Я сидел на скамейке в лесопарке Сокольники и пробовал что-нибудь написать. Мимо сновали старухи с палками для скандинавской ходьбы, мне это казалось забавным, но было непонятно, как превратить это в юмористический материал. Светило солнце. Из левого глаза текли слёзы. С этим левым глазом у меня всё время что-нибудь происходило, он был краснее правого, чесался всё время и протекал, в общем, проблемный глаз. Как подброшенный в обыкновенную семью цирковой уродец. Я всегда подмечал у людей мелкие недостатки во внешности, и казалось, что за это ответственен именно он, злой и больной двойник правого глаза.

Место, где я сидел, называлось тропой здоровья. Она протянулась кривой петлёй через сквозные просеки, и на входе и выходе с тропы был повешен дорожный знак «Опасность». Это редкий знак, который можно увидеть в местах глобальных катастроф. Скорая и полиция не могут проехать под этот знак без специального разрешения, и было загадкой, что он здесь делал.

Я сидел и смотрел, как две маленькие старушки очень медленно, словно во сне, проходят мимо меня. У старушек были тёмные, сильно заветренные лица, как будто все ветры мира обдули их.

Одна старушка замедлилась так, что даже остановилась. Она ткнула палкой в жирную землю возле обочины.

— Это свежий след, — сказала она. Вторая бабка тоже остановилась.

— Значит, опять вернулось.

— Опять.

Я потянулся к своему истрепавшемуся блокноту для шуток, чтобы на всякий случай записать их разговор, но одна из старух так на меня поглядела, что я оставил блокнот в кармане.

Бабки молчали, уходя глубже в лес. Их палки впивались в землю. Земля была вязкая после дождя.

У одной из старух из приоткрытого рюкзака выпрыгнула детская бутылочка минералки с розовой этикеткой. Они не заметили. Я поднял и побежал за ними. Старух было легко догнать, но окликать их я постеснялся. Подойдя вплотную, набросил бутылочку на рюкзак, и та сама провалилась в дырку.

Вернувшись к скамейке, я глянул на след, в который ткнула бабка. Следов было два, и оба напоминали отпечаток шины, но только эти вились и переплетались. И узор на следах был не из ромбиков, как у шин, а из мелких кружков. Я сунул блокнот в карман и пошёл к дому.

* * *

Телефонный звонок застал меня в лифте, единственном месте, где обычно всегда пропадал сигнал. Я давно уже убедил почти всех, что звонить мне не следует, — даже бабушка отправляла мне смски с какими-то неведомыми значками, что означало: внук, позвони мне, когда тебе будет удобно, — но до Феликса, моего антрепренёра, директора «Стендап-клуба № 21», донести эту мысль не получалось. Феликс был худым и высоким, но усы и манеры придавали ему сходство с увязнувшим в лени котом-кастратом.

— Шалом, мой милый. Как делишки? — голос Феликса проник мне в ухо легко и нежно, как облачко, и я, как всегда в таких случаях, почувствовал лёгкую щекотку.

— Ничего.

Поставил чайник, достал из навесного шкафа бабушкину успокоительную целебную настойку. Дождался, пока чайник вскипит, бросил в чашку пакетик иван-чая и плеснул настойки. Получилось больше, чем я планировал. Перемешал.

Я знал, что сейчас Феликс начнет ласково вкручиваться в мои мозги. Зашёл в комнату и лёг на матрас, там мне было удобнее переживать всё это. С матраса поглядел на гору вещей в углу, торчавшую из дорожной сумки. Я жил с Абрамовым уже четвёртый месяц, но мне всё казалось, что вот-вот придётся съехать, и я использовал сумку как бельевой шкаф.

Феликс всегда начинал с реверансов, которые повторялись в точности до одного слова. Он похвалил мой неподражаемый стиль, который характеризовал как «эксцентрическое переосмысление детских психологических травм». А потом начал свои манёвры.

Феликс стал намекать, что в последнее время людям нужны шутки поактуальнее, во всяком случае над ними смеются куда охотней.

— Знаешь, про все эти запреты, и что сказал Ким Чен Ын, — мурчал Феликс. Он напомнил, что у меня была история с ипотекой и предложил что-нибудь сделать с этим.

Тут был подвох. Феликсу было мало, чтобы я просто пошутил про запреты или ипотеку разок-другой. Он хотел просочиться в мою манеру юмора. Пошучу один раз, и он скажет, смотри, как хорошо приняли эту шутку, а можешь ещё разок? А потом и не замечу, как всё моё выступление станет одной непрестанной шуткой про Ким Чен Ына, который на самом деле никого и не интересует. И в первую очередь самого Феликса.

Но отчасти я его понимал. Я был многим обязан Феликсу. Ведь люди не принимали моих шуток, им было не смешно. В «Стендап-клубе № 21» трудная аудитория.

— Я придумаю шутку про ипотеку, — сказал я.

В шесть часов я надел белую рубашку и коричневый костюм фабрики «Большевичка», а сверху — тёмный советский плащ с огромной заплатой возле подмышки. Я полагал, что на этом месте была дыра от колотой раны.

Взял с подзеркальника перламутровый череп — это склянка с духами — и густо побрызгался из неё. Сунул в широкий карман плаща полную до краёв фляжку с настойкой, вышел из дома.

* * *

Я занимался стендапом не очень давно и не мог сказать, что это моё призвание. Я никогда не был школьным клоуном, и вообще над моими шутками редко смеялись, даже если они были смешны, приходилось выжимать смех из людей как кровь из камня. В то же самое время рядом со мной всегда были люди, которые легко добывали смех за счёт одной только уверенности в себе и манеры говорить.

Не знаю, зачем я пошёл в комики. Просто так получилось, и всё. Бабушка отговаривала меня. Почти все отговаривали меня.

Я выступал уже много десятков раз, но мои обычные спутники — тошнота, слабость в ногах, сбивчивое дыхание, дрожь — не отступали и даже, кажется, совсем не ослабевали. Я не мог поглядеть в зал. Казалось, что в темноте сидят одни упыри, ожидающие добычи. Иногда какие-то клочки лиц всё же улавливались, они были монолитные — каменные глаза, подбородки и лбы как морские рифы. Таких не проймёшь ничем, не стоит и пробовать.

Я допил всю фляжку с успокоительной целебной настойкой, пока дошёл до клуба.

Не помню, как спустился в клуб, только в конце обнаружил себя на сцене, так и не снявшим плаща, жутко потного, выкрикивающего монолог, тщательно замаскированный под импровизацию.

Сюжет этого номера нельзя рассказать, его по сути и нет, а приводить текст полностью было бы опрометчиво — скажу только, что в нём фигурируют персонажи древнегреческой мифологии Медуза Горгона и Посейдон, и кончается номер тем, что Посейдон пытается выколоть мне трезубцем глаз со словами «Хватит трахать волосы моей девушки».

Один слабый смешок, который хуже, чем если бы смешков не было вовсе, шелест утешительных аплодисментов, под который я по традиции ухожу. Комик Слава Коваль сунул мне пластиковый стакан с тёплым пивом. Машинально допил его. Я дрожал и смотрел, как на сцену легко выплывает Слава, король «Стендап-клуба № 21». Зал заревел. Он ничего ещё не сказал, а они уже хохотали. Вежливый и туповатый зал, который послушно терпел меня, чтобы вознаградить себя Славой. Феликс едва ли просил Славу добавить в свои шутки актуальности. Слава вряд ли подозревает о том, кто такой Ким Чен Ын.

Казалось, что я вижу Славу насквозь, — хотя мои глаза, точнее, мой злой и больной левый глаз редко когда проникал глубже телесных, самых поверхностных недостатков. Их зато он жадно искал и быстро находил. Вот и тогда, глядя на Славу, я в первую очередь видел россыпь мелких уродливых точек на щеках, след какой-то кожной болезни, как будто его прикладывали лицом на раскалённую спину ежа. И шрам от ножа на шее, глубокий и длинный грязно-коричневый шрам. Но фанаты не видели ничего дальше его улыбки, которая на самом деле была ненормально широкой, жуткой, она болталась на нём, как бусы из черепков на людоеде.

Я не понимал, почему его шутки, плоские, грубые и чаще всего оскорбительные, заставляли зал грохотать. Наверно, дело в удаче. Слава был весёлый удачливый сверхчеловек. Он был удачлив настолько, что мог выживать на ставках — футбол, кёрлинг, лошади. Он не разбирался ни в чём, но ставил на всё и чаще всего выигрывал. Он надевал безвкусные вещи, и они сидели на нём отлично. Он говорил со сцены мужчинам: «Я трахаю ваших женщин и матерей, пока вы спите и, если хватает времени, провожу хуем вам по губам», и вместо того, чтобы лезть на сцену, мужчины радовались.

Через пять минут Слава уже спускался вниз, и я как будто услышал влажное чмоканье зала, из которого он только что ловко выскользнул.

Следующей выступала Ольга. Крупная и высокая, с пышными растрёпанными волосами, она была похожа на молодую ведьму. Кажется, только я замечал, что она неопрятна, что у неё желтоватые крупные зубы, желтоватые белки глаз, и лифчик на ней желтоватый, почти всегда один и тот же. Она нервно и безостановочно почти ежесекундно шутила, просто не давала ни на мгновение вздохнуть. Всегда что-то новое и при этом всегда одно и то же — натужные шутки про сволочей-мужиков со скоростью сорок в минуту, сложный замес самоуничижения с нарциссизмом. Она просто вытряхивала в зал свою бельевую корзину. Иногда из неё выпадало что-то совсем склизкое, гадкое. Но я всё равно о ней фантазировал. Пойти с Ольгой в постель было бы равносильно подвигу — обо всех подробностях она сообщит на сцене уже на следующий день. Что бы ни произошло, она повернёт это так, что все будут считать меня ничтожеством. Но иногда одиночество меня так охватывало, что даже публичный позор не страшил.

Пока Ольга шутила свои нервные злобные анекдоты, Слава рассказал мне, как вчера выиграл пять тысяч рублей на скачках. Потом напился в чебуречной на Сухаревской и развязал драку. Потом поехал в Новогиреево трахать свою поклонницу. Ему было неприятно, что вчера у него не нашлось поклонницы, которую можно было трахнуть в пределах Садового кольца, и пришлось ехать в Новогиреево, а её дом был даже не возле метро, в общем, он рассказывал это так, что даже мужчина, которому за всю жизнь не удалось затащить в постель ни одну женщину, ему посочувствовал бы.

— Как бабушка, не болеет? — вдруг спросил Слава. Он изобразил самую искреннюю заинтересованность на лице, жаль, что она не продержалась там и секунды.

Слава взял несколько уроков сценического мастерства у бабушки, когда она ещё преподавала в институте культуры. Конечно, он так очаровал бабушку, что та отказалась от денег.

Я что-то ответил и попытался рассказать Славе, что вчера видел странный след на земле, но Слава только улыбался и даже не делал вид, что слушает.

Он отправился к Феликсу в бар. Феликс сидел, как всегда, в джинсовой рубашке, усатый и долговязый, на самом высоком стуле, возвышаясь над всеми на три головы. Уже крепко накуренный, окружённый пустыми стаканами из-под пива, на которых ещё были остатки пены, он перекладывал из одной коробки в другую бумажные рубли. В третьей коробке у него были рисовые роллы. Время от времени он путал коробки и пытался отправить деньги в рот. Когда Слава приблизился, глаза Феликса засияли, как, наверно, сияли глаза стахановцев, когда Сталин вешал им орден на впалую грудь.

Оставшись один, я стал поглядывать в зал. Как обычно, из темноты выступало всё неприглядное — чьи-то как будто подтаявшие глаза, пёсья тоненькая улыбка, золотой зуб посреди чёрного полыхающего лица, пухлые белые руки, колбасами разложенные на столе. И рты, рты, рты, развороченные от смеха, добытого ольгиным чёрным колдовством, лишней расстёгнутой на груди пуговицей.

В Англии, где ценят хороший юмор, у меня было бы своё шоу, но в России нет подходящей аудитории.

Закончив жалеть себя, ушёл через чёрный ход. На завтра было запланировано ещё одно выступление.

* * *

Лёг спать и увидел сон следующего содержания.

Вместе с другими стендап-комиками из «Клуба 21» я оказался в подвале или бункере. В нём много входов и выходов — это подвал-лабиринт. Мы убегаем от монстра. Слышен скрежет когтей, исходящий как будто отовсюду. А спрятаться некуда. Я не выдерживаю такого давления. Достаю кухонный нож и, схватив за волосы, режу горло стендan-юмористке Ольге. Льётся кровь. Ольга кричит от боли. «Ты зачем это делаешь?», — интересуется самый молодой комик из нашей компании, Гриша девятнадцати лет. Отвечаю ему: мне показалось, что она в сговоре с этой тварью.

Проснувшись, подумал о том, что из этого можно сделать хороший скетч, но люди терпеть не могут, когда им пересказывают сны. Единственный шанс захватить внимание — просто не говорить, что это сон.

Сложил листок с наброском в жестяную баночку. Раз в неделю в ней сжигалось всё, что накопилось за это время.

Пошёл на кухню, где принялся приготовлять чай с настойкой. Эту настойку, в которой было около тридцати градусов, мне поставляла бабушка в трёхлитровых банках с оборванными этикетками, напоминавшими засохший помёт птиц. Каждое утро я пил чёрный чай с небольшим добавлением этой настойки. Настойка имела успокоительный эффект, регулировала давление, с давлением у меня нелады, так что лучше выпить её прямо с утра натощак, для профилактики.

Как однажды выяснилось, бабушка добавляла мне немного настойки в чай почти с младенчества. Я был слишком громким и нервным на бабушкин вкус — она подливала и мне, и себе, и так мы могли выносить друг друга. Доза с каждым разом слегка увеличивалась, но до того, как мать с отцом об этом узнали, план не давал сбоев. Бабушка говорила, что она излечила меня этой настойкой от гайморита, от аденоидов, холицистита и многих других болезней. Мать же была убеждена, что это из-за раннего пьянства я вырос таким немощным.

В состав настойки входили этиловый спирт, шиповник, клевер, душица, еловая хвоя и ещё какой-то секретный ингредиент, придававший напитку очень тёмный, почти чёрный цвет. Бабушка не раскрывала ингредиента.

Размешивая напиток, смотрел в окно. Окно в моей комнате выходило в маленький двор из закопчённых кирпичных стен. Мне казалось, что я внутри большого мангала. По кирпичной стене полз виноград. Он хотел выбраться из этой печи до того, как она загорится, и кто-то помог ему, сделал подпорки, но выбраться винограду было не суждено — он усыхал и желтел, подобралась осень. Запах пыльной дороги врывался в окно. Смотреть на этот двор было совсем не интересно.

Прошёл на кухню. Там вид из окна был позаманчивей. Спереди — низенькое и широкое государственное учреждение, загородившее почерневшую древнюю колокольню с дырами вместо окон. В окно первого этажа колокольни был втиснут стеклопакет. Колокольня мечтала его из себя исторгнуть.

За полузаброшенной колокольней — новый стеклянный дом. Этот дом и колокольня находились между собой в связи. Я едва ли мог уловить её суть, но она точно была. Я не раз видел, как по вечерам в одном из пустых окон колокольни загоралась бледная жёлтая лампа. И сразу же маленький красный огонёк загорался на стройке дома. И они начинали мигать по очереди. Я всякий раз волновался, что это имеет самое прямое отношение ко мне. Что делать, мне уже почти тридцать лет, а я всё ещё искренне полагал, что всему миру до меня есть дело.

Возле подъезда носился пустой чёрный пакет, создавая тревожную атмосферу. Стоя на подоконнике на четвереньках и изучая пакет, я услышал, как в дверь позвонили. Я и не думал идти открывать — у соседа был ключ, и звонить просто так могли только сектанты и воры.

В дверь позвонили ещё и ещё раз. Добавил настойки и попытался направить мысли в другую сторону. Мне нужно было придумать шутку про ипотеку. Новая трель звонка. Почувствовал лёгкую тошноту и вернулся в комнату. В любом случае открывать уже было поздно — если это сосед, тогда я сделаю вид, что глубоко спал. На какое-то время, минут на двадцать, звонки затихли, а потом в дверь заскрёбся ключ. Так и есть, это пришёл Абрамов.

Потирая глаза, вышел ему навстречу.

— Только не ври, что ты спал! — сказал Абрамов. Вид у него был не очень доброжелательный, хотя к его нежному как ветчина лицу с трудом приставала злоба.

Гора с лысой маленькой головой в чёрном костюме надвинулась на меня. Гора тяжело дышала. На нагрудном кармашке пиджака Абрамова золотыми нитками был вышит гроб. Гроб поднимался и опускался.

— У тебя есть ключ, — напомнил я.

И тут, внимательно присмотревшись ко мне, Абрамов расхохотался. Смеясь, он стал делать жесты руками — вероятно, пытался выразить мысль, которая его так внезапно и сильно развеселила, но в итоге не смог справиться.

— И что тут такого смешного? — спросил я.

— А ничего смешного нет, — сказал Абрамов. — Я смеюсь просто так. Смешинка попала.

Продолжая смеяться, он прошёлся по коридору, включая везде свет, зашёл в ванную, и загрохотала вода, включённая на полную мощность. Смех был слышен и сквозь шум воды.

* * *

Я стал жить с похоронным агентом случайно — всё сложилось просто, как конструктор для трёхлеток. Мне нужна была комната недалеко от центра, и Феликс предложил подселиться к знакомому, у которого было всё, и не хватало только соседа-весельчака, устраивавшего бы ему по вечерам клоунаду, — и знакомый получил меня, человека бедного, и к тому же действительно весельчака, если подходить к вопросу сугубо формально.

Я сразу понял, что передо мной удивительная личность. У Абрамова было простое насмешливое лицо. Крупный, сутулый, с борцовской шеей и пыльного цвета ёжиком на широкой увесистой голове, этот парень, который был младше меня, выглядел моим провинциальным дядюшкой, каким-нибудь продавцом обуви из Калуги. Очень деловым, но не хватавшим звёзд с неба.

Абрамов и в самом деле был продавцом, но с особенной философией, настоящий энтузиаст. Практически Илон Маск, застрявший посреди разбитой русской дороги. Но он упрям, он вырвется из глуши и вытащит на себе, как бурлак, остальную Россию. Он — похоронщик будущего, мечтающий положить всех умирающих русских людей в самые современные и долговечные гробы или утилизировать самым передовым способом. Его любимое выражение, которое он везде и всюду вставлял: «Пока хоронишься как собака, нельзя себя уважать». Он хорошо изучил американский опыт, и его искренне удручал уровень похорон в России. Абрамов верил, что пока похоронная культура не привита, у нашей страны нет перспективы.

Бизнес Абрамова рос — ещё год назад он прибыл сюда простым агентом, а теперь у него был в Подмосковье свой похоронный дом и офис возле Садового.

Он пах очень приятно и был всегда в пиджаке, у него имелся даже домашний пиджак, в котором он ел по утрам яичницу. Но существовал и изъян — клетчатые трусы, в которых он ходил по квартире каждое воскресенье. Было неясно, где он брал клетчатые семейники в центре Москвы, но они пуповиной связывали его с родным домом. Каждое воскресенье Абрамов стоял в семейных трусах на кухне, потел и готовил чан супа. У него получался очень бледный и жирный суп. Абрамов был человеком щедрым и пытался меня угостить. Однажды я подсмотрел, как капельки пота, стекая по его нежной шее, попадают в чан в процессе приготовления. С тех пор мне казалось, что суп слишком солёный. Стало видеться, что я пью и ем Абрамова.

— Ты будешь кушать этот суп? — всякий раз уточнял Абрамов. Я молчал, прикрывая рукой рот.

— Ты не будешь этот суп, — говорил Абрамов. Он наливал себе. Я смотрел на это и каждый раз представлял, что Абрамов питается сам собою. Вообще, Абрамов ел то, что я не мог понюхать без отвращения. Всё слишком жирное, склизко-сырое, но пригоревшее в то же время. Он обожал яичницу. Он готовил яичницу из десяти яиц. Он любил её есть жидкой. Чтобы соплеобразная жижа свисала во время еды и с губ, и с вилки. Он ел так страстно и хищно, с таким нечеловеческим напором, что начинало казаться, что это бог Молох ест принесённых в жертву ему абортированных младенцев.

* * *

Второе выступление за два дня прошло не особо гладко — я перебрал с бабушкиной успокоительной целебной настойкой. Начал рассказывать про очередной детский страх, на этот раз связанный с карликами, но забыл про переход к другим шуткам, запутался, стал импровизировать — мне вспомнились старухи с палками для скандинавской ходьбы в парке Сокольники, я говорил о них, получалось бессвязно, и кто-то из зала выкрикнул мне что-то про болезненную фиксацию на старухах, это страшно задело меня — и я закончил кр…

Загрузка...