Недоброжелатели, кои встречаются так же из числа коренных жителей, а не только приезжих, называют позднюю осень в Петербурге не иначе как гнилой.
Дело здесь вовсе не в несносном северном климате с изматывающими душу серыми туманами и сводящим с ума непрерывно моросящим дождем. Случается это название отчасти из–за того, что представители низших слоев и неприкаянных чинов пребывают в эту пору в крайней скудости и нужде, когда годовые средства на их содержание уже потрачены, а время Рождественских выплат еще не наступило. Оттого люди, крайне стесненные в средствах, перебиваются приобретением гнилых овощей да изрядно протухшей селедки, давным–давно не нашедшей своего покупателя.
В такие дни хочется забиться в угол своей комнаты, а ежели повезло разжиться пледом, то непременно, закутавшись в него, жечь свечу, греть над ней руки и непременно читать Гомера. Впрочем, если быть беспристрастным, то неплохо коротать такие вечера и за Вергилием. За чтением, незаметно для себя, уже произносите благословение и хвалу Фортуне за то, что она была к вам благосклонна, сделав счастливым обладателем животворного кипятку, а то и чаю с сахаром и сухарями, изрядно сдобренного изюмцем или маком!
Быть может, вы и впрямь принадлежите к тем счастливцам, у которых вдруг отыскались несколько потерянных ранее монет, из которых большая часть оказалась серебром. Или вот давнишний знакомый случайно, столкнувшись с вами в закладной, припомнил старинный должок, о котором вы решительно не припоминаете, а он уже рассчитывается из рук в руки. Или тайный доброжелатель, этакий самаритянин наших дней, зная вашу нужду и от всего сердца соболезнуя бедственному положению, решается стать вашим тайным ангелом. Он незаметно следует за вами, то уговаривая лавочника отпустить вам в долг, то подкидывает на вашем пути гривенники и четвертные. Одним словом, в жизни бывают разные чудеса, и милосердие нередкий гость среди холодного и гнилого миропорядка!
Возможно вы всего–навсего служите писцом или помощником столоначальника в каком–нибудь незначительном департаменте, но, и прозябая в семи кругах канцелярского ада, уже осмеливаетесь мечтать о чине коллежского асессора со всеми вытекающими льготами и привилегиями. Не успеете сказать своей грёзе «аминь», как и на самом деле мните себя человеком важным, весьма преуспевшим и продвинувшимся по службе. Глазом не успеете моргнуть, как уже на бывших товарищей своих смотрите с небрежением, а то и строго выговорите за ненадлежащую шутку или фамильярное обращение. И вот уже слышите за спиною своей досужие шепотки, что дескать пошел человек в гору или наметился задом на пригретое местечко.
Незаметно для себя проникаетесь значимостью и важностью своей персоны так, что даже ходить на службу и со службы как прежде, больше не можете! Вы несете себя над этой убогой юдолью так, что прохожие недоуменно смотрят на вас, а сварливые старухи тычут клюками вслед, укоризненно бормоча: «То же мне, гоголь нашелся!»
Этой осенью он не смог купить себе новой шинели, а старую продал еще весной, в покрытие долга за съемную квартиру. Да продал шинель плохо, продешевил, уступив за сущую безделицу добрую вещь, справленную на деньги матушки сразу по приезду в Петербург.
Надеясь разжиться деньгами, всю осень проходил он в летнем сюртуке, отчего в конце ноября свалила его жестокая горячка.
Болезнь не только мучила исхудавшие члены, но и терзала невозможностью сообщить о своем бедственном состоянии на службу, доложить о своем новом пристанище, о котором, будучи в здравии, стыдился даже упомянуть.
«Боже мой! Нет никакой возможности передать весточки! Теперь прослыву в глазах его превосходительства неблагонадежным, а то и вовсе прощелыгой… К чему жить, раз пропала моя служба, а вместе с ней и само будущее!»
Он пытался угадать, сколько часов, а может быть и дней мается он со своим бредом, дрожа на ненавистном матрасе, набитым гнилою соломою…
Когда отпускала боль и приходило сладостное забвение, ему грезился просторный дом в Сорочинцах, в котором нутро человеческое взыграет и млеет от идущего живого тепла, а ноздри дразнит невыразимый дух, составленный из ароматного табака, копченой лопатки и густого, настоявшегося борща со сдобными пампушками, щедро присыпанными толченым чесноком и свежей зеленью. И еще припоминалась ему негасимая лампадка перед ликом святого Николушки, чьими молитвами и заступничеством он и появился на свет…
«Бедный, бедный Гоголь! Куда занесли тебя ветра северные? За что судила тебе судьба подобную участь?»
Чем дольше пожирала его горячка, тем реже посещали его благостные видения, тем призрачней и неуловимей становились они… Тем явственнее он оставался один на один со своей ненавистной, холодной, промозглой, гнилой конурой…
Теперь ему все чаще мерещилось поселившееся в темных углах комнаты зло, не имеющее образа для описания своего внешнего вида. Это было древнее нечто, утратившее обличие и естество, но жаждущее пожирать, множиться, заполняя собой все вокруг. В такие минуты он съеживался на своем ненавистном матрасе, подолгу и безнадежно плача: «Боже мой… бедный, бедный Гоголь…»
Он очнулся от смрадного дыхания и липких лап, подобно обручу сдавивших его голову. Над ним, словно огромная тыква, возвышалось мохнатое паучье брюхо, да поблескивали черными зеркалами восемь пар бездушных паучьих глаз.
В этот самый момент всей своей трепещущей душою Гоголь понял, что запросто может стать коллежским асессором. Да что там коллежским асессором! Хоть самим тайным советником! Или может умереть от горячки, сгинуть без следа в небытие гнилой конуры…
— Посмотри мне в глаза! — прозвучало в голове громовыми раскатами.
Он, как прежде в канцелярии, стушевался, стал испуганно перебирать доводы и подбирать слова, чтобы выкрутиться и по возможности избежать паучьего взгляда.
— Посмотри мне в глаза: хочу видеть!
Гоголь по детски зажмурился, припомнил родительский дом и родные Сорочинцы, и неугасимую лампадку пред чудотворным ликом…
Свет, исходящий из неземных глубин, или же сошедший с неосязаемых небес, могущественный первозданный свет, противостоять которому не может никто, озарил и наполнил его существо до краев, без остатка.
Тогда, как хватают за роги святочного козла, он вцепился в паучьи лапы и весело, озорно, рассмеялся в его черные зеркала:
— Нет, это ты посмотри мне в глаза! Испытай себя в них, если сможешь!