В развитии русского ремесла татарское нашествие сыграло такую же печальную роль, как и во всех остальных областях культуры.
Особенности монгольской политики в завоеванных областях сильнее всего сказались на ремесленниках. Разрушением покоренных городов монголы наносили особенно чувствительный удар русской ремесленной промышленности и именно наиболее важной и ценной ее части — городскому ремеслу.
Если земледельческое население татарам иногда было выгодно оставлять в деревнях «…да имъ орють пшеницю и проса»[998], то в отношении к ремесленникам действовал иной расчет: мастеров нужно было изъять из завоеванных городов, так как они составляли силу более опасную, чем золото и деньги в руках князей. Дальновидные монголы хорошо понимали, что во время войны побеждает тот из противников, который располагает не только армией воинов, но и армией ремесленников, умеющих ковать оружие, строить города, создавать хитроумные машины. Поэтому везде, где им приходилось воевать, монголы старались овладеть ремесленниками. Об этом подробно рассказывает Плано Карпини. Предлагая жителям осажденного города сдаться, татары говорят им: «Выйдите, чтобы сосчитать вас согласно нашему обычаю, а когда те выйдут к ним, то татары спрашивают, кто из них ремесленники и их оставляют, а других, исключая тех, кого захотят иметь рабами, убивают топоромъ»[999].
То же самое сообщает иранский историк Рашид-эд-дин; когда после семимесячной осады монголы взяли Хорезм, то они «выгнали жителей разом в поле, отделили около 100 000 человек из ремесленников и искусников и отправили в восточные страны»[1000].
Плано Карпини еще раз возвращается в своей истории к положению ремесленников, взятых в плен татарами: «В земле Сарацинов и других, в среде которых они (татары) являются как бы господами, они забирают всех лучших ремесленников и приставляют их ко всем своим делам. Другие же ремесленники платят им дань от своего занятия… другим же каждому они дают хлеба на вес, но очень немного, а также не уделяют им ничего другого, как небольшую порцию мяса трижды в неделю. И они делают это только для тех ремесленников, которые пребывают в городах»[1001].
Из слов Плано Карпини мы можем сделать вывод, что татары превращали ремесленников в рабов, лишенных, разумеется, рынка и вынужденных существовать на голодную норму хлеба и мяса, выдаваемую татарами. Это применялось к городским ремесленникам, т. е. к категории наиболее связанной в прошлом с рынком[1002].
Полоненных ремесленников татары вели за собой в походы, держали впроголодь, посылали разведывать опасные переправы в трясинах и броды. «Говоря кратко, они [ремесленники] мало что едят, мало пьют и очень скверно одеваются, если только они не могут что-нибудь заработать в качестве золотых дел мастеров и других хороших ремесленников». Далее Плано Карпини передает трагические подробности скитаний массы мастеров вслед за татарскими полчищами: «Мы видим также, что иные от сильной стужи теряли пальцы на ногах и руках; слышали мы также, что другие умирали [от мороза]».
Доказательством того, что горожане русских городов также попали в число подобных пленников, является наличие типичных русских вещей XIII в. в самых различных концах татарских кочевий.
Выясняя ранее районы сбыта городских ремесленников, приходилось обращать внимание на некоторые русские вещи, широко распространенные как в самом Киеве, так и в других русских городах, но которые имели как бы две области распространения, из них одна не выходила за пределы русских земель, а вторая, очень широкая и неопределенная, занимала юго-восток Европы.
Приведем три примера. Кресты-складни с обратной надписью (мастер резал на форме прямо, поэтому при литье получалось зеркальное изображение) «Святая богородица, помогай!» хорошо известны в XIII в. в ряде приднепровских городов[1003], в том числе несколько раз найдены в Киеве. Изделия одного киевского мастера в большом количестве расходились по городам Среднего Приднепровья. Район сбыта достигал 100 км. Но кроме этого компактного района, тесно связанного с Киевом, мы встречаем изделия этого же мастера далеко за пределами русских земель. Так, один из крестов, литой в одной форме с киевскими, найден в Поволжье (с. Губино, б. Сызранского у.)[1004].
Другой крест с такой же обратной надписью оказался в Бессарабии, в степях между Прутом и Днестром[1005]. И, наконец, третий экземпляр происходит с Северного Кавказа (с. Куденетово, близ Нальчика)[1006].
В Куденетове, кроме энколпиона с обратной надписью, найдена еще медная литая иконка в форме квадрифолия, имеющая также аналогии в киевских древностях XIII в.[1007]
Обе иконки отлиты в одной форме. Если мы продолжим розыски других отливок этой же формы, то найдем их в Поволжье. Несколько попорченный экземпляр этой иконки-складня известен из раскопок в Терновском городище близ Камышина[1008]. Четвертый экземпляр иконки был найден в 1895 г. на Увекском городище.
Третья серия вещей, литых русскими мастерами и также встречающихся и на Руси, и в степях, состоит из ряда змеевиков с изображением Федора Стратилата[1009]. Один из этих змеевиков оказался на берегах Волги (с. Балаково)[1010].
Не привлекая пока других материалов, остановимся на указанных трех сериях, дающих крайне интересную и несколько неожиданную связь между русскими городами и степной областью. Для расшифровки этой связи необходимо обратить внимание на хронологию вещей и их географическое размещение вне Руси.
Иконка-квадрифолий верно датирована издателем XIII в. По поводу змеевика крупный знаток византийской сфрагистики Н.П. Лихачев писал: «Этот памятник относится к концу домонгольского периода» (курсив наш. — Б.Р.)[1011].
Кресты-складни с обратной надписью дважды встречены в раскопках М.К. Каргера в Киеве. Один раз такой крест был найден в землянке ювелира близ Михайловского монастыря. Землянка была разрушена во время гибели Киева при взятии его войсками Батыя. Обстоятельства находки второго креста еще более интересны — он обнаружен в тайнике под Десятинной церковью, являвшейся последним оплотом киевлян во время той же осады. Тайник представлял собой начало подземного хода, через который пытались спастись несколько человек, засыпанных обвалом церкви. На одном из них был крест с обратной надписью: «Святая богородица, помогай!»[1012]
Через этот же тайник пытался спастись от татар ремесленник-ювелир, взявший с собой свое важнейшее орудие производства — тщательно вырезанные каменные литейные формы для серебряных колтов.
Таким образом, все привлеченные нами предметы датируются последними годами домонгольского времени. Можно смело сказать, что походы Батыя сыграли трагическую роль в судьбе владельцев этих крестов, змеевиков и иконок. Не менее интересны наблюдения и над географическим распределением этих вещей.
Оставив в стороне их естественное распределение в русских землях, проследим за судьбой их вне Руси. Достаточно одного взгляда на карту, чтобы убедиться в том, что распространение интересующих нас предметов совпадает с районами основных татарских кочевий XIII в.: Бессарабия (кочевья темников Куремьсы и Бурондая), Северный Кавказ (кочевья хана Сартака), Поволжье, где кочевал с 1242 г. Батый. В Поволжье русские вещи XII–XIII вв. особенно часты. Часть их могла являться добычей завоевателей, как, например, известная чара черниговского князя Владимира Давыдовича (ум. 1151 г.)[1013], но большинство вещей, очевидно, попало на Волгу вместе со своими владельцами. Это главным образом предметы христианского культа, не имевшие ни материальной, ни религиозной ценности в глазах татар.
Дополним приведенный выше список несколькими единичными находками.
В известном уже нам Терновском городище найдены каменные крестики[1014]. При раскопках здесь обнаружена керамика славянского (курганного) типа[1015].
По данным А.В. Арциховского в пределах Саратовского Поволжья найдено семилопастное височное кольцо вятичского типа (XII–XIV вв.)[1016].
Наибольшее количество русских вещей мы встречаем в Увеке близ Саратова. Помимо описанной выше иконки здесь в разное время был найден ряд крестов, иконок и других русских вещей, как, например, шиферная иконка (по форме напоминающая зубцы киевских золотых венцов) с изображением жен-мироносиц[1017], каменная (а по другим данным — глиняная) иконка XIII в. с тремя фигурами, кресты-энколпионы, полная аналогия которым встречается в киевских древностях[1018], и прекрасной работы каменная иконка с изображением античной Ники с венком, воспринятое русскими резчиками как изображение христианского ангела[1019].
Наиболее интересной находкой на городище Увек является литейная форма из серого камня для изготовления серебряных колтов, совершенно аналогичная киевским литейным формам, обнаруженным в тайнике под Десятинной церковью (рис. 128)[1020].
Рис. 128. Русская литейная форма для изготовления серебряных колтов (город Увек).
Средоточие русских вещей именно в Увеке вполне понятно, так как в районе Увека, на противоположном степном берегу Волги, в XIII в. находилась летняя ставка Батыя — Яйлак. Сюда доходили кочевья монголов, здесь впоследствии развился один из крупных центров Золотой Орды.
Подведем некоторые итоги.
Русские вещи начала XIII в. встречены в местах татарских кочевий. Район их распространения лежит южнее района возможных торговых связей Руси с болгарами на Волге (в Увеке нет болгарского слоя, городище относится целиком к татарской эпохе)[1021].
По своему составу вещи относятся к предметам личного обихода русских горожан (преимущественно из Киевского княжества). Встречаются орудия производства киевских ремесленников; изредка попадаются женские украшения (семилопастное височное кольцо)[1022].
Естественно связывать эти факты с захватом пленных татарами-завоевателями. Следуя своей традиционной политике, они уводили в плен ремесленников, уничтожая остальное боеспособное мужское население.
Археологические находки полностью подтверждают показания Плано Карпини, Рашид-эд-дина и Ибн-эль-Асира о захвате городских ремесленников и облекают эти показания в конкретные формы. Важно подчеркнуть роль русских ремесленников в формировании богатых золотоордынских городов XIII–XIV вв., которые лишь потому смогли играть значительную роль в истории Золотой Орды, что в них влилось несколько мощных культурных потоков из Хорезма, Руси и Закавказья. Руками ремесленников этих стран и были созданы «Приволжские Помпеи», удивлявшие современников.
Культура Киевской Руси, будучи раздавлена на своей родной почве, влилась в монгольских ставках в культуру Золотой Орды[1023].
Русские мастера-пленники попадали не только в ставки ханов западного улуса Джучи; их можно было встретить и далеко на восток, в ставке самого великого хана Монголии. Интересен в этом отношении рассказ Плано Карпини. Путешественники выдержали утомительное странствие по азиатским степям и долго голодали, пока не встретили одного русского мастера (около 1246 г.). «И если бы господь не предуготовал нам некоего русского по имени Козьму, бывшего золотых дел мастером (Aurifabram) у императора [Гуюк-хана] и очень им любимого, который оказал нам кое в чем поддержку, мы, как полагаем, умерли бы»[1024].
Плано Карпини видел в ставке хана в Каракоруме многих русских и венгров, с которыми объяснялся по-латыни и по-французски.
Русский ювелир был своего рода гидом Плано Карпини по Каракоруму: «Козьма показал нам и трон императора, который сделан был им раньше, чем тот возсел на престоле, и печать его, изготовленную им [Козьмою], а также разъяснил нам надпись на этой печати»[1025].
Императорский трон, изготовленный русским мастером, находился в пламенно-красном шатре на специальном помосте. Монахи увидали его в первый раз во время приема их Гуюк-ханом: «Трон же был из слоновой кости, изумительно вырезанный; было там также золото, дорогие камни, если мы хорошо помним, и перлы»[1026].
Для того чтобы вызвать восхищение у образованного итальянца эпохи расцвета, нужно было сделать действительно изящную и высокохудожественную вещь. Работа Козьмы получила хорошую и почетную оценку, так как из всего великолепия ханского убранства Плано Карпини выделил только его произведение.
Уловить долю русского влияния в материальной культуре Золотой Орды трудно, так как русское влияние было лишь одним из компонентов того сплава, который называется золотоордынской культурой; трудно, но не безнадежно.
Ранние татарские курганы на Северном Кавказе содержат предметы китайской техники; несколько позднее сюда проникает хорезмийское влияние[1027].
В Средней Азии, в местности Сайрам-Су, близ Чимкента, в 1900 г. был найден большой клад серебряных вещей, изрубленных и положенных в кувшин. Здесь были самые разновременные вещи — от монет X в. до предметов середины XIII в. (по всей вероятности, серебряный лом был предназначен для сплава)[1028].
Среди вещей чимкентского клада есть очень близкие к русским вещам именно XIII в. Таковы дутые бусы с несколькими полусферическими выпуклостями (аналогии в тверском кладе 1906 г. и в ряде других мест), перстни-печати характерной для киевских перстней шестиугольной формы с полустертыми знаками. На одном перстне уцелели русские (или греческие?) буквы II и N. Аналогии среди русского материала очень многочисленны.
Близки к киевским массивные серебряные браслеты и плетеные из многих проволок цепи. Во всех этих вещах чувствуется как бы воспоминание о киевских образцах, так как все они хуже подлинных русских вещей, сделаны небрежней, без того продуманного изящества, которым отличаются вещи киевских и владимирских мастеров XIII в.
Из всего сказанного выше можно сделать один вывод: значительные массы русских ремесленников (и притом лучших) были уведены татарами; вместе с ремесленниками захватывались и средства производства. Дальнейшая их судьба связана с созданием татарской культуры, русские же земли были в значительной степени обескровлены. Заброшенные развалины городов, превратившихся в городища, символизировали тот тяжелый перелом в развитии русской культуры, который произвело татарское нашествие.
По целому ряду производств мы можем проследить падение или даже полное забвение сложной техники, огрубение и опрощение ремесленной промышленности во второй половине XIII в. После монгольского завоевания исчез ряд технических приемов, знакомых Киевской Руси; в археологическом инвентаре исчезло много предметов, обычных для предшествующей эпохи. В инвентаре деревенских курганов XIII–XIV вв. отсутствуют шиферные пряслица, сердоликовые бусы, золото-стеклянные бусы, трехбусенные височные кольца, зерненые бусы, привески, амулеты и некоторые другие вещи. В жилых слоях уже не встречаются стеклянные браслеты, столь частые в домонгольское время.
Приведенный список говорит не столько об упадке деревенского ремесла, сколько об упадке тех отраслей ремесла городского, которые были связаны через рынок с деревней. Татарами были разгромлены какие-то неизвестные нам центры производства зерненых бронзовых и бипирамидальных сердоликовых бус. Первые производились где-то в Среднем Приднепровье, а вторые, может быть, в Смоленской или в Суздальской земле. Судя по широкой области распространения, бусы обоих типов изготовлялись городскими ремесленниками. Выделкой трехбусенных височных колец занимались киевские или переяславские мастера. Может быть, после прекращения притока трехбусенных колец с юга в земле вятичей стали готовить самостоятельные подражания им (митяевские литейные формы)[1029].
Шиферные пряслица выработки овручских мастерских в течение двух столетий были обязательной принадлежностью каждого русского дома. После катастрофы 1240 г. это производство не возродилось, и русская деревня вновь перешла к глиняным пряслицам, как в IX–X вв.
Мастерские стеклянных браслетов находились в Киеве, и с его падением их производство прекратилось совершенно. В таком же положении было, вероятно, и производство многих типов стеклянных бус. Зарождавшаяся в XII–XIII вв. связь города с деревней, широкая торговля некоторых крупных городов с далекой периферией, я, следовательно, и организация массового производства в городах — все это было уничтожено татарами почти повсеместно. Разгромлены были именно те области, где сильнее всего ощущался выход городского ремесла на рынок: Киев и связанные с ним города Приднепровья, Владимир, Рязань и ряд менее значительных городов. Начавшийся в XII в. одновременно и на западе, и на востоке Европы процесс роста городов и выхода городского ремесла на более широкий рынок со времени монгольского завоевания продолжается только на западе (Венеция, Флоренция, Генуя, французские и при рейнские города) и совершенно прекращается в Киевской Руси. На городском ремесле, так же как и на деревенском, мы можем проследить исчезновение многих производств. Так, например, из ассортимента городских гончаров исчезли амфоры-корчаги, которые характеризовали городские слои XII–XIII вв., а вместе с ними и многие другие формы керамики, восходящие иногда к скифской или византийской традиции (черпала, корчажцы, светильники). В северной Руси даже самое слово «корчага», обозначавшее амфоровидный узкогорлый сосуд для вина, получило иной смысл и стало обозначать огромный горшок с широким устьем.
Навсегда исчезло мастерство тончайшей перегородчатой эмали. Киевские эмальерные мастерские погибли при Батые, и больше это искусство не возрождалось. В XIII–XIV вв. на Русь проникают отдельные вещи лиможской эмали; в подражание им, к концу XIV в., налаживается местное изготовление эмалей в Москве, но по грубости техники и примитивности рисунка эти выемчатые эмали с накладными литыми фигурками не идут ни в какое сравнение с изящным живописным стилем эмалей XI–XII вв.[1030]
Только в XVI в. появляется вновь искусство перегородчатой эмали, но его нельзя сравнить с киевским. В XVI в. перегородки изготавливались из толстой крученой проволоки, эмалью заливались большие площади, рельефно выступавшие на гладком фоне. Решать сложные живописные задачи в этой технике было невозможно; она представляла лишь усложнение сканного рисунка и была очень далека от эмалей XI–XII вв.
Единственная вещь XIV в., содержащая прекрасные образцы перегородчатой эмали на золоте, — это саккос московского митрополита Алексея (1348–1378)[1031]. Но и эта замечательная одежда при ближайшем рассмотрении оказывается более древней, чем эпоха Алексея, с именем которого ее связывает лишь предание.
Золотые бляшки с перегородчатой эмалью, круглые или в форме квадрифолия, составляют лишь часть убранства богатой боярской или епископской одежды. Кроме них, есть еще фигурные тисненые бляшки, аналогичные бляшкам, обычным в кладах XII–XIII вв. Саженый жемчуг обрамляет золото и создает самостоятельный орнаментальный фриз. Рисунок орнамента на некоторых бляшках (эсовидные завитки и сплошная волна со спиралями) датируется первой половиной XIII в. Все части украшения ворота (ожерелья, оплечья) производят очень цельное впечатление и явно одновременны. Все рисунки на эмалевых бляшках находят себе аналогии в древностях домонгольской Руси конца XII — начала XIII вв.[1032]
Оплечье саккоса Алексея нужно считать частью древней одежды XII–XIII вв., сохранившейся без изменений до XX в. Не исключена возможность того, что эта одежда сохранилась в семье Алексея, так как он был сыном черниговского боярина Федора Бяконта, переехавшего на северо-восток. Иначе трудно объяснить, почему у предшественника Алексея — митрополита Петра были менее парадные саккосы без золота и без эмали[1033].
Итак, единственная вещь с перегородчатой эмалью, относительно которой нам известно, что она бытовала в XIV в., по времени изготовления должна быть отнесена к XII в. или к началу XIII в.[1034]
Вместе с эмалью отмирает и искусство черни, и зернь и даже простое искусство скани. Скань возрождается в XIV в., а зернь и чернение получают распространение лишь в XVI в.
Татарское разорение, бесспорно, сказалось и на внешнем виде русских городов. Строительство каменных зданий сильно сократилось, строили значительно хуже, чем в XII–XIII вв. Совершенно исчезает в Суздальской земле великолепная резьба по камню, переносившая на стены зданий фантастику паволочитых узоров. Последним зданием, украшенным этой резьбой, был Георгиевский собор в Юрьеве Польском, построенный за несколько лет до разгрома Юрьева татарами. После татар белокаменная резьба уже не возродилась.
С падением производства эмали исчезла и еще одна отрасль производства, связанная с архитектурой, — полихромная поливная строительная керамика, применявшаяся во всех зданиях XII в. с декоративными целями. Поливные изразцы вновь появляются только в конце XV в. и получают широкое распространение в XVI в.[1035]
Приведенный выше мартиролог элементов русской культуры, погибших в результате татарского разгрома, относится не ко всем русским областям. Новгород, Псков, Смоленск и Галич — это города, менее других пострадавшие от татар. Только в этих окраинных землях продолжала развиваться русская культура, но и здесь ее развитие было отягощено татарской данью.
В Галицкое княжество, которому удалось ранее оправиться от поражения, стекались ремесленники, бежавшие от татар. Внимание исследователей привлекло поразительное сходство многих архитектурных деталей Галицкого и Владимиро-Суздальского зодчества[1036].
Автор галицкой части Ипатьевской летописи восхищается постройками в городе Холме, относящимися ко времени Даниила Романовича, отмечает резьбу по камню «хитреца Авдия», описывает капители колонн в виде человеческих голов (подобные известны в Юрьеве)[1037].
Это совпадение внешности зданий и их хронологическая последовательность (галицкие позже владимирских) привели новейшего исследователя вопроса к выводу, что в создании галицкой архитектуры и резьбы по камню XIII в. могли участвовать владимирские мастера[1038].
Этот взгляд находит опору в известном летописном свидетельстве о постройке города Холма Даниилом Галицким (до 1259 г.): «Князь Данило… нача призывати. Прихожаа Нѣмцѣ и Русь, иноязычникы и Ляхы; идяху, день и во день и уноты и мастерѣ всяцiи бѣжаху изъ Татаръ, сѣдѣлници, и лучници, и тулници и кузнеци желѣзу и мѣди и сребру» (курсив наш. — Б.Р.)[1039].
Эта фраза летописца интересна во многих отношениях. Во-первых, мы получаем сведения о том, что в Галицкое княжество бежали из татарского плена ремесленники, в числе которых могли быть и мастера-резчики из Суздальской земли. Во-вторых, она содержит еще одно дополнительное свидетельство о захвате ремесленников татарами. Характерен самый список профессий, наиболее необходимых татарам: это, с одной стороны, — металлурги и ювелиры, а с другой — ремесленники, обслуживающие конное войско, — седельники (шорники), мастера луков и колчанов.
Бегство «из татар» было исключением, которое летописец счел нужным специально отметить. Более естественной была та картина, которую застал Плано Карпини в разрушенном татарами Киеве — срытые стены крепостей, развалины домов, опустевшие, обезлюдевшие города.
Русское ремесло домонгольского времени освещено источниками неравномерно — письменными слабее и значительно полнее археологическими. Для XIII–XV вв. состояние источников по истории ремесла менее благоприятно. Письменные данные по-прежнему скромны, а археологический материал, компенсировавший ранее их неполноту, в данном случае весьма незначителен.
Совершенно исчезает многочисленная категория таких ценных археологических объектов, как городища. Уже в XII в. (а местами и ранее) городища окончательно перестали быть местами поселений, а в XIII–XIV вв. даже единичные избы на городищах уже редкость. Таким образом, исчез из научного обихода массовый материал городищ.
Открытые деревни в 3–4 двора, без каких бы то ни было земляных укреплений или насыпей, не оставляли после себя заметных следов. Через несколько десятков лет после запустения или пожара такой деревеньки ее невозможно было разыскать, не зная ее точного местонахождения. По этой причине селища (остатки сел) исследованы несравненно хуже, чем городища. Между тем, от сельских поселений XIII–XV вв. могли сохраниться только селища, т. е. наименее изученный вид археологических памятников[1040].
Центры вотчин, боярские дворы и монастыри также почти не изучены. Здесь сказалась не столько трудность обнаружения этих объектов, сколько пренебрежительное отношение прежних археологов к исследованию поселений[1041].
К рассматриваемому времени относится новый вид вещественных материалов, почти не известных Киевской Руси, — это предметы, хранившиеся в различных сокровищницах, ризницах и частных собраниях, которые дошли до нас без посредства раскопок. Совершенно естественно, что эта категория источников крайне отрывочна и неполна, так как многочисленные разграбления, конфискации, продажа и заклад ценностей, а также использование старых вещей в качестве сырья для новых поделок — все это уничтожило основную массу древних вещей и до нас дошли лишь обрывки[1042].
Вещи, сохраненные в ризницах и сокровищницах, дают материал только по городскому и вотчинному ремеслу, совершенно не отражая деревенского ремесла. Единственным источником сведений о продукции деревенских мастеров служат курганные инвентаря. Но и здесь мы оказываемся в худшем положении, чем в отношении предшествующей эпохи. Курганный обряд погребения отмирает, параллельно атому идет уменьшение количества вещей в могилах. Древний обычай снабжать покойника вещами постепенно вытесняется церковным обрядом погребения без вещей. Обнаружить бескурганные насыпи XIV–XV вв. так же трудно, как отыскать неукрепленное селище, но в отличие от ценных находок при раскопке селищ могилы не вознаграждают исследователей — они совершенно лишены вещей.
Есть лишь два исключения: Новгородская земля и Московское княжество с прилегающими землями, где курганы и вещи в них существовали до XIV–XV вв. Исследование Новгородской земли производилось Л.К. Ивановским с 1872 по 1891 г.; за это время им раскопано 5877 курганов[1043]. Раскопки Ивановского охватили обе половины Вотской пятины (Лопскую и Залужскую сотни). Основная масса исследованных курганов находится на территории, описанной в древнейших писцовых книгах. Некоторые селения сохранили до сих пор названия XV в., а наличие близ них курганных групп доказывает еще большую древность их. На запад от области раскопок Ивановского провел также массовое исследование курганов В.Н. Глазов, копавший в Псковской и отчасти Новгородской земле[1044]. Им раскопано в 1898–1901 гг. 415 курганов. Таким образом, всего в этом краю раскопано 6302 кургана, из которых большая часть относится ко времени X–XIII вв., но все же около 1500 курганов падает и на изучаемое время. Некоторые курганы содержат псковские и новгородские монеты XV в.[1045]
Вокруг Москвы, в княжествах Московском, Рязанском, Тарусском, Воротынском, Одоевском, Белевском, Мценском, Пронском, другими словами, в бывшей земле вятичей, курганный обряд погребения дожил до XIV в. Эти курганы были тщательно изучены А.В. Арциховским[1046].
Из сотни курганов, поддающихся точной датировке, на XIII в. приходится 39 и на XIV в. — 3 кургана[1047]. Таким образом, на Оке и Москве-реке мы располагаем для этого времени 72 хорошо изученными курганами со значительным количеством вещей в каждом. Есть курганы этого времени и в землях бывших кривичей.
В общей сложности для Северо-Восточной Руси XIII–XIV вв. можно указать некоторое количество вещественных источников, меньшее, чем для эпохи XI–XIII вв., но все же позволяющее сделать некоторые выводы.
Письменные источники для деревни и вотчины становятся обильными лишь с конца XV в., когда, в связи со сложением национального государства, проводится ряд переписей, результаты которых — писцовые книги — дошли до нас. Переписи более ранние известны нам лишь отрывочно[1048].
Летописи, жития святых и различные грамоты касаются сельских поселений редко и то в большинстве случаев номенклатурно, перечисляя названия поселков. Но все же данные письменных источников, при всей их досадной неполноте и краткости, позволяют составить некоторое представление о селах, деревнях, погостах и слободах XIII–XV вв.
В некоторых случаях приходится пользоваться ретроспективным методом и избирать в качестве исходной точки более поздний материал, XV–XVI вв., отправляясь от которого можно, с известной долей вероятия, восстановить облик деревенского ремесла и в более раннее время. Таким материалом являются, например, писцовые книги Новгородских пятин 1494–1500 гг.[1049]
Ремесло средневековой Руси можно разбить на три части, присущие любой феодальной стране: 1) деревенское ремесло, тесно переплетенное с домашними промыслами, 2) городское ремесло и 3) вотчинное ремесло, занимающее среднее положение между городом и деревней; вотчинные порядки пронизывали в одинаковой степени и деревню, и город, придавая им специфический феодальный характер.
Границы между этими тремя видами ремесла неясны уже потому, что нет вполне определенных границ между городом, вотчиной и деревней.
Рассмотрим вначале ремесло в деревне. По сравнению с предшествующим временем здесь произошли некоторые изменения в техники и организации ремесла, но очень незначительные. Техника многих производств домонгольского периода дожила до XIX–XX вв. без существенных перемен; в этом отношении деревенское ремесло постоянно отставало от города. Отличие от киевского периода заключалось в увеличении количества специальностей, выделившихся из домашнего производства в ремесло, и в большем отрыве деревенского ремесла от земледелия.
Изменения, происшедшие в технике ремесла, можно проследить очень неполно. Больше всего сведений у нас о доменном деле[1050].
Варка железа производилась в Вотской пятине, в Устюжне Железнопольской, в Непокое на берегу Белого моря. Помимо этих хорошо известных районов, домницы несомненно существовали и в других местах[1051].
Девять домниц XV в. раскопаны Н.П. Милоновым на городище «Кривит» в Торопце. Домница представляет собой большое помещение (около 80 кв. м) с четырьмя сыродутными горнами по углам. В ямах около горнов — крицы и шлак[1052].
По писцовым книгам мы знаем домницы с 1–2 печами (горнами), но в некоторых случаях можно предполагать и большее количество их[1053].
Торопецкая домница с 4 печами очень близко напоминает описание старой монастырской домницы XVII в. «Подле тое кузницу стоит домница, в ней четыре печи, где кричное железо из руды варят. В той домницы двои мехи кожаньные ветхие, да кричного железа сем десят две кричи…»[1054] Печи домниц для лучшей тяги были вытянуты вверх. Судя по позднейшим (XVII в.) описаниям, шахта печи имела квадратное сечение 50–60 см при высоте около 3 м.[1055]
Руду для домниц, по всей вероятности, предварительно обрабатывали. Косвенно об этом может свидетельствовать существование в западнорусских землях в XV–XVI вв. различных специалистов по промывке, выплавке и: проковке криц. Промывкой руды занимались ру́дники, выплавкой — дымари и проковкой криц — кузнецы-ковали. Кроме того, существовали железняки, определить место которых в железоделательном процессе не представляется возможным[1056].
В новгородских пятинах наряду с домниками существовал многочисленный разряд ру́дников, именовавшихся копачами[1057]. Руду нередко приходилось доставлять за несколько километров от домницы. Перед началом плавки в домнице заделывали отверстие, образовавшееся от вытаскивания крицы, засыпали шихтой и нагнетали воздух мехами. В конце плавки на дне печи получалась губчатая крица весом в 12–16 кг. За сутки печь могла дать до 6 криц, т. е. около 70-100 кг готового металла. Цифры эти относятся к примитивным домницам XVII–XIX вв., но с очень большой долей вероятия могут быть отнесены и к XV в., так как размеры домниц XV–XVII–XIX вв. совершенно одинаковы.
О производительности домниц дает представление норма оброка, причитавшегося с каждой из них. В Ямском уезде Вотской пятины, в селе Виликине, во владении пяти дворов находилась домница, «…а старого дохода шло 100 криць желѣза, боранъ, куря, возъ сѣна; а ключнику 10 криць желѣза, 2 лопатки бораньи, сыръ, 2 горсти лну»[1058].
Общий вес железа, вносимого в качестве оброка, достигал 1220–1660 кг. Годовая производительность такой домницы никак не менее нескольких тонн железа.
В других случаях исчисление оброка велось на «прутья». Прут железа равнялся 10 крицам. Были домницы, с которых взималось в среднем по 8 прутьев железа (т. е. 80 криц — 960-1280 кг) или по 5 прутьев[1059].
Различие в обложении предприятий объясняется неодинаковой их мощностью.
Для сравнения напомним, что крицы в городах домонгольского периода не превышали 3–5 кг. Несомненно, в доменном деле были достигнуты известные успехи к концу XV в., и его техника к этому времени значительно усовершенствовалась. Дальнейшее развитие, выходящее уже за хронологические рамки данного очерка, шло по линии механизации доменного процесса: мельничное колесо применялось и для дробления руды и для приведения в действие мехов (которые существенно меняют свою конструкцию) и для работы «кричного» молота, которым проковывали крицу, вынутую из печи[1060].
Сведений об изменении технических приемов деревенских кузнецов у нас от этого времени нет. Археологический материал, к сожалению, слишком скуден[1061], а писцовые книги, говоря о кузнецах, совершенно не затрагивают техники производства. То обстоятельство, что доменное дело так значительно шагнуло вперед, объясняется связью его с рынком и с городом.
Несколько больше сведений, чем о кузнецах, имеется о гончарах XIII–XV вв. В техническом отношении здесь интересны два вопроса: тип гончарного круга и способ обжига горшков.
Из вариантов гончарного круга возможны или ручной (медленно вращающийся) или тяжелый, с большой инерционной силой вращения, ножной круг, который в городах XVI–XVII вв. является господствующим.
Археологический материал сопутствует нам здесь только частично — керамика XV в. археологически известна очень мало. Горшки из поздних курганов решительно ничем не отличаются от более ранних горшков XII–XIII вв. Например, в одном из курганов по р. Болве вместе с височными кольцами XIV–XV вв. найден горшок со следами присыпки песка на дне, сформированный на гончарном круге с подкладкой, на которой было вырезано клеймо в виде креста, вписанного в круг[1062]. В этой же курганной группе мы можем проследить то же явление наследственности гончарного дела, которое отмечено было для более раннего времени.
Вывод этот основывается на обычном для всех знаков собственности усложнении начертаний при переходе в следующее поколение. Отец, передавая сыну имущество, передает ему и свой знак собственности, тамгу. Сын дополняет к отцовскому знаку «отпятныш» и тем самым усложняет его.
В курганах близ с. Колчина найдены 3 горшка с клеймами. Клеймо на горшке из кургана № 54 представляет собой простой круг. В кургане № 28 (датированном височным кольцом) клеймо усложнено вписанным в круг крестом; и, наконец, в кургане № 75 за основу клейма взято предшествующее, но вокруг него проведено еще одно кольцо с четырьмя радиусами. Усложнение клейм может свидетельствовать о том, что в XIV в. гончарное ремесло было таким же наследственным, делом, переходившим от отца к сыну, как и два-три столетия назад.
По внешнему виду все три горшка очень близки друг к другу: круто отогнутый венчик, орнамент линейный и в форме запятых. Все они формованы на ручном кругу с подкладкой и подсыпкой[1063].
Из керамики XV в. можно упомянуть большую корчагу из подмосковного села Семцинского (близ современной Крымской площади в Москве). Сделана она также на ручном кругу и хорошо обожжена[1064].
Хороший обжиг, может быть, надо относить за счет техники московских гончаров, так как Семцинское слишком близко было расположено к Москве, чтобы его можно было считать типичным сельским поселением. Все приведенные отрывочные археологические данные говорят о господстве прежнего ручного круга. Для доказательства, что это не случайное впечатление, а вполне закономерное, обратимся к этнографическим материалам XIX–XX вв.
В конце XIX в. многие земские деятели были озабочены улучшением крестьянской кустарной промышленности. В различные губернии России были командированы сотрудники земств, собиравшие сведения о состоянии кустарных промыслов и отчасти принимавшие меры к улучшению положения кустарей. Оказалось, что во всех северо-восточных губерниях деревенские кустари-гончары работали на ручных кругах чрезвычайно архаичного типа. Отсюда проистекали и малая выработка и относительно худшее качество посуды[1065].
Отчеты рисуют крайне печальную картину застойности промысла и нежелания крестьян перейти к более совершенному оборудованию из-за боязни налоговой политики царского правительства.
Командированные земские статистики, располагавшие очень скромными средствами, пытались закупить в городе образцы ножных кругов с «гончаками» (маховиками) на железном веретене, заказывали на месте деревянные веретена (с цевочными клетками), но их усилия не увенчивались успехом. Гончары продолжали работать на старинных дедовских станках. Даже целые гончарные слободы, где количество кустарей-гончаров доходило до 80 дворов (напр., с. Жеромысл, б. Мещовского уезда), держались за ручной круг. Приобретение нового оборудования не всегда было под силу кустарям.
В начале XX в. архаичными формами гончарства заинтересовались и археологи, поразившиеся сходством современных горшков с курганными. Приведем одно из первых описаний: «Заметив клейма на днищах горшков, выставленных для продажи на рынке с. Рогачева, Дмитровского у., подобные встречаемым на курганных сосудах, я употребил усилия разыскать мастеров и ознакомиться с техникой дела… Горшки лепятся на гончарных кругах самого примитивного устройства: в конце короткой скамейки укреплен кол, на который насаживается аккуратно пригнанный деревянный круг. Круги эти меняются. Посредине почти каждого из них имеется углубленное клеймо, которое и оттискивается на дне… Здесь все глубоко первобытно: и станок, и техника, и орнамент, и самая форма сосуда»[1066].
После этого дмитровские гончары долго пользовались вниманием этнографов и археологов, изучавших технику XI–XII вв. по современным материалам. Не менее архаичен был у деревенских гончаров XIX–XX вв. и обжиг посуды.
Цитированный выше Ф.Н. Королев пишет относительно гончаров: «Главный недостаток приготовляемой ныне глиняной посуды — плохой обжиг…» И далее он отмечает, что ручному кругу всегда сопутствуют примитивные ямные печи: «Бедность их простирается до того, что и те дешевые печи, в которых они ныне обжигают посуду, принадлежат иногда 3–4 гончарам»[1067].
Итогом наших этнографических экскурсов является следующий вывод: деревенская керамика XIX–XX вв. сохранила почти в полной неприкосновенности характерные черты деревенской керамики XI–XII вв. Керамика XIV–XV вв., известная нам по немногим образцам, не нарушает этой картины неподвижности гончарной техники в русской феодальной деревне.
В писцовых книгах XV в. слово «гончар» сохраняет еще смысловую связь со словом «горн», но под «горном», очевидно, приходится понимать просто печь[1068].
Техника деревенского ювелирного дела может быть сравнительно хорошо прослежена по новгородским и московским курганам[1069].
Того резкого перелома, который отмечен выше для городского промысла, перелома, связанного с монгольским нашествием, мы здесь не наблюдаем. Те же типы вещей, которые бытовали в XI–XIII вв., продолжают существовать (изменяясь и эволюционируя) до XIV–XV вв.
В Новгородской земле, в кургане XV в., встречено трехбусенное височное кольцо, правда, далеко ушедшее от своего киевского прототипа, но сохранившее общий облик колец этого рода[1070].
В московских краях продолжали изготовляться семилопастные височные кольца, зигзаговые перстни, пластинчатые загнутоконечные браслеты, бубенчики и ряд других вещей[1071].
По всей вероятности, татары не уничтожили деревенского ремесла, и старые навыки продолжали существовать у местных ювелиров.
Вглядываясь внимательнее в курганные инвентари XIV–XV вв., можно заметить несколько основных направлений развития ювелирного дела. Почти все вещи (особенно новгородские) резко делятся по технике исполнения на две группы. К первой группе относятся крайне грубые, примитивные литые изделия; изящное литье прежнего времени сменяется примитивными самоделками[1072]. Ко второй группе — вещи со сложной техникой, сделанные более тщательно, но с одной интересной особенностью: все они говорят о стремлении мастеров выбрать именно те технические приемы, которые при наименьшей затрате времени позволяют дать массовую продукцию.
Ко второй группе относятся широкие пластинчатые браслеты со сложной орнаментацией, достигнутой при помощи зубчатого колеса (рис. 129); многобусенные височные кольца с тонко-выделанными серебряными дутыми бусами; браслеты из длинных медных проволок, сложенных в несколько раз; изящные трехлопастные (и близкие к ним) височные кольца (рис. 130), окаймленные тонким литым кружевом из серебра; сложные перстни со звериным орнаментом и ряд других вещей[1073].
Рис. 129. Широкие пластинчатые браслеты.
Рис. 130. Трехлопастные и семилопастные височные кольца (XIV в., г. Белев).
Причину такой раздвоенности ювелирных изделий на хорошие и грубые нельзя усматривать в разновременном их производстве или искать ее в неодинаковом имущественном положении. По всей вероятности, двойственный характер женских украшений XIII–XV вв. объясняется более сильным влиянием городского ремесла. Изделия городских серебреников, приноровившихся к массовому сбыту (начало этого процесса мы видели уже в домонгольской Руси), могли заглушить литейное производство деревенских мастеров, которое едва ли вполне обособилось от кузнечного дела. Другими словами, деревенские кузнецы не могли и, вероятно, не особенно стремились, конкурировать с городскими ювелирами (среди которых к XVI в. уже существовали узкие специалисты — сережники, колечники, ожерельники)[1074] и перестали систематически заниматься литьем.
Это положение находит себе подтверждение, во-первых, в отсутствии серебреников в составе деревенских ремесленников, даже в писцовых книгах XV–XVI вв.[1075]; во-вторых, в ряде сложных технических приемов, примененных при изготовлении украшений, которые можно предполагать только у специалистов; в-третьих, в значительно более широком районе сбыта, чем это известно относительно деревенского ремесла, и в употреблении подобных вещей горожанками. Технические особенности таковы: в XIII в. на ряде вещей появляется рельефная выпуклая чеканка, выпуклый орнамент украшает овально-щитковые височные кольца, широкие браслеты[1076].
На московских семи- и трехлопастных височных кольцах также имеются выпуклости на лопастях, принимаемые иногда за следы штамповки. На самом деле это следы проковки или лощения тонколитого металла с обратной стороны (рис. 131).
Рис. 131. Трехлопастлое височное кольцо со следами лощения.
Литье вещей второй группы (т. е. тех, которые условно можно связывать с городом) всегда очень тонкое. Для отливки трехлопастного височного кольца необходима тщательно сделанная литейная форма с хорошей пригонкой крышки, позволяющей горячему металлу проникать во все извилины узора. При зазоре между сторонами формы в десятые доли миллиметра отливка вещи в 60 кв. см со сложным рисунком представляла известную трудность[1077].
Большой четкости требовала также отливка тонких серебряных бус для многобусенных височных колец. Эти бусы иногда покрывались позолотой (что совершенно невозможно для деревенского ремесленника)[1078]. Некоторые литые вещи дополнительно обрабатывались напильником[1079]. Это обстоятельство также может говорить в пользу городского происхождения таких вещей.
Очень широко применялась чеканка различными пуансонами и, как упрощение чеканки, необходимое при массовом изготовлении — орнаментировка мягкого металла стальным зубчатым колесиком. Следы зубчатого колеса можно найти на многих новгородских вещах[1080]. Через 24 точки характер рисунка повторяется, что указывает на то, что колесико имело 24 зубца. Некоторые браслеты имеют приклепанные колечки, в которые вдевается еще одно, свободно висящее кольцо[1081].
Упоминавшиеся выше перстни Лихвинского клада, найденные вместе с трехлопастными височными кольцами, несомненно, представляют работу хорошего городского мастера — сложная спайка боковин щитка, тонкий рисунок и, наконец, чернь в углублениях не оставляют в этом сомнений. По своему сюжету рисунки перстней очень близки к архитектурным рельефам.
Очень интересен вопрос о витых проволочных браслетах. А.В. Арциховским доказано, что они характерны для XIII–XIV вв.[1082] В это время проволочные браслеты распространены очень широко. Проволока в них всегда тянутая (в отличие от мелких поделок, для которых проволоку ковали); куски проволоки достигают длины 150–200 см. Изготовление такой проволоки возможно лишь на специальном волочильном станке со стальным волочилом, предполагать наличие которого в деревне трудно.
Проволока употреблялась самых различных калибров — от тончайшей канители и нитей для филигранных работ до толстого дрота в 3 мм. Даже при учете малого коэффициента сопротивления у серебра и меди эта работа требовала применения ворота.
Единственный предмет, который можно связывать с волочильным делом (?), был найден на территории городка со слоем XIII–XV вв.[1083]
Районы сбыта вещей, встречающихся в курганах XIII–XIV вв., не могут быть изучены с желательной степенью полноты в силу ограниченного количества их. Вероятность определения вещей, сделанных в одной литейной форме, тем меньше, чем меньше вещей данного типа.
В качестве примера возьмем упомянутые выше пластинчатые перекрытые гривны. Самый тип этих гривен восходит к очень древней эпохе и роднит между собой вятичей и радимичей, но некоторые экземпляры гривен относятся к XIII или XIV вв.
Массивные серебряные бляшки нескольких гривен, украшенные семилепестковой розеткой, отлиты в одной литейной форме. Разбросаны эти бляшки, сделанные одним мастером, на протяжении 60 км (Звенигород-Москва).
Интересен также район распространения новгородских овальнощитковых височных колец с орнаментацией зубчатым колесом. Он уже не совпадает с прежними племенными границами словен: овальнощитковые кольца есть и в районе новгородской колонизации (Волоколамск) и далеко за пределами его в Смоленском, Можайском, Серпуховском княжествах.
Какие же выводы следуют из рассмотренной выше техники деревенского ремесла XIII–XV вв.?
Часть производств, как, например, гончарное и кузнечное, остались без существенных перемен на той же стадии развития, на какой их застало монгольское нашествие, и находились на этой стадии местами даже до XIX и XX вв.
Серьезные изменения претерпевает доменное дело, которое обособилось от кузнечного, выросло в техническом отношении и существенно отличалось по своим организационным формам от деревенского ремесла. Доменное дело точнее было бы назвать промыслом, связанным с рынком, и рынком не столько деревенским, сколько городским.
В ювелирном искусстве мы наблюдаем постепенное вытеснение местного деревенского литья более разнообразной и совершенной по качеству продукцией городских серебреников, работавших на широкий рынок. В наибольшей мере это относится к Новгородской земле. Район сбыта ювелирных изделий к этому времени возрастает в 3–4 раза по сравнению с XII–XIII вв. Это обстоятельство также нужно отнести за счет перехода основного производства предметов роскоши из деревни в город.
Имеем ли мы здесь дело с крупными городами вроде Новгорода или с небольшими ремесленными поселками вроде рядков — сказать трудно, но изменения (и притом прогрессивного характера) здесь несомненны. Связь города с деревней, намечавшаяся еще в дотатарское время, была прервана монгольским завоеванием, но затем вновь была восстановлена, причем в областях, не разоренных татарами, в большей степени (Новгородская земля). Техническая сторона деревенского ремесла изменялась незначительно; можно даже предполагать, что не было вовсе никаких перемен.
Больше сведений у нас о новых специальностях, новых ремеслах в деревне конца XV в. Время их появления в большинстве случаев нам неизвестно. Некоторые специальности, широко распространенные (напр., сапожники, швецы), могли появиться еще в домонгольскую эпоху, но доказательств этому найти не удалось. Приведем список профессий, встречающихся в древнейших новгородских писцовых книгах[1084]:
Домники
Кузнецы
Ведерники
Серебреники
Гончары
Сапожники
Кожевники
Овчинники
Седельники
Швецы
Швецы портные
Колпачники
Бочешники
Решетники
Ситники
Токари
Смычники (?)
Мельники
Жерновники
Пивовары
Сольники
Дегтяри
Коневые лекари
Кровопуски
Опанечники
Плотники
Огородники (?)
Скоморохи
Каточники (?)
Сведениям о ремесленниках, сообщенным писцовыми книгами, доверять нельзя. Писцы нередко упоминали некоторых ремесленников попутно, случайно, и делать какие бы то ни было выводы о количестве ремесленников на основании писцовых книг было бы рискованно. Ремесленники, упомянутые в писцовых книгах, — это только часть общей массы деревенских мастеров. Несомненно, значительное количество ремесленников скрывается под туманным термином «непашенных людей», занятия которых указаны далеко не всегда.
С другой стороны, возможно и обратное положение: среди тяглого земледельческого населения, положенного в обжи, писцы не всегда отмечали побочное занятие крестьянина (ремесло, промыслы), так как в их задачу входило подробное описание тяглого населения, а не обзор всех занятий населения.
В силу этого писцовые книги, единственный материал, от которого можно было бы ожидать наиболее полного освещения деревенского ремесла, на самом деле могут быть использованы весьма ограничительно[1085].
Если в приведенный список мы подставим цифры количества упоминаний различных профессий, то получим некоторые сравнительные данные, не отличающиеся, опять-таки, особенной полнотой. Так, например, по книгам Шелонской и Вотской пятин мы знаем 109 кузнецов, 27 швецов, 10 плотников, 8 гончаров, 8 сапожников. Остальные специальности насчитывают только по три представителя. Такое резкое количественное различив не могло быть случайным: оно должно было отражать существование ведущих ремесел и второстепенных. В нашем списке они расположены по группам. Разберем каждую из них в отдельности.
В первую группу входят ремесленники-металлурги. Домники связаны более с промыслом, с добыванием сырья для кузнецов не только деревенских, но и городских.
Кузнецы — преобладающая специальность в деревне, по-прежнему изготавливающая для крестьян основную массу хозяйственного инвентаря. По-прежнему кузнецы имеются не в каждой деревне, а одна кузница обслуживает несколько соседних поселков (10–20). При измельчании самих поселков иногда получалось так, что вся деревенька состояла из двора кузнеца и его сыновей.
«Деревня Леванидово: дворъ Леванидко кузнецъ, дворъ сынъ его Сенка; сѣютъ ржы пол — 5 коробьи»[1086].
В деревне Кузнецовой имелось два двора — один из них принадлежал Илейке Кузнецу[1087]. Деревня Орефино. Указан только один двор кузнеца Микулки[1088].
Отношение деревенских кузнецов к земледелию различно. Чаще всего кузнецы причислены к «худым людям без пашни», иногда переведены на «позем», иногда из записей писца невозможно уловить (при огульном вычислении обеж в деревне) отношение кузнецов к земледелию; иногда же встречаются пашенные кузнецы, владеющие определенным наделом и обрабатывающие его.
Большинство же деревенских кузнецов собственного сельского хозяйства не вело. Замечается почти полный отрыв кузнецов от сельского хозяйства в районах с наибольшим количеством домниц (Каргальский и Никольский-Толдежский погосты Вотской пятины). Там кузнецы, работавшие на рынок, жили кучно (напр., 15 дворов из 64 в с. Пилолы) в одном селении и не занимались сельским хозяйством[1089].
Наоборот, связь с пашней становится более заметной, если мы обратимся к обычной деревне вне промышленного района[1090]. Оброк помещикам кузнецы выплачивали или деньгами, или своей продукцией — лемехами, топорами, рукоятными сковородами, косами[1091]. По платежеспособной мощности ку́зница приравнивалась к «сохе»[1092]. К сожалению, мы лишены возможности дать картину распределения этих видов оброка и их последовательной смены.
Отсутствие в деревне специализированных ювелиров подтверждается как археологическими данными XIV–XV вв., так и единичным упоминанием серебреника в писцовых книгах[1093].
Неясно и положение ведерника. В курганах Обонежской пятины есть медные кованые ведра[1094]. Возможно, что под ведерником писцовой книги подразумевается именно медник, изготовлявший подобные ведра[1095], но может быть и другое объяснение, если допустить изготовление деревянных ведер. Тогда ведерника нужно будет включить в разряд бондарей, из которых нам известны «бочешники».
Таким образом, группа ремесленников-металлургов по сути дела состоит из одних кузнецов и доменщиков.
В следующей группе мы видим старейших ремесленников деревни — гончаров. В написании этого термина еще сохранилась архаичная форма «горньчар»[1096].
Писцовые книги очень мало прибавляют к обзору археологического материала по гончарному делу XIV–XV вв., сделанному выше. Столь же отрывочны, как и в отношении кузнецов, сведения о наличии или отсутствии собственной пашни у гончаров, но все же можно указать известное количество гончаров, порвавших с сельским хозяйством[1097].
Продукция гончаров не фигурирует в списках натурального оброка; гончарная мастерская пропущена в списке ремесленно-промысловых предприятий, поименованных в известной грамоте Василия Васильевича на черный бор[1098]. Единственный случай, когда в феодальных поместьях упоминаются гончары, это договорная грамота рязанских князей Ивана и Федора Васильевичей 1496 г.[1099]
Гончары здесь поставлены не среди ремесленников, а среди княжеских слуг, связанных с охотничьим, рыбным и медовым хозяйством князя. Может быть, не случайно поставлены рядом подвозники медовые и гончары?
В других вотчинных материалах мы встречаем различных мастеров, но гончаров среди них нет. Все это подтверждает наш вывод о незначительном развитии гончарного дела в деревне. Оставаясь сезонным занятием, не отрывавшим гончара от земледелия, его ремесло, базировавшееся на примитивном оборудовании, удовлетворялось, по-видимому, очень ограниченным рынком.
Третью группу нашего списка составляют сапожники и кожевники.
Сапожное дело, несомненно, выделилось к XV в. в специальное ремесло, возникшее, может быть, в предшествующие века, но разделение сапожной и кожевенной специальности едва ли зашло далеко. Упоминания кожевников единичны. Существование специалистов — овчинников совершенно не объясняет широкого развития овчинного промысла, так как им занимались, главным образом, пашенные крестьяне. Оброк овчинами встречается очень часто, между тем как упоминания овчинников очень редки[1100]. Иногда в одной и той же деревне оброк овчинами платят и крестьяне и специалист-овчинник[1101]. Можно поэтому предполагать, что кожевенное и овчинное дело было специализировано еще недостаточно. Но, с другой стороны, в упоминавшейся уже грамоте на Новгородскую волость Кожевнический чан (как производственная единица) поставлен на первом месте среди других объектов обложения[1102].
В этой грамоте нам неизвестно положение кожевника — имелся ли в виду здесь деревенский ремесленник или городской? Судя по тому, что в списке перемешаны ремесленные, промысловые и торговые объекты, можно думать, что речь здесь идет не только о деревне. Анализируя названную грамоту, необходимо обратить внимание на тот район, который подлежал черному бору. Ведь это — волость Торжка, города, издавна связанного с кожевенным делом.
Судя по грамоте, развитие кожевенного дела в новгородских областях достигло значительного развития уже к середине XV в. Можно думать, что кожевенный промысел являлся здесь такой же местной особенностью, как, например, доменный в Устюжне или в Копорье; поэтому и «чан кожевнической» поставлен в данной грамоте впереди всех других неземледельческих объектов.
В остальных областях мы не наблюдаем широкого развития кожевенного ремесла в деревне.
Сапожники, наоборот, составляли довольно устойчивую группу сельских мастеров. Все упоминания о хозяйстве сапожников говорят об отсутствии у них пашни[1103]. Более узкая специализация сапожников встречается так же редко, как и у кузнецов. Есть единичное упоминание в писцовых книгах о седельнике[1104], но оно, разумеется, не нарушает общей картины слабой дифференцированности сапожного ремесла в Новгородской земле.
Сравнительно многочисленной группой ремесленников были швецы. Слово «швец» часто встречается с прилагательным «швец портной». По всей вероятности, различия между обеими формами нет, и под каждым швецом нужно понимать именно портного в нашем современном смысле слова.
Как правило, портные пашни не имеют; есть лишь одно исключение[1105]. В других случаях писцы особо оговаривают отсутствие пашни у швеца. Мало того, можно заметить, что многие швецы, не владея собственным двором, живут на чужих дворах: «Дворъ Левонъ Зерно, сынъ его Филка, да Фомка швець; дѣти его Микитка, да Васко». «Дворъ Грихно Ивановъ, да Голашъ швець». «Двор Филимонко Васковъ плотникъ, да Гавзо Левинъ швець» (курсив наш. — Б.Р.)[1106]. И, наконец, в одном случае швец прямо назван «захребетником»[1107]. Такое несамостоятельное положение портных объясняется, по всей вероятности, природой их ремесла, не связанного ни с собственным двором, ни со сложным оборудованием мастерской. Вплоть до XIX в. по русским деревням сохранились портные, работавшие только на дому у заказчика[1108]. Поэтому двор не представлял для швеца особого интереса и, может быть, для того, чтобы избежать обложения, связанного с дворовладением, швецы предпочитали переходить в разряд захребетников и жить на чужих дворах.
Специализированные швецы (епанечники, колпачники) единичны.
Далее в нашем списке следуют ремесленники, занятые обработкой дерева. Из них на первое место надо поставить плотников. Плотники владеют дворами, иногда ведут свое хозяйство. Термин «огородник» включен в эту группу крайне условно, так как наряду со старым смыслом этого слова («строитель оград») появляется и новый, современный нам. Правда, старое значение продолжает еще бытовать[1109], и если придерживаться его, то огородника надо поставить в разряд квалифицированных плотников.
Не вызывает сомнений термин «бочешники»; это — бондари, изготавливавшие бочки. Столь же просты и термины «решетники» и «ситники». Малочисленность этих специалистов говорит о слабой дифференциации дофеодального мастерства. Загадочное слово «смычник»[1110] можно объяснить по связи со словом «смык» — примитивная борона[1111].
Редким в деревне был токарь[1112]. Из ремесленников, связанных с производством съестных припасов, нужно назвать пивоваров. Но пивовары-ремесленники, как и овчинники (см. выше), существовали наряду с домашним пивоваренным промыслом. Оброк с крестьян нередко включал значительное количество пива[1113], но доля специалиста-пивовара была больше. Так, пивовар Ивашка Матвеев давал «старого доходу 12 бочек пива»[1114].
Последней категорией ремесленников в нашем списке нужно считать жерновников, так как коневые лекари, кровопуски, скоморохи к ремеслу отношения не имеют.
В писцовых книгах только дважды упомянуты «жорновники»[1115], но это только лишний раз показывает, насколько неполным и отрывочным источником являются писцовые книги рубежа XV и XVI вв.
К концу XV в. возросла потребность в жерновах для крупных водяных мельниц, но в деревнях не теряли значения и ручные жернова, бывшие принадлежностью каждого крестьянского двора. Сведения об этом мы находим не в писцовых книгах, а в дипломатической переписке[1116]. Князья Глинские жаловались в 1487 г. на то, что люди великого князя Московского пограбили их вотчины близ Шателши и Судилова: «А взяли… три жоны мужовыхъ, да дѣвку, а 100 коней, 150 коровъ, а 200 овецъ, а 30 улiевъ со пчелами, а 100 кадей ржи, 80 кадей пшеницы, а 300 кадей овса, а 90 кадей хмелю, а 30 кадей гороху, а 50 жорновъ (курсив наш. — Б.Р.), а 70 кадей конопель…» Судя по списку взятого у Глинских добра, можно думать, что пограблены были 50-100 дворов. В таком случае один комплект ручных жерновов приходился на 1–2 двора.
Тяжелое ремесло жерновника (или жерносека), помимо сложных работ по добыче материала, требовало сложного инструментария, точной работы над камнем и оснащения постава железными деталями. Все это говорит за полный отрыв ремесла жерновников от земледелия, хотя никаких подтверждений этого в письменных источниках мы не находим. Количество мастеров-жерновников должно было быть весьма значительным, чтобы удовлетворить широкий спрос.
Известны специальные каменоломни, где выламывали камень для жерновов. Рубеж двух половин Рязанского княжества в XV в. шел от устья Прони, «да Пронею въверхъ до Жорновищь». (курсив наш. — Б.Р.)[1117].
Близки по своему характеру к деревенским ремеслам и некоторые промыслы, которые для полноты картины необходимо рассмотреть здесь. К ним относятся: мельничное дело, солеварение, смолокурение, дегтярное дело и др.[1118]
Мельничное дело в XIII–XV вв. только зарождалось в качестве специального занятия и долго еще не могло вытеснить из домашнего обихода ручной размол зерна. Только что, говоря о жерновниках, мы привели для конца XV в. свидетельство о широком бытовании ручных жерновов в деревне. Этнография дает многочисленные примеры сохранности ручного помола в деревне до XIX–XX вв. у всех трех восточнославянских народов[1119]. Размол зерна был женским делом, так же как и вся работа, связанная с процессом хлебопечения. В вотчинных хозяйствах ручной размол заменяется работой водяных мельниц, но эта замена произошла не вдруг. В известной и часто цитируемой грамоте 1391 г. митроп. Киприана Константиновскому монастырю (близ Владимира) в числе крестьянских повинностей указывается: «…а пѣшеходцемъ изъ селъ къ празднику рожь молоти и хлѣбы печи, солодъ молоти, пива варить…» (курсив наш. — Б.Р.)[1120].
В данном контексте размол ржи может означать только работу на ручных жерновах, где требовалась лишь физическая сила «пешеходцев». Время появления на Руси мельниц с двигателем неизвестно. Конский привод, очевидно, совершенно не применялся, так как встречающееся в евангельских текстах выражение «жернов осельный» носит чисто книжный характер и является переводом греческого[1121].
Первым источником, упоминающим мельницы в русских землях, является ярлык хана Менгу-Темира, освобождающий церковные владения от всевозможных поборов-повинностей «… или церковная земля, вода, огороди, мельници [курсив наш. — Б.Р.], зимовища, летовища, да не займують ихъ; а яже будуть поимали, да воздадутъ назад»[1122]. Мельницы здесь рассматриваются как неотъемлемая и обязательная часть церковных вотчин, настолько прочно вошедшая в быт, что их считают нужным упомянуть в ханском ярлыке. Следующее упоминание мельницы дает нам ярлык Узбека митрополиту Петру 1313 г.[1123] В конце XIV и в XV вв. водяные мельницы часто встречаются в различных русских документах. Но все это не решает вопроса о времени появления водяных мельниц в русских землях. Эпоха Менгу-Тимура (1266–1282), время первого упоминания мельниц на Руси, отнюдь не была благоприятной для русского народа, для развития его производительных сил; предполагать появление мельниц именно в это время — чрезвычайно трудно. Источники домонгольского времени совершенно не говорят о мельницах, и нам предстоит решить вопрос: можно ли только на основании этого аргумента решительно отрицать возможность существования водяных мельниц в Киевской Руси?
Наличие большого количества ручных жерновов малого формата в городищенских слоях XI–XIII вв. не должно смущать, так как и у нас и на Западе ручной размол долго сопутствовал механическому. Например, в Москве, на устье Яузы, мельница упоминается с 1410 г.[1124], а при земляных работах в 1940 г. по соседству с этой мельницей в слое XVII в. найдена пара ручных жерновов[1125]. Крупные же мельничные жернова археологически одинаково неизвестны ни для домонгольской, ни для послемонгольской эпохи.
Отсутствие в русской дипломатике XI–XII вв. такого рода документов, как духовные и иммунитетные грамоты, лишает нас возможности сопоставлять XII в. с XV в.
Западные соседи Киевской Руси — поляки, чехи, венгры, — во многом испытавшие ее влияние, в X–XII вв. были очень хорошо знакомы с водяными мельницами[1126].
Древнейшие упоминания восходят к IX в.; в X в. водяные мельницы встречаются в Сербии, в Браниборе, а к XII в. их упоминают даже источники далекого Поморья[1127]. Путь распространения водяных мельниц в Центральной Европе был тот же, что и на Руси: первоначально они появлялись на княжеских и панских дворах и лишь со временем проникали в деревню. В деревнях же ручные жернова дожили, как и в России, до XIX–XX вв.[1128] Даже если предположить, что Киевская Русь не могла самостоятельно изобрести мельничное колесо, то, при существовании оживленных связей Киева с западнославянским миром в XI–XII вв., трудно допустить, чтобы мельничное колесо не бытовало на Руси. Уменье загораживать реки, копать каналы и при случае «хытростью пустити воду» на врага — все это было хорошо известно древней Руси. При таком уменье обращаться с водой постройка мельниц не могла затруднить «крепких в замыслех» русских строителей. Вполне вероятно, что мельницы появились в Киевской Руси в XI или XII в. Легче всего предполагать наличие их в Галицком, Волынском и Киевском княжествах как наиболее близких к области раннего распространения водяных мельниц. Подтверждение этого мы находим в топографической номенклатуре Волыни и Побужья.
Под 1247 г. в Ипатьевской летописи[1129] говорится: «Воеваша Литва около Мѣлницѣ, Лековни и великъ плѣнъ прияша» (курсив наш. — Б.Р.)[1130]. Даниил Галицкий гнал этот литовский отряд до Пинска. В этом городке, послужившем летописцу опорной географической точкой для указания района опустошения, нужно видеть город Мельник на Волыни, на север от Луцка. Под 1260 г. описывается поход Даниила на Войшелга и Товтивила: «Потомъ же [после взятия Волковыска и области по Зелве] мысля ити на Городенъ, творя ею там; после же по Лва сына си и по люди своя, и прiѣхаша въ городъ Мѣлникъ» (курсив наш. — Б.Р.)[1131]. Из дальнейшего выясняется, что гор. Мельник расположен близ Дрогичина и Визны. Это — несомненно, гор. Мельник на Зап. Буге между Дрогичином и Берестьем, часто упоминаемый и в XIV–XVI вв.[1132]
Что же дают нам эти свидетельства летописи? Правда, формально они относятся к послемонгольской эпохе, но трудно допустить, чтобы города получали свое имя по только что выстроенным в них сооружениям для размола зерна. Скорее всего эти два города получили название по давно возникшим здесь мельницам, которые успели уже обрасти значительными поселками и превратиться в города к середине XIII в., когда они случайно попали на страницы летописи[1133].
Все сказанное выше усиливает аргументацию в пользу предположения о существовании водяных мельниц в домонгольской Руси.
Учитывая, что ханские ярлыки XIII в., дававшиеся русскому духовенству, имели в виду распространение иммунитета на церковные земли во всех русских княжествах от Карпат до Волги, мы без особых натяжек можем допустить, что в ярлыке Менту-Тимура имелись в виду мельницы на церковных землях в Киевской, Черниговской, Галицкой и Волынской епархиях. Относительно Северо-Восточной Руси ранних свидетельств у нас, к сожалению, нет. Древнейшее местное свидетельство о водяных мельницах относится к XIV в.
Дмитрий Донской в своей второй духовной грамоте упоминает села с мельницами: Луцинское на Яузе и Семциньское[1134]. Любопытной археологической иллюстрацией вытеснения ручных жерновов мельницей является находка на территории села Семциньского, сделанная при работах на Метрострое[1135].
Ручной жернов, найденный в слое XV в., был использован уже не по назначению — он служил крышкой большой глиняной корчаги, в которой хранилась мука или зерно. Может быть, в этом факте нужно видеть влияние княжеской мельницы 1389 г. В XV в. мельницы становятся обязательной принадлежностью княжеских, боярских, монастырских дворов и сел. Появляются специалисты-мельники[1136]. Необходимость перевода вотчинного зернового хозяйства с ручных жерновов на водяные мельницы вызывалась притоком большого количества зерна в сумме натурального оброка. Муку нельзя было везти во двор, так как она быстро портилась при хранении; поэтому выплата оброка производилась зерном, а это неизбежно приводило к усовершенствованию техники размола.
В рассматриваемую эпоху принцип мельничного колеса применялся, по-видимому, только для размола зерна и не был еще приложен к проковке металла, сукновальному делу и т. п. По крайней мере, русские путешественники, попадавшие в Западную Европу, отмечали в своих записях универсальное использование мельничного колеса. Симеон Суздалец во время пребывания в Любеке в 1438 г. отметил, наряду с большой библиотекой и водопроводом, ряд других достопримечательностей, «…а житье нѣсть яко наше, но инако. И увидѣхомъ ту мудрость недоумѣнну и несказанну… [далее описывается сложный автомат]… И ту видѣхомъ на рѣцѣ устроено колесо, около [окружность] его яко десять сажень, воду емлетъ из рѣки и пущаетъ на всѣ страны; и на томъ же валу колесо мало, ту же мелет и сукна тчет красныя…»[1137]
Солеварение было одним из важнейших промыслов древней Руси[1138]. В изучаемое время соляные промыслы были распространены очень широко по всему северу Руси. Белое море, Старая Руса, Галич, Соль Галицкая, Вычегда, Вологда, Сев. Двина, Городец на Волге, Кострома, Нерехта, Торжок, Переяславль Залесский, Ростов — вот далеко не полный список мест, в которых встречались усолья. Велась широкая торговля солью; в грамотах упоминается особо налог с ладьи, груженной солью. Соль широко обращалась на внутреннем рынке. Отсутствие соли в крестьянском обиходе считалось признаком крайней нищеты, так, например, Максим Грек, желая обрисовать тяжелое положение монастырских крестьян, писал, что они «…во скудостѣ и нищетѣ всегда пребываютъ, ниже ржаного хлѣба чиста ядуще, многажды же и безъ соли отъ послѣднiя нищеты» (курсив наш. — Б.Р.)[1139].
Значительный интерес для нас представляет техника солеваренного дела, так как существующие мнения[1140] о простоте и примитивности солеваренного процесса едва ли соответствуют действительности.
Существует три способа добывания соли: 1) ломка каменной соли, 2) выварка морской или озерной воды и 3) выварка рассола подземных вод.
Первый способ применялся близ Галича на Днестре, откуда соль развозилась по всей русской земле[1141].
Второй способ подразумевается в грамоте Святослава Ольговича 1137 г. Перечисляя различные доходы, передаваемые епископу, Святослав дает ему «на мори отъ чрена и отъ салгы по пузу»[1142]. Об этом же способе сообщает Рубрук относительно южных областей. Техника здесь, действительно, несложна — соленая вода из моря или из озера, взятая в тихую погоду (чтобы не было мути и примесей), наливалась на огромные сковороды (црены) и выпаривалась на огне. Размеры цренов доходили иногда до 9 м. Делались црены из широких и прочных железных пластин, склепанных друг с другом; края цренов загибались. Под цреном устраивалась печь, а рядом находился амбар для сушения и хранения соли. Иногда вместо црена употреблялся котел — «салга». Основная трудность варки соли заключалась в перевозке воды и в заготовке большого количества топлива[1143].
Следует отметить, что, действительно, примитивная варка соли из морской воды составляет лишь часть всех солеваренных промыслов древней Руси. Начиная с XIV в., мы получаем многочисленные сведения о солеварнях и усольях, работавших на подземных рассолах: Старая Руса — 1363 г.[1144], Галич Мерский — 1389 г.[1145], Соль Галицкая — 1391 г.[1146]
От XV в. сведений о подобных варницах значительно больше[1147]. Аристов так описывает процесс получения соли (третий способ по нашему счету): «Производство соли шло очень просто: в местах, богатых солью, рыли колодязи, делали в них раствор [?], ставили около них большие железные котлы или салги и железные сковороды или црены, наливали в них рассол, посредством кипячения выпаривали воду — и оставалась одна соль»[1148].
Согласиться с таким упрощением дела «солеваров» нельзя. Прежде всего, в документах, связанных с солеварением, нас может удивить складнический, корпоративный характер владения варницами, не говоря уже о солеварнях XVI–XVII вв., где мы встречаемся с крайней дробностью основного капитала и его долей, доходящей до деления на несколько «вытей», в свою очередь, дробившихся на 12-е, 16-е и даже 24-е доли[1149]. Но и в более ранних упоминаниях обычно речь идет о совместном владении варницами. Пайщиками солеваренных товариществ зачастую были богатые монастыри, постепенно прибиравшие к рукам соляное дело[1150].
Большой интерес представляет один новгородский документ XIV в., к сожалению, не определяющий места варницы. Приведем его полностью:
«А цто есть на бору колодязь солоной, — атъ а колодязь Федору и Лаврентѣю и Обросиму истьцистити, да и цѣрѣн наставити, да пытати варить по досугу, а будетъ въ росоли прокъ, а иметъ быти, дасть богъ, соль — ино Федору у Обросима и у Лаврентѣя и до сроку своихъ кунъ взяти половина, 5 сороковъ бѣлъ, а земли половина ступити цистъ безъ брани, а половина земли по записи владѣти Федору другою до срока 10 лет»[1151].
Перед нами промысловое товарищество со сложными земельными и ссудными расчетами, возникшее для организации одной варницы.
Примитивность процесса солеварения никак не вяжется и с тем, что открытие двух новых варниц (кстати, не давших рассола) заносится на страницы летописи[1152].
Наши недоумения, вызванные сложной организацией солеварен и вниманием к ним летописца, может разрешить интереснейшее рукописное руководство солеваренного дела: «Роспись, какъ зачатъ дѣлатъ новая труба на новомъ мѣсте», описывающее только первую часть производственного процесса — получение рассола (т. е. именно то, что отличает эти варницы от приморских) и не касающееся выварки в цренах[1153].
По сравнению с процессом варки в цренах добывание рассола представляет огромные технические трудности.
«Роспись» распадается на три части: организация бурения, необходимые постройки и инвентарь, затем процесс пользования полученной скважиной и, наконец, указания относительно аварий. Из первой части мы узнаем, что бурение производилось при помощи вышки («сохи»), достигавшей 12–18 м в высоту, снабженной блоками («векши»), сложной системой веревок с противовесами («собаки грузовые», хвосты у них по полусажени) и массивной бабой («боран»). Позади вышки укреплены 2 ворота, длина веретен у которых — 3 м. К вышке примыкает «мост» с воротом (очевидно, горизонтального вращения) и амбар для снастей. Вся система приводится в действие значительным количеством людей.
Проходка ведется вначале колодцем, в который опускается сруб, а затем бурением. Бурение производится сменными буравами нескольких различных типов; каждый тип имеет несколько номеров в зависимости от размера. Буравы меняются в зависимости от грунта: песок, мелкий хрящ или «щекоту» надо пойти «шеломом железным». «Буде не пойдетъ шеломъ — розмина буравы; …мѣлкое каменье — мелкими трезубы, большимъ — болшее, середнимъ — середнее» (стр. 242). «Трезубы» — фрезерные коронки с 6 зубцами.
Ко всему этому приложены точные описания каждой детали с указанием размеров с точностью до 0,5 см (напр., «…а глуботиною менши четь вершка»).
С такой же точностью рекомендуется запоминать глубины соляных слоев («…и ты гораздо попамятуй сажени и вершки и полувершки и четь вершки»)[1154]. После бурения в скважину вставляли проконопаченные трубы, засыпали внешние зазоры землей и направляли фонтанирующий рассол в црен или в запасной резервуар. На руководстве есть приписка: «В жерло хожено буравомъ до дна восемь десять восемь саженъ». Таким образом, сложная конструкция скважины позволяла бурить землю на 160 метров («трубная сажень» — 182,8 см). Надо учесть, что при каждом бурении был риск не натолкнуться на соляной слой. «Только бог не дастъ росолу и хозяинъ изволитъ опять поднимать трубки…»
Теперь, после ознакомления с техникой бурения, нам станет понятна приведенная выше фраза: «А иметь быти, дасть богъ соль…» Понятна нам станет и необходимость кооперации нескольких складчиков, совместно организующих сложное и дорогое солеваренное производство, понятно и сожаление летописца по поводу двух варниц, в которых «и не бысть». Вопрос заключается лишь в том, насколько мы правомочны перенести данные конца XVI в., когда была составлена эта инструкция, в XV или XIV в.
«Роспись» несомненно отражает более раннее время; об этом косвенно может говорить четко разработанная, устоявшаяся терминология. Здесь упоминается свыше 120 терминов (исключительно русских, народных), иногда очень образных, как, например: «собаки», «векши», «боран», «пасынок», «перо», «сорочьи лапки».
Район, в котором применялось с XVI по XIX в. руководство, — это старый солеваренный район, где условия залегания соляных слоев были одинаковы, разумеется, и в XIV и в XVI вв.
Рукопись была найдена близ Тотьмы, а относительно этого района у нас есть сведения середины XVI в.
В житии Феодосия Тотемского (события 1554 г.) говорится о том, что монастырь Феодосия получил право «у Соли на Тотьме труба садити и соль варити… а соли де из трубы доброго рассолу на варницу сварят по 5 тысяч пуд соли на год»[1155].
Это свидетельство подкрепляет предположение о более раннем применении бурения и труб. Сопоставляя все приведенное выше, можно думать, что княжеские, монастырские и «сябринные» солеварни конца XIV–XV вв. были организованы в согласии с техническими принципами «Росписи». Может быть, не случайно и то, что упоминания об усольях, удаленных от моря, усольях, работавших на глубинных рассолах, встречаются в источниках только со второй половины XIV в., когда вообще в русских землях появляется много технических новшеств, как, например, водяные мельницы, артиллерия, крупное литье и др.
Широкое применение железа (огромные црены, шесты, трубы, буравы и др.) в солеваренном деле и в других промыслах неизбежно влекло за собой развитие доменного дела. Выше мы рассмотрели технику доменного дела в связи с общим очерком технических изменений деревенского ремесла. Сейчас нам придется говорить о доменном деле, как о промысле. Варка железа для нужд местных кузниц производилась, по всей вероятности, почти повсеместно, но к XV в. выделилось несколько районов, где доменное дело стало специальным промыслом. Одним из таких районов, наиболее полно освещенным источниками рубежа XV–XVI вв., является упоминавшаяся уже часть Вотской пятины. Сюда входят погосты Каргальский, Никольско-Толдожский, Замостский, Покровский, Дятелинский и Дудоровский, в которых по писцовым книгам насчитывалось 204 домницы разной мощности[1156].
Доменный промысел возник здесь не к концу XV в., а раньше, о чем говорят ссылки писцов на «старый доход». Это дает нам право отодвигать время возникновения домниц по крайней мере, к середине XV в. Данные «старого дохода» позволяют говорить об устоявшемся, давно сложившемся и связанном с рынком промысле. Есть целые группы домниц, которые и по старому письму вносили оброк уже не крицами, а деньгами[1157], что говорит о товарном характере их производства. В тех же случаях, когда старый доход состоял из готового железа, мы зачастую встречаемся с очень значительными количествами его. Так, например, одна из домниц с. Виликина платила оброка 110 криц железа[1158].
Все это позволяет считать доменный промысел Вотской пятины старым, уходящим далеко вглубь. В этом же убеждает и техническое совершенство домниц, наличие в них двух или нескольких печей.
Основное изменение, отмечаемое новыми писцовыми книгами по сравнению со «старым письмом» состояло в доменном деле, как и во всех остальных областях хозяйства, в замене натурального оброка денежным. Это, в свою очередь, говорит о все более товарном характере промысла. Например, в дер. Черной по старому доходу шло 75 криц железа и, кроме того, 5 криц ключнику. Новый доход установлен в 5 гривен, «а ключничь доходъ по старинѣ»[1159].
Таким образом, можно говорить о полной замене натурального оброка (в помещичьей части) денежным, и о повышении самой нормы оброка, так как 75 криц по стоимости не равны 5 гривнам: 1 крица стоила около 1/4 деньги, в новгородской же гривне было 14 денег, следовательно, 5 гривен равны 70 деньгам или стоимости 280 криц[1160].
Интересно остановиться на взаимоотношениях доменного и кузнечного дела.
Известен лишь один случай, когда владельцем домницы был кузнец, но несомненно, что многие домницы имели в своем инвентаре основное кузнечное оборудование (необходимое для проковывания криц), а иногда при домницах, не выделяясь из их состава, существовали и кузницы, о чем говорит доход кузнечными изделиями, полученный с домниц[1161]. Иногда в районе, густо насыщенном домницами, совершенно отсутствуют кузнецы[1162], иногда же наоборот: кузнецы гнездятся именно там, где варится для них железо[1163].
В первом случае можно предполагать работу на рынок, связь деревенских домников с какими-то кузнецами на стороне. Такими сторонними кузнецами скорее всего могли быть кузнецы Новгорода Великого.
Во втором случае перед нами зародыш ремесленного посада с наличием двух производственных групп — домников и кузнецов, групп одинаково порывающих с сельским хозяйством и ведущих свое производство в расчете на рынок. Но на рынке в этом случае выступают не обе группы, а лишь одна — кузнецы, перерабатывающие сырье домников и с этим выступающие на рынке. В условиях села такая форма производства предполагает активные поиски рынка сбыта или в виде ярмарок, или в виде лавки (а, может быть, и ряда) на городском торгу.
Изделия нескольких кузниц (напр., 19 кузнецов в селе Пилоле) едва ли могли найти сбыт только на месте производства, где половину населения составляли сами кузнецы. Именно таким путем возникали «рядки», игравшие столь важную роль в разложении замкнутости натурального хозяйства деревни.
Большой интерес представляет социальная сторона организации доменного дела. В отличие от мельничного и солеваренного дела, где заметная роль принадлежала княжескому или монастырскому двору, доменный промысел являлся исключительно крестьянским. Феодальный двор имел чисто паразитическое отношение к деревенским домникам, отбирая лишь долю их выработки или дохода.
Большинство домниц находилось в индивидуальном владении, но есть указания и на совместное владение нескольких дворохозяев одной домницей[1164].
Сябринное, складское владение домницами встречается редко и в сопоставлении с обязательностью кооперации в солеваренном деле говорит о большей доступности варки железа для индивидуального крестьянского хозяйства.
Обособление промышленного района вызвало ряд изменений в деревенской экономике и за его пределами. Рассмотрим вопрос о снабжении домниц рудой. Для Вотской пятины основным местом добычи руды было течение реки Ковоши и Красные Горы, между тем как многие домницы, пользовавшиеся рудными местами именно здесь, отстояли от Красных Гор на 60-100 км[1165].
Владельцы домниц должны были или нанимать рудокопов и возчиков или же часть времени в году тратить на добычу и доставку руды. В писцовой книге Деревской пятины 1495 г. указано значительное количество «копачей», людей непашенных («а съ обжи дохода нѣт — пуста»), обложенных денежным оброком в 4 деньги с человека.
Копачи встречаются близ города Курь на Ловати и в северной части Деревской пятины[1166]. В некоторых поместьях количество копачей переходит за сотню. Всего их было около 700. По всей вероятности, в этих копачах нужно видеть крестьян, владевших дворами, но занимавшихся отхожим промыслом, связанным с «копанием». Этот термин употреблялся в двух случаях: для обозначения добычи руды («руду копать») или для обычных земляных работ, чаще всего связанных с какими-либо гидротехническими задачами (напр., Копаное озеро, р. Копаница).
К сожалению, у нас нет данных о месте работы копачей. Если бы удалось установить связь копачей с копаньем руды, мы получили бы интереснейший материал о воздействии возникшего промышленного района на соседние, поставлявшие ему рабочую силу[1167].
Существование развитого железоделательного промысла неизбежно должно было вызвать развитие угольного дела. К сожалению, наши источники очень скупы в отношении всех лесных промыслов. За исключением нескольких дегтярей[1168], упомянутых писцовыми книгами, мы остаемся в полном неведении относительно других промыслов, связанных с разработкой лесных богатств. «Акты Западной Руси» дают нам очень подробную номенклатуру этих промыслов[1169]:
Будники (выделка поделочного леса)
Угольники
Поташники
Гонтари (выделка драни)
Клепачи (выделка клепки)
Попеляры (добыча золы)
Дегтяри
Дойлиды (плотники — выделка бревен, досок)
По всей вероятности, все эти промыслы, к которым нужно еще добавить смолокуров, существовали и в Северо-Восточной Руси, но наши сведения о них слишком скудны. Возможно, что эти сезонные промыслы, не отрывавшие крестьян от земледелия, не учитывались писцами.
Вотчинное хозяйство в XIII–XV вв. было разнородным и всеобъемлющим; пронизывая все стороны деревенской и городской жизни, оно неизбежно затрагивало и ремесло. Там, где вотчина была противопоставлена только деревне, где слабо был развит город, там концентрация на феодальном дворе запасов сырья и разнообразных ремесленников имела положительное значение, исчезавшее по мере развития товарных отношений.
В боярский двор или в монастырь в большом количестве поступало сырье, а также полуфабрикаты крестьянского домашнего производства, которые могли быть здесь переработаны. В составе натурального оброка мы встречаемся и с овчинами, и с крицами железа, и с холстом, и с горстями льна. Все это создавало как значительные торговые запасы, так и резервы сырья для работы вотчинных ремесленников[1170].
Оброк льном представляет для нас особый интерес в связи со слабым развитием ткачества в русских городах.
В XIV в. в монастырском хозяйстве, согласно известной грамоте Киприана Константиновскому монастырю под Владимиром, дело с обработкой льна обстояло так: «…а ленъ дасть игуменъ въ села и они прядутъ, сѣжи и дѣли неводные наряжаютъ»[1171]. Здесь неясен источник получения льна — оброк или «игуменов жеребей», вспахивавшийся крестьянами в счет барщины.
Легче предположить первое, так как в подобном перечне крестьянских барщинных повинностей нет ни одного упоминания о работах, связанных с подготовкой льна к прядению (теребление, мочка, сушка, трепание и др.).
Прясть лен и ткать или плести из пряжи в мужском монастыре было некому и этим объясняется сдача льна «в села». Данные писцовых книг и грамот рисуют нам пеструю картину форм обработки льна. С одной стороны, продолжает бытовать еще старый оброк готовыми изделиями, с которыми мы знакомы еще по грамоте Ростислава Мстиславича 1151 г. Готовые ткани (льняные и, может быть, шерстяные) подразумеваются под такой статьей оброка как «портъное» или «скатертное»[1172].
Наряду с таким присвоением продуктов домашнего производства существовал оброк льном и пряжей, собиравшийся иногда специальными лицами — «льняниками»[1173].
Под льном нужно, вероятно, понимать непряденый лен (т. е. именно такой, какой шел на экспорт). «Пряжа», «прядено», «пряжа усчинная» встречаются очень часто в перечислениях оброка. Лен измерялся горстями и коробьями, пряжа — пасмами[1174].
Пряжа не являлась экспортным товаром, и наличие пряжи в составе оброка может говорить об использовании ее в вотчинном хозяйстве для выделки тканей. Обращает на себя внимание то, что сборщиками льна иногда являются «истобники». Так, например, в Бежецкой пятине «в волости лен да белье [беленую пряжу] збирает на великую княгиню» Демидко истобник.
Термин «истобник» далеко не всегда обозначает слугу, занятого отоплением княжеских хором. По всей вероятности, он происходит от «истъба» — теплое, отапливаемое помещение (как «горничная» — от горницы, а «спальник» — от спальни). Причем истобники связаны именно с женской половиной дворца[1175], где они, очевидно, соответствовали спальникам. Итак, лен и пряжа поступали в распоряжение великой княгини. По всей вероятности, это было связано с наличием на женской половине двора специальных прялок и ткацких станов.
В технике прядения произошли серьезные изменения, прослеженные только в городе, где в XIV–XV вв. появилась самопрялка, о чем свидетельствует находка спицы в раскопках А.В. Арциховского в Новгороде[1176].
Итак, в отношении обработки льна мы твердо знаем о производстве тканей крестьянами и можем предполагать их производство в вотчине. Нередко, очевидно, трудом крестьян производились и плотничные работы, что избавляло феодала от необходимости прибегать к специалистам-плотникам.
Вотчинное хозяйство в отношении ремесла распадалось на два концентра: один — внешний, охватывающий ремесленников, разбросанных по деревням и погостам, принадлежавшим данному вотчиннику, а другой — внутренний, в который входили ремесленники, расположенные в непосредственной близости к усадьбе вотчинника.
Ремесленники первой группы связаны с вотчиной лишь оброком, в состав которого зачастую входила часть их продукции. С развитием внутреннего рынка и денежной ренты связь их с вотчиной именно как ремесленников, как мастеров, изготовляющих те или иные вещи, порывается, так как оброк вносится уже не топорами, косами и лемехами, а деньгами. Это вполне отвечает и той тенденции деревенского ремесла к выходу на более широкий рынок, которую рисуют нам документы XV в. Развиваясь в недрах вотчины, деревенское ремесло перерастало потребности вотчинного натурального хозяйства и становилось готовым к работе на рынок. Так возникало одно из интереснейших явлений в русской экономике XV–XVI вв. — рядки, эти, так сказать, «деревенские города».
Неукрепленный поселок, состоящий больше чем на половину из непашенных крестьян, занимающихся ремеслом, промыслом или торгом, — рядок становится экономическим центром небольшого района, возникшим без всякого участия вотчинника[1177].
Иногда ремесленно-торговый поселок развивался на старом городище, на погосте[1178], иногда возникал вне связи с предшествующим поселением. Из некоторых рядков развились современные нам города (напр., Боровичи). В погостах независимо от местонахождения владельческого двора всегда можно указать известное количество ремесленников и торговцев, группирующихся в этом небольшом местном центре[1179].
Погост Илеменской на Шелони.
Дворник Якимко — токарь (нетяглый) -
Двор Стехно да Лутко -
Двор Смешко-швец[1180] — непашенные.
Погост Березской на Ситне.
Двор Федко Алешков — дегтярь -
Двор Кипр — швец-портной -
Двор Ивашко — сапожник -
Двор Ерех Васков — плотник -
Двор Дмитрок Сотона — швец-портной[1181] — непашенные, на денежном оброке.
Погост Сабельской.
«На погосте жъ худые люди бес пашни на церковной жъ землѣ»; среди них — кузнец Олушко[1182].
Погост Голинской.
Среди тяглых упомянут плотник, непашенные люди — рыболовы и гончар[1183].
Подобную концентрацию ремесленников наблюдаем не только в погостах, но и в деревнях, напр., в дер. Коплицы (в Васильевском погосте): 2 двора пашенных, 5 дворов непашенных, из которых 2 принадлежат сапожнику и швецу[1184]. Такая деревенька являлась уже зародышем рядка.
Все эти рядки, погосты, деревни с ремесленниками возникали на владельческих землях, но с собственно-вотчинным хозяйством они не были связаны ничем, кроме оброка. Никакой организующей роли вотчины мы здесь не видим, и их возникновение надо связывать с ростом производительных сил деревни вопреки наличию вотчины и ее аппарата[1185].
На другом полюсе вотчинного комплекса, при дворе господаря вотчины, также складывались ремесленные группы, порой очень значительные.
Слабость и неорганизованность внутренней торговли, пути которой были во многих местах перерезаны феодальными (а, следовательно, и таможенными) границами, неустойчивость каждого отдельного боярского двора в эпоху постоянных усобиц — все это заставляло придерживаться старого принципа: «omnia domi nascuntur». Усадьба князя или монастырский двор, действительно, располагали целым штатом разнообразных ремесленников. Очень яркую картину богатого феодального замка со множеством мастеров и слуг рисует духовная грамота двоюродного брата Ивана III князя Ивана Юрьевича Патрикеева, написанная в конце XV в. Хозяйство Ивана Юрьевича складывалось по крайней мере, с 1437 г., когда он стал наместником московским. Своей жене Евдокии, сыну Ивану и сыну Василию (будущему вождю нестяжателей) князь Иван передал 126 ч. челяди (не считая 30 человек, отпущенных на волю). Духовная грамота упоминает следующие профессии:
Псари
Стрелки
Трубники
Утятники
Сокольники
Садовники
Огородники
Конюхи
Рыболовы
Бронники
Портные мастера
Серебряные мастера
Плошники (?)
Скорняки
Повара
Хлебники
Мельники
Дьяк
Истобники
Ключники[1186]
Дворовая челядь Патрикеева распадается на четыре разряда: вотчинная администрация, слуги, связанные с охотой, слуги, готовящие пищу, и ремесленники. Состав последних достаточно разнообразен. Здесь и мастера, изготавливающие одежды (портные, скорняки), и плотники, и оружейники, и даже ювелиры. Этому же князю принадлежала ремесленная слобода в Москве: «Да мои же мѣста Заяузьская слободка съ монастыремъ съ Кузьмодемьяном», где проживали кузнецы, от которых и церковь Кузьмы и Демьяна носила название «что в Старых Кузнецах»[1187].
Монастырское хозяйство также знало вотчинных ремесленников, работавших или в самом монастыре, или в слободах, непосредственно примыкавших к нему. В каждом монастыре существовала «Кузнечья башня», в которой (или близ которой) располагалась монастырская кузня. Известны и кузнецы в составе монастырских мастеров[1188].
Помимо прямых упоминаний ремесленников в монастырских актах, мы должны еще учесть наличие разнообразных мастеров в составе монастырской братии. В женских монастырях монахини и послушницы занимались различными рукоделиями, цветным шитьем и т. п.
В мужских монастырях часть монахов владела ремеслами и прикладным искусством. Переписывание книг, живопись, ювелирная работа — вот те виды производственной деятельности монахов, которые чаще всего встречаются[1189].
В монашеских житиях очень часты указания на различные черные работы, выполнявшиеся монахами. Эти указания нельзя, разумеется, понимать слишком расширительно. Феодальный монастырь во всем, начиная с внешности, очень мало отличался от княжеского или боярского двора: «…Во иноческом образе строим каменные ограды с палаты и позлащенные узоры с травами многоцветными: аки царские чертоги украшаем себе в келиях…»[1190]
Монахи в монастыре резко делились на группы в зависимости от их общественного и имущественного положения до пострижения.
Монах, который имел собственные вотчины, который «…слуги и лошади держитъ собинные, и саадаки и сабли и ручницы возитъ съ собою…»[1191], ничем не отличался от боярина.
В постановлениях Стоглава разъясняется причина таких послаблений: «Да въ великихъ монастырехъ стригутся князи и бояре и приказные люди великiе… и даютъ вкупы великiе села и вотчины по душахъ своихъ… и тѣмъ… законовъ не полагати» (курсив наш. — Б.Р.)[1192]. С другой стороны, в монастырях были «такие монахи [из числа принятых без вклада за „богорад“]», у которых «руци посиневшие и опухшие… брашно же в них обретаемо — хлеб овеян невеян или класы ржаные толчены и таковая хлебы сухи без соли… о одежи же что и глаголати? — искропаны и вошми посыпаны…»[1193]
Вспомним те суровые наказания, которым подвергались монахи-ремесленники за порчу иглы, усморезного ножа или шила по уставу Студитского монастыря[1194].
Такое резкое расслоение монастырей церковники пытались скрыть фразами об одинаковой дисциплине в монастыре для всех: «Вси единому игу послушания поклонены и единым ярмом повиновения затязаеми»[1195].
И как бы в ответ на эту лицемерную фразу церковника-осифлянина, который «оболкся во одежду овчюю, а внутрь полна хищения и неправды», Иван Грозный восклицал: «Да како едино коли боярин [в монастыре] по старому же боярин, а холоп по ста рому же холоп!»[1196].
Приведенные нами факты взяты из публицистической литературы XVI в., но и ранее, во второй половине XV в., в известном монастырском уставе Иосифа Волоцкого внутреннее деление монахов было проведено очень четко. Учреждено было три «устроения». Одни имели рубище и лапти, питались хлебом, солью и водой; другие могли есть варево, носили ряски, шубки, мантии, обувались в кожаные сапоги. Третье же устроение: «принимати вся обретающаяся на трапезе утешения»[1197].
В составе меньшой братии монастырей были и ремесленники, и многочисленные слуги, на которых лежали обязанности по содержанию поварен, квасных, сушил, солодил, рыбных ловель, мельниц и других разделов сложного монастырского хозяйства[1198].
Наряду с ремесленниками-монахами (определить которых нам помогает лишь какая-нибудь счастливая случайность, вроде записи Амвросия на своем изделии), в монастырях работали и ремесленники-холопы. Монастырский двор был широко связан и с ремесленниками, жившими за стенами монастыря. Формы этой связи очень характерны для феодального периода: во-первых, связь через заем, а, во-вторых, патронирование посадских ремесленников[1199].
Русские феодалы, так же как татары, понимали, что сила их войск в значительной мере зависит от наличия хороших мастеров в их вотчинах. Потому в договорах друг с другом они особо оговаривают положение мастеров, а во время войны стараются пленить именно ремесленников.
В 1315 г., когда обострились отношения между Новгородом и Михаилом Ярославичем Тверским, последний решил быстрым ударом избавиться от новгородского князя Афанасия Даниловича и, пригласив его с боярами к себе (очевидно, на границу тверских и новгородских волостей), «в ярость прiиде, и изыма всѣх и посла во Тверь». Вслед за этим последовало разорение Торжка, являвшегося базой князя Афанасия. «А кони ихъ и доспѣхи ихъ, и все оружiе ихъ и вся мастеры ихъ взя во Тверь, а Торжекъ разори» (курсив наш. — Б.Р.)[1200].
Последняя мера была применена для того, чтобы окончательно разоружить врага и лишить его возможности воспроизводства оружия.
В договорной грамоте Василия Темного с Василием Ярославичем Боровским (ок. 1451 г.) говорится: «А кого выму себѣ огородниковъ и мастеровъ, и мнѣ, Великому Князю, и моимъ дѣтемъ два жеребья, а тебе того — треть» (курсив наш. — Б.Р.)[1201].
Здесь речь идет, очевидно, о вновь приобретенных мастерах.
По отношению к прежнему составу вотчины охранялась незыблемость его: «…а который слуги потягли къ дворьскому, а черныи люди къ сотскому при моем отци, при Великом Князи, и тебѣ тѣхъ не прiимати» (курсив наш. — Б.Р.)[1202].
Способы пополнения вотчинного хозяйства ремесленниками были различны. Кроме войны и прямого захвата, практиковался и выкуп пленных мастеров у татар[1203].
Положение ремесленников внутри вотчины, их права, форма эксплуатации, организация производства — все это нам почти неизвестно[1204]. Технику вотчинного ремесла мы рассмотрим в связи с городским ремеслом. Можно думать, что большинство собственно-вотчинных ремесленников, работавших на владельческом дворе, было холопами вотчинника. В этом убеждает цитировавшаяся выше грамота князя И.Ю. Патрикеева. К концу изучаемого периода ремесленники-холопы перестают быть характерным явлением. Княжеское рабовладение во второй половине XV в. падает, как это выяснено исследователями истории вотчины[1205].
Все чаще и чаще в духовных грамотах сталкиваемся мы с холопами, отпускаемыми на волю. Это, несомненно, стоит в связи с ростом производительных сил, сопровождавшимся рядом изменений в феодальном хозяйстве. Принцип «все рождается дома» уже устарел, на смену ему пришли отношения обмена, денежной ренты, свободного ремесла, связанного с рынком. В стройную хозяйственную систему новые принципы были облечены в Домострое, но начало они получили еще в середине XV в.[1206]
Сами вотчины развивались крайне неравномерно. Монастыри, сочетавшие сельское хозяйство с разнородной промысловой торговлей и ростовщической деятельностью, оказались более устойчивы, а княжеские вотчины в системе складывающегося национального государства катастрофически разорялись. Духовные грамоты князей конца XV в. рисуют нам картину быстрого и неотвратимого разорения, от которого не могло спасти увеличение пошлин (напр., Андреем Васильевичем, братом Ивана III)[1207].
Долги делались в Москве, в Можайске, в Дмитрове; князья занимали тысячами, сотнями рублей и не брезговали даже грошовыми займами в 5–6 рублей под залог семейных ценностей. Менялась даже самая формула грамот: сначала традиционная в русской дипломатике фраза «Кому ми что дати или у кого ми что взяти» (духовная Юрия Васильевича. Курсив наш. — Б.Р.). Правда, взять ни у кого не пришлось. 30 лет спустя княжеская духовная грамота имела совсем безнадежное начало: «Паметь Князю Ивану Борисовичю, кому что дати, и у ково есми что взялъ» (курсив наш. — Б.Р.). Нас сейчас особо интересует состав княжеских кредитов. Наряду с «брюхатыми сребролюбцами», вроде боярина И.В. Ощеры[1208], и ростовщиками, вроде Вепря, Данила Бебеха, Бахтеяра Дубового Носа и других, мы встречаем здесь и ряд ремесленников.
Андрей Васильевич задолжал 51 рубль Сенке броннику, очевидно, за изготовление Сенькой оружия, так как заклад не упомянут.
Князь Иван Борисович Волоцкий (племянник Ивана III) оставил долгов на 500 рублей. Пятая часть его займов была сделана у различных мастеров: «Дати ми Семену броннику сорокъ рубловъ да четыре рубли»[1209]; «Дати ми Фили седелнику десять рубловъ»; «Дати ми Лагуте кузнецу педдесятъ рубловъ» (курсив наш. — Б.Р.)[1210]
Для нас не так интересна крайняя запутанность денежных дел князей, тратившихся на представительство и делавших долги ради однорядок, булатных сабель, голубых меринов, как интересен несомненный рост и имущественного и правового положения городских ремесленников. Они не только освободились от вотчинной зависимости, но поднялись даже до того, что стали кредиторами братьев и племянников самого «государя всея Руси».
Вотчинное ремесло не отмерло, разумеется, и в XVI в., но значение его во многих местах сильно сократилось, о чем так красноречиво говорят памяти князей — «у кого есми что взял», напоминающие пушкинского «Скупого рыцаря».
В итоге нашего обзора деревенского и вотчинного ремесла могут быть сделаны следующие выводы:
1. Основные деревенские ремесла (кузнечное и гончарное) мало изменились по сравнению с домонгольским периодом.
2. Появились новые ремесла — портняжное, сапожное, плотничное и некоторые другие.
3. Литейное и ювелирное мастерство, которым ранее занимались, кузнецы, в этот период в деревне затухает, так как деревня пользуется продукцией городских серебреников.
4. Ремесло все больше отрывается от земледелия, о чем можно судить по увеличению числа непашенных ремесленников.
5. Натуральный оброк, взимавшийся сельскохозяйственными продуктами и изделиями ремесленников, с середины XV в. переводится на денежный.
6. К концу изучаемого периода развитие производительных сил деревни приводит к возникновению ремесленно-торговых поселков (рядков), являющихся важным дополнением к существовавшим ранее городам.
7. Начиная с середины XIV в. развивается ряд крестьянских промыслов (железоделательный, солеваренный), требующих сложного оборудования и иногда кооперации нескольких участников.
8. Выделяются особые географические районы с преобладанием определенного промысла, работающего на широкий рынок иногда с привлечением наемной рабочей силы.
9. Появление промысловых районов вызвало, в свою очередь, появление к концу XV в. районов комплектования промысла рабочей силой из числа оброчных крестьян.
10. Вотчинное хозяйство светских и духовных феодалов использовало труд крестьян как в форме барщины, так и в форме оброка (присваивая продукцию домашнего производства), что заменяло в некоторых областях использование ремесленного труда.
11. Со второй половины XIV в. княжеские и монастырские вотчины вводят водяной двигатель для размола зерна и организуют ряд сложных промыслов (напр., солеварение).
12. Каждое вотчинное хозяйство обладало значительным штатом собственных ремесленников-холопов, что вызывалось общим натуральным характером русского хозяйства.
13. Во второй половине XV в. многие вотчинники переходят к новым формам хозяйства, вводя денежный оброк вместо натурального в деревне и переводя в разряд оброчных людей своих дворовых холопов. Этот процесс коснулся и ремесленников, которые по указанной причине превращались в посадских людей.
14. В развитии производительных сил русской деревни и вотчины наблюдаются два периода подъема: первый период падает на вторую половину XIV в., второй начинается с середины XV в.
О городском ремесле XIII–XV вв. у нас несколько больше данных, чем о деревенском, но все же наши материалы очень неполны. Переписей городов не было, летопись лишь изредка сообщает скудные сведения о ремесленниках, а материал частных актов не дает почти ничего для этой темы. По сравнению с городом XVI–XVII вв. город исследуемой эпохи чрезвычайно беден письменными источниками. Не удивительно, что работы, посвященные древнерусскому городу и городскому ремеслу, затрагивают почти исключительно позднейшую эпоху XVI–XVII вв., ограничиваясь беглыми замечаниями по интересующему нас времени[1211].
Археологические исследования древнерусских городов, начатые сравнительно недавно, в будущем, несомненно, дадут много интересных материалов по различным ремеслам[1212].
Различные отрасли русского хозяйства требовали все большего и большего количества железных изделий; мелкие бытовые вещи, вроде замков, гвоздей, топоров, светцов и т. п., известные нам ив более раннее время, уже не удовлетворяли спрос. Для вновь возникавших промыслов нужны были значительные массы металла.
Появление водяных мельниц вызвало спрос на железные оси, веретена, подпятники, многочисленные крепления и оковки колес, шлюзов, лопастей.
Переход к глубокому бурению солеварных скважин потребовал огромных железных буравов, менявшихся в зависимости от проходимого грунта, сложной системы железных тяжей, множества труби разных железных частей для воротов, блоков и т. п. Буровое и морское солеварение одинаково требовали массивных железных цренов, которые в это время вытеснили небольшие котлы-салги, применявшиеся в XII в.
Развитие речного и морского судоходства ставило перед кузнецами задачу выковки цепей, якорей, заклепок.
На работе городских кузниц должно было отразиться и появление артиллерии в конце XIV в. Кованые железные пушки преобладали в течение целого столетия, лишь в конце XV в. уступив место медному литью. Городская торговля также предъявляла спрос на железные изделия (коромысла весов, гири, оковы бочки).
Возросшая потребность в металле неизбежно должна была привести к выделению доменного дела в особый промысел и к развитию кузнечного дела. Выше мы видели, что в XV в. уже существовали специальные железодобывающие районы, варившие железо не для местных кузнецов, а на рынок.
Потребителями железа доменных районов должны были быть ремесленники крупных городов (для Вотской пятины — ремесленники Новгорода или Пскова).
Время этого перелома в металлургии можно предположительна отнести к середине XIV в.; почти все приведенные выше примеры повышения спроса на железное снаряжение относятся именно к этому времени. Во всяком случае, в XV в., ко времени «старого письма», сырьевая база кузнечного ремесла имеет вполне развитой, сформировавшийся вид (непашенные домники, домницы с несколькими печами и др.). Для такого развития нужно было известное время. Кузнецы крупных городов перерабатывали за год тысячи пудов кричного железа, шедшего из районов доменного промысла. Судя по данным писцовых книг, мелкие города, вроде Копорья, Яма, Ивангорода, принимали меньшее участие в переработке этих масс металла[1213].
Несмотря на отсутствие прямых сведений о кузнецах в городах XIV–XV вв., мы из косвенных данных можем заключать о значительном количестве их. Говоря о пожарах в городах, летописцы часто связывают их с работой кузниц[1214].
Техника городского кузнечного дела нам почти неизвестна. При раскопках в Новгороде были найдены большие кузнечные клещи, предназначавшиеся для крупных поковок[1215].
При раскопках в Тверском кремле найдена чрезвычайно интересная вставка в наковальню[1216]. Эта вставка, опускавшаяся в специальное гнездо, облегчала ковку тонких вещей сложного профиля. В более раннее время подобные вкладки неизвестны и наковальни не имели гнезд для них.
К концу изучаемого периода в технике расковки железа в листы произошли какие-то изменения, так как с этого времени кровельное железо начинает вытеснять медь и свинец, применявшиеся ранее в качестве кровельных материалов.
Под 1465 г. Псковская летопись сообщает: «Покрыта церковь святые Софии железом». Железо было, очевидно, еще новым материалом, так как в том же году патрональный храм Пскова — Троицу крыли старым способом «доскы», т. е. свинцовыми пластинками. Начиная с этого времени, железо в качестве кровельного материала применяется постоянно[1217].
Для получения листового железа была необходима массивная плоская наковальня в виде стола.
Ковка листового железа получает развитие с применением механического молота, приводимого в движение водой[1218].
Особый интерес представляет вопрос о степени специализации кузнечного дела. Такого полного списка специализированных кузнецов, какой нам дают переписные книги XVI в., для более раннего времени нет[1219].
Но отдельные, случайные упоминания ремесленников в летописи дают нам порой такую узкую кузнечную специальность, что ее существование можно мыслить только в системе развитого, расщепленного на ряд специальностей, ремесла. В XIII в. в Новгороде упоминаются: кузнец, щитники, серебреники, котельник, гвоздочник[1220]. К гвоздочникам, щитникам XIII в. можно прибавить пищальников, киверников, ковшечников[1221], упоминаемых в документах XV в. в небольших городах.
Необходимо пополнить этот список и бронниками, так как целые поселки с этим названием существовали близ Новгорода и близ Москвы. Бронницы на Мете впервые упоминаются под 1269 г., а в XV в. там было много непашенных людей[1222].
Состояние наших источников таково, что бесполезно даже суммировать приводимые выше отрывочные сведения о ремесленниках, так как они не могут дать даже приближенной картины расчленения ремесла.
Не подлежит сомнению, что одними бронниками, щитниками и киверниками не исчерпывался список специальностей мастеров-оружейников. Должны были быть и мастера, изготовлявшие мечи, стрелы, топоры, шестоперы, копья и т. д. В это время производство каждого вида стального оружия было достаточно сложно и требовало большого профессионального опыта. Что русские ремесленники успешно справлялись со своей задачей, явствует из многочисленных побед русских войск над татарами, литовцами, немцами и другими врагами в XIV–XV вв.
Одним из немногих образцов мастерства русских оружейников, дошедших до нас, является рогатина тверского князя Бориса Александровича[1223]. Она представляет собою великолепный образец охотничьего и боевого (для пешего боя) оружия. Рожон ее выкован из булатной стали, хорошо сохранившейся до сих пор, втулка оправлена позолоченным серебром, набитым на сталь[1224].
Говоря о русских оружейниках XV в. никак нельзя пройти мимо интереснейших данных о них, имеющихся в переписке между Иваном III и крымским ханом Менгли-Гиреем.
Ежегодно крымский хан и его вельможи просили панцыря у московского князя[1225]. Такие упорные требования русского доспеха со стороны крымских феодалов, имевших в своем распоряжении множество привозных доспехов из Константинополя, Дамаска, Багдада, Милана, являлись лучшим аттестатом работе русских бронников и киверников.
Отметим попутно, что среди русских купцов, ведших в 1480-е годы торговлю с югом, чаще других встречаются торговцы оружием и металлическими изделиями: бронники, укладчики (от «уклад» — сталь), ножевники, сагайдачники, игольники[1226].
Для того чтобы русские купцы могли выступать на международном рынке в Крыму в качестве конкурентов дамасским и итальянским купцам, их товар — оружие — должно было давно стать образцовым и первоклассным. Наличие специальных экспортеров оружия говорит о значительном развитии оружейного дела в русских городах XV в.
Не нужно думать, что экспорт ремесленных изделий из Руси — явление, присущее только концу XV в. Западноевропейские материалы случайно сохранили нам интереснейшие сведения о вывозе русских замков в Чехию. В инвентаре Бервеновского монастыря, датируемом 1390–1394 гг., среди различного движимого имущества описаны «три железные замка, в просторечии называемые русскими» (курсив наш. — Б.Р.)[1227].
Оба свидетельства относятся к одному и тому же времени — к концу XIV в. Как ни отрывочны и случайны эти показания, значение их для истории ремесла трудно переоценить.
Мы узнаём, что именно в то время, когда русское ремесло начинает возрождаться и расти, возобновляется русский экспорт в Центральную Европу.
Литейное или «котельное» дело XIII–XV вв. может быть изучено нами несколько лучше, чем кузнечное, так как сохранилось большее количество подлинных вещей и имеется несколько летописных указаний об отливке колоколов, пушек и других медных изделий[1228].
Меднолитейное дело носило название котельного. Котельные слободы в городах нередко располагались рядом с кузнечными, что, вероятно, также вызывалось условиями огнеопасности котельного ремесла. «Онтон Котельник» упоминается в летописи под 1216 г.[1229] Этот термин в качестве обозначения литейщиков вообще держится вплоть до XVII в. Но наряду с этим общим понятием довольно рано появляются особые термины для более узких специальностей: «колокольники» и «пушечники».
Изредка эти понятия смешивались: пушечники лили колокола, колокольники лили мелкие поделки. В монастыре Пафнутия Боровского есть колокол, отлитый Федькой пушечником в 1487 г.[1230] Известен крест, изготовленный колокольником[1231].
Знаменитый Аристотель Фиораванти характеризуется как «пушечникъ нарочитъ лити ихъ и бити ими; и колоколы и иное все лити хитръ велми»[1232].
Подобное смешение функций, обусловленное однородностью технических приемов, не опровергает существования более узкой специализации в меднолитейном ремесле[1233].
Древнейшим видом крупного литья было изготовление колоколов, известных еще со времен Киевской Руси.
В Северо-Восточной Руси долгое время с колоколами конкурировали «била», и первые летописные сведения о вновь слитых колоколах относятся только к XIV в.
Возможно, что и на этом сложном мастерстве, требовавшем большого опыта и знания различных производственных хитростей, отрицательно сказалось татарское нашествие. Древние колокола были небольших размеров и не требовали первоначально специальных каменных колоколен. Интересно совпадение во времени первых (после татар) упоминаний о литье колоколов с первыми упоминаниями о «колокольницах» — и те, и другие относятся к XIV в.[1234]
Летопись говорит о литье колоколов в 1342 и 1346 гг. В 1342 г. новгородский архиепископ Василий «повелѣ слити колоколъ все дневный; а мастеръ былъ с Москвы именемъ Борись»[1235]. Четыре года спустя московский мастер с этим же именем изготовил пять колоколов в Москве: «Того же лѣта на Москвѣ… слiаша три колоколы болшихъ, а два меншихъ, и лилъ ихъ мастеръ Борисъ Римлянинъ»[1236].
В 1403 г. «солiанъ бысть колоколъ во Тфери къ соборнѣй церкви… великимъ княземъ Иваномъ Михайловичемъ Тферскимъ»[1237]. С этого времени записи о колоколах и специальных сооружениях для них становятся обычными.
Древнейшим сохранившимся колоколом этой эпохи нужно считать колокол 1420 г. из Троице-Сергиевского монастыря[1238].
К массивному медному литью, может быть, нужно отнести и изготовление гирь, которые, очевидно, по внешнему сходству назывались колоколами[1239].
Во второй половине XV в. перед литейными мастерами, знавшими ранее лишь колокола, были поставлены новые, задачи в связи с возраставшим спросом на артиллерию. Изготовление железных пушек сменяется литьем медных. Указать точную дату перехода к медному литью трудно. Обычно новую технику связывают с появлением в Москве Аристотеля Фиораванти в 1475 г., так как дошедшие до нас московские датированные экземпляры медных пушек относятся ко времени после этого года. Но необходимо обратить внимание на то, что одновременно с введением медных пушек на Западе (середина XV в.) тверские известия говорят об особом искусстве пушечного мастера. Придворный писатель тверского князя. Бориса Александровича инок Фома в своем похвальном слове князю (ок. 1453 г.) говорит о мастере-пушечнике Микуле Кречетникове: «Таков бѣяше то и мастеръ, яко и среди нѣмец не обрѣсти такова»[1240].
Если допустить изготовление им пушек старым способом ковки железных полос и колец, то становится несколько непонятным почтительное удивление Фомы перед мастерством Микулы. И, наоборот, допущение нового метода, впервые примененного этим мастером, объясняет нам и ссылку на «немец», так как в Западной Европе меднолитые пушки только в это время и появляются. Трудности крупного литья были значительно больше, чем ковки; этим и объясняется то внимание, какое проявляют летописцы к отливке почти каждого крупного предмета.
Впервые Микула Кречетников со своей артиллерией упоминается в 1446 г.[1241]
В XV в. Тверское княжество было одним из передовых и наиболее связанных с Западом. Вполне вероятно, что западное техническое новшество, прежде всего, проникло именно в Тверь.
Во второй половине XV в. в Москве силами русских и итальянских мастеров создавался мощный артиллерийский парк, часть которого дошла до нас в подлинном виде и в чертежах. Особый интерес представляют пищали русского пушечника Якова, отлитые в 1483–1492 гг.[1242] Первое русское орудие мастера Якова известно нам только по описям смоленского городового наряда XVII в.: «Пищаль мѣдная въ станку на колесахъ. Руского литья, длина два аршина полтретья вершка [ок. 158 см]. На ней подпись Рускимъ писмом: „по велѣнiю благовѣрного и христолюбивого великого князя Ивана Васильевича, господаря всеа Русiи, сдѣлана бысть сiя пушка въ лѣто шесть тысячь, девять сотъ девяносто первого, месяца апрѣля, въ двадесятое лѣто господарства его; а дѣлал Яковъ. Весу 16 пуд“». Дата ее — 1483 г.[1243]
Эта пушка, по длине незначительно превышающая своих современниц (от 1 ар. 10 в. до 1 ар. 15 в.), сильно превосходит их по весу. Все орудия XV в. и русских и итальянских литейщиков весят от 3 до 5 пудов, пушка же 1483 г. почти в 4 раза тяжелее их. Это можно объяснить только значительным различием в калибрах. Все остальные орудия XV в. названы (и в описях, и в летописных литых надписях на стволах) пищалями; только это массивное орудие названо было пушкой. Вероятнее всего, что такое различие в названии соответствовало форме и назначению орудия[1244].
Мастеру Якову принадлежат еще пять орудий типа пищалей. Два из них датированы 1490 и 1492 гг.
В 1488 г. в Москве уже существовала пушечная изба, в которой Павел Деббосис лил пушки[1245].
От 90-х годов XV в. дошла пищаль учеников Якова — Вани и Васюка[1246].
В Государственном Историческом музее хранится медная литая пищаль того же типа, что и пищали Якова. Надписи на ней, к сожалению, нет, но по всей совокупности внешних признаков (гладкий ствол, отсутствие цапф, дельфинов, наличие валиков у казенной части и у дульного среза) и по своим размерам и весу она может быть датирована XV в.
Литье колоколов и пушек требовало сложного оборудования и больших знаний. Недаром правительство Ивана III старалось пополнить кадры русских литейщиков итальянскими мастерами. Данных о литейной технике у нас очень мало. Литейный процесс состоял из нескольких элементов: 1) изготовление модели, 2) составление сплава, 3) изготовление формы, 4) собственно литье, 5) окончательная отделка.
Литье массивных отливок может производиться по временным и постоянным моделям. При первом способе изготавливается восковая модель вещи; модель заливается глиной, воск вытапливается и на его место наливается расплавленный металл. Модель при этом способе служит лишь один раз. Литейная форма слишком непрочна, чтобы ее можно было использовать вторично (это возможно лишь для небольших изделий).
Основным условием перехода к массовому производству должно было быть упрощение изготовления модели или сохранение раз полученной формы. Жесткие постоянные формы для массивного фасонного литья — явление позднейшее. Для XV в. теоретически возможно допустить существование деревянных моделей колоколов и пушек, которые оттискивались в специальной формовочной земле, засыпанной в ящики-опоки. Симметричная форма изделий допускала применение опок.
При этом способе работа производится так: из твердых материалов изготавливается модель (из дерева, металла, глины с последующей просушкой и т. п.); в некоторых случаях моделью могла служить готовая вещь. Затем обе опоки заполняются специальной формовочной землей, после чего модель оттискивают в опоках, вынимают ее и в образовавшуюся пустоту льют через литник металл.
Современное литье знает разъемные модели, позволяющие точнее и быстрее формовать в опоках. Для образования канала ствола при любом способе литья применяются «шишки», «сердечники» из несгораемого материала, которые укрепляется в пустоте, образованной моделью. Какой же из двух описанных способов литья практиковали русские литейщики XIV–XV вв.?
По самим изделиям не всегда возможно определить способ литья. На помощь нам приходят миниатюры русских рукописей XV в.[1247], изображающие процесс литья колоколов и пушек. Особенно важны изображения литья колокола в Твери в 1403 г. и литья колоссальной пушки султаном Магометом под стенами Царьграда в 1453 г. Никаких опок с формовочной землей здесь нет. Изображены, по всей вероятности, глиняные формы, подлежащие разлому по окончании литья. Контуры формы напоминают контуры самого предмета, но они грубее. Особенно интересен в этом отношении рисунок литья колоколов: внизу изображена форма, заливаемая металлом, лишенная какого бы то ни было орнамента. Наверху изображен уже отлитый колокол на звоннице; он меньше формы и на нем отчетливо видны два орнаментальных фриза (рис. 132).
Рис. 132. Миниатюра. Литье колоколов.
Несомненно, подобное литье могло производиться только по восковой модели. В этом же убеждает и ознакомление с характером орнамента и надписей на колоколах и орудиях XV–XVI вв. Элементы и буквы налеплены на тело модели и дополнительно разделаны резцом. Профиль углублений говорит об обработке именно модели, а не формы.
Попробуем проследить процесс изготовления колоколов и пушек.
Модель готовилась, по всей вероятности, на глиняной болванке, соответствовавшей внутренней полости предмета. Для длинных пищалей в середину болванки мог вставляться для прочности твердый стержень. Болванка обмазывалась слоем воска той толщины, какую должен иметь готовый предмет. Далее следовала обработка поверхности воска, которую мы можем восстановить лишь гипотетически. И колокол, и пушка представляют собою симметричные тела с параллельными рядами орнаментальных полос, гуртиков, жгутов. При взгляде на готовое изделие чувствуется, что оно — результат вращения, сформованное как на гончарном кругу. Допустить существование таких гигантских кругов нельзя. Так как пушка в полтора-два метра высотой не может быть обработана в вертикальном положении: при малой площади сцепления с кругом неизбежны соскальзывания или же винтовые деформации восковой модели и искривления по вертикали.
Между тем, строгая параллельность всех линий и симметричность всех частей по отношению к центральной вертикали говорят о плавном движении образующей кривой. Ручная формовка исключена.
Можно допустить, что для формовки восковой модели применялось какое-то лекало, шаблон, при помощи которого обтачивался поверхностный слой воска. Лекало могло быть сделано из доски и должно было быть центрировано по отношению к общей массе изделия. Последнее достигалось вбиванием вертикального стержня в глиняную болванку. Лекало имело зарубки, которые на теле модели давали горизонтальные выпуклые линии, столь характерные и для пушек, и для колоколов этой эпохи. Лекало упрощенного профиля могло применяться и для формовки глиняной болванки, так как правильность внутреннего сечения была для пушек еще важнее, чем сечения внешнего. Так как оба лекала центрировались на одном и том же стержне, то равномерность толщины восковых стенок модели была обеспечена.
Получив тело модели с гуртиками и бороздками, мастера налепляли более сложный орнамент, буквы, сделанные заранее. Надписи, очевидно, выглаживались сверху и выравнивались доской (?) в ровные строки. Наряду с налепными деталями, дававшими большой художественный эффект, изредка применялось процарапывание надписей и рисунков в глубь модели.
Закончив формовку модели, литейщик заливал ее глиной. Глина для болванки и для внешней заливки должна была быть не слишком жирной, так как иначе она не давала бы выхода газам, вытесняемым металлом. Возможно, что в глиняной форме делался специальный «выпор» — каналец для выхода воздуха.
Форме давали обсохнуть и вытапливали воск. Затем мастер должен был заняться составлением сплава.
Для колоколов применялся специальный сплав, так называемая «колокольная медь», состоящая из меди и олова. К ней иногда добавляли для лучшего звона серебро. Металл плавился в особых плавильных печах, изображения которых нам дают те же миниатюры[1248].
Плавильня представляет собой сооружение на столбах с топкой внизу и с горном наверху. Расплавленный металл льется в форму по желобам. Иногда встречаются две плавильни, одновременно подающие металл в форму; это, может быть, объясняется потребностью в больших массах металла и недостаточной емкостью отдельной печи. Колокола и пушки лили в стоячем положении; этим достигалось более равномерное распределение металла. При литье было очень важно избежать угарания более легкоплавкого компонента сплава (олова, серебра), устранить примеси (напр., золу, которую подсыпают для избежания угара), следить за равномерными поступлениями металла в форму.
Очень важно было также устранить возможность пузырчатости и раковин в металле. Кроме того, нужно было следить за достаточно высокой температурой сплава, так как иначе мог получиться смазанный, недостаточно четкий рельеф поверхности.
Все это требовало не только участия целого коллектива рабочих, но и больших знаний и опыта у главного мастера-литейщика, руководившего всем сложным и опасным процессом литья. С литьем колоколов связаны различные поверья.
Так, например, считалось, что для удачной отливки перед литьем необходимо распустить по городу какой-либо ложный слух. Чем шире распространится молва, тем будто бы лучше будет звон будущего колокола. На многих колоколах дата указана с точностью до одного дня. Очевидно, между окончательной отделкой модели и отливкой проходило очень немного времени.
После получения отливки ее подвергали очистке, выглаживанию и устранению дефектов литья. При значительных недостатках приходилось, вероятно, переливать изделие. Для холодной обработки применялись молотки, напильники. Литейщики на миниатюрах изображены с молотками.
Интереснейшим изображением древнерусского мастера литейщика является скульптурный портрет новгородского мастера, находящийся на так называемых «Корсунских» вратах Софийского собора (рис. 133)[1249].
Рис. 133. Автопортрет мастера Авраама.
При сборке поврежденных и частично утраченных пластин немецкой работы XII в. новгородский мастер вставил во врата свой скульптурный автопортрет и снабдил его надписью: «мастер Аврам».
Новгородец Авраам изображен с молотком, клещами и большой льячкой на длинной рукояти. Судя по надписи, автопортрет мастера относится ко второй половине XIV в.[1250]
Важным разделом котельного дела являлось изготовление свинцовых и медных листов для кровель и дверей. Свинец издавна применялся в качестве кровельного материала, и летописи пестрят указаниями на свинцовые кровли и маковицы[1251]. Только один раз летопись сообщает интересные подробности об отливке свинцовых досок во Пскове: «В лето 6928 [1420] Псковичи наяша мастеровъ Федора и дружину его побивати церковь святаа Троица свинцомъ, новыми досками, и не обрѣтоша Псковичи такова мастера въ Пскове, ни въ Новѣгородѣ, кому лити свинчатыи доски, а къ Немцомъ слаша въ Юрьевъ, и поганi и не даша мастера; и приѣха мастеръ съ Москвы от Фотѣя митрополита и научи Федора мастера святыа Троици, а самъ отъѣха на Москву; и тако до году побита бысть церковь святая Троица, месяца августа в 2, и даша мастеромъ 40 и 4 рубли»[1252].
Трудно сказать, почему два таких крупных ремесленных центра как Псков и Новгород, оказались вдруг без мастера-литейщика. Во всяком случае, трудно считать это нормальным положением, так как техника покрытия кровель свинцом насчитывала к этому времени четырехсотлетний опыт[1253].
Применение медных листов для покрытия зданий также восходит к домонгольской эпохе. В большинстве случаев медь покрывалась позолотой[1254].
К свинцовым кровлям позолота не применялась; поэтому везде в источниках, где мы встречаем указания на позолоту, нужно предполагать наличие кровельной меди.
В 1408 г. в Новгороде «поби владыка Иоаннъ св. Софию свинцемъ [курсив наш. — Б.Р.], а маковицу большую златовръхую устрои»[1255]. Здесь свинцовая кровля прямо противополагается златоверхой.
Медные листы сохранились до нашего времени в ряде церковных дверей, изготовленных в XIII–XV вв. Часть их относится к домонгольскому времени, а часть совершенно в той же технике выполнена в XIV–XV вв.[1256]
Большой интерес представляют медные двери, оказавшиеся в Троицком соборе Александровой слободы, получившие в литературе название «тверских» врат.
Двери сделаны из 8 медных пластин, объединенных двумя окованными медью рамами. Размеры пластин 56×35 см. Для выковки таких листов меди должна была существовать специальная широкая наковальня в виде стола и особый молот-гладилка с широкой рабочей частью. Для медных листов прокатка не применялась ввиду большего коэффициента сопротивления меди по сравнению со свинцом[1257].
Можно допустить, что выковкой медных листов занимались особые мастера, отделившиеся от литейщиков, так как это производство требовало много специального оборудования.
Особым разделом литейного дела было литье различных бытовых и культовых предметов с орнаментом и скульптурными изображениями.
С литьем массивных предметов это мелкое литье роднит лишь техника обращения с металлом. Работа же моделиста, мастера, изготавливавшего оригинал, по которому должна была производиться отливка, здесь была совершенно иной и требовала не технических навыков, а художественных способностей.
Если при изготовлении колоколов и пушек внимание было сосредоточено на процессе литья, то в работе «кузнецов меди» важнее всего было изготовление модели, а литье мелких крестов, образков, застежек для книг и украшений не представляло никакой трудности[1258].
В изучаемое время особое значение приобретает изготовление отливок не по новым моделям, а по оттискам готовых вещей. Это определяется по смещенным буквам, заплывшему рельефу и по необычайной живучести некоторых сюжетов и определенных форм.
Северо-Восточная Русь XIII–XIV вв. получила в наследство от домонгольского периода большое количество выработанных форм мелкого культового литья. Энколпионы и змеевики начала XIII в. служили штампами для изготовления новых форм для новых отливок. Готовое изделие, иногда уже сильно истертое, оттискивалось в глине, служившей формой для отливки (рис. 134)[1259]. В некоторых случаях, когда оттиск получался слишком смазанным, глиняную форму подправляли.
Рис. 134. Художественное литье по готовым домонгольским образцам.
При подобном способе изготовления нередко происходила новая компоновка сюжетов; так, одна створка энколпиона бралась с одного образца, оборотная же сторона — с совершенно иного. Эту «вторую жизнь» медного литья мы можем проследить, например, по известным уже нам энколпионам начала XIII в., которые делались в Киеве, а затем, вместе со своими владельцами, уведенными в плен Батыем, оказались на Северном Кавказе и в Поволжье[1260].
Часть этих энколпионов, несомненно, уцелела у русского населения и послужила образцами для механического размножения этого типа. Примером соединения двух разных створок является энколпион из собрания Уварова[1261]. Его лицевая сторона дает знакомый нам по киевским экземплярам рисунок с обратной надписью, а обратная содержит очень близкую композицию, но другого, сильно огрубленного рисунка, лишь в общих чертах напоминающего киевское изделие. На других экземплярах того же типа мы можем шаг за шагом проследить, как постепенно утрачивалась первоначальная форма киевского образца, как позднейшие мастера подправляли неизбежно разрушавшийся рельеф.
На позднейших отливках (не в первоначальной каменной форме, а в глиняных отпечатках) очень часты раковины, щербины, смазанность букв, исчезновение тонких линий и слияние отдельных деталей в сплошные выпуклые бугры.
Обратная надпись, вырезанная киевскими мастерами очень тонко, скоро стала настолько неразборчивой, что перестала восприниматься мастерами XIII–XIV вв.
Раньше всего утратила ясность трехстрочная надпись вокруг распятия (текст похвалы кресту). Тогда мастер XIV в. уничтожил ее на глиняной форме и вырезал только 4 буквы IС ХС[1262].
Вскоре и вторая створка потребовала подновления: вместо колончатой надписи СТАЯ БОБОБЦЕ ПОМАГАИ и двух надписей к боковым клеймам КОЗМА И ДАМИЯ появились отливки, у которых часть этих надписей была уничтожена и заменена новыми МИХАЛЪ и ГАВРИЛЪ. От воззвания к богородице уцелели только отдельные буквы, расположенные на самом верхнем поле: …ОБОБ…
Скульптурная часть киевского энколпиона не подвергалась обработке; от многих переливок рельеф центральных фигур и клейм получил крайне грубый рисунок[1263].
Во всех случаях мы видим, что мастера-литейщики XIII–XIV вв. освободили себя от изготовления наиболее сложной скульптурной части креста-энколпиона и пользовались старыми домонгольскими крестами в качестве штампов. Изменению подвергались лишь надписи, скоро ставшие непонятными. Только этим и можно объяснить, что Кузьма и Демьян XIII в. были заменены Михаилом и Гавриилом в XIII–XIV вв. Замена производилась путем подчистки глиняной формы, на которой выцарапывались новые надписи, на этот раз уже не обратные, а прямые[1264]. Приведенный нами пример использования старых изделий литейщиками не единичен. Можно указать еще более яркий пример штампования готовой вещью. В XIV–XV вв. появились (как дальнейшее развитие домонгольских змеевиков) иконки, на обороте которых в круге изображалась голова, опутанная змеями; вне круга помещалось изображение Федора Тирона, пронзающего змея копьем. Такие иконки сами по себе являлись уже сочетанием древнего, содержащего античные традиции змеевика с христианским змееборцем Федором[1265]. Но есть литые иконки больших размеров, чем упомянутые, на обороте которых отлита иконка с Федором и змеевиком; отлита так, что вышел не только самый сюжет, но и рамка иконки и даже сломанное ушко (рис. 135)[1266].
Рис. 135. Змеевик и иконка с оттиснутым старым змеевиком.
Такой отпечаток мог получиться лишь в том случае, если мастер поленился изготовить специальную литейную форму для оборотной стороны большой иконки и поступил следующим образом: из глины им была сделана заготовка для литейной формы, по размерам точно соответствовавшая лицевой стороне. Затем в мягкой глине была оттиснута одна створка маленькой иконки (со змеевиком и Федором, пронзающим змея). Иногда оттиск делался небрежно, и иконка помещалась на глиняной форме эксцентрично, причем направление ее не совпадало с краями формы. Иконка-штамп была значительно меньше формы, и после оттиска на форме оставались широкие поля[1267].
Приведенные примеры говорят о том, что русские мастера нередко использовали старые изделия вместо того, чтобы изготавливать новые модели. Такое преклонение перед образцами, доставшимися в наследство от домонгольской Руси, и их механическое воспроизведение в XIII–XIV вв. может свидетельствовать о некотором упадке мастерства резьбы в первое время после нашествия монголов.
Но одним копированием старых форм русские литейщики, разумеется, не ограничивались: есть много оригинальных новых форм медного литья, возникших в XIV–XV вв. К их числу относится медный змеевик, подражающий киевским, с упоминанием имен Андрея и Евдокии; предположительно он может быть связан с князем Андреем Александровичем[1268].
Один из примитивно изготовленных змеевиков был найден на Куликовом поле, что уточняет дату его бытования[1269]. К XV в. можно условно отнести несколько литых иконок и крестов[1270].
Интересна одна иконка, изображающая Георгия на коне; она отлита в жесткой форме, резаной как пряничная доска. Конь и всадник напоминают деревянную резьбу[1271].
Иногда в русском мелком литье чувствуется наличие готических элементов: один из типов иконки с так называемым «лоном Авраама» имеет переплетения ветвей деревьев, напоминающие стрельчатые переплеты готических окон. Среди деревьев (в «райских кущах») сидят птицы. Возможно, что этот сюжет западнорусского происхождения[1272].
Большая группа датированных медных предметов была найдена при раскопках кладбища XV в. в Старице[1273]. Интересно отметить совпадение некоторых типов с находками в поздних новгородских погребениях[1274].
Вновь созданные образцы медного литья могли точно так же, как и домонгольские вещи, подвергаться механическому размножению через оттиски в глине. Естественно, что при наличии таких тенденций среди мастеров-литейщиков нам трудно ставить вопрос о распространении вещей, изготовленных одним мастером, так как далеко не всегда возможно отличить отливки в форме от последующих отливок в оттисках. Поэтому интересный для истории ремесла раздел — районы сбыта продукции — не может быть разработан на материалах XIV–XV вв.[1275]
Из меднолитых изделий XIV–XV вв. значительный интерес представляют красивые кружевные паникадила для свечей, повторяющие и развивающие далее тип византийского хороса. Почти все известные нам хоросы происходят из Новгорода, Пскова и других северо-западных городов[1276]. Отливка паникадила была сложным и громоздким делом. Возьмем для примера паникадило из провинциального небольшого городка Острова, найденное в 1911 г. на дне озера[1277]. Оно представляет собой низкий широкий бронзовый цилиндр, имеющий дно; в середине дна — широкое отверстие, к которому вплотную примыкает свешивающаяся вниз шлемообразная часть (острием вниз). От верхних краев цилиндра отходят 12 кронштейнов с остриями для свеч. Паникадило подвешено на трех фигурных цепях.
Всего мастеру при изготовлении паникадила необходимо было отлить 65 деталей, которые затем надлежало собрать, спаять, соединить шарнирами или заклепками[1278].
Орнаментальные мотивы, применяемые при изготовлении хоросов-паникадил были многочисленны и разнообразны, но повторялись на нескольких экземплярах.
Так, например, круглые звенья на цепях в ряде случаев имеют изображения крылатых кентавров со скипетрами. Тяжи цепей всегда обработаны плетеным орнаментом. Треугольные пластины имеют тех же крылатых кентавров, только большего размера. Иногда под кентавром, вписанным в большой круг, расположены в малом круге барсы. Трапецевидные пластины содержат круг со вписанным херувимом; по сторонам круга — плетенка, напоминающая готические элементы. К числу готических элементов относится и мотив лилии, встречающийся на многих русских вещах этого времени.
Несколько больше разнообразия в устройстве основного цилиндра. Квадратные большие пластины здесь иногда заменяются длинной полосой с круглыми просветами, в которые вставляются литые фигурки святых[1279].
Наличие готических элементов на бронзовых церковных хоросах иногда приводило исследователей к предположению, что эти вещи изготовлены в Германии и попали в Новгород путем ганзейской торговли[1280].
Необходимо остановиться на происхождении и датировке хоросов. По своему типу они, несомненно, восходят к византийско-киевским образцам[1281].
Бытование в XIV–XV вв. паникадил более древнего типа доказывается изображениями их на иконах и миниатюрах. На иконе XIV в. из Кривецкого погоста на Северной Двине и на рисунке Феофана Грека (известном в копии 1423 г.) есть изображения паникадил о расширяющимся книзу поддоном, характерным для более раннего времени XI–XII вв.[1282]
Восприняв старую, хорошо им известную форму, новгородские мастера незначительно изменили ее, устранив поддон, чем придали более законченный и изящный вид всей люстре, не нуждавшейся в подставке. Сохранив в основном форму византийских хоросов, литейщики не законсервировали византийский орнамент. В области орнаментики новгородские художники жили общей жизнью с Северной и Западной Европой, применяя в своем творчестве те новые элементы, которые появлялись в искусстве этого времени. Новгород и Псков знали свою готику, использовавшую и русские и общеевропейские элементы.
Вопрос о местном, русском производстве паникадил решается наличием русских литых надписей на них[1283].
Датировка меднолитых паникадил устанавливается как по наличию готического плетения XIV–XV вв., так и по лилиевидному орнаменту, датируемому первой половиной XV в.[1284] За рубеж XIV и XV вв. говорят и накладные литые фигурки святых. Этот способ орнаментации известен с конца XIV в. и широко распространен в XV в. Таким образом, временем появления паникадил описанного типа нужно считать вторую половину XIV в. или XV в. Окончательно оформился этот тип, надо думать, в XV в. Паникадило Софийской ризницы имеет в числе святых Сергия; придел Сергия в Софийском соборе был открыт в 1414 г. Точное время канонизации Сергия неизвестно. Умер он в 1392 г.[1285] При изучении всех сохранившихся до нас паникадил бросается в глаза удивительная однотипность отдельных частей. В некоторых случаях совпадают все детали[1286], в других — только отдельные элементы. Сравнивая три паникадила — новгородское «корсунское», новгородское никитское и островское — мы видим, как перемешаны здесь черты сходства и различия. «Корсунское» паникадило совпадает с никитским в оформлении цилиндрического обода и трапецевидных пластин. Сходство литых фигурок и их оформления настолько велико, что позволяет ставить вопрос об использовании одних и тех же литейных форм[1287]. Но треугольные пластины нижней части в этих паникадилах совершенно различны: на софийском под кентавром находится плетенка, а на никитском — барс.
Сопоставляя софийское паникадило с островским, мы заметим совершенно иное оформление цилиндрического обода, но полную идентичность трапецевидных пластин с херувимами и готической плетенкой. Здесь вновь напрашивается предположение об одной форме для всех 12 пластин обоих хоросов. Треугольные пластины в каждом случае различны.
Если мы будем сравнивать никитское паникадило с островским, то здесь, при различии обода, мы отметим сходство именно в треугольных пластинах, имеющих по два круга на каждой; в большом круге кентавр, в малом — барс. Одинаковы здесь и цепи. Итак, все три предмета различны и в то же время имеют ряд тождественных частей.
Все это заставляет нас допускать наличие единой мастерской, рассчитанной на массовый сбыт, в которой отливались детали нескольких типов и потом из этих деталей монтировались готовые изделия.
Принимая во внимание географическое размещение меднолитых паникадил (Новгородская земля и Новгород; в других местах их нет), такую мастерскую естественнее всего предполагать в Новгороде Великом. Литье производилось по восковой модели, но с сохранением формы, которая служила не только для б или 12 частей данного паникадила, но и для повторения этих отливок. Невысокий, мягкий рельеф всех частей позволял возобновлять форму посредством оттиска в глине готовой пластины[1288].
Для того чтобы закончить раздел о литье, нам необходимо было бы остановиться на литье благородных металлов, преимущественно серебра. Но здесь мы уже вторгаемся в область ювелирного дела, требующую особого рассмотрения.
Ювелирное дело XIII–XV вв. известно по большому количеству образцов, сохранившихся в ризницах и сокровищницах, но уцелевшие вещи составляют, разумеется, лишь ничтожную долю тех богатств, которые были сделаны руками русских мастеров. Так, например, мы знаем, что Иван III в 1476–1478 гг. получил многочисленные богатые подарки от новгородских бояр и архиепископа[1289].
Почти каждый пир у того или иного новгородца сопровождался подношениями золотых ковшей, окованных серебром рогов, серебряных мис, золотых чар, сердоликовых, хрустальных «струфокамиловых» вещей, окованных в серебро позолоченных кубков, поясов и т. д.
По данным западнорусских летописей, в эти годы было вывезено из Новгорода 300 возов «перел, злата и серебра и камений многоценных»[1290].
Часть этих ювелирных изделий упоминается еще в XVI в. в духовной кн. Дмитрия Ивановича Жилки[1291].
Из всего золота и серебра новгородских бояр до нас дошел только один именной ковш в виде ладьи с надписью: «А СЕ КОВШЬ ПОСАДНИКА НОВГОРОЦКОГО ГРИГОРЬЯ КЮРИЛОВИЧА», датированный 1428–1436 гг. В летописи этот посадник носит прозвище Посахно[1292].
Мы привели этот пример лишь для того, чтобы показать, какую незначительную часть древнерусских ювелирных изделий можем мы изучать по нашим музейным коллекциям. И все же ювелирное ремесло находится в этом отношении в лучшем положении, чем любое иное ремесло, так как среди сотен вещей XIII–XV вв. сохранилось около двух десятков точно датированных предметов и, кроме того, нам известны имена восьми мастеров.
Приведем список дошедших до нас датированных вещей, расположив их в хронологическом порядке:
1330 Сосуд новгородского архиепископа Моисея[1293]
1336 Медные двери с золотым письмом, сделанные по заказу новгородского архиепископа Василия Калики[1294]
1343 Оклад евангелия, сделанный по заказу вел. кн. московского Симеона Гордого[1295]
1383 Реликварий суздальского архиепископа Дионисия[1296]
1392 Оклад евангелия, сделанный по заказу московского боярина Федора Андреевича[1297]
1405 Кадило серебряное Сергиева-Троицкого монастыря[1298]
1410 Панагия серебряная кн. Даниила Борисовича Суздальского[1299]
1414 Складень серебряный работы мастера Лукьяна[1300]
1414 Реликварий (ковчег) кн. Ивана Даниловича Суздальского[1301]
1410–1429 Реликварий Радонежских князей[1302]
1422 Оклад евангелия Кирилло-Белозерского монастыря[1303]
1428–1436 Ковш новгородского посадника Григория Кириловича[1304]
1435 Новгородский панагиар мастера Ивана[1305]
1425–1461 Рогатина князя Бориса Александровича Тверского[1306]
1430–1458 Панагия новгородского архиепископа Евфимия[1307]
1449 Потир каменный в золотой оковке работы мастера Ивана Фомина для Троице-Сергиева монастыря[1308]
1456 Складень золотой работы троицкого монаха Амвросия[1309]
1463 Ковчег троице-сергиевского игумена Вассиана Рыло[1310]
1469 Кадило серебряное, сделанное по заказу князя Юрия Васильевича[1311]
В этом списке совершенно нет ювелирных изделий, датированных XIII в., 5 вещей датированы XIV в. (из них наиболее ранние — новгородские) и 13 — датированы временем до 60-х годов XV в. Такое распределение не случайно, так как весь остальной материал при попытке разбить его на периоды дает, примерно, ту же самую картину — крайнюю малочисленность вещей XIII — начала XIV вв. и возрастание их количества с середины XIV в.
Письменные источники очень мало обогащают наши знания ювелирного мастерства. Из дошедших до нас вещей с летописными записями можно определенно связывать лишь «Васильевские» врата 1336 г. Записи о других произведениях слишком бедны, отрывочны и в большинстве случаев не позволяют даже приблизительно представить себе внешний облик упоминаемой вещи. Значительно полнее духовные грамоты московских князей, где по самому характеру документа имеются более точные описания материала, техники, стиля, упоминаются иногда имена мастеров[1312]. И все же духовные грамоты дают нам не так много сведений, как, например, позднейшие описи царской или церковной утвари.
Основным материалом для нас будут различные вещи, случайно сохранившиеся от эпохи XIII–XV вв.[1313]
Ввиду того, что все первоклассные вещи русского ювелирного искусства представляют собой сочетания самых разнообразных технических приемов и столь же разнообразных материалов (серебро, золото, драгоценные камни, эмаль, дерево и др.), рассмотрение лучше начать с отдельных технических приемов, а затем перейти к их синтезу в каждой отдельной вещи. Технические приемы мало отличались от приемов домонгольского времени; лишь иногда чувствуется потеря каких-то навыков. Поэтому на всех деталях техники мы останавливаться не будем, а проследим время появления того или иного приема, эволюцию его, сферу применения и т. д.
Начнем свой обзор с литья золота и серебра.
Этот раздел полностью примыкает к литью меди и бронзы. Различие лишь в том, что благородные металлы старались экономить, и литье их применялось только для небольших изделий. В изучаемую эпоху входит в обычай украшение тонкой пластинки металла накладными на штифтах фигурками, из которых иногда составлялись целые композиции. Отдельные фигуры часто обрамляли трехлопастными или пяти лопастными килевидными арками на резных колоннах.
Впервые с этими накладными фигурами мы встречаемся на окладе евангелия Федора Андреевича Кошки (рис. 136). Оклад Симеона Гордого еще не знает литых фигур.
Рис. 136. Оклад евангелия боярина Федора Андреевича 1392 г.
Всего здесь 29 литых накладных фигур, расположенных и фронтально и в профиль; все они вписаны в килевидные киотцы. Фон между киотцами и фигурами заполнялся эмалью различного цвета. Из 20 фигур, обрамляющих четыре стороны оклада, многие отлиты в одной форме. Всего для отливки 20 фигур потребовалось 7 литейных форм[1314].
Литые фигуры, наложенные на гладкий серебряный фон, есть на кадиле 1405 г., имеющем форму одноглавой церкви с килевидными кокошниками[1315].
Накладные литые фигурки есть на мощевике Радонежских князей, датируемом, приблизительно, 1410–1429 гг.[1316]
Очень близки по рисунку к фигурам оклада 1392 г. литые фигуры на окладе 1422 г. (рис. 137). Здесь также мы видим, что мастер экономил свой труд и отливал фигуры по возможности в одной форме.
Рис. 137. Оклад 1422 г.
Так, сидящие фигуры 4 евангелистов, расположенные в киотцах по углам, мастер отлил в двух формах: в одной — сидящих лицом вправо, в другой — сидящих лицом влево. Фон вокруг фигур насечен для заливки эмалью[1317].
Такие же фигуры имеются и на кадиле 1469 г.[1318]
Интересны три очень близкие друг к другу композиции из накладных фигурок: панагиар 1435 г. мастера Ивана, панагия из Вологды и панагия Симонова монастыря (рис. 138)[1319]. Датируются две последние концом XIV в. или XV в. На всех трех предметах мы видим сложную композицию «вознесенья» из отдельных фигур и целых групп, отлитых в 8 формах. Судя по новгородскому экземпляру, литые фигурки накреплялись на эмалевый фон. Об этом говорит шраффировка поверхности. Эмаль применялась и для других частей этой же вещи. Вологодская и Симоновская панагии тождественны друг другу во всех частях, а новгородская отличается от них верхней половиной композиции. Нижняя половина композиции «вознесенья» панагиара 1435 г. совершенно идентична таковой на двух других. Встает вопрос: не в одной ли литейной форме делались эти вещи? Неполнота совпадений здесь такая же, как в примере с паникадилами; по мере износа одних форм, их могли заменять новыми, а часть старых вновь пускать в дело.
Рис. 138. Панагиар 1435 г. с накладными фигурами.
К сожалению, мы почти лишены возможности определить местонахождение той мастерской, которая изготавливала эти стандартные литые фигурки. Одна вещь — бесспорно новгородская (паникадило 1435 г.), другая находилась в Москве, а третья была в Вологде, которая в XV в. считалась и новгородской, и московской. Предположительно можно связывать эту мастерскую с Новгородом Великим, где тогда существовало производство медных литых фигурок для хоросов-паникадил.
Техника накладных рельефов была известна и в западноевропейском ювелирном деле, где в это время и ранее применялись накладные рельефы на эмалевый фон. Почти во всех случаях, когда русские мастера накладывают литые фигуры на плоскость, эта плоскость специально насекается, подготавливается под эмаль, а очень часто сохраняется и самая эмаль.
Кроме накладных фигур, широко применялись накладные киотцы в виде сложной килевидной арки на витых колоннах. На металлических изделиях они появляются впервые в конце XIV в. и прочно остаются в употреблении у мастеров XV–XVI вв. Этот же мотив мы встречаем и в шитье XIV в.[1320], и в книжных миниатюрах начала XVI в., и в керамике XVI в. Очень вероятна связь сложных арок с архитектурными мотивами Новгорода второй половины XIV в., когда там появляются фасады, обрамленные сложной орнаментальной аркой[1321]. Кроме литья накладных фигур, мастера отливали различные отделочные детали, как, например, прорезной поясок, венчик из крестообразных зубьев и т. п.[1322]
Прекрасным образчиком литья являются книжные украшения. В качестве примера можно указать на литой серебряный репей рукописи XIV в. (рис. 139)[1323], предназначавшийся для украшения крышки переплета. Он состоит из шести соприкасающихся кругов, внутри которых находятся львы (барсы).
Рис. 139. Серебряный репей с оклада.
К числу литых книжных украшений относятся и «жуки» — полусферические подставочки, укрепляемые на задней крышке переплета[1324].
Перейдем теперь к ковке и чеканке. Ковка благородных металлов была необходима почти при каждой поделке. Путем ковки русские мастера получали изящные тонкие и симметричные вещи. Никаких новых технических приемов по сравнению с домонгольским временем мы не можем заметить. Все тонкости ковки плоских и выпуклых поверхностей были известны издавна и продолжали применяться и в эту эпоху.
Восьмигранные поддоны потиров, ковши, чары, сложные цепи — все это свидетельствует о большом умении златокузнецов. Техника чеканки несколько изменилась по сравнению с эпохой Киевской Руси.
Мастера XIV–XV вв. почти не применяли плоскую чеканку с уплотнением фона вокруг рисунка, не применяли чеканку мелкими круглыми или фигурными пуансонами. Совершенно исчезла из обихода чеканщиков техника ложной зерни, получаемой при помощи пуансонов с углублениями. В то же время мастера златокузнецы еще не ввели в обиход расчеканку рельефными узорами, столь обычными для изделий XVI в. Как видим, техника чеканки несколько упростилась по сравнению с предшествующим периодом.
Рельефная (обратная) чеканка также не имела особенно широкого употребления, но изредка все же применялась.
Наиболее ранний пример выпуклой чеканки нам дает серебряный оклад владимирской иконы, сделанный в эпоху митрополита Фотия (1410–1431). Там, среди плоскостей, украшенных хорошей сканью, есть 12 клейм с тонкой рельефной чеканкой. К сожалению, рельеф несколько попорчен и вдавлен внутрь[1325].
Образцом применения рельефной чеканки надо считать новгородский панагиар 1435 г. (рис. 140). Фигуры ангелов и львов вычеканены из толстого серебряного листа первоначально с обратной стороны для получения основного рельефа фигуры, а затем с лицевой стороны были прочеканены детали лиц и одежды[1326].
Рис. 140. Новгородский панагиар 1435 г.
Наиболее изящным изделием чеканного мастерства нужно считать оклад евангелия, хранящийся в Загорском музее[1327].
Отличающийся своеобразием во всех деталях (отсутствие стандартных киотцев, оригинальное расположение скани, отсутствие литых накладных фигур), этот оклад дает хорошую рельефную чеканку по серебру на 5 отдельных листах.
Расположенные по углам евангелисты изображены на фоне «палатного письма». Архитектурный фон есть и в центральной композиции. Интересно отметить, что один из евангелистов (Иоанн) сделан значительно крупнее всех остальных; его фигура заполняет весь угольник и не оставила места для чеканки палат. Надпись также выделяет его[1328]. Вполне возможно, что здесь мы имеем дело с работой какого-то мастера Ивана, который подчеркнуто выделил своего патрона Ивана Богослова среди остальных изображений. Дата оклада — первая половина XV в.[1329]
Разновидностью рельефной чеканки, ее дальнейшим развитием является тиснение металла на специальных металлических матрицах. Этот вид орнаментики получил широкое распространение еще в домонгольское время. Сохранилась эта техника и в XIV–XV вв., но наибольшее развитие ее падает на XVI–XVII вв. Басменное тиснение производилось на небольших медных досках с отлитым на них рельефным рисунком. Тонкий лист серебра накладывался на матрицу и при посредстве свинцовой подушки его вгоняли во все углубления рисунка. Серебро обычно золотили. Одна матрица могла несколько раз отпечататься на одном и том же листе. Места стыка обычно бывают заметны на листе басмы. По этим стыкам и по повторяемости одного и того же рисунка можно отличить тиснение от чеканки. Тиснение является известной механизацией чеканки.
Серебряные листы, украшенные тисненным орнаментом (обычно растительным), применялись для обивки икон и книжных переплетов, Возможно, что басма применялась и для деревянных конструкций в жилищах и церквах[1330].
В послемонгольский период басменное тиснение мы встречаем на иконах, начиная с конца XIV в. Древнейший предмет, украшенный басмой, — это оклад 1343 г.[1331]
Несомненно, переплет дошел до нас не в первоначальном своем виде, Левая полоса и часть оковки внизу относятся к XVI в. Ко времени построения оклада возможно относится правая и верхняя полосы с крупными рельефными цветами. Того же времени может быть и басма с мелким рисунком в центральной части оклада[1332].
Гладкие плоскости на металлических вещах нередко украшались посредством гравировки, иногда в сочетании с чернением фона и с позолотой.
Одним из ранних памятников (для нашей эпохи) резьбы по металлу является потир Загорского музея[1333], датированный XIV в. На венце и на поддоне есть довольно скромный гравированный растительный и геометрический орнамент. Резьбой часто подправляли литые и чеканные изделия.
Сложная композиция выгравирована на серебряной панагии из Суздаля[1334]. Гравировка вообще часто применялась к предметам этого типа. Лучшим образцом гравировки является известная охотничья рогатина Бориса Александровича Тверского (рис. 141). Рогатина в древней Руси была и охотничьим и боевым оружием, но в последнем случае рогатина неизменно выступает как оружие пешего боя, своего рода предшественницей штыка. Иногда рогатина противопоставляется копью, под которым понимается копье кавалериста.
Рис. 141. Рогатина твер. князя Бориса Александровича.
Поскольку князья никогда не вели боя в пешем строю, естественнее всего предполагать, что в княжеских руках рогатина была оружием охотничьим. Единственное упоминание княжеской рогатины связано с охотой (Ипатьевская летопись 1255 г.). Стальная втулка набита в горячем состоянии тонким серебром, по которому резцом выгравированы фигуры и надпись. Фон или заштрихован косыми линиями или покрыт рядами зигзагообразных линий, образованных поворотами маленького зубильца[1335].
На втулке награвированы восемь отдельных сцен (рис. 142–143):
Рис. 142. Изображения на втулке рогатины кн. Бориса Александровича Тверского.
Рис. 143. Боковые грани рогатины кн. Бориса Александровича Тверского.
1) Юноша стреляет из лука в зверя; над зверем летит птица.
2) Юноша в более богатой одежде беседует с царевной в длинном одеянии и в короне.
3) Полуобнаженный человек в струпьях сидит на резном табурете; к нему подходит толпа таких же полуобнаженных людей, из которых один держит ведро.
4) Человек в короткой одежде подносит кубок (в форме потира) другому, у которого лицо в струпьях. Над первым награвирована отдельно человеческая голова.
5) Юноша с рогатиной охотится на зверя, сидящего под деревом.
6) Одетый человек сидит на табурете; другой приносит ему ведро.
7) Полуобнаженный человек борется (или обнимается?) с нагим человеком меньшего роста (может быть женщина?).
8) Полуобнаженный человек привязан за руки к кольцу наверху; сидящий одетый человек держит его за ноги, а третий (одетый) бьет первого кнутом.
Все эти сцены представляют, по всей вероятности, иллюстрации к какой-то не дошедшей до нас повести или сказанию[1336].
Русские ювелиры XIV–XV вв. изредка применяли чернь. Сочетание гравировки с чернью мы видим в упомянутом выше окладе 1343 г. На девяти отдельных пластинах там тонко выгравированы фигуры и орнамент; фон залит чернью. Свободные от черни пространства вызолочены[1337].
К 1383 г. относится прекрасной работы ковчег с чернью, эмалью и позолотой. Он имеет форму квадрифолия; и сложные композиции на черневом фоне расположены в 16 круглых и 4 полуциркульных клеймах. Кроме черни ковчег украшен сканью. Ковчег был сделан по заказу суздальского архиепископа Дионисия. Надпись на нем говорит о путешествии Дионисия в Царьград и перенесении святынь я Суздаль при князе Дмитрии Константиновиче[1338].
К XV в. относится серебряная пластинка от ковчега, на которую наложен черневой рисунок. Поле, предназначенное под чернь, густо штриховалось перекрещивающимися линиями, и контуры рисунка проходились гравировкой. Чернь накладывалась пятнами и, кроме того, заполняла все углубления гравированного рисунка, придавая ему большую четкость[1339].
Применение черни в XIV–XV вв. не носит того массового характера, какой мы наблюдали в XII в. Чернь применяется изредка, как бы случайно.
Перейдем к рассмотрению самого распространенного технического приема в русском ювелирном деле — филиграни или скани.
Высокое развитие сканного орнамента в XII–XIII вв. было прервано татарским нашествием. Тонкая ажурная скань, микроскопические золотые цветы на сканных спиральках, многоярусная скань, создающая воздушный легкий рисунок, — все это требовало сложного оборудования и большого опыта.
В течение целого столетия мы не знаем в русских землях филигранных работ. Очевидно, русские мастера внесли свою долю уменья в ювелирное искусство монгольских государств, где именно в это время скань получает широкое развитие, но на Руси сканное дело надолго заглохло и возродилось вновь лишь в XIV в.
Самые ранние вещи с филигранью послемонгольского периода связаны с Новгородом. Архиепископом Моисеем в 1330 г. был сделан яшмовый потир, оправленный в серебро. Верхний венчик потира украшен сканью[1340]. Очень близок к сосуду Моисея сосуд, связываемый с Антонием Римлянином, который нужно датировать значительно более поздним временем, чем эпоха Антония (начало XII в.), скорее всего XIV–XV вв.[1341]
Скань в обоих случаях не особенно сложна по рисунку и по своему характеру очень близка к домонгольской, отличаясь от нее лишь большей скромностью. С домонгольскими вещами сближает и сочетание скани с крупными камнями в металлических гнездах. Общий характер этих двух сосудов XIV в. говорит о том, что в Новгороде не было такого перерыва в развитии филигранного дела, какой мы наблюдаем в остальных русских землях. Вне Новгорода скань мы встречаем лишь в конце XIV в. на суздальском ковчеге 1383 г. и на окладе евангелия московского боярина Федора Андреевича 1392 г. Из вещей начала XV в. прекрасную скань имеет оклад владимирской иконы (1410–1431). Две последние вещи должны привлечь наше особое внимание[1342].
Рисунок скани состоит из широких спиралей с 10–15 маленькими спиральками, присоединенными к стеблю широкой спирали с внутренней стороны. Общий контур рисунка несколько напоминает стебель ландыша с бутонами нераспустившихся цветов. Скань скручена из трех серебряных проволок: кручение плотное, придающее зернистость каждой нити.
Среди сканных завитков неожиданно появляются отдельные рисунки из гладких проволок. Рисунок составлен из яйцевидных и колбовидных элементов, расположенных или по три (три «колбы», обращенные хвостами в разные стороны) или по четыре. В последнем случае в несколько упрощенной форме воспроизводится рисунок «арабского цветка». Фон внутри яйцевидных и колбовидных площадей остается гладким и не заполняется ничем.
Общий характер орнамента несколько диссонирует с русскими мотивами XIV–XV вв. Нигде, кроме скани, мы не встречаем этих восточных элементов рисунка. Зато они в изобилии имеются среди, рисунков арабских и иранских тканей XIV–XV вв.[1343]
В поисках образцов для сканного орнамента XIV–XV вв. мы невольно обращаемся к Востоку. По счастью, легенда, связавшая с восточной золотой шапкой имя Владимира Мономаха, сохранила нам прекрасный образец настоящей восточной скани XIV в.
Исчерпывающими работами А.А. Спицына можно считать доказанным, что так называемая шапка Мономаха, применявшаяся с конца XV в. для торжественного венчания на царство, является изделием среднеазиатских ремесленников[1344].
На восьми пластинах шапки Мономаха мы видим широкие спирали с завитками, закрученные в 2–3 оборота, совершенно аналогичные «ландышевым» веткам на русской скани. Широко применены здесь яйцевидные и колбовидные языки, из которых складывается «арабский цветок» и ряд других узоров, Языки сделаны из гладкой проволоки, и поле внутри их оставлено гладким, как и в русской скани. Сходство указанных выше русских изделий с золотой шапкой Ивана Калиты почти полное. Отличием русского сканного узора является меньшая геометричность, большая плавность рисунка и меньшее количество вводных мотивов. Наличие хорошего восточного образца филиграни в обиходе московских князей легко могло натолкнуть московских золотых дел мастеров на воспроизведение и переработку сканного орнамента золотой шапки. Древнейший, дошедший до нас образец такой переработки, близкой все еще к оригиналу, дает нам оклад 1392 г.
Мы не можем точно указать, когда началось восприятие с канной техники Востока, но широкой датой является вторая половина XIV в.
Прекрасным образчиком филигранного мастерства является оклад иконы Владимирской божьей матери, изготовленный по заказу митрополита Фотия в начале XV в.
На окладе 1422 г.[1345] мы видим, что основной рисунок скани прочно усвоен русскими мастерами, а «арабский цветок» и языки постепенно исчезают или теряют свой восточный характер. К середине XV в. скань совершенно утрачивает дополнительные элементы арабского происхождения; остаются лишь широкие спирали с завитками. Такую скань имеет Новгородский панагиар 1435 г. (венцы у ангелов и верх панагии), потир 1449 г. работы Ивана Фомина.
Несколько особняком стоит сканный рисунок оклада евангелия Загорского музея (перв. пол. XV в.)[1346]. Спирали здесь менее круты (отчего увеличивается сходство с ландышем), отсутствует стремление уплотнять рисунок, наоборот, ветви скани расположены свободно, между ними много гладкого поля. В отличие от остальных предметов со сканью здесь есть ось симметрии. Встречается сложная плетенка, где нити скани перекрещиваются. Такой прием неизвестен в других изделиях XIV–XVI вв. Весь оклад в целом производит впечатление своеобразного, оригинального творчества, далекого от установившихся канонов московских мастеров.
В половине XV в. среди ювелиров Троице-Сергиевского монастыря появляется упомянутый выше талантливый мастер, возможно, создатель целой школы скульпторов-резчиков по дереву. Из ореха и палисандра мастер Амвросий резал кресты и иконки со сложными композициями из мельчайших фигурок[1347]. Сохранилось 4 резных предмета, объединенных общностью стиля, которые можно приписать Амвросию. Помимо художественного единства скульптуры, все они имеют много общего в своеобразной технике сканной орнаментации. Единственный подписной предмет этой группы — складень триптих 1456 г. из орехового дерева, оправленный в золото. Створки складня сплошь украшены своеобразной сканью; на задней стенке идет по краю надпись молитвенного содержания. Триптих был сделан для игумена Вассиана (1455–1466).
Кроме складня 1456 г., для того же игумена Вассиана был сделан ковчежец-реликварий; к этой же группе памятников относятся два креста с золотыми сканными чехлами. Скань на всех предметах однородна. Особенностью данной скани является сочетание крученых проволочных нитей с тонкими полосками золота, поставленными на ребро. Принцип контакта двух типов материала — гладких и филигранных нитей — получил здесь дальнейшее развитие: гладкая проволока заменена вертикально стоящей тонкой стенкой. Этот прием давал бо́льшую глубину, бо́льшую игру света и тени. По внешнему виду вертикальные золотые перегородки напоминают подготовку к перегородчатой эмали, но здесь эмаль не предполагалась.
Рисунок скани — широкие спирали, близкие и к шапке Мономаха, и к потиру Ивана Фомина 1449 г., но орнаментализмы, свойственные первой, здесь исчезли. Гладкие поля, окруженные перегородками, остались, но совершенно утратили восточный рисунок. Трудно сказать, совмещал ли резчик Амвросий функции скульптора и ювелира или у него был подручный мастер филиграни, оправлявший в золото каждое его произведение. Постоянное сочетание резьбы определенного стиля со сканью определенного вида говорит скорее в пользу первого предположения. Возможно, что в этом богатейшем русском монастыре была целая мастерская, работавшая в одном стиле. В XVI в. в Троице-Сергиевом монастыре упоминаются мастера «крестечники»[1348].
Сканный орнамент, близкий к скани амвросиевой школы, мы можем найти на ряде предметов XV–XVI вв. и можем даже проследить его постепенную эволюцию и отход от первоначальных форм. Иконка слоновой кости из Новгорода[1349] украшена сканью и рубинами. Рисунок скани, типичный «ландышевый», крутозавитой, близок к скани, на потире Ивана Фомина 1449 г.
В Новгороде же есть другая иконка, тоже слоновой кости, оправленная в серебро со сканью[1350]. Здесь сохранен принцип сочетания гладких и сканных линий, но завитки скреплены со стеблями в обратном направлении.
Следующий этап в развитии скани дает нам шиферная иконка интересного содержания[1351].
Скань на оправе этой иконки состоит еще из спиральных стеблей, но завитки отсутствуют; вместо них напаяны гладкие колечки, заполняющие все свободное пространство. Дата — XVI в.
Дальнейшая эволюция скани шла по линии отказа от спиралей и замены их маленькими гладкими колечками, заполняющими без всякой системы все поле[1352]. К XV в. можно отнести некоторые отклонения от обычного рисунка скани[1353].
Как видим, все навыки и приемы сканного дела, воспринятые в XIV в. под влиянием восточных образцов, были усовершенствованы русскими мастерами XIV–XV вв. и перешли далее в XVII в., лишь постепенно изменяясь[1354].
Искусство зерни было забыто после монгольского нашествия и возродилось только в XVI в. Привычное для XI–XII вв. сочетание скани и зернив XIV–XV вв. отсутствовало. Грубая зернь есть на окладе 1392 г.[1355]
Перейдем к рассмотрению эмальерного дела.
Ни одно из художественных производств Киевской Руси не требовало такого опыта, навыка и уменья, как искусство изготовления прославленных киевских перегородчатых эмалей. Разрушение Киева татарами привело к уничтожению и полному забвению эмальерного искусства. Ни Новгород, ни Смоленск, ни какой-либо другой из уцелевших от погрома городов не обладал, очевидно, налаженным производством эмалей, так как изготовление их прекратилось после нашествия татар. Не могли здесь помочь и культурные связи с Западом и Востоком, так как там перегородчатая эмаль была неизвестна.
Единственная вещь, связанная с историческим лицом XIV в., — саккос митрополита Алексея (1354–1378), украшенный нашивными бляшками с хорошей перегородчатой эмалью[1356]. Но, как уже указывалось выше, эти эмали относятся к началу XIII в. и лишь случайно дожили до времени Алексея.
Эмаль XIV–XV вв. чрезвычайно примитивна по сравнению с домонгольской[1357]. Как правило, эмаль, обычно одноцветная, служила только фоном для литых накладных фигур и не составляла самостоятельного полихромного рисунка.
Для этой цели служили литые замкнутые пространства, оформленные обычно пятилопастными арками на витых колоннах. Внутренность такого киотца насекалась резцом для лучшего скрепления с эмалью. Нарезка производилась аккуратно, иногда довольно сложным рисунком, так как эмаль была прозрачна и дно коробки, предназначенной к заливке эмалью, могло просвечивать. Следы насечки можно видеть на окладе евангелия Федора Андреевича 1392 г., на окладе 1422 г., на верхней части новгородского панагиара 1435 г.[1358] В последнем случае эмаль была не только на верхней крышке с накладной композицией «вознесенья», но и на фигурах ангелов.
Накладное литье прикреплялось на закрепках или припаивалось. Во второй половине XV в. появляется имитация накладных фигур путем сплошного литья, когда и киотец, и фон для эмали с насечкой, и выпуклая фигура в центре — все отливалось сразу[1359].
Эмаль обычно применялась синего цвета. Качество эмали было невысоким; в большинстве случаев она со временем осыпалась и выкрашивалась. Многие предметы дошли до нас совершенно без следов эмали; только шраффировка фона говорит о том, что вещь предназначалась для эмали.
Как уже указывалось выше, робкое и неумелое применение эмали в качестве фона для накладных рельефных фигур являлось подражанием западноевропейским (рейнским) образцам XIII–XIV вв. Некоторые отличия от указанного способа представляют 4 медальона на окладе 1392 г.[1360]: медальоны с изображениями Михаила, Ильи, Федора (патрона заказчика, Ф.А. Кошки) и Василисы (соименной жене заказчика)[1361].
Все изображения резаны широкими и гладкими линиями. В образовавшиеся бороздки налита темная эмаль, подчеркивающая контуры рисунка. Фон вокруг фигур углублен и тоже залит эмалью: в двух случаях красноватой и зеленой, в других — синей.
До конца XV в. эмаль так и не получила массового применения, оставаясь побочным декоративным приемом, применявшимся для небольшого круга изделий.
Кресты и иконки, украшенные такой примитивной эмалью, в большинстве своем относятся к более позднему времени.
Для второй половины XV в. можно указать медный триптих с зеленой эмалью и несколько одинаковых крестов с плохой светло-желтой эмалью[1362].
Расцвет эмали начинается с эпохи Ивана III, а в XIV–XV вв. эмальерное дело находилось в весьма примитивном состоянии.
Важное место среди произведений ювелирного искусства занимают медные церковные двери с рисунком, наведенным золотом, из которых наибольшей известностью пользуются так называемые Васильевские врата[1363]. Васильевские врата, находящиеся в настоящее время в Троицком соборе г. Александрова (сюда они попали при Грозном, после 1570 г.), являются единственной вещью, упоминаемой летописью и сохранившейся до наших дней[1364].
В Новгородской III летописи записано: «В лѣто 6844… Въ то же лѣто боголюбивый архиепископъ Василiй… у святѣи Софiи двери мѣдяны золочены устроилъ».
Тождественность этих дверей с находящимися в Александрове подтверждается надписью на последних: «В лет 6844 индикт лѣт 4 исписаны двери сия повелѣ[ние]мь болюбиваго архиеппа но[вгор]одьского Василья…»
Медные пластины Васильевских врат украшены сложными композициями.
Эта сложная техника, неизвестная ни в Византии, ни в Западной Европе, была унаследована новгородскими мастерами от домонгольской эпохи, когда был создан ряд великолепных образцов золотой наводки. Диалектологические особенности надписей на Васильевских вратах обличают в их мастере новгородца[1365].
Изображения на листах врат интересны сочетанием церковного со светским, канонического — с апокрифическим.
Пять нижних листов содержат следующие изображения:
1) «Давыд царь пред сеньны ковчегом скакаше играя…» Подчеркнут момент пляски Давида.
2) Взвешивание праведных и греховных дел человека.
3) Давид и Голиаф. Под стенами города маленький, просто одетый Давид, поражает огромного воина — Голиафа.
4) Китоврас и Соломон. Апокрифический средневековый сюжет. Кентавр (Китоврас) бросает своего брата Соломона[1366].
5) Притча о сладости сего мира. Аллегорическая картина: человек сидит на дереве, отягощенном плодами.
Под деревом четыре дракона, лев и рысь. У корней дерева — две мыши, белая и черная, подгрызающие древо человеческой жизни. Этот сюжет есть в известной повести о Варлааме и Иоасафе. Сюжет апокрифический[1367].
Наличие сюжетов, взятых из мира легенд и сказаний, чрезвычайно характерно для эпохи Василия, автора апокрифического, чуждого церковным канонам сказания о земном рае.
Кроме Васильевских дверей были, вероятно, и другие, выполненные в той же технике. В 1344 г. упоминаются «медяные двери» в Твери[1368].
Под 1378 г., сообщая о сожжении татарами Нижнего-Новгорода, летопись упоминает, что «двери, дивно устроеноя мѣдiю золоченою, згорѣша»[1369].
Под золоченой медью нужно, очевидно, понимать описанную выше технику наводки золотого рисунка на медь, так как терминология — совершенно одинакова с записью об устроении врат 1336 г.
Сложное искусство золотой наводки, широко известное в домонгольский период, сохранилось в Новгороде и в ряде других городов.
До сих пор мы рассматривали отдельные технические приемы ювелирного дела; перейдем к рассмотрению этапов развития и общих вопросов этого ремесла.
Ювелирное дело, требующее больше, чем какое-либо иное ремесло, опыта, навыков, сложного оборудования, являющееся синтезом художественного и технического творчества, неизбежно оказывается — своего рода измерительным прибором для определения повышения или понижения общего культурного уровня. В силу своей сложности ювелирное дело особенно чувствительно к изменениям и потрясениям.
Неудивительно, что вся вторая половина XIII в. и начало XIV в. дали нам очень мало произведений ювелирного искусства. В этот первый период, непосредственно следовавший за монгольским нашествием, довольствовались упрощенным воспроизведением домонгольских образцов, которые механически копировались (главным образом, путем литья в оттисках со старых вещей). Уцелевшие вещи XII — начала XIII вв. берегли и тщательно сохраняли; некоторые из них дожили в быту до второй половины XIV в. (саккос митрополита Алексея, перстень-реликварий, найденный на Куликовом поле и др.). Русские мастера в это время работали в Каракоруме, Увеке, Сарае и других татарских городах.
Оживление мы наблюдаем со второй четверти XIV в. В это время Новгород и частично Москва дают нам некоторое количество ювелирных изделий. Как и следовало ожидать, Новгород, не испытавший тяжести монгольского погрома, сохранил известную преемственность техники Руси XII — начала XIII вв. Наводка золотом, скань старого рисунка — это все уходит корнями в домонгольский период. Здесь, в Новгороде, продолжалось дальнейшее развитие златокузнечного мастерства, получившего начало в X–XII вв.
Иную картину дает нам северо-восточная Русь. Движение вперед здесь начинается с середины XIV столетия, но идет оно не по проложенным путям. Преемственной связи с прошлым нет; все приходится начинать сначала. Во второй половине XIV в. мы видим в качестве центров ювелирного дела не только Новгород, но и Москву, и Суздаль, и Тверь.
Еще не вполне порвались связи с западной половиной русских земель: однотипные вещи встречаются и в Киеве, и в северо-восточной Руси. К концу XIV в. русские ювелиры уже овладели многими техническими и художественными приемами (скань, эмаль, накладное литье, басменное тиснение), позволявшими им создавать такие изящные и изысканные вещи, как, например, оклад 1392 г. Во второй половине XIV в. мы встречаемся уже с именами русских мастеров (Парамша, Макар, Шишка, Абрам-Новгородец)[1370].
Русское ювелирное искусство развивалось не изолированно; оно впитывало в себя технические и художественные веяния соседних областей, с которыми Русь была связана торговыми и дипломатическими связями.
В казне московских князей находились, кроме русских изделий, и восточные, как, например: шапка Мономаха, пояс «татаур», пояса с «капторгами» и «тузлуками», «аламы»; все эти названия — восточного происхождения[1371]. Из восточных технических приемов, как уже указывалось, была заимствована скань, очень скоро утратившая восточные черты и ставшая излюбленным приемом русских ювелиров[1372].
Знакомство с готическим искусством ощущается более сильно, как этого и следовало ожидать, в Новгороде и Пскове. В XIV в., а главным образом в XV в., там распространяется ряд готических элементов в орнаментике изделий. Подобно тому как для Москвы мы указали в качестве одного из источников восточного влияния на шапку Мономаха, так и для Новгорода в составе Софийской ризницы мы найдем готические вещи XV в. с накладными литыми фигурами, опояском из крестовидных зубчиков и с восьмилопастным поддоном[1373].
Подобные образцы, попадая на русскую почву, создавали известную общность между западным и русским ювелирным искусством:
Об этом свидетельствуют и накладные литые фигуры, и эмаль в качестве фона для накладного литья, и готические орнаментальные мотивы в литейном и чеканном деле. Новгород, благодаря своим связям с ганзейскими городами, имел больше общих черт с Западом, чем другие русские города. Однако нельзя рассматривать культурные взаимоотношения Новгорода с Западной Европой только лишь как воздействие последней: эти взаимоотношения были двусторонней живой связью, обоюдным воздействием культур. В ризницах готических соборов Германии хранились новгородские вещи[1374], так же как в Новгороде бытовали вещи из рейнских мастерских. Возможно, что именно Новгород и знакомил остальные русские княжества с западноевропейским искусством.
Третьим направлением культурных связей Руси XIV–XV вв. была Византия и земли южных славян.
Связь византийского искусства с русским в XIV в. не подлежит сомнению (достаточно вспомнить деятельность Феофана Грека), но необходимо заметить, что воздействие греков ограничилось лишь «высоким» искусством (главным образом, живописью), не затронув искусства прикладного. К концу XIV столетия, в эпоху Василия Дмитриевича, русское художественное ремесло выработало свои национальные формы, передававшиеся по наследству из века в век вплоть до эпохи Ивана Грозного.
Примером может служить книжный оклад московского боярина Федора Андреевича 1392 года; общий облик его повторен и в окладе 1499 года и в окладе 1536 года.
Если вторая половина XIV в. была для русского ювелирного мастерства периодом познавания и первичного усвоения, то XV столетие можно считать началом зрелости. К середине XV в. выработались устойчивые формы, переработаны были освоенные ранее технические приемы. К этому времени мастера-ювелиры создали множество таких вещей, которые на полтора столетия стали образцами для последующих поколений. Традиционные формы XVI в. в большинстве случаев восходят ко второй половине XV в. В техническом отношении работа мастеров XV в. стоит очень высоко; наряду с массовыми изделиями безымянных серебреников мы знаем прекрасные художественные вещи известных мастеров, вещи, для изготовления которых нужно было применение всех доступных тогда технических приемов. Именно в XV в. появляется после двухвекового перерыва обычай подписывать свои изделия. Изготовив сложную и красивую вещь, ювелир-художник чувствовал известную гордость и смело ставил свое имя рядом с именами князя, митрополита, посадника или игумена. Ряд подписных изделий открывается авто портретной скульптурой новгородского литейщика Абрама конца XIV в.
Затем следует серебряный триптих 1414 г. очень хорошей чеканки со сложным орнаментом. На нем надпись: «В ЛѢТО 6922, А ПИСАНА БЫСТЬ ИКОНА СИ РУКОЮ РАБА БОЖIЯ ЛУКIЯНА» Определить место производства трудно, но предположительно можно думать, что триптих сделан в Москве, так как хранился он в ризнице московского Благовещенского собора[1375].
Следующая подписная вещь датирована 14 сентября 1435 г. Это — артосный панагиар Новгородского Софийского собора мастера Ивана, представляющий великолепное сочетание накладного литья, рельефной чеканки, многоцветной эмали и тонкого рисунка скани. Любопытна и композиция вещи: створки собственно панагиара, украшенные сканью, гравировкой и «вольячными фигурами», лежат на вертикальном стояне довольно сложной конструкции[1376].
Внизу стоян переходит в широкий восьмилопастный поддон, поверх которого прикреплены корона с крестообразными зубьями, четыре чеканных льва, идущие друг за другом, и четыре ангела, стоящие на львах и как бы поддерживающие панагиар. Фигуры ангелов были украшены эмалью; вокруг голов у них нимбы, орнаментированные сканным узором[1377]. На верхней чаше круговая надпись: «В лѣт 6000-ное 9-сотное 44-е индикта 14 мсця семтбря 14 днь на вздвижанье чстнго крста створена быс понагия си повелѣньемь пресвщнго архиепскпа Великого Новагород влдци Еоуфимия при великом кцзѣ Васильѣ Васильевичѣ всея Роуси. При кнзѣ Юрьѣ Лоугвеньевичѣ при посадникѣ Великог Новагород Борисѣ Юрьевичѣ, при тысяцком Дмитреѣ Васильевичѣ. А мастер Иван. Арипь»[1378].
Последнее слово нередко понималось как прозвище мастера Ивана[1379], между тем как оно означает — «аминь», обычную заключительную формулу, но написанную тайнописью по принципу «простой литореи», когда все согласные буквы располагались в два ряда бустрофедоном:
Гласные оставались при этой системе без изменения, а согласные заменялись противостоящей по вертикали буквой другого горизонтального ряда. В нашем случае для написания слова «аминь» нужно было заменить м и н. В одном вертикальном ряду с м находится р, а в одном ряду с н — п. Получается , или тайнописью «арипь»[1380].
Интересно отметить, что существует двойник этого панагиара, хранящийся в Оружейной Палате, куда он поступил из Успенского собора в Москве[1381].
Ю.Н. Дмитриев в упомянутой выше работе развил интересную мысль о происхождении мастера Ивана. Он считает его учеником мастера вологодской и симоновской панагии и, кроме того, отождествляет его с мастером Иваном Фоминым. Биографию его рисует он так: «Первоначально Иван работал в Москве под руководством другого мастера, у которого он даже брал литейные формы для своих работ. Около 1434 г. Иван (очевидно, уже изготовивший один панагиар для Москвы?) бежал в Новгород вместе с князем Василием Васильевичем. В Новгороде он делает второй панагиар для Софийского собора, а затем вновь оказывается в Москве и под именем Ивана Фомина, спустя 14 лет, делает по заказу Василия Васильевича потир для Троице-Сергиева монастыря»[1382].
Наименее убедительным в этой схеме является отождествление Ивана 1435 г. с Иваном Фоминым 1449 г. и признание первого московским мастером. Скань потира и панагиара характерна вообще для XV в., и на основании сходства сканного рисунка пришлось бы вещие XIV в. по середину XVI в. считать изделием одного мастера. Ввиду того, что зашла речь о тождестве мастеров Ивана и Ивана Фомина, приведем текст надписи и описание потира 1449 г. Чаша потира выточена из красного мрамора и оправлена в золото. Верхний венец украшен спиральным сканным орнаментом, близким к работам троицких мастеров XV в. По венцу и на поддоне идет надпись, содержащая кроме литургической части и датирующую запись: «…Во оставление грѣхов милосердьем вседержителя iстиннаго ба в нера[зделимой троице. — Догадка Олсуфьева] в монастырь прдннаго отца нашего iгумена Сергiа здлнъ бысть хiлюбiвыiмъ великим княземъ Васильемъ Васильевичемъ си потирь в црквь ст чютрцю в лето 6000-ное 900-ное 57». Отдельно надпись: «А делал Iванъ Фоминъ»[1383].
Если мы сопоставим надписи 1435 и 1449 гг., то увидим, что по фонетике и по начертаниям буквы сильно разнятся друг от друга. Так, например, надпись 1435 г. дает окающее произношение (понагия, великого), а надпись 1449 г. — акающее (iстиннаго, пр[епо]д[об]ннаго). Мастер Иван хорошо знает употребление ѣ, не допустив ни одной ошибки во всей надписи, тогда как И. Фомин ошибается в таких словах как «лето», «делал» и пишет их без ѣ. Есть у него ошибки и в применении ϴ, отсутствующие у новгородского мастера. Для И. Фомина характерно московское смягчение согласных (напр., потирь, Серьгий).
Мастер новгородского панагиара упорно сокращает окончания в предложном падеже (4 случая), мастер же троицкого потира пишет все окончания полностью. Есть различие и в титулатуре великого князя[1384]. Кроме того, формула подписи ювелира и даже начертание имени Иван различны: на новгородском панагиаре — «створена бысть… а мастер Иван» (через И восьмеричное); на троицком потире — «зделан бысть… а делал Iван Фомин» (через I десятеричное).
Все это убеждает в существовании двух различных мастеров, из которых Иван (автор новгородского панагиара) не только работал в Новгороде Великом, что следует из самой надписи, но и по происхождению был скорее всего новгородцем. В его работе мы видим хорошее знакомство с западноевропейским искусством.
Иван Фомин был, по всей вероятности, москвичом, работал не в монастыре, для которого сделан потир, а, вероятно, в Москве. Готические элементы в его работе не чувствуются, а рисунок скани выдает знакомство с более ранними московскими образцами, восходящими к скани типа «мономаховой» шапки.
При допущенном нами распределении мастеров между Москвой и Новгородом особое значение приобретает указанное выше необычайное сходство накладного литья на панагиаре 1435 г. с литьем на панагиях Вологды и Симонова монастыря[1385].
Если готовое литье не послужило здесь штампом для отливки новых фигурок, то, очевидно, все эти фигурки отливались в той же мастерской, где изготавливался и панагиар, т. е. в Новгороде[1386].
По времени существование этой мастерской совпадает с расцветом строительной деятельности архиепископа Евфимия.
Последняя подписная вещь изучаемой эпохи — это складень со сканным рисунком 1456 г. работы монаха Амвросия.
Надпись на внутренней стороне триптиха такова: «В лѣто 6964 сiя iкона дѣлана в Сергееве монастыре при благовѣрнѣм великом князi Васил Васильевиче повелѣнiемь iгумена Васiана Сергеева монастырѣ рукою iнока Амброс»[1387].
Игумен Вассиан — известный впоследствии Вассиан Рыло, автор послания на Угру в 1480 г., был в Троицко-Сергиевом монастыре с 1455 по 1466 г. Его временем датируются и другие вещи, дошедшие до нас. Выше, говоря о развитии сканного дела, мы уже отмечали роль монастырского резчика и златокузнеца Амвросия в создании целой школы скульпторов и мастеров сканного дела. В середине XV в. выработался тот тип скани, который послужил образцом для ювелиров XV–XVI вв. Работы Амвросия (ставшие известными лишь благодаря тому, что монастырская ризница была превращена после Октября в музей) привлекли внимание исследователей своими высокими художественными качествами. Амвросия сравнивали с античными мастерами и с мастерами Возрождения[1388].
Мы исчерпали список мастеров, известных нам по имени, мастеров, обслуживавших московского князя, богатейший русский монастырь — Сергиев и крупнейшего князя церкви — новгородского архиепископа. К сожалению, подавляющее большинство уцелевших до нашего времени вещей является церковной утварью. Канонические требования, несомненно, стесняли свободу творчества ремесленников-ювелиров и не позволяли им полностью показать свое искусство. Единственное исключение представляет рогатина Бориса Александровича Тверского, открывшая неизвестный нам загадочный и увлекающий мир образов, знакомых древнерусскому мастеру. Если справедливо допущение, что на втулке рогатины изображены сцены из какой-то повести или былины, то мы можем судить не только об элементарной грамотности оружейника-ювелира, но и о его литературных вкусах.
Изящные гравированные рисунки рогатины в какой-то мере позволяют нам почувствовать утонченную роскошь придворного быта этого князя-строителя, с именем которого (на полвека раньше, чем с Москвой) была связана горделивая идея третьего Рима.
Ко времени Ивана III крупнейшие русские города, как Москва, Новгород, Тверь, Суздаль и др., обладали уже высокоразвитым ювелирным ремеслом, знавшим сложную технику для выполнения дорогих заказов и в то же время обладавшим средствами для изготовления массовой продукции на рынок.
Поэтому совершенно закономерно то, что в конце XV в. мастерство московских ювелиров стало широко известным за пределами молодого государства.
В 1495 г. Менгли-Гирей, знавший толк в русском оружии и панцырях, просит у Ивана III различных изделий московских ювелиров:
«Менгли-Гиреево слово.
Великому князю Ивану князю, брату моему, поклонъ. Послѣ поклона прошенье мое то: мисюрской салтанъ писанъ и шитъ узорчатъ шатеръ прислалъ. Дастъ Бог въ вешнiе дни ѣсти и пити надобе, въ два ведра доброва дѣла серебряны чары да наливки серебряны прошу у тебя; наливка бы не мала была, по чар ѣ посмотря, доброва бы дѣла наливка была; твоя брата моего любовь въ ночь и въ день съ сердца не сойдетъ, серебряную чару исполнивъ меду, про твою, брата моего, любовь чашу всегды полну пьемъ.
У нас такъ сдѣлати мастера доброво не добыти, а у тебя у брата моего, так е есть…» (курсив наш. — Б.Р.)[1389].
В татарском археологическом материале мы находим серебряные и золотые ковши — «наливки», подражающие русской работе. На одном золотом ковше из станицы Белореченской есть даже имитация русской уставной надписи по краю[1390].
В этот раздел мы вынуждены поместить не только второстепенные ремесла, занимавшие незначительное место в системе городского производства, но и ряд важных и существенных. Причина заключается в чрезвычайной скудости письменных и вещественных источников этой эпохи, вследствие чего в наших знаниях немало досадных пробелов.
Деревенские гончары, как мы видели выше, нисколько не продвинули вперед в изучаемую эпоху изготовление посуды; то же нужно сказать и о городских гончарах. Отличие массовой городской керамики XIV–XV вв. от керамики домонгольского времени заключается в таких мелочах, которые совершенно не важны для общей характеристики производства. Можно отметить только упрощение ассортимента гончарных изделий, исчезновение после монгольского завоевания целого ряда типов посуды. К таким исчезнувшим Видам относятся амфоры-корчаги киевского типа. В слоях XIV–XV вв. этот вид посуды, характерный для городов XI–XII вв., совершенно не встречается. С исчезновением узкогорлых амфор порвалась последняя нить связи русского города с античным наследием. Встречавшиеся в XI–XII вв. не только в южных, но и в северных княжеских городах (Смоленск, Суздаль, Владимир, Рязань) амфоры-корчаги не возродились после татарского нашествия. В XIV–XVI вв. появляются огромные горшкообразные сосуды для пива, браги и зерна, на которые по семантической связи переносится старое название «корчага»[1391].
Единственный случай, когда амфора-корчага оказалась связанной с памятником XV в., — это рисунок в Радзивилловской летописи[1392]. Но в данном случае перед нами любопытный пример копирования более раннего образца XII в.[1393] Одновременно с амфорами-корчагами из обихода городских гончаров исчезают и глиняные светильники и поливная керамика. Высшее достижение домонгольской керамической техники (опередившей в этом отношении западноевропейскую) — полихромная поливная керамика — в XIV–XV вв. неизвестна ни в качестве мелких поделок, ни как строительный облицовочный материал. Искусство поливы возникает вновь в северорусских городах лишь в самом конце XV в.[1394] Только в Новгороде мы встречаемся с поливными изделиями, правда, несравненно худшего качества, чем киевские. А.В. Арциховский при раскопках Славенского холма обнаружил остатки мастерской глиняных игрушек XIV–XV вв. Игрушки (главным образом птички) покрыты желтой поливой плохого качества[1395].
В технике лепки и обжига посуды никаких изменений в эту эпоху не наблюдается. Массовое применение городскими гончарами ножного круга, томления, лощения и обжига в горне — все эти технические новшества падают на XVI–XVII вв.[1396]
Производство керамических строительных материалов — кирпича и изразцов — существовало в XIV–XV вв., главным образом, в Новгороде; в Москве оно появилось лишь во второй половине XV в. Новгородское зодчество применяло в XIV в. кирпичную кладку, но кирпич был неровным и довольно плохого качества. Наряду с кирпичом применялся булыжник и плитняк, а это обстоятельство не могло способствовать строгой стандартизации кирпича.
За пределами Новгорода мы не знаем применения кирпича до второй половины XV в., когда появились первые кирпичные здания в Москве, вызвавшие удивление москвичей: «…яко дивитися всѣмъ необычному дѣлу сему» (курсив наш. — Б.Р.)[1397]. Московский кирпич, примененный в ранних зданиях, был, вероятно, не особенно прочен, так как летописец особо отмечает изготовление крепкого кирпича Аристотелем Фиораванти[1398]. Только к концу XV в. появляются красные изразцы и терракотовые орнаментальные фризы, заменившие собой белокаменную резьбу начала XV в.[1399]
В связи с локальной ограниченностью производства и применения кирпича до середины XV в., мы должны разобрать несколько более ранних свидетельств о материале построек. Речь идет о понимании терминов «плита» и «плита жженая» в источниках XIV–XV вв.[1400]
Происхождение слова бесспорно от греческого πλίνθοδ — «кирпич»; отсюда древнерусское «плинф», «плинт», и, наконец, «плита». Кирпичный мастер — «плинфотворитель»[1401].
Для эпохи Киевской Руси нет никаких сомнений в употреблении этих слов в греческом смысле для обозначения кирпича, но данные XIV–XV вв. не всегда можно понимать так.
1309 г. — Во Пскове «Борис посадникъ съ псковичи заложи стѣну плитяну…»
1330 г. — в Изборске… «стѣну камену с плитою учиниша…»
1375 г. — «Псковичи заложиша четвертую стѣну, плитяну, отъ Псковы рѣки до Великой рѣки»[1402].
Под 1420 г. летопись подробно рассказывает о постройке псковского Крома: «скончаны быша перши у Крому, мѣсяца iюля въ 7: а дѣлаше 200 мужь полчетверта года, а взяше у Пскова за дѣло свое 1000 рублевъ, а плиту которiи жгли, даша тымъ 200 рублевъ» (курсив наш. — Б.Р.)[1403].
Это место понималось как свидетельство кирпичного производства[1404], но при ознакомлении с подлинными памятниками оказывается, что сложены они из плитчатого девонского известняка без применения кирпича[1405].
Как же понимать тогда «плиту жженую»?
По всей вероятности, здесь подразумевалось выжигание извести из плитчатого известняка, необходимой для цементирования каменной кладки. Таким образом, старый термин «плита», обозначавший первоначально керамический строительный материал, в XIV–XV вв. получил в ряде мест иной смысл, выражая понятие камня[1406].
Количество сведений о производстве и применении кирпича сокращается. Из перечисленных фактов ясно, что городское керамическое производство в XIV–XV вв. (включая сюда и производство кирпича) выглядело более однообразным и бедным, чем в городах XII в.
Выработка кирпича, красных изразцов, лощеной и томленой посуды, изобретение поливы — все это явления, находящиеся за пределами изученного времени. Перелом в керамическом деле наступает во второй половине XV в.
Накануне татарского нашествия в Суздальской и Новгородской Руси был создан ряд прекрасных зданий, к которым неоднократно обращалась мысль позднейших зодчих, восхищенных строгой пропорциональностью, чистотой линий и общим изяществом произведений своих предшественников[1408].
Лебединой песней этого искусства был Георгиевский собор в Юрьеве Польском, первоначальный вид которого хотя и искажен В.Д. Ермолиным в 1471 г., но стены, покрытые сверху донизу тонкой белокаменной резьбой, настолько великолепны, что до сих пор продолжают свидетельствовать о большой впечатляющей силе русского домонгольского зодчества. Постройка собора была закончена в 1234 г., за четыре года до появления татар в Юрьеве.
Целое столетие после татар не было никаких каменных построек в разоренных местах и лишь в XIV в. начинается строительство в Москве и связанных с нею городах[1409].
Послемонгольское зодчество развивалось в трех областях — в Новгороде, Пскове и Москве. Каждая область культивировала свои строительные приемы, вырабатывала свои конструкции, свои формы зданий.
Начать рассмотрение нам придется с Новгорода и Пскова, так как здесь перерыв в строительстве был меньше.
Зодчество Новгорода дает нам удивительно четкую картину совершенно различных строительных периодов. Первый период начинается с древнейшего строительства, подражавшего сложным многонефным византийским постройкам (Софийский собор 1045 г.) и охватывает время до начала XIII в.[1410]
Кроме Софийского собора, все без исключения церкви этого периода построены по общерусской схеме: три апсиды, четыре или шесть опорных столбов и покрытие по закомарам. В некоторых случаях эта схема осложняется еще одним общерусским элементом — угловой вежей.
Затем наступает длительный перерыв, совпадающий с татарским нашествием и с борьбой Новгорода против немцев и шведов. XIII столетие — глухое время и для Новгорода; строительство каменных зданий прекратилось. Самая ранняя постройка после периода затишья относится к 1262 г. Нет сомнений в том, что монгольское иго сказалось и на Новгороде. Как ни старалось новгородское боярство «творить себе добро, а меньшим людем — зло» при разверстке татарской дани, дань эта обескровливала боярство и, между прочим, лишала его возможности строить дорогие церкви.
Накануне татарского нашествия было построено много церквей[1411]. За три первых десятилетия XIII в. в Новгороде было построено 8 церквей, из них 6 каменных.
За шесть последующих десятилетий не было построено ни одной каменной церкви, а деревянных всего три[1412]. Статистика показывает, что прекращение каменного строительства нужно связывать с первым, наиболее тяжелым периодом татарщины.
В 1292 г. построена каменная церковь Николы на Липне, открывающая собой серию зданий XIV–XV вв.[1413]
Второй период новгородской архитектуры обнимает время от последних лет XIII в. до конца XV в. и насчитывает десятки сохранившихся каменных зданий.
Шестидесятилетний перерыв в каменном строительстве совершенно видоизменил облик новгородских зданий. Старые формы были прочно забыты, к ним больше не возвращались; все новые постройки резко отличаются от построек первого, домонгольского периода. Меняется план церкви — исчезают две апсиды и остается лишь одна центральная. Этот признак второго периода удерживается вплоть до XVI и., когда в Новгороде стали строить москвичи (гость Д.И. Сырков). Существенно меняется внешняя форма здания; исчезают закомары, вместо ровной волны позакомарного покрытия появляются устремляющиеся вверх треугольные в основе фронтоны и восьмискатные кровли. В связи с устранением трехчленности покрытия временно исчезают (до середины XIV в.) пилястры и появляются вновь лишь в связи с рядом новых декоративных элементов, покрывающих фасад здания ковром геометрических узоров. Откуда же появились эти новые формы, создавшие особый новгородский стиль в архитектуре?
Ответ на этот вопрос нам дает народная деревянная стройка с ее двускатными кровлями, треугольными фронтонами и стремлением к остроконечным завершениям[1414].
За два с половиной столетия до того, как один из вариантов деревянного зодчества дал увековеченную в камне церковь Вознесения в Коломенском, другой вариант деревянной стройки овеществился в каменной кладке таких новгородских церквей, как церковь Николы на Липне, Спаса на Ильине улице, церковь Федора Стратилата и т. п. Новый стиль сложился как-то сразу, выбрав такую форму, которая удержалась в своей основе два столетия. Законченность и сформированность нового типа здания могут быть объяснены тем, что за долгий промежуток между первым и вторым строительными периодами Новгорода были утрачены все навыки, все традиции старой стройки.
Первый период отражал тесное вхождение Новгорода в систему остальных русских земель, общность культурной жизни Новгорода, Киева, Владимира, Смоленска. Второй период говорит о сложении самостоятельной обособленной культуры.
Эпоха депрессии, наступившая после татарских походов, порвала старые связи и уничтожила традиции. Длительное время новгородцы должны были довольствоваться только деревянными постройками. Вот этот промежуточный «деревянный» период в истории новгородского зодчества и совершил важный переворот в стиле.
Когда в конце XIII в. вновь приступили к каменной стройке (и приступили жадно, торопливо, как показывают приведенные выше выборки из летописей), зодчие, воспитанные на легких и остроконечных деревянных конструкциях прославленных новгородских плотников, перенесли эти принципы и на камень, заставив закомары вытянуться вверх, устранив необычное для деревянных построек вертикальное членение (пилястры). Каждый фасад нового здания напоминал фронтон деревянной избы высокой добротной северной стройки. Мастера не порвали совершенно с полу византийской традицией (образцы старой стройки существовали перед глазами новых зодчих), они заставили старую схему подчиниться новому построению. Конструктивные элементы XII в. превратились в XIV в. в декоративные[1415].
Зодчество второго периода, получившее от деревянных форм готовую схему, не оставалось неподвижным на протяжении двух столетий: в 60-е, 70-е годы XIV в. в Новгороде создается несколько зданий (церковь Федора Стратилата 1361–1362 гг., Спасо-Преображенский собор на Ильине улице — 1374 г.), дающих ряд новых декоративных деталей и представляющих «роскошный стиль» новгородского зодчества, говорящий о расцвете стиля, но не о его изменении.
В середине XV в. при архиепископе Евфимии строится несколько зданий гражданского характера с участием немецких мастеров (в этом выборе сказалась западная антимосковская ориентация Евфимия), но все эти постройки не меняли основного типа новгородских церквей, периодизацию которых мы сейчас устанавливаем[1416].
В итоге этого крайне беглого обзора общих вопросов новгородского строительного мастерства мы можем сделать несколько выводов, совпадающих с результатами рассмотрения других элементов русской культуры:
1) новгородское зодчество домонгольского времени отражало культурные связи Новгорода с остальной Русью;
2) в XIII в., в эпоху монгольского нашествия и агрессии западных соседей, каменное строительство в Новгороде совершенно прекратилось;
3) возобновившееся в конце XIII в. каменное зодчество основывалось на новых принципах, совершенно отличных от домонгольских;
4) расцвет новгородской архитектуры происходит во второй половине XIV в.
Строительная техника новгородских каменщиков была не особенно высокой. Характерной чертой являлась смешанная кладка из кирпича, известковых плит и булыжника. Такая кладка могла быть прочной только при условии хорошего цементирующего раствора. Бывали случаи быстрого разрушения зданий вскоре после постройки[1417].
Непрочность отдельных строек не может быть истолкована как показатель низкого уровня строительной техники вообще. Многие здания стройки XIV в. выдержали шестисотлетнее испытание и стоят до сих пор без всяких подпор и починок. Конструктивной особенностью новгородских церквей второй половины XIV–XV вв. является наличие подклетов — вместительных полуподвальных помещений, служивших складами боярского имущества[1418].
Второй, более мелкой, особенностью новгородского зодчества было применение голосников, широко употреблявшихся московскими мастерами[1419].
Псковская архитектура, так же как и новгородская, не знает построек второй половины XIII в. и также переживает свой расцвет в 60-е — 80-е годы XIV в.[1420].
Планировка церквей сохранила старую домонгольскую схему (трехапсидность), но в XIV в. этот архаичный план совмещается с восьмискатной крышей и треугольными фронтонами новгородского типа. В XV в. под влиянием московского зодчества появляются ступенчатые арки в сочетании с архаичным позакомарным покрытием[1421].
Псковское строительное мастерство стоит несколько особняком от остальной архитектуры русских областей; не оказав влияния на соседей, оно восприняло элементы новгородского и московского зодчества.
В XV в. псковские архитекторы, внимательно приглядывавшиеся к строительным новинкам Москвы, Новгорода и Западной Европы, пользовались славой хороших зодчих: Иван III, задумав строить в новь Успенский собор (после того, как недостроенное Мышкиным и Кривцовым здание погибло от «труса»), посылает за мастерами одновременно в Рим и во Псков, так как псковичи «навыкше каменносѣчной хитрости»[1422].
Псковские летописи единственные из всех сообщают нам сведения о мастерах, о стоимости построек и длительности работ. Известны мастера-строители: Кирилл, построивший на свой счет церковь (1371)[1423]; Еремей, построивший каменную церковь для купеческой корпорации[1424]; Федор с дружиной, крывшие Троицкий собор свинцом[1425].
В «низовской земле», как и в Новгороде и Пскове, строительство возобновилось также только к концу XIII в. До этого лишь ремонтировали церкви, крыли их новым оловом, выкладывали мрамором пол[1426].
В Твери строительство началось после сильного пожара, уничтожившего весь город, кроме одной церкви. В 1287 г. на месте Кузьмадемьянской церкви (очевидно разрушившейся)[1427] строится каменная Спасская церковь. В 1297 г. в Твери же была поставлена церковь Афанасия[1428].
В 1290 г. поставлена церковь в Устюге Великом[1429]. Материал двух последних построек нам неизвестен; по всей вероятности, они были деревянные.
В Московском и Владимирском княжествах архитектура развивалась особыми путями. Материалом здесь служил белый камень, но обрабатывался он несравненно тщательнее, чем во Пскове. Здания Москвы, Звенигорода, Сергиева монастыря, Александровской слободы дают нам резные белокаменные фризы, резные порталы и гладкие стены из крупных квадратов[1430]. Предполагать непосредственную преемственность московской архитектуры XIV–XV вв. от владимирской XII–XIII вв. нет основании. Послемонгольское время я здесь не заполнено никакими стройками. Одиноко стоит упоминание о постройке в 1262 г. Даниилом Александровичем каменной церкви в Даниловском монастыре[1431].
Строительство началось лишь при Иване Калите, поставившем в 1324–1326 гг. Успенский собор в Кремле. Вслед за тем строится ряд белокаменных зданий[1432].
Искусство белокаменной кладки и резьбы не могло быть непосредственно передано новым поколениям домонгольскими строителями Георгиевского собора в Юрьеве. Здесь мы должны учитывать наличие материала и воздействие готовых образцов, прекрасных построек XII–XIII вв., изучать которые архитекторы ездили еще в конце XV в.
Московское зодчество сохранило старый план малых церквей, но создало новую оригинальную конструкцию здания. Древнейшим дошедшим до нас зданием Москвы является собор Андроникова монастыря[1433].
По внешнему виду собор напоминает деревянные церкви Севера. «Клеть» в центре, четыре выступа по фасадам (три высоких притвора и высокая центральная апсида), подчинение угловых конструкций центральным, куб наверху и вместо деревянного восьмерика массивный круглый барабан.
Конструктивной особенностью являются ступенчатые арки, представляющие новшество в русском зодчестве. Форма арок снаружи килевидная. Андроньевский собор является первым звеном в той цепи каменных зданий «на деревянное дело», которая завершилась созданием Вознесения в Коломенском. Ступенчатые арки широко применялись в сербской архитектуре XIV в. Появление их на русской почве связывали с именем Лазаря Сербина, работавшего в Москве в 1404 г.[1434] Второй конструктивной особенностью после ступенчатых сводов были кокошники, появившиеся в начале XV в. в развитие идеи ступенчатости. Кокошники сочетались с позакомарным покрытием. Вид раннего московского здания с кокошниками очень хорошо передает уже упоминавшееся нами кадило Сергиева монастыря 1405 г. Московско-звенигородское зодчество XV в. оказало влияние на Псков: церковь Василия на Горке 1413 г. построена с применением ступенчатых сводов[1435]. Отдельные элементы архитектуры XV в. отражены и в рисунках Радзивилловской летописи, представляющих смешение московских и новгородских форм[1436].
В итоге нашего обзора строительного дела мы можем сделать вывод, что татарское иго почти на целое столетие приостановило каменное строительство во всех областях, а после этого вынужденного перерыва (во время которого исчезли мастера-каменщики), когда появились вновь средства для сооружения дорогих зданий (конец XIII в. — начало XIV в.), каменные церкви и в Новгороде, и в Москве строили «на деревянное дело», подражая местному, особому для каждой области деревянному зодчеству.
И Москва (Звенигород, Сергиев монастырь) и Новгород создали свои формы новых каменных зданий. Расцвет каменного строительства в Новгороде падает на вторую половину XIV в., а в Москве — на начало XV в.
Плотничное дело XIII–XV вв. очень мало отличалось от домонгольского. По-прежнему набор плотничьих инструментов состоял из топора, тесла, долота, к которому изредка добавлялись бурав и пила. Массовый материал по плотничному делу сохранился лишь от XVI–XVII вв., но изучение этого материала убеждает нас в устойчивости инструментов и технических приемов[1437]. При крупных постройках применялись блоки для подъема бревен и земли (для укрепления потолка)[1438]. Применение плотничного искусства было чрезвычайно широким: крепостные стены, дома, дворцы, церкви, мосты, мостовые, мельничные плотины, ладьи, учаны — все это требовало труда плотников. По-прежнему плотники объединялись в артели, нанимавшиеся на различные работы.
Особенно много сведений о найме плотников в псковских летописях[1439].
Плотники упоминаются в писцовых книгах на погостах (см. выше). Ввиду того, что все население владело топорами, иной раз крупные постройки производились с приглашением «волощан», т. е. жителей сельских мест.
Резьба по дереву применялась, по всей вероятности, очень широко. До нас дошло несколько резных царских врат XV в.[1440] В некоторых случаях резьба сквозная, образующая плетение, явно подражающее бронзовому плетению паникадил этого же времени[1441].
В других случаях рельефная резьба выступает на ровном и гладком фоне.
Среди орнаментов встречаются плетенки разных видов, розетки, сложный ковровый узор, напоминающий резьбу на камне XIII в.[1442] Иногда встречаются барсы и птицы, напоминающие опять-таки рельефы белокаменного зодчества XII–XIII вв.[1443]
Самым ранним памятником резного дела является знаменитый Людогощинский крест 1359 г.[1444]
В нем мы находим сочетание плетенки и спиралей. Характер плетения напоминает плетеные решетки, дополненные в XV в. на одном из новгородских сионов XII в.
Врата и кресты дают нам образцы тонкого искусства обработки дерева. Интересно отметить, что мастера-резчики подражали изделиям из бронзы и серебра, повторяя те же мотивы.
Кроме плотничного и резного дела, несомненно, существовало бондарное и токарное ремесло, были специалисты по изготовлению ладей и других деревянных изделий[1445].
Выработка льняных и шерстяных тканей в основном была делом деревни и отчасти вотчинного двора, но нельзя забывать и город, в котором существовали холщевники (ткачи полотна), опонники, епанечники и стригольники[1446].
Сведения наши по этому разделу ремесла крайне ограничены.
Позднее, в XVI в., в Новгороде было много ремесленников, связанных с ткачеством[1447].
Можно предполагать, что такое развитие ткачество получило не вдруг, что в XIV–XV вв. в городах тоже были ткачи, изготавливавшие льняные и шерстяные ткани.
Около XIV в. вместо прежнего веретена в городах появилась прялка[1448].
Конструкция ткацкого стана остается по-прежнему неизвестной. Возможно, что он принял в это время горизонтальную форму, победившую к XIV в. в Западной Европе более примитивную форму вертикальную[1449].
Древнейшей датированной тканью изучаемого периода являются омофор и епитрахиль архиепископа Моисея (ум. 1362)[1450].
Ткань в обоих случаях очень тонкого рисунка в несколько «нитов». Епитрахиль расшита фигурами ангелов в пятилопастных киотцах.
Орнаментация ткани производилась разнообразной вышивкой цветными шелковыми и шерстяными нитями и золотом.
Художественное шитье известно по ряду прекрасных памятников, изготовленных в теремах княгинь и в монастырях[1451].
Существование специалистов-красильников тканей устанавливается по наличию «Красильницкой улки» в 1385 г.[1452] Украшение тканей производством набойки, известное еще в домонгольской Руси, возрождается едва ли ранее XVI в.[1453]
С этого времени набойка широко применяется для имитации сложных узоров дорогих импортных тканей.
Многие высокоценные ткани русские горожане покупали у иноземных купцов: сукна, скарлат, бархат шли через Новгород и Псков из стран Западной Европы; шелковые ткани закупались в Крыму, Малой Азии и Закавказье.
Для нас представляют интерес сведения о том, что тогдашняя Русь была не только покупательницей чужих тканей, но выступала и в качестве экспортера тканей собственного производства.
В середине XIV в., по словам Шейх-ал-Эддина, в индийском городе Дели были в большой моде «льняные одежды из Руси»[1454].
Говоря о богатствах Самарканда, стекавшихся к нему со всех сторон, Клавихо (1404) сообщает: «Город изобилует разными товарами, которые привозятся в него из других стран: из Руси и Татарии приходят кожи и полотна, из Китая — шелковые ткани…» (курсив наш. — Б.Р.)[1455].
Вполне возможно, что этот экспорт в страны Востока, где была развита своя текстильная промышленность и где, следовательно, покупатель был взыскателен, обеспечивался работой русских городских ткачей-холщевиков, а не деревенским холстом.
Искусство денежников, «серебряных ливцов», очень близко к ювелирному; нередко мы можем проследить руку одного мастера и на монетах, и на ювелирных изделиях[1456]. Но по ряду признаков денежников следует отделить от ювелиров.
До появления собственной русской чеканки монет мастерам-резчикам приходилось изготавливать печати, в которых они обнаруживали подчас незаурядное мастерство[1457].
Во второй половине XIV в., впервые после трехсотлетнего перерыва, монеты своей чеканки появляются на Руси в ряде княжеств, а в XV в. монеты чеканились уже более чем в двадцати различных городах: почти каждый князь располагал своим монетным двором[1458].
Появление чеканки стоит в тесной связи с общим подъемом экономики, наблюдаемом в последние десятилетия XIV в.
Монеты чеканились из серебра и изредка из меди. Чеканка производилась, по всей вероятности, холодным способом путем расплющивания проволоки[1459].
Пуансоны для монет были круглые, но в переходное время, когда бытовали еще серебряные слитки, существовали прямоугольные и фигурные пуансоны, применявшиеся только для слитков[1460].
Рисунок резали на матрице вглубь; поэтому все монеты имеют рельефные изображения. Очень ценны изображения денежников на самих монетах. У тверских монетных мастеров существовала традиция изображать самих себя на оборотной стороне монет.
Наиболее часто встречаются эти своеобразные автопортреты на монетах Бориса Александровича (1425–1471), но есть они и на других монетах[1461]. Денежники сидят на низких табуретах, за спиной у них расположены какие-то угольники; на головах — широкополые шляпы или зубчатые венцы; одежда обычно короткая. Наибольший интерес представляет изображение инструментов мастера.
Денежник всегда работает перед небольшой имеющей вид столбика наковальней, укрепленной на горизонтальной подставке. На наковальне находится верхняя матрица. Иногда она изображена отдельно, приподнятой над наковальней. В правой руке мастер держит двусторонний молот, а левой придерживает верхнюю матрицу. Вокруг наковальни изображены монеты в виде небольших кружков.
Весь процесс изготовления монет можно представить так: нижняя матрица прочно вставлялась в наковальню, верхняя была съемной. На наковальне первоначально ударом молота расплющивали проволоку, а затем получившийся щиток укладывали на нижнюю матрицу, прижимали верхней и с силой ударяли по верхней матрице[1462].
Рисунки матриц обычно изящны и чрезвычайно разнообразны; они свидетельствуют о значительном художественном вкусе и фантазии древнерусских резчиков. Среди изображений на монетах мы встречаем всадников с копьем, всадников в плаще, всадников, рубящих мечом, конных сокольников с соколами, барсов, львов, драконов. Встречаются изображения князей с символами власти, отдельные головы, изображения воинов с секирой и с мечом, денежных мастеров, охотников на медведя с рогатиной, охотников на птицу с луком, крылатых кентавров, кентавров, стреляющих из лука, воинов с мечом и щитом (иногда парных), Горгону, Самсона, раздирающего пасть льву. Мы видим на монетах Александра Македонского, возносящегося на небо; вещую птицу Сирин; сцену борьбы; палача, рубящего голову фальшивомонетчику (?); нагого человека перед Софией — премудростью божьей; различных птиц (орла, голубя, петуха); человека со знаменем (в память победы на Куликовом поле); подражания арабским надписям; подражания античным геммам; крылатых грифонов. Однажды были найдены монеты с изображением бородатого чёрта с мечом в остроконечной шапке и с длинным хвостом[1463].
Интересно отметить, с одной стороны, полное отсутствие христианских сюжетов в рисунках монет (за исключением новгородской эмблемы), с другой, — знакомство русских художников с образцами античной и средневековой мифологии.
Введение собственной монетной системы в вольных торговых городах проходило торжественно: и в Новгороде, и во Пскове летописцы отметили это событие в летописях, а псковские денежники даже выбили в честь него специальную медаль с изображением, аналогичным изображению на монетах, с точной датой (единственный случай в русской средневековой нумизматике) и с описанием другого события, совпадавшего с началом чеканки монет — окончания постройки кремлевской стены[1464].
Введение новых денег скоро привело к злоупотреблениям со стороны мастеров-денежников, чеканивших монету по частным заказам новгородских бояр. Уже в 1447 г. «начата людiе денги хулиты сребряныя… и бысть межи ими голка и мятежь и нелюбовь; и посадникъ, и тысяцкий, и весь Новгородъ уставиша 5 денежниковъ и начаша переливати старыя деньги, а новыя ковати въ ту же мѣру на 4 почки таковы же, а отъ дѣла: отъ гривны по полуденгѣ. И бысть крестьяномъ скорбь велика и убытокъ въ городи и по волостемъ»[1465].
Судя по тому, что тип денег и размер монетных кружков был оставлен без изменений, можно думать, что порча монет денежниками выражалась в уменьшении веса, так как в отношении новых денег специально оговорен их вес — 4 почки (18 долей). Очень скоро, в этом же году, «новгородци охулиша сребро рубли старыи и новыи; бо денежникамъ прибытокъ, а сребро передѣлаша на денги, а у денежниковъ посулы»[1466].
«Скорбь и убыток» новгородцев и прибыток денежников объяснялись, во-первых, тем, что монетные мастера получали за свою работу по полуденьге с гривны, т. е. около 4 % веса серебра, а, во-вторых, практиковавшимися тогда частными заказами чеканки монет[1467].
Злоупотребления денежных мастеров привели к крупным событиям в Новгороде.
Посадник Сокира вывел на вече «ливца и вѣсца серебряного» Федора Жеребца, предварительно напоив его допьяна. На вече Жеребец оговорил 18 человек, заявив, что он лил для них рубли. «И по его рѣчемъ иныхъ съ мосту сметаша, а иныхъ домы разграбиша и изъ церквей вывозиша животы ихъ (а преже того по церквамъ не искивали)». Затем «безъправдивые бояре» заставляли мастера Федора указывать других участников манипуляций с деньгами. «Онъ же, протрезвився рече: „На всѣхъ есмь лилъ и на всю землю, и весилъ со своею братьею ливцы“»[1468].
Конфискация имущества продолжалась. Инициатор выявления беззаконий, посадник Сокира «оттоле разболеся и умре».
Приведенные факты говорят нам о существовании корпорации ливцов-серебряников, старшиной которой был, очевидно, Федор Жеребец. После «денежного бунта» 1447 г. монетные мастера подписывали деньги своими инициалами или только одной буквой[1469].
На псковских и тверских деньгах встречаются даже имена денежников: Заманин и Иван — на псковских деньгах[1470], Орефьев — на тверских монетах[1471]. В некоторых случаях княжеский монетный двор старался оградить себя от возможных подделок.
На монетах Ивана Михайловича Тверского имеется надпись, которую расшифровывают так: «сторожа на безумного человека», понимая под этим охрану монет от покушений со стороны злоумышленников[1472].
Если ювелиры, наряду с иконниками и зодчими, были наиболее привилегированными среди русских мастеров, то денежные мастера были самой зажиточной частью ювелиров[1473].
Одним из видов городского ремесла, известным лучше многих других, является ремесло писцов, «книжных описателей». Их производственная связь с нашими письменными источниками обусловила сохранность большого числа приписок и пометок на древних книгах, автобиографических заметок, даже своеобразных дневников, которые велись в процессе создания книги на ее полях.
В писцовом деле мы не наблюдаем отрицательного влияния татарского нашествия. Орудия письма совершенно не изменились по сравнению с домонгольским периодом: изменения произошли лишь в материале — пергамен (харатья, телятина, кожа, мех) частично сменился бумагой.
Появление бумаги на русской почве относится к середине XIV в., но преобладающим материалом она становится с начала XV в.[1474]
Для дорогих рукописей по-прежнему применялся пергамен. Писчий материал разрезался на листы разного формата, разлиновывался, сшивался в тетради. Писали писцы, держа лист на специальном пюпитре.
Прекрасные изображения процесса письма нам сохранили миниатюры евангелий, где показаны четыре евангелиста (Иоанн, Матфей, Лука и Марк), они изображены обычно пишущими. Иногда все четыре рисунка дают четыре стадии процесса письма: один из евангелистов готовит бумагу, другой разлиновывает, третий пишет, четвертый посыпает непросохшие чернила песком или складывает написанное[1475].
Многие рукописные книги имеют послесловия писцов, приписки на полях, диссонирующие с текстом, но чрезвычайно ценные для нас тем, что они раскрывают организацию книжного ремесла. Мы узнаем из таких приписок и стоимость материала, и длительность кропотливой работы писца, и положение ремесленников-писцов. Прежде всего, нас интересует состав писцов. Существует укоренившееся мнение, что церковь была монополистом в деле создания и распространения книг; мнение это усиленно поддерживалось самими церковниками. Верно здесь лишь то, что монастыри и епископские или митрополичьи дворы были организаторами и цензорами книжного списания, выступая нередко в роли посредников между заказчиком и писцом, но выполнителями зачастую оказывались не монахи, а люди, не имевшие никакого отношения к церкви.
Мы произвели подсчет писцов в зависимости от их положения. Для домонгольской эпохи результат был таков: половина книжных писцов оказалась мирянами; для XIV–XV вв. подсчеты дали следующие результаты[1476]:
Митрополитов — 1
Монахов — 28
Попов — 10
Поповичей — 4
Дьяконов — 8
Дьяков — 19
«Рабов божьих» — 35
Паробков — 5.
Поповичей нельзя считать в разряде церковников, так как почти обязательная для них грамотность («попов сын грамоте не умеет — изгой») не предрешала еще их духовной карьеры. Под расплывчатыми наименованиями вроде: «раб божий», «грешник», «унылый раб божий», «грешный и дерзый на зло, а на добро ленивый» и т. п., без указания на принадлежность к церкви, мы должны понимать светских ремесленников. Иногда встречаются более определенные указания: «Писал Евстафие, мирской человек, а прозвище ему Шепель» (1429), «Овсей распоп» (1350), «Фома писец» (1400). В таких случаях у нас уже не остается сомнений в «мирском» характере писцов.
Всего по нашему подсчету 63 мирянина и 47 церковников, т. е. 57 % ремесленников-писцов не принадлежало к церковным организациям.
В некоторых случаях работа производилась писцом индивидуально, по заказу. Заказ иногда оформлялся в виде договора («ряда»). Так, при новгородском софийском евангелии второй половины XIV в. сохранилась интереснейшая запись[1477]. Сущность ее сводится к следующему: два новгородца (?) Василий и Степан заказали писцу Фролу евангелие, предназначенное для монастыря Михаила Архангела на Двине. С писцом Фролом был заключен договор (очевидно устный), по которому Фрол должен был получить за всю работу со своим материалом 7 сорочков; из них 6 сорочков за работу и 1 сорочек за пергамен; 2 сорочка он получил в задаток. Переписав книгу, Фрол обратился с просьбой к игумену Никите (по всей вероятности, к игумену одного из новгородских монастырей) с просьбой переправить книгу на Двину с Григорием Сериным, которому Фрол поручает произвести окончательный расчет с игуменом Акакием (очевидно, игуменом того монастыря, для которого писалось евангелие, т. е. Михайлова)[1478].
Этот документ интересен не только своей характеристикой положения ремесленника-писца, но и как показатель регулярности культурных связей Новгорода с далеким Двинским краем.
Писец не только выполняет заказ каких-то монастырских людей (евангелие — не вклад в монастырь, так как в этом случае нельзя было бы требовать с Акакия расчета), но через посредника производит расчет за работу по договору с монастырем-заказчиком, находящимся от него на расстоянии тысячи километров.
Книжное дело является единственным ремеслом, в отношении которого мы располагаем сведениями о договоре, задатке, стоимости материала, оплачиваемого мастером. Для других ремесел мы можем только предполагать подобное положение.
Большой интерес представляют сведения о разделении труда и о простейшей кооперации в книжном производстве. Многие книги написаны разными почерками. Каждый писец имеет свои особенности в начертаниях букв, делает специфические, свойственные именно ему ошибки.
Работа в большинстве случаев производилась одновременно: писцы писали на разных тетрадях и поэтому в середине встречаются недописанные листы или же слишком убористый почерк, говорящий о том, что одному из писцов недостало места[1479].
В некоторых случаях все писцы указывали свои имена, иногда же в записи стояло только одно имя и лишь анализ почерков показывал, что в написании книги, участвовало несколько человек (напр., Лаврентьевская летопись, написанная в 1377 г.). В таком случае можно предполагать наличие мастера и простых писцов[1480]. Нередко наблюдается, что разные почерки рядовых писцов, исполнявших «черное письмо», объединяются киноварными строками и цветными художественными инициалами, выполненными рукой одного мастера-«златописца»[1481].
Такое же явление имеет место и среди художников-миниатюристов. Например, в Радзивилловской летописи миниатюры исполнены двумя мастерами, из которых второму принадлежала руководящая роль: он выправлял непонравившиеся ему рисунки первого мастера, заклеивал их своими композициями[1482].
От XIV в. у нас есть сведения о специальных мастерских, организованных при дворе новгородского архиепископа.
Краткий летописец новгородских владык, уделивший большое внимание архиепископу Моисею, сообщает, что он «поживъ въ цѣломудрѣи, и многы писца изыскавъ и книгы многы исписавъ… и посемъ скончася, много писанiе оставивъ». По другому списку: «собра многи писца книжные, каят их преписывати книги святые»[1483].
Книги второй половины XIV в. имеют приписки, говорящие об изготовлении их во владычных мастерских: в 1356 г. Пролог написали «владычни робята» Леонид и Осиф; в 1362 г. евангелие написано «владычным паробком» Микулой; в 1365 г. «владычень писец» Филица написал минею за июль; в 1369 г. «владычень паробок» Семеон написал минею за март; в 1370 г. он же написал минею за октябрь[1484].
Интересное «строение» книг во второй половине XIV в. связано, между прочим, и с усиленным строительством церквей, требовавших богослужебных книг.
Для покрытия этой потребности и были созданы мастерские, в которых работали «владычные паробки» и «владычные робята».
По одной из приписок на рукописи 1355 г. мы можем очень живо представить себе быт такой мастерской, в которой оказалось несколько «паробков», занятых однообразным делом переписки[1485].
Здесь так и чувствуются живые люди, переговаривающиеся между собой, иронизирующие по поводу злого поповского проклятия и откровенно признающиеся, что иной раз их клонит ко сну. Именно в такой среде и получили развитие во второй половине XIV в. радостные послесловия, в которых писец, дописавший книгу, сравнивается с кормчим, приставшим после долгого плавания в «отишье», или со странником, возвратившимся в свое отечество, с волом, избавившимся от ярма, или с зайцем, ушедшим из тенет[1486].
Архиепископские «робята» и «дерзкие на зло» рабы божие очень мало считались с торжественным богослужебным назначением переписываемых ими евангелий, апостолов, прологов, миней и кормчих. Поля роскошных пергаменных рукописей испещрены приписками, совершенно нарушающими строгость канонического текста. То писец восторгается своим пером («Псал есмь павьим пером» — Апостол 1307 г.), то сожалеет о порче («Погыбель перья сего» — Ирмологий 1344 г.) или пространно заявляет: «Господи, помози рабу своему Леониду Языковичу, дай ему, боже, в здравьи списания добыти. Лихое перо. Неволно им писати рабу многогрешному Леониду Офонасовичю»[1487].
По припискам мы можем судить о том, когда писцу захотелось спать, что он ел за ужином и т. д. Например: «Тьмно» (Псковский Апостол 1307 г.), «Спать ми ся хощеть» (Устав 1398 г.), «О, господи, помози, о господи, посмеши [sic!]. Дремота неприменьная и в сем рядке помешахся» (1344).
Новгородский писец XIV в. призывает себе в помощь: «О святая безмездьника Козма и Дамияне поспешита борзо к кончю» (Пролог XIV в.).
И несколько далее тот же писец сообщает читателям: «Како ли не обьестися… поставять кисель с молоком». Пскович, переписчик ирмология 1344 г., счел нужным записать следующее: «Сести ужинат — клювования с салом рыбьим». В Псковском Шестодневе 1374 г., написанном тремя разными писцами, текст, писанный последним, третьим писцом, представляет собой своеобразный дневник, из которого выясняется и положение этого писца, и его хозяйство, и привычки. Уже на третьей странице порученной ему части текста он приписывает: «Поити на вечернию. На память святого мученика Климянта» (л. 77)[1488].
На следующей странице писец сообщает о своем желании: «Шести [сести] оужинатъ» (л. 78).
Написав еще одну страницу, он собирается: «В монастырь поехати, пить в Зраковици» (л. 79).
Через две страницы его уже начинает мучить совесть: «Поехать на Гору к святой богородичи молитися о своем спасении» (л. 81); «Поити на вечернюю» (л. 82).
На следующей странице отмечено большое хозяйственное событие в доме писца: «Родиша свиния порошата на память Варвары» (л. 83).
Лист 84: «О, горе! Свербить».
И уже на обороте этого листа вывод, сделанный из предыдущего: «Полести мытъса. О святый Никола, пожалуй, избави коросты сеа» (л. 84 об.).
Лист 87: «Чресъ тын пьють, а нас не зовуть. Волови не летети, а отместъки ту будут». — Первая часть фразы представляет, вероятно, поговорку.
Лист 90: «Ох, свербить».
На листе 95 дается маленькая летописная запись, позволившая точно датировать рукопись: «В лѣто 6882 [1374 г.].
Сего же лѣта Кюрилъ святый свьршишь и владыка Олексеи в Пьскове был. И пьсковицы гадають град Пьскова прияти на новое вознешение.
А писал Сава поп».
На следующих страницах читаем такие записи: «Шести оужинатъ» (л. 96); «Поiти в гумно к страдникомъ» (л. 97); «Ох, знойно» (л. 110); «На завътренюю, да поехати в мох» (л. 110 об.).
Перед нами — хозяйственный поп, у которого на гумне работают страдники (между прочим, это одно из ранних упоминаний страдников), во дворе есть свиньи, а сам он любит выпить, помыться в бане, в знойный день поехать за город, в мох. Свой труд писца он чередует с церковной службой и, очевидно, не слишком торопится писать, так как он написал всего 35 листов. Поп Савва знает пословицы, он в курсе псковских слухов о действиях новгородского владыки. Сан священника не препятствует ему на страницах книги, повествующей о мироздании, употреблять нецензурные даже для XIV в. слова (л. 89).
Впрочем, далеко не все приписки рисуют нам таких ограниченных и туповатых переписчиков. Так, на рукописи апостола 1307 г. по поводу распри Юрия Московского с Михаилом Тверским приписано: «При сихъ князехъ сеяшется и ростяше усобицами, гыняше жизнь наша, в князехъ которы и веци скоротишася человеком».
Писец (Диомид) обнаружил не только широкое понимание событий начала XIV в., но и хорошую литературную начитанность, так как приведенная фраза является переложением известного места из «Слова о полку Игореве»[1489].
В среде псковских писцов, современных Демиду писцов-ремесленников, вышедших из духовенства[1490], возникла еще одна приписка, показывающая, что далеко не все писцы книг были подобны по своему социальному и имущественному положению попу Савве. Приписка на паремейнике 1313 г., написанном дьяком Кузьмой Поповичем, гласит:
«БОГЪ ДАЙ СЪДОРОВИЕ КЪ СЕМУ Б[ОГ]АТ[СТВ]ИЮ:
ЧТО КУНЪ — ТО ВСЕ ВЪ КАЛИТѢ,
ЧТО ПЪРТ — ТО ВСЕ НА СОБѢ;
УДАВИСЯ, УБОЖИЕ, СМОТРЯ НА МЕНЕ!»[1491]
Бедность писца, отсутствие у него сбережений и одежд — все это обрисовано крайне выразительно и усилено ироническими обращениями к богу и к нищему.
Интересным, но почти недоступным для решения, является вопрос о работе на рынок. Весь приведенный выше материал говорит о работе на заказ. Теоретически можно допустить, что мастерские, организованные архиепископом или кем-нибудь иным, могли часть своей продукции готовить «впрок» для будущих заказчиков, но подтвердить это положение нельзя[1492].
Подводя итог рассмотрению книжного дела, приходим к следующим выводам:
1. Производство книг находилось преимущественно в руках ремесленников-писцов, выполнявших работу на заказ (иногда по заключенному заранее договору). Состав писцов был неоднороден; часть из них находилась в очень бедственном положении.
2. Работали писцы как индивидуально, так и совместно: отец и сын, мастер и подмастерье, группа мастеров, нанятых («наят их переписывать») крупным предпринимателем (напр., архиепископом). В ряде случаев несколько писцов (не-монахов) работали совместно в одном помещении. Работа нескольких рядовых писцов нередко сочеталась с работой квалифицированного мастера-художника, рисовавшего инициалы, заставки.
3. Со стороны писцов-ремесленников и художников нередко наблюдается пренебрежительное и даже издевательское отношение к богослужебным книгам и их содержанию.
4. Книжное дело в XIV–XV вв. находилось на высокой стадии развития. Увеличивается количество книг со второй половины XIV в. К этому же времени относится появление нового, более дешевого материала — бумаги и возникновение упрощенного способа письма полуустава.
Мы закончили обзор деревенских и городских ремесел XIII–XIV вв. Однако обзор этот не дает полного представления о всех разделах ремесленной промышленности в русских княжествах, так как состояние наших источников по этой эпохе совершенно не удовлетворительное.
Сопоставлять ремесло XIII–XV вв. с ремеслом последующей эпохи, XVI–XVII вв., мы, строго говоря, не имеем права, так как в нашем распоряжении нет равноценных, допускающих сравнение источников для обеих эпох. Правда, самое отсутствие источников для первой эпохи может быть отчасти истолковано как показатель меньшей развитости ремесла в этот период, но такое допущение может служить лишь косвенным доказательством и расширять его опасно. Не подлежит сомнению, что в конце XV и в XVI в. ремесло сделало значительный скачок, но если мы будем сопоставлять данные письменных источников двух указанных эпох, то неизбежно совершим ошибку, и эта ошибка будет не в пользу ранней эпохи.
Писцовые, переписные, строельные, лавочные книги, дающие интереснейший материал по разным вопросам, в том числе и по ремеслу, дошли до нас только с конца XV в., а многочисленными они становятся лишь в XVI в.[1493]
Списки городских и деревенских ремесленников, полученные по этим книгам (писцы которых двор за двором описывали села и города)[1494], нельзя сравнивать с теми отрывочными, случайными сведениями, которые сообщают нам более ранние источники.
Бесполезно составлять список профессий XIII–XV вв. по дошедшим до нас источникам, так как подобный список неизбежно окажется неполным. Но если бы, на основании сделанного выше обзора, мы попытались все же такой список составить, мы увидели бы крайнюю неравнозначность отдельных специальностей: наряду с общими наименованиями, покрывающими целую область производства (напр., кузнецы), стояли бы упоминания узких специальностей (гвоздочники, игольники, ножевники, замочники), производящие впечатление выхваченных из другого, более детального списка. Существование замочников, игольников и гвоздочников предполагает уже значительную дифференциацию кузнечного дела и распадение его на несколько отдельных ремесел, из которых нам случайно оказались известны 2–3.
Но такие подробные списки появляются спустя несколько десятилетий после того хронологического рубежа, который мы себе поставили. Можем ли мы воспользоваться, например, списком ремесленников по лавочным книгам Новгорода Великого 1583 г.[1495] для определения состава новгородских ремесленников в середине XV в.? Разумеется, нет.
Но если мы попытаемся собрать все сведения о ремесленниках Новгорода в середине XV в. и будем эти сведения считать исчерпывающими, мы совершим несравненно большую ошибку, так как молчание источников будем принимать за отсутствие самих ремесленников.
В нашем обзоре ремесел совершенно отсутствуют городские сапожники, портные, гранильщики камня, скорняки, кожевники, шорники и все многочисленные профессии, связанные с производством продуктов питания, хотя в существовании в изучаемую эпоху перечисленных видов ремесла можно не сомневаться. Для получения понятия о русском ремесле XIV–XV вв. представляется наиболее целесообразным привлечение списков профессий XVI в., но с ограничениями и сокращениями, мера которых не может быть пока определена. На основании изложенного мы отказываемся закончить обзор списком профессий, так как он был бы произвольным и вводил бы в заблуждение.
Попытаемся на основании собранных выше материалов уточнить периодизацию истории русского ремесла.
Для второй эпохи мы выбрали следующие рубежи: 1240–1462 гг. Неоднократно уже приходилось указывать, что монгольское нашествие самым тяжелым образом нарушило русскую экономику в целом и в том числе городское ремесло. Каменное строительство прекратилось в одних областях на 100, а в других (Новгород) на 60 лет; исчезло производство поливной строительной керамики, возродившееся лишь 250 лет спустя, в конце XV в. Совершенно было забыто искусство перегородчатой эмали; широкое применение эмали (упрощенного типа) наблюдается лишь 300 лет спустя после монголов, в XVI в. То же самое нужно сказать и о черни. Филигрань появляется вновь только через 150 лет, на этот же срок задержалось и применение тиснения металла. Производство стеклянных браслетов, шиферных пряслиц, сложной глиняной посуды — все это совершенно было забыто после татар. Добавим к этому уничтожение той части городского ремесла, которая работала на широкий деревенский рынок (возродилось лишь в XV в.).
Татарское нашествие, действительно, явилось печальным рубежом в истории русской культуры, задержав ее развитие на 150–200 лет именно в тот момент, когда передовые страны Западной Европы начали быстро развиваться.
Как и следовало ожидать, менее чем другие области пострадал от татарского ига Новгород, в котором поэтому сохранились некоторые технические приемы домонгольской Руси (напр., производство кирпича, поливная керамика, скань, наводка золота), но и в Новгороде развитие культуры было задержано в XIII в.
Все указанное убеждает нас в органичности и исторической обоснованности принятого нами деления ремесла на домонгольское и послемонгольское: 1240 г. разделяет два периода в истории русской культуры.
Эпоха Ивана III, превратившая конгломерат удельных княжеств в крупное централизованное государство, является переломной во всех отношениях. Перелом этот наступает во вторую половину княжения Ивана Васильевича, но за рубеж удобнее взять 1462 г. Последние десятилетия XV в. как по характеру источников, так и по самому содержанию явлений необходимо рассматривать в тесной связи с последующим XVI столетием.
В своем изложении мы принуждены были пользоваться материалами второй половины XV в., но делали это для получения ретроспективного представления о более раннем времени.
Внутри намеченной нами эпохи 1240–1462 гг. можно установить различные периоды, характеризуемые разными темпами развития производительных сил. Застой, вызванный разгромом 1237–1241 гг. и последующим установлением татарского господства, продолжался до XIV в. В середине XIV в. в развитии ремесла наступает перелом, и в течение второй половины XIV в. наблюдается расцвет ремесла, обусловленный общим развитием русской культуры.
Почти во всех рассмотренных нами ремеслах мы замечали изменения в технике, происходившие именно во второй половине или в конце XIV в. Перечислим те явления (как выросшие на местной почве, так и связанные с общеевропейским развитием), которые характеризуют подъем техники в 1350-1400-е годы:
1) появляются водяные мельницы; с этого времени водяной двигатель начинает завоевывать важное место в промышленности;
2) начинает применяться сложное глубокое бурение солеваренных скважин;
3) появляется артиллерия, увеличившая (как и два предшествующих явления) спрос на железо;
4) дорогой пергамен заменяется бумагой, облегчившей развитие книжного дела; к этому же времени относится смена медленного уставного письма более быстрым полууставом, вызванным к жизни новыми требованиями;
5) возникают мастерские изготовления книг;
6) начинает применяться массивное литье, требовавшее сложного оборудования (колокола, а впоследствии и пушки);
7) появляются меднолитейные мастерские для художественного литья, в связи с чем прекращается механическое воспроизведение домонгольских образцов;
8) начинается чеканка монет;
9) возрождается искусство скани;
10) усваивается производство выемчатой эмали;
11) каменное зодчество достигает своего расцвета[1496].
Несмотря на явную неполноту приведенного перечня, мы все же видим, что материальная культура русских княжеств значительно обогатилась во второй половине XIV в.
В дальнейшем, в течение XV в., техника продолжает развиваться, но развитие это идет более спокойными темпами до середины столетия, когда вновь появляется ряд новшеств[1497].
Подъем производительных сил в эпоху Дмитрия Донского и Василия Дмитриевича нужно рассматривать в связи со всеми явлениями русской жизни того времени, представляющими особый интерес именно в своей совокупности. Одновременно с развитием ремесла идет развитие внутренних и внешних торговых связей.
Новгородско-ганзейская торговля в XIV в. достигает своего наивысшего расцвета, у Москвы устанавливаются связи с Ордой и Сурожем. Новгород пытается овладеть волжской магистралью, ради чего им предпринимается ряд далеких походов от Ярославля до Сарая (1365–1409). В сферу торговых оборотов все более втягивается удаленный северо-восток[1498]. К XIV в. относится большое количество «хождений» в Царьград и другие области.
Усиливается внутренняя торговля, о чем свидетельствует как появление собственных монетных систем, так и своеобразная таможенная политика князей[1499].
Рост внутренних сил русских княжеств можно усмотреть и в расширении территории за счет освоения северо-востока, главным образом, Двинской земли и лесного Заволжья. Именно во второй половине XIV в. сюда направляется мощная колонизационная струя, в которой значительная роль принадлежит монастырям.
Вторая половина XIV в. характеризуется развитием центростремительных сил, облегчавших начавшийся процесс объединения отдельных княжеств в русское государство. Результаты объединения сказались в 1380 г. на Куликовом Поле.
В области искусства и литературы в указанную эпоху также наблюдается значительное продвижение вперед. Труды Епифания Премудрого, сказание о Мамаевом побоище и ряд летописных сводов свидетельствуют о новом понимании задач литературы. В живописи этого времени было создано много прекрасных образцов фресковой росписи, икон и миниатюр. Венцом художественного развития явилось творчество Андрея Рублева, начавшего работать в самом конце столетия[1500].
Оживление русского искусства и письменности в конце XIV в. очень часто ставят в зависимость от византийского или югославянского влияния и связывают с появлением болгар, сербов и греков в Москве, Новгороде и других русских городах. Между тем, самая постановка вопроса о влиянии совершенно не исторична — прежде чем говорить о влиянии, необходимо выяснить причины установления таких тесных связей с балканскими странами. Приглашение греков и южных славян было результатом возросшей культуры Руси, стремившейся установить широкое культурное общение с различными соседями. Мы знаем о многочисленных путешествиях русских в разных направлениях, знаем о специальных дорожниках и справочниках для путешественников, желавших ознакомиться с культурой других стран[1501].
Русские города, отделенные враждебным барьером (шведы, польско-литовское государство, татары)[1502], от передовых стран того времени, очень жадно воспринимали все проникавшие к ним технические новинки[1503] и всеми мерами стремились разорвать своеобразную культурную блокаду приглашением иноземных мастеров, а, может быть, и посылкой своих мастеров за границу[1504].
Русские мастера XIV–XV вв. были знакомы и с готическим искусством Северной Европы, и с орнаментикой среднеазиатских изделий, и с художественными приемами греческих живописцев, и с конструктивными новинками сербских зодчих.
Не пассивная подверженность всяческим влияниям, а творческое восприятие опыта соседей, включение, по мере возможности, в общую культурную жизнь, стремление возродить разрушенное татарами — вот что характерно для русских городов XIV в.
Гостеприимное отношение русских к южным славянам, пережившим в конце XIV в. вторжение турок-османов, объясняется стремлением Москвы использовать культурные силы соседей.
Перелом в технике, подготовивший расцвет русской культуры, произошел до появления балканских мастеров; самый факт приглашения греков и южных славян был обусловлен внутренним подъемом производительных сил, обеспечившим возможность их использования.
Отмеченное нами переломное значение второй половины XIV в. относится преимущественно к среднерусским землям. Новгород, где ремесло развивалось более равномерно, где татарский удар был менее чувствителен, опередил в XIV в. другие города на несколько десятилетий.
В XV в. ведущая роль постепенно перешла к Москве.
В каждом средневековом городе ремесленники составлял основную массу населения. Об этом красноречиво свидетельствуют названия улиц (Кузнецкая, Гончарная, Бронная, Щитная и т. п.), районов города, торговых рядов и даже церквей (Петра и Павла в Кожевниках, Кузьмы и Демьяна в Кузнецах, Николы в Плотниках и т. п.).
Наиболее типичной производственной единицей для феодальной эпохи является небольшая мастерская ремесленника, владельца средств производства и непосредственного производителя.
В русских городах такой единицей обычно является двор ремесленника, описываемый писцовыми книгами. Для многих специальностей мы можем предположить, пользуясь этнографическим материалом, совмещение мастерской и жилища ремесленника. Таковы сапожники, скорняки, седельники, епанечники, торочечники, однорядочники, ткачи, холщевники, сагайдачники, требники, ковшечники, токари, лучники, книжники, колпачники, иконники и целый ряд ремесленников других специальностей, упоминаемых летописями и писцовыми книгами XV в.
Для некоторых ремесленников дом являлся только жилищем, а их производственная деятельность протекала за его пределами. К таким ремесленникам нужно отнести некоторых портных, работавших на дому у заказчиков и нередко не имевших собственного двора, живших захребетниками на чужих дворах. К этой же категории относятся строители (плотники, огородники, каменщики), «порочные мастера» (механики, специалисты по изготовлению метательных машин), судостроители-учанники, работавшие на открытом воздухе и не имевшие своей мастерской. Многие ремесленники должны были иметь дополнительные помещения или в пределах своего двора или вне его. Профессия кожевника, овчинника, колодея, пивовара, хлебника, калачника, гвоздочника, бронника, замочника, укладника, опонника, гончара требовала различных дополнительных сооружений (чана для кож, зольника, горна, печи и т. д.).
В некоторых случаях производственные помещения могли быть вынесены далеко за пределы двора к месту нахождения сырья (домница, мастерская жерновника, кирпичное производство, смолокурня, солеварня и т. п.).
Неизбежно должны были обособиться от жилища такие производственные помещения, как кузницы, литейные мастерские. Некоторые из них, предназначенные для крупных поковок (якоря, солеваренные црены и буравы, железные чушки) и для массивных отливок (колокола, пушки), должны были представлять целый комплекс сооружений, что мы и видим, например, на миниатюрах, изображающих литье[1505].
Не исключена возможность и того, что часть работ многие ремесленники могли производить в принадлежавших им торговых помещениях в рядах на торгу[1506].
Как видим, в городе могло быть несколько различных видов мастерских, но все они были вкраплены в жилые кварталы, не исключая даже кузниц[1507].
Очень важен для понимания социальной истории городского ремесла вопрос о количестве рабочих, работавших в одной мастерской, но, к сожалению, скудость источников не позволяет дать удовлетворительный ответ на него.
Исходя из технологического процесса, можно указать, что выковка и сварка массивных и громоздких железных изделий (вроде приведенных выше солеваренных бурильных снарядов) требовали участия не менее 5–6 человек, так как нужно было держать поковку большими двуручными клещами, раздувать непрерывно мехи, следить за равномерностью ковки и указывать ударами молотка непрокованные места, ковать большими молотами.
Еще большее количество мастеров и подручных должно было принимать участие в таких сложных работах, как массивное медное литье.
В книжном деле мы уже видели кооперацию писцов для ускорения переписки крупных книг вроде рязанской Кормчей 1284 г., писаной пятью писцами[1508].
В некоторых случаях мы встречаемся с более прочной совместной деятельностью нескольких человек. Так, напр., солеваренное дело в Старой Русе находилось в руках небольших товариществ, состоявших из 3–5 «суседей» или «сябров».
О таких производственных, а не торговых товариществах говорит и Псковская Судная Грамота[1509]:
«А кто на комъ оучнетъ искать сябренаго серебра, или иного чего, опрочь купетского дѣла и гостебного, да и доску положитъ на то, ино то судитъ на того волю, на ком ищуть, хочетъ самъ поцелуетъ иди своему исцу у креста положить, iли с нимъ на поле лѣзеть» (курсив наш. — Б.Р.).
В отношении сябров и суседей мы только в некоторых случаях можем предположить непосредственное участие складников в производстве. Статья Псковской Судной Грамоты говорит о нескольких хозяевах, пайщиках предприятия, вносящих деньги и заключающих между собой договор («дъска»); рабочими в этом совместном предприятии могли быть совершенно иные люди, но не исключена возможность и объединения нескольких ремесленников, например, для совместного сооружения гончарного горна или складской («волчей») домницы[1510].
Наиболее типичной мы должны считать небольшую мастерскую, обслуживаемую 1–3 ремесленниками[1511]. Разделение труда не могло быть особенно сильным в русском городе, так как незначительные масштабы каждого отдельного ремесленного предприятия не позволяли расчленить производственный процесс. То же самое наблюдается и в западноевропейском средневековом городе: «В эпоху расцвета феодализма разделение труда было незначительно…» «В земледелии оно (разделение труда) затруднялось парцеллярной обработкой земли, наряду с которой возникла домашняя промышленность самих крестьян; в промышленности же, внутри отдельных ремесел, вовсе не было разделения труда, а между отдельными ремеслами оно было лишь очень незначительно»[1512].
Незначительность разделения труда не препятствовала появлению неравенства как между ремесленниками одной специальности, так и внутри одной мастерской. В последнем случае неравенство обусловливалось не столько разным положением в производственном процессе, так как и мастер и его подручный нередко выполняли одинаковую работу, сколько разным отношением к средствам производства (помещению, оборудованию, инструментам, сырью).
К сожалению, наши сведения о мастерах и их помощниках чрезвычайно ограничены.
К перечисленным выше (не вполне определенным) сведениям писцовых книг о «суседях» и «захребетниках» на дворах разных ремесленников можно добавить кузнецов, так как кузнечное дело обязательно требует участия 2–3 человек. Иногда источники говорят о мастере и его «дружине», т. е. группе помощников, артели, возглавляемой им[1513].
Письменное указание мастеров и глухое упоминание их дружин обычно для живописцев. Выше уже отмечалось, что у писцов и иллюстраторов книг выделялись старшие мастера, исправлявшие работы — своих помощников или выполнявшие ту часть работы, которая требовала особой квалификации (красное и золотое письмо, заставки, инициалы). По всей вероятности, такими же старшими мастерами были и те ювелиры, которые ставили на изделиях свое имя рядом с именем князя и епископа. Отдельные мастера могли быть очень состоятельными людьми. Таков, например, псковский мастер-строитель Кирилл: «На другое лѣто самъ мастеръ Кирилъ постави церковь въ свое имя, святый Кирилъ, у Смердья моста надъ греблею» (курсив наш. — Б.Р.)[1514].
Постройка церкви во Пскове расценивалась в зависимости от размеров от 30 до 400 рублей[1515].
Если мы возьмем самую низкую стоимость, то и в этом случае сумма в 30 рублей будет очень значительной: в среднем 1 человеко-день строительных рабочих равнялся в 1420 г. 1/200 рубля.
Следовательно, мастер Кирилл потратил средства в сумме, равной оплате 6000 рабочих дней[1516].
Особое значение в вопросе о внутренних взаимоотношениях ремесленников приобретает 102-я статья Псковской Судной Грамоты: «А которий мастеръ иметь сочить на оученики оучебного, а оученик — запрется, ино воля государева, — хочетъ самъ поцелуетъ на своемъ оучебном, или оученику верить»[1517].
В статье этой, относящейся к началу XV в., ученичество рассматривается как уже укоренившееся, обычное явление. Ученье у мастера было платным, причем самое появление статьи в Судной Грамоте нужно объяснить участившимися конфликтами между мастером и учеником из-за платы.
Как мы знаем из истории западноевропейского ремесла, такие конфликты возникали тогда, когда мастера искусственно растягивали срок обучения[1518].
Это могло произойти в том случае, когда мастер, не обучив всем тонкостям ремесла, оставляет у себя недоучившегося ученика, которому трудно найти себе другое место, или же в том случае, когда мастер удерживает ученика, уже усвоившего науку, пользуясь безвыходностью его положения.
И в том и в другом случае мастером руководило стремление подольше пользоваться как платой за учение, так и рабочей силой ученика-помощника.
В таких условиях у ученика, искусственно задерживаемого мастерской, появляется моральное право отказаться от внесения платы за обучение.
Стремление мастера удержать ученика свидетельствует о развитости ремесла, о возросшем спросе на рабочую силу и о намечающемся превращении ученика в подмастерье. Как бы ни толковать ее текст, статья Псковской Судной Грамоты представляет очень большой интерес для социальной истории русского ремесла XIV–XV вв., сближая последнее с западноевропейским. В Германии конфликты между мастерами и подмастерьями из-за использования учеников происходили во второй половине XIV и в XV в.[1519]
Интересно отметить, что в споре мастера с учеником государственная власть стоит целиком на стороне мастера, предоставляя ему право выбора формы решения вопроса.
Перейдем к рассмотрению видов ремесленного труда и взаимоотношений между производителями и потребителями. Здесь нам встретятся следующие варианты: 1) работа по найму, 2) работа на заказ, 3) работа на рынок.
Наемный труд (не в смысле использования мастером наемного рабочего, а в смысле работы по найму) был характерен лишь для некоторых профессий, как, например: портные, работавшие на дому у заказчика, или различные категории строительных рабочих. Наибольшее количество сведений у нас имеется о найме мастеров для построек. Особой обстоятельностью в отношении строительных дел отличаются псковские документы.
В той части Псковской Судной Грамоты, которая датируется временем около 1397 г., содержатся две статьи о наемном рабочем-плотнике.
Ст. 39. — «А которой мастеръ плотникъ или наймитъ отстоитъ свой урокъ и плотникъ или наймитъ свое дѣло отдѣлаетъ на государехъ и взакличь сочитъ своего найма».
Ст. 41. — «А которой наймитъ плотникъ, а почнетъ сочить найма своего на государи, а дѣла его не отдѣлаетъ, а пойдетъ прочь, а ркучи такъ государю: „оу тебе есми, отделалъ дѣло свое все“, и государь молвить: „Не отделал еси всего дѣла своего“, ино государю оу креста положыть чего сочить, или государь сам поцелуетъ, аже оу нихъ записи не будетъ»[1520].
В ст. 39 речь идет о недобросовестности нанимателя, отказавшегося платить за выполненную по договоренности работу. Мастеру предоставляется право огласить «взакличь» свою претензию.
В статье 41 говорится о спорном случае, когда объем требуемой работы не был точно оговорен заранее. В споре нанимателя с мастером государство становится на сторону нанимателя.
Наличие этих статей в составе Грамоты говорит о распространенности наемного ремесленного труда.
Большой интерес представляют сведения первой Псковской летописи (лишь изредка пополняемые данными второй псковской летописи) о строительных работах в XIV–XV вв. К сожалению, лишь незначительная часть этих сведений дана в развернутом виде, с указанием количества мастеров, длительности работ и стоимости. Ниже мы приводим сведенные в таблицу данные о работе наемных мастеров.
Приведенная таблица, несмотря на всю ее неполноту, представляет для нас известный интерес.
Здесь описаны разнообразные работы: постройка каменных стен, церквей, деревянных мостов, домов, кровельные работы. Оплачивались эти работы или из государственной казны («весь Псков», «все псковичи») или отдельными заказчиками (соборные попы, монастырь).
В некоторых случаях оплата постройки производилась по особой разверстке между определенной категорией псковичей (корчмиты, мясники).
Мастера работали иногда большими артелями по 200–300 человек. Когда речь идет о мастерах, их всегда называют наймитами или говорят о найме их. Только в одном случае (при постройке города Кобыла) говорится о совместной работе псковских мастеров с «волощаны». В широком применении наемного труда состоит отличие Пскова от других областей Руси, где неоднократно «пригонъ былъ христiаномъ городъ ставити», а в Москве, например, митрополит специально покупал холопов для постройки Успенского собора[1521].
Мастера-наймиты иногда строили из собственного материала: «пояли псковичи наймиты на новый мостъ на Псковѣ-рѣкѣ, а запас балки наймитовъ, а рилини и городни и дубья Псковская…»[1522]
Наибольший интерес представляют сведения об оплате труда строительных рабочих.
К сожалению, из 17 случаев фиксированной стоимости постройки мы только в трех случаях располагаем сведениями о числе рабочих и длительности работ в 1424, 1431 и 1465 гг.
Для сопоставления всех данных мы должны привести их в удобосравнимый вид, выразив стоимость работы в человеко-днях.
В первом случае (постройки кремлевских стен) летописец указывает длительность работы: «а дьлаша… полъ четверта года», т. е. три с половиной года[1523]. Между тем, начало постройки записано точно под 1421 г.: «начаша дѣлати перси оу Крома, месяца маия в 26 день».
Под 1424 г.: «Свершены быша перси оу Крома месяца июля в 7 день»[1524].
Принимая для удобства расчетов год за 360 дней, мы получаем в данном случае длительность работ в три года и 40 дней или в 1120 дней.
Несколько сложнее обстоит дело с 1431 г. В ряде списков указан точно день окончания работ — 1 ноября, а их начало глухо отнесено на весну. Во второй псковской летописи сказано, что строить начали на пятой неделе «по великие дни». Первый день пасхи в этом году приходился на 12 апреля[1525]. Таким образом, пятая неделя по «великом дне» начиналась через 35 дней, т. е. 17 мая. От 17 мая до 1 ноября работы велись 163 дня.
В последнем случае (1465) мы должны удовольствоваться суммарным определением длительности работ в 3 года.
В последней графе приводимой ниже таблицы мы указываем среднюю норму оплаты одного человеко-дня. Нами не приняты во внимание праздничные дни, не учтены за полным отсутствием данных возможные колебания зимней и летней заработной платы, существовавшие в это время на Западе. Полученная норма лишь очень приблизительно выражает заработную плату строительного рабочего. Можно думать, что стоимость одного рабочего дня была выше, чем полученная нами, так как мы делили аккордную плату на общее количество всех дней, включая сюда и праздники, и дни простоя.
Наиболее высокая норма оплаты в 1431 г. объясняется, вероятно, тем, что здесь сроки работ приходятся на самое горячее строительное время, с мая по ноябрь.
Заработная плата за один день составляла в 1424–1431 гг. такую долю серебряного рубля, которая оказалась очень близкой к ходячей псковской монете-деньге. Рубль содержал 216 денег[1526].
Если мы выразим заработок наймита в псковской монетной системе XV в., то получим следующие данные за неделю (с учетом праздничного дня): в 1424 г. наймит получал 6 денег в неделю, в 1431 г. — ок. 7, в 1465 г. — 2½.
Интересно, что недельный заработок наймита в 1431 г. был лишь незначительно выше заработка его в 1424 г.
Резкое падение заработной платы в 1465 г. требует особого рассмотрения. Предполагать низкую квалификацию рабочих, принимавших участие в строительстве, нет основания, так как работа этого года была аналогична работе 1424 г., а может быть, даже сложнее, так как строилась не только стена, но и колокольня и ворота.
Трудно объяснить низкую плату 1465 г. общим падением заработной платы рабочих в XV в., наблюдаемым, например, в Германии[1527], так как падала реальная заработная плата, а не номинальная стоимость рабочего дня.
Можно допустить, что резкое различие в заработной плате объясняется тем, что в 1465 г. строители столовались за счет города. Так именно можно понять свидетельство летописи о постройке Троицкого собора в 1365 г.: «и даше мастеромъ дѣлу мзды 400 рублевъ дара и добрѣ потчиваху ихъ» (курсив наш. — Б.Р.)[1528].
Возможно, что на понижении заработной платы в 1465 г. сказалась дешевизна продуктов питания в предшествовавшем 1464 г. (работа велась с 1463 г.): «а хлъбъ бысть дешевъ, зобница ржи по 17 денегъ, а овса по 7 денегъ, а пудъ соли по 3 денгѣ»[1529].
Мастера иногда просили доплаты за свою работу. В 1456 г., когда лето было очень дождливым, мастера не удовольствовались первоначальной платой: «А даша псковичи мастеромъ дѣлу 60 рублевъ, и по томъ мастери биша челомъ на вечи псковичемъ, они же придаша имъ 20 рублевъ»[1530].
Возможно, что челобитье мастеров на вече было вызвано дороговизной продуктов в это лето.
Итак, у нас нет бесспорного объяснения низкому уровню заработной платы в 1465 г., но наиболее близки к нему соображения о дешевизне и о городских харчах. Для определения реальной заработной платы у нас слишком мало сравнительных данных.
Н. Аристовым собраны почти все сведения о ценах на продукты в древней Руси (не использованы лишь писцовые книги)[1531].
Установив недельный заработок плотников и каменщиков в 2½, 6 и 7 денег, дадим приблизительные сведения о ценах XV в., заранее оговаривая их относительность. На одну деньгу во Пскове в XV в. можно было купить что-нибудь одно из нижеперечисленных продуктов:
1 ковригу хлеба — 1455–1462 гг.
13 фунтов соли (когда соль была дешева) — 1464 г.
2½ фунта меда (при дешевизне меда) — 1467 г.
⅙ часть барана — XIV в. и 1467 г.
ок. ½ пуда овса (в урожайный год) — 1464, 1467, 1476 гг.
ок. ½ пуда ржи (в урожайный год) — 1434 г.
Как видим, при самых оптимальных расчетах реальный заработок наймитов-строителей был очень невелик. Если же принять во внимание обилие неурожайных лет, разорительные войны, частые пожары и наводнения, которым было подвержено посадское население, то положение строителей следует признать тяжелым и крайне неустойчивым.
Разница в оплате простых строительных рабочих и квалифицированных архитекторов была очень велика. Достаточно вспомнить мастера Кирилла, который мог истратить на церковь во имя своего патрона сумму, равную заработку простого строителя за 20 лет работы. Баснословно высокое вознаграждение было обещано Аристотелю Фиораванти русским послом Семеном Толбузиным — 10 руб. в месяц[1532]. Правда, нужно оговориться, что договор с Фиораванти был заключен в Италии, откуда другие мастера отказывались ехать в Россию; русского же посла привлекала перспектива заманить в Москву лучшего европейского зодчего.
Ремесленники, работавшие по найму, составляли только часть (и притом меньшую) городских ремесленников. Для большинства ремесленников была характерна работа в мастерских.
Важным вопросом в истории ремесла является вопрос о характере реализации ремесленных изделий. Основные формы в изучаемую эпоху были те же, что и в домонгольскую: работа на заказ и работа на рынок; между ними существовали различные промежуточные стадии, характеризовавшие степень развитости того или иного ремесла.
Работа на заказ характерна для некоторых видов вотчинного ремесла и для отраслей, связанных с дорогим сырьем, как, напр., ювелирное дело или литье колоколов. Все подписные драгоценные изделия мастеров Лукьяна, Ивана Фомина, Амвросия являются вещами, изготовленными на заказ.
Но в обстановке большого ремесленного города работа исключительно на заказ могла существовать лишь в качестве дополнения к массовому производству. Мы уже видели выше, что в Новгороде и в других городах возникали мастерские, рассчитанные на массовое производство (художественное литье и др.); мы уже встречали в деревенском курганном инвентаре вещи, изготовленные в городах.
Для XIV–XV вв. производство на рынок несомненно. Необходимо установить, в какой мере продажа изделий была в руках самого ремесленника. Произошел ли отрыв ремесленника от торговли и появление посредника-купца? Для домонгольской Руси мы можем ответить на этот вопрос утвердительно. Целый ряд изделий городских ремесленников развозился купцами-коробейниками во все концы славянского мира. Вывод этот был получен благодаря массовому курганному материалу одной эпохи из разных областей. Для XIII–XV вв. мы таким материалом не располагаем, но более ограниченные данные Вотской пятины и Московского княжества (см. выше, в разделе деревенского ремесла) говорят о наличии в деревне городских вещей, удаленных на большое расстояние от места производства. Возможно, что в XIV в. коробейники появились вновь.
Судя по более поздним материалам XVI в., полного отделения торговли от ремесла еще не было. Наряду с немногими торговцами — посредниками продолжала существовать продажа изделий самим ремесленником. Можно допустить, что вне города, на сельских ярмарках, на мелких периферийных торжках, купец, приехавший из города, выступал чаще, чем ремесленник. В городе же, где ремесленников было много, купец-посредник появился позднее. Мастер мог продавать свой товар в мастерской. Это — промежуточная стадия между работой на заказ и работой на рынок (сначала на будущих заказчиков).
Интересно то, что источники очень часто называют ремесленников торговыми людьми[1533].
Очевидно, связь между ремеслом и торгом была в то время достаточно прочной.
Городская торговля XVI в. свидетельствует об очень прочной связи ремесла с торгом. Особенно важны здесь лавочные книги[1534], в которых содержится много указаний на торговлю ремесленников и на ряды, носящие название той или иной ремесленной специальности:
Кафтанный
Кожевный
Котельный
Льняной
Овчинный
Пирожный
Ремесленный
Сапожный
Серебряный
Сермяжный
Скорнячный
Сумочный
Сыромятный
Терличный
Хлебный
Холщевный
Чупрунный
Шпанный
Расположение торговых рядов имеется на плане, приложенном к работе А.И. Семенова[1535].
Связь ремесла с городским торгом в XVI в. несомненна. Данные XVI в. мы можем без колебания перенести в XV и даже в XIV в.
Расслоение ремесленников приводит к концу XV в. к тому, что наиболее богатая часть городских мастеров, не довольствуясь торговлей в своем ряду на торговой площади города, переходит к далекой заморской торговле. Сведения об этом мы получаем из дипломатической переписки Ивана III с Казимиром литовским.
В 1489 г. у Таванского перевоза на нижнем Днепре были ограблены 120 русских купцов (московские, тверские, новгородские), возвращавшихся из далекой поездки на юг[1536]. В составе каравана мы видим ряд купцов-ремесленников, сохранивших еще свои ремесленные прозвища: Ондрюшка бронник, Зиновка сагайдачник, Софоник Левонтиев сын иголник, Борис укладник, Обакум Еремеев сын Красильников, Митя однорядочник.
Товар, который был пограблен на Тавани, не характеризует производственных связей купцов каравана, так как свой товар они уже продали и возвращались домой с разнообразными восточными тканями, красками и специями[1537]. Но весьма характерен состав купцов по специальностям. Преобладают металлисты: оружейник, изготавливающий панцыри (бронник), ножевник, игольник, стальных дел мастер (укладник). Невольно вспоминаются постоянные просьбы Менгли-Гирея и его вельмож о присылке добрых панцырей, доспехов, сабель, 20 000 стрел. В числе московских товаров, которые шли на юг, в Крымское ханство и далее, были оружие, саадаки, седла, серебряная посуда, т. е. именно те товары, которые производились бронниками, сагайдачниками, ножевниками, укладниками, серебряных дел мастерами[1538].
Все эти специальности представлены списками купцов-ремесленников, потерпевших убытки на юге[1539].
Связь торговцев с определенным ремеслом намечается довольно ясно. Несомненно, что выход зажиточного ремесленника на внешний рынок существенно менял его положение в родном городе, в его ряду, где ранее он торговал только своими изделиями. Теперь в его лавке появляются новые товары, привезенные из Кафы, Синопа, Токата, Бруссы, Константинополя. С ростом количества заморских товаров мастер-купец должен приобретать лавку в другом ряду и постепенно из ремесленника, сбывающего на торгу изделия своих рук, он превращается в «корыстного купчину». До тех же пор, пока он не порывал окончательно с ремеслом и своим ремесленным рядом, он являлся крупной фигурой среди менее удачливых собратьев по профессии. Мы легко можем допустить, что выход ремесленника за пределы города (сначала на соседние ярмарки, а затем и в далекие земли юга) из-под надзора товарищей по ремеслу, соседей по ряду, развязывал такому мастеру руки в отношении цены и качества изделий, обогащал его и, по удачном возвращении, ставил его головой выше соседей-рядовичей. Отсюда уже только один шаг к тому, чтобы этот мастер превратился в скупщика, в представителя своего ряда на внешнем (по отношению к городу) рынке.
Вполне возможно, что дипломатическая переписка по поводу убытков, причиненных купцам-бронникам, сагайдачникам и серебряных дел мастерам, отражает именно эту стадию в развитии городского ремесла. К сожалению, многие положения в нашей схеме легче могут быть допущены в качестве гипотезы, чем обоснованы фактами.
Для выяснения средневековых ремесленных организаций большой интерес представляют торговые ряды. Здесь нам вновь, как и в других случаях, придется опираться почти исключительно на новгородские документы, в которых ряды на торгу упоминаются еще со времени «Устава о мостех»[1540].
«Ряд» и «сто» встречаются в Новгородской Судной Грамоте[1541]. «Сто», «соцкие», «ряд», «рядовичи» имеются в договорной грамоте Новгорода с Иваном III (11 августа 1471 г., месяц спустя после Шелонской битвы).
В обоих документах «ряд» выступает в качестве самоуправляющейся единицы, своеобразной корпорации, ведающей судебные дела своих членов. Приведем интересующие нас тексты:
«…а от конца или от улицы
и от ста
и от ряду.
Ятцом двема человеком, а иным на пособье не итти к суду ни к росказу а будет наводка от конца
или от улици
или ото ста
или от ряду
ино великим князем и Великому Ноугороду на тых дву человекех по ноугородской грам…»
(конец грамоты отсутствует)[1542].
В Судной Грамоте «ряд», «сотня» или «улица» выделяют двух «ятцев», сопровождающих вызванного в суд, выступая, таким образом, в качестве какой-то организации. Предусматривается возможность того, что эта организация пошлет в суд «на пособие» (очевидно, обвиняемому сочлену?) слишком много людей; это запрещено законом и количество сопровождающих ограничено двумя ятцами[1543]. Впрочем, под ятцами можно понимать как доверенных лиц улицы, сотни или ряда, так и свидетелей обвинения, заботящихся о доставке обвиняемого в суд. Как явствует из последней (к сожалению, не оконченной) фразы грамоты, улица, сотня и ряд могли иногда противостоять ятцам («а будет наводка»). Договорная грамота 1471 г. сообщает еще более ценные сведения о составных элементах города.
«А кто иметь посулъ давати, или кто и почнетъ имати по концемъ,
и по рядомъ,
и по станомъ,
и по улицамъ
у грабежщиковъ, и у наводщика и у наездщика; ино взяти на томъ той же закладъ Великимъ Княземъ половина, по Новгородской грамотѣ, а Великому Новугороду половина.
А Сотцкимъ и рядовичемъ безо Князей Великихъ Намѣстника и безъ Посадника не судити нигдѣ»
(курсив наш. — Б.Р.)[1544].
Первая часть приведенного отрывка содержит уже знакомое нам перечисление отдельных элементов, из которых складывался (или на которые распадался) Новгород. Особое значение имеет последняя фраза, содержащая сведения о суде сотских и рядовичей. По смыслу грамоты ясно, что до введения новых порядков в Новгороде существовал какой-то суд сотских и рядовичей, которые судили без посадника. С введением новых установлений в 1471 г., выразившихся в совместном участии в судебных доходах и посадника и великокняжеского наместника, эти бесконтрольные ранее суды сотских и рядовичей поставлены под надзор сразу двух соучастников судебной прибыли.
Можно допустить, что контроль был установлен впервые, что ранее посадники не вмешивались в суд сотских и рядовичей, а они появились в качестве контролеров лишь как представители фискальных интересов Новгорода рядом с наместником великого князя, интересовавшимся всеми возможными доходными статьями. Доказательством того, что суд сотских и рядовичей в прежнее время происходил без посадника, может служить конструкция разбираемой фразы. Если бы посадник принимал ранее участие в этом суде, то при установлении нового, московского порядка было бы оговорено участие в нем московского представителя, вышеприведенная фраза имела бы такой вид: «а посадникам с сотскими и с рядовичами без князей великих наместника не судити».
Необходимо еще уточнить терминологию и установить, кого следует понимать под сотским и рядовичами.
Труднее всего определить истинный смысл слова «сотский», так как понятие «сотня» («сто») очень расплывчато. Под «сотней» можно подразумевать и купеческую корпорацию[1545] и территориально-профессиональное объединение ремесленников, близкое по своей сущности к «улице»[1546]. Слово «рядовичи» необходимо рассматривать в связи с «рядами», упоминаемыми обеими грамотами, и понимать его не в том смысле, в каком оно употреблялось в Русской Правде, а в том, какой дают нам источники XV–XVI вв., где оно обозначает членов торгового ряда[1547].
Лавочные книги содержат много важных сведений о рядах. Выше уже указывалось, что подавляющее большинство лавок в рядах принадлежало городским ремесленникам, торговавшим своими изделиями. «Корыстные купчины», т. е. купцы-посредники, были очень немногочисленны и составляли особый Корыстный ряд. Всех остальных рядовичей можно считать ремесленниками. Рядовичи нередко жили на одной улице: так, например, в Котельном ряду торговали котельники и медники, большинство которых проживало в Котельниках в Новгороде[1548]. В этом случае территориальное объединение ремесленников, живущих гнездами на одной улице, совпадало с объединением этих же мастеров в торговых рядах.
Рядовичи имели своего старосту, выбранного из среды самих ремесленников[1549], иногда совместно владели складочными помещениями[1550] или пустующими лавками.
В отношении времени возникновения рядовой корпорации нужно принять мнение С.В. Бахрушина: «По-видимому, древнего происхождения были и самоуправляющиеся организации „рядовичей“, т. е. владельцев лавок в каждом отдельном ряду»[1551].
Учитывая все сказанное выше о новгородских рядах и рядовичах, мы сможем точнее перевести интересующее нас место в Новгородской договорной грамоте о судебных функциях рядовичей. Не представителей ряда должны видеть мы в них, а самих рядовичей, членов ряда, всех мастеров, имеющих лавки в рядах. Совокупность всех членов ряда, вся корпорация рядовичей в целом и имела свою юрисдикцию, отмененную при введении московских порядков в 1471 г.
Наличие такого корпоративного суда в западноевропейском средневековом городе общеизвестно; для купеческих организаций есть и ранние русские данные, а для ремесленников, связанных с торгом, мы получаем сведения о нем только в момент его уничтожения.
По всей вероятности, суд рядовичей касался только членов данной корпорации, их внутренних спорных дел. Старосте ряда, по всей вероятности, принадлежала председательская власть в суде рядовичей. Если конфликт возникал у рядовитина с посторонним ряду лицом, то по вызову суда рядовитин являлся в суд в сопровождении двух ятцев, доверенных лиц ряда (большее количество сопровождающих, как мы помним, было запрещено). Возможно, что самый вызов в суд производился путем обращения власти (посадника, владыки, наместника) не лично к обвиняемому, а к той корпорации, к которой он принадлежал («улица», «ряд», «сто»), а уже корпорация выделяла двух ятцев для доставки обвиняемого в суд. Идя далее по этому пути допущений и толкований, можно предположить еще следующее: поскольку Судная Грамота ограничивает количество сопровождающих только двумя лицами, «а иным на пособье не итти к суду ни к росказу», можно думать, что корпорации городского населения стремились участвовать в городском суде на стороне своего сочлена, что и вызвало соответственную статью Судной Грамоты.
Победа Москвы не уничтожила, очевидно, рядовые корпорации, но поставила их суд под контроль наместника и посадника.
В свете данных о преобладающем ремесленном составе рядов, мы можем видеть в них ремесленные корпорации, имевшие собственное управление и юрисдикцию.
Таким образом, ремесленники объединялись в процессе сбыта своих изделий на рынке. Каковы были внутренние отношения рядовичей, существовала ли какая-нибудь договоренность между ними о качестве и цене товаров, об отношении к другим ремесленникам этой же специальности — все это нам неизвестно.
Объединение ремесленников в процессе сбыта не было единственной формой их организации. Характерной особенностью средневекового города являлось размещение ремесленников локальными группами по профессиям, совпадавшими в основном с улицами. С древнейших времен и до XVII в. включительно мы видим в русских городах отдельные слободы, улицы, поселки, заселенные ремесленниками одной специальности[1552].
Хорошо известная нам номенклатура городских улиц XVI XVII вв., в большинстве случаев удержавшаяся до наших дней, отражает древнюю структуру города, состоявшего из многочисленных ремесленных «гнезд».
Нужно оговориться, что в профессиональных названиях улиц, иногда анахроничных, отражается более раннее нахождение здесь ремесленников данной специальности[1553].
Как мы видели выше на примере котельников и Котельного ряда, территориальное объединение до известной степени соответствовало торговому, т. е. ремесленники одной специальности жили преимущественно в одном месте и торговали преимущественно в одном ряду на центральной торговой площади города. Новгородская «улица» выступает перед нами в качестве такой же самоуправляющейся организации, как и «ряд». Уличане имеют своего старосту, совместно владеют дворами и землей, сообща ставят церковь, обладают, как и рядовичи, своей юрисдикцией (см. выше). Уличанская корпорация, по самому своему происхождению от группы городских дворов, должна была иметь постоянный состав членов. Изменения в ее составе могли произойти лишь в случае продажи двора, пожара или каких-либо иных чрезвычайных событий. Пополнение большинства уличанских корпораций новыми членами было почти исключено, так как внутри города улицы не менялись. Только за пределами городского вала, в Заполье, возможно было увеличение улиц. Судя по данным XVI в., уличане предпочитали оставлять за собой выморочные, опустевшие дворы, земли, лавки, владея ими на корпоративных началах[1554]. Уже в XIV в. встречаемся мы с совместными выступлениями уличан, например, при постройке церкви[1555].
Уличане во главе со своими старостами выступают в событиях 1476 г. в Новгороде[1556].
Отношение улицы и уличан к суду мы уже приводили выше, разбирая данные Новгородской Судной Грамоты о рядах.
Социальный состав уличан нам неизвестен. В некоторых улицах мы можем предполагать организации ремесленников, но, естественно, далеко не все улицы состояли из однородного населения. Едва ли верно слишком резкое противопоставление «аристократических» улиц «демократическим»; можно допустить, что некоторые из новгородских улиц имели смешанный состав, который приобретал более чистый ремесленный характер по мере удаления от центра города. Уличане могли иметь свое общественное здание. Так нужно понимать летописную фразу о том, что «на Славковѣ улици, поставиша гридницу нову средную»[1557]. Гридница была и уличанским управлением, и канцелярией, и местом уличанских братчин.
Территориальное самоуправляющееся объединение, каким была «улица», могло существовать и под каким-либо иным названием, напр., «сотни», «ста», упоминаемых часто в одном контексте с «рядом» и «улицей». Нам неизвестно, к сожалению, точное количество «улиц» и уличанских организаций в Новгороде. Возможно, что в дальнейшем сфрагистический материал позволит решить вопрос о количестве «улиц» и «сотен». В 1478 г. бояре великого князя взяли грамоту, «что была у Новгородцевъ грамота укрѣплена межи себя за пятьюдесять и осмью печатью» (курсив наш. — Б.Р.). Невольно возникает соблазн распределить эту круглую цифру между пятью концами. Тогда на каждый конец придется ровно по 10 печатей. Не отражало ли это разделения конца на 10 «сотен» или на 10 «улиц»[1558].
Большой интерес имеют для нас наблюдения М.Н. Тихомирова над псковскими «сотнями», представлявшими объединения 30–50 «суседей»-ремесленников, в большинстве своем занятых в однородном производстве.
«Сотни» имели сотского и сотенного дьячка; «сто» выступало в качестве юридического лица[1559].
На московской почве мы встречаем сотенное деление именно черных людей еще в середине XIV в.: «А который слуги потягли къ дворьскому, а черный люди къ сотникомъ, тыхъ ны въ службу не принимати»[1560]. При всей неясности вопроса о характере упоминаемых сотен это свидетельство важно в том отношении, что говорит об объединении в сотни черного посадского населения. Тянущие к «сотникам» противопоставлены вотчинным слугам, тянущим к «дворскому», что и позволяет нам считать первых свободными ремесленниками.
Если правомерно привлечение данных начала XVII в. для выяснения более ранних вопросов, то наряду с купеческой сотней XIV–XVI вв. мы получаем сведения и о ремесленной среде, представляющей, как и улица, территориальное объединение ремесленников одной специальности, обладавшее особой юрисдикцией.
Мы рассмотрели расселение ремесленников в городе и связь их с рынком, установив попутно существование нескольких организационных форм, зависевших или от места поселения, или от торга. Ряд, улица и сотня не исчерпывают еще всех форм ремесленных объединений; всю совокупность сведений об организациях ремесленников в русском средневековом городе мы рассмотрим ниже в связи с проблемой цехового строя. Прежде чем перейти к этому сложному и трудно разрешимому (за скудостью материалов) вопросу необходимо ознакомиться с положением ремесленников внутри города, с классовой борьбой и вообще с той исторической обстановкой, в которой развивалось русское ремесло XIII–XV вв.
Собирательным названием для ремесленного населения города было «черные люди». Так, например, при описании восстания в Смоленске в 1440 г. летописец под словами «черные люди» объединяет ремесленников: «…здумали смолняне черные люди: кузнецы, кожомяки, шевники, мясники, котельники…»[1561]
«Черные люди» обычно противопоставляются боярам, купцам, житьим людям, княжеским слугам.
Свободное посадское население города было отягощено различными повинностями и поборами. Уже в самом начале изучаемого периода боярство пыталось переложить всю тяжесть татарского ига на городские низы: когда в 1259 г. в Новгороде появились татарские баскаки, «творяху бо бояре собѣ легко, а меншимъ зло; и почаша ѣздити оканьнiи по улицамъ, пишюче домы христьяньскыя» (курсив наш. — Б.Р.)[1562].
«Черный бор» и в XV в. продолжает лежать всей тяжестью на крестьянах и ремесленниках[1563].
Между горожанами была разверстана мостовая повинность, упорядоченная около 1230 г. Ярославом Всеволодичем. Нормы «Устава о мостех», по всей вероятности, продолжали существовать и сто лет спустя, так как в 1338 г., когда нужно было строить мост вновь и средства на постройку дал архиепископ Василий Калика, то летописец особо отметил, что «владыка много добра сотвори христианом».
Иногда средства на постройку собирались с определенной группы «черных людей»: «Псковичи, поставиши новый мостъ черезо Пскову, а даша мастеромъ 60 рублей; а платиша то серебро мясники»[1564].
Горожане обязаны были принимать участие в постройке городских укреплений. «Суседям» выделялось определенное прясло стены, которое они должны были построить[1565].
По-прежнему, как и в домонгольский период, на горожанах лежала военная повинность, и ремесленники участвовали в походах и битвах.
В 1262 г. во время штурма Юрьева немцы «Петра Мясниковичя убиша, и Якова храбраго гвоздочника убиша, и Илью Дехтярева убиша, и Измаила кузнеца убиша, зѣло храбрыхъ и велми удалыхъ мужей»[1566].
Под Раковором в 1268 г. убили «много добрыхъ бояръ, а иныхъ черныхъ людiи, безъ числа»[1567].
В 1471 г. во время борьбы новгородского боярства с Москвой было мобилизовано все население Новгорода: «Новгородскiе посадници, тысячскiе, купцы и житiи люди и мастери всякiе, спроста рещи плотници и гончары, и прочiи, которой родився на лошади не бывалъ, и на мысли которымъ того не бывало, что руки подняти противу великого князя, всѣхъ тѣхъ измѣнници они силою выгнаша; а которымъ бы не хотѣти поити к бою тому, и они сами тѣхъ разграбляху и избиваху, а иныхъ въ рѣку Влъхов вметаху» (курсив наш. — Б.Р.)[1568].
В результате таких принудительных действий удалось собрать войско в 40 000 воинов. Крутые меры приходилось применять ввиду того, что «черные люди» Новгорода стояли за союз с Москвой и были против войны. Неоднократно новгородские «черные люди» являлись на вече в доспехе и даже со стягом (см. ниже), что свидетельствует об их участии в городском ополчении. О привлечении московских граждан к воинскому делу см. поход под Казань 1469 г., во время которого были мобилизованы суконники, сурожане, купцы и прочие москвичи.
Неизбежными спутниками средневекового ремесла и на Западе, и у нас было обнищание части ремесленников и крайняя запутанность их долговых отношений. Выше мы уже касались восстания 1209 г., связанного с долговыми обязательствами городских посадских людей. В XIV–XV вв. задолженность ремесленников едва ли уменьшилась; повесть о посаднике Щиле красноречиво говорит о ростовщической деятельности новгородского боярства.
Псковская Судная Грамота дает нам очень развитую систему залогового права и займа. Ряд статей Судной Грамоты содержит постановление о процентах по займу.
Имущественное расслоение самих ремесленников приводило к тому, что к концу XV в. одна часть их являлась кредиторами великокняжеского семейства, а другая — попадала в долговую зависимость от купечества и боярства[1569].
Задолженности ремесленников способствовали и система откупа татарской дани[1570], и частые пожары, «великие и лютые», во время которых «яко мнѣти уже кончина»[1571], и грозные неотвратимые разливы таких рек, как Волхов, во время которых почти весь город оказывался под водой[1572], и частые неурожаи, поднимавшие цены на продукты питания.
Богатству князей, боярства и монастырей с каждым десятилетием все резче и резче противопоставлялась бедность черных ремесленных людей, имевших право с горькой иронией говорить о себе: «Богъ дай сдоровие къ сему богатствию: что кунъ то все въ калитѣ, что пърт — то все на собѣ; удавися убожие смотря на мене!»[1573]
Социальные условия русского средневекового города заставляли «черных людей» упорно отстаивать свои права и бороться против «богатых и брюхатых сребролюбцев».
Хорошо известна нам история только двух городов, Новгорода и Пскова, но и на этих примерах мы видим постоянное кипение городских народных масс и напряженную классовую борьбу.
Недаром один из позднейших летописцев, вообще не склонный к подчеркиванию противоречий, восклицал: «вси бо сiи единъ родъ и племя Адамово, цари, и князи, и бояре, и велможи, и гости, и купцы, и ремественицы, и работнiи людiе — единъ родъ племя Адамово; и забывшеся, друг на друга враждуютъ и ненавидятъ и грызутъ и кусаютъ…»[1574]
Если мы рассмотрим все данные о городских восстаниях, в которых важнейшей движущей силон были черные, молодшие люди (т. е. другими словами ремесленники), то убедимся в том, что классовая борьба велась в русских городах XIII–XV вв. ожесточенно и упорно. Выступления городского плебса против патрициата не носили характера бунта наемных «злорадныхъ, пьянчивых и хотящихъ кровопролитьству человѣкъ»[1575], как ото пытались изобразить враждебные «черным людям» современники. Мы знаем о созыве веча, об организованных выступлениях народа в доспехах и со знаменами, знаем о том, что восставший народ мог организовать оборону крупного города как от внешнего врага (Москва), так и от выгнанных бояр (Смоленск). Мы встречаемся с характерными фактами солидарности, когда народ добивается освобождения своего «брата» или когда «черные люди» одного города отказываются выступать против восставших людей другого (Новгород и Торжок).
Если поставить борьбу «черных людей» с боярством в исторические рамки XIII–XV вв., эпохи дробления уделов, непрерывных усобиц и частых обращений князей к помощи татар, поляков, литовцев и т. п., то мы поймем, что постоянство «черных людей» в их симпатии к московскому князю, активное вооруженное вмешательство их во внешнюю политику своих правительств и упорство горожан в борьбе с внешними врагами — все это чрезвычайно важные факторы в истории создания русского национального государства. Пути развития русских городов почти полностью совпадают в этом смысле с развитием Западной Европы: «…и в городах и в деревне повсюду увеличилось в населении количество таких элементов, которые, прежде всего, желали, чтобы был положен конец бесконечным бессмысленным войнам, чтоб прекращены были раздоры феодалов, приводившие к тому, что внутри страны шла непрерывная война даже и в том случае, когда внешний враг был в стране, чтобы прекратилось это состояние непрерывного и совершенно бесцельного опустошения, которое неизменно продолжало существовать в течение всего средневековья. Будучи сами по себе еще слишком слабыми, чтобы осуществить свое желание на деле, элементы эти находили сильную поддержку в главе всего феодального порядка — в короле… Что во всей этой всеобщей путанице королевская власть (Das Königtum) была прогрессивным элементом, — это совершенно очевидно… Все революционные элементы, которые образовывались под поверхностью феодализма, тяготели к королевской власти, точно так же как королевская власть тяготела к ним»[1576].
Труднейшим разделом истории русского ремесла является вопрос о ремесленных корпорациях. Западноевропейский средневековый город предстает перед нами как сложный конгломерат различных корпораций; в гильдии, цехи и братства объединялись купцы, ремесленники, скоморохи, попы, нищие.
Древнерусский город обычно противопоставлялся западному во всех отношениях. Несмотря на малую изученность его, обусловленную малочисленностью источников, многие историки решительно отрицали и промышленное значение русских городов, и преобладание в них ремесленного населения, а в отсутствии цеховых объединений видели основное отличие от Запада. Предвзятая мысль о коренном различии исторических путей Запада и Руси заменяла пробелы в источниках.
Интерес к истории положения ремесленников пробудился в середине XIX в.[1577] и очень скоро выразился в отрицательном отношении к сопоставлению русских и западных городов[1578].
Идея сравнения русских ремесленных организаций с западноевропейскими цехами была в самом начале скомпрометирована В.Н. Лешковым[1579], который в очень категорической форме высказался в пользу существования цеховых организации в древней Руси[1580].
Однако, вопреки его заявлениям, что «предположение о существовании цехов в древней России подтверждается прямыми показаниями летописей»[1581], мы не можем признать его аргументацию удачной. Артель наемных мастеров, даже возглавленная старейшиной, еще не является цехом. Лешков очень легко брал примеры то из XI в., то из XVII в., причем последние были не всегда удачны и в подборе их не было системы. Лешкову не удалось убедить современников в существовании древнерусских цехов.
В полемике против Лешкова, кроме упомянутого выше Н. Степанова, выступили Н. Рычков, И. Дитятин и др.[1582]
Параллельно с обсуждением вопросов истории русского города велось изучение украинских и белорусских церковных братств[1583].
Уже в первых работах, посвященных братствам, постоянно сквозила мысль о родстве их с цеховыми организациями ремесленников. В 1876 г. появилась работа Н.А. Скабалановича, посвященная сравнению западноевропейских корпораций с украинскими братствами[1584].
Материал западнорусских братств, церковных по форме, ремесленных или торговых по своему составу и сущности, привел автора к выводу о близости братств к гильдиям и цехам.
Относительно северо-восточной Руси Скабаланович писал: «Нет ничего невероятного в том предположении, что еще с XII–XIII вв. в Новгороде, Смоленске, Полоцке и других городах устроялись ремесленные братства»[1585].
Так мысль о сближении Руси с Западом возродилась вновь, но на другом материале. Историки Украины и Белоруссии в дальнейшем подробно разработали вопросы, связанные с братствами[1586].
В 1929 г. вышла в свет большая монография Ф. Клименко, посвященная цеховому строю на Украине[1587].
Интересные результаты сравнительного анализа привлекли внимание и исследователей собственно русских областей. В 1887 г. была опубликована серьезная статья М. Кулишера[1588]. Кулишер старается связать украинский и русский материал с западноевропейским. Подавляющее большинство приводимых им примеров относится к западнорусским областям, но в известной мере он использует и данные о Новгороде[1589].
По сравнению с работами Лешкова, статья Кулишера является значительным шагом вперед, так как небольшой русский материал широко освещен западноевропейскими и украинскими аналогиями. Однако незначительность привлеченных данных не позволила Кулишеру прочно обосновать свои взгляды: А.Н. Никитский категорически утверждает, что в Новгороде «не было никакого помина о западноевропейских цехах»[1590].
Изучение собственно русских ремесленных организаций начинается статьей М.В. Довнар-Запольского, опубликованной в 1910 г.[1591]
Статья, основанная на обильном фактическом материале, устанавливает много общих сторон в организации русского и западноевропейского ремесла (мастера и ученики, корпоративность ремесленников, выборные старосты, клеймение изделий, требование испытаний для кандидатов в мастера и т. п.). В отличие от многих историков, Довнар-Запольский не смешивает цеховой строй западноевропейских городов эпохи развития и эпохи упадка. Проводя аналогии между, русскими и западными формами ремесленных организаций, он берет для сравнения ранний период развития цехового строя на Западе.
Следующим шагом вперед в деле изучения положения ремесленников является работа Т.П. Ефименко[1592], в которой автор отправной точкой избирает сравнение русских городов с западными по численности и составу населения. Кроме того, Ефименко обратил внимание на вырождение в XVI–XVII вв. западных цехов в городские округа, чрезвычайно близкие к сотням и слободам этого же времени в Москве[1593].
В статье Т.П. Ефименко привлечены сведения о записных ремесленниках, об ученичестве, о шедевре, о поручительстве записных мастеров за новичка. Использован частично и украинский материал, что оказалось очень интересным в отношении терминологии: слово «цех» переводилось словом «сотня».
Работа Т.П. Ефименко, несмотря на ее краткость и неполноту материала, интересна новой постановкой вопроса о русских цехах в XVII в. (о XVI в. почти ничего не сказано). Основной вывод Ефименко: русские городские ремесленники в XVII в. имели ряд признаков цеховой организации, некоторые признаки к этому времени начали уже исчезать (одновременно аналогичный процесс совершался в Западной Европе). К сожалению, работа Ефименко прошла почти — незамеченной нашей историографией.
В 1921–1923 гг. было предпринято издание «Архива истории труда в России», в котором вопросы древнерусского ремесла разрабатывались Н.А. Рожковым, В.Ю. Гессеном, К.А. Пажитновым и др.
Рожков о цеховом строе высказался очень неопределенно[1594]. Статья Гессена, изобилующая фактическими ошибками, не вносит ничего нового в интересующий нас вопрос, склоняясь к лешковскому пониманию древнерусских корпораций[1595]. Интереснее работа А. Введенского, устанавливающего элементы цеховой корпорации у иконописцев[1596].
П.И. Лященко в своей «Истории русского народного хозяйства», написанной в 1922–1926 гг., совершенно отрицал возможность сопоставления Руси XVI–XVII вв. с Западом (не говоря уже о более раннем времени)[1597].
В 1935 г. М.Н. Тихомиров в своем исследовании о псковском восстании остановился на ремесленно-корпоративном характере городских «сотен», о чем мы уже упоминали выше[1598].
Интересные выводы М.Н. Тихомирова встретили возражения в статье В.И. Шункова «Ремесло в Пскове и Новгороде по данным сыска 1639–1640 гг.» («Исторические записки», № 5, 1939 г.).
По поводу последней статьи нужно заметить, что отрывочные данные сыска не могут служить основанием для отрицания ремесленного характера сотни. Сотня не являлась исключительно профессиональной организацией, как не был ею в это время и западный цех (см. выше о работе Т.П. Ефименко).
Цифры, приведенные В.И. Шунковым, говорят скорее в пользу выводов М.Н. Тихомирова, так как содержат указание на ряд близких профессий:
Мокролужская сотня — 6 кузнецов, 1 молотовщик;
Никольская сотня — 1 рукавичник, 3 сапожника, 1 скорняк, 1 шапочник;
Жирковская сотня — 5 рыбников;
Пятенная сотня — 1 бочар, 1 квасница, 1 сусленник, 1 яблочник, 1 мельник.
В Мокролужской сотне из 16 человек, занятия которых известны, 7 человек заняты кузнечным делом. В Никольской — 6 из 13 заняты кожевенно-скорняжным, в Жирковской — 5 из 9 — рыбным, в Пятинной — 5 из 13 — квасным.
Свой взгляд на проблему цеховых организаций в древней Руси я сформулировал в конспективной форме в 1936 г.[1599]
С.В. Юшков нашел возможным говорить о цеховом строе для значительно более раннего времени: «Об организации цехов наши памятники IX–XII вв. молчат, но это не значит, что их не было; существование их вполне возможно»[1600].
Последней по времени опубликования работой, затрагивающей проблему ремесленных организаций, является статья К.А. Пажитнова, в которой автор приходит к выводу, высказанному в весьма категорической форме: «В сохранившихся памятниках допетровской Руси не содержится ни малейших признаков существования такого института (речь идет об особых организациях ремесленников)». «В Московской Руси не было ничего подобного цеховому устройству Западной Европы»[1601].
Из своих предшественников К.А. Пажитнов выбирает в качестве объектов критики только Лешкова и Довнар-Запольского, обходя молчанием более серьезную работу Ефименко.
В противопоставлении русского ремесла, связанного с торгом, ремеслу западному, цеховому, которому «чуждо смешение торговцев и ремесленников» (стр. 164), К.А. Пажитнов неправ, так как и русские и западные мастера почти всегда сами продавали свои товары, выступая на рынке в торговом ряду в качестве торговцев. Флорентийские цехи включали в свой состав крупных торговцев; то же наблюдаем и в передовом Брабанте[1602].
Ссылки на Ю. Крижанича и И. Посошкова, позволившие автору отрицать даже подобие цеховых организаций, неубедительны. Крижанич рекомендует взяться за государственное упорядочение ремесленных организаций. О том же говорит и Посошков, который добавляет еще требование установления системы патентов на изобретения. Не средневековый цех, возникающий нередко вопреки государственной власти, а мануфактур-коллегия и главный магистрат были идеалом Крижанича и Посошкова.
Нельзя также считать серьезным аргументом и указание на то, что правительство не стремилось создать ремесленные организации (стр. 166). Ведь западные цехи возникли без всяких предписаний со стороны верховной государственной власти. Все петровские указы, касающиеся ремесленных организаций, К.А. Пажитнов относит за счет европейского влияния, примыкая в этом к Рычкову и Дитятину. Однако, анализируя указы 1700, 1704 и 1721 гг., мы видим в них очень много своего, русского, и притом существовавшего задолго до Петра. Так, например, обязательная запись у воевод, упомянутая в указе 1704 г., встречается еще в Торговом уставе 1667 г.[1603] Выборные старосты рядов и сотен известны нам с XV в., а в XVII в. упоминаются очень часто (см. у Довнар-Запольского, стр. 147–148). Не было новостью и «освидетельствование гезеля», т. е. проверка знаний ученика, требуемое указом 1721 г.: на полвека ранее в Астрахани, например, производился экзамен ученику, и члены организации давали свидетельство на звание мастера[1604].
Любопытно, что даже в отношении юрисдикции цехов Петр поступился своей любовью к последовательности, четкости и изъял цехи из ведения Юстиц-коллегии, оставив все судебные дела в городских магистратах. В этом опять сказалась «старина», «пошлина», так как городские ремесленники не получали, а сохранили самоуправление.
Наш обзор той небольшой литературы, которая существует по вопросу о русских ремесленных организациях, показал всю спорность и сложность этого вопроса. В спорах ясно обозначились два противоположных взгляда; материалом для обсуждения являлись почти исключительно данные XVIII в., до конца так и не исчерпанные ни одной из сторон.
Если вопрос о ремесленных корпорациях времен Алексея Михайловича оказался весьма дискуссионным, то для эпохи XIV–XV вв. он даже и не ставился. В силу этого наша задача — проследить формы ремесленной организации именно в эти столетия — еще усложняется. Обзор литературы показал также, что уяснению вопроса нередко препятствовали отсутствие четкости в его постановке и слишком суммарное представление о цехах в Западной Европе. Отрывочным русским свидетельствам противопоставлялось синтетическое представление о цехе вообще, абстрактная социологическая категория, возникшая как обобщение множества разнородных вариантов.
В настоящее время медиевисты с достаточной полнотой изучили цеховой строй Западной Европы. Закончены споры о происхождении цехов, об их сущности, и отчасти решен вопрос об их эволюции с X по XVI столетие. К сожалению, в изучении развития цехового строя главное внимание было обращено на расцвет и упадок цехов; объектом исследования были преимущественно цехи не только вполне сложившиеся, но уже пережившие свой расцвет и содержавшие ряд противоречий, приводивших их к омертвению.
В большинстве случаев эта особенность изучения была обусловлена обилием источников, относящихся именно к данной стадии развития цехов. Ранние этапы жизни цехов не знают писаной регламентации; цеховые уставы появляются спустя долгое время после фактического возникновения корпорации. Первичный период цехового строя (до появления статутов) изучен недостаточно. Нельзя сказать, что западноевропейская буржуазная историография обходила этот вопрос, но предлагавшиеся решения были неудовлетворительны.
Сложный вопрос происхождения средневековых ремесленных корпораций с исчерпывающей полнотой решен классиками марксизма:
«Необходимость объединиться против объединенного разбойничьего дворянства, потребность в общих рыночных помещениях в эпоху, когда промышленник был одновременно и купцом, рост конкуренции со стороны стекавшихся в расцветавшие города беглых крепостных, феодальный строй всей страны — все это породило цехи» (курсив наш. — Б.Р.)[1605].
Для того, чтобы заранее оговорить свое понимание эволюции цехового строя, предлагаем следующие три этапа развития цехов.
Первый этап в жизни средневековых ремесленных корпораций обусловлен развитием полусвободного городского ремесла, работающего на заказ, и появлением рынка, на котором выступают сами производители. Ремесленники селятся в городе по профессиональному признаку. Поселок ремесленников одной специальности является как бы территориальной общиной со своей юрисдикцией, своей выборной администрацией, своей военной организацией. Связующим элементом является необходимость коллективной защиты своих интересов от посягательств феодалов. В системе феодального города, бок-о-бок с вооруженным бургом ремесленники могли отстаивать свои права только сплотившись в корпорацию.
Внешними признаками первоначального ремесленного объединения были совместные пиры в определенные дни года, совместное празднование (обычно в честь христианского патрона данного ремесла), постройка патрональной церкви. В этот патриархальный период развития цехов не было еще необходимости в официальном оформлении цеха особым уставом или грамотой. Нередко корпорации могли существовать несколько столетий и не оставить ни одного письменного документа, так как их существование определялось обычным правом.
На этой стадии, длительность которой была различна в каждой стране, отсутствует не только документальное оформление цеха, но и цеховое принуждение (Zunftzwang) и строгая регламентация внутрицеховых порядков. Ассоциация мастеров еще заинтересована в привлечении сочленов, не ставит никаких препятствий их производственной деятельности и не устраивает еще при приеме в цех никаких запретных рогаток вроде пробного изделия — Meisterstück.
Для передовых стран Европы (в том числе и Руси) этот этап можно датировать XI–XII вв.
Второй этап совпадает с бурным ростом промышленных городов и широким развитием международной торговли. Ремесленники переходят к работе на рынок и через рыночные отношения втягиваются в жестокую конкуренцию друг с другом, а также с пришлыми ремесленниками из других городов и из деревень.
Рынок, особенно внешний, все больше уходит из рук непосредственных производителей и переходит к купцам-посредникам. Одновременно с этим идет усложнение внутренней организации каждой мастерской: подростков-учеников стараются по возможности дольше использовать в качестве рабочей силы и затруднить их переход к самостоятельной работе. Появляются требования от подмастерья пробного изделия, чистоты происхождения и т. п. Цех становится замкнутым, наследственным, приобретает кастовый характер. Между мастерами и подмастерьями начинается борьба. Начавшаяся ранее борьба цеховых корпораций против феодалов нередко приводила к частичным успехам, и цеховая верхушка получала участие в управлении городом. Писаный устав становится необходимым. Строго регламентируются (в целях искусственного устранения влияния конкуренции) качество изделий, количество закупленного сырья, сроки рабочего времени и т. п. Все члены цеха искусственно поставлены в равные условия производства и сбыта.
В это же время влиятельные цехи добиваются запрещения заниматься данным ремеслом посторонним лицам, не состоящим в цехе, но так как доступ в цех был затруднен, то это правило фактически утверждало монопольное положение существующего личного состава цеха. Цеховой строй на этом этапе пронизан противоречиями и идет вразрез с развитием экономической жизни.
Третий этап в истории цеховой организации падает на эпоху зарождения мануфактуры.
Искусственная нивелировка производства не выдерживает соприкосновения с жизнью; отдельные мастера превращаются в скупщиков и предпринимателей, переставая работать лично. Узкая специализация ремесла привела к созданию комбинированных цехов из нескольких смежных профессий. Главенство принадлежит цехам, наиболее близким к рынку. В силу этого положения большинство мастеров второстепенных цехов сравнялось с положением подмастерьев. Чем дальше, тем больше теряли цеховые мастера связь со всеми средствами производства и переходили во власть скупщика или предпринимателя. Стеснительные рамки цеховых ограничений были разорваны зарождавшейся капиталистической мануфактурой. От цеховой корпорации осталась лишь одна оболочка, использованная городской администрацией в фискальных целях. К этому времени понятие цеха сливается с понятием городского района; территориальный признак, который на первом этапе почти совпадал с признаком профессиональным, а на втором этапе не принимался во внимание, теперь становится решающим. Основные элементы ремесленной корпорации (суд, касса взаимопомощи, цеховые собрания, военная организация, выборная администрация и т. п.) утрачивают свой первоначальный характер и вырождаются.
Два последних этапа развития цехового строя прослеживаются во всей полноте по материалам передовых стран Западной Европы, но первый, бездокументный, «доисторический», этап обычно оставался в тени и значительно лучше может быть изучен в странах с несколько задержанным развитием.
Одной из причин длительности споров о происхождении цехов является игнорирование сравнительного материала различных внеевропейских стран, где существовали цехи и где долго сохранялись более примитивные формы ремесленных корпораций.
Давно уже было отмечено, что цехи в феодальном обществе распространены повсеместно[1606]. Следы ремесленных цехов прослеживаются еще в древнем Египте[1607]. Со средневековыми ремесленными корпорациями мы встречаемся в IX–X вв. в Византии[1608].
Несколько позднее цехи возникают в Италии, а к XIII в. оформляются уставами цехи Франции, Англии, Германии. К этому времени цеховые организации возникают и в других европейских странах.
У западных соседей Руси мы знаем цехи в Швеции, в ливонских городах и в Польше[1609]. Двигаясь далее на восток, мы находим цехи в развитом состоянии в Турции с XIV по XVIII вв.[1610] Цеховые корпорации с чрезвычайно сложной системой обрядности (хранимой лишь устно) существовали в Крыму[1611].
Обильный материал о цехах (амкарствах) имеется для Закавказья, где по случайно сохранившимся документам амкарства известны с XVII в., а по преданиям и косвенным доказательствам — с XII–XIII вв.[1612]
С X в. появляются первые сведения о цеховых корпорациях в Средней Азии[1613]. Выступая в XIII–XIV вв. вполне сформировавшимися организациями, среднеазиатские цехи, равно как и цехи почти всего Ближнего Востока, получают свое письменное оформление лишь спустя несколько столетий, в XVII в. или даже еще позднее[1614].
Существовали цехи и в золотоордынских городах XIV в. Известное путешествие Ибн-Батуты знакомит нас с братствами ахиев в Иране, Малой Азии и в Золотой Орде[1615].
В последнее время А.П. Смирнов высказал предположение о существовании цеховой организации у ремесленников Волжской Болгарии еще до появления там монголов[1616].
Юго-Западная Русь так же, как и ее западные и южные соседи, знала в средние века ремесленные корпорации. Юридическому оформлению отдельных братств предшествовало оформление городского самоуправления. Магдебургское право принимается польскими и западнорусскими городами в XIII–XIV вв.[1617]
Длительная дискуссия о сущности западнорусских церковных братств привела, в конце концов, к установлению взгляда на них, как на цехи или гильдии, с рельефно выступающими церковными внешними признаками[1618]. Древнейшие письменные источники о братствах торговых и ремесленных дошли до нас от середины XV в. (кушнерское, кожемяцкое, купецкое и др.)[1619]. Фактическое возникновение корпораций нужно относить к более раннему времени, так как иногда делалось примечание, что братство существует «от часу давного».
В своем обзоре ремесленных корпораций мы замкнули круг стран, окаймлявших средневековую Русь с запада, юга и востока. Везде мы находили цеховой строй разной степени развитости, но везде обладающий основными типичными чертами. Если принять утвердившееся в русской историографии отрицательное отношение к существованию ремесленных объединений в Северо-Восточной Руси, то она предстанет перед нами в виде острова, совершенно оторванного от исторического развития не только Западной Европы, но и ближайших соседей, как Ливонский Орден, Литовское великое княжество, Золотая Орда, Волжская Болгария.
Была ли в действительности Северо-Восточная Русь таким историческим феноменом?
В.И. Ленин в своей работе «Развитие капитализма в России» по поводу тульской промышленности совершенно определенно говорит, что мы «видим непосредственное преемство и связь между старыми цеховыми мастерами и принципалами позднейшей капиталистической мануфактуры» (курсив наш. — Б.Р.)[1620].
Рассмотрение фактического материала мы и должны начать с эпохи, непосредственно предшествующей развитию на Руси капиталистической мануфактуры, с XVI–XVII вв., а уже от этой эпохи углубляться в более раннее время, насколько позволят нам отрывочные и случайные материалы.
На протяжении XVII столетия постоянно встречаются в источниках указания на ремесленных старост (иногда в связи с определенным «рядом», иногда без упоминания «ряда»). Чаще всего упоминаются старосты у серебреников, иконников, кузнецов[1621]. Но встречаются они и у кирпичных мастеров, и у торговых и мастеровых людей скорняжного «ряда», и у сапожников, и у других ремесленников.
Функции старост очень близки к функциям выборных старшин цеха — они следят за качеством изделий, клеймят («орлят») специальными клеймами готовую продукцию, следят за приемом новых мастеров, производят раскладку тягла, участвуют в суде рядовичей и т. п. Нужно отметить, что правительство все время стремилось использовать старост в качестве своих агентов; для этого создавались специальные наказы старостам[1622].
Личность ремесленного старосты иногда даже охранялась законом. Так, Уложение 1649 г. определяет особый штраф за бесчестье кузнецкому старосте самопального дела.
Помимо старост, возглавлявших ту или иную ремесленную организацию, большой интерес для нас представляют сведения о записи в мастера определенной специальности. Торговый устав 1667 г. предписывает сотским черных слобод крепко следить за теми, «кто скажется, каким ремеслом или торговым промыслом захочет кормиться и в тот бы чин записался…»[1623]
По своей природе это постановление Торгового устава, созданного не без подталкивания со стороны посадского населения, очень близко к западному, отличаясь от него большей мягкостью формы.
Среди «записных» ремесленников встречаются кузнецы, молотобойцы, плотники, каменщики, кирпичники[1624].
При вступлении в тот или иной «чин» требовался вступительный взнос за целый год[1625].
При обычном для средневекового ремесла трехчленном составе (мастер, подмастерье, ученик)[1626] появление каждого нового мастера было обставлено сложными формальностями. У московских серебреников существовали особые испытания на звание мастера, соответствующие западным Meisterstück и chef d’oeuvre. У иконных мастеров производство пробной работы предусмотрено еще Стоглавом[1627].
Экзамен на звание мастера производился в присутствии старосты и мастеров. Ученик или подмастерье, доказавший свое умение и знание ремесла, получал особое свидетельство. Приведем любопытную выпись астраханских кузнецов 1679 г.: «А у выписки Астраханскихъ записных кузнецовъ, староста Пашка Матвѣевъ съ товарыщи сказалъ, по святѣй непорочной евангелской заповѣди Господни, еже ей ей, въ правду: Астраханского записного кузнеца — сынъ Петрушка Ивановъ… всякiе кузнечные дѣла, опричь луженныхъ дѣлъ, противъ своей братьи записныхъ кузнецовъ въ ровенствѣ дѣлать умѣетъ…»[1628]
Эта выпись ничем не отличается от свидетельств, выдававшихся западными цеховыми старшинами новому мастеру. Характерно даже то, что выпись дана сыну записного кузнеца — в отношении детей мастеров цехи никогда не применяли особых строгостей при приеме их в число мастеров. Пробное «изделье» было подчас непреодолимой преградой для посторонних претендентов, но для сыновей мастеров оно превращалось в формальность[1629].
Сын кузнеца Петрушка Иванов получил свидетельство о том, что может работать на равных началах с записными кузнецами несмотря на то, что не знал техники лужения.
Характерной чертой высокоразвитого ремесла является узкая специализация. На Западе цеховые уставы очень строго следили за тем, чтобы каждый мастер выполнял только определенную работу по своей узкой специальности. В Москве у старост серебреников хранились «поручные записи» мастеров, обязывавшихся делать только пуговицы, или только перстни, или только сканное дело (поручные записи 1664 г.)[1630].
Отрывочных данных XVII в. совершенно недостаточно для построения истории городских ремесленных корпораций, но они убедительно свидетельствуют о наличии отдельных элементов цехового строя в русских городах. Не касаясь рассмотренных выше «рядов», «сотен» и «улиц», уже давших нам много точек соприкосновения с западными ремесленными корпорациями, мы из приведенных данных узнаем о чисто цеховых обычаях и порядках: лица, не являвшиеся профессионалами-ремесленниками, но желавшие заниматься соответствующим ремеслом, принуждались вступать «в чин»; их обязывали получать свидетельство об умении производить работу наравне с мастерами; ремесленные организации возглавлялись старостами, выполнявшими, наряду с другими обязанностями, я судебные функции — все это напоминает нам классические цеховые уставы XIV–XV вв.
Данные XVII в. говорят о том, что корпоративный строй русского ремесла к этому времени отнюдь не являлся первичной, примитивной формой организации, а содержал в себе ряд элементов, характерных для эпохи разложения цехового строя. XVI–XVII вв. в Западной Европе — это время упадка цехов и постепенного растворения их в городских территориальных организациях. Признаки такого растворения мы можем усмотреть и в организации русского ремесла, где «ряд» или «сотня» все более и более сливались с какой-то частью городской территории. Очень интересно, что современники, знакомые с западными цехами, безоговорочно называют цехами русские ремесленные слободы и «сотни»[1631].
В 1660 г. жители только что присоединенного к России Киева просили, «чтобъ болши четырехъ сотенъ ремесленныхъ никого не было, и помѣшки и нарушенья въ томъ междо ими и правамъ ихъ не чинили против привилей королевскихъ величествъ Полскихъ, что быть междо ремесленными людми четыремъ цѣхомъ, имянно цѣхмистромъ: портному, скорнячному, сапожному, кузнечному, а инымъ всякимъ ремесленнымъ людямъ быть подъ тѣми цѣхамц, а тѣмъ четыремъ цехомъ въ послушаньѣ быть по правамъ мадебурскимъ въ ратушѣ» (курсив наш. — Б.Р.)[1632]. Киевляне начали писать свою челобитную по московской терминологии, говоря о четырех сотнях, но очень скоро сбились на более привычную местную терминологию и заменили слово «сотня» словом «цех». Очевидно, в их представлении ремесленная «сотня» настолько сливалась, с цехом, что они пользовались этими словами, как синонимами[1633].
Наличие элементов разложения цеха в XVII в. и недоразвитость цехового строя в предшествующий период ставят перед нами сложную задачу определения форм и исторического развития ремесленных корпораций.
В интересующее нас время — XIII–XV вв. — мы не знаем ни одного документа, который говорил бы определенно о русских цехах. Правда, общий облик таких городов, как Новгород, Псков, Москва, степень развитости ремесла в них, интенсивность классовой борьбы — все это сближает русские города с западноевропейскими. В области торговых и территориальных организаций («ряд», «сотня», «улица») русские города также близки к своим западным соседям. Различие заключается в отсутствии на Руси писаных цеховых уставов, которыми изобилует западное средневековье. Даже, если принять известную поправку на степень сохранности наших источников XIV–XV вв., нам все-таки придется признать меньшую развитость русских ремесленных корпораций.
Но можем ли мы только на основании отсутствия цеховых уставов безоговорочно утверждать, что русские города XIV–XV вв. совершенно не знали ремесленных корпораций, близких к западным цехам. Упомянутый выше материал по восточным цехам убеждает в том, что между возникновением и оформлением цеха иногда проходит несколько столетий. Сделаем попытку по косвенным данным проверить существование организаций ремесленников в крупных русских городах в XIV–XV вв.
При отсутствии цеховых юридических документов внешними признаками цеховой корпорации являются совместные пирушки, постройка патрональной церкви, совместное проведение праздников и т. п. Эти признаки, одинаково характерные для всех этапов развития цехового строя (и всегда одинаково второстепенные), являются наиболее явными, заметными, и ими легче всего руководствоваться в поисках корпоративных связей.
Каждый цех имел своего покровителя среди христианских святых; в честь патрона строилась церковь, являвшаяся организационным центром цеха, — здесь хранились казна и документы, здесь приводили к присяге, судили, около церкви собирались в особые праздники, близ нее хоронили умерших сотоварищей. Цех был одновременно как бы религиозным братством. В каждом цеховом уставе значительное место отведено содержанию церкви, расходам на свечи и обязательности совместного празднования дня своего патрона. Религиозная оболочка многих цехов (служившая иногда удобной маскировкой для ремесленников) нередко вводила в заблуждение историков: чем стариннее цеховые уставы, тем больше места отведено в них вопросам удовлетворения религиозных потребностей, так что многие из них производят такое впечатление, что цехи учреждены исключительно для спасения душ своих членов[1634].
Сильной примесью религиозного элемента нужно объяснять и длительные споры о сущности украинских братств.
Итак, наиболее уловимым для историка признаком цеха является патрональная церковь. Возьмем в качестве примера кузнецов и попытаемся проследить церкви покровителей кузнечного дела[1635].
Христианскими патронами кузнецов в древней Руси были Кузьма и Демьян[1636].
Выше (в 1-й части) мы проследили связь кузьмодемьянского культа со змееборческим эпосом и с различными первобытными воззрениями на кузнецов, как на чародеев. Дополним сведения о Кузьме и Демьяне как о покровителях кузнечного ремесла более поздними данными.
По данным украинского фольклора, праздник в честь Кузьмы и Демьяна (1 ноября) являлся обязательным для кузнецов. «Праздник Кузьмы-Демьяна — цеховой корпоративный праздник, который празднуют кузнецы»[1637].
В Смоленском антирелигиозном музее хранятся цеховые знамена (хоругви) разных цехов 1839 г. На знамени цеха серебреников изображен Николай, на знамени печников — Фома и Павел, у столяров — Иосиф, у портных — Харлампий и Иван Воин, у сапожников — Авраамий Смоленский. Хоругвь цеха кузнецов в серебряном окладе имеет на одной стороне икону Кузьмы и Демьяна, а на другой — надпись «з[намя] кузнѣчного цѣха»[1638].
Любопытны цеховые книги XVIII–XIX вв. Для примера укажем на «Книгу цеху ковалского Короповского 1771»[1639].
Цеховой праздник («канун») кузнечного цеха был назначен на 1 ноября, т. е. опять на день Кузьмы и Демьяна[1640].
Приведенные факты XVIII–XIX вв. дополняют сведения о Кузьме и Демьяне как покровителях кузнечного ремесла. В связи с нашей задачей нам необходимо обратить внимание на церкви, построенные в честь Кузьмы и Демьяна. В некоторых случаях само название церкви совершенно твердо связывает их с кузнецами. Такова, например, каменная церковь Кузьмы и Демьяна, «что в Старых Кузнецах» в Москве близ Спасо-Чигасовского монастыря на Гончарной улице[1641]. Церковь, судя по ее архитектуре, была построена в XV в.[1642]
Невдалеке от Старых Кузнецов в XVII в. существовала деревянная церковь Кузьмы и Демьяна, «что в Кузнецах у Таганных ворот»[1643].
В районе этих двух церквей в 1638 г. было 70 дворов, принадлежавших кузнецам[1644]. Каждая церковь находилась в центре кузнецкой слободы, имевшей своего старосту[1645].
В Костроме есть церковь Кузьмы и Демьяна, носящая совершенно то же название, что и Московская — «Кузьмы и Демьяна, что в Старых Кузнецах»[1646]. Кузьмодемьянский монастырь в Кузнецкой слободе упоминается в XV в.[1647]
В Туле, где была особая церковь Кузьмы и Демьяна, придел в их честь существовал в Введенской церкви, что в «Кузнецах»[1648].
Столь же определенно связана Кузьмодемьянская церковь с кузнецами в Новгороде Великом: в 1533 г. «священа бысть церковь древяная святiи чюдотворци Козма и Дaмiянъ въ Кузнѣцахъ на Гзени»[1649].
Писцовая книга по Новгороду Великому знает «церковь Кузьмы и Демьяна на Кузнецкой Новой, что на Всполье»[1650].
При определении состава населения в районе кузьмодемьянских церквей мы в ряде случаев можем по писцовым и переписным книгам установить наличие здесь кузнецов. В приведенном выше примере Кузнецкой Новой улицы писцовая книга сообщает, что от Кузьмы и Демьяна к Волхову жили кузнецы, гвоздочники, железники и котельники[1651].
Анализируя данные писцовых книг, необходимо иметь в виду, что они обычно относятся ко времени более позднему, чем время постройки или основания церкви, и первоначальное равновесие между составом населения и патрональной церковью могло быть нарушено: ремесленники данной специальности могли переместиться в другой район города[1652].
Это, прежде всего, относится к кузнецам, связанным по роду своей деятельности с огнеопасными горнами. В связи с ростом города кузнецы все время отодвигались к валам. Для Новгорода у нас есть прямое свидетельство 1503 г. о перемещении кузнецов из города: «Того же лѣта повелѣнiемъ великого князя выслаша за городъ хлѣбниковъ и колачниковъ и кузнецовъ жити на поле»[1653].
Учитывая указанные особенности источников, сопоставим сведения о кузьмодемьянских церквах с составом населения.
Церковь Кузьмы и Демьяна в Шубине (Москва) расположена в непосредственной близости от Кузнецкой слободы, напоминанием о которой до сих пор служит название улицы Кузнецкий Мост[1654].
Еще одна московская церковь Кузьмы и Демьяна находилась в Китай-городе близ Варварских ворот. В 1468 г. в Москве на Востром конце погорела Большая улица до ц. Кузьмы и Демьяна[1655].
По данным переписи кузниц 1641 г. 25 кузниц и 7 лавок железных изделий располагались «в Белом Цареве в каменном городе за Варварскими воротами на горке от мосту»[1656].
Церковь Кузьмы и Демьяна в Садовниках (Москва) расположена близ Ново-Кузнецкой улицы.
В Туле церковь Кузьмы и Демьяна имеется на Фроловской улице[1657]. На этой же Фроловской улице, находился в XVII в. ряд кузниц[1658].
В Новгороде Великом, помимо кузьмодемьянской церкви в Новых Кузнецах на Гзени, за валом, есть еще две церкви того же названия недалеко от Гзени, по эту сторону вала, внутри города. Одна из них на Холопьей улице, другая на Кузьмодемьяне; упоминаются они преимущественно в XIV в. Связь этого района с кузнецами не может быть прослежена за отсутствием писцовых материалов столь раннего времени[1659].
Поскольку кузьмодемьянские церкви XIV в. внутри города и XVI в. вне города расположены на одном радиусе, можно допустить, что переселение кузнецов на Гзень произошло именно с другой стороны вала, со стороны Кузьмодемьянской улицы.
Подобное допущение приобретает некоторую вероятность в свете новгородских иконографических данных. Известная икона «Видение пономаря Тарасия», созданная в XVI в., но стремящаяся изобразить город до его завоевания Москвой, дает нам детальный перспективный план Новгорода XV–XVI вв.[1660]
На этой иконе в северо-западном углу Софийской стороны (именно в районе Холопьей и Кузьмодемьянской улиц) изображена кузница с наковальней перед ней. Один кузнец держит железо клещами, другой бьет молотом. Ориентирующими топографическими признаками являются Волхов, башни городского вала, церкви апостола Иакова, Флора и Лавра и Сорока мучеников.
Если мы совместим план хутынской иконы с планом Новгорода, составленным по данным писцовых книг[1661], то обнаружим, что интересующее нас изображение кузницы локализуется в конце Кузьмодемьянской улицы близ того места, где в нее входит Холопья улица. Приведенные примеры по разным городам подтверждают местонахождение кузьмодемьянских церквей в районе кузнечных слобод или улиц.
Продолжая наши наблюдения над профессиональным составом населения в районах кузьмодемьянских церквей, мы можем отметить, что иногда вместо кузнецов встречаются ремесленники других специальностей, но обязательно связанные с обработкой металлов.
В Москве церковь Кузьмы и Демьяна, что в Кадашах, расположена в районе Денежных переулков[1662].
В Ростове кузьмодемьянская церковь находилась в XVII в. в районе расселения серебреников[1663].
В Новгороде на Щитной улице, где, очевидно, жили щитники, «священа бысть церковъ каменна съ трапезою Кузма и Дамiанъ, придѣлъ на Щитной улицы у Ондрѣа святого»[1664].
Кузьмодемьянский монастырь есть в Бронницах, поселке мастеров-бронников близ Москвы[1665]. В Москве, в Котельной слободе на Покровке мы встречаем кузьмодемьянскую церковь в окружении дворов котельников и денежных мастеров[1666].
В ряде городов наблюдается устойчивое соседство кузьмодемьянских церквей с церквами Флора и Лавра или Георгия[1667].
По всей вероятности, такое соседство объясняется тем, что Георгий, Флор и Лавр, считавшиеся покровителями коней и коневодства, были патронами торговцев конями, ставившими свои церкви на торгу. Недаром на церковной земле церкви Флора и Лавра в Туле жили «черкасы» — конеторговцы[1668].
В таком случае становятся понятными и близость к конным площадям кузниц для подковки лошадей и наличие патрональных церквей кузнецов в соседстве с патрональными церквами конеторговцев[1669].
Мы рассмотрели несколько различных примеров связи кузьмодемьянских церквей с кузнецами. Иногда эта связь явствовала из самого названия, иногда она устанавливалась путем сопоставления с писцовыми книгами или древними графическими материалами, иногда о ней свидетельствовали косвенные данные. Какие же выводы позволяет нам сделать приведенный выше материал?
1. На протяжении нескольких столетий в различных городах северо-восточной Руси мы встречаемся с церквами, построенными ремесленниками-кузнецами в честь христианских покровителей кузнечного дела — Кузьмы и Демьяна.
2. Местами связь церкви и кузнечной слободы сохранялась до XVII в. (и даже позднее), местами же, благодаря переселению кузнецов к окраинам города, эта связь со временем утрачивалась.
3. Судя по данным топографии городов, Кузьма и Демьян считались покровителями не только кузнецов в узком смысле слова (ковали, ковачи железа), но иногда и в более широком, древнерусском смысле («кузнецов железу, меди и серебру», металлистов вообще), а по терминологии XVI–XVII вв. — котельников, серебреников, денежников, гнездников, плавильщиков.
4. Наличие внутри одного города нескольких одноименных патрональных церквей, построенных ремесленниками одной специальности (напр., в Москве), нисколько не противоречит нашим представлениям о корпоративном строе средневекового города. При сравнении с западными городами, где в большинстве цеховых статутов фигурирует один общегородской цех, мы должны признать меньшую развитость русских ремесленных корпораций, представителями которых в выбранном нами примере являются поставленные братствами кузнецов церкви Кузьмы и Демьяна.
Очень важным вопросом в истории патрональных церквей являются территориальное распространение и датировка.
В приведенных выше примерах мы ограничились только теми городами, в которых удавалось более или менее ясно проследить связь кузьмодемьянских церквей с кузнецами.
Обширный писцовый, топографический и историко-архитектурный материал по русским городам XVI–XVII вв., содержащийся в изданиях писцовых книг[1670], летописях[1671], планах городов и изданиях по истории архитектуры[1672], дает нам очень широкую картину распространения кузьмодемьянских церквей. Нет ни одного русского города, возникшего до XVII в., в котором не было бы церкви Кузьмы и Демьяна. Конечно, нельзя во всех случаях видеть в них патрональные храмы кузнецов: есть кузьмодемьянские церкви, построенные великими князьями и царями (напр., в Твери и Муроме)[1673]; но большинство кузьмодемьянских церквей поставлено прихожанами; неоднократно отмечается в источниках: «а церкви поставленье и церковное строенье мирское, приходное»[1674]. Несомненно, что официальная агиографическая характеристика Кузьмы и Демьяна как врачей-бессребреников могла в отдельных случаях повлиять на характер их культа, но народное осмысление Кузьмы и Демьяна (или Кузьмодемьяна в единственном числе) как кузнецов: было настолько сильно, что большинство церквей их имени мы должны связывать с кузнецами; на это нас уполномочивают и многочисленные фольклорные данные. Граница повсеместного бытования производственного культа Кузьмы и Демьяна как покровителей кузнечного дела совпадала в основных чертах с границей расселения русского народа. В Белоруссии, на Украине и в областях Великого княжества Литовского, наряду с кузнецами, Кузьму и Демьяна считали своим патроном и кожевники[1675].
Для русских северо-восточных городов, интересующих нас в данном разделе работы, может быть прослежена связь этого культа только с кузнецами[1676].
Решающее значение для затронутой нами проблемы ремесленных корпораций приобретает хронологический момент.
Из среднерусских городов наиболее глубоко прощупываются следы кузьмодемьянского культа в Москве. Каменная церковь Кузьмы и Демьяна, что в Старых Кузнецах, построена в XV в.[1677] К этому же, примерно, времени относится и единственное упоминание купеческой корпоративной церкви в Москве. В 1479 г. Иван III приказал разобрать старую деревянную церковь Иоанна Златоуста «бе же та изначала церковь гостей московских строение»[1678]. Слово «изначала» должно относить время возникновения церкви московских гостей вглубь от эпохи Ивана III, но как далеко — решить, к сожалению, невозможно.
Вполне вероятно, что и возникновению каменной церкви патронов-кузнецов предшествовала постройка деревянной церкви, но здесь мы уже вступаем в область слишком ненадежных предположений. Существование в Москве кузнечных корпораций в XV в. можно допускать на основании наличия патрональной церкви, а контуры социальной организации московских ремесленников в XIV в. можно лишь угадывать.
Значительно больше данных (тоже слишком отрывочных и неполных) содержит история вольных городов Новгорода и Пскова. В Новгороде церкви Кузьмы и Демьяна упоминаются с середины XII в. После некоторого перерыва кузьмодемьянские церкви упоминаются вновь в XIV в. Особенно часто встречаются названия двух территориально близких церквей на Холопьей улице и на Кузьмодемьянской улице, связь которых с кузнецами мы пытались доказать выше. К истории этих церквей нам придется еще вернуться в дальнейшем.
Во Пскове монастырь Кузьмы и Демьяна «с Гремячей Горы» упоминается впервые в 1383 г.[1679], а церковь Кузьмы и Демьяна «со Старого Примостья» — в связи с пожаром 1453 г.[1680]
В 1462 г. здесь выстроена каменная церковь, сгоревшая вновь в 1500 г. и взорвавшаяся в 1507 г. Псковская церковь Кузьмы и Демьяна со Старого Примостья считается иногда кончанской церковью[1681], но это предположение основано только на одной летописной фразе, относящейся к последним годам псковской самостоятельности: «…бысть пожаръ на Запсковьи… и двѣ церкви сгорѣло — Козьма и Дамьянъ и святое Богоявленiе… и колоколы у Козмы и Дамьяна сгорѣли, и приделъ подлѣ церкви с зельями роздрало, а зелей пушечныхъ сгорѣло бочка, и занеже ту зелiя всего конца стояли…»[1682] Предпочитаем данную фразу понимать буквально, т. е. в смысле хранения пороха Богоявленского конца в Кузьмодемьянской церкви. Кончанской церковью Богоявленского конца была Богоявленская, упомянутая в этой же фразе.
Вокруг церкви Кузьмы и Демьяна существовало какое-то объединение прихожан, выделенное из состава Богоявленского конца в особую единицу. В 1484 г., когда в этом конце разверстывалась повинность по постройке городской стены, часть стены строили «суседи кузьмодемьянские»[1683]. Кроме них, упоминаются в этом конце «суседи запсковляне»[1684].
Такое распадение конца на отдельные более дробные части, из которых одна тяготеет к церкви (возможно патрональной), представляет для нас значительный интерес.
Церковь со Старого Примостья по своей архитектуре несколько отличается от обычных церквей — помимо собственно церковных зданий к ней пристроено еще в XV в. обширное двухэтажное каменное помещение с двумя дверьми и окнами, выходящими на улицу. Назначение его неизвестно. Хочется видеть в этом здании, занимающем значительное место в церковно-архитектурном комплексе, нечто аналогичное уличанской гриднице на Славковой улице в Новгороде[1685]. Здесь при церкви Кузьмы и Демьяна должно было быть средоточие интересов «кузьмодемьянских суседей»; в просторной каменной пристройке могла быть и канцелярия для ведения соседских дел и гридница-трапезная для соседской братчины-пира. В этой церкви хранилась какая-то казна[1686].
В связи с историей церкви со Старого Примостья не лишены интереса поздние сведения об отношении черных людей к этой церкви. В 1610 г., когда «держали Псковъ игумны и попы и болшiе люди», а из Москвы бояре прислали грамоту о подчинении Сигизмунду, в городе назревал крупный конфликт между черными людьми и боярством. Бояре вооружились «и бѣ ихъ видѣти множество вооруженныхъ, конныхъ и пѣшихъ… и хотяще крестъ цѣловати и мелкихъ людей и до конца смирити и силою приводити, а непокоривыхъ побити… Видѣвше же мелкiе люди погибель свою… и поидоша на Запсковье всѣхъ чиновъ люди и зазвониша въ колоколъ у чюдотворцовъ Козмы и Дамьяна, и скопишася множество человѣкъ…»[1687] Свой особый характер какого-то центра притяжения Кузьмодемьянская церковь со Старого Примостья сохранила с XV по XVII в. В последнем случае по звону ее колокола поднималось народное восстание против боярства. Можно только пожалеть о неполноте и отрывочности наших сведений о ней, что лишает нас возможности извлечь из истории этой церкви определенные и доказуемые выводы[1688].
Начав наше сопоставление русского и западноевропейского материала по цеховым корпорациям с патрональных церквей как с наиболее уловимого, наиболее заметного признака, перейдем ко второму внешнему признаку цеха — цеховой пирушке.
Во всех церковных уставах на одном из первых мест стоит обязательный пункт о корпоративном празднике (обычно в честь патрона), начинавшемся совместным богослужением в патрональной церкви и заканчивавшимся в специальном помещении цеха торжественным пиром. Самое название цеха — Zeche — по своему первоначальному смыслу означало помещение для совместного пира. Совершенно справедливо было сказано о западноевропейских цехах и гильдиях, что в них «пирам было отведено такое видное место, что подчас они заслоняли собою другие задачи»[1689].
Пиры устраивались регулярно несколько раз в году и нередко длились по нескольку дней. Средства на такое коллективное пиршество собирались из взносов членов цеха. Помимо строгого расписания цеховых праздников, пиры устраивались подмастерьями, сдавшими испытания, после принятия их в цех. Цеховые пиры устраивались или в специальном цеховом помещении, или у одного из мастеров.
В древней Руси общественные пиры носили различные названия: «братчина», «складьба», «мольба», «обчина», «канун», «ссыпщина»[1690]. Работами Аничкова и Зеленина установлены архаичность и обрядовый религиозный характер общественных пиров[1691].
Древнейшее упоминание городской братчины относится к 1159 г., когда жители Полоцка «…начата Ростислава звати льстью у братьщину къ святой Богородици къ старѣй, на Петровъ день, да ту имуть и…»[1692] Уже в этом первом летописном известии о братчине налицо ряд элементов, характерных и для последующего времени: братчина — пир, устраиваемый в определенный праздничный день; место пира — церковь (очевидно, церковная трапеза); члены братчины — политические единомышленники, возглавляющие борьбу города с князем.
В условиях средневекового города древний языческий пир приобрел совершенно иной характер, став одной из форм корпоративного объединения. Центром такого объединения очень рано стала церковь[1693].
Братчина, часто упоминаемая в былинах Новгородского цикла, почти всегда связана с церковью или с церковными праздниками:
А и гой вы еси, мужики новгородские,
Примите меня во братчину Никольщину.
Пошел Василий со дружиною,
Пришел во братчину в Никольщину.
Не малу мы тебе сыпь платим —
За всякого брата по пяти рублев,
А за себя Василий дает пятьдесят рублей,
А и тот-то староста церковной
Принимал их в братчину в Никольщину.
Кроме Никольщины, часто упоминаются Покровщина, Кузьмодемьянщина (или Кузьминки) и др.[1695]
В литературе о братчинах не обращала на себя внимания исследователей одна летописная фраза: в 1342 г., когда новгородцам пришлось выступать на помощь Пскову против немцев, они «поидоша въ великую пятницю, а иныи въ великую суботу, а обчины вси попечатавъ»[1696].
Время действия — конец страстной недели. По всей вероятности, для пасхальных пиров все было уже приготовлено новгородцами, но необходимость выступить в поход «вборзе» заставила их принять меры к сохранению общих запасов.
Под «обчинами» естественнее всего понимать помещения для общественных пиров; это могли быть и специальные здания — гридницы и дома участников обчины. Слово «обчина» нужно считать синонимом «братчины», также имеющим несколько значений: пира, помещения для пира и, может быть, запасов, приготовленных для пира. В 1342 г., ввиду спешного отъезда были опечатаны, вероятно, помещения для братчин с заготовленными там питьем и едой.
О братчинах несколько раз говорят статьи Псковской Судной Грамоты (ст. 34)[1697]. Часть этих статей восходит к раннему времени.
Совершенно особый интерес в связи с нашими разысканиями о культе Кузьмы и Демьяна приобретает одно литературное свидетельство о братчине, сохранившееся в нескольких списках. Речь идет о легенде, известной под именем «Чудо святых чудотворцев и бессеребренник Козмы и Дамиана о братчине, иже в Корсуне граде», введенной в научный оборот М.Н. Сперанским[1698].
Содержание легенды таково: «Бысть во граде Корсуне складба [вариант — „обчина“] гостинная у некоего боголюбивого и праведного мужа, и собрашася к нему в дом многие люди на праздник святых чюдотворец Козмы и Дамияна и пивше у него пития того складного седмь дней…» Далее рассказывается, что у пирующих не хватило вина и благодаря чудесному вмешательству покровителей праздника Кузьмы и Демьяна вода была превращена в вино; «они [участники братчины] же чюдившеся прославиша бога и святую Козмы и Дамиана и пиша…»
Если мы отбросим элемент чудесности, то перед нами окажется типичная братчина, в данном случае — «братчина-кузьмодемьянщина», собравшаяся 1 ноября. Интересно то, что легенда называет день Кузьмы и Демьяна праздником; интересна и другая бытовая деталь — «складного пития» было запасено столько, что пир длился несколько дней. В отношении терминов мы видим, что здесь ставится знак равенства между обчиной, складьбой и братчиной, что подтверждает нашу расшифровку записи 1312 г. Литературная обработка легенды носила книжный риторический характер. М.Н. Сперанским совершенно убедительно доказано, что под городом Корсунью никак нельзя понимать реальный греческий Херсонес[1699].
Корсунь в послемонгольское время на Руси стал символом чудесного города, известного своими прекрасными изделиями; все редкое и замечательное называлось в Новгороде «корсунским»[1700].
Легенда о братчине Кузьмы и Демьяна является чисто русским произведением, неизвестным грекам. Местом возникновения легенды М.Н. Сперанский считает Новгород Великий[1701].
Очень важна для наших целей и датировка легенды. Указанный исследователь относит ее к XIV в. XIV век был временем расцвета не только общественной жизни Новгорода, когда и братчины играли не последнюю роль в этой жизни большого торгового и промышленного города, но также временем расцвета в местной литературе легенды… В это время и могла здесь получить обработку устная легенда о «чуде» Кузьмы и Демьяна в руках новгородского книжника[1702].
Несомненно, что за счет этой книжной обработки нужно отнести замену в тексте Новгорода Корсунью. Состав участников кузьмодемьянской братчины очерчен в легенде крайне суммарно: «обчина гостинная». Исходя из изложенных выше данных о связи кузьмодемьянских братчин с кузнецами, можно было бы допустить, что в устном прототипе легенды было более точное наименование. Впрочем, наименование братчины «гостинной» не противоречит тому, что мы знаем о ремесленниках XIV–XV вв.: мастера-металлисты были, по всей вероятности, тесно связаны с торговлей, и братчина их в глазах книжника выглядела полу ремесленной, полуторговой. Указание на «обчину гостинную» не дает еще нам права исключать этот интереснейший источник из ряда других, привлеченных нами для уяснения культа Кузьмы и Демьяна. Он, бесспорно, пополняет наши сведения о новгородских братчинах XIV в. очень ценным материалом. Попытаемся теперь определить организацию и сущность городских братчин XIV–XV вв.
И былины, и летопись, и легенды ведут нас к двум древнерусским городам — Новгороду и Пскову как к местам наиболее устойчивого братчинного быта.
Состав братчин представляется нам постоянным. Об этом свидетельствует иммунитет ряда братчин, подтвержденный грамотами, например: «а кто к ним приедет на пир и на братчины незван, и они того вышлют вон безденно»[1703].
Эта же замкнутость братчин сквозит и в былинах. Если в деревне братчина объединяла всех членов деревенской общины (что было возможно при небольшом размере северных деревень), то в городе такая связь могла распространяться лишь на небольшую часть горожан, связанных между собой какими-то другими нитями, кроме чисто пиршественных интересов. Пир мог только завершать и закреплять связи, возникшие вне его.
Вопрос о братчинных помещениях решается различно: во-первых, братчики собирались у одного из своих сотоварищей (может быть, существовала какая-то очередность в предоставлении своего дома под братчину); во-вторых, не исключена возможность проведения братчин в специальных помещениях. Так, например, во Пскове братчина-кузьмодемьянщина могла собираться в упомянутой нами трапезной церкви Кузьмы и Демьяна со Старого Примостья. «Суседи кузьмодемьянские» могли пировать именно в этой обширной каменной палате. Собственным специальным помещением для собраний располагали, например, многочисленные во Пскове поповские корпорации — «соборы». Сохранились записи о постройке особых изб (напр., 1481 г.).
Большой интерес для истории городских братчин XIV–XV вв. представляют статьи о них Псковской Судной Грамоты.
Ст. 34 говорит о возможном случае покражи в братчине. Судная Грамота называет двух лиц, выделяющихся из состава братчины, — пирового государя и пирового старосту[1704]. Первый из них — хозяин дома. Интересно то, что Судная Грамота лишает его каких бы то ни было судебных функций. Он не вмешивается в уголовное дело, связанное с членами братчинного пира; все разбирательство ведет или вся братчина («пивцы»), или особое лицо, облеченное специальной властью, — «пировой староста». Такое резкое отделение хозяина дома от главы всей братчины еще раз убеждает нас в том, что сущность братчины составляют не случайно собравшиеся гости (в таком случае главой братчины должен быть именно хозяин дома), а какая-то корпорация со своим особым старостой, существующим помимо хозяина данного помещения.
Значение старост в братчинах явствует из интересного сообщения Я. Ульфельда, который записал особую молитву: «Соблюди, Господи, старосту братчины сей».
Псковская Судная Грамота еще раз возвращается к судебной правоспособности братчин. В приведенной выше статье рядом с пировым старостой действуют и рядовые члены пира-братчины[1705], но в ст. 113 эта же мысль выражена в более категорической форме: «А братьщина судить как судьи»[1706].
Данную статью можно понимать двояко: во-первых, как право производить судебное разбирательство непосредственно во время пира и, во-вторых, как право собственной юрисдикции не случайно пирующих вместе гостей, а какой-то более или менее оформленной корпорации.
М.К. Рожкова и А.И. Яковлев, следуя за более ранними исследователями, имели в виду первое значение и считали юрисдикцию братчин пережитком язычества[1707].
Мне представляется маловероятным, чтобы пьяным участникам пира было предоставлено право (и притом без всяких ограничений), судебного разбора дел, возникших под воздействием хмеля. Отметим, что Судная Грамота ничем не ограничивает компетенцию братчинного суда; это было бы совершенно непонятно, если бы мы понимали под братчиной простую пирушку. О конфликтах на пиру Судная Грамота говорит не раз (ст. ст. 27, 80, 114), но она особо выделяет деревенские пирушки (в волости на пиру), ни разу не называя эти пирушки братчинами. Я склоняюсь ко второму решению вопроса о братчинном суде и считаю, что ст. 113 Псковской Судной Грамоты, говорящая о самостоятельной юрисдикции братчин, является параллелью западному средневековому законодательству, признающему право суда за ремесленными и купеческими городскими корпорациями. В пользу этого взгляда говорит и постоянный замкнутый состав братчин, и наличие внутри них особой администрации — старост, — и неограниченность братчинного суда, и иммунитет братчин в отношении представителей власти.
Время включения статьи о братчинном суде в кодекс псковских законов должно быть связано с эпохой расцвета городских братчин, а такой эпохой мы вслед за М.Н. Сперанским считаем XIV век, век упоминания «обчин» в летописи и создания легенды о кузьмодемьянской братчине.
Свои поиски внешних признаков ремесленных корпораций в средневековой Руси мы начали с патрональных церквей и кончили их совместными пирами. В обоих случаях поиски увенчались некоторым успехом: нам удалось найти кузьмодемьянские церкви, предположительно связываемые с корпорациями кузнецов, и братчины (в их числе и кузьмодемьянские), перерастающие значение обычного пира, обладающие правом суда и старостой. В обоих направлениях нам больше всего дала история крупнейших промышленных городов — Новгорода и Пскова.
Собирание косвенных данных о древнерусских корпорациях нами закончено. Нельзя сказать, чтобы в итоге получилась ясная картина — слишком отрывочны и неполны наши материалы, но все же из смутных и неясных отрывков вырисовываются отдельные детали, пренебречь которыми нельзя.
Если мы отбросим такие объединения, как «конец» и «улица», ввиду их явного отличия от западных цехов, и такие, как «собор» и «суседи», ввиду неясности их характера, — у нас останутся «сотня», «ряд» и «братчина».
Состав каждой такой корпорации мог быть и чисто профессиональным (что облегчалось профессиональной локализацией населения городов), мог быть и смешанным ремесленно-торговым (вероятно, в пределах одной специальности, напр., мастера-серебреники и продавцы ювелирных изделий). Каждое такое объединение избирало своего старосту и других доверенных лиц. Корпорации и их старосты обладали всей полнотой судебной власти в отношении отдельных сочленов и не подчинялись суду посадника или других представителей власти. Внешними формами объединения были церкви, построенные членами корпорации в центре своего поселка, и пиры-братчины, устраиваемые в определенные сроки, часто совпадавшие с церковными праздниками.
Письменные документы типа цеховых статутов об этих корпорациях до нас не дошли, но отдельные элементы корпоративного права проникли в важнейшие кодексы, вроде Судебных Грамот Новгорода и Пскова.
Временем расцвета ремесленных и торговых корпораций нужно считать XIV в. и первую половину XV в. — эпоху наибольшего обострения классовой борьбы, эпоху восстаний и ересей. К концу XV в. они уступают место новым порядкам, связанным с политикой складывающегося централизованного государства (массовое переселение ремесленников, создание государевых слобод, усиление власти наместника). Впредь до XVII в. ремесленные корпорации продолжали развиваться, но в неблагоприятных условиях, что сказалось на общем облике этих элементов цехового строя.
Трудно сказать, в каком взаимоотношении между собой находились «сотня», «братчина» и «ряд». Исключали они друг друга или как-то переплетались — неизвестно.
В отношении терминологии необходимо указать, что у нас, как и на Западе, не было единого термина для обозначения ремесленной корпорации. В Кельне, Бремене и Любеке применялось — Amt, officium; в Саксонии и Вестфалии — Jnnung, Gilde, Bruderschaft; в Аугсбурге, Мюнхене и Базеле — Zunft; в Страсбурге и Нюрнберге — Handwerk; в Вене — Zeche[1708].
Вполне возможно, что и наши корпорации Новгорода и Пскова при одинаковой (или близкой) сущности могли иметь разные названия. Помимо множественности названий, можно предположить, наличие нескольких однородных объединений в пределах одного города (напр., несколько кузнечных братств).
Сопоставляя все данные о русских корпорациях с западными цехами, мы должны признать целый ряд точек соприкосновения между ними. Выше мы наметили три этапа развития цехового строя на Западе. Русские братчины, «сотни» и «ряды» (XIV–XV вв.) можно сопоставлять только с первым этапом, характеризующимся отсутствием уставов, отсутствием Zunftzwang’a и наличием таких элементов, как цеховое самоуправление и суд, патрональные церкви и, цеховые пирушки (Zeche). Возможно, что не все ремесла имели корпоративную организацию, но в отношении кузнецов (или металлистов вообще) она прослеживается довольно хорошо.
Передовые русские города в XIV–XV вв. шли тем же путем развития, что и западноевропейские, но интенсивность этого развития была у нас иной. Как показали материалы, собранные в первой части, уже в XI–XII вв. можно говорить о ремесленных братчинах (в Вышгороде), мастерах и подмастерьях, может быть, даже о шедеврах (работа мастеров Братилы и Косты). Интересно отметить, что интересовавшие нас здесь церкви Кузьмы и Демьяна несколько раз упоминаются в XII в., именно тогда, когда появляются первые сведения о купеческих братствах при церквах Ивана на Опоках и Параскевы-Пятницы. Вполне возможно, что зарождение ремесленных корпораций цехового типа происходило еще в домонгольской Руси, одновременно с Западной Европой, но затем этот процесс был прерван татарским нашествием и только в XIV в., в связи с общим подъемом хозяйственной и общественной жизни русских городов, он возродился вновь.
Последний вопрос, связанный с ремесленными корпорациями XIV–XV вв., — это вопрос об их политической роли в жизни Новгорода и Пскова. К сожалению, для столь важной и интересной темы мы располагаем всего лишь одним свидетельством, которое может быть привлечено только при условии правильности наших построений относительно кузьмодемьянских братств кузнецов.
В 1331 г. в Новгороде Великом на вакантную архиепископскую кафедру был выбран кузьмодемьянский поп: «… и възведоша на сѣни Григорья Калѣку, попа святого Козмы и Дамьяна с Холопьи улици, и пострижеся въ черньци генваря I, и нареченъ бысть Василей…» (рис. 144)[1709].
Рис. 144. Портрет новгородского архиепископа Василия. 1336 г.
Выше, разбирая топографию кузьмодемьянских церквей в Новгороде, мы уже отмечали совпадение изображения кузницы на иконе «Видение пономаря Тарасия» с местом церкви Кузьмы и Демьяна на Холопьей улице[1710]. Исходя из этого, мы можем предполагать, что церковь Кузьмы и Демьяна на Холопьей улице была патрональным храмом кузнечного братства (к которому естественнее всего привязывать и кузьмодемьянскую братчину, описанную в легенде о «Корсунском чуде» XIV в.).
Став новгородским архиепископом, Василий Калика не забывал кузьмодемьянские церкви: в 1347 г. он строит церковь Кузьмы и Демьяна на Кузьмодемьянской улице[1711], а в 1350 г. ставит новое каменное здание церкви на Холопьей улице. Существовали ли обе соседние одноименные церкви и до Василия, мы решить не можем, так как сведения XII в. не дают точных топографических указаний; но во время страшного пожара Неревского конца в 1311 г., когда огонь распространился от улицы Розважи до Гребли и до Борковой улицы и должен был охватить район обеих кузьмодемьянских церквей, летопись упоминает лишь одну. Возможно, что отпочкование второй Кузьмодемьянской церкви (в ближайшем соседстве с первой) произошло именно в эпоху Василия.
Для братчины кузнецов, организационным центром которой была, по моему предположению, церковь Кузьмы и Демьяна, кандидатура Василия Калики, выходца из каличьей среды, была вполне подходящей. Демократическая идеология «калик перехожих», отраженная в молитвах и духовных стихах, должна была отвечать интересам ремесленной корпорации.
С именем Василия Калики связано несколько литературных произведений, раскрывающих перед нами мировоззрение этого интересного политического деятеля XIV в. Его перу предположительно приписывается «Сказание о святых местах, о Костянтинограде» (или, точнее, его оригинал), написанное около 1323 г.
Автор этого описания Константинополя восхищается памятниками искусства, старательно описывает здания, водопроводы, языческие статуи, которые «гораздо были сотворены», и различное «узорочье» из резного мрамора и яшмы.
Отрицательное отношение автора к Западной Европе, столь характерное для Василия Калики, вполне проявилось в «Сказании».
Рассказывая читателям о красоте древнего Царьграда, русский путешественник с горечью и возмущением отмечает вандализм крестоносцев, разрушивших многие памятники искусства после взятия Константинополя в 1204 г.[1712]
Помимо общелитературного интереса, «Сказание» важно для нас как автобиографический материал, объясняющий прозвище архиепископа Василия. Идеология Василия полнее раскрывается другим произведением (бесспорно, принадлежащим ему) — «Посланием епископу Федору о земном рае»[1713].
«Послание о рае» обнаруживает хорошее знакомство его автора с апокрифическими духовными стихами; е одном месте Василий прямо цитирует стихи «Адамова плача», возникшего в среде калик[1714]. Все послание проникнуто демократической идеей, развившейся из еретических учений и шедшей вразрез с каноническими церковными представлениями, — идеей земного, существующего рая. Вместо «мысленного» будущего блаженства в потустороннем мире, обещаемого церковью, еретики проповедывали существование реального рая, доступного для обозрения. Рассказ Василия о путешествии Мстислава Новгородца, видевшего земной рай, утверждает именно эту еретическую идею, пользовавшуюся в средние века большой популярностью среди широких народных масс. Став главой новгородской церкви, Василий продолжал мыслить еретически.
Высокое официальное положение Василия Калики не мешало ему и в церковном искусстве пропагандировать апокрифические сюжеты; сделанные в 1336 г. по его заказу знаменитые золоченые врата Софийского собора полны апокрифических изображений (дуалистическое противопоставление доброго и злого начала, скачущий царь Давид, Соломон и Китоврас, притча о сладости мира сего и пр.), находящих себе параллели в отреченной литературе[1715].
В эпоху пребывания Василия Калики на кафедре происходит очень интересное изменение в искусстве книжной орнаментации. Именно: во второй четверти XVI в. инициалы богослужебных книг Новгорода приобретают необыкновенно легкомысленный, фривольный характер, резко противоречащий литургическому назначению книг. Ругающиеся рыбаки, дерущиеся горожане, купальщики, пьяницы, гусляры и скоморохи могли попасть на страницы евангелий, псалтырей и прологов только при благожелательном попустительстве церковных властей.
Все перечисленные факты характеризуют Василия как человека, не считавшегося с официальной церковностью и открыто заявлявшего о своих полуеретических взглядах, близких к народной идеологии. Политическую роль Василия Калики мы сможем понять только в сопоставлении с другой колоритной фигурой этой эпохи — архиепископом Моисеем, дважды занимавшим кафедру: с 1324 по 1330 г. — до избрания Василия и после смерти Василия — с 1353 по 1359 г.
Владыка Моисей (в миру Митрофан Филиппович) был сыном «нарочитых и богатых» родителей. До избрания в архиепископы он был архимандритом аристократического Юрьева монастыря. Богатый боярин, он независимо от служебного положения постоянно строил церкви и монастыри в окрестностях Новгорода. Собственные монастыри служили ему убежищем во время политических невзгод[1716].
Доставление Моисея в архиепископы совпало со смертью великого князя Юрия Даниловича и вокняжением Александра Михайловича Тверского. В 1330 г. неожиданно Моисей оставил кафедру и ушел в свой монастырь на Коломцы. Уход Моисея совпал довольно точно с приездом в Новгород Ивана Калиты и митрополита Феогноста. Восемь месяцев новгородцы оставались без архиепископа; это отмечено летописцами как необычное явление, но никакого объяснения не дано. Правда, из быстрой смены четырех посадников за короткий срок[1717] можно делать вывод о бурных событиях в городе. Трудно допустить, чтобы уход Моисея был действительно добровольным, как это пытается изобразить летописец. Ведь двадцать три года спустя, когда умер Василий, Моисей охотно сменил уединение своего монастыря на суету владычного двора.
Выбор Григория (Василия) Калики был, очевидно, завершением крайне длительного периода борьбы за важный пост новгородского архиепископа. При таких условиях в новом кандидате естественно видеть представителя какой-то иной группировки. Разница, прежде всего, сказалась во внешнеполитической ориентации обоих деятелей. Архиепископ Моисей почти всегда выступает противником Москвы и сторонником Литвы. С падением Юрия Московского совпало избрание Моисея в архиепископы; тотчас по поставлении его митрополитом Феогностом в Новгород прибыли послы от Гедимина[1718]. С приездом Калиты, гнавшимся за своим врагом Александром Тверским, совпали неизвестные нам события, приведшие к устранению Моисея[1719].
Время вторичного пребывания Моисея на кафедре ознаменовано резким поворотом внешней политики Новгорода против Москвы. Сам Моисей пишет патриарху жалобу на московского митрополита. Неудивительно, что после падения новгородской самостоятельности московский ставленник архиепископ Сергий в 1474 г. очень пренебрежительно отзывался о Моисее.
Полную противоположность представляет внешняя политика архиепископа Василия. В самом начале его карьеры у него произошел конфликт с Гедимином. Когда вновь избранный архиепископ возвращался из Москвы (где в это время был митрополит Феогност), на него было произведено нападение; только наличие крупного эскорта в 600 человек позволило ему избегнуть неприятностей[1720]. Путь от Владимира Волынского до Новгорода Василий предпринял кружной, в объезд основных литовских земель: Чернигов — Брянск-Торжок — Новгород. Василий принимал активное участие в постройке укреплений на западной границе Новгородской земли; это также можно рассматривать как показатель его враждебности к Литве. Василий Калика ладил с Калитой и в 1335 г.: «князь великый позва владыку къ себѣ на Москву, на честь… и владыка Василiй, бывше на Москвѣ, много чести видѣлъ»[1721].
После смерти Ивана Даниловича Василий был сторонником приглашения на новгородский стол Симеона Гордого, ненавистного новгородским боярам, но о котором говорилось, что его любили смерды[1722].
Именно в это время окончательно оформилось тяготение черных людей Новгорода, Торжка, Брянска, Костромы, Нижнего-Новгорода к сильной власти московского князя, в котором они хотели видеть защитника от боярского насилия. Таким образом, московская ориентация Василия лишний раз подчеркивает его демократические устремления, так же как борьба Моисея с Москвой вытекает из интересов представляемой им боярской стороны.
Столь же противоположны оба архиепископа и во внутренних новгородских делах. Позиция Василия Калики вполне определилась в связи с событиями 1342 г. Убийство боярина Луки Варфоломеевича в Заволочье было сигналом к восстанию черных людей: «И услышано бысть въ Новѣгородѣ, и оскорбишася о немъ [Луке] черныя люди, и возсташа на посадниковъ» (курсив наш. — Б.Р.)[1723].
Посадники Федор Данилович и Ондреян бежали в Копорье. Сын убитого Онцифор Лукич требовал суда над Федором. Здесь на сцену выступает владыка Василий, которому удалось вернуть беглецов в Новгород. Федор Данилович успел созвать вече на Ярославовом дворище; Онцифору пришлось созвать второе вече у Софийского собора.
Владыка Василий был послан Онцифором для переговоров на Торговую сторону, но происшедшее сражение прервало его дипломатическую миссию. Онцифор Лукич бежал, а Василию удалось предотвратить дальнейшее преследование его сторонников, среди которых мы вправе предполагать черных людей, возмущенных убийством отца Онцифора, Луки. Василий действовал совместно с наместником московского князя[1724]. Василию был отдан на воспитание княжич Михаил, сын Александра Тверского. Любопытно, что Василий воспитал его так, что он «боляромъ не потакаше»[1725], за что и пользовался любовью народа.
Нам неизвестна позиция Моисея в 1342 г., но в другое время он явно обнаруживал симпатии к людям, враждебным группировке Василия и Онцифора (группировке, за которой мы вправе сохранить название демократической). Примерами могут служить Семен Судаков, союзник посадника Федора, и посадник Андреян[1726]. Возможно, что и вторичный уход Моисея с кафедры в 1359 г. как-то связан с событиями, вылившимися, в конце концов, в восстание, во время которого «бояр многыхъ били и полупили и хламиды съ нихъ драли»[1727].
Интересно отметить, что оба «добровольных» ухода Моисея с архиепископской кафедры совпали с назначением на его место лиц, противоположных ему как по своим политическим убеждениям, так и по церковной политике. В 1331 г. его заменил Василий Калика, материал о котором приведен выше, а в 1359 г. (в год восстания) его места занял «шестник» Алексей, попустительствовавший стригольникам (и даже покинувший кафедру в год их казни), более близкий по своей политике к Василию.
Моисей известен и своими выступлениями против еретиков.
Итак, Моисей предстает пред нами как богатый боярин, враждебный черным людям Новгорода, враждебный вольномыслящим еретикам-стригольникам, враждебный московскому великому князю, в котором видели свою опору городские низы. Если его второй уход, отдаленный на 35 лет от первого вступления на кафедру, можно еще объяснить тем, что ушел «немощи деля своея», то в 1330 г. он находился в расцвете сил и уступил кафедру Василию едва ли по своей воле.
Кузьмодемьянский поп, Василий Калика, став главой не только новгородской церкви, но всей новгородской республики, оказался на этом посту выразителем интересов третьего сословия, интересов «черных людей» новгородского посада. Все это придает некоторую убедительность нашему предположению, что Василий был ставленником одной из ремесленных корпораций Новгорода — кузьмодемьянского братства кузнецов. Ремесленники-металлисты обычно более других специальностей обнаруживают корпоративные связи.
Среди политических деятелей Новгорода Василий стоит не совсем одиноко: столетием раньше «простая чадь» поставила рядом с архиепископом двух мужей, один из которых был известный нам Микифор «щитник», т. е. опять-таки связанный с кузнечным делом[1728]. В XIV в. с Василием Каликой можно сближать архиепископа Алексея, выходца из среды софийских клирошан, среды, считаемой исследователями наиболее восприимчивой к демократическому вольнодумству ересей. Наличие в составе кузьмодемьянского братства широко образованного путешественника и выдающегося писателя интересно как показатель известной притягательной силы у самого братства. Продвижение же своего кандидата (может быть после 8 месяцев борьбы) на пост архиепископа свидетельствует о той важной роли, какую играли объединения черных людей в политической жизни государства в XIV в.[1729]
Один дополнительный штрих к облику Василия Калики дают нам былины Новгородского цикла.
Неоднократно отмечалось, что эти былины в синтетических образах отражают напряженную классовую борьбу в Новгороде XIII–XV вв. Особенно это относится к былине о Ваське Буслаеве, в которой богатому удалому молодцу Ваське противопоставлены посадские мужики и «старчище-пилигримище», пытающийся остановить буйствующую дружину молодого боярина.
В. Келтуяле принадлежит интересная гипотеза: в «старчище-пилигримище», у которого на голове шляпа земли греческой, а в руках каличья клюка, он видит Василия Калику[1730].
Ничто не противоречит этому допущению: «пилигримище» является синонимом «калики», действия владыки Василия в 1342 г. (когда он был, очевидно, уже не молод)[1731], очень напоминают былинного героя.
Симпатии Василия и «старчища-пилигримища» лежат на стороне черных посадских людей. Если это допущение верно, то интересно, что исторической канвой для былины послужила деятельность именно архиепископа Василия, современника и участника бурных событий XIV в.
Итоги данной главы могут быть сведены к следующим положениям:
1. Прямых указаний источников на существование в русских городах XIV–XV вв. ремесленных корпораций с оформленными уставами в нашем распоряжении нет.
2. Источники последующей эпохи (XVI–XVII вв.) содержат ряд разрозненных данных об элементах цехового строя в русских городах. Нередко эти элементы находятся уже в стадии разложения, что может свидетельствовать об известной длительности их предшествующего развития.
3. Общая обстановка развития городского ремесла (степень дифференциации, техническая оснащенность, участие ремесленников в городском самоуправлении, ожесточенная классовая борьба) позволяет сопоставлять наиболее крупные русские города XIV–XV вв. с городами Западной Европы, для которых на этом этапе характерно развитие ремесленных корпораций.
4. Внешними признаками западных средневековых цехов в ранний период их развития были:
а) церкви, построенные в честь покровителя данного ремесла;
б) пиры и праздники, на которых обязаны были присутствовать нее члены цеха.
5. Розыски косвенных данных о русских средневековых корпорациях позволили установить:
а) существование христианских покровителей кузнечного дела (Кузьма и Демьян);
б) наличие кузьмодемьянских церквей в городах XII–XVII вв.;
в) расположение церквей во имя покровителей кузнечного ремесла в кузнецких слободах XIV–XVII вв.;
г) существование в Новгороде в XIV в. пиров-братчин, посвященных Кузьме и Демьяну;
д) предположительно устанавливается участие в XIV в. представителя кузьмодемьянского братства кузнецов в управлении городом (владыка Василий Калика 1331–1353 гг.).