В последней главе мы забежали несколько вперед и принуждены теперь возвратиться назад к занятиям Декарта в годы, непосредственно следовавшие за изданием «Начал». В 1645 году он возвращается к занятиям анатомией и медициной, которым обещал в «Рассуждении о методе» посвятить всю свою дальнейшую жизнь и от которых его отвлекли заботы о снискании симпатий теологов. Он поселяется в Эгмонде и упорно работает. Здесь его навестил один французский дворянин, высказавший желание познакомиться с библиотекой философа. Декарт повел гостя в прилегавшую к его дому галерею, отдернул занавес и, указывая на труп теленка, сказал: «Вот мои книги!» Результатом этих занятий явилась новая обработка трактата «О животном» и наброска «О человеке и образовании зародыша», написанных за десять лет перед тем.
К этому же периоду относится первый раскол в недрах школы Декарта. Новый путь, на который вступил Декарт с изданием «Размышлений» и «Начал», вызывал искреннее недоумение у поклонников первого периода его деятельности. Реакционный характер его метафизики производил удручающее впечатление на более передовых его учеников, и первым отделился Региус. В 1645 году он прислал Декарту рукопись своего сочинения «Основания физики». Оставаясь в общем на почве декартовой физики, он отклонялся от нее в некоторых частностях и решительно отделялся от Декарта по вопросу об отношениях между душой и телом, признавая душевные состояния за один из видов состояний тела. В ответ от учителя пришло резкое письмо, в котором Региусу запрещалось издавать книгу и было объявлено, что если он, тем не менее, решится ее издать, то Декарт публично заявит, что не имеет с ним ничего общего. Региус ответил письмом, исполненным достоинства. Он не находил основания стыдиться своих взглядов и отрекаться от них. Книгу свою он считал себя обязанным издать, так как находил ее небесполезной для читателей, – во избежание же недоразумений обещал в предисловии указать, что некоторые из его взглядов не разделяются Декартом. Но тут же преданный ученик считал своим долгом сообщить учителю о тяжелом впечатлении, произведенном на наиболее просвещенных людей эпохи его поворотом в сторону теологии. «Многие из них, – пишет Региус, – убеждены, что в глубине души Вы придерживаетесь взглядов прямо противоположных тем, какие высказываете в последних своих сочинениях. Не могу скрыть от Вас, что Ваша философия много потеряла в глазах этих лиц вследствие выхода в свет вашей метафизики». В заключение Региус благодарил Декарта за то, что тот согласился прочесть его книгу, «вернее, Вашу книгу, так как она – Ваше произведение». Любопытно, что самолюбивый и в высшей степени обидчивый Декарт оставил такое серьезное обвинение, как обвинение в неискренности, без всякого протеста. Не прекратилась даже переписка между ним и Региусом, принявшая только более холодный характер, а когда Региус опубликовал свои психологические взгляды, Декарт публично отрекся от него, хотя Региус и отметил в предисловии свое разногласие с Декартом.
Кроме переписки с Региусом, к тем же годам относится интересная переписка Декарта с принцессой Елизаветой, дочерью курфюрста пфальцского Фридриха V. Принцесса была еще молоденькой девушкой, когда – вскоре после выхода в свет «Опытов», произведших на нее сильное впечатление, – пожелала познакомиться с Декартом. Декарт переселился тогда в Эйндегест, чтобы быть поближе к своей ученице, и между учителем и ученицей установилась дружба, длившаяся до смерти Декарта. В последние годы его жизни их отношения ограничивались перепиской, так как принцесса была изгнана из Голландии матерью ввиду распространившихся слухов, будто она причастна к смерти одного французского дворянина, убитого на улице ее братом. Принцесса удалилась тогда в Германию к своим родным и после долгих скитаний назначена была настоятельницей Герворденского аббатства, утратившего с переходом в руки лютеран характер монастыря и представлявшего собой бенефицию, обеспечивавшую принцессе значительный доход. Здесь она устроила нечто вроде академии, в которой находили радушный прием люди самых разнообразных религиозных взглядов, не исключая социниан и деистов. В последние годы своей жизни принцесса подпала под влияние известной уже нам m-lle Шюрманс, раскаивалась в том, что «занятия философией удалили ее от искания истинного блага», и говорила, что «теперь любой из сынов Божиих дороже ей всех величайших философов мира».
В переписке принцессы с Декартом нет и следа еще этого пиетистского настроения, хотя и в ней принцесса является убежденной кальвинисткой. Сохранилось письмо Декарта, в котором он утешает принцессу, заболевшую, когда до нее дошло известие об обращении одного из ее братьев в католичество. Письмо любопытно в том отношении, что доводы, приводимые Декартом, носят чисто светский характер. Нигде этот «верный сын католической церкви», каким стараются выставить Декарта Балье и профессор Любимов, считающие его даже виновником обращения в католичество королевы Христины, не старается и намекнуть на превосходство католической религии. Все религии для него безразличны, принадлежность к той или другой оправдывается рождением в данной вере и утилитарными соображениями. Переписка Декарта с принцессой не носит, впрочем, исключительно личного характера. Принцесса получила разностороннее образование, и в письмах Декарта к ней трактуются такие математические вопросы, для понимания которых необходимо было основательное знакомство с этой областью. Тем не менее, как замечает Мэгеффи, все, что мы знаем о принцессе, не оправдывает восторженных заявлений Декарта, будто «тогда как ни один математик не понимает его метафизики, и ни один метафизик – его математики, она одна в совершенстве овладела той и другой и, таким образом, лучше понимает его систему, чем кто бы то ни было» (посвящение к «Началам философии»). Насмешники заявляли по этому поводу, что во всем мире есть только два человека, понимающих философию Декарта: один мужчина – врач Региус, и одна девушка – принцесса Елизавета… Приведенные слова Декарта характеризуют не столько принцессу, сколько самого Декарта. Надменный и высокомерный с равными, третировавший как мальчишек крупнейших ученых своего времени, он, приближаясь к высоким особам, превращается в льстивого и угодливого царедворца. В письме к Шаню, предназначавшемся для сведения королевы Христины, Декарт изрекает такой афоризм: «Особы высокого происхождения не нуждаются в достижении зрелого возраста, чтобы превзойти ученостью и добродетелью прочих людей», а еще курьезнее стиль его письма к принцессе Софии, переславшей ему письмо принцессы Елизаветы: «Когда я думаю о том, – пишет Декарт, – что письма, получаемые и посылаемые мною, проходят через такие благородные руки, то мне кажется, что принцесса Елизавета подобна Божеству, привыкшему пользоваться посредничеством ангелов для того, чтобы принимать поклонение от стоящих столь низко смертных и давать им свои приказания… Приложенное письмо Вашего Высочества убеждает меня, что Вы не только по наружности своей напоминаете ангелов, так что художники могли бы найти в Вашем Высочестве прекрасный образец для своих картин, но что и душевные красоты Вашего Высочества принадлежат к числу тех, которым привыкли поклоняться философы» и так далее.
Из писем принцессы Елизаветы к Декарту дошли до нас очень немногие; после смерти учителя она вытребовала обратно свои письма к нему, и большинство их утеряно, по-видимому, безвозвратно. Нравственные запросы были у принцессы живее и глубже, чем у Декарта, и по ее настоянию он написал свои этюды «О высшем благе» и «О страстях души». Оба этюда не отличаются крупными достоинствами. Второй любопытен только как зародыш знаменитого учения Спинозы об аффектах, первый же интересен в том отношении, что, трактуя нравственные вопросы, Декарт не считает нужным переходить на религиозную почву; этюд напоминает этические произведения языческих писателей, Сенеки и Цицерона. Постановка этических вопросов у Декарта не отличается ни оригинальностью, ни глубиной, и Фулье, эксплуатирующий всякую небрежно брошенную Декартом фразу для возвеличения его заслуг, открывающий у него даже предчувствие дарвиновской теории, принужден– в области этики – приписать ему взгляды Спинозы…
Письма Декарта к принцессе Елизавете о нравственных вопросах скоро нашли себе еще одну высокую читательницу. Приятель его, Шаню, посланник при шведском дворе, успел заинтересовать своими рассказами о Декарте королеву Христину. Повод, по которому началось знакомство королевы с философом, носит несколько комический характер и вводит нас в сферу салонных «философских» разговоров. Французский посланник однажды спорил с королевой по мудреному вопросу: «Что вреднее – излишек любви или ненависти?», причем любовь понималась в широком смысле, так как королева, «не испытав любви, в смысле страсти, не считала себя вправе судить о ней». Собеседники разошлись во взглядах, Шаню попросил Декарта высказать его мнение по этому философскому вопросу, и Декарт тотчас же написал целый «трактат». Письмо Декарта понравилось Христине, и через посредство Шаню завязалась переписка. Между прочим, Декарт послал Христине копии со своих писем к принцессе Елизавете по нравственным вопросам, желая сблизить своих почитательниц и рассчитывая на помощь со стороны могущественной шведской королевы несчастному пфальцскому дому. В этих видах Декарт посоветовал принцессе обратиться с письмом к королеве, но Христина ей не ответила: она терпеть не могла женщин. Молодая девушка, сидевшая на шведском троне, отличалась многими оригинальностями в характере. Как описывает ее Шаню в письме к министру Бриенну, она обладала голосом почти мужского тембра, мало походила на женщину и не старалась походить на нее. Она была очень деятельна, спала не более пяти часов в сутки, способна была на охоте десять часов не сходить с седла и была превосходным стрелком. О внешности своей она не заботилась, – ни при ветре, ни при дожде, ни в городе, ни в деревне не носила шляпки. Только на лошади для защиты от непогоды она надевала шляпу с перьями, и в такой шляпе, одетая в мужскую венгерку, ничем не напоминала женщину. Женского общества она не выносила, но охотно проводила время среди мужчин и любила серьезный разговор. Обладая прекрасной памятью, Христина говорила на шести языках, в том числе на латинском, и ежедневно прочитывала в подлиннике по нескольку страниц из Тацита. Незадолго до своего знакомства с Декартом она начала изучать еще и греческий. Несмотря на свою молодость, она в отношениях к людям была замкнута и недоверчива, но в действиях энергична и стремительна.
Такую же стремительность Христина проявила в отношении к Декарту. Философ несколько месяцев ждал обещанного ему собственноручного письма от Христины, как вдруг вслед за полученным наконец письмом посыпались одно за другим три письма от Шаню с настойчивым приглашением от имени королевы приехать в Швецию, так как королева пожелала поучаться философии из его собственных уст. Не давая Декарту времени опомниться, Шаню в последнем письме извещал его, что Христина, не дожидаясь его согласия, отправила уже в Голландию адмирала с кораблем, на котором он должен был приехать в Швецию. Трудно сказать, что побуждало Декарта, человека богатого и независимого, дорожившего своим здоровьем и уже немолодого, ехать в «страну медведей между скал и льдов», как писал он Шаню, – но он принял приглашение и в октябре 1649 года прибыл в Стокгольм.
Христина приняла его с почетом. При дворе шли празднества по случаю заключения Мюнстерского мира, и Христина пригласила Декарта принять участие в балете и написать стихи для бала. От участия в балете философ отказался, но стихи написал. По-видимому, он силился вложить в них философское содержание, но даже восторженные его поклонники, издавшие произведения Декарта после его смерти, сочли за лучшее не включать этих стихотворений в свое издание. По окончании празднеств Христина приступила к занятиям. В то же время Декарту поручено было составить проект устава Академии наук, которую королева задумала основать в Стокгольме. Шведская знать, ревниво оберегавшая свое влиятельное политическое положение, косо посматривала на многочисленных иностранных педантов, наполнявших двор молодой королевы, и философ начинал чувствовать себя неловко. Во избежание каких-либо толков он включил в написанный им проект устава пункт, исключавший иностранцев из числа членов академии. По проекту Декарта академия должна была представлять нечто вроде ученого общества, обсуждающего различные научные вопросы под председательством королевы; королева же должна была высказывать окончательное решение по спорным вопросам – «this was indeed a royal task!» («чисто королевская задача!»), – замечает по этому поводу Мэгеффи с резкостью, на которую способны только «сыны грубого Альбиона». Недружелюбно относилась к Декарту не только шведская знать, но и иностранцы, наводнявшие двор Христины и интриговавшие друг против друга, так как каждый из них старался удержать за собой первое место в расположении королевы. Не любить Декарта была у них особая причина: большинство из них были филологи, а Декарт насмешливо отзывался о филологии вообще и о филологических занятиях Христины в частности.
Уже вскоре после приезда Декарта Христина стала говорить ему об ожидающих его милостях. Предполагалось возвести его в звание дворянина Шведского королевства; кроме того, королева обещала подарить ему обширное поместье в Померании. Но в то же время, со свойственной сильным мира невнимательностью к действительным интересам соприкасающихся с ними простых смертных, Христина заставляла немолодого уже и болезненного философа ломать весь его привычный образ жизни. Она нашла, что к занятиям философией нужно приступать со свежей головой, и наиболее подходящим временем для этого оказалось пять часов утра. Декарт, которому даже его воспитатели-иезуиты разрешали, ввиду слабого его здоровья, оставаться в постели до позднего часу, принужден был в суровую северную зиму задолго до рассвета отправляться во дворец, причем ему приходилось проезжать через длинный, открытый со всех сторон ветру мост. Вдобавок заболел Шаню, а королеве как раз в эту пору пришла в голову мысль об учреждении академии, и измученный уходом за другом Декарт, кроме утренних поездок к королеве, должен был ездить к ней еще и днем для совещаний по этому поводу. Зима стояла необычайно суровая. В одну из своих поездок Декарт простудился и по возвращении из дворца слег: у него обнаружилось воспаление легких.
Старший врач королевы, француз и приятель Декарта, был в отпуске, и к больному был прислан его помощник, голландец, во время антикартезианских волнений в Лейдене стоявший на стороне противников Декарта. Один вид этого невежды, не признававшего никаких новшеств, считавшего ересью учение о кровообращении и знать не желавшего другой медицины, кроме галеновой, привел больного в бешенство. Он попросил лейб-медика оказать ему одну-единственную милость – оставить его умирать одного. От предложенного ему кровопускания Декарт, имевший на этот счет взгляды, далеко опередившие его век, наотрез отказался и впоследствии в бреду кричал: «Господа, пощадите французскую кровь!» Но когда бред стал стихать, Декарт уступил настояниям Шаню, и были сделаны подряд два кровопускания. От них Декарт так ослаб, что, когда на другой день его посадили в кресло, с ним сделался обморок. 11 февраля 1650 года, на девятый день болезни, Декарта не стало.
Христина пролила слезы, когда ей донесли о смерти Декарта, и выразила желание похоронить его в королевской усыпальнице, среди могил своих предков. Но Шаню указал ей, что место Декарта – на католическом кладбище, среди его единоверцев. Христина уступила и обещала построить на могиле философа пышный мавзолей. Но Шаню, по-видимому, хорошо изучивший Христину, предпочел пока поставить на могиле друга скромный памятник на собственный счет; этот памятник простоял на могиле Декарта до дня перенесения его останков во Францию.
Через 17 лет после смерти Декарта, в 1667 году, поклонники Декарта решили перевезти его тело в Париж. Франция переживала тогда тяжелую эпоху. Гнет клерикальной реакции усилился до такой степени, что даже философия Декарта стала признаваться опасной. Несмотря на то, что французский посланник в Швеции, снаряжавший гроб для отправки на родину, заблаговременно известил об этом парижскую администрацию и снабдил провожатых официальным удостоверением от своего имени, гроб был задержан на границе и в останках философа рылись таможенные солдаты, отыскивая контрабанду. В июне назначено было погребение в церкви Св. Женевьевы. Предполагались речи, но в сам день торжества получен был из дворца приказ не произносить речей. Единственными представителями правительства на последних почестях, отданных на родной земле величайшему французскому мыслителю, считавшему некогда возможным защищать «наезженные пути», были сновавшие в толпе шпионы – «des censeurs mal intentionnés», как деликатно выражается Балье.[5] Торжественная церемония совершена была среди общего тяжелого, подавленного настроения…
Декарт был ниже среднего роста, почему один долговязый немецкий педант со свойственным педантам остроумием называл его «человечком» (homuncio). Голова его, как это часто бывает у людей невысокого роста, казалась несколько крупной сравнительно с туловищем. Черты лица Декарта – его несколько выпуклый лоб, на который он зачесывал темно-русые волосы, спускавшиеся до бровей, серые глаза, крупные нос и подбородок и выдававшаяся вперед нижняя губа, придававшая его лицу надменное выражение – увековечены прекрасным портретом работы Франца Гальса, хранящимся в Лувре. Бледный цвет лица и слабый голос, не позволявший Декарту принимать долгое время участие в разговоре, указывали на унаследованную от матери хроническую болезнь легких.
Тем не менее, с двадцатилетнего возраста до последней своей болезни в Швеции Декарт никогда не болел. Он любил повторять изречение императора Тиберия, что к тридцати годам всякий должен обладать достаточным опытом, чтобы обходиться без врача, и сам заботливо следил за своим здоровьем. Руководствуясь своими обширными медицинскими знаниями, он выработал для себя определенный гигиенический режим, которому строго следовал. Режим этот далеко не отличался суровостью, но в общем был разумен и целесообразен и соответствовал хрупкому сложению Декарта и его образу жизни. Он ел много, но старался вводить в свою пищу малопитательные растительные вещества, овощи и фрукты, так как считал целесообразным давать побольше работы кишечнику, функция которого, по его словам, состоит в перемалывании пищевых веществ. В настоящее время мы бы сказали, что введение в виде пищи малопитательных растительных веществ раздражает кишечник и предупреждает его атонию, так легко развивающуюся при сидячем образе жизни. Аббат Пико, переводчик «Начал философии», прогостивший несколько месяцев у Декарта и в качестве католического аббата питавший слабость к вкусному столу, был сначала смущен неприхотливым столом Декарта, но потом пришел от него в восторг и проникся чрезвычайным уважением к медицинским познаниям Декарта. Когда ему сообщили о смерти философа, то Пико не поверил известию, так как был убежден, что Декарт «проживет 400–500 лет». Сам Декарт с обычной своей способностью увлекаться рассчитывал значительно удлинить этим режимом свою жизнь, и в Голландии ходили легенды, что Декарт собирается дожить до Мафусаиловых лет.
Большое внимание Декарт посвящал своей нервной системе. Он считал необходимым давать ей по возможности больше отдыха в виде сна и запрещал себя будить. Умственной работе он старался уделять по возможности меньше времени и, по его словам, был обязан достигнутым им результатам только тому, что отводил математическим занятиям не более нескольких часов в день, а метафизическим – не более нескольких часов в год. Обращаем внимание читателей на эти указания, приобретающие особенную цену в устах одного из оригинальнейших мыслителей, каких знал мир, – хотя не думаем, чтобы подобные указания и проповедь в этом смысле могли рассчитывать на какой-нибудь успех. Умственный труд утратил тот характер, какой он имел во времена Декарта. Он превратился в товар, обращающийся на рынке, и рынок предъявляет к нему те же требования, что ко всякому труду – усиленной интенсивности и дешевизны. Это – естественно и неизбежно, зависит это от глубоких, не подчиняющихся индивидуальным желаниям причин и вряд ли можно ожидать изменения в этом отношении в ближайшем будущем. Но столь же естественно и неизбежно будущие наблюдатели будут отмечать прогрессивное вырождение и учащение психозов среди интеллигенции, если не будет радикально изменена система воспитания подрастающего поколения. Мы не можем уменьшить размеров ожидающей, к сожалению, и его, истощающей нервной работы и тяжелых впечатлений, но вполне в наших силах снабдить его железными мускулами, которые хоть отчасти будут уравновешивать вред, грозящий ему от лихорадочно-нервного, одностороннего и богатого противоречиями хода развития нашей культуры.
Разговор Декарта был прост и суховат. Лица, подходившие к нему как к оракулу и видевшие в нем олицетворение мудрости, бывали, по словам Балье, разочарованы простотой его ответов. В большом обществе Декарт был молчалив и ненаходчив, как это часто бывает у людей, привыкших к уединенному образу жизни. Но в кругу близких людей он был оживленным и веселым собеседником.
Отношения Декарта к этим близким людям производят, в общем, тяжелое впечатление. На долю Декарта выпало редкое счастье: вокруг него собрался круг восторженных поклонников и преданных друзей, но, по-видимому, он не знал большего и чаще встречающегося счастья – любить других. Перед нами сухая и несколько черствая натура. Обстоятельства его жизни в достаточной степени объясняют возникновение этих черт. Детство, проведенное осиротевшим при самом рождении ребенком в семье, не любившей и не понимавшей «маленького философа»; удаление в возрасте, когда он нуждался еще в уходе со стороны любящих людей, в закрытое учебное заведение, в среду чужих людей; порядки этого заведения, постоянное возбуждение самолюбия у способного и нервного ребенка, которое могло только усиливать несимпатичные стороны его характера и подавлять чувства товарищества и дружбы; затем долгие годы скитальчества, в течение которых его привязанности нигде не могли свить себе прочного гнезда и выдергивались с корнем прежде чем успевали окрепнуть, – все это были условия, вряд ли способные развить сочувственные стороны в ребенке и молодом человеке. В результате получилась сухая, эгоистическая натура, заботившаяся только о своем покое и о своем здоровье. Нужно было много привязанности со стороны старика Бекмана, Мерсенна и Региуса, чтобы выносить капризы, придирчивость и требовательность погруженного в самообожание философа. Тем не менее, рассказывают, что он был вежлив и ласков со своими слугами; следует заметить, что это были интеллигентные люди, помогавшие Декарту в опытах и вычислениях. Один из них, упоминавшийся уже нами Жильо, от имени которого составлялись ответы Ферма, благодаря совместной работе с Декартом так усовершенствовался в математике, что впоследствии преподавал ее голландским офицерам.
Производящие несимпатичное впечатление в личных отношениях Декарта черты его характера – безграничное самолюбие и честолюбие, в связи с давшей этим чертам определенный выход усиленной заботливостью об ограждении личного покоя – принадлежат не только личной биографии мыслителя, но получили более широкое значение: они наложили резкую печать на весь второй период его деятельности. Когда к науке подходят не с чистыми побуждениями, не во имя чистого искания истины, она не всегда «подвергается презрению», как думал Декарт в своем юношеском дневнике, но всегда перестает быть наукой. Она перестает давать то, что только и в состоянии дать наука: возможные при данных условиях правдивые ответы, – и превращается в софистику. В оправдание Декарта можно сказать лишь то, что, будучи неискренним часто, он оставался неискренним недолго: ему так нравилось все, что он писал, что, начиная писать по сторонним побуждениям, он скоро проникался убеждением в истинности своих софизмов и начинал отстаивать их как очевиднейшие истины. Курьезным примером такого самовнушения является отношение Декарта к составленному им по настоянию Арно объяснению догмата пресуществления. Как ни хитро и искусственно было это объяснение, Декарту оно в высшей степени понравилось, и он рассчитывал даже на включение его в церковную догму.
Возможность таких самовнушений стоит, по-видимому, в связи с одной чертой умственного склада Декарта. Как это ни кажется парадоксально, фантастичность его построений зависела, по всей вероятности, от слабого развития воображения. Декарт сам отмечает, что память у него не отличалась особенной живостью и, во всяком случае, была не выше средней; это – ум по преимуществу логического склада, притом верящий в действительность логических построений. Правда, он с почти забавной обстоятельностью описывает форму мельчайших частиц материи, их желобки, грани и углы, но эта форма представляет только логический вывод из его положений. Только при недостатке чутья к конкретной действительности Декарт мог полагать, что внесением одной-двух quasi – конкретных черт он облекает в плоть свои логические схемы. Этой же чертой умственного склада Декарта объясняется резкая прямолинейность некоторых его выводов (например, учения об автоматизме животных) и тот факт, что в его философии мирно уживались рядом противоречивые – более того, непримиримые – течения, согласованные только внешним образом.
Женское общество Декарт любил и был высокого мнения о женщинах: он находил, что они уступчивее мужчин и менее заражены предрассудками. Этот лестный отзыв теряет, к сожалению, значительную долю своей лестности, если мы обратимся к полемике Декарта и постараемся вникнуть в конкретный смысл, который он придавал последним словам. Дело в том, что, по убеждению Декарта, все его критики только потому критиковали его, что или завидовали его гению, или были «заражены предрассудками». Если бы они освободились от всех предрассудков, как освободился от них благодаря своим «сомнениям» он, то убедились бы, как истинна и очевидна вся его философия, начиная с того, что он, Декарт, – «чистый дух» (pur esprit), и кончая хотя бы тем, что частицы третьего элемента имеют на себе спирально завитые желобки. Женщины, несомненно, не причиняли Декарту таких страданий, какие причинялись ему мужчинами: они не обижали его сделанными без его участия открытиями, как то делал Галилей, и не огорчали его своей критикой, как то делали Гоббс, Гассенди, Ферма. Критики в самом деле только огорчали Декарта, не принося ему никакой пользы. Он был «упрямее самого упрямого бретонца», и со времени издания «Рассуждения о методе» трудно заметить какой-нибудь прогресс в его философии. Второй период его деятельности отличается от первого только тем, что Декарт выдвигает на передний план те стороны своей философии, которые раньше оставались в тени, и усиленно заботится о согласовании ее с церковным учением. Если он делает уступки, то только теологам. Мэгеффи полагает даже, что Декарт умер впору, что в дальнейшем он, может быть, разрешил бы еще разве несколько математических задач, лишний раз подробнее изложил бы какой-нибудь отдел своей философии. Внутреннего развития его идей, ввиду убеждения Декарта в своей непогрешимости, ожидать было нельзя.
Биография мыслителя не исчерпывается историей его личной жизни. От Декарта остались его «дела», и они составляли такую значительную часть его «я», что наша биография была бы неполной без хотя бы беглого обзора дальнейших судеб его философии. Начнем с истории внешней.
Как мы говорили уже, возбужденная теологами агитация не имела никакого влияния на распространение картезианских идей в Голландии. Философия Декарта вполне соответствовала умеренно-консервативным взглядам третьего сословия, обеспечившего себе уже в эту пору в Голландии первенствующую политическую роль одинаково далекого как от фанатизма Воэта, так от радикализма Гассенди и Гоббса. При этих условиях агитация фанатиков, так легко похоронившая впоследствии философию Спинозы, не находившую себе поддержки в общественном сочувствии, не могла задержать распространения философии Декарта. Еще при жизни последнего она преподавалась с кафедры в Утрехте и Лейдене, а основанный в последние годы пребывания Декарта в Голландии университет в Бреде был с самого основания своего картезианским. Спустя три года после смерти Декарта его голландский биограф Борель уже говорит, что число последователей картезианской философии так же трудно определить, «как трудно счесть звезды на небе и песчинки на морском берегу».
Иная была судьба декартовой философии во Франции. Хотя столпы средневекового строя – духовенство и дворянство – с усилением королевской власти утратили значительную часть своего политического влияния, но «старый порядок» был в полной силе, и гнет над совестью и мыслью укреплял симпатии к радикальным течениям во французском обществе. Тогда как во второй половине XVIII века Юм не знал ни одного атеиста в пользовавшейся свободой печати и слова Англии и, приехав во Францию, просил показать ему «хоть одного атеиста», Мерсенн за столетие перед тем насчитывал в одном Париже 17 тысяч атеистов. Трудно сказать, какими данными руководствовался почтенный францисканский монах, приводя такие точные цифры, но несомненно, что крайние направления мысли были сильнее в строго опекаемой Франции, чем в свободной Голландии, и тяготевшая к церковному учению философия Декарта долго не могла конкурировать с влиянием более смелой философии Гассенди. Последователей в это время философия Декарта находила себе исключительно в самых консервативных слоях французского общества – в высшем светском обществе и особенно среди духовенства. В духовных орденах ораторианцев, бенедиктинцев и францисканцев, а также среди янсенистов Пор-Рояля насчитывалось много преданных картезианцев; одно время философия Декарта пользовалась, как мы говорили уже, поддержкой также со стороны иезуитов, надеявшихся с ее помощью бороться против все распространявшегося влияния материалистических взглядов. Но все усиливавшаяся клерикальная реакция дошла, наконец, до того, что даже философия Декарта стала признаваться опасной, и иезуиты повели против нее решительную борьбу. В 1663 году сочинения Декарта внесены были в ватиканский index, a в 1671 году парижский архиепископ сообщил университету королевский приказ, запрещавший преподавать иную философию, кроме схоластической. Набожные католики вроде Арно, старавшегося обратить Лейбница в католичество, и Боссюэ не понимали, чего добивается реакция, вступая в борьбу с единственной философией, могущей укрепить в шатающихся умах веру и утверждающей религиозные начала. Но реакция не унималась. Угодливые прислужники, которых она находит всегда и всюду, пытались даже добиться от парламента приказа, осуждающего новые идеи. Когда известие об этом проникло в общество, три писателя – Буало, Бернье и Расин-младший сообща выпустили в свет сатиру, образумившую парламентских советников. Сатира начинается прошением магистров, докторов и профессоров. В качестве защитников и опекунов философии Аристотеля они указывают, что за последние несколько лет «некоторая неизвестная особа, именуемая Разумом, предприняла попытку проникнуть силой в университеты и с помощью неких возмутителей, бездомных бродяг, принявших имена гассендистов, картезианцев, мальбраншистов и пуршотистов, затеяла изгнать Аристотеля, давнего мирного обладателя упомянутых школ… Без ведома Аристотеля сия особа многое изменила и ввела новизны в природу, лишив сердце преимущества быть началом нервов, каковое преимущество было сим философом сердцу по своему изволению даровано, и перенесла преимущество сие на мозг… А затем заставила кровь ходить по всему телу, с полным оной крови произволом шататься, блуждать и обращаться по венам и артериям, без всякого иного чинить таковые продерзости права, кроме опыта, показания коего никогда не признавались в помянутых школах… Далее помянутый Разум… вмешался в лечение и действительно излечил множество перемежающихся лихорадок с помощью чистого вина, порошков хины и других средств, неизвестных помянутому Аристотелю и Гиппократу, и без предварительного кровопускания, клистиров и чистительных, – что не только неправильно, но и есть крайнее злоупотребление, ибо помянутый Разум никогда не был принят и допущен в корпорацию помянутого факультета и, следовательно, не может совещаться с докторами сего последнего и ими быть на совещание призываем, чего действительно никогда и не было. Несмотря на сие и вопреки многократным жалобам и сопротивлению защитников правого учения, упомянутый Разум продолжал пользоваться сказанными средствами и имел дерзость употреблять их даже над врачами помянутого факультета, из коих многие даже были к великому скандалу им вылечены, – что есть пример очень опасный и не могло совершиться иначе, как худыми путями, чародейством и договором с дьяволом. Не довольствуясь сим, упомянутый Разум предпринял попытку поносить и изгнать из курсов философии „формальности“, „материальности“, „сущности“, etc., a сие, буде суд не окажет помощи, долженствует принести великий ущерб и причинить полное разрушение схоластической философии». По рассмотрении картезианских и гассендистских книг, «приняв все в соображение, суд, согласно прошению, удержал и оградил, удерживает и ограждает за упомянутым Аристотелем полное и мирное владение упомянутыми школами…Предписывает сердцу по-прежнему быть началом нервов и приказывает людям, какого бы звания и должности они ни были, этому верить, несмотря ни на какой противоречащий тому опыт. Запрещает крови бродяжничать, обращаться и блуждать в теле… Воспрещает впредь Разуму и его приверженцам вмешиваться в лечение и исцелять лихорадки дурными средствами и путем чародейства, как то: чистым вином, порошками хины и другими средствами, неизвестными древним. А в случае неправильного исцеления помощью сих средств дозволяет медикам упомянутого факультета возвратить больным по обычному методу лихорадку с помощью александрийского листа, сиропов, прохладительных и других годных для сего средств и привести больных в то состояние, в каком они были прежде, дабы потом вылечить их по правилам; буде же они не вылечатся, отправить на тот свет, по крайней мере достаточно прослабленными и очищенными. Возвращает добрую славу и честное имя „сущностям“, „тождествам“, „возможностям“ и прочим схоластическим формулам… Разум изгоняется навсегда из университета, ему воспрещается входить туда, мутить там и беспокоить упомянутого Аристотеля в его обладании и пользовании» (полный перевод сатиры помещен в книге профессора Любимова). Шутка быстро облетела весь Париж, вызвала гомерический хохот, и президент парламента Ла-Муаньон благодарил Буало за то, что насмешкой над воображаемым приговором он предупредил появление действительного приговора, который вызвал бы несравненно более язвительные насмешки со стороны современников и потомства. Но на правительство Людовика XIV подобные средства не действовали. Когда университет в Кане протестовал против распоряжения, запрещавшего преподавать картезианскую философию, и парламент отменил распоряжение, король вторичным приказом подтвердил, что первое распоряжение остается в силе, и высказал порицание парламенту за его приговор. Период с 1670 по 1690 год считается эпохой мученичества картезианской философии во Франции, и к этому же времени относится быстрый рост ее популярности и влияния. Она нашла горячих и красноречивых апостолов, которых возглавили Рого и Режи. На частные лекции Режи стекалась вся Тулуза. Салоны начинали уже приобретать ту влиятельную роль, которая в таком громадном объеме выпала на их долю в следующем веке, и в письмах m-me де Севинье мы находим указания на широкую популярность декартовой философии. Нельзя сказать, чтобы салонные разговоры о «tourbillons», о «je pense, donc je suis» и других излюбленных пунктах философии Декарта отличались особенной глубиной. Она стала модной, и m-me де Севинье находит, что всякая светская женщина должна точно так же уметь говорить о декартовой философии, как должна она уметь играть в écarté. Несколько взыскательного современного читателя немножко коробит от светских острот по поводу «зеленых душ»[6] и «ces beaux tourbillons», тем не менее дамам принадлежит крупная заслуга: они в значительной степени содействовали популярности картезианской философии во Франции. В последние годы века, когда преследование несколько стихло, обнаружилось, что во всех университетах Франции под видом аристотелевской преподается декартова философия.
Как видно из приведенного выше шуточного «приговора», из цитированных нами выше замечаний Региуса и прочих современники Декарта придавали особенное значение его естественнонаучным теориям и за них он получил в свое время от своих поклонников название «отца новой философии». Точно так же смотрел на свою деятельность сам Декарт, предполагавший посвятить всю свою жизнь «научному обоснованию медицины». Современные метафизики видят, напротив того, в его естественнонаучных теориях только преддверие; «храмом» в их глазах является его метафизика. Не подлежит сомнению, что современники Декарта могли лучше разобраться в том, что старо и что ново в его философии, и, по их убеждению, в его метафизике возрождалось старое миросозерцание. Тем не менее, общая оценка исторических заслуг Декарта, делаемая современными метафизиками, правильна: его метафизика оказала несравненно более сильное влияние на развитие этой области, чем его естественнонаучные теории на развитие естествознания. Благодаря трудам Галилея и его учеников естествознание уже в эпоху Декарта, стояло на твердой почве. Всего тридцать лет отделяют фантастические «Начала философии» Декарта от бессмертных «Математических начал естественной философии» Ньютона – этого неувядаемого образца строгого научного метода. При этих условиях фантастические теории Декарта благодаря обаянию его великого имени и блеску его гения сделались не факелом, освещающим путь человечеству, а сыграли роль блуждающего огонька, поведшего человеческую мысль по ложным путям. Долгое время даже в Англии ньютоновская физика не могла вытеснить физики Декарта, – и перенесение Вольтером (только в половине XVIII века) ньютоновской физики во Францию было крупным моментом в истории французской науки. Эпоха господства картезианской физики была эпохой редкого бесплодия. Чтобы выяснить читателю, каким образом такие естественнонаучные теории, как гипотезы Декарта – по духу и по тенденциям вполне соответствующие нашему современному миросозерцанию, – могут оказывать вредное влияние на развитие науки, мы возьмем пример. Предпочитаем брать пример не выдуманный, а действительный эпизод из истории науки и воспользуемся для этого полемикой Спинозы с Бойлем. Химия не была специальностью Спинозы, и в своей полемике он стоит на почве картезианской физики. Оба противника исходят из совершенно различных точек, оба по-своему правы и оба никак не могут понять друг друга. Спиноза находит, что не философски говорить о различных веществах, входящих в состав селитры (переписка возникла по поводу опытов Бойля над разложением селитры), когда материя едина и когда различные свойства получающихся при опыте веществ могут быть объяснены различным движением частиц единой материи. Бойль, в качестве трезвого англичанина, не понимает, каким образом можно говорить об единой материи, когда при опыте оказывается, что селитра состоит из различных тел, из которых одно (теперешний калий) входит в состав «земли», другое (теперешний азот) – в состав нашатыря. Не подлежит сомнению, что, только оставаясь на той точке зрения, на которой стоял Бойль, можно было расширить границы нашего знакомства с химической природой тел. Если бы даже в будущем наука и признала единство материи (в настоящее время это остается не поддающейся проверке гипотезой в такой же мере, как и во времена Декарта), то, во всяком случае, несомненно, что существуют стойкие комплексы частиц этой единой материи, соответствующие атомам наших элементов, и только тщательное изучение свойств этих комплексов, их взаимных отношений и взаимодействия в состоянии нас привести – вероятно, только в отдаленном будущем – к сколько-нибудь научному объяснению химических явлений движением частиц единой материи. В настоящее время мы не можем даже подходить к этому вопросу; исходя из представления единой материи, мы и теперь, как во времена Декарта, принуждены были бы только фантазировать и гадать. И действительно гипотезы одна другой фантастичнее преподносились картезианцами в таком изобилии, что знаменитые слова Ньютона: «Hypotheses non fingo!» («Я не выдумываю гипотез!») были не только характеристикой творчества самого Ньютона, но и протестом против порожденного Декартом злоупотребления гипотезами в области естествознания. Единственной крупной заслугой естественнонаучных теорий Декарта была популяризация в тех умеренных сферах, к которым он обращался, научного, механического миросозерцания. Но и в этом отношении, судя по той вражде, которую питают к механическому миросозерцанию в настоящее время люди, считающие себя непосредственными продолжателями дела Декарта, им было достигнуто, вероятно, немного.
«Науке», целиком состоящей из гаданий и гипотез, – метафизике – склонность Декарта к фантастическим построениям не могла принести вреда. Напротив того, резкость и определенность, с которой он ставил вопросы, прямолинейность его выводов послужили могучим толчком для метафизической мысли. От Декарта ведет свое происхождение то направление новой европейской философии, которое известно под именем умозрительной (рационалистической) философии. Преобладание умозрения Бэкон считал характерной чертой схоластики и советовал не давать умозрению новых крыльев, а напротив того к существующим привесить свинцовые гири, чтобы умерить его полет. Надежды отца английской эмпирической философии не сбылись: умозрительной философии предстоял еще ряд смелых полетов, на ее долю выпал еще период редкого блеска. Это было неизбежно. Положительный метод охватил к тому времени еще только ничтожную долю областей человеческого ведения, и естественная потребность в общем синтезе – в миросозерцании – могла быть удовлетворена только тем же путем, каким удовлетворяла ее схоластика: при помощи умозрения. Но тогда как схоластика в конце средних веков стала во враждебные отношения к науке, метафизика – в этом единственное, но существенное их отличие – оперлась на достигнутые в XVII веке точными науками результаты, и в этом слиянии умозрение нашло новые силы. Общественные условия, принуждавшие лучших людей эпохи замыкаться в тесных рамках теоретической работы, сообщили последней почти болезненную интенсивность. Необходимость решать жгучие вопросы отвлеченно, без проверки опытом, приучала к абсолютным выводам и безусловным решениям. В той области, которую положительная наука принуждена была предоставить метафизике, опорных, направляющих пунктов было так мало, что временные колебания в настроении среды и индивидуальность мыслителя накладывали резкий отпечаток на получавшиеся ответы. Если в одних случаях с редкой ясностью ума предвосхищались приобретения позднейшей науки, то в других с неменьшей резкостью обнаруживался возврат к средневековому миросозерцанию. Великие метафизики непосредственно примыкающей к Декарту плеяды, подобно ему, не были, впрочем, только метафизиками. Это были гениальные наблюдатели, обладавшие разносторонним научным образованием, и почти все они записали свое имя крупными буквами в историю не только метафизики, но и положительных знаний. Около середины XIX столетия окончательно стали на положительную почву психология и биология, положительный метод стал проникать в общественные науки и этику, – и метафизика умерла естественной смертью. За семьдесят лет, прошедших со смерти Гегеля, она не сумела выставить ни одного крупного имени, тогда как история науки и научной философии насчитывает за ту же пору ряд блестящих имен. Современные эпигоны метафизики повторяют слова и мысли, оставленные гигантами старого времени, страдают неудержимым влечением «возвращаться назад» и по мере своих сил удовлетворяют потребности в умственной пище тех групп современного общества, которые не преодолели еще метафизическую стадию развития.
Тот период истории мысли, в центре которого стоит Декарт, можно, таким образом, считать закончившимся. Это во всех отношениях переходный период, как переходны, впрочем, все эпохи человеческой истории. Но он характеризуется рядом параллельно – в различных областях человеческой жизни – возникающих, нарастающих и достигающих своего апогея черт, позволяющих выделить его в качестве типичного исторического периода. В начале и конце его мы встречаем моменты сравнительно устойчивого равновесия. Первый момент нарушается в эпоху, непосредственно следующую за крестовыми походами, когда в однородную военно-земледельческую среду вклинивается новый элемент, торговое городское сословие. В политической сфере начинается собирание государств. В области теоретической мысли происходит перенос на европейскую почву арабской науки и возникает схоластика, – в то время еще живой организм, не изолирующий себя, как это было впоследствии, окаменевшими формулами от зарождавшейся науки и пробивающий первые бреши в первобытном средневековом миросозерцании. В середине этого периода мы находим непрерывный рост торговли, становящейся к этому времени мировой, – упадок влияния духовенства и феодального дворянства и возникновение при поддержке третьего сословия абсолютных монархий. В области мысли всецело становятся на положительную почву астрономия, механика, отчасти физика, – и схоластика, выродившаяся в праздную болтовню о никого не интересовавших вопросах, сменяется более соответствующей научному уровню эпохи и ее запросам метафизикой; это – эпоха Коперника, Галилея, Ньютона – с одной стороны, Декарта и плеяды великих метафизиков – с другой. К середине XIX века в экономической сфере достигает полного расцвета капитализм, в политической – получает господство третье сословие. В области мысли – положительный метод распространяется на все области знания и умирает метафизика, сыгравшая, подобно некоторым другим элементам этого сложного исторического процесса, роль временного связующего звена. Далеко не случайное совпадение тот факт, что Англия, осуществившая у себя конечные результаты этой долгой эволюции еще в середине XVII века, почти не испытала влияния метафизики. Конечный момент устойчивого равновесия характеризуется радостью по поводу одержанных побед, довольством достигнутыми результатами.
Этот момент остался где-то далеко позади нас. Он осложнился даже на одно мгновение глубоко несправедливой «насмешкой горькою обманутого сына над промотавшимся отцом». Теперь мы переживаем более спокойное и справедливое настроение. Мы признаем всю ценность большинства добытых усилиями ряда поколений результатов, не представляем себе возможности существовать без них, сознаем, что двигаться вперед мы можем только на почве сделанных уже завоеваний. Но восторги по поводу их и теперь представляются нам несколько наивными. Эта неудовлетворенность лучше всяких фактов свидетельствует о том, что для европейской мысли начался новый, сложный исторический период. Опять, вместо желанной цели, открылась перед ней необозримая дорога; предстоит новая долгая работа и упорная борьба. Вероятны шатания, временные кризисы, временное возрождение веры в спасительную силу дошедших до нашей эпохи переживаний. В частности, не выходя из той сферы, которая стоит в тесной связи с предметом настоящего очерка, мы были бы неискренни, если бы сказали, что не ощущаем потребности в синтезе, полнее охватывающем громадный, накопленный уже наукой фактический материал, чем это достигнуто в имеющихся попытках философского обобщения. Существуют целые области знания – во главе их науки общественные, – в которых процесс философской систематизации еще только начался, в которых еще фигурируют школы и секты, в которых нас подавляют сырые, необработанные факты. Между тем, только синтез – а не груда сырых фактов – в состоянии дать ответ на мучащие нас вопросы раньше, чем решит их не дожидающаяся теоретических ответов жизнь. А затем многие вопросы, волновавшие в области теоретической мысли современников Декарта, остаются вопросами и для нас. Не вернуться ли нам к Декарту? Это было бы совершенно бесполезно. Всякая попытка возвращения не к Декарту только, но к метафизическому умозрению вообще натолкнется теперь на те же препятствия, на какие натолкнулся Гегель в своей плачевной попытке исправить путем умозрения Ньютона: на имеющийся у нас фактический материал. Положительный метод захватил все области знания; нигде уже не осталось простора для полетов ограниченной только законами силлогизма мысли. Мы дорожим добытыми наукой результатами и никогда не откажемся от них. Но мы не могли бы отказаться от них, даже если бы желали; мы не можем не видеть точно установленных фактов, как не можем отказаться от тяжелого личного житейского опыта и вернуться к «сладкому неведению» детства. Мы не завидуем даже легкости, с какой предшествовавшие поколения принимали получавшиеся ими ответы: она для нас невозможна. Нужно быть совершенно нетронутым наукой и окружающей действительностью, нужно воспитаться, подобно схоластикам, в исключительной атмосфере герундива, аориста, комментариев к Аристотелю и Платону, чтобы открывать – как это делают современные метафизики – в великих метафизических системах прошлого неисчерпаемый кладезь всякой премудрости для нашего поколения. Мы подходим к этому кладезю с глубоким интересом потомков, знающих, что не с них начался мир и не ими он кончится, – но он уже не содержит в себе для нас «живой воды, напившись которой, не будешь жаждать вовек»: он не утоляет нашей жажды даже на мгновение. Бездоказательные, хотя и остроумные гипотезы, диалектические построения нас теперь, когда мы сходим с исторической точки зрения, уже даже не забавляют. Мы стали сложнее и старше. Когда в XVII веке схоластики звали «вернуться назад» к великим мыслителям древности, Бэкон и Декарт отвечали: «Их ошибочно называют древними; мы старше их; они – дети в сравнении с нами». То же принуждены были бы мы ответить людям, тревожащим в настоящее время почившие великие тени. Мы старше метафизики, старше последнего великого ее представителя почти на три четверти века, старше сделанным за это время громадным – беспримерным в летописях истории – запасом опыта и наблюдений, старше возникшими у нас с тех пор мучительными вопросами. Да и к чему, собственно, возвращаться? Ведь одна возможность подобных советов указывает, что никаких завоеваний метафизикой сделано не было: к сделанным завоеваниям не возвращаются. Она не взяла неприятельских городов, а только побывала в них; она не побеждала трудностей, а только обходила их; не раз еще нам придется укладывать «костьми» целые поколения под стенами крепостей, которые она взяла, – нет! в которых она только побывала… Возможность вторично побывать там нас теперь уже не удовлетворит; нам нужно взять их. А достигнуть этого мы можем только тем же путем, каким достигнуты все завоевания человеческой мысли: при помощи научного метода, оставаясь на почве положительной науки, – не возвращаясь назад, в каких бы радужных красках ни рисовали утраченный нами Эдем, а постоянно и неуклонно идя от сделанных завоеваний вперед.