Глава 8. Конец революционного терроризма в россии

А там, где аргумент — бомба, там, конечно, естественный ответ — беспощадность кары!

П.А. Столыпин[1]

Переход правительства от нерешительности к репрессиям

Столкнувшись после 1905 года с небывалой эскалацией революционного насилия, правительство Николая II осознало необходимость принятия срочных мер для выхода из кризиса. Власти пытались подавлять различные формы массового протеста в городах и деревнях и искали новые способы борьбы с террористами. Вначале, однако, российская имперская администрация оказалась неспособна достойно ответить на брошенный ей революционерами вызов. Царские власти испытали шок перед быстро распространявшейся анархией и ежедневным кровопролитием и не смогли сразу принять радикальные меры против экстремистов. К тому же Николай II был мягким и нерешительным человеком, а его двор и высшие правительственные чиновники опасались, что жесткие репрессии приведут к тому, что западноевропейские союзники России будут считать ее руководителей полуазиатскими варварами, а саму Россию — дикарской страной[2]. Не последнюю роль сыграло и то, что верховные власти опасались, как бы расхождения между правительством и либеральным обществом не приняли необратимый характер.

Либеральная общественность упорствовала в своем традиционно примирительном отношении к экстремистам и оказывала на официальные круги сильное давление, что действительно может объяснить первоначальное нерешительное поведение правительства перед лицом революции. Даже во время эскалации насилия многие государственные чиновники, находясь под влиянием либералов, продолжали видеть в радикалах хоть и сбившихся с пути праведного, но бескорыстных мучеников, беспощадно преследуемых всемогущим государством, хотя и по своим мотивам, и по своим действиям террористы нового типа сильно отличались от своих предшественников XIX века. В результате многие гражданские и военные чины, включая находящихся на самом верху официальной иерархической лестницы, не только противились применению жестких мер против террористов, но и не могли скрыть своего восхищения ими[3]. Более того, некоторые представители царской администрации, рискуя собственным положением, иногда оказывали услуги экстремистам, боровшимся с тем государственным строем, который представляли эти государственные чиновники[4].

В период, охватывающий взрыв и рост революционной войны с правительством в 1905–1907 годах, радикалы полагали, что польза экстремизма для революционной борьбы перевешивает возможные негативные его последствия. Революционеры шли на теракты в уверенности, что в случае ареста и суда они, скорее всего, будут спасены от слишком сурового наказания либеральными адвокатами и давлением симпатизировавшего им общественного мнения.

На первый взгляд, статистика судебных обвинительных приговоров не указывает на снисхождение к экстремистам в эти годы. Согласно одному антиправительственному источнику, за шестимесячный период с октября 1905 года власти арестовали и выслали почти 3 300 человек по обвинению в разных политических преступлениях — от хранения нелегальной литературы до вооруженного нападения[5]. Однако важно отметить, на какой именно срок осуждались тогда политические преступники. Хотя длительные сроки заключения и являлись потенциальной карой по серьезным обвинениям, к ним прибегали очень редко. Чиновник Департамента полиции Ратаев описывал впечатление первых защитников царского режима — полицейских работников — от снисходительного отношения судебной системы к радикалам. Он писал: «Последние судебные приговоры по политическим процессам прямо наводят ужас, ибо через несколько месяцев все осужденные, отбыв определенное им тюремное заключение, вступят вновь на путь революционной деятельности с удвоенной энергией. При чтении подобных приговоров прямо-таки руки опускаются и всякая энергия падает… Какая же польза тратить деньги на розыск и задержание людей, которых в лучшем случае посадят на несколько месяцев в тюрьму, а затем выпустят на свободу и предоставят возможность приняться за прежнюю работу?»[6]

Многие радикалы, особенно молодые идеалисты, не боялись тюремного заключения и каторги и даже приветствовали их, поскольку, по их мнению, каторжные работы являлись истинным испытанием убеждений и выдержки революционера. В то же время их желание дышать тюремным воздухом, подогревавшееся неукротимым духом лучших борцов и революционных героев прошлого[7], сопровождалось знанием того, что (по крайней мере до 1907 года, когда условия в большинстве мест заключения ухудшились) дисциплина и надзор часто были чрезвычайно слабы[8]. В это время политические заключенные редко жаловались на жестокое обращение. Наоборот, по словам Марии Спиридоновой, проведшей на каторге около десяти лет за убийство Луженовского, в 1906 году жизнь в тюрьме была свободной, режим на каторге — очень вольным. О жизни политических заключенных в акатуйской тюрьме она пишет, что там была полная свобода, заключенным разрешали целыми днями гулять в лесу, а в ближайшей деревне жили их семьи; отцам и мужьям разрешалось оставаться на ночь со своими близкими, и они просто там жили, только иногда появляясь в тюрьме, чтобы отметиться. Спиридонова утверждала, что тюрьмы напоминали клубы, где протекала интенсивная социальная жизнь[9]. Согласно одному историку, поскольку «обычно не было недостатка в чтении и разговорах», тюрьма превращалась в «неформальную, но эффективную высшую школу для революционеров»[10]. Часто радикалам удавалось даже продолжать свою антиправительственную деятельность во время тюремного заключения, как, например, случилось в Киеве, где революционный комитет после ареста всех его членов руководил забастовкой прямо из тюрьмы и продолжал во все время заключения выпускать прокламации[11].

Такое положение дел заставило официальную правительственную газету заявить, что пришла пора навести порядок в местах заключения и превратить их из увеселительных заведений и санаториев в настоящие тюрьмы, как, например, в Англии[12]. Многие бывшие заключенные подтверждают правильность такого описания тюремной жизни до 1907 года, отмечая в своих мемуарах, что они уносили с собой на свободу довольно приятные воспоминания о своем заключении в царских тюрьмах, где жизнь была «веселей всякой свадьбы»[13]. То же самое и даже еще в большей степени можно сказать и о жизни политических ссыльных.

Отсутствию у революционеров страха перед наказанием способствовал и тот факт, что в тюрьмах не хватало надзирателей. Некомпетентность тюремного персонала и плохое состояние устаревших тюремных помещений благоприятствовали успешным побегам[14]. Большинство тех, кто не бежал и оставался в тюрьме, делали это почти по собственному выбору — они «соглашались» оставаться в заключении, добровольно и временно, чтобы потом выйти на свободу законно, а не вести жизнь беглых преступников[15]. Что же касается ссылки, то, согласно Ратаеву, она существовала только на бумаге. Не бежали из ссылки только те, кто не хотел этого делать по тем или иным соображениям[16].

Это подтверждается сведениями о том, что большая часть террористов, заключенных в тюрьмы или отправленных в ссылку до 1907 года, смогли бежать и уехать за границу или уйти в подполье; некоторые из них проделывали это несколько раз за свою революционную карьеру[17]. Радикалы, выбравшие эмиграцию, обычно не утруждали себя получением иностранных паспортов; многие получали разрешение на выезд (вместо отбывания срока в Сибири) от сочувствовавших им местных чиновников [18]. Когда экстремисты были вынуждены покидать Россию как беглецы, они просто переходили плохо охраняемую российскую границу, заплатив за помощь профессиональным контрабандистам.

Неспособность царской администрации быстро сориентироваться в новой для нее ситуации революционного кризиса также способствовала относительной свободе действий, которой пользовались экстремисты в начальной стадии революции. Особенно это ощущалось на окраинах, где правительственные чиновники жаловались на бездеятельность полиции (в которой не хватало людей и зарплаты были очень невелики), перед лицом быстро растущего числа врагов из антиправительственного лагеря. Полицейские должны были использовать в борьбе с радикалами устаревшее вооружение — громоздкие ружья и шашки, в то время как их противники были вооружены современным огнестрельным оружием, привезенным из-за границы[19]. Не менее важно и то, что правительство не смогло дать психологический или идеологический стимул своим малообразованным, иногда полуграмотным рядовым защитникам, вынужденным рисковать жизнью в борьбе со своими согражданами, которые возвышенным стилем объявляли себя искренними защитниками дела революции.

Неспособность властей бороться с отчаянными и ловкими революционерами была настолько очевидна, что стала предметом сатиры. В одном анекдоте чинам полиции давали «новые энергичные распоряжения» после ограбления банка:

«1. Тщательно охранять те места, которые ограбили злоумышленники.

2. Сообщать о всех случаях грабежа никак не позже, как за час до самого происшествия.

3. Снять фотографии с бесследно скрывшихся злоумышленников.

4. Ограбленные суммы без задержки представить полностью в полицию как вещественные доказательства.

5. Обойти весь город и опросить жителей, каждого в отдельности, не он ли похитил деньги банка.

6. В случае отпора произвести обыск, сообщить, какая сумма находилась у каждого на дому, и представить ее полностью при рапорте.

7. Сообщить фамилии всех подозрительных лиц города и их особые приметы, даже не указанные в паспортах»[20].

Конечно, нельзя сказать, что правительство совсем ничего не предпринимало. Начиная с 1905 года многие районы империи были переведены на военное положение, и к августу 1906 года восемьдесят две из восьмидесяти семи губерний находились под усиленной охраной[21]. В том же году правительство, поддавшись панике, отказалось от либеральной судебной политики, которой оно придерживалось после октября 1905 года, и разрешило военным судам судить граждан только на основании полицейского расследования, без официального предварительного следствия[22]. Эти меры, однако, оказались недостаточными в борьбе с анархией, особенно вследствие того, что первоначальная нерешительность властей способствовала росту экстремизма. Такое положение сохранялось до июля 1906 года, когда Петр Столыпин стал председателем Совета министров, сохранив за собой пост министра внутренних дел. При нем правительство начало наконец применять жесткие и в основном эффективные меры для прекращения беспрерывного насилия.

Побудительной причиной, заставившей Столыпина немедленно приступить к борьбе с террористами, было покушение на его жизнь на даче на Аптекарском острове в августе 1906 года, «наиболее громкое проявление терроризма, который держал страну кровавой хваткой»[23]. В этих обстоятельствах, как верно замечает Ричард Пайпс, «никакое правительство в мире не могло бы оставаться бездеятельным» [24]; в конце концов, ведь именно революционеры постоянно называли свои действия войной с существующим строем, а объявив войну, они должны были бы ожидать ответных ударов. Поскольку II Дума еще не была выбрана, Столыпин, от которого придворные круги требовали немедленного восстановления порядка, применил статью 87 Основных законов, которая разрешала правительству выпускать срочные указы в отсутствие законодательных органов. 19 августа 1906 года в чрезвычайном порядке был принят закон о военно-полевых судах для гражданских лиц[25].

В районах, находившихся либо на военном положении, либо под чрезвычайной охраной, губернаторы и коменданты военных округов получили приказ передавать в военно-полевые суды дела тех лиц, чье. участие в таких преступлениях, как террористические нападения и убийства, политические грабежи и бандитизм, вооруженные нападения на представителей правительства и сопротивление им, производство, хранение или использование взрывных устройств, было настолько очевидным, что не требовало подробного расследования. Каждый такой суд должен был состоять из пяти офицеров-судей, назначенных местным военным командованием. Хотя подсудимые могли вызывать свидетелей, они не имели права на юридическую помощь во время судебных заседаний, которые проходили при закрытых дверях. Но, вероятно, самым серьезным аспектом такого военно-полевого правосудия была быстрота его действия: дела в таких судах заслушивались в течение 24 часов со времени ареста, приговор выносился в течение 48 часов, обжалованию не подлежал и приводился в исполнение не позже чем через 24 часа после вынесения[26].

Введение системы военно-полевых судов немедленно вызвало протесты левых и либеральных кругов. Даже большинство консервативных сторонников самодержавия, включая главного военного прокурора В.П. Павлова, «человека, не прославившегося своим милосердием», утверждали, что такая система лишь отдаленно напоминает законность[27]. Всем было ясно, что в ней нет никаких гарантий от ошибок и злоупотреблений . По большинству дел эти суды приговаривали подсудимых либо к смерти, либо к длительным срокам каторжных работ[29]. Приговоры приводились в действие незамедлительно, и к моменту окончания действия этого закона в апреле 1907 года, через восемь месяцев после его введения, более тысячи революционеров, преимущественно террористов и экспроприаторов, были расстреляны или повешены[30].

Военно-полевое правосудие было не единственной задачей, возложенной центральной администрацией на военных. Поскольку полиция и жандармерия оказались неспособны поддерживать внутренний порядок и безопасность, армии, которая и без того с самого начала революции участвовала в подавлении рабочих волнений и крестьянских бунтов, были переданы многие Функции по борьбе с экстремизмом. Солдаты охраняли банки, почтовые и телеграфные конторы, винные лавки, больницы, поезда и железнодорожные станции и другие потенциальные мишени террористов. Военные патрули наблюдали за тюрьмами и полицейскими участками, особенно в таких центрах революционного насилия, как Варшава, где солдатам поручалось помогать городовым и даже заменять их. На других окраинах, особенно на Кавказе и в Прибалтике, армия совершала карательные рейды против врагов режима[31]. Несмотря на протесты высшего военного командования, считавшего, что участие в таких действиях разлагает войска и мешает поддержанию боеспособности на случай нападения извне, Совет министров Столыпина настаивал на том, что армия должна проводить чрезвычайные меры в борьбе с наиболее грозными на данный момент противниками России — внутренними врагами[32].

Наряду с военно-полевыми судами продолжали работать и обычные военные и гражданские суды. Хотя их приговоры и были мягче, особенно по делам женщин и несовершеннолетних[33], они тоже стали, по плану Столыпина, проводить более жесткую судебную политику. В то время как в 1905 году, согласно подсчетам Департамента полиции, только десять смертных приговоров, вынесенных гражданским лицам военными судами, были приведены в исполнение, к концу 1906 года это число увеличилось до 144, а в следующем году — до 1139, ас падением революционной активности к 1 января 1909 года уменьшилось до 825 и до 717 к концу года[34]. Тем не менее «революция так никогда и не закончилась для военного судопроизводства», поскольку, хотя число подсудимых резко упало после 1908 года, оно «никогда не соответствовало норме (менее пятидесяти подсудимых), характеризовавшей положение до 1905 года». Николай II неоднократно выражал недовольство промедлением в рассмотрении дел военными окружными судами, настаивая на упрощении и ускорении судебной процедуры. Некоторые судьи, выносившие более мягкие приговоры, чем предусматривало законодательство, получали выговоры. И хотя правительство больше не могло законным путем вернуться к системе военно-полевого правосудия, желание предотвратить новые вспышки революционного насилия заставляло его принимать дальнейшие жесткие меры. К примеру, 27 июня 1907 года была принята поправка к военному судебному кодексу, которая «сокращала срок предварительного расследования с трех дней до одного»[35].

Судебные преследования набирали силу, а революция отступала. Источник того времени сообщает, что в 1908 и 1909 годах 16440 гражданских и военных лиц было осуждено за политические преступления, включая вооруженные нападения; из них 3682 были приговорены к смерти, а 4517 — к каторге[36]. Эта статистика указывает на интенсивность борьбы правительства с революцией, однако надо помнить, что многие смертные приговоры не приводились в исполнение и заменялись на каторжные работы или тюремное заключение. Так, с 1 января 1905 года по 20 апреля 1907 года меньше трети лиц, приговоренных военными окружными судами к смерти, были действительно казнены. Как и в случае с военно-полевыми судами, большей частью преступлений, каравшихся смертью, были террористические акты и экспроприации[37].

Герасимов и другие официальные лица жаловались, что в 1905 году охранное отделение было «карикатурой на политическую тайную полицию»[38]. Некомпетентность полиции и ее безуспешные попытки бороться с анархией были источниками многих анекдотов, включая такой: журналист сообщает из Тамбова: «В городе вчера свирепствовала сильная снежная метель, но была приостановлена энергичными действиями полицейских чинов, причем было арестовано «по недоразумению» три социал-демократа»[39]. И потому наряду с чрезвычайными судебными мерами по отношению к экстремистам правительство начало менять и систему охраны внутренней политической безопасности. Первой задачей было усилить полицию, совершенствуя методы расследования в делах о государственных преступлениях, набирая новых людей и давая им в руки более совершенное оружие, отвечающее задачам борьбы с террористами. Власти предприняли эти шаги одновременно с опубликованием административных указов, касавшихся жизни обычных граждан, таких, как указы о комендантском часе и об ограничениях передвижения и собраний. Официальные лица на местах производили частые обыски и облагали штрафом владельцев квартир и домов, в которых революционеры хранили бомбы и взрывчатку или укрывались сами и из которых стреляли в полицейских. Некоторые чиновники даже пытались, хотя и без особого успеха, ввести полузаконную практику арестов граждан, которые отказывались помогать полиции при арестах революционеров[40].

Власти и в столицах, и на периферии ужесточали условия содержания под стражей, назначая на тюремные должности более компетентных и верных людей и увеличивая их жалованье. Жизнь революционеров в тюрьмах изменилась к худшему, хотя надзиратели и охранники все еще неохотно применяли к ним репрессивные меры из-за преувеличенного страха перед всемогуществом террористов за стенами тюрьмы[41]. По мере того как суды приговаривали все большее число радикалов ко все более длительным срокам заключения, тюрьмы становились настолько переполненными, что, по словам министра юстиции в Думе 1 марта 1908 года, «скоро будет некуда помещать людей, отбывающих наказание» . В то же время постоянные обыски и ограничения передвижения заключенных в тюрьмах и строгая дисциплина привели к резкому сокращению числа побегов. Более того, после 1907 года с многими экстремистами, и особенно с анархистами, больше не обращались как с политическими заключенными, в большинстве тюрем они находились на том же положении, что и обычные уголовники. Это не только помешало им получать материальную помощь от таких организаций, как Красный Крест, но и лишило их прежнего статуса «политиков» и их освобождения как таковых от различных дисциплинарных мер со стороны тюремной администрации. С ними стали обращаться так же грубо, как с остальными, заковывать в кандалы, помещать в карцер, применять к ним телесные наказания[43].

Тюрьмы были не единственными местами, где правительственное рвение к наведению порядка приводило к эксцессам. После столь долгого периода насилия и жестокости, к этому времени уже ставших почти нормой российской политической жизни, сторонники жестких мер в среде местной администрации, временами злоупотребляли своей властью и были виновны в произволе и прямых нарушениях закона. В своем стремлении бороться с революцией генерал Думбадзе, комендант Ялты, беспощадно преследовал мирных евреев, которых он выселял из города в нарушение всех законов.

Думбадзе стал также известен всей Европе своей реакцией на покушение на его жизнь 26 февраля 1907 года. Из какого-то дома в него выстрелил террорист, потом покончивший с собой. Комендант вызвал войска, оцепил дом, арестовал всех обитателей и сжег этот дом вместе с соседним домом и с кипарисовым садом[44]. Подобные случаи часто происходили на окраинах и в отдаленных районах империи. В Прибалтике карательные меры, применявшиеся военными против террористов, включали, как сообщают, убийство заложников и запугивание местного населения[45]. Эта ситуация дала пищу одному юмористу для выдуманной телеграммы от министра внутренних дел Дурново к генералу Ренненкампфу, командовавшему экспедиционной армией в Сибири: «Убедительно прошу выше генерал-губернатора никого не арестовывать»[46]. Барон А.В. Каульбарс, командующий Одесским военным округом, в котором царили анархия и террор, стал печально известен своими репрессивными мерами, ставшими темой популярного юмористического стихотворения под названием «Два зверя»:

Жил в лесу свирепый барс,

А в Одессе — Каульбарс.

Дикий барс зверей съедал,

Каульбарс в людей стрелял.

Барс лишь сытым быть хотел,

Каульбарс людей не ел.

Барсу пуля суждена,

Каульбарсу — ордена!

Почему же участь барса

Хуже доли Каульбарса?

Или орден дайте барсу,

Или пулю Каульбарсу!

Но поймите, зверь же барс,

Человек ведь Каульбарс!

Ну, в теперешний наш век

Генерал — не человек!

Коль по правде, так теперь

Генерал — все тот же зверь.

Эх, отправить Каульбарса

Погостить в лесу у барса!

Пусть при этой новой мере

Будут жить в лесу два зверя![47]

Эксцессы при подавлении террористической деятельности и революции вообще вызывали общественное негодование и подрывали репутацию правительства и армии не только в глазах критиков в России и за границей, но и в глазах верных сторонников режима. В то же самое время наблюдалось падение духа среди военных, которых антиправительственная пресса обвиняла в том, что они используют гражданских лиц в качестве движущихся мишеней для экспериментов с оружием[48]. Многие армейские офицеры, как и рядовые солдаты, с большой неохотой выполняли репрессивные задачи[49]; особенно это касалось тех военных, которые должны были приводить в исполнение приговоры военно-полевых судов. Нежелание выполнять свой долг особенно сильно проявлялось у них, когда дело касалось несовершеннолетних преступников, приговоренных к каторге, тюремному заключению или к смерти. 23 октября 1906 года во время казни трех несовершеннолетних анархистов-коммунистов — экспроприаторов из Риги (событие, вызвавшее волну протеста в либеральной прессе) – солдаты, снаряженные для расстрела, специально стреляли мимо, а с одним произошел нервный припадок[50].

Хотя антагонизм либерального общества и властей был вполне искренним, нельзя принимать на веру утверждение либералов о том, что чрезвычайные меры против экстремистов не привели к восстановлению порядка[51]. И в то время как Лев Толстой, возмущенный военным правосудием, осуждал хладнокровное антиреволюционное насилие государства в своей знаменитой статье «Не могу молчать!», лидер октябристов Александр Гучков защищал это насилие как жестокую необходимость , которая может положить конец той безнаказанности, с которой террористы действовали до лета 1906 года.

Уже в 1906 году радикалы стали объяснять свои неудачи правительственными репрессиями, называя правительственных чиновников не иначе как мясниками[53], и в 1907 году возложили вину за подавление революции на Столыпина с его жесткими мерами, особенно на его военно-полевые суды[54]. Представители правительства по всей империи сообщали о значительном снижении революционной активности, особенно после середины октября 1906 года. В Прибалтике спад экстремизма продолжался и в первые четыре месяца 1907 года; согласно официальным подсчетам, к январю количество убийств и поджогов уже сократилось в три раза. И вряд ли является совпадением, что в течение месяца после прекращения действия военно-полевых судов в апреле 1907 года в Прибалтике опять участились случаи революционного насилия, количество которых увеличилось почти вдвое[55].

Хотя виселицы военно-полевых судов, веревки которых кадет Федор Родичев назвал «столыпинскими галстуками»[56], остановили некоторых экстремистов, они не смогли положить окончательный конец революционной активности, и особенно экспроприациям. Статистика политических убийств и грабежей демонстрировала это Столыпину вполне недвусмысленно[57]. Индивидуальное насилие равномерно спадало вместе с общим ослаблением революционной бури к концу 1907 года[58]. Это происходило не только вследствие репрессивных мер правительства, предпринятых одновременно с введением ряда социально-экономических и аграрных реформ, но и вследствие усталости и разочарования интеллигенции и простого народа. Постепенно люди начинали понимать, что правительство, твердо решившее защищать свои позиции, больше нельзя заставить идти на уступки посредством применения насилия, которое только приводит к дальнейшим несчастьям, бесплодному кровопролитию и разрушению[59]. Один ярославский революционер так описывал эти новые веяния в письме к товарищу за границу: «Жизнь здесь тянется вяло. И это общее явление. В работающих кругах настроение подавленное. Работники бегут как мыши, и каждый занят залечиванием тех ран, которые нанесены в бурное время их материальному положению, семье, своим нервам, а то и своей шее. Спасайся кто может. Между прочим, наши техники и транспортеры [литературы и оружия]… оказываются хорошими коммерсантами… Рабочие тоже хотят жить широко, без страха, умно и интересно. В [антиправительственные] кружки калачом не заманишь, но на публичные лекции валят гуртом… [Революционные] книги не идут;… в библиотеках наши авторы в пыли… Каждый обыватель знает, что дел нет, и все двери и кошельки захлопнулись перед нами»[60].

Дело Азефа

Общая подавленность и уныние, царившие в либеральных и революционных кругах с начала 1907 года, были усугублены невероятным разоблачением, которое дискредитировало террористическую тактику в глазах многих ее бывших сторонников, потерявших вследствие этого всякую веру в себя, в людей и в свое дело[61]. Это событие было потом названо «делом Азефа» по имени главного героя — Евно Филипповича Азефа (1869–1918), известного также как Николай Иванович, Валентин Кузьмич, Толстый и под некоторыми другими кличками. Дело Азефа, «беспримерное в анналах российского революционного движения»[62], неотделимо не только от истории эсеровского терроризма, но и от истории радикализма вообще; ни одна личность не вызывала таких жарких споров и накала страстей в антиправительственном лагере.

Азеф был сыном бедного еврейского портного. Он впервые предложил свои услуги Департаменту полиции в 1892 году, будучи студентом политехнического института в Германии, где он вел бедную и тяжелую жизнь. Его первоначальная месячная зарплата в полиции составляла 50 рублей и затем постоянно увеличивалась по мере расширения его связей в революционных кругах за границей и по мере того, как сообщаемая им информация оказывалась все более полезной для его начальников. После получения в 1899 году диплома инженера-электрика в Дармштадте он вернулся в Россию и поступил в распоряжение своего нового начальника С.В. Зубатова, знаменитого руководителя Московского охранного отделения[63].

В России Азеф быстро завоевал себе положение в революционных кругах. Ему удалось завязать тесные связи с неонародническими и террористическими группами, такими, как, например, Северный союз социалистов-революционеров в Москве. Он сблизился с лидером Союза А.А. Аргуновым, выведал все, что касалось деятельности этой организации, и сообщил всю информацию Зубатову. Когда осенью 1901 года полиция успешно провела аресты революционеров, действуя по наводке своего агента, Аргунов передал все дела Северного союза Азефу, поручив ему представлять Союз за границей. Следуя плану полиции внедрить своего агента в самый центр организации эсеров, Азеф в конце ноября 1901 года снова покинул Россию и выехал за границу для участия в переговорах, целью которых было объединение отдельных социал-революционных групп, разбросанных по всей империи, в одну организацию[64].

Эти переговоры привели к созданию Партии социалистов-революционеров, в которой с первых дней Азеф играл очень заметную роль, сблизившись с Черновым, Михаилом Гоцом и позднее с наиболее известным лидером эсеров-террористов Гершуни. К июлю 1902 года положение Азефа в партии было уже настолько прочным, что его полицейские начальники были вынуждены рассказать о нем министру внутренних дел Плеве. В противоречии с общими правилами Департамента полиции о тайных агентах, которые ограничивали участие последних в партийной деятельности, Плеве приказал, чтобы Азеф попытался проникнуть в центр партии и в Боевую организацию[65].

И Азеф выполнил эту задачу с большим умением. К концу 1904 года он стал членом Заграничного комитета ПСР, а в 1906 году — полноправным членом Центрального комитета партии. Он также служил главным связным между Центральным комитетом и Боевой организацией и осенью 1907 года даже временно стоял во главе ЦК. С 1903 года Азеф возглавлял Боевую организацию. И одновременно он, до своего ухода из полиции весной 1908 года, продолжал работать с несколькими высшими чинами Охранного отделения, сообщая им важнейшую информацию о деятельности Центрального комитета и других органов ПСР, а также о планах и операциях Боевой организации[66]. В некоторые периоды его связь с полицией ослаблялась, и с конца 1905 года до середины апреля 1906 года он вообще не сносился с Охранным отделением[67]. Тем не менее можно утверждать, что его почти пятнадцатилетняя работа в полиции в качестве тайного агента в то время была беспрецедентной по длительности и значению. Власти были им очень довольны, что отражалось и на его зарплате — необычайно высокой для тайного агента: в конце своей службы Азеф получал тысячу рублей в месяц[68].

Не раз революционеры начинали подозревать Азефа в связях с полицией[69], но тем или иным способом он всегда умел эти подозрения рассеять: В 1893 году в Германии радикальные студенты просто не собрались серьезно расследовать местные слухи об осведомительстве Азефа, и к 1906 году, когда лидеры ПСР стали получать предупреждения из разных источников о том, что Азеф является полицейским агентом, его репутация как революционера была настолько непоколебима, а авторитет в партии настолько высок, что большинство эсеровских руководителей сочли эти предупреждения ложными и не предприняли никаких мер по их проверке, считая их попытками дискредитировать в его лице всю партию[70].

Это значительно усложнило положение главного обвинителя Азефа — Владимира Бурцева. Бурцев был издателем исторического журнала «Былое» и давним сторонником террористической тактики борьбы. Он всегда оставался независимым революционером и не являлся членом ПСР, хотя и был с ней очень тесно связан и хорошо знаком с партийными руководителями[71]. В мае 1908 года Бурцев официально известил Центральный комитет ПСР о том, что у него есть веские основания для обвинения Азефа в сотрудничестве с полицией. Поначалу эсеровские лидеры не хотели об этом и слышать, но Бурцев настаивал, предоставляя одно доказательство за другим, и в конце концов предоставил ПСР свидетельство бывшего начальника Департамента полиции А.А. Лопухина, который прямо называл Азефа полицейским шпионом, внедренным в ряды эсеров. Потрясенные революционеры начали официальное расследование, результаты которого непоправимо подорвали престиж партии. 26 декабря 1908 года Центральный комитет ПСР был вынужден публично признать, нто Азеф работал в полиции. 7 (20) января 1909 года лидеры ПСР выпустили еще одно заявление, в котором перечисляли террористические акты, в организации которых Азеф якобы играл главную роль, и таким образом Азеф был объявлен провокатором[72].

Это заявление стало сенсацией, Бурцева стали называть Шерлоком Холмсом русской революции, а Азеф мгновенно прославился на весь мир[73]. Члены Боевой организации, отказываясь верить в истинность обвинений, выдвинутых против Азефа, отнеслись к газетной кампании как к еще одной попытке вмешательства гражданских эсеров в дела боевиков, а известный террорист Петр Карпович грозил расстрелять весь Центральный комитет, если он и дальше будет преследовать их руководителя[74]. Разоблачение было столь скандальным, что даже представители высшего командования ПСР, уже получившие доказательства работы Азефа на тайную полицию, не могли до конца в это поверить и предоставили ему возможность оправдаться, и Азеф ухватился за последний шанс к спасению, переменил имя и бежал, прожив оставшуюся жизнь за границей под чужим именем[75].

Случай Евно Азефа уникален не только потому, что присутствие полицейского агента в самом сердце одной из крупнейших политических партий позволило властям предотвратить ряд террористических актов, некоторые из которых, особенно направленные против царя и премьер-министра Столыпина, могли бы радикально изменить российскую историю; не менее важно и то, что шок этого разоблачения был столь велик, что ПСР так и не смогла залечить нанесенную скандалом рану, по крайней мере пока потрясения первой мировой войны не отвлекли внимание общественности[76]. «Дело Азефа нанесло партии непоправимый ущерб» прежде всего тем, что репутация этой главной террористической организации в России была безнадежно испорчена. Революционеры были вынуждены признать этот факт на страницах своих официальных органов, они даже признавали, что ПСР больше не существует как организация, что она потерпела поражение и распалась. Руководители ПСР пытались отвлечь общественное внимание от своего провала, обвиняя правительство в применении незаконных и преступных методов расследования, однако это ничего не изменило, и даже прежние верные последователи относились теперь к ним без всякого уважения. Некоторые из тех, кто испытал этот ужасный моральный шок, вступил в так называемую новую оппозицию, состоявшую из членов парижской группы социалистов-революционеров и бывших активистов, покинувших ПСР после разоблачения Азефа. Расследование специально назначенной эсерами Судебно-следственной комиссии по делу Азефа, начавшей свою работу в ноябре 1909 года, не пошло на пользу Центральному комитету ГТСР, чей моральный авторитет был окончательно подорван, его члены были обвинены в преступной халатности, некомпетентности, иерархическом «генеральстве», бюрократизме, непотизме, разрыве между руководством и рядовыми членами, между центром и периферией и т. д. В определенной степени эти обвинения были оправданны. Эсеры начали подозревать друг друга в связях с полицией, коррупции и измене[77].

Более того, в ситуации, в которой, как сказал один революционер после разоблачения Азефа, все идолы были опрокинуты, все ценности требовали переоценки[78], многие члены партии начали сомневаться в необходимости террористической тактики вообще. Первой реакцией Центрального комитета было прекратить всю организованную боевую работу на неопределенный период, в частности и из-за отсутствия денег, а отдельные лидеры (например, Рубанович и Натансон) стали, по крайней мере на тот момент, ярыми противниками террора[79].

В противоречие с собственными утверждениями о провокаторстве Азефа[80], руководство ПСР делало все возможное, чтобы доказать, что терроризм продолжал оставаться таким же чистым, как и раньше, поскольку боевая деятельность партии была начата не лично Азефом, а Центральным комитетом, в то время как Боевая организация, приводя в исполнение смертные приговоры, слышала только голос людей, которых представляла ПСР. Такие аргументы не могли разубедить рядовых членов, и они считали, что их прошлые успехи были делом рук правительственного агента, а не партийного руководства; это убеждение в корне подрывало сам принцип централизованного терроризма и непоправимо дискредитировало его[81]. Как раз в это время все большее число наиболее левых эсеров стали напоминать максималистов, призывая к децентрализации партийных сил и к большей автономии отдельных групп (включая террористические отряды)[82]. И если ветераны ПСР, скрывая свою панику, свое отчаяние и даже слезы, пытались вдохнуть оптимизм в своих последователей, уверяя их в скором возрождении партии, более молодые активисты были настроены чрезвычайно скептически в отношении возможного выхода из кризиса. Эти чувства усиливались неспособностью Центрального комитета мобилизовать кадры и найти необходимые материальные, средства или хотя бы сформулировать реальный план действий на будущее. Общее настроение упадка, депрессии и глубокого пессимизма особенно отразилось на эсерах-террористах[83].

Скандал с Азефом оказал также сильное влияние и на революционные круги, не связанные с ПСР. Многочисленные критики партии в левом лагере втайне радовались унижению ПСР и стремились извлечь из ситуации выгоду для себя, пропагандируя свои программы и привлекая бывших и потенциальных сторонников эсеров к максималистским, анархическим или социал-демократическим организациям; многие бывшие защитники боевых методов утверждались в своем нынешнем отрицании терроризма и централизованной конспиративной тактики вообще[84]; организованные политические убийства потеряли в глазах либеральной общественности романтический ореол. После разоблачения Азефа число политических убийств резко сократилось.

Престижу ПСР был нанесен еще один удар, когда в центральных кругах партии разоблачили еще нескольких правительственных агентов[85]. Особенно неприятным для партии было дело Александра Петрова (Воскресенского), который, как и печально известный максималист Соломон Рысс, нарушил основной революционный этический принцип, предложив в начале 1909 года свои услуги тайной полиции. В это время он находился под арестом, и ему грозила каторга за участие в работе динамитной лаборатории в Саратове. Позже он говорил, что стал осведомителем для того, чтобы изучить методы полицейского расследования и бороться с охранкой ее же оружием. В конце концов, поняв, что все попытки перехитрить полицию тщетны, он устроил 8 декабря 1909 года взрыв, при котором был убит начальник Петербургского охранного отделения полковник Карпов[86].

И все же среди общего разочарования и хаоса оставались упорные сторонники экстремизма, которые заявляли, что пришло время не осуждения и компрометации, а борьбы и террора[87]. Эти радикалы говорили, что для возрождения терроризма как революционного орудия необходимо совершить хотя бы несколько успешных политических убийств. В высших кругах ПСР, особенно за границей, на фоне жарких дискуссий о необходимости ограничить политическую и экономическую террористическую деятельность на местах и решения V съезда партии в мае 1909 года о прекращении аграрного и фабричного террора строились планы возрождения централизованного терроризма, первой и главной целью которого стало бы царе-убийство[88]. В 1909 году Центральный комитет поручил Борису Савинкову возродить Боевую организацию и очистить ее честь новой террористической кампанией[90]. Его усилия, однако, в течение всего следующего года были безрезультатны, главным образом из-за того, что он не мог подобрать подходящих людей: из десяти или двенадцати членов группы трое оказались полицейскими агентами[90].

В то же самое время начали образовываться независимые террористические группы эсеров за границей и в России, главным образом в провинции, которые иногда действовали вместе с максималистами. Ряд ведущих руководителей ПСР поддерживали идею новой фазы местного террора против правительственных чиновников и частных лиц из буржуазии и решили помочь эсерам-боевикам в России, доставая деньги на террористическую деятельность, которая включала бы акты возмездия представителям властей в царских тюрьмах[91]. Два таких теракта были совершены в 1911 году — покушение на жизнь инспектора вологодской тюрьмы Ефимова 15 апреля и нападение на начальника сибирской каторжной тюрьмы в Зерентуе Высоцкого 18 августа[92].

Революционеры из других партий также стремились доказать жизненность террористической тактики. Анархисты в первую очередь брали на себя ответственность за отдельные акты насилия. В 1911 году польские боевики также продемонстрировали, что и они не отказались от практики уничтожения полицейских осведомителей и от экспроприации: нападения на городовых в Польше в том году стали достаточно частыми, чтобы заслужить специальные обсуждения в Думе[93].

Последний крупный террористический акт

Конечно, эти отдельные акты не могли сравниться с террористическими операциями революционной эры ни по своему количеству, ни по своему значению. После 1908 года относительно редкие боевые действия, совершавшиеся в основном в провинции экстремистами, деморализованными делом Азефа, без связи с массовым движением, в контексте мирной ситуации внутри империи, мало влияли на политическую жизнь страны. Однако было одно исключение: убийство революционером Дмитрием Богровым премьер-министра Столыпина в Киеве 1 сентября 1911 года.

В 1905–1907 годах радикалы совершили несколько неудачных покушений на жизнь Столыпина, и в послереволюционные годы многие из них продолжали считать уничтожение этого ненавистного им государственного деятеля своей главной задачей. Попытки Столыпина укрепить традиционный порядок проведением социально-экономических реформ сделали его врагом революционеров, а его знаменитый вызов экстремистам и их сторонникам с думской трибуны в 1906 году «Не запугаете!», сопровождавшийся введением чрезвычайных репрессивных мер по борьбе с революцией, сделал его врагом номер один[94]. И все же значение этого последнего громкого теракта не только в выборе жертвы — вероятно, самого талантливого российского министра после реформатора XIX века Александра Сперанского — но и в том, что совершил его террорист нового типа.

Богров, двадцатичетырехлетний помощник присяжного поверенного, происходил из зажиточной и вполне ассимилировавшейся еврейской семьи. Его отец, хотя и не будучи формальным членом кадетской партии, по своим политическим убеждениям был очень близок к ее левому крылу. В пятнадцатилетнем возрасте Богров уже имел знакомства среди радикальных гимназистов, а в 1906 году, после недолгого увлечения социалистическими идеями, стал членом анархо-коммунистичес-кой группы в Киеве, хотя иногда и называл себя анархистом-индивидуалистом. Анархизм был наиболее подходящим идеологическим выбором для человека, который всегда противился контролю любой формальной организации, не допуская никаких ограничений извне на свои мнения и поступки. «Я сам себе партия», – сказал однажды несовершеннолетний Богров, и до последних своих дней он придерживался убеждения, что революционер может успешно действовать и один, без контроля и указки партийного руководства[95].

Такая позиция вполне соответствовала и его этическим представлениям, так описанным его знакомой: «Он всегда смеялся над «хорошим» и «дурным». Презирая общепринятую мораль, он создавал свою, причудливую и не всегда понятную»[96]. Вероятно, более объективный наблюдатель назвал бы его взгляды цинизмом, что подтверждает тот факт, что, невзирая на свои политические убеждения, в 1907 году Богров предложил свои услуги киевской охранке и поставлял туда информацию, благодаря которой вплоть до конца 1910 года производились аресты его друзей — эсеров и максималистов. Хотя Богров объяснял свои действия разочарованием в товарищах, которые, как он утверждал, «преследуют главным образом чисто разбойничьи цели», к работе агентом его привели еще и чисто финансовые соображения. Дмитрий, по словам брата, вырос в родительском доме, не зная отказа ни в одном сколько-нибудь разумном своем желании, а теперь он часто нуждался в деньгах, будучи страстным картежником. Полицейская зарплата в 100–150 рублей в месяц была очень кстати[97]. Видимо, это не казалось Богрову предательством революционных идеалов, ведь он сам говорил, что у него собственная логика, и к тому же он оправдывал свои действия желанием узнать врага поближе: «Врага надо знать. Познакомиться с этим львом, пощекотать ему усы? Снова острая игра, этап игры. Того стоит»[98].

К лету 1911 года товарищи Богрова, сначала подозревавшие его в присвоении партийных средств, поверили в его связь с полицией. 16 августа революционеры нанесли Богрову визит и сообщили ему, что радикалы намерены сделать публичное заявление о его измене и после этого его убить. Тогда же гости сделали ему предложение, не редкое среди террористов в те времена: Богров мог бы спасти свою жизнь и репутацию, если бы совершил террористический акт против одного из своих полицейских начальников. Ему дали на размышление и планирование время до 5 сентября и предложили выбрать жертвой полковника Н.Н. Кулябко, начальника киевской охранки. Богров отказался, считая Кулябко слишком незначительной фигурой. Он подумывал о покушении на жизнь Николая II, который собирался приехать в Киев в ближайшем будущем, но опасался вызвать этим актом антиеврейские выступления. В конце концов Богров решил убить Столыпина, которого он всегда страстно ненавидел, не скрывая этого и говоря, что Столыпин «самый умный и талантливый из них, самый опасный враг, и все зло в России от него»[99].

Для совершения этого убийства Богров использовал свои связи с полицией. Он сообщил Кулябко о якобы готовившемся покушении на Столыпина и министра образования Л.А. Кассо, которые должны были приехать в Киев вместе с царем. Кулябко, озабоченный в первую очередь безопасностью монарха и не имевший оснований подозревать своего агента в сообщении ему ложных сведений и в преступных намерениях, ничем не воспрепятствовал Богрову, когда тот стал буквально ходить по пятам за Столыпиным. Два раза ему удавалось приблизиться к премьер-министру, но недостаточно для того, чтобы в него выстрелить. В конце концов, используя последний шанс подойти к Столыпину на расстояние выстрела, Бог-ров оставил всякую осторожность и 1 сентября попросил у Кулябко билет на тот же вечер в Городской театр на оперное представление, где должны были быть царь и Столыпин. Из-за принятых мер по охране государя и министров в театре должны были быть только специально приглашенные лица, и билет невозможно было достать иным путем. Кулябко согласился выполнить его просьбу, и Богров, измученный нервным ожиданием, приехал в театр за час до начала «Сказки о царе Салтане» Римского-Корсакова.

Во время второго антракта за двумя выстрелами, еле слышными в переполненном театре, последовали громкие крики зрителей, а потом наступила жуткая тишина. Все глаза были устремлены на смертельно раненного премьер-министра, который «медленными и уверенными движениями положил на барьер фуражку и перчатки, расстегнул сюртук и, увидя жилет, густо пропитанный кровью, махнул рукой, как будто желая сказать: «Все кончено!». Затем он грузно опустился в кресло и ясно и отчетливо, голосом, слышным всем, кто находился недалеко от него, произнес: «Счастлив умереть за царя». Увидя государя, вышедшего в ложу и ставшего впереди, он поднял руки и стал делать знаки, чтобы государь отошел. Но государь не двигался и продолжал на том же месте стоять, и Петр Аркадьевич на виду у всех благословил его широким крестом».

Богров стрелял в Столыпина с очень близкого расстояния из-за небольшой мощности своего пистолета и из-за своего слабого зрения. В полном театре, окруженный свидетелями и возбужденной толпой, в которой было много военных, пятнадцать государственных деятелей и девяносто два агента охраны, у него не было даже надежды скрыться, и его немедленно схватили. 5 сентября Столыпин умер в больнице. Через четыре дня после этого военный суд приговорил Богрова к смертной казни, и в ночь с 10 на 11 сентября он был повешен[100].

Каких бы политических взглядов ни придерживался Богров, убийство Столыпина этот террорист нового типа совершил в одиночку и по чисто личным мотивам. После ультиматума своих бывших товарищей у него был выбор между позорной смертью от рук радикалов и смертным приговором царского правительства за деяние, которое должно было не только обелить его подмоченную революционную репутацию, но и внести его имя в анналы истории как мученика и героя, посмевшего поднять оружие на воплощение государственного порядка в России. Богрову было нетрудно сделать выбор. Тем не менее это решение не объясняет его нежелание выбрать третий путь — остаться в живых, последовав примеру Азефа и скрывшись за границей.

Для планирования побега и последующей жизни беглеца требуется сильная воля к жизни и достаточно энергии, а также материальные средства. Деньги Богров, вероятно, всегда мог получить у своей семьи. Но есть основания полагать, что воли к жизни у него не было. Он, молодой человек, производил на окружающих впечатление горько разочарованного и циничного старика, чья жизнь была бессмысленна и пуста; казалось, его ждут лишь долгие годы пустого существования, ведущие к такой же пустой смерти. Его друзья поражались тому, что «свою жизнь он сознательно прожигал» и говаривал, что «своя жизнь… не стоит, чтобы ее тянуть», и тому, что он был неудовлетворен «своим буржуазным укладом жизни, своей юридической работой, своим времяпрепровождением». Знакомые радикалы вспоминали, что он был «внутренне безрадостный, осенний». Он сам писал в письме: «Нет никакого интереса к жизни. Ничего, кроме бесконечного ряда котлет, которые мне предстоит скушать в жизни… Тоскливо, скучно, а главное одиноко…»[101]. Такой человек вряд ли стал бы прилагать много усилий к сохранению подобного существования. Один его знакомый почувствовал его склонность к самоубийству, а хорошо известный журналист А.А. Изгоев потом писал, что вполне естественно, когда скомпрометированному «революционеру-агенту охранки» приходит в голову мысль покончить с жизнью через какой-нибудь выдающийся террористический акт, и что такова была и психология Богрова[102].

Можно пойти дальше и предположить, что для Богрова, как и для ряда других экстремистов, совершение громкого теракта, наверняка влекущего за собой арест и казнь, являлось высшей формой самоубийства. По его собственным словам, Богров был разочарован своей бессмысленной жизнью[103], может быть, он хотел, чтобы хотя бы его смерть не была столь же бессмысленной. Он обдумал и выполнил свой теракт, прекрасно зная, что в результате его он умрет[104]. «Рожденный со страстной натурой игрока, он не мог жить буднично и покойно, он во всем и всегда искал сильных ощущений, тревожных и ярких впечатлений…Он превратил свою жизнь в азартную игру, и в этой игре последней ставкой была его собственная жизнь»[105].

Последние годы

Убийство Столыпина было последним сильным ударом террориста нового типа в самое сердце современного политического строя. В левых кругах в России и за границей царило ликование в связи со смертью «официального убийцы», «вешателя» и «деспота»[106]. О связях Богрова с полицией и его сомнительных делах

быстро стало известно общественности, что повлекло бесконечные дебаты о том, были ли замешаны в организации убийства Столыпина высшие чины Охранного отделения (что не подтверждается имеющимися в нашем распоряжении источниками). Хотя этот акт еще более дискредитировал террористическую тактику[107], отдельные случаи терроризма происходили вплоть до начала первой мировой войны. Согласно статистике Департамента полиции, в 1912 было зарегистрировано 82 случая революционного насилия, из них 22 — на Кавказе, 13 — в Польше, 9 — в Сибири[108]. Все эти акты не были связаны с массовыми социально-политическими беспорядками в стране, которые проявлялись до 1914 года только в форме рабочих волнений.

Большинство сторонников революционного экстремизма, хотя и не имея возможности возродить массовый террор, не только никогда не осудили политические убийства, но даже разрабатывали планы будущих боевых операций. В первую очередь это относится к ПСР; члены этой партии в России, согласно несколько преувеличенным полицейским донесениям, были все ярыми террористами в душе[109]. За границей руководству ПСР удалось собрать значительные суммы денег для будущих политических убийств, и буквально через несколько дней после убийства Столыпина в петербургскую полицию поступили сведения о том, что группа рядовых эсеров в Париже требовала от Центрального комитета немедленной организации террористической кампании в России и даже составила список подходящих жертв среди высших чинов гражданской и военной администраций[110].

К лету 1912 года многие эсеры, особенно правые из группы так называемых ликвидаторов, отказались от старых теоретических объяснений терроризма как устаревших и утопических. Они пришли к такому заключению, вполне еретическому для идеологии социалистов-революционеров, после дела Азефа и из-за неудач Савинкова в организации централизованного террора в 1909–1910 годах. Несмотря на оппозицию ликвидаторов, некоторые лидеры ПСР продолжали вынашивать планы новой волны террористической деятельности с целью срыва выборов в IV Думу. В то же самое время Центральный комитет начал систематическую протеррористическую кампанию на страницах «Знамени труда», направленную на вербовку новых боевиков из среды молодых партийных активистов. В 1913 году, согласно решению выборгской конференции в мае, подтверждающему старые тактические методы партии, эсеры пытались организовать небольшой боевой отряд с целью осуществления их давнишнего замысла цареубийства. В это же время они обдумывали политические убийства нескольких высших российских чиновников[111].

Как и раньше, эсеры не ограничивались планами экстремистской деятельности на территории Российской Империи. В Париже группа эсеров выступала за террористическую деятельность за границей, призывая, в частности, к беспощадному истреблению полицейских осведомителей. Подозреваемые должны были допрашиваться с пистолетом у виска, и их следовало убивать, как только их связи с полицией подтверждались[112]. Чернов также призывал своих последователей использовать успехи научного прогресса в области военной технологии, и, согласно полицейской информации, некоторые лидеры эсеров тайно обсуждали возможность использования аэропланов в террористических действиях. Их наиболее сенсационным предложением был план воздушной атаки во время празднеств по случаю трехсотлетия династии Романовых(ИЗ).

Несмотря на все эти приготовления, партия оставалась деморализованной и разделенной и не могла похвастаться боевыми успехами. Центральному руководству было трудно найти верных боевиков и надежных боевых командиров, и дело оказалось в руках таких сомнительных личностей, как друг Савинкова Борис Бартольд, ненадежный и много пьющий. Попытки Бартольда вдохнуть жизнь в Боевую организацию ни к чему не привели[114]. Группы эсеров на местах и отдельные лица за границей отказывались признавать, что террористическая тактика зашла в тупик, и хватались за любую возможность продемонстрировать жизненность террора. Боевик Петр Рухловский предлагал своим партийным начальникам увеличить доходы партии, позволив ему использовать давние связи на Урале и заняться прежним промыслом — экспроприацией государственных средств[115]. Группа эсеров в Пензе, решившая сблизиться с анархистами, пыталась организовывать в своем городе крупные экспроприации, а в 1914 году послала с той же целью дюжину активистов в Петербург[116].

Представители других российских политических организаций также обсуждали и иногда осуществляли планы боевых операций. После побега из тюрьмы большевик Камо вернулся в 1912 году в Россию для того, чтобы достать денег для партийной казны. После совещания в Москве с Красиным Камо и оставшиеся члены его старого Кавказского террористического отряда 24 сентября попытались повторить тифлисскую экспроприацию 1907 года, организовав грабительское нападение на Коджорской дороге около Тифлиса. Эта акция провалилась из-за сопротивления полиции[117]. После 1911 года другие, менее известные социал-демократы и члены малоизвестных экстремистских групп также совершали отдельные теракты. Во Франции одна такая группа, члены которой называли себя вольными социалистами, обратилась к лидерам ПСР за границей за финансовой поддержкой террористических актов против нескольких российских министров[118]. В Российской Империи рядовые граждане время от времени продолжали получать письма с угрозами от лиц, якобы представлявших революционные группы за границей.

Анархисты в России и за рубежом так никогда и не отказались от практики уничтожения всех, кого обвиняли в связях с полицией. Более того, некоторые анархисты и независимые экстремисты иногда предлагали ПСР свои услуги в качестве убийц, хотя партия обычно отказывалась от таких предложений из боязни скомпрометировать себя[119]. В 1912 году, однако, несколько анархистов объединились с эсерами в Петербурге для совместных террористических операций против представителей центральной администрации, в том числе министра образования Кассо и самого царя[120]. В следующем году члены по крайней мере одной группы анархистов в Париже выехали в Россию для совершения терактов в Петербурге[121]. В отдаленных районах страны, таких как центральная и восточная Сибирь, Забайкалье и Дальний Восток, анархисты и другие политические ссыльные продолжали сотрудничать с беглыми уголовниками. Они объединялись в банды и грабили деревни и села, называя себя очень откровенно — например, «Партия грабителей». Деятельность таких банд в этих районах была особенно заметной в 1912–1913 годах[122].

Радикальные националистические организации также пытались возродить терроризм. Польские социалисты уверяли, что они стараются ради престижа и для демонстрации пролетариату силы и мощи партии. Эти заявления подкреплялись отдельными актами мести и экспроприациями государственного имущества, в том числе нападениями на почтовые поезда (иногда успешными). К тому же ППС сохранила боевую школу во Львове, где готовились кадры для борьбы с российским владычеством. В мае 1912 года школу окончили 12 новых боевиков[123]. В том же месяце во Львове состоялась объединенная конференция РСДРП, левой и правой фракций ППС и двух менее известных польских организаций — Группы революционеров-мстителей и Союза активной борьбы (в которую входили и эсеры, и анархисты). На конференции была принята секретная резолюция о проведении серии крупных экспроприации, доходы от которых должны были быть поделены между участвовавшими организациями. Группа революционеров-мстителей отнеслась к этой резолюции особенно серьезно, решив экспроприировать как государственную, так и частную собственность[124].

В годы, предшествовавшие первой мировой войне, латышские революционеры также вынашивали планы террористических операций против участников прежних карательных военных действий царского правительства в Прибалтике. Они планировали покушение на жизнь императрицы во время ее поездки в Англию в 1913 году. В Финляндии представители Партии активного сопротивления в 1912 году решили любым способом убрать высших чиновников, лояльных к России. И наконец, в 1914 году армянский Дашнакцутюн, в это время бросивший главные силы на борьбу с турками, продолжал видеть в терроре на территории России прекрасный способ добывания денег[125].

Хотя начало первой мировой войны вызвало рост патриотических настроений даже в среде российских революционеров, некоторые из которых зашли так далеко, что временно стали на сторону правительства, многие радикалы приветствовали войну, считая, что она приведет к ослаблению царской власти, и поэтому они не отказались от террористической тактики. Отдельные экстремисты-эсеры продолжали свои эксперименты с новыми бомбами и взрывчатыми веществами и строили планы использования авиации в террористических действиях[126]. Эсеры думали о будущем и готовили боевиков для индивидуальных и маcсовых террористических акций после окончания войны[127].

Анархисты также продолжали приготовления к насильственным действиям, быстро приспособившись к новым политическим и международным обстоятельствам, предоставлявшим новые возможности для радикальных действий[128]. Согласно полицейским источникам, в конце 1915 года русские анархисты-коммунисты в Америке тайно получили десять тысяч долларов от немецких официальных лиц с заданием взорвать центр российских военных представителей в США. Хотя некоторые из них были против этого акта, другие смогли завербовать американских и итальянских товарищей в международный террористический отряд. Этот замысел, однако, не был осуществлен, и дело ограничилось обсуждениями различных действий против российского военного ведомства и его представителей за границей[129].

В то же время в российской провинции вновь появились полууголовные экстремистские группы, одной из которых руководил бессарабский атаман Григорий Котовский. Эти отряды терроризировали помещиков и других богатых граждан[130]. На Кавказе, где традиционно в насилии участвовало много несовершеннолетних, в 1912 году действовал Революционный союз учащихся города Кутаиса; один из его членов Иона Лоркипанидзе ранил из пистолета директора классической гимназии[131]. В Армении терроризм также не прекратился. 8 июля 1916 года лица, объявившие себя членами несуществующего Ереванского террористического органа, расклеили в разных частях города написанные от руки объявления с угрозами владельцам магазинов, которые повышали цены на основные продукты питания[132]. Даже в Финляндии в сентября 1916 года арестовали несколько местных террористов по обвинению в том, что они собирались совершить покушение на жизнь губернатора Улеабор-га[133]. В том же году начальник штаба российской армии генерал М.В. Алексеев получил анонимное письмо, в котором Николаю II угрожали судьбой его дяди, великого князя Сергея Александровича, и обещали убить его сына, двенадцатилетнего царевича Алексея[134].

Таким образом, терроризм в России в это время отнюдь не умер. Подготовка к насильственным действиям продолжалась вплоть до революции февраля 1917 года; происходили отдельные, хотя и не частые, теракты, например, убийства тюремных служащих[135]. В Златоусте весной 1916 года был казнен провокатор, причем в этом были замешаны большевики[136]. Последнее совсем не удивительно, так как в это время фракция большевиков была особенно озабочена вопросом террора. В письме от 25 октября 1916 года Ленин писал, что большевики совсем не против политических убийств, только индивидуальный террор должен обязательно стоять в прямой связи с движением масс[137].

Ленин был готов в очередной раз изменить свои теоретические принципы, если этого требовали интересы дела, что он и сделал в декабре 1916 года, за два месяца до событий, положивших конец русской имперской истории. В ответ на запрос большевиков из Петрограда об официальной позиции партии в вопросе о терроре Ленин высказал свое: в данный исторический момент террористические действия допускаются. Единственным его условием было то, что в глазах общественности инициатива терактов должна исходить не от партии, а от отдельных ее членов или малых большевистских групп в России. Ленин прибавил, что он надеется убедить весь Центральный комитет в целесообразности своей позиции[138]. Однако само время сняло вопрос о терроризме с повестки дня. События февраля 1917 года ставили перед всеми российскими революционерами новые цели.

Загрузка...