По улицам районного центра Атямара в сторону вокзала двигалась колонна призывников. За их неровным строем шли провожающие — и молодые, и пожилые, вскоре до отказа заполнившие небольшой перрон вокзала, — их было куда больше, чем отъезжающих. Одинаково, под «нулевку», постриженные ребята по команде ринулись в указанный вагон, побросали по полкам негромоздкие вещи и снова высыпали на перрон, смешавшись с толпой. До отхода поезда оставалось еще двадцать минут.
Не разобрать, что творилось возле вагонов и под высокими вокзальными березами — песни, крики, разноязыкий говор: кто обнимается-целуется, кто плачет-причитает. Басовито рявкнула гармошка, девушки вышли в круг, запели частушки, и — пошли пляски да танцы.
Федя Килейкин с отцом и матерью стояли чуть в стороне. Мать, конечно, наставляла, напутствовала, а Федор, не особо внимая, поглядывал на Таню Ландышеву, свою девушку. Приехала его проводить и стесняется родителей, стоит в толпе парней и девушек. Мать наконец догадалась, окликнула:
— Таня, наших сэняженцев не видела? Провожали в клубе, пятеро их было. А сейчас что-то никого нет.
— И я не видела, — подойдя, застенчиво и благодарно отозвалась Таня.
— Никого и не увидете, — объяснил Федор. — Многие еще вчера уехали.
— А есть и такие, которые завтра уезжают, — вмешался в разговор отец Федора — Иван Федорович. — Оно и понятно. Не всех же в одну часть определят. Кого в пехоту, кого — во флот. А то еще — в ракетные войска.
Таня и Федор попытались отойти от старших и не успели: раздалась команда — по вагонам! Гармошка сразу смолкла, по перрону прокатился возбужденный гул голосов. Федя торопливо поцеловал мать и отца, обнял Таню, вскочил на подножку поплывшего вагона. Ох как заливисто, пронзительно взмыл гудок тепловоза!..
Держась одной рукой за поручень подножки, высунувшись из тамбура, Федор Килейкин жадно хватал кислый дым сигареты, пытаясь хотя бы этим унять громко стучащее сердце. Да разве его унять, если оно рвется назад — туда, куда, словно не за вагоном, а от него отбегает, становясь все меньше и меньше, его Таня.
То же самое творилось в эти минуты и с Таниным сердцем. Пока шла, бежала рядом с вагоном, все порывалась сказать что-то главное, но загодя собранные, такие нужные слова перепутались, растерялись. Успей-ка их заново собрать, сложить, когда вагон уже и не догнать! Только и осталось — махать платком, что как белая бабочка бился, кружил над ее головой. А когда скрылся последний вагон, Таня платком вытерла повлажневшие глаза, поклонилась вслед скрывшемуся поезду. Одни лишь гудящие рельсы блестели перед ней.
Вздохнув, Таня повернула к вокзалу, подивившись, что довольно далеко ушла от него. Кажется, провожающих вроде уже и не осталось. Вот и хорошо: Тане не хотелось попадаться на глаза Фединым родителям, тем более ехать вместе с ними домой. О чем она с ними будет говорить? Кто она им? И не сноха, и не невеста пока. Лучше всего побыть одной, наедине со своими думами, в одиночестве и пройти те десять вайгельбе[1], которые отделяют их Сэняж от Атямара. Время еще не позднее, дорога хорошая, вдоль леса — не заметишь, как дома будешь.
Постояв у зеленых станционных акаций, Таня зашла в вокзал, присела на широкий деревянный диван и вынула из сумочки круглое зеркальце. Белое чистое лицо ее с ямочками на щеках было притомленным, синие и без того большие глаза казались еще больше и были словно затуманены. Снова вздохнув, Таня убрала зеркальце; поколебавшись, зашла в буфет, выпила шипучего лимонада — пить хотелось так, что губы вроде припухли. И спустя полчаса она была уже далеко за Атямаром.
Вот и проводила она Федю Килейкина, с которым десять лет училась в школе, вступала вместе с ним в пионеры, потом в комсомол. Дружили, не больше, но после девятого класса что-то вдруг шевельнулось в душе ее, что-то непонятное стало твориться с ней. И с ним, оказалось, — тоже. Сойдутся вечером на улице — никаких, как прежде, разговоров, шуток; молча походят, избегая почему-то прохожих, и молча расстанутся. После каждой такой встречи Таня подолгу не могла заснуть, лежала с открытыми глазами, трогала руками горячие щеки. Потом, когда уже начали учиться в десятом классе, окончательно поняла: полюбила!
Прямо об этом — ни он, ни она — не говорили, но встречаться — особенно после окончания школы — стали чаще, почти каждый вечер. Хотя свободного времени ничуть не прибавилось: сдав выпускные экзамены, Федор начал работать на тракторе, водить который он выучился еще в школе, в кружке. Потянувшись за ним, пошла штурвальной на комбайн и Таня, а через год перешла на СК — начала косить самостоятельно. Всякие решения о свадьбе были отложены на ту пору, когда Федя отслужит военную службу, но призвали его только теперь — на третий год: все какие-то шорохи в сердце находили. И получилось так: виделись каждый день, а самое главное, даже вчера, даже нынче сказать ему, что ждать его будет, не успела, застеснялась. И все их свидания, все их вечера и звезды, — все позади, дальней солдатской дорожкой отодвинуто. Много это — два года ждать, и вовсе немного, если подумать, если в самом деле ждать!..
…Идти пешком действительно хорошо. Дорога тянулась вдоль леса, левее ее, под деревьями, петляла пешеходная тропа. Недавно тут полосой прошел дождь, прибил пыль, омыл листву деревьев, освеженный воздух терпко и чисто отдавал запахами влажных дубовых листьев, мокрой, сверкающей на солнце дождинками — будто в росе — травой. Чудо какое — дыши не надышишься. На полянке Таня сорвала несколько колокольчиков, обернула их сырые корешки газетой — букетик вышел хоть куда. Сестре Поле подарок — любит она цветы…
По дороге в обе стороны шли машины — грузовые, легковые, трещали, стреляя сизыми дымками, мотоциклы. Одна из машин резко затормозила, высунувшийся из кабины парень бойко окликнул:
— Маряка[2], девушка-краса!
Не останавливаясь, Таня отшутилась:
— Маряка твоя давно уже дома! Чего еще скажешь?
— Подругу жизни себе ищу, свадьбу хочу сыграть! Не ты ли моя невеста? Иди, садись, — куда хочешь домчу. По дороге и потолкуем.
Таня рассмеялась.
— Ошибся ты, парень. Не я твоя невеста. И не могу ей быть.
— Это почему? — весело скалился парень, тихонько тронув машину вслед за девушкой.
— Да потому, что твоя невеста совсем другая. Она стесняется ходить по опушке, ушла в глубь леса, — боится, как бы не сглазили. Там ее ищи! Только в следующий раз смотри не ошибись, с другой не спутай!
— Это как же тебя понимать? — немного опешил шофер.
— Здесь и понимать-то нечего. Она, твоя разлюбезная, на четвереньках ходит, в лохматой шубе наизнанку. Не забудь прихватить ей медку. Без меда и близко не подпустит — рассвирепеет, съест еще!
Водитель, наверно, не ожидал такой насмешки, видно, и впрямь хотел подвезти ее, доброе дело сделать. Он обиженно покачал головой, ругнулся и пустил машину на всю железку.
Странно, но после шутливого разговора с шофером настроение у Тани приподнялось. Посмеиваясь, она неторопко шла вдоль леса; особенно спешить ей нынче незачем. Перейдя дорогу, посмотрела яровые, сев которых закончили. Полюбовалась дружными всходами — сердце радуется!
Таня пригляделась: тут и капли дождя не перепало — ветви, трава и сама тропка были сухими. Воздух опять накалился, лесная зеленая тишина нарушалась лишь птичьим щебетом, пересвистом, где-то неподалеку звонко закуковала кукушка. Загадав, Таня начала считать, сколько ей осталось жить, и рассмеялась: и так знает — много, вся жизнь впереди! Становилось все жарче. Таня стянула с головы белый кружевной платок, помахивая букетиком, разгоняла надоедливых комаров.
Вот и дорога, напрямик ведущая через лес в село. Она совсем не такая, как эта главная. Вся в колдобинах, густо поросла травой, то и дело попадались, словно обглоданные, коряги, сухой валежник. Когда-то для жителей Сэняжа эта дорога была единственной. Без нее и до Атямара не доедешь. А сейчас про нее забыли, забросили, время берет свое: нынешней технике нужны широкие, гладкие магистрали. А эту только пешеходы и знают.
Таня с удовольствием пошла по ней и вскоре остановилась, прислушалась: где-то рядом звучала музыка, доносились человеческие голоса. Причем, музыка какая-то диковатая — вроде собаки лают, козы блеют да кошки мяукают, все вместе! Не любила Таня такой музыки — ни складу, ни ладу…
Навстречу, мелькая за деревьями, шли парень и девушка, еще издали Таня безошибочно узнала их: ее школьная, с самого детства, подружка Зина и ее муж Черников Захар. Зина была в новом спортивном костюме — синие узенькие брюки и такого же цвета курточка, коротко подстриженные волосы перехвачены красной ленточкой — красивая! А вот Захар Черников Тане не нравился, хотя и он под стать жене, такой же нарядный: черные, отутюженные брюки, модная пестрая сорочка с закатанными до локтей рукавами, легкие сандалеты. Не нравились его рыжие космы, доходящие до плеч, и к этому же эта глупейшая трескучая музыка, которая рвалась из «Спидолы». И что нашла в этом парне Зина?
И в пору учебы в средней школе, и после, работая на птицеферме, Зина выделялась среди подруг общительным, на редкость живым характером. Она была непоседой, никогда не унывала; при резких порывистых движениях длинные ее косы постоянно бились по спине. На работе Зина не знала устали, а на сцене колхозного клуба не было равных ей певиц и плясуний.
Прошлой осенью на смотр художественной самодеятельности в Сэняж из Атямара приехал массовик районного Дома культуры Черников Захар. Приехал не случайно — сам настоял, чтобы его послали именно в Сэняж.
Дело в том, что незадолго до смотра районная газета напечатала о Зине Семайкиной большой очерк — корреспондент, не жалея красок, расписал ее и как передовую птичницу, и как активную участницу колхозной самодеятельности. С очерком был опубликован и портрет девушки — молоденькой, с симпатичным, чуть округлым лицом, с улыбкой на полуоткрытых губах, с двумя толстыми косами, что как темные речушки стекали с ее покатых плеч.
Девушка на снимке понравилась Захару. Он внимательно прочитал очерк, спрятал газету в карман пиджака и стал ждать момента, когда появится возможность побывать в Сэняже. Да чтобы не просто так, а по командировке, так сказать, представителем района.
И дождался.
Направляясь в клуб, Черников остановился возле правления колхоза у доски Почета. Зину Семайкину на большой фотографии он узнал сразу и все же вынул газету, на всякий случай сверил: все правильно, — она. И тяжелые косы, и тонкие брови, и немного улыбающиеся губы, и главное подпись: «Птичница 3. Семайкина».
По дороге попадалось много людей — шли они и по одиночке и парами. Одни, обходя его, оглядывались — замечают, значит, — это поднимало настроение; другие, не обращая внимания, проходили мимо, — Захара задевало: деревня, невежды!..
Клуб был уже полон. По ярко освещенному фойе, а потом и по залу Черников прошел не спеша, в развалочку, немного выдвинув вперед правое плечо и небрежно держа за уголок кожаную папку с молнией. Сел он в первом ряду между председателем колхоза и секретарем партийной организации и, запросто с ними поздоровавшись, вынул блокнот. Во время концерта он сдержанно покашливал, делал пометки, невольно привлекая внимание и подчеркнуто деловым видом и своей ярко-рыжей, почти до плеч спадающей гривой.
Художественная самодеятельность колхоза «Победа» была, как говорится, на уровне и вполне удовлетворила Черникова, но конечно же — и совершенно искренне — восхитило его выступление Зины Семайкиной. Когда девушка исполнила «Умарину»[3], он вместе со всем залом, не жалея ладоней, забыв о своем представительстве, горячо аплодировал ей. Почти половина участников колхозной самодеятельности была отобрана на районный смотр, список их начинался с Зины Семайкиной.
В Атямаре на районном фестивале Черников уже не отходил от нее, оказывал всяческие знаки внимания. Подруги Зины, особенно она, Таня Ландышева, остерегали ее: смотри, девка, держи уши востро, этот красноголовый петух неспроста развернул крылья!
В районе Зина заняла одно из первых мест и в числе победителей ее послали в Саранск на республиканский фестиваль. С ней поехал и Захар Черников: он мастерски плясал. Спустя два месяца после возвращения из Саранска Зина вышла за него замуж.
Вот так прямо на глазах лучшая птичница сэняжского колхоза Зина Семайкина стала билетершей районного кинотеатра. Сначала исчезла с доски Почета ее фотография, потом мало-помалу перестали в колхозе и вспоминать о ней самой. Конечно, кроме нее, Тани, и сейчас она по-настоящему обрадовалась: наконец-то ее подружка приехала погостить в Сэняж.
— Чао! — весело, помахивая рукой, крикнула Зина.
«Опять где-то словечко новое цапнула, — усмехнулась Таня. — Похоже на наше эрзянское „чаво“ — „пусто“. Да только не то».
— Чаво? Мезесь чаво![4] — поравнявшись, спросила она, улыбаясь.
— Не «чаво», а «чао»! — поправила Зина, смеясь. — Это так итальянцы при встрече приветствуют друг друга. Как у нас — «шумбрачи»[5].
— Тогда ты, Зина, не молодая одирьва[6], а уж синьора!
— Это уж как твоей душеньке угодно, так и называй, золотко мое! — Зина чуть понизила голос: — Как проводила?
— Какие там проводы? Сел в вагон и уехал. — Тане не хотелось говорить о своих переживаниях при Черникове.
— Теперь жди: после двух лет генералом вернется к тебе, — опять забалагурила Зина. — Не как мой — как был, так и остался массовиком.
— Так и ты пока не Валентина Терешкова, всего-то навсего билетерша в кинотеатре, — насмешливо, явно задетый, отозвался Черников; тряхнув рыжей гривой, он независимо прошел вперед.
— Как, Зинок, живешь? — участливо спросила Таня. — Не жалеешь, что уехала от нас?
— Что ты, Танюша! Разве раньше я так жила, как сейчас? Ничего, кроме кур, не видела. А сейчас — среди людей. Всяких навидалась! Любой фасон, любую прическу — все знаю. — Зина фыркнула. — А иные вроде и не в кино приходят. Сядут на самых задних рядах, как только свет погаснет, так и начинается — и обнимаются, и целуются. Нет, Танюш, не жалуюсь. Каждую новую картину смотрю — бесплатно. За всю жизнь столько не пересмотрела.
— Теперь что, так билетершей и будешь?
— Пока не надоело, а там будет видно. Может, на артистку учиться стану. Захар говорит, меня бы приняли. — Зина засмеялась: — Что-то мой рыжий очень уж хочет спровадить меня учиться.
— Учиться, Зинок, хорошо. Если примут. А в Атямаре ты выступаешь?
— Сперва выступала. Потом Захар сказал — не надо. Дескать, негоже вдвоем в одном коллективе. Да и некогда: работа ведь моя вечерняя. A-а, все еще успеется!
Таня чувствовала — что-то Зина недоговаривает, отделывается шутками, и перестала расспрашивать ее про житье-бытье.
— Куда ж это вы на вечер глядя? Лесных пташек рычаньем этим пугать? — Таня кивнула на Захара, ушедшего от них довольно далеко и, кажется, нарочно прибавившего звук транзистора.
— Ну, Тань! Самая современная музыка. Модерн! Уж кому ни кому, а тебе, секретарю комсомольской организации, надо бы знать. Ты же — молодой представитель двадцатого века!
— Видно, уж ничего не сделаешь, Зинок, не доросла. — Таня, поняв, откуда у подружки эти слова, выражения — от Черникова, улыбнулась. — Куда направилась?
— Дома сидеть надоело, вот и бродим. — Зина, хотя их никто услышать не мог, шепнула Тане на ухо: — На свежем воздухе целоваться слаще!
Таня порозовела, Зина расхохоталась, взмахнула рукой:
— Чао, подружка!
И побежала за мужем.
«Переменилась Зина, очень переменилась, — огорченно размышляла Таня. — Была активной комсомолкой, знатным человеком в колхозе, писали о ней в газетах, на доске Почета висел ее портрет, а сейчас бесплатно смотрит кинокартины и — довольна. А что будет дальше — об этом и заботы нет? Чао, модерн — не ее это все, не ее! Или оттого, что полюбила, голова кругом пошла?.. Ой, как все сложно в жизни! Учились, все были вроде одинаковыми мальчишками-девчонками. А сейчас все такие разные, у каждого — свое. Тиша Сурайкин — комбайнер, Коля Петляйкин — шофер, Федя — в армию уехал, многие подались в Саранск — кто работает на заводе, кто учится. Не по самой ли легкой дорожке пошла Зина? Разве об этом она мечтала, когда училась?..»
Как и всегда, вспомнив школьные годы, Таня сразу же подумала о своей любимой учительнице Вере Петровне Радичевой.
Таня перешла в седьмой класс, когда в Сэняж приехала новая учительница. Молоденькая, с черными, коротко подстриженными волосами, большеглазая, в короткой юбочке, она робко вошла вслед за шофером, несшим ее чемодан, в учительскую. «Красивая», — первое, что подумала Таня, увидев ее, и, порозовев от смущения, сказала ей «шумбрачи». Мать Тани работала в школе уборщицей, в тот день накануне учебного года Таня помогала ей мыть полы, прибираться.
Приезжая сказала, что она новая учительница; мать, улыбаясь, показала приезжей на открытую дверь директорского кабинета: «Ступай, дочка, у себя он». Та вошла, робко поздоровалась, от той же робости, наверно, забыла закрыть за собой дверь, — Тане все было и видно, и слышно.
Директор, Потап Сидорович Сурайкин, которого все в школе побаивались, сидел за столом. Лысый, угрюмый, он повернул в сторону вошедшей голову, старый стул под ним заскрипел.
«Ой, не понравится ей здесь!» — забоялась Таня: в учительской пусто, неуютно, директорский кабинет не кабинет, а какой-то амбар для старья. По расставленным вдоль стен стульям небрежно разбросаны географические карты, старые журналы, тетради, в одном углу в кучу свалены осколок мамонтового зуба, пожелтевшие кости, чучела ежа, ворона, синичек. Стоявшие на директорском столе два глобуса, побольше и поменьше, так были облапаны, ободраны, что ни морей, ни океанов, ни Европы, ни Америки на них не разглядишь, это уж Таня сама проверила…
Не спрашиваясь, Таня вошла в кабинет — вынести свободные стулья, чтобы протереть их; директор, рассматривая документы приехавшей, недовольно спросил:
— Так, Вера Петровна, значит?
— Вера Петровна, — подтвердила учительница, ежась под хмурым взглядом директора, подергивая на коленях короткую юбку.
— Преподаватель эрзянского языка и литературы нам нужен, — подтвердил Потап Сидорович и раздраженно сказал Тане: — У тебя что, другого времени нет? Приспичило? Видишь, у меня человек?
Вспыхнув, Таня вышла, успев услышать, как все тем же недовольным бурчливым тоном директор распорядился:
— Идите отдыхайте. Завтра явитесь утром. А где жить будете — скажет вон наша уборщица. Я ей дал указание…
О приезде новой учительницы Таня в тот же день рассказала Зине и другим подружкам. Не забыла поведать им и о том, как ее встретил и как разговаривал с ней их Потап…
Поволновалась, вероятно, в ожидании первого звонка, первого урока Вера Петровна, но не меньше, за нее переживая, поволновалась и Таня: очень уж пришлась ей по сердцу новая учительница, так хотелось, чтобы все у нее было хорошо.
Переживала Таня напрасно. Первый урок прошел в седьмом классе так, как до этого никогда не проходил. Внешне застенчивая, несмелая, Вера Петровна, начав рассказывать о родном мордовском языке и литературе, будто преобразилась, стала неузнаваемой — семиклассники приняли ее сразу, безоговорочно. А вскоре все они заметили, что Вера Петровна быстро подружилась и с остальными преподавателями.
Но однажды с ней произошел смешной случай, из-за которого урок едва не сорвался. Осенним солнечным утром, только что войдя в учительскую, Вера Петровна достала из сумки новые модные туфли. В этих туфельках, купленных на последнюю стипендию, она и пощеголяла только один раз, на выпускном вечере. В селе по улице ходить в них побоялась — каблуки тоненькие, в земле завязнут, чего доброго. А тут, в школе, получилось то, чего она никак не ожидала.
Она шла в класс по коридору, и вдруг каблук правой туфли попал в щель между досками пола — Вера Петровна едва не упала. Она подергала ногой — ничего не получилось. Чуть повернув ногу, дернула посильнее — послышался какой-то щелчок. Пришлось рукой вытаскивать туфлю. Тонкий каблучок, словно сломанная палочка, висел на обрывке сухой кожи. Ко всему этому, когда она наклонилась, из-под локтя выскользнули и рассыпались по полу тетради и классный журнал. Настроение у Веры Петровны мгновенно испортилось: и туфли было жаль, и неприятно, что все это произошло на глазах бегущих по коридору учеников — звенел звонок. Не спешил один, кажется, Федя Килейкин. Он стоял у стены, наблюдая, как учительница собирает тетради, и смеялся. Тут-то припоздавшая Таня Ландышева и треснула его по шее:
— Ты что квакаешь своим лягушачьим ртом? Не видишь, что делать надо? — и сама бросилась помогать Вере Петровне.
Пришлось возвращаться в учительскую переобуваться. Когда Вера Петровна вошла в класс, там хихикали, — потешал всех, конечно, первый озорник Федор Килейкин.
Хмурясь, Вера Петровна села на свое место, раскрыла журнал — Килейкин не унимался.
— Килейкин, встань и расскажи всем, отчего тебе так смешно, — сдержанно попросила Вера Петровна.
Федя не думал вставать, опять что-то «сморозил» — ребятишки громко фыркнули.
— Федя Килейкин, встань! — строго потребовала Вера Петровна и направилась к его парте.
В это самое время в класс вошел директор школы Потап Сидорович — вероятно, он слышал шум и слова педагога. Стоя спиной к двери, Вера Петровна не видела его; по классу прошелестел испуганный шепот — «Сам!». Все вскочили.
Вера Петровна удивилась: почему, словно по команде, ученики поднялись, она же просила встать одного Федю Килейкина? Оглянувшись, увидела Потапа Сидоровича. Тот махнул рукой, и дети опять сели, против обыкновения, почти бесшумно.
Вера Петровна тогда еще не знала, что ученики да и педагоги, с опаской, за глаза, называли директора «Сам»; узнала об этом она позже и поняла, что зовут его так вовсе не случайно…
Не вникая в суть дела, директор коротко скомандовал:
— Килейкин, вста-ать!
Федя вскочил с места, опустив голову.
— Если и впредь не будешь слушаться учителей — объясняться будешь у меня в кабинете, — предупредил Потап Сидорович и покинул класс.
…С тех пор прошло семь лет. Здесь, в Сэняже, Вера Петровна была принята в партию, сменила на посту директора школы Потапа Сидоровича, а сейчас она — секретарь парткома колхоза «Победа». Причем снова вместе с Потапом Сидоровичем Сурайкиным, который избран председателем колхоза. Не хотелось Радичевой оставлять школу, но такова была воля сельских коммунистов,
…Все это вспомнилось Тане, когда она подходила к селу. Почему вспомнилось? Может быть, потому, что и сейчас считает Веру Петровну своей наставницей.
«Загляну-ка я сейчас к ней», — неожиданно решила Таня и, не заходя домой, повернула к правлению.
Веры Петровны в кабинете не было.
Таня постояла в коридоре, поднялась на второй этаж: может, Радичева у Сурайкина? Очень уж хотелось прямо сейчас, сию минуту, встретиться и поговорить с ней. Однако кабинет председателя был закрыт. Жалко, но ничего: после долгой дороги пора и отдохнуть, дома заждались, наверно…
Потап Сидорович Сурайкин попался ей при выходе из правления. Он шел навстречу, опустив голову, будто отыскивал что-то на земле. Таня подосадовала. Если вот так идет, с опущенной головой, землю разглядывая, — настроение у него плохое, добра не жди. Об этом в Сэняже каждый знает. Вот ведь человек! Вроде бы и плохого он ей никогда ничего не делал да и других до слез не доводил, но всякий раз, когда вот так встречаешься с ним, руки-ноги почему-то опускаются.
Главой колхоза Потапа Сидоровича Сурайкина избрали спустя полгода после приезда Веры Петровны в Сэняж. В те времена в колхозе слаба была трудовая дисциплина, планы поставок не выполнялись, строили мало и долго. Шов в делах колхоза, невесело шутили на селе, так распоролся, что стянуть его могла лишь «крепкая рука». Такая крепкая рука, по мнению колхозников, была у директора школы Потапа Сидоровича Сурайкина. Человек он местный, и он всех знает, и его все знают, поэтому и был довольно дружно избран председателем колхоза. Избрали не столько по рекомендациям района, сколько по настоянию самих колхозников, которым осточертели и лодыри, и гоняющиеся за длинным рублем на стороне шабашники: этот прижмет!
Крутой нрав Сурайкина на селе знали, на него и надеялись: у Сидорыча отлынивать не будешь. Неспроста с легкой руки ребятишек и все колхозники стали называть председателя «Сам». Знал или нет об этом Сурайкии — было неведомо, быть может, и знал, во всяком случае, нравом своим прозвище оправдывал. Подкрутил он гайки так, что даже и те, кто горячо ратовал за него, не рады были. Поначалу одобряли, но год от году, по мере улучшения дел в колхозе, Потап Сидорович все больше становился невыносимым — ни слова поперек ему не скажи, ни совета, ни предложения не примет, одного его слушай и делай то, что скажет он сам!
Сэняжцы народ справедливый, они видели, понимали, что Сурайкин многое сделал — укрепилась трудовая дисциплина, приумножилось богатство колхоза. В районных сводках с самой нижней ступеньки хозяйство выбралось в верхние ряды. Потап Сидорович на всех районных конференциях, собраниях и активах неизменно избирался в президиумы. За годы его председательства в домах колхозников стали появляться телевизоры, стиральные машины, дорогая мебель, в колхозе заработал водопровод, в домах горели газовые плиты. Этим благам больше мужчин радовались женщины: за водой к колодцу в слякоть да по морозу не топать, стряпать — одно удовольствие. Да ведь известно: человеку кроме достатка нужно еще уважение, сэняжцы — народ на внимание отзывчивый, чуткий; пошути с иным по-дружески, попей с ним за одним столом чай — он тебе горы свернет! Только всего этого теперь от Потапа Сидоровича уже не дождешься.
Самое же несправедливое в том, будто бы все хорошее и доброе в колхозе Сурайкин сотворил один, без людей — вот что обидней всего. Жизнь улучшалась, но менялись при этом и сами люди, менялось их отношение к земле, к труду, ко всему окружающему, — Потап Сидорович не менялся. Он оставался таким же сухим, черствым, хуже того, держался все недоступней. Видно, так уверовал в свои способности, в свою незаменимость, что кроме себя никого не замечал. Как вон бородавка на чистом здоровом лице: и сковырнуть не сковырнешь, и смыть не смоешь, да и во время бритья осторожненько обходишь — не срезать ненароком бы…
Нет, не удалось Тане Ландышевой разминуться с председателем.
Потап Сидорович только махнул ей рукой, дескать, возвращайся обратно. Ничего хорошего не ожидая, Таня пошла следом, тщетно думая, что председатель заговорит. Лишь в правлении, в кабинете Сурайкина, Таня не вытерпела:
— Что случилось, Потап Сидорович, зачем звали?
И тут не сразу ответил председатель — тянул, медлил. Таня все больше чувствовала себя виноватой, хотя никакой вины за ней не было. Унизительно это — стоять, ждать, наматывая вокруг руки белый кружевной платок.
— Без ножа, девка, ты меня зарезала, вот что! — наконец сказал Сурайкин.
— Я? — Таня ничего не понимала. — Это как так?
— Вот так, очень просто. Сама вроде бы не знаешь, — председатель неприязненно посмотрел на девушку.
— Не знаю, Потап Сидорович. Хоть по-человечески можете растолковать, что случилось?
— А я что, не по-человечески говорю? В обезьяну превратился? — Председатель говорил зло и оскорбленно. — Сколько вас ни учил, все равно не научились вежливо обходиться со старшими, совести не хватает! Для вас ничего не стоит оскорбить пожилого человека!
— Простите, Потап Сидорович… Но у меня и в мыслях не было оскорбить кого-то, тем более вас. Но ведь я на самом деле ничего не понимаю, — тихо сказала Таня, продолжая стоять перед Сурайкиным.
— Где ножи?
— Какие ножи? — совсем растерялась Таня.
— Не такие, понятно, какие носят бандиты! Где, спрашиваю, ножи от твоего комбайна, те самые, которые во время уборки режут хлеб?
— Вай, Потап Сидорович! Вы меня даже напугали. О каких ножах, думаю, спрашиваете? Так бы и сказали. — Таня облегченно вздохнула. — Да где же им быть, как не на своем месте? На складе, конечно. Осенью еще отнесла их, Кузьме Кузьмичу сдала.
Председатель не испытал, кажется, ни малейшей неловкости оттого, что понапрасну напустился на девушку.
— Вот что, Ландышева. Завтра же поставь ножи на комбайн. Не сделаешь, пеняй на себя! Из совхоза «Инерка»[7] комиссия была, проверяла, как мы подготовились к уборочной. Все комбайнеры у своих комбайнов стояли, только тебя не было. — Сурайкин недобро покосился: — Где целый день хайдала?
— Я не хайдала, а ездила в Атямар, провожала в армию комсомольца Федю Килейкина, — с трудом сдерживаясь, объяснила Таня.
— Видишь, что натворила? Тут проверка, комиссия, а ее со своим алюхой[8] черти по вокзалам носят. Тебе что? Тебе ветер сзади. А я — красней за тебя! Я…
Дальше Таня слушать не стала, лицо ее побледнело.
— Федя Килейкин — не алюха! — голос Тани зазвенел. — Он — отличный механизатор, комсомолец. Об этом вы сами знаете. И проводили его не куда-нибудь, а служить.
Таня резко повернулась, рывком распахнула дверь кабинета.
Домой Таня пришла уже в поздних сумерках.
Все три окна были освещены, свет их дроблено пробивался сквозь густую темную листву вишен с редкими белыми горошинками последнего цвета. Зато земля под деревцами была припорошена опавшим цветом, словно снежком, от него исходил тонкий слабый запах. И во всем этом — в слабом, чуть сладковатом запахе привядшего листа, мягком свечении родных окон, вечерней тишине — было столько покоя, благости, умиротворения, что раздражение, обида Тани исчезли. Как всегда перед вечером крыльцо было вымыто, Таня вытерла запыленные туфли о влажную тряпицу, постеленную у нижней ступеньки, и вошла в избу.
Мать Тани, невысокого роста, сухонькая, по виду уже старая, возилась на кухне. Здесь же на краю скамьи сидела мать Феди Килейкина — Дарья Семеновна, всегда краснолицая, моложавая, начинающая толстеть.
Увидев Таню, обе женщины обрадовались. Дарья Семеновна зачастила:
— Да где ты, Танюша, до сих пор была? Да почему ты не села с нами в машину? Мы с Федорычем ждали-ждали, а ты куда-то запропастилась!.. Так и приехали вдвоем в пустой машине. Все беспокоились — не случилось бы что с тобой. Нельзя эдак-то! Поди, пешком пришла?
— А что особенного? Теперь и пешком хорошо. Ноги свои…
— Знамо, ноги свои, знамо, молодая. А у меня вот все сердце истерзалось! Погодь, говорю Федорычу, пойду наведаюсь, узнаю.
— Спасибо за заботу, тетя Дарья, дошла хорошо.
— На машине лучше бы доехала. Ну, теперь бог с тобой, ты дома. Пойду успокою Федорыча: тревожится, виновным себя считает.
Поговорив еще немного для приличия, Дарья Семеновна ушла. Таня посмотрела ей вслед, вздохнула. Мать, вытирая о передник руки, хотела что-то сказать и тут же бросилась к газовой плите, где закипало молоко. Таня шагнула за матерью, засмеялась:
— Вай, мамынька, как есть-то я захотела-а! Что-нибудь найдется?
— Ий-а, почему нет? Куриный суп сейчас согрею, газ, слава богу, горит. Картошки нажарю.
— Долго, мамуля. Я лучше — молока, с нашим хлебушком. Ты ведь пекла нынче — чую.
— Пекла, доченька, пекла. Рошксе[9] на лавке под полотенцем. Словно спелые дыни, — похвалилась мать, помешивая ложкой вскипающее молоко, она негромко говорила про свое, будничное, тем свою материнскую ласку и сказывая: — Оно, знамо, теперь без заботушки. Не желаешь сама печь али когда невмоготу — иди в магазин и бери. Пекарня-то своя. Только магазинный хлеб — неблизкая родня своему. Подовому да ржаному. Свой-то, куда там — вкуснее! От одного его духа насытишься!
Таня отрезала от румяного высокого хлеба большую горбушку, налила из крынки полную кружку парного, вечерней дойки молока, пошла в горницу. Матери, конечно, поговорить хочется, расспросить, как проводила Федю, а Тане хотелось побыть одной. Ничего, мать поймет, мать всегда все понимает…
В горнице было прохладнее, чем на улице, и как-то приветно, Таня любила эту комнату больше других, хотя в обстановке ее и не было ничего особенного. Посреди — круглый стол, накрытый льняным желтым столешником, тюлевые занавески на окнах, диван, застеленный ковром, невысокий комод с телевизором, в простенке — трюмо, с расставленными и разложенными предметами девичьего туалета: пудреница, духи, зеленая расческа, серьги. На другой стенке, как водится, всевозможные фотокарточки, над ними всеми — большая фотография отца. Он в военной форме, с автоматом на груди. На плечах хорошо заметны погоны сержанта. Эта фотография — все, что от него осталось: десять лет назад он умер от фронтовых ран…
Приятно, скинув туфли, пройти босыми ногами по крашеным половицам, по легким разноцветным дорожкам — их выткала мать из всякого ненужного тряпья.
Поужинав, Таня переоделась, накинула легкий халатик. Прошлась по комнате, остановилась около трюмо и распушила бело-желтые волосы. Села за стол, раскрыла книгу, хотела немного позаниматься: второй год заочно училась в университете на факультете механизации сельского хозяйства. Полистала страницы — ничего из прочитанного не задерживалось. И Федя не выходил из головы, и нелепый разговор с Потапом Сидоровичем. Чтобы как-то отвлечься, включила телевизор, присела на диван. На экране возникли купающиеся в море. Вот двое отделились от остальных, поплыли навстречу волнам, словно белые лебеди — крыло к крылу. «А меня пробирают и упрекают даже за то, что проводила в дальнюю дорогу своего друга-лебедя», — снова с горечью, с обидой подумалось Тане.
Невеселые ее раздумья прервала старшая сестра Поля. Она рано овдовела — муж погиб вскоре после свадьбы, спасая утопающего; оставшись молодой бездетной вдовой, она теперь всю свою душу отдает ребятишкам детского садика, где работает воспитательницей.
— Танюша, как проводила? — оживленно спросила Поля, выкладывая на стол разноцветные рулончики бумаги. — Это знаешь зачем? Ребяток своих учить буду цветы делать. Все забава.
Поля наконец заметила, что сестра отмалчивается, удивилась:
— Ай-вай, какая тебя блоха укусила?
— Не блоха — человек, — не отрывая глаз от экрана, нехотя отозвалась Таня.
— Да как же это так? Разве что случилось?
— Ничего не случилось. Просто так. Немного пощипались…
— Ты что, с ума сошла, в такой день ругаться? — пораженная, Поля опустилась на стул.
— Совсем не сошла. Он стал издеваться надо мной, оскорбил меня.
— Ай-вай, это как же?
— Вот так. Ножи, говорит, я потеряла.
— Какие ножи? — с испугом спросила Поля.
— Какие, какие!.. Ножи от моего комбайна. Дескать, куда я их подевала. А я их еще прошлой осенью сдала на склад.
— Да к чему Феде ножи эти сдались в такой-то день? — ничего не могла понять Поля.
— Не Феде, — чуть раздраженно объяснила Таня. — Самому, Потапу Сидоровичу. С ним и поцапались из-за этих ножей.
— Ну ты, а я уж не знаю что подумала! — облегченно вздохнула Поля. — Федю-то проводила, спрашиваю?
В этот раз Тане отвечать не пришлось: к ним ветром влетела Зина.
— Танюша, чао. Поля, здравствуй, — с порога закричала она, обращаясь в основном к Тане. — Пришла, золотко, проститься с тобой. Завтра чуть свет уезжаем в свое гнездышко. Давеча звонили по телефону из Атямара. Отзывают моего золотоголового. Сказали, нужно к уборке урожая готовить новую программу концерта. Знаешь, без него эту программу и готовить некому. Он по этой части настоящий артист!
Поля косо посмотрела на Зину, собрала в охапку разноцветные бумажки, вышла — недолюбливала она чересчур бойкую Зину.
— Почему такая кислая? — присев к подруге и обняв ее, спросила Зина, но тут же сама и растолковала: — Что это я о глупостях спрашиваю, словно сама не знаю, кого и куда проводила. Ничего, Танюш, ничего! Все пройдет, как с белых яблонь дым! Помнишь, как писал Есенин? Только голову не вешай!
— Пройдет, пройдет… — рассеянно повторила Таня.
— А мы ландышей набрали в лесу. Так их много — хоть косой коси. Хотела тебе принести, так ты сама — товарищ Ландышева. Неспроста у тебя фамилия такая — похожа на эти цветы.
— И я люблю их. Только времени нет ходить за ними, — вздохнула Таня.
Зина, чувствуя, что Таню не удается разговорить, вскочила, с деланной опаской воскликнула:
— Ой, мне пора!
— Посиди, картину досмотрим, — не очень настойчиво предложила Таня.
— Картина старая, я ее уже несколько раз видела. И Захар наказывал не задерживаться. Когда будешь в Атямаре, заходи обязательно, где квартира моя — знаешь. Если не зайдешь — рас-сер-жусь! Это и хотела тебе сказать. Ну бывай, Танюша, чао! — Зина чмокнула подругу и опять, как вихрь, вылетела из комнаты.
— Ушла балаболка? — тотчас появившись, усмехнулась Поля.
— Проститься приходила, — коротко объяснила Таня и юркнула к себе за перегородку.
— Ай-вай, или уже ложишься? Почему так рано? — не отставала Поля.
— Лягу, Поля, устала, и не расспрашивай меня, не надо, — тихо отозвалась Таня из своей боковушки.
Поля сочувственно вздохнула. Под ее проворными руками трудолюбиво зашуршала разноцветная бумага.
Ранним утром Таня прямиком направилась к колхозному складу. Ее не оставляли в покое комбайновые ножи: а вдруг «Сам» не зря на него напустился?.. Ремонт своего СК Таня закончила давно, пораньше многих других; все поношенные части заменила, что надо подправила, смазала, на днях снова проверила мотор на холостом ходу — работал как часы. Да и про злополучные эти ножи никогда она не забывала, только со склада взять не торопилась: знала, они там лежат в сухом месте, зачем же задолго до выезда в поле ставить их? Пойдут дожди — заржавеют, ребятишки из озорства снять могут — от этого никто не застрахован.
Нет, все у нее как будто в полном порядке. Хлеба в этом году в колхозе уродились тучные — лошадь с упряжкой утонет в них, и налив отменный. Комсомольцы на собрании дали слово: работать так, чтобы ни одного зернышка не оставить в поле. И уж не оберешься стыда, если она сама, секретарь комсомольской организации колхоза, отстанет от товарищей. Нельзя, никак нельзя!
Шла, про ножи эти, про скорую уборку думала, а за всем этим — все то же: как он там, Федя, где сейчас едет, скучает ли о ней?
Еще издали Таня увидела, что широкие двери склада открыты, и обрадовалась: значит, Кузьма Кузьмич, а проще — Директор — так звали его на селе — на месте. И когда уезжал на войну, и когда пришел с фронта, Кузьма Кузьмич носил свое доброе имя. Домой он вернулся жив-здоров, как говорится, коммунистом, с несколькими медалями. Правда, левая рука в локте не сгибалась — шальная пуля задела, однако не помешала сразу же окунуться в работу. За такую вот деловитость весь Атямар и прозвал его Директором. А в том, что прозвали его именно так, вроде сам оказался виновен.
По здешним обычаям Кузьму Кузьмича, как и всех тех, кто возвращался с фронта, встречали всем селом. Родные-близкие от радости слезу уронили, другие поплакали, вспомнив своих, которые уже никогда не вернутся.
За угощальным столом, когда Кузьма Кузьмич рассказывал, как он воевал, старичок — шабер Авдей Авдеевич разговорился с фронтовиком:
— Я вот гляжу, Кузярка, на твои плечи и никак, елки-моталки, не уразумею: это что за красные язычки поперек твоих погонов? Ты что, охвицером был?
— Не офицером — сержантом, — сказал фронтовик и согнутыми пальцами правой руки поправил свои черные с проседью усы.
— Это кто ж они, стержанты, которые скребнями чистят лошадей? — подвыпив, домогался старик, зная, что застолье начинает прислушиваться.
Кузьму Кузьмича задело — толстыми короткими пальцами он побарабанил по стакану, усмехнулся.
— Лo-ша-дей!.. Ежели бы ты знал, Авдеич, какие я там дела вершил, не стал бы так!.. Ло-ша-дей!!! Отечественная, брат, не родня той-то войне, на которой ты был.
— Ты что, аль партийный, чтобы, значит, копнить тебе большие дела? — доискивался Авдеич.
— А ты думал нет? На втором годе войны был уже членом партии, в боях под Сталинградом приняли.
Услышав о «вершении» больших дел, все сидящие за столом насторожились: какие же такие дела творил их Кузьма?
Авдеич подогрел насмешкой:
— Ты не виляй, елки-моталки! Ты прямо доложи: какие такие дела?
— Самые вот такие! Я там даже директором был! — выложил Кузьма Кузьмич Демьянов и большим пальцем правой руки опять прошелся по усам.
Любому чуду поверили бы в Сэняже, но чтобы на фронте быть директором — это уж сверх макушки хватил! Все же знали: на войне есть только солдаты да командиры, ни о каких фронтовых директорах никто слыхом не слыхивал.
Посыпались вопросы, всякие подковырки, — после настоятельных просьб фронтовик не выдержал, сдался. Да и самого его, похоже, подмывало рассказать, тем более за таким столом.
— Значится, это было так… Вступили мы после проломной атаки на немецкую землю. Остановились для передыху в одном хуторке, откуда только что сковырнули гитлеровцев. Это, братцы мои, не наши села. В каждому хуторке — винный заводик или погребок. В аккурат в самом таком хуторке и приткнулись мы. Командование сразу не распорядилось, что делать с этим заводиком, не до него было. А потребовалось сниматься — и озадачились. Оставить это добро без присмотра — как бы тыловики до вина не добрались — беды не миновать. Поделить всю эту заманчивую влагу между солдат и увезти с собой — куда там, бочки были, что твои слоны! Да нам и неколи возиться с ними, нам что на току — молоти да молоти!.. Тогда командование, чином ниже, решило: сохранить этот склад до тех пор, покудова не поставят сюда настоящего коменданта. Решили, а точка с хвостиком получается: кого поставить охранять склад-завод? Некого. Все рвались в бой, все — гвардейцы! Все командиры, все солдаты, у них, значится, одна задача: громить врага, а не прохлаждаться у винных бочек.
Кузьма Кузьмич хлебнул холодненького кваску, опять же довольно поправил усы — шуму за столом уже не было.
— Значится, думали-думали, кого бы назначить главой этого хозяйства, да и попался я на глаза нашему старшине. Он и сказал: «Вот — Кузьма Кузьмич! Лучшего директора и не ищите. Он же до войны был директором Утильсырья. Должность знакома, в самый раз».
Поначалу-то я опешил, потом осмелел, воспротивился: «Не директором, говорю, Утильсырья, товарищ старшина, а в колхозе кладовщиком был!» Ведь не вру — сами знаете. А наш старшина и на это нашелся. Это, дескать, все равно — где директор, там и кладовщик рядом. Вызывает меня командир, объясняет: «Начиная с этого момента в нашей фронтовой жизни наряду со всеми должностями будет еще одна должность — директор. Пора нам думать и про такие должности мирной жизни. Волку на самую лапу наступили — время!.. Первым нашим фронтовым директором сержант Кузьма Кузьмич Демьянов и назначается».
— Вот это, елки-моталки, да-да! Меня бы туда, на энтот заводик. Хотя бы сторожем! — пришел в восторг старый Авдеич. — Ну, и как же? Дал согласию?
— Куда денешься. Невыполнение приказа в военное время знаешь чем пахнет? А я солдат. Только сказал: так, мол, и так, один не могу справиться с этим хозяйством. Если, грю, я директор, тогда мне нужен штат.
— Это помощников, что ли? — уточнили за столом,
— А как же! Командир подумал, посмотрел и спрашивает: «Двенадцать человек тебе достаточно?» — «А хрен его знает, может быть, грю, и достаточно». Про себя-то прикинул: да с такой силищей не только заводик этот, целое село можно оборонить! Кругом же свои люди — фронт-то продвинулся вперед. Командир и распоряжается — кивает на тех, кто в стороне стоял: «Если достаточно, этих вот молодцов и бери».
Глянул я на них и обалдел, аж руки-ноги опустились. Все двенадцать — из музыкальной команды. Стоят словно апостолы. У кого на животе барабан, у кого через плечо, словно хомут, труба перекинута, кто свистульку держит. Что, думаю, буду с ними делать?
Старый Авдеич опять в восторг пришел, руками по коленкам хлопает,
— Это вот, елки-моталки, жизня! И шпирту, хоть купайся, и музыка, хоть пляши! Ах, едрена корень!.. Ну дальше-то, Кузярка, дальше!
— Дальше-то походил я в директорах всего три дня, — под дружный смех честно признался Кузьма Кузьмич. — Покудова проходящие войска не осушили все мои бочки.
— Это как так, елки-моталки? — поразился Авдеич. — Ты же там директор был аль кто? Куда смотрели твои те, апостолы?
— Ди-рек-тор! — передразнил старика Кузьма Кузьмич. — Самым главным директором там война была. Один командир заявится — в руках автомат, за поясом — пистолет. Второй придет — вся грудь в орденах: откажи ему! Один раз отказал одному лейтенанту, дык он, паршивец, прикатил на танке и нацелил свой хобот-пушку на заводик. Какая агитация здесь поможет?.. Спас меня один генерал. На третий день он как раз в этом хуторе расположил свой штаб и освободил меня от должности. Ступай, грит, Кузьма Кузьмич, топай со своими барабанщиками-трубачами, догоняй свою часть и доложи: освобожден честь по чести. Вот так, дружки-подружки, еле-еле спаслась моя душа от этой пагубной должности. Если бы не тот генерал, спасибо ему, не миновать мне трибунала: за то, что подчистую растащили все. Потом-то и старшина наш подтвердил: «Расстрелять, быть может, и не расстреляли, а в штрафники — прямая бы дорожка тебе».
После этого рассказа Кузьмы Кузьмича и пошло и поехало по селу: Директор да Директор. И времени-то прошло вон сколько, а директорское звание так за ним и осталось.
К нему-то под синими утренними дымками, резво вставшими над каждой трубой, и спешила сейчас Таня Ландышева.
Когда Таня подошла, Кузьма Кузьмич большим замком закрывал окованные железом громадные, как ворота, двери.
— Директору салют! — крикнула Таня.
Кузьма Кузьмич от неожиданности вздрогнул, оглянулся, по усам его скользнула улыбка.
— Как говаривал наш старшина — внезапное нападение больше делает урону, чем ожидаемое. Голосок же у тебя, дочка, — аж напугала! Это пошто ты так рано?
— Я, Кузьма Кузьмич, пришла за комбайновыми ножами.
— Хе! Поспать бы тебе надоть подольше, — снова открывая склад, попрекнул Кузьма Кузьмич. — Их до единого уже разобрали. Поди, слышала, приезжала из «Инерки» комиссия, и комбайнеры, словно на пожар, прибежали. Расхватали все до единого — кому какие попались. Ты одна что-то припозднилась.
Его слова огорошили Таню.
— Так это ж — мои. Кто ж их взять может?
— Ты что, единоличница? Это твое, а это — мое? У нас все вместе.
— Вы что, Кузьма Кузьмич, за обезличку?
— Видали, теперь уж меня винит! — засмеялся Кузьма Кузьмич. — Иди, заходи, там какие-то одни остались. Может, в аккурат твои и есть. Пройди вон на тот конец, — на прилавке лежат.
Таня кое-как пробралась в конец склада, перешагивая через колеса, покрышки, бочонки, мешки с цементом, ящики, трубы, банки со всевозможными красками; наконец нашла ножи, стала их рассматривать.
— Это не я, Кузьма Кузьмич, единоличник, а кто-то из наших комбайнеров! — расстроившись, сказала она. — Я свои сдавала — все блестели, ни щербинки не было. А оставили мне — все в грязи, заржавленные. Здесь вон даже и трещинки. Не от моего они комбайна, не пригодны они к жатве. И не возьму я их, Кузьма Кузьмич.
— Дело хозяйское, дочка, — возьмешь не возьмешь. Мне-то отколь знать: твои ножи аль нет? Это же не личное оружие, где значится номер, и по этому номеру ты за него и отвечаешь, как учил наш старшина.
— Для нас, Кузьма Кузьмич, сейчас и комбайн — танк, и ножи от него — автомат… — Таня хотела что-то еще сказать, но только огорченно махнула рукой.
Она теперь и не знала, что делать. Думала, отнесет Потапу Сидоровичу свои сверкающие ножи и не только оправдается перед ним, но и попрекнет. Эти же, оставленные кем-то, — косырь заржавленный!
Решила идти прямо к Вере Петровне Радичевой, чтобы рассказать ей про свои горести, если, конечно, она еще в правлении. Ей повезло: Радичева была у себя в кабинете. Когда Таня открыла дверь, Вера Петровна собирала со стола бумаги.
— Шумбрачи, Вера Петровна! Смотрю, куда-то торопитесь? А я хотела…
— Заходи, заходи, Танюша, никуда я пока не тороплюсь. На наряд не пойду, хоть сегодня не пойду. Надоели всем эти наряды, хуже горькой редьки! Чуть свет кто на велосипеде, кто на мотоцикле, а кто пешочком торопится. Словно на ярмарку. Да ты садись, садись. — Вера Петровна подвинула стул. — Было время, когда бригадиры каждое утро ходили от дома к дому, от окна к окну и заставляли, упрашивали людей выходить на работу. Теперь сами чуть не бегом бегут на работу. А наряды такими же остались — часами высиживают. Пока по всякому пустяку не договорятся. Сколько уж раз с Потапом Сидорычем спорила: планерка, а не заседание. Ни в какую!
— Я это, Вера Петровна, одним объясняю, — поддержала секретаря парткома Таня: — Никому он не доверяет. Как же! Если сегодня наряд не проведет — в колхозе все остановится. Привык: все сам да сам. Будто не видит: люди-то другие стали!
— Верно, Танюша, верно! Смотри, сколько у нас молодых специалистов, почти все с вузовским образованием. Доверия им больше надо. Самостоятельности. А не пальцем им на все указывать. — Вера Петровна прошлась по кабинету, снова остановилась возле Тани. — Вчера вот из «Инерки» приезжала комиссия. Смотрели, как мы подготовились к уборке. Все вроде прошло гладко. Правда, отметили кое-какие недостатки, так, по мелочи. На твоем комбайне, кстати, не оказалось ножей. Никакого внимания гости на это не обратили — тебя-то не было. Мол, приедет, поставит. Потап Сидорович мрачней тучи ходил. Вот человек!
Упоминание о ножах снова покоробило Таню.
— Досталось мне из-за этих ножей уже вчера вечером! Не успела из Атямара вернуться, как опять разнес. — Опуская подробности, Таня рассказала, как встретилась с Потапом Сидоровичем, чем закончился ее нынешний поход к Директору.
— Подумать только, Вера Петровна, в какое положение я попала! Выходит, поделом досталось мне!
— Да, с ножами некрасиво получилось, — согласилась Вера Петровна. — Кто-то из комбайнеров свою грязь оставил тебе. Но больно-то не кручинься. И забота вся — написать в Сельхозтехнику требование да получить новые.
— Только бы требование было, за ножами сама бы поехала. И купила бы за свои деньги.
— Зачем же за свои деньги? Ты же не виновата. Поедет механик в Атямар и привезет.
— Вера Петровна, очень прошу: не делайте этого! Лишь бы требование было. — Таня рывком поднялась со стула. — Сама уплачу, сама привезу, сама ему под нос суну. Только после этого успокоюсь.
Вера Петровна засмеялась, согласилась — знала она Танин характер: что задумала — сделает.
— Ладно, Танюша, — пообещала она и, положив руки на ее плечи, заглянула в глаза: — Ну как, Таня?
— Что как, Вера Петровна? — не поняла Таня.
— Как вчера на станции?.. Сердечко успокаивается или еще волнуется?
Лицо Тани залилось краской.
— Проводили, уехал…
— Ничего, Танюша. Теперь жди письма.
— Уже жду, — все так же розовея, призналась Таня, большие синие глаза ее глянули на Веру Петровну смущенно и доверчиво.
В открытое окно ворвался треск мотоциклов. Это после окончания наряда торопились по своим местам специалисты колхоза. «Отошла обедня», — усмехнулась Вера Петровна.
Она и сама хотела уйти, но в кабинет вошел Миша Назимкин, сияющий и нетерпеливый. Ворот его спортивной куртки был раскинут, из-под него синела полосами матросская тельняшка. Широко улыбаясь, он шел навстречу, закидывая назад густые белесые волосы, которые тут же, как крыло чайки, падали вниз, закрывая половину лба и нос с горбинкой.
После службы на флоте Миша Назимкин окончил зоотехнический факультет Мордовского университета и приехал работать в свой колхоз. Предлагали ему должность главного зоотехника в большом совхозе, но он отказался: словно магнитом тянула та, к которой он сейчас зашел и которую полюбил еще тогда, когда впервые увидел в своем селе молоденькой учительницей.
Миша чувствовал себя уже счастливым от того, что Вера Петровна до сих пор не вышла замуж. Ждала приезда Миши? Об этом Назимкин не знал. До службы их встречи бывали короткими, случайными, тогда Миша боялся даже заговорить о любви: она — учительница, окончила университет, а он, Миша, всего-навсего учетчик со средним образованием. В общем, как бы там ни было, Вера Петровна до сих пор живет одна. В более молодые годы не торопилась выйти замуж, потом целиком захватили ее школьные дела, а позже — партийная работа. Правда, однажды у нее назревала перемена, но за несколько дней до регистрации брака будущий муж по пьянке тяжело избил незнакомого человека и оказался вдалеке от Сэняжа. Видимо, и это заставило Веру Петровну призадуматься, с кем ей связать свою судьбу.
После приезда в колхоз уже главным зоотехником Миша и Вера Петровна стали встречаться все чаще и чаще. Радичева была рада приезду Михаила, теперь и он догадывался, что нравится ей. А открылись они друг другу в своих чувствах в Атямаре, куда вместе ездили на районное совещание животноводов. Вернуться в тот день домой не пришлось, весь вечер, до полуночи провели в парке, потом сидели вместе на берегу неглубокой Атямарки. Теперь все у них шло к свадьбе.
Вот и сейчас Миша крепко закрыл за собой двери кабинета, пытаясь обнять Веру Петровну.
— Да ты что, Миша, нашел место, глупый!.. — краснея, отталкивая его от себя, говорила Вера Петровна. — А если кто-нибудь зайдет, тогда что?
— Ни-че-го! Пусть заходят, все пускай заходят, Веруня, а мне еще лучше! Пусть видят, пусть знают! Никуда от меня не денешься.
— Дурачок ты, Миша! По-твоему, никто уж и не знает? Только молчат, виду не подают. А я и так никуда не собираюсь деваться. Разве я оставлю колхоз да еще тебя? — Вера Петровна на всякий случай чуть отодвинулась, втайне и за себя побаиваясь. — Хватит, Миша, потом, потом! Садись и расскажи, как прошел наряд?
Назимкин сразу же насупился, недовольно боком присел на стул.
— Про-шел!.. Как будто сама не знаешь, как они проходят! Сидит за своим столом и смотрит на нас сверху вниз. Словно перед ним прежние его ученики. Этому — сделать это, другому — другое. Не школьники ведь мы уже! Не сдержался, сказал ему, что знаем мы свое дело и отвечаем за него. Мы — специалисты, а не мальчишки на побегушках. Другие попытались поддержать — рта не дает открыть. Разгневался!
— Погоди, погоди, Миша. Да так же легче! Слушай, что тебе говорят, что приказывают, то и делай, — с умыслом, улыбаясь, поддразнила Вера Петровна.
— Вера, хоть ты пойми нас! — снова запротестовал Михаил. — Мы же не дети, которых на каждом шагу предупреждать надо: так не поступай, а поступай вот так.
— Понятно, — будто бы согласилась Вера Петровна, но сразу же с любопытством спросила: — Но сами-то вы, хотя бы ты, предлагал Сурайкину что-то дельное? Где ваша инициатива? Ага, молчишь?
— Да разве мы не пытались? Ведь что ни скажи — отвергает. Он все сам! Я, говорит, давал тебе такое задание? Нет. Тогда и не лезь, куда не следует. — Михаил не удержался от упрека: — Теперь и я начинаю догадываться, почему он так себя ведет: ты поддерживаешь его, одобряешь.
— Разумное — поддерживаю, никудышное — отбрасываю, — суховато сказала Вера Петровна.
— Выходит, и я неразумно хотел поступить, поэтому и оттолкнула меня? — мгновенно все переиначил Михаил. — Ни днем, ни вечером — надоело мне прятаться!
Он, мгновенно забыв про спор и глядя на Веру Петровну загоревшимися глазами, шагнул к ней.
Не пошевельнувшись, она предупредила:
— Ты все-таки не забывай, что мы в парткоме.
Михаила словно палкой ударили, закинув назад нависшие на лоб белесые волосы, он быстро вышел из кабинета, хлопнув дверью.
«Сумасшедший, какой сумасшедший!» — охнула про себя Радичева, и хотя она не обиделась на него, настроение сразу испортилось. Медленно, словно с трудом, она закрыла на ключ ящик стола.
В коридоре она встретилась с председателем. Тот махнул в сторону секретарского кабинета, пришлось вернуться обратно.
Потап Сидорович устало опустился на стул, на котором только что сидел Миша, хмуро спросил:
— Ты это почему не была на наряде?
— А что, Потап Сидорович, и мне хотели дать наряд? Не поздно это сделать и сейчас. Слушаю, — в тон своему состоянию ответила Радичева.
Сурайкина покоробило. Он даже не сразу нашелся, что сказать, не спеша вытер платком вспотевший лоб.
— Ты не ответила мне на вопрос.
— Другие дела были. Я считаю, мне там и делать нечего.
— Это как нечего? Секретарь партийной организации не хочет знать, что сегодня должны делать колхозники, чем будут заняты коммунисты?
— Я это и без наряда знаю.
— Без на-ря-да? — по слогам произнес Сурайкин. — Ты что, разве не знаешь, что наряд — это словно утренняя физзарядка? Людям надо встряхнуться после сна.
— Потап Сидорович, зачем путать одно с другим?.. Кстати, неужели вы всерьез думаете, что если кто получил наряд — значит, работает, не получил — не работает?
Потап Сидорович поднялся со стула, прошелся по кабинету и резко остановился перед Радичевой.
— Так, по-твоему, наряды совсем не нужны? Ну, договорилась! Пустить колхоз под откос? Оставить без вожжей? Нет уж, секретарь, этому не бывать! — и пристукнул тяжелым кулаком об стол.
— Зачем все это, Потап Сидорович? — устало спросила Вера Петровна. — «Пустить под откос, оставить без вожжей». По-вашему, что же, бригадирам, агрономам, зоотехникам, механикам одни только вожжи и нужны?.. Многие из них — с дипломами. С совестью, с сердцем!
— Вот! Вот! На этого надейся, тому слова не скажи. У этого диплом, у другого ума палата. — Потап Сидорович насмешливо спросил: — Зачем же тогда держать председателя? А если кто напортачит, тогда с кого спрос?
— Вы, Потап Сидорович, погодите, упрощать тут нечего, — загорячилась Вера Петровна. — Председатель нужен, про это никто не говорит. А вот вместо ежедневных собраний проводить бы нам на десять — пятнадцать минут планерку. А всех специалистов собирать, допустим, раз в месяц. Пусть отчитаются — что сделано, что не сделано. Если что не так — помочь, подсказать, дать совет. Партийный комитет, все коммунисты всецело это поддержат. Уверяю вас. Потап Сидорович, не одна я так думаю. Сами потом убедитесь, как поднимется у каждого ответственность за порученное дело!
Сурайкин опять сел напротив Радичевой, пристально посмотрел на нее.
— Спасибо за науку, Вера Петровна, только слишком поздно взялась ты меня учить. Когда будешь на моем месте, тогда можешь делать, что тебе вздумается. А сейчас мне не мешай. От моего руководства зависит подъем экономики колхоза. А от твоих нравоучений…
— Что «от твоих»? — задетая за живое, перебила его Вера Петровна. — Так ведь можно докатиться до того, что вам и партком станет не нужен! Если я плохо работаю, тогда вы, член партбюро и старый коммунист, раскритиковали бы меня на партбюро. Или на собрании честно сказали бы об этом. Мне нечего скрывать свои недостатки. А уж насчет этого самого — «когда будешь на моем месте» — вообще бесчестно, Потап Сидорович! Не стремлюсь сесть в ваше кресло. Прекрасно вы это сами знаете.
— Ну, замнем, замнем, если обиделась, — сразу же пошел на попятную Сурайкин. — Оно понятно, наши дела общие, только у каждого ведь свои задачи. Вместо того чтобы учить меня, старика, ты бы наглядную агитацию наладила как следует. Беседы там, лекции поинтереснее.
— Э-э, Потап Сидорович! — тоже утихая, усмехнулась Радичева. — Вы, похоже, забыли, что в Уставе партии записано о партийных организациях колхозов. Надо бы вам заново перечитать его. В отношении же агитации, если что упустила — учту. Спасибо за критику.
У Радичевой не было желания и дальше вести этот спор. Поссориться с этим человеком недолго, но кому и зачем это нужно, если главное сказано. Доброжелательно, окончательно успокоившись, посоветовала:
— Вот так, Потап Сидорович. Подумайте, о чем мы говорили. В нашем деле, если один будешь везти воз, жилы перервешь, силенок не хватит. Разве же мы — не помощники?
Сурайкин, безусловно, понимал: в словах Веры Петровны есть правда, только не легко ему было перешагнуть через свою гордость: учит какая-то девчонка, которая лет на двадцать моложе, да и жизненный опыт у ней с гулькин нос. Он вяло пробурчал:
— Может быть, это и верно, кое в чем… Однако… — Он что-то еще хотел сказать, но в это время из бухгалтерии пригласили его к телефону.
В Атямар Тане удалось попасть только спустя две недели. Райком комсомола проводил пленум, на котором предстояло обсудить вопрос об участии комсомольцев и молодежи района в уборке урожая. Таня была приглашена на пленум и как член райкома, и как секретарь комсомольской организации.
По удачному совпадению за день до открытия пленума ожидался приезд из Саранска Потапа Сидоровича, в столицу республики он ездил по колхозным делам. Встречать председателя на станцию собрался его шофер Коля Петляйкин, лучшей оказии Тане и ждать было нечего; за день успеет сделать все свои дела. Самое же первое — получить из Сельхозтехники комбайновые ножи. Требование было у нее в кармане, выдали бумагу ей тогда, когда Сурайкин был в Саранске. Надо будет заглянуть в магазин культтоваров — купить кое-что для колхозного пионерского лагеря; обязательно зайти в книжный магазин — может быть, завезли новые книги. Очень бы хорошо навестить и Зину.
Выехали они с Колей Петляйкиным рано утром, чтобы поспеть к приходу саранского поезда. И прибыли за час до срока. Петляйкин поставил машину около ресторана «Сура», вдвоем зашли позавтракать — дома не успели.
Коля взял меню, прочитал подслеповато напечатанные названия кушаний и внимательно начал просматривать перечень винно-водочных изделий.
— Может, возьмем чего немножко? — неуверенно предложил он, искательно поглядывая на девушку.
Таня рассмеялась.
— Коля, Коля, ты же не пьешь? Да и нельзя тебе.
— Ни с кем не выпивал, а с тобой бы попробовал, — смущенно признался он.
— Оставим, Коленька, до лучших времен.
После завтрака Петляйкин уехал на вокзал, а Таня прежде всего отправилась в Сельхозтехнику — комбайновые ножи не давали ей покоя. Но, увидев по пути раскрытые двери книжного магазина, не утерпела — зашла. И подивилась, порадовалась: сколько новых книг нашлось — и на эрзянском, и на русском языках! Она отобрала целую связку, задумалась: «Взять их с собой — без рук останешься носить их. Отнести к Зине — много времени потеряешь, да и дома ли она сейчас?» К счастью, выручила знакомая продавщица, которая охотно согласилась оставить книги до обеда в магазине.
Не дававшие покоя комбайновые ножи Таня неожиданно получила в Сельхозтехнике без всякой волокиты. Обернутый жесткой черной бумагой и обвязанный бечевой сверток она не стала и разворачивать, знала, что ножи густо смазаны.
И тут ей опять повезло: по дороге со склада встретился муж Зины — Захар Черников. Он явно обрадовался встрече.
— Приветик! — закричал Захар при виде Тани. — Что за бандуру волокешь? Где остановилась? Уж не в гостинице ли?
— Пока нигде не остановилась, видишь, иду, — шутливо ответила Таня.
— Тогда твоим финишем будет моя квартира. Зинка с ума сойдет от радости. Прямиком и двигай. У нее выходной.
— Мне еще по магазинам надо.
— Тогда давай мне твою бандуру, в целости принесу после работы.
— Э-э, нет, не отдам, — воспротивилась Таня. — Это — комбайновые ножи. Без них мне…
— Я сразу смикитил, что это за тяжесть. Зачем они сейчас тебе? Косить здесь не будешь! Не робей, воробей, не потеряю, я ведь тоже отвечаю за уборку урожая, понимаю, что это значит. — И отобрав увесистый сверток, махнул рыжими космами. — Я запылил, Танюха, тороплюсь. Приветик — до вечера!
Вот как все удачно складывалось! В магазине культтоваров Таня купила для пионерского лагеря барабан, горн, несколько мячей разных размеров — еще одно поручение выполнила. Попутно захватила из книжного магазина свою связку и тогда лишь двинулась на квартиру к Зине. Со стороны казалось: идет не человек, а целый ларек культтоваров!
Зина была дома. Когда Таня со своими вещами вошла в небольшую комнату Черниковых, хозяйка, в коротеньком безрукавном халатике с открытой грудью, сидела на старом диване и что-то колдовала с платьем. В правом углу комнаты стояла неприбранная койка, постель на ней была так раскидана, словно на ней боролись. Полы в комнате не подметены, бесцветные занавески на окнах давно уж не были в стиральной машине…
Увидев подругу, Зина через голову швырнула платье, подбежала к Тане и хлопнула руками по бедрам.
— Чао, Танюша! Ты бы еще рояль примостила на спину! Откуда это с таким добром? — радовалась Зина, освобождая Танины руки от вещей.
— Шумбрачи, Зинок! — Таня обняла и поцеловала подругу. — Приехала на пленум райкома. А покупки — для своего пионерского лагеря. Ты уж прости, Зинок, немного потесню вас — нести в гостиницу очень уж далеко.
— Ты что говоришь, Танюша! И думать не смей! За целый век один раз приехала да и то просит прощения! — тараторила Зина, складывая в углу Танину поклажу.
Гостья все стояла у порога, прикидывая, куда бы пройти и где присесть. Зина заметила, проворно подхватила с пола свое платье, сунула под подушку, накрыла койку тоненьким одеяльцем, поправила на диване свисающий коврик и плюхнулась на него сама.
— Иди, садись, Танюша, мое золотко, вот сюда, рядышком. — Зина ладошкой похлопала по дивану. — Садись и рассказывай, как живешь. — И, опережая, сама торопилась выложить все свое: — Ты прости, мое золотко, у меня сегодня не очень урядно в комнате. Дай, думаю, хоть один выходной ничего не буду делать! Сама знаешь, какие бабьи дела: койку убирай, а потом стели, полы подметай и мой, пыль вытирай, стирай-полоскай, жрать готовь-подавай. Тьфу, надоело все это! Душу успокаиваю только тогда, когда сажусь писать…
— Кому ж посылаешь письма-то, если не секрет? — улыбалась Таня.
— Чао, какие письма! Я и не помню, когда и кому писала письма. Стихи, стихи, Танюша, стала писать!
Таня недоверчиво посмотрела на подругу, Зина не дала ей и рот открыть:
— Помнишь, когда учились в школе? Помнишь, был у нас учителем эрзянской литературы поэт? Погоди-ка, как уж фамилия ему была? Да вот на кончике языка вертится, а припомнить не могу… Потом он в Саранск жить уехал. Там, ха-ха-ха, говорят, и жену свою бросил. Женился на молоденькой да красивенькой…
— А-а-а, Питерькайкин Абрам Арсеньевич? Как же, помню.
— Да, да. Питерькайкин, самый он! Поди, не забыла, как он на уроках читал нам свои стихи? И нас писать учил. Всякие там ямбы, дактили, рифмы! В голове ничего не осталось, а писать почему-то начала! По-моему, будто неплохо получается. Мой рыжий похвалил, заставил даже три стихотворения послать в Саранск, в редакцию журнала. А оттуда, понимаешь, отписали: «Не пойдут, в стихах нет поэтических фактов». И разберись, какие им еще факты нужны! Вот послушай-ка…
Зина соскочила с дивана, выдернула из-за зеркала на стене листок, положила на грудь правую руку.
Предо мной зеленая сосна,
И на нее смотрю я зорко.
Опять, опять пришла весна,
Опять играет нежно зорька.
Люблю весну, люблю всегда,
Весной стихи пишу я шибко,
Но почему в глазах тогда
Слеза блестит, а не улыбка?..
Зина вдруг всхлипнула. Таня испуганно встала, но Зина засмеялась, усадила ее обратно на диван:
— Погоди, погоди, Танюша, это я от чувств! Ты только послушай, что будет дальше! Слушай, а то придет мой рыжий, помешает. Он всегда не в ту минуту приходит.
Захар Черников в это самое время поджидал в своей комнате Дома культуры закадычного дружка-баяниста Георгия. Они только что закончили репетицию — к уборке готовилась новая концертная программа, и тот куда-то сразу отлучился. Когда же наконец Геогрий заявился, — длинноногий, такой же косматый, только черноволосый, — Захар подмигнул:
— Знаешь, что, Горка. Сегодняшний вечер может быть поинтересней, чем наш концерт.
— Не уловил.
— Ко мне в гости из села приехала Зинкина подружка. Не девка, а зверь!
— Зверь? Чего же хорошего, если зверь?
— Понимай в переносном смысле, лопух! Красатулька — натуральная белая роза! Взглянешь на нее — губки оближешь. Словно артистка Ларионова в молодые годы.
— Ну и что же?
— Понимать надо гоже, вот и что же! Сейчас пойдем ко мне. Получку еще не просадил? На вот тебе пять листиков, пять сам добавь. И сейчас же пыли в магазин, пока еще семь не стукнуло. Потом купи буханку хлеба — Зинка наказывала. Уловил?
Вот это Георгий, явно успевший уже где-то выпить, уловил мгновенно!
Вскоре, довольно посапывая, он вынимал из кармана бутылки и свертки. Захар, ознакомившись с наклейками, похвалил.
— Молодец, вошел в свою роль!
В закрытую на крючок дверь кто-то постучал, Захар, инстинктивно загородив собой бутылки, сердито крикнул:
— Нет меня! Рабочий день закончен!
По ту сторону двери слышались насмешливые девичьи голоса, хихиканье; Георгий снова, бдительно рассовывая бутылки по карманам, ворчал:
— Шляются тут всякие, людям мешают.
— Ты погоди, все не убирай, — остановил Захар. — Вот эту, легонькую, приласкаем здесь. Для общего тонуса и чтоб язык не присох.
Быстро, сноровисто они прикончили бутылку красненького, сжевали по конфетке.
— Вот эта бандура ее, Танюхина, — подав Георгию сверток с комбайновыми ножами, объяснил Захар. — На, сам их неси, так лучше будет. При знакомстве. Да знай, как вести себя, уши не вешай — повежливей будь. И побольше крути всякого. Деревенские девки таких любят. Бери пример с меня. Я Зинке, когда кружил ей голову, такие кудри-завитушки заливал, сам удивлялся! А Зинка так в них запуталась, что и сейчас ходит, словно стреноженная!
— Не учи ученого, — хмыкнул Георгий, выходя вслед за дружком.
Углядев за спиной мужа баяниста, Зинка завизжала:
— Ва-ай! Разве не видишь, длинноногая цапля, я почти полуголая. — Она выхватила из-под подушки помятое платье, спряталась за шифоньером.
— Зинка, не бери больно высокие ноты! — остерег Захар.
— Я ничего, да вы вот — как снег на голову! — отозвалась из-за укрытия Зина. — Хоть бы постучали.
— Ну хватит, хватит! Ты не зеркало, чтобы глядеться в тебя. И почему до сих пор на столе ничего нет, гостью не угощаешь?
— Не угощаешь!.. — передразнила, выйдя из-за шифоньера, Зина. — Ты сперва спросил бы, а есть ли у меня чем угощать? Шляешься где-то, словно рыжий бобик, и хлеба не купил.
— Приветик — шляешься! На работе горим, но про хлеб не забыли. — Захар взглянул на притихшего Георгия — тот ошеломленно смотрел на Таню, — скомандовал: — Горка, давай проходи сюда! Что ты у порога стоишь, словно бог Саваоф, а не Георгий Победоносец! Знакомься. Это — Таня, Таня Ландышева, хороший наш друг, вожак колхозной комсомолии. А это, Таня, мой друг Георгий. Проще — Горка, баянист нашего Дома культуры. Такой баянист, каких нет на нашем континенте — классицизм! Гордость художественного коллектива! И безногого заставит плясать, а безголосого — петь, как однажды сказал наш фольклорист Ануфрий Лукич. А эта ведьмовка, — Захар указал на жену, — и без характеристики тебе известна. Наверно, и тебя ни разу без билета в кино не пустила. Но, но, Зинок, не бросайся на меня, словно ласка. Разве не понимаешь шуток? Ты же у меня — Парнас! Накрывай на стол. Мы тут кроме хлеба насущного кое-что еще прихватили. По случаю, приезда Танюши.
Ни сам Захар, как поняла Таня, ни тем более прислушивающиеся к нему Георгий и Зина толком не знали, кто такой Саваоф, что значит — Парнас и классицизм, — Таня только посмеивалась про себя.
Стол быстро накрыли. Захар сел рядом с женой, напротив них — Георгий с Таней.
— Как говаривал один древне-эпический мудрец… — начал, наполнив рюмки, Захар.
— Может быть, не эпический, а греческий, — тихо, не утерпев все же, заметила Таня.
— Это одно и то же, Танюш, — бойко и громко подхватил Захар. — Так вот. Как говаривал тот мудрец, мы встретились с Бахусом…
— Это с кем ты опять встречался? — Зина недобро посмотрела на мужа. — Опять новый дружок? Ох, Танюша, уж эти его дружки — ежедневно новые да другие! А у этого и имя-то не нашенское, бусурманское. Кто такой?
— Не бусурман, не оскорбляй. Бахус, я сказал — Бахус! Еще во времена Тюшти[10] так называли бога вина и веселья, — в этот раз безошибочно растолковал Захар.
— А я уж правда думала новый дружок. Как вечером придет под мухой, — объяснила Зина Тане, — спрашиваю: с кем и где ты наглохтился? Всякий раз нового и называет. То кто-то из Саранска приехал, то из района. А уж если действительно бог, — Зина засмеялась, — тогда и по маленькой не грех.
Все, кроме Тани, выпили; она ни разу в жизни спиртного не пробовала, ей было даже противно разговаривать с теми, от которых разит вином. Мать всегда повторяла: от выпивохи умных слов и добрых дел не жди. На этой почве и с Федей сколько раз приходилось ссориться и потом не встречаться по несколько дней.
Захар, заметив, что Таня только дотронулась до рюмки и отставила ее, шумно запротестовал:
— Э-э-э, Танюша, у нас так не положено! Ты уж не обижай хозяев. Наши обычаи, как на Кавказе. Не выпил у хозяина — обидел его. Когда я служил в армии в Ереване, встретил наших эрзян. Зазвали они меня к себе, угощают и коньяком, и всякими марочными винами. А мне нельзя, я на службе. Знаете, как они разобиделись? За оскорбление сочли. Пришлось, понятно, уважить. Только после пятеро суток просидел на «губе», проще говоря, в армейской кутузке.
— Вот поэтому и я не пью, чтобы не попадать куда не следует, — в шутку, оправдываясь, сказала Таня и налила в стакан ситро.
Захар это заметил. Он настойчиво слил ситро и опять налил вино. Опять все начали уговаривать, хуже того — принялась настаивать и Зина; хмурясь, Таня отпила несколько глотков.
— Это по-нашенски! — похвалил Захар, подавая закуску, Георгий захлопал в ладони.
Все заметнее хмелея, Георгий так же заметно и смелел. Стараясь угодить Тане, — то воды ей нальет, то конфеткой угостит, — он всякий раз оговаривался: «извините, не откажите, пожалуйста». И все порывался рассказать о том, как научился играть на баяне.
Захар, Георгий и Зина хмелели все больше, Тане становилось с ними невмоготу. Иные мысли и заботы владели ею. Завтра пленум райкома комсомола, на нем намечено и ее выступление. О чем ей говорить? Как пройдет выступление? Не ошибиться бы, не спутаться… Вот ей о чем думать и думать, а тут какой-то подвыпивший парень долдонит, как он учился играть на баяне.
В комнате было густо накурено, душно. У Тани с непривычки начала кружиться голова. Никому не сказываясь, она потихоньку вышла на крыльцо.
Не успела сесть на скамейку под березкой, как тут же, хлопнув дверью, рядом на скамейке оказался и настырный этот баянист.
— Ты это поч-чему, Танюша, весь вечер хмурая? — старательно выговаривая, спросил он. — Словно, понимаешь, осенний день?
— Я? Да вроде бы нет.
— Все мол-ча-ла, мол-ча-ла. Словно египетская пир-рамида! Видела ты их? — Георгий, все от того же старания не заикнуться, нетрезво растягивая слова, широко раскинул руки. — Они вот такие.
Таня усмехнулась, чуть отодвинулась.
— Я, значит, на египетскую пирамиду уже похожа? А вы их, кстати, видели, пирамиды эти?
— В журнале, — даже спьяна не соврал Георгий. — Поч-чему, говорю, мол-чала весь вечер?
— Слушала вас.
— И с-со мной сейчас не будешь разговаривать?
— Как видишь, не молчу, разговариваю. Только говорить нам, кажется, не о чем.
Георгий подвинулся ближе, заговорил, еще резче разделяя слова на слоги:
— Как не о ч-чем? М-молодые люди о ч-чем говорят м-меж собой?
— Не знаю.
— К-конечно, о люб-бви…
— О любви так о любви, — засмеялась Таня.
Эти слова показались баянисту многозначительными, он еще больше набрался храбрости.
— Вот с-смотрю на тебя и д-думаю: нап-прасно пропадает в селе т-твоя красота. Нап-прасно.
— Почему же?
— Тебе с твоей кр-расотой надо бы в гор-роде жить. Или хотя бы в нашем райцентре.
— А мне и в селе хорошо. — Таня легко вздохнула. — Хотя, кто знает: может быть, и в городе еще придется пожить. Век долог.
— Тан-нюша, переезжай ж-жить в Атямар. Каяться не б-будешь. Тогда бы к-каждый вечер встречались.
— Когда переезжать? — опять не удержалась от шутки Таня.
Георгий воспринял ответ по-своему, в прямом смысле, поэтому он не стал устанавливать сроки переезда, только обнял Таню.
— Отними руки, — спокойно велела Таня.
— Танюш! 3-знаешь, как я пол-любил тебя? Как увидел — душа в пятки ушла!
Георгий снова обнял ее и поцеловал.
— Руки! — резко повторила Таня и, возмутясь, так двинула баяниста локтем, что тот кубарем полетел со скамьи.
Брезгливо оттерев платком губы, Таня хотела помочь, поверженному ухажеру подняться. На крыльце показались Зина и Захар. Георгий уже был на ногах, отряхивал от пыли брюки, спина белой рубашки почернела.
— Захар, проводи, пожалуйста, Георгия домой, — чуть удерживая смех, попросила Таня. — Он совсем опьянел, как бы по дороге домой не свалился.
— Будет сделано! — сразу же согласился тот, про себя поблагодарив Таню за выручку. — Горка — тронулись!
Тот, покорно повиснув на его руке, с трудом переставляя ноги, пожаловался:
— На самом деле, н-настоящий зверь эта ваша г-гостья! P-разговаривать нельзя.
Черников довел вконец опьяневшего собутыльника до его квартиры и, перейдя улицу, трижды постучал в освещенное окно небольшого деревянного дома. В двери тотчас появилась молодая, в легком халатике женщина.
— Наконец-то, думала уж, и не придешь, — упрекнула она, входя с Захаром в коридор. Поднявшись на носки, она обвила руками его шею. — Чего так долго?
— Не сердись, Дуся, милая, — начал оправдываться Захар. — К моей овце приезжала из села подруга, поневоле пришлось задержаться. Ладно еще, Горка со мной был — вроде его пошел проводить.
— А если бы не выручил Горка, не пришел бы, значит? Так понимать?
— Почему бы не пришел. Пришел бы…
Голос Черникова прозвучал неуверенно, с заминкой. Дуся рассердилась.
— Тряпка ты, не Черников! Отойди от меня!
— Да ты что? Я…
— «Я», «я», — гневно передразнила Дуся. — А кто ты такой? Трус, если не хуже, болтун! Сколько еще будем жить как воры? Выкатывайся отсюда, к своей курочке!
— Дусенька! Да разве я променяю тебя на кого-нибудь? Я, да чтобы тебя оставить? Смотри, если не веришь! — Захар выхватил из кармана спички, чиркнул одну и воткнул ее в ладонь. — Вот, клятва моя!
— Ой, неразумный! — вскрикнула Дуся, схватив его руку и целуя ее. — Мою рученьку, мою любимую рученьку мучить!
Ярко освещенные зашторенные окна в небольшом деревянном доме погасли…
…Уже укладываясь, Зина с укором сказала:
— Зря ты попросила Захара, чтобы он пошел провожать этого долговязого.
— Да разве ты не видела, какой он был пьяный? — удивилась словам подруги Таня.
— Доплелся бы. Ты думаешь, впервые он такой? Зато уж Захара опять не жди, это точно.
— Как не жди? — еще больше удивилась Таня.
— Ох, Танюша, не знаешь ты его! Да и сама я долго не знала. Вернее, верила! А он уж давно кобелит. Как только налакается, так и пропадает. Постоянно к какой-то ходит…
— Хо-дит? — Голос Тани от крайнего изумление прозвучал так протяжно, высоко, что едва не сорвался.
— Сколько уж раз ругались из-за этого. — Зина сухо, зло всхлипнула. — Ты думаешь, почему он не велит мне в самодеятельности участвовать? Чтобы ему не мешала. Там, говорят, где-то эта девка ошивается.
Горячий комок встал у Тани в горле, сказала, как вытолкнула:
— Господи, Зинок, да как же ты терпишь? Плюнь, плюнь на него! А сама — обратно, в Сэняж!
— Легко, Танюша, сказать — обратно…
Ошеломленная — и самим признанием подруги, и ее терпением, и какой-то обреченностью ее последнего ответа — Таня притихла. И это — Зина, гордая, веселая, красивая!.. Нет, у нее с Федей так никогда не будет. Не может даже быть!..
Спохватившись, Таня прислушалась: Зина на своей койке тоже притихла, будто уснула. А сомкнула ли она глаза в эту ночь — одна она и знала.
Пленум райкома комсомола шел уже третий час.
Таня внимательно слушала выступающих в прениях, напряженно ждала, когда предоставят слово ей, и, как ни странно, неотступно думала о Зине, о гнусном Захаре. Преступник он, вот кто! Изуродовать жизнь такой девчонке, надругаться! «Ах, Зинка, Зинка!.. Что ты натворила! Как ты украшала и себя и всех нас своим трудом, своими песнями!.. Теперь кто ты, Зинка? Где твое счастье? Вот откуда твои недомолвки, показная беспечность, даже твои стихи, которые ты читала. Неужели и правда веришь, что будешь писать хорошие стихи? Для этого нужны талант, большое образование. А где они у тебя? Или этим только утешаешь себя? И все из-за рыжего подлеца, который и мизинца твоего не стоит?..»
— …Татьяне Ландышевой — секретарю комсомольской организации колхоза «Победа»! — договорил председательствующий.
Таня вздрогнула — выходит, все-таки прослушала, прозевала, когда объявили, что ей надо подготовиться к выступлению!
Во рту сразу пересохло; возникло противное пугающее ощущение, будто она напрочь забыла все, что хотела сказать, и пока шла по узкому проходу к трибуне, совершенно не чувствовала ног — вроде не было их совсем…
Таня знала за собой одну особенность: начиная говорить — у себя ли на собрании или здесь, в Атямаре, — она всегда в первые секунды терялась. Но тут же словно бы начинала видеть то, о чем надо сказать, и приходило спокойствие, ясность мысли. Не подвела эта особенность и нынче: стоило ей на миг представить свой Сэняж, своих друзей-комсомольцев, с которыми она и о нынешнем своем выступлении на активе посоветовалась, как явились мысли сами собой. Она деловито рассказала, как будут работать на сэняжскнх полях комбайны, автомашины, подборщики соломы, как сэняжские комсомольцы рассчитывают выполнить свое слово — на каждом комбайне обмолотить по шесть тысяч центнеров хлеба…
Переждав аплодисменты, и заодно и дыхание переведя, Таня закончила:
— Ребятам и девчатам моих лет не пришлось переживать голодовки, есть хлеб, который и в рот нельзя было положить. Все это пережили наши родители, наши дедушки и бабушки. О том, как жили, боролись в блокаду трудящиеся Ленинграда, как они умирали с голоду, мы знаем только из книг и кинокартин. Мы никогда не получали пайки хлеба по карточкам. Но все это было, и нам, молодым, никогда не надо забывать об этом. Особенно надо крепко помнить о прошлом сейчас, когда мы готовимся к уборке урожая. Ни одного колоска, ни одного зернышка не оставим в поле! Чем больше хлеба, тем сильнее наша Родина, тем лучше наша жизнь!
С трибуны она сошла под дружные аплодисменты всего зала, похожая на цветущий подсолнух: лицо раскрасневшееся, волосы рыжевато-белые, тонкая прямая фигурка плотно обтянута зеленым шелковым платьем.
Во время перерыва в фойе к ней неожиданно подошел первый секретарь райкома партии Петр Прохорович Пуреськин. Перед Таней стоял уже немолодой, среднего роста широкоплечий мужчина, с небольшим шрамом над правой бровью; на левом лацкане его пиджака поблескивал значок депутата Верховного Совета СССР. Разноцветно отливали орденские планки.
Пуреськин крепко пожал ей руку, похвалил:
— Молодчина, Татьяна! Спасибо за горячее и толковое слово. Думаю, так же с огоньком выполните и обязательства.
— Постараемся, Петр Прохорович, — смущаясь, но твердо пообещала Таня.
— Да уж старайтесь — теперь отступать некуда! — Пуреськин засмеялся. — Знаешь, Татьяна, зайди ко мне после пленума. Или, может, у тебя есть дела поважнее?
— Какие у меня, Петр Прохорович, более важные дела! — запротестовала Таня, все еще робея под его внимательным дружелюбным взглядом. — Спасибо, обязательно зайду.
— Вот и договорились!
Таня, конечно, обрадовалась приглашению Пуреськина, поэтому так быстро и дала слово зайти к нему. А потом засомневалась: правильно ли она поступила? О чем она будет говорить с первым секретарем райкома партии? Да еще — в первый раз. Люди к нему приходят за тем, чтобы решать важные дела. А у нее что? Даже никаких сводок с собой не прихватила. Спросит о чем-нибудь — не ответишь еще, только время отнимешь. Но и не ходить, пообещав, — еще хуже. Да и то, не она напросилась к нему — сам он ее пригласил…
Сразу после пленума Таня поднялась на второй этаж этого же здания, нашла приемную. Через несколько минут появился и Пуреськин, чем-то озабоченный, со сдвинутыми к переносью бровями, отчего шрам над правой бровью был заметнее. «Не до меня ему сейчас», — поняла Таня, стараясь не попасться на глаза и ожидая, что он пройдет, минуя ее.
Взгляды их встретились.
— Ты уже здесь, Ландышева? Давно ждешь? Извини, пожалуйста, немного задержался, — кивнул он и открыл дверь кабинета. — Заходи, заходи, да смелее. Садись, в ногах, говорят, правды нет. Будь как у себя дома.
— Спасибо. — Таня опустилась в кресло, непроизвольно улыбнулась и так же непроизвольно сказала то, о чем ни при каких случаях не собиралась говорить: — Не привыкла я к этому, Петр Прохорович.
— К чему? — не понял Пуреськин.
— Да вот к этому: «Извини, пожалуйста», «будь как дома»… — его же словами объяснила Таня.
— Это почему же? — искренне удивился Пуреськин.
— Не знаю, как вам сказать, Петр Прохорович… Вы вот, например, первый секретарь райкома партии. А я комбайнерка…
— Ну и что же? — рассмеялся Пуреськин, достал пачку сигарет. — Это же, друг ты мой, наши должности. Люди же, как таковые, все одинаковые: у каждого две ноги, две руки, два глаза. Разве не так?
— Так-то так, Петр Прохорович. Только иной посмотрит на тебя — настроение поднимет, а другой — сердце охолодит.
Пуреськин пытливо взглянул на молодую, очень уж непосредственную девушку, непосредственностью этой и привлекающую: кто-то ее обидел.
— Люди разные, Татьяна. — Он закурил, прямо спросил: — С тобой что-то произошло? Кто-то тебя обидел?
Таня помедлила, будто испрашивая какого-то внутреннего согласия, решилась:
— Если можно, Петр Прохорович, скажите откровенно: в Саранске, в обкоме партии секретари кричат на вас? При встрече смотрят прямо в лицо или в землю, под ноги?
Вопрос девушки и озадачил и позабавил Пуреськина, тут же мелькнуло предположение: «Не из наших ли секретарей райкома кто-то не так разговаривал с ней?»
— Ну, что ж, отвечу тебе, Татьяна. Случается, что секретари обкома в землю смотрят. И довольно часто. Тогда, когда на полях бывают: какая глубина вспашки, как заделаны семена, нет ли огрехов. Но чтобы без причин кричали на кого-то или в землю смотрели при разговоре, вряд ли. Сам этого не испытывал. — Пуреськин чувствовал: сказано не все, сказать нужно было все. — Безусловно, они с нас и требуют, дисциплина одинаковая для всех. Особенно среди партийных работников она должна быть крепкой. Того же от обкома и Центральный Комитет требует. И это надо понимать, Татьяна, иначе нельзя. Теперь скажи мне, почему это тебя интересует?
— Да просто так…
— Так ничего не бывает, друг мой. Если уж заговорила, так неспроста, что-то, значит, заставило. Я тебе ответил откровенно, как ты и просила. Но и ты не скрывай, что у тебя на душе.
— Это у вас в райкоме. В обкоме… — Таня попыталась объяснить: — Я про других людей. С которыми и встречаться — нож острый. Перед таким словно и не человек стоит, а грош ломаный валяется!
— Может, поконкретней, Татьяна? О ком ты?
— Ненужно имен, Петр Прохорович! — попросила Таня. — При вас они и не ведут себя так. Боятся, наверно. Поэтому вы их и не замечаете. А мы каждый день сталкиваемся с ними. При вас они — тише воды, ниже травы. Без вас сразу такими высокими становятся, будто глядят на тебя с крыши семиэтажного дома.
— Наверно, и такие попадаются, не буду с тобой спорить, — согласился Пуреськин и понастойчивей спросил: — Однако почему ты уходишь в сторону от прямого вопроса? Если уж завела этот разговор, тогда не останавливайся на полпути. От правды, Татьяна, не бегают: споткнуться недолго.
Таня действительно почувствовала себя так, словно бежала-бежала и обо что-то споткнулась — и мысли вразброд. Запуталась она, запуталась! Как ей сейчас поступить? Молчать? Но ее ведь никто за язык не тянул, сама начала! Кем после этого сочтет ее секретарь райкома? Сказать напрямки, без утайки? Заглазно, как ябеда? Как в спину ударить? А та спина и так уж сгорбилась!
«Попалась девушка не в попадушки, куда не следует», — растерянно подумала Таня, уже горячо раскаиваясь в том, что начала этот разговор. И не уходили из памяти жестковатые слова Пуреськина: «От правды не бегают…» Да еще бояться правды — в райкоме!..
Только что избегая внимательного взгляда секретаря, Таня посмотрела ему прямо в глаза.
— Да хотя бы взять председателя нашего колхоза Сурайкина. Разве он не такой?
— Кто-кто, Сурайкин? — Секретарь машинально вынул из пачки вторую сигарету, хотя первая, недокуренная, дымилась в массивной пепельнице. — Ты что, товарищ Ландышева? Да он один из лучших наших председателей!
— Петр Прохорович! Как председатель он, наверно, и хорош. Но как человек… Характер уж такой, что ли? Может, вы и в мыслях не допускали, как оскорбляет, обижает человека его мрачный взгляд. Грубое обращение. Он и говорит-то так, будто холодной водой тебя обливает. Не думайте, что я жалуюсь, ябедничаю. Поймите меня, пожалуйста! Я-то еще себя в обиду не дам! Ведь другие чуть не плачут от него!..
Пуреськин густо крякнул. Качая головой, он крупным шагом прошелся по кабинету, снова сел — теперь уже не за свой стол, а напротив Тани, не попросил — потребовал:
— Рассказывай, Татьяна.
— Расскажу, Петр Прохорович, — согласно кивнула Таня.
Ни в тот день, когда Коля Петляйкин подвез Таню Ландышеву в Атямар, ни на следующий день Потап Сидорович Сурайкин из Саранска не приехал. Приехал он лишь на третьи сутки.
Коля Петляйкин и встретил-то председателя вроде хорошо, и поздоровался с ним честь по чести, и чемодан его отнес в машину, положив не в багажник, а на заднее сиденье — не пролилось бы что ненароком, а Потап Сидорович все молчал, будто воды в рот набрал. «Хвоста ему, что ли, накрутили там? — прикидывал Коля. — Давно бы надо, глядишь, и помягче бы стал…»
Все так же молчком Потап Сидорович сел рядом, на свое место, молчком мотнул перед собой рукою да так всю дорогу до Сэняжа ухитрился и слова не обронить. «Провались она в преисподнюю, вся эта езда! — ругнулся про себя Петляйкин, остановив „Волгу“ у покосившегося домика председателя. — Ни песен от него, ни басен. Словно не человека, а человеческую тень возишь…»
Сурайкин вышел из машины, наотмашь хлопнул дверцей и, не оглянувшись, направился прямо домой, словно никакого чемодана у него и не было. Коле ничего не оставалось, как подхватить увесистый чемодан и поспешить за своим «хозяином». У крыльца Сурайкин забрал чемодан и буркнул: «Отдыхай!»
В избе Потапа Сидоровича уже дожидался Директор — кладовщик колхоза Кузьма Кузьмич Демьянов, мирно разговаривающий с хозяйкой дома.
Сурайкин и Демьянов — друзья еще с детских лет, и учились и по огородам лазали вместе. Потап Сидорович окончил пединститут, был директором школы, стал председателем. А Кузьма Кузьмич как закончил семилетку, так с ней и остался и дальше колхозного склада ни на вершок не поднялся. По-разному сложились и их военные судьбы, хотя уходили они на фронт в один и тот же день. Сурайкин вернулся в чине майора, Демьянов дослужился до сержанта. Но при всех этих различиях они до сих пор поддерживают дружеские отношения, хорошо понимают друг друга. Бывает, как и в юности, — правда, все реже и реже — ходят с удочками на рыбалку, по большим праздникам собираются то у одного, то у другого, сохраняя при этом известную дистанцию.
Вот и сейчас гость с радостью встретил хозяина.
— Что-то ты запропастился, Сидорыч, никак не дождемся тебя, — приветствовал Кузьма Кузьмич, проворно поднявшись со стула.
— Что-нибудь случилось, что ли, без меня! — споласкивая после дороги руки, осведомился Сурайкин.
— Случиться-то ничего не случилось, — успокоил Кузьма Кузьмич, — однако, как говорил наш старшина, армия без генерала — это не армия.
— Дела, Кузьма, дела!.. Сперва в Совете Министров держали, потом уж самому по министерствам и управлениям пришлось побегать. Начальства много, соответственно — и дверей. Нагрузили под завязку… Теперь днем и ночью придется работать. — Потап Сидорович мельком взглянул на жену, распорядился: — Олда, собери-ка что-нибудь на стол. Целый день голодный, аж кишки скрипят! Открой вон чемодан, там кое-что есть…
— Днем и ночью, говоришь? — подхватил Кузьма Кузьмич. — А я хотел позвать тебя на зорьке с удочками посидеть. Завтра — аккурат воскресенье. С тем и явился, как чуял, сейчас подъедешь. Отдохнули бы, да и о делах потолковали. Говорят, в Сэняж-речке больно уж рыба разыгралась.
— Теперь придется удочки забыть, — мрачновато сказал Потап Сидорович.
— Или что плохое привез из Саранска?
— Плохое не плохое, а навязали мне вот сюда, — Сурайкин хлопнул себя по шее, — целый спецхоз.
— Это как так, навязали? — усомнился Кузьма Кузьмич.
— Ты что, дите малое, не знаешь, как это делается? Совет Министров принял решение о строительстве в ряде колхозов откормочных комплексов. В числе их значимся и мы. Штучку на пять тысяч свиней отгрохать. Для того и вызывали.
— А чего особенного? — Кузьма Кузьмич дернул плечами. — Построим! Эк-ка, велико дело! Как говорил наш старшина — нет таких крепостей!..
— Тебе, конечно, нипочем. Ты — Директор! — насмешливо осадил его Сурайкин. — Сейчас любому директору любого предприятия в сотни раз легче, чем нашему брату. Кадры есть, сырье привезут, станки крутятся. А здесь — ни этого, ни другого, ни пятого, ни десятого!
— Поди, уж не одни мы — МСО[11] будет строить, — возразил кладовщик.
— Строить-то они будут, только спрос будет с меня. Надейся на этих горе-строителей! Разве не знаешь, что за контора у Килейкина? — пренебрежительно сказал Сурайкин и о строительной организации и, получилось, о самом ее руководителе.
Весть о строительстве откормочного комплекса была для Кузьмы Кузьмича полнейшей неожиданностью, которой вроде бы надо только радоваться. Он рассуждал: «Если Совет Министров принял такое решение, то, выходит, в столице их колхоз считают крепким, поэтому и не обошли вниманием, это лестно». С другой стороны, Потап вон выложил новость, не ахти как радуясь. Почему? Может, потому, что дела у них в колхозе и без комплекса идут так, что нечего роптать? Хлеба родятся, неплохой доход дает животноводство, мало-помалу строятся. Комплекс же, этого, как ни верти, а шею натрет: супонь все одно придется натягивать, а натянешь — колхозная касса беспременно зазвенит, что твой барабан! Хотя никуда и не денешься, коль постановили. Да и то — сверху виднее… Что-что, а колхозные дела Кузьма Кузьмич всегда принимал близко к сердцу.
За разговором мужчины и не заметили, как хозяйка накрыла на стол и с деревянной миской вышла на погреб.
Не дожидаясь ее, Потап Сидорович налил по рюмкам и недовольно оглянулся: скрипнула дверь, на пороге стоял его сын Тиша — в запыленных сапогах, в заправленной под брюки черной рубашке, успевший загореть так, что и щедрые его веснушки были незаметны.
При виде отца и гостя за накрытым столом он сразу смутился и, поздоровавшись, нерешительно переминался, мял в руке кепку. Никак он не предполагал, что отец в это время будет дома.
Насупился, помрачнел и Потап Сидорович.
Пришел сын, его единственный сын Тиша, которого он не видел более двух месяцев. Надо бы его немедля усадить за стол, расспросить, как он живет-может, как сноха, внук, которому исполнилось уже два годика. Как надо бы и хотелось бы спросить, почему до сих пор не везет к ним внука? Вместо всего этого грубовато сказал:
— Ты словно нюхом чуешь! Мы за стол — и он тут. Если уж угодил, — проходи, что там столбом стоишь?
У Кузьмы Кузьмича из рук выпала вилка с куском селедки, — будто не Тишу, а его самого, бывшего сержанта, огрел по лбу Потап Сидорович! Обескураженный Кузьма Кузьмич не узнавал своего старого друга-товарища: полно, он ли сидит перед ним? Он или не он ляпнул эти стыдные, оскорбительные слова? Поднялся, намереваясь что-то сказать, Тиша опередил его.
— Я не обедать пришел, отец. Пришел наведать мать. Где мама?
— Ушла куда-то, — опять грубо, при Кузьме Кузьмиче, соврал Сурайкин: они-то оба знали, что пошла она в погреб за квашеной капустой и солеными огурцами.
Уличить отца при сыне Кузьма Кузьмич не мог, но и оставаться ему тут было невмоготу. Покряхтывая, он поднялся:
— Извиняй, Потап. Совсем забыл, что на складе ждут меня. Как только забыл, а?
Нет, не только неловкость подняла старого солдата с места, заставила отказаться от привлекательной рюмочки-другой, побоялся, что не сдержится, выдаст Потапу на полную катушку и навсегда разругается с ним.
— Это как же, уйдешь? — встав за Кузьмой Кузьмичом, спросил хозяин. — Теперь что, одного меня оставишь? Тогда зачем за стол садились?
— Не знаю, не знаю, Сидорыч, — обескураженно ответил Директор. — Как говорил наш старшина — атака захлебнулась. Захлебнулась по вине командира причем. — Он мимоходом снял с деревянного штыря свою соломенную шляпу, тихонько, проходя мимо, шепнул парню: — Пойдем со мной, Тишок…
У Кузьмы Кузьмича за долгую семейную жизнь была одна дочка, не прожившая и годика. Поэтому Тиша, сын его друга, был для него с женой словно сыном родным. Случалось, мальчонка кое-когда и ночевал у них, загостившись.
Сперва они с Тишей решили зайти в колхозную столовую — Кузьме Кузьмичу хотелось угостить-накормить его, но столовая была уже закрыта. Тогда, не слушая возражений Тиши, повел к себе, не особо беспокоясь, есть ли что-нибудь дома. Он так и не сказал, куда вышла его мать: не хотел подводить друга, усложнять и без того их сложные с отцом отношения. Больше того, покривив душой, сказал-предположил, что Олда скорее всего к ним и зашла.
Шли, словно по договоренности, помалкивая: Тиша — огорченно вздыхая, время от времени вороша пятерней волосы; Кузьма Кузьмич — посапывая, пытаясь постичь, как так можно отвернуть от себя единственного сына, и невольно припоминая, что давным-давно ожесточило Потапа и что давно бы уж надо забыть ему. Нет, не забыл, выходит, сухарь сушеный, кремень каменный!..
Уже после войны, когда Тиша заканчивал среднюю школу, отец как-то спросил его:
— Ладно, Тиша, среднюю школу заканчиваешь неплохо. Что думаешь делать дальше?
— Учиться, папа.
— Где, на кого? — в вопросе отца звучало одобрение.
— На тракториста или комбайнера. В школе механизации, в Кичалках.
— Где, где?
— Я уже сказал: в Кичалках.
— Ты что, белены объелся? — вознегодовал Потаи Сидорович.
— Нет, папа, ничего я не объелся. Я уж давно надумал.
На фронте Потап Сидорович был офицером, командиром, солдаты выполняли каждый его приказ. Беспрекословно слушались его и как директора школы, он уже привык к этому. И уж, во всяком случае, не ожидал, что поперек его желаниям пойдет родной сын. Коса, как русские говорят, на камень нашла. Сурайкин трахнул по столу кулаком:
— Замолчи, желторотый! Ты забыл, что я директор школы, хочешь опозорить меня? Разве не вам вдалбливают, чтобы шли в университеты, в институты, получали высшее образование?
Тиша вздрогнул — и от крика отца и от стука по столу, однако робко возразил:
— Все помню, папа. Только ты рассказывал нам и о другом…
— О чем — другом? — насторожился отец.
— Рассказывал, как во время войны женщины, старики, ребятишки на коровах пахали, бороны на себе таскали… Я чуть не плакал, когда слушал. А ведь тогда ты призывал учиться на трактористов, на комбайнеров. Я все это не забыл и никогда не забуду. Вот тогда мальчишкой еще я и решил.
— Пойми меня, глупый, — чуть сбавил тон Потап Сидорович, — время-то изменилось! Другое оно. Сейчас нам нужны инженеры, врачи, агрономы, разумеется, и комбайнеры тоже. Ты хорошо учишься — твоя дорога прямо в университет. На инженерный факультет. Ты у меня единственный сын, и мое желание — дать тебе высшее образование. Экзаменов побаиваешься — помогу, есть у меня в Саранске люди.
— Нет, папа, — стоял на своем Тиша, — пусть идут другие. Я в Кичалки поеду.
Потап Сидорович наорал на сына, перестал с ним разговаривать. Тиша настоял на своем. Осенью он уехал, попрощавшись только с матерью и Директором.
По мнению Кузьмы Кузьмича, давно привязавшегося к смышленому пареньку и мысленно одобрившего его намерение, с тех пор Потап Сидорович и стал таким сухим, хмурым, не терпящим возражений, замкнутым, хотя и прежде разговорчивостью не отличался. «А может, и высокие должностя портят», — иной раз, по простоте сердечной, думал Кузьмич…
Как сын жил и учился в Кичалках, Потап Сидорович как следует не знал. По делам ему туда ездить не приходилось, незачем было, а езда без дела — дорога длинная. Письма Тиша присылал редко, и только на имя матери. Та иной раз давала их мужу, а чаще всего умалчивала о них, так как Потап Сидорович относился к ним совершенно равнодушно, иной раз и читать отказывался.
Во время каникул Тиша приезжал домой, но и тогда отец старался не общаться с ним, словно и не замечал. Правда, однажды Тиша попытался по душам, как взрослый, поговорить с ним — ничего не получилось. Конечно же, больше всего семейные эти неурядицы переживала мать, и слез несчетно пролившая и безуспешно пытавшаяся умягчить неуступчивое сердце мужа. Тайком переводила деньги, с любой оказией посылала деревенские гостинцы — домашние лепешки, масло, яйца, а уж когда сын приезжал на каникулы, не знала, чем и порадовать его.
Школу Тиша окончил с отличием, стал механизатором широкого профиля — трактористом и комбайнером, хорошо знал слесарное дело, мог работать и токарем, и шлифовщиком. Практику он проходил на казахстанской целине, хорошо заработал и, вернувшись в Кичалки, женился.
Конечно, он поступил неосмотрительно, не известив о женитьбе родителей, но что поделаешь, раз уж так случилось. Гулять большую свадьбу они не собирались — у невесты родных не было, она воспитывалась в детском доме, — и после скромного торжества сразу же поехали в Сэняж, к Тишиным родителям. Если будут настаивать, свадьбу можно справить и дома.
…Потап Сидорович закрыл за собой калитку и нос в нос столкнулся с сыном. Он сперва не понял, кто этот молодой, в модном сером костюме человек с перекинутым через руку плащом, и только тогда, когда тот, широко улыбаясь, сказал: «Здравствуй, папа, вот мы и приехали!» — узнал, и его словно холодной водой окатили. В голове сразу же мелькнуло: «Как это — приехали? С кем?» В следующую секунду, все поняв, полоснул колючим взглядом по симпатичной нарядной девушке, стоявшей за спиной сына.
— Вы что, на практику к нам? — насмешливо, сдерживая гнев, осведомился Потап Сидорович. — Смотрите, у нас здесь ни на сигареты, ни на губную помаду не заработаете. Да и не просил я практикантов — своих хватает!
Тиша добродушно и радостно объяснил:
— Нет, папа, на практике я уже был, на целине. Приехали сюда жить, работать, вот и направление. Он вынул из кармана конверт. — А это Маша, моя жена. Работала в Кичалках в больнице, медицинская сестра…
На голоса из дома вышла Тишина мать, всплеснула руками.
— Ва-ай! сыноче-ек! — растягивая слова, почти выпевала она. — Приеха-ал, наконец-то дождали-ись! — Она вытерла концом платка глаза, повисла на шее у сына.
— Погоди, Олда, не мешай, — Потап Сидорович грубо отстранил ее. — Видишь, не один он, с женой.
— Ва-ай! на радостях-то и незамети-ила! Это совсем уж гожа-а, если с женой! Одним ухом слышала, будто женилси-и… — Мать метнулась к невестке: — Скажи-ка, дочка, как звать-то тебя?
— Маша, — смущаясь, сказала та и тут же оказалась в объятиях этой доброй простосердечной женщины.
Олда увела ее в дом; проводив тяжелым взглядом незваную невестку, Потап Сидорович обрушился на сына:
— Ты что, поганец, нас с матерью и за людей уже не считаешь?
— Почему, папа, не считаю? Если бы не считал, тогда и не приехал бы сюда, — напряженно улыбаясь, пытался разрядить обстановку Тиша.
Гнев Потапа Сидоровича пылал уже, как сухие дрова в жаркий день; яростно сузив глаза, он наотмашь хлестнул обидными жестокими словами:
— Лучше бы совсем не приезжал!
— Отец, опомнись! — бледнея, вскрикнул Тиша. — Ты же отец!
Неизвестно, чтобы еще мог натворить стиснувший кулаки Потап Сидорович, но выскочившая на крыльцо Олда громко и радостно позвала их домой.
— Некогда мне, — угрюмо бросил Потап Сидорович и быстро зашагал вдоль порядка.
Уступая горячим настояниям матери, доходящим до слез, Тиша с молодой женой прожил в родительском доме недели две. За это время он списался со своим другом из соседнего совхоза, с которым вместе учились в школе механизации, и вскоре получил оттуда вызов.
Приняли их отлично, почти сразу предоставили квартиру; Тиша получил новый комбайн, Машу определили работать в совхозную больницу. Через год у них родился сын, и вот сейчас, по пути из Атямара, Тиша опять заехал навестить родителей. Нет, ничего не изменилось в родном доме, не изменился и отец. Поэтому и шел Тиша с Кузьмой Кузьмичом, надеясь, что, может быть, у них увидится с матерью.
Олда внесла полную миску солений и удивилась: за столом не было Кузьмы Кузьмича, стоявшая перед мужем бутылка почти опустела.
— Ий-а, куда дел Кузьмича? — ничего не понимая, спросила Олда мужа.
— Ушел!.. — махнул тот рукой.
— Как это ушел? Зачем отпустил?
— Что ж теперь, веревками, что ли, привязывать его к столу? Сказал, на складе ждут, и ушел.
Обычно после выпивки Потап Сидорович становился разговорчивее. Когда-то, вот так же вернувшись из Атямара, он сам признался, поторопив жену и сына: «Говорите же, говорите, покуда я немного выпил. Пройдет — опять буду молчать». А нынче отмалчивался, хотя был выпивши больше, чем всегда.
— Ну что молчишь, что молчишь? — осмелев, наседала на него Олда.
— Отстань… Не говорун я сегодня. — Потап Сидорович хотел налить еще рюмку, но раздумал. Он встал из-за стола, из передней прошел в заднюю избу, тяжело опустился на стул.
Душевное состояние у него было сейчас поганое, какие уж тут разговоры! И мысли черней черного. До чего докатился, даже ближайший друг сбежал от него, оставив одного за накрытым столом. «Врет, конечно, что на складе его ждут. За Тишку обиделся, факт… Хорош, хорош, нечего сказать, родному сыну такое ляпнул! Чуть ли не куском хлеба попрекнул!..» В горле у Потапа Сидоровича словно яйцо застряло — не проглотишь; не зная, куда девать себя, что сейчас делать, он только тяжело вздыхал. А в голове, затуманенной вином и горечью, еще сильней сердце растравляя, мелькало, виделось будто совсем недавнее: как Тиша родился, как радовались они с Олдой, как сын стал делать первые неуверенные шаги, а потом уж пошел, пошел…
Потап Сидорович, поморщившись, приподнял голову и снова опустил ее. Все новые и новые воспоминания наплывали на него, садня душу. Эх, Тиша, Тиша! Как Потапу Сидоровичу хотелось, чтобы сын с малых лет был понятливым, умным, лучше всех! Ему еще и до первого класса было далеко, а отец на прогулках или дома, в свободную минуту, спрашивал: «Тишок, если к двум мальчикам придут еще два их друга — сколько всего будет?» — «Шесть», — не задумываясь, отвечал сын, и отец-преподаватель мрачнел. «Ничего не понимает, — думал он, — и, наверно, оттого, что когда-то расшиб лоб, похоже, у него сотрясение мозга. А если останется таким — что тогда? Как будет учиться?..» Опасения, конечно, были напрасными — Тиша рос и развивался не хуже своих сверстников, учился же получше многих, хотя математику особо не жаловал. Привлекали его всякие железки, что опять же огорчало, сердило Потапа Сидоровича. Случалось, он пинком раскидывал железо-проволочные поделки и, сорвавшись, кричал. Тогда, вероятней всего, Тиша и начал отдаляться от отца, побаиваясь его.
В мальчонках Тиша очень любил ходить с отцом на рыбалку до тех пор, пока не произошел один дурацкий случай, и об этом случае, оказывается, не забыл Потап Сидорович!
На зорьке они уселись на берегу тихой реки, забросили удочки. Тиша — было ему лет десять, пожалуй, — только примостился неподалеку от отца, как поплавок у него занырял, запрыгал. Тиша взмахнул удилищем, на кончике лески сверкнул большой, с варежку, карась. Рыба, описав дугу, угодила в лицо Сурайкина. Ай, какая радость была в то время на сердце у мальчика! Он ликовал — первая рыбина попалась на его крючок — и смех разбирал его, когда увидел, что карась шлепнулся отцу в лицо. А отец, взрослый человек, вздрогнув, обеими руками оттерев с лица рыбью склизь, кинул свою удочку и, ругаясь, — словно взбесившись, — шагнул к нему. Вскрикнув, Тиша со всех ног пустился прямо домой.
После этого на рыбалку с отцом Тиша не ходил, видно, ребячье сердечко и вовсе остыло к нему. Единственной радостью в доме у парнишки была мать, никем не заменимая родная мать, от которой никогда он не скрывал и сейчас не скрывает ни радостей своих, ни огорчений!..
…По лицу Потапа Сидоровича бежали слезы, он стыдился их, не вытирал и, скорее всего, даже не замечал. Эх, встать бы сейчас, пойти разыскать сына, привести домой, обнять и повиниться перед ним — за все и навсегда! Причем и искать-то особо не надо — конечно, к Директору ушел.
Кто знает, может, так бы Потап Сидорович и сделал, он даже пошевелился, порываясь подняться, не зайди в эту минуту Радичева.
Вера Петровна зашла к Сурайкину с одним желанием: узнать, с какими новостями вернулся из Саранска председатель. Но когда перешагнула через порог, все ее намерения словно ветром унесло.
Обычно приветливая, говорливая Олда, стоя у газовой плиты, явно чем-то расстроенная, махнула лишь рукой, показывая на горницу: туда иди. Ничего не понимая, Радичева вошла и в замешательстве остановилась, пораженная тем, что увидела: Потап Сидорович почти лежал на столе, обхватив руками голову.
— Потап Сидорович, что с вами? — с тревогой спросила она. — Уж не заболели ли в дороге? Слышала, приехали, а в правление не заглянули…
Сурайкин тяжело поднял голову, мутными глазами взглянул на гостью и безразлично, неопределенно махнул рукой.
— Не беда ли какая? — еще больше встревожилась Радичева. — Что с вами, Потап Сидорович?
— Ничего со мной не случилось, сейчас пройдет, — хрипло ответил Сурайкин.
Только теперь, по голосу его, Вера Петровна догадалась: Потап Сидорович пьян. «Видно, из-за этого с Олдой и поссорились, я вошла, они и притихли, неудобно ругаться при постороннем человеке…»
Оставаться дольше было неудобно, Вера Петровна извинилась.
— Вы уж простите, что не во время зашла. Завтра поговорим — расскажете, что там нового, с чем приехали из Саранска.
— Нет уж, сиди, секретарь, — покачнувшись, Потап Сидорович встал, подвинул Радичевой стул и сам сел напротив нее. — Мы с тобой, Вера Петровна, давно уж в одной пристяжке ходим. Сперва в школе, теперь — в колхозе. А поговорить — вечно некогда. Да и желания, надо сказать, не было. А вот сейчас в аккурат — надо. Знаешь, что у меня тут творится? — Он постучал по груди. — И тебе никакого дела до этого нет. Да и я сам в этом виноват: тоже ведь чихал — у кого что на душе…
— Правда ваша, — заметила Вера Петровна и замолчала, как бы приглашая, подталкивая Сурайкина высказаться.
— Ты вот согласна, что душа человеческая, как говорят, потемки?
— Не у всех, Потап Сидорович. У кого она за семью замками, тогда, конечно, потемки. А у других ведь — нараспашку, все, как в открытой книге. — Стараясь поймать ускользающий взгляд председателя, Радичева задала вопрос, давно интересующий и беспокоящий ее: — Потап Сидорович, ну скажите мне, пожалуйста, почему вы с людьми такой черствый? Ведь так только хуже получается. Поверьте мне: честное слово — хуже! Люди вас не только побаиваются — сторонятся.
Вера Петровна видела, понимала — не по нутру Сурайкину такой прямой вопрос. Она бы не удивилась, если б он опять сейчас сгрубил, сорвался, но Потап Сидорович после долгой паузы тихо промолвил:
— Жизнь так меня обкатала, Вера Петровна. Жизнь…
Нелегко, наверное, дался ему ответ, пользуясь его редким настроем, Вера Петровна немедленно возразила:
— Как это — жизнь? Наша жизнь вроде бы, наоборот, облагораживает человека. И сердце его, и характер, и поступки…
— Да не вся жизнь, понимаю. Не ответишь на это одним словом, Вера Петровна. Скажу для примера: в семье вон я запутался. С сыном, с Тишей, дороги пошли врозь, — Потап Сидорович вздохнул.
— Слышала я немного о неурядицах между вами, — кивнула Радичева. — Но ведь, Потап Сидорович, славный парень ваш Тиша! Вот бы радоваться: не пьет, не курит, работник, говорят, безотказный. А если пошел своей дорогой — тоже правильно. Каждый и должен своей дорогой идти. Тем паче, что дорога его — не с горы в болото. Да что там — молодец он, ваш Тиша!
— Без высшего образования остался этот молодец, — пожаловался Потап Сидорович; хмель его проходил, говорил он сейчас сдержанно и рассудительно.
— Потап Сидорович, ну и что же? Кстати уж — захочет, и диплом получит. Ему не поздно.
— Теперь уж, конечно, как хочет, так пусть и поступает. Не маленький, сам уже успел стать отцом. — Потап Сидорович припомнил, что Тиша вроде бы действительно как-то обмолвился о том, что собирается учиться заочно, — он и на это внимания не обратил. И вновь — теперь уже окончательно протрезвев — почувствовал внятное, как толчок, желание немедленно увидеть сына. И, почувствовав, не затаился, как всегда:
— Мне его надо найти, сейчас же найти. Он ведь только недавно был тут. Ушел с Директором.
Подивившись, Радичева догадалась: «Видимо, повздорили с сыном, наговорил ему лишнего, тот и ушел из дома».
Слова Потапа Сидоровича еще в большей мере — в самое сердце — поразили Олду. До сих пор молча слушавшая разговор между мужем и Верой Петровной, она возбужденно вскочила.
— Ий-а, когда приходил? Почему молчал?
— Когда ты в погреб ушла, тогда и заходил, — признался Потап Сидорович.
— А я пришла, почему молчал? — наступала жена.
Потап Сидорович развел руками, — виноват, дескать.
— Что молчишь? Где теперь Тиша? Куда его увел Кузьмич? — Олда чувствовала себя глубоко оскорбленной. — Почему ты не удержал?
— Так уж случилось… Обиделся на меня…
— За что обиделся? Опять выгнал? Если не переменишь свой иродовый характер, уеду к Тише жить! Оставайся один, если тебе тесно с нами! — Олда накинула на голову платок и выбежала из дома, возмущенно хлопнув дверью.
В избе воцарилась такая тишина, что Вере Петровне стало не по себе; она в растерянности думала, как ей быть: и уйти нехорошо, и оставаться неудобно. Как неловко, тягостно видеть ей и Сурайкина, опять сокрушенно склонившего над столом седую голову.
— Видите, что натворили, Потап Сидорович? — как можно мягче спросила она. — Теперь что, идите и вы.
— А-а! — безнадежно махнул рукой Сурайкин. — Мне сейчас там и делать-то нечего. Если Олда там. Он же и приходил-то к ней, а не ко мне.
Голос Потапа Сидоровича жалко дрогнул.
Олда торопливо шла, почти бежала по улице. Навстречу попадались люди, снимали фуражки, либо кивком головы здоровались, с удивлением смотрели ей вслед: куда это так спешит жена председателя? Что с ней стряслось?
От дома Сурайкиных до Кузьмы Кузьмича далековато, около двух километров. Олда шла так быстро, что вскоре устала. Она сняла с головы платок, дышала отрывисто, но шаг не убавила, поочередно оказываясь то в полосе света от уличных фонарей, то будто окунаясь в загустевшую вечернюю темень.
У дома Демьяновых она едва перевела дух и, хватая пересохшими губами воздух, постучала в дверь — казалось, не она сама стучит, а сердце ее стучит. И уже тревожилась: не ушел ли Тиша в такую темень один в совхоз? Хотя и не так уж далеко, однако — поля, лес надо пройти, речку, не случилось бы чего по дороге!..
За дощатыми дверьми сенок, в темноте, раздался голос Кузьмы Кузьмича:
— Как учил наш старшина, в разведке прежде всего надо спросить пароль.
— Хватит тебе, Кузьма, с твоими паролями! — сердито и нетерпеливо сказала Олда. — Тиша у вас?
Сердце ее сразу успокоилось, когда в ответ услышала:
— Военный совет в полном сборе. Заходите, товарищ генерал!
У Демьяновых, кроме Тиши, оказалась и Таня Ландышева; сидя на диване и не обращая внимания на включенный телевизор, они оживленно разговаривали.
Попала сюда Таня, можно сказать, не собираясь: увидела идущего с Кузьмой Кузьмичом Тишу, бросилась к нему.
— Вай, мамоньки, кого я вижу, Тишок, ты откуда это взялся? Вот уж не ожидала тебя здесь в такое время встретить! Дай-ка хоть взгляну на твою мордашку! — Она по-дружески обняла Тишу. — Шумбрачи! Откуда это вы, куда? А я вот хожу по селу и никого не встречаю — ни в правлении никого нет, ни в клубе, ни Потапа Сидоровича и ни вас, товарищ Директор! Ну, хоть шаром покати! Словно всех с квасом съели!.. А у меня радость!
«Уж не хлебнула ли где эта птаха, больно язык у ней нынче словно на подшипниках!».. — насмешливо подумал Директор. «Никогда такой не видел», — отметил про себя и Тиша.
— Что за радость, поделись с нами, — немедленно полюбопытствовал Кузьма Кузьмич.
Таня весело рассмеялась.
— Одну радость, товарищ Директор, я сама привезла — из Атямара. И никто теперь ее не подменит на вашем складе: у себя дома держу. Знаете, какие острые ножи привезла для своего комбайна? Увидите на уборке! А вторая радость… — Таня сделала вид, что она проговорилась, испуганно прикрыла рот ладошкой. — Э-э-э, нет! Про это вам ни словечка не скажу!..
Перешучиваясь, они незаметно дошли до «директорского» дома — ничем он, конечно, от соседних не отличался. Кузьма Кузьмич зазвал попить чайку и Таню. Он знал, что она и Тиша — школьные друзья, выросли оба на его глазах, и, бездетный старик, кажется, одинаково и любил их.
Усадив их в горнице на диван и включив телевизор, Кузьма Кузьмич отправился на кухню ставить самовар и помогать жене готовить ужин — хлопотали старики с удовольствием.
Когда Таня и Тиша остались одни, девушка выложила и свою вторую главную радость: от Феди Килейкина пришло первое письмо.
— С самой границы, Тишенька! — Таня прыснула: — А уж глупенький, Тишок, ты только послушай, что он пишет. Сейчас я тебе одно местечко прочитаю, — Таня вынула из нагрудного кармашка куртки письмо, пробежала по нему взглядом: — Вай, вай, вот оно! «Вокруг тебя, Танюша, теперь, наверно, как вокруг цветка крутятся и вертятся, словно пчелы, наши парни-альгачи. Смотри, приеду — все узнаю!..» — Таня, розовея, засмеялась, глаза ее сияли. — Ну, что скажешь, не глупенький?
— Да ведь его понять можно, — объяснил Тиша, сдержанно усмехаясь и стараясь, чтобы Таня не заметила его огорченного вида: в мыслях он, конечно, по-прежнему был дома, откуда отец его, по существу, выгнал и куда его, наперекор всему, тянуло. — Я по себе, Танюш, знаю, тоже служил: вдали чего только не надумаешь. Зря он, конечно, о тебе беспокоится. Так ему и отпиши. От меня привет не забудь передать.
— Обязательно, Тиша!..
Хозяева и их молодые гости ужинали, когда в дверь громко постучали.
Жена Кузьмича, тихая, славная старушка, вскочила, Кузьма Кузьмич придержал ее:
— Сиди, непоседа, сам открою.
Добродушно бормоча что-то о своем старшине, он щелкнул щеколдой и вернулся в горницу с Олдой Сурайкиной.
— Тишенька! — всплеснула Олда руками, никого, вероятно, кроме сына, не разглядев за столом.
Тиша бросился к матери, прижал ее к себе одной рукой, а второй гладил ее простоволосую, рано побелевшую голову.
Хозяева начали уговаривать Олду присесть к столу, выпить чашку чая. Она, взволнованная, счастливая, наотрез отказалась:
— Нет, нет, спасибо за ласку. Мы с Тишей домой. — И веско, заведомо отвергая любые доводы-уговоры, пояснила: — Отец ждет!
Председательствующим на партийном собрании избрали Кузьму Кузьмича Демьянова. Первым вопросом в утвержденной повестке было рассмотрение двух заявлений о приеме в партию — Ландышевой Татьяны и Назимкина Михаила.
На партбюро оба заявления были рассмотрены неделю назад с решением: Ландышеву принять кандидатом в члены партии, а Назимкина — в члены партии, кандидатскую карточку он получил еще в университете.
Вступающие в партию — односельчане, выросли на виду у всех. Да и Тане с Михаилом знакомы все, кто сидит сейчас в этом зале — вместе живут, работают, делают общее дело. Больше того, некоторые из них по работе даже находятся в подчинении у Ландышевой и Назимкина, хотя и намного старше их по годам. Все так, и все же Таня и Михаил чувствуют себя сейчас, среди этих людей, словно учащиеся среди своих учителей. Ощущение такое, будто все эти давно и хорошо знакомые люди внимательно и строговато разглядывают их; щеки у Тани от волнения розовые, Михаил Назимкин поспокойнее, но и он, без надобности, то поправляет воротник рубахи, то закидывает спадающие на лоб волосы… О том, что их нынче принимают в партию, знает и весь Сэняж…
Председатель предложил обсудить первым заявление Ландышевой, потом — Назимкина; с места сразу несколько человек внесли встречное предложение: нечего, дескать, затягивать время, оба дела решить одновременно, а протокол написать так, как положено по форме.
Кузьма Кузьмич немного растерялся — он не знал, как быть в этом случае, вопросительно посмотрел на секретаря партийной организации Радичеву. Та усмехнулась.
— Что смотришь, Кузьма Кузьмич? Поступай так, как желают коммунисты.
— Оно, конечно, куда клонят все, туда и мы, — теперь уж сам осмелел Кузьмич, разрешив себе напомнить: — Как, бывало, на фронте принимали в партию? В окопе соберутся коммунисты, не успеют открыть собрание — атака, хватай оружие! Меня самого принимали — аж трижды откладывали из-за этого. По боевым делам и принимали, как и Михаила нашего с Татьяной…
Предложение коммунистов было принято единогласно.
Демьянов огласил заявления поступающих, зачитал рекомендации и решение партийного бюро. Нужно было начинать обсуждение, но все молчали. Кузьма Кузьмич, снова немного растерявшись, предложил заслушать биографию вступающих, — мгновенно проявив активность, зал дружно запротестовал:
— И без этого знаем их!
— Чать, не с неба упали!
— Свои люди!
— Принять, принять!
Таня прижала к горячим щекам руки, перевела дыхание.
— Дай-ка мне слово, — раздался сухой, какой-то даже скрипловатый голос Потапа Сидоровича Сурайкина, сидящего в президиуме.
Сердце у Тани снова екнуло; выпрямился, застыл на своем месте Назимкин; по залу прошелестел настороженный шепоток: крутой нрав председателя колхоза, старого коммуниста, все знали…
Украдкой, искоса наблюдая, как медленно, очень медленно встает Сурайкин, Таня лихорадочно прикидывала: ох, напомнит он ей сейчас о комбайновых ножах, при всех ни за что осрамит! И Назимкин Михаил с тревогой подумал: все село знает, что он неотступно ходит за своей Верой, что они встречаются, а о свадьбе пока не объявляют. Нет, за себя Михаил не беспокоился, — не задел бы мрачный Потап имени секретаря парткома, расчетливо ударив тем самым по ее авторитету. В опасениях своих и Таня, и Михаил забыли даже, что рекомендации им написал именно Сурайкин.
Начало выступления Потапа Сидоровича на самом, деле ничего хорошего не обещало.
— Хочу напомнить, что дела о приеме в партию должны рассматриваться в индивидуальном порядке, а не списками, — сухо, наставительно сказал он, и в зале стало необычно тихо. Пожевав тонкими поджатыми губами, Сурайкин почти неразличимо усмехнулся, почти неуловимо смягчился и его голос: — А коль скоро так решили все коммунисты, тогда так пусть и будет. Только голосовать обязательно надо раздельно…
В зале по-прежнему было тихо, но теперь тишина стала как бы другой — не напряженной, а живой, отзывчивой, доброжелательной.
— Что касается наших вступающих, — продолжил Сурайкин, — то, мы не ошибемся, приняв их в свои ряды. Толковые работники. За Назимкина и Ландышеву я уже, можно сказать, проголосовал: дал им рекомендации.
Голосование, как и положено по Уставу, прошло раздельно. Таня, да, вероятно, и Назимкин, не видели, не слышали, а скорей чувствовали, как неуловимый ветерок от дружно вскинутых рук прошел по залу.
— Единогласно, — дважды подряд, с удовольствием басовито объявил Кузьма Кузьмич Демьянов. — Как на фронте!
Таня и Миша переглянулись, Михаил ободряюще подмигнул, кто-то из сидящих рядом крепко, поздравляя, пожал ей локоть…
— Второй вопрос повестки дня, — вел дальше собрание Кузьма Кузьмич, — план массово-политической работы на период уборки. Доложит, стал быть, секретарь парткома Вера Петровна, товарищ Радичева…
Несмотря на пережитые волнения и радость, Таня одновременно испытывала и некоторую неудовлетворенность: очень уж все быстро, буднично, по сути никто о них с Михаилом ничего не сказал — ни доброго, ни худого. Не считая, конечно, Сурайкина, к которому, к некоторому своему удивлению, Таня чувствовала сейчас не только горячую благодарность — уважение, с каким-то щемящим оттенком сожаления, понимания его трудного характера, его возраста. «Даже о том, как работает комсомольская организация, слова не сказали, — опять, с некоторой обидой, вспомнила Таня, продолжая перебирать только что пережитое. — Вроде — ни то ни се! А может, и я тоже — ни то ни се?..»
И спохватилась, начала слушать Радичеву, невольно любуясь ею: красивый у них секретарь парткома!
Хлеба в нынешнем году уродились тучные, высокие, рожь, пшеница, ячмень стояли сплошной стеной, изо дня в день все гуще отливая спелой желтизной. Убрать все это богатство без потерь — первая самая большая забота Потапа Сидоровича. Для обсуждения этой важнейшей задачи и собралось сегодня правление и весь актив колхоза.
Обстоятельно, заинтересованно, иной раз и погорячившись, до позднего вечера «обкатывали» колхозники план уборки. С рожью, пшеницей, ячменем, овсом все наконец стало ясно: намечено, расписано, где и какой комбайновый агрегат будет работать, закреплены по бригадам и комбайны, и автомашины, уточнены сроки косовицы, обмолота и вывозки хлеба,
— Вроде бы ничего не забыли, только горох остался, Потап Сидорович, — второй раз напомнила Вера Петровна Сурайкину. — Он ведь попрежде всех подойдет.
Нет, не случайно откладывал Потап Сидорович разговор о горохе, тем и выделив его: горох — особая забота. Гороховый клин в «Победе» четыреста гектаров, не шутка! А уж какая капризная это культура — всякий знает. Не сумел убрать вовремя, за считанные дни, прощайся с ним. На корню или в валках, в жару либо в непогодь полопаются зрелые стручки, и покатятся из них градинки-горошинки. Попытай, собери их потом, — это, батенька, горох! Тем более что нынче, после дождей, так он переплелся, так и к земле приник, что и не разберешь.
— О горохе надо подумать… Хочу послушать, что другие скажут, наши специалисты… — Сурайкин окинул взглядом собравшихся.
— А что тут думать? — подал голос один из бригадиров. — Пустить комбайны, словно коровы, эти четыре сотни гектаров и слижут.
Его поддержали: спорить-то вроде не о чем, дело яснее ясного. Но Потап Сидорович нахмурился. Не было у него желания пускать комбайны на горох. Председатель во время уборки — что командующий армией. Но каким он окажется командующим, если у него не будет резервов? А главный резерв на уборке — те же комбайны. Поспеют рожь да пшеница впритык к гороху, либо одновременно — кричи караул, их не четыре сотни гектаров. «Нет и еще раз нет, — проверяя себя, думает Потап Сидорович, — нечего гонять комбайны по гороху. Горох — не голая солома, он травянист, созревает не равномерно, нынче, вдобавок, он сильный и полеглый, словно сплошное покрывало, при комбайновой уборке потери неминуемы. Чисто его не срежешь: у техники нет чуткости рук; очень низко, вровень с землей ножей не пустишь — они быстро притупятся. А без низкого среза получится вроде бы стрижка — верхние, еще зеленые, стручки снимешь, а низкие, самые спелые, литые и гремучие, останутся, не попадут в сусек. Походил он нынче по гороховым полям, и так и эдак прикидывая: лучший маневр — скосить вручную. Когда же валки прочахнут, подсохнут, — пустить комбайновый подборщик, за три-четыре дня весь горох будет в амбаре государства. Пусть потеряю на этом пять тысяч целковых, выручу же — сто…»
Играть в молчанку было нельзя, люди ждали. Потап Сидорович негромко и убежденно сказал:
— Я всех выслушал, спасибо за советы… Только вот что вам скажу: горох будем убирать вручную — косами.
Все с недоумением посмотрели на Потапа Сидоровича. «Смеется или действительно так решил?» — удивилась Вера Петровна, а вслух сказала то, о чем и другие подумали:
— При такой технике, да косами? Как-то не вяжется, Потап Сидорович. Соседи засмеют…
— На сей счет есть хорошая пословица: смеется тот, кто смеется последним. — Потап Сидорович усмехнулся: — Посмотрим — увидим. Как бы они плакать не стали, твои умные соседи. И заплачут, если и они свои косы не навострят. — Год-то вон какой, все разом подкатывает.
— Да вы что, Потап Сидорович? На самом деле, что ли, думаете заставить людей в наше время махать косами? — запальчиво бросил главный агроном.
— Не только колхозников, — и тебя, и себя заставлю, — пообещал Сурайкин. — Выйдем всем колхозом — с косами да граблями. Кто будет косить, а кто валки укрупнять, сдваивать, чтобы потом, при подборке, комбайнам было не тесно.
Получалось так, что Сурайкин все уже обмозговал, многие уже понимали его.
— С века атома — обратно в век Тюшти! От комбайна — к серпу, — насмешливо, с места, сказала Таня Ландышева; на правлении она присутствовала как секретарь комсомольской организации.
Потап Сидорович смолчал, только покосился в ее сторону — молода еще… Замолкли в раздумье и остальные: то, что поначалу показалось несуразным, оборачивалось умом да толком.
— Соберем ли достаточное количество косцов и кос? — нарушила тишину Вера Петровна,
— Это уж забота твоя, товарищ секретарь; — сразу же отозвался Сурайкин. — Как среди колхозников проведете агитацию, как сумеете поднять людей, так и будет. Надо всем хорошенько разъяснить, что это даст колхозу и самим колхозникам. Ребятишек, что повзрослее, и тех можно привлечь. Насчет же кос — пускай наш Директор побеспокоится. Время еще есть.
Потап Сидорович пригладил седую голову, словно и себя окончательно убеждая, привел еще один довод:
— Учтите и материальный стимул. Все выйдут, лишь бы целковый на солнце хорошо блестел, так у нас говорят? Почему, к примеру, косцу за день не получить десять — пятнадцать рублей, если он перевыполнит норму?
Кто-то выразительно крякнул, все засмеялись.
— Это смотря какая будет норма, — подал наконец голос Кузьма Кузьмич. — И какая оплата.
Директор до сих пор сидел молча, подсчитывая и прикидывая, пока не убедился: прав председатель.
— Норму косьбы и оплату нужно установить и утвердить сразу, — кивнул Сурайкин. — Можно и сейчас. — Ну, предположим, двадцать пять соток. Можно, Авдей Адеевич, столько уложить за день? — спросил Потап Сидорович почетного колхозника, старика-пенсионера, который — приглашай не приглашай — не пропустил еще ни одного заседания правления.
— Это, Потап, смотря на то, елки-моталки, какие будут харчи. Что под зуб положишь, то и сробишь. Какая крепость в жилах будет, — не заставил ждать с ответом Авдеич, весьма довольный тем, что про него не забыли.
— Об этом беспокоиться нечего, — заверил Сурайкин. — Колхозная столовая будет всех кормить бесплатно, прямо в поле. Думаю, и против этого никто не станет возражать. Тут же, в поле, сразу после окончания рабочего дня, — получай и денежки. В Атямаре автолавку закажем — чтоб, значит, и пиво было. Вечерком после работы хлебнуть холодненького пивца — плохо разве.
— Это если так, да еще с пивком — совсем гоже. Тут и толковать нечего, елки-моталки, — под общий смех подытожил Авдеич и погладил свою реденькую бородку.
Летние дни с раннего утра торопят, подстегивают любого председателя колхоза. Дела, одно значительнее другого, словно волны в море, накатывают след в след, только успевай поворачиваться!
Сразу после наряда Потап Сидорович собрался ехать в летний животноводческий лагерь, к дальнему пруду, проверить, что дала утренняя дойка, но не ко времени зазвонил телефон. Сурайкин матюкнулся про себя и поднял трубку.
— Привет начальству, Килейкин говорит, — рокотал в трубке бархатный голос.
Потап Сидорович понял, по какому поводу звонит Килейкин, поморщился, досадуя. Но ведь не будешь и молчать, если уж отозвался.
— И тебе привет, товарищ начальник.
— Ты чего-нибудь кумекаешь насчет комплекса или нет? — строговато осведомился Килейкин.
— Как ты, Иван Федорович, так и я, — сухо ответил Сурайкин.
Ответ, видимо, задел председателя межколхозной строительной организации, кашлянув, он повысил голос:
— Это как понять: «Как ты, так и я?» Ты что, забыл решение Совета Министров?
— Во-первых, поспокойнее, товарищ Килейкин, — осадил Потап Сидорович, — я ведь не у тебя в штате. Во-вторых, в том же решении записано, что строить комплекс должна твоя МСО. Начинай и строй.
— Ладно, не будем пререкаться, — примирительно сказал Килейкин. — Дело общее. Давай, забирай своего главбуха и приезжай в Атямар. Надо заключить договор. Не забудь прихватить печать, типовой проект.
— В Атямар я не поеду, Иван Федорович. — Сурайкин усмехнулся: — Придется тебе самому прикатить ко мне. Если дело касается договора.
— Что значит не поеду? — возмутился Килейкин. — Ты что ждешь, когда тебе из райкома позвонят?
Сурайкин снова усмехнулся.
— Не запугивай, Иван Федорович, райкомом, зачем это. Мне труда не составляет привезти и бухгалтера, и печать, и типовой проект, одно только в Атямар не могу привезти: то место, где строить будем. А не зная места постройки, договора не подпишешь, это прежде всего тебе надобно знать.
Килейкин умолк, словно поперхнулся. Он, конечно, знал, что место застройки в договоре не указывается, это дело колхоза и райисполкома: где укажут, там и будешь строить. И все-таки, прежде чем подписывать договор, нужно хорошенько изучить площадку, куда предстоит завозить строительные материалы, гнать технику, где будут работать строители. А то подпишешь, не глядя, и окажется, что к площадке не подойти, не подъехать. Судись, разбирайся потом с этим фруктом — Сурайкиным! Посопев в трубку, Килейкин наконец согласился:
— Если ты такой неуступчивый, тогда жди, сам приеду.
— Ладно — жду, — вынужден был согласиться Потап Сидорович.
Если уж говорить начистоту, Сурайкин относился к Килейкину с острой неприязнью. Деляга, хлыщ, где только не побывал за эти годы! Во время МТС заведовал мастерскими, потом командовал Заготскотом, несколько лет был инструктором райкома партии, заместителем председателя райисполкома, директором кирпичного завода, а сейчас без году неделя, как возглавляет межколхозную строительную организацию. Пошли такого человека, скажем, главным врачом больницы — не откажется, только бы деньги платили!
Возмущало Потапа Сидоровича и то, что, часто меняя должности, Килейкин держал две квартиры. Одну — в Атямаре, другую — у них же в Сэняже. О пятистенке, что в селе, он говаривал, что дом этот не его — родителей, которых давно уже нет в живых. Правда, когда пошли разговоры, квартиру в районном центре он сдал, поселился здесь. Да и что не жить в таких хоромах? Дом большой, светлый, при доме — сад, огород, гараж с погребом, в саду — ульи. И жили-то всего втроем, а сейчас только он с женой: единственный их сын Федор ушел в армию. Ежедневно ездит из Сэняжа в Атямар, на работу: где бы ни работал, были машины — и легковые, и грузовые. Сядет на любую — и мигом дома, шофер ему не нужен — сам водитель. А сейчас еще лучше — заимел свой «Москвич». И тоже подумаешь: на зарплату машину не купишь, видно, жена помогает — заведует сельмагом.
Рассердил Потапа Сидоровича звонок Килейкина. Подумаешь, барин: в любой день мог бы дорогу перейти, почти напротив правления живет. Ан нет, не из таких Иван Федорович Килейкин! Ему сначала из Сэняжа надо ехать в Атямар, зайти в свой кабинет и уж оттуда позвонить в Сэняж по телефону. Как же, руководитель, не пристало ему ходить по правлениям колхоза!..
Через час Килейкин входил уже в кабинет Сурайкина, Живя в одном селе, они месяцами не встречались и сейчас с любопытством окинули друг друга. Килейкин — заметно постаревшего Сурайкина, голова которого стала уже не просто белой, а вроде бы даже подсиненной; Сурайкин — все такого же розовощекого упитанного начальника МСО. Словно бы продолжая разговор по телефону, Килейкин попрекнул:
— Вот и гоняй по твоей милости взад-вперед!
— А ведь и вправду незачем было гонять, — поддакнул Сурайкин. — Ты же, Иван Федорович, местный житель. Давно бы зашел, давно бы все и обговорили.
— Ты что ж, думаешь, у меня больше дел нет? Или в районе один твой колхоз? — Так и не присев, Килейкин раздраженно сказал: — Поехали на площадку — времени у меня в обрез!
Выбранная под застройку площадка — сразу за селом, между речкой и лесом — нравилась Сурайкину, понравилась и Килейкину, подъезды — откуда хочешь, с любой стороны. При полнейшем согласии они вернулись в правление, подписали договор.
— Теперь гони на наш счет деньгу, — поставив размашистую подпись, предупредил Килейкин. — Без денег строительство не начнем.
— Немного переведу, остальной аванс — после уборки, когда получим за хлеб, — ответил Сурайкин, пряча подписанный договор в сейф.
— Не буду возражать, если поставишь магарыч, с почина, — вроде бы пошутил Килейкин, без всякой шутки, выжидательно глядя в глаза Потапу Сидоровичу. Забыл, что и времени у него в обрез, и что шофер его персональной машины в кабине парится.
— А от этого вынужден отказаться, — Сурайкин чуть, приметно усмехнулся. — Извиняй, Иван Федорович, недосуг мне.
Дни тянулись жаркие — дышать нечем, ни ветерка, ни прохлады. Посмотришь вдаль — горячий воздух дрожит, зыбится, плывет блескучим шелковистым маревом. Страда подкатила вплотную: ускоренным темпом созрел не только горох, но и другие хлеба стояли сухие, словно воском облиты.
Марило и сегодня. Не слыхать ни щебетанья птиц, ни шороха веток. Куры ходят с раскрытыми клювами, пластаются под тенью в пыли. Попрятались в холодок и собаки, так изленившиеся от сонной одури, что и не гавкнут. Только петухи не опустили свои «кафтаны». Возле дома Кузьмы Кузьмича их собралось четыре горлана, что-то, похоже, задумали: подбоченившись, стоят друг против друга ровным четырехугольником.
Не успел Кузьма Кузьмич с крыльца сойти, как их петух легко взмахнул сильными, похожими на радугу крыльями и загорланил во всю ивановскую; стараясь, он аж до земли наклонил голову, выжимая из себя все, словно желая доказать своим соперникам, какой длинный и красивый у него голос. Умолк, победоносно оглянулся, и тогда старательно запел второй петух; за ним, соблюдая очередность и интервал во времени, третий, а потом уж и четвертый. Петух Кузьмы Кузьмича дождался, когда все пропоют, задиристо хлопнул крыльями по округлым упругим бокам и опять залился, похваляясь своим мастерством.
Кузьма Кузьмич с интересом понаблюдал за петушиным состязанием, но когда петухи пошли горланить по второму разу, Демьянову весь этот «концерт» не то что надоел — насторожил: не на беду ли какую орут?
— Кши отселя! — пуганул он их пустым мешком и направился к складу. Немного пройдя, глянул назад и ругнулся: петухи опять стояли друг против дружки, и горланить снова зачал его Петька.
«Вот ведь семя горластое! Орут и не ведают, что у людей, у хозяев их, как говаривал старшина, завтра начнется генеральное сражение!»
В эти дни у Кузьмы Кузьмича дел невпроворот, иной раз думалось даже, что всю тяжесть по подготовке к уборке он тащит почти один. Другим что? Сказали, когда выходить косить, — косы на плечи и айда — пошел! А ему беспокоиться за всех и за все, даже вот об этом пустом мешке!
На следующий же день после заседания правления Кузьма Кузьмич поехал в Атямар закупить штук пятьдесят кос да в придачу к ним смолянки, бруски, оселки. Пока по селу собирают, да соберут ли еще, они вот — готовенькие! Сражение, как говаривал тот же старшина, нужно подкреплять материально-технической базой. Уж он расстарается, чтобы не подвести Потапа Сидоровича.
В хозяйственном магазине, когда Кузьма Кузьмич спросил косы, продавщица, миловидная молоденькая девушка, с удивлением переспросила:
— Не поняла, дедушка. Что, говорите, хотели купить?
— Косы! Я уж сказал тебе: ко-сы! Не девичьи косы, а те, которыми косят, «вжик-вжик», поняла?
— Вы что, дедушка! — развеселилась девушка. — Часом не из могилы встали? Косы да серпы ищете!
Кузьма Кузьмич обиделся.
— Молода еще со мной так разговаривать! По годам-то во внучки годишься. Я не из могилы, а из колхоза приехал. И мне нужны косы — полсотни штук! Чем зубы скалить, скажи по-человечески: есть они у вас или нет?
— Бывали, говорят, когда-то, — покраснев, начала оправдываться девушка. — При мне ни разу не были.
— Плохо торгуете. Очень плохо.
Кузьма Кузьмич вышел из магазина обескураженный: что теперь делать? «Вот тебе и готовенькие, вот тебе и полста штук! Вот тебе и генеральное наступление!» Про себя он крепенько обложил руководителей торговых организаций да и всех продавцов заодно, но легче от этого не стало, придется возвращаться домой с пустыми руками.
Уже подходя к своей машине, Кузьма Кузьмич вдруг вспомнил про ближайший городок Пичеурск соседней области. Вот там хозмаг так хозмаг, не чета ихнему атямарскому! И сразу взбодрился. Тридцать километров на хорошей машине — не дорога! Сев рядом с шофером, бодро скомандовал:
— Давай жми на всю катушку в Пичеурск!
Дорога была хорошая, доехали любо-дорого.
С биением сердца Кузьма Кузьмич зашел в магазин и молча стал рассматривать здешние богатства, — разного товара было столько, что глаза разбегались. И самое поразительное, в проходе между прилавками навалом лежали косы. Кузьма Кузьмич аж вспотел от радости; не доверяя себе, безучастно спросил:
— А косы у вас есть?
— А как же, есть, — тотчас подтвердил немолодой продавец. — Кое-когда они и сейчас бывают нужны. Вам сколько, одну, парочку?
— Пятьдесят штук.
Продавец, подумав, что усатый старик шутит, переспросил:
— Сколько, сколько? Я не ослышался?
— Да нет! Я сказал: полсотни штук! — тон у Кузьмы Кузьмича был эдакий вальяжный, купеческий.
— Пятьдесят так пятьдесят! — весело сказал продавец и со звоном начал бросать на прилавок косы. Он, видно, обрадовался, что нашелся такой оптовый покупатель залежалого товара, заботливо перевязал, по пачкам, горячо поблагодарил.
Повезет так повезет: Кузьма Кузьмич купил здесь и бруски, и оселки — вот магазин!..
Два дня после этой удачливой поездки косы отбивали, так что над всем Сэняжем звон стоял, насаживали на обструганные скоски — рукоятки, про запас, по настоянию Кузьмича, смастерили десятка три грабель — вдобавок к имеющимся. Пришлось самому проверить и все кузова автомашин, заделывая в них каждую щелочку, — обязанность, конечно, не его, а завхоза, не ко времени заболевшего, а кто надежнее заменит его, если не он же, Кузьмич. А заменить — значит десять раз все и проверить, самому убедиться, иначе душа не на месте будет.
Осуществил Кузьма Кузьмич и свою собственную задумку, не предусмотренную утвержденным парткомом планом агитационно-массовой работы на уборке: испечь ржаной хлеб и в первый день страды вручить его на полевом стане, как издревле положено, на вышитом полотенце, с полной солонкой.
Эрзянки с давних времен славятся мастерством выпечки ржаных хлебов. Директор наперечет знал сельских мастериц и выбрал самую лучшую, что и сейчас не покупает хлеб в магазине, а сама печет. Это была мать Тани Ландышевой. В сумерках, чтоб не заметили, Кузьма Кузьмич принес ей ржаной муки и растолковал, какие караваи надо испечь.
— Кузьма, а зачем это тебе? — спросила старая.
— Ты помалкивай, — предупредил он. — Называется — сюрприз. Давай постарайся и смотри, чтобы об этом — никому ни-ни, ни полслова! Военная, значит, тайна, поняла?
Словно накрытое огромным зеленовато-бурым одеялом, гороховое поле раскинулось неподалеку от села на тех самых землях, которые после революции стали называть «Барский лес». Тут, посредине небольшого леска, когда-то жил помещик.
Сюда, к опушке этого леска, по первой заре начали стекаться колхозники, вскоре их собралось столько, будто на ярмарку. Пришли не только молодые, но и старики-пенсионеры, и учителя с учащимися, притащили на всякий случай свои походные аптечки сельские медработники.
На зеленой полянке Таня Ландышева собрала своих комсомольцев, молодежь, они запели «Вирь чиресэ»[12]. Мужики лишний раз, от нетерпенья, проверяли свои косы, пробуя их остроту ногтями, кое-кто размялся взмахом-другим и на горохе. Женщины, перекликаясь, примащивали в роще, в холодке, бутыли с квасом, с кислым молоком, с куском пирога. Плыли, таяли сизые дымки последних папирос, потрескивал хворостом небольшой костерок. Чисто и сладковато пахло пышное лесное разнотравье.
Что же заставило всех так дружно прийти сюда, чтобы день-деньской махать косами? Неужто нечем, кроме как косами, свалить этот горох? Вон сколько стоит наготове на полевых станах комбайнов — сила! В чем же тогда причина? Трудно это объяснить. Сказать, из-за заработков? Вряд ли, — у кого теперь в семье нет денег? Хотя, конечно, и лишний целковый кармана не трет. Все же дело не в деньгах. Давайте-ка лучше внимательно посмотрим на людей — какие они все веселые, светлые, как они подтрунивают друг над другом да посмеиваются, какое у них праздничное настроение! В другом тут причина. Соскучились, истосковались по совместной работе в такой большой семье, как это бывало в первые годы колхозной жизни. Спору нет, и сейчас работают сообща в одном колхозе, однако вот так, в одном месте, всем селом не собирались уже давненько. В общем котле и щи вкуснее. Вместе и поработаешь азартнее, и поешь слаще, и усталость не почувствуешь. Сегодня сэняжцы, словно птицы, собрались в одну дружную стаю!
Разминка не затянулась: с краю поля показались секретарь парткома Радичева и председатель колхоза Сурайкин. Признаться, Потап Сидорович до последнего часа беспокоился: вдруг не выйдут или выйдут совсем немногие? А тут вон что — целая армия, и, непривычно заволновавшись, он прибавил шаг.
Намеревался Потап Сидорович сказать перед народом короткое напутствие, загодя, в мыслях, приготовил его, но тут случилось непредвиденное.
Незаметно для всех заведующий складом Кузьма Кузьмич махнул платком — из лесу, из-за густых кустов вышли две девушки, наряженные в старинные одежды эрзянок, у каждой в руках, на вышитых полотенцах, по ржаному хлебу. По поляне пронесся одобрительный гул, дружные хлопки. Поклонившись всем, девушки преподнесли Потапу Сидоровичу и Вере Петровне золотистые караваи — те приняли их, низко в ответ поклонились. Впервые в жизни Потап Сидорович был растерян.
И — началось.
Первые ряды заняли самые сильные мужики. Рукава у них засучены, ремни сброшены — так рубашки не будут прилипать к спинам, да и ветерок быстрее остудит. Смолянки и бруски у кого в карманах брюк, у кого за голенищами сапог.
Вот передний косец поплевал в ладони, потер их, легко взмахнул косой — раз, другой, и пошел, пошел, в такт взмахам шагая. Под косой словно и не охапки густого гороха, а гроздья винограда ложатся в высокие рядки. Закачались, словно лебеди, за ведомым и остальные.
Эх, давно не было в теле такой сладкой истомы! Заиграл каждый мускул, высоко вздымаются груди! Вот уж первые капли пота из-под волос скатились по щекам; вот первые рубашки полетели на высокие валки; а вот и первые косы уже притупились, зазвенели об смолянки: «Так-сяк, так-сяк!..»
— Лексей, рубашку скинул? Смотри без порток не останься!
— Повеселей размахивай руками-то — пятки обрежу!
— Бабоньки, бабоньки! Помягче стелите валки, вспомните свои свадебные перины!
— Тюмка, а Тюмка! Вроде весной ты здесь горох сеял, потому такой реденький и уродился.
— Я сеяльщиком никогда и не был, я только убираю.
— Ясное дело, ты всегда только к готовенькому!..
Вот кое-кого уже и жажда одолевает. Пойти бы на стан, хватить холодной водички из лагуна, — стан далеко остался, товарищи обгонят…
Выручили ребятишки — учителя надоумили: ведра взяли с кружками и пошли по косарям. Эх, благодать! Попьет косарь, вытрет губы тыльной стороной ладони, поблагодарит и опять — вперед, вперед!..
Потап Сидорович косил со всеми наравне. Хотя он и измотался вконец от этой тяжелой и непривычной работы, но виду не подал. Только к концу дня отложил косу, пошел, радуясь, вдоль валков — на диво много свалили!
Подняв пучок гороха, Потап Сидорович выщелучил один стручок, кинул сухие розоватые горошины в рот, пытаясь разжевать — как стальные… «Завтра же надо пустить подборщик, — устало и довольно подумал он, — завтра же надо начать и вывозку на элеватор. Первая в районе квитанция за сданный хлеб у нас будет…»
На следующий день Таня Ландышева на своем комбайне обмолотила хорошо высохшие вчерашние валки. Первые автомашины с горохом, разнаряженные красными флагами и лозунгами, ушли в Атямар на элеватор. Как Сурайкину и хотелось, первой в районе уборку и сдачу зерна начала их «Победа».
К концу дня к опушке леса подкатила правленческая «Волга». Из нее вышли сам Потап Сидорович, бухгалтер и кассирша. Пока колхозники еще работали, на самом видном месте, под дубом, поставили раскладной стол, покрыли его красным сукном, приготовили счеты, ведомости.
Солнце было уже на закате, когда к походной конторе, с косами и граблями, потянулись колхозники. Правленцы, правда, вчера еще сказывали, что за каждый день прямо в поле платить будут, но многие еще сомневались. Скуповат их Сурайкин, это все знали, при его нраве могут и переиначить…
— Это вот да, елки-моталки! — нахваливал старый Авдей Авдеевич, первым расписавшийся в ведомости и показывая подходящим новые трешки.
— Уж больше некуда, хорошо как! Не выходя из борозды — деньги на кон!
— Не мы в кассу, а сама касса пожаловала к нам! Видали, какой почет? — со всех сторон раздавались довольные голоса.
И не было, пожалуй, веселее очереди, чем эта! Не обошлось и без шуток, иные из них встречались сочувственным хохотом.
— Погодь-ка, я сама получу! — женщина вытолкнула из очереди мужа и сама встала за него.
— Сколько получила — не спрашивай. На вот тебе на сигареты, косой помахивал хорошо, благодарность тебе, — отойдя от стола, говорила мужу другая.
— Эх, братцы мои, воистину летний день год кормит! Вот они — целых двадцать рубликов! Вроде профессор за лекцию, а не Симкин Тюмка! — тряся над головой красными десятками, похвалялся не больно молодой, с рыжей бородкой колхозник.
В самый раз, ко всеобщему удовольствию, и подкатила тут автолавка. Из машины грузно выпрыгнула Дарья Семеновна — жена Ивана Федоровича Килейкина, заведующая сельским магазином. Пышная, в белом халате, она открыла заднюю дверцу машины и начала торговать — покупай, кому что по душе! Мужики сразу же набросились на пиво — вот уж подвезло так подвезло! Брали целыми ящиками, несли в холодок, под зеленый шатер и, рассевшись вкруговую, тянули, смакуя, прямо из горлышек.
— Не работа — настоящий праздник! Спасибо Потапу Сидоровичу — уважил!
Женщины — хозяйки — приглядывали и покупали в автолавке то, что по дому нужно: детские платьица, рубашонки, ботиночки, мыло, чай, сахар… И безошибочно находили своих благоверных под любой березой.
— Хоть губы намочить-то оставили нам? Или уж все выглохтили?
— Ждали-ждали вас, — оправдываются мужики и, сочувствуя друг другу, переглядываются: и тут не скроешься, хоть где разыщут!
По опушке шум-гам, разговоры все оживленнее. Иным пиво уже кажется вроде кваса. Они пошушукаются, посоображают да и пошлют к автолавке кого побойчее. Вот и Тюмка Симкин заискивающе подкатывается к продавщице:
— Даря, у тебя там, эта… где-нибудь под лавкой не завалялась?
— Что?
— Будто уж сама не догадываешься. Что поосновательней. С устатку. Из «лебединой водички» сколько-нибудь?
— Уходи отсюда, забулдыга! — гонит та.
— Даря, а Даря!.. — канючит, никак не смея вернуться с пустыми руками, Тюмка. — Прости, ошибся, то есть — Дарья Семеновна… То есть Дина Семеновна! Вот тебе пять листиков. И ни ты меня не видела, и ни я тебя знать не знаю…
— Черти окаянные, не дают работать! Мне чтобы здесь и духу твоего не было! — нарочно громко кричит продавщица, уже выхватив из рук Тюмки пятерку и втихаря сунув ему поллитровку. Тимка с отдутым карманом идет к лесу, вдохновенно затягивает:
Три танкиста, три веселых друга.
Экипаж машины — бо-е-ево-ой!..
Потап Сидорович хотел уже сесть в машину, когда слух его резанул этот дребезжащий голос. Он захлопнул дверцу «Волги», прислушался: «Э-э, неспроста Тюма Симкин затянул свою любимую. Когда он трезвый, проси его, не запоет. Где-то спроворил! С одного пива не будешь теленком мычать. Не стала бы эта ведьмовка Килейкина продавать что-нибудь покрепче, все дело испортит, завтра половина косарей не встанет…» Прячась за орешником, Сурайкин тихонько тронулся в сторону автолавки.
— Язык-то закрой на замок! — донесся раздраженный голос Килейкиной.
— Ты што, Дина Семеновна! Я, да чтобы кому-нибудь разглаголить? Я — могила! — протягивая пятерку, сказал мужчина,
Потап Сидорович вышел из-за кустов, перехватил протянутую из автолавки бутылку.
— Нахалюга! Ты сперва… — возмущенно заорал было потайной покупатель и осекся, чуть ли ни нос в нос столкнувшись с Сурайкиным; забормотал, заикаясь: — Дык, дык того… Хотели с устатку… Прости, Потап Сидорович, ошибку дал.
Он незаметно попятился и припустил к лесу, даже деньги свои обратно не потребовал.
— Это что за контрабанда тут, Дарья Семеновна? — от ярости даже вежливо осведомился Сурайкин, хотя бутылка в руке его и подрагивала.
— Твоя банда, а не моя! Работать не дают, — убирая товар, не оглядываясь, буркнула Килейкина.
— Ты что, колхозников за бандитов считаешь? — еще больше озлился Сурайкин. — Они здесь пот льют, а ты их бандитами обзываешь? Опупела? Кто тебе разрешил из-под полы торговать водкой? Ты что, хочешь, чтобы они завтра не смогли и косы поднять? Сорвать мне хочешь уборку? Знаешь, как это называется? Преступление! Вредительство!
— Делаю то, что мне нужно. — Кажется, не очень перепугалась Килейкина. — Планы делаю. И не ори на меня. Магазин не колхозный, а я не твоя работница. Разорался тут! У меня свои начальники есть!
— Планы дома выполняй! Кто тебе дал право за бутылку пять рублей драть? Или у тебя и власть своя? Это же — спекуляция! За это тебя судить надо!
— Чего, чего? — Килейкина во весь рост выпрямилась в двери автолавки, уперла руки в бока. — Еще судом грозит! Где твои свидетели? Эти пьянчужки, да?
— Завтра поговорим в сельском Совете! — Сурайкин потряс перехваченной бутылкой. — Вот тебе вещественное доказательство! Люди подтвердят. А сейчас чтобы и духу твоего здесь не было!
Потап Сидорович был взвинчен до предела. «Сделаешь для людей доброе дело, а сука эта и тут выгоду для себя найдет! Да еще по району болтовня начнется — Сурайкин колхозников водкой спаивает, до райкома докатится!..»
Потап Сидорович уехал, намереваясь сейчас же поговорить о Килейкиной с председателем сельского Совета, с Радичевой, — зарвалась баба, одергивать надо!..
Вслед автолавка оставила за собой длинный шлейф пыли. Постепенно затих гомон и на опушке. Женщины с песнями тронулись к дому, большинство мужиков осталось с ночевкой — гороховая солома после комбайна мягкая, ночь теплая; лесной воздух сейчас такой — не надышишься!
Не оставляла Потапа Сидоровича тревога: как там, после вчерашнего, косари на горохе? Все ли на местах? Помчался на поле чуть свет и опять порадовался: зря беспокоился. Косари поднялись нынче еще раньше: на востоке чуть-чуть только пробрызнула заря. Ну и правильно: по росе и косить легче, и солнце не палит, и воздух прохладнее. Крути не крути, сказалось, конечно, и то, что очень уж была оплата подходящая! Правда, поначалу среди косцов не было видно Тюмки Симкина да еще двоих-троих, но через час-другой подошли и они, тихие и виноватые…
В это утро началась и косовица ржи. Кроме комбайна Тани Ландышевой, который был оставлен для подборки валков гороха, все остальные шестнадцать ушли на ржаное поле. Таня досадовала: все валят рожь, там такие просторы — ни конца, ни края, а ее оставили здесь, не с кем даже помериться силами, да и новые комбайновые ножи до сих пор без дела. Вот и крутись одна на этом пятачке.
Никакой усталости не испытывал в эти суматошные дни Потап Сидорович, хотя и спал-то всего три-четыре часа в сутки. Сегодня он уже побывал на ржи, ближе к обеду опять приехал на горох, поджидая секретаря райкома Пуреськина. Тот позвонил в правление чуть свет, зная, что только в такой час и застанешь председателя.
— Это ты, Потап Сидорович? — спросил он. — Что-то я тебя не узнал. Разбогатеешь!
— Я, я, Петр Прохорович, шумбрачи! — откликнулся Сурайкин, сразу прикидывая: не про вчерашнее ли накапали?
Нет, вроде пронесло. Пуреськин, судя по голосу, пребывал в отличном настроении:
— Шумбрачи, шумбрачи, Потап Сидорович! Вот читаю нашу сегодняшнюю газету и узнаю приятную новость: ваш колхоз первым в районе начал уборку и вывозку зерна. А почему райком не ведает?
— Зачем загодя кричать, Петр Прохорович? — сразу повеселел Сурайкин.
— Понятно, понятно, Потап Сидорович. Скромность, говорят, украшает человека. В общем, разреши от райкома и райисполкома сердечно поздравить тебя и всех ваших колхозников! Надеемся, что и всю уборку проведете так же.
По лицу Сурайкина прошла довольная улыбка, но ответил, как всегда, осторожно:
— Спасибо, Петр Прохорович, за поздравление! Постараемся и дальше в грязь лицом не ударить.
— Сегодня думаю побывать у вас, — предупредил Пуреськин. — Может быть, ваш опыт пригодится и другим. Где тебя искать?
— Там, где начали, на гороховом поле.
— Это где Барский лес?
— Точно!
— Тогда до скорой встречи, — пообещал секретарь райкома.
«Победе» и надлежит быть победительницей, — размышлял Потап Сидорович, проворно, как молоденький, выскочив из машины. — Ничего не скажешь, — молодцы эти ребята из районной газеты, оперативно сработали! Глядишь, с их легкой руки и вся республика о «Победе» прослышит, чего доброго, обком и Совет Министров телеграмму пришлют!..
С такими радужными мыслями Потап Сидорович опять встал в ряд с колхозниками и начал косить. То, что каждая косточка ноет, не беда, не грех и потерпеть.
Через час-другой он вымотался — не те годы, не те! — готов был швырнуть потяжелевшую косу, но в это время и показался на опушке кремовый секретарский «уазик». Сделав вид, что не заметил его, Потап Сидорович крякнул, энергичнее замахал косой.
Приноровившись, Авдей Авдеевич отбивал на пеньке косу, когда Пуреськин вплотную подошел к нему и поздоровался.
— Шумбрачи, сынок, шумбрачи! — ответил старик, приглядываясь. — Чтой-то не могу признать тебя, сынок. Говоришь по-нашенски, по-эрзянски, а на обличие вроде бы и нездешний. Откудова родом-племенем-то?
— Я, дедушка, местный. Из райкома партии, — объяснил Пуреськин. — Приехал взглянуть, как у вас дела идут.
— Мы перед партией, елки-моталки, все, как один! — бодро доложил Авдеич и подосадовал, что обещавший стать интересным разговор прервал невесть откуда появившийся Директор.
Зная секретаря райкома в лицо, Кузьма Кузьмич приложил руку к виску.
— Здравия желаем, Петр Прохорович! Наш степной фронт третий день ведет наступление на вра… тьфу, спутался! Ведет наступление на хлеб! Как говорил наш старшина, скоро и на нашей улице будет праздник — вот-вот горох кончим. Ни дна ему, ни покрышки!
Тут и подошел к ним, с косой за плечами, Потап Сидорович. Пожав ему руку, Пуреськин упрекнул:
— Вижу, председатель, что и сам косишь. Только зачем тебе это нужно? У тебя что, других дел нет?
— И я ему об этом толковал, Петр Прохорович, — подхватил Директор. — Как учил наш старшина, во время боя командиру надо быть на командном пункте и руководить наступлением.
— Точно! — засмеялся Пуреськин.
Сурайкин возразил:
— Иногда и это надо, Петр Прохорович. Если бы сам не взял косу, может, столько людей тут и не было бы. — Он показал рукой на косцов. — А тут — видишь?
Они присели на ближайшем гороховом валке; любопытствуя, потянулись колхозники, устроили, как водится, перекур. Кузьма Кузьмич по-свойски сказал-пошутил:
— Мы знаем, Петр Прохорович, человек ты из нашего района. Наслышаны, что во время войны, еще комсомольцем, партизанил, родом-племенем из пахарей-сеятелей. Наверно, когда-то и косу держал так же ловко, как, скажем, ложку. А сейчас — сможешь?
Мужики усмехались, добродушно заулыбался и Пуреськин.
— Забыл уж, когда и держал! — Он неожиданно встал, развернул плечи. — А нуте-ка, у кого самая злющая?
Демьянов подал ему самую легкую косу, только что наточенную, Пуреськин засмеялся:
— Прямо как у Есенина получается — стихи у него такие есть:
К черту я снимаю свой костюм английский,
Что же, дайте косу, я вам покажу —
Я ли вам не свойский, я ли вам не близкий,
Памятью деревни я ль не дорожу!..
Он снял легкий пиджак, закинул назад нависавшие на брови густые с проседью черные волосы и, словно заправский косарь, поплевал в ладони. Повел он кем-то уже начатый ряд, с каждым взмахом все увереннее, колхозники, дивясь, повставали.
— Гляди-ка ты!
— И не кривит.
— Нет, не забыл секретарь крестьянскую науку! — одобрительно переговаривались косцы, и когда Пуреськин довольно далеко ушел от них, сами повставали по своим местам.
Петр Прохорович свою загонку довел до конца, вытер, как положено, косу пучком соломы и лишь после этого прошелся платком по потному раскрасневшемуся лицу.
— Ну как, не испортил загонку?
— Да что там! — похвалил Директор, сам же секретаря и подначивший.
— Вот так, друзья мои! — довольно сказал Пуреськин. — И с чем родился-вырос, то, похоже, никогда не забудется. Как и материнский язык.
Петр Прохорович и Потап Сидорович потихоньку пошли к машине. При всех секретарь райкома не стал говорить председателю о том, что удивлен ручной уборкой, сейчас, с глазу на глаз, сразу же спросил:
— Зачем это тебе нужно было, Потап Сидорович, возвращаться к старинке?
— Выгодно, Петр Прохорович, — коротко ответил Сурайкин.
— Чем? Косой — то же самое, что заставлять людей таскать на себе баржи. Что, комбайнов, что ли, нет?
— Почему нет? Есть. Комбайны и стояли-то без дела только один день, а сейчас второй день валят рожь. Чем же плохо? Горох, считай, кончили.
— Я, Потап Сидорович, не об этом. Ручная уборка в копеечку вам обойдется. А мы всюду о снижении себестоимости продукции говорим.
— И по расходам мы не потеряли, а выгадали, — убежденно возразил Сурайкин. — На оплату уйдет тысяч пять, зато почти сто тысяч у нас уже в банке. Год такой выдался, Петр Прохорович: все сразу подошло — и горох, и рожь. Тут день дорог.
Пуреськин умолк: арифметика получилась убедительная. Прав Сурайкин, по-хозяйски рассчитал все. Не заметил он у председателя и заносчивости — о разговоре с Татьяной Ландышевой Пуреськин не забыл. Может быть, под настроение вылилось у нее?..
— Где Радичева? — нарушив молчание, спросил он. — Почему ее не видно?
— На ржаном поле, — объяснил Потап Сидорович. — На уборку мы ее там закрепили.
— Вот туда и мы с тобой съездим, — решил Пуреськин. — А здесь и тебе делать уже нечего, забудь о своей косе.
Пуреськин в этот день до позднего вечера ездил по полям района, побывал в нескольких хозяйствах. Уборка началась почти во всех колхозах, но везде по-разному, где лучше, а где хуже, а «Победа» шла первой.
Через два-три дня Пуреськин окончательно убедился в правоте и находчивости Сурайкина. Пошли дожди, во многих хозяйствах горох вовремя убрать не успели. Свалить его комбайнами свалили, да так и оставили лежать в валках — нужно было срочно перебрасывать машины на рожь. От дождей валки почернели, зерно осыпалось, про гороховую солому и поминать было нечего.
Потап Сидорович прослыл в районе героем жатвы.
Над полями плывет пыль и рокот моторов. Подойдет к комбайну машина, прижмется к его борту, засыплет доверху кузов — и прямиком в Атямар, на элеватор. Если посмотреть издали или сверху, то элеватор покажется гигантским ульем: с каких только сторон не мчатся сюда грузовики со своими богатыми «взятками»!
А поле — как море, по которому ветер гонит желтые волны. Они то пригибаются к земле, то снова вздыбливаются, обтекают корабли-комбайны и обрываются только там, где жесткой щетиной торчит короткая стерня либо темнеет овраг.
Красиво в эту пору в поле, но не замечают этой красоты комбайнеры. Некогда им, одно у них желание — скорей убрать добрую ржицу, одна забота — лишь бы дождь не пошел.
Интересно понаблюдать, когда помощником себе комбайнер берет сына, паренька эдак лет двенадцати — тринадцати, — такие чаще всего охотятся и упрашивают. Как он старательно помогает родителю, как проворно крутится вокруг комбайна! То, смотришь, забежал вперед и отбросил с пути кем-то оставленную палку, то, выталкивая забившуюся в сборнике солому, сам кубарем летит вместе с ней. А уж если отец даст подержаться за штурвал, — тогда и говорить нечего, преображается помощник. Козырек кепочки мигом очутится на затылке, и кепочка сразу же превращается в матросскую бескозырку. Стоит он рядом с отцом, боится даже дыхнуть, и в это время никакой он уже не парнишка деревенский, а капитан морского корабля!
Рожь, а потом и пшеницу в колхозе «Победа» комбайны в первые дни валили в валки. Таня Ландышева, закончив обмолот гороха, третий день убирает прямым комбайнированием.
На ней синий, хорошо подогнанный комбинезон, в нем она даже ростом выше кажется, в темных очках, предохраняющих глаза от пыли и горячих, слепящих лучей солнца. Бело-желтые, похожие на ржаную солому волосы ее повязаны красной косынкой, на руках старые кожаные перчатки. А уж пыли столько, что одни только зубы и блестят. На ее комбайне полощется по ветру алый флажок передовика уборки — держит Таня слово, которое дала на пленуме райкома комсомола в присутствии Пуреськина.
…Работники районного Дома культуры подготовили к уборке урожая новую концертную программу. Ее уже «прокрутили» в райцентре, показали в ближних колхозах, сегодня маршрут агитбригады — в «Победу».
Когда руководитель агитбригады Захар Черников объявил, что они едут в Сэняж, самодеятельные артисты радовались: там хорошо встречают, любят концерты; село, вдобавок, окаймлено лесом, есть там приличный пруд, неглубокая, но чистая речка Сэняжка, после концерта можно неплохо и отдохнуть, покупаться.
Охотно собирался в «Победу» Черников. Зина, как известно, из этого села, их там знают, как мужа и жену, — пускай теперь поглядят, каков он на сцене, уж спляшет так, что ахнут!..
Планировалось, что в Сэняж агитбригада прибудет к обеденному перерыву и сразу же на полевом стане даст концерт. Однако так не получилось. Шофер сперва долго копался в моторе потрепанного автобуса, потом ездил на заправку, словно до этого не было времени, — выехали с опозданием, Черников всю дорогу бурчал.
Как и следовало ожидать, в правлении колхоза никого из начальства не оказалось, все кабинеты были пусты. Черникову ничего не оставалось, как податься в поле. К его досаде, на полевом стане и на крытом току ни Сурайкина, ни Радичевой он не застал. Тут он и увидел шедшие один за другим пять комбайнов, повеселел — выход! Комбайнеры, их помощники да эти, которые на току копошатся, — вот и зрители. Человек двадцать — тридцать наберется — и лады! Сейчас не осень или зима, больше и не соберешь. Не уезжать же отсюда, не показав концерта!.. Выпрыгнув из автобуса, Захар направился навстречу комбайнам, остановил головную машину. Пока он объяснялся с комбайнером, задние машины догнали головную и тоже остановились.
Комбайн Тани Ландышевой шел замыкающим. Ей, кстати, не нравилась такая работа — скопом, на одном массиве: разберись тут, проконтролируй, кто обмолачивает так, что и зернышка не потеряет, а кто небрежничает. То же самое и с выработкой; сделал один круг головной комбайн — этот же круг сделали и остальные, его же не перепрыгнешь! Доказывала, доказывала, что раздельная уборка лучше, сноровистей — разве Самого, Потапа их, переспоришь! Как же — единым ударом, и на следующий участок! Вон почему-то встал головной комбайн, за ним остальные, — поневоле остановилась и Таня. Что там у них стряслось?
Приглядевшись, Таня глазам своим не поверила: у первой машины, размахивая руками, стоял Захар Черников. Спрыгнув с подножки, Таня сбила на лоб защитные очки, пустилась бегом.
Увидев Ландышеву, Черников обрадовался: бежит к нему свой человек, лучшая подруга его жены, она уж поможет в проведении концерта, не кто-нибудь, а секретарь комсомольского комитета, понимает, что значит концерт во время уборки, и не будет хамить, как этот занозистый бестолковый комбайнер!..
— Ты почему остановил комбайны? — резко, словно незнакомого ей человека, спросила Таня.
Захар Черников опешил.
— Как это почему, Таня? Ты что, тоже не видишь, кто к вам приехал?
— Вижу. Даже очень хорошо вижу! Поэтому и спрашиваю: кто тебе дал право в такое горячее время останавливать пять комбайнов? — Таня повернулась к комбайнеру. — Чего ты ждешь, Павел, трогай, не задерживай остальных!
— Так, видишь, начальство! Шумит еще!
— Таких начальников много найдется! Если перед каждым останавливаться — некогда будет убирать хлеб! — Таня нарочно говорила громко, чтобы слышали и остальные подошедшие комбайнеры.
Такого оскорбления Захар Черников от Тани не ожидал. С ним, с Захаром Черниковым, так грубо еще никто не обращался! Он хотел оборвать, поставить на место, но в это время с грохотом, с содроганием двинулся комбайн Павла, за ним — остальные. Направилась к своей машине и Таня. Черников не отставал от нее. Нет, он не даст себя опозорить перед всеми, а главное, перед звонкоголосой Дусей, которая в это время сидела со всеми артистами в автобусе и наблюдала всю эту постыдную сцену. Шагая за Ландышевой, Захар категорически потребовал:
— Сейчас же останови комбайны!
— Зачем? — не оглядываясь, спросила Таня.
— Ты что — слепая? Останови сию минуту!
— И не подумаю.
— Издеваешься? — зло закричал Захар, убедившись, что план его срывается. — Ну погоди, девка, ты за это ответишь! Крепко ответишь. Будешь помнить, как срывать концерты. Как идти во время уборки против политической линии!
— Иди-ка отсюда… со своей линией! Пока не попал под колеса комбайна! — посоветовала Таня, берясь за поручни.
— Пожалуюсь в райкоме! — пригрозил Черников.
— Иди жалуйся хоть куда, только сгинь отсюда скорее! Не мешай работать! — уже с комбайна крикнула Таня.
— Где Радичева?
— Была в обеденный перерыв, ушла.
— Куда?
— Не докладывалась.
— Где Сурайкин? Здесь какой-то саботаж.
Таня запустила комбайн, грохот напрочь забил все последние выкрики рыжеголового. Отстав от комбайна, красный от гнева Черников сел в автобус, распорядился гнать в Атямар.
Таня Ландышева, как и другие комбайнеры, работала почти до захода солнца. Все так же вроде наполнялись бункеры горячим зерном, так же приезжали и уезжали автомашины, наполненные сыпучей кладью, но настроение у Тани было уже не то. Не привыкла она делать свое дело молча, со сжатыми зубами, словно мстя кому-то. И все из-за этого рыжего Захара! Нет, она не раскаивалась, не винила себя за то, что прогнала его. Только, быть может, надо бы немного другим тоном говорить с руководителем агитбригады, не так распаляться. Но и не останавливать же было комбайны посреди поля часа на два!
«Мы считаем время минутами, — рассуждала Таня, стоя на мостике. — А тут, на тебе, глуши все пять комбайнов и слушай, как будут петь и плясать, агитировать нас за ударный труд. А хлеба пусть ждут, это плясунов не касается. За два-то часа — ого-го-го сколько можно убрать! Почему на заводах рабочие во время работы не останавливают свои станки не только на час-другой, но даже на минуту? Они знают цену своей минуте. А уборка хлеба — что, разве не тот же завод, а комбайн — не тот же станок? Причем на заводе проще: если и дождь пойдет — станок не остановится, а уж если польет во время жатвы, тогда и рад бы не останавливаться — остановишься. Нет, на уборке рабочей минутой надо дорожить еще больше, не правильно?..»
На другой день, с раннего утра, — словно Таня действительно сама и наворожила, — задождило. Только что чистое небо заволокло, подул прохладный ветер, принесший сперва редкие крупные капли, потом дождь хлынул по-настоящему. Ржаное поле словно задымилось, сверкнула молния, загрохотал гром.
Комбайны встали; хорошо еще что неподалеку находился крытый ток, туда все помчались, на бегу отфыркиваясь.
— Вот, прах его возьми, не ко времени пошел! — вытирая мокрое лицо такими же мокрыми рукавами, уже под крышей тока, подосадовал молодой комбайнер Павел.
— Не говори так, елки-моталки! — попрекнул Авдей Авдеевич; он помогал здесь Кузьме Кузьмичу — подправлял грабли, чинил лопаты, латал мешки. — Почему не ко времени? Озимя скоро сеять, сынок, озимя! Про будущий год не забывай. А ты — не ко времени!
— Верно, дедушка, — согласился Павел. Он снял с себя мокрую рубаху, выжал и, снова напялив ее на богатырское тело, неожиданно обнял мокрыми руками Таню. — Эх, Танюха! Сейчас бы, после этой баньки, по маленькому стопешнику, а? Или концерт послушать — прогнала вчера красноголового петуха! Сейчас бы вот и ехал!
— А ну-ка убери руки! Я и так вся мокрая, а тут еще твои холодные жерди! — Таня двинула плечами, резко освободившись от объятий парня.
— Да, сейчас бы концерт в самый раз, — поддакнул Кузьма Кузьмич, собирая в одну кучу лопаты. — Как говорил наш старшина, после боя для солдата хороший отдых — это победа в очередном бою.
Два молодых парня о чем-то пошушукались, один из них громко, чтобы все услышали, попросил:
— Дед Авдей, расскажи-ка, как ты в разведку ходил. Похлеще всякого концерта будет.
— Дедунь, расскажи! — поддержал друга второй парень. — Это ведь не какое-нибудь там «ля-ля-ля».
— Эх-хе-хе! Чего уж споминать, что давным-давно прошло и травой заросло, — явно для приличая засомневался старик. — Это тебе, елки-моталки, не пуд зерна: сразу и с места не сдвинешь, и не поднимешь.
— Дедушка, Авдей Авдеич, расскажи! Я разок слыхал — куда там артистам! — Подзадоривал старика и Павел, обращаясь за поддержкой к остальным колхозникам: — Так, мужики, а?
— Точно!
— Авдеичу слово!
— Ав-де-и-чу! — дружно раздалось под навесом.
— Уважь, Авдеич, уж не ломайся, — вставил и свое слово Директор.
— А я, елки-моталки, разве ломаюсь? У меня что было в жизни, про то все знают. С тем и в могилу сойду, не долго уж осталось до энтова. Тады слушайте. — Авдей Авдеевич удобно и, похоже, надолго примостился на мешок с зерном.
О том, как он был разведчиком в конной армии Буденного, Авдеич охотно рассказывал в школе на пионерских сборах, не однажды слыхали его и взрослые, и сейчас, упрашивая старика, парни немного и хитрили: интересно, что Авдеич на этот раз добавит к своему рассказу? А прибавлял он обязательно, и к этому в Сэняже уже привыкли.
Все замолкли, подсаживались поближе. Слышен был только дождь — словно целое стадо кур клевало по железной крыше.
— Значится, было это недалеко от Оленбурга. Мы стояли, сказать, вот здесь, — Авдеич показал на ворох зерна, — а дутовцы вон там, — старик махнул рукой в противоположную сторону. — Перед боем надобно было узнать, какие у врага, елки-моталки, силы. Што для этого надо? Везвестное дело — послать в разведку. Кого снарядить? В штабе кумекали-кумекали, потом Семен Михалыч Буденный, елки-моталки, издал приказ: пошлите, грит, нашего Авдея, он эрзя, ошибаться ему нельзя. Дескать, он такой из хруктов дуля, что его не берет никакая пуля. Не один раз, мол, хаживал в разведку, мы его смекалку знаем. Вызвал меня, елки-моталки, Михалыч и говорит, — до сих пор сохранились в моей черепушке его слова, не вру, могу даже побожиться перед честным народом, — «Ну, грит, Авдей-чародей, самое важное задание тебе. Выполнишь — свою шашку пожалую в подарок. А если не выполнишь… Знаю, выполнишь, шашка будет твоей, хоть и жаль мне с ней расставаться». Коротко растолковал, что и как там нужно обделать и с чем оттуда возвращаться. На прощание поцеловал, вроде бы и сейчас от его усов щекотит лицо. И объявил при всех: «Мировая революция, Авдёй-чародей, не забудет твою героизму!..»
— Даже поцеловал? Раньше сказывал — вроде бы не целовал, — усмехаясь, заметил Павел.
— Коли не веришь, елки-моталки, тады заткни свои слушалки! А я на энтом поставлю точку, — осерчал старик. — Типун тебе на язык-хлебалку!
— Рассказывай, дед, рассказывай! — вступились остальные. — Не слушай этого балабона!
— Продолжай, Авдеич!
— Это другой коленкор, — смягчился Авдей Авдеевич, когда голоса утихли. — На чем, бишь, остановился? Ага, взял я с собой, елки-моталки, таких же, как я сам, молодцов. Которые в разведке и из воды выходили сухими и из огня вырывались неопаленными. Оба под стать мне самому, ни дать ни взять — головорезы! Одному щеки сажей подмалевали, ну прямо форменной шишигой стал. На второго напялили вывернутую шубу в заплатках. Сам я надел зипунишку, в руки взял балалайку, на ногах — лапти с онучами. Это, значится, тово, как уж ево?.. Забыл, елки-моталки, слово такое есть, как раз сюды подходит, помахивает на наше кансть пире[13].
— Конспирация? — прыснув в ладошку, подсказала Таня Ландышева.
— Во, во, она самая! — обрадовался старик. — Вертаемся мы будто бы со свадьбы. Для запашку глотнули самогонки, в карманах опять же бутылки этой журавлиной воды. Само собой, вытворяем из себя пьяных, сверх глоток песни орем. Через один патруль прошли — помогла самогонка, второй дозор подмазали: этому — бутылку, другому — две. Нас, по правде говоря, и не потрошили больно. Какой спрос с пьяных? Да еще со стариков вроде; бороды у нас, знамо дело, были, мы их нарошно не стригли по случаю разведки…
Подогревая интерес, дед Авдей опытно помолчал.
— Дошли, елки-моталки, до одного большого села. Сами на уме — все высматриваем, примечаем, берем на заметку. Где пушки, где пулеметы. Где винтовки в козлах-подставках, прямо на поле. А та-ам! Поповский дом на месте никак не может устоять ходуном ходит. Гремит весь — от песен, от пляски. Тут и заметил нас какой-то офицер. Меня — за шкирку. Одного мово дружка — за шиворот, второму дружку под зад поддал. Толкуем ему, кто есть мы и откуда вертаемся. Он нас прямиком в поповский дом. «Вот, грит, господа, скоморохов привел!» И стряхнул нас около гулянкиного стола. А за тем столом, смотрю-глазею, — полковники, капитаны, все с золотыми погонами. Рядом с ними, прах их возьми, почти нагишкой стервухи их пищат! Потом-то уж мы стали знать из ихних поздравлений: отмечали именины какого-то ихнево начальства, боль-шова начальника!..
Смешки под навесом раздавались теперь все чаще, Авдеич, увлекшись, уже не придирался к ним, более того, они уже по-своему были необходимы — как поддержка, одобрение.
— Один, значит, полковник, вылез из-за стола. Двумя руками заграбастал меня за воротник и мычит. Как вон наш племенной бык Байкал: «А ну-ка, каналья, если ты на самом деле скоморох — покажи, что умеешь вытворять!» Отступать нам некуда. Моргнул я дружкам, поправил балалайку и пошел чего-то наяривать. Дружки мою маневру поняли — за мной вприсядку! А я им под свою бренькалку подсказку даю:
Добра много, мешка нет,
Добра много, мешка нет!
Застольники, значится, кто смеется над нами, кто вино глохтит. А кто, елки-моталки, тех бессовестных стервух тискает, — тьфу, поганые такие, размалеванные, в грех с ними войдешь! Дружки-то слушают, про что я наяриваю — и кумекают. Мешки, дескать, где-то спроворить надо. А я им дальше еще:
Бабья рубаха чем не мешок!
Бабья рубаха чем не мешок!
Да как пошел чертом — выше головы коленки выкидываю! И ору во всю горлу — инструкцию даю:
Рукава завяжи,
Чего хочешь положи!
Бабья рубаха чем не мешок!
Припевки, либо где-то слышанные, либо самим сочиненные, Авдей Авдеич спел дребезжащим стариковским голосом и покашлял, давая отдых натруженному горлу.
Боевые дружки мои сразу и смикитили, что надо делать, — продолжал он. — Одному полковнику-подполковнику, не упомню уж, или не поглянулись кувыркания-то наши, или надоели мы ему. Я-то еще на балалайке тренькаю, пуще прежнего стараюсь — меня не тронул. А друзей моих — наладил. Пинка, проще сказать, под зад дал им. Потом уж сели, про меня забыли. Я, елки-моталки, катьмя и выкатился из дому. В темноте-то чуть нашел своих. Вот, сказать, смышленые-разудалые были! Стоят за углом, где не видать, а в ногах-то два мешка. Из бабьих рубах. В одной — затворы да замки от пушек-пулеметов, сколько смогли. Во второй — пьяный взводный, рот кляпом заколочен. Ну, и давай нам бог ноги!..
Авдей Авдеич перевел дух, деловито закончил:
— На другой день, елки-моталки, этих дутовцев начисто положили! Там их, сказывают, целый полк был.
О службе у Буденного, о той же разведке старик на пионерских сборах рассказывал куда сдержанней, строже, Павел сам слыхал; сейчас тот же рассказ был так расцвечен импровизацией, что тот же Павел многозначительно крякнул:
— Ну силен ты у нас, Авдеич! Не разведка, а просто прогулка: взвалили мешки на плечи и — ать-два — к своим! А дутовцы вроде бы глупые — ни часовых, ни караула у них.
— Вы глядите на него — ведь не верит, желторотый! — притворно, с усмешкой, вознегодовал Авдей.
Оберегая деда от насмешек, Таня, а за ней остальные, благодарно захлопали.
— А шашку свою Семен Михалыч отдал тебе? — допытывался Павел.
Авдей Авдеич безнадежно махнул рукой:
— Безмозглый ты! Пра, безмозглый! Я, чать, не из-за шашки ходил в разведку — за революцию! А хотя бы и стал дарить, не взял бы. Да сказать, больше-то я его и не встречал. Баили, Фрунзе вызвал его, по случаю агромадного дела!
А дождь между тем все накрапывал.
Захар Черников домой пришел после захода солнца. Перешагнув через порог, что есть силы грохнул дверью. Он немного был выпивши, лицо его пылало, как и космы. Ни слова не говоря, сел за стол, положил лист бумаги.
— Ты что, говорить разучился? Или твоя мокрохвостка Дунька не пустила? — зло спросила Зина.
— Побыла бы на моем месте, посмотрел бы тогда, как бы ты запела! Да еще какую-то Дуньку приплела! — вспылил Захар. О встрече с Ландышевой, о скандале в поле он промолчал. — Пилит и пилит! Когда-нибудь этому конец будет или нет? Хоть сейчас заткнись, не мешай. Мне над лекцией сидеть надо.
— Сам заткнись! — наступала Зина. — Чего молчать, когда весь Атямар знает о твоих поганых делах! Ведь твои рыжие гривы отовсюду видны.
— Замолчи, зараза! — Захар стукнул кулаком по столу. — Если бы не я, до сих пор бы кур щупала!
— Вон он что! Нет, уж молчать не буду! Хватит, повил веревки из меня! Думал: деревенская, ничего не видит, ничего не понимает? Всегда стелиться перед ним будет, кланяться, да?
— Сама перестанешь гавкать или тебе заткнуть хлебалку? — Захар вскочил с места.
— Руки коротки! Да и грязные очень, чтобы с ними налетать на меня.
— Если у меня руки такие, тогда сама выкатывайся из квартиры. И сейчас же, слышишь?
— Как бы сам отсюда не вылетел, пьяная морда!
— Выкатывайся, сказали тебе! — Рассвирепев, Черников схватил Зину за плечи и с силой вытолкнул ее за порог, накинул крючок.
На всякий случай постоял у двери, прислушиваясь, будет ли жена плакать или проситься обратно — там было тихо.
Захар снова сел за стол. «Тут и без нее тошно, да еще она! И Дуську еще позорит. Да ты и пальца на ее ноге не стоишь — с таким-то ее голосом и красотой!» — оправдываясь, распалял себя Захар. Он взял шариковую ручку и под запал начал мысленно грозить уже Татьяне Ландышевой: «Ну погоди, девка, очень уж голову дерешь высоко! Если я беспартийный, думаешь, хуже тебя разбираюсь в текущем моменте? Э-ге! Да и оскорбление моей личности не пройдет тебе даром. Заставлю отвечать, как в разгар уборки срывать прямо в поле концерты, как идти против массово-политической кампании. Саботажница!..»
На Ландышеву Захар Черников озлился еще и потому, что унизила его при всей бригаде, при той же Дуське. Ну нет, такого простить нельзя! На минуту задумавшись, он решительно написал: «В райком КПСС. Отдел пропаганды и агитации».
И сам подивившись запалу, без передыху накатал четыре страницы — о том, что было, и о том, чего не было на ржаном поле колхоза «Победа». «Ничего, ничего, немного заострил, так и надо. Пусть эта Танька попробует опровергнуть указанные факты, пусть выкручивается — свидетелей почти что не было, а комбайнеры… А что комбайнеры? Они и подтвердят. В конце концов при них же она нагрубила и сорвала концерт!..»
В порыве своего мстительного вдохновения Черников с ходу написал о том же и заметку в районную газету. «Жди там, когда в райкоме, да в такое время, обратят внимание на сигнал. Для редакции же такому острому критическому материалу цены не будет. Через газету всему району покажу подлинное лицо этой выскочки! Напечатают — и в райкоме пошевелятся. Пусть весь район узнает, кто такая Ландышева и кто такой Черников, что я хотел сделать и куда гнет Танька Ландышева», — удовлетворенно размышлял Захар, вкладывая состряпанные доносы в конверты.
Закончив дела, Захар с удовольствием потер руки, хотел было о чем-то спросить Зину, но вспомнил: он же выгнал жену! Теперь это ему показалось еще лучше — некому нудить и пилить, словно тупой пилой. Из тайника он вытащил чекушку, которую на днях припрятал, выпил за удачно завершенное дело, закусил остатком огурца и прямиком отправился к Дуське.
Утром чуть свет, чтобы никто не заметил, — на рожон лезть тоже незачем, — он вышел от Дуси, сходил на речку искупаться и вскоре уже был у Горки-баяниста. Тот еще спал.
— Все дрыхнешь? Ну-ка, быстренько вскакивай! Дело есть срочное, — Захар стянул с друга одеяло.
— Или опять что стряслось? — протирая кулаками глаза, недовольно спросил тот. — Что так рано?
— Ха, рано! Я вот всю ночь глаз не сомкнул, все сочинял депеши, а ему рано! Ну-ка, наложи-ка свою лапку под этой бумагой. — Захар положил перед ним письмо в райком. Заметку он хотел пустить под своей подписью — нечего славу делить пополам с кем-то там, — так ему и Дуся посоветовала, а она девка не промах.
— Что за бумага? Надо бы хоть взглянуть на нее, — засомневался баянист.
— Ты что, мне не веришь? — осерчал Черников. — Ландышева сорвала мероприятие? Сорвала. Можно сказать, при всех опозорила и прогнала. Надо по такому безобразию ударить? Безусловно! Только политически слепой дундук не может понять то, что допустила эта цаца, за которой ты бестолку приударить пытался!
Горка засопел, протянул пятерню.
— Если так, давай ручку.
— Так бы и надо, без увертюры.
Получив нужную подпись, Захар предупредил, чтобы тот пока помалкивал про жалобу: придет время — она сама заговорит о себе. И, уходя, строго наказал дружку не опаздывать на работу: сегодня очередной выезд в колхозы, по работе комар носа не должен подточить!
В отделе пропаганды райкома не было ни души, письмо пришлось оставить в приемной первого секретаря.
Зато в редакции заметку и самого Захара встретили с радостью — срыв концерта расценили как ЧП, неслыханно — секретарь комсомольской организации прогнала с поля агитбригаду! «Срыв концерта во время уборки — это срыв самой уборки!» — веско сказал ему молодой сотрудник. «Надо покрепче ударить по тем, кто в такое горячее время идет против культурной работы и культурного отдыха тружеников полей!» — еще резче, определенней сказал второй сотрудник. Настроение Захара Черникова взмыло вверх. Он чувствовал себя почти известным фельетонистом и уже не сомневался, что за принципиальную партийную критику его в райкоме похвалят.
Домой Захар вернулся в полдень — Зины не было. «Вот и поживи с этой ведьмой, — возмутился он. — Ни щей тебе не сварит, ни котлет не нажарит, баба бескультурная!»
Он еще не знал, что Зина уже никогда к нему не вернется. Чертыхаясь, пошарил в чулане, выпил прокисшего молока и ушел — надо отправляться с агитбригадой в колхозную глубинку…
А Зина все это время находилась у своей хорошей знакомой, с которой вместе работала в кинотеатре. Жила она на противоположной стороне улицы, неподалеку. Из окон ее дома хорошо просматривалась квартира Черникова. В эти окна вчера вечером Зина и видела, как Захар вышел из дома и куда направился. Она знала: муж дома не ночевал.
Ни с кем, кроме Тани Ландышевой, не делившаяся своими семейными невзгодами, она, что называется, исповедалась перед этой молодой и тоже не больно везучей женщиной; та в ответ рассказала ей, что Черников уже был женат, об этом, оказывается, знали многие в Доме культуры, не знала одна Зина. Горькая новость укрепила ее решение: пусть будет, что будет, только она больше не станет жить с этим подлецом!
Утром, с помощью приютившей ее женщины, Зина собрала чемодан и с попутной машиной уехала в Сэняж.
Это стало уже обычаем Веры Петровны: прослушать утром по радио последние известия и просмотреть свежие газеты и попутно отметить карандашом, о чем нужно потолковать с людьми.
Точно так же она поступила и сегодня, начав, как всегда, с районной газеты. На второй странице сразу же бросилась в глаза заметка под рубрикой «Острый сигнал», с крупным заголовком: «Как сорвали концерт».
«Теперь, когда на колхозных полях… культурно-массовая работа…» — не особо вникая, прочитала она начальные абзацы и вдруг словно налетела взглядом на фамилию Тани Ландышевой. Что, что?
«…На полевой стан колхоза „Победа“ наша агитбригада подъехала тогда, когда комбайнеры отдыхали после обеда. В это время мы и хотели показать специально подготовленный для тружеников села концерт. Концерт по вине секретаря колхозной комсомольской организации Т. Ландышевой не состоялся. Воспользовавшись тем, что на току не было ни председателя колхоза П. С. Сурайкина, ни секретаря партийной организации В. П. Радичевой, она запретила давать концерт, огульно обозвала участников агитбригады халтурщиками. Нас удивляет!..»
Вера Петровна была ошеломлена: ведь это вранье, с самого начала! В тот день во время обеда она сама там была, рассказывала, как среди комбайнеров идет соревнование. Да и ушла с крытого тока тогда, когда все комбайны работали. Никакой агитбригады там не было, никакой Черников там не появлялся. Зачем же этому Черникову понадобилось клеветать на лучшую комбайнерку колхоза?..
Вера Петровна скоренько собралась, поехала на третье поле, где работала Таня Ландышева. Всю дорогу размышляла об этой скандальной заметке, прикидывая так и эдак и не находя никакого объяснения. «Если уж напечатали, то, безусловно, неспроста, все равно что-то там произошло, — понимала она. — Но почему об этом никто мне не сказал. Почему не было никаких разговоров об агитбригаде? Выходит, и в правлении никто не знал? Не могла Таня ни с того ни с сего запретить концерт. Секретарь комитета косомола, культурная, начитанная девушка — нет, что-то не так! Знает ли сама Таня про эту заметку?»
В это же утро «Острый сигнал» прочитали и в райкоме партии. Заметку встретили по-разному. Одни, не придавая особого значения, посмеялись: «Ну и девка — огонь!» Другие искренне возмущались: «Неслыханно — сорвать концерт на полевом стане! Да за это!..»
Прочитал заметку и секретарь райкома Пуреськин. Прочитал и сразу же вспомнил и Ландышеву и ее выступление на пленуме райкома комсомола и их разговор у него в кабинете. Не узнай он тогда этой симпатичной и откровенной девушки, может быть, и особого внимания на заметку не обратил бы. Теперь же, зная Ландышеву, удивился.
Заведующий отделом пропаганды и агитации болел, Пуреськин вызвал инструктора Шазинова.
— Читал? — Пуреськин показал обведенную красным карандашом заметку.
— Читал, Петр Прохорович. Скандал! Полнейшая безответственность! — от возмущения солидная не по годам лысина Шазннова порозовела.
— Пожалуйста, проверь и напиши короткую докладную.
— Петр Прохорович, автор заметки, товарищ Черников, об этом же написал и в наш отдел, — проинформировал Шазинов. — Письмо подписали и другие участники агитбригады.
— Где это письмо?
— У меня.
— Передай мне. А сам проверь хорошенько. На следующей неделе на бюро вопрос о действенности публикуемых в газете материалов.
— Будет сделано, Петр Прохорович!
Шазинов, засидевшийся в инструкторах и давно уже помышляющий о кресле заведующего отделом, частенько похварывающего, почувствовал, что в этот раз он может отличиться своей оперативностью и принципиальностью. Установка первого секретаря ясная, докладная будет фигурировать на бюро — дело стоящее!
Вернувшись в отдел, Шазинов уже знал, с чего он начнет проверку. С Захаром Черниковым говорить не о чем, он свое слово уже сказал. Парень он свойский, проверенный, не раз приходилось встречаться с ним и даже — накоротке. Так что-прежде всего нужно связаться с секретарем парткома Радичевой.
Слышимость была плохая, Шазинов кричал в трубку во всю силу. Из правления колхоза ответили, что кроме бухгалтера и счетоводов никого нет — все в поле, Шазинов потребовал к аппарату главного бухгалтера, для первичной информации. Проходя в эту минуту по коридору, Пуреськин услышал громкий и грозный голос Шазинова, зашел к нему, нажал пальцем на рычаг телефона, засмеялся.
— Ты, Григорий Петрович, так и без голоса можешь остаться. Кричишь — всему району слышно! Знаешь что, поезжай-ка в Сэняж. Дело касается человека, а не воза соломы.
— Есть, Петр Прохорович! — готовно вскочил со стула Шазинов.
…Вера Петровна Радичева шагала в это время по ржаному полю, прикидывала, с чего и как начать разговор с Таней о заметке. Не больно это просто: знала она прямой и резковатый Танин характер. Если сразу сказать ей, может от обиды, от расстройства, по горячности своей и комбайн бросить; промолчать — узнает от других, обидится, не простит…
Еще издали углядев, что по короткой рыжей стерне идет Вера Петровна, Таня помахала косынкой, притормозила. «Может, знает?» — предположила Радичева, поднимаясь по крутым узким ступенькам на мостик комбайна.
Нет, настроение у Тани было отличное, она оживленно заговорила о том, как ей работается, пожаловалась на шоферов, не успевающих за комбайнами. Пообещав разобраться с заведующим гаражом, Радичева спросила:
— Танюша, на этих днях была здесь агитбригада?
— Была. Черников приезжал, Зинин муженек паршивый!
— А потом что?
— Да ничего. — Таня небрежно махнула рукой. — Остановил комбайны, хотел концерт показывать. А я не разрешила. Покричал и уехал.
— Да, немного некрасиво получилось с этим Черниковым…
— Конечно, некрасиво, — согласилась Таня. — А что делать было? На час, на два все звено останавливать? На другой день и без этого стояли — дождь шел. — Таня спохватилась: — Или что случилось, Вера Петровна? Почему об этом спрашиваете?
— Ничего особенного не случилось, Танюша, — Вера Петровна все-таки умолчала о заметке, пусть спокойно день доработает. — Хорошо сделала, что не остановила комбайны, ты молодчина!
Вера Петровна спустилась с мостика, приветливо помахала рукой, но какая-то смутная непонятная тревога уже овладела Таней. Она забыла эту дурацкую встречу с Черниковым, теперь ей опять напомнили о ней. «Неспроста, похоже, скорее всего, нажаловался, — догадалась она. — Ну и что? Прав-то не он, а я. Вон и Вера Петровна так же сказала. В общем, никаких причин для беспокойства нет». И все же беспокойство не только не уходило — нарастало. Ощущение у Тани было такое, будто она что-то потеряла и никак не может найти…
Развернув комбайн, она начала новый гон и увидела, что Вера Петровна, оказывается, не уехала: «газик» ее стоял все там же у межи, а сама она разговаривала с каким-то невысоким человеком, возбужденно размахивающим папкой. Кого это еще принесло?..
Приложив руку ко рту, Радичева что-то крикнула Тане, отчетливо поманила: «Иди сюда!» Недоумевая, снова отчего-то забеспокоившись, Таня выключила мотор, спрыгнула с лесенки, пошла, на ходу снимая защитные очки и стряхивая пыль.
— Вот, Таня, товарищ хочет побеседовать с тобой, — объяснила Радичева. — Он из…
— Я уже сказал тебе, товарищ Радичева, — недовольно прервал ее человек в соломенной шляпе и спайкой в левой руке, — обойдусь без переводчиков. Можешь быть свободна!
Вера Петровна вспыхнула, резко отвернулась от них, — Таня обескураженно посмотрела ей вслед, с откровенной неприязнью взглянула на стоящего перед ней немолодого, с рыхлым лицом мужчину, который так непочтительно оборвал Веру Петровну, секретаря парткома!..
— Скажи, Ландышева, приезжал сюда Черников с агитбригадой? — не поздоровавшись, строго спросил Шазинов.
— Приезжал, — коротко ответила Таня.
— Концерт бригада показала?
— Нет, концерта не было.
— Почему?
— Некому было смотреть. Все работали. Черников требовал остановить комбайны — я не разрешила. — Таня рассердилась. — Не только какой-то Черников, сам Пуреськин велел бы остановить, и то не остановила бы! Понятно?
— Это ин-те-рес-но! — врастяжку, с угрозой сказал Шазинов. — Запомню, Ландышева! Так вот: по другим данным — люди обедали, отдыхали.
— А вы что, тут были? — насмешливо осведомилась Таня.
— Вопросы здесь задаю я! — резко, словно прихлопнув, предупредил Шазинов и потребовал: — Давай по порядку.
— Это что, допрос? — возмутилась Таня. — А кто вы, собственно, такой? Другой бы сперва представился, кто он. А вы!.. Будете так разговаривать, я и слушать не стану. Уйду!
— Будешь говорить, товарищ Ландышева! — холодно остановил ее Шазинов. — Я — из райкома партии, фамилия моя — Шазинов. Если не знаешь — будешь знать!
— Ну и что? — Таня сразу приостыла, однако не удержалась: — Если из райкома, так еще вежливей нужно.
— Прошу без выпадов, Ландышева, — тоже чуть изменив тон, придержал ее Шазинов. — Агитбригада была у вас в обеденный перерыв, так?
— Я уже вам говорила — после перерыва, — устало повторила Таня — Когда все уже работали.
— Вот опять говоришь неправду. — Шазинов достал из папки газету, развернул ее. — Здесь же черным по белому напечатано: в обеденный перерыв…
— Где? Что напечатано? — Ничего не понимая, Таня не очень почтительно выхватила из рук инструктора газету.
В глаза бросилась жирно обведенная красной каймой статейка «Острый сигнал». Перескакивая через строчку, чувствуя, как заколотилось сердце, Таня дочитала этот печатный бред до самой подписи — 3. Черников, секунду, другую ошалело, вряд ли даже различая, смотрела на человека в шляпе и, закусив губу, метнулась к березовой роще.
Шазинов догонять ее не стал, ему и этого было достаточно. «Все понятно, нечего ей сказать, от стыда и сбежала. И это — секретарь комсомольской организации!..» Сняв шляпу, Шазинов отер платком мокрый лоб и неторопливо пошел к полевому стану, где его ждала машина…
…Таня была потрясена, мысли ее мешались, одна другую перебивая, в висках стучало. За свою короткую жизнь она не переживала ничего подобного — в сердце ее ударили, в самое сердце!.. И за что, за какую провинность?.. Иди теперь, оправдывайся перед всем районом, доказывай, что в заметке этой и слова правды нет! Какой же он низкий, этот Черников! К кому попала наша Зина! Как только она живет с этим грязным обманщиком!..
Обхватив голову руками, Таня сидела под березами и не знала, что ей делать. Немедленно поехать в редакцию с опровержением, в райком комсомола? Или бросить все к черту, убежать домой и никуда не выходить от позора? «Вай, вай, что я плету? — опомнилась Таня, сама испугавшись своих недобрых мыслей. — Какая ж после этого я буду комсомолка да еще секретарь комсомольской организации? В партию приняли! Как посмотрят на меня люди? Какими глазами сама на них смотреть буду? Нет, нет, нет! — все что угодно, только не бросать комбайн! Только работать, еще лучше работать!..»
Метания Тани прервала Вера Петровна. Она тихонько подошла сзади, нагнулась и обняла ее плечи.
— Что, Танюша? Обидел он тебя?
Таня рывком поднялась, искоса взглянула на Радичеву и, не сказав ни слова, быстро пошла к комбайну. Даже газету на траве оставила. Не хотелось ей сейчас ни с кем разговаривать, никого видеть.
Вера Петровна все это понимала, как понимала и то, что порывистая, доверчивая, прямая и откровенная девушка могла глубоко обидеться и на нее, Радичеву. За то, что, зная о заметке, не сказала ей. Огорченно вздохнув, Вера Петровна подняла газету, пошла к току…
В Сэняже в этот день только и разговоров было, что про заметку Черникова. Люди были возмущены явным поклепом на девушку.
— Эта рыжая бестия, словно в тылу диверсант, — категорично высказался Кузьма Кузьмич. — Как говорил наш старшина — скрытый враг больнее кусается.
— Шавка он, елки-моталки, писака энтот, — разъяснял старый Авдей Авдеевич. — Молчит, пройти даст, а потом, позади гавкнет и за портки схватит!
— Негоже, а то дать бы гаечным ключом по его рыжей тыкве, и порядок! — мрачновато пожалел Павел.
Вечером с поля Таня зашла в правление; возмущение ее не уменьшилось, но как-то улеглось, что ли. Прятаться ей незачем, а узнать, собираются ли отвечать редакции, надо. Как бы она не относилась к Сурайкину, но была убеждена: и он прогнал бы этого Черникова, ни за что бы не разрешил останавливать комбайны.
Председателя не было — срочно выехал в Саранск. Таня зашла в партком, прямо с порога сказала:
— Вы, Вера Петровна, уж простите меня. Давеча ушла — очень тяжело было на душе. — И по свойственной ей прямоте спросила: — Вы ж знали, когда были со мной утром на комбайне? Почему сами не сказали? Все равно ведь скрыть нельзя. Это же не что-нибудь — газета!
— Признаюсь, Танюша, знала. А не сказала почему: очень уж хорошее было у тебя настроение, боялась испортить его. — Вера Петровна ожидала от Тани этого вопроса и ответила со всей искренностью.
— Выходит, вы меня пожалели! — упрекнула Таня. — А я ни от кого жалости и сожалений не хочу, Вера Петровна. В том числе и от вас. Я ничего плохого не сделала. Пусть этот Черников отвечает, а не я. За себя я уже сказала. Настроение настроением, а две нормы и сегодня дала.
Даже в эту нелегкую минуту любуясь девушкой, Радичева твердо пообещала:
— Я, Таня, свое слово тоже скажу. Где надо.
Сидя напротив Радичевой, Таня сосредоточенно погладила кромку стола, призналась:
— Я, Вера Петровна, все это перенесу, это все пройдет. Вот о чем беспокоюсь. Скоро в райком вызовут — по приему в партию. А тут эта заметка. Этот Шазинов, вон он как разговаривал со мной! Словно он следователь, а я подсудимая. Прислали-то его для проверки фактов. Скажет Пуреськниу, что факты подтвердились, тогда что?..
— За это, Танюша, не беспокойся, — убежденно заверила Радичева, — во-первых, наши коммунисты решили написать на имя Пуреськина письмо. Всем колхозом народ встал за тебя! Во-вторых, не суди о райкоме по этому Шазинову. Он ведь и со мной вел себя… Ну, не очень, что ли. Такой же, кажется, тип, как и Черников: с одного дуба желуди. Так что выше голову, Танюша!..
Таня была уже неподалеку от дома, когда в сумерках ее окликнули:
— Танюш, золотко мое!
Таня вздрогнула и вроде бы очнулась: она, оказывается, проходила мимо Зининого дома, и сама Зина, вспорхнув со скамейки под березой, уже радостно обнимала, тормошила ее.
— Господи, Зинок, откуда ты появилась? — ахнула Таня.
— Садись, золотко мое, все расскажу!
Зина, как и всегда, говорила весело, бойко; взяв Таню за руку, она заставила сесть ее рядом, огорошила:
— Перво-наперво, Танюш, возьми меня обратно на учет в свою комсомольскую организацию.
— Ты что, на самом деле или шутишь? — не поверила Таня. — Что случилось? Ушла от него?
— Ушла, золотко мое! Приехала, чтобы никогда и никуда не уезжать. Бросила этого кобеля!..
Ничего не утаивая, Зина выложила Тане все, что произошло в последние дни, даже то, как муженек вытолкал ее за дверь, говорила она о вещах для женщины очень нелегких, и все равно в голосе ее не слышалось ни грусти, ни уныния. Зато как возмутилась, как вскипела она, когда Таня, в свою очередь, поведала ей о своей неприятности, связанной все с тем же Черниковым.
— Ах, гнида ползучая! — негодовала Зина. — На кого руку поднял! Да чтоб он синим огнем сгорел!..
Таня поймала себя на том, что и она не только не переживает за Зину, радуется за подружку: наконец-то вырвалась из пут этого подлого человека! А ведь когда-то она с девчатами остерегала Зину: не больно верь красноголовому петуху! Напоминать, конечно, об этом не стала: прошлого не вернуть, не поправить.
По противоположной стороне улицы, негромко разговаривая, плечами касаясь друг друга, шли Радичева и Михаил Назимкин. Таня предостерегающе дотронулась рукой до Зининой коленки: тихо, не мешай. Подружки затаились под березой, и когда те пошли, Таня посочувствовала:
— Вот житуха у Веры Петровны, встретиться некогда. Она днями и ночами в поле, он — с ферм не вылазит. Скорее бы уж поженились, что ли!
— Они-то, конечно, будут жить хорошо, — вздохнула Зина.
— Им бы, да еще плохо жить! Миша, поди, не как… — Таня хотела сказать «не как Черников», но спохватилась, деловито и озабоченно спросила: — Где, Зинок, думаешь работать?
— Где угодно, куда пошлют, — беспечно ответила Зина и, вроде бы сама успокаивая подружку, коротко и ласково прижалась к ней теплым круглым плечом.
Как следует отдохнуть в эту ночь Тане не удалось: допоздна просидели с Зиной на лавочке, дома пришлось успокаивать мать и сестру по поводу дурацкой заметки, а на заре ее уже разбудили и велели срочно явиться в правление.
Таня сполоснула холодной водой сонное лицо, попила вечерней дойки молока, надела комбинезон, тихонько вышла из дома.
«И чего так рано подняли, — гадала она по дороге. — Неужели опять что-то недоброе случилось?»
Еще в коридоре правления Таня услышала доносящиеся из кабинета Сурайкина громкие голоса. Когда она вошла и села у двери на стул, на нее никто не взглянул. Только Вера Петровна кивком головы поздоровалась с ней.
В кабинете за своим столом сидел Потап Сидорович, рядом, за приставным, Вера Петровна и механик колхоза, напротив с опущенными головами стояли три комбайнера, черными от мазута и масел руками мявшие свои фуражки. Их-то и распекал председатель:
— Теперь что, к каждому комбайну приставить механика? В такое горячее время и сразу три комбайна, а? Позор! Какой позор на весь район! Люди убирают хлеб, возят на элеватор, а мы, словно на курорте, загорать на солнце, да?! Хоть никуда и не отлучайся из колхоза. Как только уедешь за километр — жди беды! Под суд вас за такое надо!
Перехватив неодобрительный взгляд Радичевой, Сурайкин крякнул, вытер платком вспотевший лоб, было заметно, что пальцы у него дрожали: видимо, и сам понял, что хватил через край. Таня сочувственно посмотрела на Веру Петровну, понимая ее состояние: ведь она лично отвечает за работу комбайнов.
— Их и винить не за что, — сумрачно сказал механик, кивком показывая на комбайнеров.
— Чья же тогда вина, соседа Ивана? — тут же прервал Сурайкин.
— Комбайны старые, работают днем и ночью. Им же нужна ежедневная профилактика. А мы… гони, давай, до выхода из строя! Вот и догнались!
— Профилактика, профилактика! — зло передразнил Сурайкин. — Мне нужен хлеб, а не твоя профилактика! Мозгам вашим нужна хорошая профилактика! Чтобы они у вас не ржавели!
Конечно, можно было и его понять: «Победа» первой в районе успешно начала и уборку, он, конечно, и во сне видел, что первыми ее и кончат. А тут, в самый разгар, из строя вышли сразу три комбайна, Сурайкин сам их и обнаружил. Ночью на своей «Волге» он возвращался из Саранска, попутно хотел проверить, как идет работа в ночную смену. И вот, на тебе! Три комбайна стояли на поле с погашенными фарами, возле машин, ожидая восхода солнца, спали комбайнеры. Сурайкин вначале подумал, что комбайнеры просто вымотались и прилегли на полчаса прикорнуть. А когда узнал о поломках, отругал на чем свет стоит и привез в правление.
— Сейчас же отбуксовать комбайны в мастерскую! Будете ремонтировать за свой счет! Чтобы завтра же машины были на поле! — Потап Сидорович пристукнул кулаком по столу и встал, давая понять, что разговор окончен. Только сейчас заметив Ландышеву, не меняя раздраженного тона, спросил:
— А ты чего здесь носом клюешь? Сейчас же в поле, мигом на свой комбайн!
— Там мой же сменщик. — Таня поднялась, не понимая распоряжения. — А его куда?
— Пошлешь в мастерскую. Помочь этим типам! Одни они до рождества будут возиться! — Сурайкин обернулся к Радичевой: — Как работают комбайны на других полях — на пшенице и ячмене?
— Поздним вечером опять там была. Работали хорошо.
— Поехали — посмотрим.
…Ни на второй, ни на третий день комбайны в поле не вышли. Им нужен был почти капитальный ремонт — сделать перетяжку, заменить подшипники и многие другие детали, которые уже сносились — этих ветеранов комиссия перед уборкой приняла со множеством оговорок, с записью в акте о необходимости регулярных профилактических осмотров.
Потап Сидорович, механик колхоза и Кузьма Кузьмич мотались на склады Сельхозтехники, по соседям — запасных частей не было. У Сурайкина из-под ног земля уходила. О первенстве по району сейчас и не мечталось: на корню стояло еще много пшеницы, ячменя и овса. Чтобы хоть как-то поправить дело, пошли на крайнюю меру: из трех комбайнов собрали один. Однако и после этого темпы работ почти не возросли, в районных сводках по уборке и продаже хлеба государству «Победа» неудержимо катилась вниз.
Просмотрев последнюю сводку, секретарь райкома Пуреськин встревожился: так хорошо «Победа» начала, а сейчас по всем показателям уступает другим хозяйствам. При всем этом в хлебном балансе района колхоз занимает одно из важных мест. Мелькнула было догадка: может быть, Сурайкин, старая лиса, мудрит умышленно, до поры до времени скрывает действительный обмолот, чтобы потом сразу отличиться. И такое бывает. Но «Победа» отстает не только по обмолоту, но и по уборке — это уже похуже, тут уже хитростью не пахнет.
Поздним вечером Пуреськин разыскал Сурайкина по телефону. Из невнятных его объяснений ничего толком не понял: председатель говорил сразу обо всем и жаловался на все сразу: и погодные условия препятствуют, и автомашин мало, и людей не хватает. Так и не добился он от Сурайкина вразумительного ответа на вопрос, когда положение выправится. Что-то здесь не так, понял Пуреськин.
Прежде чем ехать в Сэняж, Петр Прохорович с умыслом побывал в совхозе «Инерка», с которым соревновалась «Победа».
— Как у них там? — с ревнивыми нотками спросил Сурайкин, когда Пуреськин, поздоровавшись, сообщил вроде бы между прочим, что он сейчас из «Инерки».
— По всем статьям вас обскакали, товарищ председатель! — Пуреськин усмехнулся. — Ты что, Потап Сндорович, и в газеты уже не заглядываешь? По-моему, наша районка неплохо освещает ход уборочных работ.
— Случается, кое-когда и врет неплохо, — буркнул Потап Сидорович, намекая на заметку Черникова. Пуреськин или не обратил внимания на ироническое замечание, или не хотел уклоняться от главного.
— Сводки не врут, сами вы их творите. Газета не виновата, если ваш колхоз красуется в сводках почти первым с конца. В чем дело? По телефону ты что-то путано говорил, вокруг да около. Что-то будто скрываешь. Учти, Потап Сидорович, от самого себя не скроешься.
— Да я ничего и не скрываю, Петр Прохорович. Что у нас есть, то и есть, — натянуто, неохотно отозвался Сурайкин. — Хлеба уберем, план выполним…
— Когда-нибудь, конечно, уберете и выполните. Две недели назад ты бодрее говорил, Потап Сидорович! Помнишь? «Первыми начали — первыми и кончим». Старт, ничего не скажешь, хорош был. А к финишу не тянете. Что — могуты нет? Силенки ослабли? — Пуреськин энергично встал со стула. — Говоришь, не хватает автомашин и людей? Поедем-ка проедем по полям. Посмотрим, что там творится.
Начали они с крытого тока.
Подработанного, приготовленного к вывозке хлеба было мало, Пуреськин помрачнел. Не подняли его настроение и поля. Глядя на несжатые хлеба, он задумался: «Урожай по здешним полям — лучше не бывает — двадцать пять — тридцать центнеров с гектара. Своими силами скоро им не убраться. Да если пойдут дожди… Надо подкидывать технику…»
Мнение Пуреськина укрепилось, когда они проехали мимо мастерских, где стояли два комбайна.
— А эти почему здесь стоят? — хмуро спросил он помалкивающего Сурайкина.
— Вышли из строя, — вытерев мокрый лоб, вынужден был признаться Сурайкин. — Никак не можем поставить на ноги. Устарели, живого места нет. Через них-то и застопорились. Да еще комбайнеры — раззявы! Под суд их хотел отдать.
— А ты убежден, что комбайнеры виноваты? Комиссия эти комбайны принимала?
— Да принимала, с пятое на десятое! — пренебрежительно махнул рукой Сурайкин. — Не до того было — сами торопили, подстегивали. Выдюжат, думали.
— Вот видишь? — подхватил Пуреськин. — Принимать абы тяп да ляп! А отдать людей под суд, скорей всего безвинных людей, можешь. Ты же сам сказал — комбайны износились, живого места на них нет. Так ведь, знаешь, любого можно обвинить и отдать под суд. И тебя, и меня, кстати. Очень уж просто, легко решаешь ты эти вопросы, Потап Сидорович!
Сурайкин понимал, что в создавшейся обстановке больше всех виноват он сам: не надо было заставлять комбайнеров убирать и тогда, когда машины, по графику, должны проходить профилактику, технический осмотр. Подзапутался он так, что не знал, как ответить, оправдаться. Но и тут секретарь райкома выручил его.
Вернувшись в правление, Петр Прохорович вызвал по телефону директора совхоза «Инерка». Уговаривать ему пришлось недолго, Пуреськин, поблагодарив, опустил трубку.
— Завтра жди три самоходки, — довольно сообщил он низко опустившему голову Сурайкину. И, пройдясь по кабинету, предупредил: — Да смотри, хорошенько встреть комбайнеров. Если и от них услышу хоть одну жалобу, тогда, товарищ Сурайкин, вини себя. С людьми надо быть человеком. Я с тобой об этом говорю уже не первый раз. Это разговор о твоем характере, о твоих командирских замашках — последний. Спрашивать будем и за хлеб, и за людей. Запомни это.
По утренней прохладе, когда набрякшая росой трава слегка курилась, из совхоза «Инерка» тронулись три самоходных комбайна. Путь их пролег вдоль лесной полосы, которой, казалось, конца и края нет, по другую сторону дороги зеленело такое же неоглядное бесконечное кукурузное поле.
Шел тот самый глубокий предрассветный час, когда все будто оцепенело, непробудно спит, не шелохнутся ни широкие листья кукурузы, ни ветви деревьев. Только эти три комбайна и нарушали, будоражили тишину зеленого царства.
Первый из трех комбайнов вел Тихон Сурайкин — сын Потапа Сидоровича. И радовался, торопился он в родное село и был озабочен: как в этот раз встретит его отец? Хотя, вдуматься, и не в гости он едет — помогать, у них в совхозе уборка хлебов заканчивается. И не просто помогать, а своему родному колхозу.
Чуть свет, если не до света, поднялся в это утро и Потап Сидорович. Прежде он сам был не прочь оказать кому-нибудь помощь. Нынче сам нетерпеливо ждал ее. Что и говорить, било, било его по самолюбию, но ничего не попишешь — хлеб надо убирать. Чуть утешало, что не самому пришлось бить поклоны, обращаться к директору «Инерки», секретарь райкома распорядился, все не так унизительно. Зато уж указание Пуреськпна выполнено так, что не придерешься: определены участки, на которых будут убирать совхозные комбайнеры, закреплено достаточное количество машин, никаких задержек с вывозкой не будет, приготовлены в заезжем доме постели, не ударит в грязь лицом и колхозная кухня.
…Солнце уже поднялось выше деревьев, а комбайнов все не было. Потап Сидорович кликнул двух крутившихся на велосипедах у правления мальчишек, наказал им — к их удовольствию и гордости — подежурить у околицы и, как только покажутся машины, немедленно, пулей мчаться обратно.
Гонцы вернулись час спустя, изо всех сил накручивая педали, передний одной рукой держал руль велосипеда, а другой восторженно размахивал кепчонкой, кричал на всю улицу:
— Едут, едут! Скоро у карьера будут!
— Молодцы, ребята! — похвалил их Сурайкин, наградив каждого подарком — блокнотом, которых у него скопилось множество, с золотыми теснениями: «Участнику республиканского совещания животноводов», «Делегату районной партийной конференции».
— К глиняному карьеру — во весь карьер! — скаламбурив, приказал Потап Сидорович шоферу Коле Петляйкину, проворно сев в машину.
«Волга» стрелой вылетела из Сэняжа и остановилась неподалеку от красно-оранжевого оврага. Потап Сидорович выскочил из машины, уважительно, пешком, пошел навстречу грохочущим комбайнам.
Завидев стоящего на дороге пожилого коренастого человека, остановились, как по команде, и три СК. Комбайнеры спрыгнули на пыльную обочину, и тут Потап Сидорович, к неожиданности своей, увидел среди них родного сына Тишу. «Этого еще не хватало — сын приехал помогать отцу!» — промелькнула занозисто-огорчительная мысль.
Хуже того, Тиша шагнул вперед, по-военному доложил:
— Три самоходных комбайна совхоза «Инерка» присланы в колхоз «Победа» убирать хлеб!
Потапа Сидоровича покоробило: что это он, в насмешку? И, не отвечая сыну, привычно строго осведомился:
— Кто главный?
— Вон, он наш начальник, — доложил немолодой комбайнер, кивнув на зардевшегося Тихона. — А разговаривать можно со всеми.
Потап Сидорович откровенно растерялся. Сын, явно помогая ему, просто спросил:
— Отец, где будем работать? Куда гнать комбайны?
— Мы вам выделили пшеничное поле. Давайте за мной. — Потап Сидорович сел в свою «Волгу», покривился, заметив, как Коля Петляйкин приветственно помахал Тихону.
До пшеничного массива доехали быстро. Тиша спрыгнул с самоходки, окинул взглядом поле, зашел в золотистую чащобу. Хлеба — что надо! Он сорвал колос, растер в ладони, сдул полову, бросил крупные граненые зерна на зуб.
— Элита, братцы! Покажем, как совхозные работают?
— Так у нас не делают, — одернул его Потап Сидорович. — Сперва надо пообедать, потом уж показывайте.
После сытного, прямо-таки показательного обеда — закуски из кабачковой икры, мясного, томатным соусом заправленного борща, тушеного мяса с подливой и стакана компота вдобавок — комбайнеры проработали до сумерек. Тихону Сурайкину показалось, что неподалеку вела комбайн Таня Ландышева, — он помахал ей рукой, — тоненькая фигурка в синем комбинезоне и в темных очках приветственно ответила, не остановив машины.
Для совхозных комбайнеров Директор, Кузьма Кузьмич, приготовил ночлег что надо: отдельные койки с матрасами, белые простыни, мягкие подушки, легкие одеяла. Явно гордясь всеми этими мыслимыми в селе удобствами, Потап Сидорович, покряхтывая, сказал сыну:
— Товарищи твои, сам видишь, не обидятся, все как надо сделали. И все равно, думаю, лучше родного дома ничего нет. Или до сих пор зло на меня имеешь?
Тиша легко, радостно улыбнулся:
— Никакого зла я на тебя, батя, не имел и не имею. Поедем к маме!
Олда, мать Тиши, никак не думала в такое позднее время встретиться с сыном. Как только увидела Тишу, всплеснула руками, обняла его.
— Вай-вай, кто при-шел! Ты откуда, сыночек? Поди, чего-нибудь плохого случилось?
— Все хорошо, мама, — улыбался Тиша. — Прямо с поля с папой вот приехали.
— Вижу, что с папой. Где хоть встретились? Завтра, поди уж, и уедешь?
— Нет, мама, не уеду. Буду здесь, покуда не уберем хлеба.
— Какие хлеба? Наши? Тебе зачем наши хлеба? — радуясь и ничего не понимая, спрашивала мать.
— Как зачем, мама? Приехали втроем помочь, — объяснил Тиша.
— Ты, мать, язык больно не чеши! — не очень довольно вмешался Потап Сидорович. — Тиша целый день не слезал с комбайна. Да и я есть хочу.
— Может, баньку истопить? Пыль и грязь сперва бы смыть? — предложила Олда.
— С ума не сходи, — хмыкнул Потап Сидорович. — Какая сейчас банька, в полночь? Завтра ему опять с зарей на комбайн. Собери ужинать, мы с Тишей у рукомойника сполоснемся.
Олда радостно удивлялась, глядя на мужа: смотри-ка, как заботится! Давно бы так!
За столом, щедро заставленным деревенскими закусками — салом, вареными яйцами, маслом, квашеной капустой, — Потап Сидорович с удовольствием налил в рюмки из графина с красным перцем на донышке.
— Спасибо, папа, я не пью, — отказался Тиша, подняв рюмку и снова поставив ее.
— Может, немного, с устатку-то, со встречей? — предложила мать. — Лучше и покушаешь.
— Спасибо, мама, я ее и в рот не беру.
…Со своими товарищами Тиша проработал в «Победе» десять дней. По домам они собрались, когда уборка зерновых, по существу, была закончена. Проводили их с почестями: истопили баню, на славу угостили, от имени правления колхоза и партийной организации Потап Сидорович преподнес каждому, как было записано в решении, ценный подарок — часы.
Олда за эти дни настолько уже привыкла, что сын каждый вечер приходит домой, ночует дома, что провожала — как от сердца отрывала, и, конечно, всплакнула. А Потап Сидорович, улучив минуту, — с глаза на глаз — попросил, не отводя прямого виноватого взгляда:
— Ты, Тиша, того… не вспоминай, что было. Прости за все…
— За что, папа? — просветленно спросил Тиша. — Ты меня учил, но и жизнь учила. Видишь, и про это не забыл.
Улыбаясь, Тиша показал отцу зачетную книжку заочника университета.
Радичевой передали из Атямара телефонограмму: завтра прибыть на бюро райкома с Ландышевой и Назимкиным.
В своих подопечных Вера Петровна нисколько не сомневалась, правда, настораживало ее то, что Пуреськин никак пока не отозвался на письмо сэняжских коммунистов, опротестовавших заметку Черникова. Радичева понимала: времени еще прошло мало, и не до их письма секретарю райкома сейчас, в конце страды. Все так, но вдруг кто-то из членов бюро, не зная обстоятельств, не разобравшись, припомнит эту злополучную заметку, и прием, до выяснений, отложат? Ни о чем таком Вера Петровна, конечно, Тане не сказала…
Утром все они собрались около правления, нарядные и взволнованные.
— Словно на крестины собрались, — улыбнулась Вера Петровна.
— Поважнее, Вера! — Назимкин тут же поправился: — Вера Петровна.
С шутками и прибаутками расселись в машине: Таня — рядом с шофером, Колей Петляйкиным, на заднем сиденье — Вера Петровна и Миша Низимкин. Коля Петляйкин простодушно заметил:
— А по-моему, вроде не на крестины, а под венец собрались. Мы с Таней — дружки, вы — невеста и жених.
— Куда бы уж лучше! — Довольно заулыбался Назимкин и глянул на Веру Петровну так, что лицо ее занялось краской.
Что касается Коли Петляйкина, то он охотно бы поменялся местами: пусть бы Михаил вел машину, рядышком со своей Верой Петровной, а он бы сидел позади с Таней и глядел бы не на дорогу, а на нее.
С детских лет, сколько себя помнит, знает Петляйкин Таню. В летние каникулы — они в пятый класс перешли — Таня чуть не утонула, когда всей гурьбой купались. Уже захлебываясь, она вскидывала тоненькие руки и снова скрывалась под водой. Ребятишки до смерти перепугались, выскочили на берег, припустились в село. Один он, Коля Петляйкин, не струсил, не оставил Таню. Пересилив страх, он бросился к ней, схватил за косы и вытащил на берег. Хотя и сам, конечно, вдоволь нахлебался мутной воды. Он даже припомнил объяснения учительницы, как надо делать искусственное дыхание, крест накрест сгибал ее руки до тех пор, пока ее не стошнило и она открыла глаза. Как не забывал он и того, что первым от утопленницы, вовсю сверкая пятками, бежал Федька Килейкин. А теперь… вот так-то!.. Иногда Коля Петляйкин задумывался, прикидывал: что Таня нашла в этом Килейкине? Ну, верно, с лица он заметный, красивый. Так разве только на лицо может быть красивым человек?.. Конечно, ему и сейчас приятно, что Таня сидит вблизи, да не так они сидят, как Вера Петровна с Назимкиным: в зеркальце, что у него перед глазами, ему кое-что поневоле видно…
Назимкин напропалую острил, рассказывал анекдоты, подкинул несколько шоферских баек и Коля Петляйкин, Таня, насмеявшись, сказала:
— Ой не к добру — всю дорогу хохочем. Не вернуться бы со слезами!
— Не тужи, Танюша! Если я с вами, все будет хорошо, — успокоил Петляйкин, въезжая в Атямар.
— Ох ты мой спаситель, опора ты моя! — улыбнулась Таня и благодарно дотронулась головой до его плеча. Сладко екнуло у Коли Петляйкина сердце от этой дружеской, не более, ласки…
…В приемной первого секретаря райкома, когда сэняжцы вошли, было многолюдно. С начала уборки бюро в полном составе не собиралось — все были заняты, на коротких, смахивающих на оперативки заседаниях обсуждались вопросы все той же уборки; нынче предстояло рассмотреть все дела, которые откладывались, и набралось их порядочно: персональные, утверждение в новых должностях, прием в партию.
Таня сидела у стенки в углу и невольно вспоминала, как она впервые была здесь после пленума райкома комсомола и доверительно разговаривала с Петром Прохоровичем Пуреськиным. Теперь вот второй раз она здесь. Тогда от Пуреськина она вышла с хорошим настроением, окрыленной. С каким настроением выйдет теперь? И вздрогнула от внезапно мелькнувшей мысли: а вдруг на бюро будет — как его — Шазинов?
Из кабинета, где проходило бюро, быстро вышел высокий немолодой человек с пылающими щеками, в ответ на чьи-то расспросы только махнул рукой и выскользнул из приемной.
— Похоже, досталось как следует! — басовито прошептал кто-то из ожидающих.
Вышедший почти вслед за ним подтянутый черноволосый мужчина выглядел, наоборот, спокойным.
— С чем поздравить? — раздался все тот же басовитый голос.
— С новым хомутом на шее!
— Тогда с тебя… бутылку ситро.
— Хоть дюжину! — засмеялся тот.
Таня опять вздрогнула: пригласили Веру Петровну и Назимкина, следующая — она. Теперь ей уже и не сиделось и боязно было.
Назимкин вернулся минут через десять, сияющий; Таня бросилась к нему, но ничего спросить не успела: назвали ее фамилию. Ох как забилось сердечко!..
Зайдя в кабинет Пуреськина, она встала у края стола, украдкой окинула взглядом членов бюро. Некоторые из них головы не подняли, что-то записывали в свои блокноты, а кое-кто встретил ее с улыбкой. Слава богу, Шазинова вроде бы не было!..
Заведующий орготделом, поблескивая очками, огласил ее заявление, фамилии рекомендующих, решение первичной партийной организации, анкетные данные. Сидящий за своим столом Пуреськин деловито спросил:
— У кого вопросы к товарищу Ландышевой?
Члены бюро молчали.
— Выходит, вопросов нет? — чуть погодя снова спросил Пуреськин. — Тогда у кого какие мнения о приеме кандидатом в члены партии товарища Ландышевой?
— У меня есть вопрос, Петр Прохорович! — поднял руку заместитель председателя райисполкома.
— Пожалуйста — кивнул Пуреськин, рассматривая какие-то бумаги.
— Расскажи-ка, товарищ Ландышева, как это ты в самый разгар уборки умудрилась прогнать с поля нашу агитбригаду?
Среди членов бюро прошелестел легкий шумок, словно ветер прошелся по осиннику. Оторвался от бумаг и Пуреськин.
«Вот оно!» — ахнула про себя Таня.
— Я не прогоняла, — тихо сказала она, в дрогнувшем ее голосе прозвучала горькая обида. — Я не разрешила остановить пять комбайнов. Они тогда работали после обеда, а Черников хотел показать концерт.
— Неправильная информация! — выкрикнул редактор районной газеты. — Комбайны тогда не работали, был обеденный перерыв. Позовите товарища Шазинова, Он специально ездил в колхоз для проверки нашего сигнала. И все подтвердил. Стыдно, девушка!
Пуреськин хмуро посмотрел на редактора, укоризненно покачал головой:
— Погоди редактор, ей не за что стыдиться. Шазинов свое слово уже сказал, вот его докладная. — Пуреськин похлопал ладонью по бумагам. — Из всего написанного им я поверил только одной детали. Это когда Лаидышева сказала Шазинову, что комбайны бы она не остановила не только по требованию Черникова, но и по приказу самого Пуреськина, как она выразилась. Так ты говорила, товарищ Ландышева?
— Говорила… Да ведь хлеба!.. — чуть не захлебнулась обидой Таня.
— Правильно, Татьяна! — горячо сказал Пуреськин. — Так и надо бороться за хлеб! Спасибо тебе за это! А слово, по-моему, надо дать секретарю партийной организации колхоза «Победа» товарищу Радичевой. Вот ей есть о чем сказать. Правильно, Вера Петровна?
— Есть, сама хотела просить! — подтвердила Радичева, поднимаясь.
Она прежде всего рассказала о Татьяне Ландышевой, как о замечательной комбайнерке, как о секретаре колхозной комсомольской организации колхоза. Члены бюро переглянулись, когда Вера Петровна назвала, сколько Ландышева намолотила хлеба. И только в конце своего короткого взволнованного выступления сказала:
— Что касается этой заметки, устали уже объяснять! Во время обеда я сама была с комбайнерами. Никакой бригады, никакого Черникова там не было. Это может подтвердить каждый, кто в то время был в поле и на крытом току. Об этом же написали в райком и наши коммунисты. О позиции же нашей газеты в этом вопросе и о приезде к нам товарища Шазинова я просила бы дать мне возможность сказать позже, после того, когда решите вопрос о приеме в партию Ландышевой.
Чуть приметно усмехнувшись, Пуреськин развел руками, словно говоря: смотрите, товарищи члены бюро, как обстоят дела!
— Есть еще желающие выступить? Нет? Тогда у кого какие мнения о приеме товарища Ландышевой кандидатом в члены партии?
Сразу раздалось несколько голосов:
— Утвердить решение партийной организации колхоза!
— Чего еще говорить, дело ясное!
— Только одно вот неясно: как это наш редактор с закрытыми глазами жердью бьет по головам!
— Это разговор другой, — приостановил Пуреськин. — Есть, товарищи, одно мнение: принять товарища Ландыщеву кандидатом в члены партии. Иными словами, утвердить решение партийной организации колхоза «Победа». Есть другие предложения? Нет? Поздравляю тебя, товарищ Ландышева! Всегда будь такой принципиальной!
Пуреськин встал, крепко пожал руку зардевшейся девушке.
— Спасибо. Мне можно идти? — не чуя под собой ног, спросила Таня.
— Да, можно.
Дверь за Ландышевой закрылась, Пуреськин объявил:
— Слушаем вас, товарищ Радичева.
Вот теперь Вера Петровна и начала прямо с Черникова: кто этот человек, выгнавший свою жену и написавший клеветническую заметку? Почему так легко поверили ему в редакции и почему до сих пор держат этого морально разложившегося человека на идеологическом участке работы? О Шазинове сказала совсем кратко и убедительно: у них, в «Победе», он вел себя не как партийный работник, а как следователь прошлых времен.
Вера Петровна села, вытирая платочком повлажневший лоб. Заместитель председателя райисполкома негромко и бурчливо заметил:
— Эка, подумаешь, большое дело… Выходит уж, ни о ком и слово не скажи, а еще толкуем про критику.
— Все большие дела, товарищи, начинаются с маленьких. — Пуреськин вел заседания сидя, сейчас поднялся. — И в данном случае так же. На первый взгляд эпизод вроде бы и незначительный, а ведь последствия могли получиться скверные. Ландышева, как видели, молодая девушка. Ее трудовая жизнь только начинается, и вот на ее пути объявился хулиган и огрел обухом по голове! Хорошо еще, что Ландышева с твердым характером. Другая на ее месте неизвестно еще как бы повела себя. Бросила бы комбайн. Озлобилась. Хуже того, что-то бы навсегда потеряла в душе.
Пуреськин налил в стакан воды, и пока пил, было слышно, как тяжело вздыхает редактор газеты.
— Теперь о критике, — продолжал Пуреськин. — Есть партийная, принципиальная критика, а есть критиканство, есть травля людей. Я считаю, что поступок Ландышевой — это настоящая партийная критика. А заметка в газете — месть за эту критику, в чем не сумел или не захотел разобраться Шазинов, что еще хуже. Вот его докладная, в которой я теперь не верю ни одному слову. А вот второй документ — письмо коммунистов колхоза «Победа», выступление Радичевой вы слышали. Кому верить? Не верить колхозным коммунистам, не верить Ландышевой, не верить секретарю парткома Радичевой, а верить одному Шазинову?.. Черников оклеветал человека, а наш редактор, не проверив факты, опубликовал заведомую ложь. Оболгали комсомолку за то, что не остановила пять комбайнов в разгар уборки, чтобы комбайнеры пошли слушать концерт! Теперь я спрошу вас: в разгар боя вы остановили бы пять танков, чтобы их экипажи пошли на концерт? Если бы даже этих танкистов ждали самые большие звезды искусства? Уверяю вас — сравнение подходящее!..
Пуреськин сел, суховато закончил:
— Есть предложение: вопрос о Шазинове и редакторе газеты рассмотреть на закрытом заседании бюро.
Осень в нынешнем году богата всем — и хлебами, и душевным настроением людей, и свадьбами. Гул летних колхозных забот, беспрестанный грохот и треск машин оборвались где-то на краю дальних загонов. Поля опустели, — они отдыхают, набираются сил, — чернеет зябь, зеленеют озимые.
Дни хотя и стали короче, однако лето не торопилось полностью уступать осени, ревниво хранило свои чуть поблекшие краски. Не совсем утратило свое тепло и солнце; правда, вечера и утренники выдавались холодными, но все равно к обеду разогревало. По полям и весям плыла паутина, невесомыми серебряными нитями повисая на ветках, на проводах, протянутых вдоль и поперек села. Выпали и первые заморозки: на огородах пожухла, пожелтела огуречная ботва, обнажились, словно раскаленные камни, тыквы. И лишь кочаны капусты еще больше заядренели, белея, как кучки снега, по низинам огородов вдоль извилистой Сэняжки.
Раньше всех к ногам своим сбросили летние наряды вишенье, яблони и смородина. Березки, липы накинули на себя золотистые платки, словно молодицы собрались на гулянку. А в лесной чаще со звоном летит крупный желтый снег…
В такие погожие осенние дни то на одном, то на другом конце села вырываются из широко открытых окон переборы баяна, за ним взмывают, выплескиваются веселые голоса девушек, молодух, к ним, чуть погодя, присоединяются мужские басы: в селе, как костры, зажигаются свадьбы.
Такое же веселье закипает сегодня и в квартире Веры Петровны и Михаила Назимкина, которую только-только получили они в доме молодых специалистов колхоза.
Весть о свадьбе по селу растеклась сразу и вызвала общее одобрение: давно бы им жить под одной крышей!
Поздравить новую семью и пожелать счастья пришли самые близкие друзья-товарищи, заполнившие обе просторные комнаты и, за-ради любопытства, поминутно заглядывающие в отделанную белым кафелем кухню — Мишина работа!
Задерживал праздничное застолье Потап Сидорович. Молодые сидели уже в красном углу — она в белом платье, он — в черном костюме, справа от жениха стоял свободный, незанятый стул — очень уж хотелось уважить председателя, — а его все не было.
Появился Сурайкин, как говорится, к первой рюмке, сумрачный, хотя и в парадном темном костюме; поздравил молодых, чокнулся с ними и, не присаживаясь, ушел, объяснив, что к непогоде, наверно, неможется, ломит кости. Замечали сэняжцы, что председатель у них стал как маятник от часов: то в одну сторону качнет — ясное солнышко, то в другую — опять тучами застит. От прежних повадок не отстал — к новым не привык.
Признаться, никто особо и не пожалел, что Сурайкин ушел. Молодежь даже похвалила его; ну и слава богу, что догадался, иначе и вино бы прокисло от одного его угрюмого взгляда. Поля, сестра Тани, провожая Сурайкина до дверей, озорно перекрестила Потапа Сидоровича в спину. Все, кто видел, прыснули.
И сразу будто легче всем вздохнулось. Коля Петляйкин немедленно включил магнитофон — подарок молодым, лихая, позывающая на припляс музыка ринулась в комнату, заглушая голоса. Вроде бы и смахивала она на привычную «Катюшу», но очень уж быстро неслась, никаких слов не разобрать. Кое-кому она, видать, и по душе оказалась.
Выскочив из-за стола, Зина Семайкина поманила кивком Колю Петляйкина, тот, отказываясь, замотал головой. Тогда Зина вытащила на свободный пятачок возле стола Таню. Гости знали, как мастерски пляшут подружки — тут же примолкли, залюбовались.
Посредине главного стола сидела мать Феди Килейкина — Дарья Семеновна. Муж, Иван Федорович, на свадьбу не пришел: поблагодарив за приглашение, сослался на то, что его срочно вызвали на заседание райисполкома, — так ли, нет ли, и Дарья Семеновна толком не знала.
Здесь, на свадьбе, Дарья Семеновна многим отличалась от своих застольниц. И прежде всего нарядом. Голова у нее была повязана зеленым шелковым платком, по которому разбросаны красные розы — предмет зависти любой эрзянки. Полную ее фигуру обтягивала югославская, слабо-синего отлива кофта, каких в Сэняже днем с огнем не найдешь. Полное и без того розовое лицо незаметно примазано импортным кремом, незаметно подкрашены и губы. Да и не случайно это! Говоря по правде, среди сидящих считала себя и поумнее и познатнее: как ни говори — жена начальника районного масштаба! Правда, за торговлю водкой во время уборки Сурайкин добился, что ее сместили с должности заведующей магазином, но она и сейчас там — хозяйка. Девчушку, которую прислали завмагом сразу после окончания торгового техникума, Дарья Семеновна почти не признавала, вертела ею, как хотела. У нее у самой за плечами семь классов, а все кланяются: «Нет ли у тебя, Дина Семеновна, такого-то материальца? Не забудь уж, за добро добром отплачу». Вот так, всем нужна, всем необходима, была когда-то Дарьей — Диной Семеновной стала!..
За столом Дарья Семеновна почти ни до чего не дотрагивалась, не ела и не пила, пренебрежительно отмечая: бедновато угощенье. Если бы не я — и этого, почитай, не было бы, уж не знаю, чем бы и столы-то накрыли! Шампанского-то в свободной продаже и в Атямаре нет… Без малого все, что на столе, с ее же помощью в магазине и куплено: колбаса, сыр, консервы, но почти все гости тянутся за привычным, деревенским: жареной курятиной, утятиной, солеными грибами и помидорами.
Кроме как уважение принять — жених с невестой сами пригласили, — Дарья Семеновна пришла на свадьбу еще с одной притаенной целью: поглядеть, как на людях будет вести себя ее будущая сноха — Таня Ландышева. Нелишне посмотреть, как одета, много ли будет пить, с кем петь-плясать станет, кто из парней зыркнет на нее глазами. Не пойдешь же для этого в клуб! А то, что Таня на свадьбу явится, сомневаться не приходилось: дружат они с Радичевой, хоть та и постарше ее и по должности выше.
Платье на Тане Дарье Семеновне не понравилось сразу: хотя и по фигуре, да уж больно коротенькое. Остальное в поведении девушки, — Дарья Семеновна напраслину на людей не наводила, — она одобрила. С парнями не вертелась, сидела обочь невесты, не пила, как другие, а только разок пригубила рюмочку, губы примочила. Ну и пригожа, конечно, тут уж ничего не скажешь, под стать Феде будет. Зато уж как вышла с этой вертушкой-пустоцветом танцевать, тут Дарья Семеновна возмутилась, загневалась. Срамотища — иначе не назовешь! Скачут, как телушки, чуть не изголяются, видать, Зинка ее этому и выучила. Недаром муж-то шуганул ее! Нет, неспроста, говорят: с кем поведешься, от того и наберешься. Если так и дальше выпендриваться будет — добра не жди: и Федюшке с ней зазорно будет, и им, Дарье Семеновне с супругом от стыда хоть провалиться!
— Гляжу, гляжу на них, не танец, а какая-то лягачка. Словно первотелки во время дойки, — усмехнулась сидящая с Дарьей Семеновной незнакомая пожилая женщина.
— И не говори, дугай[14], — всей душой отозвалась Дарья Семеновна. — Я сама уж думаю об этом. Теперешние свадьбы, песни, пляски совсем другими стали. От прежнего ничего не осталось.
— Чего уж там! — радуясь беседе, подхватила женщина. — Сама девкой была — помню. У нас, у эрзян, свадьбы, бывалыча, целые представленья, за один вечер и не переглядишь, и не перескажешь. А сейчас что? Пошли в сельский Совет, расписались, и все. Ну, подрыгают вот эдак…
— Да и жених-то с невестой — не те, не те! — подкинула Дарья Семеновна. — Не нашел уж помоложе, словно мало в селе девушек: передержалку взял.
Спохватилась Дарья Семеновна, что промашку дала, да поздно: соседка-то оказалась дальней родней Назимкину. Ответила суховато, поджимая губы:
— Суть-то, дугай, не в годах, жить бы стали с миром да с любовью. Наш Миша хоть с кем уживется. Говорят, и Вера хорошая женщина. Плохую бы не выбирали партейным секретарем.
Дарья Семеновна заспешила поправиться:
— Твоя правда, дугай, дело, знамо, не в годах. Твоя правда!
Магнитофон умолк, раскрасневшиеся Зина и Таня пошли под аплодисменты на свои места. Шофер Коля Петляйкин пожал сперва руку Зине, потом захватил Танину руку, начал нахваливать, а руку все не выпускал.
Дарья Семеновна возмутилась: «Этот еще лопоухий бычок куда лезет!» Она выбралась из-за стола, вроде бы случайно оттолкнула шофера круглым плечом, позвала:
— Танюша, выдь на минутку.
Таня удивленно посмотрела на нее и, чуть пожав плечами, нехотя тронулась следом.
На кухне никого не было; Дарья Семеновна, одергивая, поправляя на себе модную кофту, дружелюбно нaчала:
— Танюша, что тебе скажу…
— Что, тетя Дарья?
— Нехорошо так на людях-то, гнешься-ломаешься, ногами невесть как брыкаешь.
— Так ведь танец такой, тетя Дарья! — Таня засмеялась. — Где ж теперь и поплясать? Не в погребе же!
— Уж и слово тебе не скажи, рот готова разорвать! — построже одернула Дарья Семеновна. — Ты сперва послушай. Платьишко на тебе, говорю, выше коленок…
— Ну и что?
— Как что? Вы тут с Зинкой не одни — мужики смотрят.
— Господи, тетя Дарья! — Таня покраснела. — Да что вы такое говорите?
— Что надо, то и говорю, — наставительно, еще строже сказала Дарья Семеновна. — Этот, Петляйкин самый, зыркалок с тебя не спускает. Про Федю-то помни!
Вспыхнув, Таня резко повернулась, ушла. Опешив, Дарья Семеновна пошла за ней, оскорбленная до глубины души. «Ах, бессовестная, не знай чего из себя корчит! А кому, как не ей, Дарье Семеновне, остеречь девку?» Настроение у Дарьи Семеновны было окончательно испорчено…
На свадьбе же настроение у гостей, наоборот, поднималось. Стоя на свободном пятачке между столов, комбайнер Павел бражно подзадоривал:
— Эго что за свадьба без цыганочки, а? Почему, спрашиваю, все приуныли, а? Где баян, а? А ну, ярь, давай!
Выпятив колесом грудь с пышным бантом, он бил в ладоши, притопывал правой ногой, поводя носком туфли и так и эдак, входя в азарт, начало притопывать и прихлопывать и все застолье. А когда, по его разумению-наблюдению, все как следует завелись, Павел взмахнул руками, вскрикнул: «И-и-эх!», и пошел петухом, бочком-бочком! Он знал, что лучше Зины цыганочку никто не спляшет, и, сделав для затравки круг-другой, остановился перед ней, уронил, приглашая, руки.
Зина не стала отнекиваться. Как подкинутая пружиной, она выскочила из-за стола, тряхнула плечами, мелко-мелко затряслись-задрожали ее по-девичьи тугие груди. Под дружные возгласные хлопки, под горячие, подстегивающие выкрики — «Гай-гай, гай-гай!» — то большой, красивой и стремительной птицей носилась она меж столами, надламывая руки, то те же успокоенные руки горделиво колыхались над ее головой, как крылья лебедушки.
Давно Зина не плясала так! Плясала, словно вымещая все свои обиды, плясала, будто доказывая: глядите — не сломит меня никакое горе, все перенесу и выстою, жизнь все равно прекрасна, будет и у меня еще счастье, вот я какая!
Проводили ее к столу восторженным гулом, Дарья Семеновна, снова не удержавшись, повернулась к незнакомой соседке:
— Словно и замуж не выходила, словно и муж не прогонял! Другая бы на ее месте не то что плясать, людям бы от стыда на глаза не казалась!
Готова была Дарья Семеновна поведать с ехидцей, как плясунья уехала из Сэняжа и не солоно хлебавши вернулась, — соседка, будто забыв, что и сама только что осуждала Зинины пляски, неожиданно вступилась:
— Пускай пляшет, может, тем кручину свою гонит. Не хоронить же ей себя с таких лет.
Нет, настоящей, сердечной беседы и тут не получалось. Дарья Семеновна опять, и уже окончательно, отвернулась от соседки. И тут же ее обильно нарумяненное лицо вспыхнуло от возмущения: этот лупоглазый шоферок Петляйкин нашептывал что-то на ухо Татьяне — при всех. Терпение Дарьи Семеновны лопнуло. Не кивнув даже на прощание молодым, она выбралась из-за стола. Не остановил ее и громкий торжественный голос шофера:
— Внимание! Лучшие певицы Сэняжа Зина и Татьяна исполнят нашу эрзянскую народную песню — «Умарина».
Ах, какая удивительная, дивная сила дана песне! В ярко освещенной комнате царило веселье, люди подвыпили, шутили, звенели рюмки, ножи, вилки, и — все это разом стихло, едва в шумном разноголосье возникли, поднимаясь все выше и выше, два чистых, как родниковые ключи, голоса, в один сливаясь. И слова-то вовсе нехитрые, простые, и певицы-то — свои, сельские девчата, а поди же ты, как сладко бередит душу! Притихли жених и невеста, прижавшиеся друг к другу плечами; задумчиво подперли ладонями подбородки другие; не спускал с Тани Ландышевой восторженно-обожающего взгляда Коля Петляйкин; пальцами, не замечая, вытирала бегущие по щекам светлые слезы пожилая гостья, недавняя соседка Дарьи Семеновны — единственная дальняя родственница жениха, приехавшая на свадьбу аж с самого Урала…
Еще сильнее, наверно, подействовала песня на певунью — на Зину: под конец, зажав ладонями побледневшее лицо, ничего не видя, она выскочила из-за стола, метнулась в прихожую. Никто и опомниться не успел, как она, подхватив с вешалки плащ, выскочила на улицу, исчезла в темноте.
— Чего это она? — тихонько спросил Михаил Веру Петровну.
— Ну как что? Сама себе душеньку растравила, — так же тихонько ответила Вера Петровна. По ее милому разрумянившемуся лицу прошла тень, и снова оно засияло, залучилось улыбкой: слишком счастлива она была сегодня.
— Горько, горько! — в который уже раз потребовали гости, умело снимая минутную заминку. Михаил и Вера, все еще стесняясь, поднялись…
Выбежав вслед за Зиной и понимая, что искать ее сейчас не следует, Таня вернулась. Но не вернулось прежнее приподнятое настроение: и за подружку переживала, и самой что-то взгрустнулось, домой, видно, пора. Она поцеловала Веру Петровну, пожала руку Мише и ушла, не дожидаясь сестру Полю. Пусть еще повеселится, не больно много у нее сердечных радостей…
Мать уже спала.
Переодевшись в домашнее, Таня прошлась по комнате и, помедлив, положила на стол бумагу и ручку — написать письмо Феде. Желание это возникло у нее еще на свадьбе, когда они с Зиной пели; странно, что сейчас оно исчезло. Таня испытала какую-то непонятную, непривычную для себя слабость, опустошенность, ничего ей не хотелось. Отчего такое, что с ней происходит? Конечно, и Зину жалко, и Дарья Семеновна со своими нотациями не ко времени и не к месту навязалась. Загадывать так задолго наперед трудно, но в дом Феди она ни за что не войдет: или здесь, с матерью и с Полей жить станут, или квартиру дадут, как вон у Веры Петровны с Михаилом…
Вздохнув, пересиливая себя, Таня принялась за письмо. Писала и чувствовала, что получается оно сухое, без сердечного тепла: почти все о свадьбе Михаила и Веры и почти ничего о себе. Перечитала, хотела уже разорвать и выбросить, передумала и вложила в конверт: каким уж написалось, таким пусть и будет.
Выключив свет, все с тем же непонятным ощущением какой-то душевной расслабленности и опустошенности Таня подошла к окну, прижалась лбом к холодному стеклу, загляделась в темную ночь, подсвеченную редкими сельскими фонарями. Показалось, что прошел Коля Петляйкин, Таня невольно улыбнулась. Обычно он никогда не выпивает, да и работа у него такая, а сегодня немножко захмелел, и оттого осмелел: распоряжался на свадьбе, уговаривал петь, объявлял, благодарил — прямо тамада!
А Коля Петляйкин оказался возле Таниного дома не случайно: тянуло его сюда как магнитом. Да еще нынче, когда он действительно подвыпил и расхрабрился так, что сам себя не узнавал. Со свадьбы он ушел почти сразу после Тани. Он видел, как в доме у них загорелся свет, и, прячась за столбом, долго смотрел на освещенное, задернутое шторой окно. На что он надеялся, он и сам не мог себе ответить. Как говорят на селе, встревать третьим между Таней и Федором Килейкиным он не имел права, как не имел и мужества отказаться, хотя бы в мыслях, от своей первой и единственной любви. Вот и маялся тут, напротив ее окна, прячась от людей и от нее тоже. А вдруг она возьмет да выйдет подышать свежим воздухом да спросит, зачем он тут ходит? Сейчас бы, пожалуй, он отважился сказать!
Свет в окне напротив погас и почти тут же вспыхнул!
«Не спит, — догадался Коля, сердце у него от решимости забухало. — Э, сейчас постучу и позову выйти!»
Не успел он ни постучать, ни позвать.
Тихонько напевая, к дому подходила Танина сестра Полина, Коля вобрал голову в плечи, заторопился прочь!..
…Полина разделась в прихожей, вошла в горницу.
Таня сидела на диване с нераскрытой книгой на коленях, засмеялась:
— Ты чего же гостя не позвала?
— Какого гостя? — удивилась Таня, непроизвольно поглядев на дверь.
— Как какого? Колю Петляйкина.
— Откуда он взялся?
— Йи-а, как откуда? Против наших окошек топтался! — Поля объяснила: — Я его еще издали заметила.
— Почему же сама не пригласила?
— Сбежал. Увидел меня и припустил! Даже жалко мне его стало. Бессердечная ты.
— Всех-то тебе жалко! — досадуя на неуместную шутку, сказала Таня.
— Опять моя сестренка не в духе! — ласково засмеялась Полина. — Не заводись, не заводись! Чего это краснорожая на тебя весь вечер буркалы свои пялила?
— Какая краснорожая? — заведомо зная ответ, Таня нахмурилась.
— Уж вроде бы и не заметила! Красавица эта — Дарья Килейкина.
— Мне-то до нее что, — равнодушно и неопределенно ответила Таня.
— А на кухню зачем вызывала?
— Делать ей нечего было.
Сестра явно была не в настроении. Полина, вздохнув, начала готовиться ко сну.
Пошли затяжные промозглые дожди, перемежающиеся ночными заморозками, подули пронизывающие до костей ветра. Село Сэняж от непогоды словно бы съежилось: дома, заборы, двери-ворота от сырости почернели, безлистые деревья и кустарники вроде стали меньше ростом, скорчились. Развезло дороги, тропинки; ранним утром час-другой они серебрились инеем, потом жирно чернели непроходимой грязью. Морозцы выпадали еще слабосильные, не схватывающие до костяной твердости землю. Как ловушка: наступишь на белую кочку и утонешь по колено. А уж если пойдет дождь вперемежку с мокрым снегом, который сразу же и тает, то и вовсе не пройти, не проехать.
Вчера по такой грязи Потап Сидорович верхом на лошади возвращался из соседнего колхоза, где он был на кустовом совещании. Разговор шел об окончании полевых работ и о зимних заботах. Подводя итоги уборки, секретарь райкома Пуреськин не назвал «Победу» ни среди отстающих, ни тем более в числе передовых хозяйств. Потап Сидорович понимал: ладно еще, что комбайнеры из «Инерки» помогли, могло и похуже, быть. В общем, считал он, пронесло. Но, оказалось, рано успокоился. Дойдя в своем выступлении до уборки соломы, Пуреськин вдруг всенародно вогнал Потапа Сидоровича и в пот, и в краску.
— Вот, — сказал он не сердито, а скорей удивляясь тому, что вынужден говорить такое: — Товарищ Сурайкин, как вы знаете, сам бороду не носит. Можете убедиться. А земля у них, вспаханная под зябь, во второй бригаде, сплошь бородатая. Из каждой борозды соломинки торчат! Разбогатели так они, что ли, взяли да и запрятали солому под землю.
Обвинение было для Сурайкина как гром среди ясного неба.
По пути домой, заляпанный грязью, злой, Потап Сидорович завернул на дальние поля и пришел в ярость. Не успев или заленившись, — оправдания этому все равно не было — не сложенную в ометы солому запахали, и она неопрятано торчала из борозд. Стыд-позор был для Сурайкина еще в том, что секретарь райкома углядел это безобразие, он, председатель, проглядел.
За эту запаханную солому Потап Сидорович и разнес на нынешнем наряде всех виновных, а под запал — и невиновных; умолчал он только о том, что первый обнаружил ее секретарь райкома и при всем честном народе заслуженно потыкал председателя в эти соломенные борозды. Пользуясь тем, что Радичевой на наряде не было, Потап Сидорович по-мужски говорил, не выбирая выражений, и его можно было понять: пропала солома, которая так необходима и колхозу и колхозникам. Больше того, захороненная под землей, она засоряет поля, при весеннем севе будет мешать культиваторам и сеялкам. Отбушевав, под конец Сурайкин приказал бухгалтеру вычесть стоимость причиненного ущерба и всех последующих дополнительных расходов из зарплаты бригадира, агронома и трактористов. А соломенные «бороды» он приказал выдергать из борозд и сжечь. Понятно, что кое-кто уходил с наряда с пятнами на щеках, чертыхаясь сквозь зубы…
Задержал Потап Сидорович одного Директора.
— Вот что, Кузьма Кузьмич. Давай обойдем все фермы. Возьми блокнот или тетрадь, прикинем, что им там надо в зиму. Чтоб ни в чем не нуждались и ни на кого не жаловались.
Шофера своего Потап Сидорович отпустил на весь день — с машиной повозиться, пошли пешком, наматывая на сапоги пудовые ошметки грязи.
— За дороги нам браться надо. Чтоб к каждой ферме — асфальт, а не эти чертовы болота! — бурчал он.
На недавно построенной молочной ферме Потап Сидорович щелкнул выключателем — лампочка при входе не загорелась.
— Заменить! — Потап Сидорович осерчал. — Без меня и это уж некому сделать!
— «За-ме-нить», — бормоча себе под нос, записывал в блокнот Кузьма Кузьмич. — Как говорил наш старшина, ночью без огня, словно рота без карты.
Они прошли по всей ферме из одного конца в другой. Потап Сидорович притих, подобрел. Тут во всем чувствовался порядок, забота: места стоянки коров были чистые, навоз убран, сами коровы опрятные, накормленные, лениво жевали жвачку. Приятно было и то, что встретила их сама заведующая фермой — молодая женщина в белом халате.
Безукоризненный порядок был и в доме, где доярки отдыхали, а зимой, в ночное время, случалось, и спали. Блестели крашеные полы, на подоконниках, в глиняных горшках, зеленели цветы, а простенькие железные кровати выглядели так, словно прибирали их молодухи после свадьбы: высокие подушки, белые отвороты пододеяльников, одеяла, как полоски цветущих лугов. «Все от хозяйки», — убеждался Кузьма Кузьмич, примечая, как сопровождающая их заведующая незаметно, позади их, поправляет на ходу то малость сбитое одеяло, то скосившуюся подушку.
— Галина, где люди? Почему ни одной доярки не видно? — спросил Сурайкин.
— Они, Потап Сидорович, после утренней дойки поехали на автомашине в клуб, смотреть новую кинокартину. Называется «Печки-лавочки». Назимкин их отвез. — Заведующая простодушно сообщила: — Я эту картину на прошлом совещании в Атямаре смотрела, очень хорошая.
Сурайкин молча кивнул, вспомнив: день нынче воскресный, мероприятие было запланировано…
В красном уголке ничего так же не вызвало замечаний председателя. На стенах аккуратно развешаны плакаты, обязательства и показатели каждой доярки, в переднем углу, на самом видном месте отливал светлой полировкой телевизор.
— Хорошо работает?
— Спасибо, Потап Сидорович, не отказывал еще.
Не миновал Сурайкин и душевую, оборудованную в отдельном пристрое к дому доярок; сделали по его указанию.
— Горячая вода бывает?
— Почему ж не бывает? Сами, поди, котел греем. Спасибо, Потап Сидорович, и за это, — поблагодарила заведующая, еще раз умягчив суровое сердце председателя.
— Что вам нужно на зиму?
— Всего вроде хватает, Потап Сидорович, спасибо. Если вот брикетов подвезли бы…
— Пометь, Кузьма Кузьмич: завезти брикеты или другую топку, — распорядился Сурайкин. — Зима длинная.
— «Бри-ке-тов», — записал Кузьма Кузьмич, привычно комментируя: — Как говорил наш старшина, теплый блиндаж греет тело солдата. Горячая банька — омолаживает душу, а все это вместе — залог победы в бою.
— Твой старшина, Кузьма Кузьмич, видать, был не человек, а прямо военная энциклопедия! — усмехнулся Потап Сидорович.
— Точно! — подтвердил и Директор. — На то он и старшина. Всем старшинам — старшина!
На овцеферме, что была неподалеку от МТФ, долго не задержались. Прошлись по пустому овчарнику — овец и сейчас еще гоняли на выпасы, — заглянули в сторожку.
Здесь было тепло — потрескивало в топке вмазанной в кирпичи плиты; на соломе, западая при дыхании боками, лежали две овцы, два мокреньких, только что, похоже, на свет появившихся ягненка безошибочно тыкались мордочками под материнское брюхо.
Дедок с сивой бородой радушно отозвался на приветствие, кивнул на живность:
— Нынче утром послал нам бог первых ярочек. Занес я их сюда, чтоб не растоптали бы их там. Ножки-то у них, что твои тростиночки. Пускай окрепнут.
— Это хорошо, дед, — одобрил Сурайкин. — Много суягных овец?
— Да, почитай, все брюхатые.
— Зоотехник Назимкин заходит?
— Миша-то? А как же! Каждый день наведывается.
— Что тебе здесь, Нефедов, на зиму нужно?
— Да что?.. — старик призадумался. — Ничего, почитай, не надо. Газетку приносят, да вот гляделки мои потускнели, прах с ними! Не плохо, знамо, радиво бы. Все бы когда послушал, что проистекает на нашей на географии.
— Шалопай этот наш радист! — сердито сказал Потап Сидорович. — Запиши, Кузьма Кузьмич, чтобы завтра же провели.
— «Про-вес-ти ра-ди-ва», — добросовестно записал Демьянов, собираясь, кажется, процитировать своего старшину и осекся: или не знал, что по соответствующему поводу говорил их старшина, или не рискнул воспроизвести их — иной раз тот же старшина, судя по Кузьме Кузьмичу, изъяснялся и весьма энергично…
Свиноферма была самой отдаленной, в низине, у дубового леска. Дорога туда была еще грязней, но Сурайкин шел бодрее: осмотр первых двух ферм поднял настроение.
На этой ферме было несколько отделений. Супоросые свиноматки, словно бегемоты, лежали в отдельных клетках, шумно дыша. В другом ряду клеток на мягкой соломе врастяжку покоились уже опоросившиеся матки, умиротворенно похрюкивали. Иные из поросят, уже насытившись и резвясь, забирались на матерей и скатывались с них, словно с горки. Другие, толкая друг друга, во всю силу упирались задними ножками, тыкались коричневыми пятачками в раздутые от молока, тычком торчащие в два ряда соски. Третьи спали, сбившись в одну кучу и прижавшись к теплому телу родительницы, по их розовым, нежной щетинкой покрытым тельцам временами проходила мелкая дрожь. За всей этой потешной мелкотой постоянно наблюдали свинарки: не подмяла бы какого сама мать, не отибили бы от соска какого робенького те, что победовей, понастырней. На приветствия свинарок Потап Сидорович ответил уважительно, кротко: нравилось ему тут бывать.
В последнем, дальнем отделении, за высокими крепкими клетками, наедали сало поставленные на откорм здоровенные боровы с утробными глотками. Эти что хочешь подроют похожими на сошники мордами и что хочешь перегрызут стальными клыками.
— Звери! — довольно похвалил Потап Сидорович.
Свиноферма — самая большая забота Сурайкина. В ближайшие годы поголовье свиней в «Победе» должно быть доведено до пяти тысяч, для чего и закладывается откормочный комплекс. Тот самый, что должен строить Килейкин и который висит пока двухпудовой гирей на шее Потапа Сидоровича. Эта ферма, таким образом, опорная. И работают тут — не за страх, а за совесть; никаких претензий у председателя не было, в блокноте Кузьмы Кузьмича ни одной записи не прибавилось.
Подошел главный зоотехник Назимкин. Потап Сидорович улыбчиво спросил, как идет его молодая семейная жизнь, тем и высказав одобрение всему тому, что видел на фермах. Нет бы человека поблагодарить за внимание, за теплое слово — не понимает это нынешняя молодежь, — Назимкин завел вместо этого малоприятный разговор:
— Потап Сидорович, с коровами что-то надо решать.
— А что случилось? Что решать? — насторожился Сурайкин.
— Я уже не раз вам говорил. Надо провести ревизию всему поголовью, выбраковку. Многие коровы старые, многие малоудойные. Если и дальше в таком состоянии оставим, бить нас будут за молоко. Надои чуть держим.
— Бить, бить! — рассердился Потап Сидорович. — Бьющих много, а дела делать некому. Не могу я на все разорваться.
— Почему некому? Назначьте комиссию, она и сделает.
— Ладно, придет время, сделаем, — отмахнулся Сурайкин.
— Время давно уже пришло, Потап Сидорович, — стоял на своем зоотехник. — Если не прошло. Чего ждать дальше-то? Зачем нам старых да яловых держать?
— Ну, это мое дело решать, что делать сейчас, а что потом.
— Почему только ваше? — спокойно, уверенно спросил зоотехник. — Тогда зачем здесь мы?
Потап Сидорович искоса посмотрел на Назимкина, словно не узнавая, молча повернулся и направился к выходу.
Сопровождаемый главным зоотехником и примолкшим на людях Кузьмой Кузьмичом, Сурайкин обошел цех по приготовлению кормов, комнату отдыха свинарок и закончил, как у него было заведено, красным уголком.
— Никто не балуется? Как работает? — подойдя к телевизору, нарушил затянувшееся молчание Потап Сидорович. Спрашивать об этом, наверно, и не стоило, но если уж Сурайкин приобретал что-либо для общего пользования, то доглядывал за вещью построже, чем за своей собственной.
— Кому тут баловаться! — усмехнулся Назимкин.
— Ну-ка, включи, — Сурайкин посмотрел на часы. — Сейчас хоккей, немного и мы поглядим.
Назимкин включил телевизор, все присели.
Прошла минута, вторая, третья — экран не засветился, звука не было.
Сердито засопев, Сурайкин подошел к приемнику, покрутил рычаги — ни звука, ни изображения не появилось, и угрожающе присвистнул. Задняя крышка телевизора была снята и прислонена к стене.
— Что это такое? Кто сюда лазил?
— Я не знаю, Потап Сидорович, — растерялся Назимкин.
— Почему не знаешь? Почему пломбы сорваны? — обрушился на него председатель, продолжая рассматривать телевизор.
— Я что, сторож, что ли, здесь? — не удержался и Назимкин.
— Ага, здесь нет одной лампы. Куда подевалась лампа?
— Да откуда мне знать, куда она могла подеваться? — нервничал Назимкин. — Что вы думаете, я, что ли, взял?
— Я ничего не думаю! — еще пуще разошелся Сурайкин. — Я думаю только об одном: телевизор встал в копеечку! Купили его на колхозные деньги — для животноводов. А сейчас его изуродовали. Сундук, а не телевизор! Кто возместит, я спрашиваю.
От возмущения, от крика Потап Сидорович закашлялся, побагровел, полез, дергая головой, в карман за платком.
Никто особо не обратил внимания на то, что в красный уголок робко вошел парнишка лет двенадцати и, сообразив, что взрослым сейчас не до него, шмыгнул к телевизору. Назимкин заметил его тогда, когда пропавшая лампа, блеснув в разжатом кулаке мальчонки, легла на тумбочку-подставку, рядом с телевизором.
— Ванек, это ты ее вытащил? — тихо спросил Назимкин.
— Не я, не я. — Паренек не очень даже оробел. — Честное пионерское, дядя Миша, не я.
— Тогда кто же?
— Другие ребята. Они велели отнести и незаметно положить. Если не отнесу, в бригаду, сказали, не примут.
— Это что ж за бригада? — продолжал расспрашивать Назимкин. — И зачем им лампа?
— Они сами телевизор делают. Думали, эта подойдет, а она не подошла…
— Эх вы, механики!..
Мало-мальски отдышавшись, вытерев платком мокрые, покрасневшие от натужного кашля глаза, Сурайкин закричал:
— Да ты знаешь, что это такое, унести из телевизора лампу? — Он поднялся. — Кто брал лампу?
Паренек упрямо набычился, на конопатом его носу выступили бисеринки пота.
— Не скажу, это нехорошо. Я дал клятву.
— Ах, не скажешь? Тогда сейчас же пойдем к твоим родителям!
Потап Сидорович проворно схватил мальчика за руку и, видимо, сильно сжал. Тот вскрикнул, заплакал и, вырвавшись, пулей вылетел.
Назимкин взял злополучную лампу, вставил в гнездо, молча вышел.
— Фу-ты, черт! — сконфуженно выругался Потап Сидорович.
— Да, негоже с мальчонкой обернулось. Негоже, — огорченно и сочувственно сказал Кузьма Кузьмич, обойдясь без каких-либо ссылок на своего старшину.
Экран телевизора засветился, в его голубом разливе возникла фигура известного эрзянского певца, хлынул звук. Но и чудесный голос и раздольная песня не могли уже ничего поправить, Сурайкин чувствовал себя паршиво.
Он не знал, что нынешним же вечером доведется ему пережить еще одну неприятность и доставит ее его же личный шофер Коля Петляйкин.
Николай Петляйкин уже не однажды задумывался о своей работе: перестала она его удовлетворять. Со стороны глядеть, вроде бы и неплохо быть шофером председателя колхоза, занятие, как известно, не очень утомительное: сиди и рули, куда прикажет хозяин. Привезешь его, скажем, в район на совещание и прохлаждайся в кабине, почитывай романчики. Осенью же, а в особенности зимой, когда по здешним дорогам не только на «Волге», но и на тракторе далеко не уедешь, и того лучше. Отсыпайся, гуляй, иди в клуб — зарплата все равно идет. Чем не жизнь.
Со стороны может кому и так показаться, как на первых порах казалось и ему, когда дорвался до баранки. А сейчас все чаще думаешь: не тем он занимается. Ему ли, молодому здоровому парню, такая работа? Иной раз летний день звенит, что твой колокол, а он стоит в поле, ждет возле машины Самого, когда тот закончит «закручивать гайки», и с завистью смотрит, как другие шоферы принимают от комбайнов хлеб, мчатся на элеватор.
Да, в такие страдные дни Николай чувствовал себя каким-то неполноценным, ловил себя на унизительном ощущении, что стесняется своих дружков, чуть ли не сторонится их. Тогда руки начинали зудеть! Сел бы он за руль многотонного грузовика, высунул бы голову из кабины, махнул бы рукой, дескать, привет родителям! — и погнал бы машину, вровень с бортами нагруженную зерном.
На последнем собрании Коля Петляйкин не выдержал, попросил слова. Заметил, как все разом с удивлением посмотрели на него: дескать, а этому молчуну что надо?
Он сказал коротко и запальчиво: у них в «Победе» есть неиспользованные людские резервы. На другой работе они принесли бы гораздо больше пользы, чем сейчас. И никто этого замечать не хочет. Надо их выявить, помочь им. Как и он просит помочь ему перейти на другую работу.
— Вот я и есть, — закончил он, — самый тот неиспользованный резевр!
Ребята заспорили. Одни сразу и горячо поддержали его, одобрили, другие не менее горячо принялись доказывать, объяснять ему, что долг комсомольца — трудиться там, куда его поставили. Надо, дескать, кому-то и председателя возить, если уж задумал перейти на грузовую — у него и просись, ты же, мол, его личный шофер.
До глубины души оскорбленный последним доводом, Петляйкин с места крикнул, что он колхозный шофер, а не шофер Сурайкина.
— Вот так ему и скажи, — посоветовал кто-то.
— А что особенного, и скажу! — опять выкрикнул Коля.
Проводившая собрание Таня Ландышева призадумалась. Она всегда хорошо, по-дружески относилась к парню, а тут как бы впервые посмотрела, увидела его другими глазами. «Ведь к настоящему делу рвется он, а мы отнеслись несерьезно, пошумели — и все. Но как ему помочь уйти работать на грузовик? Не станешь же принимать решение комсомольского собрания, не обяжешь им Сурайкина отпустить Колю. Наверно, надо поговорить в парткоме, с Радичевой».
…Проверив все узлы машины, подтянув, что надо, Коля загнал «Волгу» в гараж, сходил домой. Побрился, переоделся и, опустив в боковой карман пиджака сложенный вчетверо лист, пошел в правление. Свое заявление он отдаст Сурайкину из рук в руки, если потребуется, сразу и объяснится.
Дверь председательского кабинета была закрыта неплотно, оттуда доносились голоса. «Ничего, главное, что застал, все равно дождусь», — бодро решил Коля,
Едва не стукнув его, дверь распахнулась, из кабинета вышла высокая незнакомая женщина. Полный нетерпения, Петляйкин шагнул через порог и в замешательстве остановился: у председателя, оказывается, сидели еще два посетителя, Коля даже припомнил, что они из райкома.
— Ты что, не видишь, у меня люди? — недовольно крикнул Сурайкин.
— Сквозь двери не видно, Потап…
Сурайкин не дал ему закончить:
— Выйди, если не видишь! Ступай подготовь машину, нужна будет.
Досадуя, Петляйкин круто повернулся, пошел в гараж. «При людях, словно своего кобеля гоняет! — возмущался он. — Ну ничего, ничего — недолго осталось!..»
Час спустя он свозил Сурайкина с представителем райкома на площадку, отведенную под откормочный комплекс, потом отвез всех троих в Дом приезжих. Терпеливо подождал, пока Сурайкин устроит их там, доставил его обратно в правление и, теперь уже не спрашиваясь, шагнул следом в кабинет.
— Ты что это, словно хвост, тянешься за мной? — усаживаясь в кресло, спросил Сурайкин, даже не взглянув на него.
— Потому, что у меня нет желания и в дальнейшем именоваться вашим хвостом! — Петляйкин вспыхнул, решительно подвинул к себе стул. Отступать он не собирался.
— Это как прикажешь понимать? — Теперь Сурайкин смотрел на своего шофера не столько с любопытством, сколько, пожалуй, растерянно.
— Вот, тут все написано.
Петляйкин достал из кармана заявление и, развернув его, положил перед Сурайкиным.
Председатель прочитал, побурел от возмущения и швырнул заявление Коле чуть ли не в лицо.
— Безобразие! — взорвался он. — Все вышли из оглоблей! Забыли, как раньше жили? Чего тебе не хватает? «Волга» почти твоей собственной стала. Катайся, за это ежемесячно еще и деньги получай!
— Вот этого я и не хочу — получать деньги за катание! — успел вставить Петляйкин. — Не нужна мне ваша «Волга»!
— Машина тебе не нужна, черт с тобой! А я-то, я-то тебе нужен? Или уж никому не нужен?
— Почему не нужны? Живите, я вам не мешаю…
— Как же не мешаешь, если удрать хочешь! Мне теперь что, на старости лет пешком топать?
— Почему пешком? — К таким вопросам Коля подготовился заранее, спокойно посоветовал: — Возьмите вместо меня кого-нибудь из пожилых шоферов. Или сами научитесь водить. Теперь многие сами рулят. Эка хитрость?
Спокойная рассудительность шофера поразила Сурайкина, пожалуй, больше, нежели его дерзость. Потап Сидорович смотрел сейчас на него, словно не узнавая, словно того подменили. И это — Коля Петляйкин, который всегда с полуслова понимал его? Послушный, уважительный, который, бывало, и чемодан из машины донесет, и дверцу машины откроет. Что с ним произошло? Что вообще с людьми происходит? Гнев Потапа Сидоровича утихал — вместо него в душе поднималась горечь.
— Эх, Коля, Коля-Николай! — устало, без раздражения сказал он. — Забыл, кто тебя учил в школе, забыл своего старого учителя! Теперь сам начинаешь меня учить. Опоздал, парень!
— Учиться, Потап Сидорович, никогда не поздно, так умные люди говорят, — необдуманно ляпнул Петляйкин и сам спохватился. Сказал пожилому человеку, который обучил у них в Сэняже не одну сотню ребятишек, который, не спавши ночами, не евши сутками, при всем своем тяжелом характере, поставил на крепкие ноги колхоз; отдал годы и здоровье, чтобы жилось им сейчас, как живется. Лишку зачерпнул, надо бы как-то по другому, повежливей, но теперь ничего уж не поправишь.
Потап Сидорович медленно вытер платком покрасневшую лысину, узловатые руки его подрагивали. Не забыл он, как сегодня незаслуженно оскорбил, чуть ли не вором обозвав, Михаила Назимкина, отличного специалиста, которого сам же рекомендовал в партию, сейчас, зная себя, боялся, чтобы так же, если еще не хуже, не поступил с Петляйкиным. Сдерживая себя, почти кротко попросил:
— Иди, Петляйкин, оставь меня!
— Еще раз прошу, Потап Сидорович, отпустите, потом уж выйду, — как можно мягче и одновременно настойчиво сказал Петляйкин. — Я же не из колхоза прошусь. Дайте мне грузовую, буду работать как положено. Поймите, Потап Сидорович: и для колхоза и для всех лучше будет. Вот увидите, сами же будете меня хвалить!
Умом Сурайкин, конечно же, понимал парня, а переломить себя не мог, как не мог простить ему и обидных слов.
— Сказано тебе — марш отсюда! — прибегнув к привычной, спасительной грубости, потребовал он, пристукнув о стол кулаком и поднимаясь. Поднялся и Петляйкин, укоризненно покачав головой и разведя руками…
Через день его пригласили в партком. В кабинете кроме Веры Петровны сидела Таня Ландышева. Николай обреченно вздохнул: может, и зря он все это затеял? Мало того что председатель выставил — теперь еще и тут прорабатывать станут!
— Садись, Коля, — сказала Вера Петровна, когда Николай вошел в кабинет и закрыл за собой дверь. — Садись и выкладывай начистоту, что там у тебя произошло с Потапом Сидоровичем.
— Вроде бы ничего особенного, Вера Петровна, — присев на край стула, ответил Коля, — попросился на грузовик. Он малость погорячился, я тоже.
— Коля, давай честно, — предупредила Таня Ландышева, — обидел ты его? Сказанул что-то?
Петляйкин опустил глаза, замялся.
— Ну, шут его знает… Может, и виноват… Как он разговаривал, так и я.
Радичева укоризненно покачала головой.
— Он ведь, Коля, и тебе, да и мне почти что в отцы годится. Непохоже это на тебя.
— Знаете, Вера Петровна, терпел, сколько можно! На собрании говорил, с ним говорил. А что толку-то?
— Татьяна рассказывала мне о твоем выступлении. Мысли твои и стремления похвальны. И о резервах правильно говорил, я тоже об этом думала, — Вера Петровна, убеждая, поймала его смущенный взгляд. — А вот перед Потапом Сидоровичем тебе надо извиниться. Надо, Коля.
— Да извинюсь, Вера Петровна. — Петляйкин вздохнул. — Если дадут грузовик, делом докажу свою правоту!
— Ну вот и славно. — Радичева помедлила, как-то смешливо, лукаво переглянувшись с Татьяной. — Да вот еще что. Колхоз получает новый ЗИЛ, собирайся завтра в район за машиной. Потап Сидорович дал «добро». Прими мои поздравления, Коля.
Вера Петровна протянула руку Петляйкину. Парень от радости не знал, что и делать. Лучше всего бы обнять и расцеловать Веру Петровну, а заодно уж — и улыбающуюся Таню.
Радичева ни на час не забывала о строительстве откормочного комплекса, считая стройку заботой и всей партийной организации, и, в первую очередь, своей личной заботой. Пытаясь представить себе, каким он будет, их комплекс, она мысленно видела молочнотоварный комплекс соседнего колхоза «Россия», где уже дважды побывала. Это целый животноводческий городок, с высокой степенью механизации и отлично благоустроенный. Асфальтированные подъезды и проезды между корпусами, отлично оборудованные бытовки — отделанные кафелем душевые, раздевалки, похожий на клуб — красный уголок и столовая, похожая на ресторан. А уж само производство — не налюбуешься: механизированное приготовление и подача кормов с пультом управления, подвешенный под потолком молокопровод, по которому — видно, — пульсируя, бежит молочный поток, сами корпуса, высоченные, просторные, что крикни — и гуд как в колоколе. В этих корпусах-ангарах не только коров — хоть самолеты держи!..
Вот таким будет, должен быть и откормочный комплекс и у них в «Победе». Должен быть, будет, но пока-то на площадке заложен только фундамент, да через пень колоду начали кладку. Время идет, все первоначальные графики нарушаются, нужны какие-то энергичные меры и прежде всего нужно помочь строительной организации людьми и машинами. Сколько раз напоминала, твердила об этом Сурайкину, он в ответ выставлял сотни причин, по которым получалось, что помогать у них и возможности не было.
— Ты же сама знаешь, Вера Петровна, — во время одного из таких разговоров сказал Потап Сидорович. — Весной сеялись — самим машин не хватало. А потом легче, что ли, было? Пары, сенокос — аж до самой уборки! Где уж там Килейкину помочь, когда нам самим «Инерка» помогала — самоходки присылала? С Килейкина построже требовать надо! Привык чужими руками жар загребать.
— Потап Сидорович, — живо возразила Радичева, — такими причинами каждый день прикрываться можно. Хорошо — сев, сенокос, уборка! Но сейчас-то полевые работы закончены, а на строительной площадке почти ничего. Да, Килейкин — подрядчик, но строят-то они для нас. Мы же в первую очередь заинтересованы, чтобы строительство ускорялось.
Сурайкин отмалчивался, кряхтел, вертел головой, чувствовал себя так, словно его загнали в тесный угол, и не повернешься в нем. Не станешь же объяснять, что многое ему не по душе в этой стройке. Денег на финансирование уходит прорва, теперь подкидывай еще людей, машины, а потом все заговорят: «Во, видали, что Килейкин в „Победе“ отгрохал». О Килейкине — в газетах, о Килейкине — по радио, а о них тут — за его широкой спиной, на задворках никто и слова доброго не скажет!..
Радичева понимала: староват становится Потап Сидорович, не хочется, ох как не хочется взваливать ему на плечи эту новую и нелегкую ношу. Но понимала и то, что тянуть дальше невозможно, что если они сами не помогут строителям — райком обяжет. Толковать с глазу на глаз — бесполезно, до назойливости толковала. Напрашивалось одно: вопрос о строительстве комплекса нужно обсудить на парткоме. И обязательно пригласить на заседание Килейкина. То, что Сурайкин неприязненно относится к нему, его дело.
Зима уже много раз показывала себя, но пока вроде бы для пробы: хватит ли сил удержаться, стать полноправной хозяйкой? А силенок все-таки еще не хватало; пригнет верхушки деревьев, погрохочет ставнями, прикроет землю снегом, ан поджилки-то и не сдюжили! Утих ветер, выпрямились ветлы, посерел, слинял и вовсе растаял снежок, нет, не все еще тепло свое земля растеряла!..
Сегодня снег повалил с раннего утра, когда еще дымились трубы. Вот уж и за полдень, а он все шел, падал, старательно заравнивая колдобины, начисто отбеливая дороги, дома, крыши.
Перед дверью парткома члены партийного бюро стряхивали шубы, шапки, оббивали валенки.
— Вот это валит!..
— Видать, теперь уж зимушка осядет!..
— Проходите, товарищи, проходите, — привечала всех Вера Петровна.
Когда вошел Килейкин, Потап Сидорович уже сидел у стола Радичевой и просматривал газету. Поздоровались они сухо, Килейкин демонстративно пристроился в углу, подальше. «Встретились — не обрадовались, не знай, как расстанутся», — отметил про себя Директор, Кузьма Кузьмич.
Впрочем, Иван Федорович Килейкин чувствовал себя совершенно спокойно. Собиралось бюро партийной организации колхоза, на учете в ней он не состоял, спросить с него никто тут не имел права. Собственно говоря, даже на бюро райкома партии обвинить его пока не за что. МСО ведет стройку как положено — по договору, согласно проекту. Причины отставания от графика известны каждому: не хватает людей и техники, колхоз сам на полушку не помог. Так что пришел сюда Килейкин по любезности, очень уж Радичева просила, как этой молодой симпатичной женщине откажешь! Да еще затем, чтобы послушать, как будет изворачиваться Сурайкин, это надо знать: дорожки их по поводу стройки столкнутся непременно!
Рассуждая таким образом, Килейкин немного кривил душой, но сам себе не признавался в этом. Не мог он простить Сурайкину, что по его настоянию жену, Дарью Семеновну, освободили от должности заведующей магазина, оставив рядовой продавщицей. Нашел, за что обвинять, будто без нее никто не пил! Да еще пригрозил судом, обозвал спекулянткой.
После короткой информации о ходе строительства комплекса Радичева сразу же обратилась к Килейкину:
— Иван Федорович! Мы пригласили вас, чтобы вместе подумать о нашем общем деле. Спасибо, что пришли на наше партбюро. И просим вас поделиться, что, по вашему мнению, нужно, чтобы поднять темпы строительства?
Постановка вопроса пришлась Килейкину по душе: отпадала всякая необходимость объяснять, оправдывать отставание от графика, в чем, конечно, и МСО не без греха была, — секретарь парткома хотела услышать, чем может помочь стройке колхоз. Он поднялся и, улыбаясь во все лицо, развел руками.
— Нужно много, Вера Петровна, — всего и не перечислишь! Надо, чтобы на стройплощадке всегда были кирпичи и раствор, нужных калибров трубы и батареи, железобетонные конструкции и специалисты: каменщики, плотники, монтажники, кровельщики. Ох, много надо!
Радичева засмеялась, кивнула.
— Это уж все по вашей части, Иван Федорович! А чем, конкретно, мы сейчас помочь можем?
Что требуется от колхоза, об этом, конечно, знали все члены партбюро. Спросила же Вера Петровна для того, чтобы Потап Сидорович еще раз услышал не от нее, а от главного подрядчика.
Килейкин тоже посмотрел в сторону Сурайкина.
— Нужны люди и автомашины. — Он немного прибавил к своим первоначальным наметкам и объяснил: — Мне со станции не на чем и некому возить стройматериалы и оборудование.
— Припеваючи хочешь жить, товарищ Килейкин! — насмешливо вмешался Потап Сидорович, который до сих пор сидел молча, выжидая удобного момента, чтобы заткнуть рот этому выскочке. И начал перечислять, загибая на левой руке пальцы. — Мы тебе выделяй автомашины, вози стройматериалы. Это — во-первых. Потом пошли тебе рабочих разных специальностей, словно наш колхоз не колхоз, а комбинат по подготовке строителей. Это — во-вторых. Потом своими силами строй. Это — в-третьих. А ты нашими же деньгами будешь платить нашим же колхозникам. Это — в-четвертых. И после всего о тебе же на всех углах и кричать станут! Килейкин, Килейкин! В рай на чужой спине въехать хочешь!
Под запал Сурайкин выпалил и такое мелкое, раздутым самолюбием продиктованное, о чем бы ему, коммунисту, руководителю крупного хозяйства, и в мыслях бы стыдно допустить было. Поняла это Радичева, поняли члены бюро, понял покачавший головой Килейкин. В кабинете парткома на какую-то минуту установилась тишина, и в тишине этой недвусмысленно, осуждающе раздался звучный кряк Кузьмы Кузьмича. «Эх, зря, зря!» — посочувствовал и осудил своего приятеля Директор.
— Не ожидал я от тебя услышать такое, товарищ Сурайкин! — нарушив тишину, по-прежнему стоя, с подчеркнутым сожалением продолжил Килейкин. — Я за славой не гонюсь и на выпад этот внимания не обращаю. А спросить тебя, товарищ Сурайкин, спрошу. Если ты так смотришь на нашу организацию, зачем же нужно было заключать договор с МСО? Строили бы сами. Если товарищи не знают, могу сказать: кроме вашего комплекса, при наших ограниченных возможностях мы ведем стройки еще в трех хозяйствах. Взяли бы, говорю, и строили сами!
— И построил бы, — чуть поостыв, угрюмо отозвался Сурайкин. — Если имел бы в своем распоряжении специалистов, технику и людей. Мы колхоз, а не строительная организация.
— Тогда зачем же городить: «Килейкин! Килейкин! В рай на чужой спине!» — очень похоже передразнил Килейкин. — Было бы у меня в достаточном количестве рабочих и автомашин — и разговаривать бы не стал. Не собирать же мне рабочих на большой дороге?
Внятный противоречивый шумок в кабинете перекрыл Директор.
— Это что здесь происходит? — густо крякнув, спросил он. — Зачем нас сюда собрали? Послушать, как пререкаются Иван Федорович и Потап Сидорович? Вера Петровна, ты здесь секретарь или кто?
Радичева поднялась, постукивая концом карандаша о графин.
— Тише, тише, товарищи! Мы, Кузьма Кузьмич, действительно собрались не для того, чтобы слушать перебранку. Кто хочет высказаться по существу?
Она пыталась выправить обстановку, но какой-то момент был упущен, проследила она его. Килейкин поднялся снова и заговорил почти заносчивым тоном:
— Про что меня спрашивали, я ответил. Шел я сюда к вам — думал, для пользы. А вместо этого меня же обвиняют. Даже оскорбляют — дескать, Килейкин за славой гонится. Так вот, товарищи! Ваше партбюро — это еще не бюро райкома. Да и ты, Потап Сидорович, не первый секретарь райкома партии. Делать мне здесь у вас нечего. Будьте здоровы.
При общем молчании Килейкин вышел, Радичева прижала руки к полыхнувшим щекам. Первым отреагировал Кузьма Кузьмич, — он шумно вздохнул и тихонько, будто самому себе, сказал:
— Вот и все. Как говорится, при неправильной тактике и атака захлебнулась.
«Прав Директор, прав! — растерянно, торопливо думала Радичева, — вопрос на бюро вынесен неподготовленным, не продуман, поэтому и неудача такая…»
— Дядя Миша, беда! — запыхавшись, выпалила подбежавшая девушка в длинном белом халате и накинутом поверх него коротком ватнике.
— Какая еще беда?
— Борька вырвался из клетки! Носится словно бешеный. Да еще это… две свиноматки… Одна уже опоросилась…
— Сколько поросят? — деловито, дав девушке отдышаться, спросил Назимкин.
— Двадцать! И вторая вот-вот опоросится, — докладывала молодая свинарка, вытирая рукавом лицо.
Вырвался Борька — самый большой и сильный боров на ферме, это обеспокоило Назимкина. Он как можно беспечнее пошутил:
— А вы уж и растерялись, что вырвался? Радуйтесь, что двадцать поросят получили. Никогда еще у нас такого не было.
— Радость радостью, да вот как их кормить?
— Кормить? Сами поедят, мать их накормит.
— Чем? У матери всего-то только двенадцать сосков. Сама их пересчитывала, когда еще без поросят она была. — Девушка работала свинаркой недавно, после окончания десятилетки, многое, о чем ей приходилось сейчас говорить, да еще мужчине, стесняло ее, это чувствовалось даже по ее голосу. — Надо же кормить и остальных… А если и вторая?.. Боязно.
Первый опорос приподнял настроение главного зоотехника. Только подумать — двадцать поросят от одной матки! Это же рекорд, если поиметь в виду, что все прошлые годы свиноматки приносили у них пять-шесть поросят, не больше. Даже пускай не все такими рекордистками окажутся, десять — двенадцать — и то здорово. Перестали бы в районе за малый приплод критиковать! Думал Назимкин об одном, а молодую свинарку спросил о другом:
— Ветеринар на месте?
— Где на месте? И духу его там нет, поэтому за вами и побежала.
— А где он?
— Да я разве знаю!
— Кто ж сейчас с поросятами? — затревожился, прибавив шаг, Назимкин.
— Зина и еще двое… Зина и послала меня. Иди, говорит, хоть из-под земли вытащи!
— Раз Зина там, тогда ничего.
Здоровенный, как лось, боров Борька действительно носился вдоль клеток, утробно рычал, норовя переломать загородки и ворваться к свиноматкам.
От привычно строгого окрика Борька, подняв насаженную на мощный заплывший загривок голову, остановился; Назимкин почесал ему за ухом, почесал лопатку, и тот, успокоенно хрюкнув, пошел за ним сам на свое место.
Пока Назимкин утихомиривал Борьку, опоросилась и вторая свиноматка, возле нее находился ветеринар, средних лет мужчина. Увидев его, Михаил смягчился, опустился на корточки перед копошащейся кучей поросят:
— Сколько?
— Первая двадцать, а эта — двадцать два!
От ветеринара исходил острый запах сивухи, Михаил, не повышая голоса, осведомился:
— Успел уже! И по какой такой причине?
— А это что, не причина? — хмыкнув, ветеринар показал на поросят.
— Не ври, тебя здесь не было, когда опоросилась первая. С кем нахлестался?
Ветеринар обиделся.
— Вон с их отцом, Борькой!
— Так вот, — все так же не повышая голоса, предупредил Назимкин. — Заруби на носу: если пропадет хоть один поросенок — отстраню от работы. Где Зина Семайкина?
— Там, — обиженно сопевший ветеринар неопределенно махнул рукой в конец фермы.
Зину Михаил нашел в подсобке и невольно заулыбался. Она сидела на низкой скамейке, чуть не на полу, в подоле белого перемазанного халата копошилось несколько поросят, держа в каждой руке по две четвертинки с резиновыми сосками, она поила их молоком.
— Ты что это делаешь, Зина? — удивился Михаил.
— Не то кормлю, не то пою, — Зина засмеялась. — Им сейчас и то и это очень надо. Смотрю, двенадцать штук, словно пчелки к цветкам, впились в соски. А этим не хватает.
— Когда ж ты все это приготовить успела?
— Чао, друг любезный! — снова засмеялась Зина. — Я ведь все-таки женщина, понимаю, что к чему. А они такие же ребятенки, хотя и свинячьи. Четвертинки дома нашла. Соски у Дарьи в магазине купила, молоко у нас тут завсегда есть. — Отвечая, она следила, как ведут себя ее питомцы, ворковала-приговаривала: — Ах ты, золотко мое, уже набузовался? Тогда вот полежи у моей ноги, здесь потеплее. Пускай твой братик или сестренка пососет. Вот этот белобрысенький, не разберешь вас пока!
Назимкин смотрел на Зину и радовался: ведь чудо человек! Сколько в ней женского тепла, сердечной красоты, и какой же подонок этот Черников, ничего в ней не разглядевший!
Прибегавшая за Назимкиным молоденькая свинарка принесла в кошелке еще несколько поросят, из-под второй матки, этих, накормленных, унесла к мамаше, под теплый бок. Зина начала кормить вторую партию, спросила:
— Ветеринар пришел? Страсть как Борька нас перепугал!
— Борька на месте, ветеринар явился. И косой уже.
— А ты иди, Миша, не беспокойся. Я его похмелье развею! Не посмотрю, что он постарше меня и ветеринар. Иди, иди. Что так смотришь? Еще сглазишь моих золотиночек! Не беспокойся, говорю, все будут в цельности.
— Да я и не беспокоюсь, раз ты здесь. — Назимкин, почему-то волнуясь, благодарно сказал: — А смотрю так, потому что любуюсь. Щедрая душа у тебя, Зина!
— Кому что, Миша. — Зина вздохнула затаенно, о чем-то своем помолчала, продолжая заботливо кормить малышей. — В городах бездетные женщины собак водят. Другие — кошек из рук не выпускают. А я вот их люблю — телят, ягнят или таких вот глупеньких. Поэтому и попросилась сюда…
Чего-то вроде застеснявшись — откровенности своей, может быть, — Зина наклонилась над поросятами, настойчиво напомнила:
— Иди, Миша, иди, заждались тебя. Спокойной ночи!
На ферме было все в порядке, ветеринар не отходил от притихших маток, трезво неуклюже извинился:
— Ты это, того, Михаил, не обижайся. Ошибся я чуток.
— Ну, смотри, чтоб не повторилось. — Назимкин сразу подобрел. — Сейчас глаз да глаз нужен.
Повеселел, оживился и ветеринар, в сущности — толковый работник.
— Это уж как положено! Что ты! Все у меня на учете!
— Тогда — до утра! — кивнул Назимкин и вышел в стылую беззвездную темень.
Ожидая мужа, Радичева сидела у торшера, читала. На столе стояли покрытые салфеткой тарелки позднего ужина, в кухне на газовой плите третий раз закипал чайник. Заслышав знакомые шаги, Вера Петровна захлопнула книгу, вышла навстречу.
— Ну что там, Миша?
— Вот это денек сегодня! До полуночи — сто происшествий! — рассмеялся Михаил. — Что на ферме? От двух свиноматок — сорок два поросенка, вот что там!
— Все живы?
— Пока все. Там Зина, добрая душа, из бутылочки их кормит!
— Зина все может! — кивнула Вера Петровна, тоже, должно быть, невольно подумав о ее незадавшемся замужестве.
Михаил помылся, неторопливо поужинал, наслаждаясь покоем, семейным уютом. За чаем, несмотря на поздний час, Радичева и выложила мужу то, что тревожило ее нынче больше, чем обычно.
— Устал, Миша, наш Потап Сидорович, сдает. Боюсь, совсем бы не слег. Сам не будет тянуть и другим только мешать. Это уже и сейчас чувствуется. Хотя и жаль его, а что-то надо предпринимать.
— Это, Верушка, дело не наше, а райкома. Пусть райком и думает, — благодушествуя, сказал Михаил.
— Почему ж не наше? Наше, Миша. Нам здесь видней, отсюда и подсказать надо. А вот как сделать так, чтобы и его не обидеть, ума не приложу.
— Хочешь, как в пословице: и волки бы сыты, и овцы целы? — Михаил рассмеялся. — Нет, моя любовь, так не получится! Старик он сложный, характер трудный. Да и сил сколько положил за эти годы.
— Все правильно, Миша, — согласилась Вера Петровна. — Никто у него заслуг его и не отнимает. А тянуть все равно нельзя. Гибкости, цепкости у него прежней нет. А медлительности, осторожности — прибавилось. И вперед заглядывать не хочет. Или не может уже. С тем же комплексом возьми. Стройку считает чуть ли не грабиловкой, помогать МСО не хочет. Раньше вроде считать умел. Все обсчитывал! А теперь простейшей арифметике не верит: что каждый рубль, в стройку вложенный, червонцем обернется! Сегодня на партбюро как капризный ребенок себя вел. Килейкин дверью хлопнул и ушел. И правильно.
— И что же ты теперь думаешь делать? — Михаил хотел рассказать жене, как раскипятился сегодня Сурайкин из-за телевизора на ферме, и смолчал: к тому, важному, о чем, волнуясь, говорила жена, пустяковина эта отношения не имела.
— Пока не знаю, Миша. Наверно, ничего не скрывая, нужно поговорить с Пуреськиным.
— Тоже не очень здорово. За глаза, получается вроде жалобы, наговора.
— Какая ж это жалоба? — горячо запротестовала Радичева. — Речь ведь идет о дальнейшей судьбе колхоза!
Михаил подошел к жене, обнял ее за плечи, ласково засмеялся:
— Верунь, первый час ночи! Может, закроем совещание?
— Давай закроем, — согласилась она, доверчиво припадая к нему.
Пуреськин сидел в своем кабинете, рассеянно смотрел на пушистые, покрытые снегом ветви березы, свисающие по окну. Сегодня утром у него побывала секретарь парткома Радичева, подробно рассказала о делах в «Победе». Долго они проговорили, и Пуреськин окончательно убедился в том, о чем и сам не раз думал: не по плечу стал Потапу Сидоровичу Сурайкину председательский воз — постарел, выдохся, да и здоровье подводить начало. Пора на отдых, а сам он не просится, — вот такая тут деликатная штуковина!..
Отстранение от работы, замена председателя колхоза или другого какого руководителя никогда не были, для Пуреськина легким делом. Каждый раз обсуждение кадрового вопроса заботило его, а случалось, и огорчало, даже расстраивало. Правда, за последнее время решать такие вопросы приходилось нечасто, кадры в районе подобрались устойчивые, это радовало Пуреськина, но жизнь есть жизнь. И вот теперь пришла пора подумать, крепко подумать о Сурайкине — об опытном, одном из старейших в районе председателей колхоза.
Независимо от воли память листала — как страницы перекидного календаря — все прошлое, связанное с Сурайкиным.
О сэняжском колхозе, до этого бывшем в безвестности, впервые заговорили, когда в селе — впервые по району — был проведен водопровод, Пуреськин сам помогал Сурайкину добывать трубы. Было это в первые годы работы Сурайкина на посту председателя колхоза. Вот тогда-то его фамилия и начала называться на совещаниях, мелькать в газетах. Доброе дело, успех ли, популярность окрылили Сурайкина, он начал добиваться, чтобы в село подвели газ. Поторопился и едва, как говорится, не сломал себе шею. Финансовое положение «Победы» было в ту пору весьма посредственное, Сурайкина остерегали, советовали повременить с газификацией, а он словчил: запросил ссуду будто бы для строительства новой фермы и перегнал ее на счет газовщиков. По горячему, так сказать, следу: мимо Сэняжа прошла только что вступившая в строй газотрасса Саратов — Москва. Обман, конечно, выплыл наружу. Ссуду банк отозвал, убытки были отнесены за счет колхоза, а самому Сурайкину райком объявил строгий выговор с занесением в учетную карточку.
Сурайкин признал свою оплошность, основательно взялся за выращивание конопли. Колхозная касса пополнилась, и опять, первый по округе, Сэняж получил газ, правда, балонный. Строгий выговор с Сурайкина сняли, по району снова прошла молва о колхозе «Победа» и его председателе: в каждой избе у них и вода и газ! Словно закрепляя свою славу, колхоз за несколько последующих лет выстроил новый Дом культуры, среднюю школу, детские ясли, жилой дом для колхозных специалистов. В районных сводках почти по всем показателям «Победа» прочно и, казалось, надолго заняла одно из первых мест.
В последнее время хозяйство колхоза незаметно — к великой своей досаде, Пуреськин тоже этого не заметил — начало давать перебои, сползать вниз; медленно росло поголовье скота, продуктивность его оставалась невысокой, в нынешнем году пришлось помогать даже техникой из «Инерки». И это — при всем том, что деньги у «Победы» водятся, земли не хуже, чем у других, людей и, в частности, специалистов в достатке. Как уследить, что человек начинает меняться, что нелучшие черты его характера проявляются все отчетливей? После разговоров с комбайнеркой Ландышевой, толковой девушкой, с той же Радичевой, да и по своим наблюдениям Пуреськин убедился, что Потап Сидорович явно администрирует, молодых специалистов держит, так сказать, на студенческой скамье — не доверяет им, не дает развернуться. И вовсе уж неблаговидную позицию занял насчет строительства откормочного комплекса — скряжничает, отказываясь практически чем-либо помочь строителям. Об этом докладывал Килейкин — ну, ладно, он сторона заинтересованная, пристрастная, допустим, но об этом же убедительно рассказала нынче и Радичева. Нет, против ее веских доводов ничего не возразишь. Пока колхоз не завяз совсем, надо немедленно принимать меры.
Петр Прохорович отвернулся от окна, будто в его заснеженном квадрате выглядев решение, и поручил секретарше срочно созвать, кто на месте, членов бюро.
Это не было официальным заседанием — был просто деловой предварительный разговор о колхозе «Победа» и его председателе Потапе Сидоровиче Сурайкине.
С тем, что Сурайкину пора на отдых, согласились все, но все же и призадумались, когда следом встал вопрос о том, кого взамен рекомендовать председателем. Пуреськин, ненастойчиво любопытствуя, назвал кандидатуру главного зоотехника «Победы» Михаила Назимкина, члены бюро дружно запротестовали.
— Не пойдет, Петр Прохорович, — убежденно сказал председатель райисполкома Сияжаров. — Муж будет председателем колхоза, а жена — секретарь партийной организации? Как им работать? Таких случаев в нашем районе еще не было.
— И по моему мнению, Назимкина рекомендовать не нужно. Коммунист он еще молодой, зоотехником работает недавно, опытом ведения крупного хозяйства не обзавелся, — поддержал второй секретарь Михаил Илларионович.
— А что колхозники скажут? Семейственность, муж и жена, мол, взяли в свои руки весь колхоз! Да и сама Радичева первая же не согласится.
Петр Прохорович дождался, пока все выскажутся, смахнул назад свисающую на глаза черную прядь волос.
— Сегодня утром у меня была Радичева. Дело вот в чем, товарищи. В Сэняже директор школы уходит на пенсию. Радичева очень бы хотела вернуться туда. Чтобы, говорит, ни делала, сельские парнишки-девчонки из головы не выходят. Так что основное возражение против кандидатуры Назимкина может отпасть…
— Получается, как у того кулика: голову вытащим — хвост увязнет, — угрюмо сказал второй секретарь. — Проблема тоже, Петр Прохорович. Не вижу я, кого бы можно было из местных коммунистов избрать секретарем парткома.
— Не найдем из местных товарищей, порекомендуем кого-либо из аппарата райкома. Что же касается Назимкина, дескать, он и коммунист молодой, и опыта у него нет, на это я вот что скажу: и мы с вами не с детства партийными работниками стали. Научится. Сами же твердим, что надо смелее выдвигать молодые кадры. — Пуреськин, усмехнувшись, окинул любопытствующим взглядом присутствующих. — Ну как, товарищи, подумаем?
— Подумать о Сурайкине надо! — горячо, как заступаясь, сказал немолодой заведующий орготделом райкома. — Человек он заслуженный. Как с ним быть?
— Правильно, Петр Емельяныч! — Пуреськин одобрительно кивнул. — С него и начинать надо. Сурайкин коммунист, он поймет. С ним по-хорошему поговорить нужно. И на пенсию проводить с почетом! Одним словом, кому-то из нас нужно поехать к нему.
— Тогда, может, сам и съездишь, Петр Прохорович? — предложил второй секретарь. — Дело деликатное. И человеку приятнее будет.
— Не возражаю, — согласился Пуреськин, незаметно меж тем вздохнув.
— Еще вопрос, Петр Прохорович. — В голосе председателя райисполкома звучало сомнение, чуть ли не замешательство. — При разговоре с Радичевой ты ей сказал о Назимкине?
— Не сказал и не мог сказать, — негромко, с упреком ответил Пуреськин, взглянув в лица товарищей по работе. — Я же сначала хотел посоветоваться с вами.
— А может быть, саму Радичеву и рекомендовать председателем? — задумчиво, что-то про себя взвешивая, сказал второй секретарь. — Лучшей кандидатуры не найти. По всем статьям подходит.
Пуреськин, улыбаясь, признался:
— Я о ней о первой и думал. Ждал, назовете ее или нет. — Он поднялся. — В общем, надо ехать, поговорить сначала с самим Сурайкиным, узнать его мнение. А там видно будет…
У родителей, в своем родном Сэняже Тиша Сурайкин не был с лета, с уборки. Все некогда — убирали на силос кукурузу, рыли картошку, свеклу, потом приболел сынишка Санька. Зато теперь на две недели — вольная птица!
Предполагая, что сын в этот послеобеденный час спит, он осторожно открыл своим ключом дверь. И тотчас к порогу вылетел Санька, обнял отца за коленки.
— Папа пришел! Папа!..
Тиша подкинул сына на руки, потешаясь и поддразнивая, начал расспрашивать:
— Ну-ка, скажи-ка, Санчок-панчок, где медведь?
— В ресу.
— А где ворона?
— На ветре.
Мальчонка вместо буквы «Л» выговаривал «Р», казалось бы, самую трудную для ребятишек, и получалось у него не «ветла», а «ветра», не «лес», а «рес». Отец и мать, вроде бы играя, учили его говорить правильно. Вообще же в свои три года Санек знал все буквы на кубиках, которые купил ему отец.
На восторженный крик Саньки из кухни вышла Маша, по довольному виду мужа догадалась:
— Ну что, дали отпуск?
— Только половину, Маша. А другую половину, сказали, после окончания ремонта отгуляю. Да и то, если никуда не уеду — дома все равно в покое не оставят. Ты же знаешь, кто я сейчас.
— Знаю, знаю, начальник железок!
— Самый большой начальник получается! — балагурил Тиша. — Сейчас без этих железок ни туда, ни сюда. А в моем распоряжении все машины — механик совхоза, не кто-нибудь!
— И куда, в какой санаторий собирается товарищ механик?
— Самый лучший мой санаторий — родное село. Съездим на недельку, Маша? Соскучился я по маме, Саньку возьмем. Бабушка рада будет ему.
— Бабушка, конечно, рада будет, но вот дед. — В голосе Маши звучали и сомнение и насмешливая горечь. — Как только вспомню, как он после женитьбы встретил, сразу же оттуда как ураган несет! Хочешь — езжай один. Если не застудишь — и Саньку возьми с собой. Бабушка, ясное дело, соскучилась.
Тиша воспротивился, начал горячо убеждать:
— Нехорошо, Маша, получится! Мать опять расстроится, что ты не приехала, как летом. Ее-то за что обижать? Да и отец, по всему видно, другим стал. Я же тебе говорил, как он последний раз встретил? Нет, без тебя не поеду! Чтоб ты свой отпуск в пустой квартире одна сидела?
— Тогда дай слово, — сдалась Маша, — если дед и сейчас на нас волком поглядит — сразу же уезжаем. На чем думаешь ехать?
— Я же механик совхоза! — обрадованно вскричал Тиша. — Какую захочу, такую машину и возьму.
Санька, пока родители разговаривали, стоял притихший, а уразумев самое главное для себя, готов был немедленно одеваться; очень он любил ездить с отцом на машине.
…Перед домом Сурайкиных «газик» остановился уже в сумерках. Тиша помог жене и сыну выбраться, взял в обе руки чемодан и сумку, отпустил шофера: когда будет нужна машина, позвонит.
В избе уже горел свет, падая из окон косыми клиньями на снег. Олда и сама не знала: то ли шум машины услышала, то ли материнское сердце-вещун толкнулось, — она выскочила на крыльцо.
Охая да ахая, она выхватила у Тиши сумку, поставила ее на снег и подбежала к снохе, расцеловав ее и прохладные щеки, взяла на руки внука.
— Ах, внучок-золоток, свет души моей! Приехал Санек к дедушке с бабушкой!..
— Мама, он тяжелый, не удержишь, — предупредил Тиша, забирая сына. Тепло одетый, малыш был похож на пушистый колобок: в черной меховой шубке, подпоясанной отцовским шарфом, на ногах валеночки, на голове заячья шапка, повязанная поверху, для надежности, пуховым материнским платком.
— Заходите, заходите, скорее! — торопила, суетилась бабушка.
Олда что-то замешкалась; Потап Сидорович услышал чьи-то голоса, вышел, хмурясь, в прихожую, оставив гостя, с которым целый день ездил по фермам и недавно завез домой пообедать.
И тут же его неприветливое лицо расплылось в широкой улыбке.
— A-а, пропащий! — зашумел он, увидев сына и пропуская его в дверь. — О-о, да здесь вся семья — и Санька, и Маша! Санек, да ты словно медвежонок! Давай-ка скорее будем раздеваться!
Дед, протянув длинные руки к внуку, проворно присел перед ним на корточках.
— Медвежата в ресу, — поправил Санька и попятился от деда к отцу.
— Санек, это же твой родной дедушка, а ты боишься! Сам же всю дорогу говорил: к дедушке и бабушке в гости еду, я их люблю! — наставлял Тиша, стягивая с сынишки шарф и платок.
Успев помочь раздеться снохе, Олда снова подхватила внука на руки. На удивление всем, Санек не только не вырывался от бабушки, а, наоборот, обеими руками крепко обнял ее за шею. Потап Сидорович поманил Тишу за собой. Пусть, дескать, женщины поговорят одни.
Тиша и удивился, и смутился, неожиданно увидев в горнице первого секретаря райкома, чуть даже подосадовал на отца: не мог предупредить…
— Будьте знакомы, Петр Прохорович, это — мой сын Тихон, — с гордостью представил Сурайкин. — Со своей семьей приехал навестить нас.
— A-а, Тихон Потапович. — Пуреськин, отложив газету, поднялся с дивана. — Да мы давно уже знакомы, сколько раз в совхозе встречались. Здравствуй, Тихон Потапович! Молодец, что не забываешь родителей. И я вот давненько здесь не был…
— Давайте по местам сразу, — пригласил Потап Сидорович, показывая на расставленные вокруг стола стулья. Очень хорошо было у него сейчас на душе.
Быстрым взглядом Тиша окинул стол: все было приготовлено к угощению, но угощенье еще не начиналось: тарелки чистые, рюмки пустые, бутылка «Экстры» не открыта.
— Простите, я на минуточку, — он направился к двери.
— Да, да, — по-своему истолковал Пуреськин намерение Тиши. — Иди, иди, пригласи женщин. Без хозяек что за стол, что за угощенье?
На кухне Маша успела уже выложить из сумки привезенные с собой гостинцы: свекровь уже сказала ей о госте.
— Вот это возьму я, — Тиша взял бутылку коньяка, за которой и пришел сюда, показал жене на целлофановые пакеты с антоновкой и жареной уткой. — А это ты возьми. И пошли, мама: Петр Прохорович наказывал вас привести. Какой, говорит, стол без женщин!
— Прямо так уж и сказал? — усомнилась мать.
— Слово в слово, мама, так и сказал.
— Да как-то вроде и неудобно, больно уж большой начальник! — колебалась Олда. — Аж сам Пуреськин!
— Да разве он не такой же человек, — засмеялась Маша. — Пойдемте, мама, раз зовут.
Тиша поставил на стол бутылку коньяка, Потап Сидорович удивился:
— Ты же, говорил мне, не пьешь. Или помаленьку приучился?
— Нет, батя, не научился. Тебе подарок.
— Ну, спасибо, сын! Сейчас мы его и распробуем.
Миша и Олда добавили к столу яблоки и золотистую утку, Пуреськин весело сказал:
— Да у вас здесь на целую свадьбу! — И поторопил женщин: — А вы что ж, милые хозяюшки, словно из прошлого века эрзянские молодухи!
Он ободряюще рассмеялся, повернулся к Саньке, допытываясь, как его звать и сколько ему лет. Мальчонка, набычившись, поглядел на незнакомого дядю и спрятался за мамкин стул…
Поднявшись, Потап Сидорович предложил выпить за приятную встречу. Выпили и гости, и хозяева; еще более внимательно отнеслись к закускам и еде — все проголодались.
Пока непринужденно ужинали, за окнами совсем стемнело, Санька запросился спать — умаялся с дороги, разомлел. Маша с Олдой пошли его укладывать, чуть повременив, отправился за ними и Тиша: у отца и Пуреськина могли быть свои разговоры…
Некоторое время Потап Сидорович и Петр Прохорович молчали; вроде бы усмехнувшись, Сурайкин налил в рюмки коньяку, поднял свою, Пуреськин молча чокнулся и молча выпил. Мучился он в эту минуту: с чего начать неизбежный разговор? Ох, как не хотелось, претило ему наигранно бодро делать этот дурацкий шаблонный заход: «Как со здоровьем, Потап Сидорович?»
— Хорошо, что сам приехал, Петр Прохорович, нарушил молчание Сурайкин. — Избавил меня от лишних хлопот. Сам хотел к тебе ехать, на беседу проситься.
— В любое время приезжай, Потап Сидорович — Пуреськин был благодарен за то, что старик снял с него необходимость начинать разговор, пусть даже просто отложив его. — Всегда рад видеть тебя, Потап Сидорович. О чем же побеседовать хотел? Наболело что? Давай — выкладывай.
Потап Сидорович ответил не сразу.
Он крутил пальцами тонкую ножку рюмки, сухое морщинистое лицо его стало суровым. Что творилось у него сейчас на душе? Какие мысли стучались-бились в этот костистый, слитый с лысиной лоб? Что видели, во что всматривались его суженные от внутреннего напряжения, выцветшие глаза?..
Глубоко вздохнув, он объяснил:
— О себе хотел поговорить, Петр Прохорович.
— Слушаю, Потап Сидорович. — Пуреськин, чтобы ободрить как-то, пошутил: — Хотя будто хорошо тебя знаю и по анкетным данным и по работе.
— Я не об этом, Петр Прохорович. — Сурайкин строго, требовательно посмотрел на секретаря райкома. — Про самое главное. Скажу тебе не хвалясь: колхозу отдал все, что мог, это ты и сам хорошо знаешь. Работать и дальше на таком же пределе не сдюжу. Устал, что-то моторчик дает перебои, нет-нет да и прихватит. Боюсь, Петр Прохорович, из-за этого колхозные дела под уклон пойдут. А мне это, поверь, — камень на сердце! Говорю тебе: что смог сделать — то сделал, на какую высоту смог поднять колхоз — поднял. А выше поднять — не по мне уж. Тут молодые силы нужны. Так что отпускайте уж на пенсию. И годков-то мне порядочно — шестьдесят пятый, давно пора…
Пуреськин, волнуясь, смотрел на этого пожилого человека, и ему было неловко, стыдно за то, что колебался, не знал, как начать этот неизбежный для обоих их нелегкий разговор, сомневался, поймет ли тот необходимость такого разговора. И начал этот прямой разговор не он — Сурайкин. И не о себе тревожится он — о колхозе!
— Скоро у нас отчетно-выборное собрание, — поспокойнее, выложив для себя самое главное, продолжал Сурайкин. — Сделаю отчет и попрошу колхозников, чтобы избрали другого председателя. Дело сейчас уж не во мне, Петр Прохорович. Надо думать о том, кто будет вместо меня.
Еще раз мысленно поблагодарив Сурайкина, Пуреськин заметил:
— Потап Сидорович, ты говоришь так, словно вопрос уже решен.
— Я считаю, что решен, — спокойно ответил Сурайкин. — Думаю, и ты возражать не станешь.
— Ну, если настаиваешь…
Пуреськину было не по себе и оттого, что не сказал Потапу Сидоровичу о том, что не позже как вчера они говорили о нем с членами бюро райкома. Да и надо ли было говорить об этом. Сам он все сказал, оказавшись покрепче, позначительней, чем он, Пуреськин, думал, беспокоясь о нем же…
— Ладно, Потап Сидорович, допустим, так и решим. А кто тот человек, который тебя заменит?
Сурайкин взглянул на секретаря райкома настороженно, чуть ли не подозрительно.
— Если думаете кого-нибудь из района привезти, лучше и не пытайтесь, ничего не получится: колхозники не примут. Теперь не те времена…
— Я об этом и не думаю, Потап Сидорович, — засмеялся Пуреськин. — Сам понимаю, вижу, люди выросли! Как вот, например, на твой взгляд мог бы Назимкин председателем стать? Ваш — не привозной.
Сурайкин кинул на Пуреськина удивленный взгляд, с некоторым вызовом осведомился:
— Это что — мнение райкома?
— Никаких решений, никаких рекомендаций райком не принимал. — Пуреськин предупредил: — Разговор только между нами.
Словно сам с собой советуясь, Сурайкин потер лоб, лысину.
— У Назимкина, безусловно, вывеска яркая, диплом громкий, университетский. И мужик старательный. Но не все в дипломе, Петр Прохорович. Для того чтобы вести такое большое хозяйство, одного диплома мало. Хороший, говорю, мужик, но пока жидковат для этого. Нет у него еще опыта, житейской мудрости.
Пуреськин удивился и порадовался тому, что Сурайкин ответил на его, прощупывающее, предложение почти теми же словами, что и члены бюро на вчерашнем, непланируемом совещании.
— Колхоз, Петр Прохорович, не учебный класс в школе, — обосновывал свое несогласие Сурайкин. — Тут самому каждый день решения принимать надо. Порой и неожиданные… Если уж по-настоящему решать этот вопрос, тогда лучше Радичевой никого не найдешь, верь слову. Схватывался с ней немало, а если ей передам, душа спокойна будет.
Пуреськин, что называется, выложил на стол все карты:
— Я тоже бы за нее, Потап Сидорович. Да в школу она обратно просится.
Сурайкин несговорчиво, укоризненно покачал головой.
— А вот это уж мне не понятно! Колхоз совсем хотите оставить без руководства? Секретаря партийной организации — директором школы, председатель колхоза уходит на пенсию, а вместо него — вчерашнего студента? Да вы что там, на самом деле, в райкоме?
— Потап Сидорович, а если она не согласится?
— На то есть партийная дисциплина, Петр Прохорович, — Сурайкин сдержанно, одними губами, усмехнулся. — Меня, между прочим, тоже не больно спрашивали, когда из школы забрали. Дисциплина для всех коммунистов одинакова.
Зная, что никакая трапеза не обходится без чая, Олда внесла кипящий самовар, довольно доложила мужу о внуке:
— Спит, ручкой-ножкой не шелохнет!
Разговор хозяина и гостя сам по себе прервался, но теперь это уже было неважно — разговор состоялся.
Отчетно-выборное собрание подходило к концу.
Внимательно, если не сказать больше, с пристрастием, заслушан был отчетный доклад Потапа Сидоровича Сурайкина, с разноголосым гулом, одобряющим и протестующим, его просьба освободить от обязанностей председателя в связи с ухудшением здоровья и уходом на пенсию. И тихо-тихо стало в нарядном зале Дома культуры, когда, после прений, слово получил первый секретарь райкома Пуреськин. Тишина, глубокая, сочувственная, стояла все время, пока Пуреськин говорил о заслугах Сурайкина, о его беззаветном труде на трудном посту, и взорвалась она, эта тишина, аплодисментами, когда он вручил суетно поднявшемуся в президиуме Потапу Сидоровичу почетные грамоты обкома партии и облисполкома, райкома и райисполкома, преподнес в заключение курортную путевку в Кисловодск.
Зал только что утих и снова загремел дружными хлопками, когда поступило предложение избрать председателем колхоза «Победа» Веру Петровну Радичеву. В строгом бежевом костюме, стройная, молодая, с раскрасневшимся лицом, она в ответ низко поклонилась.
И вдруг — словно по чьей-то команде — только что дружно аплодирующий зал смолк и поднялся: по проходу, держа руку у сердца, шел, уходил Потап Сидорович Сурайкин. Сидевшая рядом с сестрой Таня Ландышева поразилась: недавно, на свадьбе Радичевой и Назимкина, посмеявшаяся над председателем Полина, не стесняясь, всхлипывала…
В начале зимы неожиданно скончался почетный колхозник колхоза «Победа», сельский балагур и весельчак Авдей Авдеевич.
Хоронили его всем колхозом, как участника гражданской войны и ветерана колхозного строя. Директор, Кузьма Кузьмич, привозил из районного центра духовой оркестр, на могиле поставили обелиск с красной звездой, в кузне отковали узорную ограду.
— Диво дивное, — одобрительно говорили во время похорон колхозники. — Словно сам выбрал время, когда помереть. Зимой, а не летом, ни одного рабочего часа на похороны не отнял. А ведь был одним из тех, кто в Сэняже колхоз основал. Что толковать, славный был дед, царство ему небесное!..
Вот так же уважительно, хотя и пошучивая — покойный сам пошутить мастер был, — вспоминал нынче об Авдеиче Кузьма Кузьмич Демьянов. Скоротать длинный зимний вечер он пришел к Сурайкиным, прослышав, что Тиша с женой и с ребятенком погостить приехал. Своих дел у Директора сейчас почти нет: и он ушел на пенсию. Однако на том же отчетно-выборном собрании, после которого председателем стала Радичева, Кузьму Кузьмича избрали председателем ревизионной комиссии колхоза. Склады свои со всем добром он сдал другому, но не тужил, чувствовал себя вроде бы даже помолодевшим. А как же! Сейчас он начальник куда важнее — главный ревизор колхоза, хоть новый портфель покупай!
Поджидая хозяина, — Потап Сидорович по привычке чуть не каждый вечер захаживал в правление, — Кузьма Кузьмич пил у Сурайкиных чай и припоминал связанную с покойным Авдеичем историю.
— Он ведь, старик-то, и молодой был — поозоровать любил. Чего-нибудь да выкинет! А в тот раз всем нам головы заморочил. — Кузьма Кузьмич отставил пустой стакан, не возражая, что Олда опять поставила его под кран самовара; под глазами Директора собрались мелкие смешливые морщинки. — Значит, приехал к нам из района лектор. Это перед войной еще. Солидный такой: при галстуке, в руках папка толстенькая, все как надо. Народу набилось — того и гляди стены затрещат. А лекция была… Постой, постой, о чем уж тогда была лекция. Ага, вот: есть ли еще где жизнь на других планетах или только на нашей земелюшке?.. Ну, он, лектор-то, читал-читал нам по бумажкам своим — аж в ушах звон пошел. Чего и понятно было, непонятно стало! Вопросы, спрашивает, есть? — вопросов нет. И только он свои бумажки-листы в папку запихал, Авдеич-то голос и подал. Коров он тогда у нас колхозных пас. Сидит, значит, у круглой железной голландки и объявляет — на полном серьезе, само собой:
«У меня есть вопросик. Скажи-ка, мил человек, что там, елки-моталки, слышно про Алокшу?»
Кузьма Кузьмич для повышения интереса помолчал, прихлебнул чаю.
— Лектор, известно, призадумался, а мы и вовсе рты разинули. Вот он, дескать, какой у нас Авдеич, про что знает! А лектор аж пятнами пошел! Негоже ему — пойдут разговоры, насмешки, что он, мол, на один-разъединый вопрос не ответил. Пыжился, пыжился, да и говорит:
«Алокша, товарищи, это такая звезда, которую недавно открыл американский астроном. Но есть или нет на ней жизнь, об этом пока никаких сведений не поступило». Мы, значит, закивали, понятно, все ясно. И в надеже остались — поступят эти сведения, беспременно поступят! Один Авдеич что-то посмеивается, бороденку поглаживает — он уж тогда отращивать ее начал.
Олда уже слышала рассказ этот, но не перебивала; Тиша заинтересовался:
— Кузьма Кузьмич, а почему Авдеич смеялся? Разве что не так?
— Ты погоди, Тихон Потапович, не мешай, — попридержал Кузьма Кузьмич. — Что тогда сам знал, то и тебе сказываю. В общем так: сколь потом к нам разных лекторов-докладчиков ни побывало, Авдеич все про того же Алокшу спрашивал. Люди уж прыскать начали, а он одно свое: «У меня есть вопрос. Скажи-ка, мил человек…» И ведь отвечали, каждый по своей отрасли объяснял! Подкатывались мы к нему — отшутится, отбрехается, газеты, дескать, читать надо да радио слушать!.. А был у нас в ту пору председателем Бурмистров — строгий мужик. Грозный, можно сказать. Вот он-то терпел, терпел, увел после какой-то лекции Авдеича к себе в кабинет и припер его: «Ты когда перестанешь издеваться над лекторами, а? Или сейчас же скажешь, что такое „Алокш“, или возьму я сейчас кочергу да так накостыляю — и дом свой не найдешь!» Авдеич, видать, струхнул, — с Бурмистрова и того стать могло, суровый дядька был! Ну, и открылся Авдеич: «Погодь, погодь, говорит, елки-моталки, не ори! Когда утром на зорьке гоню коров в нижний конец села, читаю на вывеске: „Школа“. А обратно гоню — получается уже „Алокш“. Разве я виноватый, если эти, что приезжают, про то долдонят, чего и сами не знают!»
Маша и Тиша звонко рассмеялись, тихонько, за компанию, посмеялась с ними и Олда, осторожно покосившись в сторону боковушки — спальни: внука бы не побудили!..
— Дядя Кузьма, неужели все лекторы отвечали? — спросила Маша, серые глаза ее все еще полны были смеха.
Очень довольный произведенным впечатлением, Кузьма Кузьмич уважил слушателей, степенно кивнул.
— Ясное дело, не все! Какие и совестливые попадались. — И тут же припомнил, либо сам придумал — кто его разберет: — Одного такого, агронома, будто Авдеич и спроси: «Правда ли, мол, что „Алокша“ поопасней вредителей, чем даже колорадский жучок?» Ну тот и признался: «Не знаю, товарищи. Выясню — обязательно расскажу». Покраснел даже, стушевался. Правда, больше-то мы его и не видали.
В прихожей стыло взвизгнула дверь, послышалось привычное покряхтывание. Олда вскочила, бросилась встречать мужа.
— Что у вас тут за хахоньки — на улице слыхать? — сипловато и добродушно прозвучал голос Самого.
— Да вот про чудачества покойного Авдеича молодежи рассказываю, дожидаючись тебя, — доложил Директор.
Олда, Тиша да и Маша были довольны, что Потап Сидорович вышел наконец на пенсию — нужно же когда-то человеку и отдохнуть! Хотя все они и понимали, что нелегко ему, с его-то характером, оказаться не у дел. Поначалу, не подумавши, Тиша решил было вернуться в Сэняж, жить одной семьей с родителями. И сам же — ни с кем еще не поделившись, — засомневался: в совхозе он начал свою трудовую биографию, обзавелся друзьями, стал главным механиком. Как же после всего этого уйдешь оттуда, где приняли тебя как родного сына? Нет, и язык не повернется заикнуться об этом. Тогда и явилась другая, наиболее верная мысль: взять родителей к себе. Дом у них покосился, до дома у отца руки никогда не доходили, сами они уже старенькие — кто доглядит за ними. А у них с Машей квартира большая, со всеми удобствами. Пусть бы жили с ними да с Санькой забавлялись.
Он поделился своими задумками с Машей. Она сразу согласилась, хотя про себя и посомневалась: ладно ли пойдет жизнь двух семей под одной крышей? Не начнутся ли пререканья, недоразумения? И, конечно, больше всего опасалась она капризов старика — не испортит ли он их так хорошо сложившуюся жизнь? Подумать она так подумала, сомнения остались, но мужу сказала определенно: правильно, надо забрать. Сама укрепила себя нерушимым доводом: какими бы ни были родители, они — родители. Кто будет о них заботиться, если не Тиша и она сама? Кто им ближе всего, если не родной сын? Выросшая в детском доме, своих родителей и не знавшая, Маша понимала лучше многих, что такое родной дом и родные!..
До поры до времени, доживая в отчем доме свой укороченный двухнедельный отпуск, Тиша ни с отцом, ни с матерью пока обо веем этом не говорил. Нынче — он почувствовал — надо поговорить, и хорошо, что Кузьма Кузьмич здесь же. Старик все, конечно, поймет и поддержит.
Начать непростой этот разговор отец сам же и помог. Принимая от Олды стакан с чаем, он пожаловался:
— Не знаю, как дальше жить, тяжело привыкать без дела сидеть. Всю ведь жизнь покоя не знал…
Может быть, Тиша только сейчас и заметил с горечью, как изменился за эту неделю отец, опустились, сузились плечи, чаще подрагивают опутанные взбухшими венами руки, каким-то неуверенно-искательным стал голос.
— А я об этом, Потап, не пекусь! — подчеркнуто беспечно откликнулся Кузьма Кузьмич. — Ты погоди, — придет весна, возьмем мы с тобой колхозную пасеку, не жизнь будет — рай! На рыбалку ходить станем, молодость вспомним!
— А я, папа, знаешь о чем думаю? — решился Тиша.
— Ну, говори.
— Дом у нас уже старый. Давай заколотим его да к нам поедем жить! — Тиша заторопился выложить свои доводы: — Квартира большая, всем места хватит. Тепло, ни воды, ни дров носить не надо, маме никаких забот. Комната у вас отдельная будет.
— А что, Потап? Сын дело говорит, — поддержал, как Тиша и надеялся, Кузьма Кузьмич. — Хотя мне враз скучней станет.
— Вот сам и уезжай из своего гнезда, — буркнул Потап Сидорович.
Кузьма Кузьмич, укоряя друга, покачал головой.
— Я бы, может, и уехал, да вот не к кому, Потап. Не зовут меня — эдак-то.
— Ну, как, батя? Вызвали бы из совхоза машины, сложили бы пожитки, вместе и поедем, а?
Подрагивающими руками Потап Сидорович погладил-помял бритый подбородок.
— Спасибо, сынок, за добрые слова. Никуда уж я не уеду. Здесь родился, здесь вся моя жизнь прошла — тут и помру. В марте вон в санатории подлечусь, отдохну, какую-никакую работенку найду. Думаю, и теперь для колхоза не буду лишним человеком, — Тиша хотел что-то возразить, коротким предостерегающим взглядом Потап Сидорович остановил его: — У тебя, сынок, жизнь своя, а у нас с матерью — своя. Что нам мешать друг другу? Повидаемся когда, то и славно. Это ведь не даром толкуют, не зря сказано: порознь скучно, а вместе тесно.
Тиша огорченно вздохнул, отступился. Знал он характер отца: если уж решил — так оно и будет.
Когда все коммунисты разошлись по домам, Вера Петровна и только что избранный секретарь парткома Сергей Иванович Атякшев перешли из зала заседания правления в кабинет секретаря партийной организации.
— Вот ваша резиденция, Сергей Иванович, — шутливо сказала Вера Петровна, обводя рукой комнату. — Вот стол, так сказать, первооснова работы. Вот сейф — хранилище партийных дел. Так что садитесь, Сергей Иванович, принимайте и привыкайте.
Атякшев окинул взглядом кабинет, пощупал батареи парового отопления — в кабинете было довольно прохладно; не раздеваясь сел, закурил.
— Ну и каковы ваши впечатления? — снова первой заговорила Радичева.
— По первым впечатлениям, Вера Петровна, судить трудно. — Атякшев усмехнулся, постучал сигаретой о край пепельницы. — Так что насчет впечатлений пока повременю… Что касается собрания, то оно, на мой взгляд, прошло неплохо. В выступлениях коммунистов чувствовалась тревога за колхозные дела. Толково говорили о строительстве откормочного комплекса, это радует. — Атякшев опять улыбнулся. — А вот выступление Кузьмы Кузьмича Демьянова — правильно, по-моему — немножко задело. Помните, как он сказал? Партийным руководителем можно избрать и стороннего, это не председатель колхоза.
— Ну, это он немного от ревности, что ли. Вообще-то, замечательный старик! — горячо уверила Радичева. Она посмотрела в черное завьюженное окно, за которым буянила метель, забеспокоилась: — Не зря ли Илларион Максимыч поехал в такую непогодь?
— Завтра утром бюро райкома, — объяснил Атякшев. — Боялся, не застрять бы тут.
Речь шла о втором секретаре райкома партии, приезжавшем в «Победу» на отчетно-выборное партийное собрание и порекомендовавшем от имени райкома Атякшева секретарем парткома колхоза. Избрали Атякшева единогласно: сэняжским коммунистам поглянулась и его трудовая биография — тракторист, комсомольский работник, после окончания четырехгодичной партшколы — инструктор орготдела райкома; поглянулся и как человек — вдумчивый, внимательный, сдержанный на слово. «Не ошибетесь, Вера Петровна», — коротко и веско сказал о нем Радичевой Петр Прохорович Пуреськин…
— Вы с чего начинали, Вера Петровна? — нарушил затянувшееся молчание Атякшев. — Как председатель колхоза?
— Мне было легче, Сергей Иванович, — ответила Радичева. — Я ведь всех знаю. А начала с главного: с актива, со специалистов. Потап Сидорович, дело прошлое, — не больно их жаловал: все сам да сам. Правда, и я еще немногое успела.
Атякшев кивнул:
— С этого и я начну, Вера Петровна. Со знакомства с коммунистами непосредственно на их рабочих местах. Заодно и с хозяйством познакомлюсь.
— А может, все-таки сперва примете у меня партийные дела? — полюбопытствовала Радичева.
— Вот и будем считать, что принимаю дела. — Атякшев скуповато усмехнулся, пожал плечами. — А бумаги… что бумаги? Они подождут, обижаться на нас не будут… Пойду с кем-нибудь из главных специалистов. Как, не возражаете, Вера Петровна?
Вошел Михаил Назимкин с протоколом нынешнего отчетно-выборного собрания, Радичева рассмеялась:
— Вот и первые бумаги — никуда от них не деться!
— Не помешал? — спросил Назимкин, не понимая, почему жена и новый секретарь улыбаются.
— Разве член парткома да еще главный зоотехник может помешать? — шуткой ответил Атякшев. — Как, Михаил Андреич, покажешь мне завтра хозяйство? Найдешь время?
— Если уж на это времени не найти! — Назимкин развел руками.
— Тогда договорились, — довольно кивнул Атякшев и поднялся. — А сейчас пошли-ка, товарищи, отдыхать. Двенадцатый час.
— И то! — охотно поддержала Радичева, довольная своей маленькой женской хитростью: дождалась, когда сам предложил, чтоб не подумал, будто она, хозяйка, бесцеремонно распоряжается по всякому поводу.
Вера Петровна и Михаил проводили Сергея Ивановича до колхозного Дома приезжих, где ему была приготовлена отдельная комната; Радичева, прощаясь, прямо спросила:
— Сергей Иванович, а когда привезете семью? Колхозники ведь считают: привез — значит, напостоянно, осел человек.
— А это, Вера Петровна, будет зависеть от вас, — засмеялся Атякшев, — Когда правление представит квартиру, тогда и привезу.
— Завтра-послезавтра кончают ремонт.
— Тем лучше.
Утром Атякшев с Михаилом пошли по хозяйству, а поздним вечером, когда Вера Петровна вернулась из района, два крайних окна в правлении ярко светились: партийный комитет колхоза работал.
За два года солдатской службы Федя Килейкин никогда не забывал о своем родном селе, об отце и матери и конечно же о своей Тане. Письма от нее он получал аккуратно, все у них было решено, он знал, что она ждет его, и мысль о скорой встрече будоражила его.
Первые недели солдатской жизни достались ему нелегко. Здесь каждодневно приходилось делать то, чего никогда не делал дома — и полы мыть, и картошку на кухне чистить, и спать укладываться со всеми вместе, в одно и то же время, вставать по сигналу — шагу без команды не сделаешь. Потом его назначили писарем, — повезло, что у него оказался красивый почерк. Что уж есть, того не отнимешь: писал Федор, словно рисовал каждую буковку, любой разберет, Командиру полка, к примеру, переписанные им бумаги глянулись куда больше, чем на машинке отпечатанные.
На новом месте Федор, что называется, вздохнул. Теперь он сидел в штабе среди офицеров, почти офицером и себя чувствуя. По работе недостатков у него не было, одни похвалы-благодарности, за примерную службу ему даже был обещан отпуск. С отпуском, правда, сорвалось: часть, в которой он служил, была послана на маневры.
Демобилизовался Федор вместе со своими товарищами — погодками, а выехал несколько дней спустя: пришлось оформлять списки и документы отъезжающих, потом сдавать сразу опостылевшую писанину новому писарю. Перед отъездом он сходил в город, купил костюм, белую рубашку, модные ботинки, широкий пестрый галстук: деньги, присланные родителями, пришлись кстати.
Выехал Федор не один — такое совпадение получилось.
Жена майора Акимова из их штаба оказалась родом из Атямара и как раз в эти же дни собралась навестить родителей, места своей юности. С женщиной было двое детей — девочка лет двенадцати и четырехлетний мальчик. Майор по-дружески и попросил Федора, чтобы он помог жене и детям благополучно добраться до места; дорога не из близких, а у нее кроме ребятишек было еще два чемодана.
Федор, подивившись, что и здесь нашлась его землячка, заверил майора, что все исполнит, как положено, тот может ни о чем не беспокоиться.
Майор сам отвез их на вокзал, усадил в вагон.
Странное какое-то двоякое ощущение испытал Федор, когда поезд наконец тронулся. И домой рвалось, торопилось его сердце, и неожиданно грустновато было прощаться со всеми этими местами: как и два года назад, стоял он в тамбуре, курил сигарету, смотрел на отплывающий назад перрон, на машущего рукой майора. Потом и майор и перрон исчезли, поезд, набирая скорость, вылетел в полевой простор…
Федор вошел в вагон, встал у окна, поджидая, пока жена майора устроится. И теперь уже не грустил, радовался, подумав, что телеграмму его, наверно, уже получили, готовятся, и представил, как встретится с Таней. Он дал себе слово — недели через две женится, хватит жить так, иссушая сердце!
Ехали спокойно, полностью заняв купе: ребятишки на нижних полках, Федор и Акимова — на верхних. Ох и сладко же спится вчерашнему солдату под перестук колес, так и выговаривающих: домой едем, домой едем!
Утром второго дня, когда Акимова повела ребятишек умываться, Федор задвинул дверь, быстро переоделся. И довольно заулыбался: в зеркале на него смотрел совершенно незнакомый, весьма симпатичный молодой человек в светло-синем костюме и белой сорочке. А жена майора, увидев его, настолько опешила, что решила, будто попала в чужое купе.
— Федя, ты ли это?
— Я, Мария Ивановна, я. Что, разве не узнали?
— Даже напугалась! Чего ж так быстро форму сбросил?
— Вот, не утерпел, — Федор снова покосился на зеркало. — Что, не идет?
— Идет, Федя, очень идет! В этом костюме хоть сейчас с невестой в загс!
Жена майора оказалась женщиной общительной, словоохотливой, рассказала, сколько они с мужем покочевали по городам, по разным гарнизонам; Федор, в свою очередь, охотно отвечая на ее вопросы, рассказывал об Атямаре, о сельских новостях, признался даже, что в Сэняже его ждет чудесная девушка. Как Федор ни отказывался, завтракать и ужинать ему пришлось со всеми — у Акимовой были всякие припасы, отказов она не принимала. Обедать же ходили в вагон-ресторан, и уже по-свойски Мария Ивановна отчитывала, что Федор обязательно брал себе стакан вина. «Смотри, втянешься!» — предупреждала она.
Федор за дорогу привязался к младшему Акимову — четырехлетнему Игорю, да и парнишка льнул к веселому дяде. Из ресторана Федор редко приходил без конфет для него, без бутылки лимонада, на стоянках покупал мороженое. Двенадцатилетняя же Тая, угловатая и голенастая, почему-то сторонилась его.
На третий день пути, в сумерках, прибыли на станцию, где предстояла пересадка. Отсюда в Атямар можно было уехать и поездом и автобусом, до него оставалось чуть около ста километров. «Через несколько часов дома буду!» — ликовал Федор.
А получилось совсем иначе.
Началось с того, что Федор не узнал станции: два года назад, когда он проезжал через нее с эшелоном призывников, тут был вокзал, на перроне цвели цветы. Сейчас на месте бывшего вокзала поднималась кирпичная кладка, вокзал располагался в барачного типа времянке, на огромном транспаранте красным было написано обращение: «Товарищи пассажиры! Просим извинить за неудобства! Мы строим новый вокзал». Несколько скамеек на перроне, кассы и привокзальный скверик были забиты людьми, все куда-то ехали, шумели, толкались.
Кое-как пристроив своих попутчиков под пыльной липой, Федор протолкался к справочному бюро и покрутил, досадуя, головой: поезд в сторону Атямара ушел два часа назад, следующий будет почти через сутки. Нет, за себя Федор не беспокоился, что-нибудь придумает, на бензовозе, да уедет, — беспокоился он о семье майора: скоро стемнеет, Игорь что-то хнычет, не ждать же им сутки под открытым небом!
Когда огорченный Федор вернулся, выяснилось, что Игорек не просто капризничает — заболел. Куксился он еще днем, в вагоне — за сборами мать не обратила внимания, а сейчас мальчонка прямо пылал жаром. Может, просквозило у открытого окна или, чего доброго, мороженым застудился.
«Вот тебе и все будет в порядке, товарищ майор!» — вспомнил Федор свое обещание и окончательно расстроился.
Федор помотался по привокзальной площади в надежде поймать такси, — такси не было, кто-то объяснил, что до автовокзала недалеко. Ничего другого не оставалось — пошли пешком, Мария Ивановна несла больного сынишку, Федор — все три чемодана, приглядывая еще, чтобы Тая не отстала.
Автовокзал действительно находился неподалеку, но и тут им не повезло: единственный автобус на Атямар ушел в полдень, до следующего дня делать тут нечего.
Засветился спасительный зеленый огонек освободившегося такси, — на все уговоры, просьбы и объяснения таксист протяжно присвистнул: на ночь глядя, за сто километров да по таким дорогам — рехнулся парень!.. Не стали разговаривать и в единственной гостинице: мест нет и не ожидается, в коридоре спят.
Вот и прибыл домой! Сейчас уж не до встреч было, приткнуться бы где, рукам-ногам отдых дать! Да перед этим бы мальчонку пристроить: Игорек всхлипывал, просил попить — кипятку нигде не было, молока в такое время и вовсе не добудешь, магазины давно уже закрыты.
— Знаешь что, Федя? — сказала не теряющая самообладания Мария Ивановна. — Где-то у меня тут дальняя родственница есть. Если жива еще. Какая-то троюродная тетка моей матери, что-то в этом роде.
— Да что ж вы до сих пор молчали? — обрадовался Федор.
— Думала, все-таки на чем-нибудь уедем.
— Адрес знаете?
— В том-то и беда, что не знаю. Была я у нее один раз, девчонкой еще. Помню только, что деревянный домик. И все.
— Ничего, найдем!..
С трудом сдав чемоданы в камеру хранения, Федор взял на руки мальчика, наугад повел Марию Ивановну и Таю по затихшим безлюдным улицам. На худой конец, прикинул Федор, будут стучаться во все квартиры подряд — кто пустит.
Проситься к незнакомым все-таки не пришлось. Деревянные дома — единственный ориентир, который запомнила Мария Ивановна, — шли ближе к окраине. Она зашла в один такой дом, в другой, в третий, и тут им подтвердили, что такие-то, со старухой, проживают почти напротив. Если только нынче не съехали — сносят их…
Хозяйка, довольно бойкая старушка, признала Марию Ивановну, едва та назвалась, всплакнула и тут же захлопотала вокруг Игоря. Мальчика напоили теплым молоком, теплым платком завязали горло, он притих. «Валетиком» на том же скрипучем диване примостили и отчаянно зевавшую Таю. Старушка захлопотала с чаем, поминутно извиняясь за неразбериху в доме: в прихожей, в большой комнате, куда она ввела их, лежали узлы, чемоданы, ящики, какие-то свертки — не повернуться. Если б завтра-послезавтра приехали, то и не застали бы здесь: переезжают на новую квартиру, на четверых им аж три комнаты дали!
Федор от чая отказался; хозяйка отвела его в темную комнату, шепотком сказала, чтоб тут на полу и ложился, дерюга большая, зять вон уж спит, намаялся со сборами. Федор пристроился рядом с похрапывающим человеком и — словно провалился, успев подумать, что хорошо он сделал, догадавшись еще в вагоне опять облачиться в форму — не помнется…
Первый раз он проснулся, когда начало светать, — от равномерного непрекращающегося скрипа — будто поблизости дрова пилили. Оказалось, что в углу стояла детская деревянная кроватка-качалка, которую он вчера в темноте не заметил и которую раскачивала сейчас совсем неприбранная молоденькая женщина, видимо жена спящего рядом, на дерюге, мужика.
Федор уснул снова, но почти тут же проснулся — плакал Игорь. Плакал горько, с хрипом и показывал на горлышко: ни говорить, ни глотать он не мог.
— Доктора надо, доктора! — строго и опасливо твердила старушка.
Федор пробежал три квартала, нашел телефон-автомат, вызвал «скорую помощь».
Врач определил — ангина, с высокой температурой, и этой же машиной увез Игоря с матерью в больницу.
Получив телеграмму сына, Иван Федорович и Дарья Степановна высчитали, когда он приедет в Атямар, получалось в субботу, — самый удобный день.
В пятницу вечером Дарья Семеновна поставила тесто, чтобы напечь с утра пирогов и сдобы, нанесла из магазина, из своего резервного фонда, всяких закусок и выпивки — а как же иначе, родного сына два года не видели!
В этот же вечер Дарья Семеновна обежала тех соседей, которых наметили с мужем пригласить на семейное торжество, начав, конечно, с Ландышевых и в первую очередь с самой Тани, которая тоже получила телеграмму от Феди. Дарья Семеновна и Иван Федорович давно уже знали об их дружбе, Федя недавно писал родителям, что после приезда домой он женится. И они, старшие Килейкины, в общем-то были согласны.
Из дома Ландышевых через открытые, не задернутые занавесками окна доносилась музыка. У Тани с Полиной были Зина, Коля Петляйкин и еще две девушки. Они только что пришли с комсомольского собрания, обсуждали, как провести летние каникулы школьников и как лучше наладить работу колхозного пионерского лагеря; по пути с собрания Таня и пригласила друзей послушать магнитофон.
Да, телеграмму от Феди Таня получила, обрадовалась, но никак не могла решить: поедет или не поедет встречать его? И хотелось бы прямо на вокзале, у вагона встретить его, посмотреть, изменился ли он за два года, идет ли ему военная форма. Фотокарточка у нее, правда, есть, даже три, но то ведь — фотография, а тут сам, живой. С другой стороны — вроде бы ехать и неловко: подумают еще, что так уж ей не терпится повидаться — сама на шею бросается! Чего доброго, сама же Дарья Семеновна так и подумает. Самолюбие тоже должно быть. Каждая девушка должна знать себе цену, неужто она, Таня, не знает?..
— Добренький, приятненький вечер, сваха! — заходя в избу, пропела Дарья Семеновна матери Тани.
Чем-то у плиты занятая, старушка малость опешила, но себя не уронила, с достоинством отозвалась:
— И тебе доброго здоровья, Дарья. Проходи, садись. Как, бишь, сказала мне — сваха? Какая я тебе сваха?
— Это от меня вроде аванса, тетя Марька! — засмеялась Дарья Семеновна. — А как же? Федя так и писал: дескать, как только приеду — женюсь, готовьтесь к свадьбе. И с Танюшей у них слажено. Поэтому к вам первым и прибежала со своей радостью. Завтра сынок наш, Федя, приезжает! Мой-то на машине поедет его встречать. Вот и пришла пригласить вас к угощальному столу. Думаю, не откажешь прийти?
Тетка Марья поджала узкие бесцветные губы, покачала головой. «Какая свадьба? Танюша ничего не говорила, — удрученно думала она. Не посоветовалась даже. Что-то непохоже на девку. А эти уж все сами решили, нас уж и за людей не считают. Это мы еще посмотрим — свадьба или не свадьба будет…» Вслух сдержанно ответила:
— Спасибо, Дарья. До завтра еще дожить надо. Вай-вай, что-то вот поясница разламывается, к дождю, видно. Да и зачем меня туда, старую каргу? Ваши гости, поди… не чета мне.
— Тогда смотри, — поспешила принять отказ Дарья Семеновна, не больно ей и хотелось, чтобы эта неуговористая старуха приходила к ним. Но, соблюдая приличия, повторила: — А если захочешь — наведывайся, на самое видное место посажу! Танюша дома?
— Вон, чай, слышишь, весь дом гремит от их музыки! Голова раскалывается. Чайку не хочешь?
— Спасибо, тетка Марька, неколи мне за чаями сидеть. Дел у меня — по горло! Вызови-ка Танюшу на крылечко, посекретничать с ней надо.
Когда раскрасневшаяся Таня вернулась с улицы, мать спросила:
— Это какие она тебе такие секретные разговоры говорила?
— Завтра Федя приезжает…
— Знаю.
— В гости приглашала. Зовет на вокзал встречать.
— А ты что?
— Не знаю, мама. Вроде бы ничего плохого и не было бы, если б и поехала. Не пешком шагать — на машине. — Не отказав Дарье Семеновне, Таня тем будто и дала обещание и сейчас невольно оправдывалась перед матерью.
— Вай, Танюша, надо ли? Приедет, никуда не денется, и без тебя встретят. А языки трепать не будут.
— Ты, мама, всего боишься, все за старые обычаи держишься. — Таня нахмурилась.
— Наши обычаи, дочка, не охаивай. Они хорошие, заботкие: девичью честь берегут.
Таня только махнула рукой и ушла в переднюю.
Музыка и веселье там оборвались. Заторопившись, прошел Коля Петляйкин, прошли, поклонившись молчаливой тетке Марье, девушки. Задержалась одна Зина, обняв подругу, порадовалась за нее:
— Дождалась, Танюша, дождалась, золотко мое, своего генерала! И не сомневайся, поезжай завтра. Я на твоем месте встречать такого орла не то что на машине, пешком бы запылила! Смотри, Танька, если не поедешь, я сама поеду. — Она рассмеялась, звонко поцеловала и взмахнула рукой: — Ну, бывай!
— Вот ураган-шурган! — первый раз не осуждающе, а одобрительно сказала сестра. — Правильно она тебе говорит, Танюш.
Чуть-чуть Таня все-таки схитрила, для осторожности. Не заходя к Килейкиным, она прямиком вышла на атямарский большак, полагая, что Иван Федорович нагонит ее. И уже вскоре сидела в «Москвиче» рядом с ним.
На вокзале она умышленно отстала, затерялась среди встречающих-провожающих, нетерпеливо и пристально просматривая взглядом двери и окна зеленых, медленно наплывающих вагонов. Ей нужен был только один человек в военной форме, и она увидела его, повисшего на поручнях.
Сердце у Тани захолонуло. Удерживая себя, чтобы не побежать, она все же почти бегом кинулась к вагону и с размаху, как вкопанная, остановилась. Спрыгнувшего с подножки молодого высокого военного целовали, обнимали незнакомые люди. Таня с завистью и горькой обидой посмотрела на счастливчика.
Перрон начал пустеть: кого нужно было встретить — встретили, кого проводить — проводили; поезд тронулся, и у небольшого вокзала остались только два человека — Таня Ландышева и Иван Федорович Килейкин.
Не теряя времени, они съездили на автовокзал, может, Федя автобусом поехал? Рейсовый автобус из ближнего узлового города прибыл точно по расписанию, при них же, но Феди не было…
Ждать больше было нечего, осталось только уехать домой.
Нарядная, в новом цветастом платье и с цветами в руках, Дарья Семеновна встретила их у крыльца. И потемнела лицом, когда из «Москвича» вышли только муж и Татьяна.
— Вай, вай! — Она встревоженно хлопнула руками по бедрам. — А сынок, а Федя где?
Таня, опустив голову, тихонько ушла домой.
Расстроенный Иван Федорович загнал машину в кирпичный гараж, долго и сердито мыл во дворе под летним рукомойником руки. Не обращая внимания на бестолковые аханья супруги, переступил порог дома, от досады крякнул.
Во всю ширину просторной комнаты стоял покрытый белой скатертью длинный стол и прикрытый сверху второй скатертью, заманчиво провисающей меж бутылок. Вдоль стола, по-старинному, под белеными холстами, тянулись скамейки, краснели-голубели на подоконниках цветы в банках, — было в комнате празднично и благостно. «Нечего говорить, хорошо приготовилась Дарья, да только ни к чему!» — горько досадовал Иван Федорович. Он приподнял с краю стола покрывало, налил водки, выпил. И попросил все еще не опомнившуюся жену:
— Ты вот что, Дарья. Будут подходить, скажи — не приехал, задержался, а меня срочно вызвали в райком. Прилягу, устал я что-то…
Рассудив по-своему, Дарья Семеновна прикрыла окна ставнями, повесила на дверь замок и ушла в магазин…
Не приехал Федя и в воскресенье, хотя на этот раз встречать его ездила и Дарья Семеновна. Родители были обескуражены, всякого надумались. «Ох, не случилось бы какого крушения — даже не узнаешь, где его искать!» — терзалась в тревоге Дарья Семеновна. «А может быть, отстал от поезда», — допускал более спокойный вариант Иван Федорович, в который раз перечитывая телеграмму сына.
Приготовленный стол Дарья Семеновна убирать не стала: что понадобится — сменят, а уберешь — не дай бог беду накличешь! И, холодея от страха, таила от себя и от мужа страшную опаску: не превратился бы этот стол встречи и радости в стол поминок и слез!..
В воскресенье Дарья Семеновна из Атямара и домой не уехала. Она остановилась у своей подруги и встречала все поезда, все автобусы. Вечером в понедельник, окончательно расхворавшись, уехала с мужем в Сэняж. Что было делать — не придумаешь, головушка кругом шла! Розыск, что ли, объявлять?
Федор приехал только во вторник. И по случайности встретила его одна Таня.
Как утром ни наказывала Дарья Семеновна мужу, чтобы сходил на вокзал, он не смог — в этот раз он действительно был вызван на заседание бюро райкома партии. А Таня оказалась в Атямаре по своим комсомольским делам.
Настроение у нее было неважное. В субботу, ожидая встречи, она вспыхнула, как костер в темном поле, а сейчас костер в душе ее только тлел, горьковато дымил. Никаких плохих предположений у нее не было, почему-то была убеждена, что Федор просто задержался. Во всяком случае, голову, как Дарья Семеновна, не теряла: та уже тайком плакала у нее на плече, корила Таню за каменное сердце. Неправда это!
Как и прошлый раз, Таня искала среди сходящих с поезда человека в военной форме. На перроне же прохаживался то и дело, попадаясь на глаза, один-разъединый военный — дежурный милиционер, Таня подавленно вздохнула.
И в эту самую минуту со ступенек, держа на руках ребенка, спрыгнул Федор. Хотя, может, и не он — не в солдатской форме, а в синем костюме. Опять обозналась?..
А он узнал ее сразу, нагнулся, поцеловал ее, опешившую, восторженно закричал:
— Танюша! Наконец-то! Веришь, знал, что встретишь! На-ка, подержи Игоря. Я мигом!
Таня не успела и опомниться, как на руках у нее оказался сонно похныкивающий малыш, а Федя скрылся в вагоне. Что все это значит? Почему с ребенком? Таня растерялась.
Федор вышел с миловидной женщиной и девочкой, с чемоданами в обеих руках, довольно засмеялся:
— Вот теперь действительно доехали!
Женщина взяла с рук Тани ребенка, поблагодарила ее и просияла, завидев бойко работающую локтями старушку, уже издали радостно причитающую:
— Маня-я-а! Ай, Маня-а-а! Это куда ты так подевал-си-и-и?! Поди уж, не авария ли какая была? Третий день уж выходим, а тебя все нет и нет. Атя-а! Вай, атя-а! Беги скорее сюды! Вот где Маня и внуки-и! Приехали, дождались, встретили-таки! — Она махала руками своему старику, вытирая слезы, целуя дочь и ребятишек. — Ай, мои внученьки, ай, мои душеньки, ай, какими большенькими выросли!..
Женщина еще раз горячо поблагодарила Федора, он пожелал ей счастливого отдыха, подхватил свой чемодан, вещевой мешок закинул за спину и свободной рукой обнял Таню за плечи.
— Пошли, Танюш, пошли!
— Погоди-ка, погоди! — Таня еще раз, с головы до ног оглядела Федю. — Ты вроде и не из армии возвращаешься? Да еще с какой-то женщиной, с детьми?
— Сейчас, Танюша, все тебе расскажу! А обмундирование вот у меня где — в вещмешке. Надоело за два года. Ты что, одна приехала встречать? Ни отца, ни матери что-то не вижу? — вспомнил наконец Федор. — Что-что, а насчет этого сестра Поля оказалась права…
Пока шли до конторы МСО, где работал отец Федора, он рассказал всю дорожную историю, Таня начала слушать хмурясь, потом мало-помалу лицо ее просветлело, под конец сама похвалила Федю за то, что он не оставил жену офицера одну в незнакомом городе, с больным ребенком.
Дома, за угощальным столом, до которого дошел-таки черед, Федор снова, с подробностями, поведал о дорожных происшествиях. Дарья Семеновна попрекнула:
— И нужно было тебе из-за какой-то чужой бабы целых три дня разрывать наши сердца? Службу закончил, и все, — никакие тебе майоры, ни генералы не указ!
Таня едва не сказала резкость — Федор опередил ее.
— Не надо так говорить, мама! Я иначе не мог. Я же дал майору слово. А слово солдата — закон. Что ж, по-твоему, бросить ее ночью, с больным ребенком на вокзале? А потом ее забрали в больницу, а я остался с девочкой…
— Чей-то там ребенок заболел — за него беспокоился. А здесь родная мать свалилась с ног — это ему ничто! — не могла остановиться Дарья Семеновна.
— Хватит тебе, Семеновна, дребезжать! — заступился за сына Иван Федорович. — Как уж случилось, так и случилось. Не в плохую же историю попал — доброе дело сделал. Видишь — приехал жив, здоров, это мало тебе? — И вспомнил: — Федь, ты как-то писал, вроде пускали тебя на побывку, да не получилось. Что так?
— На маневры нас бросили, папа. А во время учений отпуска отменяются. Потом-то уж и время прошло.
— Ты же писарем был. Разве на маневрах писаря нужны?
— А писаря что, не такие же солдаты? — засмеялся уже захмелевший Федор. — Для нашего брата работенки еще больше.
— Что хоть там делал, на этих самых учениях? — допытывалась мать. — Солдат учил?
— Не, мам. Сам учился. Стреляли из пушек, из пулеметов, из автоматов. И танки были, и самолеты летали, все как в настоящем бою.
— Ой, мамоньки, как же ты в живых-то остался? — перепугалась мать. — И не поранили, и не ушибся? Чай, и убитые были?
— Иной раз, мама, и незаряженное ружье стреляет! — подхвастнул опасностью Федор.
Таня помалкивала, ей не нравилось, что он начал хмелеть; Ивану Федоровичу хотелось побольше узнать о заслугах сына:
— Ну, и как прошли учения? Как ты?
— Хорошо, пап! Вся наша часть благодарность от командующего получила! А техника, пап, во!..
— Видишь, Семеновна, какого сына воспитали, — похвалился Иван Федорович. — От самого командующего благодарность! Я знал — не опозоришь! А ты, мать, все дребезжишь да дребезжишь!..
Федор налил почти полный стакан водки, поднял его нетвердой покачивающейся рукой.
— За нашу армию, пап!
Покачиваясь и сам, он припал к стакану, до дна вытянул его, — Таня брезгливо передернула плечами, будто сама выпила.
— Больно много, сынок, не пил бы, — миролюбиво остерегла Дарья Семеновна. — Ни к чему это. Поспишь, тогда еще можно.
— Это ма… только один р-раз! За встречу! — Язык у Федора уже заплетался, но он снова взялся за бутылку.
Не говоря ни слова, Таня отобрала бутылку, отставила подальше.
— Танюш, вин… виноват!.. — пьяно спохватился Федор. — Если ты не разрешаешь — полундра, тогда закон — все!
Мутными глазами поглядев на нее, он начал подниматься.
— Пойдем — выйдем.
Он попытался обнять ее, Таня, вспыхнув, резко отвела его руку. У нее еще хватило терпения помочь ему добраться до дивана, свалившись на него, Федор уснул.
Не слушая увещеваний-извинений Килейкиных, Таня коротко попрощалась с ними, поблагодарила и вышла. На душе у нее было тяжело: нет, не такой она встречи ожидала, не такой.
Время стояло самое красивое — июнь, теплынь. В лесах и на поймах буйно созревали травы, в реках плескалась рыба, и вода была такая теплая, что хоть не вылазь из нее!
Колхоз в эти дни жил своей обычной трудовой жизнью, Полным ходом шла подготовка к уборке сена, в мастерских комбайнеры снова и снова проверяли свои агрегаты — в «Победе» до сих пор не забыли, как в позапрошлом году в самый разгар уборки разом встали три комбайна — урок пошел впрок…
А сегодня в колхозе объявили воскресник по отделке откормочного комплекса и уборке территории.
— Ну, под гору покатилось! — порадовалась Вера Петровна, смотря на массивные стены ферм. — Вот побелим, очистим территорию, закончим монтаж оборудования кормоблока — и можно комиссию приглашать!
— Да, здорово вам достался этот комплекс, Вера Петровна! — сочувственно сказал секретарь парткома.
— Спасибо, вы подоспели, Сергей Иванович, теперь-то мне что!
Радичева и Агякшев только что вышли из помещения и, разговаривая, смотрели, как дружно работают добровольные помощники. Неторопливо, степенно орудует длинным шестом-щеткой комбайнер Павел, на голове у него смастеренная из газеты шляпа. Как юла крутится, вертится, поводя механическим опрыскивателем, Тимка Симкин. Он в старых, закатанных до колен штанах, босой, с ног до головы забрызган раствором, даже рыжая бородка и жиденькие волосы его напрочь склеились. Внизу здоровенный парень качает насос, подавая ему раствор. Тимка без озорства не может, нет-нет да и пустит белую струю в сторону работающих внизу женщин. Те визжат, чертыхаются, норовят схватить немолодого озорника за штанины.
Дружно работают и на территории. Натужно рычит бульдозер, разравнивая площадку; Таня Ландышева, Зина Семайкина, Коля Петляйкин, их товарищи и подруги убирают внутри помещения, стаскивают под бульдозер строительный хлам, всеми работами здесь верховодит Михаил Назимкин.
Среди этой веселой, загорелой молодежи не видно только Федора Килейкина. Он третью неделю жил дома, но на работу все еще не определился. Весенний сев закончили до него, озимая земля уже подготовлена, до сева озимых еще долго, так что трактористу сейчас и делать-то вроде нечего. Да, сказать по правде, не очень его теперь трактор и манил. Надумал он сдать на права шофера, но сперва уж лучше свадьбу сыграть, а потом на курсы идти. Правление колхоза его не тревожило, Радичева при встречах вежливо здоровалась, и все. Несколько раз порывался побеседовать с ним и Сергей Иванович, но и ему это не удавалось: никак не застанешь.
Спал Федор в холодке до обеда, потом забирал книги и до сумерек пропадал на речке, купался, загорал, немного почитывал по шоферскому делу, просматривал вузовские программы, может, он еще, по примеру Тани, в университет, на заочное поступит. Вечером, прифрантившись, уходил к Тане — побродить вдвоем.
Родители к его времяпрепровождению относились по-разному.
— Когда перестанет баклуши бить? — пенял Иван Федорович. — От людей стыдно становится. Все работают, все заняты делом, только наш на речке лягушек глушит! Ну, отдохнул малость после приезда, хватит, пора и совесть знать!..
Дарья Семеновна мгновенно и напористо вступалась за Федора.
— Кому он какое лихо сотворил? Или голодными сидим? Или денег тебе не хватает? Не успел приехать, а ты уж лямку на него хочешь набросить? И так за два года волосы у него лезть стали. И не лягушек глушит он, а на шофера готовится. Сам мне сказывал. Это ты, отец родной, не знаешь!
Дарья Семеновна не просто огораживала сына — от нападок она прикрывала его. Придет крепко подвыпившим — уложит его. Поди, не в канаву какую угодил — проспится. Явится домой на рассвете — посмотрит ему в лицо и успокоится: бог с ним, не побитый, и ладно, дело молодое. Кормила всем, чего только захочет, на похмелку и пива ему приносила и денег тайком от мужа даст. Про все остальное и говорить нечего — мать, она мать и есть: койку ему утром уберет, вечером постелит, рубашки меняла каждый день, и брюки погладит, и ботинки почистит. Привык парень к уходу, к чистоте. Может, только из-за денег муж и шумит?
— Да разве в деньгах дело, глупая! — начинал возмущаться Иван Федорович. — Беспокоюсь, чтобы по скользкой дорожке не пошел. От безделья до нее — рядышком! И про курсы ваши сто раз слышал! Надумал шоферить, пусть в Атямар едет — там курсы, а не у нас на речке!
— Наш Федя на плохую дорожку не встанет! — негодовала супруга. — Не такой он, понял? Не такой!
— Тьфу! Ни черта не понимает! — терял всякую выдержку Иван Федорович. — На голове волос целая копна, а под ними — помет куриный! Не видишь, что он алюхой стал! Бороду отпустил. Он что у тебя — попом будет?..
Жаркие родительские дебаты Федор краем уха слышал сам, кое-что, смягчая, пересказывала сама Дарья Семеновна, соответственно Федор начал и относиться к родителям. К матери он льнул, всегда держал ее сторону, от того и выигрывая, с отцом старался сталкиваться пореже.
После одного такого шумного разговора Иван Федорович и Дарья Семеновна пришли к одному решению: как можно скорее женить Федора. Федор и сам не однажды говорил об этом.
— Не знаю уж, как пойдет у них жизнь, — сразу согласилась, но и вздохнула Дарья Семеновна. — Девка неплохая. Да уж больно не поглянулась она мне, когда у Радичевой на свадьбе с этой мокрохвосткой Зинкой плясала.
— То тебе это не нравится, то другое, — отчитал Иван Федорович. — Угоди на тебя! Ты, что ли, с ней жить будешь? Свадьба на то и есть свадьба, что там пляшут да поют.
— Так-то оно так, — не могла забыть давней обиды Дарья Семеновна. — Юбочка-то, говорю, выше колен была. Срамота! Сказала ей, как же — рта не дала открыть!
— Эк-ка, преступление! Теперь все девки так ходят, мода.
— Обо мне в газете не писали! — задетая за живое, огрызнулась Дарья Семеновна.
— Писали, писали! — передразнил жену Иван Федорович. — Язык у тебя — как вон бетономешалка. В газете писали, да за ту писанину райком кое-кому так надавал — век не забудут! Так что не мели, ни с какой стороны девку не похаешь. В партию приняли, заочно университет кончает. На работе любого за пояс заткнет. Портрет вон у райкома на доске Почета висит! А уж по красоте во всем Сэняже такой нет! Чего еще тебе надо? По правде-то, Федьке нашему еще тянуться до нее! Дай бог, чтоб в руки его взяла!
— Такая не только в руки возьмет — на голове его гнездо совьет, — мрачно пообещала Дарья Семеновна.
— Опять попусту мелешь. Если Татьяна не возьмет его в руки, другие возьмут, хуже будет. — Устав от пререканий, Иван Федорович перешел к чисто деловым вопросам. — Решили — будет балабонить. Сходила бы к Ландышевым, поговорила бы там о том, о сем, по-женски. Да на свадьбу переведи. Ну, про это тебя нечего учить. Пока не началась уборка, эту гору надо бы свалить с плеч. Да прихвати какой-нибудь подарок, тетке этой чертовой, Марьке. Чтобы кривляться да ломаться не стала!
— А ей и нечего ломаться. — Отстаивая старые пристойные обычаи, в данном случае Дарья Семеновна решительно брала на вооружение новые. — Теперь не как в бывалошные года. Захочет выйти замуж — и на мать не посмотрит, и удерживать никто ее не станет.
Дарья Семеновна приоделась, прикинула, что захватить с собой, ушла к Ландышевым. Вернулась она от них вроде бы довольная и приемом и предварительными переговорами.
…Тани дома не было. Стол, за которым угощали Дарью Семеновну, остался неубранным; Поля, улыбаясь, утешала мать, смахивающую передником слезы.
— Что ты, мама, плакать-то зачем? Поди, не какая-нибудь беда.
— Для моего старого сердца, доченька, и это беда. Все будто ладно, а уж не знаю, чего боюсь. Из-за Танюши…
— Ну и чего боишься? Семья хорошая, живут втроем. Достаток полный. Чего еще?
— Это-то понятно. А только люди не зря говорят: пье-ет, а спину не гнет. Больно уж, слыхивала, балованный он.
— Работать будет! Вот поженится и опять на трактор.
— Да и Танюша что-то молчит…
— Какая ты, мама, на самом деле! — вступилась Поля за сестру. — Что ей самой теперь кричать всем: «Замуж хочу! Выдавайте меня скорее!»
Поля поднялась, начала прибирать со стола. Мать помолчала, тревога все-таки не покидала ее.
— Все равно сердце чует что-то неладное. Ты, Поля, хоть поговорила бы с Танюшкой. Как она сама-то?
Поля подошла к матери, обняла ее за плечи.
— Я, мама, с ней разговаривала. Знаешь, что сказала? «Если, говорит, выйду, то только за Федю».
— Что же тогда?.. Сколь ни живи вместе, расставаться, видать, надо. — Не очень последовательно мать положила в рот конфету, из подарка Дарьи Семеновны, похвалила: — Мягонькие, по моим зубам. Да и сладенькие!
О своей будущей совместной жизни упорно, каждый вечер, говорил Тане и Федор. Таню многое в нем после возвращения из армии настораживало. Его словно бы подменили, не тем он стал Федором, с которым она училась, дружила в детстве, в юности и которого два года назад провожала на службу. Не нравилось ей, что у него теперь почти по плечи длинные волосы, что от него, как от девушки, пахнет духами, не нравилась его нынешняя бойкость и настойчивость. Но еще больше беспокоило Таню то, что от Федора частенько попахивало водкой. Тревожило, беспокоило, но оттолкнуть его она не могла — столько-то ожидаючи! И в душе верила: будут вместе, он непременно станет другим, прежним, даже лучше! Да и сам Федя уверял, что как только они поженятся, капли в рот не возьмет. Он до сих пор ругал себя за то неладное, со встречи, застолье.
— Ну свинья я, Танюша, свинья! В первый же день налакался как зюзик! Прости, милая, пойми, из-за ребятишек майора несколько ночей не спал. Да и от радости, вот и повело. От тебя, может, еще пьянее был!
— От меня! — потихоньку отходила, сдавалась Таня. — Если б я нужна была, так бы не свалился.
— Да я же не из дома удрал.
— Вот что, Федя, — Таня все-таки прямо сказала то, что должна была сказать: — Если еще хоть раз напьешься, больше не приходи.
— Танюш, — горячо, клятвенно пообещал Федор. — Слово солдата. Никогда этого не будет!
Надо отдать должное, слово он сдержал. Пить перестал, нормально постригся, сбрил бородку и, главное — вышел на работу, принял установки, которые качали из Сэняжа воду и поливали луга, посадки капусты и овощей. Таня радовалась — другой человек приходил к ней по вечерам. Не менее ее радовались и Иван Федорович с Дарьей Семеновной. В семье опять все было хорошо и мирно.
Ныне вечером Таня и Федя пошли по старой лесной дороге, по которой Таня одна возвращалась из Атямара после проводов. Лес сейчас был еще красивее: и трава гуще и выше, и птицы пели громче, и воздух вроде чище да слаще, и цветы пахли сильнее. Да и Таня шла не одна, а с Федей. Тогда, два года назад, ей повстречались Зина с Захаром, сейчас Таня хочет, чтобы никто им не попался. Сейчас у Тани и сердце-то стучит иначе, замирая…
Вскоре после приезда Федор нетерпеливо спросил Таню, согласна ли она выйти за него замуж. Тогда она ничего определенного не ответила, осторожно уклонилась: надо подумать, зачем торопиться?
Сегодня Таня сказала ему свое заветное слово.
Таня Ландышева давно уже намеревалась побывать в пионерском лагере колхоза, да все что-то мешало. А теперь уже и откладывать нельзя было: комсомольское собрание, на котором обсуждался вопрос о летнем отдыхе школьников, обязало ее проверить, как ребятишки живут в лагере, как их кормят, чем нужно помочь воспитателям. Новый председатель колхоза, Вера Петровна Радичева, сколько раз уже там побывала, а она, Таня, комсомольский секретарь, все еще собирается.
Пионерский лагерь, или — как официально именовали его — лагерь труда и отдыха, построили на границе с соседним районом. Очень уж хороши были тут сосновые леса да песчаные берега Суры — для ребятишек лучшего места и не сыщешь. Здесь колхоз срубил два больших деревянных дома, столовую с кухней, отрыли погреб с кладовками поверху. А то, что от Сэняжа далековато, километров за двадцать, не беда: с детьми всегда учителя, пионервожатые, физруки.
Конечно, круглогодично одному колхозу лагерь содержать было бы нелегко — часть расходов возмещали своим трудом сами ребятишки. Старшеклассники, которые по нескольку раз отдыхали здесь, работали в колхозе наравне с родителями — механизаторами и животноводами. Не удивительно, что многие из них, окончив школу, в колхозе и оставались. Как многие возвращались в родное село и после окончания техникумов и вузов, — трудовая закалка сказывалась. На зиму же, по договору, правление сдавало помещения лагеря спортобществу под лыжную базу.
Сегодня Таня и решила наконец съездить в лагерь. «Через неделю еще труднее вырваться будет, — прикидывала она. — Скоро свадьба, потом, глядишь, и уборка подоспеет…»
Отправилась она с Петляйкиным: он вез на своей машине продукты для лагерной столовой, Таня захватила ребятишкам стопку новых книг.
Коля знал: скоро у Тани свадьба, скоро она выйдет замуж, и навеки потеряет он свою любовь! Пока Федор Килейкин был в армии, Коле еще как-то легче дышалось, хотя он и всегда знал, что передышка вот-вот кончится. Теперь же он словно дошел до последней черты, ему даже бы вроде воздуха не хватало — это у лугов-то, мимо которых они ехали, — напоенных сладостью, зацветших бело-розовых клеверов!
И вот сейчас Таня, Танюша сидит рядом с ним в кабине. Останется ли она все такой же внимательной, дружелюбной, душой открытой? Но как бы там ни было, как бы она ни изменилась, он все равно всю жизнь ее любить будет. Конечно, со временем и он, наверно, женится, будут у него и дети, но свою первую любовь не забудет. Суждено ему молча нести свою сердечную боль, а Танюша об этом и знать не узнает!..
Ведет Коля сегодня машину с таким ощущением, будто сам в неизведанное отвозит свою любовь, прощается с ней. Напряженно стиснуты у него скулы, нет легкости в руках, нахмуренно-сосредоточенно его открытое, простоватое, обычно такое добродушное лицо. Ни говорить, ни думать не хочется — вздохнет глубоко, затаенно и лишь жестче сцепит пальцы на баранке…
Совсем другое настроение у Тани — в ее сердце все поет и цветет, смеется и радуется,
— Коленька, ты почему словно в воду опущенный? Не разговариваешь, молчишь. Никогда тебя таким не видела. У меня же скоро свадьба! Сейчас же приглашаю тебя — первым. Придешь? Ну скажи, почему ты такой сумрачный?
Каждое ее слово, каждый вопрос — как щепоть соли на рану, зубами заскрипеть хочется.
— Не знаю… Не спрашивай, Танюша, — трудно, уклончиво ответил он. — Так что-то…
Поняла или нет Таня, отчего угрюм ее товарищ, но тоже задумалась, замолчала, а там уж и лагерь показался.
Весь вечер Таня провела с ребятней — почти всех их в лицо и по именам знала; после отбоя засиделась с начальником лагеря и пионервожатыми, добросовестно записывая их пожелания и наказы, нужно добавить кое-что из постельного белья, договориться с библиотекой об обмене книг, обязательно отправить соленых овощей, а то все мясо да молоко. В пионерском лагере «Инерка», говорят, ребятишкам свежие салаты делают — из редиски и зеленого лука. В ту же ночь, засыпая под тихий убаюкивающий шум соснового бора, надумала с утра побывать в соседних пионерлагерях — посмотреть, что у них можно позаимствовать.
Пешком, напевая, Таня прошла по лесной тропинке пять километров — до ближайшего лагеря, и явно с пользой; потом побывала в лагере совхоза «Инерка», в котором и застали ее сумерки. Возвращаться по темному лесу тропками в свой лагерь Таня поостереглась; на ее счастье, в Атямар отправлялась грузовая машина: половину пути, прикинула Таня, она проедет, а там и не заметит, как добежит до Сэняжа, дорога хоженая! Ее уговаривали остаться заночевать, но Таня отказалась: и так задержалась, дома, чего доброго, беспокоиться будут…
Села она в кабину рядом с шофером, немолодым степенным человеком. И заметила, когда машина тронулась, как двое патлатых парней, тут же крутившиеся, перемахнули через борт. Внимания на них она не обратила, подумала, что тоже, наверно, в Атямар едут. Ей-то что?
Машина шла по лесной дороге, подскакивала на корневищах. Поднялась луна — в ее голубовато мерцающем свете высокие сосны казались таинственными великанами, все вокруг было прекрасно и почему-то немного тревожно. Может быть, оттого, что сейчас будет развилка и Тане выпрыгивать, идти одной? Мелькнула было мысль: ехать в Атямар и заночевать там? А у кого? К Зине теперь не пойдешь, крохотная гостиница всегда переполнена, райком комсомола закрыт. «Ладно — добегу!»
На повороте Таня сошла, попрощалась с шофером; парни из кузова напутственно помахали ей. Парни как парни, и чего они ей по виду не понравились? Таня усмехнулась: то, что патлатые, волосы до плеч, так и Федя недавно почти таким был!..
Машина скрылась за деревьями, и Таня не могла видеть, как парни на ходу выпрыгнули из нее и двинулись следом.
Вечер был теплый, а в лесу даже душно. Полная луна высвечивала дорогу так, что Таня шла, замечая каждый сухой сучок, каждую рытвинку. Федя, наверно, заждался!..
И вдруг неожиданно услышала за спиной быстрые шаги, прерывистое дыхание.
Вздрогнув, пересилив страх, Таня оглянулась: почти рядом, тяжело дыша, шли те двое парней, что ехали в кузове машины. Она сразу узнала их: длинноволосые, бородатые, один повыше, другой чуть ниже. Таня с облегчением вздохнула: вместе еще веселее идти…
— Хотим проводить по лесу, а тебя никак не догонишь, — отдышавшись, сказал тот, что повыше, — бородатые их лица казались Тане одинаковыми.
— Спасибо, я не боюсь.
— Не боишься, одна-то? — удивленно спросил второй, пониже.
— Сперва вроде жутковато было, — доверчиво призналась Таня. — Волк или лось выскочат — испугаешься! А сейчас, с вами-то чего бояться?
Таня посмотрела на одного, потом на другого парня; сняла свой легкий плащ, перекинула на руку.
— Не тяжело? Давай понесу, — предложил первый, протягивая руку.
— Ну какая ж тяжесть, не тулуп! — Таня уклонилась от протянутой руки.
— Ты из какого села? — спросил тот же и как-то нехорошо усмехнулся: — И вообще, как тебя зовут, кралечка?
— Сейчас лес кончится — тут и село мое, — на всякий случай, чтоб не очень набивались в знакомые, приврала Таня.
Ответ девушки не понравился высокому.
— Я тебя спросил, как звать? — в голосе его прозвучала скрытая угроза. — А когда я спрашиваю, мне отвечают. Обрати внимание: все отвечают.
— Тебе-то что, как звать? — как можно независимей отозвалась Таня. — Быстрей от того не дойдешь.
— Интересуюсь, — вмешался второй, — зачем слезла с машины? Зачем бьешь свои ножки? Их не топать заставлять, а парню бы гладить!
Таня сверкнула глазами на наглеца этого, недобрые предчувствия похолодили сердце. Сами-то они почему спрыгнули с машины и за ней пошли? Что у них на уме? Кто они? Куда идут? Промолчав, Таня прибавила шаг.
— Куда так торопишься, мамзелька? Если к мужу, никуда не денется, доберешься до него… тепленькой, — гнусно засмеялся высокий, он поравнялся, опустил руку на плечо Тани, заглядывая ей в лицо.
— А ну-ка, убери свою грязную лапу! — возмущенно сказала Таня; она остановилась, сделала шаг назад, чтобы отвязаться от них. Остановились и парни.
— Смотри, как она брыкается! — насмешливо, с гнусавой издевкой удивился первый. — Мы с ней по-хорошему хотим, без бузы, без крика. Чтобы никто даже и не слышал и не видел, а она брыкаться вздумала! — Он все ближе подходил к ней, готовый вот-вот наброситься. — Напрасно ломаешься, мамзелька. Видишь, личико у тебя чистенькое, красивенькое! Мы от тебя ничего не требуем, только чтобы по-доброму… А то ведь и портретик твой попортить можно! Видишь, и лес молчит, и луна спряталась — без свидетелей!..
«Что делать? — испуганно метнулись, шарахнулись мысли. — Драться? — не справиться… Убежать? — догонят». Все равно будет защищаться — руками, ногами, зубами!.. И для самой себя неожиданно, резким коротким движением сбросив с ног туфли лодочки, рванулась бежать.
В ушах засвистело, упругий ветер бил в лицо, перехватывал дыхание, горели исколотые ступни ног, все это неважно, лишь бы скорей, скорей!..
Бегать Таня умела, когда-то среди девчат первые места брала, но и парни не отставали.
Один уже почти догнал ее, уцепился за плащ, рванул к себе. Таня выпустила плащ и бородатый, запутавшись, плюхнулся со всего размаха.
Таня оторвалась от преследователей, обрадованно хватила пересохшими губами побольше воздуха и вдруг споткнулась о корягу. Упав, ощутила такую боль в ноге, что не смогла пошевелиться.
На нее навалились, прижали к земле. И тогда, обдирая ногтями лицо насильника, укусив зажимающую ей рот руку, Таня закричала. Закричала так, что самой показалось, будто кричит, взывая о помощи, кто-то другой. И, теряя сознание, успела заметить, ощутить, как по ним — слепя и отпуская — полоснул желтый сноп автомобильных фар…
Выскочив из «Волги», мужчина и женщина услышали, как трещат, гнутся кусты под чьими-то трусливыми скачущими шагами, замерли над распростертой, у самой дороги, девушкой. Лицо ее было окровавлено, одна нога подвернута, но пострадавшая была жива, прерывисто дышала. Неподалеку валялся плащ, в кармане его нашли паспорт — минуту-другую спустя «Волга» мчалась к Атямару.
В суете, в спешке врачи забыли даже спросить, кто ж эти люди, что доставили пострадавшую в больницу.
Таня открыла глаза и не поняла, где она: белый потолок, белая стена, сидящая у изголовья молодая девушка в белом халате. «В больнице», — догадалась Таня.
Разом все вспомнив, Таня заплакала. Заплакала тихонько, горько, уткнувшись лицом в подушку.
— Ну что ты, что ты! — ласково сказала сестра. — Все хорошо, сейчас я тебе капелек дам…
Она дотронулась до ее плеча, подавая стаканчик. Таня, задрожав, рывком подняла голову, глаза ее расширились от ужаса: опять светила луна, бородатый парень, оскалясь, тянул к ней руки. Таня пронзительно вскрикнула, потеряла сознание…
Вечером, когда она окончательно пришла в себя, дежурный врач привел в палату мать и Полю. Мать, поначалу, в полный голос заплакала-запричитала; потом, убедившись, что с дочерью ничего страшного не случилось, простодушно принялась хвалить-нахваливать здешних докторов — какие они обходительные да уважительные; заодно уж, благодарно, помянула и Колю Петляйкина: сам за ними заехал, сам их сюда привез, сам у Радичевой свою прежнюю легковушку попросил. Что касается Поли, так она только и старалась, чтобы Таня попробовала домашних гостинцев. Как могла, Таня успокоила их, не велела им больше ездить сюда — не нынче-завтра выпишется, — наказала передать приветы Зине и Вере Петровне. При этом с обидой подумав о том, что Федя не приехал, а приехал Коля Петляйкин, он и сейчас ожидал мать и Полю, чтобы отвезти их; зайти он, конечно, постеснялся, такой уж человек.
О многом подумала-передумала Таня за дни своего вынужденного безделья. Прежде всего — о людях, о том, какие они разные. О тех, бородатых, по вине которых она оказалась на больничной койке; потом, по какой-то непонятной и понятной ассоциации, о Захаре Черникове, поломавшем молодость подружки — на этом темная, злая часть рода человеческого, в ее представлении, и заканчивалась. Подумала о своем верном друге-товарище Коле Петляйкине, который и сам примчался, на глаза не показавшись, и мать с сестрой привез; о матери, не бывавшей в Атямаре с тех пор, как проводила в армию отца, навсегда проводила; о своей не больно уж везучей сестренке, с которой она, Таня, нередко суховато держится; наконец, о тех людях, которые подобрали ее в лесу и, не назвавшись, доставили в больницу. И о работниках больницы, уже утром позвонивших в Сеняж, чтобы о ней не тревожились. Обидно только, что ни в том, малом, ни в этом, большом долгом ряду, который можно продолжать да продолжать, не находилось места для Феди, который необъяснимо почему не объявлялся. А ведь у них вот-вот свадьба!
…Весть о том, что Татьяну Ландышеву, комсомольского секретаря, подобрали без сознания в лесу и положили в атямарскую больницу, всполошила все село, хотя Вера Петровна Радичева — это с ней говорил по телефону главный врач, — чуть не каждому встречному-поперечному объясняла, что ничего плохого с девушкой не случилось.
По-разному отнеслись к происшествию Коля Петляйкин и Федор Килейкин, по-разному же и переживали его.
Петляйкин не находил себе места, чуть не проклинал себя за то, что в тот вечер не задержался в пионерском лагере и не отвез Таню домой. Знал бы, на руках ее отнес бы и в кабину усадил! Получалось ведь так, словно сам он ее на беду и отвез! Без вины виноватый, он не рискнул навестить Таню в тот день, когда возил к ней мать и сестру. Зато теперь каждый вечер заходил к Ландышевым, как мог успокаивал, вызывался, если это нужно, передать что-либо Тане в Атямаре, доставляя оборудование и материалы для строительного комплекса, он бывал там ежедневно.
Никто не знал, что каждый раз, отправляясь в Атямар, Петляйкин останавливался в ближнем лесу, набирал букет цветов. И прежде чем ехать на станцию или в сельхозснаб, подъезжал к больнице. Сестры уже привыкли, что парень попросит передать цветы Татьяне Ландышевой и поспешно уйдет.
Конечно, Таня поначалу думала, что цветы от Феди. И недоумевала, почему он не пытается повидаться либо записку хотя бы оставить? Не выдержав, расспросила сестер, кто цветы приносит, — по их описанию выходило, что не Федя, больше похож на Колю Петляйкина: простой такой, говорили сестры, стеснительный, курносый. И убедилась, что так и есть: заметила однажды в окне, как к больнице быстро прошел Петляйкин в своем синем комбинезоне и через несколько минут ей опять вручили букет ромашек и незабудок. «Ах, Коля, Коля, дурачок славный, чего ж прятаться?» Тане было и приятно, что верный товарищ не забывает ее, и горько, что цветы ей дарит не Федя…
За день до того как выписаться, Таня укараулила Петляйкина: приходил он примерно в одно и то же время, она теперь терпеливо, посмеиваясь про себя, ждала его в подъезде.
Парень вошел смело, привычно и, увидев поднявшуюся навстречу Таню, похудевшую, в вельветовом больничном халате, остановился, заморгал густыми белесыми ресницами.
— Вот, по дороге нарвал. — Забыв даже поздороваться, он протянул букет. — Как ты, Тань?
Таня ласково, благодарно погладила его руку.
— Спасибо, Коленька, спасибо тебе! Цветы твои стоят почти в каждой палате. На всех хватает! А почему ни разу сам не зашел?
Коля попытался слукавить — не получилось.
— Откуда ты взяла, что все цветы мои? Мои только эти.
— Знаю — все ты привозил! — Таня засмеялась. — Один раз сама тебя видела в окне. Думала, зайдешь — не дождалась.
— Да знаешь, так как-то…
— Не посмел? Застеснялся? — допытывалась Таня и пошутила: — Посмелее надо быть, Коленька!
— Где нужно, там я не такой. А здесь… — Коля наконец подыскал более-менее правдоподобное объяснение: — Скажут, кроме цветов ничего уж и привезти не смог…
— А мне, Коленька, кроме цветов ничего и не надо. Вроде сама в лес, в поле выхожу! Самый дорогой подарок! — Тане очень хотелось сделать парню что-нибудь приятное, благо и выдумывать не приходилось: — Знаешь, Коленька, как тебя в нашей палате хвалят? Еще и не знают тебя, а хвалят. За цветы, конечно. А если бы увидели тебя, еще больше бы понравился. Спрашивают меня: кем доводится мне человек, который цветы приносит? А я и сама сначала не знала кто. А потом объяснила: мой хороший друг. Самый лучший друг!
— А он хоть разок приезжал? — от смущения хмурясь и от смущения же грубовато спросил Петляйкин о Федоре.
— Как тебе сказать? — Таня пожала плечами. — Говорили, какой-то пьяный парень приходил, спрашивал меня. Думаю, это и был он. Хорошо хоть не пустили! — по лицу Тани прошла тень, потемнели глаза. — Представляю, какие там пересуды идут! Пускай что хотят думают. Ничего со мной не случилось, страху, правда, натерпелась. Так что не верь, Коленька.
— А я, Таня, никаких разговоров и не слушаю. Кроме своего сердца. Что ж касается его…
— Давай не будем, — быстро попросила Таня. — Знаешь, меня завтра выписывают.
— Приеду за тобой! — обрадовался Коля. — Машина у меня сейчас хотя и грузовая, но новая. В кабине хорошо будет ехать.
— Вай, Коленька, не надо! Доберусь.
— Не хочу и слушать про то! — запротестовал Коля. — Ты только подожди меня, если немного задержусь. Ладно?
Тепло, спокойно и грустно было на душе у Тани после этой встречи.
Да, по-другому пережил эти дни Федор Килейкин.
Он пришел с бахчей пообедать и едва перешагнул порог, мать спросила:
— Слышал, что с твоей невестой стряслось?
— С Таней? — удивился Федор. Вчера она, правда, не пришла на встречу, уехала будто в пионерлагерь. — Ничего не слышал. И почему обязательно — стряслось?
— Вай, вай, все село трещит, а он ничего не слышал! — Дарья Семеновна выкладывала новость, вроде бы даже радуясь, злорадствуя: — Ночью какие-то люди подобрали ее в лесу и привезли в Атямарскую больницу. Поймали какие-то алюхи и это… В темном лесу… До потери сознания!
Федор побледнел.
— Ты что мелешь, мать? Может, не она…
— Как не она, когда из больницы в контору Радичевой звонили!
— Я в Атямар!
Федор подхватил с вешалки пиджак. Мать встала на пороге.
— Куда? Хочешь осрамить себя? Успеешь, дальше села никуда не денется! Больно нужна тебе такая…
Потрясенный Федор обессиленно сел, вытер мокрый лоб. Снаружи его прошибло потом, внутри поднимался озноб, как знобко, лихорадочно стучало и в висках: «Как же так? Таня, Танюша, да неужто она могла поддаться кому-нибудь… Что делать, что делать?..»
Мать что-то еще говорила, голос у нее был нехороший — одно только это и различал Федор. Не слыша и не слушая, он все-таки взял с вешалки пиджак, отстранил мать, побежал ловить попутную машину.
К Тане его не пустили — шел «тихий час», велели прийти после четырех.
Состояние у Федора было гнусное. От непрерывного курения горечью до тошноты стянуло рот, в жаркий день морозило. Не отдавая себе отчета, что он делает, зашел в чайную, выпил, почти не закусывая, стакан, второй…
Потом была глупая, безобразная сцена в больнице. Его опять не пустили, теперь уже по другой причине; он что-то кричал, требовал, кого-то обозвал. Кончилось тем, что главврач, здоровенный дядька, завернул ему руки и вытолкал вон.
Пьяный, взбешенный, обозленный, он уже воспринимал все по-другому. Это она, Татьяна, она сама не велела его пускать: стыдно ему в глаза посмотреть! Так все и есть, как мать говорит! Дождался! Не с ней беда — это с ним беда! Перед самой свадьбой, а? С головы до самых пят опозорила! Что искала, то и нашла, нужен ей был этот пионерлагерь. Словно без нее бы там повымерли все! Не он ей был нужен — другие были нужны! Которые там работают. Вожатые, воспитатели — воспитатели, вожатые! Вся любовь — один, плевок! И еще выламывалась: вино не пей, волосы длинные не носи, почему духами пахнет?.. Кого слушался, идиот!..
Он плохо помнил, где столкнулся с бывшим Зининым мужем, Захаром Черниковым, как попал к нему, что еще пили и как уснул в его грязной вонючей комнате…
Жизнь полетела кувырком, не стало покоя и дома.
…Мать позвала ужинать. Федор в своей комнате украдкой высосал четвертинку, вошел, незаметно вытирая губы. Отец сидел за столом, опустив голову.
— Срамота-то какая, вай-вай, какая срамота! — расставляя тарелки, гудела Дарья Семеновна. — Сердце мое чуяло — непутная она, Танька! Вот не слушали, когда говорила? Теперь что — оженился?
— Оженился, оженился! — передразнивая мать, закричал Федор. — Как приехал домой — одни попреки и слышу! Вот выйдет из больницы, и распишемся. На зло тебе!
Иван Федорович поднял голову, Дарья Семеновна уперла руки в бока.
— И-и-и, даже не думай! Мой единственный сын да чтоб на шлюхе женился? Чтобы позориться с ней и нам и тебе? Не бывать такому, слышишь? Пусть вон Колька Петляйкин берет такую, он за ней гоняется!
Федор уже сто раз слышал про Петляйкина — не задевало это его. Другое мучило его. Что делать, как дальше быть?..
— После того как побывала в руках у двух бусурманов, хочешь расписаться? — кипела Дарья Семеновна.
— Ну хватит тебе! — одернул Иван Федорович.
— Что — хватит? Что — хватит? — Дарья Семеновна набросилась на мужа. — Если бы не я — в разор бы вошли? Кто торопился — покупай, готовься! Не ты с сыном? Хорошо, что не послушалась вас!
— Что ж теперь, Федя, делать, — в раздумье спросил Иван Федорович. — Плюнь, похоже, да берись по-настоящему за работу.
Федя косо смотрел на отца.
— Нашел время, когда о работе говорить! — Он раздраженно махнул рукой. — Уеду я, все равно житья здесь нет.
— Почему это нет? Или твоя Танька единственная на всем свете? — опять вскинулась Дарья Семеновна. — Подумаешь, свет клином сошелся! По нынешним временам только свистни — не одна прибежит! Смотри-ка, уедет он! Два года в родном дому не был и снова из дому? Или уедешь и возьмешь с собой эту срамоту?
— Мать, хватит! — резко поднявшись, оборвал Федор. — И без тебя собаки сердце раздирают!
Утром он уехал с отцом в Атямар.
Всю дорогу Иван Федорович наставлял Федора, что дальше райцентра подаваться ему не следует, что тут он без хлопот поможет ему устроиться и сегодня же кое-что прощупает. Федор непрерывно курил, отмалчивался — не до того ему было. И только в Атямаре, выйдя из машины неподалеку от стройконторы, ответил либо опросил:
— Погоди, отец, потом об этом.
Некоторое время он бесцельно бродил по зеленым одноэтажным улицам, оказываясь все ближе к больнице, пока не понял: сию минуту он пойдет к Тане, упадет перед ней на колени, вымолит, чтобы она простила его! За то, что ни разу не навестил ее, за то, что думал только о себе, а не о ней, носился со своей болью, забывая про ее беду, — за все! И еще сказать самое главное: как бы там ни было, никого, кроме нее, ему не надо. Федор не обманывал себя. Да, на него действительно иногда накатывало такое, что он мог бы от дикой ревности избить Таню, но, остывая, понимал, чувствовал, что не сможет отказаться от нее. Нет, тысячу раз нет, они должны быть и будут вместе!..
И опять намерения его не сбылись.
У забора, против больницы стоял новый, фабричной краской сияющий МАЗ, к нему через дорогу шли Таня и Петляйкин, в руке Петляйкин нес коричневую хозяйственную сумку.
Дикая ярость толкнула Федора наперерез, помутила сознание. Бледнея, не глядя на Таню, сказал черные беспощадные слова, будто в лицо Петляйкину ударил:
— Правильно, телок: собирай охвостья! После других!
Наотмашь-то он, конечно, ударил Таню: от изумления, от ужаса, от гадливости глаза у нее стали огромными, будто съежившись, прижав к меловым щекам руки, она бросилась к машине; Петляйкин, заступая дорогу, со смешанным чувством сожаления и омерзения, покачал головой.
— Эх, ты, подонок! Я думал, в армии, за два-то года, хоть поумнел немного.
— Ты армию не трогай! Мы там не таких обламывали! — бушевал Федор, со стиснутыми кулаками двигаясь на Петляйкина.
Невозмутимо, даже как-то пренебрежительно Петляйкин отвернулся, не спеша пошел к машине. Хлопнула дверца, МАЗ тронулся.
— Трус! — закричал вслед Федор, не понимая, почему он не догнал этого наглеца, не выволок его из кабины, не растоптал на виду у этой предательницы!
Совершенно обессилевший, он присел на чье-то крыльцо, тупо, как сквозь вату воспринимая звуки и голоса. Понимал он сейчас только одно: теперь все кончено, теперь ничего не поправишь…
Домой ехать не хотелось, не к чему и тут околачиваться. Федор зашел в магазин, купил водки и направился в Дом культуры, к Черникову. Оказалось, что тот уже работает в кинотеатре художником, вяло чертыхнувшись, Федор пошел в кинотеатр.
Захар Черников сидел в каком-то захламленном чуланчике, малевал, насвистывая, афишу.
— Приветик, кореш! — обрадовался он, бросив кисть. — Сто лет не виделись! Как она жизнь? Все из-за Таньки переживаешь?
— Есть желание? — Килейкин мрачновато вынул из кармана бутылку и поставил на столик, заляпанный шлепками разноцветных красок.
— Это всегда можно! — Черников одобрительно мотнул рыжей головой. — Подожди минутку, сейчас я кончу. Афишу, понимаешь, повесить надо, гори она синим огнем. Это мне — раз плюнуть!..
Черников балагурил, Федор тупо смотрел в угол и не заметил, как Захар, заторопившись, вместо слова «зори» проворно намалевал — «гори». Таким образом фильм «Вечерние зори» обрел новое, лишенное смысла название «Вечерние гори». Довольно окинув свое творение, Черников вынес щит и вернулся в ожидании выпивки, довольный и оживленный.
— Порядок!
Захар вытер руки грязной тряпицей, этой же тряпкой смахнул со стола, выставил два граненых стакана.
— Действуй, кореш!
— Под зуб что-нибудь положить найдется?
— Что-то вроде оставалось.
С полки, на которой стояли всякие склянки-пузырьки с красками, Черников снял поллитровую банку, на дне ее в мутной жиже плавало несколько килек, из ящика стола извлек краюху зачерствевшего хлеба, пяток перышек вялого зеленого лука.
После первого стакана у Федора внутри что-то отпустило; крепко потерев лоб, он пожаловался:
— Все у меня с Танькой, Захар. Отрублено — завязано!
— А ты и расплылся? Да хватит нам этого добра! — Черников всерьез не понимал, как можно по такому пустяку расстраиваться. — Ты слышал, как я ее в прошлом году в газете расчехвостил? На весь район.
— Слышал. — Федор с внезапной ненавистью посмотрел в оплывшее лицо дружка. — Паскуда ты — вот кто ты!
— Ну, пускай паскуда, — не возмутился, не обиделся Черников. Глаза его в рыжих ресницах сузились, как прицелились: — А она с тобой лучше поступила? Хвостом повиляла!
Федор скрипнул зубами.
— Ладно, не тебе о ней трепать! — почти трезво запретил, отрезал он и в отместку насмешливо спросил: — Почему из Дома культуры ушел? Ты ж там почти хозяином был. Или поперли?
— А, надоело! — Черников попытался не выдать обиды, но это ему не удалось, говорил он раздраженно, с вызовом, явно приукрашивая. — Там уж без меня вся самодеятельность валится. Еще спохватятся, да поздно! А мне что — разве тут плохо? Посиживай в холодке и пачкай! Да еще заказы всякие. Смотришь, один колхоз просит стенд оформить, другой доску Почета разукрасить. Всякие плакаты, лозунги — перед праздниками отбою нет. А хрусты идут и не пахнут ничем! Сколько захочу, столько и слуплю! — Черникова несло все больше. — Я, кореш, теперь художник, творческая интеллигенция. А художники в наш век — дороже золота! Везде нужна реклама. Реклама двигает жизнь. Да и моя ведьма Дунька ой как любит эти самые хрусты!
— Ну и как у тебя с ней? — вяло, без интереса спросил Федор.
— Во! — Захар показал измазанный краской большой палец и выругался. — Только, стерва, к себе жить не берет! Приходящим держит. Пронюхала, похоже, что копают под меня. Каких-то там тряпок-шмуток в ДК не хватает, вроде я им завхоз!..
Бутылку прикончили, Килейкин поднялся, в голове у него шумело. Захар, верный человек, повел его к себе, и опять они набрели на магазин. Захмелевший Федор надумал купить вторую бутылку, Черников не позволил ему и деньги показывать.
— Нет, браток, так настоящие друзья не поступают! За кого ты меня принимаешь? Думаешь, у меня нет? Думаешь, я на халтурку?
По дороге Захар вспомнил, что дома у него из закуски ничего нет, к Дуське в таком виде идти рискованно, может не принять; после короткого совета зашли в кафе.
Здесь они взяли сырых яиц, хлеба, жареную рыбу. Остатками разума Федор понимал: надо есть, он и не завтракал, поругавшись с матерью, и у Захара в его будке одну тухлую кильку сжевал, но еда не шла, а водка, наоборот, шла…
— Ну что, будем ждать, когда допьете и остатки, или сейчас пойдем? — раздался холодный вежливый голос.
У их столика стояли два милиционера, спрашивал младший лейтенант.
Федор поперхнулся, Черников побледнел, закосил по сторонам глазами, но тут же оправился.
— Вам-то уж не оставим! — он демонстративно допил водку, нагловато откинулся на спинку стула. — Собственно говоря, что вам угодно? Вы знаете, кто я?.. Чер-ни-ков! Слышали о таком? Так вот, я, Черников, встречаю друга из армии!
— Как раз вы нам и нужны, гражданин Черников, — подтвердил младший лейтенант и взглянул на Федора. — И вам советую пойти с нами: в вытрезвителе отдохнете.
Федор помалкивал: он понимал, что влип с этим рыжим в историю, как понимал и то, что сопротивляться бесполезно.
В кафе вошли два дружинника, у подъезда стояла крытая машина с зарешеченными стеклами.
МАЗ попрыгал по окраинным, немощеным, неасфальтированным улицам Атямара; остались позади последние, недавно поставленные дома поселка, желтеющие свежетесаными бревнами либо краснеющие кирпичной кладкой; пошла наконец накатанная бетонка, а Таня все молчала, смотрела перед собой ничего не видящими глазами. Она и сама не могла ответить, думала ли она сейчас о чем-нибудь? Звучала где-то внутри высокая чистая нота — Таня чувствовала, что едет домой, радовалась; потом возникало некрасивое, изуродованное злобой, яростью лицо Федора, в уши снова врывался его рвущийся чужой голос, лицо Тани то бледнело, то ярко разгоралось. Так бывает в иной летний день, когда солнце то зальет все вокруг, то зайдет, скроется за сизую тучу, и земля, темнея, становится настороженной, тревожной.
Привычно следя за дорогой, Коля Петляйкин искоса, украдкой поглядывал за Таней. Понимая ее состояние, он тоже молчал, но понимал и то, что оставлять ее надолго в этом состоянии нельзя. Слева вдоль трассы потянулся лес, — Коля придумал незамысловатую шутку, остановил машину.
— Знаешь, Тань, утром, когда в Атямар ехал, я под кустом спрятал один сверточек. Пойдем поищем, а? И цветов нарвем.
— Цветы, цветы, — тихо, горько повторила Таня. — Меня, Коля, в селе не цветы ждут, а жгучая крапива. Вот так бы ехала и ехала с тобой. Хоть на край света, только никого бы не видеть, ни с кем не встречаться!
— Ну зря ты так, Танюша! — запротестовал Петляйкин. — Не все в селе такие, как он.
— Не надо, Коленька! — попросила Таня. — Иди и скорее возвращайся. Без тебя мне еще хуже…
Нередко человек слышит не то, что ему говорят, а то, что он хочет слышать. Петляйкин вымахнул из кабины, метнулся в лес. За первым же кустом наклонился, сделав вид, будто ищет что-то, проворно достал из нагрудного кармана коробочку духов «Красная Москва». Понюхал их, тихо и довольно засмеявшись, положил их снова в карман.
К машине он подбежал с букетом ромашек.
— Опять душа не стерпела, Танюша! Нравятся?
— Люблю ромашки, спасибо, Коленька. — Таня уткнулась лицом в охапку горячих ромашек, испокон веков отвечающих девушкам, любит или не любит, пряча невесть с чего брызнувшие слезы. — Сверток свой нашел?
— А как же? Нашел, Танюша, нашел! — ничего не заметив, Коля левой рукой крутил баранку, а правой, свободной, извлек из кармана красную, с кисточкой коробку. — Вот он, это тебе!
Таня засомневалась: принимать или не принимать неожиданный подарок, но посмотрела на Колю и не рискнула обидеть простодушного, не умеющего хитрить парня.
— Бери, бери, Танюша, опростай мою руку, — поторопил Коля. Видишь, одной правлю?
— За подарок спасибо, Коленька! Никто мне таких духов не дарил. — Таня не удержалась, по-дружески попеняла: — Только зачем было обманывать, что под кустом прятал? Врать нехорошо, Коля.
— От моего вранья, Танюша, никому вреда нет, — заулыбался, признаваясь, Петляйкин. — В лесу-то, правда, и не думал прятать, в кармане носил. Еще утром в Атямаре купил.
— Тогда почему же сразу не отдал? — Таня мало-помалу отвлекалась от своих нерадостных мыслей, втягивалась в дружеский разговор.
— Когда?
— Ну, скажем, при встрече, в больнице.
— Не посмел. При людях как-то неловко, — честно признался тот.
— И в лес за смелостью побежал? — Таня невольно улыбнулась своей же шутке.
— Побежал, Танюш! Что, больно неуклюже получилось? Вот видишь, даже врать-то не умею.
— Эх, Коля, Коля-Николай! Сколько раз тебе говорила: нельзя быть таким стеснительным. Да еще с друзьями.
— Такой уж характер, Танюша, ничего не попишешь. На работе, честное слово, нормальный! Как с девушкой поговорить — совсем накудышным становлюсь.
— С таким характером, Коленька, никогда мы тебя и не уженим!
— Ну что ж, видно, бобылем останусь, — в тон, шутливо-обреченно вздохнул Петляйкин.
— Не вздыхай, Коленька, — Таня тихонько рассмеялась. — Я же нарочно так сказала. Ты во всех отношениях парень хоть куда, любая девушка за тебя пойдет! На шее повиснет!
— Ты так думаешь? — с интересом спросил Коля, но тут же оговорился: — А мне, Танюша, любая не нужна. У меня своя печаль-радость.
— Если не секрет, кто же эта счастливица? — беспечно поинтересовалась Таня.
— Пока не скажу. — Коля взглянул на Таню, незаметно, огорченно перевел дыхание: Таня шутила, а он-то отвечал серьезно.
— А она хотя бы знает об этом?
— Думаю, что нет. Я, по крайней мере, ничего не говорил.
— Как же понять? — Таню и впрямь занимал этот шутливый разговор, пусть и ненадолго отвлекший ее.
— Как? Люблю, да и все. Издали, со стороны. Давно, с тех пор как вместе учились.
— Но хотя бы встречаешься с ней?
— Еще бы! Жить в одном селе, вместе работать да не встречаться? Каждый день почти вижу.
— И ничего не сказал? Странно.
— Ничего странного, Танюш. Боюсь, не ответит взаимностью. — Коля поработал рычагами, педалями, хмуро спросил: — Тогда что?
— Тогда вот что, — поспешила Таня на помощь другу. — От меня хоть не скрывай. Я поговорю, если сам не смеешь. Так и скажу: смотри, девка, сохнет по тебе парень! Не прозевай.
— Ты что, Танюш! — не очень весело усмехнулся Николай. — Сделать из меня посмешище? Нет, об этом и не думай! Может, когда-нибудь сама догадается.
— Жди, когда догадается! — пристыдила Таня. — До тех пор и замуж может выскочить.
— И это верно, — опять совершенно серьезно согласился Николай. — Она недавно и на самом деле чуть не вышла замуж. И к свадьбе уже готовились. И меня на свадьбу приглашала…
Словно чем-то заинтересовавшись, Таня отвернулась: в глазах опять горячо защипало, опять свое настигло. Ведь и у нее все так было: и к свадьбе готовились, и Колю на свадьбу приглашала. А что теперь? Ничего этого теперь не будет, совершенно ничего!.. Бежали справа, в боковом с опущенным стеклом окне, уже сэняжские, каждым бугорком памятные поля, но и они успокоения не приносили. Противясь тому, что сызнова накатывало на нее, Таня принялась гадать-разгадывать, кто же у них приворожил ее верного товарища, Колю Петляйкина? Мысленно она перебрала всех сельских девчат и никого рядом с Колей поставить не смогла. Со всеми он вел себя одинаково, ровно и по-дружески, ни с кем вроде бы не встречала его. И вдруг Таня замерла, ударенная, как молнией, поздней догадкой: «Господи, он же про меня говорит!» И сразу же стали понятны и попреки ее несостоявшейся свекрови, Дарьи Килейкиной, и шуточки-намеки ее сестры Полины, и поведение самого Коли Петляйкина: его внимание, его цветы, его подарок, его постоянная застенчивость, слова о том, что девушка его к свадьбе готовилась и его на свадьбу приглашала. И, наконец, даже — нынешние гнусные, прощению не подлежащие, выкрики Федора, бывшего Феди… Как же это так? Как ей быть? Да что ж такое делается?.. Разве человеческое сердце — мотор, как у машины: захотел — остановил, захотел — завел?.. Не умея ответить на все эти вопросы, которые не только сама себе задала, но и на те, более сложные, которые Коля Петляйкин задал, Таня, цепенея, вжалась подбородком в кромку открытого окна. Много, слишком уж много — для одного дня — навалилось на нее!
Ох как хорошо, что они в Сэняж уже въезжали!
Принаряженная, словно бы помолодевшая, мать ходила по пятам за Таней, обсказывала нехитрые сельские новости, Таня, вполуха слушая, радовалась, что она дома, и сейчас ее тихая радость перебила, отвела все другие, не больно радостные мысли…
Первой пришла Поля, следом за ней, вихрем, как всегда влетела Зина: в легком коротком платье, с пышными золотистыми волосами, завязанными зеленой шелковой ленточкой.
Что-то положив на стол, она обняла Таню, звонко чмокнула ее в губы, взяла за обе руки и потянула на диван:
— Садись, золотко мое, рядышком со мной! Словно сто лет не встречались! Не обижайся, никак не могла вырваться проведать — завертелась я со своими поросятками! А уж соскучилась по тебе — и словами не выразишь! Послушай-ка, золотко мое, что тебе скажу. — Зина, наклонившись, горячо зашептала, хотя в комнате кроме них никого и не было:
— Ну как ты смотришь, мое золотко?
Таня поразилась: какая же она неуемная, эта Зина: вышептала, духу не переведя, что опять собирается замуж! По простоте, по скоропалительности своей даже не подумав, что говорить на такие темы с Таней сейчас вроде бы и не следует. А впрочем, не все ли равно — нынче или завтра?.. Легче, проще живет ее подружка, чем она сама, может, так и лучше.
— Что тебе сказать, Зинок? — Таня незаметно вздохнула. — В общем-то, дело твое. Смотри только — разок ты уже поторопилась.
— Чао! Разве я Пашку не знаю? — запротестовала Зина. — Или он меня не знает? Ну, пусть был женат. Что из этого? Кто виноват, если характером не сошлись! И у меня так же. И я не виновата. Выходит, как говорят, чет на чет.
— Знаю, Зинок, Паша человек хороший и комбайнер отличный. С Черниковым, конечно, не сравнять. Да не торопишься ли? Я ведь и тогда тебя предупреждала.
— Тогда я, Танюша, пустоголовая была. Без крыльев летала. В розовой речке купалась… Не забыла? Даже стихи начинала писать и на артистку учиться собиралась… — Зина усмехнулась, смешком этим отделив себя прежнюю от себя нынешней, строго сказала: — А сейчас на жизнь совсем по-иному смотрю. Настоящая жизнь здесь, в своем селе. Здесь и счастье мое настоящее будет.
Сказала она это так, что Таня поверила, опять незаметно вздохнула.
Поля внесла в фартуке зеленые огурцы, в другой руке держала блюдо золотистого меда — подарок Кузьмы Кузьмича.
— Это Директор научил: огурцы с медом есть. Как настоящий арбуз получается. Пробуйте, пробуйте, девчата!
Зина разрезала пополам самый большой огурец, намазала одну половинку медом, с хрустом откусила.
— Эх, правда, как камышинский арбуз! — похвалила она и, намазав вторую половину, заставила попробовать и Таню.
— О, да у вас тут целый девичник! — приветствовала присутствующих Радичева; загорелая, коротко стриженная, в легкой светлой кофточке, она больше походила сейчас на молоденькую учительницу, чем на председателя солидного колхоза. — С приездом, Танюш!
— Спасибо, Вера Петровна!
Таня вскочила с дивана, обняла Радичеву и невольно всхлипнула.
— Ты это что, Танюша? — Радичева приподняла ее голову, пытливо заглянула в мокрые глаза девушки. — Что-то непохоже на тебя. Никогда тебя такой не знала.
— Все. Вера Петровна, все! — заставила себя засмеяться Таня, крепко ладонью вытерев глаза и без нужды поправляя густые, цвета спелой ржи волосы; всегда у нее становилось на душе спокойнее, когда рядом оказывалась Радичева. — Поль, давай ставить самовар, гостей угощать!
— Какой чай в такую жару? Сейчас бы холодненького кваску! — взмолилась Зина.
— Есть, есть, и квасок у меня есть! — послышался голос довольной Таниной матери.
Когда все уже сидели за столом, зашел Коля Петляйкин. Смущенный тем, что застал здесь столько людей, он отнекивался от дружных требований сесть со всеми и, вертя в руках какую-то книжку, пытался улизнуть. Схватив его за руку, Зина усадила его за стол.
— На всех нас хоть одного мужичка прислал нам вере паз — верхний бог наш! — балагурила Зина. — Винца уж не догадался принести? Ах ты, тоже мне — парень. В самый бы раз сейчас по рюмочке! Огурчики, видишь, сами в рот просятся.
— Виноват, Зинок, виноват, и вправду не догадался. Да я мимоходом и зашел-то, на минутку, — оправдывался Петляйкин, чувствуя, как полыхает у него лицо. — Я книгу твою принес, забыла ты у меня в кабине…
Про забытую книгу он придумал только сейчас, сказанул и сам же ахнул: а вдруг Таня ответит, что не оставляла? Тогда вовсе пропадай! Не смея поднять глаз, он протянул ей книгу, которую на днях купил в Атямаре и сам еще не дочитал.
Нет, Таня не подвела парня, выручила. Она приняла от него книгу и тотчас показала Радичевой:
— Спасибо, Коля, я уж думала, что потеряла ее. Вы читали, Вера Петровна?
— Нет, не попадалась. Сейчас ведь как? Хорошая книга — словно в войну хлеб по карточкам! — Радичева поднялась. — Все, Танюш, побегу! Убедилась, что ты в порядке, что ты с друзьями. Уборка, Танюш, скоро!
— Мой комбайн готов — жду не дождусь!
— За тебя я не беспокоюсь, — сказала Радичева, вложив, как показалось Тане, в свои слова и другой, скрытый смысл…
Таня заметила, оценила тактичность своих товарищей, за весь вечер никто из них даже случайно не упомянул ни про больницу, ни про то, по какой причине она там оказалась.
Заторопилась на ферму Зина, поднялся и Петляйкин, хотя Поля и шепнула ему:
— Посидел бы немного. И Танюше с тобой не скучно будет.
— Спасибо, Поля, Тане надо отдохнуть. Да и мне еще гараж проведать надо.
Не стала задерживать Колю и Таня, она действительно чувствовала себя усталой. На крыльце, провожая его, попеняла:
— Ты, Коля, скоро совсем научишься врать. Да и меня еще втянул.
— Прости, Танюша, все из-за этой дурацкой робости!
— Ну, тогда прощаю. Ты заходи и не выдумывай никаких предлогов.
— Больше не буду! — легко и совсем по-мальчишески пообещал Петляйкин.
Таня смотрела ему вслед до тех пор, пока он не скрылся за темно-зелеными кустами палисадников. Потом, глубоко вздохнув, вернулась домой.
Поля и мать убирали со стола, Таня хотела было помочь им, но они не разрешили, велели лечь.
Она уже не слышала, как Поля вошла в спальню и, не раздеваясь, долго сидела на своей кровати. Неспокойно было на душе у Поли: по селу о сестре ползали грязные слухи, и как поведет себя гордая неуступчивая Таня, когда они дойдут и до нее? На каждый роток, говорят, не накинешь платок…
— Ты, Поля? — сонно окликнула Таня.
— Я, Танюша. — Поля проворно пересела к Тане, погладила ее по плечу. — Как себя чувствуешь?
— Хорошо. Только голова вроде чуть кружится.
— Устала. Давно уж нужно было лечь — из больницы приехала, не с курорта. Да приходили еще.
— Спасибо, что приходили… Вот если бы никто не пришел, тогда… — Таня умолкла, сонно причмокнув.
— Спи, сестренка, я рядышком. Спи, — совсем как когда-то маленькую успокаивала-баюкала младшую сестру старшая, сжимая мокрые ресницы.
Среди тех, что на все лады трезвонили по селу о Татьяне Ландышевой, самым большим колоколом была мать Федора Килейкина — Дарья Семеновна. О Тане она городила всякие небылицы, вымещая злую, жгучую обиду за Федора. В том, что он пил, попал в милицию и за пьяный дебош в вытрезвителе был осужден, как и Черников, на пятнадцать суток, она винила только Таню. «Это она, она, ведьмовка, сгубила нашего сына!» — кричала Дарья Семеновна, когда поздним вечером приехал Иван Федорович и сказал ей о звонке из милиции. Теперь Дарья Семеновна ждала удобного случая, чтобы при людях выплеснуть ей в лицо всю свою ненависть. И дождалась.
Таня зашла в магазин купить мыла, тихонько встала в очередь. Поначалу Дарья Семеновна ее не заметила, а увидев, вспыхнула, швырнула что-то на весы.
— Давно тебя ждала, слава семи сел? — крикливо начала она. — Скажи-ка, куда ты засадила нашего Федю?
В магазине были люди, уйти, не ответив, Таня не могла. Как можно сдержанней сказала:
— Он ваш сын, вам и знать, куда он подевал самого себя. Я его не видела.
Таня ответила правдиво, она действительно не знала и не хотела знать, где Федор. Дарье Семеновне, дождавшейся своего часа, любой ответ был сейчас как масло в огонь.
— Где тебе его видеть! Сперва по лесам, оголив ноги, бегала, а потом в больнице валялась. Только не знаю, от чего там тебя лечили!..
Словно острым колом ударили Таню в грудь, она покачнулась, прислонилась к прилавку. Мучительно пересиливая себя, чтобы не сорваться на крик, не опуститься, не стать такой же визгливой и противной, как эта всклокоченная женщина, она тщательно, прыгающими губами выговаривала:
— Пожилая вы уже, а ведете себя постыдно.
— Ах ты! — взвилась Дарья Семеновна. — Кого учишь?
— Вас! — уточнила Таня и, стараясь не побежать, вышла.
В магазине зашумели так, что нельзя было понять, кто о чем говорит, кто кого обвиняет-защищает. К прилавку с четырьмя пустыми бутылками в руках добрался Симкин Тюка, прикрикнув:
— Ты, гражданка Килейкина, не нарушай! Не на базаре дрожжами торгуешь! Возьми вот мои пустушки и закрывай свою тямку-лямку!
— Еще ты, пропащий, учить будешь! Убери отселя свои вонючие склянки, пока милицию не позвала! — мгновенно набросилась на него разъяренная Дарья Семеновна.
— Это я пропащий? — негромко, но так, что в магазине вдруг стало тихо, спросил Тюмка. — Мало того что оскорбила нашу лучшую комбайнерку, девушку чище росы! Теперь меня грязью полила! Значит — пропащий? На гляди, на! — Тюмка рванул с воротника рубашку, с треском располосовав ее, хлопнул ладонью по красной отметине на груди, голос его взвился: — Эту вот зарубку видишь? Это Гитлер в мое сердце послал свою пулю! А я не пропал!..
Стоящий в сторонке Кузьма Кузьмич Демьянов пробился к Симкину, взял, успокаивая, за локоть.
— Тихо, браток, тихо! Не один ты воевал. Тихо, граждане, и вы перестаньте шуметь! — Директор, призывая к порядку, помахал над головою рукой, повернулся к Килейкиной. — А тебя, Дарья Семеновна, спрошу: кто тебе позволил оскорблять людей? Сперва одну облила грязью, потом на другого кинулась. Что это здесь творится? Наш магазин, это что — твоя лавочка? Забыла, где находишься? Тихо, граждане, тихо! Мы вот сейчас составим акт, пошлем куда следует, и от нее тут и духу не останется!
…Ничего этого Таня уже не слышала и не знала. Быстро, почти бегом она шла к околице, торопилась выйти на Атямарскую дорогу. «Пойду, сейчас же пойду в райком комсомола, буду просить, чтобы дали куда-нибудь направление, путевку. Куда — все равно, хоть на край света, только не жить здесь! — били в голову мысли. — За что? За что?.. С дороги или с места пришлю маме, Поле и товарищам письмо — пусть они поймут меня, пусть простят!..»
За околицей, будто пытаясь унять, придержать расходившееся Танино сердце и ее заодно придержать, налетел упругий горячий ветер. Таня чуть сбавила шаг. Ветер волнами наплывал со стороны уже поспевавшей ржи, внятно отдавал запахом только что выпеченного хлеба. Таня шла и шла, машинально вдыхая этот родимый, щемяще сладкий запах и, не обратив внимания, разминулась со старушкой с вязанкой травы на закорках…
Уже отойдя на порядочное расстояние, Таня резко — будто ее толкнул кто — остановилась, посмотрела вслед старушке. Екнуло у нее сердце. «Уж не мама ли это? Она ведь еще утром куда-то ушла? — И вздрогнула, словно от дурного сна очнувшись, прозревая: — А я куда это бегу? За кого сочтут меня в селе? Как без меня пройдет уборка? В чьи руки попадет комбайн? А маме вместо радости — опять горькие слезы? Обыкновенная трусиха — вот кто я после этого: испугалась какой-то болтовни! И из-за этого бросить мать, сестру, колхоз, друзей? Да какая же после этого я буду коммунистка?»
Старушка уходила все дальше — маленькая, согнувшаяся под охапкой травы, — ее, не ее ли, но чья-то мать. Таня во весь голос закричала:
— Ма-ма-а-а! Подожди-ка, мама-а, остановиись! — пустилась вдогонку.
— Доченька, это ты меня кричала? — опуская на землю свою вязанку, спросила старушка.
— Я, бабушка, я! — сказала Таня, часто дыша и слизывая пересохшие губы. Теперь Таня узнала старушку: это была жена покойного Авдея Авдеевича. — Тебе, бабуля, тяжело нести. Зачем травка-то?
— Козочка у меня есть. Теперь я одна осталась с этой козочкой. Коровку в колхоз сдала, сразу же после похорон старика. Зачем мне коровка-то? У козочки молочко-то жирненькое, да и шерстка на ней — чистый пух. Вот травки ей на опушке и нарвала, по перышку выбирала, самых сладеньких. — Старушка подслеповато пытливо вглядывалась в девушку. — А ты чья будешь, такая аккуратненькая да красивенькая?
— Ландышевых я…
— Ий-а, Танюшка, что ли?
— Я, бабуля, я. Давай-ка понесу твою травку, а то, вижу, очень устала, тяжело тебе.
Таня перекинула перевязанную охапку травы через плечо, и они тронулись к Сэняжу.
— Ии-а, ты же, Танюшка, куда-то вроде торопилась? — спохватилась вдруг старушка.
— Торопилась бабуля.
— Пошто ж возвернулась?
— Да вот оставила в селе незаконченное дело.
— Видать, очень уж важное то дело, если обратно возвернулась?
— Очень важное, бабуля. Дороже не бывает,
— Тогда, дочка, удачи тебе и счастья всякого.