Делу о сокровище Шалю должно быть отведено должное место, и все же смерть короля под стенами скромной крепости Лимузэна не менее романтична и несколько парадоксальна. Львиное Сердце умер как воин, а не как рыцарь; он умер от стрелы, выпущенной арбалетчиком во время обычных перипетий банальной осады, а не от удара копьем или мечом во время героического сражения. Но его пренебрежение к страданию, причиненному ранением, его высокомерное и беззаботное презрение к смерти, пожелания, которые он высказывал насчет захоронения своих останков, тела, сердца и внутренностей, его слова, одновременно снисходительные и великодушные по отношению к своему убийце, — всего этого достаточно, чтобы соткать из последних мгновений его жизни легенду, несмотря на банальность причины его гибели.
Повесть о гибели Ричарда дает рассказчикам возможность, сознательно или нет, передать свои суждения с Ричарде — о короле и человеке. Они нам также раскрывают, иногда независимо от их воли, образ этого персонажа, его положительные и отрицательные качества. Это мы уже отмечали в связи с рассказом о сокровище, составленном двумя благосклонными к суверенам из династии Капетингов хронистами — Ригором и Гийомом Бретонским. Следует углубиться в анализ мировоззрения тех, кто донес до нас эти рассказы и, добровольно или нет, проясняет нам образ Ричарда, собранный из суждений, высказанных в рамках определенной системы ценностей. Зададимся вопросом, что в этой личности завораживало, вызывало восхищение или же, наоборот, отторгало, смущало, раздражало, вызывало порицание, осуждение. Внимание к тем или иным чертам характера и манерам поведения, способ их подчеркнуть или раздуть почти до карикатурного вида являются весьма показательными не столько для самого Ричарда, сколько для его восприятия современниками.
Итак, эти суждения, несмотря на их расхожесть и порой диаметрально противоположную направленность, странным образом сливаются в единый портрет Ричарда, отражающий тот образ рыцарства, который мы себе представляем. Король предстает в качестве воплощения рыцарства в ту эпоху, когда оно осознает себя и становится одновременно завоевывающим, соблазнительным и раздражающим.
Хронисты в своем большинстве дают Ричарду, в том числе и в рассказе о его смерти, противоположные оценки, которые несут печать их личного происхождения. В действительности они передают ценности и интересы тех социальных групп, к которым принадлежат сами. Большая часть этих авторов была английскими священнослужителями, и поэтому не стоит удивляться тому, что они то хвалят, то обвиняют принцев и королей, в зависимости от их поведения, более или менее соответствующему установленным нормам морали, а также (а может, и большей степени) от того, насколько они отвечают интересам клира королевства, то есть их собственным интересам.
Ярким примером здесь является Гийом де Нёфбург, сравнивающий правление Генриха II и его сына Ричарда, одновременно упрекая и различая их тенденции и поведение. Говоря о Генрихе II, хронист сначала отмечает его супружескую неверность (о Ричарде он такого не говорит), его неумную жажду к «наслаждениям Венеры», «постыдные» обстоятельства его свадьбы с Алиенорой, которую также обвиняет в дурном поведении еще в ее бытность королевой Франции. Он также упрекает короля в чрезмерной благосклонности к евреям и возлагает на него ответственность за смерть епископа Томаса Бекета, в чем Генрих покаялся, но не так, как подобает королю. Его поведение повлекло за собой божье наказание, которое проявилось в восстании его сыновей.
Однако этот образ не такой уж негативный, поскольку, как утверждает хронист, Генрих любил справедливость и вставал на защиту бедных и слабых, отменив, например, жестокий закон, который приравнивал потерпевших кораблекрушение к добыче. Он любил мир и всегда пытался разрешить конфликт полюбовно, прежде чем развязать войну, которая была для него крайней мерой. Наконец — и это является спорным утверждением — до введения Саладиновой десятины он никогда не обременял народ налогами и не осмелился взимать поборы с духовенства. Он был (и в этом Генрих приближался к тому образу, который Церковь считала идеальным для королей, а позже для рыцарей) гарантом общественного порядка, защитником благ и свобод Церкви, покровителем сирот, вдов и бедняков; щедрый на милостыню, он чтил священнослужителей. Его поведение, конечно, многим не нравилось, но по сравнению со своим сыном Ричардом он был хорошим правителем. Хронист настаивает на этой оценке. Видя страдания, которые испытывала его страна, он утверждает, что «этот человек был почти всю свою жизнь государем особым и благодетельным». Различие между правлением отца и сына стало очевидным, как и в библейские времена, когда Ровоам превзошел в несправедливости и притеснениях своего отца Соломона1[596].
Рауль де Коггесхолл, рассказывая о смерти Ричарда, видит в ней прежде всего Божью кару, но также Божью милость, так как Бог положив конец его дурным поступкам, помешал ему прибавить к прошлым преступлениям еще большие. На самом деле, король в пылу воинской ярости в равной степени угрожал как мятежникам, так и тем, кто ему подчинялся. Хронист также намекает на его неуемную жажду войны в целом, а также на его пренебрежение предписаниями священников о Божьем перемирии, которое запрещало использование оружия во время религиозных праздников, особенно в пост, а именно в это время Ричард осаждал Шалю. Автор отмечает, что король умер бесславно, в месте, которое ничем не примечательно, и не в сражении, как бы это подобало столь воинственному королю2[597].
Большая часть церковных хронистов еще больший упор делает на то, что Ричард угнетал установленными поборами Церковь и народ; они забывают упомянуть о том, что ему было необходимо, с одной стороны, собрать средства на крестовый поход, а с другой стороны, получить освобождение, заплатив огромный и возмутительный выкуп, в то время как Церкви подобало его защищать как участника крестового похода. В конце концов, если на время забыть моральную оценку его «частной жизни», основанную на его сексуальном поведении и в некоторой степени на его бунте против отца3[598], именно из-за финансовой политики, ставшей тягостной по этим двум причинам, священники неблагоприятно оценивают правление Ричарда Львиное Сердце.
Некоторые хронисты просто ставят его в один ряд с его предшественниками, осуждаемыми за те же преступления. Примером здесь может служить Геральд Камбрийский, который в «Об образовании государя» рассказывает о предсказании одного отшельника по имени Годрик, умершего в 1170 г. В одном видении святой человек увидел короля Генриха II и его четырех сыновей, павших ниц перед алтарем; но вот он с ужасом замечает, что они без стыда влезли на алтарь, потом на распятие, сели на него и посмели даже его испачкать. Затем он видит Генриха и его двух сыновей, Ричарда и Жана, дерущихся у подножия алтаря. Отшельник сам расшифровывает свое видение: оно предвещало падение короля и двух его сыновей, ставших, в свою очередь, королями, из-за божественного возмездия за притеснения церкви4[599].
Геральд возвращается к теме смерти Ричарда. Он ее сравнивает со смертью короля Вильгельма Рыжего на столетие раньше, убитого «случайной» стрелой, направленной, если так можно выразиться, рукой Господа. Ричард тоже встретил мстящую руку Бога в форме арбалетной стрелы, оружия, которым он сам чрезмерно злоупотреблял, напоминает хронист. Однако истинная причина заключается, конечно, не том, что он часто использовал это оружие, а в том, что он грабил Церковь. Геральд выражает ее в стихотворных строках:
Христос, тот, кто сделал своей добычей твою чашу, сам стал добычей под Шалю,
Ты победил одним ударом того, кто похитил деньги Креста5[600]. Хронист намекает на возмездие за чрезмерно жесткую финансовую политику короля Англии по отношению к Церкви, проводимую под предлогом крестового похода. Матвей Парижский также довольно грубо интерпретирует смерть короля и приводит по этому поводу много эпитафий. Как и Рауль де Коггесхолл, он особенно настаивает на прегрешениях Ричарда, и Господь в некоторой степени этой смертью не позволил совершить ему другие. Он также не забывает о хищениях Церкви:
«Эта эпитафия была написана о его смерти и его похоронах: „Земля Пуату и земля Шалю накрыли внутренности герцога. Он пожелал, чтобы его тело было спрятано под мрамором в Фонтевро. Нейстрия, именно тебе принадлежит непобедимое сердце короля: ведь эта знаменательная смерть не может принадлежать только одному месту”. Другой поэт сочинил элегантные стихи по случаю той мрачной и невосполнимой утраты: „Король Ричард, опора королевства, пал в Шалю: для одних он был ужасным, для других — добрым; для одних он был агнцем, для других — леопардом. Шалю означает погасший свет. Это название не было понято в прошедшие века: то, что оно предвещало, было неизвестным и закрытым для глаз непосвященных. Но когда свет угас, секрет был явлен свету, чтобы восполнить потухший свет". Еще одно сатирическое двустишие на этот счет: „О Христос, тот, кто сделал добычей твои чаши, стал добычей смерти в Шалю. Ты изгнал с этого света с помощью бронзы того, кто воровал бронзу твоего Креста”»6[601].
Основываясь на подобной критике историки иногда обвиняли Ричарда в практике такого тяжелого финансового гнета, что он разрушил его империю. Это обвинение сильно преувеличено, как это уже показал Дж. Джилингем. На самом деле в 1199 году английские налогоплательщики вовсе не были «обескровлены». Налогообложение Ричарда было не более угнетающим, чем фискальная система Филиппа Августа в то время. Король Франции, вероятно, располагал более существенными ресурсами, чем его английский соперник7[602]. Критике хронистов в этом вопросе не следует придавать большое значение, учитывая их предвзятость, связанную с их «классовой» или, точнее, сословной принадлежностью. В чем они упрекают короля в первую очередь, так это в том, что он не сохранил в целости все привилегии духовенства. По этой причине, говорят они, Бог наказал его как «плохого короля».
Однако все единодушны в оценке его воинственного поведения, осуждают ли они его или хвалят в том случае, когда он выступал против врагов Церкви и христианства во время крестового похода. Для них Ричард прежде всего был храбрым воителем, непобедимым солдатом с «львиным сердцем».
Откуда это прозвище Львиное Сердце? Его военное значение не оставляет никаких сомнений. Оно применялось ко многим персонажам, чья дикая ярость в пылу сражения проявлялась с наивысшей силой. Примером может служить Генрих Лев, герцог Саксонский, шурин Ричарда. В геральдике, чьи основы закладываются как раз во второй половине XII в., лев символизирует несомненную храбрость и благородство, присущие королю зверей8[603]. Этот символ можно встретить в романе о Лисе, написанном в ту же эпоху, где король по имени Благородный является львом. Кретьен де Труа, современник Ричарда, популяризировал этот символ, сравнив короля с одним героем Артуровского двора в его романе «Ивэйн, или Рыцарь со львом». В эпитафии, приведенной выше по поводу смерти короля, хронист упоминает его «непобедимое сердце» и напоминает, что Ричард для своих друзей был нежным как агнец, но для своих врагов ужасным как лев (или как леопард). В данном случае оценка автора благожелательна. Он присоединяется к тем авторам песен о деяниях, которые восхваляют военные доблести, а не христианское добросердечие их героев9[604].
Этот зверь был принят в качестве эмблемы семьи Плантагенетов и часто присутствовал на их одежде, как об этом свидетельствует один хронист по поводу посвящения в рыцари Жоффруа, предка Ричарда, в 1127 г.10[605] Образ льва также употреблялся по отношению к Генриху II в связи с пророчеством, согласно которому «детеныши льва», его сыновья, будут ужасными и кровожадными, восстанут против своего отца и станут воевать с ним11[606]. Описывая, как король Англии 5 августа 1192 г., несмотря на угрозу, пришел на помощь графу Лестеру, Амбруаз отмечает, что турки, едва заметив его приближение, разом набросились на него и на его знамя, на котором красовались львы:
И тогда толпы турок бросились, Прямиком ко знамени со львом12[607].
Прозвище Львиное Сердце появляется в некрологической заметке, которая возможно принадлежит Бернару Итье13[608]. Со времен крестового похода, если верить Амбруазу, король уже носил это прозвище. Он рассказывает о подвигах, совершенных в Акре «отважным королем с львиным сердцем»14[609]. Он, естественно, отмечает храбрость своего героя, его непокорный, даже мстительный характер, который иногда противопоставляли малодушию его врагов, сравниваемых с ягнятами. Это противопоставление можно встретить во многих текстах, посвященных Ричарду и Филиппу Августу. Например, по поводу событий на Сицилии: Филипп Август перенес (некоторые говорят, что даже принял) «оскорбления» жителей Мессины, в то время как король Англии, рассматривая каждого человека как своего подданного, подчиненного его законам, не захотел оставить безнаказанными оскорбления этих «грифонов». И именно поэтому они называли Филиппа Ягненком, а Ричарда Львом15[610].
Матвей Парижский передает другой эпизод, который имел место в 1192 г. Он описывает, как в Яффе король бросился в самую гущу турок и рубил их направо и налево, «как лев», перед которым разбегаются все звери16[611]. Далее, однако, хронист испытывает желание приписать Ричарду два положительных противоположных качества, символизирующих льва и ягненка. Напомнив (что весьма парадоксально!), как после своей коронации король Англии отказался продавать должности прелатов и «опустошил их сокровищницы» для крестового похода и освобождения Святой земли, автор подчеркивает, что Ричард проявил терпение, когда был выдан дьяволом герцогу Австрийскому, который продал его императору, как вьючного коня. Он также простил предательство брата Жана, который столько злоумышлял против него. Таким образом, тот, кто проявил себя жестоким львом в сражениях с бунтовщиками, был и ягненком в своем добросердечии. Однако, добавляет Матвей Парижский, ягненок победил в нем льва, вот почему он смог, наконец, выйти из чистилища и получить корону жизни17[612].
Несмотря на все вышесказанное, легенда по-своему комментирует это прозвище Львиное Сердце, объясняя его романтическим образом с элементами волшебства. В начале XIV в. это прозвище и легенда о съеденном сердце, ставшая популярной веком раньше, отражены в английском романе. Прозвище Ричарда здесь связано с галантным приключением короля во время его германского плена. Дочь короля Германии влюбилась в пленного короля и провела много ночей любви с ним в его камере. Отец, узнав об этом, захотел, чтобы Ричард исчез, запустив к нему в клетку голодного льва. Но герою, защитившемуся от укусов животного с помощью сорока шелковых платков своей красавицы, удалось убить льва и вырвать ему сердце, которое он победоносно съел на глазах изумленных принцев немецкого двора18[613].
Однако в конце XII в. прозвище Львиное Сердце было лишено двусмысленности. В нем прослеживается указание на королевское благородство Ричарда, а также на его отвагу и неоспоримую храбрость короля животных. Именно так это понимает Рауль де Коггесхолл, когда описывает Ричарда всего с несколькими рыцарями, презирающими смерть, повергшего в бегство многочисленных сарацинов. Размахивая королевским знаменем, он бросается на врагов, разбивает их, повергает и убивает, «как разъяренный лев»19[614].
Бертран де Борн, описывая англо-французское соглашение 22 июля 1189 г., по которому Овернь переходила королю Филиппу в обмен на его завоевания в Берри, отданные королю Англии, также делает намек на этот образ короля Плантагенета в противоположность образу его французского соперника. Рыцарь-трубадур, который оплакивает это соглашение, так как оно означает конец войны, которой он живет, пытается в песне склонить к возобновлению сражений, и с этой целью сравнивает короля Франции с ягненком, а короля Англии со львом20[615]. По поводу этого же исторического эпизода Ричард сам некоторое время спустя напишет на полуфранцузском, полупровансальскОм диалекте сирвенту, в которой с иронией он опишет приписываемые ему качества и недостатки, но в большей степени — черты его соперников; и все они имеют отношение к «рыцарским* добродетелям. Эта песнь адресована дофину Оверни и его кузену Ги, которые по наущению короля Англии, герцога Аквитании, взбунтовались против короля Франции, после того как он захватил Иссуар. Однако они не получили обещанной поддержки (из-за отсутствия денег, жалуется Ричард). Наученные горьким опытом, они стали осторожнее, они не пришли на помощь королю Англии, когда тот возобновил военные действия против Филиппа Августа21[616]. Ричард их тоже упрекает с иронией. Ниже представлен полный текст, достаточно мало известный, в переводе И. Лепажа:
«I. Дофин, я хочу спросить у вас причину, у вас и у графа Ги: последнее время вы вели себя как блистательный воин, и вы мне поклялись и пообещали вашу помощь, как Изенгрин Ренарту, этот Изенгрин, на которого вы так похожи своими седыми волосами.
II. Вы лишили меня своей помощи ради доходного дела, узнав, что казна Шинона пуста. Вы искали союза с богатым, храбрым королем, который держит свое слово; а так как я жадный и трусливый, то вы перешли в другой лагерь.
III. Я бы хотел еще спросить, оценили ли вы потерю Иссуара. Захотите ли вы отомстить, подняв армию наемников? Я могу, во всяком случае, пообещать вам одно, хотя вы и нарушили данное слово: в лице короля Ричарда вы найдете хорошего воина со знаменем в руке.
IV. Сначала вы были щедрым и расточительным, но потом, чтобы построить замки-крепости, вы оставили благородство, галантность и приличие и перестали участвовать в турнирах; но не нужно бояться, так как французы трусливы (?) как и ломбардцы.
V. Лети, сирвента, я отправляю тебя в Овернь: скажи двум графам от меня, что если они заключат мир. Бог их благословит.
VI. Не важно, если мальчик нарушит слово: оруженосцу законы не писаны! Но отныне пусть он будет начеку, если его дела ухудшатся»22[617].
Как мы видим, Ричард описывает себя как рыцаря и превозносит ценности рыцарства (о них мы поговорим несколько позже): воинскую храбрость, щедрость, галантность и учтивость, вкус к праздникам и турнирам, верность данному слову, — все те качества, которые очень часто вступают в конфликт с суровой действительностью, повлиявшей на нравы того времени: потребностью в деньгах, буржуазным «реализмом», постепенно овладевшим аристократической средой, способной защищаться от него лишь идеологией и литературой, а не делом23[618].
Если нам удалось обрисовать в общих чертах, пусть и с некоторой неточностью, моральный облик Ричарда, то внешний вид Ричарда, остается абсолютно иллюзорным. Те немногочисленные свидетельства, которыми мы располагаем, например надгробие в Фонтевро, или печати, на которых он изображен, не могут считаться реалистичными изображениями. Они подчиняются закону жанра и лишены точности. У нас нет ни одного письменного свидетельства относительно его внешнего вида, если не считать нескольких разбросанных упоминаний, столь же сомнительных, как и высказывание Матвея Парижского, описавшего эпизод из своей жизни (возможно вымышленный) и рассказавшего нам о рыцаре, который не осмеливался предстать перед Ричардом, так как тот, «хотя по внешности мог сравниться с самым красивым из мужчин, иногда имел очень грозный вид»24[619].
Тем не менее, можно собрать из разных источников обрывки информации и соотнести их с тем, что мы знаем о его отце Генрихе II, с которым его иногда сравнивали. Группируя в один текст три рассказа, возможно подлинных, авторства Петра Блуаского25[620], современника Ричарда, французский историк Шарль Пти-Дютайи набросал следующий портрет Генриха II:
«Это рыжеволосый мужчина среднего роста; у него львиное, квадратное лицо с выпученными глазами, наивными и нежными, когда он в хорошем расположении духа, и мечущими молнии, когда он раздражен. Его ноги всадника, широкая грудь, руки атлета выдают в нем сильного, ловкого и храброго мужчину. Он никак не заботится о своих руках и не надевает перчатки, когда держит сокола. Он носит удобную, не роскошную одежду и прически. Он борется с ожирением, которое он победил с помощью умеренности и упражнений, и благодаря ходьбе и верховой езде, он сохраняет молодость и утомляет более крепких компаньонов. С утра до вечера, без передышки, он занимается делами королевства. Кроме как на лошади или за столом, он никогда не сидит. Иногда ему случается совершить конную прогулку в четыре-пять раз длиннее, чем обычно. Очень сложно узнать, где он и чем он будет заниматься в течение дня, так как он часто меняет планы»26[621].
В этом описании можно заметить многие черты, которые, возможно, можно найти и у его сына, и это не только сравнение со львом, склонность к ожирению (и, кажется, Ричард не победил его умеренностью), чрезмерная активность, вкус к верховой езде и охоте, непостоянство или быстрая смена настроения и планов.
Шарль Пти-Дютайи добавляет (чего не говорил Петр Блуаский), что он был большим распутником, и то же самое можно сказать и о его сыне, как мы увидим дальше.
Геральд Камбрийский сравнивает Ричарда с его братом Генрихом Молодым и говорит, что оба были большими, или, во всяком случае, ростом выше среднего, и оба имели внешность людей, умеющих командовать. Вместе с тем он подчеркивает, как и многие другие, что Генрих посвящал себя турнирам, в то время когда его брат предпочитал войну27[622]. Что касается телосложения, то кажется, что в молодости Ричард был стройнее, чем его отец, но ожирением он стал страдать до своего отъезда в крестовый поход, несмотря на многочасовую верховую езду и интенсивные и частые занятия военным делом, как утверждает Гийом де Нёфбург. Он говорит, что в этот момент Ричард был «утомлен и изнурен бесконечными тяготами военного ремесла, которому он предавался больше, чем надо, начиная с самой молодости, и казалось, что превратности крестового похода на Восток надломили его очень быстро». Он также отмечает, что бледность его лица контрастировала с его телом28[623]. Когда они описывают ранение короля в Шалю, некоторые хронисты в равной степени ссылаются на тучность короля29[624].
Несмотря на это относительное уточнение, касающееся его физических данных, есть возможность увидеть в Ричарде крепкого мужчину, сведущего в охоте и войне, чрезмерно любящего всякое действие, борьбу, противостояние в играх и сражениях. В этом он похож на рыцарей своего времени, которые могли себя узнать в нем. Спорная поэма, посвященная воспитателю молодого Ричарда, Жоффруа де Винсофу, умершему в 1210 г., оплакивает смерть короля, «сеньора оружия, славы королей», и осыпает проклятиями того, кто осмелился его убить, называя его «неблагородным рыцарем, коварным рыцарем, вероломным рыцарем, постыдным рыцарем на земле»30[625]. Такая формулировка, в которой крайне часто используется слово рыцарь (miles), свидетельствует об идее, распространившейся очень рано: такой король-рыцарь, как Ричард, мог быть убит только членом рыцарства, но членом вероломным и неблагородным.
Сам Ричард полностью отождествлял себя с рыцарством. Это уже было отмечено в связи с остроумной репликой короля одному клирику, советовавшему ему отказаться от атаки на греческое войско Кипра, по его мнению, слишком многочисленное:
«Сир клирик, — сказал король, — вы выступаете посредником и вы спешите; оставьте рыцарство на волю Бога и Святой Марии!»31[626]
Что означает здесь термин «рыцарство»?
В современных документах, песнях о деяниях и романах второй половины XII в. французское слово «рыцарство» (chevalerie) уже оказало влияние на его латинский эквивалент militia до такой степени, что изменило его первоначальное значение. Термин militia означал когда-то войско, a milites означали всего лишь воинов, будь то пехотинцы или всадники32[627]. В течение XI в. слово miles, сначала в единственном числе (как личное определение с коннотацией качественной ценности), потом во множественном (для обозначения единства профессионального характера), приобретает социально более высокую и более достойную окраску в идеологическом плане. Таким образом, прежде, как правило, в понятии militia — то есть в совокупности milites, иными словами, солдат — противопоставлялись всадники Requites) и пехотинцы (pedites), но уже к концу XI в., а впоследствии еще больше и больше, milites являются, за исключением особых случаев или противоположных уточнений, конными воинами. Тепрь milites противопоставлены pedites. В текстах, современных Ричарду Львиное Сердце, уже можно систематически переводить milites как «рыцари». Это семантическое скольжение не случайно. Оно свидетельствует об изменении восприятия. Отныне, в мировоззрении времени, настоящими воинами, теми, кого «считают», являются рыцари33[628].
Эта эволюция смысла является результатом, без сомнения, влияния на латынь местных языков, более близких к военным реалиям времени, чем латынь, язык Церкви и литературы. В своем большинстве термины, обозначавшие оружие и военных, имеют германское происхождение, чем латинское. Слова miles, milites, militia подверглись смысловому изменению, вызванному необходимостью провести разграничение между древними реалиями, обозначаемыми этими латинскими терминами, и более ранними, обозначаемыми другими разговорными словами, употребляемыми в местных диалектах.
Происхождение слов, обозначающих рыцарей в большинстве «вульгарных» языков (в древненемецком (Ritter) и в староанглийском (cniht)), намекает на их изначально скромный социальный уровень — солдатня и прислужники на конюшне. В старофранцузском языке XII в. (chevalier, chevalerie) подобные слова ставят акцент на лошадей и на способ, которым выполняется служба: речь идет о воинской службе с полным вооружением. С момента своего происхождения «рыцарь» обозначает элитного воина-всадника (и не только всадника34[629]), а «рыцарство» применяется к их совокупности — тяжелой коннице, а также к их деятельности. *Faire chevalerie» означает вести военные действия в манере рыцарей, а само это слово подразумевает рукопашные схватки, славные и героические подвиги. Впоследствии термин стал обозначать любое достойное поведение, сообразное этике, принятой рыцарством в тот самый момент, когда оно в конце XII в., а может быть, и в XIII в. принимает институциональные очертания, обязывающие вплоть до конца Средневековья следовать культурной модели, рыцарскому идеалу, который в некоторых своих аспектах предвосхищал модель «почтенного человека», которая сменит их в дальнейшем.
Однако не стоит, как это порой делается, придавать словам «рыцарь» и «рыцарство» с самого начала их появления в нашей литературе (первая половина XII в.) этический, социальный и идеологический смысл, который, безусловно, появляется в них уже в конце того же века — в эпоху правления Ричарда Львиное Сердце, еще более отдаляя их от латинской лексики. Статистическое изучение латинских слов miles, milites, militia и их французских эквивалентов «рыцарь» и «рыцарство» на протяжении XI и XIII веков отчетливо демонстрирует прогрессивное слияние различных коннотаций, произошедших от этих слов35[630]. Это слияние происходит именно в эпоху Ричарда Львиное Сердце. Термины, имеющие отношение к рыцарству, еще не полностью потеряли свою окраску, связанную с чисто профессиональным ремеслом, военным делом, однако в это время уже появляются многочисленные коннотации более благородного характера, не только профессионального, но и социального, этического, идеологического порядка. Изучение этой специфической лексики романов Кретьена де Труа, современника Ричарда, делает очевидным ключевую важность этого периода, и в частности важность этих романов, в формировании рыцарства и «рыцарского менталитета»36[631].
Новый образ рыцарства, еще расплывчатый, начинает, однако, формироваться за столетие до этого, во второй половине XI века. Он связан с появлением новой техники ведения боя, появившейся в соседних с Нормандией, Анжу и Туренью регионах. Это нововведение потребовало усиления расслоения, которое внутри армии уже довольно давно разделяло всадников и пехотинцев. Гобелен из Байе, по-видимому, самое древнее тому свидетельство, но можно проследить его развитие в течение XII века во многих других документах эпохи; миниатюры в рукописях, фрески и картины, исторические капители и различные элементы скульптуры, на дереве, камне или бронзе, барельефы, даже шахматные фигурки дополняют образ, взятый из описаний латинских хронистов, из песен о деяниях или романов той эпохи37[632]
Этот метод ведения боя распространяется, возможно, благодаря нормандцам, которые используют его в конце XI века в различных военных походах, многочисленных и успешных, в Европе и еще больше во время крестового похода. Сталкиваясь с воинами со всех регионов, они превратились в своеобразное горнило культуры, несравнимый метод распространения нравов и техники, в частности, в военной области. Речь идет о технике компактной стремительной атаки с копьем, зафиксированном в горизонтальном положении. Принятая единогласно в Западной Европе в первой трети XII века, она стала отныне единственным методом ведения сражения элитными войсками, рыцарями и характеризует рыцарство, которое параллельно становится аристократическим слоем, пытается создать элитную корпорацию, а потом стать кастой. Оно снабжает себя методами различной подготовки (тренировки, турниры, поединки и джостры), этикой, кодексом поведения, идеалом, восхваляемым поэтами и авторами эпопей или рыцарских романов, мода на которые распространилась с большим успехом, который не ослабеет до конца Средневековья. Новая методика ведения боя достаточно хорошо описана во всех литературных произведениях того времени, что свидетельствует о том, что она вызывала почти ликующий интерес в обществе.
Ее появление стало возможным благодаря многим новшествам: распространению стремени, которое пришло в Восточную Европу в VII-VIII веках, возможно, из Китая и затем распространилось на Западе; разведению новых пород лошадей более сильных и быстрых, способных долгое время нести на себе вес вооруженного воина; прогресс в снаряжении лошадей, способствующий появлению и распространению более глубоких седел, придающих всаднику лучшую посадку и непревзойденную стабильность38[633]. По иконографии можно проследить различные этапы эволюции конской сбруи и военного снаряжения39[634]. Они делают возможным, за несколько лет до Ричарда, прогрессивное распространение этого нового, абсолютно рыцарского, метода ведения боя. Не возьмем на себя смелость утверждать, что он был единственным в арсенале рыцарства. Однако можно, без особого риска ошибиться, утверждать, что этот метод характерен для рыцарства и обладает множеством своеобразных черт.
До конца XI века не было различия между техникой боя всадников и пехотинцев. Битва на мечах была одинакова как для одних, так и для других. Что же касается копья, то его одинаково использовали как пешие, так и конные воины — или как метательное оружие, массово применяемое в битве при Гастингсе саксонцами и нормандцами, или как длинная пика. Пикой могло быть нанесено три вида ударов, и все три представлены в равной степени на гобелене из Байе. Первый, наносимый сверху вниз, требует, чтобы копье-пику держали рукой где-то посередине или скорее на трети длины, рука должна быть занесена над головой, в подготовительном движении, похожем на бросок дротика. Однако в данном случае копье не бросается, а вонзается железным наконечником в тело противника наклонным, нисходящим движением руки. Второй вид состоит в том, чтобы держать копье на трети его длины (чтобы обеспечить необходимое равновесие), рука и предплечье образуют прямой угол, локоть на уровне пояса, и наносить прямой удар вперед резким выпадом руки; третий, сложно выполнимый на лошади, состоит в нанесении удара сзади вперед и сверху вниз, как будто вспарывается живот ножом.
Во всех этих случаях техника одинакова, что для всадников, что для пехотинцев. Конное сражение позволяет лишь быстро перемещаться во время битвы. Преимущество всадника незначительно, либо его вообще нет, если не принимать во внимание меньшее утомление от переходов. Конный воин может оказаться даже в худшем положении. Эффективность копья зависит от силы руки воина и от скорости нанесения удара. Животное играет лишь минимальную роль, только приближая всадника к своему противнику, чтобы позволить ему нанести желаемый удар. В случае фронтальной атаки скорость животного может лишь стать недостатком, так как сложно точно наносить такие удары копьем, не притормозив в последний момент порыв лошади. К тому же, если боевой конь падает на полном ходу, то руке всадника грозят серьезные повреждения, разрыв связок или вывих плеча.
Новая методика сражения, наоборот, полностью характерна для рыцарства и может выполняться только верхом на лошади; она помогает избежать неудобств, многократно увеличивая силу удара и его точность. Она состоит в том, как отметил в 1119 г. сирийский историк Усама, чтобы щит выставить впереди себя во время атаки, опустить копье в горизонтальное положение, отныне зафиксированное во время всего штурма, хорошо зажатое подмышкой и прижатое к телу предплечьем, а рука лишь направляет острие копья на противника, потом пришпоривается конь, и воин скачет галопом до столкновения40[635]. С этого момента сила руки нужна лишь, чтобы крепко держать копье в горизонтально зафиксированном положении над головой лошади или слегка слева. Сила и эффективность удара зависит только от точности руки всадника, с одной стороны, и от скорости боевого коня, с другой. Копье, всадник и конь образуют единое целое, несущееся на полной скорости на врага, и это можно было сравнить с «живым снарядом» удивительной мощи.
Очевидно, что эта новая методика пригодна для тех, кто имеет значительное численное превосходство, особенно если она используется в форме коллективной атаки с большим количеством всадников, привыкших сражаться вместе, прижатых один к одному. Мощность проникновения такой группы, скачущей галопом, была страшным ударом, который произвел сильное впечатление на греков в конце XI века. Мощь удара копьем была подчеркнута во многих описаниях этих атак, которыми усеяны произведения поэтов и жонглеров; многие были известны и оценены Ричардом Львиное Сердце. В них говорится о стремительных атаках, с разлетающимися на кусочки деревянными щитами от столкновения с копьями, с рассыпавшимися и продырявленными кольчугами, острие, прокалывая петли, иногда протыкало насквозь противника, вырывая его из седла и бросая наземь.
Эта новая техника, требующая хорошей верховой езды, вызвала необходимость интенсивных тренировок, которые не имеют ничего общего с пешим сражением. Уже нельзя считать себя «рыцарем» только потому, что умеешь сидеть на лошади и драться. Нужно располагать временем, чтобы тренироваться на турнирах, количество которых увеличилось в это время и которые получили одобрение аристократической публики, наблюдающей или участвующей в них.
Принятие нового метода ведения боя и иных различных приемов приводит к усилению аристократических черт рыцарства, до этого отличного от знати, которая теперь пытается приобщить к рыцарству своих сыновей. Это движение начинает набирать силу уже во времена Ричарда Львиное Сердце.
В этом есть чисто экономические причины. Сражения на лошадях отныне требуют регулярных тренировок, а для этого нужно много свободного времени, которым обладают лишь праздные богачи или «военные профессионалы». Они также требуют все больших финансовых затрат, так как нужны хорошо накормленные и натренированные лошади, привыкшие к шуму сражения и способные научить маневрам этого нового фехтования. Цена такой лошади, которая называется боевым конем, дестриером, варьируется по эпохам и регионам, но она всегда значительна, превышающая в два-три раза цену лошади для парада и в четыре раза цену рабочей лошади. Лошадь должна быть довольно крепкой, чтобы долгое время выдерживать вес вооруженного всадника, вес снаряжения которого тоже увеличился41[636].
В начале XII века это снаряжение состояло из конического шлема, доходящего до носа, heltne из эпических песен, носимого поверх кольчужного капюшона; во времена Ричарда еще сюда добавляются пластинки для лица, и вскоре появляется закрытый шлем, используемый также Гийомом Маршалом. Его шлем получил вмятину во время турнира, и Гийом не смог его снять, пришлось звать кузнеца, чтобы освободить его голову42[637]. Защита тела была обеспечена, еще в X-XI веках, железной кольчугой, это была гибкая одежда, надеваемая на тунику, что не позволяло кольцам раздражать и царапать кожу. Кольчуга в XII веке опускается до колен и с разрезами спереди и сзади, образуя две полы, которые защищают бедра, когда сидишь верхом. Усиление проникающего удара при новом способе фехтования приводит, в свою очередь, к укреплению кольчуги. Появляются двойные кольчуги, засвидетельствованные Усамой, и даже тройные, если верить песням о деяниях и некоторым другим текстам43[638]. Простая кольчуга в XI веке весила от двенадцати до пятнадцати килограммов. Две наложенные друг на друга кольчуги увеличивают нагрузки, что приводит к появлению и развитию в конце XII начале XIII веков пластинок, жестких металлических частей, защищающих самые уязвимые места: грудь, плечи, суставы. Новая техника ведения боя приводит также не только к утяжелению защитного доспеха, но и к значительному повышению его цены. В эпоху Ричарда цена за одну кольчугу приравнивалась к стоимости пятнадцати быков и требовала многих часов работы кузнеца. На деревянном щите, покрытом кожей и иногда укрепленном железными полосами, рисуется герб сеньора, и, как другое оружие, носится в мирное время оруженосцем (откуда и его название — scutifer, armiger, шитоносец, оруженосец).
Атакующее вооружение, менее тяжелое, но не менее дорогое, особенно меч, «рыцарское», хотя и менее специфическое для рыцарства оружие, чем копье. Меч имеет длину около метра и весит около двух килограммов, и также требует не одного часа работы кузнеца-ювелира. В бою им скорее наносят рубящие, чем колющие удары, и лезвие меча достаточно острое, чтобы с одного удара разрубить (если сила руки позволит) шею верблюда или тело человека, о чем свидетельствуют деяния некоторых исторических и эпических героев, таких как Роланд, Готфрид Бульонский, Ричард Львиное Сердце. Цена за такие мечи может быть непомерно высокой. Следует также добавить к ней копье, которое из-за новой методики ведения боя удлинилось и отяжелело. В сумме можно утверждать, что цена на полное снаряжение рыцаря в эпоху Ричарда приравнивалась цене за пятьдесят быков. Естественно, такое снаряжение было не по средствам не только каждому простолюдину, но и не всей «знати». Вот почему в конце XII века и даже в следующем веке заметна очевидная тенденция сокращения посвящений в рыцари. Церемонии вхождения в рыцарство становятся все более роскошными, почетными, дорогостоящими, усиливая еще больше аристократический характер этого воинского сословия.
К тому же в эпоху Ричарда и Филиппа Августа не все рыцари были благородного происхождения, что уже будет невозможно через полстолетия, разве что с королевского разрешения. По крайней мере, по причине дороговизны снаряжения, роскошных и пышных церемоний все рыцари отбираются князьями и знатью, управляются аристократией и находятся на службе у сеньоров. Посвящение в рыцари больше, чем когда-либо прежде, стало для знати способом фильтрации, позволяющим многим проникнуть в наиболее элитный и тесно связанный с рыцарством круг44[639]. Это рыцарство, которое в XI веке было «благородной корпорацией элитных конных воинов», стало в эпоху Ричарда и после него «братством знатных рыцарей социальной элиты». В предыдущем поколении вся светская знать была рыцарями, но все рыцари не были знатью. В следующем поколении после Ричарда началось обратное движение. Знать закрывает доступ к рыцарству, которое теперь дается по праву рождения. Отныне можно быть знатным, не будучи при этом рыцарем. Многие сыны аристократов больше не проходят посвящение. Их называют «дамуазо». Рыцарство становится аристократичным, сокращается, смешивается со знатью, чтобы снова разъединиться и образовать элиту.
Эпоха Ричарда в этом случае является «эпохой перепутья», и это выражение, так часто употребляемое историками.'-имеет смысл. Это эпоха, когда рыцарство восхищается и подражает нравам сеньориальных и княжеских дворов, принимает идеологию аристократии и пытается слиться с знатью. Эпоха, когда, наоборот, князья не стыдятся назвать себя рыцарями и делать упор на старых ценностях, абсолютно военного характера, рыцарства и военного сотоварищества. Прошло то время, когда слова miles или chevalier напоминали о невысоком социальном положении и вызывали недоверие у знати45[640]. Звание рыцаря стало почетным, и знать отстаивает свои права на него.
Литература того времени часто упоминает о существовании «бедных рыцарей». Не следует считать их нищими. В основном это представители мелкой знати, иногда даже более безденежные, чем придворные рыцари, составлявшие вооруженную прислугу правителей, формировавшие их эскорт и постоянную охрану. Эти «бедные рыцари» отстаивали свои интересы и обращали внимание королей и принцев на их обязанность «поддерживать рыцарство», то есть нанимать и содержать этих рыцарей, скитающихся от турнира к турниру, чтобы прокормиться, жадных на добычу и набеги, что было для них единственным средством обеспечить себе существование. Это хорошо показано в большинстве произведений эпохи Ричарда и Филиппа Августа46[641]. Гийом Маршал сообщал о Генрихе Молодом, который из любви к хорошему владению оружием и солидарности с этими рыцарями умел их «содержать», нанимал, предоставлял им средства к существованию, избавляя их от необходимости скитаться — необходимости скорее тяжкой, нежели почетной, что бы там ни говорили в романах. Таким образом он, воспользовавшись штампом о прошедшем золотом веке, «спасал рыцарство», которое, по его словам, было на грани исчезновения:
«Потом вам скажут, что король,
Который делал только добро.
Так хорошо жил, что воскресил рыцарство.
Которое было на грани смерти»47[642].
На самом деле, говорит Гийом, Генрих начал вербовать, собирая вокруг себя молодых воинов48[643], подражая в этом другим правителям, которые, в свою очередь, окружали себя рыцарями, хорошо оплачиваемыми, доблестными, стоящими на более высоком социальном и идеологическом уровне.
Ричард Львиное Сердце, как и его брат Генрих, а может даже в большей степени", чем он, умел окружать себя рыцарями, проявляя, подобно анжуйским предкам, в отношении с ними воинскую солидарность. Он отождествлял себя прежде всего с рыцарством, делая из военных и рыцарских ценностей главные добродетели. Его поведение было настолько пронизано этими ценностями, что можно было подумать, будто он чувствует себя в большей степени рыцарем, чем королем. Можно выразиться еще точнее, он стремился внедрить рыцарскую идеологию, воплотить в делах эту мечту, согласно которой нет лучшего правителя, чем рыцарь, а хороший король может быть лишь из рыцарской среды. Он стремился сделать из рыцарства принцип правления. Иными словами, Ричард, из-за собственных пристрастий или соображений политики, отождествлял себя с рыцарством, полностью принял и превознес ценности, имитируя, возможно, романтических героев своего времени. Действуя таким образом, он создал новую модель правителя, архетип короля-рыцаря.
Это отождествление довольно ясно заметно во многих рассказах, касающихся смерти Ричарда. Вот один из них, достаточно поздний (через пятьдесят лет после событий), принадлежит перу Реймсского менестреля, создателя легенды о Блонделе, который нашел пленного короля Англии в Германии благодаря своему таланту трубадура. Описание автором короля Ричарда, сменившего на троне своего отца, в начале рассказа достаточно любопытно. Король здесь представлен прежде всего как рыцарь со всеми присущими этому сословию достоинствами, что вызывает всеобщее одобрение:
«Так скажут о короле Ричарде, который пришел на землю. И был он храбрым, щедрым, учтивым и поддерживал рыцарей; и пришли во Францию и Пуату турниры и сражения; и многие скажут хорошо о нем»49[644].
Король с первых строк отождествляется с рыцарством. Также не удивительно, что смерть Ричарда воспринимается автором как непоправимая потеря. Сам король, чувствуя, что дни его сочтены, беспокоится о будущем рыцарства: если он уйдет, то оно не сможет перенести потерю, и придет в упадок. Его золотой век прошел:
«Ах! Король Ричард, ты умираешь? Ах, смерть, как ты осмелилась напасть на короля Ричарда, самого лучшего рыцаря, самого учтивого и щедрого в мире. О! Рыцарство, ты придешь в упадок! Ах! Бедные дамы, бедные рыцари, что же с вами будет? Ах!»50[645]
Объясняется ли подобное видение относительно поздней датой этого произведения? Было ли оно результатом переосмысления фактов по истечении времени, в эпоху, когда рыцарство присвоило себе все добродетели, отождествив себя со знатью, готовой петь ему хвалу, и в некоем роде обратило себе на пользу образ короля Ричарда? Это возможно, но одной этой причины недостаточно. Ту же оценку можно найти и в поэме, написанной некоторое время спустя после смерти Ричарда под влиянием сильных эмоций окситанским трубадуром Гаусельмом Файдитом:
«I. Это довольно жестоко, что мне пришлось рассказать и изобразить в песне самое большое горе и самый большой траур, который у меня когда-либо был и который я отныне должен оплакивать... Так как тот, кто был преводителем и отцом, могущественный и храбрый Ричард, король англичан, умер. Увы! Боже! Как жаль и какая потеря! Какое жестокое слово, и как тяжело его слышать! Жестоко сердце того, кто может это вынести...
II. Умер король, и тысяча лет прошла, и никогда не будет человека похожего на него, такого же щедрого, могущественного, дерзкого, расточительного, и я думаю, что Александр, который победил Дария, не дал и не потратил столько, сколько он; и никогда ни Карл Великий, ни Артур не будут более ценными; так как, по правде говоря, он умел одних заставить себя бояться, а других — любить.
III. Я сильно удивляюсь, видя, что в век, полный лжи и воровства, мог остаться человек мудрый и учтивый, когда красивые слова и великие победы ни чему не служат, и зачем стараться, если мы увидели, на что способна Смерть, внезапно забирая лучшего в мире, всю честь, всю радость и добро; и видя, что ничего нельзя спасти, мы должны меньше бояться смерти!
IV. Увы, сеньор храбрый король, что отныне произойдет с оружием, с турнирами жесткими и тупыми, с богатыми дворами и красивыми дарами, ведь вас уже не будет, вас, который был начальником и хозяином? И что будут делать те, кто служил вам и ждет вознаграждения? И что будут делать те, кто сейчас должен себя убить, которых вы привели к власти и богатству?
V. Большое горе и жалкая жизнь, и вечный траур, вот какой будет их судьба. И сарацины, и турки, и пайены, и персы, которые будут бояться, чтобы не родился еще один человек от матери, так надменно заставят поверить в свою силу, что Святой гроб будет возвращен гораздо позже. Но так угодно Богу... Так как, если бы он не позволил и если бы вы, сеньор, остались в живых, вы бы заставили бежать их до Сирии.
VI. Отныне нет надежды, что короли и принцы, которые могли бы вернуть крест, когда-нибудь туда отправятся! Однако, те, кто будет на вашем месте, должны учитывать, как вы любите Ценность и Цену, и что сделают два ваших ценных брата, молодой король и учтивый граф Жоффруа... и тот, кто останется на вашем месте, должен получить от вас троих смелость, и твердое желание завершить храбрые завоевания, и любовь к военному делу.
VII. О! Боже! Вы всепрощающий, настоящий Бог, настоящий Человек, настоящая Жизнь, пощади! Прости его, он в этом очень нуждается; и не рассмаривай его грех, но вспомни, как он будет тебе служить!»51[646]
После выражения своих эмоций, автор подчеркивает в этой поэме «рыцарские» добродетели Ричарда: его храбрость, сравниваемая с храбростью античных героев, принадлежащих как истории, так и легенде, смешавшихся в эту эпоху, — Александр Великий, Карл Великий, Артур. Его щедрость, его великодушие, его учтивость. Теперь, когда он мертв, что станет с его рыцарями, с теми, кто доверился и служил ему? Что станет с рыцарством, с турнирами и армией? Что станет с христианством, героем которого он был? Кто отныне будет прославлять тех, кто требует славы и хвалы, как это делали Ричард и его братья, Генрих и Жоффруа? В последнем упоминании чувствуется прямой вызов (но без намеков) его еще неизвестному наследнику. Наконец, поэт завершает поэму обращением к Богу, чтобы Он простил грешного короля: он в этом нуждается! Пусть король небес рассматривает не его неоспоримый грех (мы к этому еще вернемся), а полезность его службы Божьему делу. Автор, вероятно, подразумевает здесь участие Ричарда в крестовом походе.
Здесь есть все. Ричард соединил в себе невежественные добродетели рыцарства, восхваляемые литературой XII века, и те качества, которые Церковь всегда воспитывала в королях и принцах и которые всего лишь столетие спустя она попытается привить рыцарству, в том числе с помощью литургических формул посвящения в рыцари, отмечая торжественность этого момента.
Оплакивая смерть короля Англии, мы оплакиваем не только преждевременный уход короля-рыцаря, героя христианства, но и воплощение рыцарских достоинств. Нам остается спросить себя, был ли в действительности Ричард в реальных своих поступках подобной идеальной моделью рыцарства? В чем он мог быть ею и в чем с ней расходился? Следует также задуматься о причинах, побудивших его поступать как рыцарь, следуя этой модели, но больше, наверное, о мотивах, которые побудили хронистов этот образ создать, расширить и приукрасить.
Жорж Дюби замечательно описал, опираясь на исследования лучших историков, далекое происхождение и развитие схемы трех сословий параллельно тому, что он называет «представлением о феодализме». Не стоит на этом больше останавливаться1[647]. Запомним лишь, что двойная схема, которая до 1000 года существовала в умах ученых, уже давно различала две категории людей (ordinēs): первая состоит из священнослужителей (clerid), а вторая — из мирян (laid). Здесь речь идет о различии, установленном на принципе ритуальной чистоты, морального достоинства и на обязательствах, которые из этого вытекают. -Священнослужители, преданные культу Бога, должны отказаться от земных возможностей и стремиться к мыслям духовным, отречься от супружеских уз, желаний плоти, кровосмешения, от богатств этого мира, от соблазна земной славы ради того, чтобы своими действиями и чистыми молитвами способствовать установлению царства Божьего. Эти предписания, которые, особенно с V века, сопровождают развитие сакраментализма в Церкви, отражают разрыв, который в лоне Церкви отделяет отныне духовенство от толпы верующих. От первых следует ожидать поведения более «священного», чем от вторых; вправе требовать от них больше, ведь они будут вознаграждены
в большей степени, чем остальные, и их спасение им более обеспечено, если, выбрав царский, апостолический путь, они смогут уберечь себя от грязи этого мира. Результатом этого является установление иерархии ритуальной, моральной и религиозной чистоты, которая внутри сословий располагает монахов и монахинь над белым духовенством, а воздерживающихся и вдов над женатыми мужчинами и замужними женщинами.
За несколько лет до года 1000 Аббон Флерийский разделает человечество на две категории, на священников и мирян, но вводит в содержание последних новое отличие, делая упор на функцию, а не только на природу, когда он описывает гармоничное общество, которое будет существовать, если каждый будет выполнять свою миссию на том месте, куда Бог его определил; вот что он говорит по поводу второй категории, о мирянах:
«По поводу категории людей — я говорю о мирянах — нужно, прежде всего, сказать, что крестьяне (agricolae) отличаются от воинов (agonistae): крестьяне потеют на пахоте и на разных иных сельских работах; воины, довольствуясь военным жалованьем (stipendiis militia), не нападают друг на друга даже в лоне своей матери (Церкви, христианства), но сражаются против врагов святой Церкви Бога»2[648].
Эта классификация, созданная в общих чертах в Оксерской школе за век до этого, предвосхищает ту, которая к 1030 году будет более четко сформулирована Герардом Камбрейским и Адальбероном Ланским и взята на вооружение век спустя большинством авторов, размышлявших об «устроении мира»3[649]. В 1000 году, однако, это нереально. Не только из-за междоусобных войн, которые сталкивают вооруженные войска соперничающих сеньоров, но, прежде всего, из-за грабежей, которым предаются воины того времени (les milites, которых не можем еще к этому времени перевести как «рыцарь»), Аббон Флерийский, как и за век до него другой Аббон, Сен-Жерменский, разоблачает это невыносимое поведение milites, которые осмеливаются обворовывать церкви, а потом совершать приношения Богу, состоящие из того, что они украли. Не удивительно, особенно с тех пор как язычники взяли верх над христианами! Это настоящее Божье наказание за их грехи4[650].
Чтобы попытаться ограничить эти поборы в ущерб церквам и монастырям, Церковь в конце X века пытается установить мир Божий. Прежде всего, речь идет о том, чтобы получить с правителей и сеньоров (и от воинов, которыми они командуют) обязательство не нападать, не убивать, не забирать, не требовать выкуп у inermes (безоружных), то есть у людей, которые не занимаются воинским ремеслом: монахов, священников, служащих любого ранга, женщин, детей, пилигримов, крестьян и торговцев5[651]. Немного позже, в начале XI века, Церковь пытается ограничить, на этот раз во времени, военные грабежи, запрещая использование оружия в определенные периоды недели или года, в пятницу в память о страсти Христа, в субботу в память о его пребывании в гробнице во время субботнего отдыха, в воскресенье в память о его воскрешении, а также во время главных литургических периодов и праздников знаменитых святых. Делая это, она совершает попытку создания в военном мире феодального беспорядка (неоспоримого, даже если его не преувеличивать) некоторых зачатков порядка и мира.
Чтобы заставить уважать такие предписания, Церковь пользуется отлучением от церкви и запретом, ощутимыми угрозами. Во времена, когда таинства занимают такое значимое место в «экономике спасения», а умереть без их причащения и быть похороненным не по-христиански означает навлечь на виновного вечные мучения, это имеет воздействие. Однако этих мер недостаточно. Сегодня часто приходится слушать суждение по поводу преступности: предупредить лучше, чем наказать. И чтобы достичь этой цели, необходимо изменить мировоззрение, что предполагает более деликатную, длительную, многообразную и упорную работу. Формирование рыцарского идеала является результатом этого медленного и терпеливого усилия.
Первая фундаментальная часть этой попытки состоит в установлении законного характера военного ремесла, признания в определенных условиях его достоинства. Для этого следует сначала различить, в светском мире, как это сделал Аббон Флерийский, тех, кто сражается, и тех, кто работает, пашет, потеет со сгорбленной спиной, обрабатывая землю. Это различие будет осуществлено на основе признанных обязанностей, которые никто не должен узурпировать. Каждый должен оставаться на своем месте, на своем уровне, установленном Богом. Итак, приверженцы мира Божьего, по большей части монахи, пытаются вмешаться своими публичными собраниями и торжественными клятвами, которые milites должны произносить на реликвиях святых, в политическую и военную сферы деятельности. Адальберон и Герард Камбрейский около 1025 года заявляют, что это не монахи, а король, просвещенный епископами, должен заставить соблюдать мир, «сдерживать» военных, дабы они не злоупотребляли своим оружием, а, наоборот, выполняли функцию защитников:
«В действительности существует два вождя: король и император, и под их руководством государство остается устойчивым. Существуют другие, которых не сдерживает ни одна власть, если они избегают преступления, которые подавляют королевским скипетром: это воители, защитники церкви. Они защищают больших и маленьких, они защищают весь мир и себя в равной степени»6[652].
Это не мешает, они также признают по своей трифункциональной схеме существование в старом «ordo» мирян отдельной категории воинов (ordo militum), отличной от пахарей:
«Божий дом триедин, хотя кажется единым. Здесь внизу одни молятся, другие работают, третьи сражаются. Все трое составляют единое целое и нераздельны; также работа двух зависит от службы одного, каждый, в свою очередь, приносит всем облегчение. Она проста, эта тройная связь»7[653].
В эпоху Адальберона эта программа, державшаяся на королевской власти, призванной обеспечивать мир, порядок и дисциплину в беспокойных отрядах воинов, была нереалистична. Это было время, когда сеньоры, избавляясь иногда от власти даже самых близких графов, навязывали окрестным крестьянам свое социальное и экономическое господство, устанавливали свой порядок (или беспорядок) в шателенствах, опираясь на свои замки и на своих milites, и до сих пор им удавалось пресечь слабые попытки к автономии последних; некоторым удается избежать этого доминирования, и они сами становятся разбойниками или ворами. Предписаниям Божьего мира удается с большим трудом, в течение всего XI века, ограничить все эти преступления: они хотя бы заслуживают уважения за установления правил поведения, в основном негативных (не нападать на безоружных людей, не обкрадывать церкви, не сжигать «бесплатно» дома и мельницы, не вымогать, а довольствоваться своим жалованьем и т. д.). Эти правила образуют первые, рудиментарные элементы далекой будущей рыцарской этики. Ее продолжение не сможет появиться раньше того времени, пока королевской власти как во Франции, так и в Англии не удастся заново утвердиться, подчинив себе этих «феодальных» сеньоров. Это была эпоха Генриха II и Людовика VII, Филиппа Августа и Ричарда Львиное Сердце.
Постоянное обсуждение вопроса о мире на протяжении всего XI века показывает, что эти правила не эффективны. Клермонский собор в 1095 году является этому доказательством. Провозгласив крестовый поход, папа Урбан II стремился обратить вовне, за пределы христианского мира жестокость рыцарей-разбойников, направить их против турок-сельджуков, которые стали хозяевами Иерусалима. Итак, Клермон — это, прежде всего, мирный собор, предназначенный, как и все предыдущие, для поиска средств обеспечить на христианском Западе мир, потревоженный milites, которых тогда уже можно назвать рыцарями. Проповедь крестового похода, конечно, не является циничным выражением решения понтифика очистить Запад от его самых беспокойных элементов. Те, кто был крестоносцем, были людьми набожными, даже если (к счастью!) их грубая и жестокая форма набожности нас немного шокирует сегодня. Набожность и покаяние тоже могут тронуть самые черствые сердца. Нельзя относить без оговорок ко всем крестоносцам утверждение Бернарда Клервоского, касающееся создания ордена тамплиеров, этих постоянных крестоносцев, которых он приветствует в недвусмысленных выражениях:
«Для предела удовольствия и успеха в этой толпе, отправляющейся в Иерусалим, относительно мало кто не был преступником или нечестивцем, похитителем или святотатцем, убийцей, клятвопреступником или изменником. Их поступок вызывает двойную радость, которая соответствует двойному преимуществу: их близкие счастливы, видя, как они уходят, так же как и счастливы те, кто видит их, идущими на помощь»8[654].
Остается не менее правдивым и то, что в рамках, одного собора Урбан II противопоставил два вида сражения: одно, смертельное для души, взращенное в христианском мире, точнее, в Церкви, настраивает одних рыцарей против других и ведет их к разрушению, к вечной гибели; второе, благотворное, толкает тех же рыцарей на вооруженное отвоевание Гроба Господня, и, наоборот, принесет им духовную вознаграждение, так как это отвоевание заменяет в другой форме покаяние, и приводит даже к отпущению покаянных грехов. Эта форма войны может даже им обеспечить, если они погибнут в таком священном сражении,, пальмовую ветвь мучеников9[655]. Что бы об этом ни сказали, воля папы заключается в том, чтобы вывести войну наружу, на землю «неверных», и преобразить рыцарей, до сих пор бывших зачинщиками беспорядков на христианском Западе, в воинов Христовых, освобождающих его наследие.
Конечно, нет точной гарантии, что выступление крестоносцев в поход способствовало возрастанию безопасности на Западе. Обратное кажется даже более вероятным; это было бы возможным лишь, если бы в поход отправились только самые грешные и разбойные из рыцарей. По меньшей мере, это было бы одним из намерений папы, и возможно это было причиной, которая заставила его отправить их в крестовый поход в качестве замены покаянию.
Мы доходим здесь до точки достижения чего-то конкретного в формировании будущей этики рыцарства — до определения миссии, которую иногда считали основной, до защиты христианства и, в частности, Святых мест. Ричард Львиное Сердце, век спустя, унаследует эту достаточно разработанную модель видения «внешней» миссии рыцарства. Она, конечно, весьма масштабна, но никогда не являлась, несмотря на попытки Церкви, основным заданием рыцарства10[656]. Иными словами (и Урбан II настаивает на этом), крестоносцы призваны бросить militia мира (которая, говорит он, играя древними словами, является злом, malitia), чтобы стать воинами Христовыми. Сама формулировка его призыва хорошо демонстрирует, что понятия «рыцарство» и «крестовый поход» — понятия довольно отдаленные, даже противоположные.
Рауль Канский еще лучше свидетельствует об этом, описывая своего героя, будущего крестоносца Танкреда, разрывавшегося между двумя противоположными идеалами — идеалом Евангелия, проповедовавшего любовь и мир, велящего не мстить, не сопротивляться плохому, подставить правую щеку, если вас ударили по левой, предложить также свою тунику тем, кто захотел взять плащ, велящего milites довольствоваться своим жалованьем, не воровать, не вымогать и не требовать выкуп, и идеалу рыцарства (militia), чьи заповеди, наоборот, толкают на месть или даже нападение, на добычу трофеев, на требование выкупа, на то, чтобы забрать и тунику и плащ. Послание понтифика, пишет он, освободило Танкреда от внутреннего конфликта, показав ему, что можно примирить эти два идеала, действуя отныне с оружием в руках в лоне войска Христа, армии крестоносцев, священной даже из-за цели своего сражения, освобождая Гроб Господень11[657].
Крестовый поход, никто в этом сегодня не сомневается, является выражением попытки папства массово заставить служить рыцарство Церкви во «внешнем» предприятии, чего не было раньше12[658]. Она в равной степени пыталась разными способами использовать внутри христианства сословие воинов, представляя в выгодном свете свою функцию.
Чтобы защитить себя от рыцарей-разбойников, или, проще говоря, врагов предписаний мира Божьего, Церкви XI века было недостаточно. Церковные организации, чтобы обеспечить себе защиту, прибегали к двум средствам.
Первое заключалось в прямой вербовке воинов, сражающихся под знаменем их святого покровителя. Крупные монастыри и епископства с X века также имеют своих milites13[659]. Церковь Святого Петра в Риме, в частности, вербует таких воинов в понтификат Григория VII уже во второй половине XI столетия14[660]. Другой способ заключается в передаче защитной функции мирскому сеньору, защитнику (advocatus), миссия которого состоит в том, чтобы в обмен на вознаграждение обеспечить со своими войсками защиту аббатства или церкви, которую ему вверили. Вербовка таких защитников церкви приводит в XI веке к церемониям инвеституры, имитирующим одновременно церемонии принесения вассальной клятвы и ритуалы коронации. Поскольку земли, блага и люди, которые надлежало защищать (от других milites), принадлежали церквам, настоящим церковным сеньориям, вполне естественно, что эти церемонии инвеституры проходили в церкви, и руководил ими какой-нибудь священник, и акцент ставится на высокоморальном характере выполняемой миссии — защита церквей, монахов
и священников, также безоружного населения, крестьян, женщин, сирот, живущих на этих землях.
Такая миссия с давних времен вменялась королям, которых во время церемоний посвящения и коронации в литургических благословениях призывали выполнить этот долг защиты церквей и населения страны, которую Бог вверил правлению пришедшего на трон государя. Более полное изучение этих ритуалов инвеституры защитника церквей, ритуала Камбре (XI век) показывает, что большинство используемых по этому случаю формул благословения были заимствованы из литургий коронаций западнофранкских королей и, естественно, выражают обязанность монарха. Таким способом Церковь переносит на защитников, которых она вербует, старую королевскую этику15[661].
Этот пункт имеет первостепенную важность для нашего случая. Эти ритуалы на самом деле представляют «промежуточное звено» между литургиями королевского миропомазания и посвящением в рыцари, первые свидетельства которого появились в конце XII века, даже в эпоху правления Ричарда Львиное Сердце. Произносимые по этому случаю молитвы во время торжественной передачи рыцарям их разнообразного оружия заимствованы из ритуалов благословения королей, а затем и других правителей во время их коронации и миропомазания с предшествующим ритуалом выборов кандидата. Церковь призывала тех, на кого, по ее мнению, Господь возложил обязанность править людьми, царствовать следуя велениям закона и интересов веры. Используя те же формулы, очевидно, весьма богатые на этические элементы, что и для благословения рыцарей во время их посвящения, становившегося все более торжественным в течение XII века, Церковь пытается на этот раз переложить на рыцарей целиком эту когда-то королевскую функцию, эту миссию защиты страны, Церкви и слабых16[662].
Возрастающий аристократизм рыцарства во второй половине XII века и разработка Церковью дидактических трудов, восхваляющих идентичные ценности и идеал, потребовали расширить осознание функции и миссии, возложенной на рыцарство17[663].
Схема трех сословий, несколько подзабытая со времен Адальберона, всплывает на поверхность в работах некоторых моралистов, и можно увидеть появление, главным образом в империи Плантагенетов, отражения, более близкого к теме рыцарства и его роли в обществе.
Иоанна Солсберийского можно рассматривать по этому поводу как главного, первого из этих теоретиков18[664]. В его «Поликратике», написанном в 1159 году, он устанавливает принципы, по которым мужчина становится законным рыцарем. Он должен быть выбран государем на основе физических и моральных данных (сила тела и характера, смелость, верность и т. д.) и должен принести воинскую клятву, согласно которой он обязуется подчиняться правителю, быть ему верным, храбро сражаться по его приказу, но оставаться солидарным со своими товарищами. Вот основные качества воителей по классической, навеянной произведениями Фронтина и Вегеция, формулировке поведенческого кодекса, принятого всей армией. Рыцари, говорит он, это «вооруженные руки принца» на службе у него, чтобы обеспечивать порядок внутри и безопасность страны от врагов снаружи. Работая в эпоху, когда возник конфликт между Генрихом II и Томасом Бекетом, канцлером Англии (которому он посвятил свою книгу), Иоанн Солсберийский, будучи хорошим священнослужителем, подчеркивает, что короли и прочие правители должны, очевидно, сами править по предписаниям Церкви, обученные и направляемые епископами. Они всего лишь хранители публичной власти, дарованной Богом, так как он один располагает настоящей властью. Вот почему, как только они перестают следовать отмеченному Царем Небесным пути и слишком откровенно отклоняются от него, эти земные государи, сначала законные, перестают ими быть и становятся тиранами; законом может быть разрешено их убить. Эта очень оригинальная доктрина тирании приводит к государственной и клерикальной (но не мирской) концепции власти государя.
Перейдя затем к воинам, Иоанн Солсберийский применяет тот же принцип: milites служат Богу, полностью подчиняясь правителю, который является образом Бога, пока остается ему верен19[665]. Так же как король пользуется отныне властью, данной Богом, получая меч из рук церковнослужителей (очевидный намек на церемонию коронации20[666]), так же новые milites, после того как приняли воинский пояс (cingulum militae), знак их новой военной функции на службе того, что можно было назвать государством, отправляются в церковь, где на алтаре лежит меч, который будет им передан как символ этой должности21[667]. Получив ее, рыцарь должен понять природу своего задания: защищать слабых и главным образом Церковь от распространителей зла:
«Обязанность рыцарства состоит в защите Церкви, битве с вероломством, уважении духовенства, охране бедных от несправедливости и обеспечении мира в стране и — как учит этому клятва — в пролитии крови за своих братьев, а если нужно, то и отдаче жизни за них»22[668].
Однако Иоанн Солсберийский утверждает, что в его эпоху еще очень многие рыцари восставали против церкви, грабили их, нарушали внутренний порядок христианства. Они забывают, говорит он, о том, что должны служить Церкви, даже если они не давали специальной клятвы, предписывающей им эту обязанность: на самом деле, меч, предварительно положенный на алтарь, должен быть для них символом обязательного послушания Богу и Церкви через послушание государю, который их избрал.
Действующим в рамках этой двойной верности рыцарям обещано спасение души. Иоанн Солсберийский идет еще дальше: если их государь верен (но не им об этом судить), рыцари через него служат Богу и таким образом становятся «святыми»23[669]. Здесь мы видим очень четкое и сильное выражение благословения рыцарства на исполнение своей функции на государственной службе, даже если речь идет о государстве, представленном как община, скорее как географическая и человеческая единица, нежели политическая, управляемая государем, ведомым Богом и наученным церковными властями. Сакрализация «мирского» рыцарства, как королей и правителей, не менее очевидна.
Несколько лет спустя, в 1176 году, Этьен де Фужер, епископ Реннский, напишет на старофранцузском одно из первых «сословий мира», используя традиционную трифункциональную схему24[670]. Как и Иоанн Солсберийский, он подчиняет общество Церкви, заданием епископов которой является управление государями, сопротивление им, если они станут тиранами25[671]. Задача королей заключается в том, чтобы показать пример добродетели, дабы царили мир и справедливость; так внутренние сословия смогут выполнить эту миссию кормилицы и защитницы. Этьен де Фужер в трехстишии обобщает функции трех сословий:
«Священник должен молиться, рыцарь должен защищать и прославлять, а крестьянин должен работать»26[672].
Рыцарство приписало себе возвышенную роль. Как каждый моралист, Этьен де Фужер подчеркивает одновременно древность и благородство этого сословия, а также нынешний моральный упадок, на который повлияли мирские нравы:
«Высоким сословием было рыцарство,
Но в этом и трагедия.
Слишком любят танцевать и развлекаться»27[673].
Рыцарь, отмечает Этьен де Фужер, должен быть свободным, рожденным от свободной матери28[674], перед тем как обрести «сословие»; конечно, слово ordo, на латинском, как и на старофранцузском, обозначает как состояние, так и статус29[675]. Для рыцарей это вопрос о сословии, в которое они попадают посредством церемонии посвящения. Это метка об их вхождении в должность, предполагающую использование меча, чтобы карать преступников и таким образом обеспечивать мир и правосудие:
«Меч дан рыцарям,
Которым караются негодяи,
Которые причинили несчастье работающим»30[676].
Здесь рыцари — помощники государей. Сами они служат Богу не напрямую и могут обеспечить себе спасение, если они верны и не совершают предательства:
«Можно спастись в своем сословии, если нет угрызений совести»31[677].
Чтобы подчеркнуть обязательное подчинение рыцаря Церкви, Этьен де Фужер намекает на меч, взятый с алтаря во время посвящения в рыцари. Для него это возможность изложить в краткой форме миссию рыцаря, функцию, которую он будет выполнять при жизни:
«С алтаря меч нужно взять,
Чтобы людей Христа защищать,
И на алтарь вернуть этот меч, Когда уходишь в мир иной»32[678].
Общий взгляд, который выражает поэт-епископ из Ренна, в глубине очень близок видению Иоанна Солсберийского. Как епископ, глава Церкви, он пытается представить современное христианское общество как единое тело, управляемое государями, располагающими воинской силой, но в первую очередь управляемое духовенством. Конечно, рыцари избраны правителями, которым они служат, но у них также есть обязанность перед Церковью.
Петр Блуаский, современник Ричарда и близкий двору Плантагенетов, вдохновляется работами Иоанна Солсберийский, учеником которого он являлся, также обличает исчезновение военной дисциплины и «неблагородное» поведение многих рыцарей, которые соперничают в гордыне (superbia), не перестают поносить сословие духовенства и глумиться над Церковью. Когда-то, говорит он, новые рыцари клялись, что не сбегут на поле боя, предпочтут общий интерес личной жизни; сегодня они получают свой меч с алтаря, признавая этим ритуалом, что они сыны Церкви и что им надо почитать духовенство,» защищать бедных, наказывать преступников и обеспечивать свободу родины. Но в действительности они делают все наоборот33[679]. Кроме того, здесь еще, как мы видим, глобальная миссия рыцарства соотносится с символикой, связанной с посвящением в рыцари, — посвящением, о котором больше ничего не говорится34[680].
Гелинанд из Фруамона, сначала бывший трувером при дворе Филиппа Августа, уходит из мирской жизни в 1182 года, чтобы стать цистерцианским монахом во Фруамоне. Иногда он повторяет слово в слово Иоанна Солсберийского, чтобы описать рыцарскую миссию и их этику35[681]. Он тоже утверждает моральные обязательства рыцарей перед Церковью, по причине того, что они получили мечи с алтаря. Он впервые упоминает о существовании «в некоторых регионах» ночного бдения накануне серьезного испытания. В церкви, накануне посвящения, будущий рыцарь должен простоять всю ночь, читая молитвы36[682]. Это упоминание свидетельствует о четком усилении религиозного характера церемонии в регионах, где укоренилась эта традиция, хотя Гелинанд не дает больше указаний ни мест, ни случаев этого ритуала.
Таково в общих чертах содержание дидактических документов церковного происхождения, касающихся рыцарства и его функции, которые Ричард мог знать прямо или косвенно благодаря цитатам или устному пересказу. Это, в частности, относится к произведениям, авторы которых были из семей, близких двору Генриха II, т. е. родственниками Алиеноры. Выше уже упоминалась его встреча с Иоахимом Флорским, и спор, который произошел между ними касательно конца света, что Ричард, каким бы светским он ни был, интересовался некоторыми пунктами духовного воспитания. В частности, он мог справиться о манере, в которой моралисты и теологи его времени рассматривали функции правителей и их воинов. Еще более вероятно, что Ричард черпал в литературе на романском языке, а не в латинских произведениях священнослужителей, свою собственную концепцию рыцарства.
В ту же эпоху и с большим радиусом распространения песни о деяниях и романы рисуют образ рыцарства, более «светский», благородный и почетный сам по себе. Рыцарь является главным героем всех литературных произведений XII века с момента появления самых первых песен о деяниях.
Можно ли там найти выражение реального сознания существования рыцарства как сословия, как это можно найти в документах церковного происхождения? Еще нет, по крайней мере, в песнях о деяниях. Выражение ordene de chevalerie (рыцарское сословие) фигурирует там скорее как исключение (только два случая на весь огромный корпус произведений, включающий большую часть эпопеи вплоть до смерти Ричарда) и абсолютно не означает то, что позже назовут «орденом рыцарства». В «Монашестве Гийома» это выражение применяется к двум военно-монашеским орденам, тамплиеров и госпитальеров37[683]. В «Aspremont», случае единственном и позднем, оно ссылается на вхождение в орден рыцарей, отмеченном передачей меча, но эти слова произнесены мусульманским воином, вспомнившим момент, когда он «получил рыцарство», и, очевидно, не может иметь этическую христианскую коннотацию38[684].
Этот намек, кажется, поддержал идею, что для рыцарей второй половины XII века религиозное измерение рыцарства и посвящения остается незначительным. Для них рыцарство означает совокупность элитных воинов, без присоединения к этой совокупности коннотации или религиозной этики. Здесь присоединяются свидетельства из источников Первого крестового похода, согласно которым только турки (мусульмане) и франки (в широком смысле слова) могли назвать себя «рыцарями», так как только у них были такие качества, как храбрость и ловкость в конном сражении. Они подчеркивают, однако, что эти турецкие рыцари были бы непревзойденными, если бы приняли христианскую веру, так как Бог был бы на их стороне и принес бы им победу39[685].
Перед эпохой Ричарда прошел слух, что император Фридрих II, за несколько лет до этого, заключил мир с неверными и даже сделал рыцарем одного мусульманского принца, что спровоцировало большой скандал и волнение среди духовенства того времени40[686]. Такого же рода обвинение было предъявлено Ричарду Львиное Сердце, подозреваемого в слишком дружеских отношениях с Саладином и его братом. Сам Саладин с конца XII века и еще в XIII веке стал для Запада моделью рыцарства, несмотря на свою религию, и легенда объясняет это врожденное качество различными способами41[687]: для одних, он путешествовал по Западу влюбился в христианскую женщину и стал рыцарем на христианской земле; для других, в нем текла кровь французских предков, и он тайно склонился к христианству; для третьих, таких как Реймсский менестрель, у Саладина с 1260 года было любовное приключение с Алиенорой, «которая была плохой женой» во время Второго крестового похода. Соблазненная его рыцарскими качествами, его храбростью, его щедростью, его достоинством, она тщетно пыталась сбежать, чтобы присоединиться к нему42[688]. Позже представляют, что Саладин был посвящен в рыцари и что даже его окрестили на смертном одре.
Эта «реабилитация» Саладина, очень характерная для мировоззрения рыцарства на Западе, совершается в два этапа: первый, являясь отражением концепции «светского» рыцарства, которая доминирует в конце XII века и в начале XIII века, видит в нем лишь храброго воина, искусного рыцаря, наделенного всеми физическими и моральными качествами западного рыцаря, и не отказывается принять как модель, сожалея лишь о том, что он не христианин, что дало ему еще больше уверенности в победе, на которую могло претендовать его достоинство; второй, отмеченный большей религиозностью, развивается в течение XIII века и еще больше потом свидетельствует о всевозрастающем влиянии идеологии духовенства на рыцарство, рассматриваемое как «сословие». Она не может согласиться с тем, что нехристианин может быть рыцарем, так как рыцарство стало для более поздних авторов сословием, пропитанным ритуалами и христианской и западной идеологией. Значит, нужно в некоем роде «окрестить» Саладина, откуда и возникли легенды, сделавшие его потомком христиан, будущим христианином, рыцарем, прошедшим посвящение на Западе, «предназначенным» для рыцарства.
Происхождение этой легенды имеет свои истоки из одного очень интересного текста, который можно датировать началом XIII века, «L‘ordene de chevalerie», где автор выводит на свет любопытную просьбу Саладина у одного христианского пленника, Гю де Табари (Гуго Тивериадского), чтобы тот посвятил его в рыцари. Для поэта это возможность описать посвящение в рыцари и дать детальное значение. Дж. Толан интерпретирует эту сцену, неправильно, как я считаю, как свидетельство придания светского характера этому ритуалу, который был здесь абсолютно мирским, так как не было ни священника, ни текста с обязательствами защищать Церковь, ни представителей духовенства43[689]. Итак, «L’ordene de chevalerie», наоборот, отражает клерикальную концепцию посвящения в рыцари и делает одновременно акцент на этических и религиозных, почетных и социальных аспектах рыцарства44[690]. Вот этому аргумент. Гю де Табари, пленник Саладина, отказывается сначала в довольно грубой форме посвящать его в рыцари, по единственной причине, которая кажется определяющей, что Саладин не является христианином:
«Святой орден рыцарства
Вам не пригодится,
Так как вы принадлежите другому закону» (ст. 83-85).
Описание различных фаз церемонии, которое он дает после, дает автору возможность изложить задачи, пропитанные религией, рыцарей: купель, такая же, что и при крещении, обозначает, что рыцарь должен купаться в почестях, учтивости и добре; кровать, на которой будущий рыцарь отдыхает, символизирует рай, который нужно завоевать своим «рыцарским»45[691] поведением; белое одеяло обозначает чистоту, к которой рыцарь должен стремиться; ярко-красное платье, в которое облачают, передает тот факт, что рыцарь должен пролить свою кровь «за Бога и за его закон»; позолоченные шпоры напоминают, что рыцарь должен служить Богу всю свою жизнь; меч с двумя лезвиями, честность и порядочность, обозначает, что он должен защищать бедняков, чтобы богачи их не обижали и т. д. Что же до моральных задач рыцарства, то они состоят в том, чтобы не принимать участие в несправедливых приговорах и предательстве, помогать женщинам и девушкам, лишенным совета, поститься по пятницам и каждый день ходить на мессу. Как мы видим, большинство из этих заповедей имеют общий характер и применительны к каждому христианину. «L’ordene» все также отражает концепцию рыцарства, намного больше окрашенную религией и клерикализмом, как и все предыдущие произведения, особенно те, что написаны на вульгарном языке. Это, очевидно, произведение одного священнослужителя, который представляет в выгодном свете общества рыцарство, которое все должны прославлять, потому что оно защищает духовенство и отстаивает его интересы, что подчеркивает слово «мы» в следующем тексте:
«Так как оно защищает Святую Церковь
И обеспечивает нам правосудие,
Если кто-то хочет нам зла» (ст. 433-435).
Рыцари защищают Церковь также от неверующих, еретиков и сарацинов (ст. 443). Также верно то, что они имеют право, например, входить в церковь с оружием. Правда и то, что их почитают над всеми людьми (ст. 455, 478). Если он выполняет преданно свою миссию, согласно «своему ордену», рыцарь может надеяться получить «доступ в рай» (ст. 475). Задача рыцарства уточняется здесь, в то же время как выражается понятие социального достоинства, следствием чего оно является.
Такое же клерикальное видение (или, по крайней мере, сильно пропитанное ценностями духовенства) в 1230 году, в романе прозой «Озерный Ланселот», или, если быть точным, в одном отрывке, где автор дает точное определение рыцарства и его миссии устами Дамы с озера. Перед тем как посвятить Ланселота в рыцари, Дама ему напоминает, что рыцарство — это «не легко», а это тяжелая ответственность, которая подразумевает обязанности. Рыцарство, говорит она (подразумевая Раймунда Луллия46[692]), выбиралось когда-то путем голосования. Слабые выбрали самых сильных и установили их выше себя, чтобы те их защищали, покровительствовали и правили ими по закону. Рыцарство, продолжает она, было введено для защиты святой Церкви47[693]. В свою очередь, она доказывает это через символизм оружия, перед тем как приступить к выводам:
«Таким образом, вы знаете, что рыцарь должен быть сеньором народа и служителем Бога. Он должен быть сеньором народа во всем. Но он должен быть слугой Бога, так как он должен защищать, покровительствовать и поддерживать святую Церковь, то есть духовенство, которое служит Церкви, вдов, сирот, десятины и милостыни, которые предназначены Церкви. И также народ физически поддерживает его и обеспечивает всем необходимым, также Церковь должна поддерживать его духовно и обеспечивать ему жизнь, которая не будет иметь конца»48[694].
Этот текст стоит особняком в произведении, в котором больше не говорится о рыцарской этике, но, тем не менее, он очень содержательный и отражает конечную форму, разработанную и полную, идеала, который, в течение всего XII века, Церковь пыталась навязать рыцарству — миссия протекции духовенства и слабых, в частности вдов и сирот, чтобы создать сословие с доминирующей религиозной идеологией.
Но автор пишет, подчеркнем это, о поколении после смерти Ричарда. Песни о деяниях, романы, совокупность произведений на местном наречии, написанных ранее, никак не выражают такую разработанную религиозную этику. Тексты, которые мы процитировали, датируются после 1200 года, далекие от передачи светскости рыцарского идеала или посвящения в рыцари, наоборот, отражают напряженное усилие христианизации этого идеала, с помощью литургии, дидактических трактатов и даже литературы кельтского происхождения, в которой часто отмечалась прогрессивная христианизация тем и мотивов, таких как Грааль и весь Артуровский цикл49[695].
Образ рыцарства гораздо более светский, профессиональный и аристократический в романах древних и куртуазных, вплоть до романов Кретьена де Труа. Однако посвящению в рыцари уделено много внимания, и, вероятно, впервые у этого автора слово adouber (посвящать) принимает в качестве главного и даже исключительного значения «вооружить рыцаря». Это означает продвинуть его, дать доступ к сословию, ордену50[696]. Однако посвящение, описанное Кретьеном де Труа, не оставляет места религиозным чертам. Основным элементом здесь, как и в любом другом месте, является торжественная передача меча, иногда сопровождаемая передачей одной или двух шпор. Церемонии иногда предшествует купание, скорее полезное, чем символическое51[697], и он ни единым словом не намекает на какую бы то ни было литургию, которая придала бы вхождению в рыцарство морального и духовного характера или которая бы сделала из рыцарей людей Церкви, выполняющих особые задания.
Можно ли, однако, сказать, что рыцарство здесь описано лишь как группа элитных воинов, лишенных всякой этики? Это было бы слишком52[698]. Так впервые в тексте на местном наречии рыцарство рассматривается как «сословие», имея профессиональные, социальные, моральные, культурные аспекты. Это хорошо видно во время посвящения — светского, впрочем53[699], — Персеваля Горнеманом де Гоором:
«И взял он меч,
Поклонился и поцеловал его,
И сказал, что дана ему наивысшая честь этим мечом, Что Бог сделал и приказал: Это орден рыцарей, который должен оставаться безупречным»54[700].
Рыцарство здесь «орден», и даже более благородный, более почтенный, который предлагает своим членам особое этическое поведение. Оно состоит из четырех пунктов:
1) не лишать милости побежденного и безоружного противника, который просит о пощаде;
2) говорить мало, чтобы не распространять ненужные сплетни;
3) помогать советом тем, кто этого лишен;
4) с чистым сердцем идти молиться в церковь55[701].
Лишь первое наставление присуще рыцарству. Однако оно обладает двойным аспектом, моральным и экономическим, на которое Ж. Дюби уже обращал внимание56[702]. Третье предписание может, в крайнем случае, провозгласить «учтивое» поведение по отношению к дамам и девушкам в опасности, которое практикуют герои Кретьена де Труа57[703]. Что же относительно двух других, то им остается лишь присоединиться к тому, что сказала мать Персеваля своему сыну, который был абсолютно невежествен в вопросах общественных традиций и даже не знал, что такое церковь. Они не имеют никакого рыцарского характера.
Это говорит о том, что представленная здесь этика находится в зародышевом состоянии, и лишь слегка отмечена социальной и религиозной моралью. Нигде не появляется определение рыцарства, которое было бы связано с церковью особыми моральными обязательствами, ни в описаниях посвящения, нигде по ходу произведения, которому, кстати, хватает дидактических черт. Есть здесь достаточно четкое совпадение между литературными текстами и чисто историческими текстами58[704]. Подобное согласие по поводу фундаментального смысла передачи меча достигнуто в большинстве литературных текстов до начала XIII века.
Именно эту концепцию рыцарства знал Ричард Львиное Сердце. Служение Церкви здесь стоит главным пунктом, и, в частности, передается песнями о деянии, это служение выражается во время крестового похода, или, точнее, во время святой войны против неверных. Это еще одна специфическая обязанность рыцарства.
Что же до всего остального, то рыцарские ценности, принятые и прославляемые Ричардом, носили еще слишком светский и профанный характер, чтобы Церковь их приняла и одобрила. Это будет главной задачей Церкви после его смерти — попытаться с помощью литургии, дидактических документов, даже литературы, усилить христианизацию рыцарского идеала и сделать более духовными основные темы рыцарских романов. Ей удастся сделать это лишь наполовину.
Схемы мышления в эпоху Ричарда, которые существовали в умах образованных людей, разделили общество на три функциональные категории, описанные в 1176 году Этьеном де Фужером: священнослужители, обязанные молиться за спасение каждого человека, крестьяне, трудящиеся, чтобы их прокормить, рыцари, чтобы их защитить1[705]. Здесь идет речь о суммарной классификации, и он сам, имитируя Иоанна Солсберийского, не преминул уточнить место каждой категории и ее иерархический статус.
Сословие кормильцев, когда-то состоявшее только из земледельцев (откуда его обозначение, еще у Этьена, слова paysan, соответствующего терминам laboratore или agricultore в латинских текстах), разнообразится под влиянием демографического и экономического подъема, который с XI века охватил средневековый Запад. «Класс» работников на земле, земледельцев, не является, как в эпоху Адальберона, единственным, дающим двум другим сословиям продовольствие и обеспечивающим им земную жизнь. С развитием городов и торговли появились новые профессии — торговцы, не путешествующие, а городские, держащие лавки в пригородах, ремесленники, производители и ремонтники, от ювелирных дел мастера до штопальщика, и даже уже несколько промышленных профессий, связанных, в частности, с текстильной промышленностью, ткачи и красильщики, готовые образовать, начиная с эпохи Ричарда, субпролетариат работников и работниц, эксплуатируемых городской аристократией, на которую уже намекают несколько романистов, в частности Кретьен де Труа, который жил в Труа, этом ярмарочном городе и мог наблюдать за его развитием2[706]. Также следует добавить всех тех, кто занимается интеллектуальной, артистической и культурной деятельностью, которая тоже начала развиваться, — будь то всего лишь жонглеры или же поэты, художники и писатели, наиболее близкие к аристократическому миру дворов и образу жизни рыцарей и работников.
Это значительное разнообразие «профессий», и еще больше его восприятие просвещенными людьми, приводит некоторых из них, как, например Иоанна Солсберийского, к необходимости различать внутри трех сословий деятельность их различных составляющих. Так, по поводу кормящего сословия он отмечает, что на самом деле это сословие носит и кормит полностью все социальное тело, то есть его ноги. Эти полезные профессии настолько многочисленны и разнообразны, что он перечисляет, отделяя их от тех, которые кажутся достойными осуждения человеком Церкви или моралистом — «гистрионы», комедианты, жонглеры, певцы, не говоря уже о мошенниках, менялах и манипуляторах с монетами, торгующих деньгами или дающих ссуды под процент против всякой морали3[707].
Рост бюргерства является самой важной социальной характеристикой периода, который нас интересует. Он повлек за собой революцию в мировоззрении людей, привыкших делать выводы исходя из простых социальных категорий, неизменной и укоренившейся иерархии. Так деньги, входящие все больше в обиход, волнуют эти категории, провоцируя богатство одних (бюргеров, повышая их амбиции, их желание социального роста и их жажду почестей и поклонения), но также прогрессивное обеднение других, в частности мелкой знати, которая не обладает достаточным количеством земли, имущества и людей, чтобы их люди «производили» и продавали, участвуя, таким образом, в экономическом развитии и в повышении цен, а лишь, наоборот, испытывает от этого пагубный эффект. «Обычные» рыцари из их числа. И именно они еще больше, чем высшая знать, собираются с силами, чтобы отстоять свои позиции, свой статус, устанавливают препятствие на пути роста бюргерства, закрывают входные двери в рыцарство, в эту социально достойную профессию, на которую они хотят сохранить монополию, вырабатывают аристократическую идеологию, которая приближает их к хозяевам, которым они служат.
Следы этой аристократической идеологии можно найти во многих литературных произведениях конца XII века, которые прославляют рыцарство и презирают зажиточное бюргерство, которое ценится только как исполнитель своих функций на службе рыцарству — обеспечивать жильем и давать то, в чем оно нуждается, — деньги, лошадей, даже проявлять усердную заботу и обеспечивать комфорт, предоставляя в их распоряжение свою жену или дочь4[708]. Андрей Капеллан, как большинство авторов пасторелей, помещает крестьянок и пастушек еще ниже, так как он допускает и считает нормальным и даже законном насилие над молодыми сельскими девушками, неспособными к куртуазной форме любви. Они утешают друг друга, играя в хороших рыцарей5[709]. И мы видим появление первых признаков народной литературы «класса», которая в ответ пародирует знать, рисует с нее карикатуры и высмеивает ее, иронизируя на свой счет. Многие жанры «Романа о Лисе», фаблио, пасторели, ткацкие песни и даже некоторые песни о деяниях, свидетельствуют о зарождающемся литературном ремесле, рост которого еще завуалирован артистическим ремеслом с доминирующим аристократическим колоритом6[710].
Это третье сословие, к которому относятся крестьяне и торговцы, которое часто игнорировалось и не было отмечено в документах, где благосклонно относились лишь к аристократии и рыцарству. Отголоски этого можно найти в отношении самого Ричарда, который, как, впрочем, и хронисты, описывающие его поступки, испытывает некоторое презрение по отношению к маленьким людям, имеющее истоком реальный антисемитизм.
Можно обнаружить некоторые признаки этого в пересказанных хронистами фактах, считавшиеся малодостойными упоминания. Так, налоги и пошлины, установленные Ричардом для крестового похода, а немного позднее оплата выкупа за короля, вызывают сильный протест, так как это затрагивает духовенство и власть имущих. Наконец, большой налог, установленный в 1198 году на обрабатываемые земли, описывается в нескольких строчках, лишенных комментариев, хотя этот налог подразумевал выплаты в пять су за каждый обработанный кусок земли и собирался представителями двух других сословий, рыцарями и священниками. Все крестьяне должны были этому подчиняться, а те, кто пытался избежать выплат, должны были отдать лучшего быка7[711].
Отметим также разницу в отношении, которая отделяет работников от духовенства и рыцарей в запретах игр во время пути в Святую землю: короли могут свободно играть, духовенство и рыцари подчинены некоторым ограничениям, но слугам и морякам абсолютно это запрещено. Если они нарушат запрет и не смогут заплатить штраф, они будут сурово наказаны, побиты «палками» для слуг, а моряки на три дня будут спущены на воду. Также моряки и слуги, которые бросят своего хозяина во время паломничества, будут наказаны, в то время как священникам и рыцарям разрешено менять «дом»8[712].
Другой пример этого пренебрежения: проезжая через деревню Милето, на юге Италии, 22 сентября 1190 года, в сопровождении всего одного рыцаря, Ричард услышал крик хищной птицы (сокола или ястреба), исходящий из деревенского домика. Зная, что здесь в его владениях обладание такой птицей было привилегией аристократии, Ричард прямо зашел в дом и захватил птицу. Жители этой деревни с этим не согласились и окружили его, некоторые из них угрожали ему, вооружившись палками. Сначала Ричард отказывался вернуть птицу, но один из крестьян вытащил нож. Король ударил его рукояткой меча, которая раскололась от удара, других отогнал, бросая в них камни, и наконец ему удалось убежать. Этот бесславный поступок достаточно хорошо отражает менталитет Ричарда9[713].
Другой эпизод, на этот раз в отсутствие короля, хорошо передает презрение некоторых хронистов, еще более «аристократичных», чем светская знать, по отношению к дорожному народу, в частности, когда те пытаются сопротивляться. Речь идет об их интерпретации социальных трений, которые произошли в Англии в апреле 1196 года: Гийом Фиц-Осберн, по прозвищу Длиннобородый или просто Бородач, на самом деле предстал как защитник бедных, обложенных налогами, которые, говорил он, должны были платить обездоленные, а не богатые. На этот счет хронист говорит о широком заговоре, рожденном в Лондоне из «ненависти бедных к наглости богатых». Гийом собрал вокруг себя больше пятидесяти тысяч «сговорившихся» самого низкого происхождения, которые разошлись по домам, предварительно вооружившись разнообразными инструментами, и осмелились противостоять знати. Ричард находился в это время в Нормандии; и Гийом выбрал момент, чтобы пересечь море и обратить его внимание на несправедливость властей. Но архиепископ Губерт Вальтер, наместник королевства во время отсутствия короля, захватил заложников из народа и отправил двух «горожан» в сопровождении армии с приказом воспользоваться моментом, когда возмутитель спокойствия будет безоружен и без охраны, и неожиданно схватить его. Гийом сопротивлялся и одним ударом топора убил одного из тех, кто хотел схватить его, а его товарищ убил другого; потом вдвоем они спрятались в церкви, которая была убежищем для любого. Архиепископ Кентерберийский приказал поджечь церковь, и, задыхаясь от дыма, они вынуждены были ее покинуть.
На выходе сын человека, которого Гийом убил, ранил его в живот ударом ножа, чтобы отомстить за смерть своего отца. Бородач, сразу же схваченный, был тут же осужден, избит, четвертован и повешен 6 апреля. Хронист отмечает, что после его смерти народ осмелился назвать его мучеником и что на его могиле стали происходить «лжечудеса». Однако, отмечает он, «ошибки», в которых он должен был исповедаться перед смертью, доказывают, что он не был ни святым, ни мучеником. Архиепископ должен был строго наказать, покарать священника, который распространял такие глупые слухи, и расставить охрану на местах, чтобы помешать всяким сборищам10[714]. Общий тон рассказа передает сильное предубеждение автора к городскому населению. Следует также отметить национальные предубеждения, так как большинство восставших были англосаксами и жаловались на давление власть имущих, в своем подавляющем большинстве нормандцев по происхождению.
Возможно, это отчасти причина, по которой Матвей Парижский, пересказывая то же событие, более благосклонен к Гийому, которого он тоже представляет как защитника обездоленных против угнетений знати, но не осуждает его за это. Он видит в нем хорошего человека, имеющего в городе хорошую репутацию, называет его «большим, крепким, бесстрашным» и подчеркивает, что мероприятие по его поимке не было законным. Он его изображает защищающимся ножом, но не говорит об убийстве положительно. Причины, побудившие Гийома, кажутся Матвею Парижскому законными — он только хотел, сопротивляясь единственному суждению власть имущих, потребовать одинаковое налогообложение для всех, пропорциональное возможностям каждого. Но его доводы никто не слушал, и его преследователи осмелились даже поджечь церковь, которую он вынужден был покинуть, задыхаясь от дыма. Его сразу же схватили, раздели, крепко связали, спутали ноги и привязали к хвосту лошади, чтобы в таком виде доставить в тюрьму. Решение суда, даже в сокращенном варианте, не описывается в этой повести. Архиепископ приказал лишь, чтобы его снова доставили к месту казни привязанным к лошади. Автор делает выводы в очень благосклонных для несчастного словах:
«Так был доставлен на позорную смерть, своими согражданами, Гийом по прозвищу Длиннобородый или Бородач. Он умер за то, что пытался отстоять правду, борясь за дело бедняков. Если мучеником становишься из-за правоты дела, то никто другой не может быть справедливее назван мучеником, чем он11[715].
Что бы там ни было, эпизод характеризует те притеснения, которые имели место в королевстве, и сопротивление налогам, считавшимся непомерно высокими для обездоленных.
Хронисты также не кажутся слишком озабоченными судьбой евреев. Мы видели, что во Франции Филипп Август изгнал их из своего королевства и что эта мера получила одобрение большинства хронистов, в частности одобрение Ригора, который оправдывает ее их чрезмерным богатством, накопленным в ущерб христианам, и их высокомерием, которое из этого вытекает. Но у Ригора также можно найти выражение ненависти, которую можно отнести к расистской, подпитанной традиционными слухами об их «позорных» ритуалах. Филипп Август, говорит он, в противоположность своему отцу, Людовику VII, который их защищал (тут также присутствует четкая параллель между Ричардом и его отцом Генрихом II), «узнал» с самого раннего возраста, что евреи каждый год приносили в жертву христианского ребенка. Он имел намерение наказать их, но в знак уважения к своему отцу (уважение, которое автор считает чрезмерным), он предпринял эту меру только после своей коронации, приказав останавливать евреев на выходе из синагоги и изгнать их из королевства, отобрав сначала все их богатства. Ригор высоко оценил эту меру и видит в Филиппе Августе набожного короля, который «защищает Церковь от ее врагов и обеспечивает ее безопасность, изгнав вражеских евреев из христианской веры, выгнав еретиков, которые плохого мнения о католической вере». Комментируя законы о конфискации имущества у евреев, изданные через два года в 1182 году, Ригор их оправдывает по двум причинам.
Первая делает акцент на незаконном и скандальном богатстве евреев: согласно ему, им принадлежала половина Парижа, многие христиане были в долгу у них, а в домах им прислуживали христианские слуги, которые поневоле «обратились в иудейскую религию» вместе с ними. Набожность короля, по совету святого отшельника Бернарда из Бри, привела монарха к тому, чтобы издать указ, по которому всем христианам были прощены долги евреям. Король довольствовался тем, что пятую часть этих долгов забрал себе. Можно быть набожным и не забывать о финансовых интересах королевства...
Вторая причина акцентирует внимание на презрении евреев к христианской религии. Они обладали проданными или отданными священнослужителями в качестве залога (но Ригора сей факт не возмущает) чашами, вазами и другой церковной утварью, которую они использовали для питья, оскверняя их в нестерпимой манере. Более того, зная, что их дома будут обыскиваться королевскими чиновниками, евреи осмелились спрятать эти священные сокровища в позорных местах. Один из них, обладая различными кубками, золотым крестом и Евангелием, обложка которого была отделана золотом и драгоценными камнями, якобы додумался положить эти богатства в сумку, чтобы спрятать их в отхожем месте. Но «благодаря высшему провидению» их нашли и после передачи пятой части королю вернули все церкви12[716].
Ригору нравится оправдывать и описывать «мудрые меры», предпринятые Филиппом Августом по отношению к евреям, которые для него, так же как и еретики и мусульмане, являются «врагами Бога и христианской веры». Он хвалит короля за то, что он не поддался их обещаниям и просьбам, и за то, что издал свой указ, провоцируя евреев на продажу их имущества срочным образом, чтобы покинуть королевство. Вся их недвижимая собственность была передана королевскому сборщику налогов, а их синагоги были «очищены» и преобразованы в церкви.
Чтобы оправдать эти меры, Ригор ссылается на пророчество и мимоходом знакомит нас с интересным отрывком, касающимся конца света и роли, которую сыграют в этом евреи и мусульмане. Он вспоминает о старинных мерах, принятых королем Дагобертом, которому Ираклий когда-то написал, чтобы он изгнал всех евреев, «что и было сделано», отмечает он с малой долей уверенности, но большим удовольствием. Хронист дает этому объяснение: пророчество предвещало, что его королевство будет разрушено людьми с обрезанием. Король ошибочно подумал, что речь идет о евреях. На самом деле пророчество предвещало приход агарян, иначе говоря, сарацинов. История, утверждает Ригор, хорошо это показала потом, «так как мы знаем, что впоследствии империя была захвачена сарацинами и сильно опустошена ими, и снова должен наступить второй конец света и, как говорит Мефодий, это будут израильтяне, которые придут из Израиля»13[717]. Потом он цитирует текст Лже-Мефодия, провозглашающий конец света, приход Антихриста, осквернение Гроба Господня, церкви, превращенные в стойла, — эти аргументы были основными в пропаганде крестового похода в эпоху Урбана II в 1095 году. Это хорошо видно во всем рассказе, эсхатологические заботы были присущи хронистам. Некоторые связывали последнее время и появление Антихриста с арабскими завоеваниями больше, чем обращение евреев, как это делали некоторые предсказатели во время первого крестового похода14[718].
Гонения и выселения евреев из Франции в 1182 году вынудили бежать многих из них в соседние страны. Многие нашли себе укрытие на земле Плантагенетов, в частности в Англии15[719], где, как мы видели, имели место «неожиданные» беспокойства, отражающие те же антисемитские настроения, основанные на тех же слухах и причинах16[720]. Английские погромы в 1189 году, с одной стороны, были связаны с религиозными восторженностью и фанатизмом, которые сопровождали все массовые отправления в крестовый поход, и без сомнений, являются результатом вдохновленных предсказаний против «врагов Христа». Матвей Парижский, например, отмечает, что в Норвике и Йорке крестоносцы, перед тем как отправиться в Иерусалим, «решили сначала устроить войну евреям. Все евреи, обнаруженные в Норвике, были убиты»17[721].
Другие английские хронисты, равно как и Ригор во Франции, оправдывают массовое уничтожение евреев по причине совершенных ранее в большом количестве преступлений. Рауль де Коггесхолл, например, упоминает многие убийства христианских детей, совершенные ранее в 1144 и 1181 годах18[722], и перечисляет другие, совершенные на протяжении XI века, чтобы оправдать погромы, которым предаются англичане. Он также добавляет возрастающее богохульство и дерзость евреев и не забывает упомянуть об их богатствах, считавшихся чрезмерными, перед тем как сделать выводы, что эта жестокая резня евреев христианами не была незаслуженной19[723]. Ричард де Девиз свидетельствует о том же антисемитском мировоззрении в своих комментариях относительно этого массового уничтожения. Оно началось в Лондоне, где население начало «отправлять евреев к их отцу дьяволу», и продолжало это делать везде, «отправляя в ад с тем же благочестием всех этих пиявок и кровь, которая была им уже по горло». Единственное исключение: город Винчестер «сохранил паразитов, которых кормил»20[724].
Гийом де Нёфбург не более деликатен в выражениях, но дает полезные уточнения касательно причин этих погромов и реакцию Ричарда. Сначала он отмечает, чтобы порадоваться тому, что смерть этого «народа еретиков» совпала с первыми днями великого правления короля и отражает «новую дерзость христиан против врагов креста и Христа». На самом деле, отмечает он, «смерть этого нечестивого народа прославила день и место коронации короля в начале его правления, враги веры начинают падать и быть поверженными у его ног»21[725]. Мы против традиционного контекста приравнивания евреев к «врагам Христа», а подобная идея развивается перед каждым крестовым походом. Рассказывая о причинах происхождения этой резни — нестерпимая дерзость евреев, которые, несмотря на королевский запрет, пожелали принять участие в банкетах и праздниках коронации, — хронист заботиться о том, чтобы уточнить, какова же была реакция Ричарда, узнавшего это. Его пересказ требует внимания. Сначала он отмечает негодование короля и объясняет причины этого — беспокойства имели место во время празднования в его присутствии.
«Новый король, чье сердце было благородным и гордым, был полон возмущения и страдания, что такие события происходят в его присутствии, во время торжеств коронации и в первые мгновения его правления»22[726].
Что делать? Ричард колеблется. Закрыть на все глаза и делать вид, что ничего не произошло? Но если оставить это безнаказанным, то это воодушевит на подобные попытки против королевской власти! Арестовать виновников этой резни и грабежа? Невозможно! Их слишком много. Наконец, подчеркивает хронист, вся знать, все вассалы прибежали, и почти весь город, «уступая ненависти к евреям и прелести добычи, были брошены на то, чтобы совершить эти действия. Нужно было закрыть глаза на то, что нельзя было покарать»23[727]. Автор жалуется: вероятно, всевышнее Провидение этого желало! В Йорке жители, говорит он, не стерпели бы роскоши евреев, в то время как они, в том числе и знать, готовились отправиться освобождать Гроб и находились в нужде. Их одновременно подтолкнули желание грабить и «пролить кровь еретиков». Тогда Ричард издал закон (после резни в Лондоне), гарантирующий мир и безопасность евреям. Эта вторая волна погромов наносила ущерб и оскорбление одновременно власти и казне короля:
«Он возмутился и ругался по поводу оскорбления, нанесенного королевскому величеству и из-за больших потерь, которые претерпела казна; наконец, все, чем обладают евреи, являющиеся кредиторами короля, интересует казну»24[728].
Было назначено расследование, но преступление осталось безнаказанным.
Матвей Парижский также предоставляет интересные уточнения касательно отношения Ричарда после первых погромов, произошедших в Лондоне. Толпа воспользовалась беспорядками, последовавшими за попыткой нескольких евреев принять участие в королевских торжествах. Их грубо оттолкнули королевские агенты службы порядка, и «толкотня» стала поводом для толпы, чтобы отдубасить евреев, сжечь и разграбить их дома и... уничтожить долговые обязательства, которые там находились. На следующий день Ричард узнал об этом и, подчеркивает Матвей Парижский, принял все близко к сердцу, как будто сам был жертвой этого нападения. Продолжение описания показывает, насколько наказание виновных было одновременно ограниченным и выборочным:
«Он приказал схватить и повесить троих среди виновных, которые отличились своим поведением во время бунта. Один был повешен, потому что ои украл в доме христианина, двое остальных, потому что подожгли здание в городе и от этого пожара пострадали близстоящие дома, принадлежавшие христианам»25[729].
Рожер де Ховден на этот счет отпускает такие же замечания, в тех же выражениях26[730].
Если соединить воедино всю эту информацию хронистов касательно этих погромов, невозможно не заметить, что антисемитизм был очень широко распространен накануне крестового похода и разделялся почти всеми хронистами и, вероятно, духовенством. Многие рассматривают эту резню как обычную прелюдию к действию крестоносцев против врагов Христа и абсолютно этим не оскорбляются, всегда их оправдывают, одобряют, иногда изобличая перегибы, особо их оговаривая. Рауль Дицето единственный, кто их осуждает.
Ричард, разделил ли он это антисемитское чувство? Слухи, рассказывают некоторые хронисты, говорят о том, что Ричард сам отдал приказ изгнать евреев27[731]. Другие, наоборот, показывают его возмущенным и озабоченным их защитой, выпуская указы, которые их охраняют и предписывают проведение расследований, чтобы найти виновных. Однако, если верить докладам, он был больше возмущен тем, что эти события нанесли оскорбление его достоинству и королевскому величеству, то есть его финансам. Его намерения арестовать виновных были задушены в зародыше из-за массового участия знатного и простонародного населения в этих погромах. Рауль де Дицето, относящийся наиболее враждебно к таким преступлениям и наиболее озабоченный тем, чтобы отвести Ричарда от этого, утверждает, что они имели место без ведома короля, который отомстит за это немного позже, наказав ответственных за эти преступления28[732]. Однако хронисты не упоминают примерного наказания, кроме как того, которое было по отношению к тем троим. Все трое, и это существенно, нанесли вред христианам, а не евреям: первый воспользовался всеобщими кражами, чтобы обворовать христианина, двое других, поджигая дома евреев, подпалили случайно дома христиан. Вырезание евреев, пожар и расхищение их домов остались безнаказанными при почти полном равнодушии.
Можно ли упрекнуть Ричарда в том, что он в некоторой мере проявлял нетерпимость и антисемитизм? Вот интересное свидетельство. Шестьдесят лет спустя во Франции Людовик Святой, канонизированный король, будет отговаривать христиан в достаточно грубых выражениях дискутировать с евреями о своей веру. Король рассказал Жану де Жуанвилю о диспуте, который состоялся в Клюни между евреями и христианами. Старый рыцарь, ковыляющий на костылях, получил от аббата Клюни разрешение открыть эту дискуссию. Сначала он спросил у самого умного из еврейских докторов, верит ли он в Деву Марию, мать Божью. Естественно еврей ответил отрицательно. Пока тот не успел объясниться, старый рыцарь ответил ему, что он сумасшедший, если пришел в его церковь. Потом, подняв свой костыль, он стукнул еврея по голове и начал его избивать. Его единомышленники разбежались, унося раненого. Король, который рассказывал эту историю, одобрил поведение рыцаря и извлек оттуда следующий урок: даже будучи очень умным священником, не надо спорить с евреями. Мирянин, слыша плохие отзывы о христианской вере, должен защищать ее лишь мечом, «который следует вонзить в живот до тех пор, пока он входит»29[733].
Можно ли требовать от Ричарда быть более правильным в этом вопросе, чем святой король Людовик?
Отношения Ричарда с духовенством потребовали бы такого исследования, что размеры этой книги позволить не могут. Придется довольствоваться некоторыми более-менее характерными моментами его отношения, включавшего уважение, смешанное с антиклерикализмом. В этом Ричард ведет себя прежде всего как правитель, как политик, как монарх, озабоченный интересами королевства, последовательный в своем выборе и назначении епископов и архиепископов.
Уже отмечалось его очень критическое отношение к папе Римскому, с которым зачастую у него были довольно напряженные отношения из-за нерешительности понтифика в назначении на пост епископа или архиепископа его родственников, друзей или союзников, или из-за финансовых требований, компенсирующих его дипломатические переговоры. Эти споры привели к тому, что Ричард старался избегать визитов к папе в Рим (который был очень близко) во время своего путешествия в Сицилию и Святую землю, и видел в Клименте III Антихриста, который перед концом света должен был захватить апостольский престол, согласно пророческому предсказанию, сделанному Иоахимом Флорским30[734]. Его отношения с высшим духовенством, не достигавшие, однако, той точки трений, которая приводит к ссоре, как это было в случае его отца с Томасом Бекетом, тоже не были никогда идеальными, и известно, как плохо были восприняты финансовые решения Ричарда, призванные обеспечить достаточные средства для организации крестового похода. Большинство хронистов упрекают его в таком нападении на привилегии Церкви и на ее имущество, и Рауль де Коггесхолл передает чувства всех, утверждая, что Ричард разворовал богатства Церкви под предлогом выплаты «Саладиновой десятины» и растратил их в пользу рыцарей (milites) и наемников, что сразу же повлекло Божье наказание — разрыв перемирия между двумя королями31[735]. Матвей Парижский квалифицирует этот налог, завуалированный под милостыню, как «акт настоящей алчности»32[736]. Вероятно, отчасти из-за этого нового налога, наложенного на духовенство, как и на народ, и из-за «насильных займов» у Церкви Ричард имеет очень плохую репутацию среди духовенства. Мы видели, что Ричард, как, впрочем, и Генрих Молодой и большая часть светских князей, не колебался перед тем, как запустить руку в сокровища церквей и монастырей, когда испытывал нужду в деньгах для оплаты своей армии наемников, обещая иногда (но, не всегда выполняя обещание) впоследствии вернуть эти сокровища33[737].
Обличая все эти методы, приравненные к тяжелым бесчинствам по отношению к Церкви, хронисты не забывают восхвалять Ричарда как защитника веры и христианства на Святой земле, использовавшего на этот раз свой меч в соответствии с функциями его статуса. Все упоминают, что Ричард был первым правителем, который захотел стать крестоносцем, «с большой набожностью», как только было объявлено о захвате Саладином Иерусалима, «чтобы отправиться отомстить за оскорбление, нанесенное Христу», как подчеркивает Геральд Камбрийский, и что он взял крест, не спрашивая мнения его отца34[738]. Понятие «месть» составляло часть причин, которые с первого крестового похода толкали рыцарей на то, чтобы двинуться на Восток и отвоевать у неверных Святую землю, считавшуюся законным наследством их Иисуса Христа. Урбан II не побоялся призвать к этой чисто феодальной ценности, составлявшей часть рыцарской этики. Считалось, что «файда» (месть, осуществляемая вассалами оскорбленного сеньора окружению того, кто нанес это оскорбление) — это акт мужества, и она составляла, так сказать, часть феодальных обязанностей. Ричард и сам намекал на это в письме к аббату Клерво, в котором он рассказывает о своем крестовом походе и своем решении присоединиться ко всем тем, кто начертал на лбу и на плечах знак спасения, чтобы «отомстить за оскорбления, нанесенные святому Кресту» и «защитить места смерти Христа, освященные его святой кровью, которые враги Креста и Христа оскверняли самым постыдным образом»35[739].
Однако это раннее решение было, как нам известно, отсрочено по многим причинам: Ричард, взбунтовавшись против своего отца, должен был сначала получить отпущение грехов у духовенства36[740]. Его постоянные конфликты с Филиппом Августом, как до, так и после смерти его отца, заставляли Ричарда еще на дольше отложить свое отправление, до такой степени, что даже трубадур Гаусельм Файдит его порицал. Напоминая ему о великой чести быть первым крестоносцем, он подчеркивает, что, только отправляясь по морю, он ее действительно заслужит, и сожалеет о его промедлениях. Он также упрекает Ричарда в том, что он не сдержал слово и не прислал ему обещанную материальную помощь, что ему позволило бы тоже отправиться на Святую землю37[741]. Здесь также речь идет о финансовых причинах: Ричарду нужно было до отъезда собрать значительную сумму, и мы знаем о трудностях, которые ему пришлось пережить, чтобы добиться этого.
Интерес Ричарда к крестовому походу был очевидным, и он искренне желал участвовать в нем и сражаться за дело Божье. Как и многие рыцари его времени и предыдущей эпохи, он был одновременно буйным и жестоким, виновным в больших ошибках, но также кающимся, озабоченным спасением своей души и в этом чувствительным к «индульгенциям», обещанным за крестовый поход. Они гарантировали, по меньшей мере, тем, кто отбывал, прощение исповеданных грехов. Урбан II утвердил это еще на Клермонском соборе во время Первого крестового похода в 1095 году,, и Урбан III повторил то же обещание в тех же выражениях во время Второго похода в 1146 году:
«Мы даруем им, властью Всемогущего Бога и Святого Петра, князя апостолов, которая была нам дана Богом, отпущение и прощение грехов, такие, какие были установлены нашим предшественником: тот, кто благочестиво совершит святое паломничество и кто осуществит его или умрет при осуществлении, получит полное прощение грехов, если он покаялся в них с чистым и смиренным сердцем. И он получит от Того, кто раздает вознаграждения, плод вечной благодарности»38[742].
Бернард Клервоский, проповедуя Второй крестовый поход, пошел еще Дальше, утверждая, что в противоположность мирским рыцарям, сражающимся со своими братьями с угрозой для души, рыцари Христа не подвергаются такому риску, убивая неверных:
«Рыцари Христа, наоборот, находятся в полной безопасности, сражаясь за своего Господа, они могут не бояться совершить грех, убивая своих противников, погибнуть, если сами себя убьют. Какая бы смерть ни была, как бы она ни наступила, она будет во имя Христа: в ней нет ничего преступного, она очень славная. В одном случае, это чтобы послужить Христу; в другом, она позволяет досадгнуть са' мого Христа: он позволяет, что, мстя за него, нужно убить врага, и чтобы утешить рыцаря он отдается ему охотнее. Так, скажу я, рыцарь Христа идет иа смерть, ни в чем не сомневаясь; но он умирает с еще большей безопасностью: он сам получает выгоду от своей смерти, а Христос от смерти, которую он дает»39[743].
Бернард писал эти строки, думая о тамплиерах, постоянных рыцарях Христа, но его слова применительны ко всем крестоносцам. Ричард, вероятнее всего, также испытал воздействие этих концепций крестового похода, делающими из рыцаря, сражающегося за возвращение Святой земли, воителя Божьего, сражающегося ради своего спасения с мечом в руке, как и следует для его ранга.
Тем не менее, в мыслях Урбана II, Рауля Канского и даже Бернарда Клервоского крестовый поход является результатом метаморфозы, своего рода отрицанием обычного рыцарства. Он требует от каждого рыцаря соблюдения новых моральных обязанностей. Через некоторое время после Первого крестового похода епископ-поэт Марбод Реннский, был одним из тех редких людей, кто напомнил, что каждый рыцарь должен сражаться с неверными, чтобы быть достойным этого звания40[744]. Не все пошли за ним по этому пути.
Несмотря на искренние обязательства Ричарда в крестовом походе, его действия на Святой земле не получили единодушного одобрения со стороны духовенства. Критики восстали против роли Ричарда за границей. Его упрекали, в частности, в том, что он старался ради своей славы, что больше внимания уделял операциям по укреплению личного престижа и выгоды в Сицилии, Кипре и даже, без особого успеха, на Святой земле, а также в том, что у него были дипломатические и довольно дружеские отношения с Саладином, с его братом и с сарацинами вообще. Французы прежде всего обвиняли его в заключении мирного договора с врагом41[745], и Амбруаз вынужден его оправдывать при каждой возможности, свидетельствуя мимоходом о плохом мнении, циркулировавшем по этому поводу по крайней мере в части армии. Он, например, подчеркивает, что даже во время дипломатических переговоров, отмеченных взаимными визитами и обменом подарками, Ричард продолжал бить врагов и рубить головы врагов, которые он выставлял напоказ в христианском лагере, и что подарки, полученные от сарацинов, никому не причинили вреда, в противоположность действиям некоторых христиан, которые «воровали из его кошелька» — если бы не эти последние, Ричард завоевал бы всю Сирию, заявляет он вопреки очевидности42[746].
Его колебания, оцененные как излишняя осмотрительность и нежелание двинуться по направлению к Иерусалиму, когда все крестоносцы, в том числе из его лагеря, желали освободить Святой город и Гроб Господень, навлекли на него еще больше критики и непонимание со стороны его верного сторонника Амбруаза, который разделяет в этом вопросе точку зрения французов, являвшихся обычно целью его сарказма. Результатом этого, как мы знаем, были возросшие глубокие разногласия между крестоносцами, и Гуго Бургундский составил о Ричарде «плохую песню», иронизируя по поводу бесславного поведения короля, который ответил ему песней такого же рода, высмеивавшей герцога. Амбруаз, однако, полностью преданный делу короля Англии, порицает такой образ действий: Бог не мог отдать победу, как он это сделал во время Первого крестового похода, столь разобщенной и мало озабоченной делом армии43[747]. На протяжении всего рассказа он пытается стереть этот образ крестоносцев, связанный не только с Филиппом Августом, который очень быстро вернулся назад, чтобы устроить с Жаном Безземельным заговор против Ричарда, но также и к последнему, чей несвязный выбор и слабые результаты они подчеркивали. Сам Амбруаз предоставляет этому доказательства, раскрывая причины, побудившие его написать, — прежде всего, желание оправдать крестоносцев, которые столько страдали за Господа и испытали беды не только в Сирии, но и во время дороги домой, когда многие погибли на море, во время кораблекрушений:
«Многочисленны те, кто, будучи неосведомленным, много раз рассказывали, в своем сумасшествии, что они ничего не делали в Сирии, так как они не завоевали Иерусалим. Но они не очень хорошо знали о том, что случилось, и порицали, ничего не зная, ни разу не ступив туда ногой. Что же до нас, кто там был, кто видел, что там произошло, и вынужден был вынести те же муки, мы не должны врать по поводу того, что перенесли те, кто страдал во имя Бога, и что мы видели собственными глазами44[748].
Амбруаз не единственный, кто принимает во внимание эти неблагоприятные слухи по поводу крестоносцев. Рауль де Коггесхолл также упоминает о них. Более того, он их разделяет. Для него все горести, которые они испытали на обратном пути, кораблекрушения, разделения, засады, различные сложности, даже пленение, в том числе и Ричарда, — все это является результатом высшего наказания «дезертирам Бога», которые не выполнили миссию, которая была на них возложена. В его план входила передача им Иерусалима и Святой земли, и они смогли бы подчинить страну, если бы сражались, вместо того чтобы сдаться. Смерть Саладина, за которой последовали споры его наследников, является тому доказательством45[749]. Значение присущей справедливости еще является фундаментальным компонентом средневекового мировоззрения. Провал и горе свидетельствуют о неблагосклонности Господа и о его наказании46[750].
Невозможно не заметить в ангажированном рассказе трувера-жонглера Амбруаза пропаганду, главным образом предназначенную для того, чтобы «поправить дела» крестоносцев, и особенно Ричарда. Однако даже в этом рассказе внимание акцентировано на рыцарских добродетелях короля Англии, совершенных на Святой земле во благо Божьего дела и христианства, но восхваление их показывает, насколько они присущи самому Ричарду, проявившему себя, особенно во время крестового похода, как модель короля-рыцаря.
Каковы же добродетели, которые так нравится восхвалять и которых ожидают от каждого члена этого сословия с момента его рождения? Литература того времени, лучше чем любой другой источник, предоставляет нам их отражение. Эпические песни, посвященные таким персонажам, как Роланд, Оливье, Айоль, Гийом Оранжский, Жерар Руссийонский, Гарен де Монглан или Рено де Монтобан, превозносят, прежде всего, храбрость, военное мужество, физические и моральные качества, которые делали из героя несомненного воина. Романы, ни в чем не принижая эти чисто военные качества, которые всегда составляли основную черту романтических героев, добавляют ко всему прочему другие более куртуазные добродетели, которые Церковь сразу же пытается христианизировать или скорее изменить и сосредоточить в форме своих собственных доктрин, как она пыталась сделать раньше для войны, с крестовым походом.
Этот процесс разработки и восстановления происходит даже в эпоху Ричарда, и нельзя еще полностью применить к рыцарству его времени идеализированный образ, который нам рисуют романы начала XIII века и, в частности, написанный Раулем де Уденом в 1210-1220 годах Roman des eles — «катехизис идеального рыцаря», по определению великого романиста Александра Миша47[751]. К этому времени храбрость не только является синонимом к слову «военное мужество», но также означает ценность, залог признания, который воспитывает человека. Рауль де Уден превозносит над всеми рыцаря, символ gentillesse (благородства), что, по его словам, является залогом достойного поведения. Два крыла, упомянутые в названии его поэмы, называются «Щедрость» и «Учтивое поведение».
Первое — «Щедрость» — учит хорошо давать, щедро, без расчета и намерения получить что-то взамен; второе — «Учтивое поведение» — учит хорошо вести себя в обществе, отвергнув гордыню, бахвальство, чванство, злословие, зависть, но любя радость, песни и дам. Автор по этому поводу предается долгому рассуждению на тему любви, ее радостей и горестей, ее счастья и ее угроз, сравнивая ее с морем, вином и розой48[752].
Этот маленький учебник знаний правил хорошего тона восхваляет в основном физические качества и формы поведения, которые под влиянием поэтов и романистов понемногу усваиваются, чтобы сделать из рыцаря модель идеального аристократа, приобщенного к культуре, приветливого и любезного, умеющего жить и любить, пить, петь и ухаживать за дамами. Удивляет тот факт, что из-под пера этого человека, воспитанного в духе церкви, вышла лишь краткая ссылку на миссию, которую Церковь так давно пыталась приписать рыцарству. Оно должно почитать и защищать церковь, поскольку, как пишет он и как выражается позднее Дама с озера в воспитании Ланселота, для этого она и была когда-то создана. Самая лучшая «добродетель» в ее глазах это «Святую Церковь прославлять*.
Но каким образом? Об этом ничего не сказано. И это скрытое упоминание (только пятнадцать стихов в собрании из шестисот шестидесяти) кажется лишь своего рода уступкой вынужденному почтению к религии. Вся остальная поэма посвящена восхвалению мирских качеств куртуазного рыцарства, которые Ричард в литературной среде двора уже научился применять и, возможно, почитать.
Храбрость, щедрость, учтивость являются в конце XII века основными добродетелями рыцарства. И не случайно Амбруаз оправдывает в этих выражениях один из своих рассказов, касающихся короля Англии, во время его высадки в Акре, чтобы «служить там Богу»:
«Учтивость, храбрость,
Щедрость — вот чем он руководствуется
В жизни»49[753].
Самой главной обязанностью рыцарей было сражение. Не удивительно, что почти в каждом литературном произведении Средневековья восхваляются качества, ожидаемые of каждого солдата: храбрость, физическая и моральная смелость. Эти чисто военные качества были приняты и в некотором роде «восстановлены» аристократией с того момента, как ее члены стали вести себя как воины, на своем уровне начальников, управляющих и хозяев.
Такое понимание не является, однако, очевидным фактом и не проявилось во всех слоях общества. Оно характеризует возникновение общего мировоззрения в отдельно взятом обществе — в аристократическом обществе Запада, которое после внедрения социальных структур, обозначаемых удобным, но не совсем отвечающим действительности термином «феодализм»1[754], оценивает военные качества. Они стали необходимыми в военизированном обществе, где центр политической, административной, судебной и экономической власти находился в замке. Исполнителями этой власти, олицетворяемой на местном уровне владельцами замков, были их воины, их milites, одновременно защитники, покровители, грабители и порой угнетатели безоружного населения.
Далекие германские корни такой системы ценностей не вызывают сомнений. Суммарное их изложение можно найти у Тацита, который, как хороший римлянин, уважающий социальные ранги и гражданскую иерархию, удивляется, видя, как почти «варварский» народ прославляет военные добродетели; он удивляется еще больше, видя у них начальника, соперничающего в смелости со своими сотоварищами в сражении, которые ему полностью преданы и будут считать себя обесчещенными, если не будут сражаться так же хорошо, как и он2[755]. Это сотоварищество, эта личная преданность и этот культ военной силы в лоне германского комитата распространились, как подтверждают сегодня все историки, в западном средневековом обществе. Они ему обеспечили свою базу, свою систему ценностей, даже если они испытали в процессе развития некоторые изменения и смягчения отчасти под влиянием Церкви. Но Франко Кардини прав, подчеркивая, что «нельзя говорить о преемственности между германским воином и средневековым рыцарем — есть только скачок в культуре»3[756].
Придание большего значения этим качествам, присутствующим в меровингском и каролингском мире, было, вероятно, также связано с тем, что единодушно было названо «мутацией тысячного года», понятием, которое недавно разделило историков на соперничающие школы. Многие, и мы можем с сожалением это констатировать, иногда теряли чувство меры и руководствовались эмоциями, а не аргументами.
Споры здесь недопустимы4[757]. Так как все, мутационисты и антимутационисты, соглашаются, по крайней мере, в одном — в возрастающей роли в средневековом обществе XI века замков и рыцарей. Они или занимают «естественное» место в системе правления князей, у которых они в своей массе находятся в подчинении, играя роль факторов порядка, как считают «антимутационисты»; или, наоборот, находятся в самом сердце настоящего политического, социального и экономического переворота, превратив окрестности замка в автономные территории, избегая централизованной власти, переживающей период упадка, — в этом случае рыцари играют роль зачинщиков политического и социального беспорядка и экономической тирании на местном уровне, как считают мутационисты. Впрочем, существовало большое количество региональных вариантов, согласно которым короли и графы умели (или не умели) сохранять власть над рыцарями, у которых, как утверждает Иоанн Солсберийский, в середине XII века было в руках данное правителями оружие, необходимое, чтобы диктовать свои законы.
Во всяком случае, начиная с XI века звучит искренняя и столь частая похвала этим старинным военным качествам. Было ли это лишь «открытием» или же настоящей «революцией»? Заметен ли эффект этих перемен в ту эпоху, когда культура и латинская письменность, оставаясь в руках духовенства, начала занимать свое место среди мирян, в первую очередь среди правителей, окруженных семьями, родственниками и воинами?
Потому ли Церковь, которая так нуждается в рыцарях, уделяет большое внимание их качествам и позволяет еще большее восхваление, устное и письменное, например, в эпических песнях, к которым она привыкает, потому что в них воспеваются христианские подвиги против «язычников», неверных сарацинов? Все эти причины содержат часть правды, но это не столь важно. Эти неопровержимые феномены характерны для идеологического продвижения ценностей, которые почитаются мирской аристократией. И это военные ценности. На вершину добродетелей они ставят, по разным причинам. которые нам надо разобрать, «храбрость», в высшей степени рыцарское качество, воспетое во всех своих формах в эпопеях, в небольших поэмах в стихах, в рифмованных хрониках и романах.
«Песнь о Роланде», в начале XII века, предоставляет нам парадигму личности Роланда, модели эпического героя, всегда готового достать свой клинок, способного на красивые удары мечом и копьем, нацеленные на то, чтобы завоевать любовь короля5[758], завоевать признание и упрочнить свою славу, доказывая свою смелость, доходя при этом до крайностей (и даже до чрезмерности, когда Роланд доходит до того, что отказывается трубить в рог, призывая на помощь, что привело к поражению и гибели христиан из арьергарда6[759]). Откуда такое поведение? Роланд поступил так не столько для того, чтобы получить венец мученика, а для того, чтобы избежать высшего упрека, обвинения в трусости, которое не смывается. Такой упрек привел бы к тому, что были написаны «плохие песни» о нем, позорящие не только его, но и всю его семью, его клан, его потомство, навсегда обесчещенное. Чтобы избежать этого позора, рыцари эпопеи и романов в некотором роде приговорены к героизму. Один специалист в области средневековой литературы отнес к разряду «культуры стыда» эту систему ценностей, которая из-за социального давления и положений морали провоцирует рыцаря на переход всех границ в поисках подвигов7[760]. Эта система существует еще до конца XIII века, но уже смягченная и улучшенная двумя веками размышлений. Жуанвиль, например, рассказывает о нерешительности, проявленной во время сражения при Мансуре Эраром де Сиври, раненным в лицо и потерявшим многих своих людей:
«„Сир, если вы считаете, что ни меня, ни моих потомков в этом не упрекнут, я позову на помощь графа Анжуйского, которого я вижу посреди поля”. А я ему сказал: „Мессир Эрар, мне кажется, что вы окажете себе великую честь, если отправитесь за помощью для нас, чтобы спасти наши жизни, так как и ваша в большой опасности”; (...) он спросил совета у всех присутствующих там рыцарей, и все ему посоветовали то, что я ему посоветовал»8[761].
К этому страху бесчестия прибавляется иногда формальное уважение к личной клятве, добровольному обету, сделанному Богу, как в случае Вивьена в «Песне о Гийоме»: он поклялся никогда не отступить перед сарацинами на поле боя. Та же песнь, как и большинство эпопей, противопоставляет такому поведению героя без страха и упрека трусость антигероев, которые, как Тибо де Бурж и его подчиненный Эстюрми, бахвалятся перед битвой, но проявляют малодушие при ее приближении, постыдно дезертируют с поля боя, предают своих товарищей, подвергнув их большей опасности, добавляя моральную грязь их страха к физической грязи, которая за этим следует9[762]. Так в различных литературных вариациях на тему сражающегося героя мы находим сущность проблематики рыцарства. Однако речь здесь идет только о наиважиейшей задаче солдата во всех армиях мира — не сбежать во время сражения, не дезертировать с поля боя, «не выйти из строя», не получив приказа, не бросить своих товарищей. Это центральная позиция военного регламента, основной элемент всей военной деонтологии, а не отличительный знак рыцарства.
Однако именно рыцари, которым легче покинуть поле боя и которые чаще так поступают, берут на себя обязательство уважать эти принципы. В 1130 году Ордерик Виталий рассказывает об эпизоде, который объединил два упомянутых нами аспекта. Он рассказывает о чрезмерном желании молодого рыцаря Галерана де Мёлана проявить рискованную храбрость во время сражения при Бургтерульде в 1124 году. Нарушив приказ Амори де Монфора, этот молодой Галеран, желая с помощью оружия сделать себе имя10[763], хотел атаковать противников, принявших оборонительную позицию. Он уже представил их побежденными. Но Амори его отговорил: вражеские рыцари сошли с лошадей, а значит, имеют намерение сражаться до конца, так как, по его словам, рыцарь, который спешился, готов победить или умереть, но не покинуть поле боя11[764]. Другие презирали своих врагов, которые собирались сражаться как простые пехотинцы, и видели в них только сборище крестьян и слуг, неспособных, в их глазах, оказать достойное сопротивление цвету рыцарства Франции и Нормандии, который стоял перед ними12[765]. Галеран первым повел за собой в бой войско из сорока рыцарей. Но он потерял лошадь, убитую под ним выстрелом из лука, с другими приключилось то же самое еще до того, как они смогли что-нибудь предпринять. Галеран был взят в плен с восьмьюдесятью рыцарями, а большинство его сотоварищей пустились в бегство.
В 1141 году в сражении под Линкольном, в то время как многие рыцари (среди которых многие принадлежали к знати, чьи имена Ордерик Виталий называет) поддались панике и разбежались кто куда, король Англии Стефан и его соперник Ранульф спешились, чтобы сражаться вместе с пехотинцами, подбадривая их таким образом и показывая, что их обязанность — сражаться до конца13[766].
В истории этого периода известны многие примеры массового бегства рыцарей, оставляющих своих пехотинцев в крайне тяжелом положении и обрекающих их на верную смерть. Ричард де Девиз рассказывает об очень суровом правиле, существующем на этот счет и об обещанных наказаниях виновным — утрата воинского пояса для всадников (то есть их положения), ампутация ноги для пехотинца14[767].
Дезертирство знаменосца еще тяжелее, так как это может заставить ошибочно подумать о приказе об отступлении или поражении и привести к массовому бегству с поля боя. Гийом де Нефбург рассказывает по этому поводу о недоразумении, произошедшем с Генрихом Эссексом, знаменоносцем короля Генриха II, во время сражения в Уэльсе. Ошибочно подумав, что король погиб, он опустил знамя, знак единения, и бросился бежать, распространяя ложную весть о смерти короля. Он был обвинен в предательстве Робертом де Монфором, который вызвал его на судебный поединок; проиграв этот бой, Генрих Эссекс был признан виновным и приговорен к смерти. Его наказание было смягчено самим Генрихом II, но он должен был уйти в монастырь и оставаться там до конца дней своих, а все его имущество было конфисковано15[768]. Однако здесь речь не шла о явной трусости, а всего лишь об ошибочном суждении.
Известно бегство (или скорее отказ) графа Стефана Блуаского во время Первого крестового похода в Антиохии, когда он счел ситуацию крестоносцев, окруженных огромной мусульманской армией эмира Карбуки, безнадежной. Стефан на время уехал из города по медицинским причинам, но его отсутствие было так плохо воспринято, что ему инкриминировали симуляцию болезни, с целью покинуть войско и подготовить свой побег. Его «трусость» была повсеместно заклеймена позором, и его жена Адель, дочь Вильгельма Завоевателя, не смогла вынести этого. Достойная наследница своего отца дала понять своему мужу, слишком мудрому, чтобы быть героем, что его долг — снова отправиться в Святую землю, чтобы смыть эту грязь с рода. Он принял участие во второй экспедиции в 1101 году и на этот раз нашел там славную смерть, которая его реабилитировала16[769].
Бегство рыцарей не было непостижимым в ту эпоху, и возможно, именно поэтому рыцарская этика выносит такой суровый приговор. Потому эпопеи описывают своих героев, благородных рыцарей нечувствительными к страху17[770]; потому также писатели в полном составе празднуют храбрость и отвагу западных рыцарей и бичуют, наоборот, малодушие, трусость восточных воинов, в частности, греков, которых Жоффруа Малатерра в конце XI века, Гальфрид Монмутский через сорок лет, а хронисты Ричарда в конце XII века неизменно причисляют к изнеженному народу, неспособному к войне, ленивому, привыкшему к предательству и бегству18[771].
Однако соответствует ли эта отвага, так расхваливаемая французскими рыцарями, действительности? Почему авторы так настаивают, что это качество присуще «великим»? Филипп Контамин пришел к выводу, что общий пафос эпопей, хроник, биографий, романов и других повествовательных документов «заставляет думать, что храбрость — это манера поведения прежде всего аристократическая, благородная, связанная с расой, кровью, родством, как индивидуальное действие, пружиной которого является амбициозность и алчность в области временных благ, озабоченность славой, почестями, посмертным признанием. Нужно избегать позора, к которому ведут леность, праздность и трусость»19[772].
Настаивание на индивидуальной храбрости, добавляет Контамин, могло заставить поверить, что средневековая война — это серия личных подвигов, поединков. В действительности же все было несколько по-другому. Известно, по крайней мере из работ Ж. Ф. Вербрюггена, что средневековое рыцарство было эффективным благодаря своей сплоченности20[773]. Рыцари были разбиты на плотные отряды и практиковали коллективную атаку, в котором личная инициатива была слабой, а военная тактика более разработана, чем это можно было предположить. При таких условиях коллективная сплоченность являлась качеством первостепенного значения, приобретаемым благодаря упражнениям и турнирам, подкрепленным классовым сознанием и заинтересованностью в добыче. Индивид в реальности имел меньшее значение, чем это утверждают литературные источники. Страх и смелость следует скорее понимать в контексте этого коллективного критерия. Рыцари боялись оказаться незащищенными в этом безликом, большом теле, в компактной массе рыцарства, чья власть, скорость, защитное оружие и единство обеспечивали почти полную защиту. Более всего они боялись оторваться от массы, быть схваченными и безоружными попасть в руки противников-пехотинцев, которые, будучи бесчувственными «к рыцарскому кодексу», не колеблясь, их убьют.
Для спроведливости по этому поводу следует упомянуть некоторые нюансы. Первый касается противопоставления индивид-коллектив, в котором не нужно заходить слишком далеко. Довольно долгое время средневековые сражения описывались, опираясь исключительно на документы, представлявшие все только самое лучшее: на песни о деяниях и романы. Эти литературные произведения акцентируют внимание на индивидуальных действиях их героев, из которых им легче составить физический и моральный портрет, к которому читатель или слушатель может себя приравнять, отвечая таким образом на ожидания публики и обеспечивая одновременно их успех. Рыцарская обязанность — это, прежде всего, коллективное действие, а средневековые сражения не представляли собой череду рыцарских поединков. Наоборот, битвы были очень редкими, а преобладали в основном осады, грабительские рейды и разрушения. К тому же даже в битвах или простых стычках рыцарство не всегда играло первостепенную роль. Это только в повествованиях все внимание сосредоточено на элитных воинах, военной аристократии, рыцарстве, и еще больше на индивидах, в частности благородных сеньорах и правителях.
Однако можно также заметить, что если нарративные источники так настаивают на личных достижениях некоторых рыцарей, в основном (но не всегда) сеньоров высокого статуса, то их действия считались действительно важными, определяющими или, по меньшей мере, могли быть таковыми. Если некоторых из них в действительности (и это так) попрекали за отсутствие смелости, а других, наоборот, прославляли за храбрость, это значит, что поведение и военные качества этих людей могли быть различимы в массе, несмотря на коллективный характер действия. Впрочем, даже в этой сплоченной службе личность как таковая не исчезает, не больше, чем в современных командах, практикующих коллективную игру. Победа, конечно, является результатом не суммы персональных действий, а скорее самоотверженности и связности всех в единении и коллективном действии. Команда, состоящая из блестящих личностей, имеет все шансы перенести свои качества на массу посредственных игроков, пусть и лучше сплоченных. В коллективном обязательстве, каким бы массивным оно ни было (а оно должно быть таким, чтобы быть эффективным), каждый рыцарь в конечном итоге оказывается лицом к лицу с одним противником. В массе противников в момент столкновения он противопоставлен одному противнику, в натиске, который за этим следует, в данный момент он имеет перед собой одного соперника, которого надо проткнуть мечом или копьем. Жизненная необходимость изначальной сплоченности не противоречит индивидуальной ценности каждого рыцаря, входящего в состав группы.
Иными словами, индивидуальная ценность, храбрость, «отвага» каждого, если они используются в интересах коллектива (и вот камень преткновения в этой проблеме), вносят свой вклад в общую победу и играют первостепенную роль.
Впрочем, у нас есть доказательство того, что было сказано. В турнирах, как и в военных противостояниях, на которые они еще походили в эпоху Ричарда, бойцы, после коллективных схваток, умели выделить уважительные достижения каждого воина и выбирали среди них тех, кто всех превзошел своей храбростью. Они «получали награду», как в турнирах, так и в настоящих сражениях; их называли «добрыми рыцарями». Это еще было при Людовике Святом, как свидетельствует Жуанвиль, знавший также имена некоторых известных личностей, которые в сражении выказали трусость, но решивший не упоминать их в своем произведении, чтобы не запятнать их память, поскольку с того времени их уже нет в живых21[774]. В равной степени известно, что, будучи озабоченными личной славой, некоторые рыцари не соблюдали дисциплину и стремились напасть раньше, быть в самой гуще событий, нанести первый удар, что рассматривалось как честь, вожделенная и постоянно требуемая.
Все эти реальные факты должны нас научить не противопоставлять слишком систематично личность коллективу. Храбрость каждого полезна рыцарству в целом и в таком случае прославляется, если она в его интересах, и порицается, но часто с недоговорками, если она может ему навредить. Это можно проследить в уставах рыцарей тамплиеров, чья образцовая сплоченность и дисциплина вызывали всеобщее восхищение, несмотря на некоторые существенные недостатки некоторых из них. Отметим, что и трусость здесь тяжело наказывается, и чрезмерная отвага тоже сурово карается. Брат, который покидает поле битвы, чтобы спасти свою жизнь, исключается окончательно из ордена («потеря дома»); а тот, кто атакует или выходит из строя без разрешения, исключается временно («потеря одежды»); если же он гонфалоньер (знаменосец), он заключается в кандалы и теряет свою должность. Возможно лишь одно отклонение от этого правила: если рыцарь видит христианина, чья жизнь оказалась под угрозой, потому что тот «оторвался от своих по глупости», его совесть может побудить его броситься на выручку; он может это сделать, но должен сразу же вернуться на свое место в строю22[775]. В уставе тамплиеров это единственное исключение. «Обычное» рыцарство, во всей своей красе, наоборот, считает, что им предписана обязанность помогать рыцарям, которым угрожает опасность. Стыдно ее не соблюдать. Во время крестового похода Ричарда в 1191 году в битве при Арсуре, граф Дрё был сильно порицаем за то, что не последовал этому правилу. И, наоборот, во время той же битвы Амбруаз свидетельствует о нарушении дисциплины госпитальерами. Ричард отдал приказ спокойно переносить нападки и провокации сарацинов, а госпитальеры воспротивились этому решению, сочли его признаком малодушия и начали атаку, не дождавшись приказа:
«Сеньоры!
Нас принимают за трусливых людей, Никогда я не испытывал такого стыда, А ведь никого из моих людей нельзя в этом упрекнуть»23[776].
В другом эпизоде в июне 1192 года во время нападения турок на христианский лагерь под Беит-Нуба один рыцарь ордена госпитальеров, Роберт Брюггский, опередил знамя своего ордена из-за избытка отваги; атакуя одного турка, он проткнул его насквозь копьем. Глава ордена хотел наказать его за эту недисциплинированность, но представители знати, «знатные люди», встали на его сторону, прося, чтобы ему простили эту отвагу24[777].
Восхваление «бескорыстной» храбрости и отказ без причины покинуть поле сражения, подобно Ролаиду или Вивьену, какими бы ни были обстоятельства, не следует считать непререкаемыми, даже в эпопеях ХИ века. Очень рано встает вопрос о достойном отступлении, когда всякое сопротивление становится бесполезным, бессмысленным, и следует, наоборот, в общих интересах спасти жизнь, чтобы сохранить шансы для будущей победы как мести за нынешнее неизбежное поражение, или же по другим высокоморальным причинам. Такой случай изложен, например, в «Песне о Гийоме», где эпический герой, оставшись один в живых после массовой атаки сарацинов, решает вернуться к себе, пересекает вражеские линии, переодевшись в неверного, чтобы сообщить своей жене Гибурк о поражении и о смерти ее племянников, собрать новое войско, чтобы забрать их тела, и если возможно, отомстить за их смерть. Несколько раз поэт настойчиво замечает, что, оставляя поле боя иноверцам, Гийом не убегает — он уходит.
Здесь заметны признаки появления новой проблемы, которая, абстрагируясь от самого действия, акцентирует внимание на мотивации, способной изменить моральный облик. Эти новые элементы вмешиваются в прогрессивное формирование рыцарской этики25[778].
Другой важный нюанс имеет отношение к страху. Я не считаю разумным противопоставлять в этом вопросе эпических и романтических героев, которые якобы были «нечувствительными к страху», реальным рыцарям, которым, наоборот, он свойственен. Настойчивость, с которой литературные произведения акцентируют внимание на храбрости их героев, осмеливающихся противостоять многочисленным врагам, способных быть сильнее, когда жизни угрожает опасность, и сражаться порой до смерти, но чаще до победы, подчеркивает, несомненно, идеал, к которому нужно стремиться, недосягаемый в своей силе и своем совершенстве, но в то же время и представляет модель, не . выходящую за пределы нормы и личного опыта реальных рыцарей. Этот идеал лишь превосходит их своей чрезмерностью, своей облагороженностью, не потому, что этим героям не ведом страх (что сделало бы их инопланетянами), а потому, что они способны победить его и действовать, несмотря ни на что. За исключением отдельных случаев, когда ирреальность происходящего создает комический эффект (например, персонаж Райнуарта обладает геркулесовой силой и способен разгромить и уложить на месте целый вооруженный эскадрон с помощью бревна, которое не смогло бы поднять несколько человек, объединивших свои усилия), эпические герои погружены в обычную среду рыцарей, где они выражают свои чувства и страхи. Их ценности схожи. Только их шкала отличается, а их интенсивность в десять раз выше.
По этой причине эпопея, вопреки своей гиперболической пропорции карикатуре (а возможно, благодаря ей), сохраняет реалистический характер, противостоящий тональности романов, погружающих в мир грез, фей, шарма и приворотных зелий, магов и талисманов, условностей и секретов, где герой следует слову чести или молчанию, формуле или желанию, пари и оказывается в другой вселенной, по другую сторону зеркала, где он становится эффективным или, наоборот, недейственным. В эпической песне герой является сверхчеловеком, потому что он превосходит себя, но сохраняет при этом свою человеческую сущность, испытывает те же страдания, те же страхи, что и обычные люди, воспитывает в себе те же достоинства. И именно благодаря своей верности этим воспеваемым ценностям ему удается победить страх, и он тут же становится образцом для реальных рыцарей26[779].
Известно, что они становились такими. В 1066 году при Гастингсе один жонглер призывает к храбрости нормандских воинов, которые собирались противостоять войскам Гарольда, напевая им песнь о подвигах Роланда в Ронсевальском ущелье27[780]. Со времен Первого крестового похода до 1100 года отвага лучших рыцарей сравнима с отвагой Роланда или Оливье, как впоследствии, мы увидим это, с наилучшими военными подвигами Ричарда. Модель сохранилась в памяти, провоцируя на подражание, воспроизведение.
В воображении ли только? Или также частично в реальности? Произведения, которые в XI и XII веках описывают высокие подвиги рыцарей, вероятно, чрезмерно напыщенны. Однако они восхваляют те же виды поведения, доказывая этим существование некоего осмоса между мирами эпических героев и рыцарей, получавших больше удовольствия от эпических песен, которыми они могли вдохновляться и в которых могли находить свое отражение.
Восхваление отваги и смелости, то есть дерзости и неустрашимости, очевидно, не так далеко зашло в латинских источниках, более пропитанных христианской религиозностью. Тем не менее, оно начинает обобщаться в хрониках XI века и еще больше в XII веке. Еще более значительным является то, что принцы и короли представлены все чаще и чаще в качестве рыцарей, а не только военачальниками и стратегами. Они смешиваются со сражающимися, провоцируя их на храбрость словом и примером.
Случай Вильгельма Завоевателя уже был упомянут: автор его панегирика Гийом де Пуатье начинает свою повесть о его правлении с момента посвящения его в рыцари, когда он, получив оружие и власть герцога, заставил всех соседей дрожать от страха. Повествуя о битве при Гастингсе, представленной на гобелене из Байе, он описывает Вильгельма среди своих воинов, вооруженных тем же оружием, и говорит, что он выглядит внушительнее с обломком копья, чем те, кто пользуется длинными дротиками, и он выше, чем Цезарь, так как одновременно генерал и солдат. Во время другого сражения, при осаде Домфрона в 1050 году, Вильгельм Завоеватель отправляет к Жоффруа Мартеллу молодых знатных разведчиков, чтобы прощупать почву. Жоффруа с помощью своих глашатаев дает знать, что завтра утром он придет «будить часовых Вильгельма»; он хорохорится, стараясь показать, что не боится личного противостояния: «он заранее говорит о том, какие у него будут в сражении конь, щит и доспехи»; чтобы можно было его узнать, примериться к нему в поединке даже среди толпы28[781].
Аристократия в эту эпоху принимает рыцарство или, по крайней мере, его ценности. Принцы больше не гнушаются называться milites и даже приказывают изображать себя на монетах и картинах в образе рыцарей, как это сделал на своей надгробной доске (которая сейчас находится в Мане) Жоффруа Плантагенет. Они также принимают этот образ на своих печатях, как это делали многие сеньоры XI века, а также сам Ричард в XII веке. Они желают, чтобы их видели держащими меч в руке; не меч правосудия, с которым они правят, сидя на троне, а меч всадника, или копье, украшенное знаменем, отображающим гордость, которую они испытывают, сражаясь в качестве рыцарей.
Становится ясно, что эти военачальники, должно быть, обладают храбростью, перешедшей от их подчиненных. Хронисты, обязанные петь им хвалебные песни, пытались иногда их сравнивать с «лучшими рыцарями в мире». Это титул, который Амбруаз дал королю Ричарду, но которым Гийом Маршал мог гордиться в эпоху правления Генриха II и который Гизельберт де Монс, например, в 1137 году дал Жилю де Шин в знак признания его храбрости и щедрости, проявленной как на турнирах, так и на войне. Он и правда за морем убил льва, не с помощью стрел, а будучи вооруженным только копьем и щитом, как настоящий рыцарь29[782].
Угроза сурового порицания малодушных и трусов, ложившегося пятном на весь их род, была, вероятно, достаточной причиной для того, чтобы стимулировать боевой пыл рыцарей. Сюда также добавляете^ благосклонность дам, если верить текстам любого жанра, которые добровольно ассоциируют (и в идеале, и в действительности) любовь с храбростью. Согласно хронисту Ламберту д’Ардру, Арнулю де Гиню в 1084 году удалось заполучить в жены дочь Бодуэна д’Алоста благодаря своим подвигам в турнирах, слухи о которых достигли ушей последнего и очень сильно его впечатлили. Век спустя его тезка, посвященный в рыцари своим отцом в 1181 году, прилежно посещает все турниры и состязания и своими подвигами соблазняет графиню Иду Булонскую30[783] Исторической реальности известно много подобных случаев. Литературе еще больше. Тема бедного рыцаря, получавшего благодаря своему победоносному мечу руку и сердце девушки знатного рода, занимает здесь важное место, питая, несомненно, мечты, фантазии, надежды и храбрость рыцарей среднего статуса, сыновей обедневших семей или младших, оставшихся без наследства. Для Бертрана де Борна, так же как и для Гийома IX Аквитанского до него, дама может быть благосклонна только к одному рыцарю, доказавшему свою храбрость, щедрость и учтивость. Со своей привычной склонностью к провокации он даже утверждает, что дама, взявшая себе такого любовника, получала прощение всех грехов:
«Любовь хочет, чтобы любовник был хорошим всадником, умело обращался с оружием, был щедр на подарки, говорил свободно и благородно, был способным на красивые поступки и слова, где бы то ни было, настолько, насколько власть ему позволяет, был приятным в общении, учтивым и привлекательным. А дама, которая спит с таким любовником, очистится от всех своих грехов»31[784].
Можно найти множество примеров связи любви с рыцарством в романах, современных эпохе Ричарда Львиное Сердце32[785]. Кретьен де Труа сам рассказывает о принципе, сформулированном еще предком Ричарда по материнской линии, принцем-трубадуром Гийомом IX Аквитанским: дама, достойная ею называться, согласилась бы отдать свою любовь и свое расположение только храброму рыцарю. Так, чтобы заслужить любовь одной красавицы, дочери своего сеньора (которая никогда не согласится полюбить его по-другому), конюх Мелиан де Лис должен пройти посвящение в рыцари и сразу же доказать свои способности в турнире, организованном отцом его возлюбленной. Она сама комментирует две причины своего требования: совершив подвиги, рыцарь докажет свою любовь к ней и покажет «как он ею дорожит»; своими боевыми способностями он покажет, заслуживает он ли ее33[786].
Последняя причина может быть интерпретирована двояко. С одной стороны, здесь отражается вышеупомянутое: храбрость зажигает любовь в сердцах молодых девушек — так также считают сторонники рыцарства в споре с духовенством в этом вопросе. С другой стороны, причина может быть более корыстной: боевая сила необходима, чтобы обеспечить защиту даме и ее землям, приданому, которым она обеспечивает своего мужа, давая свое согласие34[787]. Испытание на деле иногда необходимо, так как столь превозносимая храбрость может некоторых спровоцировать на хвастовство или, по меньшей мере, на преувеличение своих достоинств.
В эпоху Ричарда автор романов Готье д’Аррас свидетельствует о распространении этой идеи, подвергая в своем «Эракле» осуждению дам, которые предпочитают скромности хороших рыцарей болтовню говорунов. Такое отношение, говорит он, толкает рыцарей на то, что они становятся жонглерами, так как каждый пытается отыскать способ понравиться своей подруге. Дамы несут большую ответственность, уделяя внимание истинным рыцарским достоинствам, они способствуют распространению доблести, превозносят рыцаря и могут улучшить его35[788].
Эту же идею можно обнаружить у Гальфрида Монмутского, а впоследствии у Васа в основном тексте Артуровской легенды и идеологии. Храбрость здесь ассоциируется с другой фундаментальной ценностью в рыцарской этике, хотя она больше аристократического происхождения, чем военного, — с щедростью. При дворе Артура она связана с храбростью в лице короля, который благодаря ей окружает себя лучшими рыцарями в мире. При его дворе ни одна дама не посчитает достойным отдать свою любовь рыцарю, который трижды победоносно «не доказал» свое мужество в рыцарских противостояниях. Это моральное правило, говорит он, имело два преимущества: оно делало дам целомудренными, а рыцарей благородными, должными превзойти себя, доказывая свою любовь36[789].
Интерес дам к подвигам рыцарей показан различными способами, одним из которых является все более частое присутствие дам на турнирах, которые в эпоху Ричарда являются замаскированными войнами, происходящими на открытой местности, а не на закрытом поле с трибунами и ареной. Однако дамы здесь тоже присутствуют, литература и иконография, особенно в конце XII века, представляет их нам на вершине замковых башен и на городских стенах; это они часто передают рыцарю, считавшемуся лучшим воином, приз, который обозначает его победу и обеспечивает ему славу и хвалу.
Кретьен де Труа первый попытался решить в некоторых своих романах различные проблемы, создаваемые отношением между любовью и рыцарством, и представил более высокий идеал, чем простой поиск подвигов37[790]. В «Эрике и Эниде», например, он выводит на сцену конфликт, который может противопоставить любовь храбрости, когда полное удовлетворение любовью после свадьбы может привести к тому, что сеньор начнет пользоваться доходами со спорного имущества и забывает постоянную погоню за подвигами, необходимыми для поддержания его славы рыцаря. Гийом Маршал высказался по поводу молодого короля Генриха, который скучал в Англии, лишенной войн и турниров, что слишком долгое бездействие стало причиной стыда молодой знати:
«Все хорошо об этом знают, что слишком долгое пребывание в покое постыдно для благородного человека38[791].»
Кретьен де Труа по поводу своего героя Эрика уточняет причины его бездействия: супружеское блаженство заставило его забыть о «рыцарских» упражнениях, то есть о его боевой смелости39[792]. Он не умаляет его щедрости, так как этот крупный сеньор продолжает «содержать» своих рыцарей, поддерживать их, дарить им подарки, снабжать всем необходимым и даже больше, чтобы они могли соответствовать своему статусу и участвовать в турнирах. Но сам он их оставляет, слишком поглощенный счастьем и любовными утехами, которым он предается со своей женой Энидой. Это гедонистическое поведение было плохо расценено, и снова распространяется слух о его трусости. Герой пришел в упадок! Является ли супружеская любовь препятствием для обязательной рыцарской храбрости? В противоположность многим романистам, Кретьен де Труа пытается показать, что в этом нет ничего страшного, и реабилитирует любовь в браке. Мария Французская в то же время идет по еще более оригинальному пути, делая из чувства, которое я бы назвал «настоящей любовью», двигатель всякого благородного и достойного действия. Пусть эта любовь расцветет в рамках брака или вне его, это не имеет значения в его глазах, так как социальные условия иногда делают из брака настоящего врага истинной любви, действительно основополагающей ценности. Рыцарство и свадьба не всегда являются хорошей парой, но рыцарство и «настоящая любовь» всегда должны идти в паре40[793]. Эта проблема разрешена совершенно иным образом, нежели у французских адептов кельтских легенд о Тристане и Изольде41[794]. Здесь закладывается фундамент рыцарской любви, вызывающей храбрость. Это всемогущая любовь, в основном адюльтерная, по причинам одновременно социальным и психологическим, к которым мы вернемся позже. Кретьен де Труа, кажется, сам использовал это настроение в довольно оригинальной манере в своем романе «Рыцарь с повозкой», где внебрачная связь героя с королевой Гвиневрой приводит его к подвигам, а также к повиновению, то есть к позору, принятию всего бесчестия, пренебрежению специфическими ценностями рыцарства, смыслом чести и заботой о славе. На самом деле по недвусмысленной просьбе королевы и лишь для того, чтобы ей понравиться, он соглашается пренебречь своей славой и всей надеждой храбрости, соглашаясь сражаться как можно хуже, подвергая опасности свою жизнь. Артуровские романы еще больше расширяют тему внебрачной любви, порождавшей храбрость, что повлекло за собой поэтическую реакцию духовного вдохновения, возможно, появившегося уже в неоконченном «Рассказе о Граале» Кретьена де Труа, который пытается одухотворить темы Артуровского поиска и образы его главных персонажей42[795].
Несмотря на эту реакцию, ассоциация храбрости и внебрачной любви правит в эпоху Ричарда. В начале ХШ века Жервэ де Тильбюри оплакивает нравы, которые он считает извращенными, и приводит против адюльтера пример лебединой верности молодой знати, знающей вкус любовных схваток и высоких военных подвигов в эпоху, когда, по его словам, «разврат притягивает хвалу, когда внебрачная связь является знаком, который разоблачает героя, когда скрытая благосклонность дам и молодых девушек стимулируют дерзость выдающейся знати»43[796].
Ричард Львиное Сердце при дворе Генриха II, так же как и при дворе Алиеноры, неизбежно столкнется с этими вопросами вместе с поэтами и жонглерами, которые касались этих тем. Как и рыцари его времени, он культивировал ценности, восхваленные в эпопеях, романах и большей части произведений, написанных для мирян, исходивших от авторов, разделяющих это мировоззрение.
О своем сеньоре могу я вам сказать,
Что это лучший рыцарь
В мире и среди других рыцарей,
И щедрый, и благородный1[797].
Набросав этот скорый портрет Ричарда, Амбруаз ясно описывает качества, отличающие короля в его глазах и в глазах большинства его современников. В рассказе хрониста, посвященном главным образом крестовому походу, он сосредотачивает внимание прежде всего на боевых качествах короля Англии, его талантах военачальника, предводителя людей, стратега, но больше всего рыцаря. Среди этих черт характера доблесть занимает первое место. Что хочет этим сказать автор? И какое точное определение следует дать этому слову?
Анализ лексики, употребляемой Амбруазом для обозначения достоинства воина, очень характерен. Прилагательное «доблестный» появляется весьма часто (восемьдесят четыре раза) в его «Истории святой войны». Смысл этого слова, отметим мимоходом, не всегда исключительно военный, так как часто оно употребляется по отношению к женщинам в абсолютно мирном контексте, в частности применительно к молодой жене Ричарда, Беренгарии2[798]. В одном исследовании этого термина, имеющего около восьмисот случаев употребления, собранных в совокупности изучаемых текстов, состоящих из семисот тысяч стихов, половина из которых на старофранцузском3[799], Тео Венкелер показал, что слово proz чаще всего не имеет отношения к смелости и военной удали, но относится в более широком смысле к одобренному поведению, соответствующему понятиям чести и репутации. Прилагательное, в противоположность установленному мнению, не обозначает черту характера или физические данные, а скорее имеет социальную и интеллектуальную окраску; оно выражает благоприятную оценку поведения, считающегося приемлемым согласно моральным критериям. Чтобы правильно перевести это прилагательное, нужно было прибегнуть к достаточно тяжелым формулировкам типа «озабоченный своей репутацией», «сознающий свой долг» или «заботящийся о совершенстве»4[800].
Ремарка разумна. Однако в контексте, в котором оно употреблено в «Истории» Амбруаза, как и в большинстве рассказов, где военное действие занимает первое место, прилагательное proz чаще всего приобретает (косвенно, но убедительно) значение военного качества; не в нем самом, а в отношении с персонажем, качества которого хотят подчеркнуть. Его массовое использование, применяемое к рыцарям при выполнении их обязанностей, одновременно подчеркивает чисто военные качества, которые являются сущностью рыцарей. Иными словами, «proz chevalier» (доблестный рыцарь) означает в первичном значении «прославленный рыцарь, достойный им быть», но качества, которые объясняют эту позитивную оценку, в данном случае относятся именно к военной сфере, так что более позднее и слишком узкое значение современного слова «доблестный» является здесь доминирующим. В большинстве случаев это слово используется в произведениях Амбруаза, посвященных королю Англии. Proz (доблестный) здесь употребляется в основном для обозначения поведения неоценимого воина, короля Ричарда5[801].
Военный смысл еще более выражен в слове proesce (мужество), обозначающем действие, достойное такой хвалы. Здесь слово почти всегда ссылается на подвиг, совершенный с оружием в руках и при условиях, когда индивидуальное действие может быть выделено из массы других действий, чтобы можно было этому поверить. Король зачастую действует во главе группы рыцарей, будучи их предводителем, но его участие в высшей степени активно и даже преобладает. Желание Амбруаза создать в лице Ричарда модель храбрости здесь еще больше выражено, так как слово proesce, которое встречается тридцать четыре раза в его рассказе, в большинстве случаев применимо к королю (в двадцати случаях).
Можно сузить анализ, сосредоточившись на случаях употребления proz и proesce применительно к королю, все более и более многочисленных по ходу рассказа, но в то время когда реальные факты этому противоречат. В частности, это характерно для последней части повествования6[802], двух последних тысяч стихов из общих двенадцати тысяч пятисот. Эта часть посвящена последним трем месяцам пребывания Ричарда на Святой земле, с 4 июля по 9 октября 1192 года. К этому моменту король уже принял решение вернуться в Англию и сообщил о нем. Все происходит, как если бы Амбруаз, зная о критике крестового похода и о неудачах экспедиции, хотел их нейтрализовать, чтобы сделать из Ричарда воина, достойного подражанию. Здесь заметно явно выраженное намерение идеологического прославления короля Англии, наделенного всеми качествами рыцаря, свидетельствующими о его достоинствах.
Амбруаз, однако, не единственный, кто подчеркивает у Ричарда такие военные достоинства. Большинство хронистов ссылаются, и это может показаться неожиданным в этих условиях, на. то, что посвящение Ричарда в рыцари (королем Франции в 1173 году) упомянуто лишь очень коротко, без единого комментария, только одним Рожером де Ховдендм7[803]. По поводу посвящения в рыцари его брата Жоффруа Генрихом II, в июле 1178 года, тот же Рожер отмечает, что все сыновья короля Англии хотели военной славы, но Жоффруа в этом случае был на порядок выше, чем его братья:
«Он хотел проявить военную доблесть еще больше, так как знал, что его братья, Генрих, молодой король, и Ричард, граф Пуату, были более знаменитыми благодаря своим подвигам. У всех в голове была только одна мысль: перенести эту славу на тех, у кого было оружие в руках. Они знали, что нельзя проявить боевые искусства в подходящий момент, если не заниматься ими раньше»8[804].
Геральд Кембрийский, в свою очередь, описывает всех сыновей Генриха II, кроме Жана Безземельного, как выдающихся рыцарей9[805]. Многие хронисты отмечают качества стратега, которыми обладает Ричард: он «знает лучше, чем кто бы то ни было, военное дело», знает, как следует выстроить войско для марша и для сражения, перестроить их внутри войска, придать воинам соответствующее значение и т. д.10[806]. По поводу событий в Мессине Ричард де Девиз отмечает, что король Англии «умел лучше всех вести осаду крепостей и захватывать замки»; построив замок Грифон, чтобы доминировать и следить за Мессиной, он доказывает, по словам хрониста, свое военное мастерство11[807]. Гийом де Нефбург в момент, когда Ричард намеревался отправиться на Святую землю, подчеркивает (без одобрения), что у Ричарда к этому моменту был такой большой военный опыт, что о нем говорили: «разбитый и истощенный преждевременной и чрезмерной практикой военного ремесла, которой он отдался больше, чем следовало, еще со времен его юношества»12[808].
Матвей Парижский приводит в качестве примера его военных достоинств победоносное нападение на замок Тайбург в 1180 году, где молодой герцог Аквитании показал свои качества: дерзость, талант стратега и храбрость одновременно, — во время осады, во время маневра приближения и самого нападения:
«К тому же времени Ричард, герцог Аквитании и сын короля Генриха, собрал со всех сторон рыцарей, чтобы отомстить за оскорбления, нанесенные горделивым Жоффруа де Ранконом, и пришел брать в осаду Тайбург, крепость, принадлежащую этому Жоффруа. Это было очень опасное мероприятие, и никто до него не осмелился этого сделать, так как в эту эпоху замку удавалось избегать всякого нападения. Он был окружен тройным рвом и тройной стеной. (...) Но когда герцог, храбрее льва, вошел в страну с оружием в руках, он забрал провизию у фермеров, скосил все виноградники, сжег села, разрушил всякого рода строения и пришел, наконец, ставить лагерь возле замка. Он установил там механизмы для разрушения стен и смело атаковал осажденных, которые не ожидали ничего подобного. [Некоторое время спустя осажденные совершают попытку выйти, но Ричард загоняет их обратно.] Герцог, спеша к своему оружию, показывает другим пример и вынуждает осажденных повернуть назад; он их преследует во время их отступления, и жестокое сражение завязывается между двумя лагерями. Здесь сражающиеся испытывают все, что могут причинить конь, меч, копье, арбалет, щит, доспехи, лук, рогатина. Неустрашимый Ричард направляется в город и бросается в гущу врагов, которые нигде не могут спрятаться13[809].
В Акре, двенадцать лет спустя, Ричард де Девиз показывает нам короля Англии в его роли военачальника и стратега: сразу после своего прибытия на Сицилию он приказывает построить деревянную башню и сам руководит нападением, подбадривает подкопщиков и камнеметные команды, воодушевляет пехотинцев, бегает от одних к другим, так что хронист замечает: «все достижения каждого обязаны его активности»14[810]. Немного позже в Яффе король дает еще один пример тех же качеств. Он размещает своих людей по треугольнику, прижав всех друг к другу, все пешие, так как у них больше нет лошадей, чтобы не оставить ни малейшего пространства, куда бы мог проскользнуть враг во время нападения. Перед каждым из них он выставляет бревно в качестве защиты и велит воткнуть копья в землю так, чтоб острие было направлено к врагу; противники, атакуя, обнаруживают их сплоченными, сгруппированными, едиными, не помышляющими ни об отступлении, ни о побеге с поля боя, их поведение сломило врагов морально. Здесь вновь заслуги приписываются Ричарду15[811]. Согласно Амбруазу, во время того же сражения в Яффе король, готовясь к нападению сарацинов, спрятал под маленькими щитами, между двумя воинами арбалетчика и человека, который должен был держать второй арбалет, пока он стрелял из первого, — это позволило силам Запада устоять16[812].
Этот опыт Ричард получил на полах сражений во время многочисленных конфликтов, которые, как мы видели, зачастую настраивали его против отца и братьев. Однако, по-видимому, в противоположность им, он не стремился самоотверженно участвовать в турнирах, которые были очень популярны в его эпоху, но были запрещены в Англии. Нет ни единого упоминания о его присутствии на сборах рыцарей в континентальной части Европы17[813]. Генрих Молодой, напротив, ради участия в них объездил все приграничные регионы, подвластные французскому королевству, в том числе Северо-Запад, со своей командой рыцарей под предводительством Гийома Маршала, обязанного охранять молодого короля, которого он спасал не единожды. Воспитанник такого учителя, окруженный очень хорошими рыцарями, Генрих Молодой очень быстро заслуживает репутацию завсегдатая турниров. Бертран де Борн в одной из своих поэм противопоставляет поведение и репутацию двух братьев, Ричарда — на войне, Генриха — на турнирах18[814]. После смерти молодого короля в 1183 году он, однако, превозносит военные качества своего героя, которого он называет «отцом молодости», оплотом оружия и любви, воином, достойным величайшего уважения после Роланда. Никто так не любил войну, и никто в мире не заработал столько славы, но именно в поединках Генрих Молодой добился такой известности:
«Сеньор, вас не в чем упрекнуть, так как весь мир выбрал вас лучшим королем, который когда-либо жил на свете, носил меч и был известен как самый смелый и лучший участник поединков»19[815].
В другой, поэме Бертран де Борн более открыто критикует сеньоров, предпочитающих войне турниры:
«Для могущественных сеньоров, любителей турниров, даже если это проматывает их состояние, ни один не может прийтись мне по душе, настолько я нахожу их мошенниками. Могущественный сеньор, который следует турнирам, устраиваемым ради того, чтобы содрать побольше денег, чтобы взять в плен вассала своих вассалов, не выказывает ни смелости, ни чести»20[816].
Хронисты также подчеркнули эти различия в поведении двух принцев, храбрыми были оба, но в дополнительных дисциплинах21[817]. Рауль де Дяцето рассказывает, как Генрих Молодой получил от своего отца разрешение покинуть Англию, где он скучал, чтобы участвовать в турнирах Франции на протяжении трех лет. Впрочем, он не одобряет этого стремления молодого принца, «отложившего в сторону свою королевское достоинство, чтобы превратиться в рыцаря»22[818]. Матвей Парижский, описывая данный факт, выносит то же суждение, подчеркивая при этом славу, полученную молодым королем на этих турнирах и приветствуемую его отцом:
«В году 1179 от Рождества Христова Генрих Молодой, король Англии, пересек море и провел три года в военных поединках во Франции, потратив там огромную сумму. Там он оставил в стороне королевское величество, и из короля полностью превратился в рыцаря, заставил коня гарцевать по арене, получил приз за применение различного оружия н завоевывал всеобщую славу везде, где бы он. ни появлялся. И так как ничего не грозило его славе, он вернулся к своему отцу и был принят им с почестями»23[819].
По прочтении рассказов хронистов напрашивается вывод, что Ричард не был, вероятно, самым «доблестным» из сыновей Генриха II. По меньшей мере, как рыцарь, он был вытеснен своим братом Генрихом, чьи выдающиеся рыцарские качества подчеркивали все хронисты. Роберт де Ториньи после смерти молодого короля восхваляет его щедрость и храбрость и называет его «несравненным в военном деле», которого все по этой причине боялись24[820]. Геральд Камбрийский более всех хвалит его за это и называет «светом, славой и блеском рыцарства», способным соперничать с Юлием Цезарем в военном гении, с Гектором в храбрости, с Ахиллом в силе, с Августом в нравах, с Парисом в красоте. Как и Гектор, он был неукротимым с оружием в руках25[821].
После смерти Генриха Ричард, кажется, «унаследовал» престиж своего брата, и складывается впечатление, будто хронисты хотели, чтобы наследник престола обязательно был воплощением всех рыцарских достоинств; будто рыцари выбрали наследника Плантагенетов в качестве носителя факела их ордена. В этом хронисты следуют прежним традициям представления герцогов Нормандии — от Дудона де Сен-Квентина до Бенедикта де Сен-Мора, включая Гийома де Жюмьежа, Гийома де Пуатье и Васа, — носителями черт храбрых рыцарей как на войне, так и на турнирах26[822].
Ричард, не принимая личного участия в поединках (не потому ли, что он был более известен в этом регионе, чем его брат?), интересовался поединками, однако его интерес был скорее политический и меркантильный. В 1194 году он разрешил их проводить в своем королевстве, но после уплаты налога. Он принял это решение, после того как убедился, что рыцари их одобряли, несмотря на запреты Церкви27[823], и вынуждены были выезжать за пределы родины, во Францию, чтобы предаться там своей любимой спортивной игре, а это давало возможность, несмотря на постоянный надзор, собираться вместе рыцарям, относившимся враждебно к его политике. Гийом де Нефбург указывает причины этого решения:
«Рыцарские упражнения, то есть вооруженные сражения, которые называются турнирами, начинают распространяться в Англии; король так этого захотел и взимал небольшую сумму с тех, кто хотел сражаться. (...) Раньше, во времена предыдущих королей, во времена Генриха II, к которому перешел престол после Этьена, турниры были запрещены в Англии, и те, кто хотел, в поисках славы, противостоять друг другу, пересекали Ла-Манш и дрались на приграничных территориях. Знаменитый король Ричард, считая, что французы доблестнее в сражениях, которые были лучше организованы и проводимы, также захотел, чтобы рыцари его королевства сражались за свою страну, изучая искусство настоящего сражения и военную профессию, прилежно практикуясь сначала на военных играх, и чтобы французы не насмехались больше над английскими рыцарями, потому что они неловки и невежественны»28[824].
Рауль де Дицето, полностью оправдывая по многим другим причинам решение Ричарда, не осуждает турниры, которые Церковь считала аморальными:
«В эту эпоху король Англии приказал, чтобы рыцари Англии, при определенных условиях и после оплаты соответствующего налога, могли собираться в предусмотренных местах, чтобы иметь возможность помериться силами в турнирах. На решение его натолкнула мысль о том, что если он решит вести войну против сарацинов или против своих соседей, и если народы близлежащих королевств осмелятся напасть на него, (его рыцари) будут лучше к этому подготовлены, будут более ловкими и храбрыми в сражениях»29[825].
Рауль де Дицето жалуется, однако, что на этих сборищах имеют место сомнительные празднества. Турниры предоставляют возможность выставлять напоказ всю пышность, предаваться роскоши и даже разврату30[826]. Они изменили также менталитет рыцарей, здесь позволено брать в плен своих соперников, чтобы получить за них выкуп, но побежденным разрешено самим собирать выкуп по распространившемуся обычаю временного освобождения на слово, что смягчило нравы рыцарства:
«Управление легкими копьями делает их более ловкими, но роскошь пиршеств их провоцирует на еще более бездумные траты. (...) Так, эта молодежь, жадная до славы, а не до денег, не заточает жестоко в узкой темнице тех, кого она победила, и тем более не подвергает их утонченным пыткам, чтобы они выплатили непомерные выкупы, а она свободно отпускает тех, кого она пленила по праву войны под честное слово, что они вернутся, как только соберут нужную сумму»31[827].
Хотя Ричард, по-видимому, не участвовал в официальных турнирах такого рода во Франции перед своим отбытием в крестовый поход, он не меньше ценил славу победы в военных упражнениях. Он не стерпел бы поражения. Его видели в импровизированном поединке, который настроил его против Гийома де Барра, в Сицилии32[828]. Если не принимать в расчет чрезмерную и поразительную враждебность Ричарда по отношению к Гийому из-за его бегства, которое он совершил, будучи его пленником, не слишком понятно, в чем он мог его упрекнуть в этом поединке, кроме того, что он не позволил королю выбить себя из седла и повис на шее у лошади, чтобы не упасть, хотя этот прием никогда не считался запрещенным.
Реймсский менестрель идет еще дальше; ошибочно считая, что поединок имел место на Святой земле (правда, он мог полагать, что здесь прежний поединок имел свое продолжение и стал результатом еще одной ссоры между двумя мужчинами), он, не колеблясь, делает из Гийома де Барра неоспоримого победителя противостояния. Будучи искусным рыцарем, он сумел избежать нападения и схватить противника рукой и выкинуть его из седла:
«Был день, когда мои сеньоры — Гийом де Барр и король Рнчард скакали через Акру. И они встретились. Король Ричард держал древко от большого копья; напал на Барра, рассчитывая выбить его из седла. Де Барр держался хорошо, так как был он искусным рыцарем; и пока король рассчитывал сбросить его, де Барр схватил его за шею; пришпорив коня, он с силой дернул седло, а потом отпустил руки»33[829].
Ричард, оказавшись на земле, лишился чувств, а тем временем победивший Гийом де Барр вернулся к себе. Однако это уже вымысел. Что же на самом деле произошло в Мессине? В действительности Ричард был смущен тем, что в первой же атаке он был сброшен на землю Гийомом, «потому что его седло съехало», если верить версии, которую пытается поддержать Рожер де Ховден34[830]. Мы не обязаны этому верить.
Согласно тому же хронисту, король Англии несколько раз предлагал своим соперникам заменить сражение поединком один на один, где он был бы больше рыцарем, чем королем, героем, или, по крайней мере, одним из героев. И если бы это предложение было принято, Ричард продемонстрировал бы большую уверенность в собственных качествах. Так, в 1194 году, в большом конфликте с Филиппом Августом, король Франции, чтобы избежать большого кровопролития во время противостояния, предложил заменить его единичным поединком, представленным пятью рыцарями с каждой стороны. Ричард, согласно Раулю де Дицето, аплодировал этому предложению, но дал свое согласие лишь при одном условии: оба короля должны фигурировать среди этих пяти героев35[831].
Сражение не состоялось. Почему? На этот счет можно высказать несколько причин. Возможно, Филипп Август опасался превосходящей силы и опытности его противника? Или, может быть, боялся его ненависти? Или просто-напросто король Франции, в противоположность Ричарду, считал, что здесь не место королю?
Задолго до крестового похода, несмотря на повторявшиеся поражения и победы, поставленные под угрозу, Ричард, будучи герцогом Аквитании, уже заработал репутацию вояки. Амбруаз особенно подчеркивает это, когда подводит итог совершенным подвигам своего героя до его прибытия в Акру, желая этим напоминанием объяснить энтузиазм христианского населения по его прибытии36[832]. В течение этого периода Ричард не всегда хорошо справлялся с ситуацией, ему это удавалось лишь благодаря пришедшей на помощь родной армии, как мы это видели выше37[833].
Некоторые эпизоды, напротив, не способствуют увеличению его славы. Например, Ричард, преследовавший своего отца Генриха II, вынудив его покинуть город Ман, вынужден был прекратить погоню, потому что один рыцарь (речь шла о Гийоме Маршале) одним ударом копья сбил лошадь восставшего сына. Гийом Маршал утверждал, и, вероятнее всего, небезосновательно, что, если бы он захотел, он бы сбил своего соперника так же легко, как и его лошадь38[834]. Во время другого события — осады Шатору в июле 1188 года, на Ричарда напало много французских рыцарей, и будучи выброшенным из седла, он оказался в большой опасности, и его спас... один «мясник»39[835]. Вне этих бесславных событий, хронисты предоставляют нам очень мало подробностей очевидных геройств герцога Аквитании. Мы имеет полное право спросить почему.
Это относится прежде всего к подвигам, совершенным Ричардом после коронации, которые хронисты не торопятся восхвалять. Нет надобности их все перечислять. Довольствуемся основными, упомянутыми большинством хронистов в связи с событиями на Сицилии, потом на Кипре, а также обратимся к нескольким подвигам, совершенным королем после его возвращения из плена. Его геройства на Святой земле, более многочисленные и значимые, будут пересказаны в следующей главе.
Первый «подвиг» короля Ричарда был совершен против своих же войск 3 октября 1190 года. Жители Мессины, после нескольких «проступков», совершенных против англичан, забаррикадировались в городе и закрыли за собой ворота. Разъяренные люди Ричарда хотели приступить к атаке города, когда Ричард, желая сохранить мир, вскочил на быстрого коня и помчался сквозь войско, раздавая удары направо и налево, чтобы запретить солдатам наступление на стены40[836]. Но оскорбления и бесчинства мессинцев продолжались, и на этот раз монарх решил вмешаться; он вооружился и сам повел в наступление. Амбруаз такими словами описывает победоносное наступление своего героя:
«Король Англии сел на лошадь и поскакал, чтобы разъединить сражающихся; но после его отправления горожане начале оскорблять его и говорить ему грубости. Он поспешил вооружиться и напал на них со всех сторон, с суши и с моря, так как не было в мире лучшего воина. (...) Я не думаю, что в первые мгновения с ним было больше двадцати человек. Как только ломбардцы его увидели, они оставили свои угрозы, повернулись спиной и пустились бежать. А доблестный король их преследовал. Амбруаз увидел его и говорит, что, когда они увидели его приближение, они напоминали овец, которые разбегаются при виде волка; как быки ждут дня, так и они неслись к потайному ходу из города, который находился в стороне Палермо. Он гнал их силой и перебил их не знаю сколько»41[837].
Ричард де Девиз в связи с теми же событиями описывает личное поведение короля Англии, принимающего участие в сражениях и идущего во главе своих солдат, вслед за своим прославленным знаменем с драконом. Его войска следовали за ним под звуки труб, и проникли в город, а потом захватили дворец Танкреда42[838].
Хронисты не сообщают о других подвигах Ричарда в Сицилии, за исключением того, довольно спорного, который он хотел совершить во время уже упомянутого поединка с Гийомом де Барром, где его поведение было ни доблестным, ни рыцарским, ни величественным.
Между Сицилией и Кипром Амбруаз рассказывает об одном действии Ричарда, которое он квалифицирует как «подвиг». Его рассказ позволит нам еще раз подтвердить тот смысл, который следует вкладывать в это слово. Король, по словам Амбруаза, всегда совершал добрые дела. На море он сделал следующее:
«Он хотел, чтобы каждую ночь на его корабле зажигали в лампадке большую свечу, которая очень ярко горела. Она горела всю ночь, чтобы показывать дорогу остальным; а так как с королем были опытные и знающие свое дело моряки, все остальные следовали за огнем короля и никогда не теряли его из виду. И если флот сбивался с пути, он великодушно поджидал его. Он вел эту гордую экспедицию, как наседка ведет своих цыплят на пастбище: это был с его стороны подвиг и естественная доброта»43[839].
Этот подвиг должен быть понят в изначальном смысле высоко похвального действия. Слово не имеет здесь военного смысла.
На острове Ричард одерживает победу над греками «императора» Исаака Комнина и совершает поступки, которые сегодня по смыслу ближе к слову «подвиг». Это происходит в первые мгновения после высадки на берег. Согласно Ричарду де Девизу, который полностью описал всю «кипрскую кампанию», король спрыгнул во всеоружии с галеры и нанес первый удар, начавший эту войну. При этом хронист добавляет, что сразу же, прежде чем король успел нанести второй удар, рядом с ним встало три тысячи человек44[840].
Амбруаз на сей счет высказывается более точно. На самом деле люди короля, моряки и арбалетчики уже начали до него высаживаться на берег под обстрелом и гиканьем греков, им тяжело было брать на абордаж на своих маленьких лодках. Однако им уже удалось оттеснить греков, когда Ричард, спрыгнув со своей корабельной шлюпки, повел за собой свое войско45[841].
На следующий день король обнаружил в оливковой роще группу греков и погнал их до самого их лагеря. Воины Исаака нанесли контрудар. С пятьюдесятью рыцарями, несмотря на советы об отступлении, которые ему давал один слишком осторожный священник, чьи увещевания были резко прерваны, Ричард обратил их в бегство:
«В этот момент рядом с королем было около сорока, максимум пятьдесят рыцарей; но великий король бросился на врагов, еще более быстрый, чем молния, более собранный, чем ястреб, спикировавший на жаворонка (те, кто видел эту атаку, были в восхищении). Он бросился в самую гущу этих злых греков, так что расстроил их ряды, и они не держались вместе»46[842].
Свидетельства других хронистов делают масштаб этого подвига относительным. Рожер де Ховден, например, передает речь, которую Ричард сказал своим солдатам перед высадкой. Там можно встретить следующие выражения: «Не бойтесь их, так как это «невооруженные» (значит ли это, что они безоружны, без доспехов или не воины?), которые скорее готовы убежать, чем сражаться, тогда как мы хорошо вооружены». Греки, отогнанные и побежденные Ричардом, а также их соотечественники, находящиеся на реке, говорит он дальше, по большей части не были воинами, и многие были без оружия; он считает их «неспособными к сражению»47[843].
Что же касается победы, которую Ричард одержал на следующий день на территории греческого императора, то мы узнаем, что все происходило ночью; король и его рыцари внезапно напали на лагерь греков, в то время когда их враги были сонными и оставались в оцепенении как «мертвые», не зная, что делать дальше. Эти уточнения, опущенные Амбруазом, подчеркивают стратегические качества короля, но значительно ограничивают размах его личной военной смелости. Наконец, добыча, собранная на поле боя, где было обнаружено сокровище императора, несомненно, требует увеличения признания его людей.
Амбруаз рассказывает еще две истории, касающиеся сражений Ричарда против Исаака Комнина. Они отображают поведение короля, соответствующее рыцарским стандартам того времени.
Первая история изображает его рыцарем, желающим, как герои эпопей или романов, доказать свою персональную ценность в общей массе личным участием. После высадки его пеших воинов греки, увидев их, разбежались под градом стрел английских арбалетчиков. Ричард и его люди преследовали их пешком, потом Ричарду удалось поймать коня, который позволил ему догнать императора и вызвать его (конечно, напрасно!) на поединок:
«Перед храброй латинской нацией разбежались греки и армяне. Наши люди их преследовали до самой сельской местности так живо, что выгнали оттуда императора, который пустился в бегство. Король преследовал его (пешком!), но затем он смог оседлать коня или кобылу, я не знаю, у которой была прицеплена к седлу сумка и веревка. Одним прыжком он вскочил в седло и сказал испуганному и вероломному императору: „Император, иди сюда! Сражайся со мной”. А он и не подумал...»48[844] Стоит ли верить сообщению Амбруаза, очевидно «косвенному», имеющему целью восхвалить храбрость короля, в котором он предстал преследующим в одиночку бегущую греческую армию и отставшего от нее императора? Возможно, здесь скорее следует понимать, что Ричард, единственный обладатель верхового животного, один мог продолжать погоню, бессмысленную, но достаточную для того, чтобы разошлись слухи, погоню как провокацию и вызов, и бросить вызов на поединок, который беглецы (или, по крайней мере, император) не могли услышать. Иными словами, не шла ли здесь речь о некоем бахвальстве с дополнительным ритуальным значением? Вторая история примерно того же порядка, но при этом больше объясняет озлобленность и нетерпение рыцарей, которые, будучи внезапно атакованными во время марша противниками, осуществляющими обычно в восточной манере преследование с метанием копий и стрел, покидают строй, настигают врагов, но попадают в ловушку. Эпизод происходит в момент, когда император, после своего поражения и потери своего лагеря, своей сокровищницы и своего знамени, скрывается в горах. Ричард, читаем мы сообщение, не мог его преследовать, так как не знал местности. Тем не менее, через некоторое время он направился со своими людьми в сторону Никосии. Чтобы защитить арьергард своей армии, король держался в тылу, но Исаак, прятавшийся в засаде, неожиданно появился с семьюстами всадниками перед первыми рядами авангарда, закидывая их стрелами и дротиками, а затем быстро заставил всю армию сдвинуться, выпуская тысячи стрел на ее фланги и, наконец, на арьергард, где находился Ричард. Заметив его, Исаак выпустил две отравленные стрелы, чем сильно разозлил короля. Итак, он покинул строй и бросился в погоню за императором, чтобы отомстить за это нападение. Согласно Амбруазу, ему бы это удалось, если бы Исаак не сел на Фовеля, коня, быстрого как лань (которым Ричард потом завладел). Было невозможно его схватить, и король на время отказался от своей мести49[845]. Еще одно доказательство возможного подвига.
Личные подвиги Ричарда на Кипре достаточно ограниченны. Амбруаз, панегирик короля, извлекает из этого максимальную выгоду, целью которой является приписать королю военную славу и общественное признание, которые ему принес весьма прибыльный, но относительно легкий захват сокровищ императора и этого роскошного острова, а также великую славу стратега, так как это завоевание предоставляло западным христианам удобный порт на морском пути из Святой земли.
Хронисты, конечно, основное внимание уделяют военным подвигам Ричарда во время крестового похода. Мы их исследуем в следующей главе и попытаемся дать им идеологическое значение.
Год 1198, отмеченный обострением противостояний между королями Англии и Франции, дает повод для многочисленных военных повестей, в которых Ричард еще изображен в качестве рыцаря. В частности, после того как он 27 сентября 1198 года потерял Курсель, Филипп Август сбежал в Жизор, преследуемый Ричардом и его всадниками. Там, сообщает Рожер де Ховден, «король Англии при помощи одного копья побил трех рыцарей»50[846]. Впрочем, стоит задуматься о смысле, который можно придать этим словам: король проткнул всех трех соперников одновременно? Это маловероятно. Возможно, он побил своих соперников одного за другим тем же копьем, пока он не сломалось? Что бы там ни было, подвиг был заметным, так король сам хвастается в одном письме к епископу Даремскому. Он называет своих троих соперников несчастными, которые, впрочем, не были убиты, а стали пленниками своего победителя, что говорит в пользу второго предположения51[847].
Ричард, мы это хорошо видим, пропагандирует себя как короля-рыцаря и акцентирует внимание на своих личных действиях, находясь не только во главе воинов, но и среди них, будучи одним из них. Он превозносит рыцарство, к которому себя причисляет и ценности которого хочет воплотить в себе — храбрость, сравнимую с храбростью Роланда, Гавейна или Ланселота, превосходящую отвагу Артура, песни о чьих подвигах он, вероятно, слышал еще в молодости.
Откуда такое очевидное настаивание на рыцарских доблестях? Можно предположить три причины. Или Ричард был действительно королем, действующим с исключительной храбростью; или он пытался, подражая литературным героям, казаться таковым; или же под влиянием все той же литературы (или идеологии, которую она подразумевает) рыцарство желало видеть в нем знаменосца, что подразумевало подобную репутацию.
Нет ничего невозможного в том, чтобы эти три элемента взаимодействовали друг с другом, чтобы сделать из Ричарда образцового рыцаря, цвет рыцарства.
За морем Ричарду еще больше, чем на Кипре, противостоят вражеские всадники, практикующие методы сражения, которые полностью дестабилизировали во время первого крестового похода рыцарей Запада. Они привыкли использовать массовое фронтальное нападение, за которым следует рукопашная схватка, «спрессованное» сражение. Турки, наоборот, легче вооружены и делали ставку на скорость, и уклонялись от ближнего боя, широко использовали засады и внезапные атаки, симулированные бегства и особенно сражения на расстоянии, в ходе которых использовались дротики, копья и стрелы, с использованием которых не были знакомы западные рыцари с момента изобретения наклонного копья в конце XI века. Турецкие всадники пользовались луком и даже во время бегства оборачивались, чтобы выпустить в их врагов смертоносные стрелы. Хронисты Первого крестового похода не преминули подчеркнуть странность их тактики и осложнения, которые испытали из-за этого христиане1[848].
Почти век спустя крестоносцы Ричарда снова доказывают это, в связи с чем Амбруаз замечает:
«Преследование турок было напрасным, их невозможно было настичь, они похожи на ядовитую и невыносимую муху: вы их преследуете, они убегают, вы возвращаетесь, они преследуют вас. Так эта отвратительная раса сильно беспокоила короля. Он на них нападал, они убегали; он возвращался, а они его преследовали»2[849].
Здесь, в Палестине, Ричард совершил большую часть своих подвигов, за которые его вознаградили авторы его истории. По свидетельствам хронистов, эти подвиги совершались во время нескольких ключевых событий похода и были отмечены всеми, правда, в зависимости от намерений, с различной долей внимания.
Первый из подвигов Ричарда, пересказанный всеми хронистами, произвел неизгладимое впечатление на всех крестоносцев и сильно повысил популярность и признанность короля Англии. Флот Ричарда, направляясь в Акру, встретил по дороге большой египетский корабль, который спешил на помощь бастиону этого осажденного христианами на протяжении нескольких месяцев города. Слишком тяжелый, чтобы скрыться, и уязвимый из-за слабого ветра корабль был атакован моряками Ричарда, которые потопили его после того, как забрали часть груза. Этот захват, в общем достаточно обычный и бесславный (действительно, что мог сделать один корабль против пятидесяти быстрых галер?), стал поводом для достаточно любопытных и ярких описаний подробностей.
Француз Ригор, и это не удивительно, представляет эпизод в самых мрачных тонах. Он говорит о «прекрасно вооруженном» корабле, оснащенном бутылками с греческим огнем, баллистой, луками и другим оружием, а также с очень храбрыми воинами, которые все были убиты королем Англии, когда расколовшийся корабль пошел ко дну. Чтобы не лишком восхвалять одного лишь короля Англии, он берет на себя труд добавить, что французы тоже взяли другой корабль Саладина возле Тира, однако данный эпизод не сильно привлек внимание хронистов3[850]. Рауль де Коггесхолл, не более многословный, и вовсе умалчивает о личном подвиге Ричарда. Для него этот корабль был переполнен богатствами, и на его борту находилось семьсот храбрых молодых людей. Атакованный галерами с шипами, корабль пошел ко дну, его корпус раскололся, живыми схватили восемьдесят человек. Затем флот «с радостью» пришвартовался в Акре4[851]. Гийом де Нефбург, еще более краткий, тоже не придает никакой роли Ричарду и не прославляет эпизод, упоминая лишь ожесточенную защиту сарацинами корабля, перед тем как тот с пробитым корпусом пошел ко дну5[852].
Рауль де Дицето говорит об этом не больше. Для него корабль был замечен случайно 6 июня 1191 года. На нем находилось тысяча пятьсот человек, глиняные кувшины с греческим огнем и змеями, предназначенными для того, чтобы быть брошенными в лагерь христиан в Акре. Галеры напали на него, один из гребцов подплыл к нему и просверлил корпус буром, и вернулся назад живой и невредимый. Пока корабль тонул, Ричард взял в плен людей, а тысячу триста человек приказал утопить в море, а в качестве пленных оставил двести человек6[853].
Матвей Парижский в некотором, роде опирается на этот рассказ: он описывает корабль, нагруженный богатствами и с тысячью пятьюстами человек на борту, окруженный христианскими галерами. Ричард приказывает выдать оружие своим солдатам, и начинается ожесточенное сражение, в то время как корабль из-за полного штиля остается неподвижным; итак, один из гребцов Ричарда, умелый ныряльщик, ныряет под корабль и продырявливает в нескольких местах захваченный корабль; Ричард приказывает утопить тысячу триста человек с этого корабля и оставляет только двести, чтобы получить за них выкуп. За неимением храбрости, Ричард приводит доказательство щедрости, раздавая продовольствие голодной армии в Акре7[854].
Ричард де Девиз определяет Ричарду более активную роль в захвате этого «чудесного корабля, самого большого после ковчега Ноя». Для него Ричард лично присутствовал среди сражающихся, был даже в первом ряду, так как он всегда был рад продемонстрировать свою храбрость. Приблизив свои галеры, он первым атаковал корабль, пока тот не утонул как свинцовый, хотя хронист не объясняет причин8[855].
Амбруаз, конечно, неустанно следует за Ричардом и за его ролью в этом эпизоде, который он описывает довольно долго. Эта роль, однако, скромная. Для него этот большой корабль, на котором находилось восемьсот сарацинов, покрытый с одной стороны зеленым фетром, а с другой желтым, казался произведением фей, и хотел, чтобы его восприняли как генуэзский корабль (заметим, что текст дает «engleis» , исправленный на «gēnois» после латинского перевода). Но один из матросов Ричарда узнал в нем корабль сарацинов и сообщил об этом королю:
«Он сказал королю: „Сир, послушайте меня! Убейте меня или повесьте, если этот корабль не турецкий”. Король ему ответил: „Ты в этом уверен?” „Да, сир, конечно. Отправьте к ним другую галер, и пусть их не поприветствуют: вы увидите, что они сделают и какой они веры”. Король отдал приказ: галера приблизилась к ним, ио не поприветствовала, а они, не подозревая о нашем приближении, начали стрелять из дамасских' луков и арбалетов. Король и его люди были совсем близко, чтобы атаковать, и когда они увидели, что те стреляют по нашим, они сразу же напали на них. Они защищались очень хорошо, и их дротики и стрелы лились как проливной дождь. С обеих сторон началась рукопашная схватка. Кораблю не хватало ветра, чтобы сдвинуться, и наши часто настигали его, но они не осмеливались подняться на борт и не могли его ликвидировать. Итак, король поклялся, что прикажет повесить людей с галер, если они уступят и дадут туркам сбежать: они бросились, нырнули с головой, проплыли под кораблем и, вынырнув с другой стороны, прикрепили веревки к веслам корабля неверных, чтобы сбить их с толку, смутить их и остановить корабль. Наконец они приблизились и так хорошо зацепились, что сами залезли на корабль»9[856].
Несмотря на эту угрозу, способную толкнуть моряков и воинов на подвиги, атаки людей короля отбиты. Ричард приказывает галерам толкать корабль, чтобы потопить его.
«Наконец сарацины сделали столько, что им удалось прогнать наших людей. Но они вернулись на галеры и заново начали атаковать. Король приказал штурмовать вражеский корабль до тех пор, пока не пустят его ко дну. Они бросились на него, таранили его так хорошо, что пробили несколько отверстий, и из-за этих дыр корабль утонул. Вот и закончилось сражение»10[857].
Амбруаз затем подчеркивает важность этого захвата: на корабле, говорит он, было восемьсот элитных турецких воинов, провизия, греческий огонь и «двести черных и мерзких змей», по словам того, кто их туда загрузил. Если бы не Ричард, делает он выводы, этот корабль накормил бы осажденных, и Акра никогда не была бы взята христианами:
«Если бы этот корабль вошел в порт, никогда бы Акра не была взята, столько средств защиты он вез. Но Господь, который думает о своих, помешал ему, а также хороший король Англии, который всегда был авантюристом в сражении»11[858].
Однако, мы это заметим, Амбруаз не говорит о личной роли короля в этом захвате, а только отзывается о нем как о начальнике, отдающем приказы. У Рожера де Ховдена роль Ричарда занимает гораздо больше места. На этот раз это он (а не моряк) обнаруживает обман этого корабля сарацинов, желавших пройти как корабль короля Франции, водрузив его флаг. Во всяком случае, так представляются моряки посланникам, отправленным королем. Но Ричард не дурак и отвечает: «Они солгали! Ведь король не обладает таким кораблем!»12[859] .Потом он отдает приказ своим солдатом атаковать и потопить корабль. После победы и потопления большинства сарацинов Ричард проявляет великодушие к своим морякам и раздает все захваченное добро.
Мы можем быть одновременно только поражены расхождениями и совпадениями этих рассказов. Расхождения заключаются главным образом в идентификации корабля и в роли Ричарда, который, вероятно, ограничился отдачей приказа о нападении, пообещав суровое наказание морякам, если они его упустят, и вознаграждением их частью добычи после захвата, доказывая свою щедрость, как и следует военачальнику, и прежде всего королю. А победа на суше должна быть присвоена полководцу, который обычно скачет во главе своих рыцарских эскадронов. Отсюда до определяющей роли Ричарда в том неравном морском сражении лишь один шаг, который некоторые хронисты преодолели маленькими прыжками.
Слава победы, при всем положении дел, пришла к королю, и он был триумфально встречен в Акре. Не переоценили ли хронисты важность этого захвата? Вероятно, Да, но стоит отметить, что арабские писатели тоже сильно сожалели об этой потере. Имад ад-Дин сообщает, что капитан корабля, увидев, что его корабль неподвижен, а сарацинские воины побеждены, предпочел потопить свое судно и отправить его вместе с пассажирами на дно, а значит, в рай13[860].
Прибытие флота Ричарда, безусловно, имело огромное значение из-за увеличения числа людей, доставки продовольствия и, может, даже из-за психологической поддержки, вызванной таким долгожданным прибытием короля, его триумфальным появлением, его немедленными щедротами. Ко всем этим неоспоримым аспектам некоторые хронисты, в частности Амбруаз, добавляют несколько личных подвигов. Например, зная об осаде и используемой военной технике, он предусмотрительно приказал построить на Сицилии разборную башню, которую в нужный момент поставил в Акре. Еще на Сицилии он позаботился о том, чтобы привезли огромные круглые валуны, которые он использовал в качестве ядер для своих камнеметных сооружений14[861]. В своем желании победоносно соперничать с Филиппом Августом Ричард, будучи больным, как и он, приказал перенести себя под стены не только для того, чтобы командовать осадой, но и для того, чтобы самому в ней участвовать в качестве лучника. Амбруаз сначала приписывает это геройство королю Франции:
«Король Франции, при больших расходах, построил колесницу и богато украшенный балдахин, что привело к большим убыткам. Король сам сидел под этим балдахином и стрелял из арбалета по туркам, которые охраняли крепостные стены»15[862].
Король Англии не мог остаться в долгу даже в этом. Впрочем, отмечает Рожер де Ховден, Ричард «любил лучников и хорошо платил им». Они также были храбрыми и ловкими, и были признаны таковыми Саладином и его армией16[863]. Король, доставленный под крепостные стены, чтобы стрелять вместе с ними, совершил при этом подвиг. 6 июля 1191 года так он убил турка:
«Король Ричард был еще болен, как я вам уже .сказал: но он захотел, чтобы был дан бой под его предводительством. Он приказал приблизить ко рву чудесную повозку, на которой находились его арбалетчики, хорошо выполняющие свою работу. А он, завернутый в шелковое одеяло, приказал перенести себя под балдахин, чтобы навредить сарацинам; и своей рукой, которая была очень сильной, он много раз выстрелил из своего арбалета в башню, которую обстреливали его камнеметные машины и откуда, в свою очередь, стреляли турки. (...) Один турок, завладевший богатыми доспехами Обэри Клемента, выступил вперед с большой дерзостью; но король Ричард так хорошо выстрелил, что попал ему в самое сердце, и тот свалился мертвый»17[864].
Этот интерес к лучникам, как мы знаем, станет роковым для короля Англии в Шалю, но на данный момент он прославлен хронистами, которые видят в нем смелого и предприимчивого крестоносца.
Однако есть некоторые сомнения, что не в качестве лучника, а в качестве рыцаря Ричард совершает свои самые известные подвиги. Обо всех этих подвигах рассказывает Амбруаз. Так, в августе 1191 года после победы христиан, одержанной в Акре над Саладином, до этого считавшимся непобедимым, король шел с армией крестоносцев, которую король на этот раз сам построил в авангарде, в то время как тамплиеры обеспечивали защиту арьергарда. Сарацины по привычке начали неотступно преследовать восточный фланг. Ричард яростно атаковал их и.принес бы'.окончательную победу, если бы другие рыцари были такими же храбрыми, как и он:
«Король Англии напал в это день и завоевал большое признание; без робости некоторых, он многое сделал. Король и его люди преследовали врагов; но другие оказались ленивыми, а вечером были за это наказаны, так как если бы они последовали за королем, мы бы увидели хорошее сражение»18[865].
Некоторое время спустя, за два дня до битвы под Арсуфом, он был ранен в бок дротиком, но рана не была опасной, как Ричард сам пишет в письме19[866], и не помешала ему, по словам Амбруаза, «гнаться за ними»20[867].
После нескольких таких отдельных подвигов хронисты сосредотачиваются на трех основных сражениях, имевших место в Арсуфе, затем недалеко от Иерусалима во время захвата большого каравана и, наконец, в Яффе.
Это, несомненно, самая большая победа, одержанная Ричардом над Саладином. Однако сражение было плохо начато из-за недисциплинированности двух человек, маршала госпитальеров и Бодуэна де Карона, которые, видя нападение воинов Саладина на восточные фланги, не смогли удержаться от атаки, несмотря на приказы короля, и увлекли за собой большое количество всадников, поставив их под большую угрозу. Понимая ситуацию, Ричард дал сигнал общего наступления, и сам бросился им на помощь, совершив, таким образом, свой первый подвиг. Во время сражения Жан д’Авен был убит, и этот «набожный мученик» был найден мертвым в окружении пятнадцати тел сарацинов, которых он убил, перед тем как пал сам, как когда-то Роланд в Ронсево.
«Когда он увидел, что восток разорвал свои ряды и напал на врага, больше не дожидаясь, он пришпорил своего коня и бросился на всей скорости, чтобы спасти первых воинов. Быстрее, чем стрела арбалета, окруженный своими храбрыми товарищами, он напал с правого фланга на вражеское войско так резко, что они все пришли в замешательство, и наши рыцари выбросили их из седел: вы бы видели их распластанными на земле! Храбрый король Англии их преследовал. В этот день он совершил столько подвигов, что вокруг него, справа и слева, спереди и сзади, земля была усеяна мертвыми сарацинами, а другие удалились, а вереница из мертвых тянулась на пол-лье...»21[868]
Здесь присутствует эпический размах, как и в имитации «Песни о Роланде». Кроме подвигов героического мученика Жана д’Авена, Амбруаз подчеркивает в этом сражении подвиги двух человек, которые поспешили на помощь с равным мужеством: Ричарда английского и Гийома де Барра, которого совершённые подвиги помирили с королем, его заклятым врагом.
Значительная добыча, полученная Ричардом во время нападения на большой караван 23 июня 1192 года, дает повод к повествованиям, довольно отличающимся друг от друга. Рауль де Дицето посвящает этому лишь одну строчку, без особых уточнений22[869]. Согласно Раулю де Коггесхоллу, Ричард взял в плен караван, идущий из Каира и направляющийся в Иерусалим, и захватил семь тысяч верблюдов, нагруженных различными богатствами23[870]. Рожер де Ховден рассматривает этот эпизод как большую победу короля Англии, который месте с пятнадцатью тысячами человек победил одиннадцать тысяч мусульманских воинов, сопровождавших караван, и захватил три тысячи верблюдов, неисчисляемое количество лошадей и мулов и распределил добычу среди своих рыцарей24[871]. Для Матвея Парижского, группа торговцев направлялась из Каира в Иерусалим «с семью тысячами верблюдов, нагруженных различными богатствами и прежде всего провиантом», и сопровождалась пятью (скорее всего пятьюстами, но возможно, и пятью тысячами) воинами, направленными от войска Саладина. Король в сопровождении нескольких вооруженных людей (без каких-либо других уточнений) бросился им навстречу, напал на них, забрал верблюдов и богатства, которые он либерально разделил между воинами, особенно между нормандцами25[872].
Амбруаз дает очень детальное описание эпизода, делая очевидным личные качества Ричарда. Король, узнав о будущем переходе большого каравана, сговорился с герцогом Бургундским (пообещав герцогу третью часть добычи) совершить нападение во главе пятисот рыцарей, расходы по вооружению которых он берет на себя. Сарацинский шпион сообщил об этом Саладину и гарнизону Иерусалима, которые отправили подмогу каравану — две тысячи всадников, не считая пехотинцев. Ричард и его солдаты шли всю ночь и пришли к тому месту, которое указал шпион как самое удобное для засады, где она и расположилась. Король велел своим солдатам думать не о добыче, а лишь о том, чтобы разгромить неприятеля. Сначала он отправил людей на разведку, а затем выдвинулся вперед во главе одного из двух подразделений своей армии. Амбруаз подчеркивает в таких словах молниеносные действия короля:
«Не думайте, что я вам говорю о том, что льщу ему: столько людей видели его подвиги, что это меня вынудило остановиться на них. Вы бы видели короля со стальным мечом в руке, преследовавшего неотступно турок, а тех, кого он настигал, у них не было доспехов, которые гарантировали бы им целость и сохранность; они разбегались как овцы при виде волка»26[873].
Добыча была значительной: четыре тысячи семьсот верблюдов и множество мулов, самок мулов и ослиц. Здесь так же, как в случае захвата турецкого корабля, заметны различия и четкая тенденция, в частности у Амбруаза, восхвалять храбрость короля Ричарда, в то время как другие хронисты более настаивают на щедрости короля, разделившего добычу между своими храбрыми воинами.
Последний заметный поступок Ричарда, наделавший много шума, — захват Яффы королем 1 августа 1192 года. На самом деле, он перехватил город, который накануне был захвачен сарацинами. Рауль де Дицето в нескольких словах пересказывает это событие, добавив, что король выставил напоказ свою храбрость. Узнав, что он присутствует здесь, Сарацины бросились на него и попытались взять его живым, но он сопротивлялся и многих поразил своим мечом27[874]. Он не говорит ничего больше. Рожер де Ховден еще меньше настаивает на персональных подвигах короля, который только что пришел спасти осажденную цитадель, отбросил сарацинов от города и многих убил28[875].
Наконец, Рауль де Коггесхолл рассказывает о приключении в форме, близкой к эпопее. Ричард, узнав, что Саладин держит в осаде Яффу, тщетно пытается привлечь Гуго Бургундского, чтобы спасти христиан. Когда Ричард достиг Яффы, Саладин уже взял город и перерезал всех, кто там остался, больной или раненый; христианские солдаты, укрывшись в цитадели, уже готовы сдаться, так как патриарх (который перемещался свободно от одной армии к другой) убедил их, что им не удастся избежать смерти, так как солдаты Саладина поклялись их всех убить, чтобы отомстить за своих друзей и родственников, с которыми король безжалостно расправился при различных обстоятельствах. Они находятся на грани отчаяния, когда появляется корабль Ричарда, и король бросается в воду во всеоружии, чтобы спасти их:
«Сразу же, ловким прыжком, он спрыгнул во всеоружии со своего корабля, вместе со своими людьми, и такой разъяренный лев, разрушая все на своем пути, дерзко бросился с гущу вражеских батальонов, которые стояли на берегу, плотно сжатыми рядами и осыпали стрелами и дротиками тех, кто входил в порт. Турки не смогли противиться этому молниеносному нападению; они подумали, что король привел слишком многочисленную армию, и, бросившись бежать со всех ног, они оставили осаду»29[876].
Саладин пристыжен поведением своих людей; он их пересчитал, и их оказалось... шестьдесят две тысячи! Как такое количество воинов могло так позорно убежать перед такой маленькой армией христиан? Он заставляет их вернуться к сражению ночью и взять в плен Ричарда. Разбуженный король дерется «как лев», к тому же всякое бегство невозможно. Он берет с собой шесть рыцарей, нападает на город, куда вошли сарацины, и повергает их в бегство:
«Он взял с собой шесть храбрых рыцарей, которые насмехались над смертью, и пошел в город, размахивая королевским знаменем, и, как очень жестокий лев, он напал на врагов, собравшихся на площадях, расчищая себе путь с помощью меча и копья; своим штурмом он их поверг и убил. Сарацины разбегались, как маленькие звери при виде безжалостного льва, которого голод толкает на то, чтобы поглотить все, что попадается ему на пути. Наконец, язычники были повергнуты и бросились бежать перед удивительной и несравненной удалью знаменитого короля...»[877]
Здесь происходит чудо: во время этого штурма ни один христианин не пострадал, кроме... одного трусливого рыцаря, который, убегая, нашел ту смерть, которой боялся. Рауль де Коггесхолл подводя итог сражению в целом, снова восхищается смелостью прославленного короля, невероятной храбростью, невозможной без вмешательства свыше: вы когда-нибудь видели, как освобождают город шесть рыцарей? Матвей Парижский, видимо вдохновившись рассказом Рауля де Коггесхолла, пишет примерно такую же повесть, сравнивает поведение Ричарда с поведением льва, но приписывает ему одиннадцать помощников, вместо шести31[878].
Амбруаз еще больше настаивает на королевской храбрости. Когда на корабле Ричард не знал, как себя вести, один священник из Яффы бросился в воду и начал молить о скорейшем вмешательстве, чтобы спасти христиан, которых сарацины уже начали вырезать. Ричард сразу же первый спрыгнул в воду, подав пример, и принял участие во всех сражениях, будучи в первых рядах, управляясь с арбалетом так же хорошо, как и с мечом:
«Как только король узнал о том, что происходит, он уже больше не колебался. „Господь, — сказал он, — привел нас сюда, чтобы продлить смерть, и так как мы здесь умрем, благословенен будет тот, кто не вернется!”. Он приблизил свои галеры и с незащищенными ногами погрузился в море, по милости Божьей, до пояса. Он достиг суши первым или вторым — это вошло в его привычку. Жоффруа дю Буа и доблестный Пьер де Прео, соратники короля, а потом и все остальные, сделали то же самое. Они пришли к туркам, которые заполонили весь берег и напали на них. Храбрый король сам убивал их из своего арбалета, а его люди, дерзкие и бодрые, следовали за ним. Турки не осмелились приблизиться к нему и убегали при виде него. Он положил руку на свой стальной меч, преследовал их бегом и настолько их смутил, что у них не было даже времени защититься. Они не осмелились его ждать больше, ни его, ни его храбрых сотоварищей, которые били их как сумасшедшие. Они их били и гнали до тех пор, пока полностью не очистили берег от турок»32[879].
Потом «самый храбрый в мире король» первый вошел в город, где воскресил надежды христиан:
«Он первым вошел в город, где он встретил три тысячи сарацинов, занятых тем, что воровали и выносили все, что можно было вынести. Ричард, самый храбрый в мире король, как только оказался на вершине стены, приказал развернуть свои знамена и повернуть их в сторону осажденных христиан так, чтобы они их увидели. Как только они их увидели, все сразу закричали: „Гроб Господень!” Они взяли свои оружие и вооружились без промедлений»33[880].
Турки бежали из города. Но подвиги Ричарда на этом не заканчиваются. Амбруаз показывает его в тот же день и в последующие дни преследующим сарацинов, крошащим их ряды своим мечом, более страшным, чем Роланд в Ронсевальском ущелье:
«Король покинул город, чтобы преследовать их, после того как совершил столько подвигов. У него было только три коня, и никогда, даже в Ронсевальском ущелье, ни один человек, молодой или старый, не вел себя так, как он»34[881].
Наконец сарацины, отчитанные Саладином, стали давать отпор. Три дня спустя их яростная атака поставит под угрозу жизнь другого доблестного рыцаря, графа Лестера, сброшенного с лошади. Ричард сразу же бросается ему на помощь. Как только турки замечают королевские знамена, они бросаются на Ричарда, но он, непобедимый, рубит их на куски. Он спасет еще одного рыцаря, которого турки пытались увести, и совершает, таким образом, несметное количество подвигов, больше чем кто бы то ни было, подчеркивает поэт-жонглер:
«Король посмотрел направо и увидел, как упал доблестный граф Лестер, который после хорошего сражения был сброшен с лошади. И король прибыл к нему на помощь. Вы бы видели, сколько турок бросилось на знамя, на котором был изображен лев! (...) Они взяли в плен Рауля де Молеона; но король пришпорил своего коня, пока не вырвал его из их рук. Храбрый король был зажат между турками и персами. Никогда ни один человек, сильный или слабый, не совершил столько подвигов за один день. Он бросился в самую гущу турок и порубил их до самых зубов»35[882].
Амбруаз заканчивает рассказ этого великого дня упоминанием последнего подвига Ричарда, который, оказавшись один после нападения, абсолютно этим не обеспокоился и под потоками стрел проложил себе дорогу, размахивая мечом направо и налево, даже разрубил одного сарацина напополам одним ударом клинка, вызывая отныне неподдельный ужас у неверных:
«И свершилось это отважное нападение, подобное которому никогда не видели. Он бросился в толпу этих нечестивцев так глубоко, что они его накрыли, а его люди больше его не видели. Больше всего он хотел, чтобы они не бросились за ним и не разорвали строй; иначе все было бы кончено. Но король не волновался. Он махал вперед и назад и прокладывал себе дорогу везде, где оказывался его меч. Кого бы он ни задел, лошадь или человека, всему приходил конец. Здесь, если я не ошибаюсь, он ударил рукой и головой одетого в железо эмира и отправил его прямиком в ад. И когда турки увидели этот удар, они ему освободили так много места, что он, благодарение Богу, вернулся невредимым. Но ои, его конь и его попона были так густо усеяны стрелами, которые враги пускали ему вслед, что он был похож на ежа. Вот таким образом он вернулся с поля боя, который продолжался весь день, с самого утра до вечера, такой жестокий и яростный, что, если бы Бог не поддержал наших, они бы пропали»36[883].
Такими неоспоримыми в этом случае, как в большинстве других, были военные качества и храбрость Ричарда, мы можем быть поражены настойчивостью некоторых хронистов, в частности Амбруаза, предпочитающего видеть в нем больше чем стратега, начальника или короля, командующего своей армией, воплощение рыцарских качеств, начиная с самой главной — с храбрости, доходящей до крайности, до безрассудства.
Именно это чрезмерное рвение в сражении, этот опрометчивый поиск военного подвига привлекают внимание многих как в христианском лагере, так и в мусульманском.
Описывая сражение под Арсуфом, Амбруаз говорит о беспокойствах, причиненных этим безрассудством Ричарда, который вышел из роли короля, чтобы действовать как простой рыцарь. Амбруаз подчеркивает, что, услышав о каком-либо сражении, Ричард не мог сдержаться, не побежать туда и не принять в нем активное участие. И Господь был с ним, защищал его и приносил ему победу, заставляя окружавших его людей молчать о своих опасениях и привлекая к нему славу:
«Сир, ради Господа Бога, не делайте так. Это не ваше дело предпринимать такие вылазки. Подумайте о себе и о христианах. У вас нет недостатка в храбрых людях, не отправляйтесь в одиночку на такие мероприятия. Если вы хотите сделать туркам плохо, возьмите с собой достаточную компанию, так как от вас зависит наша жизнь или наша смерть, если с вами что-нибудь случится. Если голова отпадает, члены не могут существовать без нее, но вскоре сами начинают гнить и скоро будет плохо». Не один честный человек прилагал усилия, чтобы вразумить его. Но когда король знал, что идет сражение — и скрыть от него это было практически невозможно, — он всегда бросался на турок, и он так хорошо все это делал, что всегда были убитые или пленные, а слава была всегда «го. А Бог всегда помогал ему выпутаться из самых больших неприятностей, которые ему подстраивали враги»37[884].
Ричард, как мы видели, не колеблясь, бросался на выручку оказавшихся в опасности рыцарей. Ему часто делали замечание, что это не входит в обязанности короля, так как он мог погибнуть, ставя этим под угрозу целую армию, и даже священное дело всего христианства. Но у короля была «рыцарская» концепция королевской власти, как это подчеркивает Амбруаз по поводу геройства Ричарда в Арсуре, отправившегося спасать двух своих человек:
«Сражение было в полном разгаре, когда прибыл король Ричард. Он увидел наших людей, окруженных язычниками; с ним было очень мало людей, но это были храбрые и лучшие люди; многие начали ему говорить: „В самом деле, сир, вы очень сильно рискуете; вам не удастся вытащить оттуда наших людей, будет лучше, если они погибнут сами и не будут подставлять под угрозу вас. Возвращайтесь: так как, если с вами случится беда, христианство будет потеряно”. Король изменился в лице и сказал: „Я их отправил, я их просил туда отправиться. Если они погибнут без меня, пусть никогда меня не называют королем”. (...) Ои пришпорил своего коня и не сдерживал его. Быстрее, чем ястреб, он бросился в самую гущу сарацинов и рубил их ряды с такой стремительностью, что, если бы молния поразила их в самую сущность, она не принесла бы столько разрушений. Он их толкал, скидывал с седел, возвращался, чтобы поймать, отсекая руки и головы. Они разбегались, как стадо перепуганных животных. Многим не удалось убежать, и они были взяты в плен или убиты. Наши преследовали их так долго, что пора было возвращаться в лагерь. Так прошел этот день»38[885].
Эта безрассудность, эта беспечность во время опасности, это желание вести себя как обычный рыцарь стоили Ричарду иногда неприятностей, но ему много раз удавалось избежать плена или смерти. Так, как мы видели, он однажды был спасен Гийомом де Прео, который, чтобы привлечь к себе сарацинов, представился королем и был взят в плен вместо него39[886]. Этот жест, рыцарский, если он таким был, стоил того, что Ричард его выкупил за огромную сумму перед своим отбытием. Мусульманский хронист Имад ад-Дин на свой лад пересказывает этот эпизод:
«Король Англии вышел инкогнито в сопровождении своих рыцарей, чтобы защитить поставщиков и сборщиков леса. Наши, находясь в засаде, вышли ему навстречу. Этот окаянный напал на них, и было большое сражение, в котором наши храбро боролись. Еще бы немного, и король был бы схвачен и смертельно ранен в грудь ударом меча насквозь. Но один из его рыцарей пожертвовал собой. Красотой своей одежды он привлек внимание того, кто сражался с королем, до такой степени, что этот человек занялся только им и взял его в плен. Так проклятый король, ускользнув, бесследно исчез. Большое количество его рыцарей были убиты или взяты в плен. Остальные были обращены в бегство вследствие этой провальной атаки»40[887].
Военная слава Ричарда, если верить одному любопытному тексту Ричарда де Девиза, уже достигла ушей мусульман задолго до его приезда благодаря его подвигам, совершенным, когда он еще был графом Пуату, боровшимся против своего отца и против короля Франции, потом против Танкреда в Мессине. Они его боялись и им восхищались41[888]. Амбруаз эхом откликается об этой репутации, усиленной еще невероятным поведением короля-рыцаря с мечом в руке. Он передает (или скорее представляет) льстивые комментарии мусульман, изложенные в объяснении Саладину своего поражения, случившегося по причине невероятной храбрости короля:
«Еще большее удивление вызывает один франк, находящийся вместе с ними, который убивает и вырезает наших людей. Мы никогда не видели ничего подобного. Он всегда впереди всех; он всегда готов к любому призыву. Это он устроил нашим такую резню. Его называют Мелек Ричард, и такой Мелек должен править королевствами, завоевывать деньги и раздавать их»42[889].
Мусульмане были, несомненно, поражены военной яростью короля Англии и его неустрашимым характером. Многие рассказы являются тому доказательством. Ричард де Девиз приписывает брату Саладина, восторгавшемуся королем Англии, это лестное суждение:
«Даже мы, являясь его противниками, мы не находим в Ричарде ничего, что может быть подвергнуто критике, — только его смелость, его задор. Ничего, что мы могли бы ненавидеть — только его мастерство в деле Марса»43[890].
Эта репутация храброго воина не исчезла после его отъезда. Через пятьдесят лет после его смерти последователь Гийома Тирского показывает, что имя Ричарда до сих пор ассоциируется со страхом, который он внушает сарацинам:
«Слава короля Ричарда надолго впечатлила сарацинов, и если какой-нибудь ребенок плакал, мать ему говорила: „Замолчи, или тебя заберет король Англии!” и когда какой-нибудь сарацин скакал, а животное заартачивалось, он ему говорил: „Знаешь ли ты, что король Ричард возле того куста?” А когда кто-то поил свою лошадь, то говорил: „Думай, что король Англии в воде”»44[891].
Немного позже Жуанвиль говорит на эту же тему в довольно похожих выражениях, наверно заимствованных из того же источника:
«Король Ричард совершил столько подвигов за морем, что, когда лошади сарацинов не хотели есть ни с одного куста, их хозяин спрашивал: „Ты думаешь, что это король Англии?” И когда дети у сарацинок баловались, они им говорили: „Замолчи, замолчи, а то я пожалуюсь королю Ричарду, и он тебя убьет”»45[892].
Впрочем, вспомним, что король Англии, смертельный враг Филиппа Августа, является у Жуанвиля примером для Людовика Святого. В этом можно видеть результат идеально удавшейся средневековой пропаганды, создавшей образ короля-рыцаря, который желал воплотить Ричард.
Амбруаз в связи с этим приводит интересный разговор, который произошел в Иерусалиме между епископом Солсберийским и Саладином накануне отъезда Ричарда. В продолжение этой поистине куртуазной встречи мусульманский суверен спросил его мнение о нем и о короле Англии. Епископ сразу же выдвинул на первый план «рыцарские» качества своего суверена, его щедрость и храбрость, которые делали из него, в его глазах, лучшего рыцаря в мире. Саладин согласился, присоединился к мнению о его щедрости, но не поддержал его военную неумеренность, его сумасшедшее безрассудство, которому он не завидовал, предпочитая, будучи принцем, более мудрое и умеренное поведение.
«Саладин начал задавать ему вопросы о качествах короля Англии и спросил, что говорят христиане о его достоинствах. Епископ ответил: „Сир, что касается моего хозяина, я могу с уверенностью сказать, что это лучший рыцарь и лучший воин в мире; он либерален и полон хороших качеств. Я не осведомлен о наших грехах, но если бы можно было объединить ваши качества и его, можно было бы сказать, что в мире больше не найдешь подобных рыцарей, таких храбрых и таких доблестных". Египетский султан выслушал епископа и сказал ему: „Я это знаю, король очень храбр и дерзок; но он нападает как сумасшедший! Каким бы государем я ни был, я предпочел бы иметь либеральность и суждение в меру, чем дерзость без меры”»46[893].
Сочная речь Амбруаза требует, чтобы в конце этой главы было приведено еще раз суждение Саладина, знавшего толк в рыцарях. Он чудесно резюмирует в нескольких словах образ, который Ричард распространял на Востоке и, вероятно, также на Западе, образ в большей степени рыцаря, чем короля.
«И он сказал: „Я знаю, что король дерзок и смел;
Но сражается он так неистово!
Каким бы высоким принцем я ни был,
Я бы предпочел иметь
Щедрость и здравый смысл,
Чем дерзкое безрассудство"»47[894].
Амбруаз не единственный, кто передает нам этот образ. Арабские историки тоже свидетельствуют о репутации, заработанной королем на Святой земле, репутации щедрого и храброго рыцаря. Арабский хронист Абу аль-Фида утверждает, что мусульмане никогда не имели соперника или врага более достойного, более храброго и менее изворотливого, чем король Англии48[895]. Другой хронист, Баха ад-Дин, набрасывает его портрет, который, несомненно, понравился бы Ричарду, так как он ставит его на лестнице рыцарских ценностей над его сюзереном:
«Король Англии был очень могущественным человеком в своей стране, человеком большой смелости и высоких качеств. Он участвовал в больших сражениях и был создан для войны. Стоя ниже короля Франции по размерам своего королевства и величине своего статуса, он был выше его своими богатствами, более знаменит и доблестен в сражении»49[896].
В своем «Roman des eles», как мы помним, Рауль де Уден видит Доблесть (в смысле похвального поведения, достойного признания), летящей на двух крыльях — одно называется Щедрость, второе — Учтивость. По его мнению, именно практикой этих двух качеств можно быть оцененным по достоинству. Заметим мимоходом, что автор абсолютно умалчивает о военном смысле слова «доблесть», о чем мы говорили в предыдущих главах. Речь идет о чисто военном качестве, некогда присущем лишь обычной солдатне, к которой сеньоры, государи, короли приобщились, так как всевозрастающая милитаризация так называемого феодального общества заставила их более чем когда-либо смешаться с армией их рыцарей, что привело к зарождению военного товарищества, воспитанного в турнирах и сражениях.
Это товарищество, однако, никоим образом не упраздняет иерархический строй. Рыцарство, которое весь XII век пытается сплотиться в корпорацию элитного войска, — совершенно иное понятие. Как и все корпорации, образовывающиеся следом вокруг других, менее престижных профессий, рыцарство имеет своих хозяев или своих начальников (принцев и сеньоров), своих товарищей (рыцарей), своих «подмастерьев» (конюхов, оруженосцев, знатную молодежь, молодых аристократов, служащих «для оружия» родителю или другу семьи1[897]), свой ритуал прохождения (посвящение), своих святых покровителей (святые воины Георгий, Меркурий, Димитрий, Мартин, Феодосий) и свои инструменты характерного труда («рыцарское» оружие, уже описанное). Как и все другие корпорации, но гораздо раньше, рыцарство старается закрыться, завербовать своих членов, сохранив посвящение только для сыновей аристократии й превратившись в кастовое общество.
Эта тенденция закрытия характерна и для других корпораций, образовавшихся в конце XIII века. У рыцарства она проявляется почти на столетие раньше. В этом нет ничего удивительного, речь идет здесь не об обычной профессии, а о военной обязанности, которая становится элитной, ознаменованной обрядом посвящения в рыцари все более и более почетным, почти ритуальным — в большей степени благодаря аристократии, чем Церкви, которая пытается навязать свои ценности. Посвящение, аристократические черты которого усиливаются в течение всего XII века, выполняет функцию публичного заявления о вербовке, официально подтверждает право ношения оружия на законной службе у вербующих правителей2[898]. Социальное развитие приводит к трансформации рыцарства, являвшегося благородной организацией в древнем и социо-профессиональном смысле этого слова (то есть' профессией, достойной и признанной) в собратство знати в социо-юридическом смысле (иными словами, в касту благородных). Этот последний смысл сохранится до сегодняшнего дня и приведет к забвению изначального значения рыцарства.
В эпоху Ричарда это движение лишь зарождается. Появляются первые его признаки. Теперь понятно, почему рассмотренная нами военная доблесть, происхождения в основном смиренного и подчиненного (речь шла о качествах, требуемых от солдат в римскую эпоху, как и всегда), была в значительной степени внесена рыцарством по мере его становления в аристократическую и дворянскую среду, дававшую ему новую кровь. Доблесть, иными словами, — это качество обычного солдата, которое стало в эту эпоху добродетелью благородного рыцаря.
Щедрость, наоборот, прошла другой путь. Государи были изначально распределителями, воинами-бенефициариями. Долгое идеологическое восхождение рыцарства (не будем говорить о социальном восхождении, довольно спорном3[899]) позволило перенести это аристократическое качество в рыцарскую среду, сделав его одним из рыцарских достоинств.
Восхваление щедрости в литературе XII века, как трубадурами Юга, так и труверами Севера, как жонглерами, так и поэтами и авторами романов, было интерпретировано в социологических терминах превосходными медиевистами — и литературоведами, как и историками, если уместно провести это различие для эпохи Средневековья, поскольку невозможно заниматься историей, не углубившись в литературу, и понимать литературу без глубоких познаний в истории. Романист Эрик Кёхлер, а следом за ним и Жорж Дюби видели в этой похвале щедрости идеологическое утверждение настоящего «социального класса» — класса мелкого бедного дворянства, отстаивающего свою принадлежность к аристократии. Щедрость была феодальной добродетелью, необходимой для обеспечения поддержки социального порядка при помощи распределения богатств в пределах мира аристократии. Эта экономическая необходимость, которая предписывает королю или принцу помочь в нужде «бедным рыцарям», идеализирована, трансформирована в идеологию, в ценность, общую для аристократического рыцарства. Согласно Кёхлеру, эта щедрость, великодушие, которое не отличается от расточительности, была выгодна крупным вассалам и королевской власти, чтобы привязать к себе верность рыцарей. Это качество определяет общий идеал, прекращая трения между мелким дворянством и высокой феодальной властью, способствуя поддержке статус-кво. Куртуазное равновесие большей частью будет основано на этом качестве, которое имеет свое происхождение в мелком дворянстве, до того как будет принято, по причинам своевременности, высшей аристократией. Логично, что щедрость выглядит как выдающееся качество, и что ее основные бенефицианты располагаются в нижнем меньшинстве знати4[900].
Это толкование, принятое сначала всеми, недавно поддалось критике после тщательного анализа текстов, разработка которых была возможна, а именно Артуровский роман5[901]. Щедрость, практикуемая Артуром, согласно романисту Д. Буте, выполняет главным образом политическую функцию, в большей степени, чем экономическую или социального перераспределения, как считал Кёхлер. Ее истоки следует искать не в мелкой знати или рыцарстве, а на более высоком уровне — королевском. Бедное рыцарство позже подхватило эту идею и обернуло ее в свою пользу по причинам социальным и экономическим, что доказывало достаточную силу принципа. Впрочем, эту тему можно встретить гораздо раньше XII века у авторов — «королевских зерцал» каролингской эпохи. Д. Буте видит происхождение щедрости в индоевропейской идеологии, которой были преданы англосаксонские писатели, собиравшие кельтское наследие.
Каким бы далеким ни было происхождение, кажется, что добродетель (или обязанность) щедрости была, прежде всего, привилегией власть имущих, восхваляемой теми, кто был постоянным бенефициарием, то есть священнослужителями и придворными. Мне кажется, что щедрость произошла от двух противоречивых предков, чьи определенные черты она сохранила: от христианского «милосердия» и духовности, с одной стороны, и от аристократического хвастовства, с другой стороны.
Результатом первого, восхваляемого Церковью с самого начала, является презрение к богатствам этого мира, которое проповедовал Иисус и его ученики. Ведь эта жизнь пройдет, и человек покинет этот мир в том, в чем и явился на свет — голым. Царство небесное принадлежит беднякам. В продолжение веков этот идеал бедности, или, по крайней мере, безразличия к земным богатствам, немного изменился. Растущий разрыв между священнослужителями и простыми верующими привел Церковь к смягчению евангелических требований, которые и сами изменились под влиянием времени. Сначала от них отказалось духовенство, а затем все больше и больше от них стали отходить монахи, единственные, кто призван обетами, произнесенными в соответствии с уставом монастыря, избегать кровопролития, чувственных удовольствий и земных благ. Еще эти обеты личной бедности монахов очень долго держались, несмотря на реальное коллективное богатство их орденов, что периодически приводило к злоупотреблениям и вызывало критику, способствующую зарождению новых, более требовательных братств. В XII веке ярким примером этому становится Сито.
Это явление становится особенно заметным со второй половины XI века до середины XIII века, когда экономический и демографический рост Западной Европе приводит одновременно к увеличению богатств и росту числа людей, способных уйти от примитивного поиска средств к существованию, чтобы задуматься о дальнейшей судьбе человечества. Стремление к бедности понемногу охватывает различные слои населения, даже те, которые в мирской жизни прежде не задумывались об этом, — ремесленников, торговцев, буржуа и рыцарей. Святой Франциск и «еретики» вальденские и катарские, по меньшей мере, частью своего успеха обязаны этому новому течению6[902].
До сих пор миряне были, даже в силу своей профессии или статуса, запятнаны грехом. Светские сеньоры скорее становились грешниками. Грехи нужно было искупать. Подаяние полностью выполняло функцию искупления — иногда прямо, через дары нищим, просящим, стоящим на паперти церкви или замков; но чаще всего косвенным образом, посредством милосердных дарений, пожертвований Богу и его беднякам, а следовательно, Церкви, обязанной эти подношения распределять. Своим постоянным осуждением безумия, состоящего в привязанности к богатству, духовенство в проповедях отсылало в преисподнюю богатых мирских накопителей, алчных до благ земных, и прославляло великодушие сильных мира сего по отношению к Церкви, хотя сама была богатой и могущественной накопительницей. Милостыня искупала многие грехи. А дарение — еще больше, как свидетельствуют все хартии, акцентирующие на этом внимание.
Но щедрость — это не милостыня. Ее мотивации, ее получатели, ее форма совершенно иные. Здесь речь не идет о том, чтобы обеспечить себе благополучие в загробном мире, униженно подавая милостыню нищим, чтобы заставить забыть о своем богатстве. Цель щедрости — наоборот, сделать дарителя известным, славным своей расточительностью, которая должна расположить К нему людей на этом свете, даже если это вызовет неодобрение Церкви. Церковь же не без причины часто приравнивает эти большие траты к проявлениям превосходства, гордыни. Заметим, что в это время в церковной классификации пороков гордыня впервые стояла перед алчностью7[903]. Аристократию это не волнует, и она практикует щедрость подчеркнуто. В эпопее монахи ее критикуют, но она «является естественной для высоких людей», восхваляемая жонглерами и рыцарями, так как она радует нищих и привязывает их к великим8[904].
Щедрость на самом деле выполняет множество функций: экономическую, политическую, религиозную, социальную и идеологическую. Нас интересует только последняя. В обществе, где отныне валюта в полном обиходе и становится как никогда необходимой, она позволяет некоторым группам рыцарей осознать свою взаимосвязанность, не классовую (так как рыцарство, как мы видели, не является социальным классом), а как ордена, или, точнее, профессионального сообщества9[905]. Короли и принцы нуждаются в рыцарях, чтобы установить, подтвердить и укрепить свою власть; рыцари нуждаются в королях и принцах, чтобы зарабатывать на жизнь своей профессией, ведь они не воспитывают, не торгуют, не производят богатства, а только потребляют. В действительности, и те и другие, каждый в своем статусе, живут как хищники, с добычи, отобранной у врагов в случае победы в военное время, с плодов труда земледельцев в мирное время, обходя окольными путями налоги, установленные государством, или незаконным взиманием денег, осуществляемым власть имущими, в частности королями и принцами, так как в ХИ веке начинает образовываться административный государственный уклад. Хвала идеала щедрости, порицание накопительства и высокомерное презрение к деньгам могут быть также выражением отчаяния наиболее уязвимой части воинов феодального общества, но что более вероятно, отражением формирующейся аристократической и знатной идеологии, собирающей вокруг правителей и королей тех, кто живет своим военным ремеслом10[906]. Во многих литературных произведениях второй половины ХИ века, в романах Кретьена де Труа «Айоль» или «Партонопё из Блуа», можно найти возрастающее открытое проявление этой рыцарской идеологии, противостоящей интересам простого народа11[907].
Эта идеология выражена еще ярче, чем ранее у поэтов и романистов королевства Франции, и тем самым она противопоставлена растущей политической и экономической роли, которую играют буржуазия и буржуа подле Людовика VII и Филиппа Августа. Можно подумать, что произведения, которые выражают эту аристократическую идеологию и связывают с двором короля Артура совершенное воплощение этого идеала, могли также пытаться повлиять в этом смысле на двор Плантагенетов. Принятие этого идеала двором служило его политическим интересам, вовлекающим в свое дело аристократию и рыцарство против Филиппа Августа, считавшегося королем бюргеров, предающим интересы и идеалы рыцарства. Этот тезис был выдвинут Эриком Кехлером и Жоржем Дюби, под которой я тоже частично подписываюсь, с многочисленными нюансами, так как не все произведения могут подойти под эту схему, однако многие из них это подтверждают, особенно многотомные произведения.
Повлияли ли эти произведения на поведение Ричарда Львиное Сердце? Учитывая отношения, существующие между домом Плантагенетов и авторами этих многотомных произведений, не приходится сомневаться. Вас, например, или Бенедикт де Сант-Мор открыто прославляют щедрость, достойную подражания, предков Ричарда, герцогов Нормандии, в частности герцога Ричарда, который был великодушным по отношению к своим баронам, кормя (то есть воспитывая и растя при своем дворе) их сыновей и часто посвящая их в рыцари, хорошо вознаграждая и преподнося им щедрые дары. Этот хвалебный портрет усилен еще портретом, абсолютно отрицательным, Рауля Торта, его противника, который взимал деньги со всех и со всего, платя мало домашней прислуге, плохо вознаграждая своих рыцарей, и никогда не давал им ни на денье больше, чем было их жалованье12[908]. Согласно Васу, Ричард II мудро берег свои щедроты только для «благородных рыцарей», которые каждый день получали дары и сукно13[909]. Бертран де Борн, поэт и рыцарь, через несколько лет толкает сеньоров своего времени на военные действия, так как они заставят даже самых алчных раскошелиться для рыцарей14[910]. Можно считать, что эта идеология нашла свое выражение одновременно в литературе и в реальности, одна и другая принадлежали к одному мировоззрению, служили взаимной моделью, усиливаясь и поддерживая друг друга на этом пути.
Как мы недавно говорили, чтобы быть королем-воином, у Ричарда сначала должно быть много денег, необходимых для вербовки наемных солдат, но также для того, чтобы вознаграждать сеньоров, согласившихся служить под его командованием, как на Западе, так и на Святой земле15[911]. Наемники, на самом деле, не единственные, чьи услуги требовалось оплачивать. Эти работают по некоего рода контракту, и услуги их имеют тариф. Однако есть еще принцы и важные сеньоры, располагающие своими собственными войсками, которым платят деньгами, если они наемные, или землями и благами, если они «феодалы» и предлагают свою поддержку по разным и малоизвестным причинам, при том что материальный интерес, конечно, не всегда играет главную роль, но не всегда полностью исключен. Так, с верха до низа социальной лестницы принцы и короли вынуждены проявлять свое великодушие, стремясь извлечь немедленную выгоду или заботясь о сохранении и повышении своего престижа.
Главные мотивации щедрости к королям или правителям были политического или дипломатического характера. Речь идет о торжественных пиршествах, сопровождавших важные социальные события — коронацию, свадьбу, посвящение в рыцари, встречу или визит и т. д., имевшие целью скрепить пышностью и дарами семейные узы в широком смысле этого слова, узы родства, «дома», подтвердить свое могущество роскошью и тратами, сопровождающими такие собрания. Хронисты нам сообщают об этих пышных собраниях, особо не уточняя их смысл, как это было во время коронации Ричарда. По-видимому, они носят слишком личный характер, чтобы туда можно было спокойно пройти, несмотря на огромные расходы, вызванные этим событием.
Другие, обычные события имеют более ясное объяснение. Амбруаз был свидетелем одного из таких пиршеств, сопровождаемого дарами и различными расточительствами. Оно произошло в Мессине, в момент, когда Ричард одновременно пытался пустить пыль в глаза королю Франции и помириться со своими сторонниками, став популярным среди рыцарей-крестоносцев и беженцев из-за границы. Хронист описывает этот роскошный день, заботясь о том, чтобы припомнить всех бенефициариев королевской щедрости:
«Рыцари, которые были здесь на протяжении всего лета, сожалели и жаловались о тратах, которые они были вынуждены делать. Жалобы были слышны везде, и наконец они достигли ушей Ричарда, и он сказал, что даст им столько, что хватит всем. Ричард, который не был ни скаредным, ни алчным, поднес им такие богатые дары, чаши с деньгами, позолоченные кубки, которые преподнесли в подоле рыцарям, согласно тому, кто кем был, и все, от млада до велика, прославляли его за красивые дары; он был по отношению к ним такой либеральный со своим имуществом, что даже те, кто был на ногах, получили хотя бы сто су. А дамам-бесприданницам, которых выгнали из Сирии, и также незамужним девушкам, он дал большие дары в Мессине; и король Франции тоже много давал своим людям. (...) Я был в зале на этом обеде, и я не думаю, что когда-нибудь видел, сколько за один раз богатых даров король Ричард преподнес королю Франции и его людям, сколько золотой и серебряной посуды»16[912].
Другие проявления королевской щедрости имеют еще более точное значение. Например, моменты, целью которых является образование альянса, получение поддержки какого-нибудь важного сеньора, удержание вассала, завоевание «дружбы» принца или просто покупка его временной военной помощи. Примеры этого не редки во время христианской экспедиции на святую землю, в ходе которой король Англии должен был иногда доказывать особую щедрость, чтобы переманить на свою сторону некоторых нерешительных или обедневших принцев. Так было на Кипре, где король Англии накануне своей свадьбы с Беренгарией чествует Ги де Лузиньяна, пришедшего, чтобы перейти на его сторону. Король из «большой учтивости» открывает перед ним сокровищницу, даря ему две тысячи золотых и серебряных монет, каждая из которых весит 8 унций, и двадцать ценных кубков, два из которых из чистого золота, что не было, как отмечает Амбруаз, «мелочным подарком»17[913]. Немного позже, в Акре, король отдает пять тысяч старинных монет герцогу Бургундскому; а во время отъезда Филиппа Августа, чтобы удержать французов, он приказал достать из казны «большое количество золота и серебра, которое он великодушно отдал французам, чтобы подбодрить их, так как они были на грани отчаяния»18[914].
По прибытии в Акру граф Шампанский, будучи стесненным в средствах, обратился к Филиппу Августу, но тот предложил ему только сто тысяч ливров, при условии что в залог он получит Шампань. Растерянный, граф заявил, что он пойдет к тому, кто его примет и сможет «дать больше, чем взять». Он обратился к королю Англии, который дал ему четыре тысячи мер пшеницы и четыре тысячи ливров серебра; узнав о такой щедрости, сеньоры и воины любой национальности пришли к нему, чтобы служить ему и признать его своим господином19[915]. Гийом де Нефбург тоже рассказывает о щедротах Ричарда, который, «открывая свои сокровищницы, дарит огромные суммы, чтобы заставить большое количество знати и принцев остаться в армии сеньора вместе с рыцарями»20[916]. Среди них много французов, а также герцог Австрии, который, однако, впоследствии забыл о благодеяниях короля Англии.
По отношению к королю Франции Ричард тоже щедр. Если верить Амбруазу, покидая Святую землю, Филипп Август попросил его одолжить две свои галеры. «Люди Ричарда отправились в порт и предоставили ему две красивые, быстрые и хорошо оборудованные галеры. Король Англии свободно отдал их ему, за что потом сильно поплатился»21[917].
Эти щедроты являются дарами, но не зря растраченными, так как в средневековом аристократическом обществе каждый дар провоцирует дар взамен, притягивает признательность, уважение и даже, как мы видели, услугу22[918]. Грань различия между щедростью вознаграждения и коррупцией иногда очень тонкая. Например, это могут быть траты, совершенные, чтобы «переманить» вассала противника, чтобы привлечь его на свою сторону. Так, в 1197 году, чтобы более эффективно бороться против Филиппа Августа, Ричарду удается с помощью своих щедрот заполучить в союзники многих князей французского королевства, в частности графов Бретани, Шампани и Фландрии, перешедших на его сторону под действием его великодушных даров. Граф Фландрии, например, получил пятнадцать тысяч серебряных монет весом по 8 унций, чтобы заключать мирный договор с королем Франции23[919].
Когда речь идет о подчиненных, вассалах или наемниках, рыцарях, судебных приставах и пехотинцах, щедроты также служат вознаграждением, компенсацией, побуждением к хорошей службе. Это видно в случае захвата большого каравана, упомянутого уже много раз, где король Англии добавил к своей храбрости щедрость, разделив отобранную добычу между всеми прямыми и непосредственными участниками, соблюдая, конечно, правила иерархии:
«Король поделил верблюдов, самых красивых, которых можно было увидеть, столь же справедливо между рыцарями, которые охраняли войско, как и между теми, кто принял участие в экспедиции. Он также распределил поровну мулов и их самок, а сержантам отдал всех ослов, больших и маленьких»24[920].
Другой пример королевской щедрости, ставший полезным всем: когда голод бушевал в войске, что привело к повышению цен на продовольствие, в частности на мясо, включая мясо убитых лошадей, Ричард объявил, что тот, кто отдаст павшую лошадь солдатам, взамен получит живую. С этого момента мяса стало много, цены на него упали, а солдатам было что кушать25[921]. Эпизод доказывает, что настоящего голода не было, а была спекуляция товаром согласно законам рынка. Пообещав живых лошадей в обмен на мертвых, Ричард «побуждал» спекулянтов отдавать своих лошадей, повышая, таким образом, предложение и снижая цены. Но, в конечном счете, эта операция полностью была возложена на него и отягощала его сокровищницу.
С момента его прибытия в Акру король Англии давал большую цену, предлагая нанимать рыцарей по более высокому тарифу, чем у Филиппа Августа. Король Франции платил три золотых безанта за месяц службы рыцаря, что, как отмечает хронист, было нормальной ценой. Ричард предлагал четыре, как мы знаем, довольно успешно, к большому неудовольствию короля Франции, который в этом видел, небезосновательно, оскорбление его как сюзерена26[922]. Рауль де Коггесхолл частично объясняет решение Филиппа Августа уехать обратно во Францию этим престижным поступком Ричарда. Так как он располагал большими богатствами, чем король Франции после своих побед на Кипре и Сицилии, он мог тратить больше и собрать вокруг себя большое количество рыцарей, солдат и сержантов, затмив, таким образом, славу короля Франции27[923]. Он также завербовал лучников, естественно по меньшей цене, но достаточной, чтобы собрать их под своим знаменем. Перед нападением на Саладина он созвал всех своих лучников и раздал им жалованье, чтобы подбодрить28[924].
Он так же щедр по отношению к специалистам по осадной войне, очень нужным, но малозаметным — к примеру, подрывникам или другим фигурам более низкого статуса. Так, после того как в июле 1191 года подкопщики пробили бреши в башне Акры, король приказал прокричать, что он даст два золотых безанта, потом три, потом четыре тому, кто вырвет камень из этой башни. Со всех сторон сбежались сержанты, чтобы принять участие в работе, и многие были ранены29[925]. Он даже проявляет свою щедрость по отношению к морякам, которых обычно презирают и с которыми не считаются во время захвата египетского корабля30[926].
Конечно, Ричард не единственный, кто практикует эту добродетель. Ригор отмечает, что Филипп Август в Мессине тоже на Новый год (возможно, благодаря сумме, которую он получил от Ричарда?) преподносит богатые дары «бедным рыцарям своей земли», которые все потеряли во время бури. Ригор не перечисляет их всех поименно, но указывает среди бенефициариев этих королевских щедрот герцога Бургундского, который получил тысячу старинных монет, графа Неверского (шестьсот монет), Гийома де Барра (четыреста монет) и некоторых других, которые не могут рассматриваться как «бедные рыцари»31[927]. Тем не менее большинство источников являются тому доказательством, Ричард обогнал всех по щедрости. Слишком, как считают некоторые, особенно по отношению к рыцарям. Рауль де Коггесхолл доказывает это:
«Король, однако, видел, как понемногу его казна опустошается. Он, не слишком задумываясь, разделил все широким жестом между рыцарями. Он видел армию французов и других иностранцев, которыми уже год он руководил и сдерживал около себя, ценой больших расходов, которая решила после смерти герцога Бургундского вернуться к себе на родину»32[928].
Эти чрезмерные щедроты вскоре разорили его, несмотря на несметные богатства, которыми он обладал по возвращении. Ричард говорит, что решил вернуться. К тому же политическая ситуация в Англии, как и во Франции, требует его срочного присутствия и французы очень мало теперь с ним сотрудничают. Но он обещает вернуться, как только сможет собрать армию еще более могущественную, иначе говоря, когда сможет собрать необходимые средства для эффективной вербовки.
Если Ричард считается безукоризненным примером храбрости (ни один источник не может его упрекнуть в этом), то таким же примером щедрости он не является. Рожер де Ховден, например, упрекает порой короля в некоторой алчности, довольно отдаленной от добродетели, которую ожидали от него. Этот случай произошел в Акре, говорит он, когда короли Англии и Франции после взятия города забрали всю добычу, захваченную в городе, и не распределили ее между баронами«и графами, которые пригрозили вернуться домой. Перед такой перспективой Ричард и Филипп пообещали отдать им полагавшуюся часть добычи, но они постоянно спорили, оттягивая время и вроде не нарушая своего слова, толкали на крайности многих рыцарей, вынужденных продавать оружие, чтобы прокормиться33[929]. Сам Ричард ничего не дал своим людям, которые отныне не хотели следовать за ним, так как у них не было ни лошадей, ни еды, ни питья, ни одежды. Но такое нарушение у него могло быть только временным. Рожер де Ховден это подтверждает. Король, наконец, отдал себе отчет, что у его людей ничего нет, и, охваченный жалостью, снабдил их всем необходимым34[930].
Другой отказ от щедрости, на этот раз более простительный, произошел, когда Ричард воспротивился новой просьбе герцога Бургундского. Последнему не было чем платить своим рыцарям и французским сержантам, которые требовали свое жалованье. У короля и герцога произошел на этот счет не очень приятный разговор, но Ричард отказался открыть свои сокровищницы, и армия христиан потеряла семьсот рыцарей, подчеркивает Амбруаз, который об этом сожалеет, но не осмеливается говорить о жадности Ричарда35[931].
Матвей Парижский переходит некоторые границы. Упоминая о подарках, которые король часто и тайно получал от Саладина, о чем, как мы видели, многие судачили в армии, в частности во французской, хронист приказывает его слугам передать Ричарду, чтобы он извинился за свою алчность: «Пусть он растрачивает в непомерных расходах то, что ему принадлежит»36[932].
В этой критике выражалось разочарование крестоносцев при виде постоянных разногласий, слишком часто противопоставлявших принцев и королей-крестоносцев по политическим и идеологическим причинам, а также при решении банального, вульгарного денежного вопроса.
Ричард часто в этом совершал ошибки. Может, потому, что он выглядел слишком расточительным? Может, его чрезмерное великодушие было на самом деле главным врагом его щедрости, по крайней мере, во время пребывания на Святой земле, когда случаи огромных трат были частыми? Это, кажется, то, что хотел сказать Матвей Парижский, описывая прибытие Ричарда в Акру и представляя его роскошным принцем, обогнавшим во всех областях своего «соперника» Филиппа Августа — как в своей храбрости, так и в щедрости, пользовавшихся огромной популярностью у толпы, начиная с крестоносцев уже на площади, Филипп Август осознал это и помрачнел:
«Каждый день репутация его соперника возрастала. Ричард был богаче, более щедрым на подарки, его сопровождала более многочисленная армия, более дерзкая при нападении на врага»37[933].
Это тщательно подготовленное прибытие, эта афишированная роскошь, эта безграничная щедрость, которым предшествовала слава побед и богатств, приобретенных на Кипре и Сицилии, увеличенных еще больше зрелищным захватом огромного египетского судна, принесли королю Англии в глазах всех исключительную популярность, Ричард де Девиз предоставляет тому доказательства, преувеличивая в некоторой степени энтузиазм христианских масс, сравнивая его прибытие с приходом Христа на землю во время конца света:
«Король прибыл в осажденную Акру и был принят горожанами с такой большой радостью, как будто он был Христом, спустившимся на землю, чтобы построить здесь царство Израиля»38[934].
Король Франции, добавляет он, тоже был очень успешен во время своего прибытия, но с приездом короля Англии слава Филиппа Августа погасла, как «гаснет луна при восходе солнца».
Умело проведенная пропаганда или естественное выражение характерного великодушия Ричарда? Вероятно, оба. Впрочем, такой же характер носит и отбытие короля. Согласно Рожеру де Ховдену, король «раздал свои сокровища всем рыцарям и конюхам в армии, и многие говорили, что никогда ни один его предшественник не давал столько за год, сколько он дал за месяц». Хронист прославляет такое отношение, так как оно поможет завоевать ему благосклонность Господа, «так как Бог любит тех, кто отдает с улыбкой»39[935].
Это качество щедрости, такое благосклонное к рыцарству, кажется, достигло своего апогея во второй половине XII века, если верить как историческим, так и литературным источникам, перед тем как сойти на нет, довольно быстро, в конце того же века и в начале следующего. Через несколько лет после смерти Ричарда Гио из Провена, скорее в дань традиции восхваления прошедших времен, будет сожалеть об исчезновении этой добродетели, когда-то практиковавшейся принцами при их дворе:
Плачут благородные дома, Славные принцы и бароны. Чьи великие тела там собирались, и подарки получали, и давали40[936].
В то же время автор «Perlesvaus» говорит об исчезновении этого качества даже при дворе короля Артура, который до этого был моделью рыцарства и щедрости. Результат не заставил себя ждать — рыцари его покинули: их когда-то было триста семьдесят, а стало двадцать пять41[937]. Гюон де Мери, несколькими годами позже, пытается возобновить движение, отводя достойное место этому качеству в своей аллегории «Турнир Антихриста», где он представляет битву между пороками и добродетелями. В противоположность Алчности, Щедрость выбивает из седла своего противника, посаженного туда ломбардцами. Алчность режет ей правую руку, и менестрели сразу же начинают причитать: если Щедрость исчезнет, они умрут в нищете! Они не единственные, кто об этом сожалеет. Что станет с «бедными рыцарями», которых Щедрость обычно одевала? Кто отныне будет им давать ткани из Тира и заграничные одеяла? Учтивость и Храбрость плачут, так как «Храбрость без Щедрости мертва»42[938]. Но, к счастью, добродетели получают победу и добычу, которую они оставляют своим рыцарям, устроив пиршество под открытым небом.
В 1227 году Жан Ренар констатирует разочаровывающий факт, частый в то время: рыцарство исчезает. Когда-то, во времена короля Конрада, государи больше заботились о том, чтобы их окружали рыцари, а не мебель! Они им много давали, поддерживали рыцарство и предпочитали его бюргерству или простонародью43[939]. К 1230 году автор «Ланселота» в прозе тоже излагает достоинства щедрости правителей и королей по отношению к их рыцарям. Она прославляема, но также и прибыльна, так как:
«Теряют не из-за щедрости, а из-за скупости, ты должен научиться давать безвозмездно: чем больше ты даешь, больше у тебя будет что давать, так как то, что ты дашь, останется на твоей земле и наполнит другие земли богатствами»44[940].
Это качество, однако, имеет тенденцию устаревать. Гийом Маршал тоже называет эпоху Ричарда Львиное Сердце золотым веком рыцарства и щедрости. Но он, прежде всего, считает, что уважения за это заслуживает его брат Генрих, который сильно любил рыцарство и «возродил» его, вовлекши много рыцарей, и будучи великодушным по отношению к ним. Молодой король, в действительности,
Был красивым, добрым и учтивым,
Который сделал столько добра,
и возродил рыцарство,
и делал это до самой смерти.
Примеру, преподанному Генрихом, последовали многие правители, которые, в свою очередь, соперничали в щедрости по отношению к нанятым себе на службу рыцарям:
И самый лучший человек на земле, который еще хотел завоевывать, преследовать и отбирать.
Если ему дать волонтеров, Коней и оружие,
Он завоюет всю землю.
Но после смерти молодого короля рыцарство и щедрость в трауре:
Король умер,
Что же делать рыцарству и Щедрости,
Что же с ними станет?
Умер в Мартеле, так мне кажется,
Тот, кто собрал воедино
Всю куртуазность и храбрость,
Щедрость и благородство45[941].
Обогнал ли, по мнению рыцарства, Ричарда в щедрости и храбрости его брат?
Храбрость и щедрость, выдающиеся рыцарские качества, являются, прежде всего, выражением настойчивого поиска славы, которая может, с одной стороны, привести к гордыне (superbia), надменности, аристократическому высокомерию, близкому к презрению, и, с другой стороны, к бахвальству, самопропаганде с использованием информационных источников того времени, предназначенных для афиширования этой славы1[942]. Бурный и несдержанный темперамент короля Англии толкал его к этой крайности рыцарского поведения, несмотря на его приятные и почетные аспекты. И хотя поддерживался только благоприятный образ рыцарства, были-и другие, менее приятные его стороны.
Мы уже упоминали это показное качество в связи прибытием Ричарда и его флота. Везде, где его ждали соперники (или где он приказывал себя ждать), как на Сицилии, так и в Акре, король Англии делал все, чтобы появиться как спаситель, всемогущий король, не терпящий никакого сравнения со своими противниками, в частности с Филиппом Августом, которого он подавил своей роскошью, своим престижем и своей физической представительностью. Король Франции, замкнутый и кривой на один глаз, не подверженный зрелищным взрывам темперамента, не мог соперничать с ним в этом. Нельзя исключить возможность, что король Англии со времени своего отправления в крестовый поход планировал пропагандировать свой образ, а потому взял с собой историков и жонглеров, в частности Амбруаза, который был очень к нему привязан и всегда был готов воспевать его подвиги. Здесь нет ничего нового, подобные приемы были отмечены (и порицаемы!) еще Рожером де Ховденом, сообщавшим не о Ричарде, а о Гийоме Лоншане, епископе Или, который тоже использовал эту форму рекламы:
«Чтобы превознести и прославить свое имя, он приказывал писать подобострастные поэмы и льстивые песни; он пригласил из Франции, привлекая их подарками, певцов и скоморохов, чтобы они воспевали его имя на площадях»2[943].
Настроенный резко против всего французского, автор сильно критикует этот обычай использовать менестрелей, считавшийся типично континентальным. В том же упрекали и Гийома Маршала, обвиненного в том, что подкупил глашатая, чтобы тот громко и сильно произносил его имя на турнирах и благоприятно комментировал его подвиги3[944]. Но Ричард, не будем забывать об этом, прежде всего «француз», любитель эпических произведений и пропагандирующих «песен». Ведь он сам составил (или приказал составить своему окружению) такую песню против герцога Бургундского, который впоследствии использовал тот же прием и против него. Не удивляет и тот факт, что король пользовался услугами таких певцов, чтобы прославить свои подвиги и действия на Святой земле или где-нибудь еще.
Ричард, такой внимательный к распространению своей славы, выглядел довольно мрачным и не мог оценить чью-то другую. Например, современники вспоминают о его враждебности, переходящей в ненависть по отношению к Гийому де Барру, виновному в том, что осмелился соперничать с ним в безобидном поединке на Сицилии. Король, не колеблясь, осмеивал своих противников, в частности Филиппа Августа, как это часто отмечалось. Также вспоминается оскорбление, нанесенное герцогу Австрийскому, чье присутствие среди «завоевателей» он не одобрил при входе в Акру, осажденную герцогом еще с весны 1191 года, задолго до прихода в христианский лагерь Ричарда, к которому он присоединился, приняв его королевские щедроты. Ричард де Девиз напоминает об этом долгом присутствии герцога при осаде города, перед тем как передал этот эпизод:
«Но, так как, приказав нести перед собой свое знамя,, он, казалось, требовал часть этого триумфа себе, его знамя сбросили на землю, чтобы исполнить волю — на то специальный приказ оскорбленного короля Англии, — а насмешники стали топтать его, чтобы привести в негодность. Герцог страшно разозлился на короля, но вынужден был проглотить это оскорбление, за которое он не мог отомстить» 4[945].
Ригор не дает никакого объяснения такому поведению и довольствуется лишь упоминанием эпизода, который он размещает в другом контексте. Для него Ричард якобы взял у «одного правителя» это знамя герцога Австрийского, которое, к его большому стыду, Ричард приказал сломать и выбросить в глубокую помойную яму5[946]. Матвей Парижский, настроенный категорически против нормандцев, дает другую, отличающуюся версию событий. Для него конфликт между двумя принцами зародился еще в эпоху, когда Леопольд, отправляясь на Святую землю, приказал своему интендантству поехать вперед, чтобы приготовить ему ночлег. Там люди наткнулись на нормандскую лошадь из конюшни короля Ричарда, который
«с глупым и кипящим чванством людей этой страны» сказал, что имеет больше прав на ночлег, утверждая, что он первый приехал и занял это место. Сначала начались споры, потом перешли на оскорбления. Ричард, «чей ум частично был расположен удовлетворить требования нормандца», сильно разозлился на людей герцога: «Он поспешно приказал, презирая приличия, чтобы знамя герцога, сигнализирующее о том, что место занято, было сброшено в канаву с нечистотами». Выгнанный герцог пошел жаловаться королю, но-был лишь поднят на смех. Он обратился к Господу, прося его отомстить за такое оскорбление и наказать гордеца. Потом он вернулся к себе. Что было дальше, нам известно. Оскорбленный герцог принял участие в задержании короля Англии. Матвей Парижский отмечает в конце, что «Ричарду было стыдно за свое поведение, в котором себя горько упрекал»6[947]. Какими бы ни были настоящие причины этой ссоры, гордыня и некрасивое поведение Ричарда нельзя не отметить. Он проявил явное желание унизить партнера и впоследствии дорого заплатил за эту черту характера.
Другой пример надменности, близкий к «бахвальству», должен был работать на образ доблестного рыцаря-короля, но одновременно мог настроить против Ричарда тех, кто в этом видел черту самодовольства. Эпизод, упомянутый только Геральдом Камбрийским (падким на подобные «исторические слова» и другие истории, возможно выдуманные), произошел в 1197 году, когда Ричард предпринял строительство замечательной крепости Шато-Гайяр, имеющей репутацию неприступной. Перед людьми, которые любовались укреплениями, король Франции выражал счастье от того, что видит его таким могущественным, сожалея, что стены замка не из железа, так как, по его убеждению, после подчинения всей Нормандии, он подчинит Аквитанию и сможет присоединить эту крепость к своим владениям. Именно это и Случилось после смерти короля Англии. Но в то время заявления Филиппа Августа могли показаться претенциозными и посчитаться бахвальством. Слухи об этом дошли и до Ричарда, который ответил на это другим бахвальством, еще более провокационным, надменный характер которого подчеркивает Геральд:
«Как только эти намерения достигли ушей Ричарда, он, будучи очень высокомерным и злопамятным, дал этот ответ в присутствии многих членов своего окружения: „Черт возьми (у него была привычка повторять это кощунственное выражение, как и многие другие), даже если бы этот замок был из масла, а не из камня и железа, я бы не сомневался ни минуты в том, что защитил бы его достойно против него и всей его армии". Эти неслыханные заявления говорят о том, что он не искал помощи Бога, но он имел дерзость полностью положиться на силу своих рук в защите замка. Обманув надежду и опровергая эти горделивые слова, все случилось несколькими годами позже: король Филипп пришел и захватил замок»7[948].
Должны ли мы видеть в этих проявлениях гордыни и «превосходства» элементы, тесно связанные с рыцарским поведением короля? Вероятно, да. В конце концов, как и у Сирано де Бержерака, у Ричарда предки были родом из Аквитании, хоть он и не был гасконцем.
Другие черты рыцарской этики имеют аспекты более приятные, упомянутые иногда в хрониках и развитые в литературных произведениях, в частности в романах об эпохе короля Артура. Кретьен де Труа в своей «Песне о Граале» излагает их принцип в форме заповеди, которой учили Персеваля во время его посвящения в рыцари
Горнеманом де Гоором: рыцарь должен избегать убийства обезоруженного или поверженного врага8[949]. Это, кстати, один из главных элементов рыцарской этики. Во всех своих романах Кретьен де Труа неизменно описывает начало практикования этой этики: герой-победитель, за исключением некоторых четко сформулированных случаев, сохраняет побежденному жизнь и берет его в плен. Ордерик Виталий по поводу битвы под Бремулем в 1119 году, рассказывая уже о последствиях, подчеркнул, что это противостояние, приведшее к пленению многих рыцарей как с английского лагеря, так и с французского, было малокровным:
«В этом сражении между двумя королями приняло участие около девятисот рыцарей. Только трое были убиты. Они были полностью покрыты железом, и как одни, так и другие старались не убивать друг друга из-за боязни кары Божьей и из-за их братства по оружию, предпочитали не убивать беглецов, а брать их в плен9[950].
Конечно, с одной стороны, мы можем допустить, что в этом рассказе монах больше излагает свою идеологию монастыря, чем идеологию рыцарей, и пытается применить к этому сражению каноны справедливой войны, чья теория была разработана Св. Августином10[951]. Впрочем, тот же Ордерик Виталий не преминул припомнить другие, более кровавые противостояния между рыцарями. Но мы не можем полностью отказаться от гипотезы, что эта этика, настаивающая на сохранении жизни побежденного противника в случае, когда речь идет о рыцаре, проникла в мировоззрение рыцарей. К более веской причине, состоявшей в том, что победитель мог получить выгоду в виде выкупа, добавляется еще некоего рода признательность несчастного противника, иначе говоря, уверение в подобном же отношении побежденного противника в случае собственного поражения. Эта этика создает чувство сотоварищества, общую идеологию, напоминающую своего рода «франкмасонство рыцарства»11[952], которую я предпочитаю приравнять к чувству принадлежности к элитной организации рыцарства.
Вероятно, эта общая заповедь, упомянутая Ордериком Виталием, более чем богобоязненность, требовала следовать традиции сохранить жизнь побежденному, крикнувшему: «Пощади!» Она обязана своим успехом скорее вполне понятной заинтересованности рыцарей, чем их естественному благодушию и человечности победителя. Она долгое время препятствовала возникновению будущих «законов войны», и в первую очередь образованию рыцарской этики, которая имеет лишь благородную сторону. Вездесущность этой темы «милосердия» в романах эпохи короля Артура вынуждает нас признать некое соответствие этой темы с действительностью, не только из-за влияния романтических героев на рыцарей реального мира12[953].
Однако есть границы применения этого обычая, они касаются главным образом христианских рыцарей, сражающихся между собой внутри христианства. Еретики и неверные вдвойне исключены, так как они не христиане, не рыцари. Так что их можно уничтожать без страха и упрека. Св. Бернард, впрочем, называет «злом», а не «убийцами» тех, кто убивает неверных во время сражений на Святой земле.
Тем не менее, военная храбрость турецких рыцарей и уважение, которое они внушали своим противникам, способствовали тому, что очень рано, возможно с первого крестового похода, и на протяжении всего XII века, сформировалась идея о всеобщем рыцарстве, стирающем границы национальности и религии. Легенда, связанная с Саладином, считавшемся примером рыцарства, несмотря на то что он был мусульманином, доказывает это убеждение, уже упомянутое в комментариях хронистов к первому крестовому походу, которые утверждали, что только турки и «франки» могли требовать быть названными рыцарями по причине их военной доблести. Чтобы это объяснить, хронисты придумывают общее происхождение двух рас: франки и турки произошли от троянцев, предков всех рыцарей13[954].
Один из многочисленных примеров принятия этого поведения рыцарским менталитетом эпохи Ричарда Львиное Сердце предоставляет нам довольно красочный эпизод. В «Песне о Гийоме» герой во время сражения выбил из седла турецкого короля Дераме, разрубив ему бедро ударом меча. Племянник Гийома, очень молодой Ги, видит «язычника», корчившегося от боли на траве. Он сразу же достает свой меч и отрубает ему голову, вызвав этим неодобрение дяди, возмущенного таким нарушением принятых правил. Он выражает свой приговор в довольно грубых выражениях, доказывая этим существование почти повсеместного кодекса чести, запрещающего убивать раненого соперника, неспособного себя защитить: «Негодяй, нечестивец, как тебе хватило наглости поднять руку на раненого! Это тебе припомнят при всем дворе»14[955]. Без малейших эмоций и сожалений молодой человек оправдывается, упоминая об общей пользе от этого: конечно, у сарацина не было бедра, но у него оставались гениталии, и мог произвести на свет короля, который был бы следующим завоевателем христианских земель. Это оправдание (которое, отметим мимоходом, может также примениться по отношению к христианскому противнику, к соседу, например) кажется таким убедительным Гийому, что он сразу же похвалил мудрость такого молодого человека, и, не колеблясь, уже сам отсекает при следующей возможности голову сарацинского противника, пораженного при таких же условиях. Кажется, здесь речь идет о попытке оправдать уничтожение мусульманских «рыцарей» в противоположность уже установившейся традиции не убивать обезоруженного раненого противника. Известно, например, что Вильгельм. Завоеватель «лишил воинского пояса» нормандского рыцаря, который якобы отрубил голову раненому Гарольду на поле битвы при Гастингсе15[956].
Ричард, кажется, сам извлекает пользу из этого пункта рыцарского кодекса. Мы помним, как однажды он был подвергнут опасности, преследуя своего отца Генриха II. В момент, когда он почти догнал его, Гийом Маршал, преданный старому королю, сделал крутой поворот, чтобы защитить своего хозяина, и напал на графа Пуату. Ричард был без кольчуги: он бросился за отцом без подготовки, не собираясь сражаться. Согласно Гийому Маршалу, который пересказывает эпизод, будущий король вел себя не очень бесстрашно; он попросил о пощаде:
Шпоры звенели.
Это приближался граф Ричард.
И когда он увидел его разворачивающимся.
Он от страха закричал: «Черт возьми! Маршал, Не убивайте меня, это будет дурно. Ибо я совсем безоружен».
И Маршал ему ответил:
«Пусть дьявол вас убьет! А я не стану»16[957].
Гийом Маршал, как мы знаем, положительно ответил на просьбу о «пощаде» графа Пуату и довольствовался тем, что убил его лошадь, оставив рыцаря пешим, что прекращало всякую погоню. Возможно именно по этой причине, став королем, Ричард взял Гийома Маршала к себе на службу и дал ему в жены самую богатую наследницу королевства.
А Ричард, практиковал ли он сам когда-нибудь эту «пощаду»? Примеров этого у нас нет. Некоторые случаи «милосердия» короля, упомянутые хронистами, не могут быть причислены к этой теме. Они говорят о «жалости» короля по отношению к дочери Исаака Комнина, проигравшего «императора» Кипра, который, почувствовав свое поражение, вышел из крепости и направился к королю, чтобы сдаться. Ричард довольствовался тем, что отправил его дочь к королеве Беренгарии в плен, как это было предусмотрено в предыдущих соглашениях, нарушенных Исааком17[958].
Более поздняя легенда, переданная Матвем Парижским, свидетельствует о более характерном знаке милосердия Ричарда по отношению к изгнанному рыцарю. Он рассказывает, как один английский рыцарь из Нью-Фореста, который довольно давно взял привычку незаконно охотиться в королевских лесах, был схвачен на месте преступления и приговорен к изгнанию королевским судом. Этот закон, карающий всех виновных в преступлении на охоте, изданный Ричардом, был более милосердный, чем его предшественников — до него нарушителям выкалывали глаза, их кастрировали или отрезали ногу или руку; но король посчитал нечеловечным то, что люди калечат Божьи создания. Он приказал, чтобы карали виновных тюрьмой, или изгнанием из Англии или Гаскони, или даже штрафом, но без нанесения увечий. Воин был изгнан вместе со своей женой и детьми и должен будет просить милостыню, чтобы прокормиться. Решив однажды воззвать к милосердию Ричарда в Нормандии, он его встретил утром в церкви, где он слушал мессу. Он вошел, дрожа, но не осмелился подойти к королю, так как едва ли у него была человеческая внешность по причине его большой бедности. Он начал неистово молиться перед распятием, чтобы Бог помирил его с королем. Король услышал его молитвы и слезы, увидел, что он искренен в своем раскаянии, и это вызвало его восхищение. Он приказал привести воина и спросил, кто он такой. Тот назвал себя преданным человеком, как это делали его предки, и рассказал свою историю и причины своих просьб. Король спросил его: «Ты сделал в своей жизни что-нибудь такое же хорошее, как и это раскаяние перед распятием?» Воин рассказал, откуда ему пришла такая набожность. Ее причины восходили к давнему событию. Его отец и другой рыцарь поссорились; второй убил первого, когда рассказчик был еще совсем молодым. Ребенок-сирота решил отомстить за отца и убить этого убийцу, но безуспешно, так как тот скрылся. Наконец, в один день пасхальных праздников, став в свою очередь рыцарем, он встретился с ним один на один. Он вытянул меч, чтобы убить его, но тот спрятался за крестом на камине, так как он постарел и не мог защитить себя должным образом. Он заклинал его во имя Господа нашего не лишать его жизни; он торжественно поклялся заплатить капеллану за то, чтобы он помолился за спасение покойного. Взволнованный, разжалобившийся рыцарь вложил меч обратно в ножны и отказался убивать его. Так благодаря благоговению перед распятием он простил убийце смерть своего отца. Ричард высоко одобрил, похвалил поведение рыцаря и сказал ему: «Ты поступил мудро, так как распятие тоже услышало твое раскаяние». Потом он подозвал своего канцлера и приказал составить грамоту, по которой воин был бы восстановлен на своей земле и в своем статусе. Автор делает вывод: «И это милосердие, которое проявил набожный король Ричард и в других случаях, мы на это надеемся, спасло его от опасности приговора и мук»18[959].
Эта история является, прежде всего, примером славы распятия, культ которого начинает распространяться в эту эпоху. Она, во всяком случае, является характерной для нравов и религиозных чувств, которые Церковь пытается привить, а также примером великодушия и сострадания Ричарда, способных уберечь его в ином мире от наказания, как возмездия за грехи.
Среди грехов, в которых упрекают короля Англии, фигурируют на видном месте, наряду со страстью к роскоши, гордыня, алчность и жестокость. Рауль де Коггесхолл, пересказывая смерть короля в 1199 году, описывает в нескольких строчках его карьеру и его несбыточные мечты о наследнике трона. Увы! Ричард принадлежал к «огромной толпе грешников», так что даже его похвальное желание отправиться освобождать Иерусалим было преисполнено гордыней, роскошью и суетной растратой богатств. Достигнув вершины славы, он не сумел остаться скромным в победе и еще больше предался греху, с сердцем, . переполненным . гордыней, алчностью, кровавой дерзостью и жестокостью:
«Он не понял, что своей победой он обязан Господу, не засвидетельствовал Спасителю свою признательность и не исправил в своей душе отходящие от норм нравы, которые он принял во время бурной юности. С возрастом он становился таким жестоким, злоупотребляя этим, что обо всех действиях, достойных уважения в начале его правления, все забыли»19[960].
К счастью, добавляет он, несколько хороших поступков (паломничество на могилу святого Эдмунда, набожность и постоянное присутствие на мессах, милостыня бедным и т. д.) и особенно, в конце жизни, его искренняя исповедь и его покаяние в прошлых ошибках, которые, может быть, обеспечат ему Божье радушие и смягчение заслуженного наказания.
Другие хронисты также упрекают Ричарда в бесполезной жестокости. Для Гервасия Кентерберийского, именно эта крайняя жестокость толкнула баронов Аквитании на восстание против него и на присоединение к его брату Генриху и помешала Генриху II пойти в крестовый поход20[961]. Геральд Камбрийский принимает эту ошибку, но считает обвинений несправедливым, так как его бешенство и дикая жестокость исчезли, как только в Аквитании прекратились беспокойства. Ричард стал мягким и добродушным, находя нужное равновесие между строгостью и чрезмерной снисходительностью21[962]. Тот же Геральд говорит по поводу причины смерти короля, что он погиб от стрелы, выпущенной из арбалета, «которым он слишком часто жестоко злоупотреблял»22[963]. Нам не известно точно, на какие события он намекает. Хронисты описывают много случаев жестокого использования оружия, которое могло лежать в основе этого общего суждения. Вряд ли речь здесь идет об одном христианине, который отрекся от веры и был взят в плен вместе с двадцатью четырьмя турками; чтобы наказать вероотступника, «король приказал поставить его напротив лучников и проткнуть его стрелами»23[964]. Отступника вряд ли кто-то будет жалеть.-Рауль де Коггесхолл, тему которого продолжил Матвей Парижский, рассказывает, как один шпион короля Англии однажды ночью заметил посланников Саладина к герцогу Бургундскому, которые несли ему богатые подарки — пять верблюдов, нагруженных золотом, серебром и шелковыми тканями. Он засел в засаде с несколькими рыцарями, схватил мусульманских посланников на обратном пути и доставил их пленными к королю Англии. Один из них, подвергнутый пыткам, признался во всем, что Саладин приказал сказать и отдать герцогу Бургундскому. Наследующий день Ричард вызвал к себе герцога и предложил ему пойти на Иерусалим, на что тот ответил отказом. Тогда Ричард обвинил его в предательстве и в качестве доказательства упрекнул его в подарках, полученных от Саладина. Герцог все категорически отрицал. Тогда Ричард позвал своего шпиона и пленных посланников, которые раскрыли всю правду к большому стыду герцога Бургундского. Потом король приказал своим слугам пронзить стрелами посланников Саладина на глазах у всей армии. Армия, добавляет он, «сильно удивилась такому акту жестокости, так как она не знала, что сделали эти люди и откуда они пришли»24[965]. Однако в данном случае речь идет о точных и ограниченных «уничтожениях», к тому же осуществленных на «неверных» во время крестового похода, и маловероятно, что эти действия вызвали сильное осуждение. Еще меньше они могли оправдать обвинение против Ричарда в момент его смерти: несмотря на личное, довольно частое, использование арбалета, ничего не позволяет нам утверждать, что Ричард мог быть главным ответственным за массовое использование этого оружия в конфликтах между христианами Западной Европы, вопреки официальному запрету на его использование (так же как и лука) Вторым Латеранским собором в 1139 году25[966].
Возможно, этот упрек в чрезмерной жестокости вызван массовым уничтожением пленных мусульман, которое имело место по приказу короля после взятия Акры. Ответственность за это уничтожение, естественно, возложена на Саладина христианскими источниками и на Ричарда — мусульманскими источниками. Как одни, так и вторые обвиняли противоположные стороны в несоблюдении договоренностей. Все или почти все сходятся на том, что именно король Англии первым казнил своих пленников. Саладин, в отместку, поступил так же несколько позже с христианскими пленниками. Согласно Ричарду де Девизу, король Англии приказал обезглавить сарацинских пленных, за исключением одного благородного, потому что ему не удавалось получить от Саладина Святой Крест, передача которого была предусмотрена по договору26[967]. Согласно Матвею Парижскому, сарацины должны были вернуть Крест, освободить полторы тысячи христианских пленников и заплатить семь тысяч золотых безантов. Но добавляет он:
«когда наступил назначенный день возврата, Саладин не выполнил ни одного своего обещания. Чтобы наказать их за такое нарушение договора, двум тысячам шестистам сарацинам отрубили головы. Жизнь сохранили лишь самым важным из них, которые были отданы в распоряжение королей» 27[968].
Ригор дает другую версию событиям, но также возлагает ответственность за резню на сарацинов, которые не могли удовлетворить предусмотренные условия:
«Но так как они не могли осуществить то, что они поклялись сделать, король Англии, очень разгневанный, приказал вывести пленных язычников за город, общим количеством в пять тысяч и больше, и приказал отрубить им головы, оставив лишь самых могущественных и богатых, от которых он получил огромную сумму в качестве выкупа»28[969].
Согласно Амбруазу, Саладин нарушил условия договора и «оставил пленных погибать, не придя на помощь». Он «не выполнил свои обязательства» и вел себя «как неблагородный и презренный человек и не освободил своих людей, приговорив их к смерти; он потерял свое доброе имя, которое так уважалось»29[970]. При таких обстоятельствах Ричард принял решение казнить своих пленников: две тысячи семьсот сарацинов были выведены за город и убиты. Амбруаз радуется этому и интерпретирует это как Божью милость, как месть за полученные от этих нечестивцев удары мечом и выстрелы из арбалетов. Рожер де Ховден воспроизводит письмо короля Англии, в котором он смутно высказывает свое мнение по этому поводу. Люди из цитадели Акры, понимая, что долго они не продержатся, решают сдаться, если их оставят в живых, на что король соглашается. Но сарацины нарушили договор (по неуказанным причинам), и Ричард решился «исполнить свой долг»:
«Итак цитадель Акры поспешила сдаться, нам и королю Франции; мы оставили в живых сарацинов, которые охраняли и защищали ее. Было даже заключено соглашение, полностью подтвержденное Саладином, согласно которому Саладин нам возвращает Святой Крест и полторы тысячи живых пленников; он сам назначил день, когда должны будут быть выполнены пункты договора. Но по истечении назначенного срока, так как договор, который они приняли, был разорван, мы приговорили к смерти около двух тысяч шестисот сарацинов, как и следовало это сделать. Но мы сохранили жизнь некоторым знатного происхождения, при помощи выкупа которых мы надеемся выкупить Святой Крест и некоторых христианских пленников»30[971].
Рожер де Ховден, со своей стороны, дает объяснение, которое более детально, но все же остается несколько запутанным. Для него Ричард 13 августа угрожал Саладину, что отрубит головы пленным сарацинам, если он не поспешит выполнить все пункты договора. Саладин ответил в том же духе: «Если ты обезглавишь моих язычников, я обезглавлю твоих христиан»[972]. Но Саладин тянул время и не возвращал ни Крест, ни пленников, ни деньги, обещанные в обмен на жизнь своих людей. Он попросил о дополнительной отсрочке, но король отказал. Тогда 18 августа Саладин приказал обезглавить христианских пленников, а король в тот же день повел свое войско в атаку на своего противника. Узнав о массовом убийстве пленных христиан, Ричард, однако, приказал сделать то же самое с мусульманскими пленниками только через два дня, 20 августа. Эта версия, очевидно, пытается оправдать действия короля, превратившиеся в обычные «репрессии», последовавшие за казнью накануне христиан Саладином. Даже лучше: Ричард был благодушен, не торопя исполнение решения о казни, назначенной на предусмотренный день.
Мусульманские летописцы не скрывают тот факт, что Саладин пытался выиграть время, не торопясь выполнять условия договора, но не меньше обвиняют короля Англии, постыдным образом нарушившего слово. Согласно Имаду ад-Дину аль-Исфахани, у франков были чрезмерные требования: они якобы хотели, чтобы им сначала были переданы пленники, потом сто тысяч динаров, а к тому же представлен Святой Крест, который должен был к ним вернуться. Саладин не доверял им, однако заплатил им часть суммы и показал Святой Крест христианам, которые распластались перед ним, теперь соглашаясь, что все пункты были соблюдены. Но Ричард вероломно через некоторое время выдвинулся в сторону мусульманского лагеря, чтобы атаковать его, держа по-прежнему пленников у себя. Люди Саладина посчитали, что христиане пришли с какой-нибудь мирной миссией и поскакали им навстречу; но «эти негодяи» бросились на пленников, убили их всех, а трупы оставили на земле. Было сражение, и отныне мусульмане отказались заключать соглашения, не вернули ни заключенных (автор ничего не говорит об их судьбе), ни обещанный выкуп, ни Крест, который был возвращен в сокровищницу, «не для того, чтобы его уважить, а чтобы унизить»32[973].
Баха ад-Дин соглашается с тем, что Саладин медлил с выплатой, но еще больше подчеркивает предательство короля Англии, который открыто нарушил свое слово:
«Когда король Англии увидел, что султан не спешил с выполнением сказанных выше условий, он нарушил свое слово по отношению к мусульманским пленникам, с которыми он подписал соглашение. Они оставят город, при условии сохранения им жизней; если бы султан отдал ему все, что нужно было, они могли бы спокойно уйти со своим имуществом, со своими женами и детьми; если бы султан, наоборот, отказался это сделать, к ним бы отнеслись как к пленникам. Совсем наоборот, король нарушил слово и показал свои потаенные мысли, уже появившиеся до подписания соглашения. Когда он получит деньги и пленников (освобожденных французов), он воплотит в жизнь свой план, о чем говорят впоследствии даже его единомышленники»33[974].
Согласно Имаду ад-Дину, Ричарду были привычны такие нарушения, либо из-за непостоянства, либо из-за предательства. Это был случай предыдущих переговоров, произошедших 8 ноября 1191 года:
«Что же до корреспонденции короля, то она не достигла своей цели, так как он вел себя с обычным непостоянством. На самом деле, каждый раз, когда он заключал договор, он его нарушал и разрывал. Каждый раз, когда он договаривался о деле, он его обращал и осложнял. Каждый раз, когда он давал слово, он его нарушал. Каждый раз, когда ему доверяли секрет, он его выдавал. Каждый раз, когда говорили, что он будет верным, он предавал. Когда мы считали, что он улучшит, он все портил. Он делал только гадости»34[975].
Систематическое уничтожение пленников стало редким явлением на Западе в середине XII века, во всяком случае, в странах, где развивалось рыцарство со своей специфической этикой, отдающей приоритет взятию противника в плен и его освобождению за выкуп. Этот варварский обычай имел место лишь в определенной местности, в частности на границах королевства Ричарда, на кельтских землях Шотландии и Ирландии. Эти народности с репутацией дикарей, в противоположность англо-нормандским рыцарям, с которыми они сражались, воевали в основном без кавалерии, за свою свободу или жизнь, а не за зарплату или вознаграждение, и не беспокоились ни о кодексе чести, ни о судьбе пленников35[976]. Калечение гарнизонов крепостей или захваченных городов больше не практикуется и считается аморальным, кроме случаев, когда нужно наказать взбунтовавшихся вассалов36[977].
Однако известно, даже на Западе, большое количество исключений из этой практики смягчения нравов37[978]. Во время своих кампаний «по усмирению» Аквитании Ричард и его наемники совершили большое количество таких репрессий, предавая огню села и урожай, истребляя население сельской местности, калеча или убивая гарнизоны захваченных замков. Но тогда речь шла о наказании восставших вассалов, и известно, что феодальное право оправдывало такое отношение к ним, запрещенное по отношению к «обычным» врагам38[979]. Однако в борьбе Ричарда против Филиппа Августа, в частности после его возвращения из плена, хронисты отмечают очень четкое увеличение этих бесчинств. Так, Рожер де Ховден рассказывает, как после провала одного из многочисленных перемирий между двумя королями каждый из них проник на земли другого, чтобы истребить их население, разжиться добычей и пленниками, сжечь деревни, доходя даже до уничтожения заключенных противоположного лагеря39[980]. В своем конфликте с братом Жоффруа, в Пуату, Ричард также совершает несколько актов жестокости и присоединяется к общей практике выкупа. Так, в 1183 году он приказал убить всех заключенных вассалов его брата, каким бы ни был их статус, и сам осуществил несколько казней40[981].
Случай был довольно частым во время крестового похода, где традиции рыцарства не были в ходу и где практиковалось уничтожение как с одной, так и с другой стороны. Так, и мы это видели, Ричард приказал без малейших угрызений совести утопить сарацинов с захваченного египетского корабля возле Акры. Согласно Амбруазу, во время одного морского сражения перед тем же городом, турецкая галера было силой затянута в порт, и ее экипаж был перерезан христианскими женщинами:
«Радость была велика. Вы бы видели приближающихся женщин с ножами в руках, схвативших турок за косички и дергающих со всех сил, чтобы оторвать головы, которые они складывали на земле41[982].
Естественно, существовал риск репрессий, как это было во время всеобщей резни в Акре, что иногда могло служить тормозом. Один мусульманский хронист отмечает, например, что 24 июня 1191 года христиане заживо сожгли одно пленника; сразу же мусульмане сделали то же самое, и на этом все закончилось42[983]. Взаимность не всегда, однако, играла роль смягчения. Так, если верить Матвею Парижскому (но, возможно, факт вымышленный), Саладин спросил у христианского пленника, как бы тот к нему относился, если бы они поменялись местами. Пленный ответил с достоинством, даже торжественно:
«Вы бы получили от меня главный приговор; так как вы самый заклятый враг моего Бога, ни одного сокровища не было бы достаточно, чтобы вас выкупить; и так как вы настаиваете на своем законе, который хорош для собак, я бы отрубил вам голову своей собственной рукой»43[984].
Саладин ему ответил, что он только что сам себе вынес приговор, и отрубил голову пленнику, руки которого были связаны за спиной, что сразу вознесло его в ряды мучеников. Саладин, нам это известно, также обезглавил или казнил тамплиеров и госпитальеров, взятых в плен во время сражения под Хаттином в 1187 году. Так что такие резни не были чем-то из ряда вон выходящим. Эпизод казни пленных мусульман по приказу Ричарда не является событием того же порядка, так как оно произошло после заключения соглашения, в период недавно заключенного перемирия и стало нарушением данного слова, реальным или кажущимся, что очевидно противоречит рыцарскому кодексу, находящемуся на стадии развития.
Выражение «слово чести» еще не появилось в эту эпоху, но идея уже родилась. Уважение к данному слову является одной из баз рыцарской этики; оно необходимо для проведения переговоров, касающихся выкупа пленного рыцаря. В романах, как и в реальности, известно много случаев, когда побежденные «были освобождены под честное слово», оставались в целости и сохранности при условии, что они станут пленниками у сеньора их победителя или придут сдаваться в назначенный день, после того как сообщат родственникам о своем положении и попросят их собрать сумму, необходимую для их выкупа. Конечно, продолжают практиковать традиции залога: брат, сын, родственник выступает в качестве гарантии, занимая временно место пленника. Но в течение XII века нравы смягчаются, и к заложникам все больше относятся как к гостям; впрочем, нет смысла и плохо относиться к заключенным, за которых назначен хороший выкуп. Расходы за предоставление жилья и пропитание включаются в сумму требуемого выкупа. В XII веке ослабление семейных уз, скачок индивидуализма, о чем свидетельствует волна рыцарских романов, где главными героями становятся герои-одиночки, которые являются странствующими рыцарями, развитие «куртуазной морали», других менее известных факторов, требуют оценки слова, которое мы называем словом чести.
Здесь речь идет о глубокой эволюции мировоззрения, являющейся результатом, некоей формой освобождения от церковного влияния общества. В действительности это слово торжественно, но лишено всякого религиозного ритуала. Это не клятва, произносимая над реликвиями, несущая возмездие в случае нарушения. Оно обладает ценностью, или во всяком случае к этому стремится, в лоне аристократического общества. Соблюдение этого слова влияет на репутацию только того, кто его дал. Оно самодостаточно. Но оно достоверно только тогда, когда человек, который его дает, получает, так сказать, поручительство известной и уважаемой группы людей, своего рода «моральной личности», к которой он принадлежит. Итак, мы имеем дело со своего рода «сословием», обладающим одновременно социо-профессиональным, моральным содержанием и сильным идеологическим, даже религиозным сопутствующим значением. Это рыцарство, которое во второй половине XII века приобретает привилегии дворянства. Таким образом, мы можем говорить именно о рыцарстве, а не о тяжелой кавалерии, какой бы элитной она ни была.
Король Англии Вильгельм Рыжий на заре XII века уже провозглашает об этой черте «мировоззрения». В 1098 году, сделав пленниками многих рыцарей Пуату и Мана, он к ним относится благородно. Он приказывает снять с них путы, чтобы они могли спокойней питаться, после того как они дали слово, что не воспользуются этим, чтобы сбежать. Своим подчиненным, которые высказывают сомнения по поводу эффективности данного метода, он грубо отвечает в следующих выражениях:
«От меня далека мысль, что доблестный рыцарь может нарушить свое слово. Так как, если он это сделает, он всегда будет презираем, как внезаконник»44[985].
Конечно, здесь речь идет о словах, приписанных королю монахом, и можно полагать, что он переносит на рыцарство часть своей монастырской этики. Но автор, Ордерик Виталий, несколько раз указывал на недостатки этой морали, совершенные многими другими персонажами. Если упреки будут бессмысленными, если мы согласимся придать этому рыцарству, причем лишенному давления со стороны церкви, этики, ему свойственной. С конца XI века своего рода «кодекс чести» требует, чтобы уважали слово, данное даже «неверным». В 1086 году в Испании, когда король Альфонс VI готовился нарушить слово, данное марокканскому султану Юсуфу, его от этого быстро отговорило его окружение, которое считало неблагородным такое поведение45[986]. Отметим, тем не менее, что здесь речь шла о поведении королевском и о финансовых или политических расчетах, а не о пленении или освобождении «на слово», что было чисто рыцарской чертой. Конечно, у этой этики были недостатки, но их упоминание, наоборот, свидетельствует о признанном существовании этого качества. Так, в 1198 году, согласно многим английским хронистам, Гийом де Барр, взятый в плен Ричардом возле Манта, несмотря на данное слово, сбежал, пока рыцари короля были заняты другими пленниками. Правда, Гийом де Барр, со своей стороны, приводит другую причину своего плена, которая могла бы объяснить этот видимый недостаток. Согласно его версии, король Англии, неспособный его победить, убил мечом его лошадь, чтобы схватить его. Это первый едва ли рыцарский жест (но абсолютно не запрещенный) был в этом случае в основе второго, что еще больше укоренило мысль, что рыцарская этика стоит на пути формирования, но только в умах. Очевидно, не было никакого «юридического действия», но результатом этого была долгосрочная вражда между Ричардом и Гийомом де Барром, перешедшая в драку в Мессине46[987]. Известно очень много недостатков этой этики в ходе крестовых походов, первый из которых заключался в том, что Ричард уничтожал сдавшиеся гарнизоны, несмотря на данное слово. Сам Саладин не строил иллюзий по этому поводу: во время мирных переговоров с Ричардом, он, доверившись своему окружению, сказал, что нарушения договора христианами не заставят себя ждать, и письмо, написанное некоторое время спустя после подписания договора между Саладином и Ричардом, описывает западных европейцев как бесчестных, так как вероломство является главной чертой их характера47[988]. Но здесь речь идет об отношениях между западноевропейцами и «врагами веры», и все христиане не разделяли справедливость Людовика Святого. К большому удивлению его окружения, тот потребовал, чтобы сарацинам вернули десять тысяч ливров (из двухсот тысяч), которые удалось ловко удержать во время выплаты его выкупа48[989].
Иордан свидетельствует в своей рифмованной хронике, написанной в конце XII века, о почти единодушном принятии этой стороны морали рыцарства. Он упоминает храбрость одного смелого рыцаря по имени Гийом де Мортимер, который во время сражения атаковал многих противников, в том числе и рыцаря по имени Бернард де Балиоль, сброшенного им наземь с лошади. Гийом сразу же сделал его пленником «на слово». Автор уточняет: «Вот так поступают с рыцарем», показывая, что таким вот был обычай его эпохи, ставший отныне характерным для нравов рыцарства49[990].
Можно сравнить, как было сказано выше, это «слово чести» с мирской клятвой. Оно имеет противоречивый характер, но, так же как и в клятве, необходимо тщательно соблюдать все формальние аспекты и нюансы сказанного слова. По этому поводу можно сравнить поведение Ричарда Львиное Сердце с поведением королевы в романе «Тристан и Изольда». Обвиненная завистниками при дворе короля Марка, ее мужа, в интимных отношениях с Тристаном, королева считает себя обязанной произнести привселюдно, поклявшись на святых реликвиях, торжественную клятву. Король и его двор собрались, чтобы послушать ее на лугу возле реки. Изольда, прежде чем произнести клятву, приказала передать Тристану, чтобы он находился напротив этого места на другом берегу реки, переодевшись в прокаженного. Наконец, она сама приходит на этот берег и открыто просит крепкого «прокаженного», своего любовника, перенести ее на другой берег реки, чтобы присоединиться к придворным и не намочить полы платья. Он переносит ее на шее на другой берег, где уже собрались все. Там, Изольда оправдывается бесстыдно двусмысленной клятвой, которую Господь может только поддержать:
«Господа, Господь пришел мне на помощь! Я вижу здесь святые реликвии. Послушайте , клятву, которой я поклянусь, чтобы вернуть уверенность королю Марку. Господом, святым Вратарем, всем святым, что здесь есть, этими реликвиями, и теми, которых здесь нет, и всём, что есть в мире, я клянусь, что ни один мужчина не был у меня между ног, если не считать этого прокаженного, который был моим вьючным животным и перенес меня сюда, и моего мужа, короля Марка. Я исключаю только этих двух мужчин из моей клятвы, и никого больше. Что же касается этих двух, прокаженного и короля Марка, моего мужа, я не могу отрицать этого факта. Да, я держала этого прокаженного между ног... Если кто-то хочет, чтобы я предоставила другие доказательства, я подчинюсь сразу же»50[991].
Эта сжатая клятва Изольды поражает и убеждает весь двор. Ведь она обязалась торжественно перед Богом, поклявшись на святых реликвиях, воплощающих Бога, понести кару, если произнесет ложную клятву. Изольда не боялась Божьего наказания: ее слова во всех отношениях соответствовали правде. В наших глазах это не является идеальной ложью и полным обманом, но они помогают обмануть только «злых», всячески стремящихся уничтожить героев. При помощи этой хитрости поэт общается со своей публикой, преданной делу о любовниках, устанавливая посредством этой двусмысленной клятвы, тайный сговор между Богом и Изольдой, на котором присутствовала приглашенная публика.
Не достигнув этой вершины двуличности, Ричард по-своему сдерживает слово, данное императору Кипра в мае 1191 года. Побежденный королем, Исаак Комнин вынужден сдаться и попросить о пощаде: он попросил, чтобы его не унижали, держа в кандалах. Ричард уступил этой просьбе, не отказываясь совсем от своей мести: он приказал заковать его в цепи из драгоценных металлов51[992]. Матвей Парижский, еще больше входя в азарт, подчеркивает, что Ричард таким образом сдержал слово:
«Исаак договорился с королем, что его не закуют в железные кандалы: король, верный своему слову, приказал заковать его в серебряные кандалы и запереть в замке неподалеку от Триполи»52[993].
Амбруаз со своей стороны подчеркивает юмористическую сторону королевского ответа:
«Прежде чем сдаться, Исаак попросил короля сжалиться над ним, пообещав все отдать в его расположение, ничего не оставив себе, ни земли, ни замок, ни дом, просил его лишь о том, чтобы он сделал ему милость и не заковывал его ни в кандалы, ни в оковы: и король, чтобы люди не кричали, заковал его лишь в серебряные цепи»53[994].
Гийом де Нефбург еще больше акцентирует внимание на этом аспекте. Согласно ему, Исаак Комнин, взятый в плен Ричардом, сказал ему, что он не выживет в плену: он умрет, если его закуют в кандалы. На что король ответил:
«Он хорошо сказал, так как он принадлежит к дворянскому сословию, и мы не желаем его смерти; пусть он живет в серебряных цепях»54[995].
Ричард де Девиз лаконично пересказывает историю с уже британским юмором:
«Исаак пообещал сдаться при условии, что не будет закован в железные кандалы. Король уступил его просьбам и заковал его в серебряные цепи»55[996].
Думал ли Ричард в этот момент о двусмысленной клятве Изольды перед придворными короля Марка? Возможно, так как роман «Тристан и Изольда» был очень известным и популярным на землях Плантагенетов в его эпоху. Эпизод свидетельствует об общем мировоззрении в этой второй половине XII века. Само мировоззрение двусмысленно. Мы, конечно, можем его интерпретировать, с большим количеством комментариев, как отражение чисто формалистской концепции ритуальности клятвы, как уже было сказано выше. Тем не менее, возможно, что к этой концепции присоединяется элемент иронии, дерзости, подозрение в непочтительности, короче говоря, фермент подрывного светского характера.
Впрочем, Ричард не всегда был верен данному слову, если верить некоторым упрекам, высказанным некоторыми хронистами в разных местах. Выше было приведено несколько примеров. Сюда можно добавить жалобы его друга-трубадура Гаусельма ФайДита, который между 1189 и 1190 годами пишет поэму, упрекающую короля Англии в том, что он не послал к нему помощь, торжественно обещанную перед отправлением в крестовый поход56[997]. Но здесь речь идет о слове, данном скорее в «политическом» контексте, чем в рыцарском. И в этом, несмотря на некоторые недостатки, Ричард превосходил в прямолинейности своего соперника Филиппа Августа, который, как мы помним, торжественно поклялся не нападать на земди Ричарда, пока он будет в крестовом походе, как об этом напоминает Амбруаз, бывший свидетелем этой сцены в Акре:
«Ричард попросил дать ему гарантии и поклясться на реликвиях, что он не нападет на его земли и не будет ему вредить, пока он будет в походе, и что, как только он вернется, Филипп не причинит ему никакого вреда и не начнет войну, не предупредив его заранее за сорок дней. Король поклялся...»57[998]
Мы знаем, что случилось потом! Однако ценность этой торжественной клятвы была подтверждена папой, которого Филипп Август тщетно просил освободить от нее. Теперь становится понятно, что Ричард, в сравнении с королем Франции, герцогом Австрийским или с императором — все они были в большей или меньшей мере клятвопреступники или нарушители принятых моральных устоев, еще раз воплотил в себе зарождающийся идеал рыцарства, несмотря на некоторые недостатки.
Однако, даже у Амбруаза, в плане рыцарских «жестов» его -обогнали... мусульмане, в частности Саладин и его брат. Рожер де Ховден рассказывает, как недалеко от Яффы Ричард и его окружение во время прогулки по фруктовому саду были атакованы мусульманскими войнами. Ричард вскочил на первую попавшуюся лошадь, сопротивлялся, как мог долго, но вынужден был бежать, спасенный от плена самопожертвованием Гийома де Прео, который привлек внимание сарацинов к себе, крикнув, что король он. В столкновении король потерял дорогой пояс из золота и драгоценных камней. Один турок его нашел и отнес его к брату Саладина, который приказал его вернуть Ричарду вместе с взятой в плен лошадью58[999].
Амбруаз подчеркивает еще одно чисто рыцарское качество брата Саладина, которого он называет «Сафадин Аркадии». Согласно поэту, он сильно восхищался Ричардом из-за его рыцарских подвигов и часто навещал его. Во время одного сражения под Яффой, 5 августа 1192 года, видя, что под королем пало уже две лошади, он приказал привести ему в полный разгар рукопашного боя Двух других скакунов. Амбруаз не прекращает восхвалять этот рыцарский поступок сарацина, который он описывает в стиле, близком к эпопее:
«Вот появился сарацин, который на быстром скакуне убирал с дороги других турок: это был доблестный Сафадин Аркадии, тот, что совершал большие подвиги и геройства. Он прискакал в спешке, как я вам уже говорил, ведя за собой двух арабских скакунов для короля Англии, и попросил его, ради тех подвигов, которые он видел, и ради своей смелости, оседлать их, в случае, если Бог поможет ему выбраться отсюда живым невредимым, и он ему как-нибудь это компенсирует59[1000]; позже он получил богатое вознаграждение. Король принял их с удовольствием и сказал, что, находясь в такой нужде, он примет и других от своего смертельного врага, если понадобится»60[1001].
«Рыцарское» поведение не всегда свойственно только Ричарду, и его, безусловно, можно приписать некоторым самым яростным его противникам, врагам христианства. Я вижу в этом доказательство вездесущности рыцарского идеала в мыслях хронистов того времени, готовых восхвалять в образе Ричарда, но также в лице его самых достойных противников, реальные или предполагаемые достоинства рыцарства. Существует «общая территория», система разделяемых ценностей, вне пределов социальных, расовых или религиозных различий. Это по крайней мере то, во что нас пытаются заставить поверить, и этот факт важен. Он свидетельствует о содержательности рыцарской идеологии в эпоху короля Ричарда.
Щедрость и Учтивость — это два крыла Храбрости, писал Рауль де Уден. Переведем: чтобы заработать хорошую репутацию, знатный рыцарь должен быть «щедрым» (то есть великодушным до крайности, даже расточительным) и «учтивым».
Что это значило в эпоху Ричарда? Вопрос спорный, так как последнее определение имеет очень много смысловых значений, особенно если оно ассоциируется со значением куртуазной любви, случаи которой уже были упомянуты1[1002].
Одно известно точно: современный смысл термина не полностью отражает свои различные смысловые оттенки прошлого. Если сегодня о человеке говорят, что он куртуазен (учтив), то это значит, что речь идет о его вежливости, галантности, его обходительности и знаниях правил хорошего тона, его отношении к себе подобным, особенно по отношению к представительницам женского пола. В эпоху Ричарда употребляется слово corteis, чтобы обозначить поведение, достойное похвалы и соответствующее предписаниям двора. Учтивым может быть также назван тот, кто «не соответствует» этой среде, но ведет себя, наоборот, соответственно нравам, царящим в это время. Это первое значение может порой породить весьма странные для нас утверждения: в эпических песнях (а иногда даже в романах) можно обнаружить фразы, квалифицирующие как «куртуазные» действия и жесты, но вовсе не соответствующие современной концепции значения этого слова: например, безжалостное уничтожение врагов, поджог или грабеж их земель, или использование военных хитростей, не совсем «рыцарских» и еще менее куртуазных в современном смысле2[1003]. Очевидно, здесь идет речь о пережитках прошлого мировоззрения, которые акцентировались на военных доблестях. Как бы то ни было, совершенствование восприимчивости и уже упомянутых нравов под влиянием литературы, отражающей одновременно нравы и стимул их развития, выводит на первый план в этой придворной манере поведения качества не столь грубые. Конечно, как мы видели, храбрость остается в глазах большинства главным достоинством рыцарей, способным вызвать интерес и восхищение принцев, благосклонность, даже любовь женщин. В конце XIII века Жуанвиль пересказывает одну общеизвестную историю: обязанный вместе с графом Суассонским и Пьером де Невилем сторожить весь день маленький мост через реку Нил, Жуанвиль и еще несколько солдат, которые тоже охраняли этот мост, подверглись обстрелу со стороны сарацинских лучников и атаке их пехотинцев. В Жуанвиля попало пять стрел, в его лошадь — пятнадцать. Но между двумя сражениями, которые должны были освободить сержантов и обратить в бегство сарацинов, три рыцаря нашли способ пошутить и припомнить момент, который они смогут вместе рассказать в дамской комнате:
«Славный граф Суассонский, на том месте, где мы были, смеялся и говорил мне: „Сенешаль, пускай этот сброд покричит, нам будет что рассказать дамам об этом дне”»3[1004].
Воинские подвиги, как мы видели, остаются идеальным способом доказать даме свою любовь. Об этом свидетельствует диалог, который в романе «Ланселот Озерный» предшествует моменту, когда королева Гвиневра слышит из уст Ланселота доказательство его любви и готовится ответить на нее, отдавшись ему:
«— Расскажите мне обо всех своих подвигах, которые вы совершили и для кого вы их совершили?
— Для вас, Госпожа.
— Как? Вы меня так сильно любите?
— Госпожа, я не люблю никого сильнее, чем вас» 4[1005].
Военная храбрость сохраняет все еще весь свой престиж. Но во второй половине XII века ее недостаточно. Чтобы быть названным «куртуазным», рыцарь должен быть не только храбрым воином, способным на красивые удары мечом. Он должен уметь вести себя на придворных собраниях, где присутствуют мужчины и женщины, зимой во дворце, летом на природе, там, где правит любовь, в этих «приятных местах», где литература плетет свои интриги в романах. Он должен блистать или, по крайней мере, участвовать в разговорах, танцах и играх, уметь сказать комплимент, петь, даже сочинить поэму. Слово «куртуазный» все больше и больше наполняется качествами, необходимыми для покорения женского сердца.
Иногда утверждалось, что XII век был веком прославления женщины. Жорж Дюби энергично, может даже слишком, восстал, против этой идеи, считая, что здесь речь идет об обмане5[1006]. Он, безусловно, прав, если понимать под прославлением женщины глубокий переворот в обществе, которое поместило женщину на равный уровень с мужем — мужем, которого до сих пор называли довольно характерными словами: сир, сеньор, барон. «Любовное рабство», часто выставляемое на первый план, было, вероятно, игровым отношением, совсем как куртуазная любовь, какой мы ее представляли еще недавно, с ее судами любви6[1007]. Однако XII век был ознаменован появлением заметных женских фигур. Правда, они были и раньше, но не такой величины. Алиенора Аквитанская — одна из них, и о влиянии этой исключительной женщины на нравы и мышление того времени было уже достаточно сказано. Она не единственная, и Жорж Дюби сам это признает: роль женщин в оживлении куртуазной жизни, очаге новых мыслей, была преобладающей, превышающей, без сомнений, роль «молодых», которых он больше чем кто-либо выводил в свет7[1008]. Именно под влиянием женщин рыцарское мировоззрение изменило свое направление и приобщилось к культуре, и именно это нас здесь интересует.
Роль женщины, любви, бракосочетания является центром всех интеллектуальных споров, которые занимают великие умы XII века. Вся литература описывает это. Несмотря на преувеличения Дени де Ружмона (и в частности, его исключительное настаивание на катарском происхождении куртуазности), его тезис остается важным, так как он утверждает, что любовь существовала не всегда. Это, так сказать, «французское изобретение XII века»8[1009]. Трубадуры Лангедока, конечно, могли, даже не будучи катарами, подвергнуться влиянию некоторых катарских доктрин, в частности доктрин, критикующих Церковь того времени за ее чрезмерный и формалистский сакраментализм и за аристократический брак, рассматриваемый как социальный контракт, скорее объединение двух домов, чем двух существ, предназначенное для обеспечения мира союзом двух семейств, единой целью которых является произведение на свет наследника. Они могли изложить или принять идею о любви-чувстве, чувствительном, свободном, не связанном социальными путами и бесправными соглашениями, независимом от брака, так как это невозможно в рамках принудительного институционального контракта, ведь любовь не может быть стеснена. Такое отношение могло их привести к своего рода восхвалению свободной любви, и это в строгом морализованном обществе, очевидно, встретило одобрение «молодежи» (какой бы она ни была). Это приветствовали и женщины, в том числе и те, кто принадлежал высшему обществу, в основном неудачно вышедшие замуж и испытывающие чувство неудовлетворенности, надеявшиеся на любовь, на соединение душ и тел. Так возник кодекс новых соглашений, порицающих ревность, новые правила «куртуазности», которые, как в игре, маскировали реальную основу — стремление к чувственной любви, любви сентиментальной, вне брака, к адюльтеру, всему, что противоречило духовным таинствам и зачатию как основам феодального общества, которые были попраны катарскими доктринами. Однако единственный вышеизложенный пример свидетельствует о том, что эти новые веяния могли развиваться за пределами катаризма, в лоне даже самого феодального общества, как подрывной элемент или как игра, как простая «идея», но из тех, которые ведут за собой мир, или, по крайней мере, влияют на характеры и трансформируют мировоззрения.
В любом случае, в XII веке «куртуазный» рыцарь должен был уметь «ухаживать» за женщиной, а не только брать их, когда они сами не отдаются, как в большинстве случаев в эпических песнях. Присутствие женщины, редкое или второстепенное в эпопее, становится преобладающим в романе, и отныне любовь занимает в литературе первое место.
Какая была форма этой любви? В романах, как в большей части поэтической продукции XII века, речь абсолютно не идет о платоническом чувстве, о чистой идее, как в случае Жоффруа Рюделя, восхваляющего в одной песне свою «amor de lonh* — бестелесную и абсолютную страсть к далекой принцессе, как считается, к графине Триполи, которую он никогда не видел. Это символ «куртуазной любви», герой добровольно несет крест нераздельного чувства к недоступной женщине, в данном случае из-за географических факторов, где-нибудь в другом месте — из-за социальной пропасти9[1010]. У большинства трубадуров героиней была дама замужняя, жена большого сеньора, а влюбленным был его вассал или, по меньшей мере, некто ниже его статусом. Любовь и «куртуазность» рыцаря-слуги потерпят крах или вынуждены будут оставаться платоническими, если придерживаться стесняющих соглашений. Но это именно то, чего не делают поэты и романисты, наоборот, принимающие сторону любви против социальных соглашений и порицающие ревнивцев. У многих трубадуров (начиная с первого, герцога Гийома, предка Ричарда), у большинства поэтов и романистов, со времен Берула, Марии Французской и Кретьена де Труа, потом во всех традициях романов об эпохе короля Артура любовь побеждает и достигает своей цели и плотского союза — иногда в браке (это была, как мы видели, попытка реабилитации Кретьена де Труа), чаще всего вне брака, в супружеской измене, которую романисты и публика одобряют, а сам Бог не порицает.
Должны ли мы думать, что здесь речь идет только о мечте, об отдушине, которая не имеет никакой связи с реальностью? О чистом соглашении, об игре и фикции? Если бы это было так, то, без сомнений, это была бы опасная игра. И Церковь не боролась бы с ней (впрочем, без особого успеха) с такой злобой и такими способами. Трудно поверить, что такое единодушие в ситуациях и темах не является отражением социальных проблем. Если верить Э. Кёхлеру, то здесь мы видим, как и в случае со щедростью, сознательную разработку классовой идеологии, идеологии мелких буржуа, к которым приписывают себя трубадуры. В феодальном обществе эта «молодежь», младшие в семье и члены мелкой обедневшей буржуазной семьи, одновременно лишена земель, наследства и средств к существованию, достойных их положения. В равной степени они лишены возможности жениться. Вельможи, богачи, «бароны», женатые, зажиточные главы семейств монополизируют право на женщин, а молодым приходится ждать смерти «начальника», отца или старшего брата, проявляя свое нетерпение. Ухаживая за женщиной, женой сеньора или за другой женщиной, чаще всего замужней или обрученной, они пытаются одновременно «проявить свою боевую мощь» в любви, удовлетворить свое желание, но также развить идеологию, порицающую ревность, рассматриваемую как недостойную, — это черта простолюдина, бюргера, скупца! Дворянин, рыцарь не должен быть ревнивым, так как любимая женщина — это не предмет обладания. Ревнивый муж, который считает свою жену предметом, своим имуществом, мешает, ей участвовать в деятельности общества, в его «улучшении», и за это заслуживает того, чтобы ему изменили. Ревность порицаема как вульгарное, антисоциальное качество, которое представляет собой предательство рыцарского идеала.
Немецкий ученый в своих рассуждениях идет еще дальше, хотя не без некоторых противоречий: он утверждает, правда, приводя в качестве доказательств только свою теорию, что мелкое рыцарство считает себя единственным носителем этого идеала куртуазности, и ему удается распространить этот идеал с помощью трубадуров. Однако «молодежь» в этом теряет, так как если бароны будут пользоваться идеалом куртуазности, чтобы завоевать чужих жен, их жены все равно останутся с ними, и тогда это заблокирует систему10[1011].
Жорж Дюби перенял и улучшил эту интерпретацию, предположив идеологическое «вознаграждение» куртуазного идеала богатыми баронами. В лоне самого рыцарства ритуал требует поддержания порядка, статус-кво. Подрывная ценность куртуазного мифа была, таким образом, предотвращена хозяином двора, использовавшего свою даму как важную фигуру на шахматной доске. Определением «меры», первого качества куртуазного ритуала, высокому дворянству удалось усмирить социальные трения, утихомирить беспокойства «молодежи». Этот тезис был превосходно сформулирован автором, а потому его стоит процитировать:
«В лоне самого рыцарства ритуал действовал другим способом, дополнительным, чтобы поддержать порядок: он помогал успокоить волнующуюся часть, утихомирить „молодежь”. Любовная игра в первую очередь была изучением меры. Мера — одно из ключевых слов его специфического словаря. Приглашая подавить неосознанные стремления, он представлял собой фактор спокойствия, умиротворения. Но эта игра, которая также была школой, призывала также к конкурсу. Речь шла о том, чтобы, обгоняя конкурентов, сорвать куш — даму. И сеньор, глава дома, соглашался поставить свою жену в центр соревнования, в иллюзорную игровую ситуацию первенства и власти. Дама отказывала в благосклонности одному в пользу другого. До определенного момента: кодекс предполагал надежду завоевания как мираж с неясными очертаниями на искусственном горизонте. (...) Дама выполняла функцию стимулятора молодого пыла, мудрого справедливого оценивания добродетелей каждого. Она руководила постоянными соперничествами. Она короновала лучшего. Лучшим был тот, кто лучше ей служил. Куртуазная любовь учила прислуживанию, а прислуживать — было обязанностью хорошего вассала. В действительности это были вассальные обязательства, превратившиеся в бесплатное развлечение, но имевшие некую остроту, так как объектом прислуживания была дама, существо, естественно, более низкое. Ученик, чтобы совладать с собой, считал себя стесненным чрезмерной педагогикой и, более того, даже униженным. Упражнение, которое требовалось выполнять, было, по сути, подчинением. Это была также проверка на верность, на отречение от себя»11[1012].
Этот блестящий анализ учитывает некоторые черты исторической и романтической реальности. Он хорошо согласуется, хотя и отчасти, с ситуациями, воспетыми трубадурами, для которых на самом деле любовь к даме, жене сеньора, остается мечтой, фикцией, и где куртуазный ритуал всего лишь игра. Но не всегда. С другой стороны, он также соответствует ситуациям из романов кельтского происхождения, таких как «Тристан и Изольда» или Артуровского цикла, в которых король (Марк, Артур), кажется, смирился с любовными похождениями королевы (Изольды, Гвиневры) с лучшим рыцарем королевства (Тристаном, Ланселотом), чья храбрость необходима, чтобы спасти королевство. Только «предатели двора» смущали короля, как в одном, так и в другом случае, пытаясь «открыть ему глаза» на поведение королевы, способствуя своей потере, следовательно, ставя под угрозу все общество в целом. Тем не менее, положение дамы в этих романах, которые имели такой успех, не является ни иллюзорным, ни игровым, а любовь уже не виртуальна, не упражнение по самоконтролю, а всепоглощающая, чрезмерная, повелительная страсть. «Мера» остается правилом игры, но она выражается в подчинении любовника выраженным желаниям дамы, заставляя Ланселота взобраться на тележку позора или выслушивать оскорбления и получать ранения, постоянно подвергать свою жизнь опасности, спасая королеву; но здесь пересекается тот рубеж, упомянутый Ж. Дюби, так как любовь побеждает, любовь плотская, чувственная, полная, чрезмерная, даже если она иногда приводит к гибели. Тристан и Изольда, Ланселот и Гвиневра всецело поглощены друг другом, с приворотным зельем и без него, без стеснения и угрызений совести, так как для них, равно как и для поэта и публики, любовь — это настоящая, абсолютная ценность. Это выглядит еще более правдоподобно у Марии Французской, которая располагает любовь на вершине ценностей и пренебрегает социальными условностями12[1013].
Куртуазная идеология XII века (или, точнее, романтический идеал, предложенный знаковыми фигурами рыцарства, коими являются Тристан и Ланселот) была довольно взрывоопасна, как это заметил другой гениальный медиевист, слишком рано от нас ушедший, Жан-Шарль Пайен13[1014]. Мы можем, вероятно, пойти еще дальше. На самом деле могло случиться так, что куртуазная любовь никогда не определяла ни идеологию, ни систему кодифицированного поведения. В литературе мы, очевидно, являемся свидетелями интеллектуальных споров, различных размышлений, выражающих видение любви. Не «споры на тему куртуазной любви», а «куртуазные разговоры о любви». В этом случае «куртуазная любовь» полностью была фикцией и необязательно, как постулировал Э. Кёхлер, выражала идеологию мелкой буржуазии. Она также не представляла способ доминирования, используемый богачами, как думал Дж. Дюби.
Если куртуазная любовь никогда не имела концептуальной и идеологической реальности, которую ей приписывали, то тогда бы она имела дерзость утверждать, что эти споры полностью оторваны от контекста социальной современности. Успех, завоеванный благодаря романам, показывает, что поставленная таким образом проблематика соответствовала совокупности вопросов, задаваемых обществом того времени. Возможно, в этом следует видеть последствия многих новых черт: появления индивида, желания освободиться от местных структур, которые в религиозной области приводят к зарождению диссидентских движений, евангелических или еретических (катары, вальденсы, бедняки Лиона, движения отшельников и т. д.). Результатом успеха этой проблематики является, с одной стороны, протест против ограничения браков, навязанных феодальным обществом, чтобы ограничить риск разворовывания имущества путем разделения наследства, до введения общего закона о старшинстве внутри аристократии, с другой стороны, ослабление отцовского авторитета в семейном клане. Обычай новых рыцарей, странствуя, участвовать в турнирах, создавший определенный жанр романов, очевидно, способствует освобождению молодых умов, усиливает их желание быть независимыми и наслаждаться жизнью, а также увеличивает количество способов эту страсть удовлетворить, несмотря на запрет Церковь на турниры как аморальные зрелища с демонстрацией роскоши.
Одновременно в их умах еще более остро встает вопрос об отношениях между браком — социальным институтом, благословленным Церковью — и любовью, личным чувством, которому отныне придается больше значения. Может ли жить любовь в браке, который заключен по договору? Что делать, если любовь конфликтует с браком? Настоящая ценность (любовь) должна или нет считаться с социальным контрактом? Таковы темы, которые развиваются почти в универсальной манере в литературе, начиная с эпохи Ричарда Львиное Сердце. Это не вымышленные, не искусственные споры, «не школьные случаи» — речь идет о настоящих проблемах существования, связанных с глубокой эволюцией умов, мировоззрений и нравов с приближением XIII века.
Если «куртуазность» была, как часто повторяют, начиная с Кехлера, идеологическим выражением рыцарства мелкой буржуазии, то будет понятно безразличие к ней Ричарда Львиное Сердце. Как принц граф Пуату, потом король Англии, сын одного из самых могущественных суверенов Европы, потомок высокопоставленных личностей, ведя богатую, бурную сентиментальную и сексуальную жизнь, он не тревожился ни по одному из этих вопросов. У него не было недостатка в женщинах. Однако, как было замечено на протяжении всей книги, он не особо много уделял им внимания, как до, так и после свадьбы. Его поведение, столь близкое к рыцарскому идеалу в том, что касается храбрости, щедрости и других проявлений этого восхваляемого в литературе образа, отдаляется значительно от романтических моделей: его не видно сражающимся на турнире ради своей дамы, ухаживающим за королевой или принцессой, посвящающим ей поэму. Несмотря на его частое общение с трубадурами, несколько сирвент, написанных им, не касаются темы любви или женщины. Ричард в этом кажется ближе к рыцарям эпопеи, чем к героям романов об эпохе короля Артура, имитатор скорее Роланда, чем Ланселота, мессира Гавейна или даже короля Артура.
Может ли это объясняться его положением короля? Было бы это приемлемо, если бы суверен стал подражать рыцарю, прислуживая своей даме, и иметь с ней внебрачную связь? Сомнительно. Известно, что хрони
сты, не колеблясь, рассказывают о сентиментальных приключениях его родителей, Генриха II и Алиеноры, доходя даже до похождений его далеких предков, таких как Жоффруа Плантагенет и Гийом Аквитанский, — оба не пропускали ни одной юбки и волочились за женщинами как замужними, так и нет. Многие из них, как, например, Ланселот, лучший рыцарь в мире, без колебаний «куртуазно» овладевали королевой в комнатах королевского дворца. В этом также обвиняли другого «лучшего рыцаря в мире», Гийома Маршала, подозреваемого в том, что одно время он был любовником Маргариты Французской, жены Генриха Молодого. Здесь, как и в романах, завистники и ревнивцы двора, чтобы разрушить любовь, которую питал сеньор к Гийому, хотели его дискредитировать:
Завистники захотели
Лишить Маршала
благ и хорошей жизни,
и любви сеньора14[1015].
Для этого они нашли родственника Генриха Молодого и попросили его сообщить королю о безнравственном поведении Маршала:
Но это чистая правда,
то, что он делает с королевой.
Это большое горе и разочарование.
Если короля охватит бешенство,
то мы будем отомщены...
для этого просим вас, сир,
чтобы вы открыли ему глаза на этот обман, на этот стыд и позор,
о которых мы хотим уведомить короля15[1016].
В этом случае реальность близка к упоминаемым в рыцарских романах ситуациям. Можно оценить риск и опасность «куртуазной» любви, если ее целью является дама из высшего общества!
Недавно заданный вопрос вновь приходит на ум. Не было ли ухаживание за дамой попыткой соблазнить ее мужа? Вещь очевидная, если под этим иметь в виду профессиональную потребность рыцаря в принадлежности к свите могущественного сеньора. Нравиться даме могло означать, как мы видели, совершение военных подвигов, способных привлечь внимание хозяина дома и таким образом быть завербованным, чтобы обеспечить себе карьеру или просто-напросто существование. Тот же ответ будет в случае, когда влюбленный рыцарь хочет находиться поближе к даме и для этого должен был привлечь благосклонность сира, получить право составлять его свиту, чтобы проживать в замке или, по крайней мере, иметь туда свободный доступ. Так поступают многие герои романов, начиная с Тристана. Но не так себе это представляет Жорж Дюби, сильно подвергнутый влиянию статьи С. Марчелло-Низиа, видя в куртуазной любви маску, обман, преобразование гомосексуальной связи16[1017]. Он пишет:
«Стоит спросить себя о настоящей природе отношений между полами. Была ли женщина чем-то большим, чем иллюзия, чем вуаль, ширма, в том смысле, который дает Женет, или же скорее выразительницей, посредницей, связующей; (...) в этом военизированном обществе, не была ли куртуазная любовь на самом деле мужской любовью?»17[1018]
Несколькими годами позже, комментируя «Историю Гийома Маршала», Ж. Дюби снова углубляется в эту тему. Он называей «мужской дружбой к своему хозяину» отношения, связывающие Гийома Маршала и Жана д’Или, — отношения, которые в рассказе Иоанна называются «любовью». Он отмечает, насколько мало места отводится женщинам в этом рассказе, и вновь подчеркивает частоту употребления слова «любовь», чтобы обозначить «эту мужскую дружбу». В связи с обвинением, выдвинутым против Гийома Маршала, упомянутого выше, он делает такие выводы:
«Так, все на деле вращается вокруг любви, но не дадим себя обмануть: вокруг любви мужчин друг к другу. Это и не удивительно; мы начинает обнаруживать, что куртуазная любовь, которую воспевали трубадуры и труверы, любовь, которую рыцарь испытывает к избранной даме, прятала основное или скорее отражала искаженный образ основного — любовных отношений между воинами»18[1019].
Я признаю, что впервые я не был полностью согласен со своим высокочтимым учителем и другом. Не в том, что рыцарство породило многочисленные гомосексуальные связи. Как организация с абсолютно мужским военным составом, где на первый план выдвигались мужественность, физические качества и доблесть товарищества, рыцарство не больше чем любое другое сообщество (если не брать в расчет духовенство, уже давно в этом обвиняемое) могло породить такие отношения, чему благоприятствовала теснота в залах фехтования и местах ночлега. Тем не менее, изучая тексты, нужно опасаться, чтобы они не сказали больше, чем кажется19[1020].
Проявим осторожность сначала к значениям слов. Так, слово «любовь», так широко употребляемое для обозначения дружеских отношений между мужчинами в текстах XII века, не имеет в старофранцузском языке того времени «влюбленного» и чувственного, сексуального отголоска, который приписывают ему с удовольствием сегодня. Оно главным образом обозначает восхищение, сентиментальную связь дружбы или вассальной зависимости20[1021]. Любовь рыцаря к своему сеньору имеет не больше неоднозначности и подтекста, чем любовь к королю или к Богу, и если поэт говорит, что Роланд любил Оливье, здесь не больше двусмысленности, чем, не в обиду будет сказано современным любителям скандалов и сплетен, в словах евангелиста Иоанна, представившегося «учеником, которого любил Иисус». Можно даже сделать противоположные выводы: средневековое слово «любовь» обозначало, прежде всего, дружбу, простую и чистую, в то время как говорить о «дружбе» было более двусмысленным.
Будем осторожны с ситуациями и темами, затрагиваемыми в литературных произведениях. В ней нет признаков гомосексуальности, если не предаваться акробатическому толкованию. С некоторым правдоподобием ее присутствие можно обнаружить в рассказе об исключительной мужской дружбе Ланселота и Галахаде в «Ланселоте» в прозе21[1022]; но в других произведениях эти признаки неясные и спорные. И особенно явно там выражен решительный отказ. Доказательством является диалог, сочиненный Марией Французской, в «Лэ о Ланвале». Там королева влюбилась в Ланваля, который «щедр и куртуазен». Он располагает неисчерпаемыми богатствами благодаря любви его подруги, феи с магической силой, его роскошь и храбрость привлекают внимание всех сердец. Ланваль сначала вежливо отталкивает авансы королевы, которая предлагает ему свою любовь, взывая для этого к феодальной морали:
Я служу королю очень давно,
И я не хочу быть ему неблагодарным.
Ни ради вас, ни ради вашей любви
Я не предам своего господина.
Униженная этим отказом, королева вышла из себя и обвинила Ланваля в том, что он предпочитает мальчиков женщинам:
Ланваль, сказала она, я надеюсь,
Что вы не предались такому виду удовольствий.
Мне часто говорили,
что вы не интересуетесь женщинами.
Вы предпочитаете находить удовольствие
в играх с молоденькими мальчиками!
Презренный подлец, недостойный рыцарь,
мой муж сильно ошибся, пригласив вас на службу к себе, я считаю, что он потерял свое спасение.
Ланваль уязвлен этим намеком, которое ему бросили в лицо как оскорбление. Он отвечает в том же духе, но сначала старается самооправдаться:
Госпожа, сказал он, мне ничего не известно
О такого рода вещах.
Но я люблю, и любим женщиной,
Которая возьмет вверх над любой, которую я знаю.
Еще больше, узнайте без обиняков,
что самая мелькая ее прислуга,
самая незаметная,
превосходит вас, госпожа королева,
в теле, лице и красоте, куртуазности и доброте22[1023].
Можно, конечно, отметить, что авторство этого лэ (небольшая поэма в стихах) приписывается Марии Французской, которая в большей степени, чем другие поэты, подвергала критике сексуальные отношения между мужчинами. Тем не менее куртуазный спор о любви почти всегда избегает темы гомосексуальности, а редкие намеки принимаются в штыки.
Свобода нравов, наметившаяся со времен Второй мировой войны и значительно расширившаяся за несколько лет, недавно поставила вопрос относительно Ричарда Львиное Сердце. Мы спросили себя, а не объясняются ли гомосексуальностью короля Англии малое место, отведенное женщинам хронистами, его отговорки от свадьбы с Аэлис, незначительное внимание, которое уделяет своей жене, отсутствие законного наследника и некоторые намеки на его «грех», более точные и более частые, чем соответствующие замечания в литературе того времени.
Дж. Джилингем, который составил по этому поводу богатое досье, подчеркивает относительно недавний характер этого тезиса: ни один историк, кажется, не заявлял открыто про гомосексуальность Ричарда до 1948 года23[1024], которая сегодня благодаря моде принимается довольно-таки повсеместно24[1025]. Будет бесполезно проводить заново расследование, проводимое Дж. Джилингемом. Довольствуемся лишь обсуждением некоторых утверждений и выводов.
На чем основывается гипотеза о гомосексуальности Ричарда Львиное Сердце? Можно в общих чертах найти некоторые элементы.
Первый можно назвать «делом Аэлис». Мы помним, что два короля Франции и Англии, Генрих II и Людовик VII, с 1161 года назначили ее свадьбу с Ричардом. В 1169 году, в возрасте девяти лет, она была передана на воспитание королю Англии. И как мы знаем, эта свадьба так и не состоялась, и скорее главной причиной этого было сначала отношение к ней Генриха II, а потом Ричарда. Довольно долго Генрих препятствовал этой свадьбе, пытаясь одновременно сохранить приданое Аэлис, в частности Жизор, так и не выполнив условия договора, что постоянно требовал Людовик VII и постоянно откладывал король Англии. Ричард тоже не особо торопился жениться на Аэлис, и мы видели, что он, в свою очередь, обещает по несколько раз в официальных договорах воплотить в жизнь эту постоянно переносимую, а потом в итоге оставленную договоренность. Но он в равной степени противится намерениям брата Жана жениться на Аэлис по причинам скорее политического характера: этот брак будет равносильным признанию Жана наследником престола и изменит в его пользу соотношение сил во французском альянсе25[1026]. В конце концов, в Мессине в феврале 1191 года Ричарду удается получить у Филиппа Августа разрешение быть освобожденным от этого обязательства. Сразу же после этого он женится на Беренгарии и возвращает Аэлис его брату, который выдает ее замуж за графа Понтье в 1195 году26[1027]. Нужно ли рассматривать. этот долгий целибат (ему тридцать четыре года, в чем нет ничего исключительного, кроме того, что король должен обеспечить себе потомков) и в этот отказ сочетаться браком с обещанной невестой доказательством предубежденности короля Англии к женскому роду? Возможно, но не точно.
Можно было бы сначала сослаться на более точное, более целенаправленное отвращение по отношению к самой Аэлис, как это было в случае Филиппа Августа по отношению к его молодой жене Ингеборге Датской, с которой он, кажется, так никогда и не вступил в плотскую связь. В том, что касается Аэлис, то слухи очень рано приписывают ей любовные отношения с Генрихом II. Многие хронисты намекают на это. В XIII веке Реймскому менестрелю известно основание истории, но он путает Ричарда с братом и видит в «преступлении» Аэлис и в «вероломном поведении короля Генриха II» (который развлекается с девушкой, в то время когда его сын находится в Шотландии) причину смерти молодого короля:
«Во время этих встреч, которые бесчестили короля Генриха, он затащил девицу в кровать. И когда сир Генрих вернулей, он узнал правду об этих похождениях, которые поразили его в самое сердце, он слег и так уже и не встал. А девица была возвращена назад и оказалась на земле Понтье, и здесь и осталась; так как она не смела противоречить своему брату Филиппу Августу»27[1028].
Согласно Геральду Камбрийскому, Генрих II обесчестил девушку еще ребенком, когда она была передана ему сюзереном на «хранение», и это поведение способствовало развитию ненависти между ним, Алиенорой и сыновьями. После смерти его «официальной» любовницы Розамунды Клиффорд в 1176 году у него было намерение развестись с Алиенорой, чтобы самому жениться на Аэлис, чтобы она родила ему детей, и таким образом оставить без наследства взбунтовавшихся сыновей28[1029]. Нельзя, конечно, безоговорочно доверять этому коллекционеру сплетен, любителю «крепких» историй, которыми он пользуется в качестве примера в своих собственных поучениях. Но другие хронисты, не будучи такими точными, в равной степени ссылаются на это поведение короля по отношению к молодой Аэлис, что приравнивает это к педофилии. Ричард де Девиз лишь только намекает на «подозрительное поведение» короля29[1030], но Рожер де Ховден, в основном хорошо проинформированный, с точностью передает, как Ричард в Мессине излагает наконец Филиппу Августу причины, по которым он не собирается жениться на Аэлис:
«Король Англии ответил, что не может никоим образом жениться на Аэлис, потому что его отец, король Англии, познал ее, и она родила ему сына; и Ричард сказал, что у него есть свидетели, которые могут подтвердить это»30[1031].
Можно согласиться, что при таких условиях у Ричарда было некоторое отвращение к своей невесте, ставшей любовницей его отца, и можно также понять, почему Алиенора старалась обеспечить Ричарду другую невесту, как только риск разрыва.отношений с королем Франции из-за несоблюдения этого соглашения стал очевиден. Их совместное участие в крестовом походе могло оказаться благоприятным моментом. Дело Аэлис является характерной чертой распутства Генриха II, и она абсолютно не доказывает гомосексуальность его сына.
Его относительно поздний брак с Беренгарией частично объясняется тем же. Ему сначала надо было избавиться от клятвы, данной королю Франции. Политически этот союз с Беренгарией не был такой уж плохой затеей, и он оказался продуктивным благодаря альянсу, который этот союз обеспечивал с Наваррским королевским домом. Нет возможности достать доказательства, в противоположность тому, что иногда выдвигается, личного участия Алиеноры, которая, несмотря на свой преклонный возраст сама руководила этой свадьбой, почти заставляя Ричарда взять за руку жену31[1032]. Продолжатель Гийома Тирского считает что Алиенора была единственной подстрекательницей этого брака и что она хотела любой ценой предотвратить бракосочетание Ричарда с дочерью Людовика VII из-за ненависти и враждебности по отношению к королю Франции и его детям32[1033]. Наконец, Амбруаз приписывает инициативу Ричарду, который любил Беренгарию уже довольно долгое время и возжелал ее, еще когда был графом Пуату:
«Ричард сопровождал короля Франции вместе с галерами, потом, пересекая Фар, он отправился прямо в Риз, где он узнал новость о том, что его мать приехала и привезла свою подругу. Это была мудрая девушка, добрая женщина, порядочная и красивая, без притворства и коварства; ее звали Беренгарией, она была дочерью короля Наварры, который передал ее матери Ричарда, которая позаботилась о том, чтобы привезти ее ему. Потом она получила титул королевы; король очень сильно ее любил; со времен, когда он был графом Пуату, он ее хотел. Он приказал привезти в Мессину его мать, ее и ее фрейлин. Так он сказал своей матери, а она ему, без всяких стеснений, что они хотели. Он оставил с собой молодую девушку, которую любил, а мать отправил охранять его королевство, которое он покинул, чтобы его чести было нечего бояться»33[1034].
Амбруаз единственный, кто настаивает на этой сильной и давнишней любви Ричарда к Беренгарии. Потом, однако, король не производил впечатление очень занятого своей молодой женой. У него не только не было ни одного ребенка от нее (причина, по правде говоря, неизвестна), но он, кажется, часто выражал желание быть подальше от нее. Так, на Святую землю он отправился на другом корабле. Это разделение королевских молодоженов объяснялось иногда страхом потерять одновременно и короля, и наследника, которого носила под сердцем мать, но, как оказалось, следов присутствия этого наследника не наблюдалось. Ссылаться на разделение по причинам «моральной чистоты» во время крестового похода тоже больше не имеет смысла, так как Гийом де Нефбург, наоборот, хвалит Алиенору за то, что, давая ему Беренгарию, «молодую девушку, известную своей красотой и мудростью», обеспечивает сыну средство избежать блуда. На самом деле, добавляет он, Ричард был молодым, и его бывшая практика удовольствий толкала его на порок34[1035]. Он, к сожалению, не уточняет, на какие удовольствия и на какой порок он намекает, но, очевидно, речь идет о сексуальных отношениях.
Была ли мудрая Беренгария достаточным утешением для своего мужа? В этом можно усомниться, так как их никогда не видно вместе как на Святой земле, так и вовремя возвращения домой, снова проведенного на разных кораблях. После долгих лет разлуки по причине плена короля Беренгария даже отсутствует на празднике второй коронации Ричарда. Впрочем, неизвестно, была ли красота Беренгарии побуждающей. В противоположность другим хронистам, Ричард де Девиз назвал ее «более мудрой, чем красивой»35[1036]. Связана ли эта нелюбовь с личностью Беренгарии, неспособной возбудить своего королевского супруга, или же с гомосексуальностью последнего?
Третий элемент этого досье: намеки на действия и поведение, которые некоторые историки современности приписывают, иногда слишком поспешно, его гомосексуальности. Большинство из них были отмечены на предыдущих страницах. Это, например, запрет присутствия женщин (и евреев) на банкете в честь коронации. Это, конечно, доказывает не много и частично может быть объяснено отсутствием любой королевы на таких праздниках. Должны ли мы, как говорит Дж. Джилингем[1037], сделать отсюда выводы, что все короли Англии были гомосексуалистами, так как такой запрет был традиционным? Этот запрет, хотя и вполне допустим, мне кажется чрезмерным. Не по причинам, выдвинутым Джилингемом, но потому что можно оспорить анализ, который делает этот историк из свидетельств Гальфридом Монмутским, чтобы прийти к таким выводам. В XXXV главе его книги Гальфрид упоминает троянское происхождение некоторых привычек, которые унаследовали бритты. Он очень точно указывает на правило первородства и на разделение полов во время пиров. Разделение, но не запрет. Дальше, в главе CLVII, он дает церемониям посвящения и коронации мифического короля Артура такое описание, которое подошло бы и Ричарду. После этих церемоний король возвращался к себе во дворец, чтобы продолжить празднование в компании мужчин, в то время как королева возвращалась к себе, чтобы продолжить банкет в компании замужних женщин. Чтобы оправдать этот обычай, который не очень свойственен его читателям и может их поразить, Гальфрид Монмутский объясняет его:
«Бритты, на самом деле, привыкли к еще старому обычаю Трои, согласно которому мужчины вместе праздновали праздничные дни, а женщины, со своей стороны, делали это отдельно»37[1038].
Для него речь идет об очень древней традиции, которая была еще в силе во времена короля Артура (VI век), но была отвергнута и стала абсолютно чуждой и непонятной читателям XII века, если автор испытывает желание объяснить ее. Конечно, можно было бы представить влияние рассказа Гальфрида Монмутского на Ричарда: если король вдохновился этим Артуровским обычаем, пересказанным Гальфридом Монмутским, только отсутствие на пиру королевы могло оправдать отмену пиров для женщин, и запрет не имел бы характера женоненавистничества. Но ни один хронист не дает такого объяснения, и то, что предоставляет Матвей Парижский, ссылаясь на риск практикования магии, связанной с присутствием евреев и женщин, не убеждает. Следует сделать вывод, что Ричард своевольно решил прогнать с празднеств женщин и евреев, хотя их отстранение не было традиционным. Это двойное исключение имело реальное значение и доказывает определенное женоненавистничество и антисемитизм. Однако этого не достаточно, чтобы подкрепить утверждение его гомосексуальности.
Недостаточны сами по себе и проявления привязанности или печали, приведенные без всяких комментариев хронистами, но которые сегодняшние западные историки слишком легко соглашаются принимать за доказательство гомосексуальности, настолько западному современному обществу стали чуждыми непосредственность и чрезмерная чувствительность, которая еще существует между мужчинами в мусульманских странах или странах Средиземноморья, не не имеет под собой гомосексуальную подоплеку. Так, описывая сердечную атмосферу, царящую на встречах королей Англии и Франции в Мессине, Ричард де Девиз отмечает, что Ричард и Филипп проводили вместе много дней, переполненные удовольствиями и окруженные своими людьми, и что «короли расставались уставшими, но не пересытившимися», чтобы добраться до своего местоположения38[1039]. Здесь речь идет о литературной реминисценции: Девиз употребляет здесь фразу Ювенала, которая обозначает развратные действия. Но действительно ли он хотел придать встрече двух королей некую окраску чувствительности? Возможно, но не обязательно.
Можно сделать такой же вывод (или скорее констатировать отсутствие выводов) из рассказа, который пишет Рожер де Ховден о союзе и дружбе, завязавшейся между Филиппом и Ричардом, когда последний приближается к французскому двору и готовится противостоять своему отцу перед их финальным конфликтом в 1187 году.
«Как только был заключен мир, Ричард, герцог Аквитании, сын короля Англии, заключил перемирие с Филиппом, королем Франции, который засвидетельствовал ему такое свое почтение, что они ели каждый день за одним столом, из одной тарелки, и даже ночью ложе не разделяло их. Король Франции дорожил им как своей душой; и они так друг друга любили, что из-за силы этой привязанности, которая была между ними, король Англии (Генрих II), пораженный, спрашивал себя, что бы это могло значить. Из предосторожности, чего бы не случилось, он изменил свое решение возвращаться в Англию, которое он принял до этого, пока не смог узнать, что бы значила так неожиданно вспыхнувшая любовь»39[1040].
На этот раз разговор идет о любви, но в каком смысле? Были ли два принца любовниками в 1187 году, что тогда объяснило бы эмоции при встрече в Мессине и вышеупомянутую цитату? Вот еще один пример поспешных выводов, основывающихся на гораздо более «современной» интерпретации изложенных фактов. Намерение хрониста не заключается в том, чтобы подчеркнуть моральное или сентиментальное значение демонстрации привязанности двух принцев, а скорее их политический смысл. Генрих II обеспокоен стратегическим союзом его сына с его врагом, а не сентиментальным гомосексуальным приключением, конечно возможным, но недоказуемым. Разделять стол, даже ложе, не имело под собой сентиментального значения, которое можно обнаружить здесь сегодня40[1041]. Нужно ли, например, обвинять Генриха II и Генриха Молодого в кровосмесительных отношениях только из-за пересказанного хронистами факта, что отец и сын, помирившись после одной из многочисленных ссор, разделяли ту же чувственность, что и Ричард с Филиппом Августом?
«Год 1176, два короля Англии, отец и сын, прибыли в Англию; каждый день они ели за одним столом и наслаждались на одном ложе ночным покоем»41[1042].
Стоит ли еще делать выводы об однополой любви Филиппа Августа и Жоффруа, брата Ричарда, только потому, что из-за смерти молодого человека король Франции был настолько поражен горем, что в наших глазах выражение его чувств выглядит чрезмерным?
«Король Филипп был так поражен этой смертью, что приказал, в доказательство своей любви и чести, чтобы его похоронили под главным алтарем в кафедральном соборе Парижской Божьей матери; а в конце погребения, когда тело опускали в могилу, он хотел броситься за ним в зияющую дыру, и сделал бы это, если бы его близкие не оттащили бы его силой»42[1043].
Стоит оставить место в этих описаниях литературной напыщенности, но также, и особенно, этому менталитету, забытому сегодня на Западе, который состоит в том, чтобы открыто проявлять жестами, криками, плачем или физическим контактом испытываемые чувства. Такое поведение было бы наверно воспринято неоднозначно в нашем западном обществе конца XX века; оно не было таковым в XII веке и не является таким в некоторых современных обществах.
Четвертый элемент этого досье: обвинения Ричарда в аморальности и рассказы о его покаянии и раскаянии. Обвинение в аморальности тяготило над Ричардом еще больше, чем над его отцом, в наших глазах более виноватым. Многие хронисты, как мы видели, намекают на его беспутную жизнь, на его ужасные привычки и на «распутные нравы, которые он перенял во время своей бурной молодости»43[1044]. После его смерти вспомнятся его ошибки, и современники придут к общему мнению, что ему следовало бы, по меньшей мере, провести много лет в чистилище (недавно придуманное понятие) из-за его многочисленных грехов44[1045]. Сам король признавал свою виновность, иногда принародно, и эта исповедь способствовала покаянию и раскаянию, по меньшей мере, дважды. Обе исповеди касались его сексуального поведения.
Первая, уже упоминавшаяся, имела место на Сицилии перед его бракосочетанием с Беренгарией, в атмосфере духовности, покаяния и ожидания загробной жизни45[1046]. По мнению Рожера де Говдена, король вспомнил об «отталкивающем уродстве» своего прошлого существования и осознал, что «колючие кустарники либидо» засорили все в его сознании. Но, озаренный Святым духом, он решил покаяться «и ясно осознал свой грех». В течение искупительной церемонии, описываемой очень долго, короля торжественно бичевали епископы, после того как он исповедовался в «низости своих грехов». Потом, подчеркивает хронист, король «отрекся от этого греха», и с этого дня стал бояться Бога, и больше не впадал в «неправедность». Простого упоминания «грехов» Ричарда будет слишком мало, чтобы сделать какие-то выводы. Но настаивание хрониста говорить в единственном числе о его «грехе», о его «неправедности», о его «либидо» делает очевидным тот факт, что речь идет о моральной ошибке сексуального характера, свойственной ему и привычной. Должны ли мы думать о «блуде», о внебрачных сексуальных связях, неизбежных и мало порицаемых у этого короля, который до этого был холостяком? Те же хронисты, которым известны другие сексуальные похождения его отца Генриха II, женатого мужчины и отца семейства, не делают из этого столько шума! Наиболее строгий в этом смысле, наверное, Гийом де Нефбург, который описывает Генриха II как «раба его пороков, которые бесчестят христианского государя; склонный к разгулу, он не уважал законы брака, но в своей охоте за удовольствиями произвел на свет много внебрачных детей»46[1047]. Тем не менее, несмотря на свою справедливую и доказанную репутацию развратника и, возможно, педофила, хронисты оказываются относительно сдержанными по этому поводу и не взвывают к непременному покаянию за эти внебрачные совокупления, обычные для суверенов и терпимые духовенством, если они открыто не афишировали своих любовниц... что, однако, делал Генрих II. Ричард, в конце концов, не нарушал законов брака, и о его связях с женщинами нам, впрочем, ничего не известно. Отсюда следует, что ошибка (в единственном числе), в которой упрекают Ричарда, имеет другое происхождение (хоть и сексуальное), чем традиционные связи мужчины, и был только один шаг, который он попытался сделать.
Был ли это намек на гомосексуальность Ричарда? Второй рассказ о его покаянии наводит на эту мысль. Оно происходит на этот раз в 1195 году, после его пленения, на четвертый год супружеской жизни с Беренгарией:
«В этом году один отшельник пришел к Ричарду и, произнося слова проповеди о вечном спасении, сказал ему: „Вспомни о разрушении Содома и воздержись от незаконных действий, иначе постигнет тебя заслуженная кара Божья”. Но король больше стремился к благам земным, чем к Господним, и он не мог так быстро отречься от запрещенных действий47[1048].
Ричард не изменил стиль жизни, в противоположность тому, что утверждал хронист по поводу его покаяния в Мессине. На этот раз, несмотря на взывания отшельника, он ждет для этого знак Божий. Воля Божья снисходит немного позже, во вторник святой недели (4 апреля 1195 года). Ричард тяжело заболел и увидел в этом перст Божий, желающий его забрать к себе:
«В этот день Господь поразил его, наслав на него сильную болезнь: тогда король приказал привести к себе представителей духовенства и, не краснея, поведал им о своей недостойной жизни48[1049]; после покаяния он встретился со своей женой, с которой у него давно ничего не было. Отбросив незаконные связи, он слился с женой воедино, и стали они одним целым; Господь вернул ему здоровье тела, так же как и духа»49[1050].
Все на этот раз, кажется, указывало на серьезную ошибку сексуального характера: Ричард покинул ложе своей супруги и предпочитал этому «запрещенные союзы». Ссылка на Содом и Гоморру усиливает идею, что речь все-таки идет об однополых отношениях.
Однако Дж. Джилингем восстает против таких выводов и обвиняет тех, кто их сделал в том, что они слишком следуют моде и не знают библейскую культуру:
«Последние тридцать лет стало невозможным прочитать слово „Содом", не предположив при этом, что идет ссылка на гомосексуальность. Вот что красноречиво свидетельствует о культуре нашего поколения, его незнании Ветхого завета и его всевозрастающем интересе к сексу. В действительности же пророческие несчастья Ветхого завета редко появляются без ссылки на разрушенные Содом и Гоморру, и чаще всего эта фраза не содержит никакого гомосексуального смысла. Она скорее относится не к природе прегрешений, а к ужасной природе наказания, вызывающего страх»50[1051].
Не будучи, со своей стороны, безграмотным в библейской культуре, я позволю себе опротестовать аргументацию и выводы английского историка. Он, чтобы лишить упоминание о Содоме всякого намека на практику однополой любви, или чаще всего сексуальную практику, выдвигает два аргумента: с одной стороны, говорит он, большинство библейских ссылок на разрушенный Содом направлены только на то, чтобы напомнить о наказании Господнем, и не содержит никакого намека на гомосексуальность; с другой стороны, наоборот, порицание гомосексуальности в Библии не намекает на Содом.
В Библии можно найти около двадцати ссылок на Содом и его разрушение Господом. Большая часть из них делает ставку на то, чтобы предостеречь слушателей предсказаний о перспективе наказания Господом грешников. Аргументация вращается вокруг напоминания о небесном вмешательстве в историю, пересказанном Библией и известном всем: все помнят о всемирном потопе, когда Господь уничтожил человечество за его грехи. Конечно, Бог пообещал (и радуга тому доказательство) никогда больше не уничтожать все человечество в целом, но более целенаправленное наказание (хотя и ужасное) не исключено. Доказательство тому — разрушение Содома и Гоморры. Нет ничего удивительно в обнаружении в Библии ссылок, намекающих на эти два города ради простого призыва к порядку. Эта единственная ссылка на испепеление Содома не означает, и это правда, что грехи, указанные в предсказании, должны быть гомосексуального характера или вообще сексуального.
Не стоит, однако, заходить слишком далеко, так как всегда существует на заднем плане (ведь кто-нибудь обладает некоторыми библейскими знаниями) воспоминание о причинах, которые побудили Господа сравнять с землей эти города. И эти причины ясны и, бесспорно, связаны с неприродными сексуальными отношениями. Первая книга Библии ясно говорит, что «жители Содома были злыми и большими грешниками перед Всевышним» (Бытие, XIII, 10). Вот почему Господь принял решение уничтожить этот город и отправил двух «ангелов» (в человеческом обличье), чтобы предупредить об этом Лота и его семью, единственных праведников города. Всевышний сам предупреждает Абрахама, дядю Лота, что он мог лишь уничтожить Содом и Гоморру, так как их «грех огромен» (Бытие, XVIII, 20). Тем временем два Божьих посланца прибывают в Содом и останавливаются у Лота. Сразу же все мужское население города собралось возле дома Лота и потребовало, чтобы Лот выдал им двух молодых людей, чтобы вступить с ними в сексуальную связь, которую библейский язык передает на свой лад, без возможной недвусмысленности для тех, кто знает какой смысл нужно придать в Библии глаголу «познать»: «Выведи их, чтобы мы их познали» (Бытие, XIX, 5). Ужаснувшись такому предложению, которое ему одновременно казалось противоестественным и с точки зрения закона Божьего, и с точки зрения закона гостеприимства, Лот вел долгие переговоры и даже предложил скорее отдать им своих двух дочерей, еще девственниц... Ничто не помогло. Они даже угрожали, что Лота ждет та же судьба, если он не подчинится. Лишь могущественное вмешательство посланцев Божьих помешало им вынести дверь дома, чтобы привести их план в исполнение. Это было слишком, на этот раз грех перешел все границы, и Господь решил уничтожить город.
Намек на разрушение Содома говорит о двух видах посланий. Одно напоминает о Божьем наказании грешников, которое может быть ужасным. Второе указывает на причины наказания — грехи людей, в частности то, что мы называем содомией, что Библия называет гнусным преступлением: «спать с мужчиной, как спят с женщиной». Тот факт, что этот библейский запрет, в своем самом ясном значении51[1052], не ссылается на Содом, вопреки Дж. Джилингему, не является доказательством тому, что авторы (и тем более читатели) Библии не думали об этом. В книге Судеб есть рассказ, почти идентичный той ситуации, в которой оказался Лот и его гости в Содоме, но на этот раз на землях сыновей Израиля. Один левит ночевал однажды со своей сожительницей у одного старика в Гибее, на территории Вениамина. Жители города, будучи «извращенцами», тоже потребовали от старика выдать им мужчину. Возмутившись, старик сделал им такое же предложение, что и Лот, приведя те же причины:
«Нет, братья мои, так как этот человек вошел в мой дом, не совершайте эту низость. Вот, у меня есть дочь-девственница, а у этого мужчины есть сожительница, я приведу вам их; вы их обесчестите и сделаете с ними то, что вашей душе будет угодно. Но не совершайте с этим мужчиной никакого низкого поступка»52[1053].
Очевидная схожесть двух рассказов и «скабрезные» предложения не оставляют ни малейшего сомнения. Однако автор книги Судей не упоминает Содом. Каковы бы ни были причины этого, ясно, что читатели Библии все же проводят параллели, которые сами напрашиваются. Джилингем прав, подчеркивая, что в Библии ссылка на Содом не всегда подразумевает намек на гомосексуальность. В большинстве случаев пророчество сообщает только о его разрушении в качестве примера, известного всем, и о всеобщем предупреждении53[1054]. Но он ошибается, делая из этого выводы, что грех Содома почти не вспоминается и еще меньше упоминается его сексуальная или гомосексуальная природа. Во многих случаях акцент очень четко сделан на грехах Содома, с которыми сравниваются ошибки тех, кого предупредили54[1055]. Иногда прорицатель подчеркивает особый аспект этих городов. Иессей, например, бичует бесстыдство грешников своего времени, которые, как и жители Содома, даже не прячутся, чтобы совершить свой грех, и открыто заявляют о своих злодеяниях, вместо того чтобы искоренять их55[1056]. По меньшей мере, в двух случаях природа греха Содома еще более очевидна. Второе Послание Петра упоминает разрушение Содома как пример окончательного разрушения: как Господь уничтожил Содом, но оставил в живых Лота и его семью, так же в конце света он захочет, чтобы один остался спасенным. Послание уточняет: Господь сохранил Лоту жизнь, потому что он «был глубоко огорчен поведением этих людей, бесстыдных в своих решениях». Так же в судный день нечестивцы будут покараны, как и жители Содома, «особенно те, кто после плоти испытывают желание нечестивости»56[1057]. Ссылка на сексуальную практику Содома здесь очевидна.
Она также еще больше очевидна в послании от Иуды, который намекает на грех жителей Содома и Гоморры и соседних регионов, «которые предавались, как и они, бесстыдствам и противоестественным порокам», и наказание было дано в пример, чтобы и другим не повадно было57[1058].
Практика гомосексуальной содомии четко находится на заднем плане ссылок, являющихся не только напоминанием о возможном Божьем наказании, но намекают на конкретный грех, в основном сексуального характера. Этот упрек был ясно сделан в эпоху Ричарда Геральдом Камбрийским, когда он говорит, что «Содомский грех» имеет троянское происхождение (и значит, передался франками, которые являются их наследниками) и был до этого не известен валлийцам58[1059]. Об этом, очевидно, идет речь в эпизоде с отшельником, который, как мы видели, просит Ричарда вспомнить о наказании, постигшем Содом и Гоморру, и перестать заниматься «незаконными действиями». Ричард, однако, не уступает и не соглашается лишить себя «запрещенных удовольствий». Продолжение делает очевидным, что они носили сексуальный характер, и становится вероятным, что отшельник подразумевал под этим отлучение Ричарда от содомских практик, которые Бог когда-то запретил и покарал. Если бы здесь речь шла о супружеских изменах, как утверждает Дж. Джилингем, то тогда отшельник, вероятно, сослался бы на другой пример, в частности на пример Давида и Вирсавии. В Библии нет недостатка в примерах супружеских измен правителей, порицаемых пророками в более-менее строгих выражениях (скорее менее, чем более, ведь речь идет о царях).
Значит ли это, что Ричард был гомосексуалистом настоящим, настойчивым и исключительным? Он таковым не кажется. Уже излагались жалобы некоторых пуатевинских баронов против развратной практики их графа, обвиненного ими в предании распутству, не только со слугами и служанками, но с женами и дочерьми свободных мужчин:
«Они говорили, что на самом деле не хотели бы больше иметь земли от Ричарда, утверждая, что он был плохим для всех, но хуже для своих, еще хуже для самого себя. Так как он силой забирал девушек, и жен, и матерей свободных мужчин и делал их своими сожительницами. И как только он удовлетворял свою первую похоть, он отдавал их своим milites, как публичных девок. Он оскорблял народ такими действиями и многими другими преступлениями»59[1060].
Ричард мог не пренебрегать женщинами. Рожер де Ховден приписывает ему даже рождение сына по имени Филипп (не в память ли о Филиппе Августе?), которому он подарил замок Киньяк и который после смерти Ричарда отомстил за смерть своего отца и убил виконта Лиможа60[1061]. Но это последнее упоминание, вероятнее всего, вымышленное, как и то, о котором упоминает доминиканец Этьен де Бурбон, в середине XIII века: короля Ричарда охватила такая неистовая страсть к одной монашке Фонтевро, что он пригрозил сжечь монастырь, если ему не выдадут ее. Она попросила спросить короля, что его так привлекло в ней. «Ваши глаза», — ответил король. Сразу же монашка, стыдливая и верующая, взяла нож и выколола себе глаза, чтобы их отослали королю, который так их желал61[1062]. Похожую историю можно найти у Петра ле Шантра, умершего за два года до Ричарда, который приписывал это, со своей стороны, «королю Англии», без других уточнений62[1063]. Дж. Джилингем считает, что Этьен де Бурбон (который утверждает, что лично слышал проповеди Петра ле Шантра) мог от него узнать эту историю. Пьер мог знать, что речь идет о Ричарде, но мог проявить простую осторожность и не упоминать его имени63[1064]. Факт сомнителен, так как при жизни Ричарда простой намек на такой точный момент мог сразу сделать его узнаваемым, если этот факт реален. Но, в конце концов, приписывание Ричарду в 1250 году такой истории свидетельствует, что в это время его считали развратным, но по отношению к монашкам, а не к молоденьким мальчикам.
В то же время, напоминает Дж. Джилингем, один хронист четко излагает причины смерти короля возле Шалю. Современники, как мы видели, сожалели, что король не считался с советами докторов о его выздоровлении64[1065]. Это сожаление можно было услышать в различных версиях: отказ короля от всякой диеты или пищевого воздержания, нежелание отказаться от вина или других алкогольных напитков, отказ от абсолютного покоя и т. д. Вальтер де Гизборо столетие спустя после смерти короля очень ясно утверждает, что в противоположность требованиям врачей, Ричард требовал, чтобы ему на смертный одр доставляли женщин65[1066]. В том же духе автор английского романа конца XIII века приписывает ему шарм, которому невозможно противостоять, который позволил ему соблазнить дочь тюремщика в Германии66[1067]. В одном можно не сомневаться: легенда Ричарда склоняла к мыслям о том, что он был гетеросексуальным соблазнителем. Но в это время разве была бы легенда принята по-другому?
Можно ли с уверенностью сделать выводы о таком противоречивом аспекте на основании документов и свидетельств, которые чаще всего «говорят» намеками? Скорее чем абсолютный и исключительный гомосексуалист, Ричард был, прежде всего, как и его отец, как и его предки, искателем наслаждений. В меньшей степени педофил, чем его отец, но, скорее всего, бисексуален. Короче говоря, поливалентный развратник. Его легенда, подготовленная предками и поддерживаемая самим Ричардом, не отражает этот аспект его личности, однако иногда, несмотря на восхваления его рыцарских качеств, усиливает другие скабрезные аспекты, которыми Ричард осмеливается похваляться.
Читатель этой книги уже, вероятно, заметил, что: Ричард любил, когда о нем говорили, заботился о своей репутации и создавал свою легенду. В этом, как мне кажется, заключается проявление основной черты его характера — его желание доминировать, его амбиции быть выше остальных, побеждать во всех областях, где бы он ни появился. Одним словом, быть не таким, как все, нестандартным; не только своими титулами графа и короля, которые он получил с опозданием и трудностями из-за семейных конфликтов, но так же как человек.
Это выставление напоказ сопровождалось хорошей дозой провокации, примеры которой в достаточном количестве представлены на страницах этой книги. Впрочем, он, не колеблясь, участвовал сам в создании своей легенды, вводя туда беспокойные, двусмысленные и скандальные факты, добровольно смешивая мифологию и его историю, а также историю его семьи. История феи Мелюзины, рассказанная Геральдом Камбрийским, отражает это отношение. Она рассказывает о некой графине Анжуйской, очень красивой, но неизвестного происхождения; граф женился на ней по причине ее ослепляющей красоты. Супруги жили счастливо. Лишь одно обстоятельство беспокоило графа: его жена редко ходила в церковь и не проявляла никакой набожности. Она никогда не оставалась до освящения людей и всегда в спешке уходила после прочтения Евангелия. Эта странность вызвала некоторое подозрения у графа, который однажды приказал четырем своим рыцарям задержать ее, когда она будет выходить, как обычно, из церкви с четырьмя своими детьми. Но в момент, когда рыцари приблизились к ней, она сбросила свой плащ, оставила на месте двух детей, которые были по правую сторону от нее, взяла двух оставшихся и вылетела в окно на глазах у всех. Больше ее никто не видел. Как подчеркивает хронист, Ричард любил рассказывать эту историю и цитировал ее в качестве примера, чтобы отстоять для себя и своей семьи сверхъестественное происхождение, которое, говорил он бесстыдно, объяснило бы, почему отцы и сыновья не перестают вести борьбу друг с другом и поносят друг друга: «Так как все пришли от дьявола, говорил он, и вернутся к нему». Напомнив о других семейных пороках, в том числе о поведении его матери Алиеноры, которая, помимо приключений с его дядей в Антиохии, была сначала любовницей Жоффруа Плантагенета, а потом его сына Генриха, выйдя потом за него замуж, Геральд, в свою очередь, делает вывод, думая о Ричарде: «Как такие порочные корни могли пустить такой добродетельный росток?»1[1068]
Скрытые похождения его отца Генриха II с Аэлис и его публичная связь с Розамундой Клиффорд добавили еще больше скабрезных фактов его семье, которая уже проявила себя в этом плане. Его предок по материнской линии, Гийом IX, как нам известно, часто провоцировал моралистов на скандал, открыто афишируя свои отношения с любовницей Мобержеоной, и даже осмелился изобразить ее голой на своем щите. Ничего нет удивительного в том, что, как подчеркивает хронист, такой род был наказан Господом различными бедами и что многие сыновья умерли, не оставив потомков.
Ричард был не единственный, кто объяснял внутренние конфликты, которые вносили раскол в семью, дурной наследственностью. Геральд приписывает его брату Жоффруа такое же мнение: по его словам, Жоффруа якобы открыто заявил об этом посланнику Генриха II, пытавшемуся помирить отца и сына:
«Разве ты не знаешь, что это наша природа, передаваемая по наследству и внушенная предками, что никто из нас не любит другого, но всегда брат идет против брата, сын против отца и, наоборот, со всех сил? Не пытайся лишить нас наследственного права, ни идти против природы»2[1069].
Вера в небесное проклятие, насланное на Плантагенетов, уже укоренилась в семье, задолго до Ричарда. Генрих II распорядился изобразить на фреске, в своем дворце в Винчестере, восстание его сыновей в аллегорической форме, как он это сделал в мифической форме, и как будто он видел в этом исполнение предсказания. Во время этого бунта он часто рассказывал епископу Линкольнскому, что когда-то один отшельник упрекнул во внебрачной связи Гийома IX, предрекая, что никогда потомки этого незаконного союза не будут иметь плодородное продолжение рода. Он видел в восстании своих сыновей воплощение пророчества3[1070].
Ричард не больше, чем его предки, культивировал в себе добродетель. Хронисты часто упрекали его в «распутстве» и «сладострастии». Так Рауль де Коггесхолл интерпретирует как кару Божью арест короля и его пребывание в плену в Германии:
«Это плачевное невезение, будьте в этом уверены, не произошло против воли Господа Всемогущего, даже если эта воля для нас непонятна. Возможно, это наказание за ошибки, допущенные королем в годы своего разгула, или кара за грехи, совершенные на той же почве, или ненавистная злоба людей, преследовавших короля во всем известной ситуации, что оставила их потомкам клеймо, которое ставится за такое преступление»4[1071].
История, рассказанная выше и касающаяся семейных связей между Плантагенетами и потусторонними силами, не оторвана от контекста. Гийом де Нефбург рассказывает, например, по поводу второго покаяния короля в 1195 году, что дьявол был сильно разочарован этим «раскаянием» Ричарда. Один демон открылся одному набожному человеку и рассказал ему, как он мог раньше руководить королем своим влиянием на него и некоторых других принцев этого мира. Это он сопровождал двух королей в крестовый поход и посеял между ними раздор, чтобы провалить экспедицию. Это он помог задержать Ричарда в Германии. Он, наконец, подтолкнул его к алчности с момента его возвращения, часто находясь рядом с ложем короля в качестве слуги семьи, неусыпно следя за его богатствами в Шиноне. Однако он вынужден был отдалиться от суверена, когда тот, покаявшись, решил, что его ложе должно быть отныне целомудренным, и из своей казны достал большие подаяния, чтобы раздать их беднякам5[1072]. Этот рассказ одновременно обвиняет Ричарда в сговоре с дьяволом и виновности не только в развратных действиях и нецеломудренности, о чем мы говорили в предыдущей главе, но и в жадности. Другая история, пересказанная Рожером де Ховденом, подчеркивает три основные ошибки, в которых упрекали Ричарда: гордыня, алчность и сладострастие, и одновременно изобличает манеру, рыцарскую и юмористическую, с которой король мог с помощью остроумной шутки обернуть в свою пользу неприятное дело. Она, в свою очередь, свидетельствует о некотором антиклерикализме, о проявлениях которого мы уже упоминали. Это отношение должно было нравиться рыцарям, его сотоварищам. Сцена происходит в 1198 году и связана со встречей (гипотетической) Ричарда и Фулька де Нейи, проповедника крестового похода. Фульк упрекнул короля в его недостойном поведении и закончил свою речь одной притчей, завершающейся предостережением и призывом к покаянию:
«„Я приказываю тебе, во имя Господа всемогущего, выдать замуж этих трех плохих дочерей, которые у тебя есть, чтобы с тобой не случилась большая беда"; (...) король ему ответил: „Лжец, ты соврал, у меня нет дочерей". На что Фульк ответил: „Я не вру, у тебя, как я уже сказал, есть три очень плохих дочери: первая зовется Гордыня, вторая — Алчность, третья — Сладострастие". Тогда король позвал к себе всех баронов и графов, которые были таь(, и сказал им: „Послушайте доводы этого лицемера: он сказал, что у меня есть три плохих дочери, Гордыня, Алчность и Сладострастие, и приказал мне их выдать замуж. Я отдаю свою дочь Гордыню горделивым тамплиерам. Алчность — монахам ордена Сито, а Сладострастие — прелатам церквей”»6[1073].
Тамплиеры еще не имели к этому времени ненавистную репутацию извращенцев, еретиков, жадных и сладострастных гомосексуалистов, которую им присвоят столетие спустя. Их упрекали лишь в «комплексе превосходства» и гипертрофированном чувстве собственного достоинства. Обвинение в алчности представителей ордена Сито может поразить, так как этот орден зародился из-за желания покончить с показным богатством Церкви, в частности Клюни. Но его успех, укрепленный незадолго до этого престижем Св. Бернарда, что направило поток даров в орден, и экономное ведение хозяйства увеличивало его богатство еще и за счет того, что его расходы были минимальными, так как все обязанности выполнялись самими монахами. Что же касается обвинения в развратных действиях, которое Ричард выносит прелатам, то оно не удивительно в эту эпоху, ведь в понятие «сладострастие» входят и гомосексуальные отношения. Достаточно вспомнить, например, что епископ Или, Гийом Лоншан, одно из доверенных лиц Ричарда, которому поручили управление Англией во время отсутствия короля, был всем известен своим «отвращением к женщинам» и своими гомосексуальными связями. Рожер де Ховден говорит о нем, что он никогда не заботился о том, чтобы действовать во имя блага, а «практиковал зло в своей постели, где он спал со своими слугами нечистого или со своими любимчиками». Преследуемый толпой, он попытался скрыться, переодевшись в женщину, променяв сутану духовника на платье куртизанки. Хронист удивляется этому и насмехается над этим прелатом-рыцарем, который до этого открыто демонстрировал свой страх по отношению к прекрасному полу: «Чтобы он, по обыкновению носивший доспехи рыцаря, стал таким женственным и предпочел переодеться в женщину, — вот что удивительно», — пишет он7[1074]. Эти непочтительные клерки-поэты насмехались над таким поведением, довольно частым у прелатов той эпохи, как об этом свидетельствует сатирическая песня, написанная в середине XII века, в которой автор выводит на сцену похотливого епископа, требующего сексуальных услуг от «бакалавра», будущего рыцаря, которого он будет посвящать на следующий день «ценой его достоинства»8[1075]. Какой бы справедливой она ни была, оскорбительная реплика Ричарда не умаляет его пороков, в которых его упрекали.
Вероятно, король Англии не проявлял недовольства этой скандальной репутацией. Это подчеркивает Прествич: на примере многих великих полководцев он знал ценность легенд как инструмента поражения солдат и запугивания противников. Он, вероятно, был доволен, когда узнал, что, объявляя о его досрочном освобождении, Филипп Август сказал своему союзнику Жану Безземельному: «Дьявол вырвался на волю»9[1076]. Также он не стеснялся подчеркивать свою принадлежность к анжуйской династии, находящейся в сговоре с дьяволом, феями и чародеями.
Эта вера была подкреплена также соответствующим толкованием «пророчеств», которые Гальфрид Монмутский приписывал Мерлину, смешивая достаточно туманную кельтскую мифологию с историей этой семьи10[1077]
Был ли Ричард действительно с самого детства поражен этим «проклятием», достойным самих Атридов, идущим из кельтской мифологии? Это очень вероятно, поскольку двор Плантагенетов уделял значительное место литературе, вдохновленной мифом о короле Артуре. Даже не соглашаясь с порой экстравагантными преувеличениями Ж. Маркаля, стоит все же признать глубокое влияние кельтских традиций на придворную среду и на поэтов, которые его посещали. Итак, помимо неоспоримой атмосферы магии и языческой духовности, кельтские традиции, из которых романисты черпают свое вдохновение, передали другие незнакомые западному христианству ценности, которые не отрицают гомосексуальность героев и также делают акцент на роли женщины в преемственности королевской власти (откуда большая важность образа Гвиневры), оправдывая, таким образом, стертый образ и странное поведение короля Артура”[1078].
Личный интерес Ричарда к этим традициям (и, возможно, забота о восстановлении политического упадка) объясняется организованными во время его правления поисками могилы короля Артура. Многие хронисты сообщают об «обнаружении» в 1191 или 1192 году места погребения мифического бретонского короля, которому население того времени, даже образованное, придавало большую идеологическую важность и настоящую историчность, о чем свидетельствует успех Гальфрида Монмутского, подхваченный Васом и романизированный авторами Артуровского цикла. Хронисты рассказывают, как были обнаружены, под Гластонбери, кости «знаменитого короля Бретани Артура», которые покоились в саркофаге рядом с двумя старыми пирамидами, на котором виднелась стертая надпись, написанная «на древнем варварском языке». Говорят, что на саркофаге был свинцовый крест, на котором были высечены такие слова: «Здесь покоится знаменитый король Бретани Артур, похороненный на острове Авалон»12[1079]. В действительности же это место, окруженное болотом, когда-то называлось остров Авалон, или Фруктовый остров.
Эта «находка» обнаруживала реальный политический интерес: она положила конец почти мессианским ожиданиям англосаксов, которые в своем глухом сопротивлении нормандскому завоевателю спроецировали на Артура свое ностальгическое воспоминание о древних свободах, видели в нем воплощение своих надежд и культивировали легенду о том, что король жив, но вынужден скрываться, чтобы однажды возглавить войско своих последователей в победоносном финальном сражении против завоевателя. К тому же явный интерес Плантагенетов к этим легендам (и их некоторое изменение в рыцарском смысле) делал членов этой семьи, хранителей Эскалибура, законными наследниками власти и королевства Артура, наследниками идеала, который он представлял, идеала единого и собранного вокруг короля рыцарства, своего рода «первого среди равных» в обществе, где рыцарство находилось на первом месте. Такой идеал мог объединить бриттов, англосаксов и нормандцев вокруг знаковой фигуры короля-рыцаря, наследника мифического короля Артура. Ричард, несомненно, придавал огромное значение этому вопросу, который привлекал внимание ко всему английскому двору, ставшему, таким образом, наследником старых традиций, завершением долгих скитаний — от Трои до двора Артура. Эти традиции, успешно переданные греками и римлянами, были наукой и храбростью, «духовенством и рыцарством», как их называли одновременно Гальфрид Монмутский, Вас и Бенедикт де Сен-Мор, готовые передать корону Англии героям греко-латинской античности. Другие писатели, возможно вдохновленные крестовым походом Ричарда, установят связь между Артуровским рыцарством и библейскими героями, между земным рыцарством и небесным рыцарством, что станет новым примером христианизации рыцарского мифа.
Обнаружение захоронения в Авалоне, вероятно, как считают сегодня, было «изобретением» монахов Гластонбери, хотя многие искренне в это верили13[1080]. Другие, возможно, менее многочисленные, лишь притворились, что верят, втянувшись в игру. Был ли Ричард частью последних? Вполне может быть. Ведя себя как король-рыцарь, как Артуровский герой, подражая королю Артуру в некоторых его поступках, он в некотором роде частично «восстанавливал» престиж, которым обладал мир эпохи короля Артура, не только в кельтском обществе, но и на большем пространстве, охваченном действием романа, — почти во всем западном мире. Небезынтересно отметить, например, что Ричард, отправляясь в крестовый поход, прихватил с собой меч Эскалибур. Согласно Дж. Джилингему, этот факт доказывает, что он полностью отождествлял себя с героическим миром эпохи короля Артура14[1081]. Будучи полностью согласным с этим толкованием, я удивляюсь, как король Англии мог преподнести такой щедрый подарок Танкреду, символ королевского достоинства, имеющий такой идеологический вес. Имел ли Танкред такую важность в дипломатическом ранге в глазах Ричарда? Правда, взамен он предлагал королю значительные материальные преимущества: двадцать тысяч унций золота, возмещение наследства его сестры Жанны и обещание других двадцати тысяч унций золотом, которые будут переданы в момент предусмотренного бракосочетания его дочери с племянником Ричарда, Артуром Бретонским, чье имя напоминает ему о влиянии Артуровской легенды на семью Плантагенетов15[1082]. Не пожертвовал ли Ричард на этот раз преимуществом ради мнимой выгоды?
Не только мир эпохи короля Артура повлиял на Ричарда в его поведении, а также, возможно, в выборе основоположных тем его собственной легенды. Его панегирики, официальные и случайные, не упускают случай сравнить его с героями греко-римской мифологии. Геральд Камбрийский, вернувшись к идее о переходе ценностей (и не только знаний, как об этом говорят) с Востока на Запад, достигших двора английского короля, совершенно естественно делает его достойным наследником великой династии, потомком Приама, Гектора, Ахилла, Титуса и Александра16[1083]. Будет отмечено, что речь здесь идет не о знаниях, а о рыцарстве, о военной храбрости. Кроме того, король Англии здесь не Ричард, а его старший брат Генрих17[1084]. Не был ли здесь Ричард «заместителем», сменившим своего брата в его делах? Вальтер Man рассказывает историю о молодом человеке, который, желая научиться искусству владения оружием, отправился к Филиппу Фландрскому, который, по его словам, стал к этому времени «самым умелым в искусстве владения оружием со времен смерти Генриха Молодого, сына нашего короля Генриха, равного которому на сегодняшний день нет, слава Богу»18[1085]. О Ричарде он не упоминает вообще. Точно так же Бертран де Борн сравнивает Генриха Молодого с Роландом в хвалебных выражениях в момент его смерти:
«Сеньор, вас не в чем упрекнуть, так как весь мир выбрал вас как лучшего короля, который когда-либо носил меч, как самого смелого и лучшего игрока. Со времен Роланда, ни раньше не было человека, который бы заслуживал большего уважения, который бы так любил военное дело, слава о котором распространяется по всему миру и возрождает его везде, куда бы мы ни отправились, от Нила до захода солнца»19[1086].
Конечно, после смерти брата, единодушного признанного моделью рыцарства, Ричард, в свою очередь, тоже сравнивался с Роландом. Так Амбруаз утверждает, что никогда, даже в Ронсевальском ущелье, ни один рыцарь не вел себя так же храбро, как он в Яффе, когда он обратил в бегство сарацинов почти в одиночку20[1087]. Но он не единственный, кто разделяет этот вид сравнения. Амбруаз приводит этот образ, описывая поведение многих храбрых рыцарей, которые отличились на Святой земле, например Жоффруа де Лузиньяна, «который нанес столько ударов, что ни одни рыцарь со времен Роланда и Оливье не был достоин такой похвалы»21[1088].
Был ли Ричард действительно рыцарем-примером, и действительно ли рыцарство признавало и прославляло его таковым, или он хотел таким казаться, чтобы удовлетворить свое ожидание? Не был ли он лишь предводителем рыцарства, в силу того, что считался наследником престола Артура? Знаменосец, должность которого хотели сначала отдать Генриху Молодому или Жоффруа и которую теперь наследовал он, за неимением лучшего? Во время чтения работ хронистов не исчезает впечатление, что рассказ о его рыцарских подвигах отвечает, так сказать, двойной «перспективе ожидания», согласно выражению, вошедшему в моду благодаря некоторым ранним романистам. С одной стороны, это желание короля Англии видеть восхваление его высоких деяний, как рыцарских; с другой стороны, желание рыцарства сделать его своим знаменосцем, своим учителем, своим самым выдающимся представителем, а также своим защитником, своим меценатом, воплощением его ценностей и интересов, некоторые даже говорят: его спасителем. Встреча этих двух ожиданий привела к результату, который нам известен, — возникла «легенда», которая начала создаваться еще при жизни Ричарда, в том числе благодаря его собственному содействию через написание романизированных хроник и рассказов.
Не стоит делать различия между Ричардом-историей и Ричардом-легендой. И этому есть две причины: Ричард, вероятно, пытался вести себя в реальной жизни как герой легенды, но и рассказы, которые знакомят нас с ним, изначально пересыпаны фантазиями, которые король сам о себе распространял. Легенда Ричарда, конечно, развивалась после его смерти в отмеченных нами направлениях, делая его еще более соответствующей идеалу рыцаря, такому, каким его принято считать с XIII века: доблестный рыцарь, храбрый, неустрашимый, неукротимый, щедрый и куртуазный, поэт и соблазнитель. Тем не менее, большинство из этих черт, может быть, не считая последней, присутствовали в образе, который Ричард хотел сам дать о себе своим современникам, прежде чем передать его последующим поколениям.
Один пример это покажет. С конца XIII века один английский роман развивает многие из черт, которые мы только что упомянули. Он относит Ричарда к потомкам Александра и Карла Великого (вот вам и древняя романизированная история), а также к потомкам Артура и Гавейна (вот вам и миф, превратившийся в историю). Герой настоящей веры, король Англии должен противостоять королю ужаса Саладину, который, очевидно, имеет отношение к магии и -оккультным силам (вот вам религиозная история). Несмотря на это, Ричарду удается победить колдовство, как уже говорил за полвека до этого, но в более мрачных выражениях автор одного французского романа, вдохновившего нашего автора, «Le Pas Saladin»22[1089]. Этот Саладин, настоящий пример рыцарства (за исключением его веры), должен признать рыцарское превосходство короля Англии. Демон, конечно, еще не сказал своего последнего слова, и Ричард предательски взят в плен и находится в тюрьме в Англии, где его благородное поведение, гордое и рыцарское, настраивает против него его неблагородного тюремщика, но соблазнят его дочь; она влюбляется в Ричарда, становится его любовницей и открывает способ избежать клыков льва, который должен был прервать его пребывание на земле23[1090]. Как видно, персонаж воплощает в себе все рыцарские доблести, но ничем не отличается (если исключить соблазнение Женщины) от образа, который Ричард хотел сам о себе создать еще при жизни.
Почему? Какими причинами он руководствовался, культивируя этот образ?
Раньше уже был приведен один из возможных ответов на этот вопрос. Перед своим извечным противником, королем Франции Филиппом Августом (королем, имеющим репутацию реалиста, опирающегося на свои «хорошие города», окружающим себя советниками из народа и благосклонно относящимся к буржуазии), король Плантагенет — сначала Генрих II, а потом и Ричард — искал способ показаться настоящим защитником дворянства и рыцарства. Моралисты и поэты говорят об этом: эти короли «возродили рыцарство», которое «почти умерло». Намекают ли они здесь на возрождение фирда и рыцарства Генрихом II в 1181 году, о котором было объявлено в «Ассизе о вооружении»: каждый представитель свободного и знатного сословия должен иметь военное снаряжение и поклясться прибыть с ним в расположение короля. Также эта ассиза уточняла с особой тщательностью военные обязанности всех тех, кто имел рыцарские фьефы24[1091]. Это маловероятно, так как речь идет о чем-то большем, чем о простом обязательстве. Скорее о придании большего значения, о методе управления, прославляющего дворянство и его основную деятельность — войну. Отсюда и восторженность рыцарством, которое присутствовало во всех произведениях, написанных при дворе Плантагенетов и направленных на то, чтобы переманить феодальных князей, враждебно относящихся к политике короля Франции. Отсюда также репутация рыцаря, которую пытались заполучить короли этой династии. Этот тезис в основном защищали романист Эрих Кёхлер и историк Жорж Дюби, выдвигая совместную теорию, основывающуюся на справедливых заметках и тщательном анализе работ их предшественников25[1092]. Иными словами, двор Плантагенетов (и в частности особа Ричарда) создал из рыцарского образа своего короля своеобразную систему управления, восстанавливающую престиж аристократического, корпоративного и элитарного Артуровского двора, символом которого был Круглый стол. Артуровский персонаж, модель мира Плантагенетов, станет частью мира Карла Великого, к которому причисляли себя короли французского двора. Тезис имеет солидные размеры и, без сомнений, в значительной степени соответствует правде. Но он не исчерпал ее и даже сталкивается с некоторыми внутренними противоречиями и замечаниями. Вот некоторые из них, на которые, как мне кажется, еще не были даны удовлетворительные ответы.
Почему, например, если это так и было, Генрих II не сохранил для потомков этот образ короля-рыцаря, которому он следовал, когда он соблазнял Алиенору? Нужно ли, чтобы это объяснить, инкриминировать ему его внебрачные распутства или, еще более вероятно, его ответственность за убийство Томаса Бекета? Однако, как мы видели, большинство хронистов выносят более благоприятное суждение о его правлении, чем о правлении его сына. Не потому ли это, что этот король, несмотря на свои многочисленные военные кампании, не проявил личной храбрости, не увлекался зрелищными представлениями и подвигами, совершенными его сыновьями26[1093]? Второй вопрос: если это правда, что рыцарский идеал прославлялся поэтами двора Плантагенетов или, по меньшей мере, на их территориях, то почему он утвердился не только там? Существует множество романтических произведений, созданных во французском королевстве, восхваляющих в равной степени те же аристократические и рыцарские достоинства. Кажется, что это увлечение имеет скорее социальные, чем политические корни и отражает общую тенденцию второй половины XII века. Ричард, вероятно, больше участвовал в этом мировоззрении, чем создавал его.
Третий вопрос: если двор Плантагенетов хотел выглядеть естественным прибежищем и опорой дворянству и рыцарству, то почему он, более чем остальные дворы того времени, в массовом порядке вербовал наемников — фламандцев, брабансонов, которых так много в армиях Генриха II и ближнем окружении Ричарда — например, Меркадье, который сопровождал его повсюду и присутствовал при его кончине? Не было ли здесь идеологического противоречия? Можно было бы, правда, поспорить о необходимости войны, требующей вербовки наемников в случае необходимости. Их распускали по окончании военных действий и на время перемирия, предоставляя им села, где они жили «как паразиты на теле», как хищники, воры, крикуны, преступники и насильники, вызывая страх и единодушное неодобрение. Возможно, это был хороший способ отличать рыцарство от этих бродяг. Во многих случаях, подчиняясь предписаниям Церкви, обеспечивавшей индульгенциями тех, кто поднимет оружие против наемников, рыцари двух лагерей «очищали» страну от их присутствия27[1094]. Однако это было временно, так как их заново вербовали, как только в этом появлялась необходимость. Но, с другой стороны, ничего не обязывало Ричарда так прямо и публично связываться с Меркадье и его наемниками.
Ко всем этим причинам, как мне кажется, ко всем этим политическим неоспоримым мотивам следует добавить чисто персональный интерес, причину психологического характера, ставшую результатом индивидуального выбора: Ричард пытался быть принятым за идеального рыцаря, так как чувствовал себя рыцарем в душе. Вероятно, он чувствовал себя в своей тарелке среди воинов, пехотинцев и лучников, с которыми он порой смешивался, но еще больше среди рыцарей, где он вырос, разделяя с ними игры и упражнения, их развлечения и сражения, их вкусы и, возможно, их пороки. Хронисты (принадлежащие духовенству, конечно!) упрекали его в этом: еще задолго до того, как стать королем, он износился, утомил себя чрезмерными и преждевременными упражнениями в военном деле28[1095]. Как Бертран де Борн, он любил войну, красивые удары мечом и копьем, беспощадные атаки под звуки военных криков и звона оружия, в переливе цветов щитов и знамен, развевающихся на ветру. Присоединиться к рыцарям значило больше, чем простой политический расчет, это был естественный выбор. Он не только хотел сойти за одного из них; он был одним из них.
Рыцарство, признавая в нем одного из своих членов, любило его и восхищалось им, а по возвращении питало его славу, воспетую к тому времени в литературе, которой он вдохновлялся и которую, возможно, вдохновлял. Его легенда о короле-рыцаре, основанная на реальных событиях и расширенная его пропагандой, приравнивала его к героям, которых литература его времени чересчур восхваляла. Он в этом смысле не имел себе равных и превосходил во всем своих соперников, смущенных королей и принцев, которые были не такими блестящими рыцарями, как он, по крайней мере, после смерти его брата.
Его кампания на Святой земле, несмотря на относительный провал, требовала повышения его престижа в этой области. Выше уже было показано, как хронисты, в частности Амбруаз (прямой и главный свидетель, но также почти безоговорочный панегирик короля-крестоносца), преобразовали этот полупровал в эпопею, постоянно восторгаясь военными подвигами доблестного короля Англии, ставшего жертвой предательства вероломных союзников. Лицом к лицу с Саладином, считавшимся непобедимым, он описан нам как единственный настоящий защитник христианства, герой веры. Все остальные принцы или покидают его, или предают, используя против него нечестные приемы, абсолютно неприемлемые для рыцарской этики: одни сбегают с поля боя из-за трусости или из-за подлой личной заинтересованности, как Филипп Август или герцог Бургундский. Другие, ценой вранья и клеветы, обвиняют его несправедливо в попытках покушения на жизнь маркграфа Монферратского или даже короля Франции. И именно сарацины, более благородные, чем эти предательские христиане, вынуждены были его оправдывать посредством писем Старика с горы, предводителя сарацинов. Более того, сам король Франции, согласно приведенным хронистами свидетельствам, хотел убить Ричарда29[1096]. Те же нечестивцы, например герцог Бургундский, осмелились обвинить героя в трусости и сочинить в его честь «плохие песни», на которые Ричард ответил пером и мечом. Наконец, третьи, по наущению французов, и в частности Филиппа де Бове, этого коварного епископа-рыцаря, которого Ричард всегда встречал у себя на пути, собирали о короле Англии всю клевету, разжигая ненависть к нему, до такой степени, что в итоге он попал в сети герцога Бургундского, а потом в тюрьму вероломного императора. Его неблагородное задержание, его оскорбительное тюремное заключение, толкуемое некоторыми хронистами, представителями духовенства, как Божье наказание, многими, в частности в светской и дворянской среде, принималось за аномалию, за оскорбление морали аристократии.
Его престиж усилился на почве порицания и возмущения недостойным поведением его противников. Ричард вскоре предстал как единственный защитник Святой земли, «рыцарь Бога». Не был ли он к тому же и единственным победителем Саладина, чья предварительная репутация, расписанная еще больше Амбруазом, повышала сразу же престиж Ричарда, как рыцаря, превзошедшего его во всем, и этим вызвал его восхищение? Восхваление Саладина способствовало также прославлению короля Англии.
Исторические документы, а также литературные произведения являются тому доказательством. Об этом свидетельствует, например, картина сражения Ричарда с мусульманами на эмалированных плитках в аббатстве Чертей, где изображен король в рыцарских доспехах, атакующий мусульманского всадника, вероятно, самого Саладина; или, например, эпизод мифического сражения из «Le Pas Saladin» середины XIII века, уже упомянутый выше; или же постоянные ссылки, которые дает Людовик Святой по поводу Ричарда во время его крестового похода.
Образ же служит моделью, и Людовик Святой пытается ему подражать. Мы помним, что Ричард не завершил свого паломничества в Иерусалим, хотя договор, заключенный с Саладином, позволял ему это. Он даже, согласно одному арабскому хронисту, попросил султана, чтобы тот запретил вход в Святой город всем, у кого не было пропуска от короля Англии. Его намерение было простым: он опасался, что паломничество заставит забыть тех, кто его совершал, о настоящей цели святой войны — отвоевании Иерусалима:
«Король Англии вел переписку с мусульманским султаном и попросил его запретить франкам посещение церкви, за исключением тех, кто приходил с сопроводительным письмом или сопровождающим от короля; он очень хотел бы, чтобы султан ответил на его вопрос и дал свое согласие. Он это объяснял тем, что те люди, которые вернулись с сожалением о том, что не посетили церковь, оставались склонными к войне и волнению, в то время как те, кто посетил церковь, нашли в своем сердце облегчение и освобождение от груза»30[1097].
Хотел ли Ричард также сохранить желание в его душе вернуться за море, чтобы продолжить эту войну за Гроб Господень? Однако, если верить Гийому де Нефбургу, он сам не совершил этого паломничества, но отправил за себя Губерта Солсберийского:
«Согласно тому, что говорят, он отправил посмотреть на Гроб Царя всех Царей, от своего имени и от имени короля. Там он пролил потоки слез, приступил к священному пожертвованию и вернулся к государю, освободившись от своего и от его желания»31[1098].
В итоге Ричард де Девиз дает отказу короля более благородное объяснение. По его словам, Губерт первым отправился к Гробу Господню, а после своего возвращения поторопил короля туда отправиться. Но Ричард достойно отказался и сказал высокомерную фразу: он не хотел наслаждаться как оказанной язычниками привилегией тем, что не мог получить как дар Божий32[1099].
Через полвека Людовик Святой оказался в схожей ситуации. Когда он находился в Яффе, его окружение известило его о том, что султан согласился дать ему пропуск, позволяющий совершить паломничество в Святой город. Держали совет, и мнения были таковы, что король не должен принимать это Предложение, так как это было бы своего рода согласие с мусульманским статусом Святого города. Чтобы отговорить короля Франции, ему доложили о поведении Ричарда — не после соглашения с Саладином, а раньше, во время первой экспедиции, целью которой был захват города. Христианам это почти удалось, но герцог Бургундский отдал приказ своим войскам развернуться и отойти. Он сделал это из-за ненависти и ревности, чтобы не могли сказать, будто англичане взяли Иерусалим. Благородное поведение Ричарда было передано Людовику Святому во время этого совета:
«Когда он произнес эти слова, один из его рыцарей подбежал к нему и закричал: „Сир, сир, я вам покажу Иерусалим!” И когда он его увидел, то прикрыл лицо плащом и, плача, сказал Господу нашему: „Господи, не дай мне увидеть твой град, ибо я не смог вырвать его из руки твоих врагов”»33[1100].
Признанность Ричарда как короля — рыцаря Бога (то есть как крестоносца) еще более заметна на фоне его соперников и предшественников. Напомним, что во время Первого крестового похода, действительно победоносного, не было никакого суверена. Во Втором крестовом походе король Франции, Людовик VII, позорно проиграл, а его жена Алиенора так недостойно вела себя с его дядей в Антиохии, что легенда потом приписала ей приключение с... Саладином. Обманутый или нет муж, король Франции, больше монах, чем блестящий рыцарь, решил аннулировать свой брак с Алиенорой, которая сразу же вышла замуж за Генриха II. И снова Анжуйская династия взяла верх над французской, как на войне, так и в любви. Что же касается немецких суверенов, кроме Фридриха II (отлученного от церкви и находящегося на плохом счету), они не могли извлечь славу из крестового похода. Фридрих Барбаросса утонул, пересекая реку, его разбежавшаяся армия сыграла лишь подчиненную роль в крестовом походе, а Генрих VI лишился уважения, когда взял в плен Ричарда. Саладин, в конце концов, был единственным достойным противником, и легенда о нем возвышала крестоносцев, превращая в миф еще при жизни. С этой точки зрения лучше понятна волна похвал, превозносивших в литературе того времени Саладина и превративших его в почти идеал рыцарства. Мусульманский эквивалент Ричарда, его помощник, своего рода зеркало, отражающее рыцарские доблести христианского короля, как это будет позже в «Талисмане» Вальтера Скотта34[1101].
С XIII века Ричард Львиное Сердце появлялся в истории как идеал короля-рыцаря-крестоносца, воплотив в себе все доблести, необходимые для выполнения этих трех функций. Даже Людовик Святой, знаковая фигура монархии Капетингов, признал превосходство Ричарда над его предком Филиппом Августом и сослался при этом на Святую землю.
Этот образ не должен никогда стереться. Это идеально демонстрируют торжества, сопровождавшие 20 августа 1389 года въезд в Париж Карла IV и Изабеллы Баварской. Здесь еще раз был представлен «Le Pas Saladin*, мифическое сражение, заставившее Ричарда Львиное Сердце в Яффе оказаться лицом к лицу с его мусульманским противником. Переодетые персонажи представляли Ричарда и его свиту, а «сражение» было разыграно на улице Сен-Дени.
«Потом, возле монастыря Святой Троицы, на улице стоял помост, а вдоль помоста был представлен марш короля Саладина, и все делали то, что делали когда-то персонажи, христиане с одной стороны, сарацины с другой. И были участниками представлены все герои того времени; один малец представлял короля Франции, окруженного двенадцатью пэрами французами со своими гербами. И когда прибыла королева Франции, король Ричард отправился к королю Франции и попросил его отпустить воевать с сарацинами, и король приказал ему. Получив это распоряжение, король Ричард обернулся к двенадцати своим компаньонам, и они отправились выполнять приказ и атаковать Саладина и его сарацинов, и было тут великое сражение; и длилось довольно долго; и все смотрели с удовольствием»35[1102].
Конечно, в этом театральном представлении было заметно желание показать подчиненность короля Англии королю Франции, его сюзерену. Отметим это: Ричард просит у него разрешение убивать сарацинов; однако слава ему вернулась. Он является знаменосцем христианства, цветом западного рыцарства.
В этом можно также увидеть другую аллегорию, более соответствующую современному толкованию правления Ричарда и Филиппа Августа: в то время когда король Франции правит и доминирует в своем королевстве, король Англии отправляется далеко бить сарацинов. Именно этот образ Ричарда чаще всего запоминают английские историки, готовые видеть в нем искателя приключений, плохого короля, посредственного правителя, непредсказуемого и непостоянного, скачущего за утопией, гоняющегося за ветром. Дж. Джилингем разнес в пух и прах это обвинение. Ричард не был посредственным правителем, скорее наоборот, но его основной интерес касался его континентальных владений, сердца его анжуйской империи, и он выказывал малую заинтересованность Англией. Легко отдать себе отчет в том, что упадок Плантагенетов был виной не Ричарда, а его преемника. Один пример — яркое тому доказательство: хотя Ричард хвастался, что сможет защитить Шато-Гайяр от Филиппа Августа, даже если его стены будут из масла, в 1204 году этот замок оказался во власти короля Франции. Он пал согласно пророчеству, а с ним и вся Нормандия. Нападавшие проникли в него хитростью, через отхожее место. Способ не очень приятный, но эффективный. Во времена Ричарда Филипп Август никогда не одерживал таких больших побед.
Ричард не был таким плохим королем, забывающим свои обязанности суверена ради утопии рыцарства.
Однако именно своей рыцарской репутации Ричард обязан тому признанию, которое существует до сегодняшнего дня. Это основное качество, которое привлекало внимание его современников, союзников и врагов, как об этом свидетельствует суждение, вынесенное ему Саладином. Через шестьдесят лет после его смерти именно совокупность его рыцарских добродетелей выставляет на первый план Реймский менестрель с самых первых строк своего рассказа:
«Так скажет о короле Ричарде потомок, который придет на эту землю. И был он доблестным, отважным, куртуазным, щедрым рыцарем; и приходили на турниры, ним со всей Франции и Пуату; и все говорили только хорошее о нем»36[1103].
Его репутация рыцаря, ищущего приключения, вероятно, была вполне заслуженна. Можно даже сказать, что он открыл новый вид правления — верхом на лошади, с мечом в руке, и он навсегда останется образцом такого правления.
Король-рыцарь был не менее достойным монархом.
Король-рыцарь был в большей степени рыцарем и желал оставаться примером для рыцарства.
Ему это удалось. Он всегда им останется.
И пусть образ Ричарда, сохранившийся до сегодняшнего дня в сознании, конечно, неточный, схематический, неполный, преувеличенный, карикатурный... Однако он не ложный.