Я понятия не имел, где поселить Натали с Луизой. Более того, я не знал, к кому в этом городе следует обращаться, чтобы мне порекомендовали недорогое и приличное жилье. Сам я поселился на Малярной улице при содействии знакомца моего, таможенного чиновника. Разумеется, зайди я на полчаса в канцелярию порта или таможни, мне тут же присоветовали бы хороших домовладельцев. Но я был убежден, что Натали и Луиза не сумели хорошо спрятать свои следы. Если родня чудовища, каковым изобразила мне Натали господина Филимонова, сообразит свести концы с концами и проведает, что бывший жених беглянки служит в Риге, то первым делом начнут домогаться правды от меня и моих сослуживцев.
Рига была переполнена людьми всех званий. Рижский гарнизон рос, как на дрожжах: если при моем прибытии в Ригу там было едва ли десять тысяч человек, то теперь – не менее двадцати тысяч. Жители форштадтов кинулись спасаться под защиту городских валов и пушек, пройти по улицам сделалось невозможно от тесноты. Да еще преисполненные гордости, маршировали взад и вперед бюргерские роты, то бишь отряды военных граждан. Они были составлены из потомственных рижских жителей, а город, как изволил выразиться Шешуков, сто лет пороху не нюхал. Сии роты годились разве что для несения караулов, заготовки продовольствия и присмотра за тем, как в городе исполняют приказы коменданта.
Как и во всяком городе накануне осады, слухи метались один другого причудливее. Одни кричали, что на выручку к нам спешат морем англичане и шведы, другие клялись, что армия русская разгромлена, а Бонапарт завтра к обеду будет в Москве, и обыватели рижские дружно лазили на высокие колокольни – высматривать французов, наступающих с суши, или паруса, летящие к нам по морю. Когда же этих добровольных и бестолковых наблюдателей с колоколен сгоняли, они бежали к заставам, ложились наземь, благо погода стояла сухая и лужи отсутствовали и, приложив ухо к земле, слушали: нет ли вдали пушечной канонады. При этом они громко клялись лечь костьми за родной город, после чего, посчитав, что долг исполнен, и отряхнув штаны, прекращали проказы свои и бежали домой – грузить имущество на телеги, пока еще есть возможность убраться из Риги.
Герр Штейнфельд, с которым я столкнулся день спустя на углу Малярной и Кузнечной улиц, был сильно озабочен. Он являлся главой преогромного семейства, состоящего главным образом из женщин, и намеревался в случае серьезной опасности отправить их всех, включая мою Анхен, в Дерпт.
– Мы хоть и не знаем тягот осады, однако не глупы, – сказал он мне. – Коли по городу будут палить из пушек, ядра понаделают беды – ведь дома стоят очень тесно. С другой стороны, остающимся в городе бюргерам и обывателям предписано запастись провиантом на четыре месяца. А провиант, кстати говоря, сразу же, как стало известно о войне, вздорожал. Представляете, сколько мешков с мукой и крупами мне пришлось бы покупать? К тому же, как прикажете запасать молоко, сметану и коровье масло для маленьких детей? Теперь же я останусь в доме с двумя подмастерьями, и втроем мы не пропадем.
Все бы ничего, да только я наблюдал позапрошлой ночью в окошко, как из мастерской через двор проносили к герру Штейнфельду те самые мешки, которые его так перепугали. Я мало смыслю в тайных приработках ювелира, но тут догадался: в случае, ежели осада затянется, мой любезный сосед будет не просто торговать исподтишка своими припасами, но выменивать их на золото и драгоценные камни. Голодные люди позабудут о цене своих сокровищ, а в мирное время окажется, что герр Штейнфельд неслыханно разбогател.
Мой квартирный хозяин герр Шмидт тоже мудрил на свой лад – он затеял возню в том самом погребе, где таилась каменная стена невесть которого века. Судя по грязной лопате, которую он позабыл под лестницей, герр Шмидт собственноручно закапывал в погребе самое ценное свое имущество.
– Как же вы, герр Штейнфельд, отправите женщин с детьми одних? На дорогах Бог весть что творится, – сказал я, прежде всего обеспокоившись судьбой Анхен. Она не была мне ни женой, ни невестой, но я менее всего хотел, чтобы с ней приключилась какая-нибудь беда.
– Вам точно известно, герр Морозов?
– Точно, герр Штейнфельд! – соврал я, полагая сие пресловутой ложью во благо, за которую и батюшка на исповеди не слишком корит.
– Так я договорюсь, пожалуй, с Гольдштейном, который также отправляет жену и дочерей! Надобно, чтобы они ехали все вместе.
– Вам следует составить… – тут я задумался, подбирая слово, наконец сказал по-русски «караван» и объяснил ювелиру, что это такое. В результате я узнал, что и булочник Бергер также посылает свое семейство в Дерпт.
Из этого следовало, что и у Гольдштейна, и у Бергера освобождаются комнаты!
Расставшись с Штейнфельдом, я побежал к Бергеру на Большую Песочную и очень разумно с ним уговорился. До того, как его семейство двинется в дорогу, Натали и Луиза могли пожить в чердачной комнатке, чтобы не проворонить комнату большую и светлую на третьем этаже, которую он мне почти обещал. Я насильно всучил ему задаток и той же ночью привел своих подопечных. При этом я нес саквояж Натали, а Луиза свои вещи тащила сама и без малейшего видимого усилия.
Обе они были в мужской одежде, в длинных гарриках, и я отрекомендовал их хозяину приятелями своими, Генрихом Гамбсом и его младшим братом Паулем. Бергер был подслеповат, в лица не вглядывался, и переселение прошло благополучно. Я заплатил хозяину вперед, а Натали и Луизе сказал, что это – из денег, вырученных за продажу одной из безделушек, и что я буду искать хорошего покупателя, благо время терпит и голодная смерть никому из нас не грозит.
Далее жизнь моя временно раздвоилась.
Днем была война. Придя с утра в портовую канцелярию, я узнавал новости. Как всегда, лучше прочих разбирались в стратегии и тактике чиновники, не державшие в руках ничего острее перочинного ножичка. Эти яростные критики, кстати говоря, изрекали много верного. Когда фон Эссен отправил Левиз-оф-Менара с его полевым отрядом провести разведку боем, даже канцелярский истопник знал: выходить навстречу противнику следовало не одним отрядом, а всеми силами рижского гарнизона, иначе Макдональд, чьи силы по сведениям разведки неизмеримо превосходили наши, разобьет нас в пух и прах. Отряд, впрочем, был не мал – четыре батальона, четыре казачьих сотни, но всего десять пушек. Формально он мог бы противостоять Граверту, с которым ему предстояло сразиться, хотя уступал прусской дивизии по численности. А на деле эти четыре батальона являлись не боевыми подразделениями, а учебными командами, состоявшими из необстрелянных солдат. Отправлять их в такое дело – значило сильно рисковать.
– Как ни доблестен Лезь-на-фонарь, а добром это не кончится, – заявил истопник, иностранных языков не знавший и знать не желавший, а приспосабливавший немецкие и прочие слова к русскому наречию как Бог на душу положит.
Это был обычный российский инвалид, неведомыми путями оказавшийся в Риге и пристроенный на хорошую службу. Собратья его, ставшие здешними будочниками, зимой, случалось, и насмерть замерзали в дощатых своих полосатых будках, а наш Агафон сидел в тепле. Ему же принадлежало гениальное сочинение: «Барон фон Эссен умишком тесен», которое мы постарались разнести по всему городу.
Порт и таможня состояли в некоторой оппозиции к Рижскому замку и потому критика всех действий фон Эссена была любимейшим нашим занятием в краткие свободные минуты. Любопытно, что предшественника его князя Лобанова-Ростовского теперь вовсю хвалили, хотя еще в апреле честили в хвост и в гриву. Он и точно был самолюбив, коли на кого озлится – то надолго, и Николай Иванович нашел этому изрядное объяснение.
– Все, кто мал ростом, злопамятны и рвутся к власти, взгляните хоть на Бонапарта, не к ночи будь помянут, – говаривал он. – А князь еще и нерусских кровей. Кабы татарских – полбеды, татары много славных родов нам дали, а он, чего доброго, прижит матушкой своей от лакея-калмыка, достаточно взглянуть на его рожу… Однако говорят, что в битвах он себя не щадил, вот и докопайся тут до истины…
Позднее выяснилось, почему его у нас забрали и дали нам фон Эссена. Князь был сделан военным начальником в губерниях от Ярослава до Воронежа и успешно сформировал две дивизии резервного войска, за что сподобился высочайшей благодарности.
Итак, Левиз-оф-Менар был отправлен навстречу Макдональду, и это занимало меня днем, вплоть до позднего вечера, а с наступлением темноты мир мой преображался. Я прокрадывался к Бергеру на чердак, а затем и в комнату на третьем этаже, где ждала меня моя Натали, уже в дамском платье из голубенького муслина, что шел к ее глазам, в красивой шали на восточный лад, с золотой каймой и кистями, длиной в три человеческих роста, в которую она трогательно куталась. Луиза так и осталась в мужском костюме, который, как я понял, был ей весьма привычен. Выходя из дому, она надевала коричневый сюртук и серые панталоны. Если учитывать, что Рига сильно напоминала Ноев ковчег, где всякой твари по паре, и для полноты картины недоставало лишь турок в шароварах и фесках, то Луиза не привлекала к себе избыточного внимания. Ей как-то удавалось казаться мужчиной и проходить сквозь толпу, избегая подозрительных взглядов.
Несколько вечеров провели мы вместе, причем пределом моих мечтаний было прикоснуться к руке Натали. Нам обоим было страх как неловко за встречу, когда мы бросились друг другу в объятия, и Натали всем своим видом говорила мне: друг мой, я не такова, нам следует заново привыкнуть друг к другу, а спешить решительно некуда… Я же не желал оскорблять ее естественную для женщины стыдливость.
Она хотела, чтобы мы сотворили из комнатки подобие салона. Оказалось, моя Натали всю жизнь желала стать хозяйкой литературного салона, чтобы у нее собирались по четвергам поэты и музыканты. Взять эту публику мне было негде, и я додумался – принес ей старый «Вестник Европы», где напечатана была баллада Жуковского «Людмила», и взятый у фрау Шмидт томик стихов Бюргера с балладой «Ленора» на немецком языке. Жуковский использовал «Ленору» для своей «Людмилы», и я предложил Натали сравнить обе баллады. Заодно она имела бы случай поупражняться в немецком языке, который знала еще хуже французского, то есть – из рук вон плохо.
Натали же принялась читать балладу вслух с неизъяснимым выражением – как если бы каждое ее слово относилось ко мне, бросившему свою невесту ради военного похода на произвол чудовища Филимонова:
– «Где ты, милый? Что с тобою?
С чужеземною красою,
Знать, в далекой стороне
Изменил, неверный, мне;
Иль безвременно могила
Светлый взор твой угасила».
Так Людмила, приуныв,
К персям очи преклонив,
На распутии вздыхала.
«Возвратится ль он, – мечтала, —
Из далеких, чуждых стран
С грозной ратию славян?»
Она произносила стихи с томным видом, возводя взор горе, и я испытывал подлинные угрызения совести. Однажды на глазах Натали даже слезы показались. Это было, когда она произнесла слова горестной Людмилы:
– Что прошло – невозвратимо;
Небо к нам неумолимо;
Царь Небесный нас забыл…
Мне ль он счастья не сулил?
Где ж обетов исполненье?
Где святое провиденье?
Нет, немилостив Творец;
Все прости; всему конец».
И далее стихи были еще более трагичны:
– «Рано жизнью насладилась,
Рано жизнь моя затмилась,
Рано прежних лет краса.
Что взирать на небеса?
Что молить неумолимых?
Возвращу ль невозвратимых?»
Сейчас мне даже кажется потешным, что мы едва ли не рыдали, читая балладу, тогда однако ж нам было не до шуток, и явление загробного жениха Людмилина нисколько нас не забавляло. Будь моя судьба менее удачлива, этим женихом мог бы быть я сам. Теперь-то мы веселимся над неизменным «Чу!» господина Жуковского, но тогда я читал с замиранием в голосе:
Чу! в лесу потрясся лист.
Чу! в глуши раздался свист,
Черный ворон встрепенулся;
Вздрогнул конь и отшатнулся…
Тут нужно еще вообразить себе комнатушку, озаряемую одной-единственной свечой, и силуэты высоких остроконечных крыш в окошке, и все то, что с легкой руки сэра Вальтера Скотта теперь зовется местным колоритом.
Но я не мог оставаться в этой комнатке до рассвета, и не только из приличия, но и из соображений безопасности принужден был бежать к себе на Малярную улицу. Повторяю – в городе оказалось множество пришлого народа, и если раньше я мог, поднатужившись, признать каждого, кто встретился бы мне за полсотни шагов от дома, то теперь уж нет.
Анхен была сильно озадачена моими ночными возвращениями. Она пыталась перехватить меня утром, но я отговаривался тем, что спешу на службу.
Это уже все длилось более недели, дней восемь, во всяком случае, когда соседке моей удалось застать меня вечером дома – я заходил за обещанными Натали книгами.
Это был печальный день – стало известно о неудачной разведке боем. Безрассудство фон Эссена не смог поправить даже такой прекрасный командир, как Федор Федорович Левиз-оф-Менар.
Он занял, как донесли гонцы, очень удачную позицию у Гросс-Экау. Шешуков, желая восстановить ход сражения, расстелил на столе карту, и я отыскал нужное место. Там сходились пути на Бауцен, Митаву и Ригу. Ожидали стычки с Гравертом, в донесениях шпионов наших прочие Бонапартовы полководцы не упоминались, но другой генерал Макдональда, некто Клейст, подошел к нашим позициям с другой стороны. Полнейший разгром был неминуем, но Левиз-оф-Менар ловким маневром переиграл противника. Граверт, желая отрезать его от Риги, сосредоточил главные свои силы к северу от Гросс-Экау, а наши ночью пошли в штыковую атаку и прорвались на юг.
Чем все это кончится – мы понятия не имели, и потому разошлись вечером по домам в тягостном состоянии. Из-за неосмотрительности фон Эссена мы могли потерять и четыре батальона пехоты, и четыре казачьих сотни, не говоря уж о пушках.
Единственное, чего мне недоставало, так это ссоры с моей прелестницей.
Я не стану повторять тех упреков, которыми Анхен осыпала меня. Это были обычные упреки женщины, любовник которой ей неверен. Худо другое, она оказалась не в меру сообразительна и объявила, что один из гостей моих – переодетая женщина. Это было уж вовсе некстати – тем более, что женщиной она назвала не Луизу, которую могла разглядеть лучше, а Натали, стоявшую в дальнем и углу комнаты. Мне только этого недоставало.
– Погоди, милая Анхен, не кричи, ты переполошишь герра Шмидта с его фрау, и что же они подумают, услышав твой голос из моей комнаты? – спросил я.
– Пусть думают, что им угодно! – отвечала строптивая Анхен. – Я полагала, что нашла в тебе друга и советчика, ты же…
– Ты нуждаешься в совете? – спросил я, подходя к этажерке.
Взгляд мой невольно упал на магнит, подаренный Артамоном, и я подумал, что мог бы развлечь Натали этой игрушкой, цепляя к ней иголки и наперстки. Поэтому я присовокупил магнит к книжкам.
– Да, но я уж не знаю, снизойдешь ли ты…
Мы с Анхен были близки около двух лет, это налагает известные обязательства.
– Ступай домой, – сказал я. – И попозже возвращайся! Я схожу отнесу книги и скоро буду назад.
– Я в таких жертвах не нуждаюсь! И коли ты разлюбил меня!..
Тут упреки были продолжены, причем довольно громко. Я тоже невольно повысил голос. Кончилось тем, что я попросту сбежал.
Натали сразу поняла, что я взволнован, и кинулась утешать меня со всем пылом влюбленной женщины. Как только Луиза, видя наши возбужденные лица, деликатно покинула комнатку, мы поцеловались – и беседа тут же зашла о нашем будущем. Наконец прозвучало слово «повенчаемся», и произнесла его она.
Беседа эта занесла нас в такие дали, что я почувствовал себя крайне неловко.
Не хочу хвалиться своими победами, но и до Анхен я знал женщин, и ни одна не соглашалась быть моей подругой лишь потому, что рассчитывала на брачные узы, а только в порыве пылкой страсти. И я знал, что женщинам нравится то, ради чего, собственно, мы и добиваемся их благосклонности. Оказалось – я имел дело с женщинами распущенными и развращенными, так сказала мне негодующая Натали, когда я заикнулся о том, какое нас с ней ждет блаженство. А женщина порядочная либо вообще не говорит об этой стороне жизни, либо употребляет слова «делать гадости».
Это меня совершенно изумило, и я, кое-как успокоив свою невесту, осторожно спросил ее – как же она собирается жить со мной и рожать мне детей?
Оказалось, к этому вопросу Натали отлично готова!
– Сашенька, я читала «Наставления женатому духовенству», мне матушка Ксения давала, я выпросила! Там все так разумно! Священник, который уж точно живет по-христиански и соблюдает все посты, может сближаться с женой только восемьдесят два раза в год. Если ты прибавишь роды, беременность, кормление, то найдешь, что в течение трех лет священник сближается с женой только тридцать раз в год. Это менее трех раз в месяц! И когда мы поженимся, мы будем поступать, как они!
Услышав эту арифметику, я содрогнулся. Меня поразило, до чего же может довести молодую, красивую и пылкую женщину отвращение к мужу – Натали даже взялась за математические расчеты.
– Но я не знаю так хорошо священников, и когда моя обожаемая Натали будет мне принадлежать, я чаще буду доставлять себе блаженство, – запинаясь, возразил я, – величайшее, когда любят, как я люблю тебя, безумно.
– Но, Сашенька, мы будем счастливы и без того, что ты зовешь блаженством!
Будущее, которое и без того казалось мне смутным и полным тревог, обернулось совсем неожиданной стороной – то единственное, что оправдывало бы наш союз, если не в глазах света, то хоть в глазах друзей наших, оказалось из этого союза изъято и выброшено, как ненужный и отвратительный хлам.
Не желая ссориться с любимой, я стал развлекать ее магнитом и связанными с ним историями. Я рассказал, как после бурной грозы у Ионических островов компасы наши размагнитились, зато дивным образом намагнитились пушки, так что к ним стали прилипать железные предметы, и мой удалой дядюшка Артамон, которого Натали хорошо знала, развлекался тем, что лепил к пушечным бокам все, что полагал железным, пока не утопил свои карманные часы.
Июльские вечера долги – я не сразу сообразил, что ночь уже наступила. А когда я вспомнил, что дома меня ждет Анхен, то засуетился и весьма неуклюже откланялся.
От Песочной улицы до Малярной бежать вроде и недалеко, но выбрать самый короткий путь мудрено – так причудливо загибаются улицы. Я спешил к себе, моля Бога, чтобы Анхен дождалась, иначе наутро она подстережет меня и поднимет шум. В громкости ее голоса я уже убедился.
Голубая дверь с белыми вазонами и лентами оказалась открыта. Очевидно, герр Шмидт, измученный земляными работами, позабыл задвинуть засов. Это было весьма удивительно, но не сверхъестественно, суматоха в городе царила такая, что и более серьезные материи легко забывались. Я вошел – и тут же получил сильнейший удар в грудь.
Треснувшись затылком о косяк, я еле устоял на ногах и чудом не вывалился на улицу. Что-то живое и очень подвижное проскочило мимо меня и кинулось наутек.
Никаких сложных размышлений по этому поводу у меня не возникло. Это мог быть разве что вор – но я несколько секунд был не в состоянии бежать вдогонку.
Соображение вернулось ко мне быстро – я вспомнил, что дверь моей комнаты надежно заперта, и один ключ у меня, второй у фрау Шмидт. Запирать двери в этом доме любили и гордились заведенными порядками. Если герр Шмидт, услышав возню чужого человека в прихожей, не поднял тревогу – значит, вор проник совсем недавно, может, всего несколько минут назад, и еще ничем не успел поживиться. Утешив себя этой мыслью, я наощупь стал подниматься по узкой и кривой лестнице.
Когда до двери моей оставалось три ступеньки (я знал это точно, потому что вел им счет), нога моя встала на некую плотную массу, гуляющую под подошвой сапога, так что я принужден был ухватиться за перила. Затем я, нагнувшись, ощупал этот предмет и понял, что наступил на человеческую руку. Рука была прохладна, мягка и на пожатия мои не отвечала.
Она оказалась обнажена по локоть, с нежной кожей, и я догадался, что на ступеньках лежит женщина. Это могла быть только Анхен – она обыкновенно приходила ко мне в потемках через двор и заднюю дверь, и было несколько случаев, когда она ждала меня, тихонько сидя на лестнице и оставаясь незаметной для семейства Шмидт. Я встряхнул ее – она не шелохнулась.
Вдруг я понял, что Анхен сидит как-то странно – не могла ее рука оказаться ниже ног!
Я видывал мертвые тела во время нашей средиземноморской экспедиции, я и раненых перевязывать помогал. Но это было мужское дело – война, и то, что гибнут молодые и здоровые мужчины, казалось трагичным, но естественным. Я и сам мог погибнуть в любой миг морского сражения, а уж Артамон с Алешкой Сурковым – и подавно.
Ощупав Анхен, я понял, что она лежит на ступеньках вниз головой, не свалившись вниз лишь потому, что лестница узка, крута и загнута странным образом. Понял я также, что она мертва.
В голове у меня помутилось. Решив, что убийца ее, который выбежал из моего дома несколько минут назад, не успел далеко уйти, я кинулся в погоню.
Он побежал в сторону Большой Королевской улицы, а куда делся дальше – Бог весть. Но на углу Большой Королевской и Известковой была будка, я мог расспросить будочника! Повернувшись на лестнице, я неверно поставил ногу и так ловко сверзился, что выломал балясину перил и произвел грохот, особенно звучный в ночной тишине.
Из комнат герра Шварца послышался недовольный голос, но мне уже все было безразлично – я должен был поймать и предать в руки правосудия ту черную тень, что, отпихнув меня, выскочила из дверей и пропала. В том, что это убийца, я не сомневался. И иных мыслей у меня в голове не было, если бы я верил, что Анхен еще можно спасти, то конечно же никуда не побежал бы.
Бегать ночью по рижским улицам – сомнительное удовольствие, они вымощены округлыми камнями, которые с наступлением темноты делаются почему-то еще и скользкими. Я все же примчался к ближайшему будочнику, которого знал и всегда, проходя мимо, здоровался с ним, а он делал мне «на караул» своей огромной алебардой и молодецки ухмылялся. Звали его Иван Перфильевич, и он, коли не врал, служил еще в шведскую войну у адмирала Грейга.
Будочник, как и положено при его ремесле, мирно спал, а по аромату, его окружавшему, нетрудно было догадаться, что за снотворное он употребил. Я растолкал Ивана Перфильевича, еле удерживаясь от искушения отлупить этого доблестного стража порядка его же дурацкой алебардой, но ответа на свои вопросы не получил.
Тут надобно сказать, чем я был вооружен.
Уходя от Натали, я взял с собой магнит. Он был довольно тяжел, чтобы проломить самый прочный череп. И я по наивности полагал, что убийца подпустит меня достаточно близко, чтобы я мог с ним посчитаться, да еще будет стоять столбом, ожидая возмездия.
При этом я почему-то забыл, что на боку у меня, как у всякого морского офицера, висит кортик. Я так привык цеплять его, одеваясь утром, что в глубине души, видимо, считал уже не оружием, а предметом туалета.
Провидение, как выяснилось позднее, было ко мне благосклонно – я от волнения оставил магнит в будке и направился обратно, хотя и не прямиком. Я обежал окрестные улицы – по Известковой до Кузнечной, по Кузнечной до Ткацкой, и вернулся домой по Королевской.
Там уже было шумно. Герр Шмидт, вооружившись тростью со стальным набалдашником, вышел в прихожую, осветил ее и обнаружил тело Анхен. Он принялся звать супругу свою и соседей, сбежались люди, и к моему приходу многие даже стояли на улице в шлафроках, ночных колпаках и с фонарями. Среди них я узнал и ювелира Штейнфельда, и старших женщин из его беспокойного семейства – ювелирову сестру Эмилию и родственницу Доротею.
Вся эта толпа добропорядочных немцев накинулась на меня с криками, рукам, однако ж, воли не давая – за избиение офицера, да еще в военное время, им бы крепко досталось. Но из воплей я понял, что эти безумцы обвиняют в убийстве Анхен меня. Это было совершенно нелепо, но перекричать их я не мог.
К тому же руки мои были выпачканы в крови – ощупывая Анхен, я менее всего беспокоился о чистоте.
Особенно старались женщины. Напрасно я полагал, будто визиты Анхен ко мне остались в тайне – Эмилия и особенно Доротея, подсматривая за молодой своей родственницей, догадались о нашей нежной дружбе. И из их речей я понял, что к Анхен хотел посвататься почтенный бюргер, знавший еще ее покойного мужа, и она этим сватовством была довольна. Так что, будь я ревнив, имел бы основание, чтобы проучить неверную.
Наконец герр Шмидт сумел кое-как угомонить соседей.
– Мы посадим этого господина в подвал, а утром вызовем сюда квартального надзирателя, – сказал он. – В подвале мы поставим стул и дадим ему одеяло, так что здоровье его не пострадает и никто нас ни в чем не упрекнет. Герр Штейнфельд, вам придется забрать тело бедной Анхен…
– Нельзя забирать тело с лестницы, квартальный надзиратель должен видеть, как произошло убийство! – сразу возразил кто-то из толпы.
– Мы все видели, как лежала Анхен, мы ему расскажем! – пообещал герр Штейнфельд. – Я не могу допустить, чтобы моя родственница лежала мертвой на лестнице в таком непристойном виде!
– Квартального надзирателя надобно вызвать спозаранку, и мы все пойдем в свидетели! – так наставляли соседи герра Шмидта и герра Штейнфельда. – Надо дать ему денег, чтобы он поскорее покончил с этим делом и позволил похоронить Анхен. Бедный герр Штейнфельд, бедная Эмилия, бедная Доротея, еще не успев опомниться от смерти Катринхен, должны вы хоронить еще одно невинное создание! Квартальный надзиратель недолго будет искать убийцу!
Спорить с этими людьми было бесполезно. Я смирился и позволил препроводить себя в подвал, искренне надеясь, что квартальный надзиратель разберется, что к чему.
В подвале у меня был сосед – имени не припомню, слуга герра Шмидта. Жил он там на законном основании: будучи беглым латышским крепостным и сумевши добраться до Риги и поступить в услужение, он права на иное жилье не имел. Да и это его положение можно было счесть счастьем, уже его дети, если бы он их завел, могли стать рижскими обывателями, а жестокий помещик, им покинутый, вовеки не добился бы его возвращения. Постелью ему служили две охапки соломы, заправленные в холщовый мешок, укрывался он преогромным облезлым тулупом.
Добрый герр Шмидт, пусть и был сердит, дал мне два одеяла и даже знаменитый рижский бутерброд с коровьим маслом и нарезанной кружками копченой колбаской. Стул приставили к той самой знаменитой стене, что осталась от допотопных рижских укреплений.
Сосед мой, весьма недовольный, постарался поскорее лечь спать. Вставать ему приходилось очень рано. Он не имел никакого желания со мной беседовать, как равным образом и я. Тем более что на его наречии я знал хорошо если сотню слов, а он по-немецки – и того меньше.
Мне уже доводилось спать сидя, так что я, хотя и полагал бодрствовать до утра, оплакивая бедную Анхен, все же заснул.
Последняя моя мысль была о Натали.