Рику Соломону эта книга
Раб, который пришел за мной этим не по-весеннему жарким утром, был молодым человеком, от силы лет двадцати.
Обычно за мной посылают самого захудалого раба — замухрышку, калеку, недоумка с конюшни, от которого разит навозом, а налипшая на волосы солома заставляет его то и дело чихать. Того требуют приличия: когда нуждаются в услугах Гордиана Сыщика, соблюдают определенную дистанцию и сдержанность. Можно подумать, что я прокаженный или жрец какого-нибудь нечистого восточного культа. Я к этому привык. Я не принимаю этого близко к сердцу, пока мои счета оплачиваются вовремя и сполна.
Раб, стоявший перед моей дверью этим утром, был, однако, весьма опрятен и подтянут. Его скромные манеры были почтительны, но далеки от подобострастия, — учтивость, какую ожидаешь встретить в юноше, обращающемся к мужчине десятью годами его старше. Латынь его была безупречна (лучше моей), а переливы хорошо поставленного голоса напоминали флейту. Не замухрышка с конюшни, но, ясное дело, образованный и обласканный слуга дорожащего им хозяина. Раба звали Тироном.
— Из дома достопочтенного Марка Туллия Цицерона, — добавил он, слегка наклонив голову, чтобы видеть, говорит ли мне что-нибудь это имя. Оно мне ничего не говорило. — Пришел искать вашей помощи, — добавил он, — по рекомендации…
Я взял Тирона за руку, сделал ему знак молчать и ввел в дом. Лютая зима сменилась весенним удушьем; несмотря на ранний час, было чересчур жарко, чтобы стоять в открытых дверях. К тому же было слишком рано, чтобы прислушиваться к щебетанию этого молодого раба, сколь бы ни был певуч его голос. В моих висках рокотал гром. Где-то в уголках глаз вспыхивали и гасли тонкие росчерки молний.
— Скажи мне, — спросил я, — не известно ли тебе лекарство от похмелья?
Юный Тирон посмотрел на меня искоса, озадаченный переменой темы, не доверяя моей внезапной фамильярности.
— Нет, господин.
— Наверно, ты и не знаешь, что такое похмелье?
Он слегка покраснел:
— Нет, господин.
— Твой хозяин не позволяет тебе пить вино?
— Конечно, позволяет. Но, как говорит хозяин, умеренность во всем…
Я кивнул и невольно содрогнулся. Малейшее движение доставляло мне мучительную боль.
— Умеренность во всем, кроме выбора часа, когда он посылает раба стучаться ко мне в дверь.
— О-о. Простите меня, господин. Может быть, мне прийти позже?
— Это было бы пустой тратой нашего с тобой времени. Не говоря уже о времени твоего хозяина. Нет, ты останешься, но не будешь говорить о деле, пока я тебе не разрешу, и позавтракаешь со мной в саду, где воздух прохладней.
Я снова взял его за руку, провел через атрий, вниз по сумрачному коридору, и наконец мы вышли в перистиль, помещавшийся в центре дома. Я видел, что брови его вздернулись от изумления; не знаю, что его так поразило: то ли размеры, то ли запущенность этого места. Конечно, я привык к своему саду, но незнакомцу он должен был показаться настоящими зарослями: буйно разросшиеся ивы со свисающими до земли ветвями, которые касаются пыльной чащи высокого сорняка; в центре давно пересохший фонтан с мраморной статуэткой Пана, испещренной отметинами времени; матовая полоска петляющего по саду застойного пруда сплошь заросла густым египетским тростником. Сад одичал задолго до того, как я унаследовал дом от отца, и я не предпринимал ничего, чтобы исправить положение. Мне он нравился таким, какой есть, — вольное урочище дикой зелени, спрятавшееся под самым носом у чинного Рима, немое — до хаоса — отрицание оштукатуренного кирпича и угодливых кустарников. Кроме того, я нипочем не расплатился бы за труд и материалы, необходимые для того, чтобы вернуть сад в пристойное состояние.
— Полагаю, все это совсем не похоже на дом твоего хозяина. — Осторожно, чтобы не потревожить голову, я опустился на один из стульев и жестом указал Тирону садиться на другой. Я хлопнул в ладоши и тут же пожалел о шуме. Не показывая, что мне больно, я громко позвал: — Бетесда! Где эта девчонка? Сейчас она принесет нам завтрак. Поэтому я и открыл двери сам — она возится в кладовой. Бетесда!
Тирон откашлялся.
— В действительности, господин, он куда больше, чем дом моего хозяина.
Я посмотрел на него бессмысленным взглядом: в желудке у меня сейчас грохотало почище, чем в висках.
— О чем ты?
— О доме, господин. Он больше, чем у моего хозяина.
— Тебя это удивляет?
Он потупил глаза, боясь, что меня это оскорбило.
— Ты знаешь, юноша, чем я зарабатываю на жизнь?
— Не совсем, господин.
— Но ты знаешь, что занятие это не слишком почтенное — по крайней мере, если допустить, что в Риме еще остались вещи, заслуживающие почтения. Но и не противозаконное — по крайней мере, если допустить, что законность хоть что-то значит в городе, где правит диктатор. Итак, ты с удивлением нашел, что я обитаю в таком просторном, хотя и довольно ветхом жилище. И ты совершенно прав. Иногда я и сам удивляюсь. Вот и ты, Бетесда. Поставь поднос здесь, между мной и моим нежданным, но весьма приятным молодым гостем.
Бетесда повиновалась, но окинула нас косым взглядом и чуть слышно презрительно фыркнула. Сама рабыня, Бетесда не одобряла моего непринужденного общения с рабами, и уж совсем ей не нравилось то, что я кормлю их собственными припасами. Кончив разгружать поднос, она стояла перед нами так, словно ожидала дальнейших указаний. Поза, и ничего больше. Не знаю, как Тирону, но мне было очевидно, что главным ее желанием было повнимательнее разглядеть моего гостя.
Бетесда глазела на Тирона, который, казалось, был не в силах встретиться с ней взглядом. Уголки ее рта втянулись, верхняя губа сжалась и выгнулась тонкой дугой. Она усмехнулась.
Усмешка мало красит большинство женщин и чаще всего свидетельствует об отвращении. С Бетесдой не все так просто. Усмешка ничуть не портит ее смуглое и чувственное очарование. Наоборот — иногда оно даже усиливается. В небогатом, но выразительном словаре ее гримасок усмешка может означать что угодно — от угрозы до бесстыдного приглашения. Подозреваю, что в данном случае то был ответ на благовоспитанность потупившего глаза Тирона, реакция на его робкую стеснительность: так ухмыляется плутовка-лиса, глядя на застенчивого кролика. А я думал, что все ее желания были утолены прошлой ночью. Мои-то уж точно.
— Не потребуется ли моему хозяину что-нибудь еще?
Она стояла, опустив руки по швам; грудь ее высоко вздымалась, плечи были отведены назад. На ее опущенных веках все еще видна была краска, оставшаяся с прошлой ночи. В голосе слышался пылкий, слегка пришепетывающий выговор Востока. Еще чуточку кокетства. Бетесда явно приняла решение. Юный Тирон, неважно, раб или нет, заслуживал того, чтобы опробовать на нем свои чары.
— Больше ничего, Бетесда. Можешь идти.
Она кивнула, повернулась и пошла покачивающейся походкой в дом, между опущенных ивовых ветвей. Стоило ей повернуться к нам спиной, робость Тирона пошла на убыль. Я проследил за взглядом его широко раскрытых глаз, нацеленным чуть выше мерно колыхавшихся ягодиц Бетесды, и позавидовал его застенчивости и робости, его голоду, его красоте и юности.
— Твой хозяин не позволяет тебе пить или, по крайней мере, напиваться, — сказал я. — Позволяет ли он тебе время от времени бывать с женщиной?
К моему изумлению, румянец, заливший его щеки, был густ и насыщен, подобно кроваво-красному закату над открытым морем. Так краснеть могут только гладкие, нежные щеки и лоб юноши. Даже Бетесда была слишком взрослой, чтобы краснеть таким образом, если она вообще не утратила этой способности.
— Не обращай внимания, — сказал я. — Я не должен был спрашивать тебя об этом. Вот, возьми хлеба. Бетесда печет его сама, и он лучше, чем кажется на первый взгляд. Рецепт передала ей мать в Александрии. Так она, во всяком случае, говорит — я-то подозреваю, что у Бетесды никогда не было матери. И хотя я купил ее в Александрии, ее имя не греческое и не египетское. Молоко и сливы должны быть свежими, а вот за сыр я не поручусь.
Мы ели молча. Над садом по-прежнему лежала тень, но я чувствовал, как солнце — осязаемо, почти угрожающе — крадется вдоль гребня черепичной крыши, словно грабитель, затевающий набег. К полудню весь сад зальет нестерпимо жаркий, ослепительный свет, но сейчас здесь было прохладнее, чем в доме, еще не остывшем от вчерашнего зноя. В углу внезапно завозились павлины; самый крупный самец издал пронзительный крик и с чванным видом распустил хвост. Тирон бросил взгляд на птицу и вздрогнул, не готовый к этому зрелищу. Я молча жевал, морщась от непредсказуемых вспышек боли, от которой раскалывались челюсти и виски. Краем глаза я посмотрел на Тирона, юноша перевел взгляд с павлина на пустой дверной проем, в котором скрылась Бетесда.
— Это помогает от похмелья, господин?
— Что это?
Он повернулся лицом ко мне. Выражение абсолютной невинности на его лице слепило ярче, чем солнце, внезапно проглянувшее над верхушкой крыши. Его имя могло быть и греческим, но все черты его лица, за исключением глаз, были классически римскими — плавная округлость лба, щек и подбородка, чуть выпяченные губы и нос. Меня поразили его глаза: никогда прежде не встречал я глаз такого бледно-лилового оттенка, в котором, вне всяких сомнений, не было ничего римского, — вклад матери-невольницы или невольника-отца, привезенных Бог весть откуда в самое сердце империи. Глаза Тирона были слишком невинны и доверчивы, чтобы принадлежать римлянину.
— Это помогает от похмелья, — повторил Тирон, — провести утро с женщиной?
Я громко рассмеялся:
— Едва ли. Гораздо чаще это часть самой болезни. Или побудительная причина, чтобы поправиться до следующего раза.
Он посмотрел на лежащую перед ним еду и вежливо, но без восторга подцепил двумя пальцами кусочек сыра. Очевидно, что даже рабская доля приучила его к лучшей пище.
— Тогда, может быть, хлеб и сыр?
— Еда помогает, если от нее не стошнит. Но лучшему лекарству от похмелья научил меня в Александрии один мудрый врач лет десять тому назад — кажется, мне было тогда примерно столько же, сколько и тебе, и был я охоч до вина. С тех пор оно всегда меня выручало. Видишь ли, его теория состояла в том, что, когда человек напивается, некоторые соки, содержащиеся в вине, вместо того, чтобы раствориться в желудке, поднимаются, подобно гнилым испарениям, в голову. Из-за этого выделяемая мозгом флегма отвердевает, вызывая распухание и воспаление мозга. В конце концов эти соки рассасываются, и флегма размягчается. Потому-то никто не умирает от похмелья, сколь бы мучительной ни была боль.
— Выходит, что единственное лекарство — время?
— Если не считать более быстродействующего: мысли. Сосредоточенное упражнение разума. Видишь ли, если верить моему приятелю, мышление осуществляется в мозге, используя в качестве смазки выделившуюся флегму. Когда флегма загрязняется или отвердевает, начинается головная боль. Однако мысленное усилие производит свежую флегму, которая размягчает и растворяет старую; чем напряженнее думаешь, тем больше производится флегмы. Таким образом, напряженная сосредоточенность мысли ускорит естественное выздоровление от похмелья, промыв воспаленную ткань от вредных соков и обновив смазку между перепонками.
— Понимаю. — Моя речь явно произвела впечатление на Тирона, но до конца его не убедила. — Звучит очень логично. Разумеется, приходится принимать на веру исходные посылки, доказать которые невозможно.
Я откинулся на спинку стула и скрестил руки, жуя корочку хлеба.
— Доказательство — само исцеление. Видишь, я уже чувствую себя лучше, потому что должен был объяснять, как действует это лекарство. И я подозреваю, что буду совсем здоров через несколько минут, после того как изложу тебе причину твоего прихода.
Тирон осторожно улыбнулся:
— Боюсь, что лекарство не помогает, господин.
— Да?
— Ты перепутал местоимения, господин. Это я собираюсь объяснить тебе причину моего прихода.
— Напротив. Ты можешь судить по выражению моего лица, что я ничего раньше не слышал о твоем хозяине. Как бишь его зовут, Марк не-помню-как Цицерон? Совершенно с ним незнаком. И все-таки кое-что о нем я могу тебе рассказать. — Я сделал паузу — достаточно долгую, чтобы все внимание юноши обратилось на меня. — Он происходит из очень гордой семьи и в полной мере наделен этим фамильным качеством. Он живет здесь, в Риме, но родина его предков находится где-то в другом месте, возможно, на юге; они поселились в городе не так давно — самое большее поколение назад. Они более чем состоятельны, хотя и не баснословные богачи. Пока все сходится?
Тирон смотрел на меня с подозрением:
— Пока да.
— Этот Цицерон молод, как и ты сам; думаю, он чуть-чуть постарше. Он с жадностью учится ораторству и риторике и в известной мере не чужд греческой философии. Не думаю, чтобы он был эпикурейцем; возможно, стоик, но не слишком ревностный. Правильно?
— Да. — Было видно, что Тирон чувствует себя все более неуютно.
— Что же до причины твоего прихода, то вам нужны мои услуги в судебном деле, с которым Цицерон выступит перед рострами. Цицерон — адвокат, только начинающий свою карьеру. Тем не менее, дело это серьезное и весьма запутанное. Что касается человека, порекомендовавшего вам мои услуги, то это, пожалуй, величайший из римских защитников. Разумеется, это Гортензий.
— Разумеется, — выдавил из себя Тирон еле слышным шепотом. Глаза его сузились, рот был широко раскрыт. — Но как тебе удалось?..
— Какое именно дело? Думаю, об убийстве.
Тирон смотрел на меня искоса, не пряча своего искреннего изумления.
— И не о простом убийстве. Нет, хуже того. Нечто гораздо худшее…
— Ловкий трюк, — выдохнул Тирон. Он резко повернул голову, ему стоило немалых усилий отвести взгляд. — Ты проделал это, прочитав что-то в моих глазах. Колдовство.
Я сжал виски кончиками пальцев и широко развел локти, отчасти, чтобы унять сильное биение в висках, отчасти, чтобы напустить на себя театральную таинственность.
— Нечестивое преступление, — прошептал я. — Отвратительное. Несказанное. Смерть отца от руки родного сына. Отцеубийство!
Я отпустил виски и откинулся на спинку стула. Своему молодому гостю я смотрел прямо в глаза.
— Ты, Тирон из дома Марка Туллия Цицерона, пришел просить меня помочь твоему хозяину в защите некоего Секста Росция из Америи, обвиняемого в убийстве отца, имя которого он носит. И — мое похмелье окончательно прошло.
Тирон несколько раз беспомощно моргнул, уселся поудобнее и провел указательным пальцем по верхней губе, задумчиво сдвинув брови.
— Это какой-то фокус, да?
Я подарил его самой жидкой улыбкой, на какую был способен.
— Почему? Ты не веришь, что я могу читать твои мысли?
— Цицерон говорит, что не существует второго зрения или разума, читающего или предсказывающего будущее, что прорицатели, знамения и оракулы — это в худшем случае шарлатанство, в лучшем — лицедейство, а люди этого сорта пользуются доверчивостью толпы.
— А ты веришь всему, что говорит твой хозяин Цицерон? — Тирон покраснел. Прежде чем он заговорил, я поднял руку. — Не отвечай. Я ни за что не попрошу тебя говорить против твоего хозяина. Но скажи мне вот что: посещал ли Марк Туллий Цицерон Дельфийский оракул? Видел ли он святилище Великой Матери в Эфесе и отведывал ли молоко, что сочится из ее мраморных грудей? А может быть, он взбирался глубокой ночью на великие пирамиды и вслушивался в голос ветра, воющего среди древних камней?
— Нет. Думаю, что нет, — Тирон потупил взгляд. — Цицерон никогда не бывал за пределами Италии.
— Зато я, юноша, бывал.
На мгновение я погрузился в мысли, не в силах вынырнуть из потока образов, картин, звуков, запахов прошлого. Я оглядел сад и внезапно увидел, сколь он запущен и нелеп. Пристально посмотрев на еду на столе, понял, что хлеб сух и безвкусен, а сыр безнадежно прокис. Я взглянул на Тирона и вспомнил, кто он такой; как глупо тратить столько сил на то, чтобы поразить воображение какого-то раба.
— Я испытал все это, видел все эти места. Все равно я подозреваю, что во многом я еще больший скептик, чем твой недоверчивый хозяин. Да, это всего лишь трюк. Логическая игра.
— Но разве простая логика может дать новое знание? Ты говорил, что до моего прихода ничего не слышал о Цицероне. Я не сказал о нем ровным счетом ничего, и все же ты смог в точности изложить причину моего появления. Это похоже на изготовление монет из чистого воздуха. Как тебе удается создать нечто из ничего? Или открыть истину в отсутствие доказательств?
— Ты не улавливаешь главного, Тирон. Это не твой недостаток. Я уверен, ты способен мыслить не хуже любого другого. Проблема порождена той логикой, которой учат римские риторы. Они заставляют учеников заново рассматривать старинные судебные дела, сражаться в древних битвах, учить грамматику и право назубок, не задумываясь, и все это только затем, чтобы научить их, как перетолковывать закон в пользу клиента, не придавая значения справедливости и несправедливости, честности и бесчестию. И уж конечно, не придавая значения простой истине. Вместо мудрости — ловкость. Победа оправдывает все. Думать разучились даже греки.
— Если это всего лишь трюк, то скажи мне, как он тебе удался.
Я рассмеялся и взял кусочек сыра:
— Если я тебе объясню, ты станешь уважать меня меньше, чем если бы я оставил все это в тайне.
Тирон насупился.
— Я думаю, ты должен сказать мне, господин. Иначе где я найду лекарство, если мне посчастливится мучиться от похмелья? — Сквозь его хмурость проступила улыбка. Тирон умел строить замечательные гримасы не хуже Бетесды. Или меня.
— Прекрасно. — Я поднялся, вытянул руки над головой и с удивлением почувствовал, что их омывает жаркий солнечный свет, столь осязаемый, словно я погрузил ладони в горячую воду. Сад был наполовину залит солнцем. — Мы прогуляемся по саду, пока не развеялась прохлада. Бетесда! Я разъясню свои умозаключения, Бетесда уберет еду — Бетесда! — и порядок будет восстановлен.
Медленным шагом мы огибали пруд. На другом берегу кошка Баст подкрадывалась к стрекозам; ее черный мех мерцал на солнце.
— Итак, откуда мне известно то, что я знаю о Марке Туллии Цицероне? Я говорил, что он происходит из гордой семьи. Это с очевидностью явствует из его имени. Не просто родовое имя Туллий, которое я слышал и прежде, но и когномен — Цицерон. Как правило, когномен римского гражданина обозначает ветвь рода: в нашем случае фамильную ветвь Цицеронов в роду Туллиев. Если же фамильного имени не существует, когномен может принадлежать одному лицу и обычно описывает его характерную особенность. Назоном называют человека с большим носом, Суллой — как нашего уважаемого и почтенного диктатора — человека с красноватым цветом лица. В любом случае, имя у Цицерона очень примечательное. Это имя происходит от названия гороха и едва ли присвоено из лести. А как обстоит дело в действительности?
— Цицерон — это старинное фамильное имя. Говорят, что оно было дано их предку, который имел на кончике носа уродливую шишку, раздвоенную посередине и весьма напоминавшую горошину. Ты прав, звучит оно странно, хотя я настолько к нему привык, что почти не замечаю этого. Некоторые друзья хозяина советуют ему отказаться от своего имени, если он собирается заняться политикой или правом, но он не желает и слышать об этом. Цицерон говорит, что если его семья сочла подходящим взять себе такое странное имя, то человек, носивший его первым, наверняка был незаурядной личностью, пусть никто и не помнит, в чем. Он утверждает, что заставит весь Рим повторять и уважать имя Цицерона.
— Гордец, как я и предполагал. Но это, конечно, относится едва ли не к каждой римской семье, и уж несомненно, к каждому римскому адвокату. Что он живет в Риме, я счел само собой разумеющимся. Что корни его семьи где-то на юге, я заключил из имени Туллий. Помнится, я не раз слышал его по дороге в Помпеи — может быть, в Аквине, Интерамне, Арпине.
— Именно так, — кивнул Тирон. — У Цицерона имеются родственники во всех этих местах. Сам он родился в Арпине.
— Но он не живет там лет с девяти-десяти.
— Да, ему было восемь, когда семья переехала в Рим. Но откуда ты это знаешь?
Баст, которой наскучило ловить стрекоз, терлась о мои лодыжки.
— Подумай сам, Тирон. Десять лет — это возраст, когда гражданину надлежит начинать свое образование, и, учитывая познания Цицерона в философии и твою эрудицию, я решил, что твой хозяин воспитывался не в сонном городишке, который расположен в стороне от Помпейской дороги. Что его семья осела в Риме самое большее поколение назад, я заключил из того факта, что имя Цицерон мне незнакомо. Живи они здесь еще во времена моей юности, я наверняка хотя бы что-то услышал о них, а такое имя забыть невозможно. То, что Цицерон молод и богат, что он увлечен риторикой и философией, — все это очевидно: достаточно одного взгляда на тебя, Тирон.
— На меня?
— Раб — зеркало своего хозяина. То, что ты незнаком с опасностями вина, что ты был так застенчив с Бетесдой, свидетельствует о том, что ты служишь в доме, где на первом месте стоят сдержанность и благопристойность. Такие порядки могут быть заведены только самим хозяином. Ясно, что Цицерон — человек строгой нравственности. Это может свидетельствовать и о чисто римских добродетелях, но твое замечание об умеренности во всем — признак того, что в доме знают толк в греческой добродетели и греческой философии. В доме Цицерона также весьма ценят риторику, грамматику и ораторское искусство. Сомневаюсь, чтобы ты получил хоть один правильный урок в этих областях, но раб может немало почерпнуть из постоянного соприкосновения с ученостью. Это видно по твоей речи и манерам, по отточенным интонациям твоего голоса. Вне всяких сомнений, Цицерон учился в риторических школах долго и усердно.
Все это, вместе взятое, может значить только одно: он стремится стать адвокатом и участвовать в судебных процессах перед рострами. К этому заключению я пришел бы в любом случае, ведь иначе ты не явился бы сюда искать моих услуг. Большинство моих заказчиков — по крайней мере, респектабельных заказчиков — это или политики, или адвокаты, либо те и другие сразу.
Тирон кивнул.
— Но ты также знал, что Цицерон молод и только начинает свою карьеру.
— Да. Ведь будь он признанным адвокатом, я бы о нем прослышал. В скольких делах он уже участвовал?
— Только в одном, — признался Тирон. — Ничего такого, что могло бы привлечь внимание, — простое дело о компаньонстве.
— Что еще раз подтверждает его молодость и неопытность. Как, впрочем, и то, что он вообще послал тебя ко мне. Я не ошибусь, если скажу, что ты раб, которому Цицерон больше всего доверяет? Его любимый слуга?
— Личный секретарь. Я нахожусь при нем всю свою жизнь.
— Носил за ним книги в школу, натаскивал его по грамматике, готовил его заметки к первому процессу перед рострами?
— Именно так.
— Тогда ты не принадлежишь к тому типу рабов, каких посылает большинство адвокатов, когда они желают позвать Гордиана Сыщика. Только неопытный адвокат, вопиюще неосведомленный в общепринятых обычаях, снизойдет до того, чтобы послать к моим дверям свою правую руку. Я польщен, хотя и знаю, что лесть эта непреднамеренная. В знак благодарности я обещаю не проронить и слова о том, какого дурака свалял Марк Туллий Цицерон, послав своего лучшего раба за жалким Гордианом — исследователем навозных куч и разведчиком осиных гнезд. Эта оплошность Цицерона даст куда лучший повод для смеха, чем его имя.
Тирон нахмурил брови. Кончик моего сандалия зацепился за корень ивы у самого водоема. Я споткнулся и процедил проклятие.
— Ты прав, — спокойно и очень серьезно молвил Тирон. — Он очень молод, как и я. Ему еще не известны все эти мелкие законнические хитрости, эти дурацкие жесты и пустые формальности. Но он знает, во что верит, чего не скажешь о большинстве адвокатов.
Я внимательно осмотрел пальцы на ноге и с удивлением обнаружил, что крови нет. В моем саду живут боги — деревенские, дикие, неряшливые, как и сам сад. Они покарали меня за поддразнивание простодушного молодого раба. Я это заслужил.
— Преданность тебе к лицу, Тирон. Сколько же лет твоему хозяину?
— Ему двадцать шесть.
— А тебе?
— Двадцать три.
— Вы оба чуть старше, чем я предполагал. Выходит, я старше тебя не на десять, а только на семь лет. Впрочем, иногда даже разница в семь лет имеет немалое значение, — добавил я, задумавшись о питаемой молодыми людьми страсти к изменению мира. На меня нахлынула нежная волна ностальгии, подобная слабому ветерку, шелестевшему в ветвях ивы у нас над головами. Я бросил взгляд на пруд и увидел наши отражения в сверкавшей на солнце чистой воде. Я был выше Тирона, шире его в плечах и коренастее; мой подбородок сильнее выдавался вперед, нос был более плоским и крючковатым, а в карих, типично римских глазах не было ни малейшего бледно-лилового оттенка. Казалось, только смоль непослушных вьющихся волос была у нас одинакова, да и то в моих кудрях уже проступала седина.
— Ты упомянул Квинта Гортензия, — сказал Тирон. — Откуда ты узнал, что рекомендовал тебя Цицерону именно он?
Я улыбнулся.
— Я этого не знал. Не знал наверняка. Это была всего лишь догадка, но хорошая догадка. Твое изумление немедленно подтвердило мою правоту. Когда я установил, что в дело вовлечен Гортензий, все мне стало ясно.
Позволь тебе объяснить. Дней десять тому назад здесь побывал человек Гортензия, выпытывая меня об одном деле. Он всегда приходит ко мне, когда Гортензий нуждается в моей помощи; одна мысль об этом создании заставляет меня содрогнуться. Где такие люди, как Гортензий, выискивают подобных отвратительных типов? Почему все они оканчивают свои дни в Риме, перерезая друг другу глотки? Но тебе, разумеется, пока не стоит знать об этой стороне профессии адвоката. Еще не время.
Как бы то ни было, этот посланец Гортензия появляется у моих дверей. Задает мне самые разные, бессвязные вопросы, сам ничего не рассказывает — вдоволь таинственности, вдоволь позерства, обходительность, какую обычно используют такие типы, желая разузнать, не обращались ли ко мне в связи с этим делом их противники. Они всегда думают, что недруг подобрался к тебе первым, что ты будешь поддерживать их и делать вид, что всячески им помогаешь, а в последнее мгновение нанесешь им удар в спину. Подозреваю, что именно так они и поступили бы на моем месте.
Наконец, он убирается восвояси, оставив в прихожей вонь, которую в течение трех дней никак не могла выскрести Бетесда. Уходит, оставив мне только два намека на существо дела — имя Росций, городок Америя: знакомо ли мне это имя, бывал ли я в этом городке? Росцием зовут знаменитого комедианта, одного из фаворитов Суллы, это конечно же всем известно. Но речь не о нем. Америя — городишко среди холмов Умбрии, милях в пятидесяти к северу от Рима. Это не повод, чтобы там побывать. Если только не собираешься заняться земледелием. Итак, оба моих ответа были отрицательными.
Прошел день или два. Подручный Гортензия больше не появлялся. Я был заинтригован. Несколько вопросов здесь и там, и без особых хлопот все проясняется: речь идет о деле отцеубийцы, которое вскоре будет слушаться перед рострами. Секст Росций из Америи обвиняется в заговоре с целью убить здесь, в Риме, родного отца. Странное дело: мало кому известны подробности, но каждый советует держаться от этого подальше. Омерзительное преступление, говорят мне, и, несомненно, процесс будет столь же омерзительным. Я ждал, что Гортензий свяжется со мной снова, но его клеврет больше не появлялся. Два дня назад я услышал, что Гортензий отказался защищать подсудимого.
Я искоса посмотрел на Тирона. Во время моего рассказа он смотрел в землю, почти не глядя на меня, но я почти чувствовал его напряжение и сосредоточенность. Он был отменным слушателем. Не будь он рабом, из него вышел бы замечательный ученик, подумалось мне; и быть может, в другой жизни, в другом мире, из меня вышел бы замечательный наставник юношества.
Я покачал головой.
— Гортензий, его клеврет и этот таинственный процесс — я полностью выбросил все это из головы. Затем ты вырастаешь у моих дверей, говоря, что я «был рекомендован». — Кем? Возможно, подумал я, Гортензием, который, видимо, счел благоразумным передать дело об отцеубийстве кому-нибудь другому. Вероятно, адвокату помоложе, менее опытному. Начинающему защитнику, которого вдохновляет перспектива громкого дела, по крайней мере, дела, чреватого таким устрашающим приговором. Адвокату, который вряд ли знает и вряд ли в состоянии узнать все то, что известно Гортензию. Как только ты подтвердил, что меня порекомендовал именно Гортензий, мне не оставалось ничего иного, как спокойно следовать к окончательному выводу, руководствуясь на каждом шагу тем, что написано у тебя на лице, которое, между прочим, читается с такой же легкостью, как и Катонова латынь. — Я пожал плечами. — В какой-то мере, логика. В какой-то — предчувствия. В моей работе я привык пользоваться и тем и другим.
Некоторое время мы прохаживались в молчании. Затем Тирон улыбнулся и рассмеялся:
— Итак, тебе известно, зачем я пришел. И тебе известно, о чем я собираюсь просить. Мне нечего добавить. Ты очень упростил мою задачу.
Я пожал плечами и развел руки в типично римском жесте ложной скромности.
Тирон наморщил лоб.
— Хотелось бы мне читать твои мысли, но боюсь, что это потребует известного навыка. А может быть, тот факт, что ты принял меня столь благосклонно, уже означает, что ты согласен предоставить свои услуги Цицерону, который в них так нуждается? Гортензий рассказал ему, как ты работаешь и на какую плату рассчитываешь. Ты возьмешься?
— Возьмешься за что? Боюсь, что на этом мое умение читать мысли прекращается. Тебе придется изъясняться поконкретнее.
— Ты придешь?
— Куда?
— К Цицерону. — Видя непроницаемое выражение моего лица, Тирон попробовал выразиться яснее. — Чтобы с ним встретиться. Чтобы обсудить дело.
Пораженный, я резко остановился, и из-под моих шаркающих сандалий взметнулось облачко пыли.
— Твой хозяин действительно настолько несведущ в приличиях? Он зовет меня к себе домой. Зовет меня, Гордиана Сыщика? В гости? Как странно. Да, я думаю, что мне очень хочется повидать этого Марка Туллия Цицерона. Он, ей-Богу, нуждается в моей помощи. Странный он, должно быть, человек. Да, конечно, я приду. Позволь мне только переодеться во что-нибудь более подходящее. Я имею в виду тогу. И туфли вместо сандалий. Это не займет много времени. Бетесда! Бетесда!
Дорога от моего дома на Эсквилине к дому Цицерона, расположенному на Капитолийском холме, в обычных условиях заняла бы больше часа ровной ходьбы. Тирон, вероятно, добрался до меня вдвое быстрее, но он-то двинулся в путь на рассвете. Мы вышли в самый оживленный час утра, когда улицы Рима запружены народом, который пробудили и растормошили извечный голод, повиновение и алчность.
В этот час на улицах можно встретить больше домашних рабов, чем в любое другое время дня. Они бегают по городу, выполняя миллион утренних поручений, доставляя записки, перенося грузы, занимаясь всякой всячиной, обшаривая в поиске покупок рынок за рынком. От них распространяется тяжелый дух хлеба, только-только выпеченного в тысячах каменных печей по всему городу; над каждой печью, словно ежедневное приношение богам, вьется тонкое щупальце дыма. Рабы пахнут рыбой, всякой всячиной, только что выловленной в Тибре, или более экзотическими плодами моря, доставленными ночью вверх по течению из порта в Остии: вымазанными в тине моллюсками и крупной морской рыбой, скользкими осьминогами и кальмарами. Они пахнут кровью, медленно вытекающей из разрубленных конечностей, туловищ и внутренностей коров, цыплят, свиней и овец, которые завернуты в тряпки и переброшены через плечи, чтобы лечь на стол хозяевам и отяготить их и без того пухлые животы.
В час, когда утро переваливает через половину, ни один из известных мне городов не способен сравниться с легкой бодростью Рима. Просыпаясь, Рим самодовольно потягивается и делает глубокий вдох, прочищая легкие, учащая сердцебиение. Рим пробуждается от сладких грез с улыбкой — ведь каждую ночь он засыпает, чтобы видеть сны об империи. Поутру Рим раскрывает глаза, чтобы заняться делом и сделать сон явью. Другие города дорожат своей дремой: Александрия и Афины видят разгоряченные сны о своем прошлом величии, Пергам и Антиохия кутаются в пестрое восточное одеяло, маленькие Помпеи и Геркуланум посапывают в неге до полудня. Рим радостно стряхивает с себя сон и приступает к дневным делам. Ему есть чем заняться. Великий город — ранняя пташка.
Рим — это множество городов в одном. Часовая прогулка в любом направлении — и перед вами предстанет по меньшей мере несколько его обличий. На взгляд тех, кто, рассматривая город, видит лица, Рим — прежде всего город рабов, которых здесь куда больше, чем граждан и вольноотпущенников. Рабы — повсюду, они столь же вездесущи и неотъемлемы от жизни города, как воды Тибра и свет солнца. Рабы — это жизненная кровь Рима.
Рабы стекаются в Рим со всего света; судьбы их складываются по-разному. Некоторые одного роду-племени со своими хозяевами. Они расхаживают по улицам в лучших одеждах, и вид у них куда более благополучный, чем у многих свободных римлян; возможно, им недостает тоги гражданина, но их туники пошиты из материала ничуть не менее тонкого. Другие имеют вид невообразимо жалкий: таковы рябые, полубезумные работяги, плетущиеся по улице неровными вереницами, нагие, если не считать тряпки поверх бедер, прикованные друг к другу за лодыжки, перетаскивающие тяжелые грузы; за ними приглядывают головорезы с длинными кнутами, их терзают неотступные тучи мошкары. Приближаясь к безвременной смерти, они поспешают на рудники, или на галеры, или на рытье глубоких фундаментов для домов богачей.
Для тех же, кто, глазея по сторонам, обращает внимание не на людей, а на камень, Рим предстает городом весьма и весьма богобоязненным. Он всегда был благочестивым местом и приносил щедрые (пусть и не всегда искренние) жертвы каждому богу или герою, который мог стать его союзником по мечте об империи. Рим почитает богов; Рим воздает почести мертвым. Не счесть храмов, алтарей, часовен и статуй. Ты вступаешь в узкую, извилистую улочку, знакомую с детства, и внезапно натыкаешься на памятник, которого никогда прежде не замечал, — маленькая, грубой работы статуя какого-нибудь забытого этрусского божка поставлена в углублении и скрыта от постороннего взгляда буйно разросшимся кустом сладкого укропа; секрет, ведомый лишь детям, что резвятся в проулке, да обитателям дома, почитающим заброшенного и бессильного идола как домашнего духа-покровителя. Иной раз можно натолкнуться на целый храм, невообразимо древний, настолько старинный, что построен он не из кирпича и мрамора, но из изъеденной червями древесины; его тусклый интерьер давно лишился всех примет обитавшего здесь некогда божества, но его по-прежнему почитают священным, а почему — не вспомнит никто из живущих.
Другие виды теснее связаны со своей округой. Возьмите, к примеру, мою округу, где причудливо сочетаются смерть и вожделение. Мое жилище расположено на полпути к вершине Эсквилинского холма. Надо мной обитают работники погребальной службы, те, что ухаживают за мертвой плотью, бальзамируют ее, втирают в нее благовония, разводят погребальные костры. Днем и ночью над вершиной поднимается массивный столб дыма, более густого и черного, чем любой другой в этом городе дымов, распространяющего тот странный, сладковатый запах горелой плоти, который обычно можно услышать только на поле битвы. Подо мной, у подножия холма, лежит знаменитая Субура — самое обширное скопище притонов, игорных и публичных домов к западу от Александрии. Близость столь несхожих соседей — поставщиков смерти сверху и самых низменных удовольствий снизу — наводит иногда на странные сопоставления.
Мы с Тироном спускались по вымощенной дорожке мимо белых оштукатуренных стен моих соседей.
— Поосторожнее здесь, — сказал я ему, показывая на место, где, как мне было известно, нас поджидала свежая порция экскрементов, вываленных за стену жильцами дома слева. Тирон отскочил вправо, едва не угодив в кучу, и наморщил нос.
— Когда я сюда шел, этого не было, — рассмеялся он.
— Да уж, свеженькая кучка. Хозяйка дома, — объяснил я со вздохом, — происходит из какого-то самнийского захолустья. Тысячу раз я ей объяснял, как работает городская канализация, но она знай себе отвечает, что, мол, так они всегда и поступали в Плутоновой дыре, или как там называется ее затхлая глушь. Куча никогда не залеживается; иногда сосед из-за стены справа посылает раба за дерьмом и тот его вывозит подальше. Не знаю почему: тропинка ведет только ко мне, и любоваться дерьмом или угодить в него рискую, похоже, только я. Может, соседа беспокоит запах. А может, он его крадет, чтобы удобрить свой сад. Я только знаю доподлинно, что дама из Плутоновой дыры с завидным постоянством выбрасывает по утрам через стену дерьмо своего семейства, а сосед напротив убирает его до наступления ночи. — Я подарил Тирону самую сердечную из своих улыбок. — Я объясняю это всякому, кто собирается посетить меня между рассветом и закатом. Иначе можно испортить пару хорошей обуви.
Тропинка расширялась. Дома становились все крохотнее и плотнее жались друг к другу. Наконец мы достигли подножия Эсквилина и вышли на широкую дорогу — Субура. Компания бритых наголо, украшенных варварскими чубами гладиаторов, пошатываясь, вывалилась из Ложа Венеры. Репутация у этого места весьма сомнительная: здесь вовсю надувают клиентов, особенно приезжих, хотя не щадят и римлян; это одна из причин, по которой я никогда не прибегаю к его услугам, хотя оно расположено в такой удобной близости от моего дома. Обманутые или нет, гладиаторы выглядели довольными. Качаясь, они хватали друг друга за плечи, ища опоры, и горланили песню, которая имела столько же мелодий, сколько было певцов, до сих пор не протрезвевших после долгой ночи, отмеченной всевозможными буйствами.
Группка юношей, игравших на краю улицы в треугольник, разбежалась и рассыпалась, уступая дорогу гладиаторам; затем они перестроились и начали новую партию: каждый занял свое место на вершине треугольника, прочерченного в пыли. Они перебрасывались кожаным мячом и громко смеялись — совсем еще мальчишки. Но я частенько видел, как они входят и выходят из боковых дверей Ложа, и знал, что они там работают. Поразительная выносливость: после долгой ночной работы в публичном доме они встали и играют в такую рань.
Мы свернули направо, двигаясь на запад по Субурской дороге вслед за пьяными гладиаторами. Еще одна улица, спускавшаяся с Эсквилина, переходила впереди в широкий перекресток. Правило в Риме: чем шире улица и чем больше площадь, тем гуще она забита народом и тем менее проходима. Нам с Тироном пришлось идти гуськом, пробираясь через неожиданное скопление повозок, животных и временных лавок. Я ускорил шаг и крикнул Тирону, чтобы он поторапливался; вскоре мы поравнялись с гладиаторами. Как и следовало ожидать, толпа расступалась перед ними, словно туман, рассеиваемый мощным порывом ветра. Мы шли за ними по пятам.
— Дорогу! — внезапно раздался громкий голос. — Дорогу мертвой!
Справа показалось несколько одетых в белое бальзамировщиков, спустившихся с Эсквилина. Они толкали длинную, узкую повозку с телом, которое было завернуто в кисею и, казалось, плыло в облаке благовоний — от него пахло розовым маслом, гвоздичной мазью, бесчисленными восточными пряностями. Как всегда, характерный запах издавали их одежды, пропитавшиеся дымом и ароматом сжигаемой плоти в огромных крематориях на вершине холма.
— Дорогу! — кричал вожак, размахивая тонкой деревянной розгой, какой обычно преподают урок собаке или рабу. Он никого не задел, но гладиаторы сочли себя оскорбленными. Один из них выбил розгу из рук бальзамировщика. Вращаясь, она взмыла в воздух и, не увернись я вовремя, ударила бы меня в лицо. Сзади кто-то пронзительно вскрикнул от боли, но я не стал оглядываться. Я пригнулся и взял Тирона за рукав.
Толпа напирала со всех сторон, и деваться было некуда. Вместо того чтобы спокойненько повернуть назад, как советовали обстоятельства, внезапно отовсюду прихлынули зеваки, предвкушая стычку и опасаясь ее пропустить. И их любопытство было вознаграждено.
Бальзамировщик был одутловатым, морщинистым, лысеющим коротышкой. Он поднялся в полный рост, чтобы казаться выше, привстал на носки. Его искаженное яростью лицо почти касалось лица гладиатора. Почувствовав дыхание противника, он сморщил нос — даже до меня доносился перегар скисшего вина и чеснока — и по-змеиному зашипел. Зрелище было нелепым, жалким, вселяющим тревогу. Великан-гладиатор отвечал громоподобной отрыжкой и новым ударом, отбросившим бальзамировщика на повозку. Громко хрустнули кости или дроги или то и другое вместе; бальзамировщик и повозка рухнули друг на друга.
Я крепче ухватил Тирона за рукав.
— Сюда, — шепнул я, показывая на неожиданный просвет в толпе. Прежде чем мы успели туда попасть, брешь заполнилась новыми зрителями.
Тирон издал странный звук. Я обернулся и увидел его перекосившееся лицо. Он смотрел вниз. Мои лодыжки почувствовали резкий, тяжелый толчок. Содержимое повозки вывалилось наземь. Труп покатился нам под ноги, и я разглядел лицо; кисейный саван размотался.
То была женщина, вернее, совсем почти девочка. Она была светловолоса и бледна бледностью, присущей всем мертвецам, из которых выкачали кровь. Несмотря на восковой цвет ее кожи, все свидетельствовало о том, что когда-то она была очень красива. Падение привело в беспорядок ее платье, обнажив белую и твердую, как алебастр, грудь и сосок цвета увядшей розы.
Я пристально поглядел Тирону в лицо. Его губы приоткрылись от непроизвольного, животного вожделения, но их кончики сжались от столь же непроизвольного отвращения. Я поднял взгляд и заметил новый просвет в толпе. Шагнув по направлению к нему, я потянул Тирона за рукав, но он словно прирос к месту. Я потянул сильнее, предвкушая начало настоящих неприятностей.
В этот миг я услышал легко узнаваемый металлический лязг извлекаемого из ножен кинжала и краем глаза уловил блеск стали. Оружие вытащил не гладиатор, а человек, находившийся на противоположной стороне повозки, среди бальзамировщиков. Телохранитель? Один из родственников умершей девочки? Еще мгновение — и неизвестный уже оказался на другой стороне повозки, словно перелетев через нее. Раздался странный режущий звук, едва слышный, но была в нем некая окончательность. Гладиатор согнулся пополам, обхватив живот. Он хрюкнул, затем застонал, но стон потонул в пронзительном визге толпы.
Я не видел ни убийцы, ни самого преступления; я был слишком занят, протискиваясь сквозь толпу, которая рассыпалась, словно зерна из прорванного мешка, едва первые капли крови упали на мостовую.
— Идем! — крикнул я и потащил Тирона за собой. Он по-прежнему смотрел через плечо на мертвую девочку, по-моему, не заметив происшедшего. Но когда мы удалились на безопасное расстояние, когда драка и смятение, не утихавшие у перевернутой повозки, остались далеко позади, он поравнялся со мной и сказал сдавленным голосом:
— Но мы должны вернуться назад, господин. Мы были свидетелями.
— Свидетелями чего?
— Убийства!
— Я ничего не видел. И ты тоже. Ты все время смотрел на мертвую девочку.
— Нет, я видел все, — он тяжело дышал. — Я был свидетелем убийства.
— Откуда ты знаешь? Гладиатор, возможно, придет в себя. Между прочим, он, вероятно, всего лишь раб. — Я заметил боль, промелькнувшую в глазах Тирона, и вздрогнул.
— Все равно мы должны вернуться, — огрызнулся Тирон. — Побоище только начиналось. Посмотри, оно в самом разгаре. В него оказалось втянуто полрынка. — Брови юноши взмыли вверх — его осенила идея: — Будет суд! Наверное, одной из сторон потребуется хороший защитник.
Я изумленно уставился на него:
— Твой хозяин и впрямь счастливчик. Как ты практичен, Тирон. У тебя на глазах разыгрывается кровавое побоище, и что же ты видишь? Потенциальных клиентов!
Мой смех уязвил Тирона.
— Но некоторые адвокаты зарабатывают таким способом кучу денег. По словам Цицерона, Гортензий использует не менее трех слуг, единственное занятие которых — слоняться по улицам и выискивать дела такого рода.
Я снова рассмеялся.
— Сомневаюсь, что Цицерон захочет иметь своим клиентом того гладиатора или его владельца. Точнее говоря, сомневаюсь, что они захотят иметь дело с твоим хозяином или с любым другим адвокатом. Заинтересованные стороны будут искать правосудия обычным способом: кровь за кровь. Если они не захотят выполнить эту работу сами, — хотя, на мой взгляд, друзья заколотого не похожи на трусов или приверед, — они поступят так, как поступают все, и наймут какую-нибудь банду, которая сделает эту работу за них. Банда разыщет нападавшего или брата нападавшего и зарежет его в отместку; семья новой жертвы наймет банду, враждебную первой, и ответит на насилие насилием. И так далее. Таково, Тирон, римское правосудие.
Я попытался улыбнуться, позволяя Тирону расценить все сказанное как шутку. Вместо этого лицо его еще более омрачилось.
— Римское правосудие для тех, — сказал я более мрачным тоном, — кто не способен оплатить адвоката и, возможно, даже не знает, что такое адвокат. Или знает, но не доверяет, считая все суды надувательством. То, что мы видели, очень похоже не на начало, а на продолжение кровавой вражды. Человек с ножом, возможно, не имеет никакого отношения ни к бальзамировщикам, ни к мертвой девочке. Может быть, он только поджидал удобного момента для удара, и кто знает, из-за чего и как давно возникла эта распря? В такие дела лучше не соваться. Никто не услышит твоего призыва и не прекратит бойню.
Последние слова были правдой и постоянным источником недоумения для гостей из чужеземных столиц, для всех, кто не привык жить в республике: в Риме нет полиции. Здесь не существует вооруженного муниципального отряда, способного поддерживать порядок внутри городских стен. Время от времени какой-нибудь уставший от насилия сенатор предлагает создать такой отряд. Но ему тут же возражают со всех сторон: «А кому он будет принадлежать?» И они правы. В стране, где правит царь, стража прямо и непосредственно подчинена монарху. Рим, напротив, является республикой (в то время, о котором я пишу, ею правит диктатор — это правда, — но временный и законный диктатор). Всякий, кто сделается начальником городской стражи, использует ее попросту для личного возвышения, а его фаворитов будет больше всего заботить, от кого принять самую крупную взятку и служить ли этому лицу или нанести ему удар в спину. Полиция окажется лишь орудием одной клики против другой. Она превратится в одну из банд, с которой придется бороться республике. Рим предпочитает обходиться без нее.
Площадь и Субура остались позади. Я ввел Тирона в проулок, который, насколько я знал, позволял срезать путь. Как и большинство римских улиц, он был без имени. Я называю его Тесниной.
В проулке, а точнее, в узкой щели меж двух высоких стен, было сумрачно и затхло. На заплесневелом кирпиче и камнях мостовой выступили капли влаги. Казалось, что вспотели сами стены; булыжник отдавал почти животным, горьковатым и по-своему приятным запахом сырости. Сюда никогда не заглядывало солнце, чтобы осушить проулок своим теплом или очистить его своим светом; в разгар лета такие улицы полны испарений, зимой — залиты льдом, и здесь стоит вечная сырость. Как много их в Риме — крохотных мирков, отделенных от большого мира, мирков замкнутых и самодовлеющих.
Дорога была слишком узкой, чтобы мы могли идти рядом. Тирон следовал за мной постоянно оглядываясь. Судя по тембру, нервничал.
— И часто здесь убивают?
— В Субуре? Постоянно. Средь бела дня. В нынешнем месяце это уже четвертое убийство, хотя и первое, очевидцем которого я стал. Приход тепла этому способствует. Но в Субуре дела обстоят не хуже, чем везде. Коли на то пошло, с той же легкостью тебе перережут глотку на Палатине или посреди Форума.
— Цицерон говорит, что в этом виноват Сулла. — Тирон заговорил смело, но на последних словах дыхание его неестественно пресеклось. Мне не нужно было смотреть ему в лицо, чтобы знать, что он покраснел. Сказано опрометчиво. Гражданин порицает нашего любимого диктатора? Куда опрометчивей, когда за хозяином такие речи безрассудно повторяет его раб. Мне следовало оставить эту тему, но Тирон возбудил мое любопытство.
— Итак, твой хозяин не большой поклонник Суллы? — Я старался говорить небрежно, чтобы успокоить Тирона. Но Тирон безмолвствовал. — Знаешь ли, Цицерон не прав, если думает, что Сулла виноват во всех преступлениях и безобразиях, которые творятся в Риме. Кровопролитие на улицах началось не при Сулле, хотя свой вклад внес, конечно, и он. — Теперь на тонкий лед ступил уже я. Тирон по-прежнему молчал. Он шел сзади, и встречаться со мной взглядом ему было вовсе не обязательно: он просто делал вид, что не слышит. Рабы рано привыкают симулировать удобную им глухоту и рассеянность. Я мог остановиться и обернуться, чтобы посмотреть ему в лицо, но это значило бы перегнуть палку.
И все же я не мог успокоиться. В самом имени Суллы есть что-то такое, что воспламеняет каждого римлянина, будь то друг или враг, сообщник или жертва.
— Большинство людей благодарны Сулле за то, что он восстановил в Риме порядок. Возможно, весьма дорогой ценой и не без кровопролития, но порядок есть порядок, и ничто другое не ценит римлянин так высоко. Но, как я понимаю, Цицерон думает иначе?
Тирон не отвечал. Проулок петлял влево и вправо, так что нельзя было заглянуть дальше, чем на несколько шагов вперед. Время от времени мы проходили мимо дверей и окон, слегка утопленных в стене. Трудно вообразить место более безлюдное.
— Конечно, Сулла — диктатор, — сказал я. — Это претит римскому духу: мы свободные люди, по крайней мере те из нас, что не являются рабами. Но в конце концов диктатор не царь; так говорят законодатели. Диктатура совершенно законна, пока ее одобряет сенат. Разумеется, только при чрезвычайных обстоятельствах. И только на определенный срок. Сулла удерживает свои полномочия три года вместо предписанного законом одного — что ж, пожалуй, именно это огорчает твоего хозяина. Я имею в виду нарушение законного порядка.
— Пожалуйста, — сдавленным голосом прошептал Тирон, — не нужно продолжать этот разговор. Никогда не знаешь, кто тебя подслушивает.
— Ax да, и стены имеют уши — еще одна крупица мудрости из благоразумных уст хозяина Горошины?
Это наконец вывело его из себя:
— Нет! Цицерон никогда не скрывает своих мыслей. Он так же открыто говорит, что думает, как и ты. И о политике он знает куда больше, чем ты полагаешь. Но он не безрассуден. Цицерон говорит: если человек не владеет риторическим искусством как следует, тогда произносимые им на людях слова скоро выходят из-под его власти, подобно листьям на ветру. Невинную правду можно извратить и представить черной ложью. Поэтому он и запрещает мне говорить о политике вне дома. Или с не заслуживающими доверия незнакомцами.
Меня поставили на место. Молчание и гнев Тирона были справедливы: я нарочно его подзуживал. Но я не стал оправдываться или прибегать к тем окольным и лицемерным извинениям, с помощью которых свободные иногда просят прощения у рабов. Все, что помогало мне составить более ясное представление о Цицероне, прежде чем я с ним встречусь, стоило такого пустяка, как обида раба. Между прочим, следует очень хорошо знать раба прежде, чем дашь ему понять, что тебе нравится его дерзость.
Мы продолжали свой путь. Теснина расширилась настолько, что мы могли идти бок о бок. Тирон почти поравнялся со мной, но, как требовала благопристойность, по-прежнему шел чуть позади и слева. Возле Форума мы вновь вышли на Субурскую дорогу. Тирон заметил, что мы быстрее окажемся на месте, если не будем обходить Форум, а пойдем напрямик. Мы шли через самое сердце города, каким его представляют себе приезжие, — мимо пышных дворов и фонтанов, храмов и площадей, где творят суд и поклоняются богам в их прекраснейших жилищах.
Мы прошли мимо самих ростр — высокого пьедестала, украшенного носами захваченных кораблей, откуда ораторы и адвокаты выступали с речами в самых громких процессах римского судопроизводства. О Сулле больше не было произнесено ни слова, но я не мог не задаваться вопросом, не вспоминает ли, подобно мне, Тирон ту сцену, которую можно было наблюдать на этом самом месте всего год назад, когда вдоль Форума выставляли насаженные на кол головы врагов Суллы — по сотне в день. Кровь его жертв по-прежнему напоминала о себе бурыми пятнами на белом, выскобленном камне.
Как и говорил Тирон, дом Цицерона был куда меньше моего. Снаружи это одноэтажное строение без малейших следов орнамента выглядело нарочито скромным и приземистым. Выходивший на улицу фасад был лишен всяких прикрас — оштукатуренная в шафрановый цвет стена с прорезью узкой деревянной двери.
Очевидная скромность дома Цицерона значила очень мало. Разумеется, мы находились в одном из самых дорогих районов в Риме, где размеры мало что говорят о богатстве. Даже самый крохотный домик здесь мог стоить нескольких вилл в Субуре. Кроме того, состоятельные римские классы исстари чурались всякой показной роскоши в своих домах, по крайней мере, в том, что касалось их наружного вида. Они уверяют, что это вопрос хорошего вкуса. Я подозреваю, что дело скорее в страхе перед тем, что пошлое бравирование богатством распалит зависть толпы. Нужно учитывать и то, что дорогие украшения на внешней стене дома украсть куда легче, чем если бы они стояли в безопасности где-нибудь внутри.
Подобная простота и сдержанность в глазах римлян всегда были идеалом. Однако на моем веку отчетливо проявились признаки поворота к публичной демонстрации состоятельности. Прежде всего это относится к людям молодым и честолюбивым, особенно к тем, что сколотили свои состояния в гражданскую войну и после торжества Суллы. Они надстраивают второй этаж; на крышах они возводят портики. Они выставляют привезенные из Греции статуи.
На улице, где жил Цицерон, не наблюдалось ничего подобного. Здесь царствовала благопристойность. Дома были повернуты к улице спиной и смотрели внутрь; им нечего было рассказать случайному путнику, их тайная жизнь открывалась лишь тому, кто был сюда вхож.
Улица была короткой и тихой. Ни в одном из ее концов не было рынка, а бродячие торговцы имели, по-видимому, достаточно такта, чтобы не нарушать тишину. Серый булыжник под ногами, бледная голубизна неба над головой, выцветшая и потрескавшаяся от жары штукатурка, вся в дождевых пятнах — другие цвета не допускались, и уж зеленый — в последнюю очередь: ни одного мятежно пробивающегося сквозь камни мостовой или карабкающегося на стену сорняка, ни — подавно — цветов и деревьев. Сам воздух, поднимающийся над мостовой, — ничем не пахнущий, жаркий воздух — был пропитан беспримесной чистотой римской добродетели.
Дом Цицерона отличался особой суровостью даже посреди всего этого скупого пейзажа. По иронии судьбы он был столь непритязателен, что сразу же бросался в глаза: вот, сказал бы иной прохожий, вот идеальное жилище богатого римлянина, наделенного редчайшей из римских добродетелей. Домик выглядел столь скромным и тесным, что можно было предположить, будто здесь живет богатая некогда римская матрона, ныне овдовевшая и находящаяся в стесненных обстоятельствах; а может быть, это городской дом богатого земледельца, который изредка навещает город лишь по делам и никогда не устраивает приемов и не справляет праздников; а может быть (так оно в действительности и было), этот скромный дом на этой неброской улице принадлежит молодому холостяку со значительными средствами и старомодными ценностями, прижившемуся в городе сыну деревенских родителей, который замыслил попытать счастья в высших кругах Рима, — молодому человеку строгой римской закалки, столь уверенному в себе, что даже молодость и честолюбие не соблазнили его на вульгарные ошибки модника.
Тирон постучал в дверь.
Несколько мгновений спустя нам открыл седобородый раб. Старик страдал неким подобием паралича, и его голова находилась в постоянном движении, беспрестанно кивая и мотаясь из стороны в сторону. Он не сразу узнал Тирона и разглядывал его то пристально, то искоса, вытягивая голову на тонкой шее на манер черепахи и не переставая кивать. Наконец он улыбнулся беззубой улыбкой и отступил в сторону, широко распахнув дверь.
Прихожая имела вид полукруга, прямая часть которого была у нас за спиной. Выгнутая стена перед нами была прорезана тремя дверными проемами: по краям каждого из них вытянулись изящные колонны, каждый был накрыт фронтоном. Коридоры прятались за шторами из богатой красной ткани, расшитой снизу желтыми аканфами. Греческие светильники с обеих сторон и не слишком приметная напольная мозаика (Диана, преследующая вепря) довершали картину. Все выглядело так, как я и ожидал. Убранство прихожей было подобрано с достаточной сдержанностью и вкусом, чтобы не противоречить строгости оштукатуренного фасада, но его дороговизна развеивала всякое впечатление бедности.
Старый привратник показал жестом, что нам следует подождать. Молча, с усмешкой, он скрылся за занавесом слева от нас; его сморщенная голова колыхалась на узких плечах, словно поплавок на легких волнах.
— Старый слуга семьи? — спросил я, дождавшись, пока он не пропал из виду, и понизив голос. Очевидно, слух старика был острее, чем его зрение, так как он слышал достаточно хорошо, чтобы отзываться на стук в дверь; говорить о нем в его присутствии, словно о рабе, было бы невежливо, ведь рабом он не был. У него на пальце я заметил кольцо, которое подсказывало, что мы имеем дело с вольноотпущенником и гражданином.
— Мой дед, — ответил Тирон. В его голосе звучала нескрываемая гордость. — Марк Туллий Тирон. — Он вытянул шею и посмотрел в сторону дверного проема, словно мог разглядеть за красной шторой ковыляние старика по коридору. Вышитая кайма шторы слегка отогнулась, приподнятая слабым дуновением ветра. На основании этого я заключил, что левый проход ведет куда-то на свежий воздух, вероятно, к атрию, расположенному в центре дома, где, надо полагать, хозяин Цицерон нежится под лучами утреннего солнца.
— Выходит, что вы служите семье по меньшей мере уже три поколения? — сказал я.
— Да, хотя мой отец умер, когда я был еще очень мал, до того как я смог его узнать. Как и моя мать. Старый Тирон — вот вся моя семья.
— А давно ли твой хозяин отпустил его на волю? — спросил я, так как в дополнение к своему старому рабскому имени старик носил личное и родовое имя Цицерона: Марк Туллий Тирон, вольноотпущенник Марка Туллия Цицерона. По традиции освобожденный раб берет себе два первых имени отпустившего его на волю хозяина и ставит их перед собственным именем.
— Пятый год уже пошел. До этого он принадлежал деду Цицерона в Арпине. Я тоже принадлежал ему, хотя я всегда находился с Цицероном, с самого детства. Старый хозяин подарил нас, когда Цицерон закончил свое обучение и обзавелся собственным домом здесь, в Риме. Тогда-то Цицерон и освободил его. Деду молодого хозяина это никогда бы не пришло в голову. Он не верит в отпущение на волю, пусть даже раб очень стар и долго и хорошо послужил хозяину. Хотя Туллии происходят из Арпина, они римляне до мозга костей. Это очень строгое и старомодное семейство.
— А ты?
— Что я?
— Ты рассчитываешь на то, что в один прекрасный день Цицерон даст тебе свободу?
Тирон покраснел:
— Ты задаешь чудные вопросы, господин.
— Только потому, что такова моя природа. И моя профессия. Ты наверняка и сам уже задавался этим вопросом, и не однажды.
— Как и всякий раб. — В голосе Тирона не было горечи, только бесцветная и смиренная нотка печали, та особенная меланхоличность, с которой я сталкивался и прежде. В то мгновение я понял, что молодой Тирон был одним из тех по природе одаренных и выросших среди богатства рабов, которые обречены сознавать, сколь своевольны и причудливы капризы Судьбы: одного она делает на всю жизнь рабом, другого — царем, хотя по сути разницы между ними никакой. — Однажды, — сказал он спокойно, — когда мой хозяин добьется положения, когда я буду постарше. В любом случае, что толку в свободе, если не собираешься обзавестись семьей? По-моему, это единственное преимущество свободного человека. Как раз об этом-то я еще не думал, или, по крайней мере, думал не часто.
Тирон отвернулся и уставился на дверной проем, за которым скрылся его дед. Он обернулся ко мне, и выражение лица его изменилось. Я не сразу понял, что он улыбается.
— Между прочим, — сказал он, — лучше дождаться, пока умрет дед. Иначе будет два вольноотпущенника по имени Марк Туллий Тирон, и как тогда прикажете нас называть?
— А как вас называют сейчас?
— Тироном и Старым Тироном, естественно. — Он улыбнулся менее натянуто: — Дед не откликается на имя Марк. Он считает дурным знаком, если кто-нибудь зовет его так. Это искушает богов. К тому же он слишком стар, чтобы привыкнуть к новому имени, хотя он им и гордится. Все равно, звать его бессмысленно. Сейчас он открывает двери, вот и все его обязанности. Иногда он очень медлителен. Я думаю, что хозяину это нравится. Цицерон думает, что заставлять гостей ждать под дверью — это проявление хорошего тона, а еще лучше, если они шагают взад-вперед по прихожей, по крайней мере в первое посещение, пока Тирон доложит об их приходе.
— Именно это сейчас и происходит? Мы ждем, пока о нас объявят?
Тирон скрестил руки и кивнул. Я еще раз оглядел помещение. Здесь не было даже скамейки, чтобы присесть. Очень по-римски, подумал я.
Наконец Старый Тирон возвратился, отогнув штору перед своим хозяином. Как описать мне Марка Туллия Цицерона? Все красавцы похожи друг на друга, но человек невзрачный невзрачен по-своему. У Цицерона был широкий лоб, мясистый нос и жидкие волосы. Он был среднего роста, со слабой грудью, узкими плечами и длинной шеей, на которой вылеплялся острый кадык. Выглядел он не на двадцать шесть лет, а значительно старше.
— Гордиан, — представил меня Тирон. — Гордиан, которого прозвали Сыщиком.
Я кивнул. Цицерон сердечно улыбнулся. В его глазах мерцало беспокойное любопытство. Он произвел на меня хорошее впечатление, хотя я и не отдавал себе отчета почему.
Но очарование улетучилось, стоило Цицерону заговорить. Он сказал всего одно слово, и этого оказалось достаточно. Голос его был высок и резок. Тирону с его нежными модуляциями следовало бы стать оратором. Голос Цицерона подошел бы аукционеру или комическому актеру; он был столь же своеобычен, как и имя его обладателя.
— Сюда, — произнес он, указав на красную штору, и мы последовали за ним.
Коридор оказался очень коротким, если это вообще был коридор. Мы прошли меж неукрашенных стен всего несколько шагов, как вдруг обе стены кончились. Справа висела широкая занавеска из бледно-желтой кисеи — столь тонкой, что я видел сквозь нее небольшой, но безукоризненно ухоженный атрий. Открытый солнцу и небу, он напоминал колодец, прорубленный в доме, бассейн, доверху залитый теплом и светом. В центре его ронял брызги небольшой фонтан. Кисейная занавеска была подернута рябью и мягко покачивалась, словно туман, тревожимый порывом ветра, или живая пленка, вздыхающая при малейшем дуновении.
Напротив атрия находилась просторная, полная воздуха комната, свет в которую проникал через узкие оконца, проделанные в высоком потолке. Ее стены покрыты белой штукатуркой. Вся мебель была сделана из черного полированного дерева с деревенскими узорами; кое-где ее украшали искусно сработанные завитушки и серебряные застежки, кое-где она была инкрустирована перламутром, сердоликом и лазуритом.
Комната была завалена ошеломительным множеством свитков. Здесь размещались библиотека Цицерона и его кабинет. В богатых домах такие комнаты зачастую являются самыми укромными уголками, которые больше говорят о своих владельцах, чем спальни или гостиные, где распоряжаются женщины и рабы. Комната несла на себе несмываемый отпечаток личности своего хозяина и не предназначалась для непосвященных; но здесь же Цицерон принимал гостей — об этом свидетельствовали расставленные по комнате стулья; некоторые из них были сдвинуты так тесно, словно с них только что встали потревоженные посетители. Цицерон жестом указал на три стула, сел и пригласил нас последовать его примеру. Кто принимает гостей в библиотеке, а не в гостиной или на веранде? Человек с греческими запросами, подумалось мне. Ученый. Ценитель знания и мудрости. Человек, начинающий разговор с незнакомцем хлестким вопросом:
— Скажи-ка мне, Гордиан Сыщик, не замышлял ли ты когда-нибудь убить собственного отца?
Что было написано на моем лице в ту минуту? Кажется, я вздрогнул, поморщился, посмотрел на него с недоверием. Цицерон видел все и улыбнулся той деланной улыбкой, какую изображают на своем лице ораторы, умело манипулирующие слушателями. Актеры (я знал многих из них) ощущают примерно такое же удовлетворение, такое же упоение властью. Пастух открывает Эдипу правду и единственным словом исторгает вопль боли и ужаса из тысяч глоток, незамедлительно повинующихся его подсказке. Под маской пастух улыбается и покидает сцену.
Я делал вид, что отстраненно разглядываю какие-то лежащие поблизости свитки; краем глаза я видел, что Цицерон по-прежнему следит за мной, не желая упустить ни одного моего жеста. Ораторы воображают, будто с помощью слов они могут повелевать всем и вся. Я изо всех сил старался придать своему лицу безразличное выражение.
— Мой отец, — начал я, но вынужден был сделать паузу, чтобы прокашляться. Я проклинал запинку, ведь она выглядела проявлением слабости. — Мой отец уже умер, почтеннейший Цицерон. Много лет назад.
Озорство в его глазах погасло. Он нахмурился.
— Прошу прощения, — промолвил он невозмутимо, слегка склонив голову. — Я не хотел тебя обидеть.
— Я не обиделся.
— Хорошо. — В глазах его снова появился озорной огонек. — Тогда ты не огорчишься, если я снова задам тот же вопрос, разумеется, как вопрос чисто гипотетический. Итак, предположи, только предположи, что у тебя есть отец, от которого ты желаешь избавиться. Как бы ты поступил?
Я пожал плечами:
— Сколько старику лет?
— Шестьдесят, может быть, шестьдесят пять.
— А сколько мне — говоря гипотетически?
— Около сорока.
— Время, — сказал я. — Любой недуг излечит время. Излечит не хуже любого лекарства.
Цицерон кивнул.
— Ты имеешь в виду, что будешь просто ждать. Не беспокойся. Расслабься. Пусть природа возьмет свое. Да, это, пожалуй, самый простой способ. И может быть, хотя и не обязательно, самый безопасный. Конечно, так поступает большинство людей, когда они сталкиваются с человеком, чье существование для них невыносимо, особенно если этот человек старше или слабее их, особенно если по чистой случайности это — член семьи. Тем более, если это — их отец. Смирись с неудобством и терпи. Пусть все решит время. В конце концов, никто не вечен, а молодые обычно живут дольше своих стариков.
Цицерон замолчал. Желтая кисея слегка вздымалась и опадала, точно весь дом дышал. Комнату затопил зной.
— Но иногда время — слишком большая роскошь. Несомненно, если ждать достаточно долго, старик шестидесяти пяти лет скончается сам собой, хотя, прежде чем это случится, он может дожить и до восьмидесяти пяти.
Он встал со стула и принялся расхаживать по комнате. Цицерон был не из тех, кто ораторствует, сидя на месте. Впоследствии я буду сравнивать все его тело с неким механизмом: размеренная поступь ног, подвижные руки, тяжеловесно жестикулирующие ладони, то и дело наклоняющаяся голова, никогда не остающиеся на месте брови. Ни одно из этих телодвижений не было самоцелью. Напротив, все они были как-то связаны между собой, все подчинялись его голосу, этому странному, волнующему, обворожительному голосу, словно голос его был орудием, а тело — машиной, которая это орудие производит; словно его конечности и пальцы были шестеренками и рычагами, которые необходимы для изготовления голоса, выходившего из его уст. Тело двигалось. Голос звучал.
— Вообрази, — говорил он (легкий наклон головы, изящный взмах руки), — шестидесятилетнего старика, вдовца, который живет один в Риме. Замкнутость ему нимало не свойственна. Он с удовольствием посещает обеды и пирушки. Он любит арену и театр. Он часто бывает в банях. Мало того: он постоянный посетитель — клянусь Гераклом, и это в его-то годы — соседнего публичного дома. Он живет, наслаждаясь. Что до работы, то он на покое. Денег у него достаточно. Крупные поместья за городом, виноградники и фермы — но он этим больше не занимается. Он давно уже переложил все заботы на кое-кого помоложе.
— На меня, — подсказал я.
Цицерон слегка улыбнулся. Как и все ораторы, он не любил, чтобы его перебивали, но вопрос доказывал, что я хотя бы прислушиваюсь.
— Да, — сказал он. — Гипотетически говоря, да. На тебя. Своего гипотетического сына. Что до старика, то вся его жизнь посвящена теперь одним наслаждениям. В погоне за ними он расхаживает по улицам города в любой час дня и ночи, сопровождаемый только своими рабами.
— У него нет телохранителя? — спросил я.
— Стоящего нет. С ним ходит двое рабов. Скорее для удобства, чем для охраны.
— Они вооружены?
— Вероятно, нет.
— Мой гипотетический отец напрашивается на неприятности.
Цицерон кивнул:
— Так и есть. Римские улицы — это не то место, где порядочный гражданин может шататься посреди ночи. Особенно если речь идет о старике. Особенно если он явно богат и не имеет вооруженной охраны. Храбрец! Изо дня в день рисковать своей жизнью — каков старый дурак! Рано или поздно все это плохо кончится. Так ты, во всяком случае, думаешь. Однако год за годом он ведет себя все так же возмутительно, и — ничего не происходит. Начинаешь думать, что его хранит какой-то незримый дух или демон, потому что старик остается невредим. Его ни разу не ограбили. Ему ни разу даже не угрожали. Худшее, что с ним может случиться, — это если поздней ночью к нему привяжется какой-нибудь нищий, пьяница или гулящая девка, но с ними он легко справится, вытащив монету или кликнув рабов. Нет, время, похоже, тебе не союзник. Предоставленный самому себе старик вполне может прожить вечно.
— Неужели это так плохо? Кажется, мне он начинает нравиться.
Цицерон поднял брови:
— Совсем наоборот. Ты его ненавидишь. Неважно почему. Просто на какое-то время предположи, что — по любой причине — ты желаешь его смерти. Отчаянно желаешь.
— Все равно время — самое легкое орудие. Ты говорил, ему шестьдесят пять. Как его здоровье?
— Отменное. Вероятно, лучше твоего. Почему бы и нет? Все твердят, что ты работаешь слишком много: управляешь поместьями, растишь детей и преждевременно загоняешь себя в могилу. А старику беспокоиться не о чем. Он знай себе развлекается. По утрам он почивает. В полдень думает, что будет делать вечером. По вечерам он объедается дорогими яствами, напивается, бражничает с людьми вдвое младше его. На следующее утро он поправляется в банях и все начинается снова. Как его здоровье? Я говорил тебе, он постоянный клиент местного дома терпимости.
— Известно, что еда и вино убивают человека, — осмелился предположить я. — Говорят, что в объятиях шлюхи перестало биться не одно старческое сердце.
Цицерон покачал головой:
— Нет, это не годится. Слишком ненадежно. Ты ненавидишь его, разве ты не понимаешь? Возможно, ты его боишься. Ты все больше жаждешь его смерти.
— Политика? — предложил я.
Цицерон на мгновение прекратил шагать, улыбнулся, а затем продолжил:
— Политика. Да, в наши дни в Риме политика, вне всяких сомнений, убивает быстрее и надежнее, чем жизнь на широкую ногу, объятия шлюхи или полночная прогулка по Субуре. — Он широко, по-ораторски развел руками в знак отчаяния. — К несчастью, старик — одно из тех примечательных созданий, которые умудряются прожить жизнь, ни разу не впутавшись в политику.
— В Риме? — усомнился я. — Гражданин и землевладелец? Это невозможно.
— Говорят, что он один из тех людей, которые похожи на кролика, — обаятельных, пустых, безвредных. Никогда не обращал на себя внимания, никогда никого не обижал. Зачем охотиться на такого, когда под ногами куда более крупная дичь? Окруженные со всех сторон политикой, словно чащей или тенетами, они все же умеют проскользнуть сквозь силки без малейшей царапины.
— Да он хитрец. Этот старик нравится мне все больше и больше.
Цицерон поморщился.
— Дело совсем не в хитрости. Единственное, к чему стремится старик, — это скользить по жизни, доставляя себе как можно меньше неудобств. Он счастливчик, и этим все сказано. Ничто его не задевает. Италийские союзники восстали против Рима? Он приезжает из Америи, деревеньки, которая до последнего мгновения собирается примкнуть к мятежу, и пожинает первые плоды примирения; так он становится гражданином. Гражданская война между Марием и Суллой, затем между Суллой и Цинной? Старик колеблется, не зная, к кому спешить с изъявлением преданности — он реалист и оппортунист, подобно большинству римлян в эти дни, — и выходит из затруднений, как чувствительная скромница, которая переходит через бушующий поток, перескакивая с камня на камень и даже не замочив сандалий. Сегодня чувствуют себя в безопасности только те, кто не имеет никаких убеждений. Кролик, говорю тебе, кролик. Если надеяться на то, что ему свернет шею политика, он проживет до ста лет.
— Но конечно же он не настолько вял, каким ты его описываешь. В наши дни рискует любой — хотя бы уже тем, что живет на этом свете. Ты говоришь, он землевладелец со связями в Риме. Он должен быть клиентом какой-нибудь влиятельной семьи. Кто ему покровительствует?
Цицерон рассмеялся:
— Даже здесь он избрал в свои союзники самый смирный, самый безопасный род — Метеллов. Родня Суллы, или бывшая родня, пока диктатор не развелся со своей четвертой женой. Причем он имеет дело не с любыми Метеллами, но со старейшей, самой бездеятельной и бесконечно уважаемой из ветвей этого рода. Так или иначе он снискал расположение Цецилии Метеллы. Ты когда-нибудь с ней встречался?
Я покачал головой.
— Встретишься, — заметил он таинственно. — Нет, политика никогда не убьет его за тебя. Пускай заставят весь Форум головами на кольях, пускай Марсово поле будет до краев залито кровью, стекающей в Тибр, — ты по-прежнему найдешь своего старика бесцельно шатающимся по самым скверным кварталам города после наступления темноты; он набил себе брюхо на обеде у Цецилии и радостно направляется в ближайшее блудилище.
Цицерон резко сел на стул. Машине, по-видимому, потребовалась временная передышка, но надтреснутое орудие продолжало работать.
— Как видишь, рок здесь не помощник и не приберет ненавистного старика. К тому же, возможно, у тебя существует какая-то настоятельная причина желать его смерти; возможно, дело не в ненависти или недовольстве, а в некой угрозе, готовой вот-вот осуществиться. Ты вынужден действовать самостоятельно.
— Ты намекаешь, что я должен убить своего отца?
— Точно так.
— Невозможно.
— У тебя нет выхода.
— Варварство!
— Тебя вынуждает рок.
— Тогда — яд?
Он пожал плечами:
— Может быть, если бы ты имел к нему прямой доступ. Но вы не обычные отец и сын, вхожие в дом друг к другу. Между вами пролегло отчуждение. Заметь: у старика собственный дом здесь, в Риме, и он редко ночует где-нибудь еще. Ты живешь в старом семейном доме в Америи и, когда дела приводят тебя изредка в Рим, ты никогда не ночуешь в доме отца. Вместо этого ты останавливаешься у друга или даже на постоялом дворе — ваша ссора зашла так далеко. Таким образом, тебе нелегко попасть к отцу на обед прежде, чем он поест сам. Подкупить одного из слуг? Это в высшей степени ненадежно: в разделенной семье рабы всегда принимают одну из сторон. Они будут куда более преданы ему, чем тебе. Яд — негодное решение.
Желтая занавеска покрылась рябью. Порыв горячего ветра проскользнул под ее кромку и втянулся в комнату, словно льнущий к земле туман. Я чувствовал, как он течет и клубится вокруг ног, уловил его тяжелый, жасминовый аромат. Утро почти закончилось. Вот-вот на город обрушится настоящий знойный день. Неожиданно мне захотелось спать. То же происходило и с Тироном: я видел, как он подавляет зевоту. Может быть, его просто одолела скука. Вероятно, он не в первый раз слушал, как его хозяин развивает ряд одних и тех же доводов, оттачивая логику, заботясь об особой отделке и лоске каждой фразы.
Я прочистил горло:
— Тогда решение кажется очевидным, достопочтенный Цицерон. Если отец должен быть убит по наущению собственного сына — преступление слишком омерзительное для взора, — тогда это должно быть сделано, когда старик более всего уязвим и доступен. Однажды безлунной ночью, когда он возвращается домой с вечеринки или направляется в публичный дом. В этот час не будет свидетелей, по крайней мере, таких, что охотно дадут показания в суде. По улицам разгуливают разбойничьи шайки. Такая гибель не вызовет ничьих подозрений. Ее легко будет списать на какую-нибудь случайную группу безымянных головорезов.
Сидевший на стуле Цицерон подался вперед. Машина оживала.
— Значит, ты не убьешь его сам, собственной рукой?
— Разумеется, нет. Меня даже не будет в Риме. Я буду гораздо северней — в своем доме в Америи, где меня, вероятно, будут мучить кошмары.
— Ты наймешь убийц, чтобы они сделали это за тебя?
— Конечно.
— Людей, которых ты знаешь и которым доверяешь?
— Подумай сам: где бы я мог познакомиться с такими людьми лично? Я, работающий до седьмого пота земледелец из Америи? — Я пожал плечами. — Скорее всего, я положусь на незнакомцев. На главаря банды, встреченного в субурском кабаке. Безымянный знакомый, рекомендованный другим знакомым, которого знает какой-нибудь твой приятель…
— Именно так это и делается? — Цицерон наклонился ко мне, испытывая неподдельное любопытство. Он говорил уже не с гипотетическим отцеубийцей, но с Гордианом Сыщиком. — Говорят, ты действительно кое-что знаешь об этом ремесле. Мне сказали: «Да, если ты желаешь связаться с людьми, которые, не задумываясь, обагрят свои руки кровью, нет ничего лучше, чем начать с Гордиана».
— Говорят? Сказали? Кого ты имеешь в виду, Цицерон? Кто говорит, что я пью из одной чаши с убийцами?
Он прикусил губу, явно еще не решив, насколько ему следует приоткрыться. Я ответил за него:
— Думаю, ты имеешь в виду Гортензия, не так ли? Ведь это Гортензий порекомендовал меня тебе?
Цицерон метнул раздраженный взгляд на Тирона, который тут же стряхнул с себя остатки сна.
— Нет, хозяин. Я ничего ему не говорил. Он догадался об этом, — мне показалось, что впервые за весь день Тирон заговорил как раб.
— Догадался? О чем ты говоришь?
— Лучше сказать, заключил. Тирон говорит правду. Мне более или менее известно, зачем меня позвали. Дело об убийстве, в которое вовлечены отец и сын, оба по имени Секст Росций.
— Ты догадался, что я позвал тебя именно поэтому? Но как? Защищать Росция я решил не далее как вчера.
Я вздохнул. Вздохнула и штора. Жара ползла от стоп к бедрам, словно вода, медленно поднимающаяся в колодце.
— Может быть, Тирон объяснит все позднее. Мне кажется, сейчас слишком жарко, чтобы подробно, шаг за шагом все пересказывать. Но мне известно, что за дело брался Гортензий и что теперь им занимаешься ты. И я предполагаю, что весь наш разговор о гипотетических заговорах каким-то образом связан с настоящим убийством?
Цицерон помрачнел. Думаю, он чувствовал себя одураченным, ведь все это время мне было известно подлинное положение вещей.
— Да, — сказал он, — жарко. Тирон, нам нужно освежиться. Принеси вина, смешанного с холодной водой. Может быть, немного фруктов. Ты любишь сушеные яблоки, Гордиан?
Тирон встал со стула:
— Я скажу Аталене.
— Нет, Тирон, принеси сам.
Не спеши. Приказание было намеренно унизительным; я понял это по обиде, промелькнувшей в глазах Тирона; красноречив был и взгляд Цицерона из-под опущенных век — в нем сквозила утомленность, навеянная отнюдь не жарой. Тирон не привык к таким лакейским поручениям. А Цицерон? С таким обращением сталкиваешься повсеместно: хозяева часто доставляют мелкие расстройства рабам, которые их окружают. Привычка укореняется настолько, что они поступают так, не задумываясь; со временем рабы перестают чувствовать унижение и роптать, относясь к этому как к ниспосланным от Бога неприятностям — как к ливню или базарному дню.
Цицерон и Тирон еще не зашли на этом пути так далеко. Прежде чем надувшийся Тирон покинул комнату, Цицерон смягчился, изо всех сил стараясь не потерять при этом лица:
— Тирон, — позвал он. Он подождал, пока раб обернется, и посмотрел ему в глаза. — Не забудь принести порцию и для себя.
При этих словах человек более жестокий расплылся бы в улыбке. Малодушный уставился бы в пол. Цицерон не сделал ни того ни другого, и в это мгновение я почувствовал, что начинаю его уважать.
Тирон удалился. Некоторое время Цицерон поигрывал кольцом на пальце, затем вновь обратил свое внимание на меня.
— Ты собирался кое-что рассказать о том, как подстраиваются уличные убийства. Прости меня, если мой вопрос звучит дерзко. Я вовсе не хочу сказать, что ты сам когда-либо оскорбил богов, участвуя в таких преступлениях. Но говорят — Гортензий говорит, — что тебе довелось многое узнать о таких вещах. Кто, как и сколько…
Я пожал плечами.
— Если кто-то кому-то желает смерти, в этом нет ничего трудного. Как я сказал, довольно одного слова подходящему человеку, немного золота, переданного из рук в руки, и работа сделана.
— Но где находят подходящего человека?
Я и забыл, сколь молод и неопытен мой собеседник, несмотря на всю его образованность и остроумие.
— Это легче, чем ты, возможно, думаешь. Уже много лет банды властвуют на римских улицах с наступлением темноты, а кое-где даже при свете дня.
— Но банды воюют между собой.
— Банды воюют с каждым, кто становится у них на пути.
— Их преступления связаны с политикой. Они вступают в союз с какой-нибудь партией.
— Им плевать на политику, за исключением политики того, кто их нанимает. Они не ведают преданности, за исключением преданности, которую покупают за деньги. Подумай, Цицерон, откуда берутся эти банды. Некоторые из них зарождаются прямо здесь, в Риме, точно личинки мух под мостовой: это бедняки, дети бедняков, их внуки и правнуки. Целые преступные династии, поколения мерзавцев, воспитывающих породу порока. Они договариваются между собой, словно маленькие государства. Они заключают смешанные браки, словно знать. И они продают себя, словно наемники, любому политику или военачальнику, который дает самые щедрые обещания.
Цицерон смотрел в сторону, впиваясь взглядом в прозрачные складки желтой шторы, словно мог разглядеть за ней все человеческие отбросы Рима.
— Откуда они все берутся? — пробормотал он.
— Они прорастают сквозь камни мостовой, — сказал я, — как сорняк. Или стекаются сюда из деревни, ища убежища от непрекращающихся войн. Подумай: Сулла выигрывает войну против мятежных италийских союзников и платит своим воинам землей. Но чтобы приобрести землю, нужно сперва прогнать побежденных союзников. Что станется с ними? Разве что они кончат нищими и рабами в Риме. И все ради чего? Сельская местность опустошена войной. Воины не умеют возделывать землю; через месяц или через год они продадут свои наделы тем, кто больше заплатит, и устремятся обратно в город. Землю захватывают крупные землевладельцы. Мелкие землевладельцы силятся с ними конкурировать, проигрывают и теряют все — они тоже отправляются в Рим. За прожитую жизнь я видел, как расширяется пропасть между богатыми и бедными, как одни становятся все ничтожнее, другие — все огромнее. Рим напоминает мне сказочно богатую красавицу, одетую в золото и увешанную драгоценностями; в своем большом животе она носит плод по имени Империя, и по всему ее телу ползают миллионы проворных вшей.
Цицерон поморщился.
— Гортензий предупреждал, что ты будешь говорить о политике.
— Только потому, что политика — это воздух, которым мы дышим. Я делаю вдох, и что другое может из меня выйти? Возможно, в других городах все обстоит по-другому, только не в нашей республике и не в наше время. Хочешь — называй это политикой, хочешь — действительностью. Банды существуют по одной-единственной причине. Никто не способен от них избавиться. Все их боятся. Человек, склонный к убийству, найдет, как их использовать. Он только последует примеру удачливого политика.
— Ты имеешь в виду…
— Я не имею в виду никакого конкретного политика. Они все пользуются бандами или пытаются ими воспользоваться.
— Но ты имеешь в виду Суллу.
Цицерон произнес это имя первым, к моему удивлению. Это поразило меня. В какой-то момент разговор вышел из-под контроля, быстро приобретая черты заговора.
— Да, — согласился я. — Если ты настаиваешь, Суллу. — Я отвел глаза, посмотрел на желтую занавеску и обнаружил, что пристально всматриваюсь в прозрачную ткань, словно в смутных очертаниях за нею были различимы картины старого кошмара. — Ты был в Риме, когда начались проскрипции?
Цицерон кивнул.
— Я тоже. Тогда ты знаешь, на что это было похоже. Каждый день на Форуме вывешивали новый список проскрибированных. Кто же всегда оказывался первым у этих списков? Нет, не те, чьи имена могли в них попасть: ведь они тряслись от страха дома или благоразумно прятались за городом. Первыми всегда были шайки и их главари, потому что Сулле было все равно, кто уничтожит его врагов — настоящих или воображаемых, лишь бы они были уничтожены. Приходишь с головой проскрибированного, переброшенной через плечо, даешь расписку и получаешь взамен мешок серебра. Чтобы заполучить голову, не останавливайся ни перед чем. Взломай дверь в доме гражданина. Избей его детей, изнасилуй жену, но не трогай его драгоценностей, потому что как только его голова отделится от тела, имущество проскрибированного римлянина становится собственностью Суллы.
— Не совсем так…
— Конечно, я выразился не точно. Я хотел сказать, что, после того как враг государства обезглавлен, его состояние конфискуется и переходит в собственность государства; другими словами, оно будет продано с аукциона друзьям Суллы в первый же подходящий день и по смехотворным ценам.
При этих словах побледнел даже Цицерон. Он превосходно скрывал свою взволнованность, но я заметил, что на мгновение его глаза забегали из стороны в сторону, словно он опасался соглядатаев, прятавшихся среди свитков.
— Ты человек твердых убеждений, Гордиан. Жара развязала тебе язык. Но как это все связано с нашим делом?
Я не мог удержаться от смеха.
— А о чем идет речь? Кажется, я совсем забыл об этом.
— Как устроить убийство, — парировал Цицерон с выражением наставника риторики, который пытается вернуть непослушного ученика к обсуждению предписанной темы. — Убийство по чисто личным мотивам.
— Что ж, тогда я только пытаюсь показать, как просто в наши дни подыскать добровольного убийцу. И не только в Субуре. Посмотри на угол любой улицы, хотя бы даже твоей. Готов поспорить, что стоит мне выйти за дверь и разок пройтись по кварталу, как я вернусь с новонайденным другом, который с удовольствием прирежет моего разгульного, распутного, гипотетического отца.
— Ты заходишь слишком далеко. Если бы ты получил риторическую подготовку, то знал бы, что свои пределы имеет даже гипербола.
— Я не преувеличиваю. Банды вконец осмелели. В этом повинен Сулла и больше никто. Он сделал их своими личными крысоловами. Он и никто другой выпустил эту свору жадных волков на улицы Рима. Пока в прошлом году проскрипции не были официально приостановлены, банды имели почти неограниченное право охотиться и убивать. Вот они приносят голову невинного, голову человека, которого нет в списке. Ну и что? Несчастный случай. Внеси его имя в список проскрибированных. Задним числом покойник становится врагом государства. Его семья лишится наследства, дети будут разорены, обречены на нищету и станут свежим кормом для банд, но какое это имеет значение? Кроме того, это значит, что какой-нибудь из друзей Суллы приобретет новый дом в городе.
Цицерон смотрел на меня, словно человек, измученный зубной болью. Он поднял руку, чтобы остановить меня. Я тоже поднял руку в знак того, чтобы он меня не перебивал.
— Постой: я только подхожу к самому главному. Видишь ли, во время проскрипций пострадали не только богатые и могущественные. Стоит открыть ящик Пандоры, и его уже не закроешь. Преступление входит в привычку. Немыслимое становится общим местом. Отсюда, где ты живешь, этого не увидеть. Твоя улица слишком узка, слишком тиха. Сквозь ее мостовую не прорастает сорняк. О, вне всяких сомнений, в худшие времена нескольких твоих соседей вытащили посреди ночи из дому и… А может быть, с твоей крыши виден Форум, и в ясный день ты пересчитывал появившиеся на пиках новые головы.
Но я знаю иной Рим, Цицерон, тот Рим, который оставлен потомкам Суллой. Говорят, что он скоро уйдет на покой, оставив после себя новую конституцию, которая усилит высшие классы и поставит народ на место. Что же это за место, как не тот опутанный преступлениями Рим, завещанный нам Суллой? Мой Рим, Цицерон. Рим, который плодится во мраке, оживает ночью, дышит воздухом порока, не приукрашенного ни политикой, ни богатством. В конце концов, ты ведь позвал меня именно для этого, не так ли? Для того, чтобы я взял тебя в этот мир или сошел в него сам и принес тебе то, что ты ищешь. Вот то, что я могу тебе предложить, если ты ищешь правды.
Вернулся Тирон, принесший серебряный поднос с тремя чашами, круглой буханкой хлеба, сушеными яблоками и белым сыром. Его присутствие немедленно отрезвило меня. Мы не были более двумя мужчинами, которые с глазу на глаз говорят о политике, но были двумя гражданами и рабом или двумя мужчинами и ребенком, принимая во внимание невинность Тирона. Я никогда не стал бы говорить с таким безрассудством, если бы он не вышел из комнаты. Я и так боялся, что сказал лишнее.
Тирон поставил поднос на низкий столик между нами. Цицерон посмотрел на еду без всякого интереса.
— Зачем столько, Тирон?
— Уже почти полдень, господин. Гордиан, наверно, проголодался.
— Что ж, очень хорошо. Мы должны показать ему наше гостеприимство. — Он уставился на поднос, но, казалось, не видел его. Потом он легонько потер виски, словно я до отказа забил его голову мятежными мыслями.
После прогулки меня не оставляло чувство голода. От разговора пересохло во рту. Разгоряченный, я испытывал сильную жажду. Тем не менее я терпеливо ждал, пока Цицерон приступит к трапезе (пусть в политике я придерживаюсь крайних мнений, мои манеры безупречны), как вдруг Тирон заставил меня вздрогнуть: решительно наклонившись над подносом, он отломил себе кусок хлеба и потянулся за чашей.
В такие мгновения узнаешь, сколь глубоко укоренились в душе условности. Вопреки тому, что жизнь научила меня видеть всю нелепость рабства и неисповедимость рока, вопреки тому, что с первого мига нашей встречи я старался обращаться с Тироном как с человеком, я испустил тихий вздох при виде того, как раб первым берет пищу со стола, когда его хозяин и не думает приступать к еде.
Они заметили мое замешательство. Озадаченный Тирон поднял на меня глаза, а Цицерон улыбнулся.
— Гордиан поражен. Он не привык к нашим порядкам, Тирон, и к твоим манерам. Не беспокойся, Гордиан. Тирон знает, что я никогда не ем в полдень. Обычно он начинает, не дожидаясь меня. Пожалуйста, поешь и ты. Сыр очень хорош — его прислала аж из самой арпинской сыроварни моя заботливая бабушка. Что до меня, то я пригублю вина. Самую капельку; оказавшись в такую жару в желудке, оно, похоже, там и прокиснет. Разве я один страдаю этим недугом? В разгар лета я не ем вовсе и подолгу пощусь. К тому же, пока твой рот будет набит едой, а не разговорами о государственной измене, у меня, быть может, появится шанс немного рассказать о том, зачем я тебя позвал.
Цицерон сделал глоток и слегка поморщился, точно вино прокисло, едва коснувшись его губ.
— Мы только что отклонились от нашей темы в сторону, ты не находишь? Как ты думаешь, Тирон, что сказал бы на это Диодот? Зачем я платил этому старому греку все эти годы, если даже не могу поддерживать чинную беседу у себя в доме? Бесчинная речь не только непристойна; в неподходящее время и в неподходящем месте она может оказаться смертельной.
— Я так и не уразумел, о чем же мы говорим, уважаемый Цицерон. Кажется, я припоминаю: мы замышляли убить чьего-то отца. Моего отца или, может быть, отца Тирона? Нет, они и так уже мертвы. Возможно, речь шла о твоем?
Цицерон даже не улыбнулся.
— Я предложил обсудить гипотетический случай, Гордиан, просто для того, чтобы ты высказался о некоторых обстоятельствах — способах, осуществимости, вероятности — непридуманного и жуткого преступления. Преступления, которое уже совершилось. Трагизм ситуации состоит в том, что один старый землевладелец из Америи…
— Весьма напоминающий описанного тобою старика?
— Его точная копия. Как я уже сказал, некий землевладелец из Америи был убит на улицах Рима в сентябрьские Иды, в ночь полнолуния, — почти восемь месяцев тому назад. Его имя ты, похоже, уже знаешь: Секст Росций. Итак, ровно через восемь дней — в Иды мая — сын Секста Росция предстанет перед судом; он обвиняется в том, что подготовил убийство своего отца. Я буду его защищать.
— Боюсь, что с таким защитником не будет нужды в обвинителе.
— О чем ты?
— Если судить по твоим словам, кажется очевидным, что ты убежден в виновности сына.
— Глупости! Разве я клонил к этому? Думаю, я вправе гордиться. Я просто пытался изобразить дело так, как его, возможно, подадут обвинители.
— Ты хочешь сказать, что уверен в невиновности этого Секста Росция?
— Конечно! Иначе зачем бы я стал защищать его от столь неслыханных обвинений?
— Цицерон, мне достаточно хорошо известны адвокаты и ораторы, и я знаю, что им не обязательно верить в то, что они собираются доказывать. И им совсем не обязательно верить в невиновность человека, чтобы его защищать.
Сидевший напротив Тирон метнул на меня сердитый взгляд:
— Вы не имеете права, — сказал он с отчаянием, и голос его неожиданно пресекся, — Марк Туллий Цицерон — человек самых высоких убеждений, безупречной честности, человек, который говорит то, во что верит, и верит во все, что говорит; возможно, в наши дни такие люди — редкость, но все равно…
— Прекрати! — Голос Цицерона звучал мощно, но в нем почти не было гнева. Он поднял руку в запрещающем жесте ораторов и, казалось, едва удерживался от смеха. — Прости молодому Тирону, — продолжил он с оттенком доверительности, наклонившись ко мне. — Он преданный слуга, и я благодарен ему за это. Таких сегодня днем с огнем не сыщешь.
Он бросил на Тирона взгляд, выражающий чистую привязанность — открытую, искреннюю, нескрываемую. Тирон неожиданно счел за благо отвести глаза в сторону и рассматривать стол, поднос с едой, едва колыхающуюся занавеску.
— Но, пожалуй, он иной раз чересчур предан. Что ты думаешь, Гордиан? А что думаешь ты, Тирон: не выставить ли нам такое положение перед Диодотом, когда он за нами пришлет, и не посмотреть ли, как поступит с ним учитель риторики? Прекрасная тема для спора: возможно ли, чтобы раб был чересчур предан своему господину. Другими словами, слишком восторжен в своей привязанности, слишком ревностен в защите своего хозяина.
Цицерон мельком взглянул на поднос и, потянувшись за кусочком сушеного яблока, взял его большим и указательным пальцами и стал внимательно рассматривать, словно бы взвешивая, вынесет ли его хрупкая конституция даже такой крошечный кусочек в разгар полдневного зноя. Образовалась пауза, лишь птичьи трели доносились из атрия. Объятая тишиной комната, казалось, вновь задышала, вернее, попыталась задышать, тщетно силясь уловить слабое дуновение и терпя неудачу; занавеска то подавалась немного вперед, то назад, то снова вперед, но этого было недостаточно, чтобы порыв воздуха проник внутрь или вышел наружу, как будто ветерок был теплой и осязаемой субстанцией, пойманной в западню парчовой каймой занавески. Цицерон нахмурился и снова положил яблоко на поднос.
Внезапно занавеска издала громкий хлопок. Поток горячего воздуха закружился вдоль стен и вокруг моих ног. Комната наконец разразилась потаенным вздохом.
— Ты спрашиваешь, верю ли я в то, что Секст Росций невиновен в гибели своего отца? — Цицерон распрямил пальцы и прижал их кончиками друг к другу. — Я отвечаю: да. Когда ты с ним встретишься, ты тоже уверишься в его невиновности.
Похоже, мы могли, наконец, всерьез заняться делом. Мне надоело обмениваться колкостями в кабинете Цицерона, надоела желтая занавеска и удушливая жара.
— Как именно убили старика? Дубинки, ножи, камни? Сколько было нападавших? Их видели? Можно ли их опознать? Где находился сын в момент убийства и как он узнал о смерти отца? У кого еще были причины убить старика? Что сказано в завещании? Кто выступает обвинителем сына и почему? — Я сделал паузу, но только затем, чтобы хлебнуть вина. — И скажи мне еще…
— Гордиан, — рассмеялся Цицерон, — если бы я все это знал, то разве понадобились бы мне твои услуги?
— Но кое-что ты должен знать.
— Больше, чем кое-что, но все равно недостаточно. Очень хорошо, что я могу ответить на последний твой вопрос. Обвинение предъявлено истцом Гаем Эруцием. Я вижу, ты слышал о нем, или у тебя во рту вино превратилось в уксус?
— Мало сказать, слышал, — ответил я. — Время от времени я работал на него, но только чтобы не умереть с голоду. Эруций родился рабом на Сицилии; сейчас это — вольноотпущенник, который имеет в Риме самую сомнительную юридическую практику. Он выступает в суде не ради почестей, а ради денег. Если бы ему заплатили золотом, он стал бы защищать человека, изнасиловавшего его собственную мать, а затем, будь это выгодно, привлек бы к суду старуху по обвинению в клевете. Есть какие-нибудь догадки по поводу того, кто нанял его взять это дело?
— Нет, но когда ты встретишь Секста Росция…
— Ты не перестаешь повторять, что я вот-вот с кем-нибудь встречусь — сначала с Цецилией Метеллой, теперь с Секстом Росцием. Они что, скоро будут здесь?
— Будет лучше, если мы сами нанесем им визит.
— Что вселяет в тебя уверенность, что я соглашусь? Я пришел сюда потому, что, как мне показалось, ты можешь предложить мне работу, но до сих пор я даже не понял, что тебе нужно. К тому же ты ничего не сказал об оплате.
— Мне известны твои обычные гонорары, по крайней мере со слов Гортензия. Полагаю, уж он-то о них осведомлен.
Я кивнул.
— Что до работы, то мне нужно следующее: я хочу доказательств невиновности Секста Росция в убийстве своего отца. Более того, я хочу найти настоящих убийц. Мало и этого: я хочу знать, кто нанял убийц и почему. И все это за восемь дней, пока не наступили Иды.
— Ты говоришь так, словно я уже взялся за это дело. Может быть, оно меня не интересует, Цицерон.
Он покачал головой и сжал губы в едкой усмешке.
— Ты не единственный, Гордиан, кто может составить представление о характере другого человека еще до встречи с ним. Мне известны кое-какие твои обстоятельства. Мне известны три факта, и любой из них способен побудить тебя взяться за это дело. Во-первых, тебе нужны деньги. Если человек с твоими средствами живет на Эсквилине, это значит, что денег ему всегда не хватает. Я прав?
Я пожал плечами.
— Во-вторых, Гортензий говорил мне, что ты любишь тайну. Вернее, ненавидишь тайну. Ты принадлежишь к тому типу людей, которые не выносят неизвестности, которые считают своей обязанностью отделить истину от лжи, извлечь порядок из хаоса. Кто убил старика Росция, Гордиан? Ты уже на крючке, как рыба, проглотившая наживку. Не спорь.
— Допустим
— В-третьих, ты человек, любящий справедливость.
— Об этом тебе тоже поведал Гортензий? Он вряд ли встречал справедливого человека с тех самых пор.
— Никто мне этого не говорил. К такому выводу я пришел самостоятельно в последние полчаса. Никто не станет излагать свои мысли столь же откровенно, как ты, не любя справедливости. Тебе предоставляется возможность увидеть, как свершается правосудие, — подался вперед Цицерон. — Сможешь ли ты безучастно смотреть на то, как казнят невинного? Итак, ты берешься за это дело или нет?
— Берусь.
Цицерон хлопнул в ладоши и вскочил на ноги.
— Хорошо. Очень хорошо! Мы сейчас же отправляемся к Цецилии.
— Сейчас? В такое пекло? День в самом разгаре.
— Нельзя терять времени. Если ты плохо переносишь жару, я вызову носилки. Но нет, это займет слишком много времени. Здесь недалеко. Тирон, принеси нам две широкополых шляпы.
Тирон посмотрел на хозяина умоляющим взглядом.
— Ладно, принеси три шляпы.
— Что заставляет тебя думать, что она вообще будет бодрствовать в этот час?
Форум был пуст. Блестел нагретый булыжник. Вокруг не было ни души, не считая нашей троицы, воровато кравшейся по плитам мостовой. Я ускорил шаг. Тонкие подошвы моих башмаков не спасали от жара раскаленных камней. Я заметил, что оба моих спутника носят более дорогую обувь с толстыми кожаными подошвами, лучше защищающими стопы.
— Цецилия будет бодрствовать, — уверил меня Цицерон. — Она страдает неизлечимой бессонницей: насколько я могу судить, она вообще никогда не спит.
Мы достигли начала Священной дороги. Сердце мое упало, стоило мне вглядеться в крутую, узкую улицу, что вела к пышным виллам на вершине Палатинского холма. В мире были только солнце и камень, и ни клочка тени. В зыбком горячем воздухе вершина холма казалась размытой и смутной, очень и очень далекой.
Мы начали восхождение. Впереди шел Тирон — подъем давался ему без усилий. Было что-то странное в его готовности пойти с нами, нечто большее, чем простое любопытство или желание сопровождать своего хозяина. Я слишком страдал от жары, чтобы ломать голову еще и над этим.
— Я должен попросить тебя об одной вещи, Гордиан, — Цицерон начинал проявлять первые признаки усталости, но продолжал говорить, преодолевая их, как истинный стоик. — Я оценил откровенность, с которой ты высказывал свои убеждения в моем кабинете. Никто не вправе упрекнуть тебя в нечестности. Но придержи язык в доме Цецилии. Ее семья — давние родичи Суллы: его четвертой женой была покойная Метелла.
— Ты имеешь в виду дочь Делматика? Ту, с которой Сулла развелся, когда она лежала на смертном одре?
— Именно. Метеллы не были довольны разводом, несмотря на извинения Суллы.
— Авгуры изучили сосуд с овечьими внутренностями и сказали ему, что болезнь жены осквернит его дом.
— Так говорит Сулла. Саму Цецилию твои слова, по всей вероятности, не оскорбят, но этого не скажешь наверняка. Она старая женщина без мужа и детей. У нее странные привычки: так случается с женщинами, которые слишком долго предоставлены самим себе, у которых нет ни мужа, ни семьи, а потому они и не могут заняться чем-нибудь здравым. Она страстно увлекается любым восточным суеверием, какое появляется и входит в моду в Риме: чем более оно чужеземное и диковинное, тем лучше. Она почти не обращает внимания на дела земные.
Но похоже, в этом доме найдется человек с более чутким слухом и острым зрением. Я думаю о моем добром юном друге Марке Мессале: за его рыжие волосы мы прозвали его Руфом. Он не чужой в доме Цецилии Метеллы; она знала его еще ребенком и относится к нему как к племяннику. Славный молодой человек — впрочем, он совсем еще мальчик, ему только шестнадцать. Руф довольно часто захаживает ко мне на собрания, лекции и по другим поводам, и он уже весьма искушен в юридических тонкостях. Он очень хотел бы помочь в деле Секста Росция.
— Но?
— Но его родственные связи делают его опасным.
Он двоюродный брат Гортензия: когда Гортензий отказался от дела, то он послал ко мне именно Руфа с просьбой взять его на себя. Что еще важнее, старшая сестра юноши — это та самая юная Валерия, которая недавно стала шестой женой Суллы. Бедный Руф не особенно любит своего новоявленного шурина, но этот брак поставил его в неуклюжее положение. Я просил бы тебя воздержаться от критики нашего уважаемого диктатора в его присутствии.
— Конечно, Цицерон. — Выходя этим утром из дома, я совсем не ожидал, что буду вращаться среди высшей знати, к которой принадлежали Метеллы и Мессалы. Я окинул взглядом свою одежду — простую тогу гражданина поверх скромной туники. Единственным пурпурным пятном на моей тоге был след от вина возле самой кромки. По словам Бетесды, она потратила немало часов на безуспешные попытки его удалить.
Когда мы достигли вершины, даже Тирон выглядел утомленным. Его черные кудри прилипли ко лбу, лицо раскраснелось от усталости, или, скорее, от возбуждения. Я еще раз подивился той охоте, с какой он стремился попасть в дом Цецилии Метеллы.
— Вот он, — пропыхтел Цицерон и смолк, чтобы перевести дыхание. Перед нами высился длинный, покрытый розовой штукатуркой дом, который был окружен древними дубами. Вход был осенен портиком; по его краям стояли двое солдат в шлемах, в полном боевом снаряжении с мечами на ремнях и копьями в кулаках. Седеющие ветераны Суллы, подумал я и вздрогнул.
— Стража, — сказал Цицерон, делая неопределенный жест рукой, пока мы поднимались по ступенькам. — Не обращай внимания. Они, должно быть, умирают от жары во всей этой коже. Тирон!
Тирон, увлеченно разглядывавший амуницию стражников, проскочил перед хозяином, чтобы постучать в тяжелую дубовую дверь. Прошло немало времени, пока мы стояли, затаив дыхание и сняв шляпы, под покровом тенистого портика.
Неслышно повернувшись на петлях, дверь открылась внутрь. На нас повеяло приветливой прохладой и запахом ладана.
Тирон и раб-привратник обменялись обычными любезностями («Мой господин пришел повидать твою госпожу»), затем мы еще немного подождали, пока из прихожей не вышел раб, чтобы препроводить нас в дом. Он взял у нас шляпы и ушел звать другого раба, который объявит хозяйке о нашем приходе. Я посмотрел через плечо на привратника, который сидел на скамейке рядом со входом, занятый каким-то рукодельем; его ноги были прикованы к стене цепью достаточно длинной, чтобы он мог подходить к двери.
Вошел раб, который должен был проводить нас к госпоже; он был явно разочарован, найдя в прихожей Цицерона, а не какого-нибудь униженного клиента, из которого он мог бы выжать несколько динариев, прежде чем позволить ему пройти дальше в дом. По незначительным признакам — высокому голосу, видимой припухлости груди — я понял, что перед нами евнух. Если на Востоке они — незаменимая и древняя часть общественной ткани, то в Риме кастраты — редкость, и на них взирают с нескрываемым отвращением. Цицерон говорил, что Цецилия — адепт восточных культов, но держать евнуха в своем доме — вот уж воистину диковинная жеманность.
Мы последовали за ним через атрий и поднялись по мраморным ступеням. Раб отогнул занавеску, и вслед за Цицероном я очутился в комнате, которая была бы вполне уместна в дорогом александрийском борделе.
Казалось, мы вступили в высокий, переполненный декорациями шатер, обитый ворсом, заваленный подушками, весь увешанный коврами и портьерами. Медные светильники свисали со стоявших по углам жаровен, источая тонкие струйки дыма. Именно отсюда запах ладана разносился по всему дому. Я с трудом мог дышать. Здесь сжигались самые разные пряности без разбора — без учета их свойств и необходимых пропорций. От грубой смеси запахов фимиама и сандалового дерева кружилась голова. Ни одна египетская домохозяйка не совершила бы такой глупости.
— Госпожа! Достопочтенный Марк Туллий Цицерон, адвокат, — высоким голосом прошептал евнух и быстро удалился.
Хозяйка возлежала в дальнем конце комнаты среди наваленных на пол подушек. Ей прислуживали две коленопреклоненные рабыни. Рабыни были одетыми на египетский лад смуглянками в прозрачных платьях и с густым слоем краски на лицах. Над ними, занимая господствующее положение в комнате, возвышался предмет, перед которым простерлась ниц Цецилия.
Я никогда не видел ничего похожего. Вне всяких сомнений, то была статуя одной из восточных богинь земли — Кибелы, Астарты или Исиды, хотя никогда прежде я не видел такого ее воплощения. Высота ее достигала восьми футов[1], так что головой она почти задевала потолок. У нее было суровое, почти мужское лицо; ее венец был сплетен из змей. С первого взгляда я решил, что продолговатые предметы, украшающие ее торс, — это груди, дюжины и дюжины грудей. Присмотревшись пристальнее к тому, как сгруппированы эти округлости, я понял, что это не что иное, как яички. В одной руке богиня держала косу, лезвие которой было выкрашено в ярко-красный цвет.
— Что? — раздался приглушенный голос среди подушек. Цецилия задвигалась. Невольницы взяли ее под руки и помогли ей подняться. Она окинула взглядом комнату и со смятением заметила нас.
— Нет, нет, — завизжала она. — Болван евнух! Вон, вон из комнаты, Цицерон! Вы не должны были входить, вы должны были ждать по ту сторону занавески. Как мог он так глупо ошибиться? Мужчины не допускаются в святилище Богини. Ох, это случилось опять. Что ж, по справедливости, вас следовало бы наказать — принести в жертву или, на худой конец, высечь, но, боюсь, об этом не может быть и речи. Конечно, одного из вас можно было бы высечь за остальных, но я даже не заикаюсь об этом, я знаю, как тебе дорог молодой Тирон. Может быть, этот, второй раб… — Она осеклась, заметив у меня на пальце железное кольцо — примету гражданина. Узнав во мне свободного, она разочарованно всплеснула руками. Ее ногти были необычайно длинны и по-египетски выкрашены хной. — Ох! Думаю, это означает, что мне придется высечь вместо вас одну из несчастных невольниц, как я сделала в тот раз, когда евнух допустил ту же дурацкую оплошность с Руфом. Ох, они такие неженки. Богиня будет очень разгневана!..
— Я не понимаю, как мог он совершить одну и ту же ошибку дважды. Ты думаешь, он делает это намеренно? — Мы оказались в гостиной Цецилии — высоком, длинном зале со световыми люками в потолке и открытыми дверьми в противоположных концах, сквозь которые проникал свежий ветерок. Стены были украшены фресками, изображавшими сад: зеленая трава, деревья, павлины и цветы на стенах, голубое небо над ними. Пол был выложен зеленой плиткой, потолок задрапирован голубой тканью.
— Не нужно, не отвечай. Я знаю, что ты скажешь, Цицерон. Но Ахавзар слишком ценен, чтобы от него избавиться, и слишком изнежен, чтобы его наказывать. Если бы он только не был таким легкомысленным.
Мы сидели вчетвером вокруг серебряного столика, уставленного гранатами и холодной водой: Цицерон, я, Цецилия и молодой Руф, который прибыл раньше нас, но был достаточно умен, чтобы не входить в святилище Метеллы, предпочитая дожидаться в саду. Тирон стоял чуть позади хозяина.
Метелла была крупной, румяной женщиной. Несмотря на возраст, она выглядела весьма крепкой. Каков бы ни был первоначальный цвет ее волос, сейчас они были огненно-рыжими, а под слоем хны, вероятно, седыми. Она носила высокую прическу, завязанную конусообразным узлом, который был закреплен с помощью длинной серебряной булавки. Ее заостренный конец выглядывал наружу; булавочную головку украшал сердолик. Хозяйка носила пышную, дорогую столу и множество драгоценностей. Лицо ее было густо накрашено и нарумянено. Волосы и одежда отдавали густым запахом ладана. В одной руке она держала веер и энергично размахивала им в воздухе, как будто пытаясь распространить свой запах по всей комнате.
Руф тоже был рыжеволос; у юноши были карие глаза, румяные щеки и веснушчатый нос. Как и говорил Цицерон, он был очень молод. Действительно, ему было не больше шестнадцати, потому что он носил одежду, какую носят все дети — как девочки, так и мальчики: белую шерстяную тогу с длинными рукавами, защищающими от похотливых взоров. Через несколько месяцев он наденет мужскую тогу, но сейчас с точки зрения права он все еще остается ребенком. Было очевидно, что он боготворит Цицерона, и не менее очевидно, что Цицерону это нравится.
Оба аристократа не проявляли ни малейших признаков беспокойства, принимая меня за своим столом. Разумеется, они искали моей помощи, чтобы решить проблему, в которой ни он, ни она не имели никакого опыта. Они были со мной почтительны: так с каменщиком обращается сенатор, в чьей спальне вот-вот обрушится потолок. Тирона они не замечали.
Цицерон прокашлялся.
— Цецилия, день очень жаркий. Если мы уже обсудили наше злосчастное вторжение в твое святилище, то не перейти ли нам к более земным материям?
— Конечно, Цицерон. Вы пришли по делу бедняги Секста-младшего.
— Да. Гордиан может оказаться полезным в распутывании всех обстоятельств, пока я готовлю защиту.
— Защиту. О, да. Ох. Я полагаю, они все еще там, эти ужасные стражи. Вы должны были их заметить.
— Боюсь, что да.
— Такая досада. В тот день, когда они появились, я откровенно им заявила, что с этим не примирюсь. Конечно, ничего хорошего это не принесло. Приказ суда, сказали они. Если Секст Росций остановится здесь, он должен находиться под домашним арестом, с воинами у всех дверей, стерегущими его днем и ночью. «Арест? — спросила я. — Как если бы он находился в тюрьме, словно военнопленный или беглый раб? Я знаю законы очень хорошо, и нет такого закона, который позволяет вам удерживать римского гражданина в его собственном доме или в доме его покровительницы. Всегда поступают так: гражданин, которому предъявлено обвинение, всегда может избрать бегство, если он не желает предстать перед судом и добровольно отказывается от своего имущества».
Тогда они послали за судейским чиновником, который объяснил все очень складно — более складно не смог бы говорить даже ты, Цицерон. «Вы правы, — сказал он. — Но к определенным делам это не относится. К определенным уголовным делам». Что он подразумевает под этим, допытываюсь я. «Уголовные, — говорит он, — это дела, которые могут закончиться усекновением головы или отсечением других жизненно важных органов, в результате чего наступает смерть».
Цецилия Метелла откинулась на спинке стула и принялась помахивать веером. Ее глаза сузились и затуманились. Руф наклонился вперед и нежно положил ладонь ей на локоть.
— Только тогда я поняла, как все это ужасно. Бедный молодой Секст, единственный оставшийся в живых сын моего дорогого друга; сын, потерявший отца, может теперь потерять и голову. Хуже того, эта мелкая сошка, этот тип, этот судейский принялся подробно излагать, что означает слово уголовный для уличенного в отцеубийстве. О! Я никогда бы не поверила в это, если бы ты сам, Цицерон, не подтвердил все это слово в слово. Это слишком ужасно. У меня для этого просто нет слов!
Цецилия яростно орудовала веером. Ее густо насурьмленные веки подергивались, подобно крылышкам моли. Казалось, она вот-вот упадет в обморок.
Руф потянулся за водой. Цецилия только отмахнулась.
— Я не притворяюсь, будто знаю этого молодого человека; как дорогого, драгоценного мне друга я любила и лелеяла его отца. Но он сын Секста Росция, и я предложила ему убежище в своем доме. И уж конечно, казнь, о которой говорил этот судейский, этот мерзкий человечишко, должна применяться только к самым отъявленным, самым отвратительным и гнусным головорезам.
Она заморгала и вслепую потянулась рукой к столу. На мгновение Руф замешкался, затем нашел чашу и вложил ее в руки Цецилии. Сделав глоток, она вернула чашу.
— Тогда я попросила этого типа, этого судейского — на мой взгляд, вполне резонно, — не затруднит ли его поставить этих воинов чуть поодаль, чтобы они, по крайней мере, не болтались прямо под дверью. Это унизительно! У меня есть соседи, а им только дай волю посудачить. От меня многие зависят, у меня есть клиенты, — они каждое утро являются искать моих милостей: воины их отпугивают. У меня есть племянницы и племянники, которые теперь боятся приходить ко мне. О, эти воины умеют молчать, но видели бы вы взгляды, которые они бросают на молоденьких девушек. Руф, не мог бы ты что-нибудь с этим сделать?
— Я?
— Конечно, ты. Ты должен иметь хоть какое-то влияние на Суллу. Ведь это Сулла организовал нынешние суды. И он женат на твоей сестре Валерии.
— Да, но это не означает… — Руф густо покраснел.
— Ну что ты, — голос Цецилии приобрел заговорщические нотки. — Ты юн, хорош собой и ничуть не хуже Валерии. Мы все знаем, что Сулла забрасывает свою сеть по обе стороны потока.
— Цецилия! — Глаза Цицерона сверкали, но голос оставался ровным.
— Я не намекаю ни на что недостойное. Обаяние, Цицерон. Жест, взгляд. В действительности Руфу конечно же не придется что-либо делать. Зачем? Сулла годится ему в дедушки. Так почему бы ему не снизойти и не оказать милость такому очаровательному мальчику?
— Сулла не находит меня очаровательным, — сказал Руф.
— Почему же? Он женился на Валерии из-за ее внешности, не так ли? А ты, ее брат, весьма на нее похож.
Внезапно раздался странный фыркающий звук. Он исходил от Тирона, стоявшего за стулом хозяина. Он изо всех сил закусил губу, чтобы не рассмеяться. Цицерон заглушил фырканье, громко прочистив горло.
— Возможно, мы могли бы вернуться к тому, о чем говорилось немного ранее, — заметил я. На меня уставились три пары глаз. Цицерон смотрел на меня облегченно, Тирон внимательно, Цецилия смущенно. Руф глядел в пол, все еще краснея.
— Вы говорили о наказании для отцеубийцы. Я ничего не знаю об этом. Не сочти за труд, Цицерон, объясни мне, что к чему.
В комнате воцарилось тягостное молчание, как если бы солнце вдруг скрылось за тучей. Цецилия отвела глаза и спрятала лицо за веером. Руф и Тирон обменялись встревоженными взглядами.
Цицерон наполнил чашу и медленно из нее отпил.
— Неудивительно, что ты ничего об этом не знаешь. Отцеубийство — такая редкость среди римлян. Насколько я понимаю, последний отцеубийца был осужден, когда мой дед был еще молод.
Как правило, смертная казнь производится посредством отсечения головы или — в случае с рабами — с помощью распятия. Отцеубийц казнят очень древним и очень жестоким образом. Это наказание было установлено давным-давно — жрецами, а не законодателями, дабы выразить гнев Юпитера на всякого сына, дерзнувшего оборвать жизнь, его породившую.
— Цицерон, пожалуйста, — Цецилия выглянула из-за веера и замигала густо накрашенными веками. — Слышать об этом еще раз выше моих сил. Меня будут преследовать кошмары.
— Но Гордиан должен знать. Знать, что на кон поставлена жизнь человека, — это одно; знать, каким образом он может умереть, — совсем другое. Закон предписывает следующее: сразу же по вынесении приговора осужденный отцеубийца должен быть выведен за городские стены на Марсово поле к Тибру. Полагается трубить в рожки и бить в кимвалы, созывая народ к месту казни.
Когда народ соберется, отцеубийцу раздевают донага, как в день его появления на свет. Немного поодаль устанавливают две тумбы, каждая — высотой по колено. Отцеубийца должен подняться на них и, расставив ноги, присесть на корточки с закованными за спиной руками. Таким образом каждая часть его тела оказывается доступна палачам, которым предписано сечь преступника узловатыми кнутами, пока кровь не хлынет из него, как вода. Если он падает со своего возвышения, его заставляют взобраться вновь. Мучители осыпают его ударами с головы до ног, не щадя ни стоп, ни срамных частей. Кровь, сочащаяся из его тела, — та же, что бежала по жилам его отца и подарила ему жизнь. Видя, как она вытекает из ран, он, быть может, задумается над тем, почему она убивает.
Рассказывая, Цицерон смотрел куда-то вдаль. Цецилия глядела на него из-под веера сузившимися и напряженными глазами.
— Готовят мешок — достаточно большой, чтобы в нем поместился человек, сшитый из шкур столь крепко, чтобы не пропускать воду и воздух. Когда бичеватели закончат свою работу — когда все тело отцеубийцы будет залито кровью, так что нельзя будет отличить кровь от кровоточащего мяса, — приговоренного заставляют вползти в мешок. Мешок кладут в некотором удалении от подставок, чтобы собравшиеся следили за его продвижением, швыряли в него навозом и отбросами и публично его проклинали.
Когда он доберется до мешка, его принуждают вползти внутрь. Если он сопротивляется, его оттаскивают назад, к тумбам, и порка начинается сначала.
Оказавшись внутри мешка, отцеубийца возвратился в материнское лоно: он еще не рожден, еще не появился на свет. Философы говорят, что рождение — мука. Оставаться нерожденным — мука куда горшая. В мешок, терзающий изодранную, кровоточащую плоть отцеубийцы, палачи поместят четырех животных. Сначала — собаку, самое раболепное и презренное из животных, и петуха, с особенно острым клювом и когтями. Это — очень древние символы: собака и петух — страж и побудчик, хранители очага; не защитив отца от сына, они занимают свое место рядом с убийцей. После них в мешок кладут змея — олицетворение мужского начала, которое не только дарит жизнь, но и убивает; наконец, кладут обезьяну — самое жалкое подобие человека, какое только создали боги.
— Только вообразите! — Из-за веера Цецилии слышалось учащенное дыхание. — Только вообразите, какой они поднимают шум!
— Всех пятерых зашивают в мешок и относят на берег реки. Нельзя катить мешок или бить по нему палками: животные должны оставаться внутри мешка живыми, чтобы как можно дольше терзать отцеубийцу. Пока жрецы произносят последние проклятия, мешок сбрасывают в Тибр. По всему пути в Остию расставлена стража: если мешок вдруг вынесет на берег, они должны немедленно опять столкнуть его в воду, пока он не достигнет моря и не скроется из виду.
Отцеубийца уничтожает самый исток своего существования. Он оканчивает свою жизнь, лишенный связи с теми самыми стихиями, что даруют жизнь миру: у него отнимают землю, воздух, воду, даже свет солнца на последние часы или дни его агонии, пока наконец мешок не разорвется по швам и не будет поглощен морем. Эта добыча перейдет от Юпитера к Нептуну, а от того — к Плутону, не оставив по себе ни любви, ни отвращения в памяти человечества.
Комнату объяла тишина. Наконец, Цицерон перевел дыхание. На его губах блуждала тонкая усмешка, и я подумал, что он, пожалуй, гордится собой: такое выражение принимают лица актеров и ораторов после успешной декламации.
Цецилия опустила веер. Под краской она была совершенно бледна.
— Теперь ты все поймешь, Гордиан, когда с ним встретишься. Бедный молодой Секст, ты поймешь теперь, отчего он в таком смятении. Словно кролик, окаменевший от страха. Бедный мальчик. Они замучают его, если их не остановить. Ты должен помочь ему, молодой человек. Ты должен помочь Руфу и Цицерону остановить их.
— Конечно, я сделаю все, что смогу. Если истина может спасти Секста Росция. Полагаю, он сейчас где-то здесь, в доме?
— О, да, ему не позволено выходить; ты видел стражу. Он сейчас с нами, вот только…
— Да?
Руф прокашлялся:
— Когда ты с ним встретишься, ты увидишь.
— Что увижу?
— Он конченый человек, — сказал Цицерон. — Он охвачен паникой, совершенно растерян, его речи бессвязны. Он почти обезумел от страха.
— Он так боится проиграть дело? Должно быть, доводы обвинения очень сильны.
— Конечно, боится. — Цецилия хлопнула веером по мухе, усевшейся ей на рукав. — А кто на его месте не испугался бы? И именно то, что он невиновен, едва ли означает… ну, я хочу сказать, нам всем прекрасно известны случаи, особенно с тех пор, как… то есть, в последний год или около того… мы знаем, что в наши дни невиновность вовсе не означает безопасности.
Она метнула беглый взгляд на Руфа, который старательно делал вид, что не слышит ее слов.
— Он боится собственной тени, — заметил Цицерон. — Боялся до того, как попасть сюда, но еще больше боится сейчас. Он боится смертного приговора, боится оправдания. Он говорит, что люди, убившие его отца, задумали убить и его; сам процесс — это заговор, чтобы избавиться от него. Если их не удовлетворит суд, они убьют его на улице.
— Посреди ночи он будит меня своими воплями. — Цецилия прихлопнула муху. — Даже из западного крыла до меня доносятся его крики. Кошмар. Я думаю, что хуже всего — это обезьяна. Правда, змея — еще хуже…
Руф вздрогнул:
— Цецилия говорит, что ему действительно полегчало, когда снаружи поставили стражу: как будто они здесь, чтобы охранять его, а не помешать его бегству. Бегство! Он не хочет покидать даже своих комнат.
— Это правда, — сказал Цицерон. — Иначе ты встретился бы с ним у меня в кабинете и нам бы не пришлось беспокоить хозяйку этого дома.
— Не получить приглашения в дом Цецилии Метеллы, — сказал я, — значило бы для нас понести большую потерю, и это в первую очередь коснулось бы меня.
Цецилия скромно улыбнулась, принимая мой комплимент. В следующее мгновение она устремила взгляд на стол и с хлопком опустила на него веер. Еще одна муха ее больше не потревожит.
— Но в любом случае в ходе моего расследования рано или поздно мне пришлось бы с ней встретиться.
— Но почему? — возразил Цицерон. — Цецилия ничего не знает об убийстве. Она только друг семьи, а не свидетельница.
— Тем не менее Цецилия Метелла одной из последних видела старшего Росция живым.
— Да, это правда, — кивнула она. — Свой последний ужин он отведал здесь, в этой самой комнате. Как он любил ее! Однажды он сказал мне, что совершенно не нуждается в открытом воздухе. В Америи ему бесконечно наскучили поля, луга и сельская жизнь. «Мне не нужно другого сада», — сказал он мне однажды. — Она показала рукой на фрески. — Видите павлина с распущенным хвостом вон там, наверху, на южной стене. На него как раз падает свет из светового люка. Как он любил эту картину, все ее цвета… Помню, он называл павлина своим Гаем и хотел, чтобы так же называла его и я. А знаете, Гай тоже любил эту комнату.
— Гай?
— Да. Его сын.
— Я думал, что у погибшего был только один сын.
— О, нет. То есть да, после смерти Гая у него остался только один сын.
— И когда же это случилось?
— Дай мне подумать. Три года назад? Да, именно так, ведь именно в эту ночь Сулла справлял свой триумф. Во всех домах на Палатине были устроены пиршества. Люди переходили из одного дома в другой. Все пировали: гражданская война закончилась. Я сама принимала гостей — в этой комнате с широко распахнутыми дверьми в сад. Был такой жаркий вечер — погода точь-в-точь напоминала сегодняшнюю. Сюда заглянул и сам Сулла. Я помню, он пошутил: «Сегодня весь Рим пирует или укладывает вещи». Конечно, среди пирующих были и те, кому следовало бы укладывать вещи. Кто бы мог вообразить, что все зайдет так далеко? — Она подняла брови и вздохнула.
— Выходит, что Гай Росций умер здесь?
— Нет, не в этом дело. Я помню об этом потому, что Гай вместе с отцом должны были оказаться здесь. Как ликовал бы мой дорогой Секст, оказавшись накоротке с Суллой в этой самой комнате и получив возможность представить ему своего Гая. И зная склонности диктатора, — она сузила глаза и искоса посмотрела на нас всех, — они бы поладили как нельзя лучше.
— Ты имеешь в виду Суллу и юношу.
— Конечно.
— Значит, Гай был хорош собой?
— О, да. Он был светловолосый и статный, рассудительный, воспитанный. В нем воплотилось все, что Секст мечтал видеть в сыне.
— Сколько лет было Гаю?
— Дай-ка подумать… За некоторое время до этого он надел мужскую тогу… Наверное, девятнадцать, может быть, двадцать.
— Он был гораздо моложе брата?
— О, да, бедняге Сексту-младшему никак не меньше сорока. Так ведь? Вы знаете, у него две дочери. Старшей почти шестнадцать.
— А были ли братья дружны?
— Гай и молодой Секст? Не думаю. Не представляю себе, какая могла быть между ними дружба, ведь они почти не виделись. Гай проводил почти все время с отцом в городе, пока Секст управлял поместьями в Америи.
— Понимаю. Ты собиралась рассказать мне, как умер Гай.
— Послушайте, я не понимаю, какое отношение имеет все это к нашему делу: — Цицерон беспокойно заерзал на стуле. — Это всего лишь слухи.
Я посмотрел на него не без сочувствия. До сих пор Цицерон был со мной необычайно обходителен, отчасти по своей наивности, отчасти в силу своего характера. Но того, что я позволяю себе такие вольности в разговоре с женщиной, чье положение настолько выше моего (с Метеллой!), не вынесло даже его свободомыслие. Он понял, что беседа превратилась в допрос, и это его обидело.
— Нет, нет, Цицерон, пускай спрашивает. — Цецилия закрылась от Цицерона веером и наградила меня улыбкой. Она говорила о своем покойном друге с удовольствием, даже со страстью. Мне оставалось только задаваться вопросом, какие же отношения связывали ее некогда с гулякой и забавником Секстом Росцием-старшим.
— Нет, Гай Росций умер не в Риме, — вздохнула Цецилия. — Тем вечером они должны были прийти сюда, чтобы провести его начало на моей вечеринке; затем мы все вместе отправились бы в особняк Суллы, чтобы принять участие в пире по случаю триумфа. Были приглашены тысячи гостей. Щедрость Суллы была безгранична. Секст Росций из всех сил стремился показать себя с лучшей стороны; несколькими днями ранее он приходил ко мне с юным Гаем спросить моего совета о том, как лучше одеться. Если бы все шло так, как и должно было идти, Гай остался бы жить… — Ее голос замирал. Она подняла глаза на залитого солнцем павлина.
— Вмешались Парки, — подсказал я.
— Такая уж у них отвратительная привычка. За два дня до триумфа Секст-отец получил записку из Америи от Секста-сына. Тот просил его безотлагательно приехать. Случилась какая-то беда: пожар, наводнение — я не уверена. Настолько безотлагательно, что Секст поспешил в родовое имение и взял с собой Гая. Он надеялся вернуться как раз к торжествам. Вместо этого он остался в Америи на похороны.
— Как это произошло?
— Он отравился грибами — одним из своих любимых лакомств. Впоследствии Секст очень подробно описывал мне, как все произошло: как его сын повалился на пол, и его начало рвать светлой желчью. Секст залез ему в глотку, думая, что сын подавился. Горло мальчика горело огнем. Когда он вытащил пальцы, они были в крови. Гая снова вырвало — на этот раз густой и черной желчью. Он умер через несколько минут. Бессмысленная, страшная смерть. Дорогой Секст после этого и не стал прежним.
— Ты говоришь, Гаю было девятнадцать или двадцать, но я думал, что его отец овдовел. Когда умерла мать мальчика?
— О, конечно, ты этого не знаешь. Она умерла при родах. Думаю, то была одна из причин, почему Секст так любил мальчика. Секст видел в Гае ее прощальный дар.
— Два сына: получается, между ними была двадцатилетняя разница. Они сыновья одной матери?
— Нет. Разве я еще не объяснила? Гай и молодой Секст были сводными братьями. Первая жена умерла от какой-то болезни много лет назад, — Цецилия пожала плечами. — Возможно, это еще одна причина, по которой мальчики никогда не были близки.
— Понимаю. А когда Гай умер, это не сблизило Секста Росция с его старшим сыном?
Цецилия с грустью отвела глаза:
— Нет. Боюсь, все было совсем наоборот. Горе порой только углубляет старые семейные раны. Иногда отец любит одного сына больше другого: что с этим поделаешь? Когда умер Гай, Секст во всем винил его старшего брата. Конечно, это был несчастный случай, но измученный скорбью старик редко находит в себе силы винить богов. Он вернулся в Рим и принялся прожигать свою жизнь — и свое состояние. Однажды он сказал мне, что теперь, когда Гая больше нет, ему некому оставить наследство, и поэтому он решил перед смертью истратить все. Жестокие слова, я знаю. Пока Секст-сын управлял поместьями, Секст-отец в ослеплении проматывал все, что мог. Можете себе представить, как были ожесточены они оба.
— Достаточно ожесточены, чтобы один из них пошел на убийство?
Цецилия устало пожала плечами. Бодрость покинула ее. Хна и румяна поблекли, под ними проступили старческие морщины.
— Я не знаю. Было бы почти невыносимо думать, что Секста Росция убил его же сын.
— В ту ночь прошлым сентябрем — в Иды, не так ли? — Секст Росций ужинал здесь перед смертью?
— Да.
— А когда он от тебя ушел?
— Помню, он ушел рано. Вообще-то он привык засиживаться у меня допоздна, но в тот вечер он ушел перед последним блюдом. С наступления темноты прошло не больше часа.
— И тебе известно, куда он направлялся?
— Домой, я предполагаю… — Ее голос неестественно пресекся. Цецилии Метелле, прожившей столько лет в одиночестве, недоставало одного искусства, каким владеют все римские жены. Она не умела лгать.
Я прокашлялся.
— Возможно, уходя той ночью, Секст Росций шел не домой. Поэтому, наверное, он и ушел так рано. Свидание? Записка?
— Ах да, действительно, — Цецилия наморщила лоб. — Мне кажется, приходил вестник. Да-да, самый обыкновенный вестник, каких можно нанять прямо на улице. Он обратился к слугам. Ахавзар нашел меня и объяснил, что за кухней ждет человек с запиской для Секста Росция. Тем вечером у меня были гости; в комнате нас было шесть или восемь человек, и мы еще не покончили с ужином. Секст расслабился, почти задремал. Ахавзар что-то прошептал ему на ухо. Секст явно озадачился, но тут же поднялся и вышел, даже не спросив моего позволения.
— Не буду строить догадок, но так или иначе тебе удалось узнать содержание записки?
Цицерон едва слышно простонал. Цецилия приняла надменный вид, на ее щеки вернулся естественный цвет:
— Молодой человек, Секст Росций и я были очень старыми, очень добрыми друзьями.
— Я понимаю, Цецилия Метелла.
— Понимаешь? Старику нужен кто-нибудь, кто следил бы за его интересами и проявлял бы любопытство, когда поздно вечером его приходят тревожить странные вестники. Конечно, я пошла следом. И я слышала.
— Ясно. Тогда ты можешь сказать, кто этого вестника прислал.
— Вот его точные слова: «Елена просит тебя немедленно прийти в Лебединый Дом. Это очень важно». И затем он показал Сексту знак.
— Какой знак?
— Колечко.
— Колечко?
— Женское колечко — маленькое, серебряное, простое. Такое колечко может подарить любовнице бедняк; такую безделку человек состоятельный может подарить…
— Понимаю.
— Ты уверен? После смерти Гая Секст стал тратить много времени и денег в местах такого рода. Разумеется, я говорю о публичных домах. Да, в его возрасте это выглядело жалким. Но ведь это все из-за Гая. Словно в нем вспыхнуло внезапное всепоглощающее желание породить другого сына. Нелепица, конечно, но иногда человеку приходится склониться перед природой. Таинственны пути исцеления.
Мы сидели в молчании.
— Думаю, ты мудрая женщина, Цецилия Метелла. Ты знаешь еще что-нибудь об этой Елене?
— Нет.
— А о Лебедином Доме?
— Ничего кроме того, что он находится по соседству с Паллацинскими банями неподалеку от дома Секста, который расположен у цирка Фламиния. Ведь не стал бы он посещать какое-нибудь безвкусное заведеньице в Субуре?
Цицерон прочистил горло.
— Думаю, Гордиану пора повидаться с Секстом Росцием-младшим.
— Еще несколько вопросов, — сказал я. — Секст Росций тут же ушел?
— Да.
— Но не один?
— Нет, он вышел с двумя рабами, которые его сопровождали. Со своими любимцами. Секст всегда приводил их с собой.
— Ты случайно не помнишь их имен?
— Конечно, помню: они были вхожи в дом много лет. Хрест и Феликс. Очень верные. Секст полностью им доверял.
— Они годились в телохранители?
— Полагаю, они могли носить с собой какие-нибудь ножи. Но телосложение их было не гладиаторским, если ты имеешь в виду это. Нет, их главной заботой было нести светильники и проводить хозяина до кровати. Не думаю, что от них было бы много проку в схватке с бандой вооруженных разбойников.
— А их хозяин нуждался в том, чтобы его довели до кровати или чтобы ему помогали идти?
— Ты спрашиваешь, был ли он пьян? — Цецилия с любовью улыбнулась. — Секст был не таким человеком, чтобы отказывать себе в удовольствиях.
— Полагаю, на нем была хорошая тога.
— Лучшая из его тог.
— А он носил драгоценности?
— Секст не был скромником. По-моему, на нем было золото.
Я покачал головой. Какая дерзость! Старик, почти без охраны, бредет по улицам Рима после наступления темноты; он пьян и выставляет напоказ свое богатство, отвечая на таинственный зов какой-то шлюхи. В сентябрьские Иды счастье окончательно отвернулось от Секста Росция, но кто был орудием Судьбы и с какой целью?
Секст Росций и его семья размещались в дальнем крыле большого дома Цецилии. Евнух Ахавзар провел нас туда лабиринтом суживающихся и все более невзрачных коридоров. Наконец мы оказались в той части дома, где фрески на стенах отчаянно нуждались в подновлении, а затем и вовсе пропали, вытесненные заурядной штукатуркой, во многих местах отсыревшей и осыпающейся. Плитка под ногами была неровной и покрытой трещинами с дырами в мужской кулак величиной. Мы далеко отошли от чопорного сада и уютной столовой, где принимала нас Цецилия, миновали кухни и удалились даже от комнат прислуги. Пахло здесь не запеченной уткой и вареной рыбой, а чем-то куда менее приятным. Где-то поблизости находились уборные.
Как и подобает истинной римской патронессе старинной закалки, Цецилия, казалось, с готовностью взяла на себя эту обузу и даже не побоялась скандала, чтобы защитить друга семьи, но было очевидно, что она не хотела держать Секста Росция-младшего рядом с собой или портить его роскошью. Я начинал задумываться, а была ли Цецилия так уж убеждена в невиновности человека, которому она предоставила столь жалкое убежище.
— И давно Росций живет под кровом Метеллы? — спросил я Цицерона.
— Точно не знаю. Руф?
— Недавно. Может быть, дней двадцать; раньше апрельских Нон его здесь не было — в этом я уверен. Я часто ее навещаю, но даже не знал, что он здесь, пока не выставили стражу и Цецилия не сочла нужным объясниться. До тех пор она не предпринимала ничего, чтобы мне его представить. Не думаю, чтобы она слишком уж заботилась о нем, и к тому же его жена, конечно, весьма вульгарна.
— И что же он делал в городе, если ему так сильно нравится жизнь в деревне?
Руф пожал плечами:
— Этого я тоже не знаю и не думаю, что Цецилии известно об этом больше, чем мне. Однажды днем он просто появился вместе с семьей на ступеньках и попросил приюта. Сомневаюсь, что она встречалась с ним прежде, но, конечно, едва она поняла, что перед ней сын Секста, она незамедлительно впустила его в дом. По-видимому, неприятности вокруг смерти старика назревали еще раньше и начало им было положено в Америи. Думаю, его могли попросту прогнать из городка; он появился в Риме почти с пустыми руками, с ним не было даже семейного раба. Спроси у него, кто ведает его имениями в Америи, и он ответит, что они большей частью проданы, а остальным управляют его родственники. Попроси его назвать имена, и с ним случится один из его припадков. Лично я думаю, что Гортензий бросил это дело, совершенно отчаявшись выудить из Секста Росция что-нибудь путное.
Пропуская нас через последнюю занавеску, Ахавзар не удержался от напыщенности:
— Секст Росций, сын Секста Росция, — сказал он, поклонившись в сторону фигуры, сидевшей посреди комнаты, — досточтимый клиент моей госпожи. Я привел посетителей, — добавил он, плавным жестом указав на нас. — Молодой Мессала и адвокат Цицерон, с которыми ты встречался раньше. Третьего посетителя зовут Гордианом.
Тирона он, конечно, не представил, как не представил и женщину, которая, скрестив ноги, сидела на полу в одном из углов и занималась шитьем, а также двух девочек, которые стояли на коленях под световым люком и играли в какую-то игру.
Ахавзар удалился. Руф выступил вперед:
— Сегодня ты выглядишь лучше, Секст Росций.
Мужчина устало кивнул.
— Возможно, сегодня ты расскажешь побольше. Цицерону нужно начинать готовиться к твоей защите: до суда осталось всего восемь дней. Поэтому мы привели с собой Гордиана. Его прозвали Сыщиком. Он умеет отыскивать истину.
— Чародей? — На меня уставились два затравленных глаза.
— Нет, — ответил Руф. — Он занимается расследованиями. К его услугам часто прибегает мой брат Гортензий.
Затравленные глаза повернулись к Руфу:
— Гортензий? Трус, который повернулся спиной и бежал? Что хорошего могут сделать для меня друзья Гортензия?
Бледное, веснушчатое лицо Руфа залил вишневый румянец. Он открыл было рот, но я поднял руку, не давая ему говорить.
— Скажи-ка мне кое-что, — сказал я громко. Цицерон поморщился и покачал головой, но я сделал ему знак рукой. — Ответь мне прежде, чем мы пойдем дальше. Секст Росций из Америи, убил ли ты или каким бы то ни было образом способствовал убийству своего отца?
Я стоял над ним, всем своим видом вызывая его посмотреть на меня, что он и сделал. Я увидел простое лицо — такие лица обожают превозносить римские политики — лицо, потемневшее на солнце, загрубевшее от ветра, изборожденное временем. Пусть Росций был богатым земледельцем, но он все равно оставался земледельцем. Никто не может управлять крестьянами и не выглядеть при этом как крестьянин; никто не может возделывать землю — даже если за него трудятся рабы, — и не загнать грязь себе под ногти. В Сексте Росции была какая-то неуклюжесть, неотесанность, твердолобость; в нем чувствовалась гранитная косность и неколебимость. Он был сыном, оставленным в деревне, чтобы подстегивать упрямых рабов и вытаскивать быков из канавы, тогда как юный красавец Гай рос изнеженным городским мальчиком с городскими привычками в доме их гуляки отца.
Я искал в его глазах негодования, озлобленности, ревности, алчности. Ничего этого я в них не увидел. Эти глаза принадлежали животному, одной ногой попавшему в капкан и слышащему, как приближаются охотники.
Наконец Росций ответил низким, хриплым шепотом:
— Нет.
Он смотрел мне в глаза не мигая. Я различал на его лице только страх, и хотя страх заставляет человека лгать куда чаще, чем все остальное, я верил, что он говорит правду. Должно быть, то же увидел в его лице и Цицерон; именно Цицерон говорил мне, что Росций невиновен и что хватит первой же встречи, чтобы убедиться в этом.
Секст Росций был человеком средних лет. Зная, что он трудился до седьмого пота и владел большим состоянием, я должен был заключить, что сегодня он выглядел не так, как обычно. Он был придавлен страшным грузом смутного будущего — или страшным сознанием своего преступления. Его волосы и борода были длинней, чем того требовала даже сельская мода; они были спутаны, нечесаны, кое-где убелены сединой. Обмякшее на кресле тело казалось сутулым и хрупким, хотя при взгляде на Цицерона или Руфа нельзя было не признать, что он был куда крупнее и мускулистее их. Под глазами лежали черные круги. Кожа была желтоватой. Губы пересохли и покрылись трещинами.
Цецилия Метелла утверждала, что просыпается ночью от его криков. Едва взглянув на него, она, вне всяких сомнений, сочла, что он помешался. Но Цецилия никогда не бродила бесконечными, запруженными беднотой улицами Рима или Александрии. Иногда отчаяние переходит в безумие, но для того, кто насмотрелся на них вдоволь, между ними существует отчетливая разница. Секст Росций не был безумцем. Он отчаялся.
Я оглянулся по сторонам, ища, куда бы сесть. Росций щелкнул пальцами, подавая знак женщине средних лет, дородной и невзрачной. Из того, как она нахмурилась при виде его жеста, я заключил, что это его жена. Женщина поднялась и в свою очередь щелкнула пальцами в направлении девочек, которые тут же вскочили на ноги. Росция Старшая и Росция Младшая, решил я; как известно, римляне не отличаются избытком воображения и всем дочерям в семье дают родовое имя отца, различая их только по старшинству.
Росция Старшая была, вероятно, ровесницей Руфа или немного младше: девушка, стоящая на пороге женственности. Как и Руф, она носила простую белую накидку, скрывающую ее формы. Пышные каштановые волосы были связаны в узел в нижней части затылка и ниспадали ей на грудь. Она была поразительно миловидна, но в ее глазах была та же загнанность, какой был отмечен ее отец.
Младшая девочка была совсем еще ребенком, миниатюрной копией сестры; у нее было такое же одеяние и такие же длинные каштановые волосы. Она последовала за матерью и сестрой, но была слишком мала, чтобы помочь им нести кресла. Вместо этого она расплылась в улыбке и указала на Цицерона.
— Какой забавный, — воскликнула она, а затем прижала ладошку ко рту и засмеялась. Мать нахмурилась и прогнала ее из комнаты. Я посмотрел на Цицерона, отнесшегося к выходке девочки со стоической любезностью. Руф, который в сравнении с Цицероном был красив, как Аполлон, покраснел и уставился в потолок.
Старшая девочка удалилась вслед за матерью, но прежде чем скользнуть за занавеску, она обернулась и посмотрела назад. Цицерон и Руф усаживались и, по всей видимости, не обращали на нее внимания. Меня снова поразило ее лицо: широкий рот и гладкий лоб, темно-карие глаза, тронутые грустью. Должно быть, она заметила мой взгляд, потому что вглядывалась в меня с откровенностью, какую нечасто встретишь среди девушек ее возраста и сословия. Ее губы приоткрылись, глаза сузились, и на ее лице я внезапно прочел приглашение — чувственное, расчетливое, дразнящее. Улыбка, кивок. Губы ее двигались, шепча слова, которых я не мог разобрать.
Цицерон и Руф сидели в другом конце комнаты, склонив головы друг к другу, и о чем-то возбужденно перешептывались. Я оглянулся и увидел за спиной одного Тирона, нервно переминавшегося с ноги на ногу. Ее взгляд может предназначаться только мне, подумал я.
Когда я снова обернулся, Росция Старшая уже ушла; о ее присутствии напоминало только легкое колыхание занавески да слабый запах жасмина. Задушевность ее прощального взгляда привела меня в смущение и замешательство. Такими взглядами обмениваются любовники, но я же никогда прежде с ней не встречался.
Я шагнул к выдвинутому для меня креслу. Тирон последовал за мной и ловко его пододвинул. Я покачал головой: не мешало бы его протереть. Взгляд на отца девочки немедленно меня отрезвил.
— Где твои рабы, Секст Росций? Конечно, в своем доме ты никогда бы не подумал просить жену и дочерей принести кресла для посетителей.
Загнанные глаза заблестели:
— Почему бы и нет? Думаешь, они слишком хороши для этого? Женщинам только на пользу пойдет, если ставить их всякий раз на место. Особенно таким женщинам, как мои, ведь их муж и отец достаточно богат, чтобы позволить им сидеть без дела и заниматься целыми днями всем, что душе угодно.
— Прости, Секст Росций. Я не думал тебя обидеть. Ты говоришь разумно. Возможно, в следующий раз мы попросим принести кресла Цецилию Метеллу.
Руф подавился смехом. Мое нахальство заставило Цицерона поморщиться.
— А ты действительно умник, не так ли? — огрызнулся Секст Росций. — Городской ловкач, как и эти двое. Чего же ты хочешь?
— Только правды, Секст Росций. Потому что находить ее — моя работа и потому что она — единственное, что способно спасти невинного человека — такого, как ты.
Росций вжался в кресло. Доведись нам померяться силой, он шутя справился бы с двумя из нас, даже теперь, в ослабленном состоянии, но его легко можно было одернуть словами.
— Что же ты хочешь узнать?
— Где твои рабы?
— Конечно, дома, в Америи. В имениях.
— Все рабы? Ты не взял с собой слуг, чтобы убирать и готовить, ухаживать за твоими дочерьми? Не понимаю.
Тирон вплотную склонился над Цицероном и что-то прошептал ему на ухо. Цицерон кивнул и махнул рукой, и раб вышел из комнаты.
— Какого благовоспитанного маленького раба ты с собой водишь, — зашевелил губами Росций. — Просит у хозяина позволения помочиться. Вы видели, какой здесь нужник? Никогда не встречал ничего подобного. Проточная вода прямо в доме. Отец любил рассказывать об этом: вы знаете, как старики не любят, когда им приходится выходить ночью из дома, чтобы отлить. Не здесь! Если спросите моего мнения, это чересчур хорошее место, чтобы здесь испражнялись всякие рабы. Обычно здесь пахнет лучше, но сейчас слишком жарко.
— Мы говорили о твоих рабах, Секст Росций. Особенно я хотел бы поговорить о двух рабах. Любимчики твоего отца, единственные, что были с ним в ночь его смерти. Феликс и Хрест. Они сейчас тоже в Америи?
— Почем я знаю? — огрызнулся он. — Может быть, они уже сбежали. Или им перерезали глотки.
— И кто же это сделал?
— Перерезал им глотки? Те же люди, которые убили моего отца, конечно.
— А почему?
— Потому что рабы все видели, глупый ты человек.
— Откуда ты это знаешь?
— Потому что они мне это сказали.
— От них-то ты и узнал впервые о смерти отца — от рабов, которые были с ним?
Росций помедлил.
— Да. Они прислали из Рима гонца.
— В ночь убийства ты был в Америи?
— Где же еще? Двадцать человек подтвердят тебе это.
— А когда ты узнал о том, что отец убит?
Росций снова помедлил.
— Гонец прибыл два утра спустя.
— И как ты поступил?
— В тот же день я был в городе. Это, скажу я вам, прогулка не из легких. На доброй лошади можно домчаться за восемь часов. Выехал на рассвете, прибыл в сумерках — осенью дни коротки. Рабы показали мне его тело. Эти раны… — Он перешел на шепот.
— А они показали тебе улицу, где произошло убийство?
Секст Росций уставился в пол:
— Да.
— То самое место?
Он содрогнулся:
— Да.
— Мне нужно побывать там и осмотреть все самому.
Он покачал головой:
— Второй раз я туда не пойду.
— Понимаю. Меня могут проводить туда два раба, Феликс и Хрест. — Я изучал выражение его лица. Его глаза засветились огнем, и внезапно я что-то заподозрил, хотя и не могу понять что. — Ах, но ведь рабы в Америи, я правильно понял?
— Я уже ответил тебе, — казалось, несмотря на жару, Росция бьет дрожь.
— Но мне нужно посетить место преступления безотлагательно. Я не могу ждать, пока этих рабов привезут в Рим. Насколько я знаю, твой отец направлялся в заведение под названием Лебединый Дом. Возможно, преступление свершилось где-то неподалеку.
— Никогда не слышал об этом месте.
Лгал он или нет? Я внимательно следил за его лицом, но мое чутье ничего мне не говорило.
— Все равно, ты, наверное, смог бы рассказать мне, как найти это место.
Он действительно рассказал, как туда пройти. Это меня немного удивило, ведь Росций совсем не знал столицы. В Риме тысячи улиц, и только некоторые имеют названия. Но по приметам, которые смог припомнить Росций, мы с Цицероном сумели восстановить дорогу. Она была достаточно запутанной, и ее пришлось записать. Цицерон посмотрел через плечо и что-то недовольно пробормотал об отсутствии Тирона; к счастью, Тирон оставил свою навощенную табличку и стиль на полу за креслом Цицерона. Руф вызвался быть нашим писцом.
— Теперь скажи мне, Секст Росций: ты знаешь, кто убил твоего отца?
Он опустил глаза и долго молчал. Возможно, его недомогание объяснялось просто жарой.
— Нет.
— И все-таки ты сказал Цицерону, что боишься той же участи, что те же люди полны решимости убить и тебя. Что предстоящий процесс — это покушение на твою жизнь.
Росций покачал головой и обхватил себя руками. Тоскливый огонек померк. Его глаза почернели.
— Нет, нет, — поспешно возразил он. — Я не говорил ничего подобного. — Цицерон бросил на меня озадаченный взгляд. Бормотание Росция становилось все громче: — Бросьте меня, вы все! Бросьте! Я обречен. Меня зашьют в мешок и швырнут в Тибр, и за что? Да ни за что! Что станется с моими доченьками, моими прелестными доченьками, моими красавицами? — Он заплакал.
Руф подошел к Росцию и положил руку ему на плечо. Тот дернулся и сбросил его руку.
Я встал и учтиво поклонился:
— Пойдемте, господа, полагаю, что на сегодня достаточно.
Цицерон остановился в нерешительности.
— Но мы ведь только начали. Спроси его…
Я приложил палец к губам, повернулся к выходу и позвал Руфа, поскольку видел, что он все еще пытается утешить Секста Росция. Придержав занавеску и пропустив Цицерона и Руфа вперед, я оглянулся на Росция, который кусал себе пальцы и трясся мелкой дрожью.
— На тебе лежит какая-то страшная тень, Секст Росций из Америи. Не могу разобрать, что это: вина, стыд или страх. Очевидно, ты не намерен ничего объяснять. Но пусть тебя утешат или измучат мои слова: обещаю, что сделаю все возможное, чтобы раскрыть убийцу твоего отца, кто бы он ни был, и своего добьюсь.
Росций хлопнул кулаком по подлокотнику. Его глаза блестели, но он больше не плакал. В его взгляде снова засверкал огонь.
— Делай, что хочешь! — огрызнулся он. — Еще один городской дурак. Я не просил тебя о помощи. Как будто правда имеет какое-нибудь значение или малейший смысл. Давай, иди пялься на пятна крови! Иди посмотри, где умер старик по пути к шлюхе! Что это изменит? Что? Я не чувствую себя в безопасности даже здесь!
Он еще что-то говорил. Слушать это было бессмысленно; я опустил руку, и его ругань замерла за тяжелыми шторами.
— Мне кажется, он знает гораздо больше, чем говорит, — заметил Руф, пока мы возвращались по коридорам в крыло Цецилии.
— Разумеется, знает. Но что? — состроил печальную физиономию Цицерон. — Я начинаю понимать, почему Гортензий увильнул от этого дела.
— Правда? — спросил я.
— Он невозможен. Как я могу его защищать? Ты догадываешься, почему Цецилия заткнула его в этот вонючий угол? Боюсь, я напрасно злоупотребил твоим временем. Я и сам почти готов отказаться от этого дела.
— Я бы не советовал.
— Почему?
— Потому что мое расследование только началось, и начало оказалось весьма многообещающим.
— Но что позволяет тебе так говорить? Мы не узнали ничего нового ни от Цецилии, ни от самого Росция. Цецилия ничего не знает, и она вовлечена во все это лишь из-за своей нежной привязанности к погибшему. Росций что-то знает, но не желает говорить. Что могло его так напугать, что он не хочет помогать своим защитникам? Мы знаем слишком мало даже для того, чтобы установить, в чем он лжет. — Цицерон состроил гримасу. — И все равно, клянусь Геркулесом, я верю в его невиновность. Разве ты не чувствуешь, что я прав?
— Да, возможно. Но ты ошибаешься, если считаешь, что мы не открыли ничего ценного. Я перестал задавать вопросы как раз потому, что у меня появилось достаточно нитей, которые следует распутать. За сегодня я узнал достаточно для того, чтобы работать не покладая рук по меньшей мере два следующих дня.
— Два дня? — Цицерон наступил на расшатавшуюся плитку. — Но суд начинается через восемь дней, и у меня по-прежнему нет довода, на котором я буду строить защиту.
— Обещаю тебе, Марк Туллий Цицерон, что через восемь дней мы будем знать не только, где был убит Секст Росций — а это совсем не пустяк, но и почему он был убит, для чего и кем. Однако в настоящий момент я был бы счастлив разрешить куда более простую, но не менее насущную загадку.
— Какую же?
— Где я могу найти знаменитый домашний нужник?
Руф рассмеялся:
— Мы его уже прошли. Тебе придется вернуться. Вторая левая дверь приведет тебя как раз туда, куда тебе нужно. Ты узнаешь это место по голубой плитке и небольшому рельефу с Тритоном над дверью.
Цицерон наморщил нос:
— Подозреваю, что ты узнаешь его по запаху. Будешь там, — сказал он мне вслед, — посмотри, куда запропастился Тирон. То же самое случилось и в прошлый раз: по его словам, он заплутал в коридорах. Если Тирон все еще там, он, по всей видимости, пребывает в бедственном положении. Скажи ему, что он это заслужил, отказываясь следовать моему примеру и обедая в середине дня. Столько еды — чересчур большая нагрузка на организм, тем более в такую жару.
Поворот налево и несколько шагов по узкому коридору привели меня к двери с голубой черепицей. Небольшие углубления в дверном проеме хранили конические кучки пепла — остатки ладана и ароматных трав, которые должны были заглушить исходящее изнутри зловоние. В такой удушливый день ладан требовалось часто менять, но то ли слуги Цецилии пренебрегали своими обязанностями, то ли весь ладан был затребован хозяйкой в святилище. Я зашел за тяжелые голубые шторы.
Нет на земле народа, которого бы проблемы воды и отходов беспокоили больше, чем римлян. «Нами правит, — однажды отважился мне заметить один афинянин, — народ водопроводчиков». Но здесь — в одном из лучших домов в самом сердце города чего-то явно недоставало. Голубая плитка нуждалась в протирке. Каменный желоб был засорен, а когда я надавил на кран, вода полилась тоненькой-тоненькой струйкой. Услышав какое-то жужжание, я посмотрел вверх. Вентиляционное отверстие опутала огромная паутина, которая была полна мух.
Я сделал то, за чем пришел, и поспешил прочь; оказавшись за голубой шторой, я шумно перевел дыхание. Сделав вдох, я затаился, прислушиваясь к звуку приглушенных голосов, доносившихся из противоположного конца коридора. Один из голосов принадлежал Тирону.
Я пересек коридор и приблизился к тонкой желтой занавеске. Второй голос был голосом молодой женщины — деревенским, но не лишенным изысканности. Она произнесла несколько приглушенных слов, затем тяжело задышала и застонала.
Я тотчас все понял.
Следовало бы удалиться, но вместо этого я подступил еще ближе к занавеске и прижался лицом к тонкой желтой ткани. А я-то подумал, что это мне предназначался ее сбивающий с толку, соблазнительный взгляд, что это ради меня она замешкалась в комнате, что адресатом ее безмолвного послания был я. Но все это время она смотрела сквозь меня, как будто я был прозрачным. Это Тирон, стоявший позади меня, был адресатом ее взора, послания, приглашения.
Их голоса звучали глухо и неразборчиво шагах в десяти от меня. Я едва различал слова.
— Мне здесь не нравится, — говорила она. — Здесь воняет.
— Но это единственная комната поблизости от уборной. Если хозяин начнет искать меня, я должен быть рядом…
— Хорошо, хорошо.
Дыхание ее было затрудненным. До меня доносились звуки любовной борьбы. Я отдернул краешек занавески и заглянул в комнату.
Это была небольшая кладовая, освещаемая единственным окном у самого потолка. Белый свет клубился в комнате, но, казалось, был не способен ее заполнить. В густом, спертом воздухе кружились пылинки. Среди коробок, корзин и мешков передо мной мелькнула обнаженная плоть Тирона. Его тонкая хлопковая туника была задрана и прижата к спине цепкими пальцами девушки. Он отступал и судорожно вонзался в нее, подчиняясь древнему безошибочному ритму.
Их слитые в поцелуе лица были скрыты густой черной тенью. Девушка была обнажена. Кто мог подумать, что под бесполым платьем, бесформенной грудой лежавшим на полу, скрывались сладострастные линии тела и головокружительно белая кожа, блестящая и упругая, точно гипс, увлажненная потом в жаркой, душной комнате. Ее тело сверкало, словно натертое маслом, отвечая телу Тирона: она прижималась к нему, извивалась и странным судорожным движением припадала к стене, точно змея, корчащаяся на горячей мостовой.
— Скоро, — прошептал Тирон глухим, задыхающимся голосом, который я нипочем бы не узнал: этот голос принадлежал не свободному или рабу, но животному, зверю, телу.
Девушка крепко обхватила его ягодицы руками и запрокинула голову. Высоко вздымалась ее грудь.
— Не спеши, — прошептала она.
— Нет, скоро, меня будут ждать…
— Тогда помни, ты обещал, как в прошлый раз — не в меня — не то отец…
— Сейчас! — Тирон издал протяжный стон.
— Не в меня! — прошипела девушка. Ее пальцы вонзились в нежную кожу его бедер, отталкивая их от себя. Тирон отпрянул, затем снова подался вперед, навалившись на свою подругу. Соскальзывая вниз, он прижался лицом к ее щеке, к шее, к грудям. Он поцеловал ее пупок и коснулся языком сверкающих капелек семени на гладкой коже ее живота. Обняв ее бедра, он спрятал лицо у нее между ног.
Я смотрел на ее наготу, залитую нежным, размытым светом. Только лицо ее было скрыто тенью. Ее тело было само совершенство: оно дышало здоровьем и изяществом, бледностью и безупречностью своих форм напоминая густые сливки. Не женщина и не девочка, но девушка, в которой пробуждается женственность, освободившаяся от невинности, но еще не тронутая временем.
Внезапно я почувствовал себя таким же нагим, как и девушка. Я подался назад. Тонкая желтая занавеска беззвучно сомкнулась и подернулась легкой рябью, как будто по коридору пробежал случайный ветерок.
— Так они занимались этим прямо там, в доме той богачки, прямо под носом у его хозяина? Вот это да!
— Нет, Бетесда, прямо у меня под носом.
Я отставил кубок и посмотрел в небо. Городское зарево затмевало мелкие звезды, но яркие большие созвездия отчетливо мерцали в теплом вечернем воздухе. Далеко на западе неясно вырисовывалась гряда грозовых облаков, напоминавших стражу, выставленную устроившимся на ночлег войском. Я откинулся на ложе, закрыл глаза и вслушался в тишину сада, во все его укромные звуки: тихое потрескивание факела, стрекотание сверчка у пруда, громкое урчание Баст, трущейся о ножку стола. Я слышал нежный звон тарелок и легкие шаги Бетесды, удаляющейся в дом. Кошка последовала за ней, урчание на мгновение стало громче, а затем растворилось в тишине.
Бетесда возвратилась. Я слышал шуршание ее платья, затем ощутил ее присутствие, когда она присоединилась ко мне на ложе. Моя голова погрузилась во что-то мягкое, затем ее ласковые руки подняли меня и уложили лицом на колени. Еще один груз плюхнулся в изножье кровати. Горячая шерсть потерлась о мои босые ноги: я не услышал, а скорее почувствовал громкое довольное урчание кошки, вдоволь полакомившейся из моей тарелки.
— Еда не понравилась тебе, хозяин? Ты почти ничего не ел. — Бетесда нежно прикоснулась к моим вискам.
— Все было очень вкусно, — солгал я. — У меня нет аппетита из-за жары. И еще из-за всех сегодняшних хождений.
— Тебе не следует так много ходить в такую жару. Пусть эта богачка наймет для тебя носилки.
Я пожал плечами. Бетесда погладила мою шею и горло. Я поймал ее руку и коснулся ее пальцев губами.
— Такие мягкие и гладкие. Ты так много работаешь, Бетесда, — я корю тебя за леность, но я не такой дурак, чтобы самому в это верить, — и все же ты следишь за своими ладонями: они у тебя нежные, как у весталки.
— Мать меня кое-чему научила. В Египте даже последняя нищенка умеет ухаживать за своим телом и оставаться красавицей. Совсем не так, как эти римлянки, — даже с закрытыми глазами я видел, что на ее лице было написано презрение и высокомерие. — Они накладывают мази и краску на лица так, будто покрывают строительным раствором кирпичи.
— Римлянам недостает вкуса, — согласился я. — И изящества. Особенно женщинам. Римляне слишком разбогатели, чересчур быстро. Это грубый и пошлый народ, который владеет миром. Когда-то у них были хотя бы приличные манеры. Думаю, что некоторые римляне еще не совсем их утратили.
— Такие, как ты?
Я рассмеялся:
— Нет, не такие. У меня нет ни манер, ни денег. Все, что я имею — это женщина, кошка и дом, и я едва могу их содержать. Я имел в виду Цицерона.
— В твоем описании он совершенно заурядный.
— Да, Бетесда, Цицерону нечем тебя заинтересовать.
— Но мальчик…
— Нет, Бетесда, Руф Мессала слишком молод даже на твой вкус и к тому же слишком богат.
— Я говорила о рабе, который приходил тебя звать к своему хозяину. О том, которого ты видел с девушкой. Как он выглядел без одежды?
Я пожал плечами:
— Я почти его не видел. По крайней мере, не те части его тела, которые могли бы тебя заинтересовать.
— А может быть, ты не знаешь, какие части могут меня заинтересовать.
— Может, и нет.
Лежа с закрытыми глазами, я снова увидел, как они вжимаются в стену, неистово движутся навстречу друг другу, содрогаются, повинуясь ритму, исключающему их из всего остального мира. Рука Бетесды скользнула мне под тунику и нежно погладила мою грудь.
— Что было потом? Не говори, что их схватили, или мне будет очень грустно.
— Нет, их не схватили.
— Ты дал понять мальчику, что видел их?
— Нет. Я пошел по коридору и застал Цицерона и Руфа в саду вместе с Цецилией Метеллой. Все трое выглядели очень мрачно. Мы немного поговорили. Вскоре пришел Тирон. На его лице было написано подобающее случаю смущение. Цицерон ничего не сказал, и никто ни о чем не догадался.
— Разумеется, нет. Они думают, что знают так много, а он должен знать так мало, ведь он всего лишь раб. Ты бы очень удивился, если бы узнал, чем могут заниматься рабы, не попадаясь хозяевам.
Прядь ее волос упала мне на щеку. Я потерся о нее лицом, вдыхая запахи хны и трав:
— Я очень бы удивился, Бетесда?
— Нет. Не ты. Тебя ничто не удивляет.
— Это потому, что я по природе подозрителен. Благодарение богам за это.
Баст громко урчала у моих ног. Я упирался плечом в бедро Бетесды.
— Ты так устал, — сказала она нежно. — Хочешь, я спою?
— Да, Бетесда, спой что-нибудь тихое и успокаивающее. Спой что-нибудь на языке, которого я не понимаю.
Ее чистый, глубокий голос был подобен неподвижной воде. Я никогда не слышал эту песню прежде, и хотя я не понимал в ней ни слова, я знал, что это колыбельная. Наверно, эту песню когда-то пела ее мать. Я задремал на ее коленях и отстраненно следил за картинами вселяющего ужас насилия, встающими у меня перед глазами. Картины были неестественно живыми, но какими-то смутными, как будто я разглядывал их сквозь толстый осколок цветного стекла. Я видел пьяных гладиаторов, и бальзамировщиков, и утреннюю резню на улице, и раскрасневшееся от возбуждения лицо Тирона. Я видел проулок и старика, которого избивают подкараулившие его разбойники. Я видел нагого человека, связанного и бичуемого, которого забрасывают экскрементами, зашивают в мешок вместе с животными и живьем сбрасывают в Тибр.
В какой-то момент колыбельная прекратилась и сменилась другой песней на чужом языке, песней, не раз слышанной мной прежде. То был один из тех напевов, которые Бетесда пела, чтобы распалить меня, и пока он звучал, я ощущал, как двигается ее тело, пока она снимает с себя платье, и чувствовал острый мускусный запах ее тела. Она стянула тунику с моих бедер, точь-в-точь как дочь Секста Росция стянула тунику с бедер Тирона. Я не открыл глаз, даже когда она наклонилась и поглотила меня, даже когда я поднял и перевернул ее, погрузившись в нее сверху. Я ласкал тело Бетесды, но перед моими закрытыми глазами стояла нагая девушка, на коже которой блестело семя раба.
Мы долго лежали вместе без движения, наши тела были соединены жарой и потом, как если бы плоть могла таять и растворяться. Убежавшая было Баст вернулась и улеглась, урча, у наших сплетенных ног. Я слышал раскат грома и думал, что он мне только снится, пока теплые дождевые капли, залетевшие из сада, не забарабанили по моей коже. Факел зашипел и погас. Снова раздался удар грома, и Бетесда съежилась и прижалась ко мне, что-то бормоча на своем тайном языке. Прямые и частые струи дождя стучали по черепице и мостовой. Затяжной, размеренный дождь, достаточно мощный, чтобы промыть самые затхлые стоки и улицы Рима, очистительный ливень, какие, по словам поэтов и жрецов, ниспосылаются богами, чтобы смыть грехи сыновей и отцов.
На следующее утро я рано встал и умылся из фонтана в саду. После лившего всю ночь дождя пересохшая земля разбухла и отсырела. С растений сочилась тяжелая роса. Небо было окрашено в молочный перламутр с коралловыми прожилками, и его расцветка напоминала внутреннюю поверхность раковины. Пока я смотрел, молочный глянец оседал туманом; пронизанное светом безоблачное небо неуловимо голубело, предвещая жаркий день. Я надел самую тонкую тунику и самую чистую тогу и съел кусок хлеба. Когда я уходил, Бетесда спала. Она лежала, прикрываясь платьем, как одеялом, от утренней прохлады, а Баст свернулась у ее шеи воротником густого черного меха.
Кратчайшей дорогой я направился к дому Цицерона. Прощаясь, мы условились вчера, что я загляну к нему по пути к месту убийства Секста Росция. Но когда я пришел, Цицерон передал через Тирона, что он останется в постели до полудня. Он страдал хронической болезнью желудка и приписывал сегодняшний приступ тому, что, вопреки своему обыкновению, поел вчера чернослива у Цецилии Метеллы. Он любезно предложил мне Тирона на весь день.
Когда мы вышли из дома, улицы еще блестели после дождя, а воздух пах чисто и свежо. Мы подошли к подножию Капитолийского холма, миновали Фонтинские ворота и вступили в район Фламиниева цирка. К этому времени дневная жара уже начинала возвращать себе власть над городом. Над мостовыми поднимался пар. Кирпичные стены покрылись капельками воды. Утренняя свежесть сменилась удушливой влажностью.
Проклиная про себя жару, я отер лоб краем тоги. Взглянув на Тирона, я увидел, что он улыбается, глядя перед собой с глупым выражением лица. Я догадывался, почему он так воодушевлен, но ничего не сказал.
Фламиниев цирк опутан сетью извилистых улиц. Близлежащие улицы, особенно те, что непосредственно примыкают к этому обширному строению, загромождены лавками, тавернами, публичными домами и постоялыми дворами. Чуть дальше высятся трех- и четырехэтажные доходные дома, иногда нависающие над улицей и закрывающие свет солнца. Улицы похожи одна на другую и заставлены домами самого разного возраста и качества. Учитывая, сколь часты здесь пожары и землетрясения, Рим постоянно перестраивается. Население растет, обширные земельные участки переходят в руки богачей, и новые дома выглядят все более жалкими и невзрачными. Вокруг почтенного кирпичного здания, непонятным образом уцелевшего в столетие катастроф, зачастую громоздятся ветхие жилые дома без малейших следов орнамента, которые выглядят так, будто они построены из одних веток и ила. При Сулле положение, конечно, только ухудшилось.
Мы продолжали идти по дороге, описанной Секстом Росцием и занесенной на вощеную дощечку юным Мессалой. Писал Руф плохо, почти неразборчиво. Я заметил Тирону, что, к великому моему сожалению, он был занят вчера другим делом и не мог вести записи своим твердым, чистым почерком:
— Как и подобает аристократу, Руф никогда не затруднял себя чистописанием; если он и научился писать, то остальным его записей не прочитать. Но ты, по-видимому, владеешь стилем весьма умело. — Я произнес эти слова как можно небрежнее и улыбнулся, заметив, как покраснели его уши.
Я не сомневался в правильности дороги: она следовала по естественному пути из дома Цецилии Метеллы в самое сердце района Цирка, выбирала широкие улицы, избегала узких и наиболее опасных проулков, идя которыми можно было существенно сократить расстояние. Мы миновали несколько таверн, но старик Секст навряд ли заходил в них, по крайней мере, не в ночь своей гибели, ведь он так спешил на встречу с отправителем загадочного послания.
Мы вышли на широкую, залитую солнцем площадь. Окна лавок смотрели на расположенную в центре цистерну, которая снабжала водой местных жителей. Высокая, широкоплечая женщина в несвежем платье походила на самозваную хозяйку цистерны: она руководила цепочкой рабов и домохозяек, судачивших в ожидании своей очереди. Какой-то раб окатил водой из ведра группку ошивавшихся рядом оборванных сорванцов. Мальчишки завизжали от восторга и принялись по-собачьи отряхиваться.
— Сюда, — сказал Тирон. Изучая указания, он нахмурил брови. — Так мне, по крайней мере, кажется.
— Да, я запомнил это еще вчера. Узкий проход между винной лавкой и высоким красным жилым домом. — Я обвел взглядом неправильный квадрат площади, от которой в разные стороны расходились шесть улиц. В ту ночь Секст пошел по самой узкой из них, а поскольку она быстро и резко сворачивала в сторону, разглядеть, куда же она ведет, было невозможно. Вероятно, то был кратчайший путь к женщине по имени Елена. Возможно, то был единственный путь.
Я огляделся вокруг и заметил мужчину, пересекавшего площадь. Его можно было принять за мелкого купца или торговца — человека со средствами, но не слишком богатого, если судить по его поношенной, но добротной обуви. Вел он себя непринужденно; происходящее на площади, казалось, совершенно не привлекает его внимания; из этого я сделал вывод, что он живет где-то неподалеку и переходит площадь далеко не в первый раз; возможно, он бывает здесь каждый день. Он остановился у общественных солнечных часов, установленных на низком пьедестале, и поморщился. Я шагнул к нему.
— Будь проклят тот, — процитировал я, — изобретатель часа, кто в Риме первые установил часы!
— Ax! — он поднял глаза, широко улыбнулся и тотчас же подхватил припев. — О бедный я! Они мой день разбили, разъяли, разнесли, как зубья гребня!
— А, так ты знаешь эту комедию, — начал я, но он не дал себя перебить.
— Когда я был мальчишкой, мне желудок служил часами — добрый был советчик. А нынче что? Стол ломится от яств, но ты не ешь — жди удлиненья тени. Рим покорился солнечным часам и морит римлян голодом и жаждой.
Мы тихо рассмеялись.
— Гражданин, — сказал я. — Ты знаешь эту округу?
— Конечно. Я живу здесь уже много лет.
— Тогда я уверен, ты мне поможешь. Я не умираю от голода и жажды, но есть одна страсть, которую я ужасно хотел бы утолить. Я люблю птиц.
— Птиц? Увы, здесь только голуби. На мой вкус, они слишком жилистые. — Он улыбнулся, выставив напоказ широкие прорехи между зубами.
— Я имел в виду более изящную птицу. Она прекрасно чувствует себя в воде, на земле и в небе. Приятель приятеля говорил мне, что где-то здесь водятся лебеди.
Он тут же меня понял:
— Ты имеешь в виду Лебединый Дом?
Я кивнул.
— Иди прямо по этой улице, — указал он на проем между винной лавкой и красным домом.
— Никак иначе туда не пройти?
— Если только ты не собираешься идти вдвое больше, чем нужно. Нет, эта улица — единственный разумный путь. Это один длинный квартал, от которого отходит несколько тупиков. И ты не пожалеешь, — добавил он и подмигнул.
— Очень на это надеюсь. Пойдем, Тирон. — Мы повернулись и пошли к проулку, большая часть которого скрывалась за поворотом. По обеим его сторонам высились большие дома. Даже в ярком утреннем свете их сырые, заплесневелые стены, казалось, смыкаются над нами, образуя сумрачную расщелину в кирпично-известковой породе.
Большинство зданий, мимо которых лежал наш путь, представляли собой длинные жилые дома; многие из них были снабжены единственной дверью и совсем не имели окон на первом этаже, так что мы подолгу шли в окружении глухих стен. Верхние этажи нависали над нижними; под ними можно было укрыться от дождя, но ночью в этих углублениях клубилась густая тень. На протяжении всего нашего пути через каждые пятьдесят шагов к стенам были прикреплены железные скобы, в которых тлели остатки ночных факелов. Под каждым факелом в стену были вставлены каменные плитки; на каждой плитке был вырезан лебедь — грубая работа, выполненная дешевыми ремесленниками. Это были указатели, помогавшие ночным посетителям отыскать дорогу в Лебединый Дом.
— Должно быть, уже скоро, — сказал Тирон, поднимая глаза от дощечки. — Мы уже прошли мимо левого поворота, а вот поворот направо. Согласно записям Руфа, Секст Росций обнаружил большое кровавое пятно посреди улицы. Но ты же не думаешь, что оно еще здесь, спустя столько времени…
Тирон не договорил. На последнем слове его голос оборвался: он взглянул под ноги и внезапно остановился.
— Здесь, — шепнул он и громко сглотнул.
Примите во внимание, что человеческое тело содержит большое количество крови. Прибавьте к этому также пористость булыжника и неважную канализацию на многих римских улицах, особенно тех, что пролегают в низинах. Не забудьте и о том, что зима выдалась почти без осадков. Все равно, чтобы оставить такое большое, несмываемое пятно, старик Секст Росций должен был пролежать посреди улицы, истекая кровью, очень и очень долго.
Пятно было почти совершенно округлым, диаметром с руку высокого человека. По краям оно расплылось и поблекло, неуловимо сливаясь с въевшейся в мостовую грязью. Но ближе к центру оно оставалось довольно насыщенным, сохраняя густо-красный цвет запекшейся крови. Трение тысяч подошв придало поверхности камня обычную, маслянистую гладкость, но наклонившись и пристальнее вглядевшись в более глубокие трещины, я смог различить едва заметную, пересохшую красную корку.
Я посмотрел вверх. Даже с середины улицы было невозможно заглянуть в окна второго этажа — разве что только под очень косым углом. Чтобы видеть из окна улицу, пришлось бы сильно перевеситься через подоконник.
Ближайшая дверь находилась в нескольких футах вверх по улице; это был вход в длинный жилой дом слева. Стена справа тоже была ничем не примечательна, если не считать продуктовой лавки чуть сзади, на углу, где улицу пересекал глухой переулок. Лавка еще не открылась. Ее фасад был загорожен очень высокой и широкой квадратной дверью. Дверь была сделана из дерева и выкрашена в бледно-желтый цвет, а ее верхнюю часть украшали изображения злаков, овощей и пряностей. Гораздо ниже, в углу двери, я увидел еще одну отметину, и у меня перехватило дыхание.
— Тирон! Ну-ка, взгляни сюда. — Я присел на корточки рядом с дверью. На уровне груди и ниже древесина была покрыта закопченной и засаленной пленкой, которая ближе к мостовой переходила в широкую грязную полосу. Все равно на уровне коленей поверх грязи отчетливо проступал отпечаток руки. Я приложил к нему руку и почувствовал странную дрожь, зная наверняка, что я прикоснулся к кровавому отпечатку, оставленному много месяцев назад Секстом Росцием.
Тирон посмотрел на отпечаток и оглянулся на пятно посреди мостовой.
— Они так далеко друг от друга, — прошептал он.
— Да. Но, по всей видимости, отпечаток был сделан сначала.
Я встал и прошел мимо двери на угол. Узкий боковой проулок упирался в двухэтажную кирпичную стену. Он был не более двадцати футов в длину и пяти в ширину. В дальнем его конце кто-то сжигал отбросы: из высокой кучи серого и белого пепла торчали обломки костей и прочего хлама. Сюда не выходили окна ни из окружающих стен, ни из жилого дома напротив. Ближайшие факелы были установлены шагах в сорока отсюда. По ночам этот небольшой тупик объят кромешным мраком, и пешеход заметит его, только поравнявшись с ним. Лучшего места для засады не придумаешь.
— Вот здесь они его и поджидали, Тирон, на этом самом месте. Они спрятались в этом углублении, зная, что он пойдет этой дорогой, чтобы ответить на записку от Елены. Они наверняка знали, как он выглядит, достаточно хорошо, чтобы узнать его при свете факелов в руках его рабов, потому что они без колебаний выскочили и стали наносить ему удары прямо здесь, на углу.
Я медленно подошел к отпечатку.
— По-видимому, первую рану они нанесли ему в грудь или в живот. Думаю, они должны были смотреть ему в лицо, чтобы не ошибиться. Он легко дотянулся до раны и зажал ее, перепачкав всю руку кровью. Каким-то образом он вырвался. Возможно, он думал, что сможет отворить эту дверь, но упал на колени — ты видишь, какой низкий отпечаток. — Беглым взглядом я окинул улицу. — Но добили его здесь, посреди улицы. Каким-то образом ему удалось вскарабкаться на ноги и добрести до этого места, где они его и настигли.
— Может быть, рабы пытались отбиваться от убийц, — сказал Тирон.
— Может быть, — кивнул я, хотя и понимал, что скорее всего они ударились в паническое бегство при одном виде стали.
Я нагнулся, чтобы еще раз изучить отпечаток. Высокая, широкая дверь дрогнула и толкнулась наружу, двинув меня по носу.
— Что здесь такое? — раздался голос изнутри. — Еще один нищий, ночующий перед моей лавкой? Ну, ты сейчас получишь. Убирайся, дай мне открыть дверь!
Дверь снова дрогнула. Я прижал ее ногой, чтобы встать и безопасно отступить в сторону.
Из-за двери показалось недовольная физиономия.
— Я же сказал, убирайся! — прорычал мужчина. Покачиваясь на петлях, дверь широко распахнулась и хлопнула о стену по другую сторону тупика. Узкий проулок, в котором прятались убийцы, оказался полностью закрыт.
— Так ты не нищий, — пробормотал старик, оглядывая меня с головы до ног. Я по-прежнему тер нос. — Мои извинения. — В его голосе не слышалось и намека на дружеские чувства или сожаление.
— Это ваша лавка, господин?
— Конечно, моя. И была моей с тех пор, как умер отец, а умер он, пожалуй, тогда, когда тебя и на свете не было. А еще раньше она принадлежала моему деду. — Он прищурился от солнечного света, осуждающе покачал головой и, шаркая, зашел в лавку.
— Вы открываетесь только сейчас? — спросил я, проследовав за ним. — Час довольно поздний.
— Это моя лавка. Я открываю ее, когда приготовлюсь.
— Когда он приготовится! — раздался пронзительный голос откуда-то из-за прилавка в глубине магазина. Продолговатая комната была погружена во мрак. После яркого света улицы я вглядывался в темноту, как слепец. — Когда он приготовится, скажите пожалуйста! Когда мне наконец удастся поднять его с кровати и одеть — вот когда он готов. Скажи лучше, когда я готова. Однажды мне надоест его расталкивать, я буду валяться в постели, точь-в-точь как он, и что с ним тогда будет?
— Заткнись, старуха! — Хозяин споткнулся о низкий столик, опрокинув корзину. Сушеные оливки рассыпались по всему полу. Тирон вошел в лавку и начал их подбирать.
— А это кто? — спросил старик, сутулясь и щурясь. — Твой раб?
— Нет.
— Ну, он ведет себя, как раб. Не хочешь продать его?
— Я сказал тебе, это не мой раб.
Старик пожал плечами:
— Раньше у нас был раб. Пока мой дурак сын не отпустил этого ленивого ублюдка на волю. Он-то и открывал лавку каждое утро. Что плохого в том, что пожилой человек любит подольше поспать, если у него есть раб, который открывает лавку вместо него? Хоть он и был ленивым ублюдком, он крал не слишком много. Он должен был остаться здесь, раб он или не раб. У вольноотпущенника есть определенные обязательства перед тем, кто его освободил, — это всем известно; у него есть юридические обязательства, раб он или свободный, и именно сейчас мы нуждаемся в нем. Он сейчас где-то в Апулии. Женился. Дай им свободу, и первое, что они сделают — уберутся подальше и начнут плодиться, как порядочные люди. Раньше он открывал лавку. Да и крал не особенно много.
Пока он нес свою бессвязную болтовню, мои глаза привыкли к сумраку. Лавка выглядела полузаброшенной — грязной, давно не метеной. Половина полок и прилавков были пусты. Сморщенные черные оливки, над россыпью которых склонился Тирон, были покрыты пылью. Я снял крышку с глиняного сосуда и достал из него сушеную смокву, облепленную серой плесенью. Вся комната пахла сыростью нежилого дома и отдавала кисло-сладким запахом гнилых фруктов.
— Откуда тебе знать? — пропищал резкий голосок из глубины лавки. Теперь я мог рассмотреть женщину куда лучше. В темном платке на голове, она, по-видимому, что-то кромсала ножом, подытоживая каждую фразу резким ударом лезвия о прилавок. — Ты ничего не знаешь, старик, или все забыл. У тебя не голова, а решето. Этот негодяй Галлий постоянно нас обворовывал. Надо было мне отрубить ему руки за воровство, но куда бы мы тогда его дели? Кому продашь безрукого раба, и кто купит раба, уличенного в краже? Только рудники или галеры, но правильно говорят люди, что проку в тухлом мясе? Он был бездельник. Без его брата нам куда лучше.
Мужчина повернулся ко мне и скорчил рожу за спиной жены:
— Ну ладно, ты пришел покупать или слушать старушечью болтовню?
Я оглянулся вокруг, выискивая что-нибудь более или менее съедобное:
— Вообще-то мое внимание привлекли знаки на двери. Изображение плодов, злаков…
— А… Это работа Галлия. Он нарисовал их как раз перед тем, как сын отпустил его на волю. Он был способный раб, хотя и лентяй. Он почти нас не обворовывал.
— Меня особенно заинтересовал один знак. Он не похож на другие. Рядом с самым порогом — отпечаток руки.
Его лицо окаменело:
— Галлий не имеет к этому никакого отношения.
— Мне тоже так показалось. Очень похоже на пятно крови.
— Так и есть.
— Старик, ты слишком много болтаешь, — женщина нахмурилась и стукнула ножом о прилавок. — Некоторые вещи можно видеть, но не говорить о них.
— Заткнись, дура. Будь моя воля, я давно бы его стер, но ты хотела, чтобы оно осталось, и пока пятно на двери, не удивляйся, что его замечают люди.
— И давно оно там?
— Ох, уже много месяцев. С прошлого сентября, я думаю.
Я кивнул:
— А как?..
— На улице зарезали какого-то человека, богача, насколько я знаю. Представь себе, зарезали прямо перед моей лавкой.
— Ночью?
— Конечно, иначе дверь была бы открыта, как же иначе? Клянусь Геркулесом, представь себе, что он забрел бы сюда, когда лавка была открыта! Тогда разговорам и неприятностям конца бы не было.
— Старик, ты ничего об этом не знаешь, так почему бы тебе не заткнуться? Спроси доброго человека, хочет ли он что-нибудь купить. — Женщина по-бычьи наклонила голову, оглядывая меня из-под своих густых бровей.
— Уж не станешь ли ты говорить, будто я не знаю, что его убили? — пролаял старик.
— Мы ничего не видели, ничего не слышали. Ничего, кроме слухов на следующее утро.
— Слухи? — спросил я. — Выходит, в округе были разговоры об этом убийстве? Он был здешний?
— Этого я не знаю, — ответил старик. — Говорили только, что на следующее утро какие-то завсегдатаи Лебедей наткнулись на его тело, перевернули и узнали его в лицо.
— Лебедей?
— Увеселительное заведение для мужчин. Сам я ничего о нем не знаю. — Он закатил глаза, указывая на жену, и понизил голос: — Хотя мой мальчик иногда рассказывал мне забавные вещи об этом месте.
Старуха вонзила нож в прилавок с особенным ожесточением.
— В любом случае, это случилось после того, как мы заперлись и пошли наверх спать.
— И вы ничего не слышали? Мне кажется, вы могли слышать крики или звуки борьбы.
Мужчина открыл было рот, но жена его перебила:
— Наши комнаты в задней части дома. У нас нет окон, которые выходили бы на улицу. И вообще, тебе-то какое дело до этого?
Я пожал плечами:
— Я просто проходил мимо и заметил отпечаток руки. Странно, что никто его не закрасил.
— Моя жена, — сказал старик со страдальческим выражением лица, — суеверна, как и большинство женщин.
Нож стукнулся о прилавок:
— И тому есть веская причина. Разве с тех пор нас хоть раз обокрали? Обокрали, а?
Старик чмокнул губами.
— Она воображает, что по ночам пятно отпугивает воров. Я ей говорил, что оно скорее отпугивает покупателей.
— Но когда дверь открыта, его никто не видит, оно скрыто от глаз. Его можно увидеть с улицы, только когда дверь заперта, когда мы закрыты, и как раз тогда-то мы и нуждаемся в защите. Скажешь, я суеверная? Обычный преступник лишний раз подумает, грабить ли ему лавку, при входе в которую он увидит кровавое пятно. Ты ведь знаешь, вору отрубают руки. В этом пятне есть какая-то сила, я тебе говорю. Если бы мы намалевали его сами, если бы это была не кровь, тогда бы оно ничего не стоило и ни от кого бы не защищало. Но след, оставленный окровавленной рукой умирающего человека, — как хотите, в нем есть какая-то сила. Спроси хоть этого незнакомца. Может быть, он тоже это чувствует. Что ты скажешь?
— Я это почувствовал! — Это был Тирон, стоявший у меня за спиной. Три пары глаз уставились на покрасневшего, как яблоко, раба.
— Ты уверен, что не хочешь его продать? — спросил старик, который вдруг тяжело засопел.
— Я уже сказал тебе…
— В нем есть сила! — вскричала его жена.
— Скажи мне, кто видел убийство? Ведь наверняка были какие-то слухи. В твою лавку все время заходит народ. Если бы кто-нибудь все это действительно видел, ты бы это знал.
Сопение внезапно прекратилось. Старик уставился на меня, затем посмотрел на жену. Насколько я мог видеть, она отвечала ему сердитым взглядом, но не исключено, что украдкой она подала ему какой-то знак, потому что, когда он вновь повернулся ко мне, он выглядел так, словно получил от нее скупое позволение говорить.
— Был один человек… Женщина. Она живет в доме напротив. Ее имя Полия. Молодая женщина, вдова. Живет вместе с сыном; мальчик немой. Кажется, я припоминаю, что один покупатель говорил, будто сразу после убийства Полия всем о нем рассказывала и будто она все видела из своего окна. Естественно, когда она пришла сюда в следующий раз, я спросил ее об этом. И знаете что? Она не сказала об этом ни слова, стала такой же молчаливой, как и ее сын, и только умоляла, чтобы я никогда ее больше не спрашивал и никому не говорил того, что могло бы… — Его челюсти виновато дернулись и замкнулись.
— Скажи мне, — спросил я, копаясь в сушеных смоквах, чтобы отыскать более или менее съедобные, — немой мальчик любит смоквы? Тирон, дай хозяину монету из моего кошелька.
Тирон, который нес мою сумку, перекинув ее через плечо, запустил в нее руку и достал медный асс.
— О нет, асса мало, Тирон. Дай ему сестерций, и пусть оставит сдачу себе. В конце концов, эти расходы оплачивает твой хозяин.
Старик принял монету и подозрительно на нее поглядел. У него за спиной жена продолжала стучать ножом с выражением угрюмого удовлетворения.
— Такой смирный раб и такой благовоспитанный. Ты точно не хочешь его продать?
Я только улыбнулся и сделал знак Тирону идти следом. Прежде чем выйти на улицу, я обернулся.
— Если ваш сын настаивал на том, чтобы продать единственного вашего раба, то почему же он не помогает вам сам?
Произнеся эти слова, я сразу же пожалел о том, что они сорвались у меня с языка.
Женщина отшвырнула нож, который пролетел через всю комнату и со стуком вонзился в стену. Она заломила руки и упала лицом на прилавок. Старик склонил голову и сжал кулаки. В затхлом сумраке лавки они, казалось, застыли, как на жуткой живой картине, оцепеневшие от нахлынувшей скорби — отчасти устрашающей, отчасти комичной.
— Война, — пробормотал старик. — Пропал на войне.
Я отвернулся и подтолкнул ошарашенного Тирона. Мы выскользнули на залитую ярким светом улицу.
Жилой дом напротив был построен не так давно. Смотревшие на улицу слепые стены были до сих пор не слишком обезображены предвыборными призывами (при диктатуре Суллы выборы по-прежнему проводились, хотя и без особого энтузиазма). Куда больше было на них отборной похабщины, которую, судя по ее содержанию, оставили удовлетворенные посетители, возвращающиеся из Лебединого Дома. Я заметил, что Тирон выгнул шею, чтобы разобрать одну из самых скабрезных надписей, и на манер школьного учителя неодобрительно цокнул языком. Одним глазом я и сам скользил по этому утомительному перечню, рассчитывая встретить в нем нужное мне имя; но ни призвавшая к себе Секста Росция Елена, ни ее примечательные дарования в надписях не упоминались.
Несколько ступенек — и мы у дверей дома, распахнутых навстречу утреннему зною. От небольшой, необставленной передней влево отходили два прохода. Первый представлял собой длинную, огороженную лестницу, которая вела на второй этаж. Второй проход был, собственно говоря, протянувшимся во всю длину здания коридором; с обеих сторон в него выходили небольшие комнатки, завешанные истертыми, разномастными шторами.
Высокий, исхудалый мужчина вскочил с пола в конце коридора и вприпрыжку побежал к нам, отворачивая голову в сторону и потирая подбородок. Это был сторож. В каждом жилом доме держат по меньшей мере одного сторожа, а в домах покрупнее — иногда по одному на каждый этаж. Обычно этим занимается не занятый на другой работе жилец, который собирает небольшую плату с других или находится на содержании у хозяина, чтобы присматривать за пожитками жильцов, когда они отлучаются днем, и не спускать глаз с посетителей и незнакомцев. Иногда на эту должность назначают раба, но непохоже, чтобы обитатели этого дома имели рабов; кроме того, я мельком заметил у него на пальце железное кольцо свободного римлянина.
— Гражданин, — начал он, резко остановившись перед нами. Он был очень высок и тощ, с седой бородой и диковатым выражением в глазах.
— Гражданин, — сказал я. — Я ищу одну женщину.
Он тупо ухмыльнулся:
— А кто она?
— Ее зовут Полия.
— Полия?
— Да. Думаю, она живет наверху.
— Полия? — переспросил он, потирая подбородок.
— Вдова, с маленьким сыном. Мальчик немой.
Мой собеседник преувеличенно пожал плечами, в то же время медленно повернув правую руку ладонью вверх.
— Тирон, — сказал было я, но Тирон опередил меня и потянулся рукой в кожаную сумку, висевшую у него за плечом. Он достал оттуда пару медных ассов и показал их мне. Я кивнул, но дал ему знак подождать. Над нами маячил тощий великан, с нескрываемой жадностью глазевший на сжатый кулак Тирона.
— Здесь по-прежнему живет женщина по имени Полия? — снова спросил я.
Он поджал губы, потом кивнул. Я наклонил голову к Тирону, который вручил ему один асс.
— А сейчас она у себя?
— Точно не скажу. Она живет выше. У нее комната с дверью и все такое.
— Дверь запирается?
— Да так, одна видимость.
— Что ж, я полагаю, мне придется иметь дело с другим сторожем наверху. Разве не так? Приберегу-ка я остальные монеты для него, — добавил я и повернулся к лестнице.
Великан остановил меня, с неожиданной деликатностью опустив руку мне на плечо.
— Гражданин, подожди. Ты даром потратишь на него свои монеты. Он никуда не годится — хлещет вино, даже не продрав глаза. Может, сейчас, в такую жару, он как раз спит. Тебе придется тормошить его только затем, чтобы спросить, где комната Полии. Давай я покажу тебе сам, только поднимайся по ступенькам как можно тише.
Великан повел нас наверх, легко перешагивая через две ступеньки сразу, изо всех сил стараясь идти на цыпочках; казалось, еще шаг — и он потеряет равновесие. Как он и предсказывал, сторож наверху крепко спал прямо перед лестницей. Толстый коротышка привалился к стене, вытянув перед собой свои пухлые ноги; одно из колен было прикрыто обвислым бурдюком, между ног похотливо выпирала глиняная бутылка. Великан осторожно и брезгливо переступил через спящего.
Узкий коридор был освещен скудным светом, проникавшим через оконца в обоих его концах. Потолок был настолько низок, что нашему проводнику приходилось сгибаться, чтобы не стукнуться о нижние балки. Наконец мы остановились у двери в самой середине коридора, и великан тихонько постучал. Ударяя по дереву костяшками пальцев, он всякий раз встревоженно поглядывал на спящего сторожа, примостившегося на лестничной площадке, а когда под Тироном скрипнула половица, он замахал обеими руками, умоляя нас не нарушать тишину. Мне оставалось только заключить, что маленький пьяница в силах покарать соперника каким-то неведомым для человека со стороны способом.
Спустя мгновение тонкая, узкая дверь приотворилась на толщину пальца.
— А, это ты, — произнес женский голос. — Я уже тысячу раз тебе говорила, нет. Ну почему ты не оставишь меня в покое? Кроме меня в этом доме живет еще полсотни женщин.
Великан посмотрел на меня и непритворно покраснел:
— Я не один. К тебе посетители, — прошептал он.
— Посетители? Моя мать?
— Нет. Мужчина. Со своим рабом.
Она судорожно сглотнула воздух.
— Это не они приходили в прошлый раз?
— Конечно, нет. Они здесь, стоят рядом со мной.
Дверь отворилась пошире, и в щели показалось лицо вдовы. В полумраке нельзя было разглядеть ничего, кроме двух испуганных глаз.
— Кто вы?
В конце коридора пьяный сторож зашевелился, опрокинув бутылку, стоявшую у него между ног. Она закружилась на месте и покатилась к ступенькам.
— Клянусь Геркулесом! — Великан затаил дыхание и поскакал на цыпочках к лестничной площадке. Не успел он ее достичь, как бутылка покатилась по лестнице, со звоном ударяясь о каждую ступеньку.
Коротышка сторож тотчас проснулся.
— Что такое? Ты! — Он подался вперед и вскочил на ноги. Прикрывая голову руками, великан уже сбегал вниз по ступеням, но коротышка оказался куда проворнее. В то же мгновение он схватил длинную деревянную перекладину и с громкими воплями принялся охаживать ею беглеца по голове и плечам:
— Опять водишь чужих на мой этаж! Лишаешь меня заработка! Думал, я тебя не поймаю! Негодяй, куча дерьма! Давай, давай, а не то я изобью тебя, как собаку!
Зрелище было нелепым, жалким, ошеломляющим. Мы с Тироном одновременно улыбнулись и смолкли, обратив свои взоры на пепельно-серое лицо молодой вдовы.
— Кто вы? Зачем вы сюда пришли?
— Меня зовут Гордианом. Нанят достопочтенным Марком Туллием Цицероном, адвокатом. Это его секретарь, Тирон. Я хотел бы задать всего несколько вопросов о происшествии, случившемся здесь прошлым сентябрем.
Она еще больше побледнела.
— Я так и знала. Не спрашивайте откуда, но знала. Прошлой ночью я видела сон… Но вы должны уйти. Сейчас я не стану ни с кем разговаривать.
Она отшатнулась и попыталась затворить дверь. Я помешал ей, поставив ногу в проем. Деревянная панель была настолько тонкой и хлипкой, что дверь затрещала.
— Ну-ну, разве ты не позволишь нам войти? Я слышу, как раз возвращается тот сторожевой пес, который дежурит на лестничной клетке. Я уверен, тебе нечего опасаться: достаточно закричать, если только я стану вести себя неподобающе.
Дверь широко распахнулась, но перед нами стояла не вдова. Это был ее сын, и хотя он был лет восьми, не старше, он выглядел не таким уж младенцем, тем более, что в правой руке он держал занесенный кинжал.
— Нет, Эко, нет! — Женщина схватила мальчика за руку и оттолкнула его назад. Ее немигающие глаза были прикованы ко мне. В разных концах коридора захлопали двери. Вернувшийся на свое место коротышка сторож прокричал пьяным голосом:
— Эй, что там творится?
— Ох, во имя Кибелы, заходите. — Женщина разжала пальцы сына, отняла кинжал и быстро захлопнула дверь у нас за спиной.
Мальчик не сводил с меня глаз. Взгляд его был мрачен.
— Лучше разберись-ка вот с этим, — сказал я, вынимая смоквы и бросая ему. Он поймал их все одной рукой.
Комната была маленькой и тесной, как и большинство подобных помещений в большинстве подобных домов, но в ней было окно со ставнями и хватало места для того, чтобы спать на полу вдвоем, не касаясь друг друга.
— Здесь живете только вы? — спросил я. — Вы вдвоем и больше никого? — Я бегло оглядел комнату, ненадолго задержавшись взглядом на тех немногочисленных предметах, которые были разбросаны в беспорядке: смена белья, корзинка с краской и румянами, несколько деревянных игрушек. Ее вещи, его вещи.
— Чем вы занимаетесь? — Женщина стояла в углу. Она обнимала мальчика одной рукой, в одно и то же время крепко его к себе прижимая и удерживая.
— Да так, ничего особенного, — сказал я. — Ты не возражаешь, если я выгляну в твое окно? Ты не знаешь своего счастья, хотя не мне судить: твоя комната с видом на улицу. — Завидя мое приближение, мальчик вздрогнул, но мать держала его крепко. — Конечно, вид не ахти какой, — продолжил я, — но по ночам здесь, думаю, тихо, а что может быть лучше свежего воздуха.
Подоконник доходил мне до бедер. Окно было утоплено в стене на фут или около того и служило чем-то вроде кресла: женщина накрыла подоконник тощей подушкой. Чтобы выглянуть наружу, мне пришлось сильно наклониться. Поскольку второй этаж нависал над первым, стена под нами была не видна, но взглянув чуть вправо, я смог разглядеть вход в давешнюю лавку в доме напротив; старуха подметала улицу перед дверью с той же напористостью, с какой чуть раньше молотила ножом по деревяшке. Прямо под собой, в окружении истоптанных камней мостовой, я увидел большое яркое пятно, оставленное истекающим кровью Секстом Росцием.
Я похлопал по подушке.
— Отличное сиденье, особенно в такой жаркий день, или я не прав? Наверно, неплохо посидеть здесь и осенью, если вечер достаточно теплый. Сидишь, разглядываешь прохожих. Если поднять глаза, безоблачной ночью можно увидеть звезды.
— По ночам я держу ставни закрытыми, — сказала она. — Все равно, какая погода. И мне некогда разглядывать людей на улице. Я не вмешиваюсь в чужие дела.
— Тебя зовут Полний, не так ли?
Она отступила к стене, крепче сжав мальчика и неуклюже лаская его волосы. Он скорчил гримасу и подался вперед, в волнении дергая ее за руки.
— Я тебя не знаю. Откуда ты знаешь, как меня зовут?
— Скажи-ка, Полия, твоя мудрая политика невмешательства — с каких пор ты ее придерживаешься? Ты следовала ей всегда, или это решение принято недавно? Может, ты приняла его, скажем, в прошлом сентябре?
— Не понимаю, о чем это ты.
— Когда нас привел сторож, ты думала, что он привел кого-то другого.
— Я думала, что ко мне может прийти мать, вот и все. Она то и дело приходит ко мне за деньгами, а мне больше нечего ей дать.
— Нет, я очень хорошо слышал, о чем вы говорили. Он сказал тебе, что посетители — гражданин со своим рабом, а ты спросила, не те ли это люди, которые приходили раньше. Судя по голосу, ты была очень встревожена и совсем не горела желанием увидеть их снова.
Ерзанье мальчика переросло в настоящую борьбу. Женщина притянула его к себе и дала ему легкий подзатыльник.
— Почему бы вам просто не уйти? Может быть, вы уйдете и оставите нас в покое?
— Здесь был убит один человек, а другому человеку грозит казнь за это.
— Мне-то что до этого? — огрызнулась она. Озлобленность окончательно лишила ее даже следов былой красоты. — Какое преступление совершил мой муж, который умер от лихорадки? Чем он заслужил смерть? Даже боги не смогут ответить на это. Богам все равно. Люди умирают каждый день.
— Тот человек был убит в прошлом сентябре как раз под твоим окном. Думаю, ты видела, как это произошло.
— Нет. Даже если и видела, все разве упомнишь? — Казалось, женщина и ребенок исполняют какой-то странный танец, извиваясь и борясь в углу. Дыхание Полии стало учащенным. Мальчик, не отрываясь, смотрел на меня.
— Не думаю, чтобы ты могла забыть такое. Выгляни из окна: вот видишь — кровавое пятно. Но об этом тебе известно и без меня, не так ли?
Внезапно мальчик вырвался на волю. Я подался назад. Тирон двинулся было прикрыть меня своим телом, но в этом не было нужды. Мальчик разрыдался и стремглав выскочил из комнаты.
— Видишь, что ты наделал? Ты заставил меня упомянуть его отца. Эко не может говорить, и люди забывают, что он слышит не хуже других. Было время, когда и он мог говорить. Но он молчит с тех пор, как умер его отец. Ни слова не сказал с тех пор. Лихорадка настигла их обоих… Теперь убирайтесь. Мне нечего вам сказать. Убирайтесь!
Все это время она размахивала ножом, затем, казалось, внезапно заметила, что у нее в руках. Она направила его на нас, неуклюже сжимая рукоять; рука ее дрожала, было видно, что она скорее заколет себя, чем нанесет удар.
— Пойдем, Тирон, — сказал я. — Здесь нам больше нечего делать.
Коротышка заново наполнил бурдюк вином сидел перед лестницей; струйки сока сбегали по его красным губам. Когда мы проходили мимо, он что-то пробормотал и протянул руку. Я не обратил на него внимания. Сторож с первого этажа находился там же, где мы нашли его в первый раз, — свернувшись калачиком, он лежал в дальнем конце коридора. Нас он не заметил.
На улице стояла нечеловеческая жара.
Тирон плелся сзади, медленно спускаясь по ступеням. Вид у него был озадаченный.
— Что случилось? — спросил я.
— Почему ты не предложил ей деньги? Мы знаем, что она видела убийство, — так сказал старик. Серебро ей бы не помешало.
— В моем кошельке недостаточно денег, чтобы заставить ее говорить. Разве ты этого не понял? Она очень напугана. Кроме того, не думаю, что она вообще взяла бы наши деньги. Она не привыкла к бедности. По крайней мере, не к такой бедности, чтобы побираться. Еще не привыкла. Кто знает ее историю? — Я старался сохранить твердость голоса. — Кому до этого дело? Что бы там ни было, в этом городе тысячи других вдов с похожей историей, может быть, еще более жалкой. Все, что для нас важно, — это то, что кто-то ее напугал задолго до нашего прихода. Сейчас она нам не поможет.
Я не удивился, если бы Тирон строго меня отчитал, но, конечно, этого не произошло. Он был рабом — очень молодым рабом — и не мог понять, насколько плохо обошелся я с этой женщиной. Я обращался с ней так же грубо, как и с лавочником, и со сторожами. Может быть, она заговорила бы, коснись я в ее душе каких-нибудь других струн, а не струн страха. Я шел быстро, забыв о кровавом пятне, промелькнувшем у меня под ногами; я был слишком разгневан, чтобы выбирать дорогу. Полдневное солнце барабанило кулаками по моему затылку. Сломя голову я несся вперед и врезался в мальчишку.
Мы оба отскочили назад; от столкновения у нас занялось дыхание. Я выругался. Из горла Эко донесся неприятный, сдавленный хрип.
У меня было достаточно ума, чтобы устало взглянуть на его руки. Они были пусты. Я пристально посмотрел ему в глаза, затем шагнул в сторону, чтобы продолжить путь. Он схватил меня за рукав туники. Он наклонил голову и указал на окно.
— Чего ты хочешь? Мы оставили твою мать в покое. Тебе нужно пойти к ней.
Эко покачал головой и топнул ногой. Он снова показал на окно. Жестом он велел нам ждать и вбежал в дом.
— Чего он, по-твоему, хочет?
— Не имею понятия, — сказал я, но во мне уже вспыхнула догадка, и я почувствовал укол страха.
Немного спустя мальчик появился снова; через плечо у него висел черный плащ, и он что-то прятал под складками туники. Он вытащил руку, и на солнце блеснул длинный клинок. Тирон открыл рот и вцепился в мое предплечье. Я мягко отстранил его, зная, что нож предназначается не нам.
Мальчик медленно подходил ко мне. На улице никого не было; час был слишком жарким.
— Думаю, мальчик хочет нам что-то рассказать, — произнес я.
Эко кивнул.
— О той сентябрьской ночи.
Он снова кивнул и показал клинком на кровавое пятно.
— О том, как на этой улице погиб старик. Убийство произошло через час или два после наступления темноты. Я прав?
Он кивнул.
— Но разве можно было разглядеть что-нибудь, кроме теней?
Он показал на скобы для факелов, приделанные к стенам на всем протяжении улицы, потом показал наверх. Его ладони лепили что-то наподобие шара.
— Ах, да, были Иды: в ту ночь луна была полной и стояла высоко, — сказал я. Он кивнул.
— Убийцы, откуда они вышли?
Эко показал на тупик, который закрывала теперь дверь продуктовой лавки.
— Так я и думал. А сколько их было?
Он поднял три пальца.
— Всего трое? Ты уверен?
Он энергично закивал. Затем началась пантомима.
Мальчик пробежал немного вверх по улице, затем повернулся, с полузакрытыми глазами помпезно вышагивая нам навстречу и важно глядя перед собой. Взмахом обеих рук он очертил пространство по обе стороны от себя.
— Старый Секст Росций, — сказал я. — Его сопровождают двое слуг, по одному с каждой стороны.
Мальчик хлопнул в ладоши и кивнул. Он подбежал к окровавленной двери и поддел ее плечом. Дверь закрылась. Сквозь дерево была слышна ругань старухи-хозяйки, стоявшей в дальнем углу за прилавком. Эко набросил черный плащ на плечи и прижался к стене в глухом проулке, сжимая длинный нож. Я последовал за ним.
— Ты сказал, убийц было трое. И кто ты сейчас? Главарь?
Он кивнул, затем сделал мне знак занять место старика Секста, бредущего вниз по освещаемой луной улице.
— Пойдем, Тирон, — сказал я. — Ты будешь Феликсом, или Хрестом, или кем угодно еще — рабом, который шел по правую руку от господина и был ближе всех к засаде.
— Ты думаешь, это разумно, господин?
— Сохраняй спокойствие, Тирон, и подыгрывай.
Мы шли рука об руку вниз по улице. Увиденный с угла зрения жертвы узкий тупик не предвещал ничего зловещего; ночью, даже при полной луне, на этом месте не было ничего, кроме невидимой, черной дыры. Проходя мимо, я смотрел прямо перед собой; краешком глаза я успел уловить какое-то шевеление, но было уже поздно. Немой мальчик без предупреждения выскочил нам за спину, схватил за плечо Тирона и оттолкнул его в сторону. Он проделал это дважды: сначала слева, потом справа: двое убийц отшвыривают в сторону рабов. Во второй раз Тирон оттолкнул его прочь.
Я начал было поворачиваться, но Эко надавил мне на плечи, давая понять, что я должен оставаться на месте. Он заломил мои руки за спину, чтобы я не мог пошевельнуться. Хлопнув меня по руке, он отскочил и разыграл новую роль: натянув на лицо капюшон, крепко сжимая нож, прихрамывая, он вырос передо мной. Схватив меня за подбородок и посмотрев мне прямо в лицо, он занес и опустил кинжал, рассекая пустой воздух.
— Куда? — спросил я. — Куда он нанес первый удар?
Он легонько стукнул меня в грудь между ключицей и соском, как раз над самым сердцем. Я не задумываясь прикоснулся к этому месту. Эко кивнул; лицо его оставалось скрыто под капюшоном. Он показал на кровавый след, оставленный на двери.
— Значит, Секст каким-то образом вырвался?
Мальчик покачал головой и изобразил падение.
— Его сбили с ног? — Кивок. — И он нашел в себе силы подползти к двери…
Эко опять покачал головой и показал на то место, где лежал старик. Он подошел к воображаемому телу и принялся со злостью пинать его ногами, издавая нечленораздельные, гортанные звуки. Он сопел, кашлял и — внезапно я почувствовал себя дурно — подражал чужому хохоту.
— Он находился здесь, — сказал я, занимая свое место у ног мальчика. — Потрясенный, напуганный, истекающий кровью. Они погнали его вперед, пиная его ногами, осыпая его ругательствами и насмешками, хохоча. Он потянулся и дотронулся до двери.
Второй раз за утро я получил по носу: дверь вздрогнула и со скрипом отворилась.
— Чем это вы здесь занимаетесь? — Это была старуха. — Вы не имеете права…
При виде ее Эко застыл на месте.
— Продолжай, — сказал я. — Не обращай на нее внимания. Продолжай. Секст Росций упал, потом прислонился к двери. Что дальше?
Мальчик вновь захромал и направился ко мне: войдя в роль, он обеими руками вцепился в мою тогу, чтобы буквально отшвырнуть меня на середину улицы. Хромая, он стремительно подскочил к распростертому на земле призраку и снова принялся бить его ногами, с каждым шагом понемногу продвигаясь вперед, пока не остановился прямо над кровавым пятном на мостовой. Жестикулируя, он изобразил присутствие с обеих сторон своих призрачных товарищей.
— Трое, — сказал я. — Здесь его окружили все трое. Но куда подевались его рабы? — Убиты? Нет. — Ранены? — Нет. Мальчик сделал непристойный жест, выражающий неодобрение и свидетельствующий о бегстве. Рабы удрали. Я искоса посмотрел на Тирона, который выглядел глубоко разочарованным.
Эко присел на корточки над пятном, вытащил нож и, высоко занеся его над головой, стая осыпать ударами мостовую. Его била дрожь. Он подался вперед и упал на колени. Издав резкий, душераздирающий звук, мальчик заплакал.
Я опустился рядом с ним на колени и положил руку ему на плечо.
— Все в порядке, — сказал я. — Все в порядке. Я только хочу, чтобы ты припомнил кое-что еще. — Он отстранился от меня и вытер слезы, сердясь на свою несдержанность. — Мне нужно совсем немногое. Кто-нибудь еще видел, как это произошло? Кто-нибудь из вашего дома или из дома напротив?
Мальчик уставился на лавочницу, которая глазела на нас, не переступая через свой порог. Он поднял руку и показал на нее.
— Ха! — Женщина скрестила руки и, набычившись, опустила голову. — Мальчишка врет. Он либо врет, либо он ко всему еще и слепой.
Мальчик снова показал в ее сторону, как будто, ткнув в нее пальцем, он заставил бы ее сознаться. Затем он показал на окошко над лавкой, в котором на мгновение показалось лицо старика, тут же исчезнувшее за плотно закрывшимися ставнями.
— Лжец! — проворчала женщина. — Всыпать бы тебе как следует.
— Ты говорила, что вы живете в задней части дома и у вас нет окон, которые выходили бы на улицу, — заметил я.
— Да, это чистая правда. — Откуда ей было знать, что только мгновение назад я видел в окне ее мужа, чье лицо вырисовывалось прямо над ней, вызывая в памяти театрального бога из машины.
Я повернулся к Эко.
— Ты сказал, их было трое. Кроме плащей было в них что-нибудь особенное? Они были высокие, низкие? Не припоминаешь ничего необычного? По твоим словам, один из них хромал — главарь. Какая нога у него больная — правая, левая?
Мальчик задумался, потом ткнул себя в левую ногу. Он встал и, прихрамывая, пошел описывать круги вокруг меня.
— Левая. Ты уверен?
— Смешно и только! — взвизгнула старуха. — Этот маленький недоумок ничего не знает! Он волочил правую ногу, правую!
Слова были произнесены прежде, чем она спохватилась. Она прикрыла рот рукой. Мое лицо расплылось в торжествующей усмешке, но старуха одарила меня леденящим взглядом Медузы Горгоны. Улыбаться расхотелось. Какое-то время она пребывала в замешательстве, потом перешла к решительным действиям. Она вихрем вылетела на улицу, схватилась за ручку широкой двери и, протопав обратно в лавку, закрыла ее за собой. Дверь описала широкую дугу, и Тирон едва успел посторониться.
— Мы откроемся снова, — прокричала она, обращаясь неведомо к кому, — когда этот сброд уберется с улицы! — Дверь закрылась за ней без особого шума, но с двусмысленным треском и стуком.
— Левая, — повторил я, оборачиваясь к мальчику. Он кивнул. По его щеке скатилась слеза; он яростно смахнул ее рукавом. — А рука, какой рукой он наносил удары? Подумай!
Казалось, Эко вглядывался в глубокую, глухую бездну, разверзшуюся под кровавым пятном на мостовой. Медленно, как будто в трансе, он переложил кинжал из правой руки в левую. Глаза его сузились. Его левая рука судорожно дернулась, полосуя воздух мелкими колющими ударами. Он моргнул и посмотрел на меня, кивая.
— Левша! Превосходно. Левша с парализованной левой ногой — его нетрудно будет выследить. А его лицо — ты видел его лицо?
Он вздрогнул и, казалось, едва удержался от того, чтобы не расплакаться. Он медленно, тяжело кивнул, старательно избегая моего взгляда.
— Хорошо разглядел? Настолько хорошо, что узнаешь его, если увидишь снова?
Он посмотрел на меня паническим взглядом и попробовал пуститься наутек. Я схватил его за руку и подтянул назад к кровавому пятну.
— Но как тебе удалось так хорошо его рассмотреть? Откуда ты смотрел — из окна в своей комнате?
Он кивнул. Я взглянул вверх.
— Слишком далеко, чтобы действительно хорошо разглядеть лицо человека на улице даже при дневном свете. К тому же ночь была темной, несмотря на полную луну
— Глупец! Ты что, не понимаешь? — Голос доносился сверху из окна над лавкой. Старик раскрыл ставни и, снова уставившись на нас, говорил хриплым шепотом: — Мальчишка разглядел его лицо не ночью. Они вернулись сюда через несколько дней.
— А откуда ты это знаешь? — спросил я, вытягивая шею.
— Они… они заходили ко мне в лавку.
— И как же ты их узнал? Ты видел убийство?
— Не я. Ох, нет, не я. — Старик беспокойно поглядывал через плечо. — Но от моей жены не укроется ничего, что происходит днем или ночью на этой улице. Она видела их в ту ночь из этого самого окна. И она узнала их, когда они вернулись сюда средь бела дня, все те же трое: она узнала хромого главаря и другого — здорового светловолосого великана с красным лицом. У третьего, по-моему, была борода, но больше я ничего не запомнил. Главарь ходил с расспросами по округе, точь-в-точь как ты. Только мы ничего, ничего им не сказали; мы не сказали ни слова о том, будто Полия своими глазами видела убийство от начала и до конца, ни слова, я клянусь в этом. Мне не понравился их вид. По крайней мере, я ничего им не сказал; я, правда, припоминаю, что мне нужно было отлучиться, совсем ненадолго, а в это время моя старуха их спровадила, но не думаешь же ты, что она проболталась…
Позади меня раздался жутковатый животный вопль. Я обернулся и быстро присел: над моей головой просвистел брошенный Эко нож. Реакция старика оказалась на удивление проворной. Нож был направлен в раскрытое окно, а ударился о захлопнутые ставни. Клинок погрузился в дерево, застрял, затем выскользнул и с лязгом шлепнулся на землю. Я обернулся и уставился на Эко, удивленный тем, что этот мальчишка сумел бросить нож с такой силой. Он стоял, закрыв лицо ладонями, и рыдал.
— Эти люди сумасшедшие, — шепнул Тирон.
Я сжал запястья Эко и оторвал его ладони от лица. Мальчик мотал головой из стороны в сторону, силясь скрыть свои слезы. Он вырывался из моих рук, но я держал его крепко.
— Головорезы пришли снова, — сказал я. — Пришли за тобой. В ночь убийства они могли заметить, что ты подглядываешь?
Он дико замотал головой.
— Нет. Значит, они выяснили это у старухи-лавочницы. Она навела их на тебя. Но молва твердила, что свидетельница преступления — твоя мать. Так ли это? Была ли она вместе с тобой у окна?
Он снова покачал головой. Слезы катились по его лицу.
— Выходит, убийство видели только вы. Ты и старуха в доме напротив. Но старухе хватило ума остаться в стороне и вывести их на кого-то другого. Ты все подробно рассказал матери, не так ли? Точно так же, как рассказал нам? И она пошла излагать эту историю так, как будто видела преступление собственными глазами. Я прав?
Он содрогнулся и всхлипнул.
— Несчастная, — я перешел на шепот. — Несчастная. Выходит, в тот день они искали ее, а не тебя. И они нашли ее в вашем жилище. Ты был там?
Он едва кивнул.
— И что произошло? Угрозы, подкуп? — спросил я, зная, что на деле все было куда хуже.
Мальчик вырвался из моих рук. Всхлипывая и скуля, он бил себя по лицу. Тирон приблизился ко мне, с ужасом наблюдая за Эко. Наконец мальчик остановился. Он топнул ногой и посмотрел мне прямо в глаза. Скрежеща зубами, он поднял руки: лицо его исказила гримаса ненависти. Его руки двигались медленно, принужденно, словно он действует против своей воли. Он сделал непристойный жест, затем сжал пальцы в кулаки, как будто их иссушил огонь.
Они изнасиловали его мать; изнасиловали Полию, которая ничего не видела и ничего не знала бы о преступлении, если бы ей не рассказал о нем сын; ее единственным преступлением было то, что она поделилась слухами с живущей напротив старой дамой. Убийцы надругались над ней на глазах у мальчика.
Я посмотрел на Тирона, чтобы узнать, понимает ли он, что сказал мальчик. Он сжал губы и отвел глаза.
Неожиданно оттолкнув меня, Эко подбежал к брошенному на земле кинжалу, схватил его и бегом вернулся ко мне; взяв меня за руку, он сжал мои пальцы вокруг рукояти. Прежде чем я смог ему заплатить, прежде чем я смог сделать жест утешения или понимания, он вбежал в дом, оттолкнув великана сторожа, выходившего за дверь глотнуть свежего воздуха.
Посмотрев на нож, оставшийся у меня в руке, я вздохнул и закрыл глаза: от жары у меня внезапно закружилась голова.
— Чтобы отомстить за него, — шепнул я. — Он думает, что мы вершим правосудие, Тирон.
Жестокий полуденный зной мы переждали в небольшой таверне. Я собирался поспешить на поиски шлюхи Елены — Лебединый Дом находился совсем неподалеку от места убийства, — но совершенно выдохся. Вместо этого мы повернули назад и потащились по узкой улице, пока не вышли на открытую площадь.
Площадь была почти пустынна. Лавочники позакрывали свои палатки. Жара была настолько сильной, что исчезли даже продавцы со своими тележками. Осталась только горстка уличных детей да собака: детвора носилась по лужам вокруг общественной цистерны. Они стянули с нее железную крышку, и один из мальчишек стоял в опасной близости от ее края. Даже не оглянувшись, он задрал тунику и помочился в отверстие.
Мозаичная гроздь красного винограда, выложенная над угловым камнем небольшого дома, свидетельствовала о наличии поблизости таверны. Вкрапления пурпурной и белой плитки вели за угол и по нескольким ступеням вниз. Таверна располагалась в маленьком, затхлом помещении — темном, сыром и безлюдном.
Жара вымотала меня несказанно. После стольких блужданий следовало перекусить, но аппетита у меня не было. Вместо еды я заказал воды и вина и уговорил Тирона присоединиться ко мне. Я заказал еще, и с этих пор Тирона больше не приходилось упрашивать. Когда язык его развязался, а бдительность ослабла, я почувствовал потребность откровенно расспросить его о свидании с дочерью Секста Росция. Но увы! На этот раз я подавил свое любопытство.
Тирон не привык к вину. На какое-то время он воодушевился, болтая об утренних и вчерашних событиях, постоянно себя перебивая, чтобы еще и еще раз похвалить своего мудрого хозяина, тогда как я устало расселся на стуле и слушал его только краем уха. Затем он внезапно приумолк, меланхолически глядя на свою чашу. Он сделал последний глоток, поставил чашу на стол, откинулся в кресле и крепко заснул.
Немного погодя я закрыл глаза; заснуть мне так и не удалось, но меня то и дело одолевали приступы дремоты, и кажется, это продолжалось довольно долго. Изредка я открывал глаза, чтобы посмотреть на Тирона, с открытым ртом спящего напротив меня. Он спал беспробудным сном юности и невинности.
Я то погружался в сон, то сознавал, что сплю, и мои полусны были тягостны и неприятны, и далеко, далеко не невинны. Я сидел в доме Цецилии Метеллы, допрашивая Секста Росция; он бормотал что-то невнятное, и хотя казалось, что он говорил по-латыни, в его речах я не мог разобрать ни слова. Когда он встал со своего стула, я заметил, что на нем надет тяжелый плащ, и тогда он пошел на меня, страшно хромая и волоча свою левую ногу. В ужасе я отвернулся и выбежал из комнаты. Коридоры разветвлялись и сливались друг с другом, словно проходы в лабиринте. Я потерялся. Я отогнул полог и увидел его со спины. Под ним извивалась пригвожденная к стене, плачущая, нагая вдова, которую он жестоко насиловал.
Но как бывает в снах, первоначальная картина превратилась во что-то другое, и я невольно вздрогнул, осознав, что эта женщина — вовсе не вдова; то была дочь Росция, и когда она заметила, что за ними подглядывают, ничуть не смутилась. Вместо этого она поцеловала воздух и показала мне язык.
Я открыл глаза и увидел, что Тирон спит напротив меня. Мне хотелось проснуться, но сил не хватало. Глаза мои отяжелели, и мне не хватало воли держать их открытыми. А может, то было только продолжение сна.
В доме Цецилии, в кладовой, мужчина и женщина продолжали совокупляться. Я наблюдал за ними с порога, робея, как мальчик. Мужчина в плаще посмотрел через плечо. Я улыбнулся про себя, потому что теперь я ожидал увидеть лицо Тирона — зарумянившееся от возбуждения, невинное, ошеломленное. Вместо него я увидел Секста Росция.
Я закрыл рот рукой и в ужасе отскочил назад. Кто-то дернул меня за рукав. Это был немой мальчик, с красными от слез глазами, закусивший губу, чтобы не расплыться в глупой улыбке. Он попытался всучить мне нож, но я отказался его взять. Он гневно оттолкнул меня в сторону и бросился на совокупляющуюся пару.
Мальчик без разбора наносил жестокие удары по движущимся телам. Они не собирались останавливаться, как будто уколы кинжала были незначительным беспокойством, как будто наслаждение было слишком велико, чтобы оторваться друг от друга и отшвырнуть от себя мальчишку. Я почему-то знал, что они не могут оторваться друг от друга, что их плоть каким-то образом сплавилась в одно неразличимое целое. Они поднимались и опускались, корчась в сладкой муке, а из их слившихся тел хлестали потоки крови. Кровавая лужа растеклась по полу роскошным красным ковром, достигнув моих ног. Я попытался шагнуть вперед, но застыл на месте, не в силах ни шевельнуться, ни даже заговорить. Я был неподвижен, как мертвец.
Когда я открыл глаза, ничего не изменилось. Я стоял посреди красного потока. Тогда я понял, что не открывал глаза вообще и по-прежнему сплю против своей воли. Я попытался дотянуться до глаз и открыть их пальцами, но веки плотно прилипли друг к другу. Тяжело дыша, почти задыхаясь, я боролся со сном, который никак не хотел меня отпускать.
Затем я мгновенно проснулся. Глаза открылись. Мои руки, подрагивая, лежали на столе. Тирон сидел напротив меня и мирно дремал.
Во рту у меня пересохло. Голова была словно набита шерстью. Лицо и руки онемели. Я попытался позвать трактирщика и обнаружил, что с трудом могу говорить. Впрочем, какая разница: трактирщик тоже спал, сидя на высоком табурете за стойкой со скрещенными руками и опущенным на грудь подбородком.
Я встал. Мои члены напоминали иссохшую древесину. Я поплелся к выходу, выбрался по ступенькам на улицу, завернул за угол и очутился на площади. Открытое пространство было залито ослепительным светом и совершенно безлюдно: его покинула даже уличная детвора. Я кое-как дошел до цистерны, встал перед ней на колени и вгляделся в черноту. Вода стояла слишком глубоко, чтобы я мог в ней отразиться, зато я почувствовал, как лицо обдает поднимающаяся снизу прохлада. Вытянув ведро, я обрызгал лицо, окатил водой голову.
Понемногу мне становилось легче, но слабость не проходила. Я хотел только одного — сидеть, ничего не делая, дома, под портиком, вглядываться в залитый солнечными лучами сад, пока Баст устраивается у моих ног, а Бетесда то и дело приносит холодную ткань, чтобы остудить мой лоб.
Вместо этого я почувствовал чью-то нерешительную руку на своем плече. Это был Тирон.
— Господин, с тобой все в порядке?
Я сделал глубокий вдох:
— Да.
— Это все жара. Нестерпимая, нечеловеческая жара. Просто наказание какое-то. Цицерон говорит, она притупляет ум и иссушает дух.
— Сюда, Тирон, помоги мне встать.
— Тебе нужно лежать. Спать.
— Нет! Сон — худший враг человека в такую жару. Жуткие сны.
— Тогда возвратимся в таверну?
— Нет. Вернее, да: полагаю, мы кое-что задолжали трактирщику.
— Нет, перед тем как выйти, я расплатился из твоего кошелька. Он спал, но я оставил деньги на стойке.
Я покачал головой:
— А ты разбудил его, прежде чем уйти, чтобы его не застали врасплох воры?
— Конечно.
— Тирон, ты просто образец добродетели. Ты роза среди шипов. Ты сладкая ягода в зарослях куманики.
— Я всего лишь зеркало моего хозяина, — сказал он, и в голосе его звучало не смирение, а гордость.
На какое-то время все еще высокое солнце скрылось под покровом белых, неизвестно откуда взявшихся облаков. Самый страшный зной был уже позади, но теперь город выдыхал весь жар, впитанный им за день. Камни мостовой и кирпичи напоминали пышущие жаром печные стенки. Если не разыграется новая гроза, чтобы их остудить, всю ночь они будут источать тепло, поджаривая город и всех его обитателей.
Тирон убеждал меня повернуть назад, нанять носилки, которые доставят меня домой, или по крайней мере вернуться в дом к Цицерону на Капитолийском холме. Да и стоило ли так близко подбираться к Лебединому Дому и не нанести визит?
Мы снова шли вниз по узкой улочке мимо короткого тупика, в котором прятались убийцы и который был теперь загорожен вновь открывшейся дверью продовольственной лавки. Из нее доносился приторный запах гнилых фруктов; я не стал заглядывать внутрь. Мы обошли кровавое пятно и прошли мимо двери, ведшей в жилище молодой вдовы. Высокий сторож дремал на ступеньках. Когда мы проходили мимо, он открыл глаза и смерил меня озадаченным, раздраженным взглядом, словно мы беседовали с ним так давно, что он позабыл наши лица.
Лебединый Дом был даже ближе, чем я думал. Улица сузилась и свернула влево, так что мы больше не видели пройденный нами путь. Неожиданно справа выросла цель нашего путешествия. Об этом можно было безошибочно судить по безвкусной пышности, отличающей заведения этого рода.
Сколь очаровательным должно было оно казаться мужчинам со скромным достатком, которые приходили сюда по чужой подсказке, приходили ночью, ориентируясь по факелам и грубым изображениям лебедя, вывешенным вдоль улицы. Какая изысканная пошлость должна была бросаться в глаза мужчине с таким изрядным вкусом, как у Секста Росция, как должно было манить это здание человека, одержимого своими перезрелыми плотскими аппетитами.
Фасад дома резко контрастировал со всем, что его окружало. Примыкающие строения были оштукатурены и покрыты шафрановыми, ржавыми и крапчато-кремовыми пятнами. Оштукатуренная передняя стена Лебединого Дома была покрыта кричащей, ярко-розовой краской и кое-где вокруг окон была украшена красной плиткой. Полукруглый портик выдавался на улицу. На вершине полукупола громоздилась статуя Венеры; сработана она была настолько грубо, почти святотатственно, что на нее было больно смотреть. При виде ее заржал даже Тирон. Внутри портика из полукупола свисала большая лампа; из милосердия можно было бы сказать, что она имеет форму лодки, хотя я подозреваю, что легкая ее кривизна и затупленный конец призваны были напоминать непристойно преувеличенный детородный орган. Сколько ночей она служила маяком Сексту Росцию, взбиравшемуся по трем мраморным ступеням к черной решетке, перед которой стояли теперь мы с Тироном, бесстыдно стучась в публичный дом посреди бела дня?
Нам открыл раб — высокий, мускулистый юноша, похожий скорее на телохранителя или гладиатора, чем на привратника. Вел он себя до отвращения угодливо. Ссутулившись, он без конца хихикал, кланялся и кивал, пока мы следовали за ним в безвкусно обставленную прихожую. Ждать нам пришлось совсем недолго, и вскоре появился сам хозяин.
Содержатель Лебединого Дома являл собой воплощение округлости: он был округл со всех сторон, от брюха до лысой макушки. Остатки волос были тщательно умащены и причесаны, а щеки — гротескно припудрены и нарумянены. Что до его драгоценностей, то и здесь вкуса он проявлял не больше, чем в случае с мебелью. В общем он был похож на опустившегося эпикурейца, а его попытки воссоздать атмосферу левантийского публичного дома граничили с пародией. Когда римляне пытаются подражать Востоку, они редко добиваются успеха. Подражать изяществу и подлинной роскоши совсем не просто, тем более что их не купишь оптом.
— Гражданин, — сказал он, — ты пришел в необычный час. Большинство наших посетителей прибывают ближе к заходу солнца. Но тем лучше для тебя: у тебя будет богатый выбор девочек и тебе не придется ждать. Большинство девочек спит, но я легко подниму их с постелей. В это время они привлекательнее всего: только вставшие, все еще свежие и благоухающие сном, подобные утренним розам, увлажненным росой.
— По правде говоря, я имею в виду определенную девушку.
— Да?
— Мне говорили о ней. Ее зовут Елена.
Хозяин посмотрел на меня пустыми глазами и задумался. Когда он заговорил, я почувствовал, что он не лжет, но искренне забыл, о ком идет речь, как и подобает человеку, покупающему и продающему из года в год столько женских тел, что смешно требовать от него упомнить их все.
— Елена, — повторил он, словно то было иностранное слово, значение которого он никак не мог припомнить. — А давно ли тебе ее порекомендовали, господин?
— Недавно. Но прошло довольно много времени с тех пор, как мой приятель навещал ее в последний раз. Его нет сейчас в Риме, он занят в своих загородных имениях. Дела не позволяют ему посетить город, но он пишет мне, что с теплотой вспоминает Елену и мечтает найти в деревне женщину, чьи ласки утоляли его страсть хотя бы наполовину так, как это умела делать она.
— Понятно. — Толстяк сложил кончики пальцев, поджал губы и, казалось, пересчитывал кольца на каждой руке. Я вдруг понял, что разглядываю картину на противоположной стене; на ней был изображен Приап, ухаживающий за стайкой обнаженных гетер, которые с трепетом взирали на гигантский ствола, вздымавшийся у бога между ног.
— Может, ты мог бы описать эту Елену?
Я немного подумал, затем покачал головой:
— Увы, странно, но мой приятель ничего не пишет о ее внешности. Он только называет ее имя и ручается, что разочарован я не буду.
Мой собеседник повеселел:
— Что ж, прекрасно, даю слово, что могу точно так же поручиться за любую из моих девочек.
— Значит, ты уверен, что Елены у тебя нет?
— Это имя, конечно, мне знакомо. Да, кажется, я смутно припоминаю эту девочку. Но я уверен, что Елены здесь давно уже нет.
— Но что с ней могло случиться? Ведь твои девочки наверняка здоровы.
— Ну, разумеется; от болезни у меня еще не умирала ни одна девочка. Она была продана, насколько я помню, но не в другое заведение, а частному лицу, — быстро добавил он, чтобы у меня не возникло желания поискать ее где-нибудь еще.
— Частному лицу? Мой приятель будет весьма огорчен этим известием. Интересно, может, я знаю покупателя: вдруг меня просто разыграли? Ты не мог бы сказать мне, кто это был?
— Боюсь не вспомнить подробностей, не посоветовавшись со своим счетоводом. И я должен сказать, что в мои принципы не входит обсуждать продажу рабов ни с кем, кроме возможного покупателя.
— Я понимаю.
— Ну вот, сейчас тебе будет из кого выбрать: Стабий приведет четырех прелестных девочек. Единственное, что от тебя потребуется, — это решить, какую из них ты больше хочешь. Может, ты захочешь сразу двоих. А может, ты отведаешь всех четверых, одну за одной. Мои девочки делают сатирами даже заурядных мужчин, а ты, господин, кажешься мне мужчиной совсем не заурядным.
По сравнению с публичными домами Антиохии или Александрии первое предложение хозяина было обескураживающе неинтересным. Все четыре были брюнетки. Две из них показались мне совсем заурядными, почти некрасивыми, хотя для мужчин, чей взгляд скользит исключительно ниже шеи, они обладали весьма пышными прелестями. Две другие были довольно привлекательны, хотя и не так хороши, как вдова Полия, по крайней мере в ту пору, когда на ее лицо еще не лег отпечаток страдания. Все они были одеты в пестрые платья без рукавов, сшитые из столь облегающего и прозрачного материала, что тайной оставались только самые укромные уголки их тела. Хозяин тронул за плечо самую юную и миловидную из четверых и подтолкнул ее вперед.
— Вот, господин, я предлагаю тебе самый нежный бутон в моем саду, мой самый новый, самый свежий цветок: Талия. Прелестна и игрива, как дитя. Но уже женщина, не сомневайся — стоя позади нее, он нежно приподнял платье на ее плечах. Оно распахнулось посередине, и на мгновенье она предстала передо мной полностью обнаженной, склонив голову и отведя в сторону глаза. Я слышал тяжелое дыхание Тирона.
Содержатель публичного дома нежно погладил ее груди и скользнул пальцами ниже. Я видел, как покрывается гусиной кожей пушистый треугольник ниже пупка.
— Она краснеет — ты видишь, как хороши ее щечки. Талия краснеет и в других местах, слишком укромных, чтобы говорить о них вслух. — Он запахнул ее платье. — Но несмотря на ее девическую скромность, уверяю тебя, в постели она не ведает стыда.
— И давно она у тебя?
— О нет, совсем недавно, господин. Всего месяц. Почти еще девственница, но поразительно искушенная во всех своих дырочках. Особенно хорош се рот.
— Не интересуюсь.
— Нет?
— Мое сердце отдано Елене.
Толстяк стиснул зубы.
— Однако если ее здесь нет, приведи ко мне самую умелую из твоих шлюх. Мне нет дела до внешности. Эти девочки слишком молоды, чтобы знать, что они делают; я не интересуюсь детьми. Приведи ко мне самую опытную. Покажи мне женщину в полном соку, женщину с горячей кровью, сведущую во всех любовных забавах. И она должна говорить на сносной латыни: беседа доставляет мне огромное удовольствие. В Лебедином Доме найдется такая женщина?
Он хлопнул в ладоши. Раб по имени Стабий вывел девушек из комнаты. Талия, юный цветок, обнаженная для нас своим хозяином, красневшая и отводившая глаза с такой стыдливостью, прикрыла рот ладонью и ушла, зевая.
Раб обернулся.
— Стабий, приведи к нам Электру.
Женщина по имени Электра появилась не сразу. Когда наконец хозяин объявил о ее приходе, я тотчас понял, что это именно то, что мне нужно.
Самой выразительной ее приметой были волосы — пышная копна черных локонов, тронутая у висков искусственной сединой. Она была накрашена с искусством, достижимым только с помощью многолетней практики; хозяину не мешало бы у нее поучиться. Пусть черты ее лица были слишком резкими, чтобы назвать их утонченными, пусть ее кожа не была по-девичьи свежей, все равно в мягком свете атрия ее можно было с чистой совестью назвать красавицей. С возрастом она заслужила право носить менее открытое платье, чем у более молодых девушек: на ней было свободное белое одеяние с длинными рукавами, стянутое кушаком под грудью. Изгибы ее бедер и груди притягивали взор, хотя и не просматривались сквозь тонкую ткань платья.
В любом публичном доме найдется по меньшей мере одна такая женщина, а в городах, где наслаждение — главный источник дохода, требующий разделения труда, из них состоят целые дома. Электра была Великой Матерью. Не матерью взрослого человека, но матерью, какую видят перед собой дети; не старая, но умудренная, с телом не хрупкой девочки и не старухи, с телом крепким, цветущим, питающим.
Я взглянул на Тирона и увидел, что на него она произвела неизгладимое впечатление. Вряд ли он часто встречал женщин этого типа на службе у такого хозяина, как Цицерон.
Я отошел с владельцем заведения в сторонку и повел переговоры. Он, естественно, хотел слишком много. Я снова посетовал на отсутствие Елены. Он скорчил гримасу и сбавил цену. Я колебался. Он сбавил еще. Я согласился и поручил Тирону расплатиться. Передавая монеты, он выглядел потрясенным, но потому ли, что цена показалась ему непомерной (еще бы, ведь платит Цицерон), или потому, что он понял, какую сделку я заключил, не знаю.
Электра повернулась, чтобы проводить меня к себе в комнату. Я последовал за ней и жестом показал Тирону идти за мной.
Тирон казался сильно удивленным. Впрочем, как и хозяин.
— Гражданин, гражданин, я и не знал, что ты собираешься взять с собой мальчика. Разумеется, это стоит дороже.
— Глупости. Мой раб идет туда же, куда и я.
— Господин…
— Этот мальчик — раб, мое имущество и ничего больше. На том же основании ты мог бы взять с меня деньги за то, что я беру с собой пару сандалий. Мне говорили, что это приличное заведение. Кроме того, мне говорили, что я найду здесь одну девушку…
Толстяк потряс зажатыми в кулак монетами. Их звон смешался с позвякиванием колец у него на пальцах. Он поднял бровь, чмокнул губами и отвернулся.
Комната Электры разительно отличалась от прихожей и коридоров. Обстановку явно подбирала она сама; здесь чувствовалась безукоризненная простота греческого вкуса, уют давно обжитого места. Электра прилегла на длинный, широкий диван. Кроме него в комнате было два стула. Я посадил Тирона на один из них, а сам сел на другой.
Она улыбнулась и тихо рассмеялась, возможно, думая, что мы робеем или прикидываемся робкими.
— Удобнее всего здесь, — сказала она, поглаживая ладонью потрепанную обшивку дивана. В ее голосе слышался едва различимый акцент.
— Не сомневаюсь, так и есть. Но сначала я хотел бы поговорить.
Она понимающе пожала плечами.
— Разумеется. Мне лучше раздеться?
Я посмотрел на Тирона, который начинал краснеть.
— Да, — сказал я. — Пока мы беседуем, сними платье. Делай это не спеша.
Электра встала. Она зачесала волосы назад и завела руку за шею, чтобы расстегнуть пряжку. Позади нее на маленьком столике рядом с диваном я заметил крохотные песочные часы. Их верхнее отделение было полно песка, свободно стекающего вниз. Должно быть, она перевернула часы, когда мы вошли, да так ловко, что я и не обратил внимания. Электра была настоящим мастером своего дела.
— Расскажи мне о Елене.
Она пребывала в нерешительности совсем недолго:
— Ты ее друг? Ты бывал у нее?
— Нет.
— Откуда ты ее знаешь?
— Я ее не знаю.
Казалось, это ее позабавило.
— Тогда почему ты меня о ней спрашиваешь? Платье легко соскользнуло с ее плеч и собралось в складки на груди, задержанное кушаком. Ее кожа оказалась на удивление гладкой и упругой. На бледном обнаженном теле я рассмотрел ее драгоценности: серебряные браслеты на запястьях и изящное ожерелье, подчеркивавшее пышную округлость ее груди. Хотя драгоценности ей скорее всего не принадлежали, очевидно, выбор делала она сама. И здесь ее вкус выгодно отличался от вкуса хозяина.
Казалось, она намеренно не замечает Тирона, позволяя ему тем самым внимательно ее рассмотреть. Он следил за ней с какой-то беспомощной напряженностью, с поджатыми губами и сведенными, точно от боли, бровями.
— Возможно, тебе следует просто ответить на мой вопрос. В конце концов, я уже за тебя заплатил. Только попробуй меня огорчить, и я пожалуюсь твоему хозяину и потребую деньги назад. Может, он тебя выпорет.
Электра громко рассмеялась.
— Не думаю, — сказала она. — Да и ты так не думаешь. — Она взяла со стола гребенъ и зеркальце и села на диван, глядя на свое отражение и расчесывая волосы. Она действительно была очень хороша. На месте хозяина я запросил бы за нее вдвое больше.
— Ты права. Я только хотел подразнить мальчика.
Она оторвалась от зеркальца только затем, чтобы изумленно поднять брови:
— У тебя извращенный ум. Думаю, мы попусту теряем время, разговаривая подобным образом.
Я покачал головой:
— Расскажи мне о Елене. Когда она вас покинула?
— Прошлой осенью. До зимы.
— Может быть, в сентябре?
— Да, пожалуй, в сентябре. Да, это произошло сразу после Римского праздника, я это хорошо помню, потому что в выходные дни у нас всегда много работы. Стало быть, в конце сентября.
— Сколько лет Елене?
— Совсем ребенок.
— Не старше Талии?
— Я сказала ребенок, а не младенец.
— И как она выглядит?
— Очень хорошенькая. Одна из самых прелестных девочек в нашем заведении, я всегда это говорила. Белокурая. Кожа похожа на светлый мед. Думаю, ее родители могли быть и скифами. У нее прекрасное тело, очень пышное для ее возраста, полная грудь, широкие бедра и тонкая талия. Как она гордилась своей тонкой талией!
— У нее был постоянный посетитель. Мужчина, который, судя по всему, заботился о ней особенным образом?
Электра озабоченно посмотрела на меня.
— Так ты пришел ради этого?
— Да.
— Ты его друг? Как там его зовут? Кажется, Секстом?
— Да, так его звали. Нет, я не был его другом.
— Ты говоришь так, будто он умер.
— Он умер.
Она положила гребень и зеркальце себе на колени:
— А Елена? Она была с ним, когда он умер? Ты знаешь, где она сейчас?
— Мне не известно о ней ничего, кроме того, что можешь сообщить мне ты.
— Она была прелестной девушкой. Такой нежной. — Электра внезапно погрустнела и показалась мне еще более прекрасной. Мгновение спустя она снова взяла гребень и зеркальце. — Поэтому она тут и не задержалась. Она была здесь, наверное, год, не больше. Хозяин купил ее на аукционе в храме Кастора вместе с полудюжиной других девушек — все одного возраста. Но она была особенной, пусть он этого и не видел.
— Зато видел Секст.
— Старик? О да. После первого раза он приходил сюда не реже чем раз в пять-шесть дней. Ближе к концу он иногда заходил сюда ежедневно.
— К концу?
— После того как она забеременела. Перед тем, как она покинула заведение.
— Забеременела? Кто же был отцом?
Электра рассмеялась:
— Если ты забыл, здесь публичный дом. Не всякому посетителю достаточно сидеть и просто смотреть, как женщина расчесывает волосы. — Она пожала плечами. — В подобных местах девушка никогда не знает точно, кто это был, хотя некоторые не прочь пофантазировать. С Еленой это случилось в первый раз. Я рассказала ей, как избавиться от ребенка, но она не послушалась. По правилам, я должна была поставить в известность хозяина.
— Но не сделала этого. Почему?
— Я же тебе сказала: Елена была такая милая, такая нежная. Она очень хотела ребенка. Про себя я думала, что если она сможет скрывать беременность от хозяина достаточно долго, то ему придется с этим смириться, пусть он и не позволит ей оставить ребенка.
— Но Елена рассказала об этом не только тебе. Некоторые девушки не прочь пофантазировать, говорила ты. Что придумала она?
Ее глаза вспыхнули гневом.
— Ты знаешь ответ. Это очевидно по тому, как ты спрашиваешь.
— Мне известно только то, что рассказала мне ты.
— Хорошо. Она сказала старику Сексту, что она беременна и что ребенок от него. И этот глупец ей поверил. Иногда мужчины ужасно хотят сделать ребенка. Ты знаешь, он потерял сына; он постоянно твердил ей об этом. Может, именно поэтому она знала, что он ей поверит. Кто знает, может, это действительно был его ребенок.
— И как это могло помочь Елене?
— А ты как думаешь? Любая девушка в подобном заведении мечтает об этом, по крайней мере, пока не поумнеет. Мечтает, чтобы в нее влюбился богач, выкупил ее у хозяина, взял ее к себе. Или даже чтобы он выпустил ее на волю, приобрел ей дом, где она могла бы воспитать своего ребенка как гражданина. В самых диких ее фантазиях он может даже признать незаконнорожденного, сделать его наследником. Иногда такие чудеса случаются. Елена была достаточно молода, чтобы грезить об этом.
— И чем все это кончилось?
— Секст пообещал выкупить ее и дать ей свободу. Он даже говорил, что женится на ней. Так сказала мне она. Не думаю, что она это выдумала.
— А потом?
— Он просто перестал приходить. Какое-то время Елена делала вид, что все в порядке, но ее беременность становилась все заметней, а дни шли и шли. Я утешала ее, когда она рыдала по ночам. Мужская жестокость…
— Где она сейчас?
— Хозяин продал ее.
— Кому?
— Не знаю. Я думала, что ее, наверно, в конце концов купил Секст. Но ты говоришь, он мертв, и ничего не знаешь о Елене.
Я покачал головой.
— За ней пришли в конце сентября. Без предупреждения, без подготовки. Прибежал Стабий и велел ей собирать вещи. Хозяин продал ее, и она должна немедленно уйти. Задрожав, как котенок, она закричала от счастья, и я закричала вместе с ней. Она не стала брать с собой ничего из вещей, сказав, что Секст купит ей вещи куда лучше. Я проводила ее по коридору. Ее ждали в прихожей. Увидев этих людей, я поняла, что что-то не так. Думаю, она тоже это поняла, но попыталась это скрыть. Она поцеловала меня и улыбнулась, выходя с ними за двери.
— Это не Секст, — сказал я. — Секста Росция к тому времени уже не было в живых.
— Нет, это был не старик. Двое мужчин. Мне не понравился их вид. Не понравился ни светловолосый великан, ни тот, что хромал.
Должно быть, сам того не заметив, я издал какой-то звук. Электра перестала расчесываться и пристально посмотрела на меня.
— Что случилось? Ты знаешь хромоногого?
— Еще нет.
Она отложила щетку и внимательно смотрела на меня. В глазах ее тлел огонь.
— Что это за загадки? Ты знаешь, где сейчас Елена, или нет? Ты знаешь, кто ее купил?
— Я уже сказал тебе. Мне известно о Елене только то, что рассказала мне ты.
— Это ложь, — заметила она.
Тирон заерзал в своем кресле. Думаю, он никогда не слышал, чтобы рабыня разговаривала с гражданином в таком тоне.
— Да, — кивнул я. — Это ложь. Кое-что о Елене мне все же известно. Потому-то я здесь. Я скажу тебе. В ту ночь, когда Секст Росций был убит — недалеко отсюда, Электра, всего в нескольких шагах вверх по улице — в ту ночь он присутствовал на застолье в доме одной важной аристократки. Цецилия Метелла, слышала ли ты это имя прежде? Упоминала ли его Елена?
— Нет.
— После наступления темноты явился гонец. Он принес записку для Секста. Записка была от Елены, которая настаивала, чтобы он немедленно пришел в Лебединый Дом.
— Невозможно.
— Почему?
— Елена не умела писать.
— Но может, кто-нибудь другой в заведении мог написать за нее?
— Стабий немного умеет писать. И писцы, но мы никогда их не видим. Неважно. Послать записку богатому мужчине, вызвать его как собаку из дома знатной матроны… Елена была мечтательница, но она не была сумасшедшей. Она никогда не сделала бы этого, не посоветовавшись со мной.
— Ты уверена?
— Совершенно уверена.
Я кивнул и посмотрел на песочные часы. Песка оставалось еще порядочно.
— Думаю, мы поговорили достаточно, — сказал я.
Настала очередь Электры свериться с песочными часами. На мгновение она закрыла глаза. Волнение и тревога понемногу стерлись с ее лица. Она встала и развязала кушак на груди.
— Еще одно, — тихо сказала она. — Ты дашь мне знать, если услышишь что-нибудь новое о Елене и ребенке? Даже если новости будут плохими. Тебе не придется, если ты не хочешь, снова видеться со мной. Просто пошли раба передать известия Стабию. Он позаботится, чтобы я получила послание.
— Если я что-нибудь разыщу, я непременно поставлю тебя в известность.
Она благодарно кивнула и позволила платью упасть с ее бедер. Я долго не мог отвести от нее глаз. Она стояла не шевелясь, склонив голову, заведя ногу за ногу и опустив руки вдоль бедер — позволяя мне изучать контуры ее тела, вдыхать головокружительный аромат ее кожи.
— Ты очень красива, Электра.
— Некоторые мужчины думают так же.
— Но я пришел сюда не потому, что мне нужна женщина. Я искал Елену.
— Я понимаю.
— И хотя я заплатил твоему хозяину, я хотел не твоего тела.
— Я знаю. — Она посмотрела на меня. — Но осталось еще много времени.
— Нет. Не для меня. Не сегодня. Но есть кое-что, что ты могла бы мне подарить. Оказать милость.
— Да.
— Мальчик, — я показал на Тирона, смотревшего на меня взглядом, в котором смешались вожделение и изумление. Его лицо густо покраснело.
— Конечно, — сказала Электра. — Ты хочешь наблюдать за нами?
— Нет.
— Ты хочешь взять нас обоих? — Она наклонила голову и насмешливо улыбнулась. — Я не прочь.
— Ты не поняла. Я подожду в прихожей. Это исключительно ради удовольствия мальчика, не моего. Не исключено, что и ради твоего удовольствия тоже.
Она скептически выгнула бровь. Что же это за человек, в конце концов, который платит хорошие деньги, чтобы его раб поразвлекся со шлюхой?
Я повернулся, чтобы уйти. Тирон вскочил с кресла.
— Но, господин…
— Спокойствие, Тирон. Останься. Это подарок. Прими его с благодарностью.
Я вышел, затворив за собой дверь, и задержался в коридоре, ожидая, что Тирон последует за мной. Этого не произошло.
В прихожую начинали прибывать посетители. Толстяк приветствовал новых гостей. Стабий и еще один раб доставляли товар. Все сидения были заняты, и некоторые покупатели были вынуждены стоять. Я встал рядом с ними в уголке и не на самом виду. Вскоре в коридоре послышались быстрые шаги Тирона, который неуклюже поправлял на плечах тунику. Его лицо блестело от пота, волосы были взъерошены. Убегая из комнаты, он даже не удосужился разгладить свою одежду.
— Закончил? — спросил я.
Я ожидал, что Тирон ухмыльнется, но он даже не посмотрел на меня, сразу же нырнув в небольшую толпу и устремившись к двери. Я последовал за ним, глядя через плечо на последнюю группку девушек, выставленных перед посетителями. Среди них была и юная Талия. Хозяин приподнял ее платье и нежно поглаживал ее груди.
— …Она краснеет, ты видишь, — доносились до меня его слова, — как хороши ее щечки. Талия краснеет и в других местах, слишком укромных, чтобы говорить о них вслух…
Тирон шел по улице так быстро, что мне пришлось пуститься за ним бегом.
— Мне не следовало так поступать, — сказал он, качая головой и глядя прямо перед собой.
Я положил руку ему на плечо. Дернувшись, он подчинился, как подчиняется конь, замедляя шаг.
— Разве она не пробудила в тебе желание, Тирон?
— Конечно, да. Она… — Он подыскивал слово и, не найдя подходящего, безнадежно пожал плечами.
— Разве это не доставило тебе удовольствие?
— Конечно, доставило.
— Тогда ты мог бы меня по крайней мере поблагодарить.
— Но мне не следовало так поступать, — нахмурился он. — Ведь платил Цицерон, а не ты. Ты взыщешь с него эту сумму. Как ты думаешь, что он скажет, если узнает? На его деньги покупать женщину мне…
— Значит, ему не нужно об этом знать. В любом случае я заплатил за нее вперед. Это оправданная трата, ты не можешь этого не допустить. Вполне разумно, что кто-то должен был ею воспользоваться.
— Да, если подать это таким образом. Даже если так… — Он посмотрел мне прямо в глаза — совсем недолго, но этого оказалось достаточно, чтобы проникнуть в его душу. Он испытывал чувство вины не потому, что злоупотребил доверием Цицерона, но потому, что предал кого-то другого.
Так я в первый раз осознал, насколько серьезно влюбился Тирон в дочь Секста Росция.
Мы снова прошли мимо дома, где жила вдова Полия, мимо кровавого пятна, мимо старого лавочника и его жены. Тирон был настроен идти быстро; я не отставал, а потом пошел еще быстрее. На сегодня мне хватило незнакомцев с их трагедиями. Я хотел как можно скорее попасть домой.
Мы вышли на площадь. Лавки снова открылись; уличные торговцы вернулись на свои места. Солнце было еще достаточно высоко, и его лучи озаряли не только верхушки крыш, но и касались стержня уличных часов. До вечера оставался еще час.
Дети играли вокруг цистерны; женщины и рабы стояли в очереди за водой для вечерней трапезы. Площадь полнилась движением и шумом, но что-то было не так. Не сразу я уразумел, что половина голов или даже больше повернуты в одном направлении. Некоторые из зевак показывали пальцем.
Рим — город огня и дыма. Люди питаются хлебом, хлеб готовится в печах, печи испускают клубы дыма. Но дым, поднимающийся над горящим жилым домом, выглядит совершенно иначе. Он густ и черен; в ясный и безветренный день он лезет вверх большим, широким столбом. В небо взвиваются потоки пепла, чтобы быть втянутыми в центр дымного столба и возноситься все выше и выше в небо.
Пожар случился прямо у нас на дороге, где-то на полпути к Капитолийскому холму. Заметив его, Тирон, казалось, освободился от всех своих тревог. Он ускорил шаг, его лицо разгладилось, а глаза заблестели здоровым возбужденным блеском. Человек инстинктивно бежит от огня, но жизнь в городе отменяет животные страхи; и действительно, по пути мы не встретили никого, кто шел бы в противоположном нам направлении, но вместо этого обнаружили, что нас затягивает постоянно растущий затор из пешеходов и повозок: со всех сторон люди устремились поглазеть на катастрофу в самом ее разгаре.
Горело неподалеку от подножия Капитолия, как раз за Сервиевой стеной, в фешенебельном квартале к югу от Фламиниева цирка. Четырехэтажный жилой дом был почти полностью объят пламенем. Языки огня вырывались из окон и плясали по крыше. Если здесь и произошла какая-нибудь драма во вкусе толпы, мы ее явно пропустили; не было ни беспомощных жертв, кричащих из окон верхних этажей, ни выброшенных на улицу младенцев. Обитатели дома уже выбрались наружу либо навсегда остались внутри.
То здесь, то там я видел в толпе рвущих на себе волосы женщин, плачущих мужчин, сбившиеся в кучку семьи. Рыдающие погорельцы были растворены в огромной толпе, наблюдавшей за пожаром со смешанным чувством ужаса и восторга.
— Говорят, заполыхало где-то в середине дня, — сказал стоявший поблизости мужчина, — и затем огонь охватил целое здание. — Его товарищ важно кивнул. — Все равно я слышал, что несколько семей оказались заперты на верхних этажах. Сгорели заживо. Их вопли были слышны даже на улице. Говорят, не больше часа назад в одном из верхних окон показался горящий человек: он бросился вниз и упал в толпу. Если пройти сюда, мы, может, увидим место, где он приземлился.
По пустому коридору между толпой и огнем возбужденно сновал седобородый старик, нанимавший людей с улицы для тушения пожара. Сумма, которую он предлагал, была совсем пустяковой, и на его предложение отзывались совсем немногие. С северной стороны, ближе к холму, пожар, казалось, почти не распространялся; ветра, который мог бы раздуть огонь, не было, а широкий зазор между домами надежно препятствовал пламени, не позволяя ему перекинуться на другие здания. Но с юга, со стороны Цирка, к горящему дому близко примыкал другой дом, поменьше: расставив руки, рослый мужчина без труда дотянулся бы до стен обоих строений. Огонь уже опалил ближнюю стену соседнего дома, а когда горящее здание начало обваливаться, груды тлеющих обломков и золы засыпали промежуток между ними, причем некоторые головешки попадали на близлежащую крышу, откуда они были поспешно сметены отрядом рабов. Хорошо одетый, сопровождаемый большой свитой рабов, секретарей и гладиаторов аристократ выступил из толпы и приблизился к седобородому страдальцу.
— Гражданин, — позвал он, — эти здания твои?
— То, что горит, принадлежит не мне, — огрызнулся старик. — Это дом моего дурака соседа Вария. Что за дурень! Он разрешает своим жильцам разводить огонь в самый жаркий день года. Среди тех, кто борется с огнем, ты его не найдешь. Вероятно, он отправился на праздник в Байи. Мне принадлежит дом, который еще стоит.
— Но, пожалуй, он простоит не слишком долго. — Аристократ говорил приятным голосом, который пришелся бы впору и оратору на Форуме. Я не видел его лица, но уже знал, кто это должен быть.
— Красс, — прошептал я.
— Да, — сказал Тирон. — Красс. Мой хозяин знаком с ним. — В его словах звучала гордость — гордость человека, который ценит знакомство со знаменитостью вне зависимости от того, какова ее природа. — Знаешь эту песенку: «Красс, Красс, богат, как Крез»? Говорят, что сейчас он самый богатый человек в Риме, не считая, разумеется, Суллы; Красс богаче большинства царей и богатеет изо дня в день. Так говорит Цицерон.
— А что еще говорит твой хозяин о Крассе?
Предмет нашего разговора одной рукой обнял старика за плечи. Вдвоем они подошли к месту, откуда лучше был виден проем между двумя домами. Я последовал за ними и, встав сзади, вгляделся в раскаленную щель, непроходимую из-за непрекращающегося града пепла и горячих камней.
— Говорят, что у Красса множество достоинств и один все затмевающий порок — алчность. Но Цицерон считает, что его жадность — только признак порока более глубокого, зависти. Богатство — единственное, что есть у Красса. Он продолжает наращивать его потому, что завидует доблестям других, так, словно его зависть — это глубокая яма, и он только тогда встанет вровень со своими соперниками, когда заполнит ее до отказа золотом, скотом, домами и рабами.
— Тогда нам остается только пожалеть Марка Красса. Твой хозяин очень сострадателен.
Мы выбрались из гущи толпы и подошли достаточно близко, чтобы слышать крики Красса и хозяина дома, заглушаемые ревом пламени. Я почувствовал жаркое дыхание огня на своем лице, и мне пришлось закрыть глаза, чтобы в них не насыпало мелкой золы.
Мы оказались на этом месте в переломный момент. Казалось бы, обстановка не слишком благоприятствовала заключению сделки, но нужно было учитывать, какие преимущества она предоставляла Крассу. По всему было видно, что седобородый бедняк не в состоянии запросить хорошую цену. Среди рева огня до меня доносился поставленный ораторский голос Красса, звучавший мелодично, как колокольчик.
— Десять тысяч денариев, — прокричал он. Я не слышал, что ответил ему домовладелец, чье лицо и жесты выражали гнев. — Прекрасно, — пожал плечами Красс. Казалось, он готов уже предложить более высокую цену, но внезапно язык пламени лизнул цоколь соседнего здания. Несколько рабочих незамедлительно подскочили сюда и принялись сбивать огонь тряпками и передавать друг другу ведра. Их усилиями пламя, казалось, было потушено, но тут огонь показался в другом месте.
— Восемь тысяч пятьсот, — сказал Красс. — Мое последнее слово. Это больше, чем цена земли, кроме которой, пожалуй, здесь ничего не останется. К тому же мне придется потратиться на вывоз мусора. — Он посмотрел на огонь и покачал головой. — Восемь тысяч, не больше. Если хочешь, бери прямо сейчас. Как только пламя разыграется всерьез, я не дам тебе и асса.
Лицо старика было искажено мучительным страданием. Несколько тысяч денариев — слабое возмещение за потерянное. Но если здание сгорит, оно не будет стоить ничего.
Красс подозвал своего секретаря:
— Собирай моих людей. Скажи им, чтобы они готовились уходить. Я пришел сюда покупать, а не смотреть, как горит дом.
Седобородый сдался. Он вцепился Крассу в рукав и кивнул. Красс сделал знак секретарю, который без промедления достал толстый кошелек и тут же расплатился со стариком.
Красс поднял руку и щелкнул пальцами. Вся его свита тут же приступила к делу. Гладиаторы и рабы по-муравьиному сновали вокруг дома, выхватывая ведра из рук измотанных добровольцев, выковыривая булыжники и бросая камни, грязь — все, что не может гореть, — в проем между домами.
Красс повернулся на пятках и пошел прямо на нас. Я много раз видел его на Форуме, но никогда — так близко. Он выглядел весьма неплохо: немного старше меня, с редеющими волосами, крупным носом и выпирающей челюстью.
— Гражданин, — позвал он меня. — Присоединяйся к битве. Я плачу вдесятеро больше, чем получает за день обычный рабочий: половину сейчас, половину после и столько же — твоему рабу.
Я был слишком ошеломлен, чтобы ответить. Нимало не смутившись, Красс пошел дальше, предлагая то же самое каждому дюжему мужчине из толпы. Следом шел секретарь, который расплачивался с теми, кто откликнулся на призыв.
— Должно быть, они увидели дым и пришли прямо из-за холма, с Форума, — заметил Тирон.
— Случай приобрести недвижимость у подножия Капитолия почти за бесценок — почему бы и нет? Я слышал, он расставил на вершинах холмов рабов, которые высматривают такие пожары, как этот, чтобы он мог оказаться на месте первым и обзавестись добычей.
— Это не самое плохое из того, что рассказывают о Крассе. — Лицо Тирона сделалось мертвенно бледным то ли под моим неожиданным пристальным взглядом, то ли из-за близости к огню.
— Что ты имеешь в виду?
— Ну, только то, что он сколотил состояние, обогатившись благодаря проскрипциям. Когда Сулла рубил головы своим врагам, их имущество переходило государству. Целые поместья продавались с аукционов. Друзья Суллы могли покупать их по смехотворным ценам. Остальные боялись торговаться.
— Это общеизвестно, Тирон.
— Но в конце концов Красс зашел слишком далеко. Даже для Суллы.
— Как?
Тирон понизил голос, хотя вряд ли кто-нибудь мог подслушать его слова среди грома пожара и грохота, поднятого наемниками Красса:
— Я случайно слышал то, что Руф однажды рассказывал моему господину. Руф свояк Суллы, ты знаешь: тот женился на его сестре Валерии; ему известны такие вещи, которые обычно не знает никто за пределами дома диктатора.
— Да, продолжай.
— Речь о том, что Красс внес в проскрипционные списки имя невиновного человека только для того, чтобы прибрать к рукам его имущество. То был старый патриций, за которого было некому заступиться: его сыновья погибли на войне — сражаясь за Суллу! Головорезы окружили и обезглавили беднягу в тот же день. Его поместья были проданы несколько дней спустя, и Красс позаботился о том, чтобы к торгам не были допущены посторонние. Проскрипции были направлены исключительно против политических врагов, но Красс воспользовался ими, чтобы утолить собственную жадность. Сулла был в ярости или делал вид, что разъярен, и с тех пор не позволяет Крассу баллотироваться на выборах, опасаясь скандала, если все выйдет наружу.
Я отыскал в хлопочущей толпе Красса. Он стоял в самой гуще мечущихся рабов и гладиаторов, не обращая внимания на суматоху: улыбаясь, с широко раскрытыми глазами, он — словно любящий родитель — разглядывал свое новейшее приобретение. Я повернул голову и проследил направление его взгляда. В это время стена горящего дома осела и с грохотом рухнула, разбрызгивая искры. Огонь был укрощен. Соседнему дому он больше не грозил.
Я снова поглядел на Красса. Его лицо раскраснелось от почти благоговейного ликования — торжества от верно и удачно заключенной сделки. В красноватом отблеске костра его лицо выглядело гладким и более молодым, чем на самом деле; озаренные победой глаза блестели неутолимой алчностью. Я вглядывался в лицо Марка Лициния Красса и видел будущее Рима.
Когда мы с Тироном вернулись в дом на Капитолийском холме, Цицерон все еще пребывал в уединении. Старик слуга торжественно известил нас о том, что поздним утром его хозяин проснулся и попробовал спуститься на Форум, чтобы провернуть какое-то дело, но вскорости возвратился, почувствовав беспокойство в кишечнике и совершенно обессиленный жарой. Цицерон снова лег в постель, наказав, чтобы никто его не беспокоил, даже Тирон. Я рассудил, что это даже к лучшему — мне не улыбалось пересказывать дневные события и разворачивать список действующих лиц перед колким взглядом Цицерона.
Тирон распорядился подать мне еду и питье и даже предложил мне постель, если я слишком устал, чтобы возвращаться домой. Получив отказ, он спросил, в котором часу ждать меня завтра. Я ответил, что теперь мы увидимся самое раннее через день. Я решил нанести визит в Америю и посетить имение Секста Росция.
Прогулка вниз по холму и через Форум освежила мой ум. Приближался час обеда, и вечерний ветерок доносил отовсюду ароматы готовки. Форум дожил до конца еще одного долгого делового дня. Садящееся солнце бросало длинные тени вдоль открытых площадок. Кое-где продолжались деловые встречи, но уже на дружеской ноге. Менялы сбивались в группки у нижних ступеней храма, чтобы поделиться самыми свежими слухами; друзья в последний момент обменивались приглашениями на обед; несколько бездомных нищих облюбовали глухие углы и подсчитывали дневную выручку.
Пожалуй, в этот час Рим привлекателен как никогда. Бешеная суета дня спадает, истома теплой ночи еще впереди. Римские сумерки — размышление об одержанных победах и грядущих усладах. И кому какое дело, что победы могут оказаться пустяковыми и непрочными, а услады — неутолимыми? В этот час Рим в мире сам с собой. Пусть памятники героям прошлого днем кажутся изъеденными временем и потускневшими от напряжения — при этом освещении они выглядят свежевытесанными, их облупленные края и трещины сглажены и стерты мягким полумраком. Пусть будущее неопределенно и непредсказуемо, как лихорадочный прыжок во тьму. В этот час темнота только надвигается, она еще не сошла. И пусть Рим воображает, что она не принесет ему ничего, кроме сладких снов, тогда как его подданным будут сниться кошмары.
С Форума я перешел на улицы попроще. Я вдруг понял, что хочу, чтобы солнце застыло на горизонте как мяч, выкатившийся на подоконник, лишь бы не кончались сумерки. Каким таинственным стал бы тогда Рим, вечно купающийся в голубоватой тени, с заросшими сорной травой проулками, такими же прохладными и душистыми, как замшелые речные берега, с широкими проспектами, погруженными в глубокую тень на пересечении с узкими притоками, что уводят путника туда, где копошится и плодит себе подобных римский люд.
Я подошел к тому узкому извилистому монотонному проходу, по которому я провел Тирона вчера, — к Теснине. Здесь ощущение покоя и безмятежности оставило меня. Одно дело — проходить Теснину, когда солнце только встает, и совсем другое — когда день угасает. Всего через несколько шагов я погрузился в преждевременную ночь. С обеих сторон меня обступали черные стены. Впереди и сзади клубились потемки, а над головой мерцала широкая полоса сумеречно-синего неба.
В таком месте мерещатся не только всевозможные звуки и образы, но вся гамма других явлений, открывающихся безымянному чувству, куда более редкому, чем зрение или слух. Если мне казалось, будто я слышу шаги за спиной, то в Теснине это случалось не в первый раз. Если мне чудилось, что шаги замирают всякий раз, как я останавливаюсь, чтобы прислушаться, и возобновляются, когда я трогаюсь с места, то это была не первая моя встреча с опытом такого рода. Но этим вечером мною исподволь овладевал страх, почти паника. Я вдруг понял, что иду все быстрее и быстрее, беспрестанно оглядываясь через плечо, чтобы удостовериться в том, что черная пустота, которую я видел лишь мгновение назад, ничем не отличается от пустоты, по-прежнему, точно гончая, идущей по моему следу. Когда я наконец вышел из Теснины на более широкую улицу, остатки сумеречного света показались мне такими же открытыми и манящими, как полдневное солнце.
Прежде чем подняться на Эсквилин, мне оставалось закончить еще одно дело. Неподалеку от дорожки, которая введет вверх по холму к моему дому, в Субуре находится конюшня, где приехавшие из-за города крестьяне находят стойло и солому для своих лошадей, где всадники могут переменить скакунов. Хозяин конюшни — мой старый знакомец. Я сказал ему, что завтра мне понадобится оседланная лошадь для быстрой прогулки на север в Америю и обратно.
— Америя? — Он сидел, сгорбившись, на скамейке и искоса поглядывал на бирки с номерами при свете недавно зажженной лампы. — Не меньше восьми часов изнурительной езды.
— Ехать медленнее — этого позволить себе я не могу. Оказавшись на месте, остаток дня я посвящу своему делу и поскачу в Рим на следующее утро. Правда, не исключено, что мне придется уносить ноги еще раньше.
Хозяин хмуро посмотрел на меня. Он не знал наверное, чем я занимаюсь, чтобы заработать себе на хлеб, хотя, учитывая мои странные приходы и уходы, должен был подозревать, что здесь не все чисто. Тем не менее обслуживал он меня всегда наилучшим образом.
— Полагаю, ты поедешь один, как проклятый дурень?
— Да.
Он отхаркнулся и сплюнул на усыпанный соломой пол.
— Тебе понадобится быстрая, сильная лошадь.
— Самая быстрая и сильная из тех, что у тебя есть, — согласился я. — Веспа.
— А если ее сейчас нет?
— Я отсюда вижу ее хвост: вон, свешивается над дверью в ее стойло.
— Ишь какой глазастый. В один прекрасный день, я полагаю, ты вернешься ко мне с рассказом о ее печальном конце и о том, как ты изо всех сил пытался ее уберечь. Действительно, тебе ведь придется уносить ноги. От кого? Но ты, разумеется, ничего мне не скажешь. Это моя лучшая кобыла. Не следовало бы мне давать ее человеку, который загонит ее, да к тому же и подвергнет опасности.
— Гораздо вероятнее, что в один прекрасный день я возьму Веспу, и она вернется невредимая и без седока, хотя сомневаюсь, что ты прольешь слезу по этому поводу. Я буду у тебя до рассвета. Приготовь ее для меня.
— Плата обычная?
— Нет, — сказал я, наблюдая, как у него отваливается челюсть. — Плюс особая надбавка за труды.
При мягком свете лампы в синих потемках я смог различить очертания скупой усмешки на его некрасивом лице. Дополнительные расходы возьмет на себя Цицерон.
Дольше всего день задерживается на вершинах семи римских холмов. Солнце уже закатилось, но склон Эсквилина был по-прежнему светлее, чем узкая, покрытая густой тенью магистраль у его подножия. Поспешно взбираясь по неровной дорожке к себе домой, я вступил в полосу замешкавшихся, бледно-голубых сумерек. Над вершиной холма в ярко-синем небе уже неясно мерцали первые звезды.
Мой нос оказался самым проворным моим проводником. По сухому руслу дорожки распространялся вниз запах запекшихся на солнце экскрементов. В течение дня моя деревенщина-соседка выбросила свой дар мне под ноги, а другой сосед еще не успел предъявить на него свои права. По устоявшейся привычке я задержал дыхание, приподнял тогу и отступил немного влево, завидев невдалеке черную массу, по-жабьи распластавшуюся на дороге. Случайно я взглянул вниз, с улыбкой вспоминая о том, как вовремя предупредил Тирона об опасности испачкать сандалии.
Я остановился как вкопанный. Несмотря на сумеречный свет и сгущающиеся тени, отпечатки подошв в куче экскрементов были почти сверхъестественно четкими. В мое отсутствие мне нанесли визит по меньшей мере двое мужчин. На обратном пути они оба умудрились наскочить на кучу дерьма.
Без всяких видимых причин я ускорил шаг. Внезапно я расслышал, как громко стучит мое сердце. Мне чудилось, что, заглушая его биение, где-то внизу, у подножия холма, какая-то женщина выкрикивает мое имя.
Дверь в дом была широко раскрыта. На внешнем косяке чья-то рука оставила черный, блестящий отпечаток. Мне не нужно было к нему прикасаться, чтобы все понять; даже в бесцветных потемках я видел, что след был оставлен окровавленной ладонью.
В доме было тихо. Ни светильников, ни пламени свечи; единственным источником света были замешкавшиеся в центральном саду сумерки, призрачная синева которых сочилась большими ромбами между колонн и проникала в открытые комнаты. Пол был смутным и неотчетливым, подобно поверхности пруда, но прямо под ногами я явственно различил брызги крови — крупные пятна, некоторые целые, другие смазанные, как будто на них кто-то наступил. Капли образовывали цепь, оканчивавшуюся возле комнаты Бетесды.
В самом центре стены расплылось большое кровавое пятно, черное, как смола на белой штукатурке, с крохотными волокнами, ползшими к потолку, и широким мазком, спускавшимся к полу. Рядом с пятном кровью были нацарапаны какие-то слова. Буквы были маленькие, неправильные и неуклюжие. В темноте я не мог разобрать ничего.
— Бетесда, — прошептал я. В тишине мой шепот звучал глупо и бессмысленно. Я произнес ее имя громче и испугался резкости своего голоса. Ответа не было.
Я стоял не шевелясь. Тишина была полной. Казалось, в углах скапливается наползающая на комнату тьма. В свете звезд и луны сад сделался пепельно-серым. Сумерки прошли. Наступила настоящая ночь.
Я отступил от стены, пытаясь сообразить, где искать светильник и трут. Огонь в доме всегда поддерживала Бетесда. При мысли о ней во мне поднялся невыразимый ужас. В это мгновение я споткнулся о что-то, лежащее на полу.
Это что-то было маленьким, мягким, неподвижным. Я шагнул назад и поскользнулся на крови. Предмет у моих ног почти растворился в темноте, его очертания неузнаваемо изменились, но я мгновенно понял, что это и чем когда-то было.
В дверях мелькнул зыбкий свет. Я отпрянул назад, проклиная себя за то, что не взял с собой оружия. Тут я вспомнил о ноже, который дал мне немой мальчик и который по-прежнему лежал в складках моей туники. Я потянулся за ним, на ощупь шаря по одежде, пока его рукоять не легла мне в ладонь. Я достал нож и быстро, уверенно пошел к проходу, встретив вынырнувший из темноты свет, проскользнул ему за спину и обхватил его обладателя рукой за горло.
Кто-то завизжал и укусил меня в предплечье. Я попытался вырваться, но зубы цепко впились мне в руку.
— Бетесда, — взмолился я, — пусти!
Она выскользнула из моих объятий и развернулась спиной к стене. Рукой она вытерла кровь с губ. Непостижимым образом она умудрилась удержать светильник, не дав ему погаснуть и не уронив на пол ни капли масла.
— Зачем ты это сделал? — завизжала Бетесда. Она ударила кулаком о стену у нее за спиной. В ее глазах блуждало безумие. При свете лампы я увидел синяки у нее на лице и горле. Ворот ее платья был безжалостно оторван.
— Бетесда, тебе больно? Ты ранена? Она закрыла глаза и перевела дыхание.
— Больно совсем чуть-чуть. — Она высоко держала светильник и вглядывалась в комнату; вдруг ее лицо дрогнуло, и я подумал, что в дом проникла какая-то новая угроза. Но когда я проследил за ее взглядом, то на полу увидел только безжизненный, перепачканный кровью трупик ее любимицы Баст.
Я пробовал ее удержать, но это было невозможно. Она отстранилась от меня с содроганием и стала стремительно переходить из комнаты в комнату, зажигая пламенем своей лампы все лампы и свечи. Когда весь дом был освещен и Бетесда удостоверилась в том, что непрошеные гости не затаились в темных углах, она заперла дверь и снова прошлась по дому, закрывая все окна.
Я молча наблюдал за ней. В неверном свете я озирал погром, учиненный в доме: мебель опрокинута, ковры сорваны со стен, утварь перебита и сломана. Картина разгрома лишила меня дара речи; я опустил глаза и поймал себя на том, что разглядываю кровавые следы на полу, изувеченное тельце Баст, надпись на стене. Я подошел ближе. Буквы были разной величины, многие из них — неправильной формы, но надпись была сделана грамотно. По всему было видно, что оставил ее человек, не привычный к письму, возможно, совершенно неграмотный, который воспроизводил значки, сверяясь с оригиналом. Чтобы прочесть написанное, приходилось ломать глаза.
МОЛЧИ ИЛИ УМРИ.
ДА СВЕРШИТСЯ ВОЛЯ
РИМСКОГО ПРАВОСУДИЯ.
Бетесда прошла мимо меня, далеко обойдя трупик кошки и стараясь не смотреть на стену.
— Ты, должно быть, проголодался, — сказала она. Голос ее был странно безмятежен. Как будто ничего не случилось.
— Очень голоден, — согласился я и проследовал за ней в заднюю часть дома, где находилась кладовая.
Она сняла с кастрюли крышку, достала оттуда целую рыбу и шлепнула ее на стол. В теплом, стоячем воздухе сильно запахло рыбой. Рядом с ней лежала кучка свежих трав, лук, несколько виноградных листьев.
— Ты видишь, — сказала Бетесда. — Я только что вернулась с рынка.
— Когда они приходили? Сколько их было?
— Двое. — Она потянулась за ножом и опустила его на рыбу, отделив голову одним ловким ударом. — Они приходили дважды. В первый раз они пришли поздним утром. Я поступила так, как ты мне всегда велел: дверь была крепко закрыта, и я говорила с ними через окошко. Я сказала им, что ты ушел и, по всей видимости, вернешься очень поздно. Они не захотели говорить, кто они такие, и сказали, что еще вернутся.
Я смотрел, как она чистит рыбу заостренным кончиком ножа. Ее руки были чрезвычайно проворны.
— Потом я пошла на рынок. Я сумела купить рыбу очень дешево. День был слишком жаркий, на рынке было пыльно, и продавец боялся, что она стухнет, прежде чем ее кто-нибудь купит. Свежая рыба прямо из реки. Я сделала все покупки и стала подниматься на холм. Дверь была закрыта, задвижка была на месте. Я проверяла, как ты и велишь.
Сильными, спорыми движениями она принялась нарезать зелень. Мне вспомнилась жена старого лавочника.
— Но день был такой жаркий. Не было ни дуновения. Ни ветерка из сада. Я из последних сил боролась со сном. И я оставила дверь открытой. Совсем ненадолго, думала я, но, видно, я о ней позабыла. Я была такая сонная. Пошла к себе прилечь. Не знаю, спала я или нет, но через какое-то время я услышала шум в прихожей. Я почему-то знала, что это снова они. Я слышала их приглушенные голоса; затем послышался громкий стук, как будто опрокинулся стол. Они начали кричать, называть твое имя, осыпать тебя руганью. Я спряталась в своей комнате. Мне было слышно, как топают по дому, переворачивают мебель, разбивают посуду о стены. Они зашли в мою комнату. Всегда кажется, что при необходимости сможешь спрятаться, но они, конечно, сразу меня нашли.
— И что потом? — Сердце бешено заколотилось в моей груди.
— Не то, что ты думаешь. — Она смахнула слезу. — Лук, — пояснила она. Я видел браслеты синяков на ее запястье, оставленные чьей-то сильной хваткой.
— Но они сделали тебе больно.
— Они толнули меня и несколько раз ударили. Один из них держал меня со спины. Они заставили меня смотреть. — Она уставилась в стол. В ее голосе зазвучала ненависть. — Весь день я воевала с Баст. Она сошла с ума от запаха рыбы. Один из них нашел ее на кухне и принес в прихожую. Она укусила его и расцарапала ему лицо. Он швырнул ее об стену. Потом вытащил нож. — Она оторвала взгляд от работы. — Они что-то написали. Кровью. Они сказали, что это для тебя и чтобы ты не забыл прочесть. Что там написано? Проклятие?
— Нет. Угроза. Какая-то бессмыслица.
— Это как-то связано с тем молодым рабом, который приходил вчера за тобой, или я не права? Новое дело, об отцеубийстве?
— Может быть, хотя все это не очень понятно. Цицерон послал за мной только вчера. Я только сегодня начал ворошить старое, но в это время они уже были на пути сюда — даже раньше, чем я успел поговорить с лавочником и его женой… Как ты от них ускользнула?
— Так же, как и от тебя только что. Благодаря зубам. Громила, который меня держал, оказался настоящим трусом. Он завизжал, как свинья.
— Как они выглядели?
Она пожала плечами:
— Они похожи на телохранителей или гладиаторов. Бойцы. Здоровые. Безобразные.
— И один из них хромал, — уверенно сказал я, но Бетесда покачала головой.
— Нет. Хромого не было. Я видела, как они уходят в первый раз.
— Точно? Ни тот, ни другой не хромал?
— Того, кто меня держал, я, по правде говоря, и не видела. Но тот, кто писал, был очень здоровым, светловолосым — настоящий гигант. Баст до крови расцарапала ему лицо. Надеюсь, у него остался шрам.
Она бросила рыбу обратно в кастрюлю, посыпала ее зеленью и накрыла виноградными листьями. Залив рыбу водой из урны, она поставила кастрюлю в печь и нагнулась, чтобы развести огонь. Я заметил, что ее руки задрожали.
— Такие люди, — сказала она, — не удовольствовались бы убийством кошки, как ты думаешь?
— Нет. Думаю, что нет.
Она кивнула.
— Дверь оставалась открытой. Я знала, что должна выбраться отсюда, пока белокурый гигант марает стену своей пачкотней, поэтому я что было силы укусила второго, который меня держал. Вот сюда. — Она показала на самую мясистую часть своего предплечья. — Я выскользнула у него из рук и выбежала за дверь. Они погнались за мной, но внезапно остановились, пробегая между стен наших соседей. Я слышала их недовольные голоса за спиной. Они хрюкали, как свиньи.
— Они наступили в навозную кучу.
— Да. Представь себе: головорезы, которые не погнушались перемазаться кровью кошки, превращаются в щепетильных матрон, выпачкав в дерьме сандалии. Римляне! — В ее устах это слово прозвучало, словно окропленное ядом. Только коренная александрийка способна произнести название столицы мира с таким уничижительным презрением.
— Я бродила по улицам, пока, по моим расчетам, они не ушли. Но оказавшись внизу, у самого начала дорожки, я побоялась подниматься домой. Вместо этого я зашла в таверну на другой стороне улицы. Там стряпает моя знакомая: мы часто встречаемся на рынке. Она разрешила мне спрятаться в свободных комнатах наверху. Оттуда я увидела, как ты возвращаешься. Она одолжила мне светильник. Я звала тебя, чтобы предупредить, пока ты не вошел в дом, но ты не услышал. — Она всматривалась в огонь. — Они вернутся?
— Не сегодня, — успокоил ее я, не особенно уверенный в своей правоте.
После ужина меня клонило в сон, но Бетесда не дала мне прилечь до тех пор, пока мы не избавились от трупа.
Римляне никогда не поклонялись животным как богам. Не питают они нежных чувств и к домашним животным. Да и может ли быть иначе, если этот народ так мало ценит человеческую жизнь? Приученные к бесчувствию и бесстрастию своих господ, римские рабы, привозимые со всего света, но чаще всего с Востока, часто утрачивают те понятия о священном, которые с детских лет внушали им в дальних странах. Но Бетесда отнеслась к смерти живого существа с чувством благоговейного трепета и на свой лад оплакала Баст.
Она настояла на том, чтобы я соорудил погребальный костер в центре сада. Из своего гардероба она выбрала изящное платье из белого льна, которое я подарил ей только год назад. Я поморщился, видя, как она разрывает его по швам, чтобы сделать из него саван. Она несколько раз обернула им искалеченное тельце, чтобы просочившаяся кровь не могла испачкать наружный слой савана, и возложила сверток на костер, что-то бормоча себе под нос, наблюдая, как его лижут языки пламени. В безветренном воздухе дым поднимался ровным, прямым столбом, закрывая звезды.
Я хотел спать. Я велел ей присоединиться ко мне, но она отказывалась прийти, пока не отмыла пол от крови. Стоя на коленях возле ведра с теплой водой, она терла пол до глубокой ночи. Я убедил Бетесду не трогать надпись на стене, хотя она явно считала, что оставить ее — значит накликать на себя всевозможные колдовские напасти.
Она не позволила мне загасить хоть один светильник или свечу. Я уснул в доме, каждая комната которого была ярко освещена. В какой-то момент Бетесда покончила с мытьем и присоединилась ко мне, но ее присутствие не прибавило мне покоя. Всю ночь она вставала, чтобы проверить запоры на дверях и окнах, чтобы добавить масла в лампы и поменять свечи.
Во сне я вздрагивал и метался. Мне снился сон. Мили и мили я мчался по бесплодной пустыне на белом скакуне, не в силах вспомнить, когда и как я выехал, не в силах достигнуть цели. Посреди ночи я проснулся, чувствуя, что уже устал от долгого, малоприятного путешествия.
Прежде, пока я бывал в отъезде, Бетесда легко переносила одиночество. Год назад такой проблемы не возникло бы вовсе. Тогда я держал в доме двух сильных молодых рабов. За исключением тех редких случаев, когда я нуждался в свите или телохранителях и брал их с собой, они оставались с Бетесдой: один сопровождал ее, когда она выходила по делам, другой следил за хозяйством в ее отсутствие, и оба они помогали ей и охраняли ее дома. Более того, они позволяли ей чувствовать себя начальницей; по ночам я с трудом удерживался от смеха, когда она перечисляла их проступки и возмущалась пересудами, которые, как она воображала, они ведут у нее за спиной.
Но рабы — это постоянная статья расходов и весьма дорогой товар, особенно для тех, кто едва может их содержать. Случайное предложение от одного заказчика в минуту нужды и слабости стало поводом продать их обоих. В последний год Бетесда управлялась с домом сама и до сего дня — без происшествий. Моя глупость едва не обернулась для нас полной катастрофой.
Я не мог оставить ее одну. Но если я найму для нее телохранителя, будет ли она в большей безопасности? Разумеется, убийцы могут вернуться; будет ли достаточно одного, двух, трех телохранителей, если те решатся на резню? Я могу найти место, где она останется меня поджидать, но тогда дом будет брошен на произвол судьбы. Оставшись с носом, эти молодчики могут попросту сжечь все, чем я владею.
Я проснулся задолго до первых утренних петухов, все обдумывая эту дилемму. Единственное, что приходило мне в голову при взгляде на освещенный свечами потолок, — это отказаться от дела. Я не поеду в Америю. Чуть свет я спущусь в Субуру и пошлю гонца к Цицерону с сообщением о том, что я отказываюсь от его поручения и прошу со мной расплатиться. Затем я на весь день закроюсь в доме с Бетесдой, буду заниматься с ней любовью, расхаживать по саду и сетовать на жару; а каждому непрошеному гостю, который постучится в мою дверь, я просто скажу:
— Да, да, смерти я предпочитаю молчание! Пусть свершится воля римского правосудия! А теперь уходите!
Где-то на склоне холма живет петух, который кричит намного раньше остальных; я подозреваю, что он принадлежит той деревенщине, которая выбрасывает свои испражнения за стену: деревенский петух, с деревенскими повадками, непохожий на более ленивых и важных римских птиц. После того, как он прокричит, до рассвета останется около двух часов. Я решил, что тогда-то я и встану, чтобы сделать окончательный выбор.
Когда мир спит, природа времени изменяется. Мгновения сгущаются, истончаются, словно кусок тонкого сыра. Время становится неравномерным, ускользающим, нечетким. Тому, кто страдает бессонницей, ночь кажется нескончаемой и все же слишком короткой. Я долго лежал, всматриваясь в зыбкие тени над головой, не в силах уснуть и не в силах додумать ни одну из тех мыслей, что порхали в моей голове, дожидаясь крика петуха, пока мне не начало казаться, что петух проспал. Наконец в теплом, неподвижном воздухе прозвучало его отчетливое и пронзительное «кукареку».
Я вскочил, с дрожью осознав, что действительно заснул или был близок к этому. В замешательстве я подумал, не приснился ли мне петушиный крик. Затем я услышал его вновь.
При свете множества свечей я поменял на себе тунику и ополоснул лицо. Бетесда наконец успокоилась: я видел, как она свернулась на соломенной подстилке близ колоннады в дальнем конце сада; окруженная кольцом свечей, она наконец уснула. Она выбрала самый дальний уголок от того места, у которого погибла Баст.
Я пересек сад, ступая как можно тише, чтобы не разбудить Бетесду. Она свернулась на боку, крепко обхватив себя руками. Мускулы на ее лице разгладились и смягчились. Блестящая прядка иссиня-черных волос разметалась у нее на щеке. В сиянии свечей она походила на ребенка больше, чем когда-либо прежде. Частица меня жаждала обвить ее руками и перенести на постель, сжимать ее в жарких и крепких объятиях, соприкасаясь телами и видя сны, пока нас не разбудит утреннее солнце. Забыть обо всей отвратительной кутерьме, в которую вовлек меня Цицерон, повернуться к ней спиной. Глядя на Бетесду, я ощутил такой прилив нежности, что мой взгляд затуманился слезами. Очертания ее лица утратили четкость, сияние свечей расплылось в блестящее марево. Говорят, что одно дело — объединить судьбы, вступив в брак со свободной женщиной. Нечто совсем другое — владеть женщиной как рабыней, и я часто задавался вопросом, какой удел горше, а какой — слаще.
Петух прокричал вновь, и на этот раз издалека ему вторил другой. В это мгновение я принял решение.
Я склонился над Бетесдой и как можно осторожнее ее разбудил. Несмотря на это, она вздрогнула и какое-то мгновение вглядывалась в меня, как будто видела меня впервые. Я почувствовал, как меня кольнуло сомнение, и отвернулся, зная, что, стоит ей увидеть мои колебания, страхи ее только усилятся, и этому не будет конца. Я сказал ей, чтобы она оделась, причесалась и прихватила с собой кусок хлеба, если она голодна; как только она будет готова, мы немного прогуляемся.
Я быстро отошел в сторону и принялся гасить свечи. Дом погрузился во мрак. Вскоре Бетесда вынырнула из своей комнаты и сказала, что она готова. В ее голосе слышалась тревога, но не было ни тени недоверия или упрека. Я помолился про себя о том, чтобы мой выбор оказался правильным, и задумался о том, к кому же обращена моя молитва.
На дорожке, ведущей к подножию холма, лежали густые, черные тени. В свете моего факела камни под ногами приобрели вид чего-то невсамделишного: они отбрасывали смазанные, смутные тени, а их края казались предательски острыми. Идти без света было бы, пожалуй, даже безопаснее. Бетесда споткнулась и стиснула мою руку. Она пристально оглядывалась по сторонам, не в силах посмотреть себе под ноги, страшась затаившейся в темноте угрозы.
На полпути вниз мы вступили в длинный желоб тумана, который тек и пенился водоворотами, точно река, стиснутая берегами; туман был настолько плотным, что свет факела был не способен проникнуть сквозь него, окутывая нас коконом молочной белизны. Как и в той жуткой жаре, которая душила Рим, в обступившем нас тумане было что-то странное. Он не приносил ни облегчения, ни свежести; его теплая глыба была влажной на ощупь там, куда проникали струи охлажденного воздуха. Он пожирал свет и поглощал звук. Шлифованные, шатающиеся камни у нас под ногами казались окутанными влажной пеленой и бесконечно далекими. Даже сверчки перестали стрекотать, и на какое-то мгновение стихли петухи.
Бетесда дрожала рядом со мной, но втайне я был даже рад туману. Если он продлится до восхода, мне, возможно, удастся выехать из города незаметно даже для тех, кого наняли следить за мной.
Когда мы пришли, хозяин конюшни еще спал, но раб согласился его разбудить. Поначалу мой знакомец выглядел раздраженным; я пришел на час раньше, чем ожидалось, и в любом случае раб мог подготовить мой отъезд, не тревожа хозяина. Но когда я объяснил ему, чего я хочу, и предложил свои условия, он тут же пробудился и преисполнился добродушия.
По меньшей мере два следующих дня Бетесда поживет у него. Я предупредил его о том, что не следует давать ей слишком много работы, потому что она привыкла к особому режиму дня и не приучена к тяжелому труду. (Последнее не соответствовало действительности, но мне вовсе не хотелось, чтобы он до предела нагрузил ее работой.) Если он поручит ей какое-нибудь размеренное занятие, например, шитье, она с лихвой отработает свое содержание.
Кроме того, я хотел нанять у него двух дюжих рабов для присмотра за моим домом. Он настаивал на том, что может предоставить только одного. Я был настроен скептически, пока он не поднял этого парня с постели. Я никогда не видел юноши более уродливого или более крупного. Откуда он родом, я не имел ни малейшего представления. Он отзывался на необычное имя Скальд. Лицо его было грубым и красным; горячее солнце прошедшей недели покрыло его волдырями; волосы юноши торчали жесткими пучками, а их строение и цвет ничем не отличались от кусочков соломы, прилипших к его голове. Если его массивной фигуры было бы недостаточно, чтобы устрашить какого-нибудь посетителя, то его лицо довершило бы начатое. Он должен был стоять возле моей двери и не покидать своего места до моего возвращения; в течение дня женщина с конюшни будет носить ему еду и воду. Даже если Скальд окажется слабее, чем выглядит, или струсит, он, по крайней мере, поднимет шум, если в дом заявятся непрошеные гости. Что касается расходов, то хозяин конюшни согласился еще раз поверить мне в долг. Дополнительные траты покроет Цицерон.
Возвращаться домой не было необходимости. Все нужное для путешествия я принес с собой. Раб вывел Веспу из конюшни. Я оседлал лошадь, развернулся и увидел Бетесду, стоявшую со скрещенными руками. По тому, как плотно сжаты ее губы, и по гневному огоньку в ее глазах я мог судить, что она не в восторге от моих распоряжений. Я с облегчением улыбнулся. Она уже оправлялась от потрясения прошлого вечера.
Мне захотелось наклониться и поцеловать ее, пусть даже на глазах хозяина и его рабов; вместо этого я обратил все свое внимание на Веспу. Я усмирил утреннюю прыть лошади, направил ее на улицу и пустил неторопливой рысью. Давным-давно я узнал, что всякий раз, когда господин выказывает свою привязанность к рабу на людях, его жест непременно будет истолкован превратно. Пусть он будет сколь угодно искренним — такой поступок все равно покажется покровительственным, неловким, смехотворным. И все равно меня объял внезапный страх, предвестие того, что я могу еще горько пожалеть о несбывшемся прощальном поцелуе.
Туман был настолько густым, что я легко мог заблудиться, не знай я дорогу наизусть. Вокруг клубился пар, поглощавший цокот копыт и делавший нас невидимыми для миллионов римских глаз. Казалось, город вокруг нас зашевелился, но то была иллюзия; даже ночью не весь город спит. Всю ночь по его темным улицам снуют люди, лошади, повозки. Я миновал Фонтинские ворота. Проезжая мимо рядов для голосования на Марсовом поле, я перевел Веспу на рысь и направил ее на север по великой Фламиниевой дороге.
Окутанный мглой Рим оставался позади. Приглушенное зловоние города сменилось запахами вспаханной земли и росы. В плену тумана мир казался открытым и безграничным, местом, где нет ни стен, ни людей. Но вот над черными и зелеными полями поднялось солнце, разгоняя все испарения. К тому времени, когда я достиг большой северной излучины Тибра, твердое, как кристалл, совершенно безоблачное небо было беременно жарой.