Часть вторая Знамения

Глава шестнадцатая

Путешествуя из города на виллу и обратно, богачи окружают себя гладиаторами и телохранителями. Голь перекатная сбивается в стаи. Актеры странствуют труппами. Крестьянина, который гонит своих овец на рынок, сопровождают пастухи. Но человек, который путешествует в одиночку — гласит старинная этрусская пословица, — путешествует в обществе дурака.

Где бы мне ни приводилось жить, среди горожан распространено мнение, что жизнь в деревне обязательно безопаснее, спокойнее, свободнее от преступлений и угроз. Римляне особенно падки на наивные мечтания о деревенской жизни; они мнят, что она возвышенна и безмятежна, и ей чужды преступление или низменная страсть. В эти выдумки верят только те, кто не проводил много времени за городом, и особенно те, кто никогда не путешествовал изо дня в день по дорогам, которые точно спицы колеса расходятся из Рима по всему миру. Преступность вездесуща, и нигде человек не подвергается большей опасности в любое мгновение, чем на открытой дороге, особенно если он путешествует один.

Путешествуя в одиночку, он должен, по крайней мере, передвигаться очень быстро, не останавливаясь. Брошенная всеми старуха, которая на первый взгляд беспомощно распласталась вдоль дороги, на поверку может оказаться и не брошенной, и не беспомощной, и не старухой вовсе; под ее личиной может скрываться молодой парень, неподалеку от которого затаилась шайка разбойников, убийц, торговцев живым товаром. На большой дороге человек может погибнуть или сгинуть навеки. Для неосторожного путника десятимильная прогулка может принять неожиданный оборот и завершиться невольничьим рынком за тысячу миль от дома. Путешественник должен быть готов бежать при малейшей опасности, звать на помощь без тени смущения и — если придется — убивать.

Несмотря на эти раздумья или, скорее, благодаря им, весь день я ехал без приключений. Расстояние, которое я должен был покрыть, требовало долгих часов беспрерывной скачки. Я был закаленным наездником и быстро вошел в ритм постоянной, не сбавляемой скорости. За весь день меня не обогнал ни один всадник. Я проезжал мимо одного путника за другим, словно они были черепахами, плетущимися вдоль дороги.

Фламиниева дорога ведет от Рима на север и дважды пересекает Тибр на территории юго-восточной Этрурии. Наконец она достигает реки Нар, впадающей в Тибр с востока. Проехав через мост, попадаешь в городок Нарнию, лежащий в южной оконечности Умбрии. Несколькими милями к северу от Нарнии небольшая дорога петляет на запад и возвращается к Тибру. Она прорезает череду крутых холмов, а затем спускается в неглубокую долину с тучными пастбищами и богатыми виноградниками. Среди этих холмов, в излучине Тибра и Нара, лежит сонный городок Америя.

Уже много лет не путешествовал я к северу от Рима. Когда у меня возникала необходимость покинуть город, дела приводили меня обычно на запад в морской порт Остию либо увлекали по Аппиевой дороге на юг через область, занятую пышными виллами и поместьями, к Байям и Помпеям, где богачи развеивают скуку, учиняя новые скандалы и замышляя новые преступления, где сильные мира сего в годы гражданских войн выбирают, на чью сторону встать. Изредка я осмеливался ездить на восток, посещая мятежные области, давшие выход своему гневу в Союзнической войне против Рима. На юге и на востоке первым делом в глаза бросались опустошения, принесенные десятилетием боевых действий: уничтоженные фермы, разрушенные дороги и мосты, груды непогребенных гниющих трупов, понемногу превращающиеся в горы костей.

Ту же картину я ожидал увидеть и на севере, но эти земли по большей части были не затронуты войной — местным жителям была присуща осторожность, переходящая в трусость: они предпочитали не играть в азартные игры, храня нейтралитет до той поры, пока не станет известен победитель, и тогда немедленно принимая его сторону. В годы Союзнической войны они отказывались примкнуть к другим зависимым государствам, требовавшим от Рима предоставления им новых прав, выжидая, чья возьмет; когда же Рим воззвал к ним о помощи, северяне обеспечили эти права, не прибегая к мятежу. Во время гражданских войн они плясали на лезвии ножа между Марием и Суллой, между Суллой и Цинной, пока триумф диктатора не стал очевиден. Секст Росций-старший провозгласил себя сторонником Суллы даже раньше, чем это стало удобным.

Боевые действия не обезобразили холмистых пастбищ и густых лесов, которыми, словно ковром, были застелены южные районы Этрурии и Умбрии. Если в других местах на каждом шагу встречаешь разрушения, принесенные войной и переселениями, то здесь пропадало чувство времени: отовсюду веяло неизменностью, почти застоем. При виде путника люди не выказывали ни дружелюбия, ни любопытства; трудившиеся в полях поворачивали ко мне ничего не выражающие лица и равнодушно возвращались к работе. Засушливая весна еще не успела расцветить землю свежими красками. Тонкие струйки бежали по каменистым руслам; все было покрыто и как бы затуманено мелкой пылью. Стояла гнетущая жара, но казалось, что залитая ослепительным солнечным светом земля окутана не только зноем, но и удушающим, нагоняющим тоску унынием.

Монотонность путешествия давала мне время поразмыслить; сменяющиеся один за другим пейзажи очистили мою душу от хитросплетения римских тупиков и улиц. Кто напал на мой дом? Эта загадка не поддавалась решению. Приступив к расследованию всерьез, я раскрылся, и опасность могла грозить с любой стороны: лавочник и его жена, вдова, шлюха, все они могли подать сигнал тревоги врагу. Но незваные гости пришли на следующее же утро после моей первой встречи с Цицероном, в то самое время, когда я спешил к месту преступления, еще не успев никого допросить. Я перебирал имена тех, кто с первого же дня знал о моей вовлеченности в дело: сам Цицерон и Тирон; Цецилия Метелла; Секст Росций; Руф Мессала; Бетесда. Если только заговор против Секста Росция не был более запутанным и до нелепости нелогичным, чем я мог вообразить, никто из этих людей не имел ни малейшей причины мешать моему расследованию. Всегда оставалась возможность того, что среди слуг Цицерона или Цецилии оказался соглядатай, снабжающий сведениями врагов Секста Росция; но учитывая преданность, внушаемую своей челяди Цицероном, и кару, которой подвергся бы предатель в доме Цецилии, вероятность измены была, по всей видимости, абсурдно мала. И тем не менее кто-то узнал о моей причастности к делу достаточно скоро, чтобы на следующее утро подослать к моим дверям наемников с угрозами; кто-то был готов меня убить, если я не отступлю в сторону.

Чем больше я размышлял об этом, тем больше запутывался, тем более грозной казалась опасность, так что я уже начал сомневаться в надежности укрытия, в котором я оставил Бетесду. Не имея понятия, откуда исходит угроза, как мог я ее защитить? Я прогнал сомнения из головы и внимательным взглядом окинул дорогу впереди. Что толку в страхе? Только в истине спасение.

У второй переправы через Тибр я ненадолго остановился в тени раскидистого дуба у самой реки. Пока я отдыхал, с севера ко мне приблизились седоволосый крестьянин с тремя надсмотрщиками, за которыми следовали три десятка рабов. Крестьянин и двое его людей спешились и, скрестив ноги, уселись в тени; тем временем третий надсмотрщик повел рабов, чьи шеи были скованы цепью, к реке напиться. Крестьянин и его люди держались особняком. Метнув в мою сторону несколько подозрительных взглядов, они перестали обращать на меня внимание. По обрывкам их разговора я сообразил, что хозяин — житель Нарнии, недавно обзаведшийся собственностью рядом с Фалериями; рабов он вел на подмогу тамошним работникам.

Я надкусил хлеб, глотнул вина и осторожно отогнал пчелу, которая кружилась над моей головой. Рабы выстроились на берегу и упали на колени, смывая с лиц пыль и по-животному низко склоняясь над водой, чтобы напиться. В большинстве своем то были мужчины средних лет; некоторые были старше, другие гораздо моложе. Чтобы не покалечить ноги, все они носили подобие сандалий — клочок кожи, прикрученный к обеим стопам. За исключением двух или трех человек, подпоясанных тонким лоскутом, все они были нагими. У многих на спинах и ягодицах виднелись свежие шрамы и рубцы. Даже самый крепкий из них выглядел осунувшимся и хлипким. Самым молодым, или, по крайней мере, самым маленьким из них был замыкавший вереницу тонкий, нагой мальчик. Он постоянно всхлипывал и что-то бессвязно бормотал над своей скрюченной рукой, которую он держал на весу. Надсмотрщик прикрикнул на него, топнул ногой и наконец щелкнул бичом, но мальчик не переставал причитать.

Покончив с едой, я хлебнул вина и прислонился к дереву. Я попробовал передохнуть, но непрекращающееся хныканье мальчика-раба, перемежаемое свистом бича, выводили меня из себя. Для богатого крестьянина рабы дешевле скота. Когда они умирают, на их место просто ставят других; приток рабов в Рим нескончаем; так разбиваются о берег волны морские. Я сел верхом на Веспу и поскакал дальше.

День становился все жарче и жарче. После полудня я не встретил ни души. Поля были покинуты ради более свежего часа, дорога опустела; быть может, я был единственным путником на целом свете. К тому времени, как я достиг Нарнии, поля начали оживать, а движение понемногу нарастало. Сама Нарния — шумный рыночный город. Вдоль окраин тянутся небольшие храмы и могильные камни. Выехав в центр города, я оказался на широкой тенистой площади, окруженной лавочками и загонами для скота. В горячем воздухе стоял сладковатый запах соломы и тяжелый, густой дух быков, коров и овец.

На одном из углов площади я приметил маленькую таверну. В открытую деревянную дверь была вставлена глиняная плитка, изображавшая молодого пастуха с ягненком на плечах; деревянная вывеска над перемычкой двери приглашала посетить таверну «Блеющий агнец». Внутри было темно и мрачно, зато прохладно. Единственным посетителем кроме меня был истощенный старик, который сидел за столом в углу, оцепенело уставясь в пустоту. Хозяином оказался чудовищно толстый этруск с гнилыми желтыми зубами; он был настолько громаден, что почти заполнял собой всю комнатку. Он с радостью принес мне чашу местного вина.

— Далеко до Америи? — спросил я его.

Он пожал плечами:

— А насколько свеж твой конь?

Я огляделся и заметил свое отражение в латунном кувшине на стойке. Лицо мое было красным и потным, волосы спутались и были припорошены пылью:

— Не свежей моего.

Он снова пожал плечами:

— Час, если поторопишься. Дольше, если ты не хочешь загнать животное. Откуда ты?

— Из Рима. — Слово слетело с языка прежде, чем я сообразил, что лучше бы промолчать. Весь день я напоминал себе об опасностях, подстерегающих меня за городом, и вот пожалуйста: несколько мгновений в незнакомой таверне развязали мне язык.

— Из Рима? Весь путь за один день. Должно быть, ты рано выехал. Возьми еще чашу. Не беспокойся, я разбавляю вино, не жалея воды. Из Рима, говоришь. У меня там сын. Хотя, может, уже и нет. Сражался за Суллу. Рассчитывал получить за это клочок земли. Может, и получил. Уже много месяцев от него ни слова. Весь этот путь за сегодняшнее утро? У тебя в Америи семья?

Толстым лицам довериться проще, чем исхудалым. На изможденном лице коварство проступает, как шрам, надежно скрываясь за округлой, детской мягкостью. Но глаза не лгут, а в его глазах совершенно не было обмана. Трактирщик был просто любопытен, разговорчив, измучен скукой.

— Нет, — ответил я. — Не семья. Дело.

— А… Должно быть, важное дело, если ты скачешь так долго и так спешишь.

Обманщик он или нет, но я решил доверить ему не больше, чем требовала необходимость.

— Мой патрон очень нетерпелив, — сказал я. — Столь же нетерпелив, сколь богат. Рядом с Америей есть земельный участок, который его заинтересовал. Еду проверить для него, как там и что.

— А… В наши дни это случается постоянно. В моем детстве вокруг были одни мелкие хозяева — местные жители, передававшие свою землю от отца к сыну. Теперь из Рима прибывают чужаки, скупают все подчистую. Уже и не знаешь, кому принадлежит половина окрестных земель. Наверняка не соседям; нет, обычно это какой-нибудь богач из Рима, который наезжает сюда два раза в год, чтобы разыграть из себя крестьянина. — Он рассмеялся, потом его лицо помрачнело. — И чем больше поместье, тем больше они привозят с собой рабов. Они придумали проводить их прямо через эту площадь или провозили их на телегах, пока мы не положили этому конец и не прогнали их с главной улицы. Ни к чему людям в цепях проходить здесь и нюхать, как пахнет свобода. Чересчур много недовольных рабов, чтобы люди вроде меня чувствовали себя спокойно.

По-прежнему вглядываясь в пустоту, старик в углу стукнул чашей об стол. Трактирщик вперевалку пересек комнату. Малейшее усилие заставляло его хрипеть и ловить ртом воздух.

— Пошаливают беглые рабы? — спросил я.

— Бывает. В городе не особенно, но у меня есть сестра, она замужем за крестьянином. У них хозяйство к северу отсюда. Живут в самой что ни на есть глухомани. Конечно, у них есть и собственные рабы, и несколько вольноотпущенников для защиты. Все равно, только дурак не закроет на ночь дверь. Говорю тебе, в один прекрасный день дело не ограничится двойкой-тройкой беглых рабов. Представь себе, их будет двадцать — или сто, и некоторые из них профессиональные убийцы. Меньше чем в тридцати милях вверх по дороге стоит поместье, где из рабов готовят гладиаторов. Ты только подумай, сотня диких зверей, которым нечего терять, вдруг вырвется из своих клеток.

— Ну и дурак же ты! — рявкнул старик. Он поднял чашу и осушил ее одним глотком. Струйки красного вина стекали из уголков его землисто-серых губ и капали на седую щетину шеи. Он стукнул чашей, немигающим взглядом уставившись перед собой. — Дурак! — повторил он. — Нечего терять, говоришь? Да их распнут и выпотрошат! Ты думаешь, Сулла и сенат позволят сотне гладиаторов разгуливать на свободе, убивая землевладельцев и насилуя их жен? Даже рабу не хочется, чтобы его руки пригвоздили к дереву. Не беспокойся, несчастье не станет роптать до тех пор, пока не ослабнет страх, который держит его в узде.

Челюсть старика отвисла, и он злобно улыбнулся. Только теперь я понял, что он слеп.

— Конечно, отец. — Толстый этруск деланно улыбнулся и отвесил поклон, который старик не смог бы увидеть при всем своем желании.

Я наклонился вперед и повертел чашей в руке.

— Бояться рабов или нет, но иногда кажется, что человек подвергается опасности даже в собственном доме. Порой отец должен опасаться даже собственного сына. Только воду на этот раз, — я поднял чашу. Трактирщик засуетился.

— О чем ты? — Когда он наливал воду из кувшина, руки его дрожали. Он с тревогой посмотрел через плечо на старика.

— Я просто подумал о слухах, которые слышал вчера в Риме. Я обмолвился о моей поездке некоторым приятелям на Форуме и спросил, не знают ли они часом что-нибудь об Америи. Ну, и большинство никогда о ней не слышали.

Я сделал большой глоток и замолчал. Трактирщик щипал себя за бровь; вокруг глубокой морщины на его лбу пролегли бесчисленные пухлые складки. Старик наконец зашевелился, наклонив голову в мою сторону. В комнатке воцарилась гробовая тишина.

Этруск прохрипел:

— Ну, и?

— И что? — спросил я.

— Слухи! — Это заговорил старик. Он ухмыльнулся и отвернулся в сторону, внезапно потеряв ко мне интерес (либо просто сделав вид). — Маленькая свинья живет слухами! Хуже, чем его мать, честное слово!

Трактирщик взглянул на меня и сделал беспомощное лицо.

Я устало пожал плечами, словно о такой чепухе и рассказывать не стоит:

— Я слышал только о том, что в Риме вот-вот начнется процесс, в который вовлечен человек из Америи. Росций, кажется, так его зовут; да, как и знаменитого актера. Его обвиняют — мне почти стыдно произнести это — обвиняют в убийстве собственного отца.

Хозяин едва кивнул и отступил назад. Он вытянул из-за пояса тряпку, вытер бисерины пота со лба, затем обмахнул ею прилавок, тяжело дыша от усилий.

— Это правда? — сказал он наконец. — Да, я кое-что слышал об этом.

— Только кое-что? Подобное преступление, в таком небольшом городке, в такой близости от Нарнии, я уже было подумал, что здесь только и разговоров что об этом.

— Да, но на самом деле преступление было совершено не здесь.

— Не здесь?

— Нет. На самом деле все произошло в Риме. Говорят, именно там был убит старый Росций.

— Ты знал его, не так ли? — Я старался говорить непринужденно, как будто слушаю его в пол-уха. Трактирщик вряд ли отличался подозрительностью, чего нельзя было сказать о старике. Я понял это по тому, как он сложил губы и медленно вращал челюстью, прислушиваясь к каждому слову.

— Старого Секста Росция? Нет. Верней, не особенно. Он изредка заглядывал сюда, когда я был ребенком, это правда. Отец? Но не в последние годы. Тот давно уже стал горожанином, римлянином со светскими манерами. Ему приходилось изредка приезжать домой, но он никогда здесь не останавливался. Я прав, отец?

— Дурак, — проворчал старик. — Жирный, неповоротливый дурак…

Хозяин снова смахнул пот со лба, взглянул на отца и смущенно мне улыбнулся. Я посмотрел на старика с притворной симпатией и пожал плечами, как бы говоря: «Я все понимаю. Несносный старик, но чего не приходится терпеть хорошему сыну?»

— На самом деле, когда я спросил, знаешь ли ты этого Росция, я имел в виду сына. Если то, что ему приписывают, — правда, тогда не устаешь удивляться, что же за человек мог совершить подобное преступление.

— Секста Росция? Да, я его знал. Не очень хорошо, но достаточно, чтобы здороваться с ним на улице. Он примерно моего возраста. По праздникам приезжал сюда на рынок. Он частенько захаживал в «Блеющего агнца».

— И что ты думаешь? Ты можешь о чем-нибудь судить по его виду?

— О, он был зол на своего старика, в этом нет сомнения. Не то чтобы он распускал язык, он был не из болтливых. Но время от времени кое-что все-таки прорывалось. Возможно, другие бы ничего и не заметили, но я не из таких. Я прислушиваюсь ко всему, что происходит.

— Так ты думаешь, он действительно мог это сделать?

— О, нет. Я точно знаю, что это не он.

— Как это?

— Потому что его не было поблизости от Рима, когда это случилось. Когда пришли известия о смерти старика, — о, было много разговоров, и нашлось немало людей, которые подтвердили бы, что Секст не покидал своей главной усадьбы в Америи много дней.

— Но никто не обвиняет сына в том, что удар нанес именно он. Говорят, он нанял убийц.

На это трактирщику ответить было нечего, но мои слова явно не произвели на него впечатления. Он задумчиво наморщил лоб.

— Странно, что ты вспомнил об этом убийстве. Пожалуй, я был первым, кто о нем услышал.

— Ты имеешь в виду, первым в Нарнии?

— Первым вообще. Это случилось в прошлом сентябре. — Вспоминая, он уставился на противоположную стену. — Убийство произошло ночью; да, полагаю, так оно и было. Погода была холодная: сильный ветер, серое небо. Если бы я был суеверным, то, наверно, я рассказал бы тебе, что той ночью мне привиделся зловещий сон или что я проснулся в комнате.

— Нечестивец! — проворчал старик, неодобрительно качая головой. — Совсем пропало уважение к богам.

Трактирщик, казалось, его не слышал, по-прежнему вперяясь в крапчатые глубины глиняной стены.

— Но что-то меня разбудило, потому что на следующее утро я поднялся очень рано. Раньше, чем обычно.

— Всегда был лентяем, — пробормотал старик.

— Трактирщику незачем вставать рано; посетители редко заглядывают сюда до середины утра. Но в то утро я встал еще до света. Может быть, я кое-чем перекусил.

Старик фыркнул и нахмурился:

— Кое-чем перекусил! Вы только послушайте!

— Я умылся и оделся. Я не стал будить жену и спустился по лестнице в эту комнату, а потом вышел на улицу. Было немного прохладно, но безветренно.

За холмами появились первые проблески зари. Ночью небо расчистилось; только одно облачко виднелось на восточном горизонте — красно-желтое снизу, озаренное первым светом. Вверху, на дороге кто-то ехал с юга. Сначала я его услышал: ты ведь знаешь, как быстро распространяется звук в безветренном и прохладном воздухе. Потом я его увидел: он сидел в легкой колеснице, в которую были запряжены две лошади, и мчался так быстро, что я хотел уже зайти в дом, чтобы спрятаться. Вместо этого я остался на месте, и, приблизившись ко мне, он сбавил скорость и остановился. Он снял с головы кожаную шапку, и тогда я увидел, что это Маллий Главкия.

— Твой друг?

Хозяин поморщился.

— Чей угодно, только не мой. Раньше он был рабом, и уже тогда отличался дерзостью и заносчивостью. Говорят, рабы подражают своим господам, и это как нельзя более верно в случае с Маллием Главкией.

За холмом в Америи ты найдешь две ветви семьи Росциев, — продолжал он. — Секст Росций, и отец и сын, — люди уважаемые: они и хозяйство поставили, и состояние нажили; другие — это двоюродные братья, Магн и Капитон, и их род. Я всегда считал их подлецами, хотя не могу сказать, что часто имел с ними дело лично. Самое большее — подавал им чашу вина. Но ты можешь сказать, что человек опасен, по одному его виду. Таковы Магны и старик Капитон. Маллий Главкия, тот, что в то утро стремглав примчался с юга, был от рождения рабом Магна, пока Магн его не освободил. В награду за какое-нибудь несказанное преступление, я не сомневаюсь. Главкия продолжал служить Магну и по-прежнему служит. Как только я разглядел, что в колеснице именно он, мне ужасно захотелось отступить в дом, пока он меня не заметил.

— И здоров он, этот Маллий Главкия?

— Здоровее самих богов.

— Хорош собой?

— Волосы светлые, а сам уродлив, как младенец. Лицо красное, тоже какое-то младенческое. Как бы там ни было, примчался он на своей колеснице. «А, рано же ты открылся», — говорит он. Я объяснил ему, что я еще не открывался, и шагнул назад в дом. Только я стал закрывать дверь, как он подставил ногу и помешал мне. Я ему повторяю, что еще не открывался, и пробую закрыть дверь, но он не убирает ногу. Потом он просовывает в проем кинжал. Малоприятное зрелище. Но и того мало. Кинжал не был чистым и не блестел, нет. Лезвие было покрыто кровью.

— Красной или черной?

— Не слишком свежей, но и не слишком старой. На лезвии она почти вся высохла, но в местах, где ее было больше всего, она была еще влажной и красной посередине. Я изо всех сил стараюсь закрыть дверь. Я уже подумывал о том, чтобы закричать, но моя жена пуглива, сына нет дома, а рабы с Главкией не справятся, и тогда откуда мне ждать помощи?.. — Он бросил виноватый взгляд на старика в углу. — Ну, я его и впустил. Он потребовал вина, немедленно, неразбавленного. Я принес ему чашу. Он опорожнил ее одним глотком, а потом швырнул на пол и сказал мне принести бутылку. Он сидел там же, где и ты сейчас, и вылакал все до капли. Несколько раз я пытался выйти из комнаты, но всякий раз, как я делал шаг в сторону, он заговаривал со мной громким голосом, таким тоном и таким образом, что я понял, что он хочет, чтобы я остался и послушал.

Он сказал, что приехал из Рима и пустился в путь еще затемно, чтобы поскорее доставить ужасные известия. Тогда-то он и сказал мне, что Секст Росций мертв. Я не придал этому значения: «Он был стар, — сказал я ему. — Что-нибудь с сердцем?» Главкия расхохотался. «Вроде того, — сказал он. — Нож в сердце, если хочешь знать». И он воткнул окровавленный нож в стол.

Трактирщик вытянул короткую, похожую на обрубок руку. Я опустил глаза и рядом со своей чашей увидел глубокую щель в грубо рубленной древесине.

— Думаю, он видел выражение моего лица. Он снова расхохотался, должно быть, уже порядком захмелев. «Не дрожи, трактирщик, — говорит он. — Это сделал не я. Разве я похож на убийцу? Но это тот самый нож, вынутый прямо из сердца старика». Тут он рассердился. «Да что ты на меня так уставился, — говорит он. — Я же тебе сказал, я этого не делал. Я всего лишь гонец, который приносит дурные вести родственникам и домашним». И после этого он, пошатываясь, вышел за дверь, сел в свою колесницу и был таков. Сможешь ты меня упрекнуть, если я скажу, что с тех пор я не стремлюсь рано вставать?

Я рассматривал стол, отметину, оставленную кинжалом. В неверном свете казалось, что чем дольше я в нее вглядываюсь, тем глубже и черней она делается.

— Так значит, он приехал, чтобы сообщить Сексту Росцию об убийстве его отца?

— Не совсем так. То есть, он приехал для того, чтобы оповестить не Секста Росция, а кое-кого другого. Поговаривают, что Секст услышал новость только в середине дня, когда уже начали расползаться слухи. Он встретил на дороге соседа, который принес ему свои соболезнования, даже не предполагая, что тот еще ничего не слышал. На следующий день из Рима прибыл гонец, направленный челядью покойного — он останавливался в моем трактире, — но к тому времени все уже все знали.

— Тогда к кому же приезжал Главкия? К своему бывшему хозяину Магну?

— Если Магн был в Америи. Но в последнее время этот молодой безобразник чаще всего околачивается в Риме. Говорят, он якшается с разбойниками и выполняет поручения своего старшего брата; я имею в виду старого Капитона. Вероятно, Главкия направился со своей новостью прямиком к нему. Хотя трудно ожидать, чтобы Капитон проливал слезы по старому Сексту; две ветви рода Росциев терпеть не могут друг друга. Их вражда тянется уже многие годы.

Окровавленный нож, гонец, посланный посреди ночи, старинная семейная вражда; вывод казался очевидным. Я поджидал, чтобы мой собеседник высказал его сам, но он только вздохнул и покачал головой, словно бы достигнув конца своего рассказа.

— Но конечно же, — сказал я, — принимая во внимание то, что ты мне рассказал, никто не верит в то, что Секст Росций убил своего отца.

— Как раз этого я никак не могу взять в толк. Не понимаю, и все. Потому что всем известно, во всяком случае, у нас, что старого Секста Росция убили люди Суллы или, по крайней мере, какая-то банда, действующая от имени Суллы.

— Что?

— Старик был проскрибирован. Его провозгласили врагом государства. Внесли в списки.

— Нет. Ты, наверно, ошибаешься. Ты путаешь его с кем-то другим.

— Допустим, кроме него в наших краях было еще несколько людей, которые вели дела и имели дом в Риме и которых внесли в списки, так что они либо лишились головы, либо бежали. Но я не спутал бы их с Секстом Росцием. Все вокруг знают, что он был проскрибирован.

«Но он был сторонником Суллы», — хотел было сказать я, но вовремя остановился.

— Дело было так, — сказал трактирщик. — Несколько дней спустя из Рима прибыл отряд солдат, и было публично объявлено, что Секст Росций-стар-ший — враг государства и, как таковой, был убит в Риме, а его имущество подлежит насильной конфискации и будет выставлено на аукцион.

— Но ведь был конец сентября. Проскрипции уже несколько месяцев как закончились.

— Думаешь, к тому времени Сулла покончил со всеми своими врагами? Что могло ему помешать выследить еще одного?

Я перекатывал пустую чашу в ладонях, разглядывая ее дно.

— Ты действительно сам слышал объявление?

— Разумеется, слышал. Говорят, сначала они объявили об этом в Америи, но они проделали то же и здесь, потому что некоторые семьи имеют дома в обоих городках. Конечно, мы были потрясены, но войны принесли столько ожесточения, столько утрат, что вряд ли кто-нибудь особенно скорбел о старике.

— Но если то, что ты говоришь, правда, тогда молодой Секст Росций лишился наследства.

— Думаю, да. Какое-то время его видели здесь. По последним слухам, он остановился в Риме, в доме у покровительницы его старика. Что ж, очевидно, в этой истории много такого, что скрыто от посторонних глаз.

— Очевидно. И кто же купил поместья старика?

— Говорят, у него было тринадцать имений. Старый Капитон был, пожалуй, первым в очереди, потому что ему достались три самых лучших поместья, включая и старинное родовое гнездо. Говорят, он сам вытолкал молодого Секста прочь, буквально вышвырнул его за дверь. Но все чин-чинарем: теперь это его собственность; он предложил за нее больше всех на государственном аукционе в Риме.

— А другие имения?

— Их все скупил какой-то богач из Рима; не припомню, чтобы когда-нибудь слышал его имя. Может, он даже носа не показывал в Америи — еще один городской помещик, скупающий землю в деревне. Наверняка такой же, как и твой наниматель. Ну да это не наша забота. Это был последний лакомый кусочек, но его уже прибрали к рукам. В Америи хорошей земли не найдешь, отправляются дальше.

Я посмотрел в открытую дверь. Веспа была привязана, и ее хвост отбрасывал причудливую, длинную тень, беспокойно подрагивавшую на пыльном полу перед входом. Тени удлинились; день быстро догорал, и я не знал, что буду делать ночью. Я достал несколько монет из кошелька и выложил их на стол. Трактирщик сгреб их и исчез в узком проходе в дальнем конце лавки, повернувшись боком, чтобы протиснуться внутрь.

Старик повернул ко мне голову и, заслышав шум, навострил уши.

— Скареда, — пробормотал он. — Получив монету, он спешит запрятать ее в свой сундучок. Каждый час должен их пересчитывать, никак не может дождаться закрытия. И всегда был жирной, жадной свиньей. Он сын своей матери, не мой, это сразу видно.

Я тихо шагнул к двери, но, как оказалось, недостаточно тихо. Старик вскочил и закрыл собой проход. Казалось, он всматривался мне в лицо сквозь молочную плеву, застилавшую его глаза.

— Послушай, незнакомец, — сказал он. — Ты здесь не для покупки земли. Тебя привело сюда это убийство, а?

Я попытался придать лицу безразличное выражение, но сообразил, что в этом нет нужды.

— Нет, — ответил я.

— На чьей ты стороне? На стороне Секста Росция или его обвинителей?

— Я же сказал тебе, старик…

— Хорошенькая загадка, а? Государство вносит старика в проскрипционные списки, а затем его же сына обвиняют в преступлении. И разве не странно, что выгоду из этого извлекает старый паскудник Капитон? Еще более странно, что этот Капитон первым во всей Америи прознал об убийстве, что с известием об этом к нему посреди ночи отправился Главкия, которого мог послать только один человек — этот мерзавец Магн. Как мог он узнать о случившемся так быстро и зачем он направил гонца и как к нему попал окровавленный кинжал? Тебе все ясно, не так ли? Так ты, по крайней мере, думаешь.

Мой сын говорил тебе, что молодой Секст не виновен, но мой сын — дурак, и ты окажешься дураком, если его послушаешь. Он говорит, будто слышит все, что говорится в этой комнате, но он не слышит ничего; он всегда слишком занят болтовней. Только я все слышу. Десять лет, с тех пор как я потерял зрение, я только и делаю, что учусь слушать. До этого я никогда ничего не слышал: я думал, что слышал, но я был глух, как и ты, как глух всякий зрячий. Ты не поверишь, как много я слышу. Каждое слово, произнесенное в этой комнате, иногда даже то, о чем молчат. Я слышу то, что другие шепчут себе под нос, хотя они даже не подозревают, что их губы шевелятся, что из их уст вылетает дыхание.

Я тронул старика за плечо, думая мягко его отстранить, но он стоял неколебимо, как брус железа.

— Секстов Росциев, и отца и сына, я знал много лет. И дай мне сказать, пусть это покажется невозможным, какие бы доказательства ни были у тебя в руках, за убийством отца стоит сын. Как они друг друга ненавидели! Это началось, когда Росций взял себе вторую жену, и она родила ему Гая — сына, которого он портил и баловал до самой его смерти. Я помню день, когда он принес младенца в этот трактир и всем в комнате давал подержать своего хорошенького златовласого мальчика, да и где на свете найдешь человека, который не гордился бы новым сыном. А в это время молодой Секст стоял в дверях — забытый, брошенный, весь раздувшийся от ненависти, точно жаба. Тогда у меня еще были глаза. Я не помню, как выглядит цветок, но по-прежнему вижу лицо юноши и его глаза, в которых застыла жажда убийства.

Мне показалось, что я слышу шаги трактирщика, и я оглянулся.

— Смотри на меня! — пронзительно закричал старик. — Не думай, что я не знаю, когда ты отворачиваешься: я знаю об этом по звуку твоего дыхания. Смотри на меня, когда я с тобой разговариваю! И выслушай правду: сын ненавидел отца, а отец ненавидел сына. Год за годом в этой самой комнате я чувствовал, как растет, как нагнаивается ненависть. Я слышал слова, которые оставались непроизнесенными, — слова гнева, обиды, мщения. И кто поставит им это в упрек, особенно отцу — иметь такого сына, такую неудачу, такое разочарование. Жадная маленькая свинья — вот чем он стал. Жадный, разжиревший, непочтительный. Вообрази, какая тоска, какая горечь! Разве удивительно, что мой внук никогда не навещает своего отца? Говорят, Юпитер требует, чтобы сын повиновался отцу, а отец — своему отцу, но какой порядок может быть в мире, где люди слепнут или жиреют, точно свиньи? Наш мир разрушился, погиб, и нет ему избавления. В нем так темно…

Устрашенный, я шагнул назад. В следующее мгновение толстый трактирщик отпихнул меня в сторону, схватил старика за плечи и убрал его с прохода. Я вышел на улицу и посмотрел назад. Молочно-белые глаза старика были прикованы ко мне. Он продолжал что-то бормотать. Его сын отвернулся.

Я отвязал Веспу и сел верхом; через оставшуюся часть Нарнии и через мост я проскакал так быстро, как только мог.

Глава семнадцатая

Казалось, Веспа не меньше моего была рада оставить Нарнию позади. На последнем отрезке дневного пути я упорно ее подгонял, но она скакала без жалоб. Когда мы достигли развилки прямо к северу от Нарнии, она не выказала ни малейшего желания остановиться.

На скрещенье дорог стояла общественная поилка. Я не спеша напоил лошадь, после каждых нескольких глотков натягивая поводья. За поилкой стоял примитивный указательный столб — насаженный на палку козлиный череп. На побелевшем лбу кто-то нарисовал стрелку, указывающую налево, и приписал слово АМЕРИЯ. Я свернул с широкого Фламиниева пути на боковую америйскую дорогу — узкую тропу, петлявшую в направлении седловины крутой горной гряды.

Дорога пошла вверх. Веспа начала наконец уставать, и подергиванье задней части ее корпуса заставляло меня скрипеть зубами. Я наклонился вперед, поглаживая ее шею. По крайней мере, дневная жара мало-помалу рассеивалась, и мы двигались под прохладной сенью горного кряжа.

Неподалеку от вершины я догнал группу рабов, обступивших повозку и помогавших быку втянуть ее на гребень горы. Телега кренилась, качалась и в конце концов достигла ровного места. Рабы прислонились друг к другу; кто-то облегченно улыбался, усталые лица других не выражали ничего. Я подъехал к вознице и подал ему знак рукой.

— И часто вы совершаете такие прогулки? — спросил я.

Услышав меня, мальчик вздрогнул, затем улыбнулся.

— Только если есть что отвезти на рынок в Нарнию. Куда опаснее спускаться с этого холма.

— Могу себе представить.

— В прошлом году мы потеряли здесь раба. Он помогал притормаживать телегу на пути вниз и попал под колесо. Со стороны Америи спуск гораздо более пологий.

— Все одно — дорога вниз. Это наверняка порадует мою лошадь.

— Красивое животное. — Он поглядел на Веспу с восхищением деревенского мальчишки.

— Выходит, — сказал я, — ты живешь в Америи?

— Почти. Неподалеку от города, у подножия холма.

— Может, ты подскажешь мне, как отыскать дом Секста Росция?

— Ну да. Правда, Секст Росций здесь больше не живет.

— Ты говоришь о старике?

— О, ты имеешь в виду того, которого убили? Если ты ищешь именно его, ты найдешь то, что от него осталось, на семейном кладбище. Насколько я знаю, он никогда не жил в Америи, по крайней мере на моей памяти.

— Нет, я ищу не старика, а его сына.

— Раньше он жил рядом с моим отцом, если ты говоришь о том, у кого были две дочери.

— Да, у него есть дочь примерно твоего возраста. Очень милая девушка.

Мальчишка ухмыльнулся.

— Очень милая. И очень дружелюбная. — Он изогнул брови, пытаясь придать себе светский вид. В моем мозгу вспыхнул образ нагой Росции. Я видел, как, поникшая, удовлетворенная, она прижимается к стене, и видел коленопреклоненного Тирона, который, возможно, был у нее не первым.

— Скажи, как мне найти его дом? — сказал я.

Он пожал плечами:

— Я, конечно, могу рассказать, как его найти, но я ведь уже говорил: дом ему больше не принадлежит. Секста Росция из него прогнали.

— Когда?

— Месяца два назад.

— И кто же его прогнал?

— Закон, изданный в Риме. Его отца проскрибировали. Ты знаешь, что это значит?

— Чересчур хорошо, к сожалению.

Он провел пальцем по горлу:

— А потом у тебя отнимают всю твою землю и все деньги. Семье не достается ничего. В Риме провели какой-то аукцион. Мой отец говорил, что он был бы не прочь прикупить немного земли, особенно соседние участки. Но он сказал, что из этого ничего не выйдет. Победители аукционов предопределены. Ты должен быть другом друга Суллы либо знать, кому сунуть взятку.

Итак, рассказ о проскрипции я слышал уже дважды. Он выглядел бессмыслицей, но если это правда, то доказать невиновность Секста Росция в убийстве собственного отца не составит никакого труда.

— А скажи, кто там живет теперь?

— Старик Капитон. Он купил родовой дом и лучшие обрабатываемые земли. Мой отец стал плеваться, когда услышал, что Капитон будет нашим новым соседом. Капитон разрешил Сексту вместе с семьей остаться там на всю зиму. Люди думали, что это только справедливо, что Капитон должен пожалеть его. А потом он взял и вышвырнул его вон навсегда.

— И никто его не приютил? У Секста Росция наверняка имелись друзья, которые были ему чем-нибудь обязаны?

— Ты не поверишь, как быстро человек может растерять друзей, если на него свалились неприятности из Рима; так говорит мой отец. Кроме того, Росций всегда держался особняком. Нельзя сказать, чтобы он был похож на человека, который имеет много друзей. Полагаю, что мой отец был ему ближе всех, ведь мы соседи и все такое. После того, как Капитон дал ему пинка, он провел несколько ночей под нашей крышей. Он, его жена и дочери, — мальчик запнулся, и по его глазам я понял, что он думает о Росции. — Но он не задержался в Америи надолго. Он помчался прямиком в Рим. Говорят, у старика была влиятельная покровительница, и Секст отправился просить ее о помощи.

Какое-то время мы ехали молча. Колеса телеги скрипели и дребезжали по изрезанной колеями дороге. Рабы тащились рядом.

— Ты говорил, что старика проскрибировали, — напомнил я.

— Да.

— А когда об этом объявили, никто не протестовал?

— О, да. К Сулле отправилась делегация и все такое. Но если ты действительно хочешь разузнать об этом, тебе придется поговорить с моим отцом.

— Как его имя?

— Тит Мегар. А я — Луций Мегар.

— Меня зовут Гордианом. Да, я очень хотел бы побеседовать с твоим отцом. Скажи, как, по твоему мнению, он отнесется к тому, что ты привезешь домой на обед первого встречного?

Мальчик внезапно насторожился:

— Думаю, это зависит…

— От чего?

— Судя по твоим разговорам, ты как-то заинтересован в Капитоне и его землях?

— Так и есть.

— И на чьей же ты стороне?

— Я на стороне Секста и против Капитона.

— Тогда, думаю, отец будет рад тебя видеть.

— Хорошо. До вашего дома еще далеко?

— Видишь, справа поднимается дым, вон над теми деревьями? Это там.

— Совсем близко. А где живет Капитон?

— Чуть дальше, по другую сторону дороги — слева. Когда мы завернем за угол, на какое-то время покажется его крыша.

— Очень хорошо. Сделай для меня вот что: когда приедешь домой, скажи отцу, что этим вечером с ним хочет поговорить один человек из Рима. Скажи, что я друг Секста Росция. Я бы подождал до утра, но у меня нет времени. Если он пригласит меня к столу, я буду очень признателен. Если предложит ночлег, я буду признателен вдвойне: я могу спать и в сарае. Он оскорбится, если я предложу ему деньги?

— Вполне вероятно.

— Тогда не буду. Здесь мы на время расстанемся.

Мы обогнули изгиб дороги, и сквозь деревья я разглядел вдалеке красную черепичную крышу, озаренную закатным солнечным светом.

— Куда ты направляешься?

— Собираюсь ненадолго заглянуть к вашему новому соседу. Возможно, в этом нет никакого смысла, но, по крайней мере, я хоть увижу место, а может, и его самого. — Я помахал мальчику рукой и потихоньку перевел Веспу на ровную рысь.

Дом, в котором Секст Росций родился и вырос, которым он управлял в отсутствие отца, был превосходным образчиком идеальной загородной виллы. То был внушительный двухэтажный особняк с красной глиняной крышей, окруженный беспорядочным скоплением навесов и сараев. В слабеющем свете дня я слышал звон коровьих колокольчиков и блеянье овец: пастухи гнали стада домой. Я видел работников, тяжелой поступью возвращавшихся с полей через виноградники: казалось, будто над морем листьев и усиков плывет долгая череда кос. Острые лезвия отражали последние лучи заходящего солнца, и их холодный блеск напоминал цвет крови.

В главном доме вовсю шел ремонт. Фасад почти полностью скрыли от взоров ряды рабочих помостов и проволочная сетка, а с двух сторон к нему пристраивались симметричные крылья. Новые крылья были пусты и недостроены. Всматриваясь в остов левого крыла, я смог разглядеть, что за домом разбивают правильный сад; среди решеток и земляных работ нетерпеливо расшагивал важный, напыщенный человек с красным лицом, который рявкающим голосом раздавал приказания группе рабов. Рабы опирались на лопаты или вертели в руках заступы; на их запыленных лицах отпечатались усталость, унижение, свойственные людям, давно привыкшим к окрикам и ругани.

Хозяин продолжал шуметь и, судя по всему, останавливаться не собирался. Он шагал взад и вперед, махал руками и пригоршнями зачерпывал воздух. То был почти старик с седыми волосами и согбенной спиной. Его лицо я мог видеть только мельком, потому что он беспрестанно вертел им по сторонам. Кожа его была изборождена глубокими морщинами, рябинами и шрамами. Нос, щеки и подбородок, казалось, сливаются в одно неразличимое целое. Примечательны были только его глаза: они ярко блестели в догорающем свете дня, подобно лезвиям плывущих вдалеке кос.

Я спешился и, держа Веспу за поводья, тихо постучал в дверь. Мне открыл высокий, худой раб, который смиренно опустил глаза и испуганным шепотом сообщил, что его хозяин занят и находится вне дома.

— Я знаю, — сказал я. — Я видел его в саду: он устроил там настоящий смотр. Но не твой хозяин мне нужен.

— Не мой хозяин? Я боюсь, хозяйка тоже не может вас принять. — Раб поднял глаза, но недостаточно высоко, чтобы встретиться со мной взглядом.

— Скажи, Капитон давно стал твоим хозяином?

Он нахмурился, словно бы соображая, не опасен ли мой вопрос.

— Нет, совсем недавно.

— Он стал им только после того, как поместье перешло в новые руки, ты это хочешь сказать? Другими словами, ты достался ему вместе с домом.

— Это верно. Но прошу вас, мне, наверно, следует сообщить хозяину…

— Нет, скажи мне вот что: отцу твоего прежнего хозяина прислуживали в Риме два раба; их звали Феликс и Хрест. Ты их знаешь?

— Да. — Он нерешительно кивнул. Казалось, он заметил что-то интересное у меня под ногами.

— Когда старик был убит, они были с ним в Риме. Где они сейчас?

— Сейчас они…

— Да?

— Некоторое время они оставались здесь, в этом доме. Они служили моему прежнему хозяину Сексту Росцию, когда он жил здесь как гость моего нового хозяина Капитона.

— А после отъезда Секста Росция? Он взял их с собой?

— О, нет. Они остались здесь еще на какое-то время.

— А потом?

— Я думаю… конечно, я не знаю наверняка…

— Что такое? Говори прямо.

— Наверно, тебе следует поговорить с моим хозяином Капитоном.

— Не думаю, что твой хозяин будет со мной разговаривать, а если и будет, то совсем недолго. Как тебя зовут?

— Кар. — Он слегка вздрогнул и навострил уши, как будто услышал какое-то движение в доме, но звук раздавался снаружи. В тихих сумерках я отчетливо расслышал напыщенный голос Капитона, доносившийся с тыльной стороны дома; на этот раз к нему присоединился грубый женский голос. По всей видимости, они вступили в перепалку прямо на виду у рабов.

— Скажи, Кар, Секст Росций был лучшим хозяином, чем Капитон?

Некоторое время он переминался с ноги на ногу, как человек с переполненным мочевым пузырем, а потом почти незаметно кивнул.

— Тогда ты, наверно, поможешь мне, если я скажу, что я друг Секста Росция. Лучший из всех друзей, которых он после себя оставил. Мне очень нужно узнать, где находятся Феликс и Хрест.

На его лице отразилась еще большая мука, и я подумал, что он сейчас скажет, что они мертвы. Вместо этого он украдкой оглянулся и вновь уставился мне под ноги.

— В Риме, — ответил он. — Мой хозяин продал их своему городскому компаньону. Ну, тому, кто завладел всем богатством Секста Росция.

— Ты имеешь в виду Магна.

— Нет, другого. — Он понизил голос: — Его кличут Золотым. Феликс и Хрест в Риме, в доме человека по имени Хрисогон.

Хрисогон — греческое слово: златорожденный. Какое-то мгновение это имя смутно вертелось в моем мозгу, и вдруг мне почудилось, что в ушах у меня разорвался гром. Слово стало ключом, который вложил мне в руку ничего не подозревающий раб, — блестящим, золотистым ключом, который раскроет тайну убийства Секста Росция.

В саду по-прежнему раздавались напыщенные речи Капитона и вопли его жены.

— Ничего не говори своему хозяину, — шепнул я рабу. — Ты понял? Ничего.

Я повернулся к столбу и сел верхом на Веспу. Думая, что мы наконец оказались на месте, она недовольно фыркнула и потрясла головой; я ласково тронул ее с места. Отъезжая, я одним глазом посматривал назад, обеспокоенный тем, чтобы меня не увидел Капитон. Никто не должен знать о том, что я побывал здесь. Никто не должен знать, где я остановился на ночлег. «Хрисогон», — повторял про себя я, качая головой. Громкое имя. Мысль об опасности заставила меня вздрогнуть. Разумеется, опасность подстерегала меня и прежде, зато теперь у меня открылись глаза.

Я выехал на главную дорогу и поскакал к развилке, которая приведет меня к дому Тита Мегара. Над деревьями в угасающем свете я видел поднимающийся к небу дымок, который обещал мне уют и отдых. Я поднялся на небольшой взгорок и внезапно увидел, что от Фламиниевой дороги ко мне приближаются два всадника. Их кони двигались медленно и выглядели столь же уставшими, как и Веспа. Казалось, утомленные долгой ездой седоки почти дремлют, потом — один за другим — они посмотрели вверх, и я увидел их лица.

Навстречу мне ехали крупные, широкоплечие мужчины, которые были одеты в легкие летние туники, оставлявшие их мускулистые руки неприкрытыми. Оба были гладко выбриты. У того, что скакал справа, были косматые черные волосы, сердитые глаза и свирепый рот; в левой руке он держал поводья. У его спутника были грубые волосы соломенного цвета; он походил на уродливого и неповоротливого зверя; он был настолько громаден, что лошадь его напоминала отягощенного чрезмерной поклажей пони; одна щека была исполосована тремя изящными, параллельными царапинами — то был след кошачьих когтей, который невозможно спутать ни с чем.

Сердце мое забилось так сильно, что я испугался, как бы они не услышали его стук. Проезжая мимо, они окинули меня холодным взглядом. Я попытался кивнуть и слабым голосом поздоровался. Они ничего не ответили и уставились на дорогу. Я пришпорил Веспу и немного спустя осмелился оглянуться. Они одолели невысокий пригорок и свернули на дорогу, ведущую к дому Капитона.

Глава восемнадцатая

— Черноволосый, — сказал мой хозяин, — это, несомненно, Магн. Да, он уже много лет хромает на левую ногу; никто не знает точно почему. Он объясняет это по-разному. Иногда он говорит, что охромел из-за сумасшедшей римской шлюхи, иногда утверждает, что то был ревнивый муж или гладиатор, с которым он схлестнулся на попойке. Всякий раз утверждает, что убил обидчика, и, наверное, это правда.

— А другой — уродливый гигант со светлыми волосами?

— Не сомневаюсь, что это Маллий Главкия. Вольноотпущенник Магна, а ныне его правая рука. Магн проводит много времени в Риме, пока его двоюродный брат Капитон занимается перестройкой виллы Росция; Главкия бегает от одного к другому, словно пес, таскающий кости.

Мир погрузился во мрак и был полон звезд. Лунный свет играл над чередой низких холмов, окуная их в серебро. Я сидел с Титом Мегаром на крыше его дома, откуда открывался широкий вид на юг и запад. Вдоль горизонта тянулась полоса высоких холмов, очерчивавших дальний край долины, где за ними протекал Тибр. Неподалеку виднелись несколько огней и освещенных луной крыш заснувшей Америи, а слева, за деревьями, размером с ноготь большого пальца виднелся верхний этаж дома, где собрались на ночь Капитон, Магн и Маллий Главкий. В доме светилось одно-единственное окно, бросавшее бледный коричневато-желтый отсвет.

Тит Мегар не был светским человеком, зато хозяином был превосходным. Он лично встретил меня у дверей и немедленно распорядился отвести Веспу к нему на конюшню. Он отказался обсуждать любые скользкие вопросы за столом, заявив, что от подобных разговоров бывает несварение желудка. Вместо этого во время трапезы каждый из его пятерых детей пропел по очереди песню. Пища была обильной и свежей; вино оказалось отменным. Я понемногу расслабился, а страхи мои рассеялись; наконец, я развалился на диване в саду, разбитом на крыше дома. Внизу, в открытом перистиле собрались женщины и дети. Одна из дочерей Тита пела, другая играла на лире. В теплом вечернем воздухе раздавались сладостные, низкие звуки, которым отвечало смутное эхо; казалось, будто музыка доносится откуда-то из колодца. Отец пригласил посидеть с нами Луция, который слушал и молчал.

Я был настолько утомлен ездой, что едва мог пошевельнуться, и почти жалел о том, что меня встретили так радушно. Я лежал на диване, держа в одной руке чашу с теплым вином, борясь со сном, вглядываясь в безмятежный покой долины и спрашивая себя о том, какие преступные тайны скрываются под пеленой этой безмятежности и тишины.

— Этот Маллий Главкия приходил прошлым вечером ко мне домой, — сказал я, — вместе с каким-то другим головорезом. Я в этом уверен: следы когтей не оставляют сомнений. И он же всю ночь несся как демон вскачь, чтобы сообщить Капитону известие об убийстве Секста Росция. Конечно, в обоих случаях он действовал по поручению одного и того же человека.

— Главкия не делает ничего без приказа от Магна; он вроде тех марионеток, что показывают на ярмарках.

Тит пристально смотрел на звезды. Я закрыл глаза и представил, что рядом со мной на диване лежит Бетесда, которая теплее вечернего ветерка, нежнее бледных, прозрачных облаков, несущихся под прибывающей луной. В перистиле послышался взрыв женского смеха, и мне подумалось, как хорошо вписалась бы она в простоту деревенского обихода.

Тит глотнул вина:

— Итак, Секст ушел, и теперь его обвиняют в убийстве старика. Это для меня новость; думаю, мне следует чаще наведываться в Нарнию и слушать, о чем говорят в трактире. А ты здесь, чтобы разнюхать правду. Удачи. Она тебе понадобится. — Он покачал головой и подался вперед, внимательно изучая огни на вилле своего нового соседа. — Капитон и Магн хотят, чтобы он навсегда сошел с их дороги. Они не успокоются, пока не сживут его со света.

Я бросил взгляд в сторону виллы Капитона, потом посмотрел вверх на звезды. Все, чего я хотел, — это уснуть. Но кто знает, вдруг поутру мой хозяин будет не столь разговорчив?

— Расскажи мне, Тит Мегар… — Под действием вина и усталости голос мой пресекся.

— О чем тебе рассказать, Гордиан из Рима? — Его речь была невнятной. Он выглядел таким воздержанным, таким умеренным во всем человеком, что я отнес его к тому типу людей, которые позволяют себе выпить только в доброй компании.

— Расскажи мне все. Все, что знаешь о смерти старого Секста Росция, о его вражде с Капитоном и Магном, обо всем, что произошло потом.

— Грязная история, — проворчал он. — Каждый знает, что все это дело пованивает, но никто ничего не делает. Я пробовал, но ничего не добился.

— Начни с начала. Вражда между покойным Секстом Росцием и его родственниками, Магном и Капитоном, — откуда пошла?

— Они унаследовали ее с самого рождения. У них был один дед; отец Секста был старшим из троих сыновей; Капитон и Магн — сыновья младших сыновей. Когда отец умер, почти все имущество перешло к старшему сыну, естественно, — к отцу старого Секста Росция. Ну, тебе известно, как это бывает: иногда все улаживается миром, а иногда дело кончается безобразным разрывом. Кто знает все эти мелкие подробности? Я только знаю, что двоюродные братья вели вражду уже во втором поколении. Капитон и Магн всегда были против старого Секста, все время мечтали завладеть большей частью семейного состояния. Так или иначе, а они своего добились. Несколько доверчивых простаков из Америи думают, что на них просто снизошло благословение Фортуны. Любой здравомыслящий человек поймет, что они замочили руки в крови, хотя им и хватило ума, чтобы отмыться.

— Ну хорошо; отец старого Секста Росция наследует имущество семьи, оставляя других родственников практически с пустыми руками. Секст-старший — главный наследник, стало быть, он — старший сын в семье?

— Единственный сын; Росции не слишком плодовиты.

— Очень хорошо, Секст-старший становится наследником, к вящей досаде своих обедневших двоюродных братьев Капитона и Магна. Насколько они обеднели?

— Отец Капитона остался владельцем одной из усадеб неподалеку от Нара; на жизнь ему хватало. Хуже всех пришлось Магну. Его отец потерял единственную унаследованную усадьбу и в конце концов покончил с собой. Поэтому-то Магн и перебрался в Рим, чтобы пробить себе дорогу там.

— Да, они озлоблены. И если Магн отправился поучиться жизни в Рим, то убийство — самый легкий из уроков. А теперь поправь меня, если мне изменяет память: старый Секст был женат дважды. От первого брака у него сын Секст. Жена умирает, и Секст-отец женится снова. У него рождается второй сын, Гай, а любимая молодая жена умирает при родах. Молодой Секст ведет хозяйство, пока его отец и Гай живут в Риме. Но однажды, три года тому назад, накануне триумфа Суллы, молодой Секст вызывает отца и брата домой в Америю, и во время их пребывания здесь Гай умирает от какой-то отравы. Ответь мне, Тит, что говорят об этом в Америи?

Он пожал плечами и снова глотнул вина.

— Гая здесь мало кто знал, хотя каждый тебе скажет, что он был красавцем. Лично мне он казался чересчур легкомысленным и утонченным; думаю, так воспитал его отец, приучив к наемным учителям и изысканным вечеринкам. Мальчик не виноват.

— Но его смерть — в Америи поверили, что это несчастный случай?

— Такого вопроса даже не возникло.

— Представь, что она не была случайной. Могли ли Капитон и Магн быть как-то к ней причастны?

— Ну, это ты, пожалуй, загнул. Чего бы они этим добились? Конечно, причинили бы горе отцу, но не более того. Если бы им хотелось кого-нибудь убить, то почему не самого старика или не всю его семью? Капитон, конечно, разбойник. Он забил до смерти не одного раба, и говорят, что в Риме он столкнул в Тибр совершенно незнакомого человека только за то, что тот не уступил ему дорогу на мосту, а потом нырнул вслед за ним, чтобы убедиться в том, что его обидчик утонул. Я не исключаю того, что он и Магн убили Гая из чистой жестокости, но не думаю, что это предположение правдоподобно.

— Согласен. Это всего лишь случайная подробность. — Возможно, дело было в том, что вино разогрело мою кровь, или же повеяло свежестью от холмов; я ощутил внезапную бодрость и прилив сил. Я всматривался в свет, горевший в доме Капитона. Он колыхался на вздымающихся зыбях теплого воздуха и, казалось, уставился на меня своим зловещим оком. — Давай тогда вернемся к прошлому сентябрю. Секст Росций убит в Риме. Свидетели видели главаря — сильного человека в черной одежде, хромого на левую ногу.

— Магн! В этом нет ни малейшего сомнения.

— Главарь, по-видимому, был знаком с жертвой. Кроме того, он левша и весьма силен.

— Магн, кто же еще?

— Ему помогали два других головореза. Один — светловолосый гигант.

— Маллий Главкия.

— Да. Другой — кто знает? Лавочник говорит, у него была борода. Вдова Полия могла бы узнать их всех, но ее ни за что не уговоришь дать показания. В любом случае именно Главкия прибывает на следующее утро, еще до рассвета, чтобы сообщить новость Капитону, и при нем окровавленный нож.

— Что? Об этой подробности я раньше не слышал.

— О ней рассказал мне трактирщик в Нарнии.

— А, тот, у которого слепой отец. Оба совершенно слабоумные. Слабая кровь.

— Возможно. А может, и нет. Трактирщик сказал мне, что Главкия явился с сообщением прямиком к Капитону. Кто первым рассказал о смерти отца Сексту Росцию? — Я посмотрел на него и поднял бровь.

Тит кивнул:

— Да, это был я. Я услышал об этом рано утром у городского колодца в Америи. Встретив в разгар дня Секста, я думал, что он уже все знает. Но когда я принес ему свои соболезнования, его лицо приняло весьма странное выражение; ты должен знать, что отец и сын не особенно любили друг друга. В его глазах я увидел страх.

— А удивление? Он был потрясен?

— Не совсем так. Скорее растерян и напуган.

— Так. На следующий день прибывает более почтенный вестник, посланный римской челядью старика.

Тит кивнул.

— А еще через день привезли его останки. Росции хоронят своих на маленьком холме за виллой; в ясную погоду отсюда видны погребальные стелы. На восьмой день Секст похоронил отца, после чего погрузился в семидневный траур. Но так его и не закончил.

— Почему?

— Потому что в эти дни прибыли солдаты. Должно быть, они пришли из Волатерр, что к северу отсюда; в тех местах Сулла добивал последних мари-анцев в Этрурии. Так или иначе, солдаты появились в наших местах и объявили на городской площади о том, что Секст Росций-старший провозглашен врагом государства и что его смерть в Риме была законной казнью по повелению нашего высокочтимого Суллы. Его имущество полностью отходит к государству. Все будет продано с аукциона — земли, дома, драгоценности, рабы. Они объявили дату и место: аукцион должен был состояться где-то в Риме.

— И как повел себя молодой Секст?

— Никто не знает. Он уединился на вилле, отказываясь покидать дом и принимать посетителей. Вел себя, как и подобает тому, кто скорбит об усопшем, но ведь ему грозила потеря всего, что у него есть. Люди начинали поговаривать, что, может, это и правда — что его отец проскрибирован. Кто знает, чем занимался старик у себя в Риме? Может, он был разведчиком марианцев, может, был уличен в покушении на жизнь Суллы.

— Но по закону проскрипции закончились в первый день июня. Росций был убит в сентябре.

Тит пожал плечами.

— Ты говоришь, как адвокат. Если Сулла желал его смерти, то почему он должен заботиться о законности? Ведь, как диктатору, ему достаточно провозгласить убийство казнью.

— Аукцион привлек к себе много интереса?

— Всем известно, что его исход был определен заранее. К чему суетиться? Кто-нибудь из друзей Суллы покончит с этим, заплатив за все гроши, а каждый, кто попробует с ним тягаться, будет выведен из зала. Поверь мне, мы все были изумлены, когда Магн и шайка римских головорезов показались у дверей Секста с какой-то официальной повесткой, которая предписывала ему выдать все свое имущество и немедленно удалиться.

— И что же, от него так легко отделались?

— Никто не видел, что случилось на самом деле, за исключением, конечно, рабов. Люди любят приврать. Одни говорят, что Магн застал его, когда он сжигал мирру над могилой отца, выбил курильницу у него из рук и, приставив к нему пику, отогнал его от святилища. Другие говорят, что Магн сорвал одежду у него со спины и голым выгнал его на дорогу, натравив на него охотничьих собак. Ни той, ни другой истории от Секста я не слышал; он отказывался разговаривать об этом, а мне не хотелось его смущать.

В любом случае, Секст вместе с семьей провел одну ночь в доме его друга — купца из Америи, а на следующее утро в усадьбу въехал Капитон. Можешь себе вообразить, как это всех удивило. Но кое-кому это пришлось по душе: в этой долине и у Секста были враги, и у Капитона — друзья. Секст идет прямо к Капитону. И снова беседа происходит без свидетелей. В конце концов Капитон позволяет Сексту вернуться в поместье и размещает его в угловом домике, где у них обычно живут поденщики во время жатвы.

— Этим все и кончилось?

— Не совсем. Я собрал заседание америйского городского совета и сказал, что мы должны что-то сделать. Потребовались долгие уговоры, поверь мне, прежде чем убедить некоторых из наших стариканов принять решение. И все это время на меня бросал свирепые взгляды Капитон — да-да, он заседал вместе с нами, ведь он входит в наш досточтимый городской совет. Наконец, было решено, что нам следует опротестовать внесение Секста Росция в проскрипционные списки, чтобы попытаться очистить его имя и добиться возвращения имущества его сыну. Капитон со всем согласился. Сулла по-прежнему стоял лагерем под Волатеррами; с ходатайством о нашем деле была послана делегация из десяти человек: там был я, Капитон и восемь других.

— И что ответил Сулла?

— Мы его так и не увидели. Сначала нас заставили дожидаться. Пять дней они протомили нас в ожидании, словно мы были варварами, испрашивающими милостей, а не римскими гражданами, ходатайствующими перед государством. Терпение было на исходе, в наших рядах поднялся ропот; остальные легко бы все бросили и немедленно отправились восвояси, если бы я их не пристыдил и не уговорил остаться. Наконец нам было позволено увидеть не самого Суллу, но его представителя: египтянина по имени Хрисогон. Ты о нем слышал? — спросил Тит, увидев тень, пробежавшую у меня по лицу.

— О да. Говорят, это молодой человек, наделенный природным очарованием и замечательной статью, а кроме того — разумом и честолюбием, чтобы извлечь из них все возможные преимущества. Он начинал как раб в доме Суллы и до седьмого пота трудился в саду. Но Сулла умеет разглядеть красоту и не любит безучастно взирать на то, как она увядает под гнетом поденщины. Хрисогон стал его фаворитом. Это произошло несколько лет назад, когда была еще жива первая жена Суллы. В конце концов Сулла пресытился телом своего раба и вознаградил его свободой, богатствами и видным местом в своем окружении.

Тит фыркнул:

— А я никак не мог понять, в чем же дело. Нам сказали лишь то, что Хрисогон — человек могущественный, имеющий доступ к уху Суллы. Я говорил им, что мы хотим видеть самого диктатора, но все секретари и помощники только качали головами, словно я был ребенком, и отвечали, что в наших же интересах сначала завоевать сочувствие этого Хрисогона, который потом доложил бы о нашем деле Сулле.

— И что же, он доложил?

Тит разочарованно посмотрел на меня.

— Дальше было так: мы наконец добились приема; мы были введены и остались стоять в присутствии его Златейшества, который сидел, уставясь в потолок, как будто его оглушили, стукнув по лбу молотком. Наконец он снизошел до нас: он прищурил свои голубые глаза и из милости окинул нас беглым взглядом. А потом он улыбнулся. Могу поклясться, что тебе никогда не приходилось видеть такой улыбки; словно сам Аполлон сошел на землю. Взгляд его был немного отчужденным, но в нем не было холодности. Было похоже, что ему жаль нас и грустно: с такой грустью взирают боги на простых смертных.

Он кивнул. Наклонил голову. Когда он смотрит на тебя, не отрываясь, у тебя возникает ощущение, что высшее существо оказывает тебе великую милость уже тем, что просто признает твое существование. Он выслушал наше прошение и после этого каждый из нас сказал несколько слов от себя; каждый, кроме Капитона, который стоял сзади, застывший и безмолвный, точно камень. А потом Хрисогон поднялся со своего кресла и расправил плечи. Он убрал со лба золотистый локон и приложил палец к губам, словно погруженный в тяжелую думу. И как же были смущены мы — жалкие смертные, самонадеянно оказавшиеся в одной комнате с таким совершенным образчиком рода человеческого.

Он сказал нам, что мы истинные римляне, ведь в поисках правосудия мы преодолели столько препятствий. Он сказал, что случаи, подобные описанному, были крайне, крайне редки, но действительно — к величайшему прискорбию, величайшему сожалению — было несколько людей, проскрибированных по ошибке. При первой же возможности он ознакомит с нашим прошением великого Суллу лично. До тех пор нам следует проявлять терпение; мы не можем не видеть, что диктатор Республики обременен множеством забот, навалившихся на него со всех сторон, и не последняя из них — окончательный разгром марианских заговорщиков, этого гнойного нарыва, пятнающего чистоту этрусских холмов. Десять голов подпрыгивали, словно поплавки на волне, и моя была одна из них. И я припоминаю, что тогда мне пришло в голову (хотя сейчас мне стыдно говорить об этом): какая все-таки радость, что нас не допустили лицезреть Суллу, если одно присутствие его представителя вгоняет в такой трепет, и какого бы мы дурака сваляли, если бы имели дело с самим великим человеком.

Но затем я прокашлялся и как-то нашел в себе силы сказать, что если мы не можем увидеть Суллу, то настаиваем хотя бы на том, чтобы перед возвращением в Америю нам был дан недвусмысленный ответ. Хрисогон перевел свои голубые глаза на меня и легонько приподнял брови: так смотрят на раба, который имел наглость вмешаться в разговор со своими пустяками. Наконец он кивнул и произнес: «Разумеется, разумеется», а потом уверил нас, что по возвращении в Рим он лично возьмет в руки стило, собственной рукой вычеркнет имя Секста Росция из проскрипционных списков и проследит за тем, чтобы имущество покойного было восстановлено и официально передано его сыну. Конечно, нам придется проявить терпение, потому что механизм правосудия вращается в Риме медленно, но никогда против воли народа.

Затем он посмотрел в лицо Капитону, понимая, что тот вступил во владение по крайней мере частью конфискованной собственности, и спросил у него, согласится ли тот с таким решением дела, пусть даже вопреки своим интересам. И Капитон кивнул и улыбнулся невинно, как ребенок; он заявил, что для него нет ничего дороже, чем дух римского права, и если можно доказать, что его покойный родственник не был врагом государства и всеми любимого Суллы, то он с радостью вернет свою долю имущества законному наследнику и даже не возьмет с него денег за те усовершенствования, которые он внес. Тем вечером мы пировали вином и жареным ягненком на нашем постоялом дворе в Волатеррах и хорошо выспались, а поутру воротились в Америю и разошлись по домам.

— Что было потом?

— Ничего. Сулла и его войско закончили свои дела в Волатеррах и вернулись в Рим.

— От Хрисогона не было ни слова?

— Ни слова. — Тит виновато пожал плечами. — Ты знаешь, как это бывает, если пустить подобное дело на самотек; я крестьянин, а не политик. В декабре я наконец собрался и написал письмо; потом написал еще одно в феврале. Нет ответа. Может, кое-чего мы бы и добились, принимай Секст Росций большее участие в этом деле, но он замкнулся еще больше, чем прежде. Он жил с семьей в своем домике, и от них не было слышно ни слова, точно они были пленники или Капитон сделал их своими рабами. Что ж, если человек не желает постоять за себя сам, он не должен ожидать, что его лямку будут тянуть соседи.

— И сколько времени это продолжалось?

— До апреля. В апреле между Секстом и Капитоном что-то произошло. Посреди ночи Секст появился у моего дома с женой и двумя дочерьми. Они приехали на простой телеге, везя свои пожитки в руках; у них не было даже раба, чтобы править лошадьми. Он попросил приютить его на ночь, что я, разумеется, и сделал. Они оставались здесь четыре или пять ночей — точно не помню…

— Три, — произнес негромкий голос. Это был юный Луций, о чьем присутствии я почти забыл. Он сидел в углу, прижав колени к груди. Он едва улыбался: такую же улыбку я видел на его лице днем на дороге, когда упомянул дочь Росция.

— Ну хорошо, три ночи, — сказал Тит. — Наверное, их пребывание здесь казалось затянувшимся. Секст Росций сеял вокруг себя уныние. Моя жена не переставала жаловаться, что он приносит злосчастие. И конечно, эта молодая Росция, — начал он, понижая голос. — Его старшая дочь. Не лучший образец целомудрия, особенно в доме, где живут молодые люди. — Он посмотрел на Луция, который разглядывал луну, убедительно разыгрывая глухоту.

— Потом он уехал в Рим, сказав, что там у его отца была покровительница, которая, возможно, имеет некоторое влияние на Суллу. О суде и обвинении в убийстве не было сказано ни слова. Я решил, что он достаточно намыкался, чтобы ходатайствовать перед этим Хрисогоном лично.

— Не думаю, что ты удивишься, когда узнаешь, что Хрисогон сам поживился при дележе владений Секста Росция.

— Да, грязная история. А откуда ты об этом узнал?

— Раб по имени Кар сказал мне сегодня вечером. Он служит привратником на вилле Капитона.

— Выходит, эта троица была заодно с самого начала: Капитон, Магн и Хрисогон.

— Похоже на то. Кто, кроме Хрисогона, мог незаконно внести Секста-старшего в уже закрытые проскрипционные списки? Кто желал смерти старика, кроме Капитона и Магна?

— Что ж, вот ты и разобрался. Эта троица задумала убить старого Секста Росция и сговорилась добавить его имя в проскрипционные списки, а затем, после конфискации, — скупить его землю. Человек со стороны, который попытается выяснить правду, лицом к лицу столкнется с Хрисогоном, а это все равно, что налететь носом на кирпичную стену. Дело куда более грязное, чем я думал раньше. Но теперь еще и Секста Росция обвинить в убийстве его отца — тут уж они зашли слишком далеко даже для близкого друга Суллы. Нелепая, несказанная жестокость!

Я посмотрел на луну. Она уже округлилась и побледнела; через шесть дней она будет полной: наступят Иды, и Секст Росций встретит свою судьбу. Я лениво повернул голову и сквозь отяжелевшие веки вгляделся в желтое окно, светившееся в усадьбе Капитона. Почему они до сих пор не спят? Уж конечно, Магн и Главкия устали от целого дня езды не меньше моего. Что они замышляют сейчас?

— Все равно, — сказал я, глотая слова в зевке. — Все равно в этой головоломке недостает еще какой-то части. Без нее она лишена смысла. Дело куда грязнее, чем ты думал…

Я взглянул на желтое окно. На мгновение я закрыл глаза и не открывал их много часов.

Глава девятнадцатая

Я проснулся и, прищурившись, понял, что лежу один в темной, душной от жары комнате. Во рту пересохло, но я чувствовал себя удивительно свежим. Ночь прошла без снов. Я долго лежал на спине, довольствуясь уже тем, что можно не двигаться и ощущать, как оживают руки, ноги, пальцы, носки. Потом я пошевелился и понял, что должен понести расплату за бешеную вчерашнюю скачку. Я попробовал сесть и опустить разбитые ноги на пол. Было странно, что я чувствовал себя таким отдохнувшим, ведь я проснулся, когда весь мир еще погружен во мрак; но тут я уловил странное свечение у края прикрывавшей окно занавески, подобное блеску холодной стали, сверкающей в кромешной тьме. Я оторвался от дивана, на негнущихся ногах поплелся к окну, отогнул занавеску и потонул в лучах горячего, ослепительного света.

В то же мгновение дверь в комнатку со скрипом отворилась, и внутрь просунулась голова Луция.

— Наконец-то, — сказал он тем ворчливым тоном, каким дети подражают своим родителям. — Я пытался разбудить тебя дважды, но ты даже не охнул. Все остальные давно уже встали.

— Неужели я так заспался?

— Сейчас ровно полдень. Поэтому-то я и пришел посмотреть, не встал ли ты еще. Я только что вернулся из города, посмотрел на солнечные часы в саду и удивился: неужели ты до сих пор спишь.

Я оглядел комнату:

— Но как я сюда попал? И кто меня раздел? — Я со вздохом нагнулся, чтобы поднять тунику, соскользнувшую с подлокотника кресла на пол.

— Мы с отцом перенесли тебя с крыши прошлой ночью. Ты не помнишь? Ты был тяжелый, как мешок кирпичей, и мы никак не могли добиться, чтобы ты перестал храпеть.

— Я никогда не храплю. Так говорила мне Бетесда. Или она солгала, чтобы потешить мое самолюбие?

Луций рассмеялся:

— Тебя было слышно во всем доме! Моя сестра Терция даже придумала игру. Она говорила…

— Ну и ладно. — Я начал надевать тунику через голову. Туника закрутилась и запуталась, как живая. Мои руки были такими же негнущимися, как и ноги.

— В общем, отец сказал, что тебя нужно раздеть, так как твоя одежда вся пропотела и запачкалась в дороге. Он велел постирать ее старой Нае прежде, чем она легла спать. Сегодня жарко, и все уже просохло.

Наконец, мне удалось одеться, пусть и без изящества. Я снова выглянул в окно. Даже самый слабый ветерок не колыхал верхушки деревьев. Рабы трудились в поле, и дворик внизу был пуст, если не считать маленькой девочки, игравшей с котенком. Ослепительно сверкал булыжник.

— Это невозможно. Мне ни за что не вернуться сегодня в Рим.

— И хорошо. — Это сказал Тит Мегар, появившийся позади сына с выражением озабоченности на лице. — Этим утром я осмотрел кобылу, на которой ты прискакал вчера из города. Ты что, привык подгонять лошадь, пока она не упадет?

— Я вообще не привык пользоваться лошадью.

— Меня это не удивляет. Ни один настоящий всадник не доведет хорошего коня до такого изнеможения. И ты всерьез рассчитывал поскакать на ней сегодня обратно?

— Да.

— Я не могу этого допустить.

— Как же я тогда уеду?

— Возьмешь одну из моих лошадей.

— Хозяину Веспы это не понравится.

— Об этом я подумал. Прошлой ночью ты сказал, что суд над Секстом Росцием запланирован на Иды.

— Да.

— Тогда я приеду в город днем раньше и захвачу с собой Веспу. Я сам верну ее на конюшню в Субуре, и если потребуется, найду дорогу к этому адвокату Цицерону и расскажу ему, что знаю. Если он захочет использовать меня свидетелем на суде — что ж, думаю, я не стану возражать и покажусь на Форуме, даже если там будет сам Сулла. И вот еще, чтобы не забыть, возьми это. — Он достал из туники свернутый пергамент.

— Что это?

— Ходатайство америйского городского совета, представленное Сулле, то есть Хрисогону, с протестом против проскрибирования Секста Росция. Это копия, которую совет оставил у себя. Оригинал должен храниться где-то на Форуме, но такие документы имеют привычку пропадать как раз тогда, когда в них особенно нуждаются, не так ли? Но эта копия действительна: в нее внесены все наши имена, даже имя Капитона. Если она будет лежать у меня, толку от нее не будет. Может быть, она пригодится Цицерону.

А пока я предоставлю тебе одного из своих коней. Он не сможет потягаться силой с твоей белой красавицей, но тебе не придется гнать так же, как вчера. На полпути отсюда в Рим живет один мой родственник. Ты можешь у него переночевать и вернуться в город завтра. Он кое-чем мне обязан, так что за столом не стесняйся и ешь как следует. А если ты не можешь ждать, попробуй поменяйся с ним конями и мчись себе как угорелый, пока не доберешься до города.

Я поднял брови, потом кивнул в знак молчаливого согласия. Суровое лицо Тита смягчилось. Характер, типичный для римского отца, привыкшего давать наставления и навязывать свою волю всем домашним. Исполнив свой долг перед Веспой, он улыбнулся и потрепал сына за волосы:

— А сейчас умой лицо и руки из колодца и присоединяйся к нашей трапезе. Городские в такое время только встают, а наши поднялись с петухами и уже успели проголодаться.

На полдник вся семья собралась в тени раскидистой смоковницы. Кроме Луция, у Тита Мегара был еще один сын, младенец, и три дочери, которые носили родовое имя и поясняющую их старшинство добавку в традиционном римском стиле; их звали Мегара Майора, Мегара Минора, Мегара Терция. Хотя я и не знал, кто из сотрапезников живет у Тита, а кто просто заглянул в гости, за столом присутствовали также два его свояка (один из них с женой и маленькими детьми), две бабки и дед. Вокруг резвилась детвора, женщины сидели на траве, мужчины — на табуретках, а две невольницы следили за тем, чтобы никто не остался голодным.

Жена Тита прислонилась к стволу дерева, нянча младенца; ее старшая дочь сидела рядом и нежным голосом напевала колыбельную, которая, казалось, следовала прихотливой мелодии журчавшего поблизости ручейка. В доме Тита Мегара музыка была вездесуща.

Тит познакомил меня с отцом и со свояками, которые, по-видимому, уже кое-что знали о моем приезде. Все вместе они принялись высмеивать Капитона, Магна и их прихвостня Главкию, затем перевели разговор на другую тему, покивав и сжав губы, как бы показывая мне, что я могу положиться на их благоразумие. Вскоре речь зашла об урожаях и о погоде, и Тит придвинул свою табуретку поближе ко мне.

— Если перед отъездом ты собирался еще раз взглянуть на Капитона и его дружков, ты будешь разочарован.

— Как это?

— Сегодня утром я отправил Луция с поручением в город, и на обратном пути он повстречал эту троицу на дороге. Магн пробурчал себе под нос какое-то ругательство, а Луций вежливо спросил их, куда они отправляются. Капитон сказал, что они едут в одно из его новых поместий около Тибра, чтобы поохотиться. А это конечно же означает, что они вряд ли воротятся раньше захода солнца, если воротятся сегодня вообще.

— Значит, сегодня в доме Капитона заправляет его жена.

— А, это еще не все. Пока Луций был в городе, до него дошел слух о том, что вчера они здорово поругались, и старуха уже затемно вылетела из дома, чтобы остановиться у дочки в Нарнии. Таким образом, за поместьем присмотреть некому, кроме седого старика управляющего, доставшегося Капитону в наследство от Секста Росция. Говорят, он целыми днями пьет без просыху и ненавидит нового хозяина. Я говорю тебе это только потому, что у тебя могли остаться кое-какие дела в доме Капитона. И хозяин, и его жена, и дружки — все уехали. Думаю, это может нарушить твои планы. А может быть, и нет.

Отвернувшись, он вступил в общий разговор, и с его лица не сходила хитрая усмешка заговорщика, весьма довольного самим собой.


На самом деле, я покинул Тита Мегара без малейшего намерения еще раз останавливаться в доме Капитона. К этому времени я знал уже все, ради чего приезжал в Америю; я даже вез в своей сумке копию ходатайства, поданного Титом и его земляками Хрисогону, с протестом против проскрибирования Секста Росция. Не потрудился еще раз окинуть взором безмятежную долину Америи, которую покидал навсегда. Я понукал своего захудалого скакуна, поднимаясь в гору, и все мои мысли были о Риме, о Бетесде, о Цицероне и Тироне, о людях с улицы, ведшей к Лебединому Дому. Я нахмурился, вспомнив вдову Полию, и улыбнулся, вспомнив Электру; я резко развернул коня и поскакал назад к дому Капитона.

Увидев меня, Кар не проявил ни малейшей радости. Он смерил меня унылым взглядом, словно я был демоном, явившимся только для того, чтобы подвергнуть его новой пытке.

— Почему ты такой угрюмый? — сказал я, проходя мимо него в прихожую. Стены были недавно выкрашены в ярко-розовый цвет. Выложенный черной и белой плиткой пол был кое-где засыпан опилками, и вся комната оглашалась неестественным, гулким эхом — непременным спутником ремонта. — А я-то думал, что отсутствие хозяина и хозяйки для тебя праздник.

Он поджал губы, как будто собирался соврать, но в конце концов принял лучшее решение:

— Чего ты хочешь?

— А что стояло здесь раньше? — спросил я, подойдя к нише, в которую была помещена очень плохая копия греческого бюста Александра. Он был до нелепости претенциозен, и, конечно, такая деревенщина, как молодой Секст Росций, никогда бы не стал держать подобную вещь в своем доме; вещицы такого рода куда чаще встретишь в доме разбойника, который грабит виллы безвкусных богачей.

— Букетик цветов, — сказал Кар, уныло глазея на копию; вялый вид и буйные завитки волос делали ее больше похожей на Медузу, чем на Александра. — В прежние дни, пока не сменился хозяин, моя госпожа держала в этой нише серебряную вазу со свежими садовыми цветами. А иногда по весне девочки приносили дикие цветы с холмов…

— Управляющий по-прежнему пьян?

Он с подозрением посмотрел на меня:

— Аналей редко бывает трезвым.

— Тогда я, пожалуй, должен спросить: он не расположен меня принять?

— Если ты спрашиваешь, в здравом ли он уме, то, вероятно, нет. В дальнем конце усадьбы есть домик, куда он норовит ускользнуть при каждом удобном случае.

— Не в этом ли домике жил Секст со своей семьей, когда его выселил Капитон?

Кар мрачно поглядел на меня.

— Точно так. Этим утром, после отъезда хозяина, я видел, как Аналей юркнул туда, прихватив с собой новую девчонку с кухни. Девчонка и бутылочка вина займут его на весь день.

— Хорошо, значит, нас никто не побеспокоит. — Я перешел в следующую комнату. Комната была жилой. Повсюду виднелись следы вчерашнего застолья — застолья, на котором в отсутствие своих жен пировали трое неотесанных мужчин. Робкая девушка-невольница разгребала грязь, с беспомощным видом переходя от одной груды битой посуды к другой. Она не подняла на меня глаз. Кар хлопнул в ладоши и выпроводил ее из комнаты.

На одной из стен мне бросился в глаза большой семейный портрет, выполненный то ли восковыми красками, то ли на дереве. Я сразу узнал седовласого, желчного человека, хотя Капитона я разглядел вчера только мельком. Его жена оказалась суровой матроной с большим носом. По бокам были нарисованы их взрослые дети со своими супругами. Семья, казалось, глядит на художника, заранее подозревая его в том, что он заломит несусветную цену.

— Как я их ненавижу, — прошептал Кар. В изумлении я посмотрел на него. Его взгляд был прикован к картине. — Всю эту семейку, прогнившую до самого основания. Посмотри на них: какая ограниченность и самодовольство. Вселившись в дом, они первым делом заказали этот портрет и для этого доставили художника из самого Рима. Им так хотелось, чтобы потомство навсегда запомнило это выражение злорадного ликования на их рожах. — Казалось, он больше не в состоянии произнести ни слова; его губы тряслись, как будто от отвращения у него закружилась голова. — Как мне рассказать тебе, чего я навидался в этом доме после их приезда? Как рассказать об их низости, подлости, их преднамеренной жестокости? Пускай Секст Росций был не лучшим хозяином, пусть на госпожу иногда накатывало, но они никогда не плевали мне в лицо. И если для своих дочерей Секст Росций был ужасным отцом, какое мне до этого дело? Ах, девочки всегда были такие милые. Как же я их жалел.

— Ужасным отцом? — переспросил я. — О чем ты?

Кар оставил мой вопрос без внимания. Он закрыл глаза и отвернулся от портрета.

— Чего ты хочешь? Кто послал тебя в Америю? Секст Росций? Или та богачка из Рима, о которой он говорил? Зачем ты пришел — чтобы прикончить их во сне?

— Я не убийца, — ответил я.

— Тогда зачем ты здесь? — Неожиданно он снова стал выглядеть напуганным.

— Я приехал потому, что у меня есть вопрос, который я забыл задать тебе вчера.

— Да?

— Секст Росций — отец, не сын — встречался в Риме с одной проституткой. Я хочу сказать, что проституток много, но к этой он относился по-особенному. Девушка с медовыми волосами, очень милая. Ее зовут…

— Елена, — продолжил он.

— Да.

— Они привезли ее сюда вскоре после гибели старика.

— Кто ее привез?

— Трудно вспомнить точно, кто и когда. Поднялась такая неразбериха, такая бессмыслица со всеми этими списками и постановлениями. Мне кажется, ее доставили сюда Магн и Маллий Главкия.

— И что они с ней сделали?

Он фыркнул.

— Спроси лучше, чего они не сделали?

— Ты имеешь в виду, что они ее изнасиловали?

— А Капитон стоял и смотрел. И смеялся. Он велел девушкам с кухни носить еду и вино, пока это продолжалось, и они перепугались до смерти. Я сказал им, чтобы оставались на кухне, что я сам справлюсь, а Капитоан ударил меня плетью и поклялся, что отрежет мне яйца. Когда я рассказал Сексту Росцию, он был в ярости. Тогда его еще пускали в дом, хотя воины уже выгнали его на улицу. Он постоянно спорил с Капитоном, а все остальное время сидел взаперти в своем домике. Я знаю, они много спорили о Елене.

— А когда они привезли ее сюда, уже было видно, что она беременна?

Он метнул на меня сердитый, напуганный взгляд. Насколько я мог судить, он недоумевал, откуда я знаю так много, не будучи одним из них.

— Конечно, — огрызнулся он. — По крайней мере, когда она была голой. Разве ты не понимаешь, что в этом-то все и дело. Магн и Главкия утверждали, что заставят ее выкинуть плод, особенно если поимеют ее вдвоем одновременно.

— Это им удалось?

— Нет. После этого они оставили ее в покое. Может, Секст смог смягчить Капитона, я не знаю. Ее живот становился все больше. Она была помещена к невольницам на кухне и делала свою часть работы. Но сразу после родов она исчезла.

— Когда это случилось?

— Месяца три назад. Не помню точно.

— Так они забрали ее назад в Рим?

— Может быть. А может быть, они ее убили. Одно из трех: они убили либо ее, либо ребенка, либо их обоих.

— Что ты имеешь в виду?

— Пойдем, я тебе покажу.

Не говоря ни слова, он вывел меня из дома и задворками повел в направлении поля. Он прокладывал путь среди виноградников, двигаясь мимо спрятавшихся и уснувших в густой тени рабов. Извилистая тропинка вела по склону холма к семейному кладбищу, чьи стелы я видел днем раньше.

— Здесь, — сказал он. — По холмику можно определить, какие из могил свежие. Старика похоронили здесь, рядом с Гаем. — Он показал на две могилы. Более старая была украшена стелой тонкой работы, изображавшей статного римского юношу в пастушеском одеянии; вокруг него кружились сатиры и нимфы; внизу была вырезана длинная надпись. Я успел разглядеть слова: ГАЙ, ВОЗЛЮБЛЕННЫЙ СЫН, ДАР БОГОВ. Более свежий холмик был обозначен только простой ненадписанной плитой, выглядевшей так, будто ее поставили лишь на время.

— Сразу видно, что старик души не чаял в Гае, — сказал Кар. — Хорошая работа, как тебе кажется? Специально выполнена художником из города, который знал мальчика. Видишь, какой он был красавец; даже камень передает выражение его глаз. Старику, конечно, до сих пор не поставили ничего, кроме нищенского надгробия. Даже имени не написали. Секст хотел оставить эту стелу только до тех пор, пока не закажет другую, сделанную по портретам его отца. Бьюсь об заклад, Капитон не потратит ни гроша из своего нового состояния на камень.

Он приложил пальцы к губам, а затем к верхушке каждой плиты, на старый этрусский лад выразив почтение к мертвым. Потом он подвел меня к поросшему сорняком клочку земли.

— А эта могила появилась после того, как исчезла Елена.

Здесь не было ничего, кроме невысокого земляного холмика и обломка камня наверху, которым было помечено место.

— Ночью мы слышали, как она рожает. Вопила так, что перебудила весь дом. В конце концов, не исключено, что внутри ее мучили Магн и Главкия. На следующее утро Секст появился перед домом, хотя Капитон давно уже запретил пускать его внутрь. Но Секст проложил себе дорогу и припер Капитона к стене в его кабинете. Они захлопнули дверь, и я слышал, как они долго спорили: сначала кричали, потом заговорили очень тихо. Позднее Елена уехала, но я не знал куда. А потом кое-кто из старых рабов рассказали мне об этой новой могиле. Маленькая могилка, не так ли? Но для одного младенца великовата. Елена была крохотной, совсем почти девочка. Как ты думаешь, Елена и ее дитя могли бы здесь поместиться?

— Не знаю, — ответил я.

— И я тоже. И никто мне ничего не говорил. Но вот что я думаю: ребенок родился мертвым или они его убили.

— А Елена?

— Они забрали ее к Хрисогону в Рим. Во всяком случае, об этом поговаривали среди рабов. Может, это всего лишь выдумка, в которую нам так хочется верить.

— Или может оказаться, что здесь похоронена Елена, а ребенок жив.

Кар только пожал плечами и повернул к дому.

Так я покинул Америю даже позже, чем надеялся. Я воспользовался советом Тита Мегара и провел ночь у его родственника. Остаток дня по дороге и всю ночь под чужой крышей я обдумывал то, что поведал мне Кар; почему-то больше всего мне запал в душу не его рассказ о Елене с ее ребенком или о Капитоне и его семье, но слова, которые он вскользь обронил о своем прежнем хозяине: «И если для своих дочерей Секст Росций был ужасным отцом, какое мне до этого дело»? В них было что-то тревожащее, и я ломал над ними голову до тех пор, пока сон не сморил меня вновь.

Глава двадцатая

Я достиг Рима вскоре после полудня. Стояла удушливая жара, но в кабинете Цицерона было вполне прохладно.

— И где ты пропадал? — ворчливо осведомился он, со скрещенными руками расхаживая по комнате и внимательно поглядывая то на меня, то в атрий, где шла прополка сорняков. Тирон стоял у стола перед кипой скрученных и придавленных грузом свитков. Руф тоже был здесь; он сидел в углу и постукивал по своей нижней губе. Тирон и Руф бросали на меня сочувствующие взгляды, из чего я заключил, что я был не первым, на кого Цицерон излил сегодня свой гнев. Оставалось всего четыре дня до суда. У начинающего адвоката сдавали нервы.

— Но ты, разумеется, знал, что я был в Америи, — ответил я. — Перед отъездом я поставил в известность Тирона.

— Тебе хорошо: сбежал в Америю, а мы здесь барахтаемся в одиночку. Судя по тому, что ты сказал Тирону, ты должен был приехать еще вчера. — Он негромко рыгнул и, скривившись, схватился за живот.

— Я сказал Тирону, что уезжаю самое меньшее на день, а может, и больше. Я не думаю, чтобы тебе было особенно интересно узнать о том, что с тех пор, как мы виделись в последний раз, в мой дом вторглись вооруженные головорезы — и не исключено, что в мое отсутствие они наведывались ко мне снова. Этого я не знаю, так как еще там не был, но сразу же пришел сюда. Они угрожали моей рабыне, которой посчастливилось убежать, и убили мою кошку. Тебе это может показаться мелочью, но в цивилизованной стране, например, в Египте, ее гибель сочли бы зловещим предзнаменованием.

Тирон выглядел потрясенным, Цицерон имел вид человека, страдающего несварением желудка.

— Нападение на твой дом? Накануне твоего отъезда из Рима? Но это никак не может быть связано с работой на меня. Откуда они могли узнать…

— На это я не могу ответить, но оставленная на стене кровавая надпись совершенно недвусмысленна: МОЛЧИ ИЛИ УМРИ. ДА СВЕРШИТСЯ ВОЛЯ РИМСКОГО ПРАВОСУДИЯ.

Возможно, это хороший совет. Прежде чем покинуть Рим, я должен был кремировать кошку, найти жилье для своей рабыни и охранника, чтобы следить за моим домом. Что до моей поездки, то не сочти за труд: проскачи в Америю и обратно за два дня, а потом посмотрим, не улучшится ли твое настроение. Я так натер седалище, что едва стою, не говоря уже о том, чтобы присесть. Мои руки обожжены солнцем, а внутренности болят так, как будто меня схватил какой-нибудь титан и швырнул, точно пару игральных костей.

Челюсть Цицерона окаменела и затряслась, губы поджались. Казалось, он снова возьмется меня честить.

Я поднял руку, дав ему знак помолчать:

— Но нет, Цицерон, не спеши благодарить меня за все мои труды, предпринятые ради тебя. Во-первых, давай спокойно посидим, пока раб не принесет нам выпить чего-нибудь прохладительного и обед, рассчитанный на человека с железным желудком, который не ел с рассвета. Выслушай рассказ о том, что я разузнал, пока ходил с Тироном, и что выяснил в Америи. Вот тогда можешь меня благодарить.


Что он с превеликой охотой и сделал, после того как я закончил свое повествование. От несварения не осталось и следа, и Цицерон даже нарушил свой режим, чтобы выпить вместе с нами чашу вина. Я затронул прискорбную тему моих расходов и нашел его как нельзя более сговорчивым. Он не только согласился возместить дополнительные траты, понесенные в связи с тем, что Веспа задержалась в Америи дольше предусмотренного срока, но и вызвался заплатить за вооруженного телохранителя, который будет охранять мой дом до окончания процесса.

— Найми гладиатора у кого сочтешь нужным, — сказал он. — Отнеси расходы на мой счет.

Когда я извлек ходатайство граждан Америи, просивших Суллу пересмотреть проскрибирование старого Росция, я уже готов был поверить, что он назовет меня своим наследником.

Рассказывая свою повесть, я внимательно наблюдал за лицом Руфа. В конце концов Сулла был его зятем. Руф уверял, что не питает к диктатору иных чувств, кроме презрения, и в любом случае рассказ Тита Мегара затрагивал не Суллу, но Хрисогона — его вольноотпущенника и представителя. И все же я боялся, что он сочтет себя задетым. На какое-то мгновение я задался вопросом, а не Руф ли выдал меня врагам Секста Росция, послав Маллия Главкию напасть на мой дом, но в его карих глазах не было ни капли коварства, и трудно было поверить, что эти лукавые брови и веснушчатый нос принадлежат предателю. (Александрийцы советуют остерегаться рыжих женщин, но доверять рыжеволосым мужчинам.) И действительно, когда повествование коснулось Суллы, выставив его в неприглядном свете, Руф, казалось, весь светился тихой радостью.

Когда я покончил со своим рассказом и Цицерон приступил к обдумыванию своей стратегии, Руф горячо вызвался нам помочь. Цицерон хотел было послать его на Форум, но я предложил, чтобы Руф вместо этого пошел со мной, отложив выполнение юридических поручений на потом. Теперь, когда я открыл правду, я хотел предъявить ее Сексту Росцию, чтобы посмотреть, не удастся ли мне пробить его скорлупу, и приличия ради я предпочитал нагрянуть к Цецилии Метелле не одиночкой-следователем, но смиренным посетителем в обществе дорогого ей юного друга.

Тирон заканчивал составление краткого отчета о моем расследовании. Едва я упомянул о визите к Цецилии, как он насторожился. Он закусил губу и наморщил лоб, пытаясь выдумать какую-нибудь основательную причину для того, чтобы пойти с нами. Конечно же он думал о юной Росции. Пока мы с Руфом готовились уходить, он становился все более и более взволнованным, но ничего не говорил.

— И еще, Цицерон, — сказал я наконец. — Ты не мог бы обойтись на время без Тирона, то есть если он не нужен тебе для работы, связанной с процессом. Я буду тебе очень признателен, если ты пошлешь его с нами. — Я видел, как просветлело лицо Тирона.

— Но я думал, что он поможет мне разобраться с твоим отчетом. Я также хотел бы, чтобы он записал некоторые мои замечания и наблюдения.

— Да, хорошо, я только подумал… Я имею в виду, что мне необходимо обсудить некоторые подробности моих бесед, которые я вел на днях в присутствии Тирона, особенно детали допроса в Лебедином Доме. Провалы в памяти, которые нужно заполнить, такая вот штука. Конечно, это может и подождать, но дней осталось не так много. Между прочим, я подозреваю, что мне он понадобится, чтобы записать кое-что новое со слов самого Росция.

— Очень хорошо, — сказал Цицерон. — Я уверен, что большую часть дня прекрасно справлюсь без него.

В приподнятых чувствах от предвкушения ошеломительного успеха на рострах он зашел настолько далеко, что наполнил себе еще чашу вина и потянулся за коркой хлеба.

Тирон едва не плакал от счастья.


Я солгал Цицерону; у меня не было вопросов к Тирону. Всю дорогу, пока мы шли через Форум и поднимались по Палатинскому холму к дому Цецилии, я беседовал с Руфом. Встревоженный Тирон волочился сзади с остекленевшим взглядом.

При первой встрече с Руфом я почти не обратил на него внимания. Его достоинства меркли в присутствии окружающих. Знатность? Но Цецилия Метелла внушала к себе куда большее почтение, лучше свыкшись со своей властью и сознательно пользуясь ею. Ученость? Тут его затмевал Цицерон. Что до юношеской привлекательности, то в этом он не мог соперничать с Тироном. Беседуя наконец с ним один на один, я сразу же оказался под впечатлением его сдержанности, манер и сообразительности. По-видимому, взявшись за дело Росция, Цицерон изо дня в день использовал Руфа на Форуме, поручая ему подавать необходимые бумаги и улаживать юридические тонкости от своего имени. Пока мы пробирались через Форум, он раскланивался или обменивался парой слов со знакомыми: почтительно — со старшими аристократами, менее официально — со сверстниками или представителями низших сословий. Несмотря на то что он еще не носил мужской тоги, он был явно знаком с важными людьми и успел заслужить их уважение.

Известность на Форуме определяется многолюдностью и внушительностью твоей свиты. Легендарный Красс важно расхаживает в окружении телохранителей, рабов, секретарей, сикофантов, предсказателей и гладиаторов. Все-таки мы живем в республике, и огромная толпа, теснящаяся вокруг политика, не может не привлекать внимания. На открытом Форуме твой авторитет часто зависит не столько от качества, сколько от количества сторонников; говорят, некоторые кандидаты на государственные должности покупают свои свиты оптом, и находятся римляне, живущие на жалкие крохи, которые они зарабатывают, сопровождая влиятельных особ во время их прогулок по Риму. Посреди Форума я вдруг понял, что на меня с Тироном — при всей нашей непохожести — взирают как на свиту Руфа. Эта догадка заставила меня рассмеяться.

Руф как будто прочитал мои мысли.

— Мой зять, — начал он, и, судя по его тону, он говорил не о ком ином, как о Сулле, — в последнее время завел привычку расхаживать по Форуму в одиночку, не имея с собой даже телохранителя. По его словам, таким образом он готовится уйти на покой, вернуться к жизни частного человека.

— Разумно ли это?

— Полагаю, он настолько велик, что не нуждается в свите, чтобы произвести впечатление на других. Столь блестящ, что его спутников просто не заметят — их затмит ослепительный свет Суллы. Так свечи меркнут перед солнцем.

— И если свечу можно задуть шутя, никто не погасит солнце.

Руф кивнул.

— Которое, таким образом, не нуждается в телохранителях. Похоже, так думает Сулла. Он называет себя Суллой — Возлюбленным Фортуны, словно он женат на богине. Он считает, что его хранят боги, и кто станет спорить с этим?

Руф сделал первый шаг, продемонстрировав готовность к откровенному разговору о своем зяте.

— Ты ведь недолюбливаешь Суллу, не так ли? — спросил я.

— Я очень его уважаю. Он, по-моему, действительно великий человек. Но мне трудно находиться с ним в одной комнате. Не могу себе представить, что в нем находит Валерия, хотя она и впрямь его любит. Как она хочет иметь от него ребенка! Бывая у нас, она говорит об этом без умолку со всеми женщинами в доме. Быть возлюбленной Возлюбленного Фортуны — думаю, она получит то, что хочет.

— Выходит, ты хорошо его знаешь.

— Не лучше, чем полагается знать младшему брату его жены.

— И ты знаком с его окружением?

— Ты хочешь спросить меня о Хрисогоне?

— Да.

— Все, что о них рассказывают, — правда. Конечно, теперь между ними ничего нет, только дружба. Говорят, что в плотских делах Сулла отличается крайним непостоянством, но в то же время и верностью, ведь он никогда не бросает своих возлюбленных; своим привязанностям он не изменяет. Сулла постоянен и во вражде и в дружбе. Что до Хрисогона, то ты все поймешь, как только его увидишь. Это правда, вначале он был просто рабом, но иногда боги любят вложить душу льва в тело ягненка.

— Хрисогон — жестокий ягненок?

— Больше не ягненок. Сулла обстриг его шерстку, с этим не поспоришь, но на ее месте выросла грива из чистого золота. Хрисогону она идет. Он очень богат, очень могуществен и совершенно безжалостен. И прекрасен, как Бог. Уж в этом-то Сулла разбирается.

— Твои слова звучат так, как будто ты уважаешь любимца Суллы еще меньше, чем самого Суллу.

— Я и не говорил, что мне не нравится Сулла. Все не так просто. Это трудно выразить словами. Он великий человек. Он подлещивается ко мне, пусть это и не подобает человеку, женатому на моей сестре. — Когда Руф искоса посмотрел на меня, он выглядел старше своих шестнадцати лет. — По-моему, ты думал, что, Цецилия шутит или немного не в себе, когда она предлагала мне очаровать Суллу ради Секста Росция. — Он поморщил нос и проворчал: — С Суллой? Невообразимо.

Мы прошли мимо группы сенаторов. Некоторые из них, узнав Руфа, приостановили разговор. Они принялись расспрашивать Руфа о его занятиях и заметили, что прослышали от его брата Гортензия о каком-то деле перед рострами, к которому он причастен. С людьми своего класса Руф выказал себя образцом прекрасных манер: он был одновременно ласков и угодлив, скромен и в то же время самоуверен, как все римляне; однако я видел, что какая-то его часть оставалась отчужденной и холодной, словно он был критичным наблюдателем своей искусственной благопристойности. Я начал понимать, почему Цицерон был так рад покровительствовать ему, и задался вопросом, а не у Руфа ли учился Цицерон, как возвыситься над своей деревенской безвестностью и подражать непринужденной самоуверенности молодого аристократа, родившегося в одной из самых знатных римских семей.

Сенаторы перешли на другое место, и Руф продолжил, как будто мы и не прерывались:

— Кстати, я приглашен завтра вечером на вечеринку в особняке Хрисогона на Палатине. Это неподалеку от дома Цецилии. Там будет Сулла и его ближайшее окружение, не считая Валерии. Как раз сегодня утром я получил записку от Суллы. Он решительно настаивает на том, чтобы я пришел. «Скоро ты наденешь мужскую тогу, — пишет он. — Самое время приступить к твоему мужскому воспитанию. Что может быть лучше, чем общество лучших людей Рима». Подумай только, он имеет в виду своих приятелей с подмостков — всех этих актеров, комедиантов и акробатов. И, конечно, рабов, которым он пожаловал гражданство, чтобы они заняли место тех, кого он обезглавил. Родители уговаривают меня пойти. По словам Гортензия, я буду дураком, если не отвечу на приглашение. Даже Валерия считает, что я должен быть там.

— Я тоже, — тихо сказал я, набрав побольше дыхания перед восхождением на Палатин.

— И всю ночь отбиваться от заигрываний Суллы? Для этого мне следовало бы быть акробатом, актером и комедиантом в одном лице.

— Сделай это ради Секста Росция и его дела. Сделай это для Цицерона.

При упоминании Цицерона его лицо посерьезнело:

— Что ты имеешь в виду?

— Мне нужно получить доступ к рабам Хрисогона. Мне нужно пробраться внутрь, чтобы посмотреть, кем из рабов Секста Росция он по-прежнему владеет. При возможности я хочу их расспросить. Будет лучше, если в доме у меня будет друг. Думаешь, то, что вечеринка совпала с нашей потребностью, — случайность? Нам улыбнулись боги.

— Надеюсь, Фортуна, а не Венера.

Я рассмеялся, хотя это и стоило мне драгоценного дыхания, и продолжил тяжелое восхождение на холм.


— Так это правда? — спросил я, пристально вглядываясь в глаза Секста Росция и пытаясь заставить его моргнуть раньше меня. — Каждое слово в рассказе Тита Мегара? Но если это так, то почему ты не рассказал нам обо всем сразу?

Мы сидели в той же душной, запущенной комнате, в которой встречались прежде. На этот раз Цецилия Метелла, вкратце ознакомленная с моим рассказом, пришла вместе с нами. Мысль о том, что ее дорогой Секст был проскрибирован как враг Суллы, была, по ее словам, нелепа, непристойна. Ей не терпелось узнать, что скажет об этом его сын. Руф сидел рядом с ней, а одна из рабынь стояла в углу и бесшумно обмахивала Цецилию веером из павлиньих перьев на длинной ручке, точно ее хозяйка была супругой фараона. Тирон стоял по правую руку от меня с табличкой и стило в руках, беспокойно переминаясь с ноги на ногу.

Секст не мигая смотрел на меня. Его взгляд расслаблял не меньше, чем жара. Если он что-либо и скрывал, то делал это очень хорошо. Большинство людей, которым необходимо измыслить ложь или увертку, отведут глаза в сторону, чтобы не встречаться с пристальным взглядом собеседника. Секст Росций смотрел мне прямо в глаза, и лицо его при этом ничего не выражало. Наконец я моргнул. Кажется, он усмехнулся, но, возможно, мне это только почудилось. Я начинал думать, что он и в самом деле безумен.

— Да, — наконец вымолвил он. — Правда. Все до последнего слова.

Цецилия горестно усмехнулась. Руф погладил ее морщинистую руку.

— Тогда почему ты ничего не рассказал Цицерону? Ты что-нибудь рассказал Гортензию, когда он был твоим адвокатом?

— Нет.

— Но как ты мог надеяться на их защиту, если не хотел поделиться с ними тем, что знаешь?

— Ни того, ни другого я не просил браться за мое дело. Это все она. — Он бесцеремонно показал на Цецилию Метеллу.

— Ты говоришь, что не хочешь адвоката? — вспылил Руф. — Но у тебя не будет ни шанса, если ты будешь в одиночку противостоять на рострах такому обвинителю, как Гай Эруций.

— А какие шансы у меня сейчас? Даже если я как-нибудь ускользну от них на суде, они отыщут меня потом и поступят со мной так же, как с отцом.

— Не обязательно, — втолковывал ему Руф. — Они ничего тебе не сделают, если на суде Цицерон разоблачит обман Капитона и Магна.

— А для этого он будет вынужден притянуть к этому делу Хрисогона, не так ли? Не поборешься с собакой — не наберешься блох, и уж тогда хозяин спустит на тебя всю свою свору. Пес может огрызнуться, и хозяину совсем ни к чему, чтобы его позорил на людях какой-нибудь выскочка-адвокат. Даже если этот ваш Цицеронишка и выиграет дело, он кончит тем, что его голову насадят на кол. Не рассказывайте мне, что в Риме найдется адвокат, который дерзнет плюнуть в лицо Сулле. А если такой и найдется, то он слишком глуп, чтобы заниматься моим делом.

Руф и Тирон не скрывали своего раздражения. Как посмел Росций сказать такое о Цицероне, их Цицероне?! Страхи Росция ничего для них не значили; их вера в Цицерона была абсолютной.

Но я боялся, что Секст Росций прав. Опасность, связанная с его делом, была именно такой, как он ее описал. Кто-то уже покушался на мою жизнь (об этом факте я намеренно не упомянул под кровом Цецилии). Если они не покушались на Цицерона, то лишь потому, что на тот момент в расследовании он отставал от меня на один шаг и имел куда более мощные связи, чем я.

И все же в словах Росция была какая-то неискренность. Да, защищать его — опасно, и идти до конца — значит навлечь на себя гнев влиятельнейших особ. Но какое могло быть ему до этого дело, если единственное, что ему оставалось в случае поражения, — жуткая казнь. Сражаясь за себя, вооружив нас правдой, которая могла бы доказать его невиновность и вину его обвинителей, он мог приобрести все: жизнь, безопасность, быть может, даже отмену проскрипции в отношении его отца и возвращение отцовского имущества. Неужели он настолько отчаялся, что вконец парализован? Можно ли потерять присутствие духа настолько, чтобы желать поражения и смерти?

— Секст Росций, — сказал я, — помоги мне разобраться. Ты узнал о смерти отца вскоре после того, как это случилось. Его тело вернулось в Аме-рию, и ты приступил к погребальным обрядам. Затем пришли солдаты, чтобы объявить о том, что он был проскрибирован, что его смерть была не убийством, а законной казнью, что его имущество перешло к государству. Тебя силой выгнали из дома, и ты остановился у друзей в городке. В Риме прошел аукцион; Капитон и, по всей видимости, Хрисогон скупают все имущество. Знал ли ты тогда, кто убил твоего отца?

— Нет.

— Но, конечно, подозревал.

— Да.

— Очень хорошо. Устроившись, Капитон милостиво приглашает тебя пожить у него, позволив твоей семье занять лачугу рядом с виллой. Как ты перенес это унижение?

— Что мне было делать? Закон есть закон. Тит Мегар и городской совет уехали, чтобы ходатайствовать обо мне перед самим Суллой. Мне оставалось только ждать.

— Но в конце концов Капитон выгнал тебя насовсем. Почему?

— Думаю, потому, что я ему надоел. Может быть, он начал чувствовать свою вину.

— Но к тому времени у тебя не могло оставаться сомнений относительно причастности Капитона к убийству твоего отца. Ты ему угрожал?

Он смотрел в сторону.

— До кулаков дело не доходило, но спорили мы ожесточенно. Я говорил ему, что глупо так удобно устраиваться в большом доме, что ему не позволят его удержать. А он говорил мне, что я жалкий нищий и должен целовать ему ноги за оказанное мне благодеяние. — Он стиснул подлокотники, и костяшки его пальцев побелели. В приступе ярости он заскрежетал зубами. — Он сказал, что я умру прежде, чем верну себе землю. Он сказал, что мне еще повезло, раз я до сих пор жив. Он вышвырнул меня из дома — так это, по крайней мере, выглядит, но на самом деле я убежал, спасая свою жизнь. Даже в доме Тита я не был в безопасности; я чувствовал, как они следят за домом после наступления темноты, точно ночные тати, дожидающиеся своего часа. Поэтому я и приехал в Рим. Но даже здесь на улице я не чувствую себя в безопасности. Только в этой комнате мне ничто не угрожает. А они не оставляют меня в покое даже здесь! Я никогда не думал, что дойдет до этого, что они притянут меня к суду и зашьют в мешок. Или ты не видишь, что вся сила на их стороне? Кто знает, какую ложь преподнесет этот Эруций? Слово Эруция против слова Цицерона. На чью сторону, как ты думаешь, встанут судьи, чтобы не оскорбить диктатора? Вы ничего не сможете сделать! — Вдруг он разрыдался.

Цецилия Метелла сделала такое лицо, как будто проглотила что-то отвратительное. Без слов она встала со своего кресла и подошла к двери. Рабыня с павлиньим опахалом последовала за ней. Руф вскочил, но я сделал ему знак остаться.

Росций сидел, обхватив лицо ладонями.

— Ты странный человек, — наконец сказал я. — Ты несчастен, но тебя не хочется жалеть. Тебе предстоит ужасная смерть, на твоем месте любой другой придумал бы любую ложь, лишь бы спастись, а ты отказываешься рассказать правду, которая только и может тебя спасти. Теперь, когда правда открылась, ты соглашаешься с ней; у тебя нет причины лгать, и все же… Ты заставляешь меня усомниться в моем чутье, Секст Росций. Я в замешательстве, как охотничий пес, который в заячьей норе чует лисицу.

Он медленно поднял голову. Его лицо было перекошено ненавистью и недоверием, а в глазах затаился страх.

Я покачал головой.

— Разговор с тобой меня утомляет. У меня от тебя болит голова. Надеюсь только, что голова Цицерона будет покрепче. — Мы поднялись, чтобы уходить. Я обернулся. — Было кое-что еще. Так, пустяк. Молодая проститутка по имени Елена. Ты знаешь, кого я имею в виду?

— Да. Конечно. Некоторое время она жила в доме после того, как он достался Капитону.

— И как она туда попала?

Он задумался. Наконец, всхлипывания прекратились.

— По-моему, Магн и Главкия разыскали ее в городе. Думаю, что отец купил ее какое-то время назад, но оставил под присмотром прежнего хозяина. После аукционов Магн заявил на нее права как на свою собственность.

— Я слышал, она ждала ребенка.

Он помолчал.

— Да, ты прав.

— От кого?

— Кто знает? Она ведь была шлюха.

— Конечно. И что с ней стало?

— Откуда мне знать?

— Я имею в виду, что с ней стало после родов?

— Откуда мне знать? — повторил он рассерженно. — Как бы ты поступил со шлюхой и только что родившимся рабом, если бы был таким человеком, как Капитон? Скорее всего, они давным-давно проданы на невольничьем рынке.

— Нет, — сказал я. — По меньшей мере один из них мертв, похоронен рядом с могилой твоего отца в Америи.

Я внимательно изучал его лицо, стоя в проходе, и ждал, но он не ответил.

Мы молча вернулись на половину Цецилии. Уголком глаза я видел, что Тирон отстает; его тревога все росла по мере того, как мы приближались к выходу. Я был слишком поглощен раздумьями о Сексте Росции, чтобы обращать внимание еще и на Тирона, но когда мы наконец вступили на половину Цецилии, я начал подыскивать какой-нибудь шаткий предлог, чтобы он мог свободно отправиться на поиски девушки.

Но Тирон меня опередил. Он резко остановился и обшарил себя руками с видом человека, который что-то потерял.

— Клянусь Геркулесом, — сказал он. — Я забыл стило и табличку. Я их мигом принесу, если только они были при мне, когда ты расспрашивал Росция. А иначе получится, что я забыл их в другом месте, — добавил он, ухватившись за догадку, способную продлить его отсутствие.

— Они были при тебе, — в голосе Руфа звучала враждебная нотка. — Я помню, что видел их у тебя в руках.

Я покачал головой.

— Я в этом не уверен. В любом случае, тебе лучше вернуться и поискать. Не торопись. Руфу все равно уже нечего делать на Форуме — слишком поздно. К тому же сейчас слишком жарко, чтобы лететь сломя голову в дом к Цицерону. Думаю, что хозяйка позволит нам с Руфом некоторое время переждать у нее в саду; там мы хотя бы сможем отдохнуть от этого зноя.

Присоединиться к нам Цецилия не смогла. Евнух Ахавзар объяснил, что беседа с Секстом Росцием вконец ее изнурила. Хотя хозяйка и была не расположена к приему гостей, она предоставила в наше распоряжение своих слуг, которые сновали по перистилю и переставляли мебель с солнца в тень, подносили холодные напитки, изо всех сил стараясь нам угодить. Руф выглядел апатичным и взвинченным. Я снова заговорил с ним о пирушке, которая должна была состояться следующим вечером в доме Хрисогона.

— Если тебе совсем не улыбается туда идти, — сказал я, — тогда не ходи. Я только подумал, что ты мог бы провести меня в дом, может быть, через вход для рабов. Я хотел бы выяснить некоторые детали, которые, боюсь, никак иначе мне не открыть. Но, конечно, я не имею права просить тебя об этом…

— Нет, нет, — пробормотал он, как будто я застал его грезящим наяву. — Я пойду. Я покажу тебе его дом прежде, чем мы спустимся с Палатина; это неподалеку. Только если ради Цицерона, как ты говорил.

Он подозвал одного из слуг и заказал еще вина. Мне казалось, что выпил он уже достаточно. Когда чашу принесли, он осушил ее залпом и потребовал еще. Я прокашлялся и помрачнел.

— Руф, вспомни хорошее изречение: все в меру. По крайней мере, так сказал бы Цицерон.

— Цицерон, — произнес он, словно проклятие, а потом произнес это имя еще раз, словно что-то смешное. Он встал с табуретки и, обложившись подушками, лег на диван. По саду пробежал легкий ветерок; зашуршали высохшие листья папируса, завздыхал аканф. Руф сомкнул глаза, и смягчившиеся черты его лица напомнили мне, что, несмотря на знатность и мужские манеры, он всего лишь ребенок, все еще одетый в детскую тогу с длинными, скромными рукавами, которая в этот момент надета и на Росции, если только Тирон ее еще не снял.

— Как ты думаешь, чем они сейчас занимаются? — неожиданно спросил Руф, открывая глаза, чтобы застать меня врасплох.

Я притворился смущенным и покачал головой.

— Ты знаешь, о ком я говорю, — вздохнул Руф. — Тирон ужасно долго ищет свое стило, ты не находишь? Свой стиль! — Он рассмеялся своим словам как удачной шутке. Но смешок вышел горьким.

— Так ты знаешь? — сказал я.

— Конечно, знаю. Впервые это произошло, когда он пришел сюда с Цицероном. С тех пор это случается каждый раз. Я начинал уже думать, что ты не заметил. Ну и сыщик, изумлялся я, не заметить такой очевидной вещи. Просто смешно, насколько очевидной.

В его голосе звучали ревность и раздражение. Я сочувственно кивнул. В конце концов, Росция — очень привлекательная девушка. Я немного и сам ревновал ее к Тирону.

Я понизил голос, пытаясь говорить мягко, но не покровительственно.

— Он всего лишь раб, и в его жизни так мало радостей.

— Вот именно! — сказал Руф. — Какой-то раб умеет найти наслаждение, а для меня это невозможно. Хрисогон тоже был рабом, и он получил то, что хотел; точно так же Сулла получал, что хотел, от Хрисогона, от Валерии, от всех остальных своих любовниц, наложниц и жен. Иногда мне кажется, что весь мир состоит из людей, которые находят друг друга, тогда как я везде посторонний. И в целом мире я не нужен никому, кроме Суллы. Да это шутка богов! — он покачал головой, но не улыбнулся. — Сулла меня хочет и не может получить; я хочу человека, который даже и не знает о моем существовании. Как это ужасно, когда в целом свете тебе нужен только один, а твоя страсть остается неразделенной! Случалось ли тебе любить безответно, Гордиан?

— Конечно. С кем этого не бывает?

Раб принес новую чашу вина. Руф сделал глоток, потом поставил чашу на стол и засмотрелся на нее. Мне казалось, что Росция, едва ли стоит таких мучений, но ведь мне было далеко не шестнадцать.

— Ведь это до того очевидно! — пробормотал он. — И долго еще они намерены этим заниматься?

— Цецилия знает? — спросил я. — А Секст Росций?

— О наших голубках? Уверен, что нет. Цецилия живет, как в тумане, и кто знает, что творится в голове Секста? По-моему, если бы он узнал, что его дочь крутит шашни с чужим рабом, — даже он счел бы себя обязанным разыграть возмущение.

Я помолчал, не желая слишком быстро засыпать его вопросами. Я думал о Тироне и об опасности, которой он себя подвергает. Руф был юн, разочарован и знатен, а Тирон — всего лишь раб, творящий неслыханное в доме аристократки. Одним словом Руф мог навсегда поломать его жизнь.

— А что Цицерон — он знает?

Руф посмотрел мне прямо в глаза. Выражение его лица было таким странным, что я не мог понять, в чем дело.

— Знает ли Цицерон? — прошептал он. Потом приступ миновал. Юноша выглядел очень усталым. — Ты имеешь в виду, о Тироне и Росции. Нет, конечно, не знает. На такие вещи он никогда не обращает внимания. Подобные страсти укрываются от его взгляда.

В полном отчаянии Руф откинулся на подушки.

— Я понимаю, — сказал я. — Ты мне вряд ли поверишь, но я понимаю. Росция, вне всяких сомнений, прелестная девушка, но подумай сам. У тебя нет благовидного способа открыто за ней ухаживать.

— Росция? — Он выглядел ошеломленным, потом глаза его округлились. — Но при чем же здесь Росция?

— Понимаю, — сказал я, ничего не понимая. — Так значит, это Тирон предмет твоей… — Внезапно я запнулся, столкнувшись с целым рядом новых затруднений.

И тут мне открылась истина. В одно мгновение я все понял — не из его слов и даже не по выражению его лица; только сейчас я припомнил его интонацию, отчетливо врезавшуюся в мою память: так иногда ниспосылаются озарения, которые застают нас врасплох и на первый взгляд кажутся необъяснимыми.

Как нелепо, думал я, и как трогательно: кого не взволнует вся серьезность его страдания. Человеческие законы стремятся к равновесию, но законы любви — чистая прихоть. Мне казалось, что Цицерон — степенный, нервный, мучающийся дурным пищеварением Цицерон — последний человек в Риме, который способен разделить страсть Руфа; юноша не мог выбрать для своего увлечения предмет более безнадежный. Несомненно, такой молодой, такой пылкий Руф, с головой погрузившийся в греческие идеалы в кружке Цицерона, видел себя Алкивиадом, а своего старшего друга Сократом. Неудивительно, что его так разъярила мысль о наслаждении, которое испытывают в это мгновение Тирон и Росция, в то время как он пылает затаенной страстью, не давая выхода своей кипучей юной силе.

В замешательстве я откинулся на спинку стула; да и что я мог бы ему посоветовать? Я хлопнул в ладоши и приказал невольнице принести нам еще вина.

Глава двадцать первая

Хозяин конюшни не выказал ни малейшей радости, увидев меня на простой крестьянской лошади вместо его любимицы Веспы. Горсть монет и уверения, что он будет вознагражден за любые причиненные ему неудобства, его успокоили. Что до Бетесды, то он известил меня о том, что в мое отсутствие она беспрестанно дулась, разбила три чаши на кухне, испортила порученное ей шитье и довела до слез главного повара и домоправителя. Управляющий испрашивал у него позволения задать ей взбучку, но хозяин — верный нашему уговору — не согласился. Он крикнул одному из рабов пойти и привести ее.

— И скатертью дорога, — добавил он, хотя, когда надменной поступью она выходила из дома в конюшню, я заметил, что он не может отвести от нее глаз.

Я изображал безразличие. Бетесда изображала холодность. Она настояла на том, чтобы по дороге домой остановиться у рынка, иначе этим вечером нам будет нечего есть. Пока она делала покупки, я слонялся по улице, вдыхая зловоние и созерцая убогие виды Субуры. Я был счастлив вернуться домой. Даже свежая куча экскрементов, которую нам пришлось обходить, забираясь на холм, не могла омрачить моего настроения.

Скальд сидел на земле, прислонившись к двери и вытянув ноги. Поначалу я подумал, что он спит, но при нашем приближении великан зашевелился и, встревоженный, без промедления вскочил на ноги. Узнав меня в лицо, он расслабился и расплылся в глупой ухмылке. Он сообщил мне, что он дежурил здесь по очереди со своим братом, так что дом ни на минуту не оставался без присмотра; в мое отсутствие сюда никто не приходил. Я дал ему монету и сказал, что он может идти, и послушный Скальд вприпрыжку побежал вниз с холма.

Бетесда в тревоге посмотрела на меня, но я уверил ее, что она будет в безопасности. Цицерон обещал дать деньги на охрану моего дома. Перед сном я подыщу в Субуре подходящего человека.

Она начала говорить, и по тому, как она скривила губы, я догадался, что она собирается сказать что-нибудь язвительное. Я закрыл ей рот поцелуем, зашел с ней в дом и ногой закрыл дверь. Она выронила зелень и хлеб и руками обхватила меня за шею и плечи, а потом опустилась на пол и притянула меня к себе.

Бетесда очень обрадовалась моему возвращению и не скрывала этого. Она была рассержена тем, что я оставил ее в чужом доме, и дала волю своему гневу, вцепившись ногтями мне в плечи, колотя меня по спине, щипая меня за шею и мочки ушей. Я пожирал ее как мужчина, постившийся много-много дней. Казалось невероятным, что мы не виделись всего две ночи.

Этим утром она купалась. Ее кожа пахла душистым мылом, а уши, шею и укромные уголки своего тела она умастила неизвестным мне благовонием (позже она рассказала, что стащила его из тайника хозяйки, когда никто этого не видел). В последних лучах солнца, обнаженные и обессиленные, мы лежали в прихожей, а наш пот оставлял непристойные отпечатки на истертом ковре. Случайно я перевел взгляд с гладких округлостей ее тела и заметил кровавую надпись, по-прежнему грозившую мне со стены:

«Молчи или умри…»

Внезапное дуновение из атрия остудило пот на моей спине. Я лизнул гусиную кожу на плече Бетесды. В одно мгновение мне почудилось, что сердце перестало биться, застыв между угасающим светом и теплом ее тела и запиской на стене. Мир вдруг показался странным и незнакомым местом, и кто-то громко нашептывал слова угрозы мне на ухо. Я мог истолковать это как дурное знамение. Я мог бежать из дома, из Рима, от правосудия римлян. Вместо этого я укусил ее за плечо; Бетесда задохнулась от изумления, а ночь неотвратимо приближалась к своему неутешительному концу.

Вдвоем мы зажгли лампы, и хотя на ее лице не было страха, Бетесда снова настояла на том, чтобы осветить все комнаты. Я сказал ей, что она должна пойти со мной в Субуру, где я найму телохранителя, но она заявила, что останется готовить ужин. При мысли о том, что я оставлю ее одну пусть даже совсем ненадолго, я почувствовал приступ страха, но она была неумолима и только просила поторопиться. Я прекрасно видел, что она решила проявить отвагу и хочет на свой лад восстановить свою власть над домом; в мое отсутствие она намеревалась сжечь веточку ладана и исполнить некий обряд, которому давным-давно научила ее мать. Когда дверь за мной закрылась, я задержался, чтобы убедиться в том, что Бетесда надежно заперла ее изнутри.

Над городом поднималась почти полная луна, заливая голубым светом тихие дома на склоне Эсквилина; в лунном свете черепица выглядела так, будто ее края были отделаны медью. Раскинувшаяся внизу Субура была затоплена светом и приглушенными звуками, которые поглотили меня после того, как я быстро спустился с холма и вступил на одну из самых шумных улиц ночного Рима.

Я мог нанять бандита на каждом углу, но в тот вечер я искал не обычного головореза. Мне был нужен мастер своего дела — боец или телохранитель из свиты какого-нибудь богача, раб испытанной доблести, которому можно доверять. Я отправился в таверну, располагавшуюся на задворках одного из самых дорогих субурских борделей, и разыскал там Вара Посредника. Ему была известна моя добрая репутация, и он тотчас понял, чего я хочу. После того как я угостил его чашей вина, он исчез. Вскоре он вернулся в сопровождении рослого силача.

Двое мужчин, вошедших в тускло освещенную комнатку, были полной противоположностью друг другу. Коротышка Вар доставал великану только до локтя; его плешивая башка и унизанные кольцами пальцы блестели на свету, а рыхлые черты лица казались расплывшимися в свете ламп. Зверь рядом с ним отнюдь не выглядел укрощенным; в его глазах горел зловещий красный огонек, и лампы здесь были ни при чем. Он производил впечатление почти неестественной силы и прочности, как будто был сложен из гранитных блоков или стволов деревьев; даже его лицо казалось высеченным из камня — грубый набросок, отброшенный скульптором, который решил, что вид у него чересчур свирепый и не стоит его завершать. Его волосы и борода были длинными и косматыми, но причесанными, а его туника была сшита из хорошей ткани. Было видно, что за ним ухаживают как за породистым скакуном. Было также видно, что он способен убить человека голыми руками.

Это был как раз тот человек, что мне нужен. Его звали Зотик.

— Любимец своего хозяина, — уверил меня Вар. — Тот никогда не выходит из дому, не взяв с собой Зотика. Проверенный убийца: только в прошлом месяце свернул шею одному громиле. И будь уверен, силен как бык. От него несет чесноком? Хозяин дает ему чеснок, как овес коню. Это средство используют гладиаторы: оно дает человеку силы. Его хозяин богат, уважаем, владеет в Субуре тремя публичными домами, двумя тавернами и игорным домом; он человек благочестивый и не имеет врагов в целом свете, я уверен, но считает не лишним предохранить себя от непредвиденного. Да и кто из нас поступил бы иначе? Не делает ни шагу без своего любимого Зотика. Но специально для меня, ведь за ним должок Вару, этот человек даст мне его взаймы — на четыре дня, как ты просил, но не больше. Чтобы вернуть мне старый, очень старый долг. Как тебе повезло, Гордиан, иметь своим другом Вара Посредника.

Мы поторговались, и, спеша вернуться к Бетесде, я позволил ему ухватить весьма жирный куш. Но раб стоил таких денег; мы шли по запруженной людьми Субуре, и незнакомцы уступали нам дорогу; я видел, какими испуганными глазами смотрели они на чудовище, вышагивающее позади меня. Зотик был немногословен, что меня радовало. Когда мы поднимались по безлюдной дорожке к моему дому, оставляя за спиной шумную Субуру, он маячил позади меня духом-покровителем, бдительно вглядывающимся в лежащие вокруг нас тени.

Мы уже были в виду моего дома, когда дыхание его вдруг участилось, и я почувствовал, как его рука камнем легла на мое плечо. Перед моей дверью стоял, скрестив руки, мужчина. Он крикнул нам, чтобы мы оставались там, где стоим, а затем вытащил из рукава длинный кинжал. В мгновение ока Зотик оказался передо мной. Не успел я и глазом моргнуть, как в его кулаке мелькнуло длинное стальное лезвие.

Хлопнула и отворилась дверь. Я услышал смех Бетесды. Она-то все мне и объяснила. По-видимому, я недопонял Цицерона. Он не только предложил мне деньги на телохранителя, но даже взял на себя труд послать ко мне своего человека. Через несколько минут после моего ухода раздался стук в дверь. Поначалу Бетесда не отозвалась, но в конце концов выглянула за решетку. Посетитель спросил меня; Бетесда соврала, что я дома, но не расположен его принять. Тогда он назвал имя Цицерона, передал ей его комплименты и сказал, что послан Цицероном для охраны моего дома; ее хозяин наверняка об этом вспомнит. Не сказав больше ни слова, он занял место перед дверью.

— Два в любом случае лучше одного, — настаивала Бетесда, и, когда она переводила взгляд с одного на другого, я почувствовал укол ревности. Быть может, именно легкий приступ ревности помутил мой рассудок, не позволив заметить очевидного. Наверно, я затруднился бы ответить, который из двоих был более уродлив, громаден, устрашающ или который из них произвел большее впечатление на Бетесду. Если бы не рыжая борода и красноватый цвет лица, он вполне мог бы сойти за брата Зотика; от него так же пахло чесноком. Сжав челюсти, они мерили друг друга гипнотизирующими взглядами, как это принято у гладиаторов, словно малейшее подрагивание губ могло замутить первозданную чистоту их взаимного презрения.

— Очень хорошо, — сказал я ей. — Сегодня ночью воспользуемся обоими, а завтра решим, кого оставить. Один пусть ходит вокруг дома и следит за дорожкой, второй — сидит за дверями в прихожей.

Цицерон сказал, что позаботиться об охране должен я сам; я помнил это совершенно отчетливо. Но, может, думал я, возбужденный доставленными мною сведениями, Цицерон запамятовал о собственных распоряжениях. В тот момент я мог думать только о запахах, доносившихся с кухни, и о предстоящей ночи — долгой, беспробудной ночи.

Покидая прихожую, я бросил взгляд на присланного Цицероном бородача. Он сидел на табурете перед закрытой дверью, прислонившись к стене и скрестив на груди руки. В кулаке он по-прежнему сжимал обнаженный кинжал. Над головой у него по-прежнему проступало написанное кровью послание, и в глаза мне снова бросились слова: «Молчи или умри». Мне стало нехорошо; утром я велю Бетесде отмыть стену. Я взглянул в немигающие глаза Рыжебородого и улыбнулся. Он не ответил на мою улыбку.


В комедиях часто появляются персонажи, которые совершают дурацкие поступки, вся глупость которых до боли очевидна каждому зрителю, очевидна всем на свете, кроме них самих. Публика ерзает на своих местах, хохочет, даже кричит:

— Нет, нет! Как же ты не понимаешь, дурак! Человек на сцене обречен и ничего не слышит, и боги с превеликой радостью и весельем подстраивают гибель еще одного ослепленного смертного.

Но порой боги подводят нас к краю пропасти лишь затем, чтобы в последний момент вырвать нас из бездны, и наше необъяснимое спасение забавляет их не меньше, чем наша безвременная смерть.

Я внезапно проснулся без промежутка между сном и явью; мое сознание пробудилось в странном царстве, которое простирается от полуночи до рассвета. Я был один в своей спальне. После обильного ужина с рыбой и вином Бетесда проводила меня сюда, сняла с меня тунику и, несмотря на жару, укрыла толстым шерстяным одеялом; перед уходом она, как ребенка, поцеловала меня в лоб. Я встал, и одеяло соскользнуло на постель; в густом ночном воздухе повисла жара. В комнате было темно: сквозь оконце в верхней части стены сюда проникал лишь тонкий лучик лунного света. Я по памяти добрался до угла комнаты, но в темноте я не нашел ночного горшка, или же Бетесда опорожнила его и забыла поставить на место.

Это не имело значения. Той роковой ночью ночной горшок мог запросто обернуться грибом или растаять в воздухе, и это бы показалось сущей безделицей. На меня нахлынуло то же странное ощущение, которое я испытал, когда мы с Бетесдой лежали в прихожей. Я видел и чувствовал окружающие меня вещи с абсолютной ясностью, и все же обстановка казалась мне таинственной и незнакомой, как будто луна изменила свой цвет, как будто сами боги покинули землю и погрузились в сон, предоставив мир самому себе. В такую ночь могло случиться что угодно.

Я отогнул занавеску и вышел в атрий. Возможно, я до сих пор не проснулся и спал на ходу, потому что знакомые места в доме казались нереальными и до неузнаваемости преображенными географией ночи. Сад был затоплен голубым лунным светом и походил на непроходимые заросли скелетов, которые отбрасывали острые кинжальные тени. Кое-где в перистиле догорали светильники, подобные обессиленным солнцам, готовым вот-вот погаснуть. Самый яркий из светильников сиял за стеной, прикрывавшей прихожую, заливая угол дома жидким желтым отблеском, напоминая бивачные костры, пылающие за горной грядой.

Я подошел к краю сада и поднял тунику. Я был осторожен как школьник и ступал по мягкой траве, не издавая ни звука. Закончив, я опустил тунику и не сходя с места созерцал поле, усыпанное костями и в неверном лунном свете напоминавшее пепельные руины Карфагена безлунной ночью.

Среди запахов земли, мочи и гиацинта в теплом, сухом воздухе я уловил слабый аромат чеснока. В прихожей мерцал и колыхался свет лампы, который отбрасывал колеблющуюся мужскую тень на стену, примыкающую к комнате Бетесды.

Словно во сне, я направился к прихожей; словно во сне, я казался себе невидимым. На полу горел яркий светильник, отбрасывавший вверх зловещие тени. Рыжебородый стоял перед обезображенной стеной с угрожающей надписью, вглядываясь в нее как в водоем и водя рукой над ее гладью. Рука была обернута в красную тряпку, с которой капала на пол густая темная жидкость. В другой руке он сжимал кинжал. Блестящий клинок был испачкан кровью.

Дверь была распахнута настежь. Словно бы затем, чтобы не дать ей закрыться, на нее навалилась массивная туша Зотика, чья глотка была перерезана столь жестоко, что голова почти отделилась от тела. Большая лужа крови вытекла из шеи на каменный пол. Ковер насквозь пропитался кровью. Пока я смотрел, Рыжебородый отступил назад и нагнулся, чтобы обмакнуть тряпку в лужу крови, не отрывая глаз от стены, точно художник от начатой картины. Он сделал шаг вперед и продолжил писать.

Затем очень медленно он повернул голову и увидел меня.

Он ответил на мою давешнюю улыбку жуткой, зияющей ухмылкой.

Должно быть, Рыжебородый ринулся на меня очень быстро, но мне казалось, что поступь его была тяжелой и невероятно медленной. Прошла целая вечность, пока он занес кинжал, и на меня повеяло густым чесночным духом. И все это время я мог созерцать его напряженную, трясущуюся пасть и задаваться глупым вопросом, за что он ненавидит меня так сильно.

Мое тело оказалось сообразительней разума. Каким-то образом я сумел схватить его за запястье и отвести удар. Кинжал скользнул по щеке, проведя по ней неглубокий красный след, на который я обратил внимание гораздо позднее. Без промедления гигант припер меня к стене; я задыхался и был в таком замешательстве, что на мгновение мне почудилось, будто Рыжебородый всей своей тушей придавил меня к полу.

Выворачиваясь и кружась, точно сбившиеся с шага акробаты, мы повалились на пол. Мы сцепились как двое утопающих, то подбрасываемых, то опускаемых прибоем, так что я не мог отличить верх от низа. Острие кинжала по-прежнему метило мне в горло, но всякий раз мне удавалось оттолкнуть руку убийцы. Рыжебородый был до нелепого силен — не человек, а буря или лавина. Борясь с ним, я чувствовал себя мальчишкой. Я не надеялся его одолеть. Все, на что можно было рассчитывать, — это продержаться еще мгновенье-другое.

Я вдруг подумал о Бетесде и понял, что она наверняка уже мертва, разделила участь Зотика. Почему он приберег меня напоследок? И в этот миг на череп Рыжебородого обрушилась дубина.

Пока, оглушенный, он колыхался надо мной, за его плечом я разглядел Бетесду. В руках она держала деревянную перекладину, которой мы подпирали входную дверь. Перекладина была такой тяжелой, что Бетесда с трудом могла ее поднять. Она начала было поднимать свое орудие вновь, но не справилась с тяжестью и отступила назад. Рыжебородый приходил в себя. Из раны на затылке бежала кровь, капая ему на бороду и губы и делая его похожим на обезумевшего зверя или перепившего крови оборотня. Он привстал на колени и развернулся кругом, занеся кинжал. Я ударил его в грудь, но замах был слишком слабым.

Бетесда стояла над ним, подняв над головой дубину. Рыжебородый взмахнул кинжалом, но только распорол ей платье. Тут же вывернувшись и свободной рукой вцепившись в подол, он изо всех сил дернул за него, и Бетесда упала на спину. Дубина опустилась под действием собственной тяжести. Случайно ли, нет ли, она стукнула Рыжебородого прямо по макушке, и пока он оседал на меня, я схватил его за запястье и, выкрутив его, направил кинжал ему в грудь.

Лезвие погрузилось в сердце по самую рукоять. Лицо гладиатора нависло надо мной, глаза округлились, рот широко открылся. Он захрипел, сделав отчаянное усилие втянуть в себя воздух, и я отвернулся, чтобы не слышать отвратительного запаха чеснока и гнилых зубов. Затем внутри него что-то разорвалось: он дернулся и рухнул на меня. Мгновение спустя из его раскрытого рта, как из водостока, хлынула кровь.

Где-то вдалеке пронзительно закричала Бетесда. Огромная мертвая туша придавила меня к земле; она содрогалась и изрыгала яд, который ослеплял меня и заливал мне ноздри и рот; кровь хлюпала у меня даже в ушах. Я силился выползти, но был совершенно беспомощен до тех пор, пока не почувствовал, что к моим усилиям присоединилась Бетесда. Наконец мы перекатили его на спину; на лице Рыжебородого застыла странная улыбка, глаза уставились в потолок.

Я с трудом приподнялся на колени. Мы крепко обхватили друг друга, дрожа так сильно, что едва смогли соединиться. Я выплюнул кровь, прочистил горло и вытер лицо о верх ее платья. Мы гладили друг друга и лепетали бессмысленные слова утешения и поддержки, словно единственные уцелевшие люди после Девкалионова потопа.

Вокруг догоравшего светильника ложились мрачные тени; в тусклом свете казалось, что коченеющие трупы дрожат мелкой дрожью. Повсюду безраздельно царила зловещая география ночи: мы были героями из любовного стихотворения: обнаженный и полуодетая, мы склонились над гладью безбрежного озера. Но наше озеро было озером крови; ее было столько, что я видел в ней свое отражение. Я вгляделся в свои глаза и, потрясенный, пришел в себя; теперь я знал, что нахожусь не в страшном сне, но в самом сердце великого спящего города.

Глава двадцать вторая

— Ясно, — сказал я, — что предостерегающее послание предназначалось тебе, Цицерон.

— Но если он намеревался убить тебя и твою рабыню, то почему он сначала не покончил с вами? Почему он не пошел напролом и не убил тебя прямо во сне? Написать послание он мог и потом.

Я пожал плечами.

— Потому, что под рукой у него уже было достаточно крови из перерезанной глотки Зотика. Потому, что в доме было тихо, и он не боялся, что я проснусь. Потому, что, если бы он оставил послание, а потом возникли бы непредвиденные осложнения или мы закричали бы перед смертью, он мог немедленно покинуть дом. А может, он ждал, пока к нему присоединится другой убийца. Не знаю, Цицерон. Я не могу говорить за мертвеца. Но я совершенно уверен в том, что он собирался меня убить. А предупреждение предназначалось тебе.

Луна закатилась. Ночная тьма сгустилась, хотя до рассвета оставалось, наверно, не так много времени. Бетесда находилась где-то на рабской половине и, как я надеялся, крепко спала. Руф, Тирон и я сидели в кабинете Цицерона в окружении потрескивающих жаровен. Хозяин дома расхаживал взад и вперед, гримасничая и потирая подбородок.

Лицо его осунулось, подбородок покрывала щетина, но глаза были ясными и далеко не сонными: так он выглядел и тогда, когда мы с Бетесдой постучались к нему в дверь посреди ночи, пробежав для этого полгорода. Нужно заметить, что Цицерон был еще на ногах, а в его доме горел яркий свет. Одутловатый раб провел нас в кабинет, по которому с пачкой пергаментных листов расхаживал Цицерон, читая вслух и попивая горячую луковую похлебку (тайный рецепт Гортензия для смягчения голоса).

С помощью записывавшего за ним Тирона он почти закончил первый предварительный набросок речи в защиту Секста Росция, проработав над ним без перерыва всю ночь. Он испытывал его на Тироне и Руфе, когда у его дверей, все в крови и дрожа, появились мы.

Бетесда поспешно удалилась, последовав за главным домоправителем, который обещал о ней позаботиться. Цицерон настоял на том, чтобы я сперва вымылся и надел свежую тунику. Я старался как мог, но в ярко освещенном кабинете я то и дело замечал крохотные частицы крови, присохшей к ногтям и ступням.

— Итак, в твоем доме сейчас два мертвеца, — сказал, округляя глаза, Цицерон. — Ну, конечно, завтра я пошлю кого-нибудь позаботиться о трупах. Опять расходы! Не сомневаюсь, что владелец Зотика не обрадуется, когда ему вернут мертвое тело; придется это улаживать. Гордиан, ты как бездонный колодец, в который я только и делаю, что сыплю монеты.

— Послание, — перебил его Руф с задумчивым выражением на лице, — ты не мог бы в точности повторить его еще раз?

Я закрыл глаза и в свете колыхающегося пламени вновь увидел каждое слово, написанное багровой жидкостью: «Глупец не послушался. Теперь он мертв. Пусть тот, кто мудрее, отдыхает в священные Иды мая». По всей видимости, он также подновил предыдущую записку свежей кровью.

— Какая дотошность, — заметил Цицерон.

— Да, и пишет он получше, чем Маллий Главкия. Буквы хорошей формы, и, по-видимому, он не копировал, а писал по памяти. Раб более знатного господина.

— Говорят, Хрисогон держит гладиаторов, которые умеют читать и писать, — сказал Руф.

— Да, нехорошо, что ты убил этого Рыжебородого, — с упреком промолвил Цицерон. — В противном случае мы могли бы узнать, кто его послал.

— Но, по его словам, он пришел от тебя, Цицерон.

— Тебе не следует говорить таким язвительным тоном, Гордиан. Разумеется, я его не посылал. Ты должен был самостоятельно нанять гладиатора, а я бы его оплатил — так мы договаривались. Чтобы быть до конца честным, я забыл о нашем соглашении сразу же после твоего ухода. Я начал работать над наброском защитительной речи, и мне было не до того.

— И все же, когда он явился ко мне под дверь, он ясно сказал моей рабыне, что послан тобой. Это была сознательная уловка, с помощью которой они рассчитывали ввести меня в заблуждение; это значит, что тот, кто его послал, знал о соглашении, к которому мы пришли несколько часов назад. Он знал, что ты взялся платить за одного охранника, который будет сторожить мой дом. Как это возможно, Цицерон? Никто, кроме присутствующих сейчас в кабинете, ничего не знал.

Я уставился на Руфа. Он покраснел и потупил глаза. Обманутая любовь может обернуться ненавистью, а несбывшаяся страсть порой взывает к отмщению. Все это время он был змеей, думал я, пригретой на груди Цицерона, посвященной в самую суть его планов, рассчитывавшей их расстроить. Никогда не верь нобилю, думал я, сколь бы юным и невинным он ни казался. Неведомым мне путем враги Секста Росция манипулировали Руфом в своих интересах. Он действительно был готов пожертвовать моей жизнью и жизнью Секста Росция, лишь бы унизить Цицерона; глядя на его мальчишеское лицо и веснушчатый нос, я не мог в это поверить, но такова римская гордыня.

Я уже собирался обвинить его вслух и раскрыть его тайну — невысказанную страсть к Цицерону, его измену, но в это мгновение тот же Бог, который спас той ночью мою жизнь, предпочел спасти также и мою честь; мне была дарована пощада, и я не унизился перед своим щедрым нанимателем и его родовитым поклонником.

Тирон издал сдавленный, приглушенный звук, словно хотел прокашляться, но у него ничего не вышло.

Как один, мы обратили свои взгляды на него. Его лицо было настоящим воплощением вины: Тирон моргал, краснел, кусал губы.

— Тирон? — несмотря на луковый суп, голос Цицерона был высоким и хриплым. Но на его лице было написано лишь легкое замешательство, точно он решил воздержаться от приговора в ожидании простого и вполне удовлетворительного объяснения.

Руф посмотрел на меня с огнем в глазах, словно спрашивая, как я мог усомниться в нем.

— Да, Тирон, — сказал он, сложив руки и рассматривая свой веснушчатый нос. — Ты хотел нам что-то объяснить? — Он выглядел куда высокомерней, чем можно было от него ожидать. Этот холодный, неумолимый взгляд — маска ли это, которую носят при себе все аристократы, чтобы воспользоваться ею при случае, или единственное подлинное лицо, открывающееся, когда спадут все маски?

Тирон кусал свои пальцы и плакал. Вдруг я понял, что знаю правду.

— Девушка, — прошептал я. — Росция.

Тирон закрыл лицо и зарыдал в голос.


Цицерон был разъярен. Он метался по комнате, как волк. Когда он прохаживался мимо Тирона, который смиренно сидел, заломив руки и всхлипывая, мне иногда казалось, что он и впрямь ударит беднягу раба. Вместо этого он воздевал руки к небу и орал, насколько хватало легких, так что в конце концов он совсем охрип и едва мог говорить.

Порой Руф пытался вмешаться, разыгрывая из себя всепонимающего, всепрощающего нобиля. Роль давалась ему нелегко.

— Но, Цицерон, такие вещи случаются на каждом шагу. Между прочим, Цецилии вовсе не обязательно об этом знать. — Он потянулся, чтобы взять Цицерона за руку, но Цицерон гневно уклонился от рукопожатия, не замечая болезненной реакции Руфа.

— В то время как вся челядь смеется у нее за спиной? Нет, нет, пусть Цецилию можно одурачить так же, как был одурачен я, но не думаешь же ты, что ее рабы ничего не знали? Нет ничего хуже, слышишь, ничего, чем скандал, разыгрывающийся под самым носом римской матроны, чьи рабы смеются над ней у нее за спиной. Подумать только, и это я так опозорил ее дом! Я никогда не смогу посмотреть ей в глаза.

Тирон всхлипывал и вздрагивал всякий раз, как в мимо проносился Цицерон. Я выковыривал кровь из-под ногтей и морщился, чувствуя первые признаки головной боли. В атрии показались первые слабые проблески зари.

— Высеки его, если считаешь нужным, Цицерон. Или придуши, — сказал я. — В конце концов, это твое право, никто тебя не осудит. Но прибереги свой голос для суда. Своим криком ты наказываешь только Руфа и меня.

Цицерон оцепенел и бросил на меня сердитый взгляд. По крайней мере, я сумел положить конец его беспрестанному метанию по комнате.

— Пусть Тирон поступил глупо и даже безнравственно, — продолжал я. — А может, он просто поступил так, как свойственно любому молодому мужчине, жаждущему любви. Однако нет причины верить, что он выдал тебя и нас, по крайней мере, сознательно. Его провели. Эта история стара, как мир.

На мгновение показалось, что Цицерон успокоился, глубоко втягивая в себя воздух и глядя на пол. Затем он взорвался вновь:

— Сколько раз? — требовательным тоном справился он, воздев руки к небу. — Сколько? — Это мы уже обсуждали, но количество раз, по всей видимости, особенно его прогневило.

— Думаю, пять. Может, шесть, — смиренно ответил Тирон тем же тоном, каким он уже много раз отвечал Цицерону на этот вопрос.

— Начиная с первого раза, с самого первого раза, как я посетил дом Цецилии Метеллы. Как ты мог это сделать? И потом, делать это в тайне от меня, ее отца и его покровительницы, в ее доме. Где твои понятия о благопристойности? О праве собственности? Что, если бы тебя обнаружили? Мне не оставалось бы ничего иного, кроме как подвергнуть тебя самому жестокому наказанию прямо на месте! Да и меня притянули бы к ответу. Ее отец мог бы привлечь меня к суду, он мог бы запросто меня уничтожить. — Голос Цицерона сделался таким хриплым и скрипучим, что я вздрагивал на каждом произнесенном слове.

— Маловероятно, — зевнул Руф. — Учитывая его обстоятельства…

— Неважно! В самом деле, Тирон, я не знаю, как выпутаться. Заслуженное тобой наказание настолько ужасно, что мысль о нем приводит меня в дрожь. И все же я не вижу другого выхода.

— Ты всегда можешь его простить, — подсказал я, растирая воспаленные глаза.

— Нет! Нет, нет и еще раз нет! Если бы Тирон был простым, невежественным скотом, если бы он был самым низким рабом, мало чем отличающимся от животного, то, конечно, его все равно постигла бы кара, но, по крайней мере, его преступление было бы еще извинительно. Но Тирон образованный раб, куда более сведущий в законах, чем многие граждане. То, что он сделал с молодой Росцией, не было поступком неразумной твари, то был осознанный выбор хорошо обученного раба, чей хозяин оказался чересчур снисходителен и чересчур, чересчур доверчив.

— О, во имя Юпитера, заклинаю тебя, Цицерон, довольно! — терпению Руфа настал конец. Я закрыл глаза и вознес благодарственную молитву невидимым богам за то, что Руф наконец заговорил, потому что я так прикусил язык, что он почти кровоточил. — Или ты не понимаешь, что это бессмысленно? Какое бы преступление Тирон ни совершил, об этом знаем только мы; до этого больше никому нет дела, по крайней мере до тех пор, пока девчонка не проговорится. Это вопрос, который ты должен уладить наедине со своим рабом. Отложи или выбрось его из головы, пока не состоится суд, а до тех пор просто позаботься, чтобы Тирон держался от нее подальше. Как говорит Гордиан, прибереги свой голос и гнев для дел более важных и для начала спаси Секста Росция. Что сейчас имеет значение, так это то, что же ей рассказал Тирон, и как эти сведения попали к нашим врагам.

— А также почему девушка пожелала предать собственного отца. — Я устало посмотрел на Тирона. — Может, тебе есть что сказать об этом?

Тирон робко поглядел на Цицерона, как бы испрашивая у него позволения не только говорить, но и просто дышать. На какое-то мгновение мне показалось, что Цицерон вот-вот разразится новой вспышкой гнева. Но он только выругался и повернулся лицом к залитому тусклым светом атрию, крепко обхватив себя руками, словно пытаясь удержать свою ярость.

— Итак, Тирон?

— И все же это кажется невозможным, — негромко сказал Тирон, качая головой. — Может быть, я ошибся. Вот только когда ты сказал, что тебя предал кто-то из присутствующих, я подумал, это не я, я не говорил никому, и тут я понял, что говорил Росции…

— Точно так же, как ты рассказал обо мне в тот день, когда я первый раз опрашивал Секста Росция, — заметил я.

— Да.

— И на следующий день Маллий Главкия и кто-то еще из Магновых подручных приходят ко мне домой, чтобы отпугнуть меня от этого дела; они убивают мою кошку и пишут послание ее кровью. Да, мне кажется, наш сосуд протекает именно там, где мы и думаем. Росция Старшая.

— Но каким образом? Она любит своего отца. Она сделает что угодно, чтобы ему помочь.

— Это она тебе сказала?

— Да. Именно поэтому она каждый раз засыпает меня вопросами о расследовании, допытываясь, что делает Цицерон для спасения ее отца. Секст Росций всегда прогоняет ее из комнаты, когда речь заходит о делах, и ничего не рассказывает ни ей, ни ее матери. Она не может мириться со своим неведением.

— Выходит, что до или после ваших торопливых объятий она задает тебе ворох самых подробных вопросов о том, как обстоит дело с защитой ее отца.

— Да. Но в твоих устах ее поведение выглядит таким низменным, таким натянутым и неестественным.

— Ну нет, я-то как раз уверен, что она — чистое золото.

— Ты хочешь выставить ее лицедейкой. — Он понизил голос и искоса поглядел на Цицерона, который повернулся к нам спиной и вышел в атрий. — Или шлюхой.

Я рассмеялся.

— Только не шлюхой, Тирон. Кому, как не тебе, это знать. — Он покраснел и снова бросил взгляд в направлении Цицерона, словно бы ожидая, что я сейчас назову имя Электры и еще больше уроню его в глазах хозяина. Я продолжал:

— Нет, побуждения шлюхи всегда прозрачны и понятны как раз потому, что от нее всегда ждешь подвоха; шлюха проведет только круглого дурака либо человека, который страстно хочет, чтобы его одурачили. — Я поднялся с кресла, на негнущихся ногах пересек комнату и положил руку ему на плечо. — Но даже мудрец доступен обману: его легко обведут вокруг пальца те, что кажутся юными, невинными и прекрасными. Особенно если он сам юн и невинен.

Тирон поглядел в атрий: Цицерон вышел за предел слышимости.

— Ты и впрямь считаешь, что это все, что ей было от меня нужно, Гордиан? Лишь способ выведать у меня то, что знаю?

Я вспомнил то, что видел в первый день у Цецилии, выражение лица девушки и ее обнаженное тело, выгнувшееся сладострастной дугой у стены. Я подумал о плотоядном огоньке в глазах юного Луция Мегара при воспоминании о пребывании Росции в америйском доме его отца.

— Нет, не все. Если ты имеешь в виду, чувствовала ли она что-либо, находясь с тобой, то я в этом нисколько не сомневаюсь. Доверие редко бывает безраздельным. То же относится и к обману.

— Если она собирала сведения, — сказал Руф, — то, возможно, сама того не сознавая, она передавала их кому-нибудь еще. Среди челяди всегда может найтись рабыня, которой девушка полностью доверяет; на самом же деле та подослана Хрисогоном и все у нее выведывает так же, как Росция — у Тирона.

Я покачал головой.

— Не думаю. Возрази мне, если я не прав, Тирон. До сих пор ты старался видеться с ней только тогда, когда мог сопровождать одного из нас по поручению в дом Цецилии. Верно?

— Да… — Он выговорил это слово почти неслышно, как будто предвидел следующий вопрос.

— Но что-то мне подсказывает, что Росция предложила тебе встретиться… скажем, завтра?

— Да.

— Но откуда ты это узнал? — спросил Руф.

— Суд уже на носу. Тот, кто собирает сведения через Росцию, с приближением решающего дня будет настаивать на более частых отчетах. Они не могут полагаться на слепую случайность, на то, что Тирон сможет видеться с ней каждый день. Скорее всего, они настояли на том, чтобы она назначила ему свидание. Это правда, Тирон?

— Да.

— И завтра уже наступило, — сказал я, глядя в сад, где по-прежнему маячила одинокая фигура Цицерона. Розовый свет сменился красновато-желтым и стремительно выцветал. Ночная прохлада отступала. — Когда и где, Тирон?

Он посмотрел на хозяина, который, казалось, по-прежнему не прислушивался к разговору, потом испустил глубокий вздох.

— На Палатине. Рядом с домом Цецилии Метеллы есть заросшая деревьями и травой площадка — открытый парк между двумя домами; я должен встретиться с ней там в три часа пополудни. Я говорил ей, что у меня может ничего не получится. Она ответила, что если я буду с тобой и с Руфом, то должен буду сказать, что вынужден отлучиться по срочному поручению от Цицерона, и наоборот. По ее словам, она уверена, что я сумею что-нибудь придумать.

— Теперь этого не понадобится. Потому что я иду с тобой.

— Что? — Рассерженный Цицерон вернулся в комнату. — Не может быть и речи! Немыслимо! Они больше никогда не встретятся.

— Нет, — сказал я. — Встретятся. Потому что так решил я. Потому что в любое мгновение до суда моя жизнь подвергается опасности, и ни одна дорога, способная привести нас к истине, не останется не обследованной.

— Но истина уже известна.

— Неужели? Точно так же, как она была известна час назад, до того как Тирон сделал свое признание? Истина никогда не открывается целиком: все время остается что-то непознанное. Ну а пока, на мой взгляд, мы все должны попытаться немного поспать. Нам предстоит трудный день. У Руфа будут дела на Форуме, мы с Тироном отправимся на свидание с молодой Росцией. А вечером, пока ты, Цицерон, будешь работать над своими заготовками, шлифовать защитительную речь и пить луковый суп, мы втроем посетим скромную вечеринку, которую любезный Хрисогон устраивает в своем особняке на Палатине. А теперь доброго утра, Цицерон, и если ты покажешь мне место, где я мог бы уснуть, то и доброй ночи.

Глава двадцать третья

Как долго спал Цицерон, и спал ли он вообще, я так и не узнал; я только знаю, что, когда в тот день Тирон осторожно разбудил меня в крохотной спальне напротив кабинета, до меня доносился резкий, пронзительный голос хозяина, который декламировал свою речь, прохаживаясь взад-вперед по саду.

— Примите во внимание, господа, и случай, не так давно произошедший с неким Титом Клелием из Таррацины — милого городка, который вы найдете в шестидесяти милях к юго-востоку от Рима на Аппиевой дороге. Однажды вечером он пообедал и лег спать в одной комнате с двумя взрослыми сыновьями. На следующее утро его нашли с перерезанным горлом. Расследование не открыло ни подозреваемых, ни мотивов; сыновья в один голос заявляли, что они спали и ничего не слышали. И все же их обвинили в отцеубийстве — и действительно, обстоятельства были весьма подозрительными. Как, спрашивало обвинение, могли они проспать такое событие? Почему они не проснулись? Почему они не вскочили с постелей и не защитили отца? И какой убийца осмелился бы проникнуть в комнату с тремя спящими людьми, намереваясь убить одного из них, а затем бесследно исчезнуть?

Но все же добросовестные судьи оправдали сыновей и сняли с них все подозрения. Что же послужило решающим тому доказательством? На утро сыновей нашли крепко спящими. Как смогли бы они спать, доказывал защитник, с которым согласились и судьи, будь они виновны? Ибо какой человек смог бы сперва совершить неслыханное преступление, попирающее все людские и божественные законы, и затем беззаботно заснуть? Не подлежит сомнению, что люди, осмелившиеся на столь отвратительное прегрешение против неба и земли, никак не смогли бы беспробудно уснуть в той же комнате, похрапывая рядом с еще не остывшим телом собственного отца. И так двое сыновей Тита Клелия были оправданы…

— Да, да, эта часть очень, очень хороша: из нее не выкинешь ни строчки.

Он громко прочистил горло, потом быстро зашептал себе под нос, прежде чем снова повысить голос:

— Предания рассказывают нам о сыновьях, которые убивали матерей, чтобы отомстить за отцов: Орест заколол Клитемнестру, чтобы отомстить за Агамемнона, Алкмеон казнил Эрифилу, чтобы отомстить за Амфиарая… или это Амфиарай убил Эрифилу? Нет, нет, все правильно, Алкмеон… И хотя говорится, что эти мужи действовали в согласии с божественной волей, повинуясь оракулам и велениям самих богов, даже их потом преследовали Фурии, беспощадно лишая их покоя и сна, ибо такова природа, пусть даже исполнение сыновней обязанности перед убитым отцом оправдано небом, такова природа… Нет, нет, это никуда не годится. Полная бессмыслица. Слишком много слов, слишком много слов…

— Можно мне раздвинуть занавески? — спросил Тирон. Я сел на диване, протирая глаза и облизывая пересохшие губы. Убийственно жаркая и душная комната напоминала печь. Сквозь желтые занавески сочился свет — столь же резкий, как и голос Цицерона.

— Ни в коем случае, — отозвался я. — Тогда мне придется не только его слышать, но еще и видеть. И я совершенно не уверен, что смогу перенести его великолепие. Есть что-нибудь попить?

Тирон подошел к столику и наполнил чашу водой из серебряного кувшина.

— Который час, Тирон?

— Девятый час дня — два часа пополудни.

— До свидания остался всего час. Руф уже встал?

— Руф Мессала уже давно спустился на Форум. Цицерон надавал ему целый ворох поручений.

— А моя рабыня?

Тирон застенчиво улыбнулся. Что Бетесда с ним сделала — поцеловала в щеку, польстила, раздразнила или просто сверкнула глазами?

— Не знаю, где она сейчас. Цицерон велел не давать ей никакой работы, пусть она прислуживает тебе одному. Но этим утром она вызвалась помочь на кухне. Пока главный повар не настоял на том, чтобы она ушла.

— Надо думать, он кричал и бросал горшки ей вслед.

— Что-то наподобие того.

— Ну хорошо, если ты увидишь управляющего, скажи ему, что при желании он может закрыть ее в моей комнате. Пусть она сидит здесь целый день и слушает декламации Цицерона. Это будет достаточное наказание за перебитую посуду.

Тирон нахмурился, показывая, что ему не по душе мой сарказм. Легкий порыв ветра отогнул желтые занавески и принес с собой голос Цицерона:

— И в силу самой чудовищности этого преступления — отцеубийства — сперва его следует неопровержимо доказать, а иначе в него не поверит ни один здравомыслящий человек. Ибо какой безумец, какой негодяй добровольно навлечет на себя такое проклятие — проклятие не только рода человеческого, но и небес? Вы знаете, добрые римляне, что я говорю правду: такова сила крови, связывающая человека с его собственной плотью, что единая ее капля оставляет несмываемое пятно на всю жизнь. Она проникает в сердце отцеубийцы и поселят безумие и неистовство в душе, которая и без того окончательно растлена… О, да, именно так. Клянусь Геркулесом, это здорово!

— В том случае, если ты хочешь умыться, я принесу таз с водой и полотенце, — сказал Тирон, указывая на столик рядом с диваном. — А так как ты не принес с собой никакой одежды, я поискал в доме и нашел несколько вещей, которые, на мой взгляд, должны подойти. Они, разумеется, ношеные, зато чистые.

Он собрал туники и выложил их на диван рядом со мной, чтобы я мог выбрать. Они явно принадлежали не Цицерону, чей торс был куда длиннее и уже моего; я подозревал, что они были шиты для Тирона. Даже самая простая туника была пошита аккуратнее и из более тонкой ткани, чем моя лучшая тога. Предыдущей ночью, провожая меня к постели, Цицерон дал мне просторную рубашку без рукавов; по всей видимости, он и понятия не имел, что можно спать раздетым. Что же касается окровавленной туники, которую я поспешно накинул на себя, убегая вместе с Бетесдой из дома, то ее, по-видимому, подобрали с пола и выкинули, пока я спал.

Пока я умывался и одевался, Тирон принес с кухни хлеба и чашу с фруктами. Я съел все и послал его за добавкой. Я испытывал лютый голод, и ни жара, ни даже беспрерывное жужжание, повторы и поздравления самому себе Цицерона не могли лишить меня аппетита.

Наконец я вышел с Тироном за занавески в залитый ярким светом сад. Цицерон оторвался от своих записей, но прежде чем он успел произнести хоть слово, перед ним вырос Руф.

— Цицерон, Гордиан, только послушайте. Вы не поверите. Это положительный скандал. — Цицерон повернулся к нему и поднял брови. — Конечно, это только слухи, но их наверняка можно будет перепроверить. Вам известно, сколько стоят все имения Секста Росция, вместе взятые?

Цицерон рассеянно пожал плечами и предоставил отвечать мне.

— Несколько усадеб, — подсчитывал я, — некоторые из них на первосортных землях у слияния Тибра и Нара; пышная вилла в главном имении близ Америи; кое-какая недвижимость в городе — по меньшей мере четыре миллиона сестерциев.

Руф покачал головой.

— Ближе к шести миллионам. И сколько же, по-вашему, Хрисогон — да, да это был сам Хрисогон, а не Капитон или Магн — сколько, по-вашему, он заплатил на аукционе за все про все? Две тысячи сестерциев. Две тысячи!

Цицерона это известие заметно покоробило.

— Невозможно, — сказал он. — Даже Красс не настолько жаден.

— Это точно, — сказал я. — И где ты это разузнал?

Руф покраснел.

— В том-то все и дело. И весь позор! Мне рассказал об этом один из официальных аукционеров. Он сам принимал заявку.

— Он ни за что не даст показаний! — всплеснул Цицерон руками.

Руф выглядел задетым.

— Конечно нет. Но он хотя бы согласился со мной поговорить. И я ручаюсь, что он не преувеличивал.

— Какая разница. Что нам нужно, так это запись о покупке. И конечно же имя Секста Росция в проскрипционных списках.

Руф пожал плечами.

— Я искал весь день и ничего не нашел. Разумеется, государственные записи в ужасном состоянии. Такое впечатление, что в них кто-то рылся: они все испещрены отметками и приписками, а в большинстве своем попросту разворованы. Между гражданской войной и проскрипциями государственные документы хранились в невозможном беспорядке.

Цицерон задумчиво поглаживал губу:

— Мы знаем, что если имя Секста Росция было внесено в проскрипционные списки, это было сделано незаконно. И все-таки если оно там, это могло бы оправдать его сына.

— А если его там нет, то как могли бы Капитон и Хрисогон узаконить присвоение его собственности? — сказал Руф.

— Несомненно, — перебил его я, — по этой самой причине Хрисогон и его дружки хотят погубить Секста и навсегда убрать его с дороги, и при возможности — законными средствами. Как только эта семья будет стерта с лица земли, бросить им вызов будет некому. В этом случае вопрос о проскрипции или убийстве окажется спорным. Неприличие ситуации очевидно всякому, кому небезразлична истина; потому-то они столь безрассудны и столь свирепы. Единственная их стратегия — заставить замолчать каждого, кто знает или стремится узнать.

— И все же, — сказал Цицерон, — меня все больше поражает то, что их ничуть не заботит не только народное мнение, но и решения суда. Больше всего они боятся, как бы обо всем не стало известно Сулле. Клянусь Геркулесом, я искренне верю, что он ничего не знает, и они отчаянно хотят, чтобы так продолжалось и дальше.

— Возможно, — сказал я. — И они, несомненно, надеются на твое чувство самосохранения; по их расчетам, ты ни за что не пойдешь на открытый скандал перед рострами. Тебе нипочем не доискаться до истины, не назвав имени Суллы. В лучшем случае, ты его неприятно удивишь, в худшем — впутаешь во всю эту историю. Ты не можешь обвинить вольноотпущенника, не оскорбив его друга и бывшего хозяина.

— Ты что, Гордиан, в самом деле так невысоко ставишь мои ораторские таланты? Конечно, я буду ступать по лезвию ножа. Но Диодот учил меня ценить не только истину, но и такт. Когда в борьбу вступает благоразумный и честный адвокат, только виновному нужно опасаться стрел риторики, и истинно благоразумный оратор никогда не обратит их против самого себя. — Он наградил меня донельзя самонадеянной улыбкой, но я подумал про себя, что куски речи, слышанные мной до сих пор, затрагивали только самую поверхность скандала. Одно дело — потрясать публику рассказами о необъяснимых ночных убийствах и усыплять их преданиями; совсем другое дело, клянусь Геркулесом, — вскользь назвать имя Суллы.

Я посмотрел на солнечные часы. До тех пор, пока Росция начнет проявлять признаки нетерпения, оставалось меньше получаса. Я попрощался с Руфом и Цицероном и положил руку на плечо Тирона. Оставшись наедине с Руфом, Цицерон немедленно приступил к декламации, потчуя его излюбленными отрывками из своей речи:

— Ибо какой безумец, какой негодяй добровольно навлечет на себя такое проклятие — проклятие не только рода человеческого, но и небес? Вы знаете, добрые римляне, что я говорю правду… — Я оглянулся и увидел, что за каждым его словом и каждым жестом Руф следит восхищенным, обожающим взглядом.

Я внезапно понял, что на прощание Цицерон не сказал Тирону ни слова, ограничившись холодным кивком, когда тот повернулся уходить. Я так и не узнал, что еще говорил Цицерон Тирону по поводу его поведения, и ни Тирон, ни его хозяин не рассказывали мне, последовало ли за словами форменное наказание; больше никогда — по крайней мере в моем присутствии — Цицерон ни разу не обмолвился об этой истории.

За все время, пока мы шли через Форум и взбирались на Палатин, Тирон не произнес ни слова. По мере того как мы приближались к месту свидания, он делался все возбужденнее, а его непроницаемое лицо напоминало актерскую маску. Когда мы подошли к небольшому парку, он тронул меня за рукав и остановился.

— Ты разрешишь мне остаться с ней наедине, только на мгновение? Пожалуйста, — попросил он, склонив голову и потупив глаза, как поступают все просящие о чем-то рабы.

Я сделал глубокий вдох.

— Конечно да. Но только на мгновение. И ни в коем случае ее не напугай. — Я стоял в тени ивы, следя за тем, как он быстро шагнул в проход между высокими стенами соседствующих особняков и скрылся в листве за тисами и раскидистым розовым кустом.

Я так и не узнал, что сказал он ей за теми деревьями. Когда прошло достаточно времени, чтобы я мог его расспросить, я не стал этого делать, да и ему не хотелось об этом говорить. Быть может, впоследствии о подробностях свидания его расспрашивал Цицерон, но это выглядит маловероятным. Иногда даже рабу позволено иметь тайну, хотя этот мир не разрешает ему владеть ничем другим.

Я поджидал совсем недолго — меньше, чем собирался; с каждым уходящим мгновением я представлял себе девушку, убегающую через дальний конец парка, и наконец потерял терпение. Время, вполне подходящее для того, чтобы добиться от нее правды, вряд ли когда-нибудь наступит, но сейчас была лучшая возможность, на которую я только мог надеяться.

В парке было тенисто и прохладно, но пыльно. Пыль въелась в пересохшие листья роз и в карабкавшийся на стены плющ. После каждого шага по выжженной, вытоптанной траве поднималось облачко пыли. Я продвигался вперед, и передо мной трещали ветви и хрустели листья; несмотря на то что я ступал как можно тише, они услышали мое приближение. Разглядев их силуэты сквозь заросли, я в следующее мгновение застал их сидящими на низенькой каменной скамейке. Девушка уставилась на меня глазами напуганного зверька. Она была готова удрать, но рука Тирона крепко сжимала ее запястье.

— Кто ты? — Она свирепо смотрела на меня и, гримасничая, попыталась высвободить руку, а потом перевела глаза на Тирона, старательно смотревшего куда-то в листву.

Тогда она присмирела, но в ее глазах я мог прочесть панический страх и ярость.

— Я закричу, — негромко сказала она. — Кто-кто, а стража у дома Цецилии меня услышит. Если стражники услышат, они придут сюда.

— Нет, — возразил я, шагнув назад и говоря тихо, чтобы ее успокоить. — Ты не собираешься кричать. Ты собираешься кое-что рассказать.

— Кто ты?

— Ты знаешь, кто я.

— Да, знаю. Тебя называют Сыщиком.

— Верно. И я тебя отыскал, Росция Майора.

Она закусила губу и сузила глаза. Просто удивительно, насколько непривлекательным могло вдруг стать лицо такой хорошенькой девушки.

— Я не знаю, что ты имеешь в виду. Ты застал меня рядом с этим рабом — это раб Цицерона, если не ошибаюсь? Он выманил меня сюда, он сказал мне, что хозяин передал ему записку, касающуюся моего отца…

Она говорила не так, как произносят заведомую ложь, намереваясь использовать ее в будущем; не робея и не запинаясь, она говорила чистую, пусть и только что выдуманную, правду. Я понял, что лгуньей она была опытной. Тирон по-прежнему не смотрел на нее.

— Пожалуйста, — прошептал он. — Гордиан, можно мне уйти?

— Ни в коем случае. Ты мне нужен здесь, чтобы ловить ее на лжи. Кроме того, ты мой свидетель. Оставь меня с ней наедине, и какой только пакости о моем поведении она не напридумывает.

— Раб не может свидетельствовать, — огрызнулась она.

— Разумеется, может. По-моему, крестьянских дочерей в Америи не учат римскому праву? Раб является в высшей степени надежным свидетелем, при условии, что его показания получены под пыткой. В самом деле, закон требует, чтобы раба-свидетеля непременно подвергали пытке. Итак, я надеюсь, что ты не будешь визжать и изобретать нам неприятности, Росция Майора. Даже если ты не испытываешь к Тирону никаких чувств, кроме презрения, не думаю, чтобы тебе хотелось взять на себя ответственность за то, что его вздернут на дыбу и будут прижигать каленым железом.

Она смерила меня свирепым взглядом:

— Чудовище — вот кто ты такой. Как и все остальные. Презираю вас всех.

Ответ сам собой пришел мне в голову, но прежде чем его произнести, я выдержал паузу, понимая, что обратного пути уже не будет:

— Но больше всех — своего отца.

— Не знаю, о чем ты говоришь. — У нее пресеклось дыхание, и маска гнева, прикрывавшая ее лицо, сползла, чтобы обнажить затаившуюся под ней боль. Несмотря на свое коварство, она все же была только ребенком. Она беспокойно заерзала на месте, пытаясь снова натянуть на себя маску озобления, но это удалось ей только наполовину. Когда она заговорила вновь, то была словно наполовину обнажена; пламенная ее враждебность не могла скрыть болезненной уязвимости.

— Чего ты хочешь? — отрывисто зашептала она. — Зачем ты сюда пришел? Почему ты не оставишь нас одних? Скажи ему, Тирон. — Она коснулась руки, которая сжимала ее запястье, и нежно ее погладила, взглянув на Тирона и с деланной застенчивостью опустив глаза долу. Ее жест выглядел в одно и то же время лицемерным и искренним, расчетливым и действительно взыскующим ответной ласки. Тирон покраснел до корней волос. Костяшки его пальцев побледнели, а лицо Росции внезапно исказила гримаса. Я понял, что он до боли сжал ее запястье, сам того, быть может, не сознавая.

— Скажи ему, Тирон, — с трудом пролепетала она, подавив рыдание, — и никто в целом свете не смог бы ответить, искреннее ли ее отчаяние.

— Тирон порассказал мне достаточно. — Я посмотрел прямо на нее, но закрыл глаза, не в силах видеть написанную у нее на лице муку. Я продолжал говорить холодным, твердым голосом: — С кем ты встречаешься, выходя из дома Цецилии, — я имею в виду, с кем, кроме Тирона? Не на этом ли месте ты выдаешь секреты отца волкам, которые хотят содрать с него живого кожу? Ответь мне, неразумное дитя! Какие посулы заставили тебя предать собственную плоть?

— Собственную плоть! — вскричала она. — Предать собственную плоть? У меня нет плоти! Это плоть моего отца, — она вырвала руку из хватки Тирона, завернула рукав и ущипнула себя за плечо. — Это его, его плоть! — повторила она, задирая подол платья, чтобы показать мне свои нагие белые ноги, вонзаясь в свою тугую кожу так, словно хотела оторвать ее от кости. — И это, и это! Не моя, но его! — кричала она. Она царапала щеки и руки, рвала на себе волосы. Когда она схватилась за ворот платья, чтобы обнажить груди, Тирон остановил ее. Он хотел ее обнять, но пощечина отбросила его назад.

— Ты понимаешь? — она раскачивалась, будто плача, но не проронив ни слезинки из горящих лихорадочным блеском глаз.

— Да, — сказал я. Тирон в замешательстве сидел рядом с ней, качая головой.

— Ты действительно понимаешь? — Единственная слезинка скатилась по ее щеке.

Я сглотнул и медленно кивнул:

— Когда это началось?

— Когда мне было столько же, сколько сейчас Миноре. Вот почему… — Она неожиданно всхлипнула и смолкла.

— Минора — это твоя малышка сестра?

Она кивнула. Тирон наконец уразумел. Губы его задрожали. Глаза потемнели.

— И вот, чтобы отомстить, ты изо всех сил помогаешь его врагам.

— Обманщик! Ты говорил, что понимаешь. Не отомстить — Минора…

— Значит, чтобы спасти от него сестру.

Она кивнула и, устыдившись, отвернулась. Тирон смотрел на нее с выражением полной беспомощности на лице; он поднял руку, чтобы погладить ее, но не осмелился. Я был не в силах смотреть на них обоих и обратил взгляд на пустое, раскаленное небо над головой.

По парку пробежал ветерок; листья зашептали и стихли. Откуда-то издалека донесся женский крик, и все стихло. Вслушавшись в тишину, можно было различить отдаленный гул города внизу. В вышине прочертила небеса одинокая птица.

— Как они вышли на тебя? Откуда они узнали?

— Однажды… сюда приходил… один человек, — она больше не всхлипывала, но ее голос был тонок и прерывист. — С тех пор как мы приехали в город, я приходила сюда каждый день. Это единственное место, которое напоминает мне о доме, о деревне. Однажды пришел человек: они, наверно, следили за домом Цецилии, они знали, что я его дочь. Сначала он меня напугал. Потом мы разговорились. Он повел речь о слухах, стараясь, чтобы его слова звучали невинно, когда он говорил об отце. Он разыгрывал из себя любопытного соседа. Должно быть, он считал себя таким хитрецом либо принял меня за круглую дуру — такие он начал задавать вопросы. Он предложил мне какое-то дурацкое маленькое ожерелье: такую дрянь Цецилия немедленно выбросила бы вместе с отбросами. Я велела ему спрятать ожерелье и прекратить меня донимать. Я сказала ему, что я не настолько глупа и точно знаю, что ему нужно. О, нет, нет, оправдывался он, и скорчил при этом такую мину, что мне хотелось плюнуть ему в лицо. Я велела ему прекратить, немедленно прекратить. Я знала, что ему нужно. Мне известно, сказала я ему, что он пришел от старого Капитона или Магна, а он повел себя так, будто никогда о них не слышал. Мне наплевать, заявила я ему. Я знаю, что ему нужно. И я помогу всем, чем можно. Наконец до него дошло. Надо было видеть его лицо.

Я вглядывался в плющ, вившийся у нее над головой, в густую, душную темень, где царят осы, улитки и мириады иных, меньших форм жизни, пожирающих и переваривающих друг друга.

— И ты по-прежнему ходишь сюда каждый день.

— Да.

— И всякий раз сюда приходит один и тот же.

— Да. А потом я его отсылаю прочь, чтобы побыть одной.

— И ты рассказываешь ему все.

— Все. Что отец ел на завтрак. Что отец сказал матери в постели прошлой ночью, когда я подслушивала под дверью. Рассказываю обо всех посещениях и словах Цицерона или Руфа.

— И все те маленькие секреты, которые тебе удается выудить у Тирона.

Она колебалась ровно долю мгновения:

— Да, и это тоже.

— Ты, например, называла мое имя и причину, по которой нанял меня Цицерон?

— Да.

— И тот факт, что я просил Цицерона нанять стража для моего дома?

— О, да. Это было как раз вчера. Он очень подробно меня об этом расспрашивал. Он хотел знать как можно точнее все, что передал мне Тирон, — все до мельчайших подробностей.

— И, разумеется, ты очень хорошо выуживаешь и запоминаешь мельчайшие подробности.

Она посмотрела мне прямо в глаза. Выражение ее лица вновь ожесточилось:

— Да. Очень хорошо. Я ничего не забываю. Ничего.

Я покачал головой.

— Но тебе-то какой в этом толк? Что будет с твоей жизнью? Какое будущее тебя ждет, если не станет твоего отца?

— Хуже прошлого не будет; не будет ужаснее, чем все те годы, когда он делал меня… все те годы, пока я была его…

Тирон снова попытался ее утешить, и она снова его оттолкнула.

— Но даже если ты ненавидишь отца самой лютой ненавистью, что будет с тобой, с тобой, твоей матерью и с малышкой Минорой, если все будет доведено до конца. Без друзей и опоры, доведенные до нищеты…

— Мы и так уже нищие.

— Но твоего отца могут оправдать. Если это случится, то у нас есть шанс вернуть ему все имущество.

Она неласково посмотрела на меня, обдумывая мои слова, взвешивая их с безучастным лицом. Затем она вынесла свой приговор.

— Не имеет значения. Если бы ты предложил мне выбирать, поступить ли так, как я поступила, или же вернуться к тому, как все было до этого, я и тогда не пожалела бы о сделанном. Я повторила бы все снова. Я предавала бы его как только могла. Я сделала бы все, лишь бы враги довели его до гибели. Она его уже распаляет. Я вижу это по тому, как он на нее смотрит, когда мать выходит из комнаты. Одни его глаза чего стоят: иногда он посмотрит на Минору, переведет взгляд на меня и ухмыляется, чтобы показать: он знает, что я все понимаю. Он напоминает мне о том, как из раза в раз он утолял со мной свою похоть, и думает о наслаждении, которое в последующие годы доставит ему Минора. Он думает об этом даже сейчас, когда жизнь его на волоске. Может, это вообще единственное, о чем он думает. До сих пор я не подпускала его к ней — притворством, ложью; однажды я даже угрожала ему ножом. Но знаешь, что я думаю? Если его приговорят к смерти, это будет последним, что он попытается сделать. Даже если он будет вынужден сделать это на глазах у своих палачей, он найдет какой-нибудь способ сорвать с нее одежды и войти в нее.

Она содрогнулась и закачалась так, как будто вот-вот упадет в обморок. В своей беспомощности она позволила Тирону нежно обнять ее за плечи. Ее голос был далеким и глухим, словно он доносился с луны.

— Он ухмыляется, потому что часть его по-прежнему верит в то, что его не казнят. Он думает, что будет жить вечно, и если это правда, тогда мне не на что надеяться и его не остановить.

Я покачал головой:

— Ты так сильно его ненавидишь, что тебя даже не беспокоит, ни кому вредит твое коварство, ни скольких невинных ты можешь уничтожить. По твоей милости я уже дважды мог оказаться покойником.

Она побледнела, но только на мгновение.

— Ни один из тех, кто помогает моему отцу, не вправе кричать о своей невиновности, — вяло сказала она. Объятие Тирона начало ослабевать.

— И всякий, кто может быть тебе полезен, вправе притязать на твое тело?

— Да! Да, и я не стыжусь этого! Закон гласит, что все права на меня имеет отец. Я всего лишь девушка, я ничто, я грязь под его ногтями, ничем не лучше рабыни. Чем могу я сражаться? Чем защитить Минору? Только телом. Только умом. Их я и использую.

— Даже если твое коварство означает мою смерть?

— Да! Если такова цена — если другие должны умереть, — она снова заплакала, понимая, что она сказала. — Хотя я никогда не думала, я не знала. Я ненавижу только его.

— И кого же ты любишь, Росция Майора?

Она силилась сдержать рыдания.

— Минору, — сквозь слезы ответила она.

— И больше никого?

— Никого!

— А что ты скажешь о пареньке из Америи — Луции Мегаре?

— Откуда ты про него знаешь?

— А об отце Луция, добропорядочном земледельце Тите, лучшем друге твоего отца?

— Это ложь, — резко возразила она. — У меня с ним ничего не было.

— Ты хочешь сказать, что ты себя предлагала, а он тебя отверг? — Я был поражен не меньше Тирона, когда ее молчание прозвучало подтверждением моей догадки. Он совершенно от нее отстранился. Она, казалось, этого не заметила.

— Кто еще познал твои милости, Росция Майора? Другие рабы в доме Цецилии взамен на слежку за твоим отцом? А соглядатай, с которым ты здесь встречаешься, подручный врага, как насчет него? Что бывает после того, как ты сообщишь ему сведения, которых он добивается?

— Не будь глупцом, — вяло ответила Росция. Она больше не плакала, но помрачнела.

Я вздохнул.

— Тирон ничего для тебя не значит, не так ли?

— Ничего, — ответила она.

— Он был только орудием, которое ты использовала?

Она посмотрела мне прямо в глаза.

— Да. — ответила она. — И больше ничем. Раб. Недалекий мальчишка. Орудие. — Она взглянула на него, потом отвернулась.

— Пожалуйста… — начал было Тирон.

— Да, — сказал я. — Теперь ты можешь идти, Тирон. Мы пойдем вместе. Нам нечего больше сказать.

Он больше не пробовал прикоснуться к ней снова и даже не взглянул на нее. Мы пробирались сквозь путаницу ветвей, пока не вышли под скошенные лучи предвечернего солнца. Тирон покачал головой, поддев носком землю.

— Прости меня, Гордиан, — начал он, но я его оборвал.

— Не сейчас, Тирон, — сказал я как можно ласковей. — Наше маленькое свидание еще не закончилось. Я подозреваю, что как раз сейчас за нами следят; нет, не оглядывайся; смотри прямо перед собой и не замечай ничего. Каждый день, сказала она. Она вряд ли виделась с ним до твоего прихода; она увидится с ним позже. Он только и дожидается, когда мы уйдем. Следуй за мной к той иве, которая стоит на углу возле дома Цецилии. Если мы встанем за ней, то, по всей видимости, сможем наблюдать за подступом к тайнику Росции никем не замеченные.

Нам не пришлось долго ждать. Несколько мгновений спустя мужчина в черной тунике прокрался по улице и скрылся в зеленой расщелине. Я дал знак Тирону идти за мной. Мы поспешили назад и пробирались сквозь заросли до тех пор, пока не послышались их голоса. Я жестом показал Тирону остановиться. Я напряг слух, но уловил лишь обрывки слов, прежде чем разглядел Росцию в просвете между тисами. Как нарочно, она тоже меня увидела. Какое-то мгновение я надеялся, что она промолчит, но она хранила верность отцовским врагам до конца.

— Уходи, — крикнула она. — Беги! Они вернулись!

Раздался треск веток: ее собеседник ощупью пробирался в нашу сторону.

— Нет! — завизжала она. — Не туда! В другую сторону! — Но мужчина был слишком охвачен паникой, чтобы ее расслышать. Он стремглав бросился мне в руки; мы стукнулись головами, и он повалил меня наземь. Мгновение спустя он снова был на ногах и отшвырнул Тирона в сторону. Тирон побежал за ним, но погоня оказалась напрасной. Я пошел следом и встретил его на улице: истекая потом, он шел мне навстречу с огорченным лицом. Он держался за предплечье, на котором розовый куст оставил несколько царапин.

— Я пытался, Гордиан, но не смог его схватить.

— Хорошо; иначе ты мог преспокойно получить нож под ребро. Не имеет значения. Он был достаточно близко, чтобы я мог рассмотреть его лицо.

— И что же?

— Я видел его раньше в Субуре, а коли на то пошло, то и на Форуме. Наемник обвинителя Гая Эруция. Так я и думал. При сборе доказательств Эруций не останавливается ни перед чем.

Мы устало спустились с Палатина, и хотя дорога была под гору, она показалась мне долгой и тяжелой. Мне было донельзя горько и стыдно из-за того, что я так жестоко говорил с девушкой, но я сделал это ради Тирона. Он любил ее прежде; стоило ее страданию прорваться наружу, и его любовь, распускавшаяся у меня на глазах, стала бы только крепче. Эта безнадежная страсть не принесла бы ему ничего, кроме неслабеющей боли и сожаления. Освободить юношу могло лишь одно: она должна была его отвергнуть. И поэтому я старался вывести ее из себя, чтобы Тирон увидел, как она ожесточена и озлоблена. Но на обратном пути я все задавался вопросом, а не подыграла ли мне Росция, в прощальном взгляде которой отчетливо сквозило понимание. И ее слова о Тироне, которые она роняла с таким неприкрытым презрением, вполне могли быть правдой, но кто знает, быть может, то был последний нежный дар, каким она могла его наградить…

Глава двадцать четвертая

Вернувшись в дом на Капитолийском холме, мы не застали там Руфа. Цицерон отдыхал, но мне передали, что он просил меня без промедления заглянуть к нему. Пока Тирон был занят своими делами в кабинете, старый Тирон повел меня в глубь дома, туда, где мне не приходилось бывать раньше.

Спальня Цицерона была столь же невзрачной, как и та, что он отвел для меня. Единственной уступкой роскоши оказался примыкавший к комнате уютный садик, где журчал и сеял брызги крохотный фонтан, в едва колышащейся глади которого отражалось задумчивое лицо Минервы. В понятии Цицерона отдыхать означало работать не стоя, а лежа. Когда я вошел, он лежал на спине, вперившись в пергамент, который он держал в руке. По полу во множестве были разбросаны пергаментные листы.

Холодно и без прикрас я изложил ему все, что касалось предательства Росции; я рассказал о надругательстве над нею отца, ее ожесточении, коварстве Гая Эруция, который обратил себе на пользу озлобленность девушки. Новости, по всей видимости, не произвели на Цицерона ни малейшего впечатления. Он задал несколько поясняющих вопросов, кивком дал понять, что все его недоумения рассеяны, и нелюбезным взмахом руки показал мне, что аудиенция окончена.

Озадаченный и смущенный, я стоял над ним, спрашивая себя, действительно ли ему не было никакого дела до характера нашего подзащитного.

— Для тебя это ничего не значит? — наконец спросил я.

— Что? — Он раздраженно наморщил лоб, но головы не поднял.

— Что за человек этот Секст Росций, пусть он даже не отцеубийца?

Цицерон положил пергамент на грудь и, прежде чем заговорить, выдержал мой пристальный взгляд:

— Выслушай меня внимательно, Гордиан. В настоящее время я не собираюсь рассматривать характер Секста Росция или оценивать его пустячные прегрешения против нравственности. Доставленные тобой сведения не содержат ничего, что помогло бы мне в моих приготовлениях; они бесполезны. Я не имею на это времени; у меня нет времени ни на что, кроме простого, замкнутого логического круга, который я изо всех сил пытаюсь построить, чтобы защитить Секста Росция. Твоя обязанность, Гордиан, — помочь воздвигнуть это здание, а не потрясать его фундамент или вытаскивать уже зацементированные мной кирпичи. Ты понимаешь?

Он не удосужился посмотреть, кивнул я или нет. Вздохнув и махнув рукой, Цицерон отпустил меня и снова погрузился в изучение своих заметок.

Я нашел Бетесду у себя в спальне. Она была занята тем, что красила ногти новым снадобьем из хны, которое раздобыла на рынке неподалеку от Фламиниева цирка, где она провела большую часть дня, слоняясь без цели и судача. Она как раз заканчивала раскрашивать большой палец ноги, наклонившись вперед и так изогнув ногу, что из-под платья выглядывало ее обнаженное бедро.

Подойдя к ней, я погладил ее волосы тыльной стороной ладони. Глаза ее сузились, и она потерлась гладкой, нежной щекой о мои пальцы. Внезапно я почувствовал, что во мне проснулось животное, уставшее от мыслей, жаждущее забыть обо всем, кроме тела.

Но меня обуревало смутное беспокойство. Образ Росции по-прежнему витал где-то на задворках моего разума, воспламеняя, обжигая лицо жаром, который не был ни похотью, ни стыдом, но тем и другим вместе. Я провел рукой по телу Бетесды, закрыл глаза и увидел нагое, трепещущее тело девушки, пригвожденное к стене вонзающимися в него бедрами Тирона. Я коснулся губами уха Бетесды; она вздохнула, и я с содроганием расслышал в ее вздохе имя малышки Миноры. Конечно, я видел девочку, когда впервые допрашивал Секста Росция, но совершенно не запомнил ее лица. Я видел только искаженное мукой лицо Росции во время допроса, и такое же выражение было написано на нем, когда в нее погружался Тирон.

Похоть и стыд; блаженное исступление и мука: все смешалось, и даже тело мое стало неразличимо, сплавленное с телом Бетесды. Она обвила меня прохладными бедрами и приняла в себя, тихонько рассмеявшись. Я вспомнил юного Луция из Америи — ухмыляющегося, краснеющего; я представил себе, как Росция, на чьих бедрах еще не высохло семя Луция, предлагает себя отцу юноши. Как Тит Мегар ее отверг: со вздохом сожаления, с отвращением, наградив отеческой пощечиной? Я видел, как мохнатые, огрубелые лапы Секста Росция скользят меж прохладных бедер дочери, как его мозоли царапают ее влажную плоть. Я плотно сомкнул глаза и почувствовал на себе ее горящий, точно уголья, взгляд. Бетесда обняла меня, воркуя мне на ухо, спрашивая, отчего я дрожу.

Когда наступила развязка, я вышел из нее, намочив простыню, и так уже скомканную и увлажненную испарениями наших тел. Разверзлась и тут же захлопнулась беспредельная пустота. Я лежал головой у нее на груди, которая плавно вздымалась, словно палуба корабля в открытом море. Медленно-медленно, точно кошка, втягивающая когти, она отняла от моей спины выкрашенные хной ногти. Заглушая ее сердцебиение, до меня доносился тонкий голос из сада.

— Природа и боги требуют полного повиновения отцу. К чести своей, мудрецы утверждают, что порой даже выражение лица может оказаться нарушением долга… Нет, нет, над этой частью я уже поработал достаточно. Где же этот раздел, где я… Тирон, иди сюда и помоги мне! Ага, вот: но обратимся же к той роли, которую сыграл пресловутый Хрисогон — вопреки своему чужеземному имени вряд ли рожденный золотым; скорее он сделан из самого низменного металла, спрятанного и по дешевке позолоченного не без помощи коварства и заискиваний, и подобен оловянному сосуду, покрытому ворованным золотом…


Вечеринка в особняке Хрисогона должна была начаться только после захода солнца. К тому времени Цицерон уже поужинал и переоделся в ночную одежду. Большинство рабов спали, и весь дом — кроме тех комнат, где Цицерон собирался поработать над речью перед отходом ко сну, — стоял, погруженный во тьму. По моему настоянию он скрепя сердце поставил нескольких дюжих рабов следить за домом с крыши и охранять прихожую. Казалось маловероятным, что наши враги осмелятся нанести удар по самому Цицерону, но их склонность к запугиванию и резне уже не однажды превосходила все мои ожидания.

Поначалу я думал, что мы с Тироном будем выступать в роли рабов, но теперь оказалось, что об этом не может быть и речи; по многим причинам можно было ожидать, что кто-нибудь из гостей узнает одного из нас или сразу обоих. Вместо этого Руф должен был явиться на пир сам, выйдя из своего дома и прихватив с собой собственную свиту. Мы с Тироном будем поджидать его в темноте на улице.

Дом Хрисогона был в двух шагах от особняка Цецилии и совсем рядом с местом свидания Тирона и Росции. Проходя мимо, я заметил, как Тирон воровато косится на густые тени парка, как будто она до сих пор дожидается его там. Он замедлил шаг и наконец остановился, уставившись в темноту. Немного подождав, я дернул его за рукав. Он вздрогнул, молча на меня посмотрел, потом быстро зашагал следом.

У входа в особняк Хрисогона было светло и шумно. Вокруг портика горели факелы: одни были установлены в канделябрах, другие держали рабы. Нескончаемый поток гостей встречали невольники, игравшие на лирах, кимвалах и флейтах. В большинстве своем гости прибывали на носилках, которые втаскивали на холм запыхавшиеся рабы. Иные из тех, что жили на Палатине, были достаточно скромны, чтобы явиться пешком в окружении множества раболепных, совершенно лишних слуг и рабов.

После того как хозяева спускались на землю, носильщики рысью бежали за угол в заднюю часть дома. Прислуга оказалась рассредоточена по местам, где обычно собираются и коротают часы ожидания рабы, пока развлекаются их хозяева. Вечер был теплым; многие из гостей задерживались на пороге послушать музыкантов. Сладкая, как пение птиц, мелодия парила в сумеречном воздухе слаще птичьего пения. Хрисогон мог себе позволить покупать лучшее.

— Прочь с дороги! — Голос был знакомым и доносился откуда-то из-за спины. Мы отскочили в сторону, и мимо нас с шумом промчались носилки. То были открытые носилки, несомые десятью рабами. На них ехал не кто иной, как Руф, сопровождаемый своим двоюродным братом Гортензием. Руф-то нас и окликнул; было видно, что ему весело: улыбаясь, он взглянул на нас с заговорщической миной. По румянцу на его щеках я заключил, что он выпил, дабы как следует подкрепиться перед вечером.

К счастью, Гортензий глядел в другую сторону и нас не заметил. Иначе он меня наверняка бы узнал. Внезапно я понял, насколько мы приметны, и оттащил Тирона в густую тень раскидистой смоковницы. Там мы немного подождали, наблюдая за тем, как прибывают и исчезают в доме бражники и их свиты. Если Хрисогон и приветствовал своих гостей лично, он делал это в вестибюле; статный светловолосый полубог на ступеньках так и не появился.

Наконец приток гостей начал замедляться и иссякать, пока мне не показалось, что все уже прибыли; однако факельщики стояли на месте как вкопанные, а музыканты продолжали играть. Картина становилась мрачной, отчасти невсамделишной и жутковатой: на опустевшей улице, омываемой лунным светом, стояли неохраняемые рабы в пышных одеждах, освещая сцену и музицируя для незримой публики. Почетный гость до сих пор не прибыл.

Наконец послышался топот множества ног. Я оглянулся на дорогу, которой мы пришли, и увидел, как в темноте к нам приближаются убранные в желтую кисею носилки; яркая ткань плавно покачивалась и колыхалась, точно ее несли невидимые волны. Чудилось, что носилки плывут сами по себе, не нуждаясь в тяге и опоре, и на короткое мгновение иллюзия показалась мне абсолютно убедительной, словно все было затеяно для того, чтобы обмануть мои глаза.

Затем волновые движения вокруг желтых носилок приобрели определенные очертания. Сначала то были лишь волны — нечто, намекающее на что-то незримое; потом замешательство прошло, и волны обросли плотью. Носильщики все как один были нубийцами. Их кожа была черной как смоль, и на них были надеты черные набедренные повязки и черные сандалии. В темноте они были почти невидимыми; когда на них падал свет восходящей луны, они, казалось, поглощали свет, и только тускло светились очертания их широких плеч. Всего их было двенадцать — по шесть с каждой стороны, куда больше, чем необходимо для носилок частного лица. Благодаря своей многочисленности они шли со сверхъестественной плавностью. Позади двигалась внушительная свита из рабов, слуг, секретарей, телохранителей и прихлебателей. Возможно, Руф был прав, и при свете дня Сулла действительно расхаживает по Форуму в одиночку, но ночью он по-прежнему передвигался по улицам со всей пышностью и предосторожностью, необходимыми для диктатора республики.

Наконец показался и сам Хрисогон. Стоило свите подойти поближе, как один из факельщиков бросился из портика в дом. Мгновение спустя одетый в желтое и украшенный золотом Хрисогон появился в портике. Удивительно, но, несмотря на мою разнообразную практику, я никогда не видел его прежде, только слышал о его репутации. Он и впрямь был поразительно хорош собой: высокий и крепко сбитый, с золотистыми волосами, широким подбородком и сверкающими голубыми глазами. В неверном свете факелов я следил за тем, как меняется его лицо: поначалу на нем были написаны тревога и неуверенность, как и подобает хозяину, который поджидает запаздывающего почетного гостя, затем его черты вдруг заострились и напряглись, словно он собирался с силами, и внезапно его залило такое ослепительное очарование, что иное его выражение трудно было и помыслить. Он сделал едва уловимый жест рукой. Затихшие было музыканты тут же заиграли громче и воодушевленнее.

Носилки подъехали к дому и остановились. Нубийцы опустили свою ношу. Тяжеловооруженный всадник отогнул желтую кисею, скрывавшую хозяина носилок. Сулла с улыбкой поднялся; румяное лицо одутловатого диктатора блестело в свете факелов. На нем было изысканное платье азиатского покроя, к которому он пристрастился, воюя с Митридатом: зеленоватая ткань была расшита серебром. Бледно-желтые, цвета овсяной каши волосы, некогда столь же густые, как и у Хрисогона, поредели и истончились.

Хрисогон выступил вперед, чтобы его поприветствовать, и слегка наклонил голову. Они обнялись и обменялись несколькими словами, улыбаясь и смеясь. Обхватив друг друга за плечи, они вошли в дом.

Носильщики разошлись. Свита сама собой разбилась на группки — сообразно значению каждого — и проследовала в дом за хозяином. Музыканты, не переставая играть, двинулись за ними. Последними покинули свой пост факельщики, двое из которых были оставлены у дверей, чтобы светить приветным светом запоздавшим гостям. Изнутри доносились приглушенные хлопки и одобрительные возгласы. Душа вечеринки наконец почтила ее своим присутствием.


Двумя днями раньше Руф показал мне фасад особняка Хрисогона, ознакомил меня со всеми входами и как мог обрисовал расположение комнат. Если завернуть за портик, с северной стороны можно отыскать маленькую дубовую дверь, утопленную в стене и прикрываемую с тыльной части дома грядой кипарисов. Руф полагал, что она ведет в кладовую, примыкающую к обширным кухням, расположенным в задней части дома. Мы должны были дожидаться там прихода Руфа; впрочем, если бы он самостоятельно разыскал рабов Секста Росция — Феликса и Хреста, то направил бы их к нам. Темнота скрывала нас от прохожих. Кипарисы прятали нас от носильщиков, околачивавшихся на открытой площадке между домом и конюшнями. На северной стороне дома не было ни одного окна, только безлюдный, неосвещенный балкон на верхнем этаже.

Я опасался, что с непривычки сидеть без дела в темноте Тирон разволнуется, но он без малейшего беспокойства прислонился к стволу дерева и вглядывался во мрак. После нашего свидания с Росцией он почти не говорил со мной. Рана оказалась более глубокой, чем он показывал. Время от времени сверкающие глаза раба смотрели на меня, но он быстро отводил их в сторону.

Мы ждали довольно долго. Музыка, доносившаяся из дома, мешалась со стрекотанием кузнечиков, и в какой-то момент я услышал голос декламатора, прерываемого через равные промежутки времени взрывами хохота и аплодисментами. Наконец дверь распахнулась. Я прижался к дереву, готовый бежать, но то была всего лишь невольница, которая вынесла грязную воду. Она вслепую плеснула ею во тьму, развернулась и захлопнула дверь за собой. Тирон вытер ноги: широко разлетевшиеся брызги намочили край его туники. В рукаве я нащупал рукоять ножа, подаренного мне немым сыном Полии на улице, ведущей к Лебединому Дому; казалось, это было так давно и так далеко отсюда.

Я почти задремал, когда дверь открылась снова. Я сжал рукоять ножа и сел прямо. Петли тихонько скрипнули, и кто-то отворил дверь с такой очевидной опаской, что сомнений быть не могло: это либо Руф, либо пришедшие за нами убийцы.

— Гордиан? — прошептал знакомый голос.

— Выйди сюда, Руф. Закрой за собой дверь.

Он притворил ее с той же преувеличенной осторожностью и остановился, моргая, точно крот: несмотря на яркую луну, глаза его еще не привыкли к темноте.

— Ты их нашел? — спросил я.

— Да, они в доме. По крайней мере, здесь находятся рабы по имени Феликс и Хрест, оба новенькие; об этом мне рассказала одна из служанок. Но я их еще не видел. Они не прислуживают гостям. Они не соприкасаются ни с кем, кроме челяди. Хрисогон использует их в качестве личной прислуги. Девушка говорит, что они почти никогда не покидают верхний этаж.

— Может, она передала бы им записку?

— Я уже спрашивал. Бесполезно, говорит она. Хрисогон придет в ярость, если они спустятся вниз во время вечеринки. Но она согласна проводить вас туда.

— Где она?

— Дожидается в кладовой. Она сослалась на то, что ей нужно что-то принести.

— Не исключено, что в этот самый миг она бежит к Хрисогону.

Руф с беспокойством поглядел на дверь, потом покачал головой.

— Не думаю.

— Почему?

— Ты знаешь, как это бывает. Всегда можно сказать, когда раб хочет обстряпать какое-нибудь грязное дельце за спиной у хозяина. Я не думаю, что она слишком предана Господину Златорожденному. Ты ведь знаешь, что невольники ненавидят работать на вольноотпущенника: нет хозяина свирепее, чем бывший раб.

Я посмотрел на дверь, думая о том, что за ней нас запросто может подстерегать гибель. Глубоко вздохнув, я решил положиться на проницательность Руфа.

— Показывай дорогу.

Он кивнул и с опаской отворил дверь. Перемычка оказалась такой низкой, что мне пришлось нагнуться. Тирон следовал за мной. Идти ему было незачем, и я собирался оставить его снаружи, но, оглянувшись, я увидел на его лице выражение такой решимости, что не стал ему препятствовать. С едва слышным скрипом он притворил за нами дверь.

У девушки, юной и хорошенькой, были длинные черные волосы и кремовая кожа, которая в неярком свете лампы блестела, точно мед. Будь она куртизанкой, ее внешность не привлекла бы к себе внимания, но для простой служанки ее красота была нелепой и вызывающей. Хрисогон славился тем, что любил окружать себя очаровательными декорациями и игрушками.

— Вот эти люди, — объяснил Руф. — Ты можешь тихо провести их наверх, чтобы никто не заметил?

Девушка кивнула и улыбнулась, словно в ответ на глупый вопрос. Затем ее губы раскрылись, она затаила дыхание и обернулась. Дверь за ее спиной приотворилась.

Комната была узкой и низкой; вдоль стен протянулись полки, все было заставлено бутылками, кувшинами, вазами и мешками. С потолка свисали вязанки чеснока, пахло затхлостью. Я как мог глубже вжался в один из углов, прикрыв собою Тирона. В тот же миг Руф скользнул рукой по груди девушки и приблизил ее к себе, слившись с ней устами.

Дверь открылась. Поцелуй продлился еще мгновение, и Руф ослабил объятия.

Человек, стоявший в дверях, был высок, широк в плечах — словом, настолько крупен, что почти загородил собой весь проход. Освещенные сзади волосы окружали его затемненное лицо блестящим, золотистым нимбом. Он хихикнул и шагнул ближе. Лампа, дрожавшая в руке у девушки, осветила его лицо снизу. Я разглядел голубизну его глаз и ямочку на широком подбородке, высокие скулы и гладкий, безмятежный лоб. Нас отделяло всего несколько шагов, и, если бы не темнота, он наверняка заметил бы меня среди глиняных кастрюль и сосудов. Я понял, что девушка нарочно заслонила свет своим телом, ослепив непрошеного гостя.

— Руф, — произнес он наконец, смазывая звуки и странно нажимая на гласные. Интимный, как прикосновение, голос был глубоким и звонким, игривым и неискренним. — Тебя ищет Сулла. Сорекс собирается плясать. Размышление о смерти Дидоны: ты этого еще не видел. Сулла огорчится, если ты не придешь к танцу.

Повисло продолжительное молчание. Мне почудилось, что я вижу, как покраснели уши Руфа, но, возможно, дело было просто в освещении.

— Конечно, если ты занят, я скажу Сулле, что ты вышел прогуляться, — Хрисогон говорил медленно, как человек, которому некуда спешить. Он обратил все свое внимание на девушку. Глазами он обшарил ее тело и протянул руку. Он прикоснулся к ней, но где, я не видел. Она замерла; дыхание ее стало прерывистым, лампа задрожала в ее руке. Тирон дернулся. Я на ощупь взял его за руку и крепко ее сжал.

Хрисогон взял у девушки лампу и поставил ее на полку. Он распустил ее платье, разомкнув заколку у ворота, и платье соскользнуло с плеч. Развеваясь, ткань упала на пол, и девушка осталась полностью обнаженной. Хрисогон отступил назад, сжал свои полные, мясистые губы и из-под тяжелых век смотрел то на Руфа, то на рабыню. Потом он негромко рассмеялся:

— Если ты ее хочешь, молодой Мессала, то, конечно, ты можешь ее взять. Я ни в чем не отказываю гостям. Любая услада, какая только отыщется в моем доме, — твоя без лишних вопросов. Но ты не должен вести себя, как школьник, прячась в этой кладовке. Наверху полно удобных комнат. Пусть она проводит тебя туда. Прогони ее по дому голой, если хочешь, — оседлай ее как лошадку! Ей это не в диковинку. — Он снова дотронулся до нее, водя рукой так, словно хотел оставить метку на ее обнаженных грудях. Девушка с трудом переводила дыхание и дрожала, но стояла, не шелохнувшись.

Он отвернулся и, казалось, собирался уходить, но оглянулся снова:

— Но особенно не задерживайся… Сулла простит мне, если ты пропустишь пляску, но после нее Метробий исполнит новую песнь, которую сочинил… в общем, тот подхалим или этот — неважно; разве упомнишь все их имена? Этот несчастный дурак опять будет весь вечер подлизываться. Насколько я понимаю, эта песня — дань признательности богам, ниспославшим человека, который покончил с гражданской войной: «Сулла, любимец Рима, спаситель Республики» — по-моему, начинается как-то так. Думаю, и дальше все так же одуряюще благочестиво, вот только… — Хрисогон улыбнулся, не разжимая губ, и усмехнулся утробным, раскатистым смешком, который он, казалось, придержал при себе, как человек, позвякивающий зажатыми в кулаке медяками. — Вот только, по словам Метробия, он взял на себя вольность и добавил несколько непристойных стихов собственного сочинения, достаточно скандальных, чтобы стоить юному автору головы. Вообразите себе глупую физиономию поэта, когда он услышит, что его гимн обратили в прямое поношение Суллы, который, разумеется, тут же подхватит шутку и начнет подыгрывать: затопает ногами и прикинется разъяренным, — такие шуточки он обожает. Поверь мне, Руф, это будет самое яркое событие вечера — по крайней мере, для кое-кого из нас. Сулла будет страшно разочарован, если ты не разделишь нашего веселья. — Хрисогон вкрадчиво усмехнулся, пристально поглядел на парочку, затем удалился и затворил за собой дверь.

Никто не пошевелился. Зыбкий свет лампы ласкал гладкие очертания девичьих бедер и ягодиц. Наконец она нагнулась и подобрала платье. Исполнившись решимости, широко раскрыв глаза, Тирон выбрался из-за моей спины и помог ей одеться. Руф усердно смотрел в сторону.

— Хорошо, — нарушил я наконец молчание. — Мне кажется, что сам хозяин дома позволил нам подняться наверх. Готовы?

Глава двадцать пятая

Дверь, за которой исчез Хрисогон, вела в короткий коридор. Слева узкий проход заворачивал на шумную кухню, где вовсю кипела работа. Полог, которым был прикрыт поворот направо, куда только что свернул Хрисогон, все еще колыхался. Девушка подвела нас к двери в конце коридора, за которой мы обнаружили винтовую лестницу с каменными ступеньками.

— Есть и другая лестница; она ведет в зал, где пирует хозяин, — шепнула она. — Очень пышная, из прекрасного мрамора, со статуей Венеры в центре. А по этой ходят рабы. Если на кого-нибудь наткнемся, просто не обращайте на них внимания, пусть они даже посмотрят на нас с недоумением. А еще лучше, как следует меня ущипните, чтобы я завизжала, и притворитесь пьяными. Они решат, что дела плохи, и тогда оставят нас в покое.

Но на ступеньках мы не встретили никого; пусто было и в коридоре наверху. Где-то внизу глухо гудели флейты и пели лиры, то и дело до нас доносился взрыв аплодисментов или смеха, которыми, по всей видимости, поощрялось искусство Сорекса, но на верхнем этаже было сумрачно и тихо. Пышно украшенная прихожая была весьма широка; в нее выходили просторные комнаты с высокими потолками, обставленные с еще большей роскошью. Казалось, что все поверхности покрыты коврами, драпировками, инкрустациями и картинами. Куда ни падал взгляд, всюду буйствовали краски, ткани и формы.

— Какая безвкусица! — заметил Руф с истинно аристократическим презрением. Цицерон, пожалуй бы, с ним согласился, но впечатление безвкусицы оставляла не сама обстановка, а то, что она была так явно выставлена на показ. Больше всего я был поражен тем постоянством вкуса, с каким Хрисогон приобретал только лучшие и самые дорогие произведения искусства и ремесленные изделия: украшенное чеканкой серебро, делосские и коринфские бронзовые сосуды, вышитые одеяла, ворсовые ковры с Востока, покрытые изящной резьбой, инкрустированные перламутром и лазуритом столы и кресла, затейливые и яркие мозаики, превосходные мраморные статуи и легендарные картины. Вне всяких сомнений, все эти творения принадлежали прежде жертвам проскрипций; в ином случае для того, чтобы собрать столько выдающихся и разнородных предметов, не хватило бы и целой жизни. И все же никто не сказал бы, что Хрисогон грабил несчастных вслепую. Пусть другие забирают мякину; себе он отбирал только лучшее; у него был наметанный глаз раба, некогда принадлежавшего богачу и мечтавшего о свободе и роскоши. Я был рад, что с нами нет Цицерона: зрелище награбленного великолепия, которым окружил себя вольноотпущенник Суллы, доконало бы его и без того слабый кишечник.

Коридор сузился. Комнаты становились все менее броскими. Девушка подняла тяжелый полог, позволяя нам пройти под ним; полог опустился, и доносившиеся снизу звуки остались позади. Переменилась и обстановка: мы вдруг снова оказались в доме со скромно оштукатуренными стенами и закопченными потолками. Здесь находились служебные комнаты: хранилища, кельи рабов, мастерские, но даже здесь высились груды трофеев. По углам стояли корзины, куда были свалены бронзовые сосуды, к стенам, точно дремлющие стражи, притулились скатанные ковры; кресла и столы были обернуты тяжелой тканью и поставлены друг на друга, касаясь в некоторых местах потолка.

Девушка прокралась через лабиринт, вороватым взглядом посмотрела вокруг, затем жестом показала нам следовать за ней. И отогнула занавеску.

— Что ты делаешь наверху? — спросил ее раздраженный голос. — Или сегодня не было вечеринки?

— Ох, оставь ее в покое, — отвечал другой, шамкая набитым ртом. — Только потому, что Ауфилия приносит мне добавку и воротит нос от твоей безобразной рожи… но кто это?

— Не нужно, — сказал я. — Не вставайте. Сидите на месте. Сначала доешьте.

Двое рабов сидели на жестком полу и при скудном свете лампы ели капусту и ячмень из растрескавшейся глиняной посуды. Стены узкой комнатки были голыми; тусклое пламя превращало щели в пещеры и отбрасывало их согбенные тени на потолок. Я стоял в проходе. Тирон придвинулся сзади ко мне, глядя через мое плечо. Руф оставался снаружи.

Тощий брюзга фыркнул и хмуро посмотрел на еду.

— Как хочешь, Ауфилия, а эта комната слишком мала. Может, ты подыщешь себе пустую комнатку с большой кроватью, на которой вы поместились бы втроем.

— Феликс! — шикнул на него второй, толкнув приятеля в бок своим пухлым локтем, а другим показывая на меня. Феликс поднял глаза и побледнел, заметив кольцо на моем пальце. Он принял нас троих за рабов, которые подыскивают место, где поразвлечься.

— Прости меня, гражданин, — прошептал он, склонив голову. Они замолчали, ожидая, когда заговорю я. Только что передо мной сидели два человека: один — тощий и раздражительный, другой — упитанный и добродушный, с раскрасневшимися от еды лицами; только что они весело препирались с девушкой. В один миг они поникли и осунулись: лица их превратились в тупую маску, которую носит каждый раб всякого жестокого господина.

— Посмотрите на меня, — приказал я. — Посмотрите на меня! И если вы не собираетесь доедать, тогда отставьте чашки и встаньте, чтобы я видел ваши глаза. У нас мало времени.


— Он вытащил нож прежде, чем мы успели заметить, — говорил Феликс. — Быстрее молнии.

— Да, да, буквально быстрее молнии! — Хрест стоял рядом с ним, нервно растирая свои пухлые руки, переводя взгляд то на меня, то на товарища.

Стоило разъяснить, кто я и чего хочу, как они изъявили горячее желание говорить. Задумчивый Тирон тихо стоял рядом со мной. Я отправил Руфа в ближнюю комнату по главному коридору, чтобы он заворачивал назад любых заплутавших гостей. Вместе с ним я отправил девушку; она служила лучшим оправданием, почему он замешкался наверху, и, кроме того, не было смысла впутывать ее еще больше или открывать ей действительную причину нашего появления.

— Мы никак не могли помочь хозяину. Они сшибли нас с ног, повалили на землю, — сказал Феликс. — Сильные мужики, здоровые, как кони.

— И еще от них воняло чесноком, — добавил Хрест. — Они убили бы нас, если бы Магн их не остановил.

— Так ты уверен, что это был Магн?

— О, да, — содрогнулся Феликс. — Я не видел его лица, об этом он позаботился. Но я слышал его голос.

— И хозяин называл его по имени, вспомни, как раз перед тем, как Магн пырнул его в первый раз, — сказал Хрест. — «Магн, Магн, будь ты проклят!» Тонким таким голоском. Он мне до сих пор снится.

Феликс поджал губы.

— Ах, да, ты прав. Я и забыл об этом.

— А двое других? — спросил я.

Они дружно пожали плечами.

— Одним из них вполне мог оказаться Маллий Главкия, хотя в этом я не уверен, — сказал Феликс. — Я помню второго, с бородой.

— Борода рыжая?

— Может быть. Трудно было рассмотреть при таком свете. Он был крупнее Главкии, и от него несло чесноком.

— Рыжебородый, — пробормотал я. — И как случилось, что Магн не позволил им вас убить?

— Он запретил им. «Остановитесь, дураки!», — прорычал Хрест, словно играя роль. — «Это ценные рабы. Только троньте их, и я вычту из вашего заработка!» Он назвал нас ценными — и посмотри, чем мы кончили: смазываем сандалии и натираем до блеска ночные горшки Господина Златорожденного.

— Но все-таки вы чего-то стоите, — заметил я. — Как будто Магн рассчитывал унаследовать вас сам.

— О да, — кивнул Феликс. — Наверняка это входило в замыслы Магна и Капитона: они должны были как-то прибрать к рукам добро хозяина. И кто растолкует, как им это удалось? А теперь мы оканчиваем наши дни, снова оказавшись в городе, не считая того, что мы никогда не видим города. Златорожденный держит нас в этой душной каморке днем и ночью. Можно подумать, мы за что-то наказаны. Или спрятаны от посторонних глаз точно так же, как он прячет половину своей добычи. Спрашивается, что за странное совпадение: я оглядываюсь вокруг и вижу в этих самых комнатах тьму вещей, которые попали сюда прямиком из старого дома моего хозяина возле Цирка? И эти кресла, поставленные друг на друга, и желтая ваза в коридоре, и александрийский ковер, скатанный и спрятанный в углу, — все это принадлежало хозяину до того, как его убили. Нет, мы не единственное добро, которое оканчивает свои дни в лапах Хрисогона.

Хрест кивнул в знак согласия.

— В ночь убийства, — сказал я, пытаясь вернуть их к предмету разговора. — Вы были отброшены в сторону, спасены по слову Магна, а затем вы скрылись. Убежали во тьму без криков и воплей о помощи — не отрицайте, у меня есть свидетель, готовый в этом поклясться.

Феликс покачал головой.

— Не знаю, какой там имеется у тебя свидетель, но мы не убегали. Не совсем так. Мы отбежали вниз по улице на какое-то расстояние и остановились. Хрест хотел было бежать дальше, но я его удержал.

Хрест выглядел удрученным.

— Это правда.

— Мы стояли в темноте и смотрели, как его убивают. Что это был за человек! Превосходный римлянин! Рабу нельзя и желать лучшего хозяина. Ни разу за тридцать лет он меня не ударил, ни разу! Много рабов может этим похвастаться?

— Жуткое зрелище, — вздохнул Хрест; его пухлые плечи тряслись мелкой дрожью. — Никогда не забуду, как выгибалось его тело, когда они погружали в него кинжалы. Не забуду, как хлестала фонтаном кровь. В тот миг я подумал, что должен прибежать назад, броситься на мостовую рядом с ним и сказать: «Возьмите и мою жизнь!» Я тогда так и сказал, помнишь, Феликс?

— Ну…

— Ты не помнишь? Я сказал тебе: «Мы теперь люди конченые. Все уже никогда не будет, как раньше». Вспоминаешь? И разве я был не прав? — Он тихонько заплакал.

Феликс скорчил постную мину и тронул друга за руку, пожимая плечами, словно хотел показать, что собственная чуткость удивляет его самого.

— Это правда. Я помню, ты так и сказал. Ах, это было ужасно — видеть его убийство от начала и до конца. Когда стало ясно, что хозяин мертв и надежды больше нет, мы повернулись и понеслись к дому. Мы послали носилки за его телом, и на следующее утро я отправил гонца в Америю.

Вдруг он нахмурился.

— В чем дело? — спросил я.

— Я только сейчас вспомнил. Кое-что чудное. Это показалось мне чудным еще тогда, а сейчас кажется еще чудней. Когда они сделали свое дело — когда не могло оставаться сомнений в том, что бедный хозяин мертв, — бородатый стал отрезать ему голову.

— Что?

— Схватил его за волосы и запрокинул ему голову, а потом начал перерезать ему глотку очень длинным, очень большим ножом. Точно мясник, который всю жизнь только этим и занимался. Магн сначала этого не заметил: он шарил глазами по окнам, так мне кажется. Но потом он оглянулся и заорал, чтобы тот немедленно прекратил! Оттолкнул и съездил ему прямо по роже. Ему даже пришлось привстать на носки.

— Съездил по роже Рыжебородому, когда тот перерезал горло трупу? По-моему, это слишком большая глупость, чтобы я мог в нее поверить.

Феликс покачал головой.

— Ты не знаешь Магна, если думаешь, что это его остановило бы. Когда он выходит из себя, он отколошматит самого Плутона и плюнет ему в глаза. Его наемный приятель знал Магна достаточно хорошо и не решился вернуть ему оплеуху. Но почему, как ты думаешь, он хотел это сделать? Я имею в виду, зачем ему понадобилась голова хозяина?

— Привычка, — ответил я. — Так поступала их братия во время проскрипций. Они отсекали головы, чтобы истребовать вознаграждение от государства. Рыжебородый был мастером своего дела и настолько привык отрезать головы своих жертв, что не задумываясь поступил так же и с Секстом Росцием.

— Но почему Магн его остановил? Он-то о чем беспокоился? — Это был Тирон, в свете лампы казавшийся повзрослевшим и умудренным. — Ведь они так и объявили, что Секст Росций проскрибирован. Так почему бы не отрезать голову?

Все трое уставились на меня.

— Потому что — я не знаю почему. Потому что Магн хотел, чтобы это выглядело как убийство, а не как проскрипция? Хотел, чтобы все приписали грабителям, а не наемным убийцам? Да, потому что к тому времени они еще не решили, воспользоваться ли им историей о проскрипциях, и к тому же они еще не замышляли обвинить Секста Росция-младшего в отцеубийстве… — Когда я произносил эти слова, мне они казались осмысленными, и на мгновение я подумал, что мне открылась истина. Потом смысл задрожал и погас, словно один из нас набрал воздуха и задул лампу. — Не знаю.

— Как бы то ни было, я не понимаю, к чему все эти вопросы, — угрюмо сказал Тирон. — Мы давно все это узнали от немого мальчика.

— Малыша Эко вряд ли сочтут правомочным свидетелем. А его мать никогда не даст показаний.

— Но что насчет Феликса или Хреста? Ни тот ни другой не могут выступить свидетелями, если только… — Тирон осекся.

— Если только что? — Не искушенный в законах Хрест выглядел приободрившимся. До моего прихода они ничего не знали даже о суде над Секстом Росцием. Непривычная мысль о том, что он может дать показания в суде, казалось, воодушевила Хреста. Раб адвоката Тирон не был столь наивен.

— Если только, — сказал я, — на это согласится ваш новый хозяин. И насколько я понимаю, Хрисогон ни за что этого не допустит, так что хватит об этом, — сказал я, зная, что на этом ничего не закончится. Утром я попрошу Руфа приготовить официальный запрос суда к Хрисогону с требованием предоставить рабов для дачи показаний. Он, конечно, вправе отказаться, но как будет выглядеть его отказ? Возможно, Цицерон проявит все свое искусство и вынудит его предъявить Феликса и Хреста суду. В конце концов, они не видели лица убийц, и Хрисогон может не подозревать, что же им на самом деле известно. И какое оправдание приведет Хрисогон, отказываясь выдать свидетелей? Объявит, что ему хочется скрыть свое соучастие?

Допустим, он подчинится и выдаст их суду. Что тогда? Премудрое римское право гласит: всякий раб, дающий показания, подлежит пытке. Показания, предоставленные рабом без принуждения, не имеют силы; только пытка — подходящей оселок чистосердечия. Как это будет происходить? Я представил себе, как тучного Хреста подвешивают на цепь к потолку, и палач прижигает ему ягодицы раскаленным железом; изможденного, хрупкого Феликса привязывают к стулу и зажимают его руку в тиски.

— И после этого, — сказал я, чтобы переменить тему, — вы отправились служить сыну хозяина в Америю?

— Не сразу, — объяснил Феликс. — И мы никогда не служили молодому Сексту Росцию. Мы оставались в доме рядом с Цирком Фламиния, вели хозяйство, заботились о неотложных делах, помогали управляющему. Мы не поехали в Америю даже на похороны хозяина. А потом в один прекрасный день у дверей появился Магн и заявил, что дом, а стало быть, и мы принадлежим ему. Об этом говорилось в бумагах, которые он принес с собой. И что мы могли сделать?

Как раз начинались холода, — сказал Хрест, — но можно было подумать, что лето в самом разгаре, так повел себя Магн. Ох, старый хозяин жил широко и любил развлекаться, на этот счет не ошибайтесь, но он-то знал, что каждому пороку — свое место: кутить полагается в трактире, обхаживать мальчиков — в банях, блудить — в публичном доме, а не у себя, и каждая вечеринка должна иметь начало и конец. Но при Магне здесь разыгралась нескончаемая, постоянная оргия, время от времени прерываемая потасовками. Дом провонял гладиаторами и бандитами, а в некоторые вечера он даже брал плату за вход. Это была настоящая мука: какой только сброд здесь не перебывал, оскверняя память покойного хозяина.

— А потом случился пожар, — с кислой миной продолжил Феликс. — Ну да, можно ли ожидать чего другого, если в доме постоянная пьянка и все вверх дном? Пламя занялось на кухне, а потом охватило крышу. Магн был настолько пьян, что едва держался на ногах; он не переставал хохотать, глазея на огонь, — я даже видел, что он упал от хохота. Но это не значит, что он повел себя милостиво. Он заставлял нас бегать в дом и выносить ценные вещи, угрожая выпороть, если мы откажемся. Двое рабов там и погибли: Магн погнал их за своими любимыми тапочками, и они не сумели выбраться наружу. Теперь ты понимаешь, как мы его боялись, если предпочитали лезть в огонь, лишь бы не навлечь на себя его гнев. Надо думать, что жизнь у Секста Росция всех нас избаловала.

— Ну а затем, — сказал Хрест, подавшись вперед, — нас погрузили на повозки и повезли в Америю, на край, можно сказать, света. И вот мы оказываемся в большом доме и должны прислуживать Капитону и его бабе. Как говорится, из огня да в полымя. Ночью невозможно уснуть: так они орут друг на друга. Эта баба сумасшедшая, поверь мне. Не взбалмошная, как Цецилия Метелла, но самая настоящая буйнопомешанная. Посреди ночи меня вызывают к ней в комнату и велят пересчитать волоски в ее гребне, а потом отделить седые волосы от черных. Она требовала, чтобы в расходные книги заносился каждый выпавший из ее головы волосок! И конечно, этим нельзя было заниматься в другое время, кроме как среди ночи, когда Капитон спал в своей комнате, а она сидела перед зеркалом и разглядывала свое лицо. Думаю, что потом она заставила бы меня пересчитать ее морщинки.

Он сделал паузу, чтобы перевести дыхание, и я подумал, что у него все, но он только начал.

— Но самое странное то, что молодой Секст Росций, сын хозяина, по-прежнему захаживал в дом. Я-то решил, что он тоже мертв, ведь иначе мы стали бы его рабами; но потом я подумал, что по какой-то причине он продал и нас и землю. Но и это было не похоже на правду, ведь он жил чуть ли не как пленник или нищий в жалкой лачуге возле усадьбы. Вот тогда-то мы впервые узнали от других рабов слухи насчет проскрипций — полная бессмыслица да и только. Мне казалось, что весь мир спятил, как жена Капитона.

Но еще более странным было поведение Секста Росция. Ну, разумеется, он едва нас знал, ведь он редко бывал в Риме и заходил к отцу совсем ненадолго. Ну и в конце концов, мы ведь были не его рабами. Но мог же он подыскать какой-нибудь предлог и отвести нас в сторонку, чтобы расспросить о гибели отца. Мы же, в конце концов, были там, когда это случилось; он должен был это знать. Но стоило ему нас увидеть, как он отводил глаза в сторону. Если он дожидался встречи с Капитоном — обычно он приходил просить у него денег — и один из нас по какой-то причине находился в вестибюле, то он всегда дожидался во дворе, даже в холода. Как будто он нас боялся! Я начинал думать, что ему сказали, будто мы — соучастники убийства его отца. Ну кто бы мог поверить в такие небылицы, рассказываемые о двух безобидных рабах!

В комнате снова замерцало нечто похожее на истину, какое-то бледное свечение на фоне света лампы, слишком слабое, чтобы отбрасывать тень. В смущении я покачал головой. Чья-то рука легла мне на плечо, и я вздрогнул.

— Гордиан! — Это был Руф. Без девушки. Хрест и Феликс отпрянули назад. — Гордиан, я собираюсь вернуться к гостям. Я уже отправил вперед рабыню. Хрисогон прислал за нами раба: Метробий вот-вот начнет петь. Если меня там не окажется, это привлечет их внимание.

— Да, очень хорошо, — сказал я. — Иди.

— Ты сумеешь найти выход?

— Конечно.

Он оглядел комнату, чувствуя себя неуютно среди безвкусной обстановки рабской половины дома. Роль шпиона ему не шла; куда лучше ему удавалось разыгрывать из себя честного молодого аристократа на залитом солнечным светом Форуме.

— Ты уже почти закончил? Думаю, тебе следует попробовать выбраться отсюда как можно быстрее. Как только Метробий допоет, гости начнут расходиться и вокруг дома будут бродить всякие подозрительные личности. Ты не будешь тогда в безопасности.

— Мы поспешим, — ответил я, стиснув его за плечо и подталкивая к выходу. — Кроме того, — сказал я, понизив голос, — ты наверняка не слишком страдал, целый час развлекая Ауфилию.

Он скривил уголки рта и сбросил с плеча мою руку.

— Но я видел, как ты поцеловал ее в кладовой.

Он развернулся и свирепо посмотрел на меня, затем окинул остальных надменным взглядом и отошел назад, чтобы они не могли, его видеть. Он заговорил таким тихим голосом, что я едва его слышал:

— Не шути с этим, Гордиан.

Вместе с ним я вышел в коридор.

— Это не шутка, я только имел в виду…

— Знаю что ты имел в виду. Но не заблуждайся на мой счет. Я поцеловал ее не удовольствия ради. Я просто должен был это сделать. Я закрыл глаза и подумал о Цицероне, — его лицо стало напряженным, и вдруг вновь разгладилось: так умиротворяет любовников произнесение имени возлюбленного. Он сделал вдох, странно мне улыбнулся, затем повернулся уходить. Я следил за тем, как он вышел из-за занавески в парадный коридор. То, что я увидел вслед за этим, заставило учащенно биться мое сердце.

— Так вот ты где, молодой Мессала! — Голос был и впрямь золотистым: он был подобен меду, подобен жемчугу в янтаре. Хрисогон шагал по коридору навстречу Руфу, и был шагах в двадцати от него. На какое-то мгновение я увидел его лицо, а он мое. Потом полог опустился.

Я слышал его слова за тканью.

— Пойдем, Руф. Ауфилия вернулась к работе, а ты должен вернуться к наслаждению. — Он рассмеялся раскатистым, грудным смехом — мускулистым и зрелым, как тяжелые, спелые виноградины. — «Эрот дурачит стариков и рабски покорен молодежи». Так говорит наш милый Сулла, а он-то знает об этом не понаслышке. Но я не позволю тебе рыскать наверху в поисках новых побед, пока старина Метробий заливается соловьем.

В его голосе не было подозрительности, и, к своему облегчению, я услышал, как он замирает в дальнем конце коридора. Но я знал, что увидел, когда наши взгляды встретились. Его гладкий, широкий, золотой лоб прорезала легкая морщинка, а в голубых глазах застыло недоумение, словно он задумался, кем же из множества его слуг могу быть я, а если я не его раб, то чей и что я делаю в разгар пира наверху. Если выражение моего лица было столь же прозрачным — если на моем лице проступила хотя бы десятая часть испытанного мной изумления и страха, то Хрисогон без промедления вышлет наверх телохранителей разузнать, в чем дело.

Я вернулся в комнату.

— Руф прав. Мы должны поспешить. Я только хотел спросить вас еще об одном, — сказал я; на деле же то была единственная причина моего прихода. — Была одна девушка, рабыня, шлюха — молодая, светловолосая, хорошенькая. Из Лебединого Дома — Елена.

Я видел по их глазам, что они ее знали. Они обменялись заговорщическими взглядами, словно решая, кто будет говорить. Феликс прочистил свое тощее горло.

— Да, была такая девушка. Хозяин очень ею дорожил.

— Очень дорожил?

Повисла напряженная тишина. Я стоял в проходе, и мне мерещились всякие шорохи в коридоре.

— Быстро! — сказал я.

Заговорил Хрест — чувствительный Хрест, тот, кто был способен плакать. Но голос его был бесцветным и глухим, словно вся страсть в нем уже выгорела.

— Ты упомянул Лебединый Дом, стало быть, ты знаешь, откуда она. Там и нашел ее хозяин. С первого же раза он понял, что она не такая, как все. Так ему, по крайней мере, казалось. Мы не понимали только одного, почему он так долго не забирает ее оттуда. Как он колебался: так колеблется мужчина перед тем, как взять себе невесту. Как будто ее появление в доме поистине изменило бы всю его жизнь, а он — в его возрасте — не был уверен в том, что желает такой перемены. Наконец он собрался ее выкупить, но хозяин Елены оказался несговорчив: он все медлил и постоянно изменял цену. Это приводило нашего господина в отчаяние. Ведь именно из-за записки от Елены он ушел тем вечером с приема у Цецилии Метеллы.

— Он знал, что она беременна? Вы знали?

Они задумчиво посмотрели друг на друга.

— Тогда мы еще не знали, — сказал Хрест, — но об этом легко было догадаться позднее.

— Позднее, когда ее доставили в дом Капитона?

— А, так ты тоже знаешь об этом. Тогда ты, наверно, знаешь, что они с ней сделали в вечер ее приезда. Они пытались причинить ей увечье. Они пытались убить ребенка у нее в чреве, ведь они не хотели прибегнуть к аборту в открытую: Капитон почему-то считал, что это оскорбит богов. Странная причуда для человека, чьи руки по локоть в крови. Боится нерожденного и призраков, но рад удушить живого.

— А Елена?

— Они не смогли сломить ее волю. Она выжила. Они держали ее взаперти, точно так же, как нас запер здесь Хрисогон, но несколько раз мне удавалось с ней поговорить, и наконец я заручился ее доверием. Она поклялась, что не посылала записку, из-за которой хозяин в ту ночь вышел на улицу. Не знаю, верил я ей тогда или нет. И она клялась, что ребенок был от него.

Что-то прошуршало по полу у меня за спиной. Я схватился за рукоять кинжала и обернулся как раз вовремя, чтобы мельком разглядеть длинный крысиный хвост, шмыгнувший в просвет между двумя скатанными, приставленными к стене коврами.

— А потом она родила, — сказал я. — И что потом?

— Это было концом для них обоих.

— Что ты хочешь сказать?

— Конец Елене. Конец ребенку.

— Как это произошло?

— Однажды вечером у нее начались схватки. Вся челядь знала, что ее срок уже подошел. Рабы нервничали и были раздражены. Тем самым вечером управляющий сказал нам с Феликсом, что Капитон отсылает нас обратно в Рим. К Магну, подумали мы; он тогда был в Риме вместе с Маллием Главкией. Но управляющий сказал, что это не так, что нас отправляют к совершенно новому хозяину.

На следующее утро они ни свет ни заря вытолкали нас на двор и посадили на телегу вместе с вещами, которые тоже предназначались Хрисогону: мебель, корзины и все такое прочее. Мы еще не успели отъехать, как они вынесли Елену.

Она с трудом могла стоять, так она ослабла. Тонкая и изможденная, бледная, вся в поту, — должно быть, она родила всего несколько часов назад. Ей было негде лечь в телеге; все, что мы могли сделать, — это расстелить нашу одежду и помочь ей прислониться к корзинам. Она была как пьяная и тряслась, как в лихорадке; она не понимала, где находится, но не переставала спрашивать о ребенке.

Наконец из дома выбежала повитуха. Она едва дышала от плача и билась в истерике. «Во имя богов, — шепнул я ей. — Где ребенок?» Она уставилась на Елену и боялась говорить. Но Елена, похоже, была без сознания: она прилегла Феликсу на плечо, что-то бормоча, дрожа, моргая. «Мальчик, — прошептала повитуха. — Это был мальчик».

«Да, да, — сказал я. — Но где он сейчас? Мы уезжаем с минуты на минуту!» Представь себе мое замешательство и негодование, ведь я не мог взять в толк, как позаботиться об ослабшей матери и новорожденном. «Умер, — шепнула повитуха так тихо, что я едва расслышал. — Я пыталась его остановить, но не смогла: он вырвал у меня ребенка. Я бежала с ним всю дорогу до каменоломни и видела, как он бросил младенца на скалы».

Затем вышел возница, а за ним Капитон, который заорал, чтобы мы отправлялись без промедления. Капитон был бледен, как мел. Как странно! Я так отчетливо это помню, как будто оказался там снова. Щелканье кнута. Телега трогается, дом остается позади. Незакрепленная поклажа толкает нас в бок и в спину. Елена неожиданно приходит в себя и, хныча, спрашивает, где ребенок. Она слишком слаба, чтобы кричать. Нам в спину глядит Капитон — неподвижный, как колонна, с пепельным лицом, ну точь-в-точь колонна из пепла! А повитуха валяется в ногах у Капитона, обхватив его бедра, и вопит: «Хозяин, пощадите!» И только мы выехали на дорогу, из-за дома, тяжело дыша, выбежал мужчина и отступил; в тень деревьев — Секст Росций. Последнее, что я видел и слышал: повитуха, обхватившая Капитона, вопит все громче и громче: «Хозяин, пощадите!»

Он затрепетал и сделал вдох, отвернув лицо к стене. Феликс положил руку Хресту на плечо и продолжил рассказ:

— Что это была за поездка! Три — нет, четыре дня на тряской телеге. Этого довольно, чтобы раздробить тебе все кости и вывихнуть челюсть. Сколько могли, мы шли пешком, но один из нас должен был, оставаться в повозке с Еленой. Она ничего не ела и была в какой-то полудреме. По крайней мере, мы щадили ее и ничего не рассказывали ей о младенце. На третий день у нее между ног началось кровотечение. Возница не желал останавливаться до самой темноты. Мы нашли повитуху, которая могла остановить кровотечение, но Елена была горячая, как уголь. На следующий день она умерла у нас на руках, когда впереди показались Фонтинские ворота.

Лампа зашипела, и в комнате стало темно. Феликс невозмутимо нагнулся, отнес лампу к скамейке в углу комнаты и добавил в нее масла. В ярком свете я видел, что Тирон смотрит на обоих рабов широко открытыми, влажными глазами.

— Так это Капитон убил ребенка? — неуверенно спросил я, как актер, забывший роль.

Феликс стоял, плотно сжав ладони; костяшки его пальцев были мертвенно-белыми. Хрест поднял глаза на меня, мигая, как человек, пробудившийся ото сна.

— Капитон? — негромко спросил он. — Да, я так считаю. Я ведь тебе говорил, Магн и Главкия были далеко-далеко в Риме. Кто другой мог это сделать?

Глава двадцать шeстая

Дом Хрисогона был большим, но не таким растянутым, как особняк Цецилии; однако без помощи Ауфилии мы с Тироном в поисках лестницы для рабов повернули куда-то не туда. После неудачной попытки вернуться к началу пути мы оказались в узкой галерее, которая выходила на пустой балкон, нависший над дверью в кладовую.

Откуда-то изнутри дома до нас доносились переливы неестественно высокого мужского голоса. Или то была женщина с поразительно низким голосом? Я притянул Тирона к внутренней стене, и звуки стали громче. Казалось, они исходят из-за толстого гобелена. Я приложил ухо к похотливому Приапу, окруженному не менее похотливыми лесными нимфами, и мог почти разобрать слова.

— Тихо, Тирон, — прошептал я, жестом веля ему приподнять и закатать нижний край гобелена, под которым обнажилась узкая горизонтальная щель в каменной стене.

Прорезь была достаточно широкой, чтобы мы вдвоем могли стать рядом и рассмотреть внизу Хрисогона и его общество. Высокая зала, где шла вечеринка, плавно поднималась от мраморного пола до купольной крыши. Отверстие, в которое мы заглянули, уходило вниз под острым углом, так что никакие кромки не препятствовали нашему взгляду, — то был простой и бесхитростный глазок.

Как и все остальное в доме Хрисогона, пиршество было роскошным и претенциозным. Каждый из четырех столиков был окружен девятью ложами; столы располагались вокруг незаполненного пространства в середине комнаты. Ни Цицерону, ни даже Цецилии Метелле никогда не взбрело бы в голову принимать более восьми посетителей сразу: не многие неписаные законы римской благовоспитанности соблюдаются строже, чем этот, — хозяин должен принимать за своим столом ровно столько посетителей, со сколькими он может без напряжения поддерживать общий разговор. Хрисогон собрал вчетверо больше гостей за своими четырьмя столами, которые были заставлены всевозможными лакомствами: оливками и яйцами с рыбной начинкой, лапшой, приправленной первыми нежными побегами аспарагуса, смоквами и персиками в желтом сиропе, небольшими подносами с дичью. Теплый воздух был пропитан смешанными ароматами. В животе у меня заурчало.

Большинство гостей составляли мужчины; несколько женщин были не в счет: по их сладострастному облику легко было догадаться, что это не жены и не любовницы, а куртизанки. Юноши были изящны и миловидны как на подбор; мужчины постарше имели праздный, тщательно ухоженный вид людей очень богатых и самодовольных. Я рассматривал их лица, готовый отпрянуть от окна, пока не сообразил, что вряд ли кто-либо из присутствующих посмотрит вверх. Все глаза были обращены на певца, стоявшего в центре комнаты; изредка пирующие украдкой бросали беглые взгляды на Суллу и на молодого человека, который ерзал и грыз ногти, сидя за самым неприметным столиком.

Певец был одет в ниспадающее пурпурное платье, расшитое красными и черными нитями. Волны и завитки черных волос, местами тронутых сединой, образовывали прическу столь замысловатую, что она выглядела почти комично. Когда он повернулся в нашу сторону, я сразу узнал накрашенное лицо, подведенные мелом и умброй морщинистые глаза и одутловатые щеки знаменитого исполнителя женских ролей Метробия. До этого я видел его несколько раз — не на публике и не в театре, но всегда мельком, на улице и однажды у Гортензия, когда великий юрист удостоил меня позволения переступить порог его дома. Давным-давно, в молодости Сулла был влюблен в Метробия; тогда великий диктатор был никому не известным бедняком, а Метробий (так говорят) — красивым и обворожительным актером. Несмотря на разрушительное действие времени и все превратности Фортуны, Сулла никогда его не забывал. И действительно, после пяти браков, дюжины романов и бессчетных интрижек привязанность Суллы к Метробию с годами не ослабела.

Когда-то Метробий был изящен и хорош собой; не исключено, что в старые времена он был также и превосходным певцом. Ему хватило такта ограничить свои выступления узким кругом ближайших друзей и свести свой репертуар к исполнению шутливых песенок и пародий. И все же, несмотря на хриплый голос и неверные ноты, в его вычурной манерности, в искусных движениях рук и бровей было что-то такое, что заставляло смотреть на него не отрываясь. Его выступление было чем-то средним между пением и декламацией; подобно исполнителю стихов, он читал нараспев под аккомпанемент лиры. Когда всплывала военная тема, к лире присоединялся барабан. Метробий делал вид, что принимает каждое слово с величайшей серьезностью, что только усиливало комический эффект. Он, должно быть, начал выступать еще до нашего появления, потому что молодой поэт, он же честолюбивый подхалим, перу которого якобы принадлежал исполняемый Метробием пеан, пребывал в явном и мучительном замешательстве.


Кто помнит дни, когда был Сулла отроком,

Без дома, башмаков и без довольствия?

И как из этой он дырищи выбрался?

Как до судьбины славной он возвысился?

Да через дырку! Через дырку, граждане!

Через пещеру полую, зиявшую

Меж бедер Никополы поистасканных!


Слушатели завизжали от хохота. Сулла презрительно покачал головой и скорчил свирепую мину. На соседнем ложе Хрисогон так и млел от восторга. Сидевший за тем же столом Гортензий шептал что-то на ухо молодому танцовщику Сорексу, тогда как Руф явно томился от скуки и отвращения. Незадачливый поэт в дальнем конце комнаты был бледнее рыбьего брюха.

С каждым следующим стихом песня становилась все более похабной, и толпа смеялась все смелее. Вскоре захохотал в голос и сам Сулла. Тем временем поэт кусал губы и корчился; лицо его меняло цвет, как уголек на ветру, бледнея при каждой непристойности и алея при каждом искаженном слове. Под конец он уразумел соль шутки и поначалу облегченно вздохнул: в конце концов никто не посмеет его упрекнуть в издевке, да и Суллу все это позабавило. Он попытался робко улыбнуться, но потом надулся, по всей видимости, оскорбленный тем, что его патриотическое творение превратили в посмешище. Другие молодые люди за тем же столом, так и не развеселив поэта, повернулись к нему спиной и захохотали еще громче. Римляне любят сильных мужчин, умеющих посмеяться над собой, и презирают слабаков, не способных на это.

Песня продолжалась.


Неправда, что Луций Корнелий Сулла не имел в детстве родного угла. Не думаю также, чтобы он ходил босиком, однако во всех рассказах о его происхождении подчеркивается, что ранние годы он провел в нужде.

Много поколений назад патрицианский род Корнелиев пользовался известным влиянием и престижем. Один из них, некий Руфин, был консулом в те незапамятные времена, когда эта должность действительно свидетельствовала о порядочности и характере ее обладателя. Его карьера завершилась скандалом: только вообразите себе те праведные дни, когда гражданину запрещалось иметь более десяти фунтов серебряной посуды! Руфина изгнали из сената. Род пришел в упадок и угасал в безвестности.

Пока не появился Сулла. Его собственное детство было омрачено бедностью. Отец его умер молодым, не оставив ему ни гроша, и свои первые годы Сулла провел в доходных домах в окружении вдов и вольноотпущенников. Враги уверяли, что обретение власти и богатства человеком столь жалкого происхождения — несомненный знак испорченности и порочности. Друзья и сам Сулла любили рассуждать о тайне того, что они называли его доброй судьбой, как будто некая божественная воля, а не собственное упорство и характер, привела его к стольким триумфам и такому кровопролитию.

В юности ничто не предвещало его грядущего величия. Образование он получил самое беспорядочное. Он вращался среди людей театра — акробатов, шутов, костюмеров, поэтов, плясунов, актеров, певцов. Одним из первых его любовников, но далеко не единственным, был Метробий. И именно среди бродячего театрального люда он впервые заслужил пожизненную репутацию распутника.

Говорят, в молодости Сулла отличался красотой. То был ширококостный коренастый юноша с квадратной челюстью, нежным станом и мускулистыми плечами. Он выделялся в толпе своими золотистыми волосами. По воспоминаниям современников, его проницательные бледно-голубые глаза уже тогда были совершенно замечательными: их взгляд приковывал и смущал тех, кто не отводил от него глаза; он совершал жесточайшие преступления, а они светились невинным озорством, предавался наслаждениям — а в глазах мерцала свирепость и угроза.

Одной из первых его побед стала богатая вдова Никопола. Ее милости были доступны всякому молодому человеку, кто их пожелает; говорили, что она решила отдавать свое тело всем, но сердце — никому. По единодушному мнению, Сулла полюбил ее искренне и глубоко. Поначалу она насмехалась над своим преданным поклонником, но в конце концов его настойчивость и обаяние сломили ее упорство, и пятидесятилетняя матрона влюбилась в молодого человека, которому не было и двадцати пяти. Умирая от лихорадки, она завещала все свое состояние Сулле. Так началось его счастье.

Еще одно наследство досталось ему от мачехи, второй жены его отца, которая, овдовев, унаследовала значительную сумму от своих родственников. Она умерла, оставив Суллу своим единственным наследником, и тем самым обеспечила ему изрядное состояние.

Раскрыв тайны плотской страсти и богатства, Сулла решил избрать политическое поприще и вступил на военную службу. Марий только что удостоился первого из своих семи консулатов. Сулла был избран на должность квестора и сделался протеже великого популиста. Сражаясь в Африке с Югуртой, Сулла проявил себя отчаянным храбрецом, но не брезговал ни шпионажем, ни дипломатией своевременных уловок. Уклончивые и запутанные подробности тех событий изложены в его «Записках», первые книги которых уже циркулируют по Риму в ворованных списках. Побежденный Югурта был доставлен в столицу, нагим закован в цепи и вскоре умер в своей камере, наполовину обезумев от пыток и унижения. Руководителем той кампании был Марий, но именно Сулла, рискуя жизнью, уговорил нумидийского царя предать своего обреченного зятя. Мария вознаградили триумфальным шествием, но многие шептались, что в действительности эту почесть заслужил Сулла.

Похвалы молодому квестору раздражали старого популиста, и хотя Марий по-прежнему пользовался услугами Суллы, повышая его в ранге после каждого нового похода, вскоре зависть старика вынудила Суллу искать себе других покровителей. Приняв под свое начало войска консула Катула, Сулла покорил варварские альпийские племена. Когда ранние зимние ветры приперли легионы, не имевшие достаточных припасов, к подножию гор, Сулла мастерски изменил маршрут и доставил свежий провиант не только своему войску, но и войску Мария, который просто побагровел от негодования. Такие-то уколы мелочной ревности и положили начало длительному, изматывающему соперничеству Суллы и Мария, которое впоследствии причинило Риму столько бед и несчастий.

Сулла отправился на Восток, и Фортуна привела его к новым победам в Каппадокии. С дипломатической миссией он дерзнул добраться до самого Евфрата и стал первым должностным лицом, вступившим в дружеские переговоры с Парфянским царством, которое владеет всем остальным миром. Его обаяние (или слепая надменность) ослепило парфянского посла, согласившегося сесть ниже Суллы, подобно просителю перед лицом римского владыки. Впоследствии парфянский царь казнил посла: потеряв лицо, он потерял и голову — эту шутку не уставал повторять Сулла.

Ни один могущественный правитель не может обойтись без предзнаменований своего будущего величия, сопутствующих его легенде; при рождении Александра с неба сыплются звезды, Геркулес душит в колыбели змей, при появлении на свет Ромула и Рема над землей сражаются орлы. Именно встреча с парфянами положила на жизненный путь Суллы печать легендарности. Правда то или выдумка — никто, кроме Суллы, теперь не может сказать это наверняка, — но предание гласит, что входивший в парфянскую свиту ученый халдей внимательно изучил лицо Суллы и постиг его характер, используя принципы науки, неизвестной Западу. Вероятно, он выискивал слабости, о которых смог бы донести своим парфянским господам, но вместо этого мудрец в изумлении опустил руки. Сулла, никогда не отличавшийся ложной скромностью, дословно передает реакцию старого халдея в своих «Записках»: «Может ли человек быть столь великим и в то же время не величайшим из всех живущих? Я потрясен — но не его величием, а тем, что даже теперь он воздерживается занять подобающее ему место среди граждан, коих он во всем превосходит».

Когда Сулла вернулся в Рим, Марий не был рад его видеть.

Яблоко раздора подкинул царь дружественной Нумидии, прислав в Рим статую, увековечившую память об окончании африканской войны и падении Югурты. Распростертые крылья Победы осеняли фигуру царя, который передавал скованного Югурту лучшему своему другу — Сулле. Марий изображен не был. Разъяренный от ревности старик едва не лишился рассудка при мысли о том, что Сулла украл его славу, и угрожал уничтожить статую собственными руками, если сенат не постановит убрать ее с Капитолия. Риторическая буря с обеих сторон не унималась до тех пор, пока разрыв не стал необратимым. Вспышка насилия казалась неминуемой, но в этот момент грянула союзническая война между Римом и его италийскими подданными, и все личные распри были перенесены на будущее.

Земля Италии еще никогда не была свидетельницей войны столь ожесточенной; никогда прежде не выпадало на ее долю столько потрясений и страданий. Но в конце концов стороны пришли к компромиссу, непримиримые повстанцы были беспощадно уничтожены, и Рим устоял, хотя не всем римским политикам война пошла на пользу. Марию было далеко за шестьдесят; его полководческие дарования угасли, здоровье ослабло, и на войне он ничем себя не проявил. Сулла, бывший тогда в расцвете лет и на гребне успеха, всюду и везде поспевал, зарабатывая себе славу героя, спасителя, разрушителя, добиваясь благосклонности легионов и накапливая политический авторитет.

Когда все было кончено, Сулла был впервые избран консулом в почтенном пятидесятилетнем возрасте. Рим был подобен больному, корчащемуся в предсмертных судорогах: едва пережив один мучительный спазм, он готовился стать добычей следующего.

Популистское движение марианцев достигло апогея. Правой рукой Мария стал радикальный трибун и демагог Сульпиций; избранный народным представителем, он направил все свои усилия на подрыв власти и престижа аристократической верхушки. При Сульпиции римское гражданство продавалось на Форуме бывшим рабам и чужеземцам — поступок нечестивый и неслыханный, повергший старинную знать в оторопь. Лелея далеко идущие замыслы, Сульпиций собрал личное войско из трех тысяч бойцов (все они принадлежали к сословию всадников) — честолюбивых и безжалостных юношей, готовых на все. Из них он набрал шестьсот отборных телохранителей, постоянно рыскавших вокруг Форума. Сульпиций называл их своим антисенатом.

Тем временем Митридат опустошал восточные владения Рима — в том числе и Грецию. Отвоевать их сенат поручил Сулле, который заслужил это назначение всей своей предыдущей службой и имел на него все права, будучи консулом. Командование походом должно было принести баснословную прибыль; для того чтобы собрать неслыханные богатства с помощью податей, налогов и открытого грабежа, нет ничего лучше победоносной восточной кампании. Кроме того, командующий походом получал огромную власть; в прежние дни римские армии хранили верность сенату, но ныне они следуют за своими предводителями. Сульпициев антисенат решил, что поход должен возглавить Марий. На Форуме вспыхнули беспорядки. Сенат был вынужден передать командование от Суллы Марию, и Сулла едва спасся от гибели на улице.

Сулла бежал из Рима, чтобы обратиться к войску напрямую. Когда простые воины услышали о случившемся, они поддержали Суллу и забросали камнями назначенных Марием военачальников. Сторонники Мария в Риме ответили тем, что атаковали приверженцев Суллы и разграбили их имущество. Народ в панике метался с одной стороны на другую, перебегая из Рима в сулланский лагерь, а из лагеря — в Рим. Сенат полностью подчинился требованиям Мария и Судьпиция. Сулла повел легионы на столицу.

Немыслимое сбылось. В Рим вторглись римляне.

Предыдущей ночью Сулла видел сон. Рядом с ним стояла Беллона, чей культ был занесен в Рим с Востока, древние храмы которого Сулла лично посещал в Каппадокии. Вручив ему перуны, богиня перечислила его врагов: она называла имена, и в туманной дымке появлялись их крохотные фигурки, словно бы увиденные с вершины горы. Богиня велела ему поразить врагов. Он метнул перуны, и враги были сметены. Как свидетельствуют «Записки», пробудившись, Сулла почувствовал, что исполнился сил и веры в себя.

Кому, скажите на милость, могут сниться такие сны? Безумцу? Гению? Или просто одному из сынов Рима, на котором лежит благословение Фортуны — силы, ниспославшей ободряющую весть об успехе и руководящей всей его судьбой?

Перед рассветом, когда войско построилось, в жертву был принесен ягненок. В чадящем свете факела прорицатель Постумий изучал внутренности жертвы. Вдруг он сорвался с места и бросился перед Суллой ниц, подставляя руки для оков. Он умолял Суллу связать его и казнить, если его видения ложны, — настолько он был уверен в триумфе Суллы. Так гласит легенда. В людях, подобных Сулле, есть что-то такое, что заставляет пресмыкаться перед ним мудрецов и предсказателей.

Тридцатипятитысячное войско Суллы пошло на приступ с востока. На Эсквилинском холме до сих пор можно видеть почерневшие рубцы того наступления. Были проломлены стены. Безоружное население, стоя на крышах, бомбардировало нападающих черепицей и булыжниками. Сулла первым схватил факел и поднес его к дому, где собрались сопротивлявшиеся. Лучники обстреливали крыши зажигательными стрелами. Целые семьи сгорали заживо; другие потеряли кров и все свое имущество. Пламя не различало правых и виноватых, друзей и врагов — всех ожидала одна и та же участь.

Мария оттеснили к храму Земли. Здесь его радикальный популизм достиг своего зенита: в награду за поддержку он обещал свободу римским рабам. То ли рабы оказались провидцами, то ли слава Мария окончательно закатилась, но на его призыв откликнулись лишь трое. Марий и его сторонники ускользнули из города и разбежались кто куда. Повелитель антисената трибун Сульпиций был предан одним из своих рабов и казнен. Сначала Сулла вознаградил изменника, пожаловав ему свободу, а потом казнил его как свободного, сбросив с Тарпейской скалы.

Мои мысли, парившие где-то далеко на крыльях Метробиевой песни, внезапно вернулись к настоящему. Эхо доносило снизу голос Метробия, читавшего нараспев с резким греческим акцентом:


Лицо у Суллы — тутовая ягода.

Жена у Суллы — шлюха знаменитая.

Лицо в нарывах, а жена препакостна.

Реши теперь загадку, и не мешкая:

Все чешется, все в гнойниках и прыщиках —

То Суллы лик иль грудь его бабенции?


Присутствующие затаили дыхание. Некоторые нервно захихикали. Золотая улыбка сошла с уст Хрисогона. Лицо Суллы было непроницаемым. Руф не скрывал своего отвращения. Гортензий только что положил что-то в рот и оглядывал комнату, не зная, позволительно ли в такой миг сглотнуть. Обесчещенному поэту было дурно: он побелел и покрылся потом, как будто одно из яств пришлось ему не по вкусу и его вот-вот стошнит.

Лира смолкла, и Метробий надолго замер. Раздался звон натянутой струны.

— Что ж, — произнес он лукаво, — пожалуй, это не Софокл и даже не Аристофан, но мне это нравится.

Напряжение спало. Комната огласилась громким смехом; даже Руф улыбнулся. Гортензий наконец сглотнул и потянулся за кубком. Молодой поэт, шатаясь, поднялся со своего ложа и выскочил из комнаты, держась за живот.

Лирник коснулся струн, и Метробий сделал глубокий вдох. Пение возобновилось.

Сулла вернул себе консульские полномочия. Марий был объявлен вне закона. Изгнав врагов, умиротворив сенат и уняв народ, Сулла отправился в Грецию завоевывать славу и гнать Митридата. Позднее недруги порицали его за то, что молниеносный восточный поход был самой дорогостоящей военной экспедицией в истории Рима.

Особенно дорого она обошлась грекам. В прошлом все великие римляне — покорители Греции и Македонии — отдавали дань почтения местным святилищам и храмам, одаряя их золотыми и серебряными приношениями — если и не в знак уважения к современным грекам и македонянам, то по крайней мере в память Александра и Перикла. Сулла обошелся с храмами совсем иначе — он их разграбил. В Эпидавре со статуй была снята позолота. Священные приношения из Олимпии были переплавлены в деньги. Сулла написал хранителям Дельфийского оракула и потребовал выдать ему храмовые сокровища, утверждая, что в его руках они будут в большей безопасности от превратностей войны и что, если ему случится их истратить, то он непременно все вернет. Посланец Суллы Кафис прибыл в Дельфы, проник внутрь святилища, услышал напев невидимой флейты и разрыдался. В письме к Сулле Кафис просил его пересмотреть свое решение. Сулла отписал ему, что звук лиры — несомненный знак не гнева, но одобрения Аполлона. Громадная серебряная бочка была распилена на куски и вывезена на телеге. Ценности меньших размеров были унесены в мешках. Оракул смолк. Этого эллины не забудут и через сто поколений.

Греки, особенно афиняне, приветствовали Митридата, радуясь возможности стряхнуть римское иго. Сулла их покарал. Если бы греки могли произвести нового Еврипида — поэта агонии и ужаса, он нашел бы свою тему во всепожирающем стремлении Суллы покорить Афины, вот только Суллу не постигла кара за спесь: в его жизни были только неотступные ласки Фортуны — настойчивые, как морские волны. Осада была жестокой и упорной. Вынужденное голодать население поддерживало свой боевой дух, сочиняя похабные песенки про Суллу. Тиран Аристион измывался над римлянами с городских стен, осыпая оскорблениями Суллу и его четвертую жену Метеллу и сопровождая свои тирады обширным и запутанным словарем непристойных жестов, многие из которых были увидены римлянами впервые; впрочем, римляне быстро освоились с новизной, и теперь эти жесты вошли в моду среди уличных шаек и праздной городской молодежи. Многим из них присвоены шутливые названия, по большей части обыгрывающие тему изнасилования Суллой Афины к досаде его законной супруги.

После того как воины взошли на стены и открылись городские ворота, разыгралась ужасная бойня. Говорят, что огороженная рыночная площадь была буквально по локоть залита кровью. Когда ярость улеглась, Сулла положил конец грабежам и взошел на Акрополь, чтобы сказать несколько хвалебных слов о древних афинянах и произнести свою знаменитую фразу: «Я прощаю немногих ради многих, живых ради мертвых»; эти слова нередко цитируют то в подтверждение его глубокой мудрости, то как образчик его весьма сухого остроумия.

Между тем в Риме закипала и булькала гражданская война, словно стены города представляли собой обод одного большого котла. Италийские союзники роптали на медленную раздачу гражданских прав, обещанных в конце союзнической войны; консерваторы из сената роптали на то, что привилегии гражданства катастрофически выхолащиваются; изгнанник Марий переезжал из Италии в Африку и обратно, как Улисс, преследуемый гарпиями. Антисулланский консул Цинна — еще один радикальный демагог — призвал Мария в Рим и объявил вне закона самого Суллу. Посреди беспорядков и кровопролития Марий в седьмой раз был избран консулом лишь для того, чтобы умереть семнадцать дней спустя.

Оттеснив Митридата назад в Понт, Сулла без проволочек провозгласил, что восточный поход завершился полной победой, и со всех ног поспешил в Италию. Здесь легенды и «Записки» рассказывают о новых встречах с льстивыми предсказателями, о новых возвышенных снах, но к чему повторяться? Богиня Беллона снабдила его новыми перунами, а Сулла вручил их своим верным военачальникам — в первую очередь Помпею и Крассу, которые метали их в Италии и Африке, обращая врагов Суллы в пепел. С лица Фортуны не сходила улыбка. При Сигнии Сулла сразился с войском Мария, сына Мария. Двадцать тысяч марианцев были убиты, восемь тысяч взяты в плен; Сулла потерял всего двадцать три воина.

Вторая осада Рима оказалась куда менее легкой. Сулла и Красс приближались с севера, Помпей с юга. Левое крыло, которым командовал Сулла, было уничтожено, а сам он едва успел уклониться от вражеского копья; позднее он приписывал свое спасение золотой статуэтке Аполлона, которую он похитил из Дельфов и в сражениях всегда носил при себе, часто поднося ее к губам, бормоча молитвы и нашептывая слова обожания, точно любовник. Молва о гибели Суллы распространилась с обеих сторон и даже заразила войско Помпея отчаянием. Наконец после наступления темноты Сулла получил известие о том, что отряд Красса разгромил врага.

Оказавшись в Риме, Сулла велел окружить остатки оборонявшегося войска — шесть тысяч обезоруженных самнитов и луканцев — и загнать их, словно скот, в Большой Цирк. Тем временем он открыл заседание сената; как только были произнесены первые слова его речи, в Цирке началась резня. Вопли жертв были слышны по всему городу; шум, оглашавший здание сената, напоминал вой мертвецов. Сенаторы онемели от ужаса. Сулла продолжал говорить чеканным ровным голосом, как будто ничего необычного не происходило. Присутствующие встревожились, закружили по залу и начали перешептываться, пока Сулла не топнул на них ногой.

— Не обращайте внимания на шум снаружи, — сказал он сенаторам. — По моему приказу там вразумляют нескольких негодяев.

С согласия сената Сулла провозгласил себя диктатором, пойдя тем самым на конституционный захват власти, который вот уже более ста лет никто не осмеливался предпринять. Став диктатором, Сулла подавил всяческое недовольство и вознаградил своих верных военачальников. Он был освобожден от ответственности перед законом за все свои прошлые действия. Он перекроил законодательство, чтобы урезать чрезмерную власть народных трибунов и масс и восстановить привилегии знати. Когда истек первоначальный, предусмотренный законами год диктатуры, сенат — на беспрецедентных и юридически небезупречных основаниях — продлил диктаторские полномочия Суллы до тех пор, пока не будут завершены необходимые труды по спасению государства.

Некоторое время Сулла правил справедливо, и город вздохнул с облечением, как будто наконец наступила весна после долгой, лютой зимы. Но Сулла не был удовлетворен почти полным своим триумфом. Быть может, некий предсказатель предостерег его об опасности. Быть может, во сне Беллона вложила ему в руки новые перуны.

Начало проскрипциям положил «список восьмидесяти». На следующий день появился второй список, в который оказалось внесено более двухсот имен. На третий день был вывешен еще один перечень, снова включавший в себя более двухсот имен.

Сулла был, как всегда, остроумен. На четвертый день он произнес публичную речь, оправдывая убийства. Когда его спросили, не появится ли еще и четвертый список, он сослался на то, что в старости память начала ему изменять: «До сих пор мы назвали имена всех врагов государства, которых я смог упомнить. Когда я припомню новых врагов, мы назовем новые имена». В итоге счет списков пошел на тысячи.

Сын некоего вольноотпущенника был обвинен в укрывательстве одного из первых восьмидесяти. Карой за помощь проскрибированному была смерть. На пути к Тарпейской скале несчастный проходил на улице мимо Суллы и напомнил ему, что когда-то они жили в одном доме. «Разве ты не помнишь? — спросил осужденный. — Я жил на верхнем этаже и платил две тысячи сестерциев. Ты жил в комнатах подо мной и платил три тысячи». По ухмылке на его лице трудно было судить, шутит он или нет. На этот раз Сулла не улыбнулся; возможно, ему не хотелось вспоминать о своем низком происхождении. «Тогда ты оценишь Тарпейскую скалу, — ответил он. — Плата за наем не взимается, а вид с нее открывается незабываемый». И с этими словами он проследовал дальше, не слыша более криков обреченного о пощаде.

Некоторые шутники уверяли, что люди попадают в списки лишь потому, что государство и друзья государства желают поживиться их имуществом. «Ты еще не слышал? — спрашивали острословы. — Такого-то сгубил его большой особняк на Палатине, такого-то — его сады, а такого-то — постройка новой паровой бани».

Рассказывали, что некий Квинт Аврелий спустился на Форум и обнаружил в списках свое имя. Проходивший мимо приятель пригласил его на обед. «Не могу, — отвечал Квинт. — У меня нет времени. За мной гонится мое альбанское поместье». Завернув за угол, он успел пройти не больше двадцати шагов, как его настиг убийца и перерезал ему горло.

Но в конце концов проскрипции завершились. Помпей отправился в Африку добивать последних врагов своего господина. Красс занялся спекуляциями недвижимостью. Молодые популяры, такие, как Цезарь, разбежались во все стороны света. Сулла развелся со своей возлюбленной Метеллой (над чьими грудями издевались афиняне) на том благочестивом основании, что ее смертельный недуг угрожает осквернить его дом; вскоре после этого за диктатором начала увиваться молодая разведенная красавица Валерия (да, да, сестра Руфа); на гладиаторском турнире она вытащила висящую нитку из тоги великого человека, чтобы причаститься его счастья, попалась ему на глаза и стала его невестой. Под зашатавшийся престиж знати была подложена солома и потрескавшаяся штукатурка, и по городу распространились слухи о том, что новобрачный Сулла в любой момент готов сложить диктаторские полномочия и назначить свободные консульские выборы.


Внизу, в пиршественном зале Хрисогона, обставленном трофеями союзнической войны, гражданской войны и проскрипций, Метробий стоял с высоко поднятой головой и стиснутыми пальцами. Он сделал глубокий вдох. Песня близилась к завершению; уже были изложены уничтожающие сатирические подробности взлетов ее героя. Даже униженный поэт, разгрузивший свой желудок от мучившей его снеди и прокравшийся обратно на свое ложе, наконец присоединился к пронзительному смеху остальных.

Тирон обернулся ко мне, качая головой.

— Я совершенно не понимаю этих людей, — шепнул он. — Что это за вечеринка?

Я задавал себе тот же вопрос.

— Думаю, слухи могут оказаться правдивыми. По-моему, наш почтенный диктатор и спаситель республики подумывает о предстоящем уходе на покой. Его уходу наверняка будут сопутствовать торжественные праздники и церемонии, хвалебные гимны, речи о прошлых победах, официальное обнародование его «Записок». Все будет очень чопорным и формальным, по-римски благопристойным. Но здесь, среди своих, Сулла предпочитает выпивать и потешаться над всем этим. Какой странный человек! Но подожди, песня еще не кончена.

Метробий хлопал глазами, с девичьей застенчивостью складывал руки, изображая скромную деву. Он открыл свой накрашенный рот, чтобы пропеть:


Они увиделись на играх гладиаторских —

Из сильных выживают там сильнейшие.

Она каймы его одежд коснулась бережно,

Не для того ль, чтоб разглядеть его оружие?


Смех был оглушительным. Сам Сулла подался вперед, хлопнув ладонью по столу и едва не упав с ложа. Хрисогон улыбался и выглядел весьма самодовольно, не оставляя сомнения в авторстве этих строк. Гортензий игриво метнул стебель спаржи в направлении Метробия; снаряд пролетел над головой актера и поразил поэта прямо в лоб. Руф отодвинулся от Сорекса, который улыбался и пытался что-то шепнуть ему на ухо. Лицо его было невесело.


В тот день пронзалась плоть и в прахе корчились

Бойцы. Тогда он меч извлек испытанный,

Не проржавел ли? «Да», — сказала девица.


Песня была прервана грохотом опрокидываемого стола. Руф вскочил на ноги; лицо его раскраснелось. Гортензий успокоительным жестом коснулся его ноги, но Руф судорожно отскочил в сторону.

— Может быть, для тебя, Гортензий, Валерия всего лишь двоюродная сестра, но она моя плоть и кровь, — закричал он, — и я не собираюсь выслушивать эту мерзость. И она твоя жена! — сказал он, внезапно остановившись перед почетным ложем и сердито взглянув на Суллу. — Как ты терпишь эти оскорбления?

Комната стихла. Сулла долго не отвечал и оставался неподвижен: он сидел, облокотившись на руку и вытянув ноги. Он смотрел в пустоту и только шевелил челюстью, словно его мучила зубная боль. Наконец он опустил ноги на пол и сел прямо, уставившись на Руфа взглядом, который был одновременно сардоническим, печальным и радостным.

— Ты очень гордый молодой человек, — произнес он. — Очень гордый и очень красивый, как и твоя сестра. — Он потянулся за кубком и отхлебнул вина. — Но в отличие от Валерии ты, по всей видимости, лишен чувства юмора. И если Гортензий — твой двоюродный брат, то это, быть может, объясняет, почему ты наделен только половиной его здравомыслия и его хороших манер. — Он сделал еще один глоток и вздохнул. — Когда я был в твоем возрасте, мне тоже многое в мире не нравилось. Вместо того чтобы жаловаться, я задался целью его изменить и сделал это. Если песня тебя раздражает, не гневайся. Напиши лучшую.

Руф смотрел на него, опустив руки по швам, сжав кулаки. Я представлял себе, какие оскорбления роятся сейчас в его голове, и мысленно молился богам, чтобы он держал рот на замке. Он открыл было рот и собирался заговорить, затем обвел комнату гневным взглядом и гордо зашагал прочь.

Сулла откинулся на подушки; хотя последнее слово осталось за ним, он выглядел разочарованным. Повисло неловкое молчание, которое прервал своей остротой несостоявшийся поэт:

— Вот юноша, который загубил свою карьеру.

Это замечание звучало предельно глупо: оно исходило от ничтожества и метило в молодого Мессалу, приходившегося свояком диктатору. Молчание сделалось еще более неловким и нарушалось только редкими вздохами да сдавленным кашлем Гортензия.

Казалось, что хозяина это не смутило. Хрисогон улыбнулся своей золотой усмешкой и тепло поглядел на Метробия:

— Думаю, это еще не все: лучший стих наверняка припасен напоследок.

— В самом деле! — Со сверкающими глазами Сулла поднялся на ноги, немного пошатываясь от выпитого. — Какой подарок вы поднесли мне сегодня вечером! Даже молодой недотрога Руф, который так глупо петушился… Но какая огненная копна волос, какой пылкий темперамент! Он ничуть не похож на сестру. Какая ночь! Благодаря вам я вспомнил все, хотел я того или нет; вспомнил и хорошее, и плохое. Но не было ничего лучше старых добрых дней, когда я был молод и не имел ничего, кроме надежды, веры в богов и любви моих друзей. Даже тогда я был чувствительным дураком!

С этими словами он обхватил ладонями лицо Метробия и взасос поцеловал его в губы; при этом зрелище все самопроизвольно зааплодировали. Когда Сулла прервал поцелуй, я увидел слезы на его щеках. Он улыбнулся и нетвердой походкой отступил назад; потом упал на ложе и жестом велел музыканту продолжать игру.

Пение возобновилось, но ни Тирону, ни мне так и не привелось услышать ее окончание. Вместо этого мы как один повернули головы, отвлеченные звуком, который не спутаешь ни с чем другим: резким скрежетом стального клинка, извлекаемого из ножен.

Хрисогон послал своих людей проверить, что там творится наверху, или же мы слишком долго торчали на одном месте. Громадная фигура вынырнула из темного прохода, и, прихрамывая, вступила в озеро лунного света, проникавшего с балкона. Непослушные волосы гиганта были подобны свечению голубого пламени, а его взгляд оледенил мою кровь. В левой руке он держал нож с лезвием в мужской локоть длиной: быть может, именно этим ножом он наносил удары по Сексту Росцию.

Мгновение спустя к Магну присоединился его подручный — белокурый гигант Маллий Главкия. Шрам, оставленный на его лице когтями Баст, в бледном свете казался выпуклым и безобразным. Он держал свой кинжал под тем же углом, что и его хозяин: лезвие смотрело вверх и вперед, словно он собрался вспарывать брюхо животного.

— Что вы тут делаете? — спросил Магн, вращая пальцами нож, лезвие которого сверкало в лунном свете. Голос его был выше, чем я ожидал. Его деревенская латынь была приправлена скрипучим носовым акцентом уличных головорезов.

Я посмотрел в их глаза; ни тот, ни другой не имели ни малейшего представления о том, кто я такой. Главкия был послан ко мне домой, чтобы запугать или убить меня, действуя, вне всяких сомнений, по приказу Магна, но они ни разу не видели меня в лицо, если не считать того вечера, когда на дороге к дому Капитона им навстречу выехал незнакомый всадник. Я осторожно достал руку из-под туники, намереваясь нащупать свой нож, но вместо этого снял с пальца железное кольцо. Я воздел руки к небу.

— Прошу вас, простите нас, — сказал я, удивляясь тому, как мало усилий требуется для того, чтобы твой голос зазвучал по-рабски кротко и смиренно перед лицом двух гигантов со стальными клинками в руках. — Мы рабы молодого Марка Валерия Мессалы Руфа. Нас послали наверх, чтобы привести его, пока не началось представление. Мы заблудились — так глупо получилось!

— И поэтому вы шпионите за хозяином дома и его гостями? — прошипел Магн. Он и Главкия разделились и приближались с двух сторон: так войско заходит в атаку с флангов.

— Мы задержались здесь только для того, чтобы посмотреть вниз с балкона и подышать свежим воздухом, — пожал я плечами, держа руки на виду и изо всех сил стараясь казаться жалким и смущенным. Я взглянул на Тирона и увидел, что он отменно мне подыгрывает. А может, он был просто до смерти напуган. — Мы услышали пение, отыскали маленькое окошко — конечно, глупо и самонадеянно с нашей стороны, и я уверен, что молодой хозяин позаботится нас выпороть за подобную дерзость. Дело просто в том, что не часто выпадает случай посмотреть сверху на собрание столь блестящих мужей.

Магн сцапал меня за плечо и вытащил на освещенный лунным светом балкон. Главкия толкнул на меня Тирона с такой силой, что я ударился спиной о кирпичную балконную стенку, доходившую мне до груди, и вынужден был схватиться за ее край, чтобы удержаться на ногах. Я посмотрел через плечо. Зияющая бездна упиралась в заросший травой бугор, на который лунный свет бросал тени кипарисов. Снизу балкон совсем не казался таким высоким.

Магн дернул меня за волосы и приставил лезвие ножа к нежной коже под моим подбородком, заставив меня обернуться и посмотреть ему в лицо.

— Я тебя уже видел, — прошептал он. — Главкия, взгляни сюда! Откуда мы знаем этого пса?

Белокурый гигант внимательно изучал меня, надув губы и наморщив лоб. Сбитый с толку, он покачал головой.

— Не знаю, — проворчал он. Потом его лицо засветилось. — Америя, — сказал он. — Помнишь, Магн? Как раз на днях, на дороге у самого дома Капитона. Помнишь одинокого всадника, который скакал нам навстречу?

Магн зарычал на меня:

— Кто ты? Что ты здесь делаешь?

Лезвие давило все сильнее, пока я не почувствовал, как лопается кожа. Мне почудилось, что с ножа капает моя кровь. «Кто я, не ваше дело, хотел я сказать. Зато я знаю вас — вас обоих. Ты хладнокровно убил двоюродного брата и присвоил его имущество. А вдвоем вы ворвались ко мне домой и оставили кровавую надпись на стене. Если бы вам повезло, вы убили бы и Бетесду. Но для начала вы, наверное, ее бы изнасиловали».

Я резко дернул коленом и заехал Магну прямо в промежность. Он опустился на корточки. Я знал, что все равно обречен: рядом с ним стоял Главкия с занесенным ножом. Я напрягся и приготовился получить удар в сердце, я даже услышал саднящий звук разрывающейся плоти.

Однако меня никто не тронул, а Главкия присел на колени, выронив нож и схватившись за голову. Над ним стоял Тирон с окровавленным кирпичом в руке.

— Вынул из стены, — объяснил он, изумленно глядя на дело рук своих.

Ни одному из нас не пришло в голову потянуться за ножом Главкии; это сделал Магн. Он схватился за него, отступил на несколько шагов, потом обернулся и начал приближаться, сжимая в обеих руках по кинжалу и храпя, словно Критский бык.

Я перемахнул через балконную ограду, прежде чем успел что-либо сообразить, как будто тело мое бросилось вперед, оставив голову позади. Я падал во мрак, но не один. Сбоку и немного выше меня сквозь пустоту летело еще одно тело — Тирон. Чуть ниже стремительно, как отгоревшая комета, на землю падал обломок кирпича, кувыркавшийся в воздухе и испачканный кровью, которая отливала пурпуром в голубом лунном свете. Над балконом свешивалось разъяренное лицо Магна, обрамленное двумя вертикально поставленными кинжалами; стремительно уменьшаясь, лицо пропало в вышине.

Загрузка...