Часть третья Правосудие

Глава двадцать седьмая

Что-то страшно твердое и огромное обрушилось на меня и ударило снизу: это была утоптанная сухая земля. Словно схваченный исполинской рукой, я был брошен вперед, перекувырнулся через голову и внезапно окончательно остановился. Неподалеку стонал Тирон. Он на что-то жаловался, но его слова были смазаны и неразборчивы. На мгновение я полностью забыл о Магне. Я мог думать только о том, сколь тонок воздух и сколь густа по сравнению с ним земля. Затем я пришел в себя и посмотрел вверх.

Свирепая физиономия Магна казалась неправдоподобно далекой; неужели я посмел спрыгнуть с такой высоты? Можно было не опасаться, что он последует за нами: ни один человек в здравом уме не осмелится на такой прыжок, если только его жизни не грозит опасность. Магн не решится и на то, чтобы поднять общую тревогу, по крайней мере сейчас, когда в доме находится Сулла: это может повлечь за собой много лишних вопросов и малоприятных осложнений. Мы почти свободны, думал я. За то время, пока Магн будет нестись по коридорам и сбегать вниз по лестнице, мы растворимся в ночи и будем таковы. Почему же он тогда расплылся в ухмылке?

Жалобные стоны заставили меня взглянуть на моего спутника, который барахтался рядом со мной на выгоревшей траве, пытаясь приподняться на руки и колени. Он встал на ноги или попытался это сделать и беспомощно упал вперед; снова привстал и снова упал. Его лицо скорчилось от боли.

— Лодыжка, — хрипло прошептал он и выругался. Я еще раз поднял взгляд на балкон. Магна больше там не было.

Я вскочил и поставил Тирона на ноги. Он стиснул зубы и издал странный булькающий звук — вопль, сдерживаемый натянутой, как струна, волей.

— Идти можешь? — спросил я.

— Конечно, — Тирон отстранился от меня и незамедлительно рухнул на колени. Я снова поставил его на ноги, взвалил его на плечо и зашагал так быстро, как только мог; потом мы перешли на рысь. Каким-то образом он ухитрялся ковылять рядом со мной, подскакивая и шипя от боли. Мы прошли около ста футов, и тут я расслышал чьи-то шаркающие шаги и почувствовал, как екнуло мое сердце.

Я посмотрел через плечо и увидел вылетевшего на улицу Магна, чей силуэт вырисовывался в свете ярких лампад, горевших в Хрисогоновом портике. За ним показалась другая фигура: громоздкая глыба Маллия Главкии. Между потрескивающих факелов я успел разглядеть лицо светловолосого гиганта, озаренное голубым лунным светом, кровоточащее, кажущееся нечеловеческим. Они застыли посреди улицы, обшаривая взглядом окрестность. В надежде, что тьма нас укроет, я втянул Тирона под сень того самого дерева, из-под которого мы следили за прибытием Суллы, но движение не укрылось от внимания Магна. Раздался пронзительный вой, и сандалии преследователей зашлепали по камням мостовой.

— На плечи! — прошипел я. Тирон не заставил себя ждать и послушно заковылял ко мне. Я присел, взвалил его на плечи и побежал, дивясь собственной силе и легко скользя по гладким камням. Я сделал глубокий вдох и рассмеялся, полагая, что в состоянии пробежать хоть целую милю, с каждым шагом опережая Магна все больше. Из-за спины доносились крики, но — приглушенно; куда громче пульсировала кровь у меня в ушах.

Потом в один миг, когда я сделал вдох менее глубокий, чем остальные, возбуждение спало. С каждым шагом приток сил истощался. Казалось, земля под ногами поднимается в гору, потом она стала плавиться, словно я бежал по щиколотку в грязи. Вместо того чтобы рассмеяться, я закашлялся и в следующее мгновение едва оторвал ногу от земли; Тирон был тяжел, как бронзовая статуя. Звук шагов Магна и Главкии приблизился почти вплотную, так что затылок мой задрожал в ожидании ножа, вонзающегося между лопаток.

Мы ковыляли вдоль высокой стены, увитой плющом. Скоро стена кончилась. В этот миг я увидел слева от нас особняк Цецилии Метеллы. Портик освещала единственная жаровня, по обеим сторонам которой расположились два стража, приставленные сюда для охраны Секста Росция.

Меньше всего воины с затуманенными глазами могли ожидать того, что из темноты к ним бросится едва переводящий дыхание гражданин, волокущий на спине раба. Они нащупали мечи и вскочили на ноги с видом котов, застигнутых врасплох.

— Помогите! — умудрился выговорить я. — Цецилия Метелла меня знает. За нами гонятся двое мужчин — уличные разбойники, убийцы!

Солдаты расступились и взяли мечи наперевес, но не двинулись с места, когда я наклонил голову и позволил Тирону соскользнуть с моих плеч на ноги. Он сделал один нетвердый шаг и со стоном распластался перед дверью. Я обошел его и принялся колотить в дверь; оглянувшись, я увидел Магна и Главкию, с разбегу остановившихся как раз там, куда падал свет от жаровни.

Даже вооруженные стражи подались при их виде назад: и косматый Магн с поцарапанным лицом и раздувающимися ноздрями, и Главкия, со лба которого текла кровь, крепко сжимали в руках кинжалы. Я снова заколошматил по двери.

Магн притворно потупил глаза, опустил нож и жестом велел Главкии сделать то же самое.

— Эти двое воры, — произнес он, указывая на меня. Несмотря на его дикий вид, голос Магна был размеренным и ровным. Он даже не запыхался. — Взломщики, — объявил он. — Мы застали их, когда они силой врывались в дом Луция Корнелия Хрисогона. Выдайте их нам.

Воины обменялись сконфуженными взглядами. Им приказали стеречь заключенного в доме, а не препятствовать доступу посторонних или поддерживать спокойствие на улице. У них не было причин помогать двум вооруженным мужчинам с безумным взором. Тем более у них не было причин защищать двух нежданных ночных путников, обратившихся к ним за помощью. Магну следовало объявить нас беглыми рабами; это обязало бы воинов выдать нас согражданам. Но теперь было слишком поздно идти на попятную. Вместо этого, когда стражи не дали никакого ответа, Магн засунул руку в тунику и достал из нее увесистый на вид кошелек. Стражи посмотрели на кошелек, потом друг на друга, потом — без малейшего дружелюбия — на нас с Тироном. Я колотил по двери обоими кулаками.

Наконец дверь легонько приотворилась и сквозь образовавшуюся щель на меня уставились расчетливые глаза евнуха Ахавзара. Он перевел взгляд с меня на Тирона, а потом на стоявших на улице головорезов. Я по-прежнему тяжело дышал, подыскивая слова объяснения, когда он открыл дверь и, проводив нас внутрь, захлопнул ее за нами.

Хозяйку Ахавзар будить отказался. Не соглашался он и на то, чтобы оставить нас на ночь. «Невозможно», — высокомерно проронил он, как будто присутствие Секста Росция и его семьи и без того лежало несмываемым пятном на доме Цецилии. Может статься, Магн по-прежнему дожидался нас в засаде на улице; хуже того, он мог послать Главкию за подкреплением. Чем быстрей мы уйдем, тем лучше. После недолгих переговоров (в роли просителя выступал я, в то время как евнух поднимал дугой брови и рассматривал потолок) Ахавзар с радостью выпроводил нас наружу, предоставив носилки и носильщиков Тирону и дав нам в провожатые нескольких гладиаторов из личной охраны своей хозяйки.

— Больше никаких приключений! — строго сказал Цицерон. — От них никакого проку. Когда утром обо всем донесут Цецилии, она будет возмущена до глубины души. Тирон повредил ногу. Я не говорю уже о том, чем это все могло обернуться: подсматривать за Хрисогоном в его собственном доме, где в это время находился Сулла! Раб Цицерона и его приспешник с сомнительной репутацией — прости, Гордиан, но это правда — схвачены, когда они слонялись по частному дому на Палатине во время вечеринки в честь Суллы. Было бы совсем нетрудно подать это происшествие как покушение на безопасность государства, ты не находишь? Что, если бы тебя схватили и притащили к Хрисогону? Они могли объявить вас убийцами с той же легкостью, что и ворами. Ты хочешь, чтобы моя голова торчала на пике? И все ради чего — несмотря на страшную опасность ты, не узнал ничего нового, не так ли? Насколько я понимаю, ничего значительного. Твоя работа выполнена, Гордиан. Угомонись. Все теперь зависит от Руфа и от меня. Осталось два дня: завтра и послезавтра, потом суд. До тех пор больше никаких приключений! Сойди с дороги и постарайся остаться в живых. Я запрещаю тебе выходить из этого дома.

Некоторые люди проявляют себя не с лучшей стороны, когда их поднимают с кровати посреди ночи. Цицерон был брюзглив и груб с того самого момента, как мы очутились в прихожей; вызванный рабом, он стал свидетелем прибытия причудливой компании — громко топающих гладиаторов и приехавшего в носилках раба. Под его ввалившимися глазами лежали черные мешки; по-видимому, в его снах не было дружественной богини, вручающей ему молнии. Устал он или нет, но говорил Цицерон без умолку, в основном, чтобы высмеять меня, и в то же время он как наседка суетился вокруг Тирона, лежавшего на столе животом вниз; домашний врач (бывший в то же время главным поваром) осматривал его лодыжку, поворачивая ее из стороны в сторону. Тирон морщился и кусал губы. Врач важно кивал; от недосыпания глаза его были красными и опухшими.

— Перелома нет, — сказал он наконец, — просто вывих. Ему повезло, мог охрометь на всю оставшуюся жизнь. Лучше всего давать ему побольше вина: оно разжижает загустевшую кровь и расслабляет мышцы. На ночь поместите лодыжку в холодную воду, чем холоднее, тем лучше, — это предотвратит воспаление. Если хотите, я могу послать за свежей ключевой водой. Завтра обмотайте ее поплотнее и следите, чтобы он не вставал, пока боль не пройдет окончательно. Утром скажу плотнику, чтобы он сделал ему костыль.

Цицерон облегченно кивнул. Внезапно челюсть его задергалась, рот задрожал, подбородок затрясся. Он широко зевнул, хотя и пытался перебороть зевоту, моргнул и начал засыпать прямо на ходу. Напоследок он смерил меня пренебрежительным взглядом из-под отяжелевших век, неодобрительно покачал головой в сторону Тирона и вернулся к себе в спальню.


Усталый, я проскользнул в свою комнату. Бетесда сидела на постели и дожидалась меня. Вслушиваясь в разговор за дверью, она уловила только обрывки рассказа о нашем ночном приключении. Она засыпала меня вопросами. Я прилежно отвечал и не заметил, как мои скомканные объяснения утратили всякую связность.

В какой-то момент я задремал.

Во сне я лежал на коленях у богини, гладившей меня по лбу. Ее кожа была как алебастр. Губы были подобны вишням. Глаза мои были закрыты, но я знал, что она улыбается, ибо чувствовал ее улыбку, теплым солнечным сиянием ласкавшую мне лицо.

Дверь отворилась, и комната наполнилась светом. Точно актер, выступающий на сцену, вошел Аполлон Эфесский — нагой, золотистый, ослепительно прекрасный. Он встал на колени рядом со мной и поднес свои губы к моему уху так близко, что я кожей ощутил прикосновение его рта. Дыхание его было таким же теплым, как улыбка богини, и источало аромат жимолости. Подобно лепечущему ручью, шептал он сладостные слова утешения.

Невидимые руки заиграли на невидимой лире, и незримый хор запел песню, прекраснее которой я никогда не слышал, — из строки в строку звучали слова любви и хвалы, все в мою честь. В какое-то мгновение по комнате пробежал слепой, дикий гигант с ножом, его глаза были застланы запекшейся кровью, вытекавшей из раны на голове; но ничто больше не омрачило упоительного совершенства моего сна.


Прокричал петух. Я вздрогнул и присел; мне чудилось, что я снова нахожусь в своем доме на Эсквилине и слышу голоса незнакомцев, крадущихся в утренних сумерках. Но шум, принятый мною за голоса разбойников, был, на поверку, поднят Цицероновыми рабами, готовившимися к наступающему дню. Бетесда спала рядом со мной как убитая, завитки ее черных волос разметались по подушке. Я откинулся на подушки, надеясь заснуть снова, и провалился в дрему, не успев закрыть глаза.

Сон надвигался на меня отовсюду — сон без примет, видений, ориентиров. Такой сон подобен вечности; нечем мерить течение времени, нечем разметить пространство, мгновение неотличимо от эона, атом огромен как вселенная. Все многообразие жизни — все наслаждение и вся боль — растворяется в изначальном единстве, поглощая даже ничто. Не такова ли и смерть?

Потом я внезапно пробудился.

Бетесда сидела в углу комнаты, штопая край туники, что была на мне прошлой ночью. Наверно, я порвал ее, прыгая с балкона. Рядом с ней лежал надкушенный кусок хлеба, намазанного медом.

— Который час? — спросил я.

— Полдень или около того.

Я потянулся. Руки не гнулись и ныли. На плече я заметил длинную багровую царапину.

Я встал. Ноги ныли не меньше рук. Из атрия доносилось жужжание пчел и голос упражняющегося в декламации Цицерона.

— Готово, — объявила Бетесда. С довольным видом она подняла тунику. — Утром я ее постирала. Прачка Цицерона показала мне новый способ. Отстирываются даже пятна от травы. Такая жара — туника уже высохла. — Она подошла ко мне и подняла тунику над моей головой, чтобы меня одеть. Я со стоном продел в нее негнущиеся руки.

— Завтрак, господин?

Я кивнул.

— Я позавтракаю в перистиле в тыльной части дома, — сказал я. — Где угодно, лишь бы подальше от декламации нашего хозяина.

Лучшего дня для праздности не придумаешь. В квадрате голубого неба над двориком по одной — не больше и не меньше — проплывали белые пушистые тучки, словно сами боги направляли их шествие. Воздух был теплым, но не таким горячим, как в предыдущие дни. Прохладный, сухой ветерок шуршал по крыше и проникал в тенистые портики. По дому чинно сновали рабы с выражением скрытого возбуждения и решимости на лицах, ощущая серьезность событий, подготавливаемых в кабинете их хозяина. Осталось два дня — сегодня и завтра, потом — суд.

Бетесда стояла возле меня, готовая исполнить любое мое желание, предлагая принести это или то — свиток, питье, широкополую шляпу. Она была на удивление покорна. Хотя она не обмолвилась ни словом, я понимал, что тягостные следы ночной опасности — порванная туника, царапина на плече — камнем лежали у нее на сердце, и она была рада тому, что я цел, невредим и нахожусь рядом с ней. Когда она принесла мне чашу с холодной водой, я отложил свиток, который читал, посмотрел ей в глаза и пальцами коснулся ее запястья. Вместо того чтобы улыбнуться мне в ответ, она затрепетала, и мне показалось, что губы ее слегка дрожат: так колышутся листья ивы на слабом ветерке. Потом она отняла руку и отошла в сторону: старый Тирон по диагонали пересекал двор, направляясь прямо ко мне в нарушение всех приличий, требовавших от рабов смиренно передвигаться под сенью портиков. Он прошел мимо и снова исчез в доме, не переставая мотать головой и бормотать что-то себе под нос.

Старый вольноотпущенник вскоре вышел в сопровождении своего внука. Тирон шел через двор, опираясь на грубо сколоченный деревянный костыль, приподнимая над землей плотно замотанную лодыжку и стараясь двигаться быстрее, чем позволяла его сноровка. Он глупо улыбался, гордясь своей хромотой, как гордился бы воин своей первой раной. Бетесда сходила за стулом и помогла юноше сесть.

— Первые мужские шрамы и ранения подобны знакам посвящения, — сказал я. — Но повторение делает их докучливыми, а потом и гнетущими. Молодость гордо расстается со своей гибкостью, силой и красотой, принося их в жертву на алтарь мужественности, и только впоследствии об этом жалеет.

Моя сентенция не произвела на него ни малейшего впечатления. По-прежнему улыбаясь, Тирон наморщил лоб и посмотрел на свиток, отложенный мною в сторону, решив, что я пересказываю ему чью-то эпиграмму.

— Кто это сказал?

— Человек, который когда-то был молод. Так же молод, как ты сейчас, и так же жизнерадостен. Похоже, у тебя отличное настроение.

— Так и есть.

— Не болит?

— Немножко, но что об этом беспокоиться? Все настолько увлекательно.

— Да?

— Я имею в виду все, что связано с Цицероном. Все документы, которые надлежит собрать, все те, кто принимает в нем участие, — друзья защитника, порядочные люди, такие, как Марк Метелл и Публий Сципион. Я уже не говорю о том, что нужно заканчивать речь, пытаться предугадать доводы обвинения, — в самом деле, времени не хватает ни на что. Безумная гонка. Руф говорит, что так всегда и бывает, даже у такого опытного адвоката, как Гортензий.

— Так ты видел сегодня Руфа?

— Утром, когда ты спал. Цицерон упрекал его за ссору с Суллой на вечеринке, называл его чересчур горячим и тонкокожим. В общем, высказал ему все то же самое, что и тебе прошлой ночью.

— Не считая того, что Цицерон — я уверен — втайне гордится поступком Руфа, и они оба это знают. Мною же Цицерон действительно недоволен. Где Руф сейчас?

— Спустился на Форум. Цицерон поручил ему оформить какой-то запрос Хрисогону с требованием представить двух рабов — Феликса и Хреста для дачи показаний под присягой. Конечно, Хрисогон этого не допустит, но ты же понимаешь, что это будет выглядеть подозрительно, и Цицерон использует это в своей речи, над которой он трудился все сегодняшнее утро. Этого они меньше всего ожидают, ведь они уверены в том, что никто не осмелится сказать правду. Он даже собирается привлечь к разбирательству Суллу. Слышал бы ты, что он написал прошлой ночью, когда нас не было дома, о свободе, которую Сулла предоставил преступникам, о том, как он поощрял продажность и прямое кровопролитие. Конечно, Цицерон не сможет воспользоваться всем этим; это означало бы самоубийство. Ему придется смягчить краски, но все равно, кто, кроме Цицерона, отважится постоять за правду на Форуме?

Он снова улыбнулся, но другой улыбкой: в ней была не юношеская гордость, но восторг обожателя, у которого кружится голова в предвкушении того, как он последует за Цицероном на Форум; он раскраснелся от возбуждения, словно солдат, едущий в обозе любимого полководца. Боль и опасность только распалили его возбуждение и придали блеска объекту его поклонения. Но насколько далеко зайдет в действительности Цицерон, навлекая на себя гнев Суллы? Я хмыкнул про себя и уже собирался посеять в душе Тирона сомнение, но придержал язык. В конце концов, опасность, которой он может подвергнуться вместе с Цицероном, ничуть не менее призрачней той, которой он подвергался со мной. Он прыгнул за мной в пустоту. Раненый и напуганный, превозмогая боль, он несся по озаренному луной Палатину без слова жалобы.

Сейчас он спешил вернуться к господину. Он подтянулся, опершись о костыль, и прочно встал на ногу. Бетесда привстала, чтобы ему помочь, и он со смущением принял ее помощь.

— Мне нужно идти. Я могу снова понадобиться Цицерону. Он никогда не останавливается, ты знаешь, особенно когда работа в самом разгаре. Он надает Руфу еще дюжину поручений на Форуме, и ни один из нас троих не ляжет спать этой ночью.

— А я тем временем буду спать без задних ног. Но почему бы тебе не посидеть еще? Отдохни; тебе понадобятся силы этой ночью. Кроме того, с кем еще я могу здесь поболтать?

Костыль завилял под Тироном.

— Нет, мне действительно нужно возвращаться.

— Понимаю. По-моему, Цицерон просто послал тебя проверить, чем я занимаюсь.

Тирон, как мог, пожал плечами, облокотившись на костыль. В его глазах засветилась хитринка, кровь прилила к его лицу:

— На самом деле, Цицерон поручил мне кое-что передать.

— Передать? Почему именно тебе, с вывихнутой лодыжкой?

— По-моему, он решил, что другие рабы… в общем, я уверен, он мог бы прийти и сам, только — он велел мне напомнить тебе о том, что он сказал прошлой ночью. Ты помнишь?

— Что помню? — ко мне вернулась язвительность.

— Он говорит, что ты должен оставаться в доме и ни в коем случае не выходить на улицу. Пожалуйста, свободно распоряжайся всеми удобствами, какие только может предложить тебе Цицерон. А если тебе понадобится что-нибудь снаружи, с легким сердцем пошли за этим любого из рабов.

— Я не привык сидеть дома день и ночь. Возможно, я соберусь прогуляться на Форум вместе с Руфомь.

Тирон покраснел.

— Говоря по правде, Цицерон отдал известные распоряжения охранникам, которых он нанял стеречь дом.

— Распоряжения?

— Он приказал, чтобы они не разрешали тебе выходить на улицу. Не выпускать тебя из дома.

Я сверлил его недоверчивым взглядом до тех, пока Тирон не опустил глаза.

— Не выпускать меня из дома? Так же, как стража не выпускает Секста Росция из дома Цецилии?

— Полагаю, так же.

— Я римский гражданин, Тирон. Как смеет Цицерон задерживать другого гражданина в своем доме? Как поступят охранники, если я надумаю выйти?

— Вообще-то, в случае необходимости Цицерон велел применить силу. Не думаю, что они в самом деле тебя побьют…

Я почувствовал, что мое лицо и уши покраснели не хуже Тироновых. Мельком взглянув на Бетесду, я увидел, что на ее лице блуждает облегченная улыбка. Тирон сделал глубокий вдох и отодвинулся от меня, словно бы проведя костылем черту и ступив за нее.

— Ты должен понять, Гордиан. Теперь это дело принадлежит Цицерону. Да и всегда так было. Ты подвергся опасности у него на службе и поэтому он взял тебя под свою защиту. Он просил тебя отыскать правду, и ты это сделал. Теперь о ней должен позаботиться суд. Это — царство Цицерона. Защита Секста Росция — важнейшее событие его жизни. Для него она может значить все. Он честно верит в то, что теперь ты скорее угроза, чем подмога. Не обижайся на него за это. Не испытывай его терпение. Делай, как он просит. Подчинись его суждению.

Тирон повернулся, чтобы идти, не дав мне ответить; он воспользовался своей неловкостью в обращении с костылем как предлогом для того, чтобы удалиться, не оглядываясь и не простившись. На опустевшем дворе еще долго ощущалось его присутствие: красноречивый, преданный, настойчивый и самоуверенный — во всех отношениях раб своего господина.

Я взял в руки историю Полибия, которую читал, но слова, казалось, набегали друг на друга и соскальзывали с пергамента. Я поднял глаза и посмотрел за свиток — в тенистый портик. Бетесда сидела рядом с закрытыми глазами: она напоминала довольную кошку, нежащуюся на солнышке. Рваная туча заслонила солнце, накрыв дворик дырявой тенью. Туча прошла, солнце вернулось. Через несколько минут ее сменила новая туча. Казалось, Бетесда вот-вот заурчит от удовольствия. Я окликнул ее.

— Унеси этот свиток, — сказал я. — Он нагоняет на меня скуку. Сходи в кабинет. Извинись перед нашим хозяином за беспокойство и попроси Тирона подобрать мне что-нибудь из Плавта или, может быть, какую-нибудь упадочническую греческую комедию.

Бетесда ушла, повторяя незнакомое имя, чтобы его не забыть. Она сжимала свиток тем странным способом, с помощью которого неграмотные обращаются со всеми документами, — бережно, зная его ценность, но не слишком, потому что его трудно сломать, и при этом без всякой приязни, даже с некоторым отвращением. Когда она исчезла в доме, я осмотрелся по сторонам и внимательно изучил перистиль. Вокруг никого не было. Дневная жара достигла своего апогея. Все спрятались под крышей, чтобы подремать или просто укрыться в прохладной глубине дома.

Вскарабкаться на портик оказалось легче, чем я предполагал. Я подтянулся на тонкой колонне, схватился за крышу и взобрался наверх. Человеку, который, можно сказать, парил прошлой ночью, высота была нипочем. Не попасться на глаза стражу, поставленному в дальнем углу крыши, казалось делом более трудным; по крайней мере, я думал так до тех пор, пока не наступил на треснувшую черепицу и из-под моей ноги не посыпались брызгами камушки, защелкавшие по мощеному полу дворика. Стоявший спиной ко мне страж не пошевелился: он спал, опершись на копье. Возможно, он услышал меня, когда я спрыгнул в проулок и опрокинул глиняный горшок, но было слишком поздно. На этот раз никто меня не преследовал.

Глава двадцать восьмая

Как приятно ощущение свободы, когда бродишь по знакомому городу, никуда не направляясь, ни с кем не встречаясь, без забот, без обязанностей. Единственное, что меня заботило, — это не встретиться с некоторыми людьми и прежде всего с Магном. Но я хорошо себе представлял, где можно найти или не найти такого человека, как Магн, в такой жаркий день, и до тех пор, пока я обходил стороной те местечки, куда люди, знающие мои привычки, могли направить разыскивающего меня незнакомца, — до тех пор я был в относительной безопасности и чувствовал себя тенью. Или лучше того — человеком из драгоценного стекла, словно теплые солнечные лучи, опускавшиеся мне на голову и плечи, светили сквозь меня, и я не отбрасывал тени, и встречные граждане и рабы смотрели сквозь меня. Я был невидим и свободен. Мне было нечего делать, и передо мной расстилались тысячи безымянных, прогретых солнцем улочек, самой судьбой предназначенных для безделья.

Цицерон прав; моя роль в расследовании убийства Секста Росция сыграна. Но пока не состоялся суд, я не могу ни приступить к другому делу, ни безопасно вернуться домой. Не привыкший иметь личных врагов (как скоро это пройдет, с его-то тщеславием) Цицерон ожидал от меня, что я спрячусь до тех пор, пока все не прояснится, словно это так просто. Но в Риме никогда не знаешь, где подстерегает тебя враг. Когда даже первый встречный оказывается орудием Немесиды, никто не может защитить себя полностью. Что толку прятаться в чужом доме за копьями чужой стражи? Только Фортуна поистине оберегает от смерти; быть может, Сулла и впрямь всюду следовал за ее спасительной дланью — как иначе объяснить его долголетие, когда столь многие вокруг него, куда менее виновные и гораздо более доблестные, давно мертвы?

Было бы забавно ошарашить Руфа, появившись на Форуме; я представлял, как прокрадываюсь ему за спину в каком-нибудь пыльном углу пыльной канцелярии, мурлыча отрывок из вчерашней песенки Метробия «Не заржавел ли? «Да», — сказала девица» — но, за исключением Субуры, Форум был, вероятно, самым опасным местом для моей прогулки. Без определенного плана я брел на север к Квиринальскому холму, в район покосившихся домишек и заваленных мусором улиц. Я подошел к краю Квиринала, возвышавшемуся над Сервиевой стеной; улица обрывалась крутым спуском, дома разбегались в стороны от дороги, образуя широкую площадь с некошеной лужайкой и одиноким, отставшим от своих собратьев деревом.

Даже в городе, где ты родился и вырос, можно набрести на незнакомую улицу, откуда открываются неожиданные виды, и богиня, которая покровительствует путникам, направляющимся неведомо куда, вывела меня как раз на такое место. Я надолго остановился, заглядевшись на раскинувшийся за городской стеной Рим; слева в солнечных лучах сверкала пожаром излучина Тибра, справа простиралась прямая, широкая Фламиниева дорога; беспорядочное нагромождение зданий сгрудилось вокруг Фламиниева цирка, за которым открывался вид на клубящееся пылью Марсово поле. Теплый воздух полнился звуками и ароматами города, поднимавшимися к небу, словно испарения над окруженной холмами долиной. Несмотря на все свои опасности и пороки, несмотря на всю свою низость и убожество, Рим по-прежнему услаждал мой взор больше, чем любой другой город на свете.

Я снова зашагал на юг, выбрав узкую тропинку, окаймлявшую тылы жилых домов, пересекавшую улочки, петлявшую среди зелени. Окликали друг друга соседки, плакал ребенок, и мать напевала ему колыбельную, пьяный, сонный мужской рев требовал от остальных сохранять тишину. Казалось, что меня поглощает вялый, раздобревший от тепла город.

Я миновал Фонтинские ворота и бесцельно бродил до тех пор, пока не свернул за угол и не увидел перед собой обугленную громаду сгоревшего дома. Почерневшие окна смотрели в голубое небо; пока я наблюдал, рабы потянули за канаты, и длинный участок стены с грохотом рухнул. Земля вокруг почернела от золы и была завалена грудами испорченной одежды и обломками домашней утвари; здесь валялись оплавленный пожаром дешевый котел, черный остов ткацкого станка, длинная острая кость, неизвестно, собачья или человеческая. В жалких отбросах ковырялись нищие.

Поскольку я подходил к пепелищу с другого угла, я не сразу сообразил, что именно это здание сгорело на наших с Тироном глазах несколько дней назад. Наземь обрушилась другая почерневшая стена, и в образовавшемся просвете я увидел самого Красса, стоявшего со скрещенными на груди руками и отдававшего приказания своим рабочим.

Богатейший человек Рима выглядел веселым; он улыбался и шутил с теми из своей многолюдной свиты, кто удостоился чести находиться в пределах его слышимости. Я осторожно обогнул развалины и подошел к краю группы. Льстец с крысиной мордочкой, не сумевший протиснуться сквозь толпу поближе к хозяину, явно горел желанием побеседовать с первым встречным.

— Сметлив? — сказал он, подняв кверху свой крысиный нос. — Слишком слабо сказано, если речь идет о Марке Крассе. Блестящая личность. В Риме не найти человека с такими хозяйственными способностями. Пусть Помпей и даже Сулла блестящие полководцы — в этом мире есть полководцы и похлеще. Войско Красса — серебряные динарии.

— А его поле брани?

— Погляди перед собой. Или мало, по-твоему, пролилось здесь крови?

— И кто выиграл сражение?

— Чтобы это узнать, достаточно одного взгляда на лицо Марка Красса.

— А кто проиграл?

— Бедное уличное отребье, которое собирает жалкие остатки своего скарба и мечтает о днях, когда у них была крыша над головой! — Мужчина рассмеялся. — И несчастный хозяин этой руины. Вернее, бывший хозяин. Отлучился за город, когда это случилось. Бестолковщина. Был настолько опутан долгами, что, говорят, покончил с собой, когда ему сообщили о пожаре. Крассу пришлось иметь дело с его скорбящим сыном, из которого, не приходится сомневаться, он выжал все, что мог. Говорят, что за те деньги, за которые он распрощался со своим имуществом, не доедешь до Байев. И ты хочешь сказать, что он всего лишь сметлив? — Мой собеседник сузил свои крысиные глазки и в приступе восхищения сжал свои пухлые губы.

— Но ему придется оплатить перестройку здания, — подсказал я.

Человечек лукаво выгнул бровь.

— Необязательно. Учитывая перенаселенность этого квартала, Красс вполне может оставить этот участок незастроенным. По крайней мере, на время. Тогда он сможет повысить плату за проживание в соседнем доме и не даст ей упасть. Этот дом он тоже купил. За бесценок, во время пожара у охваченного паникой глупца.

— Ты имеешь в виду тот дом, который едва уберегли от пламени? Вон тот, откуда постоянно выходят люди в сопровождении дюжих молодцов, похожих на громил из уличной банды?

— Это работники Марка Красса; они выселяют жильцов, которые не могут вносить новую плату за наем.

Мы наблюдали за тем, как тощий старик в поношенной тунике осторожно вышел из ближней двери дома с большим мешком, болтавшимся у него за спиной. Один из громил нарочно подставил ему ножку, мешок соскользнул с его плеч, и содержимое мешка высыпалось на землю. Из нагруженной повозки выскочила женщина и обрушилась с руганью на работников Красса, помогая старику подняться на ноги. Второй страж покраснел и с досады отвел глаза, но зачинщик скандала только расхохотался, да так громко, что все вокруг нас, не исключая и Красса, посмотрели в его сторону.

Мой новый знакомец ухватился за случай попасть на глаза великому человеку.

— Тебе не о чем беспокоиться, Марк Красс, — закричал он. — Какой-то непокорный жилец испускает ветры на одного из твоих слуг! — Он издал крысиный смешок. Нестираемая улыбка Красса слегка дрогнула, и он недоуменно уставился на говорившего, словно пытаясь припомнить, кто бы это мог быть. Потом он отвернулся и продолжил заниматься своими делами. Человек с крысиной мордочкой задрал кверху свой длинный нос, довольный своим триумфом. — Вот, — сказал он. — Ты заметил, как усмехнулся Красс, услышав мою шуточку? Марк Красс всегда смеется моим шуткам.

Я с отвращением повернулся к нему спиной и зашагал так быстро, что совсем не смотрел, куда иду. Я врезался в полуголого, покрытого сажей раба с переброшенной через плечо веревкой. Веревка ослабла, и он оттолкнул меня в сторону, крича, чтобы я был повнимательнее. Участок стены с грохотом упал мне под ноги, рассыпавшись на кусочки, словно засохшая глина. Если бы я не натолкнулся на раба, то очутился бы под обломками и, вероятно, погиб бы на месте. У меня под ногами клубилось безобидное облачко сажи, оседавшей на кромку моей туники. Чувствуя чужой взгляд у себя на затылке, я оглянулся и увидел Красса, который смотрел на меня. Без тени улыбки, как нельзя более серьезный, он суеверно кивнул, признавая необъяснимую удачливость едва не погибшего незнакомца. Потом он отвернулся.

Я бродил, не разбирая дороги, как бродят разгневанные, тоскующие, затерявшиеся в необъяснимости существования — бесцельно, беззаботно, обращая внимание на ноги не больше, чем на стук сердца или дыхание. И все же едва ли случайным было то, что я в точности повторил маршрут, которым мы шли вместе с Тироном в первый день расследования. Я очутился на той же площади, застал все тех же женщин, набиравших воду в общественной цистерне и отпихивающихся все от тех же нахальных детей и собак. Остановившись у солнечных часов, я вздрогнул, когда мимо меня прошел тот самый гражданин, которого я расспрашивал о пути в Лебединый Дом, — любитель комедий и ненавистник солнечных часов. Я поднял руку и открыл рот, подыскивая какое-нибудь приветствие. Он как-то странно поглядел на меня, потом смерил меня сердитым взглядом и накренился набок, всем своим видом показывая, что я заслоняю от него часы. Узнав время, он хмыкнул, окинув меня сердитым взглядом, и заспешил дальше. Я ошибся: сходство между ним и моим словоохотливым знакомцем было весьма и весьма отдаленным.

Я шел по узкой извилистой улочке, мимо слепых стен со скобами и факельными огарками, мимо настенных надписей — политических или непристойных, либо тех и других вместе (ПУБЛИЯ КОРНЕЛИЯ СЦИПИОНА В КВЕСТОРЫ ЧЕЛОВЕК, КОТОРОМУ ТЫ МОЖЕШЬ ДОВЕРЯТЬ, гласила одна из аккуратных надписей, рядом с которой было торопливо нацарапано: ПУБЛИЙ КОРНЕЛИЙ СЦИПИОН ЗА ЗДОРОВО ЖИВЕШЬ ОБРЮХАТИТ УРОДОМ СЛЕПУЮ ШЛЮХУ).

Миновав глухой проулок, где таились в засаде Магн и двое его приспешников, я обошел выцветшее кровавое пятно, которым было отмечено место смерти Секста Росция. По сравнению с днем моего первого посещения, оно слегка потускнело, но его все равно легко было найти по неестественной чистоте вокруг, бросавшейся в глаза на фоне грязной мостовой. Кто-то выходил, чтобы отмыть это самое место; кто-то скреб и скреб, силясь стереть пятно раз и навсегда. На эту работу ушло, по всей видимости, немало часов, и все зря: место убийства стало еще заметней прежнего, и все пешеходы и все закопченные ветры, некогда пылившие здесь, снова занесут его пылью, и оно снова сольется с остальной улицей. Кто трудился здесь много часов с ведром и тряпкой, стоя на руках и коленях (средь бела дня? посреди ночи?), отчаянно стараясь стереть прошлое? Старуха лавочница? Вдовая мать немого мальчика? Я представил себе Магна за этой работой и при мысли о том, что свирепый убийца стоял здесь на четвереньках как поломойка, едва удержался от смеха.

Наклонившись, я приблизил лицо к земле и вгляделся в плоские камни и крохотные пятнышки черно-красного цвета, забившиеся в каждую прожилку, каждую выбоину. Это самое вещество подарило некогда жизнь Сексту Росцию: та же кровь бежала в жилах его сыновей, та же кровь согревала юную Росцию, прижимавшуюся разгоряченным нагим телом к темной стене в недрах моей памяти; та же кровь оросила ее бедра, когда отец лишил ее невинности; та же кровь хлынет из его собственного тела, если римский суд распорядится публично его высечь и зашить в мешок, полный диких тварей. Я вглядывался в пятно до тех пор, пока оно не стало таким огромным и глубоким, что весь мир померк у меня перед глазами, но и тогда оно не давало ответа, безмолвствуя о живых и мертвых.

Я со стоном разогнулся — ноги и спина напомнили о прыжке, совершенном прошлой ночью, — продвинулся вперед ровно настолько, чтобы заглянуть в тускло освещенную лавку. Старик сидел в глубине комнаты за прилавком, облокотившись на руку, закрыв глаза. Старуха суетилась среди редко поставленных полок и столов. Из лавки на озаренную солнцем улицу веяло сыростью и прохладой, пахло сладковатой гнилью и мускусом.

Я вошел в дом на другой стороне улицы. Сторожа с первого этажа нигде не было. Его низкорослый сотоварищ, обосновавшийся на верхней ступеньке лестницы, спал, широко разинув рот, держа в руке чашу с вином, из которой при каждом его похрапывании выливалось несколько капель.

Под туникой я нащупал рукоять ножа, подаренного мне мальчиком. Я остановился, задумавшись, что мне сказать матери и сыну. Вдове Полии — что мне известны имена ее насильников? Что один из них, Рыжебородый, уже мертв? Малышу Эко — что он может взять свой нож обратно, потому что ради него я не намерен убивать Магна и Маллия Главкию?

Я брел по длинному, полутемному коридору. Половицы трещали и стонали у меня под ногами, заглушая размытые голоса, доносившиеся из комнаток. Кто теснится во мраке этих каморок средь бела дня? Больные, старики, хилые и увечные, слабые и умирающие с голоду, хромые. Одряхлевшие и ни на что не годные, младенцы, еще не научившиеся ходить. Ни у Полии, ни у ее сына не было ни малейшей причины сидеть дома, и все же сердце подпрыгнуло у меня в груди, когда я постучался в их дверь.

Девочка распахнула дверь, и моему взору открылась вся комната целиком. Дряхлая старуха, скрючившаяся на одеялах в углу. Мальчик, высунувшийся в открытое окно. Он оглянулся на меня и снова принялся наблюдать за улицей. Если не считать формы и размеров, все в комнате стало другим.

Водянистые глаза уставились на меня с ложа.

— Кто там, внучка?

— Не знаю, бабушка. — Девочка разглядывала меня с подозрением.

— Что им нужно?

Девочка состроила раздраженную мину.

— Бабушка спрашивает, что тебе нужно?

— Я ищу Полию.

— Ее здесь нет, — отозвался мальчик с подоконника.

— Должно быть, я ошибся комнатой.

— Нет, — сварливо откликнулась девочка. — Ты не ошибся. Но она уехала отсюда.

— Я имею в виду молодую вдову и ее немого сына.

— Я знаю, — сказала она, глядя на меня, как на слабоумного. — Но Полия и Эко здесь больше не живут. Сначала ушла она, а потом он.

— Ушла, — добавила старуха из своего угла. — Так-то мы наконец и заполучили эту комнату. Раньше жили по коридору напротив, но эта комната больше. Она достаточно велика для нас пятерых — меня, моего сына, его жены и двоих детей.

— Мне больше нравится, когда мамы и папы нет, и нас всего трое, — сказал мальчик.

— Заткнись, Аппий, — проворчала девочка. — Однажды мама и папа уйдут и никогда не вернутся, точно так же, как Эко. Они исчезнут, как Полия. Ты выживешь их из дому своим постоянным плачем. И что ты тогда будешь делать?

Мальчик заплакал. Старуха цокнула языком.

— Что вы хотите сказать? — спросил я. — Полия ушла и не взяла мальчика с собой?

— Бросила его, — сказала старуха.

— Не может быть.

Она пожала плечами.

— Нечем было платить за жилье. Хозяин дал ей два дня на сборы. На следующее утро она ушла. Взяла все, что могла унести на себе, и оставила мальчишку, чтобы он заботился о себе сам. На следующий день появился хозяин, забрал все, что от них осталось, и выкинул ребенка на улицу. Эко ошивался здесь несколько дней. Людям было его жалко, и они его подкармливали. Но сторожа в конце концов его прогнали. Ты ее родственник?

— Нет.

— Ну, если Полия тебе задолжала, лучше забудь об этом.

— Все равно они нам не нравились, — сказала девочка. — Эко был дурачком. Не мог сказать ни слова, даже когда Аппий садился на него и не давал ему вырваться, а я щекотала его до посинения. Только и умел, что визжать, как свинья.

— Как свинья, которую пнули в брюхо, — сказал мальчик, прекратив плакать и неожиданно рассмеявшись. — Так говорил папа.

Старуха прикрикнула на детей:

— Заткнитесь вы оба.

* * *

В Лебедином Доме торговля шла полным ходом, особенно если учитывать, что после полудня прошло совсем немного времени. Владелец заведения объяснял наплыв посетителей едва заметной переменой погоды.

— Жара выводит их всех из себя, от нее закипает кровь, а непереносимое пекло обессиливает даже самых выносливых. Теперь же, когда припекает уже не так сильно, они повалили толпами. А все из-за застоявшихся жидкостей. Ты уверен, что тебя не интересует нубиянка? Она, знаешь ли, новенькая. Ax! — Он облегченно вздохнул при виде высокого, хорошо одетого мужчины, вышедшего в вестибюль из внутреннего коридора. Вздох означал, что Электра освободилась и вскоре сможет меня принять, а стало быть, высокий незнакомец был ее предыдущим клиентом. Это был статный мужчина средних лет с проседью на висках. Кивнув хозяину, он ограничился вялой и сдержанной, но удовлетворенной улыбкой. Я почувствовал глупый укол ревности и сказал себе, что он улыбается, не раскрывая рта, оттого, что не хочет показывать свои плохие зубы.

В идеальном заведении такого рода посетители, поочередно пользующиеся услугами одной проститутки, ни в коем случае не должны пересекаться друг с другом, но идеальных заведений такого рода не существует. Хозяину, по крайней мере, хватило такта встать между нами и сначала кивнуть проходившему мимо незнакомцу, а потом снова повернуться ко мне. Его широкая туша оказалась отменной ширмой.

— Обожди еще чуточку, — сказал он негромко, — пока дама приводит себя в порядок. Женщина как доброе Фалернское вино: бутылку следует откупоривать без спешки. Иначе можно испортить букет крошками от пробки.

— Ты действительно воображаешь, будто от Электриной пробки еще хоть что-то осталось? — обронила одна из девушек, проходя у меня за спиной. Хозяин не подал виду, что слышал, но его глаза вспыхнули, а пальцы затряслись. Я понимал, что он привык поколачивать своих проституток, но не на глазах же у расплачивающегося посетителя.

Он ненадолго меня покинул и, возвратившись, расплылся в елейной улыбке.

— Все готово, — сказал он и махнул рукой в сторону коридора.

Электра была так же эффектна, как и в первый раз, но вокруг ее глаз и рта затаилась усталость, омрачавшая ее красоту. Она полулежала на постели, подогнув колено; голова ее была откинута на подушки и утопала в облаке черных волос. Поначалу она меня не узнала, и я почувствовал легкое разочарование. Потом взгляд ее немного прояснился и она смущенно потянулась, чтобы поправить свою прическу. Я был польщен той мыслью, что в присутствии другого мужчины ей было бы все равно, как она выглядит, а мгновение спустя задал себе вопрос, не встречает ли она этой же хитрой уловкой всех входящих к ней мужчин.

— Снова ты, — наигранно сказала она низким, знойным голосом, каким, наверное, говорила бы с любым другим. А затем, как будто окончательно и точно припомнив, зачем я приходил в первый раз и что искал, она внезапно изменила голос и посмотрела на меня таким ранимым, искренним взглядом, что я дрогнул. — На этот раз ты пришел один?

— Да.

— Без своего стеснительного маленького раба? — В ее голосе вновь послышались озорные нотки, но не наносные, а едва уловимые и естественные.

— Не только стеснительного, но и испорченного. Так, во всяком случае, считает его хозяин. К тому же он слишком занят, чтобы прийти со мной сегодня.

— Но я думала, он принадлежит тебе.

— Это не так.

С ее лица снова сошла маска.

— Выходит, ты мне солгал.

— Разве? Только насчет этого.

Она подогнула другое колено и прижала их оба к груди, словно пыталась спрятаться от меня.

— Зачем ты пришел сегодня?

— Чтобы увидеть тебя.

Она рассмеялась и изогнула дугой бровь.

— И тебе нравится то, что ты видишь? — Ее голос снова был знойным и фальшивым. Казалось, она им не владеет, и он меняется по собственной прихоти подобно тому, как мигает внутреннее веко ящерки. Она не двигалась, но ее поза внезапно показалась мне не оборонительной, но жеманной. В нашу первую встречу она показалась мне такой сильной и неподдельно крепкой, почти несокрушимой. Сегодня она выглядела слабой и надломленной, хрупкой, постаревшей, измученной бессонницей. Какая-то часть меня предвкушала встречу с ней наедине, когда она будет в полном моем распоряжении, но теперь ее красота только причиняла мне боль.

Она поежилась и отвела взгляд. Легкое движение распахнуло платье и обнажило бедро. На бледной, гладкой коже виднелась тонкая полоска, красная по краям и багровая в центре, похожая на след от палки или тугого кожаного ремня. Кто ее ударил, причем совсем недавно — рубец еще не успел набухнуть. Я вспомнил невыразительную улыбку аристократа, с высокомерным видом выходившего из коридора.

— Ты нашел Елену? — Голос Электры снова изменился. Теперь он был хриплым и густым, как дым. Она не поворачивала лица, но я видел его отражение в зеркале.

— Нет.

— Но ты выяснил, кто ее забрал и куда?

— Да.

— С ней все в порядке? Она в Риме? А ребенок?.. — Она рассматривала меня в зеркало.

— Ребенок умер.

— Ax… — Она опустила глаза.

— Во время родов. Роды были трудными.

— Я знала, что так и будет. Сама еще дитя, такие узкие бедра. — Электра покачала головой. Прядка упала ей на лицо. Ее отражение в зеркале вдруг стало таким прекрасным, что на него невозможно было смотреть.

— Где это случилось?

— В одном городке. День или два пути от Рима.

— В городке, откуда происходил Секст Росций, — в Америи, так он, кажется, называется?

— Да, это было в Америи.

— Она мечтала поехать туда. Ах, я думаю, ей должно было там понравиться: свежий воздух, животные, деревья.

Я вспомнил о том, что поведали мне Феликс и Хрест, и мне едва не стало дурно.

— Да, это очень милый городок.

— А сейчас? Где она сейчас?

— Елена умерла. Вскоре после родов. Роды ее погубили.

— Понятно. Что ж, она сама это выбрала. Она страшно хотела родить его ребенка. — Проститутка повернулась ко мне плечом, убедившись, что я не смогу увидеть ее в зеркале. Как давно не позволяла Электра мужчине видеть ее плачущей? Спустя мгновение она снова посмотрела на меня и положила голову на подушки. Ее щеки были сухими, но глаза блестели. Голос ее был тверд. — Ты ведь мог мне соврать. Разве ты не думал об этом?

— Да, — настала моя очередь опустить глаза, но не оттого, что мне было стыдно, а оттого, что я боялся, как бы она не узнала всей правды.

— Ты врал мне раньше. Ты соврал, что тот молоденький раб твой. Так почему бы тебе не соврать и сейчас?

— Потому что ты заслуживаешь того, чтобы знать правду.

— Я? Неужели я настолько ужасна? Неужели я не заслуживаю жалости? Ты мог сказать мне, что Елена жива и счастлива, что она прижимает к груди здорового малыша. Откуда бы я узнала, что это ложь? Вместо этого ты сообщаешь мне правду. Зачем мне правда? Твоя правда как наказание. Неужели я и впрямь его заслужила? Тебе это доставляет удовольствие? — Слезы хлынули у нее из глаз.

— Прости меня, — сказал я. Она отвернулась и ничего не ответила.

Я покидал Лебединый Дом, проталкиваясь через толпу скалящих зубы шлюх и напряженных, бросающих плотоядные взгляды посетителей, которые томились в вестибюле. Хозяин посторонился передо мной, улыбаясь, как гротескная комическая маска. На улице я остановился перевести дух. Вскоре с криками и сжатыми кулаками хозяин выскочил за мной.

— Что ты с ней сделал? Почему она так рыдает? Рыдает и не хочет остановиться. Она слишком стара для слез, даже при своей внешности. Зачем она мне нужна такая? Ее глаза опухнут, и весь остаток дня она не сможет работать. И вообще что ты за человек? В тебе есть что-то непристойное, противоестественное. Не трудись приходить снова. Иди в другое место. Найди себе чужих девочек. Проделывай свои грязные шуточки с ними. — Он молнией влетел обратно в дом.

Чуть ниже по улице, достаточно близко, чтобы все слышать, в окружении нескольких телохранителей и небольшой свиты стоял невозмутимый аристократ, который побывал у Электры до меня; судя по виду, какой-нибудь мелкий городской магистрат. Когда я проходил мимо, вся компания грубо гоготала и скалила зубы. Их хозяин улыбнулся мне прохладной, снисходительной улыбкой; так могущественная особа взирает на человека из толпы, признавая, что, несмотря на разделяющую их пропасть, боги наградили их одинаковыми слабостями.

Я остановился и уставился на него; взгляд мой был достаточно продолжителен и суров, чтобы он прекратил улыбаться. Я представил себе, как он корчится со сломанной челюстью на земле, истекает кровью, потрясенный навалившейся на него лавиной боли. Один из телохранителей зарычал на меня, как пес, воем отгоняющий невидимые страхи. Я сжал кулаки под туникой, до крови закусил язык, посмотрел прямо перед собой и заставил себя пойти дальше.

Я бродил до тех пор, пока мне не надоели людные площади, где я чувствовал себя полным чужаком, не надоели таверны, куда мне было противно заходить. Я снова казался себе невидимкой, но я больше не ощущал ни свободы, ни силы, только пустоту. В этом городе бесконечного убожества и вопящих детей меня обступили запахи сырого лука и тухлого мяса, под ногами лежала грязь неметенных мостовых. Я видел, как тащится по улице безногий нищий, которого преследует свора мальчишек, швыряющих в него камни и осыпающих его бранью.

Солнце заходило. У меня заурчало в животе, но я не мог заставить себя перекусить. Сгущающиеся сумерки принесли с собой разреженный, прохладный воздух. Я очутился перед входом в Паллацинские бани, излюбленный уголок покойного Секста Росция.

— Горячий денек, — сказал молодой служитель, принимая мою одежду. — Последние несколько дней совсем не было посетителей — слишком жарко. Сегодня вечером можешь не спешить. Мы будем открыты допоздна, чтобы возместить убытки.

Он вернулся с сухим полотенцем. Принимая его, я заговорил со слугой, чтобы отвлечь его внимание, и обернул полотенце вокруг левой руки, убедившись, что оно надежно скрывает мой нож. Даже голый, я был не намерен расставаться с оружием. Я вступил в горячо натопленную баню, и раб закрыл за мной дверь.

Догорающий закат бросал сквозь высокое окно странный оранжевый отблеск. Служитель с горящей свечкой зажег лампаду, утопленную в одной из стен, потом его куда-то позвали, и он не успел зажечь остальные. Помещение было таким темным, а пар над водой таким густым, что фигуры десятка мужчин, бродивших вокруг бассейна, были неотчетливы, как тени, и походили на статуи, вырисовывающиеся в плотном, оранжевом тумане. Я медленно опускался в бассейн, с трудом привыкая к горячей воде, пока вокруг моего горла не закружился жаркий водоворот. Мужчины вокруг меня постанывали, словно от боли или наслаждения. Я застонал вместе с ними, погрузившись во тьму горячих испарений. Свет в окне постепенно, неуловимо гас. Служитель так и не вернулся, чтобы затеплить светильники, но никто не возмущался и не требовал света. Тьма и жар были подобны любовникам, которых мы не решались разлучить.

Светильник зашипел. Пламя подпрыгнуло и уменьшилось, погрузив помещение в еще большую тьму. Вода тихо плескалась о край бассейна, мужчины со вздохами и негромкими стонами втягивали в себя воздух. Я посмотрел вокруг и не разглядел ничего кроме пара — бесформенного и беспредельного, и только в одной точке чуть поблескивал огонек лампады, напоминавший свет маяка на далекой скале. Вдалеке колыхались неясные силуэты, подобные качающимся на волнах островам или чудищам глубин, рыщущим по поверхности.

Я погрузился в воду еще глубже и почувствовал, как дыхание, вырывающееся из ноздрей, кружит водовороты на водной глади. Я сузил глаза, вгляделся сквозь облако тумана в мерцающее пламя и, наверно, на какое-то мгновение задремал с открытыми глазами. Я не думал ни о ком и ни о чем. Я был спящим мужчиной, плавучим, мшистым островом в океане влаги, заигравшимся мальчиком, дитятей во чреве матери.

В глубине тумана один из силуэтов придвинулся ближе — голова, покачивающаяся на воде. Он приблизился и остановился; снова приблизился и остановился; каждое его движение сопровождалось почти неуловимым звуком рассекающего воду тела, плеском мелких волн, ласкавшим мои щеки.

Незнакомец подплыл так близко, что я почти различал черты лица, обрамленного длинными, черными волосами. Он немного привстал — ровно настолько, что я успел разглядеть широкие плечи и крепкую шею. Казалось, он улыбается, но при таком свете могло померещиться что угодно.

Потом он осторожно нырнул; над тем местом, где он ушел под воду, поднимались мелкие пузырьки воздуха и клубился туман — море сомкнулось над Атлантидой. Гладь бассейна выровнялась, и вода смешалась с туманом. Он исчез.

Я почувствовал, как что-то коснулось моих икр, как будто под водой скользнул юркий угорь.

Мое сердце забилось сильнее. Грудная клетка сжалась. Я часами плутал по городу, не разбирая дороги, — меня мог выследить самый неуклюжий убийца, и я ничего бы не заметил. Я повернулся и нащупал лежавшее на краю бассейна полотенце и спрятанный под полотенцем нож. Не успел я взяться за рукоять, как вода за мной закипела и вспенилась. Он тронул меня за плечо.

Барахтаясь и скользя по дну бассейна, я развернулся, вслепую вытянул руку и вцепился ему в волосы; потом поднес лезвие к его горлу.

Он громко выругался. За спиной послышался заинтригованный ропот толпы, точно пробудился от сна слепой зверь.

— Руки! — закричал я. — Руки из воды!

Ропот перерос в беспокойство. Передо мной из воды выскочили две руки, точно хлопнула по воде хвостом рыба; руки были пусты и безобидны. Я отнял лезвие от его горла. Должно быть, я его порезал; тонкая темная линия осталась там, куда было приставлено лезвие, чуть ниже выступила смазанная капелька крови. Наконец он оказался ко мне так близко, что я мог рассмотреть его лицо, — то был вовсе не Магн, а совершенно безвредный юноша с перепуганным взглядом и лязгающими зубами.

Пока не пришел главный служитель, пока не зажглись светильники, выставив меня на всеобщее посмешище (и поделом), я отпустил его и вылез из воды. Я вытерся на бегу и постарался спрятать нож прежде, чем вышел на свет и потребовал свои вещи. Цицерон был прав. Я был встревожен, опасен и не годился для прогулок по улицам.

Глава двадцать девятая

Дверь мне открыл Тирон. Вид у него был усталый, но ликующий; он выглядел настолько довольным собой и жизнью в целом, что ему с трудом удалось придать своему лицу неодобрительное выражение. В отдалении монотонно бубнил Цицерон, останавливаясь и возобновляя чтение, обволакивая все вокруг, как стрекотание цикад летней ночью.

— Цицерон на тебя сердится, — прошептал Тирон. — Где ты был целый день?

— Искал трупы среди обугленных головешек, — ответил я. — Болтал с друзьями знаменитостей. Посещал призраков и старых знакомых. Врал проституткам. Отмахивался ножом от влюбчивых незнакомцев…

Тирон скорчил гримасу.

— Не имею ни малейшего представления, о чем ты.

— Нет? Я-то думал, что Цицерон научил тебя всему, что касается речей. А ты не понимаешь, о чем я.

— Ты пьян?

— Я нет, а ты да. Ты только посмотри на себя: у тебя кружится голова, как у мальчишки после первой чаши вина. Опьянел от риторики своего хозяина. Не спорь, я все вижу. Занимался этим восемь часов подряд, наверно, на пустой желудок. Просто удивительно, как ты вообще сумел доползти до двери.

— Ты несешь бессмыслицу.

— Самую настоящую смыслицу. Но ты так ошалел от вашей тарабарщины, что простенький здравый смысл кажется тебе таким же безвкусным, как ключевая вода запойному пьянице. Ты только прислушайся к его голосу: как ножом по точилу, если тебе интересно мое мнение. А ты ведешь себя так, словно это пение сирен.

Наконец-то мне удалось стереть бодрое выражение с лица Тирона и заменить его хмурой озабоченностью. В это мгновение Руф нерешительно выглянул из-за угла, потом выступил в коридор, краснея, улыбаясь, моргая отяжелевшими веками. Он выглядел совершенно измотанным, что в его возрасте делало юношу лишь более обворожительным, к тому же он не переставая улыбался.

— Мы закончили второй набросок, — объявил он. Непрекращавшееся жужжание в кабинете Цицерона внезапно смолкло. У Руфа был взволнованный вид ребенка, который увидал в лесу кентавра и даже не надеется, что сумеет описать виденное. — Блестяще, — наконец выдохнул он. — Что мне известно о риторике? Только то, что я узнал от таких учителей, как Диодот и Молон, и что слышал своими ушами, с детских лет бывая в сенате и в судах. Но клянусь тебе, когда он выступит перед судьями, слезы сами брызнут из глаз. Люди повскакивают на ноги со сжатыми кулаками и потребуют выпустить Секста Росция на свободу. Окончательной версии конечно же не существует; мы должны учесть самые разные возможности — все будет зависеть от того, на какие уловки пойдет Гай Эруций. Но Цицерон сделал все, что мог, чтобы предусмотреть любую случайность и окончательно сформулировать суть своей аргументации, которая отточена и совершенна, как колонны храма, дожидающиеся купола. Его речь блестяща, другого слова просто не существует. Подумать только, мне посчастливилось присутствовать при ее создании.

— А ты не думаешь, что она слишком опасна? — спросил Тирон негромким голосом, выйдя у меня из-за спины и придвинувшись к Руфу. Он перешел на шепот, чтобы скрыть свои сомнения на этот счет от находившегося в кабинете Цицерона.

— В несправедливом государстве любой акт порядочности по самой своей природе опасен, — ответил Руф. — И отважен. Отважный человек не побоится подвергнуть себя опасности, если стоит за правое дело.

— И всё же, разве тебя не беспокоит, что может случиться после процесса? Такие резкие слова о Хрисогоне, да и Суллу он не щадит.

— Осталось ли в римском суде место для правды или нет? — ответил Руф. — Вот в чем вопрос. Неужели мы дожили до того, что правда — это преступление? Цицерон рискнул своей будущностью, сделав ставку на беспристрастность и честность добрых римских граждан. Да и мог ли такой цельный человек, как он, поступить иначе?

— Конечно, — сдержанно отозвался Тирон, кивая. — Его натура не терпит лицемерия и несправедливости, она требует действовать в согласии с собственными принципами. Учитывая это, разве был у него другой выбор?

Я стоял рядом, забытый и одинокий. Пока они обменивались мнениями и дискутировали, я тихонько ускользнул прочь, чтобы присоединиться к Бетесде на теплых простынях моего ложа. Она заурчала, как полусонная кошка, потом наморщила нос с подозрительным ворчанием, почуяв запах Электриных духов на моей коже. Я слишком устал, чтобы объясняться или подзадоривать ее. Я повернулся к ней спиной, позволив себя обнять; в атрии внезапно возобновилось гудение Цицерона, и я соскользнул в беспокойный сон.

Можно было подумать, что дом покинут жильцами или что кто-то тяжело заболел, такая безраздельная тишина царила в особняке Цицерона на следующее утро. Напряжение и суматоха предыдущего дня сменились абсолютным покоем, походившим на летаргию. Рабы не сновали взад-вперед по дому, но двигались не спеша и говорили приглушенными голосами. Прекратилось даже нескончаемое гудение декламирующего Цицерона; из его кабинета не доносилось ни звука. Я подкрепился чашей оливок и хлеба, которую принесла Бетесда, и провел утро так же, как и вчера, бездельничая и почитывая на заднем дворе, и Бетесда находилась рядом со мною.

Нагоняя, который я ожидал услышать от Цицерона, так и не последовало. Он не обращал на меня ни малейшего внимания, хотя особо этого и не подчеркивал. Складывалось впечатление, что я попросту вылетел у него из головы. Я заметил, однако, что караульный, которого я перехитрил вчера на крыше, изменил свой распорядок и время от времени обходил колоннаду, опоясывавшую дворик. По его угрюмому взору я мог судить, что, по крайней мере, он не избежал Цицеронова гнева.

В какой-то момент появился Тирон. Он спросил, хорошо ли я устроился. Я ответил, что все утро читал Катона, но в остальном жаловаться мне не на что.

— А твой хозяин? — осведомился я. — За весь день я не слышал от него ни звука. Ни единой эпиграммы, ни самой крохотной аллюзии, ни одного образчика аллитерации. Ни даже метафоры. Он часом не заболел?

Тирон слегка наклонил голову и, понизив голос, заговорил тоном человека, теснейшим образом причастного к великому предприятию. После того, как преступная связь с Росцией была прощена (или, по крайней мере, до времени забыта), он еще больше подпал под действие чар своего хозяина. Близилась кульминация, и его вера в Цицерона стала почти мистической.

— Сегодня Цицерон постится и бережет свой голос, — объяснил Тирон со всей вескостью жреца, толкующего знамение в виде летящей гусиной стаи. — Все эти упражнения за последние несколько дней довели его до хрипоты. Поэтому сегодня никакой твердой пищи, только жидкости — чтобы смягчить горло и увлажнить язык. Я переписал набело последний набросок его речи, а Руф тем временем проверял каждую юридическую ссылку, чтобы удостовериться, что нигде нет пропуска или ошибки. А пока дома должно быть как можно спокойнее и тише. Перед судом Цицерону нужен день отдыха и покоя.

— А иначе — что? Самоубийственный приступ ветров перед рострами? — Бетесда прыснула. Тирон покраснел, но быстро оправился. Он слишком гордился Цицероном, чтобы реагировать на чистое оскорбление. Его поведение стало высокомерным.

— Я рассказываю тебе это лишь затем, чтобы ты понял мою просьбу вести себя как можно тише и не причинять беспокойств.

— Подобных вчерашнему побегу через крышу?

— Точно так, — надменная осанка была выдержана до последних слов, потом плечи его обвисли. — Ох, Гордиан, почему ты не можешь просто делать то, о чем он просит? Я не понимаю, почему ты стал таким… таким невменяемым. Если бы ты только знал. Цицерон понимает вещи, о которых мы только догадываемся. Завтра, на суде, ты поймешь, что я имею в виду. Я только хочу, чтобы ты ему как следует доверял.

Он повернулся и, уходя, сделал глубокий вдох, отряхнувшись, как отряхиваются собаки, чтобы обсохнуть, словно я оставил в нем осадок злой воли и неверия, и он не желает возвращаться к хозяину оскверненным моим влиянием.

— Как хочешь, а я тебя не понимаю, — мягко сказала Бетесда, отрываясь от шитья. — Зачем ты дразнишь мальчика? Ведь очевидно, что он тобой восхищается. Почему ты заставляешь его выбирать между хозяином и собой? Ты же знаешь, что это нечестно.

Бетесда редко упрекала меня настолько открыто. Неужели неуместность моего поведения настолько бросалась в глаза, что даже моя рабыня чувствовала себя вправе его осудить? Мне было нечего сказать в свою защиту. Бетесда видела, что ее слова меня задевают, и продолжала:

— Если ты в ссоре с Цицероном, то какой смысл наказывать за это его раба? Почему не пойти прямо к Цицерону? Но должна признаться, что понимаю твое отношение не лучше Тирона. Цицерон был неизменно справедлив и благоразумен, по крайней мере насколько я могу судить; даже более, чем справедлив. Он совсем не такой, как те люди, на которых ты работаешь. Только вообрази: ради твоей безопасности он взял тебя в свой дом вместе с твоей рабыней! Он кормит тебя, открыл тебе свою библиотеку, даже поставил стражника присматривать за тобой с крыши. Попробуй себе представить, что так поступил бы твой приятель Гортензий! Интересно, как выглядит его дом изнутри и много ли у него рабов? Но скорее всего, я этого никогда не узнаю.

Бетесда отложила свое рукоделие. Она прикрыла глаза от солнца и обвела взглядом дворик, обращая внимание на его убранство и завитушки, как будто они находились здесь исключительно ради ее одобрения. Мне было лень упрекать ее за вольные речи. Да и кому интересно знать мнение рабыни, — вот только на этот раз (как и всегда) она высказала вслух те сомнения и вопросы, которые роились в моей голове.

Глава тридцатая

Бледно-голубой свет возвестил наступление майских Ид. Я медленно пробуждался, путаясь в снах и не понимая, где нахожусь; то не был ни мой дом на Эсквилине, ни один из тех домов, где мне довелось побывать за свою непоседливую жизнь. Отовсюду в комнату проникали приглушенные, торопливые голоса. Почему в этом доме царит суматоха в такой ранний час? Я решил было, что ночью кто-то умер, но тогда меня разбудили бы плач и причитания.

Бетесда прильнула к моей спине, обвив мою руку своею, крепко обняв меня за грудь. Ее нежные, полные груди касались моей спины, мягко прижимаясь ко мне с каждым выдохом. Ее теплое и сладостное дыхание ласкало мне ухо. Я начал просыпаться, сопротивляясь пробуждению, как держатся даже за беспокойный сон люди, над которыми нависает беспросветное отчаяние. Мне хватало моих тревожных сновидений и не было дела до глухого волнения, объявшего незнакомый дом вокруг меня. Я смежил ресницы, и рассвет сменился черной ночью.

Потом я снова открыл глаза. Полностью одетая Бетесда стояла надо мной и трясла меня за плечо. Комната была заполнена желтым светом.

— Что с тобой? — спросила она. Я тотчас присел и помотал головой. — Ты не заболел? Нет? Тогда я думаю, что тебе лучше поспешить. Все остальные уже ушли. — Она наполнила чашу холодной водой и протянула ее мне. — Я было подумала, что о тебе совсем забыли, пока Тирон не прибежал назад и не спросил меня, где ты. Когда я сказала, что уже дважды пробовала тебя будить, но ты все равно в постели, он только всплеснул руками и побежал за своим хозяином.

— Давно это было?

Она пожала плечами.

— Только что. Но тебе их не догнать, если ты решишь умыться и перекусить. Тирон просил не беспокоиться, он займет для тебя место рядом с собой перед рострами. — Она взяла у меня пустую чашу и улыбнулась. — Я видела эту женщину.

— Какую женщину? — В моем сознании мелькнул образ Электры; похоже, она мне снилась, хотя я и не помнил этого точно. — И меня конечно же ждет чистая тупика?

Она указала на стул в углу, где были разложены мои лучшие вещи. Должно быть, один из Цицероновых рабов сбегал за ними ко мне домой. Туника была без пятен. Разорванный край моей тоги был заштопан. Даже моя обувь была начищена и смазана маслом.

— Ту самую женщину, — повторила Бетесда. — Ее зовут Цецилией.

— Цецилия Метелла была здесь? Этим утром?

— Она прибыла, как только рассвело, на очень пышных носилках. Среди рабов поднялась такая суматоха, что шум поднял меня с постели. Она дважды впускала тебя к себе в дом, не так ли? Он, наверное, очень пышный.

— Так и есть. Она приехала одна? Я имею в виду, с ней была только ее свита?

— Нет, с ней был еще и этот человек, Секст Росций. В окружении шести воинов с обнаженными мечами. — Она смолкла, с отрешенным видом пытаясь припомнить важные детали. — Один из воинов был чрезвычайно хорош собой.

Я сел на кровать, чтобы закрепить кожаные ремешки на моей обуви:

— На самого Росция ты, выходит, внимания не обратила?

— Обратила.

— И как он выглядел?

— Очень бледный. Разумеется, освещение было слабое.

— Не настолько слабое, чтобы помешать тебе как следует разглядеть воина.

— Я прекрасно рассмотрела бы воина и в темноте.

— Не сомневаюсь. А теперь помоги мне привести в порядок мою тогу.


На Форуме царила беспокойная, полупраздничная атмосфера. Так как наступили Иды, и народные комиции, и сенатская курия были закрыты. Но конторы многих ростовщиков и банкиров уже открылись, и если боковые проулки были пустынны, то по мере приближения к центру Форума улицы становились все более людными. Представители всех классов, в одиночку или группами, двигались к рострам с возбужденным, угрюмым видом. Толпа, запрудившая открытую площадку перед самими рострами, оказалась такой густой, что, пробираясь через нее, мне пришлось орудовать локтями. На свете нет ничего, что волновало бы римлянина так, как судебный процесс, особенно если он обещает завершиться чьей-нибудь гибелью.

В самой гуще толпы я очутился рядом с пышными носилками, чьи занавески были плотно задернуты. Стоило мне отступить в сторону, как из-за занавесок метнулась рука и схватила меня за предплечье. Я посмотрел вниз, удивляясь тому, что в этих иссохших пальцах может заключаться такая сила. Пальцы разжались и дернулись назад, оставив после себя глубокие отметины пяти острых ногтей. Занавески разошлись, и та же рука поманила меня просунуть голову внутрь.

Цецилия Метелла возлежала на ложе из ворсистых подушек; на ней было свободное пурпурное платье и жемчужное ожерелье. Ее высокая прическа была заколота серебряной булавкой, головка которой была украшена лазуритом. У ее правого плеча сидел, скрестив ноги, евнух Ахавзар.

— Ну, каково твое мнение, молодой человек? — спросила она хриплым шепотом. — Чем все это кончится?

— Для кого? Для Цицерона? Суллы? Убийц?

Она наморщила лоб и нахмурилась:

— Не шути так. Для молодого Секста Росция, разумеется.

— Трудно сказать. Только авгуры и оракулы умеют читать будущее.

— Но после всех трудов Цицерона, после всей помощи, которую оказал ему Руф, Росций наверняка получит приговор, какого заслуживает.

— Как могу я ответить, если не знаю, каким должен быть приговор?

Она мрачно на меня посмотрела и поднесла к губам свои длинные, окрашенные хной ногти.

— Что ты говоришь? После всего, что ты узнал, ты не можешь верить в его виновность. Разве не так? — Ее голос дрожал.

— Как и каждый порядочный гражданин, — ответил я, — я полагаюсь на римское правосудие.

Я убрал голову, и занавеска опустилась.

Откуда-то из центра толпы до меня донесся голос, окликнувший меня по имени. В настоящее время казалось маловероятным, что кто-нибудь из моих знакомцев желает мне добра; я толкнулся вперед, но группа широкоплечих работников преградила мне дорогу. Чья-то рука схватила меня за плечо. Я сделал глубокий вдох и медленно обернулся.

Поначалу я не узнал этого человека, ведь до сих пор я видел его только на ферме — уставшим после дневных трудов в перепачканной тунике или расслабленным и потягивающим вино. Тит Мегар из Америи выглядел совершенно иначе в тонкотканой тоге, с тщательно уложенными и причесанными волосами. Его сын Луций, еще не доросший до тоги, был одет в скромное платье с длинными рукавами. Его лицо пылало от восторга и возбуждения.

— Гордиан, какая удача, что я отыскал тебя в такой толпе! Ты просто не представляешь, как приятно крестьянину увидеть в городе знакомое лицо…

— Невероятно! — перебил его Луций. — Какое местo, я и подумать не мог, что такое бывает. Такое огромное и прекрасное. И все эти люди… В какой части города ты живешь? Должно быть, удивительно жить в таком месте, где всегда столько всего происходит.

— Надеюсь, ты простишь ему его манеры, — Тит с любовью убрал непослушную прядку волос со лба сына. — Представь себе, что в его возрасте я ни разу не бывал в Риме. Вообще-то говоря, я и был здесь всего три раза в жизни, нет, четыре, но в четвертый раз я приезжал только на день. Посмотри вон туда, Луций, это, как я тебе и говорил, ростры, — вон видишь, огромный пьедестал, украшенный носами захваченных в битве карфагенских кораблей. Оратор поднимается на него по ступенькам с тыльной стороны, а потом обращается к слушателям с помоста на самом верху, откуда он виден всем, кто пришел на площадь. Когда-то я слышал, как выступал с ростр сам трибун Сульпиций, это было еще до гражданской войны.

Я тупо смотрел на него. Гостя в его америйской усадьбе, я был тронут его любезностью и обаянием, его здравомыслием и тактичностью. Здесь, на Форуме, он явно чувствовал себя не в своей тарелке и походил на рыбу, вытащенную из воды, показывая на все пальцами и без умолку болтая, как неотесанная деревенщина.

— Вы давно в городе? — спросил я наконец.

— С прошлого вечера. Мы добирались из Америи два дня.

— Два очень длинных и трудных дня, — рассмеялся Луций, сделав вид, что растирает свои ягодицы.

— Так ты еще не видел Цицерона?

Тит опустил глаза.

— Боюсь, что нет. Но я сумел разыскать конюшни в Субуре и вернул Веспу ее владельцу.

— А я думал, ты собирался приехать вчера. Ты хотел зайти к Цицерону домой и позволить себя расспросить, чтобы он решил, нельзя ли использовать тебя как свидетеля.

— Да, конечно…

— Сейчас слишком поздно.

— Да, думаю, что так, — Тит пожал плечами и посмотрел в сторону.

— Понимаю. — Я сделал шаг назад. Тит Мегар предпочитал не смотреть мне в глаза. — Но ты все-таки решил побывать на суде. Чтобы просто посмотреть.

Его губы сжались.

— Секст Росций — мой сосед… был моим соседом. У меня куда больше оснований быть здесь, чем у большинства этих людей.

— И больше оснований ему помочь.

Тит понизил голос.

— Я уже помог ему: ходатайствовал перед Суллой, беседовал с тобой. Но выступить публично, здесь, в Риме, — я отец, разве ты не понимаешь? Мне нужно подумать о семье.

— А если его найдут виновным и осудят, вы, я полагаю, останетесь и на казнь.

— Я ни разу не видел обезьяну, — радостно сказал Луций. — Ты считаешь, его действительно зашьют в мешок…

— Да, — сказал я Титу, — непременно приведи с собой мальчика. Зрелище, я уверен, будет незабываемым.

Тит посмотрел на меня страдальческим, умоляющим взглядом. Тем временем Луций разглядывал что-то у меня за спиной, позабыв обо всем, кроме предстоящего суда и величия Форума. Я быстро повернулся и скользнул в толпу. Я услышал, как сзади Луций воскликнул звонким мальчишеским голосом:

— Отец, позови его обратно, как мы сможем отыскать его снова? — Но Тит Мегар не произнес ни слова.

Толпа внезапно сжалась, расступаясь перед невидимым сановником, дорогу для которого расчищала свита из гладиаторов, направляясь прямиком к судейским ярусам за рострами. Я очутился в водовороте тел, теснившем меня до тех пор, пока мои плечи не наткнулись на нечто столь же твердое и неподатливое, как стена, — пьедестал статуи, возвышавшейся, словно остров, над морем тел.

Я посмотрел через плечо вверх на раздувшиеся ноздри позолоченного боевого коня. На его спине восседал сам диктатор, одетый по-военному, но с непокрытой головой, чтобы ничто не мешало разглядеть его торжествующий лик. Сияющий, улыбающийся воитель на крупе своего скакуна был заметно моложе того человека, которого я видел в доме Хрисогона, но скульптору хорошо удалось передать сильный подбородок Суллы и безмятежную, повергающую в страх самоуверенность взгляда. Всадник вперил свой взор не на Форум, не в толпу у подножия пьедестала, не на судейские ряды, но прямо в оратора на вершине ростр, так что каждый, дерзнувший подняться на помост, оказывался лицом к лицу с высшим защитником государства. Я отступил назад и прочел простую надпись на пьедестале: Л. КОРНЕЛИЙ СУЛЛА, ДИКТАТОР, НЕИЗМЕННО СЧАСТЛИВЫЙ.

Чья-то рука схватила меня за плечо. Я обернулся и увидел Тирона, опершегося на свой костыль.

— Хорошо, что ты наконец пришел, — сказал он. Я уже боялся… ну да неважно. Я увидел, как ты пробиваешься через толпу. Сюда, следуй за мной. — Он заковылял сквозь толпу, таща меня за собой. Вооруженный страж кивнул Тирону и пропустил нас за заслон. Мы пересекли открытую площадку у самого подножия ростр. Покрытый медными пластинами нос древнего боевого корабля нависал у нас над головами; он имел вид чудовища с рогом на лбу. Зверюга глазела на нас и казалась почти живой. Карфаген не знал недостатка в кошмарах; уничтоженный нами, он передал их Риму.

Пространство перед рострами представляло собой небольшую открытую площадку. С одной стороны толпились зрители, над которыми, словно остров, возвышалась статуя Суллы; они стояли и заглядывали друг другу за плечи, сдерживаемые заслоном, состоявшим из судебной стражи. С другой стороны протянулись ряды скамей для друзей тяжущихся и для зрителей чересчур уважаемых, чтобы стоять. В углу площадки, между зрителями и рострами, стояли скамьи для защитников и обвинителей. Прямо перед рострами в несколько невысоких ярусов были поставлены кресла, в которых восседали семьдесят пять судей, избранных из рядов сената.

Я изучал лица судей. Одни клевали носом, другие читали. Третьи ели. Четвертые спорили между собой. Пятые нервно ерзали в своих креслах, явно не испытывая восторга от возложенной на них обязанности. Остальные, казалось, были заняты своими обычными делами, диктуя рабам и отдавая распоряжения секретарям. Все были одеты в сенаторские тоги, выделявшие их из толпы, теснящейся за заслоном. В былые дни в суды входили не только сенаторы, но и простые граждане. Сулла положил этому конец.

Я бросил взгляд на скамью обвинителей, где сидел, скрестив руки, Магн, свирепо пялившийся на меня злыми глазами. Рядом с ним обвинитель Гай Эруций и его помощники перелистывали документы. Эруций был печально знаменит подготовкой ложных обвинений, иногда за плату, а иногда по злобе; не менее знаменит он был своими победами. Я и сам работал на него, но лишь в тех случаях, когда был очень голоден. Он платил хорошо. Несомненно, ему пообещали кругленький гонорар за смертный приговор Сексту Росцию.

Когда я проходил мимо, Эруций мельком взглянул на меня и, узнав, презрительно хмыкнул, потом повернулся, чтобы погрозить пальцем гонцу, ожидавшему его указаний. Эруций заметно постарел с тех пор, как я видел его в последний раз, и перемена была не в его пользу. Складки жира вокруг его шеи еще больше расплылись, а брови было впору выщипывать. Его пухлые красные губы казались всегда надутыми, а в узеньких глазках застыло расчетливое выражение. Он был самим воплощением адвокатской испорченности. В судах многие его презирали. Чернь была от него без ума. Его вопиющая продажность наряду с вкрадчивым голосом и елейной манерностью развращали и околдовывали толпу, против чего доморощенная порядочность и простая римская доблесть были совершенно бессильны. Имея в руках веские факты, он искусно играл на желании толпы увидеть наказание виновного. Если в его распоряжении имелись слабые доводы, он умел посеять разъедающие сомнения и подозрения. Если дело имело политическую подоплеку, он тонко, но настойчиво напоминал судьям, где именно лежат их собственные интересы.

Гортензий был бы ему ровней. Но Цицерон? На Эруция его соперничество явно не произвело ни малейшего впечатления. Сначала он громко орал на одного из своих рабов, потом обернулся, чтобы обменяться какой-то шуткой с Магном (оба они расхохотались); он потягивался и расхаживал с руками на бедрах, даже не удосуживаясь взглянуть на скамью обвиняемого. Секст Росций сидел там сгорбившись, а у него за спиной стояли двое воинов — те же, что несли стражу у входа в дом Цецилии. Он имел вид человека уже приговоренного — бледный, молчаливый, безжизненный, как камень. Рядом с ним здоровяком выглядел даже Цицерон, вставший, чтобы приветственно пожать мне руку.

— Хорошо, хорошо! Тирон говорил, что углядел тебя в толпе. Я боялся, что ты опоздаешь или совсем не придешь, — он нагнулся ко мне, улыбаясь и не выпуская мою руку, и говорил со мной доверительным тоном, словно я был самым близким его другом. Такой теплый прием после отчуждения последних дней выводил меня из себя. — Взгляни на судей в тех креслах, Гордиан. Половина смертельно скучает; другая половина до смерти напугана. К кому я должен обратить свои доводы? — Он рассмеялся — непринужденно, но с искренним добродушием. Брюзга Цицерон, ворчавший и бранившийся с самого моего возвращения из Америи, казалось, исчез с наступлением Ид.

Тирон сел справа от Цицерона рядом с Секстом Росцием и осторожно убрал свой костыль под скамью. Руф сидел слева от Цицерона вместе с аристократами, помогавшими ему на Форуме. Я узнал Марка Метелла, еще одного молодого родственника Цецилии, и уважаемое ничтожество, бывшего магистрата Публия Сципиона.

— Конечно, ты не можешь сидеть с нами на скамье, — сказал Цицерон, — но я хочу, чтобы ты оставался неподалеку. Кто знает? В последний момент вдруг выскользнет из памяти какая-нибудь дата или имя. Тирон послал раба нагреть для тебя местечко. — Он указал на галерею, где я узнал многих сенаторов и магистратов, в том числе оратора Гортензия и всевозможных Мессал и Метеллов. Я также узнал старого Капитона, выглядевшего сморщенным и маленьким рядом с гигантом Маллием Главкией, чья голова была обмотана повязкой. Хрисогона нигде не было видно. Сулла был представлен лишь своей позолоченной статуей.

По жесту Цицерона с одной из скамеек поднялся раб. Пока я шел к галерее, чтобы занять свое место, Маллий Главкия ткнул Капитона локтем в бок и что-то шепнул ему на ухо. Они повернули головы и уставились на меня, пока я садился двумя рядами выше. Главкия нахмурил брови и злобно искривил верхнюю губу, поразительно напоминая дикого зверя посреди стольких чинных и ухоженных римлян.

Форум купался в длинных утренних тенях. Солнце как раз поднялось над Фульвиевой базиликой, когда претор Марк Фанний, председательствующий на суде, взошел на ростры и прокашлялся. С положенной вескостью он объявил заседание открытым, воззвал к богам и прочел обвинение.

Меня охватила душевная оторопь, с неизбежностью овладевающая всяким разумным человеком, который очутился на суде и со всех сторон омываем океаном соленой риторики, бьющимся о выветренные утесы метафоры. Под монотонное чтение Фанния я изучал лица: Магн медленно разгорался, словно тлеющий уголек, Эруций был напыщен и явно скучал, Тирон пытался подавить волнение, Руф выглядел ребенком в окружении стольких седых юристов. Между тем Цицерон сохранял безмятежное и необъяснимое спокойствие, тогда как Секст Росций нервно озирал толпу, словно загнанное, раненое животное, потерявшее слишком много крови, чтобы дать бой.

Фанний закончил и занял свое место среди судей. Гай Эруций поднялся со скамьи обвинителя и с трудом понес свое дородное тело по ступенькам. Он тяжело отдувался и глубоко дышал. Судьи отложили бумаги в сторону и смолкли. Толпа затихла.

— Уважаемые судьи, избранные члены сената, сегодня я пришел сюда с задачей как нельзя менее приятной. Ибо есть ли что-нибудь приятное в том, чтобы обвинить человека в убийстве? И все же такова одна из необходимых обязанностей, время от времени падающая на плечи тех, кто добивается соблюдения законов.

Эруций опустил глаза долу, чтобы придать своему лицу выражение бесконечной скорби. — Но, уважаемые судьи, моя задача не сводится лишь к тому, чтобы призвать убийцу к ответу. Нет, я должен позаботиться о том, чтобы куда более древний, куда более глубокий принцип, чем законы смертных, восторжествовал сегодня в этом суде. Ибо преступление, в котором повинен Секст Росций, — это не просто убийство (хотя и убийство), но отцеубийство.

Бесконечная скорбь сменилась бесконечным ужасом. Эруций наморщил пухлые складки своего лба и топнул ногой.

— Отцеубийство! — вскричал он так пронзительно, что вздрогнули даже задние ряды слушателей. Я представил себе, как Цецилия Метелла дрожит в своих носилках и закрывает уши. — Вообразите это, если сможете, — нет, не отшатывайтесь от гнусности преступления, но всмотритесь прямо в пасть прожорливого зверя. Мы мужчины, мы римляне и не должны допустить, чтобы врожденное отвращение лишило нас силы смело посмотреть в лицо даже самому омерзительному преступлению. Мы должны подавить отвращение и позаботиться об осуществлении правосудия.

Посмотрите на человека, восседающего на скамье обвиняемого с вооруженной стражей у него за спиной. Этот человек — убийца. Этот человек — отцеубийца! Я называю его «этим человеком», потому что мне больно произносить его имя: Секст Росций. Мне больно, потому что то же имя прежде носил его отец, отец, которого этот человек загнал в могилу. Славное некогда имя ныне сочится кровью, как пропитанная туника, найденная на теле старика, изорванная в куски ножами убийц. Этот человек превратил честное имя, даденное ему отцом, в бранное слово!

Что сказать мне о… Сексте Росции? — Эруций выдохнул это имя со всем отвращением, на какое был способен. — В Америи, городке, откуда он родом, вам скажут, что этот человек как никто далек от благочестия. Поезжайте в Америю, как это сделал я, и спросите местных жителей, когда они в последний раз видели Секста Росция на религиозном празднике. Они с трудом поймут, о ком вы говорите. Но тогда напомните им о Сексте Росции, человеке, обвиненном в убийстве родного отца, и они поглядят на вас с пониманием, вздохнут и отведут взор, страшась гнева богов.

Они расскажут вам, что Секст Росций во многих отношениях — загадка: нелюдим, держится особняком, в богов не верит, неотесан, связи его немногочисленны, и ими он не слишком дорожит. В америйской общине он хорошо известен — или мне следовало сказать, печально знаменит? — одним и только одним: длившейся всю его жизнь враждой с отцом.

Добрый человек с отцом не спорит. Добрый человек почитает и слушается своего отца, не только потому, что так велит закон, но и потому, что такова воля неба. Когда какой-нибудь негодяй преступит этот наказ и вступит в открытую вражду с человеком, подарившим ему жизнь, тогда он выходит на дорогу, которая ведет к всевозможным несказанным преступлениям, — поистине, даже к тому преступлению, из-за которого мы здесь собрались и которое должны покарать.

Что послужило причиной вражды между отцом и сыном? Этого мы точно не знаем, хотя человек, который сидит рядом со мной на скамье обвинителя, Тит Росций Магн, может засвидетельствовать, что самолично видел множество отвратительных примеров этой вражды; его слова может подтвердить и другой свидетель — почтенный Капитон, которого я, возможно, призову после того, как свое слово скажет защита. Магн и Капитон — родственники жертвы, как, впрочем, и этого человека. Они — уважаемые граждане Америи. Много лет с ужасом и неодобрением они наблюдали, как Секст Росций оказывает неповиновение своему отцу и проклинает его за глаза. Они в отчаянии видели и то, как старик, чтобы защитить собственное достоинство, повернулся спиной к этому чудовищу, которое возросло из его же семени.

Повернулся спиной, сказал я. Да, Секст Росций-отец повернулся спиной к Сексту Росцию-сыну, о чем, вне всякого сомнения, ему пришлось еще пожалеть, ибо благоразумный человек не повернется спиной к ядовитой гадине либо к существу с душой убийцы, пусть им будет даже родной его сын, — нет и еще раз нет, если только он не хочет получить в спину нож!

Эруций ударил кулаком о балкон ростр и широко раскрытыми глазами уставился на головы слушателей; выдержав паузу, он отступил назад, чтобы перевести дыхание. После громовых раскатов его голоса на площадь опустилась непривычная тишина. К этому времени он весь взмок. Он вцепился в край тоги и, отерев ею покрытые потом щеки, поднял глаза и посмотрел в небо, как бы ища у него поддержки в изнурительном испытании — отстаивании справедливости. Жалобным голосом, достаточно громким, чтобы все слышали, он пробормотал:

— Юпитер, дай мне сил! — Цицерон скрестил руки и округлил глаза. Тем временем Эруций взял себя в руки, с понурой головой выступил к ростре и начал снова. — Этот человек — к чему произносить его оскверненное имя, если он осмеливается показываться на людях, где при встрече с ним любой порядочный гражданин отшатнется в ужасе? — этот человек был не единственным отпрыском своего отца. Был и другой сын. Его звали Гай. Отец души в нем не чаял, и отчего же нет? По всеобщему мнению, он был образцом того, каким должен быть всякий юный римлянин: благочестивый, послушный отцу, ревнующий о всяческой доблести — словом, молодой человек, любезный во всех отношениях, очаровательный, утонченный. Удивительно, что у одного человека могут быть два таких разных сына! Ах, но у сыновей были разные матери. Быть может, нечистым оказалось не семя, но принявшая его почва. Рассудите: два семени одного виноградника посажены в разную почву. Одна лоза растет сильной и прелестной, принося сладкие плоды, которые дают крепкое вино. Другая же с самого начала оказывается чахлой и какой-то чужой; она вьется по земле и усеяна шипами; ее плоды горьки, вино ее — яд. Первой лозой я называю Гая, второй — Секста!

Эруций вытер лицо, содрогнулся от омерзения и продолжал:

— Секст Росций-отец любил одного сына и не любил другого. Гая он всегда держал при себе, гордо показывая его самому блестящему обществу, на глазах у всех осыпая его ласками и знаками привязанности. Что же касается Секста-сына, то его старик избегал как только мог, сослав его в семейные усадьбы, разбросанные вокруг Америи; он скрывал его от посторонних глаз, словно сын был позорящей его вещью, которую стыдно показать порядочным людям. Это разделение привязанностей зашло так далеко, что Росций-отец давно и твердо решил полностью лишить своего тезку наследства и назвать Гая единственным наследником, хотя тот и был младшим.

Несправедливо, скажете вы. Лучше, когда человек одинаково уважает всех своих сыновей. Когда дело доходит до выбора любимчиков, отец не наживает ничего, кроме неприятностей в этом и следующем поколениях. Все это правда, но в данном случае мы, по моему мнению, должны доверять здравомыслию старшего Секста Росция. Почему он испытывал к своему первенцу такое презрение? Думаю, все дело в том, что он лучше, чем кто-либо другой, видел, какая порочность таится в груди молодого Секста Росция, и в ужасе отшатнулся от нее. Быть может, у него даже было предчувствие насильственной гибели, которую принесет ему однажды старший сын; потому-то он и держал его на таком удалении. Увы, предосторожность оказалась недостаточной!

Повесть Росциев обрывается трагически: ее увенчивает череда трагедий, подлежащих не исправлению, но отмщению, которое по силам только вам, уважаемые судьи. Первой стала безвременная смерть Гая. С ним угасли все отцовские надежды на будущее. Подумайте, существует ли на свете счастье большее, чем подарить жизнь сыну и увидеть в нем собственный образ? Что может быть прекраснее, чем взрастить и воспитать его, обретая в его взрослении как бы вторую молодость? Я знаю это не понаслышке — я говорю как отец. И разве не блаженство, покидая этот свет, оставить после себя новую жизнь — преемника и наследника, порожденного тобою? Оставить ему не только состояние, но и накопленную тобой мудрость и самое пламя жизни, передаваемое от отца сыну, от сына к внукам, чтобы, угаснув своим смертным телом, продолжать жить в своих потомках?

Со смертью Гая надежда на этот род бессмертия умерла в его отце, Сексте Росции. Но, возразите вы, у него оставался еще один сын. Это так, но в старшем сыне он видел не свое подобие — правдивое и незамутненное, какое можно увидеть в чистом водоеме. Наоборот, его образ был искажен, перекошен, уродлив, словно то было отражение на погнувшейся серебряной тарелке. Даже после смерти Гая Росций-отец по-прежнему подумывал лишить наследства своего единственного живого сына. Не приходится сомневаться, что немало было других, более достойных членов семьи, которые могли бы стать наследниками, и не в последнюю очередь двоюродный его брат Магн — тот самый Магн, который сидит рядом со мной на скамье обвинителя, который достаточно любил покойного, чтобы не оставить его убийцу безнаказанным.

Молодой Секст Росций подготовил злодейское убийство родного отца. Точных подробностей мы не знаем и знать не можем. Только этот человек может нам все рассказать, если он осмелится сделать признание. Нам известны лишь голые факты. Одной сентябрьской ночью, покинув дом своей покровительницы, достопочтенной Цецилии Метеллы, Секст Росций-отец был завлечен в район Паллацинских бань и зарезан. Родным сыном? Разумеется, нет! Вспомните о сумятице, царившей в последние годы, высокочтимые судьи. Не буду задерживаться на причинах, ибо мы не на политическом суде, но не могу не напомнить вам о насилии, нахлынувшем на улицы этого города. Такому злоумышленнику, как Секст Росций, не составляло труда подыскать головорезов, которые выполнили бы эту грязную работу. И как хитро придумано: приурочить убийство ко всеобщей смуте в надежде на то, что гибель отца останется незамеченной посреди такого переполоха.

Благодарение богам, нашелся такой человек, как Магн, который держит глаза и уши открытыми и не страшится выступить вперед и призвать к ответу виновного! В ту самую ночь его верный вольноотпущенник Маллий Главкия нашел его в Риме, принеся ему известие о гибели дорогого брата. Магн без промедления поручил Главкии принести эту весть своему доброму брату Капитону, остававшемуся дома в Америи.

И в этот момент наряду с трагедией к повести примешивается ирония — горькая, но неисповедимым образом справедливая. По необъяснимой прихоти судьбы, этому человеку было не суждено унаследовать состояние, ради которого он пошел на отцеубийство. Как я уже говорил, мы не в политическом суде, и дело, рассматриваемое нами, — не политическое. Мы не рассматриваем сейчас тех решительных мер, что были навязаны государству в недавние годы, отмеченные смутой и неопределенностью. И поэтому я не стану объяснять, как и почему случилось так, что Секст Росций-отец, человек, по всему судя, добрый и порядочный, все же оказался в списках проскрибированных, когда некоторые облеченные государственной ответственностью лица глубже вникли в обстоятельства его смерти. Каким-то образом старик ускользал от казни много месяцев! Каким счастливцем или каким хитрецом должен он был быть!

И все же — какая ирония! В расчете на наследство сын убивает отца только затем, чтобы открыть, что наследство уже конфисковано государством! Вообразите его досаду и отчаяние! Как он обманулся! Боги сыграли страшную шутку с этим человеком, но кто откажет им в безграничной мудрости или в чувстве юмора?

В положенный срок имущество покойного Секста Росция было продано с аукциона. Его добрые родственники Магн и Капитон были среди тех, кто предложил лучшую цену, потому что они были знакомы с поместьями и хорошо знали их ценность; так вот они и стали теми, кем и должны были стать, — наследниками покойного Секста Росция. Порой Фортуна вознаграждает праведника и карает порочного.

А что же с этим человеком? Магн и Капитон подозревали его вину; больше того, в ней они были почти уверены. Однако из жалости к его семье они предложили ему поселиться в своих недавно приобретенных поместьях. Некоторое время между родственниками поддерживался неустойчивый мир. Так было до тех пор, пока Секст Росций сам себя не выдал. Во-первых, обнаружилось, что он удержал при себе различные предметы из имущества, официально конфискованного государством. Иными словами, он оказался самым заурядным вором, крадущим у римского народа то, что принадлежало ему по законному праву. (Ах, судьи, вас берет оторопь из-за обвинения в расхищении государственного имущества, и вы совершенно правы, но что такое воровство по сравнению с другим, куда более тяжким его преступлением?) Когда Магн и Капитон потребовали, чтобы он вернул эти вещи, Секст Росций принялся осыпать их угрозами. Будь он трезв, то, вероятно, попридержал бы свой язык. Но после смерти отца он беспробудно пьянствовал, что, как известно, свойственно людям, чувствующим свою вину. И действительно, к остальным своим порокам Секст Росций добавил еще и пьянство, так что трезвым-то его почти и не видели. Он стал невыносим и дошел до того, что осыпал своих хозяев оскорблениями, осмелившись даже угрожать им смертью. Он грозил их убить, и тем самым он, сам того не заметив, сознался в убийстве родного отца.

Опасаясь за свою жизнь и сознавая свой долг, Магн решил выступить с обвинением этого человека. Между тем Росций ускользнул из его рук и бежал в Рим, возвратившись на место своего преступления; но око правосудия заглядывает даже в самые укромные уголки Рима, и в городе на миллион душ укрыться ему не удалось.

Секст Росций был помещен под стражу. В обычных обстоятельствах римскому гражданину, пусть даже обвиненному в самом омерзительном преступлении, предоставляется возможность отказаться от гражданских прав и бежать в изгнание, если он не хочет предстать перед судом, если такова его воля. Но преступление, совершенное этим человеком, было столь вопиющим, что в ожидании суда и казни к нему приставили вооруженную стражу. Почему? Да потому, что совершенное им преступление слишком далеко выходит за рамки проступка одного смертного против личности другого. Это удар по самому основанию нашего государства и тех заветов, что привели его к величию. Это атака на главенство отцов. Это надругательство над самими богами и прежде всего над Юпитером — отцом богов.

Нет, ни государство не может пойти даже на малейший риск, допустив, чтобы столь гнусный злодей избежал своей участи, ни вы, высокочтимые судьи, не можете позволить ему остаться безнаказанным. Ибо если он уйдет от ответа, не приходится сомневаться в том, что на этот город обрушатся божественные кары в воздаяние за его бессилие стереть с лица земли такую скверну. Вспомните о городах, чьи улицы были затоплены кровью, чей народ погиб от голода и жажды после того, как они имели глупость укрыть у себя нечестивца. Не допустите, чтобы то же произошло с Римом.

Эруций смолк, чтобы вытереть лоб. Все люди на площади сосредоточенно, будто во сне, взирали на него. Цицерон и его коллеги адвокаты больше не округляли глаз и не вышучивали Эруция исподтишка; они выглядели несколько усталыми. Секст Росций окаменел.

Эруций продолжал:

— Я говорил об оскорблении, которое нанесли божественному Юпитеру этот человек и его неслыханное, гнусное преступление. Но если мне позволено сделать небольшое отступление, я скажу, что преступник нанес оскорбление и Отцу нашей восстановленной Республики! — В этом месте Эруций картинно развел руки, как бы обращаясь с мольбой к конной статуе Суллы, который, как казалось с моего угла зрения, снисходительно ему улыбался. — Мне даже не нужно произносить его имени, ибо его глаза обращены на нас в это самое мгновение. Да, его зоркий взгляд пристально следит за всем, что мы делаем на этом месте, за тем, сколь добросовестно исполняем мы роль граждан, судей, адвокатов и обвинителей. Луций Корнелий Сулла, Неизменно Счастливый, восстановил суды. Сулла вновь разжег огонь правосудия после стольких лет мрака; мы же обязаны позаботиться о том, чтобы такие негодяи, как этот человек, были испепелены его пламенем. А иначе, я обещаю вам, высокочтимые судьи, что возмездие обрушится сверху на все наши головы, подобно граду, который мечет на землю разгневанное черное небо.

Обвинитель принял театральную позу и выдерживал ее довольно долго. Его палец указывал в небо, брови сошлись на переносице, налитые кровью глаза свирепо уставились на судей. Он говорил о возмездии Юпитера, но в его словах мы все расслышали, что оправдание подсудимого вызовет гнев у самого Суллы. Угроза не могла быть менее двусмысленной.

Эруций подобрал складки тоги, откинул голову и повернулся спиной. Когда он спускался с ростр, в толпе не раздавалось ни криков радости, ни хлопков в ладоши, но стояла леденящая тишина.

Он не доказал ничего. Вместо улик он привел одни намеки. Он взывал не к правосудию, но к страху. Его речь была сплетена из откровенной лжи и лицемерных нападок. И тем не менее кто из слышавших Эруция в то самое утро мог сомневаться в том, что он выиграл свое дело?

Глава тридцать первая

Цицерон встал и решительно зашагал к рострам; тога развевалась вокруг его колен. Я мельком взглянул на Тирона, который обкусывал ноготь на большом пальце, и на Руфа, который сложил руки на коленях и с трудом подавлял восторженную улыбку. Цицерон поднялся на помост, прочистил горло и кашлянул. По толпе прокатилась волна недоверия. Никто не слышал его выступлений прежде; неумелое начало было плохим знаком. На скамье обвинителя Гай Эруций театрально причмокнул губами и уставился в небо.

Цицерон прочистил горло и начал снова. Его голос был нетверд и хрипловат.

— Вы, должно быть, удивляетесь, судьи, почему из всех выдающихся граждан и блестящих ораторов, что сидят вокруг вас, именно я взошел на помост, чтобы обратиться к вам…

— И в самом деле, — пробормотал себе под нос Эруций. В толпе послышались смешки.

Цицерон энергично продолжал:

— Конечно же я не могу сравниться с другими ни возрастом, ни способностями, ни авторитетом. Конечно же они не меньше моего уверены в том, что несправедливое обвинение, состряпанное последними негодяями, возведено на невиновного и должно быть опровергнуто. Поэтому они появились здесь, чтобы наглядно исполнить свой долг перед истиной, но остаются безмолвными — в силу неприветливых обстоятельств сего дня. — Он поднял ладонь, словно улавливая дождевую каплю, упавшую с безоблачного голубого неба, и в то же время, похоже, указывал на конную статую Суллы. В судейских рядах послышался беспокойный скрип кресел. Эруций, разглядывавший свои ногти, ничего не заметил.

Цицерон снова прочистил горло. Голос вернулся к нему, более сильный и звучный, чем прежде. Волнение улеглось.

— Неужели я настолько отважнее этих молчащих мужей? Или я более предан справедливости? Не думаю. Или мне так неймется услышать собственный голос на Форуме, и я жажду похвалы от слушателей? Нет — если бы эту похвалу мог стяжать другой, лучший оратор, произнеся лучшие слова. Что же тогда заставило меня, а не человека более значительного, взять на себя защиту Секста Росция из Америи?

Причина следующая: если бы любой из этих искушенных ораторов поднялся говорить в сегодняшнем суде, и его речи имели бы политическую подоплеку — что в данном случае неизбежно, — то он, несомненно, столкнулся бы с тем, что в его словах будет прочтено значительно больше, чем он действительно сказал. Пойдут слухи. Возбудятся подозрения. Таково положение этих славных мужей, что ни одно их слово не остается без внимания, и ни один намек из их речи не останется без обсуждения. Я же, напротив, могу высказать все, что обязательно должно быть сказано в таком деле, не страшась враждебной придирчивости или неуместных споров. Дело в том, что я еще не вступал на государственное поприще; никто меня не знает. Если я скажу что-нибудь необдуманное, если по неосторожности допущу какой-нибудь промах, то никто этого даже не заметит, а если и заметит, то простит мне по причине моей молодости и неопытности, — хотя я говорю о прощении, помня о том, что в нашем государстве с недавних пор позабыли о том, что такое настоящее прощение и свободное расследование преступления, без которого прощение невозможно.

Кресла задвигались еще энергичнее. Эруций оторвал взгляд от ногтей, наморщил нос и посмотрел прямо перед собой, словно различил невдалеке внушающие опасение клубы дыма.

— Итак, вы понимаете, что я был выделен и избран вовсе не потому, что я самый одаренный оратор, — Цицерон улыбнулся, прося толпу о снисхождении. — Нет, на меня пал выбор просто потому, что все остальные отступили в сторону. Я оказался человеком, который мог представлять интересы подсудимого с наименьшей опасностью для себя. Никто не может сказать, что я был избран для того, чтобы Секст Росций получил наилучшего защитника. Я был избран только затем, чтобы у него был хоть какой-то защитник.

Вы вправе спросить: что же это за страх и угроза, которые разогнали лучших адвокатов и для защиты самой жизни оставили Сексту Росцию всего лишь заурядного новичка? Выслушав Эруция, ни за что не догадаешься, что здесь вообще есть какая-то опасность, ибо он сознательно избегал называть имя своего истинного нанимателя или упоминать порочные мотивы этого таинственного лица, являющегося подлинным обвинителем.

Что это за лицо? Каковы мотивы? Позвольте мне объяснить.

Имущество покойного, убитого Секста Росция, которое при естественном течении событий должно было стать имуществом его сына и наследника, включает в себя усадьбы и владения, чья стоимость превышает шесть миллионов сестерциев. Шесть миллионов сестерциев! Это значительное состояние накоплено за годы долгой и деятельной жизни. И вот все это состояние было приобретено неким молодым человеком, по всей видимости, на публичном аукционе, за смехотворную цену в две тысячи сестерциев. Вот так сделка! Рачительного молодого покупателя зовут Луцием Корнелием Хрисогоном — я вижу, одно упоминание этого имени вызывает оживление, что и неудивительно. Это исключительно могущественный человек. Предполагаемым продавцом этого имущества, представлявшим интересы государства, был доблестный и славный Луций Сулла, чье имя я произношу с уважением.

В этот момент площадь наполнилась приглушенным шипением, подобным падению тумана на разгоряченные камни: люди поворачивались друг к другу и шептались, прикрывая рот рукой. Капитон вцепился в плечо Главкии и что-то закаркал ему на ухо. Аристократы, сидевшие вокруг меня на галерее, скрестили руки и обменивались угрюмыми взглядами. Двое старших Метеллов справа от меня понимающе кивнули друг другу. Гай Эруций, чьи пухлые щеки заалели при упоминании Хрисогона, схватил молодого раба за шею, рявкнул ему какое-то приказание и бегом послал прочь с площади.

— Позвольте мне быть откровенным. Именно Хрисогон сфабриковал эти обвинения против моего клиента. Без каких бы то ни было законных оснований Хрисогон завладел имуществом невинного человека. Не в силах сполна насладиться награбленным добром, чей законный владелец все еще жив и дышит, он просит вас, судьи, избавить его от тревоги и беспокойства, разделавшись с моим подзащитным. Только так он сможет расточать состояние покойного Секста Росция со всей беззаботностью, к которой он так стремится.

Кажется ли вам, судьи, что это законно? Что это порядочно? Что это справедливо? В ответ позвольте мне высказать наши требования, которые, я надеюсь, вы найдете более умеренными и более благоразумными.

Во-первых: пусть негодяй Хрисогон удовольствуется захватом нашего богатства и имущества. Пусть откажется домогаться еще и нашей крови!

Цицерон принялся расхаживать по помосту, следуя своей привычке мерить шагами кабинет. В его голосе не осталось ни малейшей неуверенности, и он зазвучал куда более раскатисто и волнующе, чем я слышал когда-либо прежде.

— Во-вторых, добрые судьи, я молю вас вот о чем: отвернитесь от злодейских происков подлецов. Откройте глаза и сердце для мольбы безвинной жертвы. Спасите нас всех от ужасной опасности, ибо угроза, нависшая в этом суде над Секстом Росцием, нависает над каждым свободным гражданином Рима. Если и впрямь на исходе сегодняшнего разбирательства вы сочтете себя убежденными в виновности Секста Росция — нет, даже не убежденными, но лишь не до конца уверенными в обратном; если хоть малейшая улика подскажет вам, что ужасные обвинения, возведенные на него, могут оказаться оправданными; если вы с чистым сердцем поверите, что обвинители привлекли его к суду не для того, чтобы утолить свою ненасытную жажду добычи, — тогда признайте его виновным, и я не скажу ни слова. Но если единственной побудительной причиной стала хищническая алчность его обвинителей и их горячее желание увидеть уничтожение своей жертвы вопреки правосудию, тогда я прошу вас всех, сенаторов и судей, блюсти свое достоинство и не позволить, чтобы ваши должности и ваши особы превратились в жалкие орудия в руках преступников.

Я заклинаю тебя, Марк Фанний, как председателя этого суда, взглянуть на огромную толпу, собравшуюся здесь сегодня. Что привлекло сюда всех этих людей? Ах, да, неслыханность и чудовищность обвинения. Римский суд уже давно не рассматривал дел об убийстве, хотя в это время вовсе не было недостатка в гнусных убийствах! Собравшиеся здесь устали от убийств; они жаждут правосудия. Они хотят, чтобы на их глазах преступники понесли суровое наказание. Они хотят, чтобы на их глазах преступление было наказано с устрашающей строгостью.

Этого просим и мы: суровости наказания и строгости закона. Обычно с такими требованиями выступают обвинители. Сегодня не то. Сегодня мы, обвиняемые, взываем к тебе, Фанний, и к вам, уважаемые судьи, требуя покарать преступление со всей возможной жестокостью. Ибо, если вы решите иначе — если вы упустите эту возможность показать нам, на чьей стороне римские суды и судьи, тогда мы поймем, что уже пришло то время, когда устранены все пределы человеческой жадности и преступности. Тогда нас ждет безвластие — полное и безграничное. Поддайся вы обвинителям, окажись не в силах исполнить свой долг, и начиная с этого дня убийство невинных более не будет твориться во мраке и под прикрытием юридических уверток. Нет, такие убийства будут совершаться прямо здесь, на Форуме, Фанний, перед тем самым помостом, на котором ты сидишь. Ибо цель обвинителей ясна: они хотят, чтобы воровство и убийство можно было совершать безнаказанно.

Я вижу перед рострами два лагеря. Обвинители: люди, наложившие лапу на имущество моего подзащитного, извлекшие прямую выгоду из гибели его отца, стремящиеся ныне толкнуть государство на убийство невинного. И обвиняемый: Секст Росций, которому его обвинители не принесли ничего, кроме разорения, которого смерть отца обрекла не только на скорбь, но и на нищету, который предстал перед этим судом с вооруженными стражами у него за спиной, приставленными к нему не для безопасности судей, на что глумливо намекает Эруций, но для его собственной безопасности, из страха, что его могут убить прямо здесь, у вас на глазах! Какая из этих двух сторон в действительности призывается сегодня к ответу? Какая из них навлекает на себя гнев закона?

Ни одного описания этих головорезов не хватит для того, чтобы открыть перед вами всю развращенность их нрава. Никакое перечисление их преступлений не сможет показать вам всей степени своеволия, с которым они дерзнули обвинить Секста Росция в отцеубийстве. Я должен начать с самых истоков и изложить перед вами весь ход событий вплоть до настоящего момента. Тогда вы узнаете, до какого унижения был доведен невиновный. Тогда вы полностью поймете дерзость обвинителей и невыразимую жуть их преступлений. И вы также увидите, пусть не сполна, зато с устрашающей ясностью, то бедственное состояние, в котором пребывает сегодня наше государство.


Цицерон словно преобразился. Его жесты были сильны и недвусмысленны. Голос был страстен и чист. Если бы я увидел его издалека, то ни за что бы не узнал. Если бы я услышал его из другой комнаты, то никогда бы не поверил, что это голос Цицерона.

Мне случалось бывать свидетелем подобного преображения, но только в театре или на некоторых религиозных торжествах, когда зритель приготовлен к ошеломляющему зрелищу переменчивости человеческой природы. Я, оторопев, созерцал, как оно происходит у меня на глазах с человеком, которого я, по моему мнению, достаточно хорошо знал. Быть может, Цицерон все время отдавал себе отчет в том, что такая перемена произойдет с ним в необходимый момент? Быть может, это знали Руф и Тирон? Да, они не могли этого не знать, потому что иначе невозможно объяснить безмятежной самонадеянности, которая никогда их не покидала. Неужели они разглядели в Цицероне нечто такое, что полностью укрылось от моего зрения?

Эруций развлекал толпу мелодраматическими эффектами и напыщенностью, и чернь была очень довольна. Он открыто угрожал судьям, и они молча стерпели это оскорбление. Цицерон, казалось, был исполнен решимости пробудить в слушателях неподдельную страсть, а его тоска по правосудию была заразительной. Решение в самом же начале обвинить Хрисогона было дерзкой авантюрой. При одном упоминании этого имени Эруций и Магн явно ударились в панику. Судя по всему, они ожидали вялого отпора, речи столь же бессвязной и околичной, как и их собственная. Вместо этого Цицерон погрузился в рассказ по самую шею, ничего не опуская.

Он описал обстоятельства жизни старшего Секста Росция, его связи в Риме и давнюю вражду со своими двоюродными братьями Магном и Капитоном. Он не обошел молчанием их пресловутые нравы. (Капитона он сравнил с израненным и поседелым гладиатором, а Магна — с учеником престарелого бойца, далеко превзошедшим наставника в злокозненности.) Он уточнил время и место гибели Секста Росция и отметил тот странный факт, что Маллий Главкия скакал всю ночь напролет, чтобы доставить окровавленный кинжал и сообщить об убийстве Капитону в Америи. Он подробно остановился на отношениях Росциев и Хрисогона, на незаконном внесении Секста Росция в проскрипционные списки после его смерти и официального окончания проскрипций, на безрезультатном протесте городского совета Америи, на приобретении имущества покойного Хрисогоном, Магном и Капитоном, на их попытках уничтожить Секста Росция-младшего и его бегстве в Рим к Цецилии Метелле. Он напомнил судьям о вопросе, с которым подходил к каждому делу великий Луций Кассий Лонгин Равилла: Кому выгодно?

Когда речь зашла о диктаторе, Цицерон не дрогнул; казалось, он с трудом удерживается от самодовольной ухмылки.

— Я пребываю в убеждении, добрые судьи, что все это произошло без ведома почтенного Луция Суллы и попросту осталось им незамеченным. В конце концов, сфера его деятельности грандиозна и обширна; государственные дела высочайшей важности отвлекают на себя все его внимание, ибо он деятельно залечивает раны прошлого и предотвращает угрозы, исходящие от будущего. Все глаза обращены на него; вся власть сосредоточена в его твердых руках. Заключить мир или объявить войну — выбор между ними и средства их осуществления принадлежат ему и только ему. Вообразите себе толпу жалких прощелыг, окружающих такого человека, следящих и поджидающих, когда его внимание будет целиком поглощено каким-нибудь важным делом, чтобы они могли без промедления воспользоваться удобным моментом. Он воистину Сулла Счастливый, но, клянусь Геркулесом, конечно же среди любимцев Фортуны не найдется ни одного человека, среди многочисленной челяди которого не затаился какой-то нечестный раб или, хуже того — хитрый и бессовестный вольноотпущенник.

Он углубился в свои заметки и опроверг каждый довод Эруция, выставив своего недалекого противника на посмешище. Он не оставил камня на камне от аргумента Эруция, согласно которому безвыездное проживание Секста Росция в деревне было знаком его раздора с отцом; Цицерон пустился в пространное отступление, посвященное ценности и достоинству деревенской жизни, — сия тема всегда ласкала слух пообтесавшихся в городе римлян. Он заявил протест против того, что рабы, присутствовавшие при гибели своего хозяина, не могут быть призваны в свидетели, так как их новый хозяин Магн, прячущий их в доме Хрисогона, отказывается это допустить.

Он говорил об ужасах отцеубийства, преступления столь тяжкого, что обвинительный приговор невозможен без неопровержимых доказательств.

— Я осмелился бы даже утверждать, что судьи должны видеть обагренные кровью руки сына, чтобы они могли поверить в преступление столь чудовищное, столь гнусное, столь противоестественное! — Он описал древнее наказание за отцеубийство, к ужасу и восторгу толпы.

Речь его была столь подробна и обстоятельна, что судьи заерзали в своих креслах, но уже не от страха перед именем Суллы, а от нетерпения. Голос его начал хрипнуть, несмотря на то, что он изредка делал глоток из чаши с водой, спрятанной за ораторским возвышением. Я начал думать, что он намеренно тянет время, хотя и не представлял себе, зачем.

Тирон ненадолго отлучился со скамьи обвиняемого; я решил, что он отошел по нужде, так как сам испытывал растущую потребность поступить так же. Но в этот самый момент, опираясь на костыль, он быстро проковылял по галерее и занял свое место. С вершины ростр Цицерон посмотрел вниз и поднял бровь. Они обменялись между собой каким-то знаком и улыбнулись.

Цицерон прочистил горло и отпил из чаши. Он сделал глубокий вдох и на мгновение закрыл глаза.

— А теперь, судьи, мы переходим к одному подлецу и вольноотпущеннику, по происхождению египтянину, по природе бесконечно алчному, — но поглядите — вот и он: в сопровождении пышной свиты он спустился из своего роскошного особняка на Палатине, где обитает в богатстве и изобилии среди сенаторов и магистратов из древнейших семей государства.

Вызванный Эруцием, наконец прибыл Хрисогон.

Его телохранители незамедлительно очистили последние ряды галереи, где нескольким счастливчикам из толпы удалось занять те немногие места, что оставались после мелкой знати. Когда Хрисогон прошествовал к центру скамьи и сел, все головы повернулись к нему и по площади прокатился ропот. Его свита оказалась столь многочисленной, что части слуг пришлось стоять в боковых проходах.

Я повернул голову вместе с остальными, чтобы мельком взглянуть на его легендарные золотистые кудри, высокий, как у Александра, лоб, сильную, широкую челюсть, прорезанную сегодня жесткой, угрюмой складкой. Я снова посмотрел на Цицерона, который, казалось, готовится к атаке, приподнимая свои узкие плечи и наклоняя лоб, словно наседающий на соперника козел.

— Я навел справки об этом вольноотпущеннике, — сказал он. — Я узнал, что он очень богат и не стыдится показывать свое богатство. Кроме особняка на Палатине, он владеет отменным загородным поместьем, не говоря уже о множестве усадеб, которые расположены на превосходной земле и в непосредственной близости от Рима. Его дом набит делосскими и коринфскими сосудами из золота, серебра и бронзы, и имеется среди них знаменитый самовар, который он недавно купил с торгов за такую цену, что один прохожий, услышав его последнее предложение, решил было, что продается целое имение. Общая стоимость серебряных рельефов, расшитых ковров, картин и мраморных статуй не поддается счету, если только не найдется человек, способный подсчитать точное количество трофеев, награбленных у разных видных семей и сваленных в одном доме!

Но это только его немое имущество. А что же его челядь? Она состоит из огромного числа рабов, отличающихся самыми редкими навыками и врожденной одаренностью. К чему упоминать обычные ремесла — поваров, хлебопеков, портных, носильщиков, плотников, обойщиков, мусорщиков, поломоек, художников, полировщиков, посудомоек, мастеров на все руки, конюхов, кровельщиков и врачей? Для услаждения слуха и успокоения души он владеет такой тьмой музыкантов, что вся окрестность постоянно оглашается голосами, струнными инструментами, барабанами и флейтами. По ночам он наполняет воздух шумом своих оргий — ему в усладу выступают акробаты и декламируют распутные поэты. Когда человек ведет такую жизнь, судьи, представляете ли вы, какие у него расходы? Сколько стоят его платья? Сколько он выбрасывает на щедрые увеселения и расточительные пиры? Его жилище вообще трудно назвать домом; скорее это школа разврата и рассадник порока, пристанище для всевозможных преступников. Всего состояния Секста Росция ему не хватило бы и на месяц!

Взгляните же, судьи, на него самого: поверните головы и смотрите! Тщательно причесанный и напомаженный, расхаживает он с важным видом по Форуму в сопровождении рожденных в Риме граждан, которые позорят свои тоги, показываясь в свите бывшего раба! Посмотрите, как он презирает всех, кто его окружает, никого другого он за человека не считает, кичась и обманывая себя тем, будто у него одного вся власть и все богатство.

Я оглянулся. Всякий, кто в этот миг увидел бы Хрисогона впервые, вряд ли счел бы его красавцем. Его лицо столь вздулось и покраснело, словно его вот-вот хватит удар. Глаза вылезали у него из орбит. Я никогда не видел, чтобы такая ярость была заперта в таком неподатливом теле. Если бы он и впрямь взорвался, меня это ничуть бы не удивило.

Цицерону с ростр было прекрасно видно, какое действие производят его слова, и все же он продолжал, не останавливаясь. Тоже возбужденный и раскрасневшийся, он говорил все быстрее, и все же полностью владел собой, не глотая ни слога, и не путался, подбирая слова.

— Я боюсь, что некоторые могут неверно истолковать мои нападки на это низкое существо, и вы решите, будто я намеревался опорочить дело аристократии, вышедшей из гражданских войн с победой, и ее заступника — Суллу. Людям, меня знающим, известно, что я жаждал мира и примирения противников, но примирение не состоялось, и победу одержала сторона, более правая. Это случилось благодаря воле богов, рвению римского народа и мудрости, могуществу и счастью Луция Суллы. Что победители должны быть вознаграждены, а побежденные наказаны, не вызывает у меня ни малейших сомнений. Но я не верю в то, что аристократия взялась за оружие лишь затем, чтобы ее рабы и вольноотпущенники получили свободу обжираться нашим добром и имуществом.

Я больше не мог сдерживаться. Мой мочевой пузырь мог взорваться одновременно с раздувшимися щеками Хрисогона.

Я поднялся со своего места и прошел мимо аристократов, недовольных помехой и брезгливо одергивавших края своих тог, словно одно прикосновение моих ног могло осквернить их одежду. Пока я пробирался через запруженный народом проход между судейскими рядами и галереей, я оглянулся на площадь и почувствовал удивительную отстраненность безымянного зрителя, покидающего театр в самый разгар событий: Цицерон страстно жестикулировал, толпа восхищенно взирала на него, Эруций и Магн скрежетали зубами. Тирон случайно посмотрел в мою сторону. Он улыбнулся, потом внезапно встревожился. Он изо всех сил замахал руками. Я улыбнулся и ответил ему прощальным взмахом руки. Юноша замахал еще настойчивей и стал приподниматься со своего места. Я повернулся к нему спиной и поспешил по своему делу. Если он хочет напоследок перемолвиться со мной глаз на глаз, ему придется потерпеть, пока я не покончу с более неотложным делом. Только потом я понял, что он пытался предостеречь меня от опасности, маячившей за моей спиной.

В конце галереи я прошел мимо Хрисогона и его подчиненных. В тот момент мне почудилось, будто я действительно чувствую жар, излучаемый его кроваво-красным лицом.


Я продирался сквозь гущу слуг и рабов, заполнивших пространство за галереей. Улица позади нее была пуста. Некоторые зрители, не дорожившие своей гражданской гордостью, уже оставили запах мочи в ближайшем водосточном желобе, но мой мочевой пузырь оказался не настолько слаб, чтобы я не мог дотерпеть, пока доберусь до общественной уборной. За святилищем Венеры имелась небольшая ниша, предназначенная специально для этой цели и расположенная как раз над Большой сточной канавой, со слегка скошенным полом и канавками у основания каждой стены.

Седобородый старик в чистой белой тоге как раз уходил, когда я вошел внутрь. Проходя, он кивнул.

— Вот это процесс, как по-твоему? — прохрипел он.

— Так и есть.

— Этот Цицерон неплохой оратор.

— Отличный оратор, — поддакнул я на бегу. Старик удалился. Я стоял у дальней стены, уставясь на изрытый известняк и стараясь не дышать. В силу некой акустической странности я слышал, как декламирует на рострах Цицерон. Голос его был несколько размыт, но отчетлив: «Конечная цель обвинителей столь же очевидна, сколь и предосудительна: не больше и не меньше, как полное уничтожение детей проскрибированных всеми доступными им средствами. Ваш приговор и казнь Секста Росция станут первыми вехами на этом пути».

Цицерон подошел к своим заключительным доводам. Я пытался быстрее покончить со своим делом. Я закрыл глаза, и затворы отворились. Чувство облегчения было непередаваемым.

В этот самый миг я расслышал хриплый посвист за спиной и остановился на полдороге. Я посмотрел через плечо и увидел Маллия Главкию, стоявшего в десяти шагах от меня. Он провел рукой по тунике, пока его пальцы не нащупали кинжал, спрятанный в складках у него на груди, и погладил рукоять с похотливой усмешкой, словно он ощупывал собственный член.

«Будьте бдительны, судьи, потому что иначе в этот самый день и на этом самом месте вы положите начало новой волне проскрипций, куда более кровавой и безжалостной, чем первая. Та, по крайней мере, метила в людей, которые могли защитить себя сами; трагедия, которую я предвижу, будет нацелена на детей проскриптов, на младенцев в колыбелях! Во имя бессмертных богов, кто ответит мне, куда может завести республику такая жестокость?»

— Продолжай, — сказал Главкия. — Заканчивай то, что начал.

Я опустил край туники и повернулся к нему.

Главкия улыбался. Он медленно залез в тунику, вынул нож и начал поигрывать им, проводя острием по стене с царапающим звуком, от которого у меля заломило в зубах.

— Ты понимаешь, о чем я, — произнес Главкия доброжелательно. — Неужели ты мог подумать, что я всажу человеку нож в спину, пока он справляет нужду?

— Весьма похвальное качество, — согласился я, не давая своему голосу дрогнуть. — Чего ты хочешь?

— Убить тебя.

Я быстро втянул в себя воздух, пропахший застоявшейся мочой.

— Сейчас? До сих пор?

— Ты прав. — Он перестал скрести ножом и прикоснулся пальцем к острию. Капелька крови выступила на коже. Главкия всосал ее в себя.

«Судьи, мудрым мужам, облеченным такой властью, как ваша, подобает использовать надежнейшие лекарства для исцеления застарелых хворей нашего государства…»

— Но зачем? Процесс уже почти закончился.

Вместо ответа он продолжал сосать свой большой палец и опять принялся царапать стену ножом. Он пялился на меня как умалишенный, чудовищных размеров переросток. Кинжал, спрятанный у меня в тунике, был не плох, но я рассудил, что его рука длиннее моей на пару ладоней. Преимущество было не на моей стороне.

— Зачем меня убивать? От того, что случится сейчас, ничего уже не зависит; что бы ты мне ни сделал, ничего не изменится. Моя роль в этом деле сыграна уже несколько дней назад. Если ты зол на тот удар по голове, то позавчера ночью тебя ударил не я, а раб. У тебя нет причин быть мною недовольным, Маллий Главкия. У тебя нет причины меня убивать. Ни малейшей причины.

Царапанье прекратилось. Он перестал сосать палец и взглянул на меня очень серьезно.

— Но я уже сказал тебе: я хочу тебя убить. Ты собираешься заканчивать или нет?

«Среди вас не найдется никого, кто бы не знал о славе римского народа как милостивого завоевателя, мягкого по отношению к своим иноземным врагам, но сегодня римляне по-прежнему набрасываются друг на друга с леденящей душу жестокостью».

Главкия сделал шаг мне навстречу. Я отступил назад и оказался как раз над канавкой. В ноздри мне ударила страшная вонь экскрементов и мочи.

Он придвинулся ближе.

— Ну? Ты ведь не хочешь, чтобы тебя нашли всего в кровище и притом с обмоченной тогой, не так ли?

У него за спиной выросла новая фигура — воспользоваться уборной пришел очередной зритель. Я подумал было, что Главкия хотя бы на миг отвернется, и тогда я на него кинусь, быть может, дам ему между ног, — но Главкия только улыбнулся и поднял нож, чтобы незнакомец мог его видеть. Тот дал деру, не раскрыв даже рта.

Главкия покачал головой.

— Сейчас я не могу предоставить тебе выбор, — пояснил он. — Я должен сделать это быстро.

Он был громаден, зато неуклюж. Он сделал выпад, но мне удалось уклониться от него с удивительной легкостью. Я вынул свой нож, надеясь, что мне не придется его использовать, если я только смогу проскользнуть мимо Главкии. Метнувшись в открывшийся зазор, я поскользнулся на залитом мочой полу и упал лицом вниз на твердые камни.

Нож с дребезжанием отлетел в сторону. В отчаянии я пополз к нему. Он находился на расстоянии вытянутой руки, когда что-то с чудовищной силой обрушилось мне на плечи и придавило меня к полу.

Главкия несколько раз пнул меня под ребра, а потом перевернул на спину. Его ухмыляющаяся физиономия, угрожающе опускавшаяся на меня, была самым уродливым зрелищем из всего, что я когда-либо видел. Так вот как это будет, подумал я; я умру не в старости под колыбельную беззубой Бетесды, обволакиваемый ароматом сада, но задохнусь от вони в грязной уборной, со слюнями омерзительного убийцы на лице, под эхо монотонного голоса Цицерона.

Послышался упругий звук перелетающего через камни ножа, и что-то острое ткнулось мне в бок. С простодушием непорочной весталки я искренне поверил, что нож каким-то образом вернулся ко мне лишь потому, что я этого захотел. Я мог до него дотянуться, но в тот момент тщетно пытался обеими руками удержать Главкию. Я заглянул в его глаза и был зачарован лютой ненавистью, которая в них горела. Вдруг он посмотрел вверх, и в следующее мгновение камень величиной с краюху хлеба неведомым образом прилип к его перевязанному лбу, словно он выскочил из его черепа, как Минерва — из головы Юпитера. Камень не двигался, словно приклеенный ко лбу кровью, медленно выступавшей из раны, но нет — камень держали две руки, которые его и опустили. Я закатил глаза и на фоне синего неба увидел Тирона.

Вид у него был безрадостный. Он не переставая что-то шептал, пока моя рука (не ухо) не различила наконец слово нож. Изогнувшись и невероятным образом заведя руку за спину, я схватил нож там, куда отбросил его Тирон, и вертикально поставил его над грудью. В латыни, к несчастью, нет слова для того сверхъестественного ощущения узнавания, которое я в тот миг пережил, как будто то же самое я уже делал когда-то прежде. Тирон поднял увесистый камень и снова обрушил его на расплющенный лоб Главкии; гигант, словно гора, повалился на меня, и клинок Эко погрузился по рукоять в его разорванное сердце.

«Не позволяйте этой злобе и дальше распространяться по нашей земле, — кричал отдаленный голос. — Изгоните, отвергните, оттолкните ее! Многим римлянам принесла она ужасную смерть. Но хуже того, она обессилила наши души. Час за часом, день за днем приучая нас к жестокости, она замкнула наши уста; она задушила всяческое сострадание в народе, который некогда славился как самый милосердный народ на свете! Когда в каждое мгновение, повсюду мы видим акты насилия, когда нас закружило в беспощадном вихре жестокости и обмана, даже самый добрый и мягкий среди нас утрачивает всякое человеколюбие!»

Наступила тишина, сменившаяся громом аплодисментов. Смущенный и залитый кровью, я было решил, что причиной ликования стал я. В конце концов, стены уборной чем-то напоминали стены арены, а Главкия был мертв, как любой мертвый гладиатор. Но, подняв глаза, я увидел только Тирона, поправлявшего свою тунику с выражением отчаяния и отвращения на лице.

— Я пропустил заключительную часть! — проворчал он. — Цицерон будет в ярости. Клянусь Геркулесом! На мне хотя бы нет крови. — С этими словами он повернулся и исчез, оставив меня под содрогающейся глыбой мертвой человеческой плоти.

Глава тридцать вторая

Цицерон выиграл дело. Подавляющее большинство из семидесяти пяти судей, в том числе и претор Марк Фанний, признали Секста Росция невиновным в отцеубийстве. Только закоренелые сулланцы, включая горстку новых сенаторов, назначенных непосредственно диктатором, проголосовали за осуждение.

Не меньшее впечатление произвело выступление Цицерона и на толпу. По всему Риму только и разговоров было, что о Цицероне, из уст в уста передавались фразы и отрывки из его речи. Еще несколько дней спустя, проходя мимо открытых окон таверны или кузницы, можно было слышать разговоры тех, кому еще не наскучило пересказывать некоторые отборные колкости Цицерона в адрес Суллы и восхвалять его отважную атаку на Хрисогона. Повсюду с одобрением отзывались о его картинах деревенской и семейной жизни, уважении сыновнего долга, почтительности к богам. Он сразу же заслужил славу мужественного и благочестивого римлянина, приверженца справедливости и истины.

В тот вечер в доме Цецилии Метеллы состоялось скромное торжество. Среди гостей был Руф — светящийся радостью, ликующий, слегка подвыпивший. Присутствовали и те, кто сидел рядом с Цицероном на скамье, обвиняемого, — Марк Метелл и Публий Сципион; пришли и некоторые закулисные помощники защиты. Сексту Росцию было предоставлено ложе по правую руку хозяйки; его жена и старшая дочь скромно сидели в креслах позади него. Тирону разрешили сесть за спиной хозяина, чтобы и он мог принять участие в торжестве. Даже я был приглашен и удостоен отдельного ложа, а кроме того, ко мне приставили раба, носившего со стола лакомства.

Почетным гостем был, пожалуй, Секст Росций, но все разговоры вращались вокруг Цицерона. Коллеги-адвокаты, не скупясь на похвалу, цитировали наиболее удачные места из его речи; они с уничтожающим сарказмом издевались над выступлением Эруция и громко хохотали, вспоминая, каким было его лицо, когда Цицерон впервые осмелился произнести имя Златорожденного. Цицерон принимал их похвалы с добродушной скромностью. Он согласился выпить капельку вина, которой хватило, чтобы на его щеках заиграл румянец. Отбросив обычную умеренность и конечно же изголодавшись после поста и трудного дня, он ел до отвала. Цецилия похвалила его аппетит и заметила, что вечеринка по случаю победы состоялась благодаря ему, ибо в противном случае лакомства, которые она приказала приготовить заранее — жгучие медузы и эскалопы, дрозды, запеченные со спаржей, багрянка, дятлы во фруктовом компоте, тушеное свиное вымя, жирный куриный паштет, утки, кабаны и устрицы до отвала, — были бы вывалены на улицы Субур, где с ними разделалась бы беднота.

Послав своего раба за третьей порцией вифинских грибов, я задался вопросом, а не преждевременно ли сегодняшнее празднование. Да, конечно. Секст Росций отстоял свою жизнь, но он по-прежнему находился в подвешенном состоянии: его имущество в руках врагов, гражданские права отняты у него проскрипцией, смерть отца остается неотмщенной. Он избежал уничтожения, но есть ли у него шансы добиться сносного существования? Его адвокаты были явно не в настроении беспокоиться о будущем. Я держал рот на замке, только иногда открывая его для того, чтобы посмеяться их шуткам или набить его грибами.

Всю ночь Руф смотрел на Цицерона с пылкой тоской, которую, казалось, замечал один я; мог ли я после сегодняшнего выступления Цицерона принижать безответную страсть Руфа? Тирон выглядел вполне довольным, он смеялся каждой шутке и даже имел дерзость острить, но при всяком удобном случае он с болью в глазах посматривал на Росцию, которая упрямо не глядела в его сторону. Неподвижная и несчастная, она сидела в кресле, не притрагиваясь к еде, и в конце концов попросила извинения у отца и хозяйки дома. Выбегая из комнаты, она разрыдалась. Мать вскочила и поспешила за ней.

Уход Росции положил начало своеобразной эпидемии плача. Первой она поразила Цецилию, которая пила быстрее остальных. Весь вечер она была оживленной и часто смеялась. Бегство Росции повергло ее во внезапное уныние.

— Я знаю, — сказала она, пока мы прислушивались к всхлипам Росции в коридоре. — Я знаю, почему девочка плачет. Да, да. — Старуха клюнула носом. — Она тоскует по своему дорогому, дорогому старику-дедушке. Ох, каким он был милым. Мы не должны забывать, какое именно событие свело нас вместе этим вечером — безвременная смерть моего милого, милого Секста. Любимого Секста. Кто знает, если бы не мое бесплодие во все эти годы… — Она вслепую поправила прическу, уколов палец о серебряную булавку. На кончике пальца вздулась бисеринка крови. Она с содроганием посмотрела на ранку и заплакала.

Руф мгновенно оказался рядом с ней, утешая, не позволяя сказать ничего такого, о чем она могла бы пожалеть позднее.

Затем зарыдал Секст Росций. Он пробовал сдержаться, закусив костяшки пальцев и скривив лицо, но слезы текли ручьем. Они сбегали по лицу на подбородок и капали на тарелку с медузами. Бедняга втягивал воздух мелкими, судорожными глотками и выпускал его из себя с протяжным, трясущимся стоном, закрыв лицо ладонями и содрогаясь от рыданий. Он выронил тарелку на пол; раб ее подхватил. Его всхлипы были громкими и прерывистыми, подобно обезьяньему реву. Потребовалось несколько секунд, прежде чем я разобрал слово, которое он произносил навзрыд снова и снова:

— Отец, отец, отец…

Большую часть вечера он оставался самим собой — тихим и угрюмым, лишь изредка соглашаясь улыбнуться, когда остальные хохотали над очередной колкостью в адрес Эруция или Хрисогона. По словам Руфа, он оставался странно безучастным, даже когда был оглашен приговор. Прожив столько времени в страхе, он не чувствовал облегчения, пока не разразился слезами. Поэтому он и расплакался.

Так я, по крайней мере, думал.

Похоже, пора было уходить.

Публий Сципион, Марк Метелл и их знатные друзья пожелали нам доброй ночи и разошлись кто куда; Руф остался с Цецилией. Я ужасно хотел уснуть в собственной постели, но Бетесда оставалась у Цицерона, а до Субуры было далеко. В порыве благодушия окрыленный успехом Цицерон настоял на том, чтобы я провел последнюю ночь под его крышей.

Если бы я ответил отказом, история оборвалась бы прямо здесь — на полуправдах и ложных подозрениях. Вместо этого я шагал рядом с Цицероном в окружении факельщиков и телохранителей через озаренный лунным светом Форум и поднимался по откосу Капитолийского холма, пока мы не подошли к его дому.

Так я наконец столкнулся лицом к лицу со счастливейшим из живущих. Так я узнал правду, о которой до тех пор лишь смутно догадывался.


Мы с Цицероном дружелюбно болтали о всякой всячине — о затяжной жаре, суровой красоте Рима при полной луне, запахах, наводнивших город ночью. Мы свернули за угол и вышли на нашу улицу. Свиту, что напоминала небольшую армию, разбившую лагерь у входа в дом, первым заметил Тирон. Он вцепился в тогу хозяина и, раскрыв рот, показал рукой.

Мы увидели их прежде, чем они нас: пустые носилки и носильщиков, которые прислонились к ним, сложив руки, факельщиков, притулившихся к стене и небрежно опустивших свои факелы. В мерцающем свете несколько лакеев играли на обочине в треугольник, в то время как горсточка секретарей, скосив глаза, что-то второпях записывали в своих пергаментах. Рядом с ними стояло и известное число телохранителей. Один из них разглядел нас в конце улицы, где мы остановились как вкопанные, и слегка толкнул в бок пышно разодетого раба, который занимался тем, что делал ставки на игроков в треугольник. Раб распрямился и надменно двинулся в нашу сторону.

— Ты оратор Цицерон, хозяин этого дома?

— Да, это я.

— Наконец-то! Прости за то, что мы расположились прямо у тебя на пороге, — нам было больше некуда деваться. И конечно, ты простишь моего хозяина за столь поздний визит; в действительности, мы здесь уже довольно долго — с самого захода солнца дожидаемся твоего возвращения.

— Понимаю, — вяло сказал Цицерон. — И где же ваш хозяин?

— Он ожидает в доме. Я убедил твоего привратника, что не стоит держать Луция Суллу на пороге, даже если хозяин не может поприветствовать его лично. За мной, пожалуйста, — раб шагнул назад и дал нам знак следовать за ним. — Мой хозяин ждет уже долго. Он очень занятой человек. Своих факельщиков и телохранителей можешь оставить здесь, — добавил он строго.

Шедший рядом со мной Цицерон дышал глубоко и ровно, словно человек, готовящийся нырнуть в ледяную воду. Мне чудилось, что в ночной тиши я слышу, как бьется его сердце, пока я не сообразил, что это мое. Тирон по-прежнему крепко держал хозяина за тогу. Он закусил губу.

— Ты ведь не думаешь, хозяин… он не осмелится, не в твоем доме…

Цицерон заставил его замолчать, поднеся указательный палец к губам. Он шагнул вперед, взмахом руки приказав телохранителям остаться на месте. Мы с Тироном проследовали за ним.

Пока мы шли к парадному входу, люди из свиты диктатора продолжали заниматься своими делами, бросая на нас лишь быстрые, угрюмые взгляды, как будто мы были виноваты в их усталости. Тирон вышел вперед, чтобы открыть дверь. Он вперил свой взор внутрь, словно ожидал обнаружить там чащу обнаженных кинжалов.

Но в вестибюле не было никого, кроме старого Тирона, который, волоча ноги, бросился в панике к Цицерону:

— Хозяин…

Цицерон успокоил старика, кивнув и тронув его за плечо, и прошел дальше.

Я ожидал встретить в доме множество свиты — основную часть телохранителей, писцов, льстецов и подхалимов. Но в доме не было никого, кроме обычной прислуги, которая жалась по стенам и старалась не попадаться на глаза.

В кабинете ярко горела лампа; Сулла сидел в одиночестве с развернутым свитком на коленях; рядом с ним на столе стояла полупустая миска с пшеничной запеканкой. Он оторвался от чтения, когда мы вошли, и поднял одну бровь. Он не проявлял признаков нетерпения, не выглядел пораженным, но только немного усталым.

— Ты отличаешься изрядной ученостью и недурным вкусом, Марк Туллий Цицерон. В этой комнате я нашел массу скучных, сухих трудов по грамматике и риторике, но меня порадовала твоя превосходная подборка пьес, особенно греческих. И хотя ты, по всей видимости, нарочно собираешь худших из латинских поэтов, это можно простить за твою разборчивость при выборе этого отменного списка Еврипида — из лавки Эпикла в Афинах, насколько я понимаю. В молодости я частенько подумывал о том, чтобы стать актером. Я всегда думал, что из меня вышел бы очень трогательный Пенфей. Или ты думаешь, что еще лучше удался бы мне Дионис? Ты хорошо знаешь «Вакханок»?

Цицерон через силу сглотнул.

— Луций Корнелий Сулла, это большая честь, что ты соблаговолил посетить мой дом…

— Довольно этой чепухи! — огрызнулся Сулла, поджимая губы. Невозможно было понять, раздражен он или позабавлен. — Кроме нас здесь никого нет. Не трать понапрасну голоса и моего терпения на бессмысленные формальности. Правда заключается в том, что ты страшно огорчился, увидев меня здесь, и хотел бы, чтобы я ушел как можно скорее.

Цицерон приоткрыл рот и мотнул головой, не зная, отвечать ему или нет.

Сулла состроил прежнюю мину — полураздраженную, полурадостную. Нетерпеливым взмахом он обвел комнату.

— По-моему, стульев хватит на всех. Садитесь.

Тирон нервно принес стулья Цицерону и мне, потом встал по правую руку от хозяина, наблюдая за Суллой, словно за экзотической и весьма опасной рептилией.

Я никогда не видел Суллу так близко. Свет лампы бросал на его лицо резкие тени, очерчивая рот глубокими складками и заставляя светиться глаза. Его пышная львиная грива, некогда славившаяся своим блеском, стала жесткой и потускнела. Бесцветная кожа была сплошь покрыта пятнами и тонкой сеткой красных вен. Губы пересохли и потрескались. Из ноздри торчала метелка черных волос.

Перед нами сидел всего лишь старый полководец, не первой молодости распутник, усталый политик. Его глаза видели все и не боялись ничего. Они насмотрелись и на ослепительную красоту, и на безобразие ужаса; ничто не могло произвести на них впечатления. И все же в них застыл голодный блеск, нечто такое, что, казалось, готово вырваться наружу и вцепиться мне в глотку, когда он обратил свей пристальный взор на меня.

— Ты, должно быть, Гордиан, по прозванию Сыщик. Хорошо. Я рад, что ты здесь. Я хотел посмотреть и на тебя тоже.

Он лениво переводил взгляд то на меня, то на Цицерона, посмеиваясь про себя, испытывая наше терпение.

— Вы можете догадаться, зачем я пришел, — сказал наконец он. — Некая малопримечательная судебная тяжба, рассматривавшаяся сегодня поутру у ростр. Я почти ничего не знал об этом деле до тех пор, пока во время второго завтрака меня не поставили о нем в известность — довольно грубым образом. Раб моего дорогого вольноотпущенника Хрисогона весь в смятении и тревоге прибежал ко мне с воплями о катастрофе на Форуме. В тот момент я как раз был занят тем, что поглощал переперченную фазанью грудку; от этой новости у меня разыгралось несварение желудка. Твоя служанка принесла мне с кухни неплохую кашу — слабенькую, но успокаивающую, как раз такую, какую советуют мои врачи. Разумеется, она могла оказаться отравленной, но ты ведь вряд ли меня поджидал, не так ли? В любом случае я всегда предпочитал подвергаться опасности без слишком долгих раздумий. Я всегда называл себя не Суллой Мудрым, но лишь Суллой Счастливым, что, на мой взгляд, куда как лучше.

На мгновение он опустил в кашу указательный палец, потом резко провел рукой по столу, и миска с кашей полетела на пол. Из коридора прибежала рабыня. Она увидела широкие глаза и белое лицо Цицерона, и быстро ретировалась.

Сулла засунул палец в рот и облизал его, после чего продолжил безмятежным, мелодичным голосом.

— Похоже, вы оба немало потрудились, выискивая, выкапывая и вынюхивая правду об этих отвратительных, жалких Росциях и их отвратительных, жалких преступлениях друг против друга. Мне сказали, что вы тратили час за часом, день за днем, нащупывая факты; что ты проделал долгий путь в забытую Богом Америю и обратно, Гордиан, что ты не раз подвергал опасности собственную жизнь, и все ради скудных обрывков правды. И ты до сих пор не знаешь всей истории — похоже на пьесу, в которой недостает целых сцен. Разве это не смешно? До сего дня я даже не слышал имени Секста Росция, и мне потребовалось всего несколько часов — даже минут, чтобы разузнать все, что стоило узнать об этом деле. Я просто призвал к себе некоторых участников этой истории и потребовал от них полного отчета. Иногда я подумываю, что в дни царя Нумы правосудие осуществлялось куда легче и проще.

Сулла на мгновение замолк, поигрывая свитком, лежавшим у него на коленях. Он поглаживал швы, которыми были скреплены страницы, и трогал пальцами гладкий пергамент. Внезапно он смял его и зашвырнул в дальний конец комнаты. Снаряд приземлился на стол со свитками и снес их на пол. Сулла, как ни в чем не бывало, продолжал:

— Скажи мне, Марк Туллий Цицерон, каковы были твои намерения, когда ты взялся за то, чтобы защищать этого подлеца сегодня в суде? Был ли ты добровольным орудием моих врагов или они завлекли тебя обманом? Кто ты — ловкий умник или полный дурак?

Голос Цицерона был сух, как пергамент.

— Меня просили представлять интересы невинного человека против возводимых на него наглых обвинений. Если суд не является последним прибежищем невинных…

— Невинных? — Сулла подался вперед на своем кресле. Его лицо погрузилось в тень. Вокруг его огненно-рыжей шевелюры образовался ореол. — Так тебе сказали мои старые дорогие друзья — Метеллы? Очень древнее и могущественное семейство эти Метеллы. Я ждал, что они нанесут мне удар в спину с тех самых пор, как развелся с лежавшей при смерти дочерью Далматика. А что я мог поделать? На разводе настаивали авгуры и жрецы: я не мог позволить ей осквернить мой дом своей болезнью. И вот как отомстили мне мои бывшие родственнички: наняли безродного адвоката со смешным именем, чтобы опозорить меня в суде. Какой смысл быть диктатором, когда те самые люди, за благосклонность которых ты вел такую жестокую борьбу, набрасываются на тебя по столь ничтожным поводам?

Что они предложили тебе, Цицерон? Деньги? Обещали взять под свое покровительство? Политическую поддержку?

Я взглянул на Цицерона, чье лицо застыло, будто каменное. В мерцающем свете я не мог полностью доверять своим глазам, но мне показалось, что кончики его губ искривились в едва различимой усмешке. Должно быть, ее заметил и Тирон; его лицо омрачилось тревожным предчувствием.

— Кто из них приходил к тебе, Цицерон? Марк Метелл, тот самый недоумок, который осмелился появиться сегодня на скамье рядом с тобой? Или его родственница Цецилия Метелла, безумная старуха, страдающая бессонницей? Или то были вовсе не Метеллы, а один из их подручных? Наверняка это не был мой новый свояк Гортензий — за деньги он возьмется представлять злейшего своего врага, клянусь Юпитером, но он слишком хитер, чтобы ввязываться в этот фарс. К сожалению, этого не скажешь о прелестном братце Валерии — Руфе.

Цицерон по-прежнему молчал. Тирон нетерпеливо наморщил лоб и заерзал.

Сулла откинулся на спинку кресла. Свет лампы лег ему на лоб и прокрался в глаза, которые заблестели, точно бусинки.

— Неважно. Так или иначе, Метеллы завербовали тебя против меня. Значит, они сказали тебе, что этот Секст Росций не виновен? И ты им поверил?

Тирон не выдержал.

— Конечно! — выпалил он. — Потому что это правда. Поэтому-то мой хозяин и защищал его, а вовсе не затем, чтобы залезть в карман знатного семейства…

Цицерон остановил слугу, легонько тронув его за запястье. Сулла взглянул на Тирона и оценивающе поднял брови, точно впервые его заметил.

— Этот раб не такой уж красавец, чтобы смотреть сквозь пальцы на его развязное поведение. Если бы ты, Цицерон, был римлянином хоть на мизинец, ты бы запорол его на месте до полусмерти.

Улыбка Цицерона дрогнула.

— Прошу тебя, Луций Сулла, прости ему его дерзость.

— Тогда, вместо того чтобы предоставлять слово рабу, отвечай сам. Когда тебе сказали, что Секст Росций не виновен, ты поверил этому?

— Поверил, — вздохнул Цицерон. Он сложил кончики пальцев и согнул костяшки. Бросив короткий взгляд на меня, он уставился вниз. — Сначала.

— Ага! — Слабая, неуловимая улыбка заиграла теперь на лице Суллы. — Мне казалось, что ты слишком умен, чтобы тебя могли дурачить так долго. Когда ты его раскусил?

Цицерон пожал плечами.

— Я подозревал его почти с самого начала, но это ничего не меняло. Доказательств того, что Секст Росций сговорился со своими родственниками об убийстве старика, все равно не существует.

— Нет доказательств, — рассмеялся Сулла. — Адвокаты! Вечно по одну сторону улики и доказательства. А по другую — истина. — Он покачал головой. — Эти жадные дураки, Капитон и Магн, думали, что смогут засудить своего родственника Секста, не признавая своего участия в преступлении. Как только Хрисогон мог связаться с таким отребьем?

— Не понимаю, — прошептал Тирон. Выражение его лица могло показаться комичным, если бы на нем не была написана такая мука и смущение. Мне было жаль его. Мне было жаль себя. До сих пор я силился тешить себя той же иллюзией, за которую с такой непринужденностью цеплялся Тирон, — верой в то, что все наши труды по спасению Секста Росция имеют цель более высокую, нежели политика или тщеславие, что мы служим началу, именуемому в просторечии правосудием. Верой в то, что Секст Росций, несмотря ни на что, не виновен. Сулла поднял бровь и хмыкнул.

— Твой дерзкий раб не понимает, Цицерон. Разве ты не просвещенный римлянин? Разве тебя не беспокоит воспитание юноши? Объясни ему.

Цицерон прищурился и внимательно разглядывал свои пальцы.

— Я думал, Тирон, что ты все уже знаешь. Честное слово, я думал, что ты во всем разобрался самостоятельно. Гордиан, по-моему, разобрался. Не так ли, Гордиан? Тогда объясни ему. Тебе за это заплачено.

Тирон посмотрел на меня так жалобно, что я заговорил едва ли не против воли.

— Все дело в проститутке, — сказал я. — Помнишь, Тирон, девушку по имени Елена, которая работала в Лебедином Доме?

Сулла проницательно кивнул, но поднял палец, вмешиваясь в разговор.

— Ты пропустил самое начало. Младший брат…

— Конечно, Гай Росций. Отравлен братом дома в Америи. Возможно, местных жителей удалось одурачить, но симптомы мало похожи на отравление солеными грибами.

— Колоквинт, — подсказал Цицерон.

— Горькая тыква? Возможно, — согласился я. — Особенно в сочетании с каким-нибудь более вкусным ядом. Я слышал об одном случае в Антиохии с очень похожими симптомами: несчастного вырвало бесцветной желчью, потом кровью, затем наступила немедленная смерть. Возможно, Секст уже тогда действовал в сговоре с Магном. Человек со связями Магна легко отыщет в Риме любой яд за сходную цену.

Что касается мотива, то Секст Росций-отец почти наверняка собирался лишить старшего сына наследства в пользу Гая, по крайней мере, в этом был твердо убежден младший Секст. Заурядное преступление по заурядному мотиву. Но этим все не кончилось.

Возможно, старик подозревал Секста в убийстве Гая. Может, он просто испытывал к нему такую неприязнь, что искал любого предлога лишить его наследства. Как раз в это время он без памяти влюбился в прелестную молодую проститутку по имени Елена. Когда она забеременела — от Росция или от кого другого — старик начал подумывать о том, чтобы ее выкупить, отпустить на волю и усыновить свободнорожденного ребенка. Очевидно, сразу купить ее не удалось; вероятно, он подошел к делу слишком топорно: содержатель заведения пронюхал про его рвение и заломил абсурдно высокую цену, надеясь нажиться на потерявшем голову от любви старом вдовце. Это только догадки…

— Не просто догадки, — перебил Сулла. — Есть, вернее, была, конкретная улика: письмо, адресованное сыну и написанное под диктовку старшего Росция рабом Феликсом, который, таким образом, знал о его содержании. Если верить Феликсу, старик был пьян и разгневан. В письме он прямо угрожал сделать то, о чем ты только что говорил: лишить наследства Секста Росция в пользу еще не родившегося сына. Впоследствии этот документ был уничтожен, но раб все помнит.

Сулла замолчал, предлагая мне продолжить. Тирон посмотрел на Цицерона, который и не взглянул в его сторону, потом — в отчаянии — на меня.

— Итак, Секст Росций решился убить отца, — сказал я. — Естественно, он не мог убить его сам, а еще одно отравление навлекло бы на него явные подозрения; кроме того, между ними было такое отчуждение, что ему нелегко было найти доступ к старику. Тогда он призвал на подмогу родственников — Магна и Капитона. Возможно, раньше они уже помогли ему отравить Гая; может, они принуждали Секста разделаться с отцом. Троица вступила в сговор. Секст должен был унаследовать поместья отца и расплатиться со своими соучастниками позднее. Наверняка должны были существовать какие-то гарантии…

— Действительно, — сказал Сулла, — имелся письменный договор такого рода. Заявление о намерениях, если угодно, разделаться со старым Росцием, подписанное всеми тремя, в трех экземплярах. По копии для каждого, чтобы они могли загнать друг друга в тупик, если что-то пойдет не так.

— Но все пошло не так, — сказал я.

— Да, — скривил губы Сулла, как будто от этого дела здорово попахивало. — После убийства Секст Росций попытался надуть своих родственников. Он стал единственным владельцем поместий по праву наследования; что оставалось делать соучастникам, ведь документ, подписанный всеми, одинаково обличал каждого? Надо думать, Секст Росций считал себя большим ловкачом; но каким же он оказался дурнем, попытавшись нарушить сделку с такими коршунами, как его родственнички.

Сулла сделал вдох и продолжил:

— Похоже, проделка с незаконной проскрипцией первому пришла в голову Капитону; Магн был знаком с Хрисогоном, так как обделывал с ним кое-какие темные делишки, и вот он подступил к нему с этим планом — сколько раз я предупреждал этого мальчика, чтобы он не позволял жадности брать верх над его разумом? Ну, хорошо! Поместья были проскрибированы и отошли к государству; Хрисогон скупил их все и по достигнутой ранее договоренности поделился с Капитаном и Магном. Секста Росция вышвырнули на улицу. Каким дураком должен он был себя чувствовать! Что ему было делать? Побежать к властям, размахивая клочком бумаги, который обличал в убийстве отца не только остальных, но и его самого?

Конечно, всегда оставалась возможность, что в приступе безумия или раскаяния он так и поступит, поэтому Капитон позволил разоренному и униженному Сексту остаться в старинном фамильном поместье, где мог за ним приглядывать. Какой злобой друг к другу пылали эти деревенские родственнички!

Тирон, не осмеливаясь заговаривать с Суллой, посмотрел на меня.

— Но что произошло с Еленой?

Я открыл было рот, чтобы ответить, но Сулла был слишком увлечен рассказом, чтобы уступить его другому.

— Все это время Секст Росций раздумывал, как бы ему вернуть свое имущество. Это означало, что ребенок шлюхи в один прекрасный день мог стать его соперником или, по крайней мере, врагом. Вообразите его нескончаемые раздумья о бессмысленности своего преступления, о его гнусности, о жестокости Фортуны, о собственной вине, о разорении семьи. И ведь именно из-за Елены и ее ребенка он впутался в заговор против родного отца! Когда ребенок родился, Росций убил его своими руками.

— И с таким же успехом мог убить Елену, — сказал я.

— Разве мог он устрашиться новой крови после всех своих преступлений? — спросил Сулла, и я понял, что он совершенно не замечает иронии, заключенной в словах человека, омытого чужой кровью по самый подбородок. — Вскоре после этого Капитон и Магн попытались овладеть копией уличающего их соглашения, хранившейся у Секста Росция. Без нее он оказывался беззащитен; другой управы на них у него не было. Не приходится сомневаться, что они придумывали различные способы расправы с ним и его семьей, когда он бежал сначала к одному из своих друзей в Америи, некоему Титу Мегару, а затем в Рим — к Цецилии Метелле. После того как он вырвался из их цепких лап, единственным выходом для родственников было уничтожить его с помощью суда. Так как фактически он был виновен в убийстве отца, они наивно полагали, что сумеют придумать версию событий, которая позволит им остаться в стороне. И конечно, они полагались на устрашающее действие имени Хрисогона, которое должно было отпугнуть от защиты Секста Росция всех дельных ораторов, — если бы дело вообще дошло до суда. К тому времени разум Росция настолько помутился, что они надеялись довести его до самоубийства или до признания собственной вины.

— Их самоуверенность была непристойна, — тихо сказал Цицерон.

— В самом деле? — задумчиво пробормотал Сулла. В его голосе послышались мрачные нотки. — Не совсем так. Если бы суд состоялся шесть месяцев назад, как ты думаешь, нашелся бы хоть один адвокат, который осмелился бы произнести имя Хрисогона? Упомянуть мое имя? Поднять вопрос о проскрипциях? Неужели ты думаешь, что большинство членов суда, восстановленного мною, отважились бы обманываться насчет своей независимости? Просто Капитон и Магн на шесть месяцев опоздали — вот и все. Шесть месяцев назад Метеллы не шевельнули бы и пальцем, чтобы спасти Секста Росция. Но сейчас они чувствуют, что моя власть убывает; теперь они решили испытать пределы моего влияния и уколоть меня, нанеся мне поражение в суде. Как горячатся все эти древние семейства под твердой рукой диктатора, хотя я и употреблял все свое могущество только затем, чтобы пополнить их сундуки и поставить на место толпу. Они хотят, чтобы все досталось им, — как Магн и Капитон. Неужели ты так гордишься ролью их заступника, Цицерон, гордишься тем, что спас обагренного кровью отцеубийцу и дал по яйцам Сулле, и все во имя старомодной римской доблести?

Сулла и Цицерон долго смотрели в глаза друг другу сквозь разделявшее их пространство. Сулла внезапно показался мне очень старым и усталым, а Цицерон очень молодым. Но первым опустил глаза Цицерон.

— Что теперь будет с Секстом Росцием? — спросил я.

Сулла откинулся на спинку кресла и сделал глубокий вдох.

— Он свободен, суд снял с него все обвинения. Отцеубийца и братоубийца — разве такой человек не заслуживает того, чтобы жить? Но благодаря Цицерону подлец превратился в страдающего героя, жалкого Прометеишку, прикованного к скале. Попробуй выклевать его внутренности, как он того заслуживает, и народ будет возмущен. Что ж, к Сексту Росцию Фортуна оказалась благосклонна.

Отцовские поместья возвращены ему не будут. Этого хотели бы злейшие мои враги: стать свидетелями отмены надлежащим образом оформленной проскрипции, стать свидетелями столь грубой государственной ошибки. Нет! Этого не случится ни в коем случае, по крайней мере, пока я жив. Поместья Росция останутся у их теперешних владельцев, но…

Сулла скорчил гримасу и закусил язык, как если бы он отведал полыни.

— Но Хрисогон добровольно передаст Сексту Росцию другие поместья, равные по стоимости тем, что были у него отняты, расположенные как можно дальше от Америи. Пусть отцеубийца Секст Росций вернется к знакомой ему жизни как можно дальше от тех, кто знает его самого и его прошлое, но проскрипция останется в силе, и он навсегда лишился семейных поместий и гражданских прав. Зная то, что известно всем нам, можешь ли ты сказать, что это несправедливо, Цицерон?

Цицерон погладил верхнюю губу.

— А как насчет моей безопасности и безопасности тех, кто мне помогал? Кое-кто вполне способен на убийство.

— Кровопролития больше не будет, не будет и ответных действий со стороны Магна или Капитона. Что же касается таинственной смерти некоего Маллия Главкии, чье тело было найдено сегодня утром, как ему и подобает, в общественной уборной, — этот инцидент закрыт и забыт. Этого мерзавца никогда не существовало, о чем было заявлено Росциям со всей твердостью.

Цицерон сузил глаза.

— Сделка имеет две стороны, Луций Сулла.

— Да. Да, действительно. С твоей стороны, Цицерон, я ожидаю известной сдержанности. В благодарность за мои усилия по сохранению покоя и порядка ты не будешь привлекать Капитона и Магна к суду по обвинению в убийстве, не будешь подавать официальной жалобы против проскрипции Секста Росция-отца, не будешь преследовать Гая Эруция за недобросовестное обвинение. Ни ты, ни любой из Метеллов или их агентство не станете затевать никаких процессов против Хрисогона. Я говорю об этом вполне определенно, Цицерон, чтобы ты мог передать мои условия своим друзьям — Метеллам. Ты понял?

Цицерон кивнул.

Сулла встал. Возраст избороздил его лицо, но не испортил его осанки. Казалось, он заполняет собой всю комнату. Рядом с ним Цицерон и Тирон выглядели тщедушными мальчишками.

— Ты весьма ловкий молодой человек, Марк Туллий Цицерон, и, по всеобщему мнению, блестящий оратор. Ты либо безумно тщеславен, либо по-дурацки дерзок, хотя, возможно, и то и другое сразу; как раз такого человека я и мои друзья могли бы использовать на Форуме. Я предложил бы тебе работать на меня, но ведь ты откажешься, не так ли? Твоя юная голова по-прежнему забита смутными идеалами. Как же, отважная защита республиканской доблести от кровожадного тирана и все такое прочее. Ты обманываешься насчет собственного благочестия, насчет собственной натуры. Другие чувства могут меня подвести, но я старый хитрый лис, и мой нюх остер, как и встарь, и в этой комнате я чую еще одного лиса. Позволь сказать тебе, Цицерон: путь, который ты избрал, имеет только один конец, и я его достиг. Возможно, твой путь не заведет тебя так далеко, но ведет он только сюда. Взгляни на меня, и ты увидишь свое отражение, Цицерон…

Что касается тебя, Сыщик… — Сулла окинул меня проницательным взглядом. — Ты не лис, нет; скорее пес, той самой породы, что рыщет повсюду, откапывая кости, зарытые другими псами. Тебе еще не надоело тыкаться мордой во всю эту грязь, не говоря о червях, которых приходится стряхивать с носа? Я подумал бы о том, чтобы нанять тебя лично, но скоро у меня не будет никакой нужды в тайных соглядатаях, продажных судьях или хитроумных адвокатах.

Да, граждане, грустные новости: со дня на день я объявлю о своем отходе от общественной жизни. Здоровье мне изменяет; изменяет и терпение. Я сделал что мог, чтобы поддержать старую аристократию и обуздать чернь; пускай другие возьмут на себя труд по спасению государства. Жду не дождусь, когда начнется моя новая жизнь в деревне: прогулки, уход за садом, игры с внуками. Ох, и буду заканчивать свои записки! Непременно позабочусь, чтобы в твою библиотеку, Цицерон, послали полную копию.

Сулла кисло улыбнулся и собрался уходить; вдруг его улыбка смягчилась. Посмотрев через наши головы в коридор, он поднял бровь и приосанился.

— Руф, дорогой, — промурлыкал он, — какая нежданная радость!

Я оглянулся и увидел Руфа, застывшего в дверном проеме, растрепанного и запыхавшегося.

— Луций Сулла, — пробормотал он и кивнул, отводя глаза; покончив с приветствием, он обратился к Цицерону. — Прошу прощения. Я видел свиту снаружи. Разумеется, я знал, кто это может быть. Я подождал бы, но новости… Я бежал всю дорогу, чтобы сообщить тебе, Цицерон.

Цицерон наморщил лоб.

— Что сообщить?

Руф взглянул на Суллу и закусил губу. Сулла громко рассмеялся.

— Дорогой Руф, ты можешь говорить в этой комнате все, что хочешь. Перед твоим приходом мы побеседовали в высшей степени откровенно. Ни у кого из присутствующих нет от меня секретов. Никто в этом государстве не может ничего утаить от Суллы. Даже твой добрый приятель Цицерон.

Руф стиснул челюсти и уставился на зятя. Цицерон встал между ними.

— Продолжай, Руф. Говори, что хотел сказать.

Руф сделал глубокий вдох.

— Секст Росций… — прошептал он.

— Да?

— Секст Росций мертв.

Глава тридцать третья

Все взгляды были обращены на Суллу, который выглядел столь же ошарашенным, как и остальные.

— Но как это произошло? — спросил Цицерон.

— Он упал, — Руф в ужасе покачал головой. — Упал с балкона в задней части дома Цецилии. Там очень высоко. Под первым этажом — крутой обрыв. По нему вьется узкая каменная лестница. Очевидно, он ударился о ступени и прокатился вниз. Его тело страшно изувечено.

— Дурак! — Голос Суллы был подобен раскатам грома. — Недоумок! Если ему так хотелось себя уничтожить…

— Самоубийство? — негромко проговорил Цицерон. — Но у нас нет никаких доказательств этого.

По его глазам я понял, что мы разделяем общее подозрение. Без вооруженной стражи у дома Цецилии в комнаты Секста Росция мог пробраться кто угодно — убийца, подосланный Росциями, Хрисогоном или самим Суллой. Диктатор провозгласил перемирие, но насколько можно доверять ему или его друзьям?

Однако негодование Суллы выглядело вполне убедительным доказательством его невиновности.

— Разумеется, самоубийство! — огрызнулся он. — Нам всем известно, в каком помрачении он пребывал все последние месяцы. Отцеубийца, потихоньку сходящий с ума! Что ж, в конце концов торжествует правосудие, и Секст Росций стал собственным палачом, — Сулла невесело рассмеялся, потом помрачнел. — Но если он решил себя покарать, зачем ему было дожидаться окончания суда? Почему он не покончил с собой вчера, или позавчера, или в прошлом месяце и не избавил нас от всех наших хлопот? — Он покачал головой. — Оправдан, и все-таки кончает с собой. Суд его отпускает, и тут его настигает чувство вины. Это нелепо, смешно. Единственный итог — меня посрамили на глазах у всего Рима! — Он сжал кулаки и поднял глаза к небу. Я слышал, как он пробормотал низким, обвиняющим голосом: — Фортуна!

Я понял, что подсмотрел за любовной ссорой человека со своим гением. Всю свою жизнь Сулла купался в счастье; слава, богатство, уважение, плотские удовольствия доставались ему без малейших усилий и даже малейшие неудачи не омрачали его торжественного шествия по жизни. Теперь он был стар, его тело и влияние ослабли, и Фортуна, как пресыщенная любовница, начинала ему изменять, заигрывая с его врагами, терзая его жалкими поражениями и мелкими провалами, которые казались катастрофами человеку, столь избалованному успехом.

Он закутался в тогу и направился к выходу, понурив голову, словно нос идущего на таран корабля. После того как Цицерон и Руф отступили, я сделал шаг вперед, преграждая ему дорогу и смиренно склонив голову.

— Луций Сулла — достойный Сулла — я надеюсь, что это ничего не меняет в сегодняшних соглашениях?

Я стоял достаточно близко, чтобы слышать его сиплое дыхание и чувствовать, как оно тепло овевает мой лоб. Мне показалось, что он долго собирался с ответом — достаточно долго, чтобы я мог услышать ускоряющийся стук своего сердца и недоумевать, какой безумный порыв заставил меня встать у него на пути. Но его голос, при всей своей холодности, был решителен и ровен:

— Все остается по-прежнему.

— Значит, Цицерону и его друзьям по-прежнему нечего бояться мести Росциев?

— Разумеется.

— …а семья Секста Росция, несмотря на его гибель, все равно получит возмещение от Хрисогона?

Сулла помедлил. Я смотрел в сторону.

— Разумеется, — наконец вымолвил он. — Несмотря на его самоубийство, о его жене и дочерях позаботятся.

— Ты милосерден и справедлив, Луций Сулла, — сказал я, уступая ему дорогу. Он ушел, не оглянувшись, даже не подождав раба, чтобы тот проводил его до дверей. Несколько мгновений спустя послышался звук хлопнувшей двери, после чего улица наполнилась шумом удаляющегося кортежа. Затем все вновь стихло.

В наступившей тишине в комнату прокралась служанка, чтобы убрать остатки трапезы Суллы. Пока она собирала осколки посуды, Цицерон отстутствующим взглядом рассматривал прилипшую к стене кашу.

— Только не трогай свитки, Аталена. Ты все перепутаешь. Тирон соберет их позднее. — Она покорно кивнула, и Цицерон принялся расхаживать по кабинету. — Какая ирония судьбы, — молвил он наконец. — Столько усилий с обеих сторон, и в конце концов разочарован даже Сулла. В самом деле, кому это выгодно?

— Например, тебе, Цицерон.

Он лукаво посмотрел на меня, но не смог сдержать улыбки, задрожавшей у него на губах. В другом углу комнаты сидел Тирон, еще более смущенный и подавленный, чем обычно.

Руф покачал головой.

— Секст Росций самоубийца. Что имел в виду Сулла, когда говорил о совершении правосудия, о том, что Росций сам себя казнил?

— Я все объясню тебе по дороге к дому Цецилии, — сказал я. — Если Цицерон не предпочтет объяснить тебе сам. — Я посмотрел прямо в глаза Цицерону, которого эта перспектива явно не радовала. — Он также может мне объяснить, как много ему было известно, когда он меня нанимал. А пока я не вижу причин верить в то, что падение Росция было самоубийством. По крайней мере, до тех пор, пока я не увижу место гибели своими глазами.

Руф пожал плечами.

— Но как еще это объяснить? Разве только несчастным случаем — балкон ненадежный, а он весь вечер пил; думаю, он мог споткнуться. Кроме того, кто из домашних мог желать его гибели?

— Возможно, никто, — я обменялся вороватым взглядом с Тироном. Разве могли мы позабыть озлобленность и отчаяние Росции Майоры? Оправдательный приговор разрушил все ее надежды на отмщение и безопасность любимой сестры. Я прокашлялся и протер усталые глаза. — Руф, если ты не против, проводи меня в дом Цецилии. Покажи мне, как и где погиб Росций.

— Прямо сейчас? — Утомленный и растерянный, он имел вид молодого человека, слишком рано перебравшего этим вечером.

— Завтра может оказаться слишком поздно. Рабы Цецилии могут испортить все улики.

Усталым кивком Руф выразил согласие.

— И Тирон, — сказал я, заметив мольбу в его глазах. — Ты отпустишь его с нами, Цицерон?

— Посреди ночи? — Цицерон неодобрительно поджал губы. — Ну ладно, пускай идет.

— И, конечно, ты.

Цицерон покачал головой. Во взгляде, которым он меня наградил, были смешаны жалость и презрение.

— Игра кончена, Гордиан. Для всех людей с чистой совестью настала пора вкусить честно заработанный отдых. Секст Росций мертв, и что из этого? Он умер по собственной воле; сам Всезнающий Сулла это подтверждает. Последуй моему примеру и ложись в постель. Приговор вынесен, дело завершено. Все кончилось, друг мой.

— Может, да, Цицерон, — сказал я, направляясь к вестибюлю и делая знак Руфу и Тирону следовать за мной. — А может быть, и нет.


— Наверное, это произошло здесь, на этом самом месте, — прошептал Руф.

Полная луна ярко освещала плиты балкона и каменную ограду по колено высотой. Заглянув за край, я увидел лестницу, о которой говорил Руф, футах в тридцати прямо под нами; гладкие, истертые края ступенек тускло поблескивали в лунном свете. Лестница, извиваясь, пропадала во тьме и была окружена высокими сорняками и зарослями кустарника; кое-где над ней нависали ветки дубов и ив. Из глубины дома по теплому ночному воздуху разносились звуки плача; тело Секста Росция было помещено в святилище Цецилиевой богини, и рабыни оплакивали его, рыдая и вопя, как полагается по обряду.

— Эта перегородка кажется ужасно короткой, — сказал Тирон, с безопасного расстояния поддавая ногой одну из приземистых колонн. — Она едва ли достаточно высока, чтобы даже ребенок чувствовал здесь себя в безопасности. — Он с содроганием отпрянул назад.

— Да, — кивнул Руф. — То же самое я говорил Цецилии. Кажется, когда-то здесь была вторая перегородка, поверх первой, — деревянная. Вот тут видны металлические скобы от нее. Дерево прогнило и стало ненадежным, и кто-то его оторвал. Цецилия говорит, она собиралась ее заменить, но так и не дошли руки; задняя часть дома не использовалась очень долго, пока не появился Секст вместе с семьей. — Он встал рядом со мной и осторожно заглянул через край. — Лестница внизу круче, чем кажется отсюда. Очень крутая и истертая, скользкая и жесткая. По ней спускаться опасно, не говоря уже о том, чтобы упасть. — Он вздрогнул. — Его тело прокатилось до самой середины холма. Вон это место, его видно отсюда через просвет в кроне дуба: видишь, там лестница делает резкий поворот. Вон посмотри, видишь? Там, где кровь притягивает к себе лунный свет, точно лужа черного масла.

— Кто его нашел? — спросил я.

— Я. То есть я был первым, кто спустился и перевернул его тело.

— И как это случилось?

— Дело в том, что я слышал вопль.

— Чей вопль? Росция, когда он падал?

— Да нет. Росции, его дочери. Ее спальня, которую она делит с сестренкой, находится в глубине дома, — первая дверь вниз по коридору.

— Пожалуйста, объясни.

Руф сделал глубокий вдох. Было видно, что он не без труда собирается с путающимися мыслями.

— Я уже ушел в свою спальню — туда, где я всегда сплю, когда остаюсь здесь. Она рядом с центром дома, на полпути между комнатами Цецилии и этими. Я услышал вопль, вопль девушки, потом громкий плач. Я выбежал из комнаты, побежал на звуки. Я застал ее здесь, на балконе. Росция Майора тряслась и рыдала. Разумеется, она проплакала весь вечер, но не вопила уже. Когда я спросил ее, что случилось, она задрожала так сильно, что не смогла сказать ни слова. Она только показала туда, на место, где лежало тело ее отца. — Он нахмурился. — Итак, похоже, что в действительности первой обнаружила тело Росция, но я был первым, кто сбежал вниз посмотреть.

Я посмотрел через плечо на Тирона, который печально качал головой. Подтверждались худшие его подозрения.

— А как случилось, что Росция оказалась на том самом балконе, с которого упал ее отец? — спросил я.

— Я сам спросил ее об этом, — ответил Руф. — Как только она прекратила дрожать. Кажется, она как раз проснулась от дурного сна и решила выйти на балкон подышать свежим воздухом. Она немного постояла здесь, по ее словам, посмотрела на полную луну, а потом случайно опустила глаза вниз…

— И случайно разглядела тело отца в пятидесяти футах, а то и больше, от нее среди гущи листвы, травы и камней?

— В этом не было ничего удивительного, — возразил Руф. Луна светила как раз на это место, я сам увидел его сразу, как только она показала. И зрелище было не из приятных; его члены и шея были так неестественно вывихнуты… — Он замолк и втянул в себя воздух, внезапно начиная понимать. — Ох, Гордиан, ты ведь не думаешь, что девушка…

— Конечно, это сделала она, — вяло сказал Тирон, стоявший в тени за нами. — Вопрос только в том, как ей удалось выманить Секста на этот балкон, хотя я уверен, что это не составило для нее большого труда.

— Вопрос не только в этом, — возразил я, хотя рассмотрение всех возможностей могло показаться чистым занудством. — Например, почему она завопила после того, как его столкнула, если это действительно была она, тем более если это было предумышленное убийство? Зачем ей было оставаться на балконе, где ее могли найти?

Тирон равнодушно пожал плечами; он уже составил свое мнение.

— Потому что она была потрясена содеянным. В конце концов, она только ребенок, Гордиан, а не закоренелый убийца. Поэтому-то она и плакала, когда к ней пришел Руф; ужас от содеянного, облегчение, вид его разбитого тела… Ох, эти Росции! Двоюродные, родные братья, сыновья, даже дочери — все отчаянно стремятся изничтожить собственный род. Как я от них от всех устал! Может, в их крови какой-то яд? Какая-то скверна, нарушающая равновесие их гуморов? — Тирон в отчаянии покачал головой, но когда он поднял глаза и я увидел его лицо — наполовину освещенное луной, наполовину в тени — я прочел на нем не мысли о скверне или ужасе, но воспоминание о чем-то безвозвратно утраченном, о чем-то непереносимо мучительном и сладостном.

Я повернулся, чтобы еще раз заглянуть в пропасть — глубокую яму лунного света и тени, в которую свалился под конец Секст Росций, то ли по своей, то ли по чужой воле. Встав на колено перед перемычкой и положив на нее ладони, я бесцельно водил ими по косоугольной поверхности, почти совершенно гладкой, если не считать нескольких крохотных каменных крошек. И тут мне пришла в голову идея.

— Тирон, поднеси лампу. Сюда, держи ее как раз над оградой, чтобы я мог изучить ее получше. — Свет дрожал, и я поднял голову, чтобы увидеть, как побледнел Тирон, стоя в такой близости от края. — Если ты не можешь держать лампу твердо, то передай ее Руфу. — Тирон без колебаний отдал лампу. — Сюда, Руф, следуй за мной и держи лампу прямо над перемычкой.

— Не поцарапай свой нос, — сказал Руф, чувствуя мое возбуждение и отвечая шуткой. — И вообще, что ты там ищешь?

Мы дважды полностью обследовали перемычку. Безуспешно. Я встал и пожал плечами.

— Это была всего лишь идея. Если Секст Росций действительно совершил прыжок добровольно, то следовало бы ожидать, что сперва он наступил на перемычку и прыгал уже оттуда. Я рассчитывал, что на тонком слое пыли могли остаться какие-то отпечатки ног. Увы.

Я перевернул ладони и осмотрел их на свету: к выступам прилипла мелкая пыль, кое-где виднелись пятнышки каменной крошки, прилипшие к коже. Я уже был готов отряхнуть руки, когда заметил, что одно пятнышко разительно отличалось от остальных. Оно было более крупным и блестящим, с гладкими, острыми краями; при свете лампы оно казалось не бледно-серым, но красноватым. Я перевернул свою находку и увидел, что это вообще никакой не камень.

— Что это? — прошептал Руф, украдкой заглянувший из-за моей спины. — Это покрыто кровью?

— Нет, — ответил я, — но чем-то цвета запекшейся крови.

— Но вот это — кровь! — сказал Тирон. Пока мы с Руфом исследовали перила, он взял еще одну лампу и рассматривал балконные плиты, отступив от края на более безопасное расстояние. У его ног, настолько неприметные, что мы не заметили их прежде, виднелись капельки темной жидкости. Я опустился на колени и прикоснулся к ним. Кровь запеклась по краям, но была еще влажной посередине.

Я отступил назад и обозначил рукой прямую линию.

— Здесь, на балконном полу, пятна крови. Здесь, как раз перед ними, то место на перилах, где я обнаружил этот предмет, — я осторожно держал красный обломочек между большим и указательным пальцами. — И непосредственно под этим местом, прямо внизу, то самое место, где Секст Росций ударился о лестницу.

— Что это значит? — спросил Руф.

— Сначала скажи мне вот что: кто еще был на этом балконе сегодня вечером?

— Насколько я знаю, кроме Росции и меня, никого не было.

— Никого из рабов? Жены Росция?

— Думаю, не было.

— И даже Цецилии?

Руф покачал головой.

— В этом я уверен. Когда я принес ей новости, она отказалась даже близко подходить к этому крылу дома. Она приказала рабыням перенести тело Секста в ее святилище для очищения.

— Понимаю. Проводи меня теперь, чтобы я мог осмотреть тело.

— Но, Гордиан, — взмолился Тирон. — Что ты узнал?

— Росция не убивала отца.

Его лоб облегченно разгладился, потом омрачился внезапным сомнением.

— Но если он прыгнул сам, как ты объяснишь кровь?

Я поднес пальцы к губам. Тирон послушно замолчал, но он неверно истолковал мой жест: я суеверно целовал осколочек улики, который сжимал между большим и указательным пальцами, молясь о том, чтобы не обмануться.


Двери в святилище Цецилиевой богини были плотно затворены, но аромат фимиама и вопли рабынь проникали в коридор. Евнух Ахавзар стоял на страже и мрачно покачал головой, когда мы попытались пройти внутрь. Руф вцепился мне в руку и оттащил меня назад.

— Остановись, Гордиан. Ты знаешь, какой порядок заведен в доме Цецилии. В святилище богини нет доступа мужчинам.

— Если они только не мертвы? — огрызнулся я.

— Секст Росций, сын Секста Росция, востребован Богиней, — промурлыкала Цецилия. — Она призвала его к себе на грудь.

Я обернулся и увидел совершенно преображенную женщину. Цецилия стояла прямо, гордо откинув голову назад. Вместо столы на ней было просторное, падающее свободными складками платье ярко-голубого цвета. Ее волосы были распущены на ночь и ниспадали на плечи длинными, волнистыми локонами. С лица были смыты краска и румяна. Морщинистая и растрепанная, она тем не менее обнаруживала бодрость и решимость, каких я не замечал в ней прежде. Она не выглядела ни разгневанной, ни довольной встречей с нами, словно наше присутствие не имело никакого значения.

— Пускай Богиня призвала к себе Секста Росция, — сказал я, — но, с твоего, Цецилия Метелла, позволения, я был бы благодарен за возможность осмотреть его останки.

— Какой интерес может представлять для тебя его тело?

— Я ищу на нем отметину. Насколько я знаю, она оставлена Богиней, позвавшей его домой.

— Его тело разбито и переломано внутри и снаружи, — ответила Цецилия. — Слишком искалечено, чтобы можно было различить единственную ранку.

— У меня очень острое зрение, — возразил я, вперив взор в нее и отказываясь отвести глаза.

Цецилия подобралась, посмотрела на меня искоса и наконец кивком обозначила свое согласие.

— Ахавзар! Скажи девушкам, чтобы они вынесли тело Секста Росция сюда, в коридор.

Евнух открыл двери и проскользнул внутрь.

— А у них хватит силы? — спросил я.

— У них достало силы внести его вверх по лестнице и донести по коридору к святилищу. Сегодня полнолуние, Гордиан. Мощь Богини наделяет их силой, превосходящей мужскую.

Мгновение спустя дверь в святилище распахнулась. Шесть невольниц внесли носилки в коридор и опустили их на пол.

Тирон присвистнул и отшатнулся. Даже Руф, который все уже видел, судорожно втянул в себя воздух при виде того, что осталось от Секста Росция. Его одежды были разрезаны, и труп был нагим. Простыня под ним вся пропиталась кровью. Он был весь в синяках и глубоких порезах. Множество костей было сломано; кое-где они торчали сквозь разорванную кожу. Была предпринята попытка распрямить его члены, но ничто не могло скрыть страшную рану на черепе. Судя по всему, он приземлился на голову. Его лицо было полностью изуродовано, а на макушке виднелась смесь крови и слизи, скрепленная осколками костей. Не в силах смотреть на него, Тирон отвернулся, а Руф опустил глаза. Цецилия спокойно созерцала труп, лицо ее ничего не выражало.

Я встал на колени и отвел сломанную челюсть в сторону; хрящи и кости заскрежетали от моего прикосновения. Я провел пальцами по горлу, сплошь покрытому пестрыми синяками и запекшейся кровью, и ощупью нашел то, что искал.

— Руф, посмотри сюда, и ты тоже, Тирон. Смотрите, куда указывает мой палец, видите дырочку прямо под гортанью?

— Похоже на колотую рану, — предположил Руф.

— Да, — подтвердил я. — На колотую рану, нанесенную очень острым, тонким предметом. И если мы перевернем его на бок — давай, Руф, переворачивай вместе со мной — я думаю, мы обнаружим точное ее соответствие у Росция на затылке. Да, вот оно, видишь — с той же самой стороны хребта.

Я встал, вытер окровавленные руки о тряпку, поданную одной из рабынь, и переборол резкий приступ тошноты, задержав дыхание. — Странная ранка, ты не находишь, Цецилия Метелла? Никак не согласуется с падением вниз головой и кувырканием по каменным ступенькам. Такую рану невозможно нанести ножом. Похоже, что она прошла через шею насквозь — не знаю только, с передней стороны к затылку или наоборот. Очень острый и тонкий предмет, сделанный из такого прочного металла, что он легко проткнул тело, а затем был вытащен. Такая чистая ранка, что всего несколько капелек крови упали с орудия убийства на пол. Скажи мне, Цецилия, твои волосы были уже распущены, когда ты встретила Секста Росция на балконе? Или они по-прежнему были стянуты узлом, поддерживаемым одной из твоих длинных серебряных булавок?

Руф стиснул мою руку.

— Замолчи, Гордиан! Я уже говорил тебе, Цецилия не выходила на балкон этим вечером.

— Цецилия не выходила на балкон после того, как упал Секст Росций. Но до того, пока ты, Руф, готовился лечь, а Росция Майора спала? Скажи, Цецилия, он сам признался в своей вине на балконе или ты подслушала его пьяное бормотание?

Руф усилил хватку, так что мне стало больно.

— Заткнись, Гордиан! Сегодня вечером Цецилии на балконе не было!

Я вырвал руку и шагнул к Цецилии, которая ни на миг не теряла своего завораживающего хладнокровия.

— Но если ее не было на этом балконе, то почему я нашел на ограде этот любопытный предмет? — Я показал всем частицу, которую сжимал большим и указательным пальцами. — Цецилия, ты мне позволишь взглянуть на твою руку?

Она вздернула бровь: с любопытством, но без особого интереса она протянула ко мне правую руку ладонью вниз. Я взял ее за руку и осторожно разогнул ей пальцы. Руф и Тирон топтались у меня за спиной, сохраняя почтительную дистанцию и заглядывая мне через плечо.

Того, что я искал, здесь не было.

Если я ошибся, то зашел слишком далеко, чтобы можно было отделаться извинениями. Дерзкое оскорбление представительницы рода Метеллов — это в лучшем случае эффектный способ погубить свою репутацию и потерять средства к существованию. Я судорожно сглотнул и заглянул Цецилии в глаза.

Я не увидел в них ни проблеска понимания, ни упоения забавой; ее губы дрогнули в холодной, как лед, улыбке.

— Думаю, — сказала она низким, искренним голосом, — тебе следовало осмотреть эту руку, Гордиан.

Она положила на мою ладонь свою левую руку. Я с облегчением вздохнул.

На кончиках ее увядших пальцев я увидел пять безупречных красных ногтей — безупречных, если не считать указательного пальца, ноготь которого был с одной стороны отколот. Я поместил в выемку кусочек красного ногтя, найденный на балконе; края выемки и осколка полностью совпали.

— Так ты была на балконе сегодня вечером! — воскликнул Руф.

— Я и не говорила ничего другого.

— Но тогда, я думаю, ты должна объясниться, Цецилия. Я настаиваю на этом!

Настал мой черед остудить Руфа, мягко положив ему руку на плечо.

— Мы не смеем требовать дальнейших объяснений. Цецилия Метелла совершенно не обязана объяснять свои перемещения по собственному дому. А коли на то пошло, то и мотивы. Или методы, — я опустил взгляд на искалеченный труп. — Секст Росций мертв, востребован Богиней этого дома и понес ее возмездие. Мы не нуждаемся в дальнейших разъяснениях. Разумеется, если только, — я вскинул голову, — хозяйка дома не соблаговолит объяснить факты трем недостойным просителям, проделавшим очень долгое и утомительное путешествие в поисках истины.

Цецилия долго молчала. Она пристально смотрела на труп Секста Росция и лишь после продолжительной паузы позволила отвращению отразиться на своем лице.

— Унесите его, — приказала она, взмахнув рукой. Рабыни бегом внесли покойника в святилище. Облака фимиама взметнулись из-за открытых дверей. — А ты, Ахавзар, собери садовников, и пусть принимаются за уборку задней лестницы. Я хочу, чтобы к рассвету там не осталось никаких следов крови этого человека. Проследи за ними сам!

— Но, госпожа…

— Иди! — Цецилия хлопнула в ладоши, и евнух с мрачным видом удалился. Потом она обратила пренебрежительный взгляд на Тирона. Было видно, что ей не хочется, чтобы при ее исповеди присутствовали лишние свидетели.

— Пожалуйста, — сказал я. — Пусть он останется.

Она нахмурилась, но согласилась.

— Недавно, Гордиан, ты спросил у меня, признался ли Секст-младший в убийстве отца или же я его подслушала. Ни то, ни другое не совсем верно. Это Богиня открыла мне истину. Не в словах, но с помощью видения. Но то была ее рука — я в этом уверена, — которая подняла меня, когда я лежала ниц в ее святилище, и повела вниз по коридорам в ту часть дома, где остановились Росции.

Она сузила глаза и стиснула пальцы. Ее голос стал низким, точно во сне.

— Я натолкнулась на младшего Секста в одном из проходов: он тупо слонялся по дому, слишком пьяный, чтобы заметить меня в темноте. Он что-то бормотал себе под нос, и то рыдал, то смеялся. Смеялся оттого, что был оправдан и свободен. Рыдал от стыда и бесполезности своего преступления. Его мысли были путаны и бессвязны; он начинал что-то говорить и тут же останавливался, но смысл его бреда я уловила безошибочно. «Я убил старика, убил так же несомненно, как если бы нанес удар собственной рукой, — повторял он. — Я все подстроил и считал часы, оставшиеся до его смерти. Я убил его, убил родного отца! Я был во власти правосудия и ускользнул!»

Когда я услышала эти речи, кровь прихлынула к моим ушам. Представьте себе, что я чувствовала, стоя незамеченной в темном коридоре и слыша, как Секст сознается в собственном преступлении. И рядом не было никого, кроме меня, — кроме меня и Богини. Я почувствовала, как она вошла в меня. Я знала, что мне делать.

Похоже, Секст двигался по направлению к спальне дочерей — зачем, понятия не имею; он был так пьян, что я решила, что он заблудился. Он попробовал войти внутрь, но мне было ни к чему, чтобы он перебудил девочек. Я зашипела на него, и он страшно испугался. Я подошла ближе, и он начал съеживаться. Я велела ему выйти на балкон.

Лунный свет был невыносимо ярок, точно на нас смотрела сама Диана. Этой ночью она и впрямь охотница, а Секст — ее добыча. Свет опутал его, словно сетью. Я потребовала, чтобы он выложил мне правду. Он пристально смотрел на меня, словно обдумывая, поверю ли я его лжи, как все остальные. Но луна светила слишком ярко. Рассмеявшись и всхлипнув, он посмотрел мне в глаза и сказал: «Да! Да, я убил твоего старого любовника. Прости меня!»

Он повернулся ко мне спиной. От края балкона его по-прежнему отделяло несколько шагов. Я понимала, что никогда не сумею подтолкнуть его к перилам и столкнуть вниз, несмотря на то, что он был так пьян, а лунный свет придал мне такую силу. Я молилась Богине, чтобы она придвинула его поближе к перилам. Но Богиня вела меня до сих пор, и я сама должна была завершить начатое.

— Тогда ты протянула руку, — сказал я, — и вытащила из волос заколку.

— Да, ту самую, что была на мне во время суда, украшенную лазуритом.

— Ты нанесла удар в шею, и заколка прошла насквозь.

Мускулы ее лица стали дряблыми. Ее плечи поникли.

— Да, наверно, так я и сделала. Он не закричал, только издал странный, булькающий, задыхающийся звук. Я вынула заколку; крови на ней почти не было. Росций потянулся к горлу и, шатаясь, шагнул вперед, потом ударился о перила, и я решила, что теперь он точно упадет. Но вместо этого он остановился. Тогда я что было силы толкнула его. Он не издал ни звука. Потом я услышала, как его тело ударилось о лестницу.

— А потом упала на колени, — сказал я.

— Да, я что-то такое припоминаю…

— Ты посмотрела вниз и вцепилась в перегородку — вцепилась так крепко, что сломала о камень кончик ногтя.

— Возможно. Этого я не помню.

— И что стало с заколкой?

Цецилия смущенно покачала головой.

— Думаю, я ее выбросила во тьму. Наверно, она потерялась в сорняках. — Поведав свою историю, она казалась совершенно выдохшейся. Глаза ее замигали, и она поникла, как завядший цветок. Руф тотчас подскочил к ней. — Дорогой мальчик, — прошептала она. — Ты не проводишь меня в мою спальню?

Мы с Тироном ушли, не прощаясь, оставляя за собой запах фимиама и сдавленные рыдания плакальщиц в святилище.


— Что за день! — выдохнул Тирон, когда мы вернулись в дом его хозяина. — Что за вечер!

Я устало кивнул.

— А теперь, если нам повезет, мы сможем часок поспать, пока не взойдет солнце.

— Поспать? Я не смогу заснуть. У меня голова идет кругом. Подумать только, еще утром Секст Росций был жив… Сулла еще ничего не знал о Цицероне… и я честно верил…

— Да?

В ответ он только покачал головой. Цицерон чудовищно его разочаровал, но Тирон ни за что не хотел его упрекать. Я последовал за ним в кабинет его хозяина, где горела лампа, ожидавшая его возвращения. Он оглядел комнату и подошел к груде свитков, сброшенных со стола Суллой.

— Пожалуй, приберу-ка я здесь, — вздохнул он, становясь на колени. — Чтобы чем-то заняться.

Улыбнувшись при виде его энергичности, я отвернулся к атрию и засмотрелся на игру лунного света на песке. Сделав глубокий вдох, я зевнул во весь рот.

— Завтра мы с Бетесдой уходим, — сказал я. — Полагаю, тогда-то мы с тобой и увидимся; а может, и нет, если у Цицерона найдется для тебя какое-нибудь поручение. Кажется, ты приходил ко мне давным-давно, не правда ли, Тирон, хотя было это совсем на днях. Не припомню дела, в котором было бы столько превратностей и поворотов. Может, Цицерон снова воспользуется моими услугами, а может, и нет. Хотя в некотором смысле Рим не так уж и велик, но мы с тобой можем больше и не встретиться. — У меня вдруг запершило в горле. Свою чувствительность я приписал полнолунию. — Наверное, я должен сказать тебе сейчас, Тирон, — да, здесь и сейчас, — что я считаю тебя превосходным юношей. Я говорю это от всего сердца, и, думаю, Цицерон со мной согласился бы. Тебе повезло, что твой хозяин так высоко тебя ценит. Ох, я знаю, иногда Цицерон может показаться бесцеремонным, но… Тирон?

Я обернулся и увидел, что он лежит на боку посреди разбросанных свитков, мирно посапывая. Я улыбнулся и тихонько подошел к нему. Во сне, освещаемый луной и лампой, oн выглядел как настоящий ребенок. Я опустился на колени и коснулся нежной кожи его лба и мягкой прядки волос. Я взял свиток, который он держал в руках. То был измятый список Еврипида, который Сулла читал, а потом швырнул через всю комнату. Мой взгляд упал на заключительные слова хора.


Многовидны явленья божественных сил,

Против чаянья много решают они:

Не сбывается то, что ты верным считал,

И нежданному боги находят пути;

Таково пережитое нами[2].


Глава тридцать четвертая

Я встал в середине утра, несмотря на то, что лег так поздно. Бетесда давно уже была на ногах и сложила наши нехитрые пожитки. Она помогла мне быстро одеться и следила за мной, как кошка, пока я подкреплялся хлебом и сыром; она была готова к возвращению домой.

Пока Бетесда нетерпеливо поджидала меня на утреннем солнышке в перистиле, Цицерон позвал меня к себе в кабинет. По его словам, Тирон отсыпался в своей комнате, и поэтому он лично достал серебряный ларчик и нетугой кошелек с монетами и с точностью до последнего сестерция отсчитал мой гонорар.

— Гортензий говорил, что принято вычитать за стол и проживание, которые я тебе предоставил, — вздохнул он, — но я и слышать об этом не хочу. Напротив… — Он улыбнулся и добавил к горке еще десять денариев.

Нелегко задавать неприятные вопросы человеку, только что выплатившему тебе приличный гонорар, да к тому же еще и внушительную премию. Собирая монеты, я смиренно опустил глаза и сказал как можно более непринужденным тоном:

— Остается еще несколько вопросов, Цицерон, которые меня озадачивают. Вероятно, ты мог бы меня просветить.

— Да? — Его вежливая улыбка привела бы в бешенство кого угодно.

— Прав ли я, предполагая, что ты знал об этом деле куда больше, чем сообщил мне, когда меня нанимал? К тому времени ты, наверно, даже знал о проскрипции Секста Росция-старшего? Ты знал и о том, что ко всему этому так или иначе причастен Сулла, и отдавал себе отчет в том, что человек, расследующий это грязное дело, подвергается серьезной и непосредственной опасности?

Он пожал своими узкими плечами.

— И да, и нет. Пожалуй. В действительности, Гордиан, до меня доходили только глухие слухи и обрывки; никто не хотел делиться со мной всеми своими сведениями, и я точно так же не стал говорить тебе всего, что знал. Метеллы полагали, что могут меня использовать. В какой-то мере так и получилось.

— Точно так же, как ты использовал меня — в роли наживки? Чтобы посмотреть, не подвергнется ли бродячий пес, сунувший свой нос в дело Росциев, угрозам, нападению, не будет ли он прибит? Это и произошло, причем не однажды.

Глаза Цицерона вспыхнули, но его улыбка была неуничтожимой.

— Ты вышел сухим из воды, Гордиан.

— Благодаря своей находчивости.

— Благодаря моему покровительству.

— И неужели тебя, Цицерон, не беспокоит то, что человек, которого ты так успешно защищал, был безусловно виновен?

— Нет ничего позорного в том, чтобы защищать виновного клиента, — спроси любого адвоката. К тому же почетно привести в замешательство тирана.

— А убийство для тебя — пустяк?

— Преступление — дело обычное. Почет — редкость. А теперь, Гордиан, я и в самом деле должен с тобой попрощаться. Ты знаешь, где выход. — Цицерон отвернулся и вышел из комнаты.


День выдался жарким, но отнюдь не безрадостным. Поначалу Бетесда просто осматривалась в нашем доме на Эсквилине, но вскоре она начала деловито переходить из комнаты в комнату, обустраивая помещения на свой вкус. После полудня я спустился вместе с нею на рынок. Вокруг меня суетилась и бушевала Субура: кричали торговцы, пахло свежим мясом, по улице сновали полузнакомые люди. Я был счастлив вернуться домой.

Позднее, пока Бетесда готовила ужин, я предпринял долгую, бесцельную прогулку по окрестностям, чувствуя на лице теплый ветерок и разглядывая золотистые облака над головой. Я вспоминал звезды над крышей в доме Тита Мегара, горячий солнечный свет, затапливающий атрий Цицерона, вспоминал Лебединый Дом и глубь глаз Электры; вспоминал, как мелькнуло перед моими глазами обнаженное бедро молодой Росции и Тирон, отчаянно обхвативший девушку и стонущий у нее на плече; вспоминал разбитое тело Секста Росция, который свел воедино все эти разрозненные картины и прочно скрепил их собственной кровью и кровью родного отца.

Я почувствовал, что проголодался и готов возвратиться домой. Осмотревшись, я поначалу не понял, где нахожусь; потом до меня дошло, что каким-то образом я очутился у дальнего выхода из Теснины. Я не собирался заходить так далеко и тем более приближаться к этому месту. Быть может, существует некий бог, чья направляющая длань ложится на плечо человека так легко и неслышно, что тот ни о чем не догадывается.

Я развернулся и направился к дому.

По дороге мне не встретился никто, но из окон то и дело доносились крики женщин, созывающих своих домочадцев на ужин. Мир казался мирным и удовлетворенным, пока я не услышал топот ног за спиной.

Множество ног гулко топали по булыжнику; топоту вторили пронзительные вопли, звучавшие где-то в нижней части Теснины, и громыхание палок, протаскиваемых по неровным стенам. На мгновение я не мог разобрать, доносится шум спереди или сзади, таким непривычным было эхо. Казалось, он придвигается все ближе, то спереди, то сзади, словно с обеих сторон меня окружала орущая толпа.

«Сулла солгал, — подумал я. — Мой дом на холме подожжен. Бетесда изнасилована и убита. Теперь подкупленный им сброд поймал меня в ловушку в Теснине. Они забьют меня палками. Они разорвут меня на куски. Гордиан Сыщик исчезнет с лица земли, и никто об этом не узнает, и никому до этого не будет дела, кроме его врагов, которые вскоре о нем забудут».

Визг сделался оглушительным. Он раздавался сзади. Голоса, которые я разобрал, принадлежали не мужчинам, а мальчишкам. В этот миг они выбежали из-за поворота, улыбаясь, вопя, хохоча, размахивая палками, наскакивая друг на друга в попытке не задеть за стену. Они травили мальчика, выглядевшего младше остальных и одетого в грязные лохмотья. Он опрометью подбежал ко мне и зарылся в моей тунике, словно я был твердыней, в которой он мог укрыться.

Его преследователи с разбегу остановились, наскочив друг на друга. Они не переставали вопить, хохотать и колотить палками об стены.

— Он наш! — проорал один из них диким голосом. — У него нет семьи, нет языка!

— Его бросила родная мать, — заорал другой. — Он не лучше раба. Отдай его нам. Мы только собрались с ним позабавиться.

— Позабавиться, — крикнул первый. — Ты только послушай, какие звуки он издает. Дай ему как следует, и он попытается крикнуть «Стой», а вместо этого только квакает!

Я взглянул на съежившуюся массу лохмотьев и жил, бросившуюся мне в руки. Ребенок поднял на меня испуганный, недоверчивый взгляд; вдруг он меня узнал, и на его лице вспыхнуло ликование. Это был немой мальчик Эко, брошенный вдовой Полией.

Я бросил взгляд на взбесившуюся, вопящую детскую свору. Должно быть, по моему лицу промелькнуло что-то чудовищное: те, кто стоял ближе ко мне, отступили и побледнели, пока я мягко оттолкнул Эко в сторону. Некоторые мальчишки выглядели напуганными; другие угрюмо смотрели на меня и были готовы драться.

Я засунул руку в тунику, где постоянно, изо дня в день, носил кинжал с того самого часа, как его вручил мне Эко. «Он думает, что мы вершим правосудие, Тирон». Я вынул нож. Мальчишки широко раскрыли глаза и, толкаясь, кинулись в бегство. До меня еще долго доносился их смех, вопли, удары палок о стены.

Эко протянул руку и схватился за рукоять. Я отпустил нож. На лезвии сохранилось несколько пятен крови Маллия Главкии. Эко увидел их и завизжал от радости.

Он вопросительно посмотрел на меня; полосуя ножом воздух, он скорчил гримасу на своей грязной мордочке. Я кивнул головой.

— Да, — шепнул я. — Ты отомщен. Я отомстил за тебя твоим кинжалом и своей собственной рукой. — Он уставился на лезвие и, охваченный восторгом, раскрыл рот.

Маллий Главкия был одним из тех, кто надругался над его матерью; теперь этот человек убит ножом немого мальчика. Какая разница, что я никогда не стал бы убивать Главкию, будь у меня возможность выбора, не стал бы его убивать даже ради мальчика? Какая разница, что Главкия — неповоротливый, кровожадный гигант — был в сравнении с Росциями всего лишь карликом среди гигантов? Что Росции были несмышлеными детьми в руках такого человека, как Хрисогон? Что Хрисогон был всего лишь игрушкой Луция Суллы? Что Сулла не более, чем распустившаяся нитка золотого, кроваво-красного ковра интриг, который столетиями плели такие семьи, как Метеллы? Что благодаря своим неустанным проискам они могли с полным правом утверждать, что все, чем стал Рим сегодня, — их заслуга? В государстве Метеллов даже безъязыкий, нищий мальчишка мог притязать на достоинство римлянина, а вид крови жалкого преступника на его ноже заставлял его вопить от восторга. Даже если бы я поднес ему на блюде голову Суллы, мальчик не получил бы большего удовольствия.

Я сунул руку в кошелек и протянул ему монету, но он не обратил на нее внимания; сжимая нож обеими руками, он пустился вокруг него в пляс. Я сунул монету обратно в кошелек и отвернулся.

Пройдя всего несколько шагов, я остановился И обернулся. Мальчик стоял неподвижно, как статуя, стиснув кинжал и торжественно глядя мне вслед. Мы долго стояли, уставившись друг на друга. В конце концов я протянул руку, и Эко подбежал ко мне.

Мы прошли, взявшись за руки, через Теснину, миновали Субуру, поднялись по узкой дорожке на холм. Войдя в дом, я крикнул Бетесде, что одним ртом у нее прибыло.

Загрузка...