Часть I. Негреющее солнце

К пяти часам ясного дня в конце марта безоблачная синева неба над Римом начала бледнеть, и узкие его улочки из прозрачно-голубых стали мутноватыми, словно подернулись дымкой. Купола старинных соборов, набухающие над угластыми крышами, будто груди лежащих великанш, еще купались в золотом свете, как и верхние ступени каменной лестницы, ниспадающей гигантским каскадом с площади Тринита-деи-Монти на площадь Испании. Весь день на этих изливающихся фонтаном каменных ступенях теснились люди, не имеющие постоянного или сколько-нибудь законного заработка, и постепенно, но мере того как опускалось солнце, эта орда бесприютных солнцепоклонников взбиралась вверх но лестнице – так жертвы наводнения карабкаются все выше в горы, спасаясь от прибывающей воды. Теперь остатки этого полчища сгрудились на самых верхних ступенях, ловя прощальный привет солнца. Они подставляли ему недвижные лица и руки благоговейно; почти все стояли молча, не шевелясь. Те, что порезвее, как, скажем, мальчишки, продавцы «американских» сигарет местного изготовления – а им было удобно промышлять на этой лестнице, ведь здесь можно мгновенно скрыться из виду и снова вынырнуть, как только понадобится, – или же нищие поудачливей, торопившиеся уйти подальше от чужих глаз, чтобы пересчитать пачки засаленных бумажек, уже покидали маленькую площадь, откуда начинался спуск с лестницы, и растекались по переулкам, которые в конце концов приведут их к виа Венето, где об эту пору толпятся американские туристы. В этом медленно растекающемся людском скопище на площади Тринита-деи-Монти маячила неподвижная фигура молодого человека; казалось, он ждет какого-то знака из окон или с террасы последнего этажа старинного палаццо, обращенного фасадом к одной из верхних площадок Испанской лестницы. Его красота бросалась в глаза даже в этом городе, хотя здесь для молодого человека необычно скорее ее отсутствие. Это была красота того типа, что воспета в статуях героев, украшающих фонтаны Рима. Она была чуть притушена лишь ужасающим убожеством его одежды, а еще – какой-то вороватой повадкой. Единственное, что на нем было приличного – черное пальто, явно тесное. Воротник его был расстегнут, открывая треугольник обнаженной груди цвета слоновой кости; под пальто – никаких признаков рубашки. Манжеты брюк превратились в лохмотья. В большущие дыры кожаных туфель выглядывали пальцы. И хотя красота его привлекала внимание, он явно хотел остаться незамеченным: поймав чей-нибудь взгляд, тут же отворачивался. Голова его была опущена, втянута в плечи. И все же чувствовалось, что он все время настороже, В позе его была такая напряженность, что казалось, он вот-вот крикнет или поднимет руку – не то в нетерпеливом призыве, не то в приветственном жесте. Но он стоял так уже очень давно, и никакого знака ему не подавали, и, стало быть, момент для призыва или ответного приветствия с его стороны не наступал. Так он и стоял, весь напряжение и настороженность, и, когда на террасе пятого от площади этажа вдруг возникли две фигуры, буквально впился в них взглядом. На террасу палаццо еще падали слабеющие лучи солнца и, похоже было, задержатся на ней минут пятнадцать после того, как распрощаются до утра с Испанской лестницей. Высоко над площадью на террасе стояли две женщины в темных мехах; лица их были скрыты поднятыми воротниками манто, так что снизу, оттуда, где он стоял, могло показаться, что это две огромные экзотические птицы, властвующие над пропастью. Молодой человек всматривался в них с такою опаской, словно птицы эти хищные, в любой миг готовые камнем броситься на него и закогтить. Он все следил за ними, явно чего-то ожидая, как вдруг рот его болезненно искривился, а длинные зазябшие пальцы украдкой, словно он боялся выдать себя жестом столь постыдным, заползли под черное пальто и прижались к теплому, истерзанному ноющей болью верху живота: голод донимал его уже много дней и ночей, с тех самых пор, как он вылез из раковины родного городка, затерявшегося в холмах южнее Рима, и он звал почти наверняка, что и в эту ночь ляжет спать голодным. И, зная это, уголком глаза следил за американским туристом – тот остановился неподалеку, под египетским обелиском, и делал вид, будто рассматривает выбитые на камне загадочные языческие письмена. Но молодой человек знал, что засунутая в карман рука туриста вот-вот извлечет оттуда пачку сигарет, и ему будет предложена одна из них. Если он ее примет, за этим последуют другие предложения, и тогда на ближайшие дни он будет избавлен от голода и от других лишений. Все еще не отвечая на взоры незнакомца, он искоса обежал оценивающим взглядом фотоаппарат, свисающий у того с плеча на кожаном ремне, и золотой браслет от часов на запястье и даже прикинул, какой у него примерно размер рубашки и туфель. И все-таки, когда американец проделал именно то, чего он ожидал, молодой человек резко мотнул головой, отошел на несколько шагов и вновь устремил неотрывный взгляд в высоту, на террасу старинного палаццо; ибо когда человеку уготована встреча с величием, он не смеет им поступаться ради насущных благ…


* * *

А в миссис Стоун и впрямь было своеобразное величие – оно пришло на смену былой красоте. Что красоты уже нет, она поняла лишь недавно и иногда все еще забывала об этом. Забывать удавалось порою в просеянном сквозь шелковые шторы полумраке спальни, где искусно смягченные отражения зеркал скрадывали многое. А порою – в обществе итальянцев: ведь они не знали, какой она была прежде, и, что еще важнее, обладали особым даром милосердного притворства. Миссис Стоун инстинктивно избегала общения с дамами, которых знавала еще в Америке, – если не уста, то глаза их говорили ей неприятную правду. Ту соотечественницу, что стояла сейчас с нею рядом на террасе ее римской квартиры, миссис Стоун близко знала еще девочкой, но потом встречалась с нею лишь изредка. В то утро они ненароком столкнулись в банке местного филиала фирмы «Америкэн экспресс». На такие случаи у миссис Стоун была припасена безотказно действующая фраза: «До чего же я рада вас видеть, но знаете – тороплюсь в аэропорт!» Другая сторона могла поверить ее словам, могла и не поверить, не в этом дело. Главное то, что они давали миссис Стоун возможность незамедлительно ускользнуть. Однако в это утро безотказная фраза даже не была произнесена. Та. другая, повела себя чрезвычайно напористо. Она сразу же прорвалась сквозь возведенные миссис Стоун линии обороны и на мгновение вывела их из строя. Не исключено, что капитуляция была отчасти добровольной; по правде говоря, последнее время миссис Стоун чувствовала потребность, в какой-то мере даже осознанную, поговорить о некоторых перипетиях своей жизни с кем-нибудь из старых приятельниц. Бывают в жизни периоды, когда все словно затягивается пеленою нереальности и вдруг теряет четкость, когда управляемая разумом воля – или то, что прежде ее подменяло, – утрачивает свою власть над нами или же видимость этой власти. И тогда возникает чувство, что тебя тащат и даже накрывают с головой вихревые потоки то ли паров, то ли влаги, образующие свою особую вселенную. Недавно миссис Стоун поняла, что с нею творится нечто подобное, и ей подумалось, что, если б она могла потолковать об этом – пусть даже не прямо, пусть обиняком – с какой-нибудь из соотечественниц, с кем ее в прошлом связывали достаточно тесные узы, быть может, все встало бы на свои места или хотя бы несколько прояснилось. Потому-то она и сказала Мег Бишоп: «Хорошо, приходи в пять часов ко мне домой, мы сможем поговорить. Мне надо столько рассказать тебе». Но потом миссис Стоун испугалась предстоящего саморазоблачения. Словно она дала согласие на операцию с возможным роковым исходом, а в последний момент у нее вдруг недостало смелости лечь под нож. И незадолго перед тем, как должна была появиться Мег, миссис Стоун пригласила разных других гостей. Квартиру ее заполонили новые знакомые – ими она обычно отгораживалась, словно щитом, от своего прошлого. Она рассчитывала, что в такой обстановке разговор по душам будет попросту невозможен, но отделаться от Мег Бишоп было не так-то легко. Мег твердо решила провести именно тот разговор, какого миссис Стоун теперь так жаждала избежать, а возведенные миссис Стоун линии обороны и на этот раз оказались недостаточно прочными, чтобы выдержать лобовую атаку противника.

Мег Бишоп была журналистка, автор серии книг под общим названием «Глазами Мег», и в каждой речь шла о каком-нибудь чрезвычайном событии современности, начиная с Гражданской войны в Испании и кончая нынешними действиями партизан в Греции. Десять лет общения с высшими военными чинами и политическими заправилами вытравили из ее голоса и манер последние остатки женственности. К сожалению, она не носила строгих костюмов мужского покроя, которые гармонировали бы с ее громким пронзительным голосом и бравой выправкой. Норковое манто под стать королеве, жемчуга, вечернее платье из тафты – все это производило впечатление отвратительного маскарада: казалось, дюжий командир канонерки вырядился посетительницей фешенебельного дамского клуба. В ней, безусловно, не было той мягкости, в которой так нуждалась теперь миссис Стоун. Была зоркость, было умение быстро вникать в суть дела, но как раз этих ее свойств миссис Стоун сейчас особенно опасалась. Она сделала все, чтобы американской гостьей полностью завладели итальянцы, но контакта не получилось. Мисс Бишоп недвусмысленно дала понять, что эти люди ей не по вкусу. Миссис Стоун подводила ее то к одной группке, то к другой, но всякий раз вместо приветствия Мег издавала отрывистый нечленораздельный звук, и миссис Стоун так терялась, что не могла припомнить фамилии гостей, путала их титулы, а когда наконец с этим было покончено, до того обессилела, что, как ни боялась остаться наедине с Мег, но смогла отвести властную руку, твердо и уверенно направлявшую ее в сторону террасы, где никто не мог бы помешать их разговору.

Едва они вышли на террасу, миссис Стоун сделала вид, что ей там неуютно – воздух слишком прохладный, но Мег, разгадав ее, тут же сделала ответный ход, объявив, что это ничего, просто им обеим надо накинуть меховые манто. – Мне необходимо поговорить с тобой, – добавила она решительно, – а в комнатах это невозможно. – Так что они облачились в меха и снова вышли на террасу. Миссис Стоун подняла воротник чуть не до самых глаз, но это не спасало дела – из укрытия выглядывало испуганное, увядающее лицо; казалось, хищная птица, пристроившись на краю утеса за зубчатыми его выступами, всматривается сквозь бурю в даль. К собственному удивлению она повела себя с Мег так, будто они только что познакомились. Держалась самым светским образом: говорила быстро, без передышки, искусственным, напряженным голосом; показывала ей то на одно здание, то на другое – отсюда, с верхнего этажа палаццо была видна почти вся панорама Рима. Однако мисс Бишоп лишь что-то скептически бурчала в ответ, словно сомневалась в каждом слове миссис Стоун. Потом вдруг схватила ее за руку, как раз в тот момент, когда рука эта указывала на один из семи холмов Рима, и сказала: – Ну, хватит. – Ладонь Мег скользнула по талии миссис Стоун, и жест этот вызвал у нее неприятнейшее воспоминание из времен далекой юности, когда они с Мег учились в одном из колледжей восточного побережья и жили л общежитии. В холодные ночи они иногда спали вместе, чтобы согреться, и как-то раз произошел незначительный, совершенно бессмысленный случай, показавший, что в тесной их дружбе, быть может, есть сторона не совсем невинная. Вспоминать об этом было мучительно-неловко и стыдно – может быть, именно потому миссис Стоун всегда ощущала в обществе старой приятельницы некоторую скованность, хотя и считала себя обязанной демонстрировать сердечнейшую привязанность к ней и неизменно называла ее, мысленно и вслух, своей «самой старой, самой любимой подругой».

– Ты меня слушаешь? – выкрикнула Мег.

Миссис Стоун кивнула, хотя вовсе не слушала ее, а смотрела через стеклянную дверь на молодую пару: юноша и девушка, прижавшись друг к другу, танцевали на месте. Почувствовав ее взгляд, они сконфуженно отпрянули друг от друга, и миссис Стоун знаком подозвала молодого человека. Но он не обратил на нее никакого внимания и поднес девушке огонек, она закурила сигарету, после чего оба повернулись к двери спиной.

– Никто не понимает, зачем ты это сделала! – сказала Мег.

– Что именно?

– Зачем ты оставила сцену?

– Затем, что сыта ею по горло.

– Можно отойти от дел, но от искусства – никогда.

– И от искусства тоже, – возразила миссис Стоун. – Если наконец обнаружишь, что у тебя нет таланта.

– Талант! – воскликнула Мег. – А что же такое талант, как не умение добиваться победы? И ты добивалась ее многократно – удачно сыграла столько труднейших ролей! Ну, разумеется, играть Джульетту в возрасте фру Альвинг было ошибкой. Хо-хо! Какой промах! Белый атлас, жемчуга – все это должно было создать иллюзию девичества, да вот не сработало. Когда заиграли скрипки и этот прелестный юный Ромео стал подбираться к твоему балкону, мне захотелось крикнуть ему: «Берегись, птенчик, сейчас она закогтит тебя и растерзает в клочья».

– Ты хочешь сказать, я походила на грифа?

– Нет, на имперского орла.

– Может, именно потому я и провалилась в этой роли?.. – сказала миссис Стоун.

Но тут молодой человек, танцевавший ранее за стеклянной дверью, вышел на террасу в ответ на новый, еще более настойчиво-призывный жест миссис Стоун; впрочем, пробыл он здесь всего секунду: бросил взгляд на заходящее солнце, скорчил забавно-возмущенную гримасу и тут же повернул назад, к стеклянной двери.

Миссис Стоун окликнула его: – Паоло! – и кинулась за ним. Но он все равно не вернулся.

– Ненавижу холодное солнце, – объявил он. – Когда оно больше не греет, я его не люблю.

Слова его произвели на миссис Стоун удручающее впечатление, и это не укрылось от внимания мисс Бишоп, крепко державшей ее за руку.

– Ну разве не странно, – сказала Мег, – что в нашем возрасте женщины вдруг начинают ценить в партнерах именно красоту? Когда-то ты вышла замуж за толстячка, этакого кругленького пасхального зайчика, и как будто была к нему привязана. Я даже помню, кто-то тогда еще сострил: не иначе как Карен Стоун вышла замуж специально для того, чтобы избежать супружеских отношений! А вот теперь…

– Я очень любила Тома Стоуна, – резко бросила миссис Стоун.

– Может, и так, но все равно: не имел он права оторвать тебя от сцены, а потом месяца через два вот так взять и скоропостижно скончаться, не обеспечив тебе никакого тыла, – только и оставил, что свои вонючие миллионы.

– Ну, тыл у меня есть, и вовсе не только миллионы.

– Какой, например?

– Эта страна, эти люди.

– Если ты имеешь в виду шайку величественных ведьмуг и двуполых хлыщей, которых ты созвала сегодня, – что ж, мне остается лишь вежливо рассмеяться тебе в лицо! В них есть своеобразная элегантность, ничего не скажешь, а молодые люди красивы и, как я слышала, очень недурные любовники. Но разве это все, чего мы ищем в человеческом обществе?

– По-моему, все.

– Эскапизм! – выкрикнула Мег. Это было ее излюбленное словцо, инвектива, которую она бросала в лицо миру слюнтяев и недоумков, уверенная в том, что призвана поучать их и строго отчитывать. Феномен, который являла собой в ее глазах миссис Стоун, постепенно стал проясняться под ее взором, словно болезнетворный микроб под линзами микроскопа, обретать четкость и символический смысл. Она уже видела в подруге юности не просто богатую бездельницу, некогда бывшую актрисой, но вынужденную оставить сцену (видимо, по той причине, что взялась за роль, для которой была слишком стара), а некий символ эпохи, столп того общества, что в слепоте своей сбилось с пути и идет к неизбежному распаду. У нее не было жалости к этому миру. Ведь жалость подобна капелькам влаги на запотевших линзах микроскопа и только мешает при анализе; и сейчас, на этой террасе, мисс Бишоп приятно было выступить в роли обличительницы того зла или хотя бы его микрочастицы, которым чревата вся история нового времени; ибо и рушащаяся золотая древность расстилавшегося под нею Рима, и увядающее, испуганное лицо стоящей рядом женщины олицетворяли для мисс Бишоп один и тот же отвратительный процесс, имя которому – разложение.

– Не верю, что ты говоришь это искренне, – сказала она. – Но пусть даже так, пусть у тебя было больше энергии, пробивной силы, чем таланта. На что ты намерена употребить эту энергию теперь? Сунуть ее в карман, словно ключ от дома, где больше уже не живешь? Энергию можно претворить только в действие, а под действием я отнюдь не подразумеваю беспорядочные половые связи. Да, я буду называть вещи своими именами. И ты меня будешь слушать. Прежде чем пустить тебя на борт «Куин Мэри», тебе сделали противотифозную прививку, а сейчас, богом клянусь, ты получишь другую инъекцию – простую инъекцию правды, и сделает ее человек, которому твои интересы достаточно дороги, чтобы вспрыснуть тебе эту вакцину. Я в ужасе от тебя, Карен; то, что ты делаешь с собой, вызывает у меня отвращение и ужас, и не у меня одной. Если ты думаешь, что здесь тебе удалось укрыться от посторонних глаз, избежать толков и пересудов, то позволь тебя вывести из этого заблуждения! Вот так: уйма слухов о тебе, притом самых невероятных, зубоскальство по твоему адресу в столбцах светской хроники всех газет Нью-Йорка, Лондона и Парижа! Избежать огласки так же невозможно, как выскочить из собственной шкуры. В общем, знай: притча во языцех, пожилая женщина, помешанная на смазливом юнце, да что там, влюбляющаяся до потери рассудка то в одного, то в другого смазливого юнца из этих жиголо и сводников, этих красавчиков с липовым титулом, который хоть и придает им шику, но не может прикрыть их подлинной сути – вот кем ты…

– Перестань! – крикнула миссис Стоун. Вцепившись в руку мисс Бишоп, обвивающую ее талию, она попыталась высвободиться, но тщетно, рука обхватила ее еще крепче, неумолимый голос продолжал:

– Нет, ты выслушаешь все до конца! Вряд ли ты примешь это к сведению, но выслушать ты меня выслушаешь! Я приехала сюда, чтобы высказаться начистоту. Всем известно, что ты вытворяешь. И ни один из тех, кто когда-либо знал тебя, и, уж бесспорно, ни один из тех, кто когда-то тебя любил…

– А кто они, эти люди, что «когда-то любили меня»? – закричала миссис Стоун. – Можешь ты мне назвать хоть одного?

– Да их тысячи. Ты представляла…

– Да, представляла. Исполняла всевозможные роли! Но никогда, не «когда-то там», а вообще никогда не была самой собою, не показывала, кто я есть на самом деле.

– Значит, вот ты кто на самом деле?

– Ну, кто?

– Тиберий в женском образе – вот роль, которую ты, по-видимому, исполняешь сейчас…

Стеклянные двери вдруг отворились, словно их изнутри распахнуло ветром.

Миссис Стоун пронеслась сквозь толпу гостей, расталкивая их, как расшвыривала вешалки с одеждой в платяном шкафу в поисках нужной вещи. Когда она добежала до двери спальни, кто-то взял ее за плечо. Не обернувшись, она ударила по удерживавшей ее руке. Быть может, оставила на ней следы ногтей. Вот дверь распахнулась, вот с треском захлопнулась, и голоса, негромкая музыка, далекое пощелкивание колеса рулетки, шарканье танцующих ног стали едва слышны, их заглушало даже журчание струйки, вытекающей из крана в ванной. Миссис Стоун плеснула себе в лицо тепловатой водой. Громко всхлипнула. Но все эти внешние проявления отчаяния, казалось, никак не были связаны с тем, что творилось у нее в голове. Голова была на диво спокойная, словно сидевшая там взаперти хищная птица улетела сквозь невидимое отверстие. Нет. Принимать транквилизатор, за которым уже потянулась ее рука, вовсе незачем. Она сунула лекарство обратно в шкафчик, захлопнула дверцу, и зеркальная дверца тут же стала ее лицом – лицо это смотрело на нее не то вопрошающе, не то смущенно и, покуда она вглядывалась в него, все сильней заливалось краской, словно удивленное тем, что она совершила нечто постыдное…

Ее же несет куда-то, бесцельно кружит в пустоте!

Вот внесло в спальню, вот вынесло из спальни, иначе не скажешь – ведь, по сути дела, незачем было входить туда и выходить тоже незачем. Это и есть кружение в пустоте. Если делаешь что-то без всякой на то причины, без всякого смысла, значит, тебя бесцельно кружит в пустоте. А есть ли вообще хоть в чем-нибудь смысл и можно ли говорить о причинах? Ну, причины-то можно домыслить задним числом, иной раз вполне правдоподобные. Иной раз правдоподобные настолько, что другие вполне приемлют их в качестве объяснения, как приемлют учтивую отговорку, собственного спокойствия ради или для сохранения светских отношений. Но за всем этим – пустота. Пустоту эту она ощущает давным-давно, с тех самых пор, как с разорванной нитки градом посыпались жемчужины и она вцепилась в чьи-то руки, пытавшиеся ее удержать, и, жаждая довершить акт самоуничтожения, бросилась обратно на сцену, залитую синеватым светом, жидким, как папиросная бумага; она прорывалась сквозь эту бумагу, как рвется посаженная на цепь могучая птица, пускающая в ход когти, чтобы высвободиться. Давно это было. Настолько давно, что можно и не вспомнить. И как его звали, того толстячка, что тогда с нею жил? А ведь у нее было к нему глубокое чувство, но какого рода чувство – этого она уже вспомнить не может. И вообще, та пора ее жизни – что это было такое? Во всяком случае, все это никак не связано с тем, что составляет ее жизнь сейчас. Ни тот человек. Ни та пора. Она завершилась каким-то фокусом, каким-то сценическим трюком, благодаря которому все это длится во времени, хотя давно уже остановилось. Вот именно, остановилось. «Остановилось». Слово-суррогат, долженствующее обозначать конец действия. Будто бросили что-то об стену, оно шмякнулось об нее с влажным звуком и упало там же, у стены. Но она-то сама не остановилась, ее по-прежнему несет, кружит в пустоте. В руке у нее стакан, стакан тепловатой воды, и она потягивает воду, но не останавливается. Ее все несет, кружит – вынесло из ванной, внесло в спальню, снова вынесло из спальни, внесло на террасу. И теперь она смотрит вниз, на город. Солнечный свет погас. Уже prima sera[4]. Все словно обернуто в синеватую папиросную бумагу. Но там, внизу, под каменной иглой, чья родина – древний Египет, как прежде, стоит молодой человек поразительной красоты, который вчера подал ей непристойный знак. Стоит там, внизу, и ждет…

Она повернулась к нему спиной, передернувшись от омерзения…

В квартире была тишина. Все ушли. Делать нечего, остается лишь бесцельно кружить в пустоте роскошных комнат.


* * *

– Да смилостивится над тобой Господь, – проговорила мисс Бишоп, когда миссис Стоун, вырвавшись от нее, кинулась через открывшуюся стеклянную дверь к себе в спальню. Мисс Бишоп позволила ей убежать, не пошла следом. Ведь она исполнила то, что задумала: вонзила иглу в тело миссис Стоун. То было возмездие за что-то, случившееся во времена их далекой юности, и оно полностью удовлетворило мисс Бишоп. Но все это потрясло ее. Глубоко потрясло. По какой-то, ей самой непонятной, причине она чувствовала себя после своей обличительной речи обессиленной – пожалуй, не меньше, чем миссис Стоун. Ясный ум, которым мисс Бишоп так гордилась, на миг заволокло дымкой, он пришел в смятение, как если бы обитающее в темных морских глубинах чудовище вдруг стало всплывать, но не дошло до поверхности, а лишь вызвало на ней легкую рябь. Мисс Бишоп постаралась отогнать это видение. Значит, не так она умеет вникать в суть вещей, как ей думалось. И вовсе не так бесстрашна, как полагала, да и понимание ее ограничено: она разбирается лишь в простейших импульсах, которые движут массой; их можно уподобить набору гигантских кубиков с буквами, по каким изучают азбуку, а ведь импульсы эти, мнилось ей, и составляют смысл того, что она, за неимением слова более длинного и внушительного, именовала жизнью. В смятении мисс Бишоп завернула за угол террасы, очутилась перед другими стеклянными дверьми и увидела через них, как миссис Стоун вбежала в спальню, захлопнула дверь, заперла ее, скинула меховое манто на пол и бросилась в ванную. Мисс Бишоп взялась за ручку стеклянных дверей, но они не открывались – заперто изнутри. Она принялась трясти ручку, барабанить в дверь. Никакого ответа. Издалека до нее донесся плеск льющейся из крана воды. Постояв немного, она вернулась на старое место: быть может, ей лучше переждать, остаться здесь на террасе, у балюстрады, пока не разойдутся гости? Она рассеянно глянула вниз, на маленькую площадь, казавшуюся отсюда дном колодца. Последние лучи солнца коснулись языческих письмен, выбитых на тускло-розовом граните обелиска, и прямо под ним, повернувшись к нему спиной, словно собираясь прочесть о нем лекцию, одиноко стоял молодой человек поразительной красоты. Впечатление было такое, что он смотрит Мег прямо в глаза, мало того, вот-вот что-то крикнет ей или поднимет в знак приветствия руку. Но мисс Бишоп только скользнула по нему взглядом. Внимание ее он привлек лишь несколько мгновений спустя – она вдруг заметила, что он отошел от обелиска и стоит как раз под той частью балюстрады, над которой она склонилась. Он вынул руки из карманов, свел их у середины корпуса, и тут она поняла, что сейчас он оросит стену. С чувством гадливости, ошарашенная, она отпрянула от балюстрады и прошла с террасы в комнату. Гости собрались уходить. Музыка смолкла. Шайка «величественных ведьмуг и двуполых хлыщей», оживленно треща, бездумно плыла к отделанной в стиле барокко прихожей, где уже дожидался лифт, напоминающий обитую алым шелком ложу оперного театра. Никто даже не взглянул на Мег Бишоп, лихорадочно озиравшуюся в поисках миссис Стоун. Но миссис Стоун так и не показалась. Все время, пока расходились гости, она просидела, запершись, у себя в спальне.

И все-таки мисс Бишоп медлила, не уходила. Лифт пошел вниз с первой партией гостей. Остальные сгрудились в прихожей, дожидаясь его возвращения. А мисс Бишоп все стояла в зале. Потом без всякой цели, бездумно прошла через всю комнату к камину, и тут внимание ее привлекли французские часы под стеклянным колпаком. Из-под стекла торчал листок красной писчей бумаги; мисс Бишоп машинально потянула его к себе. В сложенной вдвое бумажке оказалась маленькая фотография. Блондинка неопределенного возраста с красивым, но неживым, напоминающим маску лицом, а на обороте – краткая надпись: «Вот как я выгляжу теперь!» Звучит таинственно, но, может быть, полоска бумаги, в которой лежала карточка, объяснит смысл этих слов? Мисс Бишоп подняла было узкий листок красной бумаги, но в этот миг кто-то взял ее за локоть.

– Что? Ах, да, лифт! – И ей пришлось положить бумажку на место…


* * *

Каждый вечер, примерно в половине шестого, Паоло шел в парикмахерскую («Дамский и мужской зал») в начале виа Венето. Его мастер, молодой человек по имени Ренато, был не старше самого Паоло, почти так же красив, как он, и лишь чуточку менее элегантен. Быть может, Паоло и не сознавал этого, по самым приятным в его дне было то время (час, а иногда и больше), когда он, расслабившись, сидел в парикмахерском кресле, подставив лицо успокаивающим, задумчиво-медлительным пальцам Ренато. Чувственное наслаждение, которое давал ему этот час, было утонченным, как изысканнейшая пища богов. Пальцы у Ренато длинные, прохладные и такие же чистые, как струящаяся из серебряного крана вода. Глаза темные, с поволокой, как у Паоло, голос ласкающий. Разговор их всякий раз был продолжением предыдущего и начинался плавно, без всяких усилий с тех самых слов, какими другой, столь же плавно и тоже без всяких усилий, закончил его накануне, а говорили они почти всегда о своих женщинах. Для Ренато Паоло был кумиром, живым воплощением элегантности и моды. Паоло же, будучи нерадивым католиком, не ходил на исповедь, а вместо этого изливался перед Ренато, пытаясь тем самым придать некую видимость значительности своему существованию, которое было, по сути дела, порханием мотылька. Иногда длинные прохладные пальцы мастера замирали на минуту-другую на гладком лице клиента, а меж тем щеки и язык Паоло едва ощутимо двигались под ними: это плавно лилась ленивая его речь. Блаженная истома и нега текли от одного к другому, словно сливались чистые воды двух ручьев, мирно струящихся под тенью ив. Кресло всегда было повернуто так, что оба могли наблюдать за парадом модно одетых людей, дефилирующих мимо них по тротуару – в этот час римляне совершают свою passegiata[5]. Приятный обычай, этот вечерний моцион, и американцы быстро перенимают его, так что в этот час из парикмахерской можно было увидеть, по существу, всех, кто котировался в мире Паоло – мире богатства и элегантной преступности. Смотреть на них можно было и в окна, и в дверной проем, сквозь занавес из тускло-серебристых металлических цепочек, очень легких и подвижных; когда кто-нибудь, проходя, задевал их, они мелодично позвякивали. Зимою вместо них вставлялась стеклянная дверь. Но зима миновала, и сквозь легкий металлический занавес с улицы проникал горячий воздух (дело шло к жаре, уже наступало лето) и доносились обрывки разговоров. Пестрые картины беспрерывно сменяли одна другую, и время от времени Паоло даже лениво опускал веки, и они трепетали над глазами, ограждая их от переизбытка ощущений; так иной раз в разгар чрезмерно чувственной ласки рука вдруг замирает, чтоб отдалить миг самого острого наслаждения.

Жара все усиливалась, и потому движения длинных прохладных пальцев Ренато делались все приятней для его молодого клиента. Процедура начиналась с бритья, затем следовал массаж: Ренато попеременно накладывал на лицо своего любимца то горячие полотенца, то холодящие маски с ментолом, и тот блаженствовал. Юная кожа Паоло цвета густых сливок (и такая же нежная на ощупь) была безупречна. Так что с точки зрения косметической массаж был вполне бесполезен, но, по молчаливому сговору с Ренато, Паоло делал его просто ради блаженства, которое он ему доставлял, а еще – ради беседы: прикосновения пальцев Ренато к его лицу, естественно, сообщали ей особую интимность. Во время бритья и массажа Паоло – а для уроженца Южной Италии он был довольно высокого роста – сидел глубоко в кресле, ноги расставлены, одна рука покоится на паху, средоточии его плоти, лежит там, словно провод, подключенный через розетку к сети специально для того, чтоб придавать напряжение и яркость беседе, неизменной темой которой были любовные похождения – то, что давало юному графу Паоло средства к существованию и составляло весь его смысл. Ленивое дремотное блаженство этих бесед между двумя молодыми людьми длилось вот уже около года. Паоло рассказывал (в каждое посещение – отдельный выпуск) историю своих отношений с тремя «покровительницами»: сперва с синьорой Кугэн (дело было прошлым летом) и почти одновременно со сказочно богатым евреем, бароном Вальдхеймом (этого они называли между собой баронессой и говорили о нем так, словно он женщина), затем – с американкой из высшего общества миссис Джемисон-Уокер, интрижка с которой была короткой, но необыкновенно успешной (правда, в Танжере супруг этой дамы поставил ему синяк под глазом, но к тому времени Паоло успел получить от нее в подарок рубиновые запонки и выручить за них две тысячи пятьсот долларов), а теперь, вот уже несколько месяцев – с миссис Стоун, с которой он рассчитывал сорвать намного больше, чем с трех предыдущих, вместе взятых, ибо из всех них она была самой богатой и единственной, у кого он, по всей видимости, вызывал не просто похоть, а интерес куда более глубокий.

Паоло был всего-навсего молодой и тщеславный светский хлыщ и потому видел лишь то, что лежит на поверхности, ему но дано было понять натуру более сложную, нежели он сам. Он оглядывал человека только раз, при первой встрече, и сразу же запоминал его внешность настолько прочно, что у него не было надобности смотреть на него вторично. Отчасти из кокетства, а отчасти от глубочайшего безразличия ко всему, что не он сам, Паоло не смотрел людям в лицо, лишь изредка бросал на них томный невидящий взор, подкрепляя им просьбу или подчеркивая заданный вопрос. Но даже Паоло, почти начисто лишенный чутья, понял, что миссис Стоун мучит тоска необычного свойства и остроты и что из этой тоски такой юный искатель приключений, как он, отнюдь не отличающийся щепетильностью, может извлечь немалую выгоду, если только ему удастся взять приступом возведенную ею стену условностей (довольно, впрочем, невысокую) и прорвать все линии ее обороны. А вот линии обороны у миссис Стоун были поистине устрашающие. Она прожила на свете вдвое больше, чем Паоло, и, будучи актрисой, перевидала на своем веку изрядное число смазливых юнцов с томной грацией, только и знающих что смотреться в зеркало. В прошлом они нисколько ее не интересовали, но породу эту она знала хорошо. Ей даже нравилось подбирать себе для сцены именно таких партнеров – ведь им было не под силу хоть в чем-то ей противостоять. Когда имеешь с ними дело, так и кажется, будто суешь палец в меренгу, пытаясь нащупать нижнюю корочку. А вместе с тем они вполне годятся на то, чтобы подыгрывать. Такие не воспламеняются сами и не зажигают партнершу. Играя с ними, всегда знаешь, чего от них ждать, и можешь их укротить мановением руки. А укрощать их так забавно! Иной раз приятно было, стоя в кулисах, взять юные влажные ладони партнера в свои и шепнуть: «Не надо нервничать! У каждого спектакля есть начало, а у некоторых еще и конец…» В уборных у них всегда хорошо пахло, от их тел почему-то не исходил мужской запах мускуса, а если и исходил, то не настолько сильный, чтобы пробиться сквозь аромат хвойного одеколона и талька. Миссис Стоун даже питала к ним известную симпатию: основанная на сознании, что в ее власти их уничтожить, симпатия эта была тем теплее, что к ней примешивалось презрение.

Но отождествлять Паоло с юнцами, которых она, в бытность свою актрисой, так легко себе подчиняла, миссис Стоун удавалось лишь в самом начале их знакомства. Вскоре она обнаружила, что он кое-чем от них отличается. Почему-то при всей своей капризности и томности он не казался женственным. Сквозь пряные ароматы лосьонов и розовой воды все-таки пробивался запах мускуса, признак его пола, а хотя миссис Стоун и твердила, что в людях очень молодых запах этот ее отталкивает, у нее была к нему обостренная чувствительность. Она ощутила его при первой же встрече с Паоло и сказала себе, что дух мускуса неприятен, но в дальнейшем порою ловила себя на том, что стоит подле Паоло с единственной целью – снова вдохнуть этот запах, задерживается около молодого итальянца и после того, как он поднесет огонек к ее сигарете, и после того, как она подаст ему рюмку вина, – так и стоит рядом с ним, словно задумалась о чем-то.

Особенно волновали ее руки Паоло. В библиотеке, на столике перед диваном, стоял светящийся глобус (внутри у него была электрическая лампочка). И порою, когда руки Паоло покоились на обтянутых сержевыми брюками бедрах, словно зачарованные ощущением собственного молодого тела, они казались ей большими и сверкающими, будто полушария светящегося глобуса, и она грезила о том, как они лягут ей на грудь и согреют своим теплом.

И все же миссис Стоун по-прежнему держала оборону. Волнующие эти открытия лишь смутили ее и заставили насторожиться еще больше. Когда Паоло привозил ее домой ночью, она неизменно прощалась с ним внизу, у двери; при расставании бывала несколько напряжена – порою до такой степени, что даже не подавала ему на прощание руки. Миссис Стоун понимала (как понимал и Паоло), что при таких обстоятельствах проявить напористость – значит лишить себя существенного преимущества. Ведь красота, его козырная карта, когда-то была и у нее на руках, была долго-долго, и хотя в минуты откровенности с самой собою миссис Стоун отдавала себе отчет в том, что карта эта ушла от нее, тем не менее она по-прежнему вела такую жизнь и держалась в обществе так, словно все еще обладает ею. То и дело давала она Паоло понять – столь же ясно, как и он ей, – что больше привыкла получать знаки внимания, нежели их оказывать.

В тот ранний вечер, когда они повстречались впервые (в апартаменты миссис Стоун Паоло привезла некая престарелая графиня-итальянка), он положил под пепельницу на каминной полке свою визитную карточку с графским гербом. В одном углу карточки был вытиснен адрес, в другом – телефон, но день шел за днем, а миссис Стоун все не звонила и не упоминала его имени в разговорах с графиней, с которой в ту пору виделась постоянно. В конце концов графиня признала, что обычная тактика здесь не годится и первый шаг придется сделать ему самому. «Эта женщина до сих пор сохранила всю свою гордость, – сказала графиня, – она еще не примирилась с тем, что стареет». Когда Паоло впервые позвонил миссис Стоун, графиня сидела рядом и всячески его подстегивала – делала знаки, шепотом давала советы. Однако звонок этот не имел никаких ощутимых последствий. Миссис Стоун говорила с Паоло дружелюбно, была приветлива и ровна. Вспомнила его сразу. И даже упомянула о визитной карточке, которую он оставил на камине. Но, вопреки ожиданиям Паоло и его советчицы-графини, не пригласила ни на коктейль, ни на обед. Пришлось ему самому пригласить ее обедать. И выложить деньги за обед из своего кармана. Миссис Стоун не скрывала, что его общество ей приятно, но проявлять инициативу по-прежнему предоставляла ему. И только недавно пошла на уступку: позвонила Паоло по телефону. То было единственное проявление активности с ее стороны, и оно пока не давало ему никакого перевеса. А между тем Паоло, без всяких на то оснований, успел намекнуть своим друзьям на виа Венето, что миссис Стоун его любовница. Он и вправду читал в ее глазах желание, однако там оно и пребывало, словно бы за окном или в Зазеркалье. И не выскакивало оттуда: она не клевала на самые хитроумные его приманки. Ни томные взоры, ни соблазнительные позы одалиски, которые он принимал, – ничто на нее не действовало. Тогда он пустил в ход приманку попроще. Как-то вечером схватил ее унизанную перстнями руку и прижал к своему колену. Сперва прижимал крепко, потом послабее, но пальцы ее задержались у него на колене минуту-другую, не больше. Затем миссис Стоун осторожно высвободила руку и положила на прежнее место – к себе на колени. При этом она отнюдь не выглядела потрясенной.

Для Паоло это был конфуз, почти что непереносимый, ибо он жил быстротекущим временем, а время работало против него. Сумма, вырученная за рубиновые запонки, которые подарила ему в Марракеше миссис Джемисон-Уокер, обеспечила Паоло роскошную жизнь на один сезон. Но этот сезон истек. И если ему не выпадет другой такой случай, если фортуна не улыбнется ему еще раз, притом в самом скором времени, он вынужден будет пойти на отступление, на серьезную уступку, а ведь это нередко влечет за собою провал всего дела.

– Я знаю, я нужен ей! – кричал Паоло графине. – Почему же она ничего не говорит, ничего не предпринимает?

– Терпение, – отвечала графиня. – Рим не один день строился.

– Я римлянин, а не Рим, – возражал Паоло. – И если она в ближайшее время не сдвинется с места, околачиваться мне в Галерее!

– Только посмей, – встрепенулась графиня, – и мы пропали. Ведь в Галерее особый запах, он въедается не только в одежду, но и в кожу, он будет чувствоваться в твоем дыхании! Даже если тебе придется голодать так же часто, как мне, имей мужество пойти на риск: все или ничего.

Таково было положение дел в конце апреля, когда Паоло и Ренато увидели из окна парикмахерской миссис Стоун. Она вышла из своего «кадиллака» с откидным верхом так близко к ним, что они не могли не заметить тревожного, чуть испуганного выражения ее голубых глаз – оно появлялось, когда она была уверена, что на нее никто не смотрит.

– Господи, неужели она идет сюда? – удивленно прошептал Паоло.

– Вон та дама? Но она не наша клиентка, – ответил Ренато.

– Да вы что, ее не знаете? Это же синьора Стоун! – воскликнул Паоло.

И тотчас по парикмахерской, из конца в конец, пробежал пронзительный громкий шепот. Остывали горячие полотенца, сохло мыло на бритвенных кисточках, а вся компания – клиенты, парикмахеры, маникюрша и мальчишка-ученик – впилась глазами в даму, нерешительным шагом проходившую мимо окна.

Осталось в ее осанке нечто от былого величия, и на какие-то считанные мгновения это заставило их молчать, удержало от язвительных шуточек, предметом которых делала ее пустая похвальба Паоло.

– А я и не знал, что она такая важная дама! – проговорил Ренато, словно оправдываясь.

Паоло и сам был под большим впечатлением, не столько от миссис Стоун, с которой он, единственный из всех присутствующих, был знаком, сколько от того впечатления, которое она произвела на других. Но держать в руке камень и не запустить им в намеченную жертву было не в обычаях Паоло; поэтому, быстро оправившись, он тут же объявил всей компании, что не такая уж она важная дама: как миленькая вместе со всеми кинется к насосу, если загорится дом.

Минутное почтение – дань, которую они вынуждены были отдать миссис Стоун, – рухнуло под залпами хохота, ибо Паоло просто обыграл уличное словцо, очень похабное. Для него это была сладостная месть за то двусмысленное положение, на которое миссис Стоун обрекала его своей сдержанностью. Ведь он уже успел намекнуть в парикмахерской на некие обстоятельства и потому поклялся себе, что так оно и будет. Эта ее сдержанность затрещит по всем швам, да что там, уже дала трещину. Вчера миссис Стоун звонила ему дважды, причем во время второго разговора он зевнул прямо в трубку и под каким-то предлогом отказался от заранее назначенной встречи. Может, она и сейчас думает о нем, даже ищет его здесь, на обсаженной деревьями виа Венето. Эти крашеные светлые волосы – он уже ощущал, как они натягиваются в его пальцах, и ее горячее дыхание, и как она ищет губами его губы, пока он валит ее навзничь, извиваясь, имитируя страсть. Это в его силах, и так будет, да, он готов голову дать на отсечение: будет. Ибо, несмотря на все актерское искусство миссис Стоун, фиалковые глаза выдают ее. Из них глядит хищная птица, и в его власти эту птицу выпустить, причем отнюдь не в облака…


Словно услышав поднявшийся в парикмахерской хохот, словно поняв, что смеются над нею, миссис Стоун рукою в перчатке заслонила лицо и, круто повернувшись, зашагала в обратную сторону; она пробиралась между столиками, расставленными на тротуаре перед соседним рестораном, и делала вид, будто старательно ищет кого-то. Не успела она миновать окно парикмахерской, как за нею двинулся молодой человек, вот уже около часа стоявший на ближайшем углу. Он поднял воротник пальто, просто чтоб скрыть, что на нем нет рубашки, и пошел за нею следом, держась на некотором, точно рассчитанном, расстоянии. Заметив это, Ренато рассмеялся, и торжество Паоло разом померкло. Молодой человек, преследующий миссис Стоун, – да ведь картина эта воспроизводит, словно в кривом зеркале, его, Паоло, отношения с нею! Он выпрямился в кресле, свел колени, резко отдернув бедро от бедра смеющегося молодого парикмахера.

– Subilo, subito[6], – буркнул он. – У меня назначена встреча.


* * *

В ослепительном свете весенних римских улиц миссис Стоун совсем растерялась. Витрины и окна сверкали таким немыслимым блеском, что за ними почти ничего не было видно. Когда не знаешь, куда пойти, где свернуть, чувствуешь себя глупо. Должно быть, прохожие принимают ее за пьяную. Ведь человек, слоняющийся без дели, все равно что пьяный. В Нью-Йорке одна заранее назначенная встреча следовала за другой, она всегда знала точно, что должна быть в таком-то месте, в такое-то время, в Риме же – никогда! Она могла часами бродить по городу, сама не ведая, куда идет. Встречалась только с Паоло, а Паоло имел обыкновение договариваться о встречах как-то уж очень неопределенно. «Позвоню вам утром», – говорил он. Или: «Заеду за вами, и мы где-нибудь выпьем коктейль». Точное время он назначал крайне редко. А иногда и вовсе не появлялся. Вот и сегодня он не зашел к ней, не позвонил, и тут она поняла, что ее жизнь в Риме держится на встречах с Паоло, как держится тент на центральном столбике – убери его, и материя безвольно обвиснет…

Миссис Стоун открыла сумочку, поискала в ней дымчатые очки, но не нашла их. Поразительно, до чего часто в последнее время вещи деваются неизвестно куда. Думать ей сейчас, в сущности, не о чем, собственно говоря, она только и думает что о Паоло, а голова у нее забита больше, чем, бывало, в самые напряженные дни перед премьерой. Она снова остановилась прямо посередине тротуара, так что сновавшие в обоих направлениях пешеходы вынуждены были ее обходить. Растерянно поморгав, она скользнула взглядом по витринам, приспустила широкие поля шляпы. Глаза ее увлажнились. Не хватает еще, чтобы от нестерпимого света они начали слезиться, тогда с ресниц потечет тушь. Она пошла быстрым шагом и на первом же углу свернула с залитой солнцем магистрали в боковую улочку потемнее. Здесь, в тени, ей стало немного легче, но смятение не проходило. Надо где-то передохнуть, собраться с мыслями. Это просто идиотизм! Зачем было выходить из машины и отпускать шофера? Куда же она велела ему подъехать и в какое время? Она даже этого не помнит. И что она вообще тут делает? Ищет Паоло на улице, словно брошенная собака, что нюхает тротуар, стараясь взять след хозяина? Пока до такого, безусловно, не дошло, а если дело к тому идет, надо где-то присесть, собраться с мыслями и принять разумное решение. Если поддаться этому наваждению, позволить ему взять верх над рассудком, недолго и с ума сойти.

Миссис Стоун снова остановилась, на сей раз – перед большой витриной, но, хоть она и прикидывалась, будто усердно рассматривает ее, на самом деле понятия не имела, что там лежит, за стеклом. Просто стояла – надо же унять расходившиеся нервы и как-то сориентироваться; но время шло, а в голове по-прежнему было пусто. За стеклом витрины проступили контуры разложенных там товаров – изящные кожаные изделия. Глаза ее безразлично скользили по ним, но вдруг она испугалась: из темной глубины магазина на нее кто-то смотрел. Магазин был закрыт – обычный для Рима длинный послеполуденный перерыв, – и его освещал лишь свет затененной деревьями улицы. Как следует рассмотреть человека, стоявшего в магазине, она не могла, но он до того был похож на Паоло, что сердце у нее дернулось от волнения. Через секунду она сообразила, что человек этот вовсе не там, внутри. Что она видит его отражение, а стоит он у другого конца витрины, снаружи, как и она сама. То был юноша ростом чуть выше Паоло, но одного с ним типа. Она и глазом не повела в его сторону. Позднее, дома, она попыталась разобраться, что же именно насторожило ее в ту минуту, но не смогла. Значит, все-таки что-то насторожило. Что-то не позволяло ей взглянуть на него, и она не глядела. По-прежнему делала вид, будто рассматривает кожаные вещицы в витрине, и напряженно ждала, когда он уйдет. Но и он почему-то не уходил, медлил. Услышав, как потекла струйка, миссис Стоун не сразу поняла, что звук этот имеет какое-то отношение к тому, другому, стоящему, как и она, у витрины. В Риме повсюду слышишь плеск струй, то ближний, то отдаленный, то громкий, то едва различимый; плеск струй и каменные ступени – факсимиле этого города, так же как кремовые купола на фоне синего неба; и потом, не так-то просто поверить, что человек, стоящий почти рядом, у другого конца витрины, вдруг вздумал на нее помочиться. Лишь когда звук этот стал утихать, миссис Стоун поняла, что он означает. И была до того потрясена, что ахнула, негромко, но явственно. Резко повернувшись, она зашагала в другую сторону, торопясь изо всех сил, и, когда очутилась у входа в маленькую гостиницу, бросилась туда: надо прийти в себя, оправиться от испуга. Сам по себе случай этот был вовсе не так ужасен. Ужаснуло и остро встревожило ее другое. Ведь человек этот не впервые попадается ей на глаза, притом нарочно. Стоит ей пойти в город, и он почему-то оказывается на ее пути, да так часто, что это не объяснишь простою случайностью, и неизменно старается привлечь ее внимание, хоть и не столь отталкивающим способом, как сейчас, но всякий раз словно бы подает ей некий тайный знак…


* * *

За один год в жизни миссис Стоун произошли три чрезвычайных события, очень на нее повлиявших: уход со сцены, смерть мужа и наступление климакса. Каждое из них само по себе было для нее страшным потрясением, а уж после всех трех, вместе взятых, ей стало казаться, что она влачит существование почти что загробное. А в качестве места, наиболее подходящего для подобного существования, она выбрала Рим – может быть, потому, что в городе этом так много от прошлого. Поначалу она поселилась в отеле «Эксцельсиор», но в послевоенные годы он был наводнен американскими туристами и киношниками, среди них было много знакомых, и это очень ее изматывало. То один, то другой встречался ей в коридоре и, прежде чем она успевала надеть дымчатые очки, бросался к ней с приветственным воплем, в котором отчетливо слышался невысказанный ужас – ведь она так изменилась: эти седые волосы (она больше не красилась), и лицо, и фигура; словом, то, что она отошла от светской жизни, было так же явственно ощутимо, так же бросалось в глаза, как и то, что имя ее исчезло с театральных фасадов, залитых светом рекламных огней. И чтоб оградить себя от этих встреч, миссис Стоун сняла свои нынешние апартаменты, которые высились над крышами города, как одинокое гнездо хищной птицы. Пока тело ее медленно примирялось с новым своим состоянием, а сама миссис Стоун – с этой тройной утратой, совершенно ее обессилившей, она довольствовалась двумя служанками и примерно таким же числом знакомых в городе. Но постепенно она оправилась от потрясения, и в один прекрасный день вновь стала блондинкой, потом выбрала себе лошадь в конюшне близ парка виллы Боргезе и стала каждое утро ездить верхом, чтобы вернуть телу былую упругость. А вскоре разыскала записную книжку и позвонила по телефону некой престарелой графине, с которой они с мужем познакомились еще до войны, во время одного из своих наездов в Рим.

Когда миссис Стоун назвала себя, голос у графини так и запрыгал от волнения. Взбудоражила ее вовсе не мысль о видном положении миссис Стоун в театральном мире; нет, она вспомнила прежде всего об огромном состоянии мистера Стоуна, которое теперь перешло к его вдове-американке. Графиня до того разволновалась, что у нее перехватило дыхание: пришлось ненадолго положить трубку – под тем предлогом, что к ней вот сию секунду кто-то приехал с визитом. Она подошла к окну, сделала несколько глубоких вдохов и лишь после этого, овладев своим голосом и собравшись с мыслями, смогла продолжать разговор.

Слова ее, в которых было столько тепла, притворного, но щедро изливаемого, проникли прямо в одинокое сердце миссис Стоун. Она сразу же приняла незамедлительно последовавшее со стороны графини приглашение на завтрак. Так миссис Стоун была условно допущена в совершенно особую сферу римского общества.

Произошло это два с лишним года тому назад.

С этим юношей, Паоло, миссис Стоун познакомилась сравнительно недавно, все через ту же престарелую графиню. Паоло был не первый из молодых римлян, которых графиня ей представила. У него было трое предшественников, и знакомство с каждым из них обошлось миссис Стоун довольно дорого, хотя они всего-навсего служили ей эскортом, не более того. Каждый из них, пожалуй, готов был на услуги более интимного свойства, но ничего такого миссис Стоун от них не требовала. Кончалось это всякий раз тем, что очередной юный красавец обращался к ней с просьбой ссудить его на время изрядною суммой (предлоги у всех троих были, в общем, довольно однообразные, причем каждый давал понять, что, получив заем, он тем самым полностью предоставляет себя в ее распоряжение), и миссис Стоун выходила из игры. Без всякого высокомерия, с глубокой печалью она давала им деньги (объясняя при этом, что встречается с ними лишь из острой потребности в общении, и что они ее поняли превратно), после чего от дальнейших встреч отказывалась. Но миссис Стоун не было ведомо, что деньги они просили по наущению графини, и, получив заем, отдавали старухе ее долю. Поначалу она об этом не знала, потом заподозрила неладное: стоило ей отвадить одного молодого человека, и старая дама тотчас же приводила другого; так торговец выкладывает на прилавок один товар за другим, чтобы потрафить привередливому покупателю. Такая услужливость графини вызвала у миссис Стоун подозрение. И хотя открытие это причинило ей боль, хотя она почувствовала себя разочарованной и даже униженной, встречаться с графиней не перестала. Ибо были у величественной ведьмуги и бесспорная стойкость, и мужество, а качества эти, несмотря на художества графини, внушали миссис Стоун уважение к ней. Миссис Стоун очень скоро обнаружила, что эта дама, так пекущаяся о ее светских связях, сама из-за своей бедности и старости попала в категорию людей, занимающих в фешенебельном аристократическом обществе Рима положение совершенно особое, а уразумев это, тут же решила, что та сфера, где подвизается графиня, – самая подходящая для женщины, которая больше не дает себе труда притворяться и вообще не желает делать над собою каких бы то ни было усилий. Ибо, избавившись от иллюзий, миссис Стоун оказалась в сравнительно безопасной позиции: отныне она знала не только, чего хочет сейчас, но и что ее, вероятней всего, ожидает в будущем. Теперь миссис Стоун, пожалуй, не побоялась бы взглянуть в лицо любой истине, будь то о себе самой или о жизни. За два года, прошедшие после смерти мужа и ухода со сцены, в сознании ее один за другим беззвучно и незримо рухнули многие барьеры, свежий ветер ворвался в него, и отныне она могла откровенно признаться себе в таких вещах, над которыми раньше не смела задумываться; однако признания эти вовсе незачем писать крупными буквами на стенах ее комнат. Ведь все эти истины можно знать и не говоря о себе: да, я это знаю. Ее несет в пустоте, хоть и без цели, но в совершенно определенном направлении, а ведь порою направление, в котором мы движемся, – единственное, что нам известно о цели самого движения…


Отношения между миссис Стоун и юным Паоло не вполне удовлетворяли графиню. Дама эта решила, что Паоло хочет ее надуть: вот уже три месяца он почти безотлучно находится при миссис Стоун и все еще не добился чего-либо посущественней галстуков и обедов. Но всякий раз, как она заявлялась к Паоло и начинала донимать его своим брюзжанием, он отделывался ее же излюбленной поговоркой: «Рим не один день строился. Потерпите, пожалуйста».

Графиня просто не понимает, твердил Паоло, что миссис Стоун не какая-нибудь там заурядная женщина. Она настоящая дама, дама из высшего общества. С такой нельзя обходиться, как, скажем, со старухой Кугэн, которую он обхамил прошлым летом на Капри.

Но на графиню эти доводы нисколько не действовали. Прежде всего, выражение «дама из высшего общества» к американкам вообще неприменимо, утверждала она. Сами эти слова «американка» и «дама из высшего общества» несовместимы. В стране, чья история не насчитывает и двух столетий, «дам из высшего общества» попросту быть не может. И вообще, заявляла она, миссис Стоун не только arrivista[7] в смысле светском, она и актрисой была посредственной. Ну, что верно, то верно, она пользовалась широкой известностью, но люди, видевшие миссис Стоун на сценах Нью-Йорка и Лондона, ее, графиню, заверяли, что она брала скорее яркой индивидуальностью, нежели актерским талантом. Когда-то миссис Стоун была необыкновенно хороша собой, это правда; остатки былой красоты сохранились у нее и сейчас; и потом, даже на улице она до сих пор держится, словно на сцене. Да, она все еще красива и по-прежнему импозантна. Но лишь наивного юнца, сравнительно мало вращавшегося в высшем обществе, может ввести в заблуждение этот эффектный фасад. Ибо по сути своей, объявила графиня, миссис Стоун всего-навсего потаскуха, которая некогда напала на золотую жилу и теперь сама может щедро тратить деньги на то, за что прежде их получала, и, подобно большинству женщин этого типа, очутившись в таких обстоятельствах, может позволить себе все, что ей заблагорассудится. Нет у нее ни подлинного достоинства, ни подлинной гордости, все это сплошное кривлянье, довольно обычное для такой вот женщины, которая заняла видное положение только благодаря своей пробивной силе и подкупам. Эта самая «дама из высшего общества», объявила графиня в заключение, все больше становится «tipo cattivo»[8], а имя ее – нарицательным. Все те, кому я имела глупость ее представить, вот-вот откажут ей от дома, но это ее не остановит. Когда будут исчерпаны все возможности в Риме, она перекинется в Танжер; если женщина катится в пропасть с такой быстротой, ей вовек не достичь дна!

– А, по-моему, в вас говорит просто злость, – отвечал Паоло. – Женщина одинока, немолода, головокружительная карьера ее уже позади. Но я знаю твердо: чувство ее ко мне – романтическое, да-да, романтическое! Она не кидается на меня, словно волчица. Не старается затащить в постель. Ни разу даже не поцеловала меня. Прощаемся мы с нею внизу, у двери. Все это, могу вам точно сказать, совсем непохоже на то, что со мной вытворяли синьора Кугэн, баронесса Вальдхейм и даже эта важная персона, миссис Джемисон-Уокер. Те чуть не с первой встречи бросались на меня, будто волки, да, стая волков, вот они кто; мне приходилось делать уколы, чтобы как-то держаться на ногах.

– Ха, – воскликнула графиня, – сплошное вранье! Всем известно, что синьоре Кугэн ты так и не поддался. А что до бедняжки барона, так ты его чуть с ума не свел, хоть он и заваливал тебя подарками. Миссис Джемисон-Уокер увезла тебя в Марракеш и подарила там рубиновые запонки, они стоили целое состояние, а ты мне наврал, будто это стекляшки! Знаешь, что я думаю? Я думаю, что миссис Стоун просто вскружила тебе голову, она – одна из многих, с кем ты спишь, да-да, спишь постоянно, все время. Все ты врешь, просто врешь, придумываешь разные увертки! А сам потихоньку набиваешь себе карманы. Ну, а я как же? Вчера вечером мне стало дурно от голода. Да, да, в самом прямом смысле слова, дурно, я проходила мимо «Розати», и мне в нос ударил запах еды. А я была с американцами – из тех, что подают нищему на улице столько, что я могла бы этим кормиться неделю. Но разве по мне было видно, что я голодна? Нет, у меня есть гордость, я заказала рюмку коньяка и открыла сумочку, будто хочу заплатить за себя сама! А ты в это время обедал с миссис Стоун в «Квиринале»! Набивал себе брюхо, обжора этакий! И еще уверяешь меня, что ничего от нее не имеешь, что я просто из злости говорю, будто она тебя покупает…

– Aspet', aspet'un momento![9] – выкрикнул Паоло. – Вы что, считаете, что я просто marchetta?[10].

– Figlio mio![11] Да кто же ты еще после этого?

– Я из рода ди Лео! – изрек Паоло.

– Ну да, – ответствовала графиня, – а я родилась среди черни.

– Davvero![12] – воскликнул Паоло. – И подохнете на черном рынке.

Тут старуха стала хватать воздух ртом. Паоло отпрянул, а так как она была небольшого роста, то влепить ему пощечину ей не удалось. Тогда она сжала кулак и изо всех сил ударила его туда, куда смогла дотянуться.

Паоло устроил целый театр: скрючился на диване в три погибели и разразился воплями.

– Ecco! Ecco![13] – злорадно бросила старая дама. – Надеюсь, на эту ночь ты выбыл из строя!


* * *

Как только графиня снова встретилась с миссис Стоун – дело было на пригородной вилле, куда их обеих пригласил к завтраку голливудский продюсер, снимавший фильм в Риме, она отозвала ее в сторонку для доверительного разговора.

– Насколько мне известно, – начала графиня, – в последнее время вы частенько встречаетесь с юным Паоло, а ведь в Риме я самая давняя ваша приятельница и потому считаю необходимым рассказать вам о нем поподробней. Вы находите его очаровательным, да? Не только вы – все. Самый очаровательный юноша в Риме, а значит, и во всем мире; видимо, так. Но ведь должен же человек обладать качествами поважней обаяния.

– Какими же именно? – спросила миссис Стоун с искренним недоумением.

– Качествами истинного римлянина, – отвечала графиня. – А ими-то Паоло как раз и не обладает! Он из обедневшей, но вполне достойной семьи. Ну, правда, титул носит не он, а его дядя, да и дарован этот титул папой всего лет семьдесят пять тому назад. Но вот что вам нужно иметь в виду: Паоло, он, как бы это выразиться, немножко – marchetta.

– Кто-кто?

– Так мы называем молодого человека, который нигде не работает и не имеет средств, но прекрасно обходится и без них. Что вы думаете о личностях подобного рода?

Миссис Стоун не смогла удержать улыбку.

– Я ничего против них не имею, – ответила она.

– Ладно, ладно! – бросила старая дама. – Теперь вы знаете, чего ждать, и, значит, уже не в такой опасности. А все-таки, cara[14], смотрите, чтобы ваши расходы окупились. По-моему, синьору Кугэн попросту обвели вокруг пальца.

– Синьору Кугэн?

– Как, вы не знаете синьору Кугэн? Ведь она тоже из Америки. Прошлым летом она повезла Паоло на Капри, и, говорят, он крутил там романы со всеми ее гостьями, обошел только ее одну, и бедняжка так переживала, что на нервной почве у нее началась экзема. Ее всю обсыпало, это было до того безобразно, что она удрала в Африку и скрылась в джунглях. Но есть у Паоло одно хорошее качество, редкое для такого рода юнцов. Ну, тех, кого мы называем «marchetta». Чтобы он позарился на чужое, такого не бывало. Синьора Кугэн и та не может сказать, чтобы он взял хоть что-нибудь из ее драгоценностей – ну, кроме тех, какие она ему подарила, а ведь, знаете, у синьоры Кугэн есть очень дорогие украшения. Мне говорили, она оставляет их на всю ночь в мыльнице. Ну, я считаю и думаю, вы со мной согласитесь, что, если взрослая женщина, светская дама, способна оставить на сто пятьдесят тысяч долларов изумрудов и бриллиантов в мыльнице, притом не то что за запертой дверью, в своей личной ванной, нет, в общей ванной между ее собственной спальней и еще одной, выходящей на веранду, так вот, дать в руки такой женщине огромные деньги – все равно что бросить их обезьяне; да, синьоре Кугэн самое место в джунглях Африки!

Почему-то (в тот миг миссис Стоун и сама не знала почему) этот забавный рассказ про синьору Кугэн и Паоло не насмешил ее, а встревожил. Она посмотрела в другой конец комнаты, на юношу, о котором только что говорила графиня. Он танцевал под радиолу с женой продюсера, и миссис Стоун подумалось, что такая красота, бесспорно, – целый мир в себе, и пусть он не признает никаких законов: у него на то божье соизволение. Ведь некогда и она обладала такою красотой и, пользуясь теми же привилегиями, тоже не признавала законов; но время ее ушло, а с ним и соизволение божье. Теперь она живет в мире, на который распространяются общепринятые нормы поведения. Может быть, ей и не уготован такой позор, как синьоре Кугэн, которую нервная экзема загнала в джунгли Африки. Может, такое ее минует, но ясно одно: глупо надеяться на то, что нежность, которую внушает ей этот темноволосый юноша и его броская красота, добавит хоть малую толику к тем скудным радостям, что остались на ее долю теперь, когда ночи ее проходят под лунным знаком климакса…

Графиня говорила еще что-то, но прошло несколько секунд, прежде чем миссис Стоун оторвалась от своих дум и услышала ее голос.

– К какой церкви вы принадлежите? – спрашивала графиня, казалось бы, без всякой связи с предыдущим.

– Вообще-то ни к какой. По рождению – к методистской. А что?

– Вот как, – сказала графиня. – Тогда он, пожалуй, наплетет вам целую историю про своего приятеля и некоего зловредного католического священника, который орудует на черном рынке.

– Что это за история? И зачем ему это все плести?

– Он непременно станет вам рассказывать, как зловредный священник гнусно обманул его друга, выудив у того десять миллионов лир для какой-то махинации на черном рынке, и уж постарается так все расписать, чтобы вы непременно растрогались и выложили ему эти деньги – для спасения его друга.

– Ну, вряд ли я растрогаюсь до такой степени, – возразила миссис Стоун. – То есть растрогать меня можно, но не на десять же миллионов лир! Видите ли, американцы вовсе не так сентиментальны, как их фильмы.

– И очень жаль! – искренне сказала графиня.


* * *

Несколько часов спустя, уже под вечер, миссис Стоун и Паоло сидели у нее на террасе; Паоло вдруг принял удрученный вид – как он объяснил, из-за головной боли. Миссис Стоун положила ему ладонь на лоб, и он тяжко вздохнул. Потом закинул ногу на бортик парусиновой скамьи-качелей.

– Может быть, выпьете негрони? – предложила она.

– Нет, не хочу я напиваться. А то еще расплачусь.

– Из-за чего, Паоло?

– С моим другом стряслась ужасная беда.

– А-а?..

– Он спекулировал на черном рынке. Я вам расскажу, как было дело. Приходит к нему этот священник, из очень высоких кругов Ватикана, и говорит ему, ну, этот священник, что знает один концерн, и у этого концерна пропасть всяких английских и американских товаров, остались от военных поставок после оккупации, и их можно с большой прибылью продать на черном рынке. И тогда он дает священнику десять миллионов лир, чтобы тот закупил побольше этих товаров, а священник взял да и прикарманил денежки, и мой друг остался ни с чем, а потом выясняется: тот священник нюхает кокаин и все десять миллионов промотал – на кокаин и на женщину. Тогда Фабио – это мой друг – пошел к кому-то там, в еще более высоких кругах Ватикана, и говорит: «Сейчас же верните мне десять миллионов, что я дал тому проходимцу-священнику, а не то пойду к коммунистам, разоблачу все это дело, поднимется жуткий скандал, и весной на выборах христианским демократам будет крышка. В Ватикане перепугались до смерти, говорят ему: „Не ходи к коммунистам, не ходи, не ходи!“ На коленях его умоляют, а мой друг очень религиозный, вот он и обещал им, что не пойдет, а они говорят: „Покажи расписку, которую тебе дал тот священник“. Он дает им расписку. Один из этих самых главных исчез куда-то с распиской, а другие остались с Фабио, пьют вино, молятся. Напоили его вдрызг, а он говорит: „Где расписка, где деньги?“ А они говорят: „Нет у тебя никакой расписки“. „Где расписка, отдайте ее мне!“ – говорит Фабио. А они: „Что-что тебе отдать? Мы никакой расписки в глаза не видели“.

Все это Паоло выпалил единым духом; он то закидывал ногу на бортик скамьи-качелей, то скидывал, вертелся, как заведенный, тяжко вздыхал и наконец в самом деле расплакался.

Миссис Стоун не слушала его. Она чувствовала только глубокую усталость и полное безразличие, словно слышала эту историю уже раз сто. Но цифра – десять миллионов лир – дошла до ее сознания, и к тому времени, как повествование было окончено, она успела прикинуть, сколько же это примерно будет в долларах.

– Паоло, – спросила она едва слышно, – а когда именно вашему другу нужны эти деньги?

– Как можно скорее, а то он откроет газ!

– Я уверена, он не сделает подобной глупости.

– Но он просто в отчаянии. Он вообще такой – пишет стихи. А тут еще его вера в церковь подорвана.

Паоло встал, надел пиджак.

– Десять миллионов лир – очень большие деньги, – сказала миссис Стоун.

– Что значат деньги, если речь идет о дружбе?

– Но когда речь заходит о такой большой сумме, обычно за этим стоит нечто поважней дружбы, я так понимаю, – сказала миссис Стоун.

– Что может быть важнее дружбы! – воскликнул Паоло. – Дружба прекрасней всего на свете!

– Это кто вам такое сказал? Неужели миссис Кугэн?

– Миссис Кугэн?

– Да, Паоло, да, но я-то не оставляю своих изумрудов и бриллиантов в мыльнице, – мягко проговорила миссис Стоун.

– Не понимаю, о чем вы.

– У меня изумрудов и бриллиантов нет, так, каких-нибудь два-три бриллиантика, но будь у меня изумруды и бриллианты, я б ни за что не оставила их на ночь в мыльнице. И потом. Паоло, caro, вот еще что: когда настанет такое время, что я уже ни для кого не буду желанной сама по себе, я, видимо, предпочту, чтобы меня не желали вовсе.

И она ушла с террасы в комнаты. Еще не зажглись фонари и воздух был восхитительно чистого синего цвета, как в ночных эпизодах старых немых фильмов, цвета воды, куда добавили самую чуточку чернил.

Если Паоло решил ее бросить, вот-вот хлопнет дверца лифта и раздастся мерное жужжание тросов, уносящих его вниз. Боязливо ждала она этих прощальных звуков, но их не было – лишь доносился с улицы едва слышный посвист ласточек, пролетающих мимо ее окон. У миссис Стоун отлегло от сердца, и она честно призналась самой себе, почему. Ведь ей не хочется, чтобы он ушел. А когда стало ясно, что он остается, впервые в жизни в ней вспыхнуло ничем не замутненное желание. Неподвластное ни рассудку, ни воле. Ибо это же безрассудно, да и вовсе ей ни к чему – желать мальчишку, который только что сам сорвал с себя привычную маску галантности, отбросил всякую видимость благоприличия, показал, что он и на самом деле такой, как о нем только сегодня говорила графиня, желая предостеречь ее от опасности. «Паоло – он, как бы это выразиться, немножко…» – какое она употребила слово? Ах, да – marchetta! Значит, чуть повыше достоинством, чем шлюха, но все-таки продажная тварь, а выше шлюхи он, пожалуй, единственно в том смысле, что намного дороже, предмет роскоши, только более изысканной, – то, что французы именуют «poule de luxe»[15]

Тут миссис Стоун рассмеялась жестким смехом – такой звук мог бы издать ястреб, изготовясь к броску. Ясно ведь, что сейчас произошло на террасе. Мальчик выложил счет и потребовал предварительной оплаты услуг, которые готов оказать ей, она же счета не оплатила, нет, но и не выгнала торгаша, а столь же хитроумно, как он, дала понять, – дала, не так ли? – что соглашение возможно, но лишь на приемлемых условиях: если цена будет без запроса. «Когда речь идет о такой большой сумме, обычно за этим стоит нечто поважней дружбы». И разве она не прикинула мысленно, сколько же это будет в долларах, и разве сейчас, вот в эту минуту, не ждет, чтобы он назвал цену без запроса? С тремя предшественниками Паоло ей удалось сохранить достоинство – она оплатила вперед их благосклонность, но не потребовала ее доказательств. И все-таки графиня раскусила ее: недаром после каждого отказа старуха выкладывала на прилавок новый, более заманчивый товар, покуда дело не дошло до Паоло и не закончилось им. И вот тут миссис Стоун почему-то позволила себе впасть в заблуждение, довольно, впрочем, невинное: вообразила, что коль скоро ей предложен новый товар, то он и качеством лучше прежних, а значит, здесь возможен союз достойный и честный. Ну что ж, теперь с этой нелепой иллюзией покончено: то, что казалось ей отвратительной нелепостью, как раз и есть истина. Да, она совсем одинока. Но достоинство только и можно сохранить, оставаясь одинокой. Вот она и одинока сейчас в своей спальне над высокой Испанской лестницей. С тех самых пор, как она поселилась здесь, на нее смотрят лишь ее собственные глаза – из зеркала, а постель у нее широкая и белая, словно заснеженный пейзаж, на который легла с наступлением сумерек синеватая тень. «Letto» по-итальянски «постель, ложе», и спит она на этом «letto matrimoniale»[16] одна, простыни смяты ею одною.

И все-таки миссис Стоун не могла скрыть от себя того, что чувствовала впервые в жизни – и это сейчас, под лунным знаком климакса. Она думала, что отныне избавлена от подобного рода ощущений, а на поверку выходит, что, наоборот, целиком оказалась в их власти. Неудержимое желание завладело ею, и хоть оно самой ей казалось отталкивающим, острое ощущение бытия вдруг пронзило ее: она жива, жива! Если бы лифт унес Паоло вниз, ее вновь подхватило бы течение, горестный поток времени; заливая все вокруг, он смывает и бесславно уносит прочь бессчетное множество жертв, на какой-то миг они сталкиваются, а потом вновь расходятся в безостановочном хаотическом движении, смысла в котором не больше, чем в чередовании образов, сменяющих друг друга во сне. А вот теперь она словно остановилась, ее не тащит течением, не кружит в пустоте. И владеющее ею чувство разительно отличается от того, что ей довелось раза два пережить в прошлом. В том прошлом, когда тело ее еще было водоемом, в берега которого, повинуясь четкому ритму, бил красный прибой – залог продолжения рода человеческого. Теперь прибой прекратился, поверхность водоема стала недвижной, и желание упокоилось на ней, словно лунный лик на глади вод. И вдруг миссис Стоун поняла, что удивляться этой разнице ощущений нечего. Ведь красный прибой нес в себе опасность, ибо его назначение шло вразрез с поставленной ею целью: удержать достигнутые в жизни высоты. А к желанию, которое она испытывала теперь, уже не примешивалось, как прежде, чувство опасности. Теперь-то уже никаких осложнений ждать не приходится – остается только желание и возможность удовлетворить его. И, осознав это, она впервые поняла, что и в самом деле вышла замуж, чтоб избежать супружеских отношений, а ведь именно это, по словам Мег Бишоп, о ней говорили.

Раньше в ней постоянно жил тайный страх, подсознательное желание избегнуть материнства. Теперь она от этого страха избавлена. Он исчез, когда прекратился красный прибой, залог плодородия, и осталась лишь гладь озера да недвижно лежащий на этой глади лунный лик, бесстрастный, как нынешняя ее готовность согласиться на хитроумное предложение – на условиях, приемлемых для обеих сторон.

Миссис Стоун прошла в ванную, налила в стакан тепловатой воды, запила ею таблетку белладонны, снова наполнила стакан и унесла в спальню. Во рту и в горле у нее пересохло, и она потягивала тепловатую воду. А пока она сидела на постели со стаканом в руке и делала маленькие глотки, чтобы смочить пересохший рот, сумрак в комнате все сгущался – казалось, в воду через капельницу непрерывно добавляют чернила. Мысль о том, что бояться больше нечего, все глубже западала ей в душу, и ее отражение в зеркале – с того места, где она сидела, оно видно было под некоторым углом – становилось все расплывчатей, все прелестней. Немного погодя она поднялась, сбросила платье и удобно вытянулась на прохладной белой постели, поставив стакан с водой на ночном столике, чтобы до него легко было дотянуться. До сих нор в спальню не доносилось никаких звуков, свидетельствующих о том, что в доме кто-то есть, – слышны были лишь ее собственные почти бесшумные движения, но теперь она услыхала: вот Паоло пошел по террасе к двери, ведущей в комнаты, вот открыл эту дверь, вот подошел к дверям ее спальни.

– Не входите, я не одета, – произнесла она негромко.

Но он вошел, опустился на край постели. Хоть Паоло и говорил раньше, что пить не будет, потом он явно переменил решение: когда он потянулся к ней, в дыхании его был горький аромат кампари. Он приблизил лицо к ее лицу, но не вплотную, не для того, чтобы поцеловать – просто склонился над нею, открыто и прямо глянул в глаза и задал такой вопрос:

– А почему вы спросили, когда именно моему другу нужны эти деньги?

– Потому что ты очень молод, очень глуп и очень красив. И потому что я уже не очень молода и не очень красива, но зато становлюсь очень мудрой…

После короткого размышления Паоло кивнул чуть приметно и потянулся к ней, приоткрыв рот; но прежде, чем он успел осуществить свое намерение, голова и руки ее поднялись ему навстречу – словно лунный лик, недвижно лежавший на водной глади, вдруг обернулся птицей и взмыл в небеса…


* * *

Той зимой и ранней весною нахлынувшие в Рим иностранные туристы получили полное удовольствие от Вечного города – не зря они предпочли прогулки по его улицам в золотой сезон более возбуждающим зрелищам в закрытом помещении, которые могли предложить им две великие северные столицы.

Небо все время было чистое, безоблачно голубое; день ото дня становилось все теплее. В город вернулись карликовые ласточки, в Риме их называют «рондини». Днем их не было видно – они устремлялись ввысь, к солнцу, но в сумерки опускались над городом трепещущей сетью, как раз на уровне террасы миссис Стоун. Вообще у нее было такое чувство, что исамый город с ленивой негой проделывает странный фокус: с каждым днем все выше и выше поднимается над землей. Всякий раз, как миссис Стоун выходила утром на террасу, ей казалось, что затейливая, присыпанная золотой пылью паутина улиц, в которую купола церквей были вкраплены, как пауки, неустанно ее созидающие, все успешнее преодолевает земное притяжение, постепенно становится невесомой и без всяких усилий воспаряет ввысь, в сине-золотое тепло – сама безмятежность, сама жизнерадостность. Такое бывает с человеком лишь в молодости, а у миссис Стоун молодость уже миновала. Порой, когда она вот так глядела сверху на город, у нее становилось легче на душе, но ненадолго, а потом возникал щемящий страх, чувство неведомой, но неотвратимой беды ичувство это, видимо, было лишь знаком, что приходит конец той спасительной отрешенности от всего, в которой она пребывала целый год после смерти мужа; что дольше в этом укрытии оставаться небезопасно и что сейчас она выбирается из него, обретая нормальную чувствительность. Впрочем, чем бы оно ни было вызвано, ощущение это нарушало ту тишину, которую берегла в себе миссис Стоун, делало ее все более раздражительной и пугливой – словом, действовало угнетающе, тем паче, что казалось ей совершенно беспричинным.

По утрам уже можно было принимать солнечные ванны – прямо здесь, на террасе, в кабинке без крыши, с белыми парусиновыми стенами. Тело ее стало золотым, но золотой покров был не без изъяна; на коже появились крошечные морщинки, они не желали исчезать под умелыми пальцами массажистки, приходившей к ней ежедневно; лишняя ткань, образовавшаяся за тот год, когда она совсем перестала следить за собой, понемногу исчезла благодаря гимнастике имассажу, но мелкие морщинки, эти крошечные следы времени, были неизгладимы.

Иной раз Паоло тоже сбрасывал одежду и ложился рядом с нею на топчан в белой кабинке. Смотреть на него было выше ее сил. Он был ослепительно красив. Солнце резво бросалось на него сквозь слой воздуха, будто один ребенок на другого, а ее в эту игру не принимали; она чувствовала себя забытой, покинутой и в конце концов, устыдившись, что-нибудь накидывала на себя, такая лишняя в компании двух родственных стихий – обнаженной плоти Паоло и солнца. Однажды она расплакалась. Отвернулась, прикрыла лицо крашеными волосами и плакала, лежа рядом с ним, а он забылся в блаженной дремоте: на губах слабая, детская улыбка, согнутая рука прикрывает пах, оберегая его от ожога.

Как-то раз они поссорились.

Наползло облако, терраса ненадолго погрузилась в прохладную тень, и миссис Стоун на это посетовала. Паоло резко сел и вперил в нее осуждающий взор, лицо его было по-римски нахмурено.

– А вы разве не хотите дождя?

– Конечно, нет, я его ненавижу!

– Вам, видимо, в голову не приходит, что не все здесь рассчитано лишь на то, чтоб ублажать богатых иностранцев. Вам, видимо, все равно, что урожай в стране погибает от засухи, а воды город получает так мало, что приходится два дня в неделю оставлять его без электричества.

– Ой, Паоло!

– Ой, Паоло, – передразнил он ее. – Что ж, вы, богатые американки, – нынешние завоеватели Рима. Во всяком случае, вы так считаете. Но позвольте вам напомнить: этому городу – три тысячи лет, и все его завоеватели вышли из праха и обратились в прах!

Помолчав немного, она негромко спросила:

– Паоло, ты что, был фашистом?

– Я – аристократ, – объявил он.

– Но разве это ответ на мой вопрос?

– Есть среди нас монархисты, – сказал Паоло, – но это какие-нибудь стариканы или олухи. А я в пятнадцать уже был пилотом, возглавлял летный клуб, он назывался «Сизари», и у нас была голубая форма, а на рукаве вышит золотой голубь. У меня под командой было пятнадцать сизарей. Шестеро моих сизарей сбиты над Африкой, погибли в пламени. Но этим моим сизарям повезло.

Рука его скользнула по голой груди и замерла в почтительном жесте.

Миссис Стоун истории с сизарями не поверила: очень уж это смахивало на мечты бойскаута о геройстве. Фантазия у Паоло была живая, но он частенько путался: всего неделю назад он уже рассказал ей историю в том же духе, только вместо самолетов в ней фигурировали танки, а вместо «Сизарей» – «Тигры», и форма у них была не голубая, а алая; однако, когда он сел за руль ее автомобиля, выяснилось, что он не отличает педали газа от тормоза, не умеет переключать скорости, и машина у него так вихляла, что шофер, которого временно переместили на заднее сиденье, начал вслух молиться и бормотать «Pazzo»[17], чем привел Паоло в неописуемую ярость: он потребовал, чтобы миссис Стоун тут же, на месте дала шоферу расчет, а когда она спокойно и мягко отклонила его требование, целых полчаса дулся…

– А в прошлом году, – продолжал Паоло, – нам стало известно, что один из моих сизарей каждый вечер околачивается в Галерее. И тогда мы созвали тайную сходку, ровно в полночь в винном погребе одного старинного замка. Над тем испоганившимся сизарем был устроен суд, и все были в черных масках, с белой свечой в руке, и говорили по-латыни, и приговор был зачитан на латыни, а после приговора один молодой священник, тоже из моих сизарей, исповедал того дрянного, дал ему отпущение грехов, а потом мы ему предложили на выбор: револьвер, отравленное вино или прыжок с башни замка.

– Бедняжка, – мягко сказала миссис Стоун. – И что же он выбрал?

– Прыгнул с башни, – отвечал Паоло.

Он до того увлекся рассказом, что вскочил обнаженный на самый край топчана и раскинул руки, словно распятый, но вдруг потерял равновесие и грохнулся на бок. Падая, он сорвал одну из парусиновых стен кабинки и выставил их обоих на обозрение всем, кто в это время был на соседних крышах, но, что еще хуже, вызвал у миссис Стоун приступ неудержимого смеха. А Паоло не выносил, когда над ним смеялись, и, стоило ей (без всякого, впрочем, умысла) показать, что его ребяческие россказни или выходки ее потешают, и он в отместку всегда старался как можно сильнее ее уязвить. На сей раз возмездие было словесное и какое-то очень уж женское. Водворив стенку на место и разлегшись на топчане во всем великолепии своей наготы, он важно заявил:

– Я вас за этот хохотне виню. С моей стороны просто смешно было рассказывать про своих сизарей человеку, которого интересует только одно: золотой помет американского орла. Но не воображайте, будто сами вы никогда не бываете смешной, еще как бываете. Вот хотя бы прошлой ночью – до чего же вы были смешны.

– Я и не сомневаюсь, что часто бываю смешной, – сказала миссис Стоун. – Но что я такого сделала прошлой ночью?

– Вы спросили меня, люблю ли я вас.

– И что тут смешного?

– А то, что, кроме моей семьи и моих сизарей, я любил одного-единственного человека на свете – мою троюродную сестру, княжну ди Лео, ее изнасиловали в Неаполе пьяные американские солдаты, и она ушла в монастырь Серых сестер. Так что можете хохотать до упаду! Я не люблю никого.

Она положила ладонь ему на руку, но он высвободил руку, повернувшись на бок, спиною к ней – скульптурной, бронзовой, безупречной спиной разгневанного эфеба.Наступило враждебное молчание.

– Кстати о птицах, – проговорила наконец миссис Стоун умиротворяющим тоном. – Правда ли, что у «рондини» нет лапок и поэтому они все время в воздухе?

– Нет, – сказал Паоло, – они потому все время в воздухе, что не хотят видеть вблизи американских туристов.

Он был холоден с миссис Стоун до самого вечера; смягчился только после того, как в отеле «Эксцельсиор», куда они отправились пить коктейли, она сделала отчаянную попытку помириться: со страху вдруг предложила поехать в ателье знаменитого портного на Корсо д'Италиа – заказать Паоло несколько костюмов. Он запротестовал было, но слабо, с каким-то девчоночьим кокетством и по пути к портному сообщил, что синьора Кугэн хотела подарить ему на рождество ярко-красный «альфа-ромео», но от нее он принять машину не мог, ведь ее он не любил. А тут иное дело: мы же друг друга любим!

Миссис Стоун напомнила ему, что не далее как сегодня он говорил ей – спрашивать, любит ли он ее, смешно, ибо он никогда никого не любил, кроме своих родных, своих сизарей и троюродной сестры, которая ушла в монастырь; и тогда Паоло взял ее обтянутую перчаткой руку в свою. – Я только потому так сказал, что вы меня обидели. А вообще, если любишь человека, вовсе незачем слушать, что он говорит! Он говорит обидные вещи нарочно, потому что боится, как бы его самого не обидели. Надо смотреть ему в глаза, – сказал Паоло, – и понимать, что у него на сердце!

Он сказал это с такой безыскусственной простотой и нежностью, что миссис Стоун не смогла сдержать слез. Она объяснила ему, что плачет от облегчения, от радости. Но на самом деле отнюдь не была уверена в том, что охватившее ее чувство так однозначно.

Загрузка...