Часть III. Ккружение в пустоте

Когда миссис Стоун было десять лет, ее родители разошлись, и девочку отдали в школу-интернат в Мэриленде. В ту пору Карен не очень любила играть с другими детьми – была она не по годам взрослая, держалась очень церемонно, и учителя восхищались ее манерами светской дамы, золотыми локонами и огромными фиалковыми глазами. Она больше походила на портрет грустящей маленькой принцессы, чем на живого ребенка. Сидела, чинно сложив руки на коленях и грациозно скрестив ноги, словно позируя перед художником-романтиком викторианской эпохи. Губы у нее всегда были плотно сжаты; не поворачивая головы, она то и дело метала взгляды по сторонам, и из-за этой привычки порою казалась расчетливой и холодной, несмотря на сказочную свою красоту. Другие девочки ее недолюбливали. Они придумывали ей обидные клички – Фасоня, Радость училок. И девочка принимала эту враждебность как должное. Можно было подумать, что весь ее жизненный опыт, как он ни мал, научил ее, что только такого отношения и следует ожидать от тех, с кем приходится иметь дело вдали от дома, в мире чужаков. Но через некоторое время, словно тщательно разобравшись в новых обстоятельствах, она подколола длинные золотые локоны, отбросила ужимки светской дамы и стала выглядеть и держать себя совершенно так же, как остальные. Но все равно казалась не девочкой, а маленькой старушкой, которая только прикидывается ребенком. Да и от красоты избавиться не так-то просто. Для этого требуются годы и годы.

К середине первой зимы своего пребывания в интернате Карен ударилась в другую крайность: стала форменным сорванцом, победительницей в спортивных соревнованиях и разных играх. На школьной лужайке был очень крутой уступ, и, когда он покрывался льдом или снегом, взобраться на него было почти невозможно. В такие дни озорницы вроде Карен Стоун затевали игру «Король на горке». Вот что это была за игра (учителя смотрели на нее косо, а потом и совсем запретили): какая-нибудь из девочек влезала на уступ и считалась Королем на горке – до тех пор, пока ей удавалось не допускать туда других. Тут-то Карен и пригодились новые свойства ее характера. Она упорнее всех удерживала крепость. И яростней всех шла на приступ. Зачастую игра кончалась потасовкой – были тут и слезы, и синяки, и порванные пальтишки; но Карен неизменно красовалась с победным видом на вершине ледяной горки.

Детство миновало, однако она не бросила любимой игры. С повзрослением ее тактика, естественно, изменилась – весьма основательно и заметно. Она уже не дралась, не царапалась, не отпихивала и не пинала других: в ход пошли другие приемы, по видимости более цивилизованные. Но то, что миссис Стоун достигла высот театральной карьеры, и героическое упорство, с которым она эти высоты удерживала, отбивая атаки всех враждебных сил, будь то люди или стихии (только времени, единственной из стихий, не смогла она противостоять), разумеется, должно было вызвать в памяти знаменитой актрисы любимую игру ее детства. Иногда, в те мгновения, когда она себя не контролировала, подлинное, данное ей от природы «я» быстро и незаметно (как сует вор своему подручному украденные часы) передавало нечто важное новому, взрослому «я», созданному ею с таким тщанием, и в эти мгновения внутренний голос шептал ей, ликуя: «А ведь я, как и прежде, Король на горке!»

На смену детской агрессивности пришло политиканство. С тех пор как миссис Стоун стала звездой, гастроли ее напоминали предвыборную кампанию политического деятеля, добивающегося государственного поста. Политики, как известно, стараются запоминать имена и лица. Миссис Стоун тоже придавала этому большое значение. У нее были, не преувеличивая, сотни знакомых, которых она называла просто по имени, хотя знакомство с ними было самое шапочное. В какой бы город она ни приезжала (а во время гастролей миссис Стоун бывала во многих городах), везде ей была известна подноготная каждого театрального критика и обозревателя местной газеты – например, она точно знала, кто из них плохо видит, кто плохо слышит (и кого, стало быть, надо сажать в первые ряды), кто что пьет, у кого какие заботы и маленькие слабости. Тому, кто сильно растолстел за то время, пока они не виделись, она говорила при встрече: «Господи, как вы похудели!» Если же который-нибудь из них питал тайное пристрастие к лицам одного с ним пола (а такое случалось нередко), в ее труппе всегда находился актер, с кем она втихомолку могла его познакомить. Такие вещи она понимала и относилась к ним терпимо. Она никогда не бывала резка, никогда не выходила из себя. Давняя ее уловка – метать взгляды по сторонам, не поворачивая головы, уловка, которая в детстве придавала Карен вид расчетливый и холодный, теперь чрезвычайно ей пригодилась. Она подмечала и помнила очень многое, а то, чего не удавалось запомнить ей, хранила в памяти преданная секретарша, старая дева. Они вдвоем обладали такой уймой всякого рода сведений о нужных людях – просто уму непостижимо. По утрам первый ее вопрос секретарше был: «У кого сегодня день рождения?» В специальном блокноте у них были записаны дни рождения – только дни рождения – огромного числа людей, начиная от вдовы бывшего президента и кончая авторшей душещипательных очерков и рассказов, печатающихся в какой-нибудь захолустной газетенке. «У кого сегодня день рождения? – спрашивала миссис Стоун. – Кто умер?» Оба вопроса она задавала одним и тем же бесстрастным тоном, словно они представляли для нее чисто научный интерес. Поздравления и письма с выражением соболезнования миссис Стоун посылала во все концы страны беспрерывно, а на цветы была щедра, как богиня весны Флора. Два утра в неделю отводились на посещение больниц. Любой из заболевших работников сцены, пусть самый скромный, мог быть уверен, что миссис Стоун его навестит, хочет он того или нет. И надо сказать, посещения эти доставляли больным мало радости. Она смотрела на них непроницаемым птичьим взглядом, а сочувственные нотки в ее голосе шли из горла, не от сердца. Неизлечимые раковые больные вызывали у нее не больше сочувствия, чем те, кто поправлялся после удаления миндалин. Все, что миссис Стоун делала, чтобы завоевать расположение товарищей по сцене, создать легенду о том, что она – воплощение доброты и преданности друзьям, шло от рассудка. А в результате великое множество людей говорило: «Миссис Стоун – изумительный человек» – таким же небрежным тоном, каким она спрашивала секретаршу: «Кто умер? У кого сегодня день рождения?»

Миссис Стоун лучше, чем кто бы то ни было, понимала, чего стоят эти филантропические жесты. Она никогда не осуждала себя за них, но и не оправдывала. Ясно отдавая себе отчет в том, что по-настоящему ей дороги только Том Стоун и ее театральная карьера, она сделала из этого вывод (пожалуй, вполне разумный), что в общем-то не имеет значения, чем продиктована столь рекламируемая ею забота о других – сердцем или рассудком. Значение имело совсем другое: с годами, по мере того как рушился основной ее оплот, – уходила красота, которая так помогла ей сделаться Королем на горке, все заметнее становилось, что глаза у нее холодные, непроницаемые, как у птицы, и что она вовсе не испытывает тех чувств, которые звучат в ее голосе, а просто лицедействует. И миссис Стоун сознавала это сама. Признаки постепенного, но неотвратимого разрушения не укрылись от нее, и она сразу же стала делать все, что только было в ее силах, чтобы восполнить этот урон повышением актерского мастерства.

Память у миссис Стоун была, что называется, абсолютная. Ей даже самой бывало неловко от того, что она заучивает роли с невероятной быстротой – ведь в театре так уж заведено: на то, чтобы запомнить роль, звезде требуется известное время. Снедаемая честолюбием и тревогой, миссис Стоун не позволяла себе расходовать слишком много времени на свои профессиональные обязанности. Зачастую она запоминала роль наизусть с трех-четырех репетиций. И побаивалась, как бы эту ее редкую памятливость не сочли голой техничностью – то есть чем-то, не имеющим отношения к искусству. Вот почему на репетициях она то и дело запиналась, хотя уже знала роль назубок. Был в этом и другой расчет. Прикидываясь беспамятной, неумелой, миссис Стоун острым, как игла, взглядом неустанно следила за актерами, которые могли бы затмить ее в спектакле.

Разумеется, долго такое скрывать невозможно. Как ни силилась она утаить свою феноменальную память, в театре об этом ходили легенды. Да и вообще в конце концов все узнали, на что она способна. А именно – что ей под силу не только стать Королем на горке, но и удерживать свои позиции. Пока она сохраняла красоту, все шло отлично. Но когда красота исчезла, от постороннего взгляда уже не могло укрыться предательское поблескивание тщательно отлаженного и хорошо смазанного механизма. Тогда-то и стали раздаваться замечания, вроде: «Вчера вечером миссис Стоун была не в самой лучшей форме», или: «Миссис Стоун – блестящая актриса, но ей не совсем подходит эта роль»; они звучали как отходная ее театральной карьере, для которой она, в силу каких-то своих свойств, вообще была непригодна. А если так, то просто непостижимо, почему она столь неистово стремилась сделать карьеру именно на этом поприще. Но ведь непостижима и та не свойственная девочкам агрессивность, с которой она в дни далекого детства играла в Короля на горке. Быть может, в упорстве, с каким человек идет к своей цели, всегда есть нечто непостижимое. Не каждому дано постичь причину того или иного поступка или события – да и вообще, чего бы то ни было.

Все, что она держала в памяти – имена, лица и особенности людей, которые так или иначе могли быть ей полезны, можно уподобить товарам, разложенным на полках вдоль стен огромного пустого помещения. Но то не была пустота человека заурядного. Миссис Стоун лучше всех понимала, что это за пустота. Понимала, что именно эта пустота позволяет множеству ее знакомых жить так, как они живут, и, по-видимому, не сознавать при этом, что они участвуют в некоем всеохватном ритуале кружения в вакууме, имя которому – ничто. Миссис Стоун этот ритуал был хорошо знаком. Она и сама его совершала. Ездила на званые вечера, позволяла себе маленькие развлечения. Бежала по кругу – огромному, замыкающему в себе пустоту. Миссис Стоун смотрела с окружности внутрь круга и видела: там ничего нет. Она видела пустоту. Знала, что там – пусто. Однако миссис Стоун постоянно была занята. Дел у нее всегда было больше, чем можно переделать за одну жизнь, и потому она долгое время не соприкасалась с пустотой, вокруг которой кружила, – так центробежная сила не дает вращающемуся телу сойти со своей орбиты и упасть внутрь ее.


* * *

Когда миссис Стоун бросила сцену и отплыла с обреченным мужем в Европу, а тело ее – как нарочно именно в этот момент – отказалось выполнять функцию продолжения рода (которой оно, впрочем, не выполняло никогда), она смутно почувствовала, что своей волею сходит с орбиты, теряющей привычно четкую форму, и поворачивает куда-то внутрь ее, вторгаясь в пространство, которое прежде охватывала кольцом трасса ее неистово-азартного полета. Она смутно чувствовала это, но не давала ощущению оформиться в мысль. А будучи человеком на редкость отважным, она, входя внутрь орбиты, открыла свои фиалковые глаза пошире и спросила себя, что же ее здесь ждет. Что это, обычная пустота или есть в ней какая-то нематериальная сила, которая может в равной степени и спасти ее, и погубить?

В один прекрасный день, поздней весною, миссис Стоун сделала поразительное открытие: над запасниками ее памяти пронесся свирепый ураган, и все имена, все лица, которые она в них хранила, разметало и унесло неизвестно куда. Она вышла из машины на углу виа Венето и только собиралась войти в ателье знаменитой портнихи, как вдруг ее окликнули по имени. Мгновение спустя ее схватила за руку какая-то женщина; миссис Стоун никак не могла сообразить, кто же это такая, помнила только, и то очень смутно, что где-то когда-то встречалась с нею. А чтобы женщина не догадалась, что она ее не узнала, миссис Стоун принялась оживленно болтать с ней, и лишь через несколько минут до нее дошло, что это не просто знакомая, что она принадлежала к узкому кругу друзей, которых Стоуны считали «своими». То была Джулия Макилхенни, а ее спутник – смахивающий на жабу великан, растерянно маячивший позади своей сигары, был их постоянный компаньон, он вкладывал деньги во все постановки, в которых участвовала миссис Стоун. И эту вот пару она не узнала. Несколько минут даже отдаленно не могла припомнить, кто они такие. А когда поняла, какой это страшный провал памяти, вдруг совсем пала духом. Глаза ее заволокло слезами. «Ах, Джулия, – пробормотала она, вспомнив наконец-то имя толстушки. – Джулия, мне надо тебе что-то сказать». И, оттащив Джулию на несколько шагов от мужа, миссис Стоун, непонятно для чего, принялась выдумывать о себе небылицы. Сказала, что у нее обнаружили злокачественную опухоль и удалили ее, но опухоль дала рецидив. Что долго ей не протянуть. Когда женщина выдохнула: «Где?» (а может быть, миссис Стоун это только почудилось), – она с готовностью принялась объяснять, что поначалу опухоль была в матке. Матку удалили, но болезнь слишком запущена, опухоль уже дала метастазы в другие органы. И пока миссис Стоун все это выдумывала, ее охватила странная радость, шальное чувство раскованности, какое бывало у нее лишь на сцене, да и то крайне редко, когда ей вдруг удавалось с помощью виртуозного своего мастерства одолеть трудное место в какой-нибудь очень сложной роли. Это чувство внезапного освобождения осталось у нее и после того, как она распрощалась с толстушкой у кафе, где они повстречались, – Джулия все охала, всхлипывала, и под конец из глаз у нее потекли слезы. «Не звони мне, не ищи встречи со мной, – крикнула ей миссис Стоун на прощание. – Я знаю, ты поймешь: я не могу сейчас никого видеть!»

Она уже не пошла к портнихе – это выглядело бы несколько странно после такого признания, – а села в машину и велела шоферу ехать в парк виллы Боргезе, Снова и снова она с ликованием твердила себе: «Подумать только, я их не узнала! Ха! Нет, вы подумайте, я даже не узнала их…»

Поначалу именно это показалось миссис Стоун самым важным в забавной истории с Джулией. И только потом, когда шофер, обернувшись, осведомился, не надоел ли ей парк, миссис Стоун вдруг осенило, что не менее примечательно и другое – ведь она просто так, ни с того ни с сего нафантазировала о себе нечто несусветное. «Нет, не надоел, – ответила она шоферу, – покатаюсь еще немного». Она откинулась на кожаные подушки сиденья, и, пока машина петляла по извилистым аллеям парка, миссис Стоун поняла, что это конец пути. Теперь она в самом центре. Вот оно, средоточие пустоты, вокруг которого она так лихорадочно кружила когда-то…


* * *

Подобно большинству людей, наделенных необыкновенной красотою, миссис Стоун долго лелеяла романтическую мысль о том, что умрет молодой. Девочкой она была уверена, что умрет не старше тридцати. С годами этот предельный возраст увеличился до сорока пяти – пятидесяти, но теперь, перевалив за оба рубежа, она поняла, что мысль о ранней смерти порождена пустым тщеславием и судьба вовсе не намерена даровать ей эту милость. Не то, чтобы она жаждала смерти. По сути дела, тревожило ее лишь одно: что она движется в столь странном направлении, а точнее – вообще без всякого направления. Если бы миссис Стоун и вправду вдруг узнала, что положение ее безнадежно (как она это выдумала, чтобы поразить Джулию), что у нее неизлечимая болезнь и долго она на этом свете не задержится, то ей, может, и стало бы легче. Но она совершенно здорова. Нет никаких симптомов, которые показывали бы, что организм ее вот-вот забастует: ни слабости, ни одышки, ни перебоев в сердце – словом, ничего такого, что в пожилом возрасте служит предвестником скорой кончины. Напротив, выбравшись из дебрей климакса, миссис Стоун почувствовала особый прилив сил. Она все время была на ногах и не ведала усталости. Многие американцы жаловались, что в Риме они все время какие-то вялые – но только не миссис Стоун. Порою она досадовала, что с ней ничего такого не бывает. Зачастую ей даже хотелось так устать, чтобы явилась потребность днем поваляться в постели. Что ж, в сущности, почему бы и не поваляться? Она бы могла приказать себе лечь. Но если она укладывалась одна, если рядом не было Паоло, мучительное беспокойство тут же овладевало ею. Ей не лежалось, она все время вскакивала: то закрепить ставни, то поднять соскользнувшее на пол белье. То ей казалось, что ее мучит жажда, а то она вдруг вспоминала о поручении, которое собиралась дать горничной или дворецкому, – словом, не проходило и минуты, как она снова была на ногах, А когда покончит с тем пустяковым, совершенно обыденным делом, ради которого поднялась, ей уже просто тошно глядеть на белизну одинокой постели. И вот она садится у телефона, иной раз даже кладет руку на трубку, но поднять ее почти никогда не осмеливается. А если все-таки совладает с собой – поднимет трубку и даже протянет палец, чтобы набрать пятизначный номер и услышать (а может, и не услышать) в ответ томный голос Паоло, его сонное «Pronto»[19], – решимость вдруг покидает ее, неверной рукою она кладет трубку на место, и рука ее снова ложится на колено, а не то бесцельно сжимает стакан с водой или же пузырек с духами.

Разумеется, состояние это объяснялось отчасти тем, что миссис Стоун не обеспечила себе своевременно духовного тыла на ту пору жизни, которая настала для нее сейчас. Много лет она, по существу, ничего не читала, кроме рукописей пьес и театрального столбца в газетах. Музыку любила слушать, лишь когда занималась каким-нибудь другим делом – скажем, принимала ванну или переодевалась. Бурный период истории, в который ей довелось жить – войны, грандиозное столкновение идей, – все это оставалось для нее чем-то отвлеченным, словно безликая вереница прохожих на улице; так, какое-то расплывчатое пятно, время от времени меняющее очертания. События эти нисколько не занимали миссис Стоун, разве что изредка, когда затрагивали ее лично или же на мгновение задерживали ее решительное, но, по сути дела, бездумное продвижение вперед – мимо этого расплывчатого пятна и сквозь него. Отсюда проще всего было бы заключить, что миссис Стоун человек тупой; однако (как, впрочем, и все чересчур поспешные и упрощенные выводы о людях) это не совсем соответствовало бы истине. Правда, иной раз избыток энергии идет в ущерб интеллекту, особенно в тех случаях, когда вся (или почти вся) энергия направлена на достижение какой-то одной цели – скажем, когда человек, как одержимый, стремится сделать карьеру. Однако не обладай миссис Стоун при этом умом достаточно острым, она б не сумела в конце концов разглядеть истину, да еще с такой беспощадной ясностью, той ясностью, которая позволила ей честно сказать себе, что актриса она второсортная и карьера ее зиждилась на красоте и молодости, а теперь красота и молодость ушли. Требуется недюжинный ум, чтобы взглянуть в глаза такой беспощадной правде, более того – не сломиться при этом. А она теперь правду знала и все-таки продолжала жить; не просто влачить существование, а именно жить – с безоглядной смелостью, умудряясь, как это ни странно, получать от жизни немалое удовольствие. При таком здоровье можно прожить еще лет двадцать, не меньше, и если она уже теперь немолода, то впереди у нее старость, и это, конечно, ужасно – изо дня в день таким вот весенним сияющим утром глядеться в зеркало, давая себе оценку с той трезвостью, которая, как там ни говори, делала миссис Стоун человеком незаурядным. Всматриваясь в свое отражение, она была вынуждена признать, что критический период, из которого она только что вышла, наложил на ее лицо отпечаток, хотя организм в целом и справился с ним блестяще. Тело ее, словно могучая птица, пробилось сквозь дебри последних лет и воспарило над ними, но на лице остались явственные следы этого тяжкого полета.

За последнее время миссис Стоун несколько раз выходила на улицу, наложив грим почти так же искусно, как для сцены, но римское солнце не желало содействовать обману, и она ловила на себе взгляды прохожих, не только осуждающие, но порою и откровенно насмешливые. Тогда она стала красить волосы в более темный, почти каштановый цвет и носить шляпы с очень широкими полями из прозрачного материала, которые рассеивали яркий свет, создавая благоприятное освещение, но где-то на задворках ума беспрестанно мелькала смутная тень подозрения, еще не оформившегося в четкую мысль, что уловками этими не обойтись: придется, и даже, пожалуй, вскоре, принять меры более действенные, чтобы одолеть долгий путь сквозь время, который ей, видимо, предстоит…

Теперь миссис Стоун тратила много денег на туалеты – она заказывала их в римских филиалах всемирно известных парижских фирм. В те дня, когда красота ее была в расцвете, она одевалась просто и носила одно-единственное кольцо, но теперь вкус у нее изменился: ее платья и драгоценности пышностью напоминали барочные фасады Бернини. Был у нее вечерний туалет из кремового гипюра на чехле из золотистой тафты, к нему она надевала несколько затейливо изукрашенных перстней и ожерелье из жемчуга и топазов, и однажды днем – как раз когда она, стоя перед зеркалом, примеряла это платье – в спальню к ней ворвался Паоло в костюме из сизой фланели, только что полученном от портного.

Пожалуй, с ее стороны неразумно было рассчитывать, что Паоло проявит особый интерес к ее изысканному туалету, но, если бы он хоть на миг задержался в дверях, выразив этим радостное удивление, быть может, вечер не имел бы столь рокового исхода. Но Паоло приберегал радостное удивление для себя самого. Он ринулся к зеркалу с такой поспешностью, словно это вода, а его одежда объята пламенем. Даже не взглянув на миссис Стоун, он принялся с упоением себя рассматривать, потом, очевидно решив, что двум отражениям в одном зеркале тесно, буркнул: «Извините», и локтем слегка отодвинул ее в сторону. После чего повернулся к зеркалу спиной и, глядя через плечо, приподнял полы пиджака, чтобы оба они – и она и он – могли хорошенько полюбоваться тем, как изумительно облегает сизая фланель скульптурные полушария его крепких юных ягодиц.

И тут миссис Стоун расхохоталась; то не был приступ веселья, скорее – отчаяния. Паоло пришел в ярость. Он выхватил из кармана пачку американских сигарет и прошествовал в ванную, к зеркалу над умывальником, которое хоть и было поменьше, но зато – в его единоличном распоряжении, крикнул ей: «Я не привык к таким шикарным костюмам!» – и с треском захлопнул дверь.

«Между нами разница в тридцать лет», – подумала миссис Стоун.

Ей стало стыдно за свой смех, и к тому времени, когда Паоло вышел из ванной, она успела смешать два негрони и, вынеся бокалы и блюдце с маслинами на террасу, все еще залитую солнцем, поставила их на покрытый стеклом столик. Паоло появился с видом рассеянным и угрюмым. Не взглянув на бокалы и предоставив миссис Стоун потягивать коктейль в одиночестве, он не спеша подошел к балюстраде и стал задумчиво смотреть вниз на площадь.

«Надо переждать», – решила миссис Стоун. Она сидела молча и потягивала негрони, не отводя глаз от сизой фланелевой спины, и думала о ночи, когда фланель эта больше не будет отделять их друг от друга.

Внезапно Паоло обернулся и удивил ее вопросом: – Что это за тип беспрестанно таскается за вами в последнее время?

– О чем ты? Какой тип?

– А вы его разве не приметили? Куда мы, туда и он. Да вон он, на верхней площадке Испанской лестницы. Гляньте-ка вниз!

Она поднялась, подошла к балюстраде и встала с ним рядом, но стоило ей наклониться, как у нее задрожали веки, слегка закружилась голова.

– Не могу смотреть вниз, – сказала она. – И вообще, я уверена, это просто какой-нибудь меняла.

– Беда в том, – мрачно изрек Паоло, – что вы все время выставляетесь.

– Что это значит? О чем ты?

– Выставляться – значит намеренно привлекать к себе внимание, а вам только того и надо. На улицах прохожие тычут в нас пальцами. Как будто вы сами не знаете!

– Знаю, – ответила миссис Стоун. – И знаю, что тебе это по душе! Иначе ты бы не требовал останавливать машину прямо перед «Эксцельсиором». Специально, чтоб все, кто сидят за столиками открытого кафе, могли видеть тебя и слышать, как ты громогласно отдаешь шоферу дурацкие распоряжения. Это ты любишь выставляться, и смотрят главным образом на тебя, а не на меня, нет, не на меня. Где уж мне до тебя, куда там – от тебя же глаз нельзя отвести, ты так хорош собой! Если бы мы с тобою вместе играли на сцене, меня бы попросту не заметили!

– Но вы не слышите, что о вас говорят, – не унимался Паоло.

– Нет, слышу, – отпарировала миссис Стоун. – Я понимаю итальянскую речь куда лучше, чем ты думаешь. «Che bel' uomo, che bel' uomo!»вот что говорят те, за столиками, и ты прямо-таки расцветаешь от этих комплиментов, купаешься в них, как подсолнух в лучах солнца. Пока мы с тобою наедине, ты такой вялый, угрюмый, тебе лень слово выговорить, а как только очутишься на людях, сразу же загораешься: и голову запрокидываешь, и волосами потряхиваешь, и выкрикиваешь эти дурацкие распоряжения шоферу. Так что не упрекай меня в том, будто я стараюсь привлечь к себе внимание, caro mio. Если люди и смотрят на меня, так лишь потому, что это ты привлекаешь внимание к нам обоим.

– Никогда не встречал американки, которая признала бы, что хоть в чем-нибудь неправа, так что спорить с вами бесполезно. Но я повторяю: вы улавливаете далеко не все – не так уж вы хорошо понимаете итальянский, как думаете. Я вот не говорил вам, хотел скрыть, а ведь на той неделе мне пришлось вызвать одного человека на дуэль, такое он о нас сказал.

– И что ж он сказал?

– Ужасную гадость.

– Это ты-то сражался на дуэли?

– Я вызвал его, но он удрал из Рима.

Услышав эту очередную главу из душещипательного романа, миссис Стоун не сочла нужным скрыть недоверчивую усмешку, и Паоло еще больше разъярился:

– А ведь вам, верно, даже в голову не приходило, что женщин вашего типа часто находят в постели убитыми! Так вот, позвольте вам сообщить, это бывает сплошь и рядом – на той неделе такой случай произошел на Французской Ривьере. Нашли в постели пожилую женщину – горло перерезано от уха до уха, она, можно сказать, обезглавлена. Лежала на правой стороне постели, и рядом, на другой подушке – пятна от бриллиантина. Замок цел, нигде никаких следов насильственного вторжения. Очевидно, убийцу дамочка привела сама и легла с ним в постель по собственной воле!

– Это намек на то, что ты собираешься убить меня? – проговорила миссис Стоун.

– Ладно, ладно, веселитесь, острите, но годика через три-четыре возьму я газету, а там сообщение о вашей смерти; и умрете вы при таких же обстоятельствах.

– Года три-четыре, – сказала миссис Стоун, – что ж, больше мне и не нужно. А потом пусть мне перережут горло, для меня это будет избавлением…

Она засмеялась и, подвинув к нему бокал, сказала негромко: – Stai tranquillo[20], – но он оттолкнул бокал так резко, что коктейль выплеснулся прямо ей на вечернее платье. Миссис Стоун расплакалась совершенно по-детски и бросилась в спальню. Немного погодя он пришел к ней, небрежно извинился и еще небрежнее приласкал: подставил губы и милостиво позволил ее алчущим рукам обнять его, прижать к себе; впрочем, через секунду-другую он буркнул: – Дайте мне сперва снять бабушкин медальон. – И миссис Стоун, которая вообще не имела наклонности к самоистязанию и никак не жаждала его сейчас, почла за лучшее не спрашивать, для чего, собственно, Паоло снимать медальон…

Вечер шел по намеченной программе, а настроение у обоих ухудшалось неуклонно; миссис Стоун все больше терзалась бессильной тревогой, Паоло делался все мрачнее и молчаливей.

В баре ресторана «Розати» они встретились с какими-то друзьями Паоло, чтобы вместе выпить коктейли. Людей этих миссис Стоун не знала. Она едва различала их лица – в глазах у нее все плыло от смертного страха – и не слышала их разговора, лишь всплески смеха, и ей мнилось, что смех этот имеет какое-то косвенное отношение к ней. Сама она участвовать в разговоре была не в силах, а Паоло не желал. Обиженно выпятив нижнюю губу, он с томным видом строил глазки, не кому-нибудь из присутствующих, а так, в пространство, некоему невидимому существу. Одна из сидевших за их столиком девиц принялась с ним заигрывать. Вот она выудила из своего бокала вишенку и старается засунуть ему в рот. Паоло упрямо отводит голову, дурашливо хнычет, изображая капризного ребенка. Девица не отступается и в конце концов заталкивает ему в рот вишенку. Тогда он прикусывает белыми зубами ее пальцы. Девица в восторге – она притворно взвизгивает, будто от боли. Лицо у нее возбужденно-красное, она не вынимает пальцев у него изо рта, а он все так же дурашливо хнычет, глаза его полуприкрыты, одна рука лениво лежит на колене, словно лаская его.

Больше миссис Стоун не могла выдержать. Она порывисто встала и, не извинившись, пошла к выходу из бара. В дверях она обернулась. Судя по всему, ухода ее никто не заметил. Сценка с вишенкой продолжалась, остальные глядели на юную пару, словно завороженные, словно они не зрители, а участники этой игры. Официанты смотрели и улыбались. Скрипач, не переставая играть, подошел к столику, хорошенькая головка девушки клонилась все ближе и ближе к голове Паоло, и вот ее волосы цвета темного меда каскадом упали ему на лицо, смешались с его волосами, а под столом ноги их страстно сплелись, и рука Паоло, лениво ласкавшая его собственное колено, легла на колено девушки. И никто не возмутился, никто и внимания не обратил на то, что миссис Стоун вышла из-за столика, никому до этого нет дела, и меньше всего скрипке, воспевающей лишь сладостную игру юности…


Чувствуя, что ей вот-вот станет дурно, миссис Стоун выбежала из бара. Секунду-другую постояла на улице, у самой двери, в аметистовом свете prima sera. В груди была страшная тяжесть, она душила ее, совсем как тогда, в театре, в ужасный вечер премьеры, когда она выступила в роли Джульетты и вдруг поняла, что ей этой роли не сыграть, что не помогут ни жемчуга, ни белый атлас, в который она вырядилась. Что все это самообман. Она бросилась прочь со сцены, и шепчущиеся тени расступались перед нею. В кулисах она зацепилась за что-то, жемчужины каскадом упали на пол и раскатились с легким стуком. «Идиотка!» – крикнула она костюмерше. Жемчуг трещал под ее туфельками. Обиженная костюмерша ударилась в слезы, шепчущиеся тени вихрем носились вокруг, словно демоны в странно-сумеречном аду, и вот уже снова нужно выходить на сцену, а костюм еще не привели в порядок. Два человека схватили ее за руки. Потом третий. Сигнал на выход. Кто-то шепчет: «Обождите минутку. Минутку. Минутку». В бешенстве она оборачивается, бьет по вцепившимся в нее рукам, вырывается и бежит на сцену, отчаянно и гордо, туда, в желатиновый поток синеватого света, где с каждым жестом, с каждой репликой все зримей становится ее провал в этой роли, до смешного неподходящей для пожилой женщины, – так с каждым ударом резца все отчетливей проступают в камне очертания будущего памятника…


«Какое все это имеет теперь значение», – подумала миссис Стоун, подумала так напряженно, что даже произнесла эти слова вслух.

И вдруг, словно в ответ, услышала негромкое постукивание по стеклу чем-то металлическим. Она не повернула головы. Стук раздавался совсем рядом, по другую сторону двери, у которой она остановилась. Там маячила высокая мужская фигура. Молодой человек стоял лицом к бару. Голова наклонена, словно он рассматривает металлический предмет, которым стучит по стеклу, но постукивание это – тайный знак, который он подает не кому иному, как ей. Миссис Стоун вдруг почувствовала такую слабость, что не могла сдвинуться с места. Мимо прошли двое юношей, и на мгновенье-другое стук прекратился. А потом возобновился опять, но теперь уже чуть погромче. Аметистовый воздух вечернего города вдруг превратился в мощный поток и, подхватив ее, подтащил к этому человеку, но она на него не смотрела. Глядя мимо, приблизила лицо к его лицу.

– Посмотрите на меня, – сказала она пронзительным шепотом. – Зачем вы меня преследуете, вы что, не видите моего лица?

Юноша отпрянул. Пробормотал что-то нечленораздельное, повернулся и зашагал прочь, пряча лицо в воротник пальто. Но, отойдя немного, остановился, словно бы ожидал, что она последует за ним.

И тут из бара вышел Паоло.

– Вы почему ушли?

– Пожалуйста, попроси, чтобы подали мою машину, – прошептала она.

Молча ехали они в машине с открытым верхом через парк виллы Боргезе. Миссис Стоун, откинувшись на кожаные подушки сиденья, постепенно приходила в себя; когда волна дикого непонятного страха отхлынула, она велела шоферу везти их в ресторан на Трастевере, а сама украдкой бросила на язык таблеточку белладонны. Паоло сидел, отодвинувшись от нее и засунув руки в карманы, далекий, словно холодная весенняя луна. Длинные ноги его были обтянуты сизыми фланелевыми брюками, и колени время от времени вяло раздвигались, словно крылья усталой бабочки. На мосту через Тибр миссис Стоун осмелилась протянуть руку и положить ее Паоло на колено – то, которое было к ней ближе. Но он словно и не почувствовал ее прикосновения.

В ресторане «Альфредо» они сели за вынесенный на тротуар столик. Миссис Стоун, вконец обессилевшая от пережитого, испытывала нестерпимый голод, но едва они принялись за обед, как Паоло вынырнул из глубин угрюмого молчания с истерическим воплем:

– Боже мой! Вы что, забыли?

– О чем, Паоло?

– Вы пригласили графиню и кое-кого из друзей посмотреть наши фильмы.

– Я пригласила?

– Вы пригласили или я – какая разница? Через пять минут они будут там и застанут только дворецкого!

– Где – там?

– У вас! Где же еще?

Она начала было возражать, но он уже поднялся из-за столика и зашагал к машине. Ей не оставалось ничего другого, как расплатиться по счету и пойти за ним следом.

Такого безобразия со мною еще не позволял себе никто, подумала миссис Стоун.

И, пожалуй, была права.

В прошлом ей не приходилось заботиться о том, чтобы сохранить собственное достоинство. Сознание своей красоты, прочности своего престижа в двух сферах сразу – в мире театра и в высшем обществе – делало ее высокомерной, внушало уверенность, что не может быть и речи о том, чтобы ей когда-нибудь пришлось поступиться своим достоинством. Но теперь, когда красота была на ущербе, а из тех сфер, где положение ее казалось незыблемым, она ушла, единственной ее защитой стало богатство; впрочем, богатством достоинства не оградишь. Во всяком случае, синьоре Кугэн богатство не помогло, если верить слухам о том, как ведет себя эта дама. В последнее время миссис Стоун то и дело твердила себе: «Только не терять достоинства. Ни в коем случае не терять достоинства, что бы ни произошло». И беспрестанно ловила себя на том, что совершает поступки, никак не совместимые с этим решением. Так, например, однажды вечером, ожидая Паоло, она извлекла из запрятанных в кладовую вещей покойного Тома Стоуна кучу театральных реликвий, которые он тщательно сберегал как свидетельства ее блестящей карьеры. Были тут фотографии миссис Стоун во всех заглавных ролях, какие ей доводилось играть, в том числе и в злосчастной роли Джульетты, ибо мистер Стоун, только он один, считал, что она исполнила эту роль превосходно, незабываемо, и в своей слепой преданности утверждал даже, что это была вершина ее актерской карьеры. Достав из коллекции покойного мужа снимок в роли Джульетты, миссис Стоун вспомнила, что в тот день, когда в газетах появились отрицательные рецензии, она случайно услышала, как он диктует секретарше возмущенное письмо. Адресовано оно было одному критику, который в своей рецензии не очень по-рыцарски намекал, что неудачное выступление миссис Стоун в роли Джульетты известным образом связано с ее возрастом. Миссис Стоун не позволила тогда мужу отправить протест в газету, и вот теперь увидела это письмо за подписью «Томас Дж. Стоун», приколотое с оборотной стороны к ее карточке в костюме Джульетты; судя по дате, написано оно было за два месяца до смерти мистера Стоуна. Она поспешно открепила письмо. Пристально вгляделась в фотографию, где была изображена в последней своей роли. Снимок был сделан на генеральной репетиции, нервы у нее были натянуты до предела, но только ли этим объясняется, что глаза ее под облаком светлых разлетающихся волос и расшитой жемчугом повязкой блестят так хищно в ответ на довольно робкий взгляд объектива? Снимок сфокусирован очень мягко и все же не проступает ли в выражении лица что-то ястребиное? И, словно собираясь узнать о себе нечто сокровенное, такое, что она до сих пор тщательно от себя таила, миссис Стоун с фотографией в руке пошла было к зеркалу, но с полпути вернулась и сунула снимок под самый низ пачки, будто это карта, предвещающая беду. Кроме снимков, а их были сотни, она обнаружила собранную мистером Стоуном коллекцию театральных программ: все спектакли, в которых она участвовала, и везде ее имя напечатано крупными буквами, а под ним, помельче – название какой-нибудь из знаменитых пьес; она нашла также огромную кипу газетных и журнальных вырезок – мистер Стоун начал их собирать четверть века назад, еще до того, как она стала его женой. Едва удерживая в руках этот ворох театральных реликвий, она отнесла их на стоявший посреди залы длинный узкий обеденный стол – так, чтобы Паоло, войдя в комнату, обязательно все это увидел. Но в последний момент, когда прозвенел звонок, возвещая, что Паоло уже внизу, у двери, ей стало невыносимо стыдно: разве можно вымогать уважение таким способом? Она снова сгребла вырезки, фотографии и программы в кучу и бросилась назад в кладовую. Несколько снимков, где она была изображена в роскошных костюмах, упали на пол и, когда Паоло шел от двери, оказались как раз у него на пути. Он поднял карточки и, едва скользнув по ним взглядом, бросил на стол, не сказав ни единого слова.

И вот теперь, в машине, по дороге домой, миссис Стоун с упорством отчаяния вновь и вновь твердила себе: «Ни в коем случае не терять достоинства, что бы ни произошло!» Она сидела, не глядя на Паоло, но стоило ему потянуться к ней, коснуться ее щеки свежими теплыми губами, как она повернулась к нему и, зажав в ладонях его сверкающие от бриллиантина виски, выкрикнула: – Паоло, Паоло, я не синьора Кугэн, я ведь не жалкая идиотка, не уродина с пятью волосками на голове и двумя зубами во рту, я не старуха, которой нечего тебе дать, кроме денег!

– Не понимаю, о чем вы, – ответил Паоло. Ему было явно не по себе.

Неистовость этой вспышки встревожила его.

Миссис Стоун не давала ему уклониться от разговора. Он дернул головой, пытаясь высвободиться, но она крепко сжимала напомаженные и надушенные полоски волос на его висках.

– Паоло, посмотри на меня, – взывала она к нему.

– Зачем? В чем дело?

– Я хочу, чтобы ты увидел: я совсем не такая, как она, даже теперь, хоть я и измучена, хоть потеряла всякое достоинство, я еще не совсем такая!

– Да я и не говорил, будто вы какая-то там такая!

– Паоло, говорить ты не говорил, но обращаешься со мной так, будто я такая же, как она! В Америке, Паоло, я все еще считаюсь талантливой и красивой. Журналы мод все еще жаждут заполучить для реклам мои снимки с отзывами о косметике и сигаретах. Для меня написаны пьесы, обо мне написаны книги. Спроси любого, кто хоть раз побывал в Нью-Йорке, Лондоне или Париже, и тебе скажет каждый, даже твоя приятельница графиня – не такой я человек, чтобы со мной можно было обойтись, как с синьорой Кугэн. Когда мы приедем домой, Паоло, я покажу тебе – ну, может быть, не сегодня, потому что нас ждут гости, – но завтра я выберу время и достану театральные программы, вырезки, снимки, их собирал для меня муж; тогда ты сам все увидишь, и мне не придется больше тебя убеждать!

Вот оно и произошло – то, чего она так боялась. Она потеряла все свое достоинство и теперь, громко всхлипывая, лихорадочно рылась в сумке в поисках прессованной пудры и носового платка.

Машина сворачивала на виа Грегориана.

Усилием воли миссис Стоун взяла себя в руки: перестала всхлипывать и открыла пудреницу.

А Паоло между тем говорил:

– Да, я видел ваши снимки в журналах мод. Но раз уж мы завели разговор на эту тему, а тема, по-моему, не очень достойная, позвольте вам напомнить, что меня тоже фотографировали, ну хотя бы для «Сеттимана Инком», это всего лишь один пример, да и не только фотографировали: несколько самых знаменитых художников Европы писали с меня портреты. И потом, вы вовсе не первая дама из высшего света, с которой я появляюсь в обществе. Вот так; прошлой зимой, еще до нашего с вами знакомства, я объездил всю Андалузию и Марокко с миссис Джемисон-Уокер, а уж снимки миссис Джемисон-Уокер журналы мод печатают без конца, ее за один месяц снимают больше, чем других за год!

Машина подъехала к воротам палаццо.

– Ты прав, Паоло, – сказала миссис Стоун, пока они дожидались швейцара. – Заводить разговор на эту тему и впрямь недостойно, но роман между человеком очень юным и женщиной не первой молодости неизбежно приводит к тому, что она теряет собственное достоинство, и вот это ужасно…


В квартире миссис Стоун уже сидели, ожидая хозяйку, графиня и три молодых гостьи. Одною из них была американская киноактриса, в ее честь и был устроен этот вечер. Не далее как вчера старая дама решила ликвидировать наконец размолвку, возникшую между нею и Паоло. Киноактрису она пригласила в качестве приманки – так протягивают кусок сахара своенравному пони, чтоб заманить его обратно в стойло. По телефону она сообщила Паоло, что молодая актриса только что разошлась с мужем, а другого пока не подыскала и явно скучает. «Я уверена, тут можно получить больше, чем тебе удалось выжать из синьоры Стоун, – объявила графиня, – и не только в смысле материальном, потому что, знаешь ли, Паоло, caro, ты ведь не просто красивый молодой человек, каких много; нет, в тебе есть нечто большее – у тебя есть стиль, есть индивидуальность, есть что-то такое, что найдет отклик у миллионов кинозрительниц!»

Сделанный графинею ход объяснялся отчасти серьезным разочарованием, которое принес ей недавний визит к миссис Стоун. К этому времени графиня решила, что хватит ей печься об успехах миссис Стоун в римском обществе, и, соответственно, обратилась к той с просьбой дать ей взаймы тысячу долларов. А получила гораздо меньше. Причем отговорку миссис Стоун придумала слабую: будто счета ее заморожены в связи с некоей тяжбой в Штатах.

И вот теперь, пока вся компания дожидалась миссис Стоун, графиня смотрела в стоящую перед нею рюмку с коньяком и явственно видела грозящую ей опасность. Ожидая приглашения на обед (которого так и не последовало), старая дама весь день почти ничего не ела и сейчас понимала, что, если хотя бы пригубит коньяк, он немедленно ударит ей в голову, и тогда у нее развяжется язык; но пока она твердила себе: «Пить нельзя, ни в коем случае», ее непослушная рука поднесла рюмку к носу, а стоило ей вдохнуть аромат коньяка и почувствовать его букет, как рюмка, словно сама собой, опрокинулась ей в горло, и на какой-то блаженный миг его обожгло и свело судорогой, а в следующее мгновение оно словно бы превратилось в шелковую нить, на которой воздушным шариком закачалась ее голова, и вот нить эта выскользнула из ослабевших пальцев, и шарик взмыл к потолку. До нее донесся собственный голос, произнесший имя миссис Стоун, донесся издалека, будто она стоит, подслушивая, за дверьми залы. Словно бы прижимая ухо к воображаемой преграде, она расслышала отчетливо одно только это имя, потом услыхала его опять и опять, а в промежутках – негромкое слитное жужжание возбужденных голосов. То и дело с языка у нее срывалось такое, от чего у нее самой перехватывало дыхание, хоть она и не слышала толком, что говорит. Чувствовала лишь, что губы у нее шевелятся не переставая – так подрагивают над цветком крылышки опьяненного нектаром насекомого. Она все шептала какие-то слова, и обе римлянки, трепеща от волнения, жадно тянулись к ней, упиваясь тем же пьянящим нектаром, а молодая киноактриса еще больше их взвинчивала приглушенными возгласами ужаса и удивления. Женщины сдвинули кресла теснее – графиня говорила быстрым хриплым шепотком и без конца метала взгляды на закрытую дверь прихожей, откуда, по ее расчетам, должна появиться та, кому они перемывали кости.

Но случилось так, что миссис Стоун вошла не через эту дверь. Она сперва направилась в спальню, чтобы снять шляпу и перчатки, и Паоло последовал за нею – смочить волосы одеколоном и пригладить их щеткой. Они не обменялись ни единым словом, ни разу не взглянули друг на друга. Безмолвные, словно двое воров, стояли они перед разными зеркалами, и прошла минута-другая, прежде чем миссис Стоун стала прислушиваться к негромкому мерному, как жужжание вентилятора, голосу графини. Собственно говоря, внимание миссис Стоун поначалу привлек даже не голос графини, а восклицание американской кинозвезды. Та повторила какое-то непонятное ей итальянское выражение, и, когда графиня с жестокою откровенностью объяснила его смысл, молодая женщина ахнула. Вот тогда миссис Стоун подошла к двери, но не открыла ее. Всегда как-то странно слушать, как люди говорят о тебе, не подозревая, что ты тут же, рядом. Даже если они употребляют при этом слова вполне обычные, все равно испытываешь чувство нереальности. Но разговор, который слушала миссис Стоун, изобиловал выражениями необычными и потряс ее до такой степени, что она будто со стороны увидела свою жизнь за последние года два; увидела, но осмыслить не смогла, словно бы ощупью пробиралась в кромешной тьме по какому-то незнакомому туннелю, и неожиданно в глаза ей потоком хлынул свет, и она, потрясенная, в ужасе отпрянула и от стены, по которой шарили ее руки, и от внезапно открывшейся ей картины.

Паоло, без сомнения, тоже прислушивался к разговору в соседней комнате, ибо, глянув на него через плечо, миссис Стоун увидела, что он стоит неподвижно, как замороженный; руки его – в одной щетка, в другой одеколон – застыли по обе стороны сверкающей черной головы. От ее взгляда он разморозился, швырнул щетку и одеколон на пол и кинулся к двери, у которой она стояла. – Подслушивать нехорошо, – бросил он на ходу и, оттолкнув ее, распахнул дверь и смело вышел в залу. Графиня придушенно вскрикнула от удивления, прочие дамы, виновато отпрянув от нее, вжались в спинки кресел, но Паоло и виду не подал, что слышал хоть слово из их разговора. Миссис Стоун последовала за ним не сразу. В приоткрытую дверь она смотрела, как его представили киноактрисе, как он поднес ее руку к губам и опустил, не поцеловав, – высший класс упадочно-утонченной римской галантности. Как он повторил этот жест, только еще небрежней, здороваясь с молодыми римлянками, затем с непринужденной грацией уселся на подлокотник кресла, в котором расположилась графиня. А миссис Стоун все стояла за приоткрытой дверью, и у нее не хватало духу ни выйти в залу, ни уйти обратно в спальню. Гостьи не могли не видеть нелепо застывшей в дверях хозяйки – широкий луч света выхватывал из полутьмы всю ее фигуру в переливчато-золотистом вечернем платье, – но ни одна из них не повернула головы в ее сторону. Напротив, дамы старательно отворачивались, словно решив притвориться, будто не замечают, как у них на глазах совершается нечто непристойное. Графиня несколько раз пыталась заговорить, но голос не повиновался ей. У нее явно начинался на нервной почве очередной приступ удушья. Остальные дамы с застывшими улыбками манекенов смотрели на Паоло, но Паоло был сама безмятежность, само изящество. Он предоставил им выпутываться из трудного положения самостоятельно, не помогая ничем – разве что фантастической своей непринужденностью. Одна рука его, как обычно, покоилась на колене: небрежно болтая с кинозвездой, он не глядел ей в глаза: вкрадчивый взор его скользил между ртом актрисы и юной грудью, которою она славилась. А миссис Стоун все стояла за приоткрытой дверью, в столбе яркого света, словно зрительница, оказавшаяся так близко к сцене, что залита ее огнями. Графине между тем становилось все хуже. Она потянулась к рюмке с коньяком, но поднять ее была не в силах. Когда же отчаянным рывком она все-таки поднесла рюмку ко рту, оказалось, что она пуста. И тут миссис Стоун вдруг услышала собственный голос: – Паоло, – услыхала она, – у графини рюмка скучает. – Потом, словно со стороны, увидела, как входит в залу, машинально здоровается с гостями, извиняется за свое опоздание. Наконец она обратилась к графине: – Ну, теперь можете рассказывать дальше.

Рюмка старой дамы уже была наполнена, дыхание ее выровнялось, а может, ей придала уверенности рука Паоло, небрежно лежащая у нее на плече. – А-а, – ответила она, – я просто рассказываю мисс Томпсон, как шикарно синьора Кугэн проводила сезон на Капри.

– До чего же смешная старуха эта Кугэн! – бросил Паоло и, спрыгнув с подлокотника кресла, протянул руку кинозвезде: – Выйдемте на террасу, я покажу вам семь холмов, на которых стоит Рим.

И миссис Стоун осталась в компании римских дам, с чрезвычайным оживлением заговоривших о летней опере в термах Каракаллы. Минуту-другую миссис Стоун просидела молча, ничего не видя и не слыша. Тем временем дворецкий установил проектор, повесил экран. Потом осведомился, не угодно ли дамам приступить к просмотру. Миссис Стоун сказала, что они готовы, свет в зале погас, и тогда, под тем предлогом, что нужно еще позвать Паоло и американскую кинозвезду, миссис Стоун вышла на террасу. Там она обнаружила только Паоло и прохладную молодую луну, которая незадолго перед тем показалась ей поразительно с ним схожей.

– А где королева серебристого экрана? – осведомилась она.

– Ушла, – ответил Паоло.

– Почему же так скоро?

– А я знал, не пройдет и пяти минут, как вы сюда за нами явитесь.

– Что-то не вижу связи между этой дурацкой репликой и своим вопросом, – сказала миссис Стоун.

У нее вдруг возникло такое же ощущение, как перед тем у графини: будто бы голова ее – воздушный шарик на нити, выскользнувшей из непослушных пальцев, но причиной тому был не выпитый на голодный желудок коньяк и не подогретая им злоба, а дикий страх, заставляющий человека стремиться навстречу опасности, вместо того чтобы бежать от нее.

– Я объяснил ей, что вы в истерике, и посоветовал уйти.

– Уже третий, нет, четвертый раз за сегодняшний вечер ты жестоко меня оскорбляешь! – выкрикнула миссис Стоун. – Сперва у «Розати», где ты так гнусно заигрывал с пьяной девкой, что мне пришлось уйти, потом у «Альфредо», когда ты ни с того…

– Ради бога, – сказал Паоло, – у меня голова раскалывается.

– Голова у тебя вроде тех французских часов на камине: сквозь стеклянный колпак видно, как работают колесики и пружинки. Я заранее знаю, что ты скажешь и сделаешь – так же точно, как знаю, когда будут бить часы! Сейчас ты скажешь, что не можешь сегодня остаться у меня. Что, неправда? Но не из-за головной боли, а потому что отсюда отправишься прямиком в «Эксцельсиор», где у тебя свидание с этой подлой…

– Уж кому бы и говорить о подлости, но только не вам.

– Думаешь, я не знаю, почему ее притащили сюда? Да потому, что твоя приятельница графиня – просто сводница, у нее целый набор смазливых юнцов, она сама называет их «marchette» и продает тому, кто даст подороже. Но она поняла, что со мной этот грязный номер не пройдет, и теперь рассчитывает перепродать тебя – решила, что на сей раз нашлась подходящая покупательница!

– Вот не знал, что вместо души у вас выгребная яма!

– Если душа у меня и стала выгребной ямой, так лишь потому, что я связалась с…

– Постойте! – оборвал ее Паоло. Одной рукой он зажал ей рот, другою больно впился в мякоть плеча. – Постойте, сейчас я вам кое-что скажу. Придется вам выметаться из Рима. Да, выметаться, потому что вы загубили свою репутацию, и я нисколько не удивлюсь, если квестура откажется продлить вам permesso di saggiorno[21]. Конечно, это дело не мое, это дело ваше и квестуры. Но лично мне всего противней ваша непорядочность!

– Паоло, ты с ума сошел?

– Нет, я в здравом уме и твердой памяти. Я помню, вы еще в феврале обещали помочь моему другу Фабио, он потерял все, доверившись тому гнусному попу, что спекулировал на черном рынке!

– Ах, Паоло! – выкрикнула она.

– Ах, Паоло! – передразнил он.

– Я-то думала, эта пакость мне просто померещилась, а если ты и впрямь говорил такое, то теперь уже можно об этом позабыть!

– До чего же удобно все валить на плохую память!

– Паоло, как ты смеешь так со мной разговаривать! – с детской обидой выкрикнула она.

Он снова зажал ей рот рукою.

– В комнатах люди, услышат – все разболтают!

– Плевала я на людей! Сейчас же объясни, как ты посмел говорить мне такие ужасные, оскорбительные вещи!

– Ничего я такого не говорил – только…

– Нет, ты сказал, что…

Но тут Паоло зажал ей рот с такой силой, что она уже не могла вымолвить ни слова.

– Вы не желаете меня слушать, – прошипел он. – Вас предупреждают, а вам хоть бы что. Вы прямо лопаетесь от спеси, кичитесь своей славой, своим богатством, снимками в журналах мод, этим своим мужем, королем вощенки, который оставил вам миллионы. Так вот, знайте же: Рим – очень древний город. Риму три тысячи лет, а сколько лет вам? Пятьдесят?

Пятьдесят! – выдохнула она.

Цифра эта ее доконала.

«Не терять достоинства», – шепнула она себе, но то были всего-навсего слова, произнесенные шепотом, и бушующий в ней вихрь ярости подхватил их и унес прочь.

Паоло двинулся было к двери, ведущей в комнаты, но миссис Стоун, ринувшись за ним с быстротою ширококрылой птицы, опередила его. Она распахнула дверь так неистово, что стекла затряслись и треснули. А что она кричала римским дамам, этого миссис Стоун потом уже вспомнить не могла.

Она видела, как у графини выскользнула из рук рюмка с коньяком, упала и разбилась, но звука не слышала. Слышала свой крик, но слов не разбирала. Да и собственный голос казался ей чужим – своего рода обман чувств, такое бывало с нею и раньше, когда в какой-нибудь сцене приходилось изображать бурные страсти чуть ли не в сотый раз, и от этого слова роли произносились сами собой, привычно и бездумно. Она не заметила даже, что в залу вбежал Паоло – поняла это, лишь когда рука его снова зажала ей рот; не осознала и того, что с отчаяния кусает его ладонь – это дошло до нее лишь тогда, когда он с проклятием отдернул руку, а другою ударил ее по лицу.

Казалось, на этом все должно бы и кончиться, все разом, но нет, последовало продолжение – совершеннейший фарс: графине никак не удавалось выбраться из кресла. Пытаясь встать, она навалилась всей тяжестью на палку, палка скользнула куда-то вбок, графиня беспомощно вцепилась в ручки кресла, приподнялась и снова рухнула на сиденье. Две другие дамы подхватили ее под локти, и в конце концов им удалось ее поднять, но, пока они вели старуху в прихожую, поддерживая с обеих сторон, ноги у нее подгибались, как гуттаперчевые – ни дать ни взять опереточный комик, изображающий пьяного.


* * *

«Я плыву, меня сносит течением», – сказала себе миссис Стоун.

Она бесцельно слонялась из комнаты в комнату. Смотрела на широкий белый простор своей одинокой постели. Стояла недвижно и вслушивалась в тишину – так напряженно, что различала тиканье часов за стеною, в зале. Да, время тоже куда-то уплывает. И сон тоже. Сон плывет над древним городом. А если выглянуть в окно или же побродить по террасе, поймешь: даже небо плывет куда-то. Все плывет, уплывает. И есть ли на свете что-нибудь, кроме этого постоянного чудовищно бесцельного течения времени и бытия? Есть ли вообще хоть что-нибудь, что остается на месте? Да, есть. Вон та одинокая фигура под египетским обелиском. Этого человека, видно, не сносит течением. Он стоит и стоит внизу, там же, где стоял в предвечерний час, когда Паоло ей на него указал. А все остальное плывет, уплывает. Само бытие бесцельно плывет, и она плывет вместе с ним. Вот ее снова внесло в залу. Протащило через всю комнату к камину, и тут из-под стеклянного колпака французских часов, сквозь который отчетливо видно, как действует их механизм, как они бьют, возвещая о беспрестанном, бесцельном течении времена, она извлекла сложенный вдвое листок красной писчей бумаги, в котором лежали еще две бумажки поплотнее – белая карточка с именем и адресом парижского хирурга и маленький фотоснимок: очень красивое, но какое-то неживое женское лицо; неживое – потому что лишено выражения, а лишено выражения – потому что все морщины и складки исчезли после пластической операции, которую сделал тот самый парижский хирург, чье имя стоит на белой карточке. На обороте снимка неверной, дрожащей от радостного возбуждения рукой нацарапано всего пять слов: «Вот как я выгляжу теперь!» Она снова взглянула на листок красной писчей бумаги, на небрежную подпись в самом его низу – имя старой ее приятельницы. Письмо лежит из каминной полке уже давно, да, очень давно – с начала зимы. И зачем вообще было хранить его? Неужели в мыслях у нее это?Нет. Конечно же, нет. А все же зачем тогда было хранить письмо, адрес хирурга и фотографию, зачем было прятать их от постороннего глаза под колпаком часов? Она сунула все три бумажки на прежнее место и осталась перед камином – посмотреть, как работает сверкающий медью часовой механизм. Вот крошечный медный молоточек поднялся. На мгновение замер на весу. Затем быстро, раз за разом, трижды ударил по стеклянному колокольчику, скользнул на прежнее место и снова застыл в неподвижности. А время по-прежнему плывет, уплывает. Свидетельство тому – беспрестанное тиканье часов. И она тоже опять плывет куда-то, ее кружит, несет течением. Вот занесло обратно в спальню. И снова она глядит на широкий белый простор своей одинокой постели. Заснеженный пейзаж, кусок совершенно пустынного пространства. Где-то, неразличимая на гладкой его поверхности, притаилась чащоба сна, и ночами, не направляемый волей, ум бесцельно кружит там меж кружащих теней – сновидений, в которых нет никакого смысла, а если и есть, то постичь его невозможно. И, глядя на белизну постели, она покачала головой. Сказала себе: нет. Это ни к чему. И тут ее вынесло из спальни в ванную, она наполнила под краном стакан и со стаканом в руке побрела обратно в спальню и стала потягивать воду, хотя пить ей совсем не хотелось. А ведь оно все длится – нескончаемое ничто. Это ее бесцельное кружение в пустоте и есть ничто. Так пусть же будет хоть что-то, сказала она себе. Что угодно – только не это затянувшееся ничто. Нельзя, чтобы ничто длилось, и длилось, и длилось – вот как сейчас!


Немного спустя она обнаружила, что стоит на террасе, у балюстрады. И вот тут начинает свершаться то самое что-то, которое заменит собою ничто. Что-то такое, чего у нее раньше и в мыслях не было, чего она никак не желала, а вот теперь делает все, чтобы оно свершилось. И свершается это по ее воле, ибо не кто иной, как она подает знак: быстро взмахивает в темном ночном воздухе белым платком, завертывает в него два тяжелых железных ключа от входа в палаццо и бросает вниз. И тогда там, внизу, одинокая фигура, единственное, что как будто сохраняло устойчивость, пока саму ее бесцельно носило в пустоте, сошла со своего обычного места под египетским обелиском и стремительно наклонилась – поднять белеющий на мостовой сверточек. Рывком запрокинулась голова, один быстрый взгляд вверх, на нее, и фигура уже движется к ней – даже теперь, постепенно скрываясь из виду, она все равно приближается, а не уходит. Вот она исчезает с глаз, вот совсем исчезла под карнизом, нависающим над входом в палаццо, и теперь уж недолго ждать, да, совсем недолго – считанные минуты, и в затянувшееся ничто вторгнется нечто, в ужасающей пустоте возникнет что-то.

Миссис Стоун взглянула на небо: да ведь оно как будто вдруг перестало уплывать, остановилось! Она улыбнулась самой себе, прошептала: «Смотри-ка! Меня уже не кружит в пустоте!»

Загрузка...