Георгий Свиридов Ринг за колючей проволокой

Героизм, мужество, отвага, стойкость и верность Родине — все эти качества высоко ценились нашим народом во все времена и при всех правителях.

Имена героев романа — подлинные.

Автор

Часть первая

Глава первая

— Ахтцен! — крикнул приглушенным голосом Краузе, старший котельной, и стал поспешно тереть тряпкой манометр.

Короткое слово «ахтцен» (восемнадцать) было условным сигналом. Оно обозначало: «Внимание! Будь начеку! Опасность рядом!» Этим условным сигналом узники, работавшие на заводе «Густлов-верке», предупреждали друг друга о приближении эсэсовцев.

Заключенные из рабочей команды котельной и соседних с ней электромастерской и слесарни повскакивали на ноги и спешно принялись за работу.

Вскочил и Алексей Лысенко. Он только пришел из слесарни в котельную и у огня сушил свои башмаки. По его худому обветренному лицу скользнула тень. Алексей попытался было быстро обуть мокрые башмаки на вспухшие больные ноги, но это ему не удалось. Он успел надеть только один башмак, как за стенкой послышались грузные шаги. Алексей торопливо сунул второй башмак в кучу угля и схватил лопату. Полосатая каторжная одежда при каждом движении болталась на его исхудавшем теле, словно она висела на крючке.

В дверях показалась грузная фигура гауптштурмфюрера Мартина Зоммера.

Узники, втянув головы в плечи, еще старательнее стали трудиться. Появление Зоммера не предвещало ничего хорошего. Алексей искоса следил за эсэсовцем. От рук этого палача погибло много людей. С каким наслаждением трахнул бы он эту гадину лопатой по его приплюснутой голове!

Зоммер прошел через кочегарку в электромастерскую. Монтеры повскакивали на ноги и, вытянувши руки по швам, замерли. Эсэсовец, не взглянув на них, остановился у небольшого верстака Рейнольда Лохманна.

Поставив перед застывшим заключенным небольшой радиоприемник, Зоммер процедил лишь одно слово:

— Чинить!

И, повернувшись, направился к выходу.

Алексей проводил взглядом ненавистного эсэсовца. Потом достал башмак, не спеша вытряхнул из него угольную пыль. И тут его взгляд остановился на верстаке Лохманна. Радиоприемник Зоммера был без задней крышки. Внутри поблескивали радиолампы. У Алексея перехватило дыхание.

Ему нужна радиолампа. Одна-единственная лампа — «W-2». Все остальные детали для радиоприемника уже заготовлены. Их достали Леонид Драпкин и Вячеслав Железняк. Не хватало лишь основной детали — радиолампы. Решили «позаимствовать» ее у Лохманна. Но ни в одном из приемников, принесенных охранниками на ремонт, нужной лампы не было. Тянулись одна за другой длинные недели, однако заветная лампа не появлялась. У Алексея, кажется, уже кончалось терпение. Неужели они так и не услышат голос родной Москвы? И вот сегодня Зоммер, палач карцера, принес чинить радиоприемник. Алексей всем своим существом почувствовал, что в приемнике Зоммера есть заветная лампа.

Алексей осмотрелся. Узники продолжали работать, но уже без нервного напряжения. На него никто не обращал внимания. Не выпуская из рук башмака, Лысенко направился в соседнее помещение, к маленькому верстаку.

Рейнольд, мурлыча песенку, чинил эсэсовский динамик. Заметив русского, он поднял голову и дружески улыбнулся бескровными губами. Этот русский парень ему нравился. Пытливый, любознательный и старательный. Жаль только, что он ни черта не смыслит в радиотехнике. Совсем дикарь! Рейнольд вспомнил, как два месяца назад этот русский таращил глаза и открыто восторгался «чудесами» — передачей музыки и человеческой речи без проводов. Тогда Лохманн, добродушно посмеиваясь, в течение часа старательно разъяснял ему принцип работы радиоприемника, чертил на клочке бумаги простейшую схему и доказывал, что тут нет никакой сверхъестественной силы. Но русский, видимо, так ничего и не понял. Однако когда тот удалился, Рейнольд не обнаружил той бумажки, на которой начертил схему радиоприемника. Она таинственно исчезла. Нет-нет, русского он и не подозревал. Зачем она ему?

Рейнольд поднял голову и дружески улыбнулся Алексею.

— Смотреть «чудеса» пришел?

Алексей кивнул.

— Ну что же, смотри, смотри. Мне не жалко. — Лохманн взял нагретый паяльник и склонился к разобранному аппарату. — Мои руки — это руки волшебника. Они даже железо заставят говорить. Хи-хи-хи!..

Алексей скользнул взглядом по лампам. Которая же из них «W-2»? Золотое тиснение тускло поблескивало. Вот она!

Лысенко протянул руку. Лампа сидела плотно. От волнения стало сухо во рту. Лампу он сунул в карман.

Рейнольд ничего не заметил. Он продолжал мурлыкать песенку.

Алексей передал заветную лампу Драпкину. Тот просиял. Алексей шепнул:

— Далеко не уноси. Вдруг что… Не будем подводить Лохманна.

До самого вечера Лысенко следил за радиотехником. Ждал. Наконец тот взялся за радиоприемник. Долго что-то осматривал, потом, выругавшись, принялся деловито разбирать его. У Алексея отлегло от сердца. Сошло!

В ту же ночь, едва узники барака заснули тяжелым сном, Алексей толкнул локтем Леонида.

— Пошли.

В умывальне их поджидал Вячеслав Железняк. Втроем они, крадучись, вышли из барака. Стояла темная душная ночь. То там, то здесь на сторожевых вышках вспыхивали прожекторы и, казалось, длинными желтыми руками торопливо шарили по лагерю. Когда они гасли, то темнота становилась еще гуще.

Им предстоял трудный путь. Нужно пробраться в другой конец лагеря и вернуться в котельную. Там, в маленькой каморке, их поджидает капо котельной политзаключенный немец Краузе. Он согласился помочь.

Первым шел Железняк. За ним, на некотором расстоянии, Алексей и Леонид. Где ползком, где прижимаясь к стене барака, озираясь и чутко вслушиваясь в напряженную тишину, они упрямо продвигались к котельной. Каждый думал об одном и том же: «Только бы не попасться!»

Не попасться в луч прожектора, не напороться на охранников, которые бродят по лагерю. За хождение по лагерю после отбоя — смерть.

Котельная находится неподалеку от крематория, низкого, приземистого здания, огороженного высоким деревянным забором. Там круглые сутки идет работа. В темноте ночи не видно, как из трубы валит черный дым. Только изредка выскакивают снопы искр да жуткий тошнотворный запах жженых волос и горелого мяса разносится по всему лагерю.

В тесной каморке Краузе тускло светит электрическая лампочка. Окно и дверь занавешены одеялами.

— Желаю удачи, — говорит капо, и его долговязая фигура исчезает в дверях.

Краузе будет до подъема бродить возле барака и в случае опасности подаст сигнал.

Леонид вытащил из кармана свернутый листок бумаги и разгладил его ладонью. Это была схема простейшего радиоприемника, та самая, которую начертил Лохманн. Вячеслав достал припрятанные детали. Алексей сверил наличие деталей со схемой. И улыбнулся.

— Полный комплект!

Впервые за годы плена у него было радостно на душе. Друзья приступили к сборке приемника. Это была тонкая и чертовски сложная работа. Никто из них троих никогда раньше не занимался радиотехникой. Никто из них не был даже простым радиолюбителем. Они работали всего лишь электромонтерами. Но если надо, если очень надо, человек может совершить чудеса, открыть заново то, что уже открыто, познать то, чего он еще не знает, изобрести и сделать своими руками то, чего никогда раньше не делал.

Пять ночей, пять утомительно напряженных и страшно коротких ночей провели они в тесной каморке капо котельной. На исходе пятой ночи припаяли последний конденсатор, и Алексей вытер рукавом куртки со лба капли пота.

— Кажись, все…

Наступила долгожданная минута. Приемник наконец собран. Осталось главное — испытать его…

Железняк, волнуясь, втыкает две иголки в электропроводку и на них нанизывает зачищенные концы шнура.

Проходят напряженные секунды, и в лампе засветились волоски. Послышался тихий характерный шум действующего радиоприемника. Кажется, работает!

Друзья радостно переглянулись. Алексей торопливо надевает наушники. Слышен шум. Доносятся какие-то потрескивания. Алексей поворачивает ручку настройки. Сейчас он услышит Москву! Но шум не прекращается. Лысенко напрягает слух, однако ничего иного, кроме шума, приемник не ловит. По хмурому лицу Алексея друзья поняли все.

— Дай-ка мне, — Железняк нервно прикладывает к уху наушники. Вертит ручку настройки. Долго вслушивается, но ничего похожего на человеческую речь, на музыку не доносится из эфира. Вячеслав, вздохнув, протягивает наушники Леониду. — На…

Драпкин махнул рукой.

— Не надо…

Наступила сумрачная тишина. Только предательски попискивал приемник. Узники долго смотрели на аппарат, и каждый напряженно думал. Да, приемник, несмотря на все их старания, не ожил, не «заговорил». Значит, допущена неточность в сборке. Что-то поставили не так, неправильно. Но в чем ошибка? Где она? На этот мучительный вопрос никто из них ответить не мог…

Усталость, накопленная за пять бессонных ночей, разом навалилась на плечи.

Спрятав приемник, друзья молча отправились в свой барак. Обратный путь, впервые за пять ночей, показался им бесконечным.

В умывальне, перед тем как разойтись по своим нарам, Лысенко сказал:

— А все-таки он работает. Надо только найти радиста. Настоящего.

Глава вторая

Майор СС доктор Адольф Говен пригладил маленькой ладонью напомаженные светло-каштановые волосы, одернул френч и шагнул в приемную коменданта концентрационного лагеря Бухенвальд. Нижние чины дружно вскочили и вытянулись. Майор небрежным кивком ответил на приветствия и прошел к столу адъютанта. Адъютант, давно выросший из лейтенантского возраста, но все еще носивший погоны унтерштурмфюрера, тридцатипятилетний Ганс Бунгеллер, окинул майора равнодушным взглядом и подчеркнуто вежливо предложил подождать.

— Полковник занят, герр майор.

И, давая понять, что разговор окончен, повернулся к Густу — гладко выбритому, пышущему здоровьем старшему лейтенанту СС.

Майор надменно прошелся по широкой приемной, повесил фуражку, уселся в кресло у раскрытого окна, достал золотой портсигар и закурил.

Адъютант что-то говорил Густу и косился в зеркало, висевшее на противоположной стене. Майор видел, что унтерштурмфюрер занят не столько беседой, сколько прической. Бунгеллер гордился тем, что имел какое-то сходство с Гитлером, и постоянно заботился о своей внешности. Усы красил два раза в неделю. Блестящие от бриллиантина волосы ежеминутно укладывал. Но жесткий чуб не лежал на лбу, как у фюрера, а торчал козырьком.

Майор Говен презирал Бунгеллера. Кретин в офицерской форме! В таком возрасте мужчины даже средних способностей становятся капитанами.

Доктор устроился в кресле поудобнее. Что ж, подождем. Год назад, когда работы в Гигиеническом институте, начальником которого является он, майор Говен, только налаживались, когда из Берлина одна за другой поступали угрожающие телеграммы, требовавшие скорейшего расширения производства противотифозной сыворотки, вызов к коменданту не предвещал ничего радостного.

Тогда адъютант Ганс Бунгеллер встречал доктора любезной улыбкой и вне всякой очереди пропускал к полковнику. А теперь… Успех всегда вызывает зависть, думал Говен, и тем более, если этому успеху способствует женщина, да еще такая, как фрау Эльза. Жена полковника относилась к нему благосклонно, это знали все, что же касается Говена, то он был к ней неравнодушен. И не только он. Во всей дивизии СС «Мертвая голова», несшей охрану концлагеря, не было немца, который при встрече с хозяйкой Бухенвальда не терял бы самообладания. И эта капризная властительница мужских сердец все время что-то выдумывала и повелевала. По прихоти фрау Эльзы тысячи узников за несколько месяцев соорудили для нее манеж. Вскоре ей наскучило гарцевать на жеребце в костюме амазонки. Появилось новое увлечение. Эльза решила стать законодательницей мод. Она увидела на заключенных татуировку, и ей пришло в голову сделать уникальные перчатки и сумочку. Такие, чтоб ни у кого в целом мире! Из татуированной человеческой кожи. Майор Говен, не содрогнувшись, взялся осуществить дикую фантазию взбалмошной хозяйки Бухенвальда. Под его руководством доктор Вагнер изготовил первую дамскую сумочку и перчатки. И что же? Новинка понравилась! Жены некоторых важных чиновников желали иметь точно такие же. Заказы на сумочки, перчатки, абажуры, обложки для книг стали поступать даже из Берлина. Пришлось в патологическом отделении открывать секретную мастерскую. Покровительство фрау Эльзы возвысило и упрочило положение майора. Он стал свободно и почти независимо держаться перед комендантом Бухенвальда, полковником СС Карлом Кохом, который имел прямую телефонную связь с канцелярией самого рейхскомиссара Гиммлера. Имя Коха приводило в трепет всю Тюрингию, а он сам трепетал перед своей женой.

Майор перевел взгляд на Густа — и профессиональным глазом врача прощупал тугие мышцы треугольной спины, тренированные бицепсы старшего лейтенанта, его мускулистую шею, на которой гордо держалась светловолосая голова. Густ рассеянно слушал адъютанта и лениво постукивал гибким прозрачным стеком по лакированному голенищу. И при каждом движении правой руки на мизинце сверкал черный бриллиант. Говен знал цену драгоценностям. Мальчишка! Ограбил и хвастается. Щенок!

Говен взглянул на часы — уже пятнадцать минут он ждет приема. Кто же сидит так долго у полковника? Уж не начальник ли гестапо Ле-Клайре? Если он, то, черт возьми, просидишь еще с час.

Доктор стал смотреть в окно. По солнечной стороне мощенной белым камнем дороги прогуливается лагерфюрер капитан СС Макс Шуберт. Он расстегнул пуговицы мундира и снял фуражку. Лысина блестит на солнце, как бильярдный шар. Рядом, чуть нагнув голову, шагает рослый рыжий лейтенант СС Вальпнер. Он выпячивает грудь, на которой поблескивает новенький железный крест первого класса.

Говен усмехнулся. Таким крестом награждают фронтовиков за военные заслуги, а Вальпнер заработал его в Бухенвальде, сражаясь палкой и кулаками с беззащитными пленниками.

Шуберт остановился и кого-то поманил пальцем. Говен увидел старика в полосатой одежде политзаключенного, подобострастно изогнувшегося перед лагерфюрером. Это был Кушнир-Кушнарев. Доктор терпеть не мог этого наемного провокатора с дряблым лицом и мутными глазами наркомана. Говен знал, что Кушнир-Кушнарев был царским генералом и занимал пост товарища министра в правительстве Керенского. Выброшенный Октябрьской революцией, он бежал в Германию, где промотал остатки состояния, опустился, служил швейцаром в известном публичном доме, был куплен английской разведкой и схвачен гестаповцами. В Бухенвальде он вел жалкую жизнь до войны с советской Россией. Когда в концлагерь начали поступать советские военнопленные, бывший генерал стал переводчиком, а затем, проявив усердие, «получил повышение», — стал провокатором.

Кушнир-Кушнарев протянул Шуберту какую-то бумажку. Говен, заметив это, прислушался к разговору, происходившему за окном.

— Здесь их пятьдесят четыре, — сказал Кушнир-Кушнарев. — На каждого есть материал.

Лагерфюрер пробежал глазами список и передал его Вальпнеру.

— Вот вам еще одна штрафная команда. Надеюсь, больше недели не просуществует.

Лейтенант спрятал бумагу.

— Яволь! Будет исполнено!

Шуберт повернулся к агенту.

— Господин бывший генерал, — голос лагерфюрера звучал угрожающе, — для чего мы вытащили вас из барака? Неужели там вам больше нравилось? Отвечайте!

— Никак нет, герр капитан, — удивленно заморгал глазами Кушнир-Кушнарев.

— Тогда скажите, для чего вы прибыли сюда? Бухенвальд не дом отдыха. Мы вами недовольны. Вы плохо работаете.

— Я стараюсь, герр капитан.

— Стараетесь? Ха-ха-ха… — Шуберт рассмеялся. — Вы в самом деле считаете, что стараетесь?

— Так точно, герр капитан.

— Не вижу. Сколько в последней партии русских вы опознали коммунистов и командиров? Десять? Что-то слишком мало.

— Вы сами были свидетелем, герр капитан…

— В том-то и дело. Ни я, ни кто другой вам не поверит, что из пятисот пленных только десять коммунистов и командиров. Никто! Я на этот раз прощаю вам, но в будущем учтите. Если все мы будем работать так же, как вы, то и за сто лет нам не очистить Европу от красной заразы. Понятно?

— Так точно, герр капитан.

— А за сегодняшний список получите вознаграждение отдельно.

— Рад стараться, герр капитан!

Майор смотрел на лысину Шуберта, на его широкий зад и тонкие ноги. Тряпка! Офицер СС — личных охранных отрядов фюрера, — капитан дивизии «Мертвая голова», дивизии, в которую мечтают попасть десятки тысяч чистокровнейших арийцев, ведет себя хуже рядового полицейского, нисходит до беседы с грязными провокаторами, да еще либеральничает с ними. Майор Говен считал всех изменников и перебежчиков, так же как и евреев, открытыми врагами Великой Германии. Он им не доверял. Он был твердо убежден в том, что человек, струсивший однажды и ради личного благополучия изменивший своей родине или нации, может предать во второй и в третий раз. У таких в крови живут и размножаются бациллы трусости и предательства.

По аллее протопали три эсэсовца: начальник крематория старший фельдфебель Гельбиг и два его помощника — главный палач Берк и гориллообразный великан Вилли. О последнем Говену рассказывали, что он когда-то, будучи боксером-профессионалом, возглавлял банду рецидивистов. Гельбиг шел грузно, широко расставляя ноги, и нес, прижимая к животу, небольшой ящик. В глазах майора Говена мелькнул алчный огонек. Говен, черт возьми, знал о содержании ящика. Там драгоценности. Те, что заключенные утаили при обысках. Но от арийца ничего не скроешь. После сжигания трупов пепел просеивают. Выгодное занятие у Гельбига! По его округлившемуся лицу видно, что не напрасно он променял почетную должность начальника оружейного склада на далеко не почетную работу заведующего крематорием и складом мертвецов…

Дверь, ведущая в кабинет коменданта, наконец, с шумом распахнулась. Показалась фрау Эльза. Ее огненно-желтые волосы вспыхивали в лучах солнца. Мужчины как по команде встали. Густ, опережая других, поспешил навстречу фрау. Она протянула лейтенанту руку, открытую до локтя. На запястье сверкал и переливался всеми цветами радуги широкий браслет с алмазами и рубинами. Тонкие розовые пальцы были унизаны массивными кольцами. Густ галантно расшаркался, поцеловал протянутую руку и хотел что-то сказать. Видимо, новый комплимент. Но взгляд хозяйки Бухенвальда заскользил по лицам присутствующих и остановился на майоре Говене.

— Доктор! Вы, как всегда, легки на помине…

У майора, сорокалетнего холостяка, знавшего толк в женщинах, кровь отхлынула от лица. Фрау Эльза приближалась к нему. Он видел бедра, схваченные коротким куском тонкой английской шерсти. При каждом шаге фрау Эльзы они покачивались, как у египетской танцовщицы. Майор почти физически чувствовал их упругость. Не отрываясь, скользнул вверх, обнял взглядом узкую осиную талию, высокую грудь.

— Вы, как всегда, легки на помине, — продолжала фрау Эльза, — я должна вас поблагодарить, дорогой доктор. Последняя партия имеет необычайный успех!

Ноздри доктора Говена вздрагивали. Подавшись вперед, он слушал, отвечал и — смотрел, смотрел в глаза женщины, которые магнетизировали, притягивали, обещали.

Фрау Эльза удалилась, оставив после себя тонкий аромат парижских духов. В приемной воцарилась тишина.

Майор Говен снова опустился в кресло и, приняв каменное выражение лица, мысленно возвратился к разговору с женой коменданта. Он, вспоминая каждое слово, каждую произнесенную ею фразу, обдумывал их, осмысливал, стараясь узнать больше, чем они значили на самом деле. Путь к сердцу женщины иногда лежит через ее увлечения. В этом он убеждался не раз. А фрау Эльза увлекалась. Пусть сейчас сумочками. Она даже сама, именно сама, подготовила эскизы новых моделей. Прекрасно! Ради такой женщины можно, черт возьми, повозиться! В этом тухлом лагере одно ее присутствие снова делает доктора мужчиной. Кстати, фрау Эльза изъявила желание лично подобрать материал для будущих сумочек и абажуров. Надо не зевать. Завтра же он прикажет организовать внеочередной медицинский осмотр заключенных. В любви, как в охоте, важно поймать момент!

Когда майора Адольфа Говена пригласили к полковнику, он направился в кабинет, сохраняя достоинство и уверенность. Проходя мимо адъютанта, он не посмотрел на него и лишь краем глаза поймал на лице Ганса Бунгеллера язвительную улыбку. Занятый своими мыслями, майор не обратил на нее внимания. А жаль. Лицо адъютанта лучше барометра говорило о «погоде» в кабинете полковника.

Комендант концентрационного лагеря Бухенвальд штандартенфюрер Карл Кох восседал за массивным письменным столом из черного дуба, покрытым зеленым сукном. За его спиною в золоченой раме висел огромный портрет Гитлера. На столе, рядом с бронзовым письменным прибором, на круглой металлической подставке стояла небольшая, величиной с кулак, человеческая голова. Она была уменьшена специальной обработкой. Говен даже знал того, кому она принадлежала. Его звали Шнейгель. Он был убит в прошлом году за то, что дважды пожаловался коменданту на лагерные порядки. Кох раздраженно сказал ему: «Какого черта вы лезете мне на глаза? Вам нравится торчать передо мной? Я могу вам помочь в этом!» И через месяц высушенная голова узника стала украшать кабинет полковника дивизии СС «Мертвая голова».

Откинувшись на спинку кресла, полковник СС Карл Кох уставился на майора оловянным взглядом и не ответил на приветствие. Говен сделал вид, что не замечает этого, и любезно улыбнулся.

— Герр полковник, вы меня звали? Я рад встретиться с вами.

Землистое лицо Коха оставалось непроницаемым. Тонкие бескровные губы были плотно сжаты. Он снова ничего не ответил.

Майор, продолжая улыбаться, прошел к креслу, стоявшему сбоку стола, и, как обычно, не ожидая приглашения, сел.

— Разрешите закурить, герр полковник? Прошу вас. Гаванские сигары.

Ответом было по-прежнему молчание. Говен, под впечатлением разговора с фрау Эльзой, по-новому смотрел на сухое землистое лицо полковника, видел под глазами мешки, которые свидетельствовали о бессонных ночах, узкую грудь, тонкие руки. Полковник, подумал он, плохая пара такой цветущей и, по всем приметам, темпераментной женщине, как его супруга. И усмехнулся.

— Я вас слушаю, герр полковник.

В глазах Коха сверкнула молния:

— Встать!

Майор, словно подброшенный пружиной, вскочил на ноги.

— Как вы стоите перед старшим начальником? Может быть, вас не учили этому?

Говен, мысленно ругнувшись, вытянулся по швам. Он видел перед собой не начальника, а ревнивого мужа. Неужели, черт возьми, полковник что-нибудь заметил?

— Доктор Говен! Я вас не звал, — выкрикнул Кох скрипучим голосом. — И встреча с вами мне не приносит радости!

Говен пожал плечами.

— Я не звал доктора Говена, — продолжал Кох, — я вызывал майора СС Адольфа Говена! Я хочу знать, до каких пор будет это продолжаться? Вам что, надоело носить погоны майора?

У Говена побелели щеки. Он насторожился. Дело принимало неожиданный оборот.

Полковник замолчал. Неторопливо достав ключи, он открыл ящик стола. Майор напряженно следил за каждым движением коменданта. Кох вынул из ящика большой голубой пакет. Говен заметил государственный герб, гриф «совершенно секретно» и штамп имперской канцелярии. У доктора стало сухо во рту: такие пакеты радости не приносят.

Кох вытащил сложенную вдвое бумагу и бросил ее Говену.

Майор Говен развернул лист, быстро пробежал глазами текст и ужаснулся. На лбу выступила холодная испарина.

— Читайте вслух, — приказал комендант.

Когда майор кончил читать, у него закололо в груди. Его обвиняли в том, что он — «инициатор производства противотифозной сыворотки из жидовской крови». Он, черт возьми, в первую очередь и повинен в том, что миллиону немецких солдат, «чистейшим арийцам», представителям «высшей расы», влили вместе с сывороткой кровь «поганых евреев»…

Берлинское начальство объявило главному врачу Гигиенического института концлагеря Бухенвальд выговор за «политическую близорукость» и в категорической форме предлагало «немедленно прекратить производство противотифозной сыворотки из еврейской крови»…

Глава третья

Поезд, громыхая на стрелках, уходит все дальше и дальше на запад. Старые товарные вагоны наглухо забиты, опутаны сетью колючей проволоки. По ней пропущен электрический ток. На первом и последнем вагонах — прожекторы и пулеметы Около них немцы — солдаты полка специального назначения. Они рады тому, что едут домой, в Германию, подальше от проклятого Восточного фронта, и особенно усердствуют, охраняя эшелон.

В пятом вагоне, так же как и в остальных, теснилось около сотни изнуренных голодом и побоями советских людей. Это раненые солдаты и матросы, плененные партизаны и мирные жители, взятые гестаповцами. Больные и раненые стонут, мечутся в бреду, просят пить. Над открытыми гноящимися ранами носятся мухи.

И, как ни странно, в этой страшной обстановке поют. Поют вполголоса. Поет и старый одессит учитель географии Соломон Исаакович Пельцер. Лицо его осунулось, небритые щеки обвисли. Он поглядывает на окружающих грустными карими глазами и улыбается как-то по-детски застенчиво.

Гестаповцы схватили его на толкучке во время облавы. Он пришел обменять карманные серебряные часы на еду для больной жены. Пельцера тащили в гестапо, а он судорожно сжимал в руках куренка. Учителя ни о чем не спрашивали, его били, били жестоко только за то, что он еврей. А после, очнувшись на цементном полу камеры, он понял, что больше не существует ни его дома, ни семьи, ни Рахили; что жизнь его отнята, задушена, как жизнь того худосочного цыпленка, которого вырвал у него из рук рыжий гестаповец.

Пельцер сидит согнувшись, поджав под себя ноги, и в такт песни взмахивает рукой. Вокруг него сидят и лежат такие же небритые, худые и поют:

Напрасно старушка ждет сына домой,

Ей скажут — она зарыдает…

Узколицый солдат, с крючковатым носом, приподнимается с полу.

— Замолчите, кукушки чертовы! И без вас на душе муторно!

— Не шуми, братишка, — обрывает его молодой матрос в порванной тельняшке, — пусть поют! С песней-то вроде легче.

— Пойте, — кричит один из раненых, придерживая забинтованную грязным тряпьем руку, — слушаешь, и боль утихает. Не дергает. Пойте, ребята!

На верхних нарах, повернувшись к стене, молча лежит Андрей Бурзенко. На молодом загорелом лице резко обозначились скулы, у него чуть курносый нос и упрямый крутой подбородок. Юношеские полные губы плотно сжаты. Положив под щеку крупный, как булыжник, кулак, Андрей смотрел прямо перед собой на доски вагонной стены. Они однообразно поскрипывают в такт движению поезда. Эх, если бы достать какой-нибудь железный предмет, гвоздь хотя бы. Тогда можно и попытаться. Сначала вот эту доску — она старая и легко поддастся, если ее пилить гвоздем. А потом верхнюю и нижнюю. Три доски достаточно. В такую дырку свободно пролезет голова. А как прыгать — вперед головой или ногами?

Андрей с трудом возвращается к действительности. Рядом с ним на нарах лежит друг туркмен. Он бредит. Скуластое лицо почернело, глаза ввалились. Пересохшие губы обметал темный налет.

— Воды… сув… воды… сув…

У Бурзенко сердце сжимается от боли. Он поднимается и садится рядом, расстегивает на груди друга грязную, огрубевшую от пота гимнастерку. Не хочется верить, что Усман доживает последние дни. У него уже два раза шла горлом кровь… Андрей рукавом рубахи вытирает мокрый лоб Усмана. Сволочи, что они с ним сделали!..

— Усман, Усман… очнись, — Бурзенко почти кричит в ухо друга. — Это я — Андрей! Андрей…

Широко открытые глаза в пелене тумана. Усман вторые сутки не приходит в себя.

— Усман, крепись… крепись! Мы еще повоюем. Мы им покажем. Слышишь? За все, за все! Ты только крепись!

— Сув… сув… — хрипит туркмен, — воды…

Андрей закусил губу. Воды! Люди только и мечтают о ней. Хотя бы один глоток. Узколицый солдат с крючковатым носом, тот, что кричал на поющих, нагнулся к обнаженной спине соседа и лизнул крупные капли пота. Сморщился. Но капли влаги, как магнит, тянули к себе.

Около Усмана лежит бородатый пожилой солдат. Он приподнимается на локтях и смотрит в глаза Андрею:

— Ежели ты дотянешь, сынок, запомни: нас везут из Днепропетровска. Сегодня, считай, двенадцатый день в дороге…

Андрей кивает головой.

Два дня назад, когда в Дрездене его вместе с Усманом и подполковником Смирновым втолкнули в вагон, бородатый подвинулся, уступая место:

— Ложи его сюда, сынок…

Андрей осторожно положил Усмана на грязные нары. Тогда же суровый подполковник снял свою тужурку и положил под голову туркмена. Потом он вытащил из кармана завернутый в бумагу маленький кусочек шоколада.

Пленники голодными взглядами следили за Смирновым. Он протянул шоколад Андрею:

— Дай больному.

Усман выплюнул шоколад. Ему хотелось пить.

— У кого есть вода? — спросил подполковник.

— Мы пятый день вот так, без воды, — ответил бородатый.

— Сгубят нас, подлюги, — узколицый солдат выругался. — Сначала хоть по кружке на брата давали. И хлеба — буханку на восьмерых. Неужто так и заморят?

Двери вагона заперты, окна наглухо забиты. От крыши и стен, нагретых июльским солнцем, пышет жаром. Дышать нечем. Люди задыхаются. Двое смельчаков пытались отбить доски на маленьком окошке. Их наповал срезали автоматчики. Шестеро не вынесли мучений, а седьмого… Седьмой был из Ростова, ювелир. Крепкий сорокалетний мужчина с проседью в темных волосах. Он сошел с ума. На поднятый им шум прибежали охранники. Не открывая двери, унтер отказался изолировать больного.

— Хоть все подохните. Я отвечаю за вас поштучно.

Веревки, чтоб связать сумасшедшего, не нашлось. Он кричал, бил окружающих, кусался. В течение суток держали его по очереди, а потом измучились… Несчастного пришлось прикончить. Трупы выбрасывать охрана не разрешила, и их положили под нижние нары к передней стенке. Они начали разлагаться…

Дверь вагона была закрыта не совсем плотно. Из узкой щели врывалась живительная струя свежего воздуха. До появления в вагоне подполковника Смирнова щелью безраздельно владел москвич Сашка Песовский, бывший физкультурный работник. Скрываясь от мобилизации, он махнул в Среднюю Азию и в одном из небольших городов Ферганской долины устроился в военное училище, надеясь проучиться до окончания войны. Однако училище расформировали и в полном составе направили на фронт. В первом же бою Сашка сдался в плен. Немцы направили его во власовскую армию. Но Сашка вообще не хотел воевать. Напившись, он избил офицера. Военный суд сначала приговорил его к расстрелу, а потом заменил расстрел пожизненным заключением.

Подполковник сразу же вмешался в жизнь вагона. Он направился к Песовскому, который, стоя у щели, жадно втягивал воздух. Весь его вид говорил, что он никому не уступит своего места.

Смирнов положил руку на плечо Сашки:

— Ну-ка, земляк, помоги раненых тут устроить. Для них воздух — жизнь.

Песовский мгновенно обернулся. Зеленые, как у кошки, глаза Сашки злобно блестели:

— А ты откуда такой выискался?

На них смотрели. Подполковник смерил Песовского взглядом с ног до головы.

— Отойди от щели.

Внимание Андрея, как и других узников, сосредоточилось на Иване Ивановиче Смирнове. Там, на вокзале в Дрездене, в предрассветных сумерках, он не имел возможности присмотреться к старшему товарищу по армии. Подполковника привели на вокзал под сильным конвоем. Конвоиры были в штатском. И только здесь, в вагоне, Андрей увидел, что это за человек. Смирнов не скрывал ни своего имени, ни звания. От него, жилистого, подтянутого, с решительными командирскими жестами, веяло силой и волей. На небритом лице из-под лохматых, вздыбленных к вискам бровей сурово светились карие глаза. В спокойном голосе звучали властные нотки.

— Приказываю отойти от щели!

— Приказывает! — Сашка оскалился. — Отошло ваше времечко, товарищ командир. Теперь немцы приказывают.

Андрей соскочил с нар и, выбирая дорогу меж лежащими на полу людьми, решительно направился к спорящим. У Сашки забегали зрачки. Он искал глазами Костю-моряка. Сашка почему-то рассчитывал на его поддержку. В гестапо они сидели в одной камере.

Молодой моряк Костя Сапрыкин в полосатой рваной тельняшке, под которой вырисовывались бугристые мышцы, уже торопливо пробирался к ним. В вагоне выжидающе притихли. Сашка, чуя подмогу, выругался и добавил:

— Через мой труп!

Но Сашка ошибся. Костя схватил его за грудки:

— Командир дело говорит. Хватит, отшвартовывайся.

Песовский привык уважать силу. Он съежился и заморгал глазами:

— Да я что? Ничего. Всегда пожалуйста…

Больных и раненых уложили на лучшие места. Ивану Ивановичу достали старые с облезшей никелировкой карманные часы. По этим часам он строго следил за очередью у щели. Каждый мог пользоваться ею не более шести минут.

…Андрей посмотрел вниз. У щели очередь. Его время еще не скоро. Вцепившись узловатыми пальцами в доски двери, к щели приник Костя. Андрей уже знал, что этот матрос был в числе тех героических защитников Севастополя, которые прикрывали отход последнего катера. Костя попал в плен, бежал из концлагеря, сражался в партизанском отряде.

Когда два дня назад узники услышали от охранников страшное слово Бухенвальд и поняли, что их везут в этот чудовищный лагерь смерти, Костя Сапрыкин спросил у Пельцера, старого преподавателя-географа:

— А где этот чертов лагерь?

— Почти в самом центре Германии. Возле города Веймар.

— Эх, каким дураком я был в школе! — вздохнул матрос. — Зря немецкий язык не учил. Как бы мне он пригодился!

— Зачем? — спросил веснушчатый солдат, поддерживая забинтованную тряпьем раненую руку. — Умирать можно и так.

— Умирать, братишка, я не собираюсь. А вот как махану из лагеря, то зазря попасться смогу. Как дорогу спрашивать буду? По-русски?

Уверенность Кости в себе, уверенность его в том, что он вырвется из лап фашистов, отзывалась в сердце каждого пленника, разжигала искорку надежды…

Сапрыкину пора было уступать место у щели. Еще несколько секунд. Он теснее приник небритой щекой к двери и втягивал в себя воздух, задыхаясь и торопясь.

Воздух… Воздух…

Андрей представил себе, как лицо обдувает прохладная ласкающая упругая струя. Ее можно вдыхать, пить, глотать. И с каждым вдохом она приносит жизнь, вливает бодрость, силу, энергию.

Бурзенко уселся поудобнее, вытянув затекшие ноги, и прислонился спиной к теплым доскам вагона. Поезд, ритмично постукивая колесами на рельсовых стыках, уходил все дальше и дальше на запад, а мысли Андрея устремлялись назад, на восток, возвращались к недавнему, но уже ставшему далеким прошлому…

Он сидит в углу ринга, откинувшись на жесткую подушку. За спиною — два раунда напряженного боя. Тренер Сидней Львович энергично обмахивает Андрея белым мохнатым полотенцем. Каждый его взмах совпадает с ритмом дыхания боксера.

Разгоряченное лицо Андрея ощущает приятную прохладу. На отдых дана одна минута. Но этого вполне достаточно сильному молодому телу. С каждой секундой восстанавливается растраченная энергия, ноги становятся легкими, руки — сильными, тело — гибким, выносливым.

Андрей Бурзенко погрузился в воспоминания.

Это был его последний бой на ринге. Переполненный ташкентский цирк. Люди сидят даже на полу возле ринга. В воздухе — гул голосов. Последний минутный перерыв. Андрей слышит, как страстно шепчет ему Сидней Львович:

— Бей по корпусу. Понимаешь, по корпусу, снизу. Голову он хорошо защищает, а корпус плохо. Открыт. Бей снизу.

Бурзенко улыбнулся. Он понял тренера. Действительно, во втором раунде все попытки атаковать противника в голову кончились неудачей. Кулаки Андрея наталкивались то на перчатку, то на упругое плечо, подставленное под удар, или — что хуже всего — били воздух. Соперник «нырял» под бьющую руку, и Андрей по инерции «проваливался».

Звук гонга поднимает Андрея с табуретки. Сидней Львович сует ему в рот каучуковую капу — предохранитель зубов, вытирает полотенцем мокрое лицо и напутствует:

— Бей по корпусу. Снизу!

Андрей кивает. Навстречу скользящими шагами приближается Федор Усенков. Он старше Андрея на шесть лет, атлетически сложен, красив, за его плечами опыт восьмидесяти боев. Неоднократный чемпион республики в полутяжелом весе уверен в своей победе. Прикрыв подбородок поднятым левым плечом, Усенков с дальней дистанции наносит серию быстрых прямых ударов. Он легко передвигается по рингу, старательно избегая сближения с Андреем. Встреча в ближнем бою или даже в схватке на средней дистанции с тяжелыми кулаками молодого боксера не обещает ничего хорошего. К тому же — зачем рисковать? Преимущество в двух первых раундах давало право на победу по очкам. Это преимущество необходимо только закрепить. И Усенков, умело маневрируя, закреплял свой успех легкими, но молниеносными прямыми ударами с дальней дистанции.

Над плотными рядами зрителей стоит сплошной гул голосов. Сотни пар глаз скрестились на светлом квадрате ринга. Там, за белыми тугими веревками, идет финальный бой чемпионата республики, решается судьба первого места в полутяжелом весе.

Истекают последние секунды третьего раунда, Усенков по-прежнему мягко уходит от наседающего Андрея, ускользает как рыба из рук.

Тогда Бурзенко решает атаковать с дальней дистанции. Правда, это опасно: Усенков более опытен, резок в движениях и может ответить сильным контрударом. Но другого выхода нет. Уловив момент атаки, Андрей еле заметным отклоном заставил своего противника промахнуться. В следующее мгновенье Бурзенко резко выбрасывает руки вперед и наносит серию прямых ударов в голову. Усенков быстро реагирует на них, подставив локоть и перчатку, и — открывает корпус. Этого и ждал Андрей.

Удар в корпус был неожиданным и молниеносным. Усенков, взмахнув руками, медленно опускается на брезент.

— Раз, — судья на ринге взмахнул рукой, открывая счет, — два…

Андрей не спеша прошел в дальний угол ринга и стал спиной к лежащему противнику.

— …три… пять… восемь… — отчетливо слышался голос судьи.

При счете «десять» тишину взорвал грохот аплодисментов. Усенков пришел в себя. Он с усилием поднялся на одно колено и протянул руку победителю.

— Поздравляю, Андрюша…

Тут же на ринге председатель комитета физкультуры под звуки марша вручил победителю приз — хрустальную вазу и голубой, с золотым тиснением, диплом чемпиона республики. Товарищи пожимали руки, поздравляли. Болельщики дарили цветы.

Среди поздравлявших Андрея оказалась незнакомая девушка. Возбужденный успехом, Бурзенко, вероятно, не обратил бы на нее внимания, подойди она раньше. Но девушка подошла позже других и протянула победителю букет красных роз с крупной белой лилией в середине.

Андрей виновато улыбнулся — руки у него были заняты: помимо уже преподнесенных цветов, он держал хрустальную вазу и диплом чемпиона. Бурзенко не мог взять протянутый букет.

Девушка смутилась.

Сколько времени они простояли друг перед другом, Андрей так до сих пор и не помнит: может быть, секунду, а может, несколько минут. Он смотрел в ее большие глаза и не знал, что делать.

— Ну возьмите же цветы, — смущенно улыбнулась девушка.

Эта улыбка как бы встряхнула Андрея.

— Подождите меня. Я мигом!

С этими словами он отдал ей цветы, диплом, вазу, а сам, легко перепрыгнув через канаты ринга, скрылся в раздевалке.

Андрей спешил. Он был очень молод, и, конечно, ни одна девушка еще не ждала его.

— Вы готовы? — тихо спросила она, и щеки ее залил румянец. Вероятно, то же случилось и с Андреем — он почувствовал, что уши, а потом и все лицо запылало.

Андрей помнит, как они вышли из цирка. Здесь, у огромной красочной афиши, она замедлила шаги:

— Мне нужно направо. До свидания.

— Если разрешите, я провожу вас, — тихо сказал он.

Девушка опустила голову:

— Мои подруги давно ушли.

Они направились вниз по улице Правда Востока, мимо ларьков Воскресенского рынка, вдоль длинного деревянного забора. Шли молча. Проходя мимо ресторана «Ташкент», Андрей вспомнил, что товарищи по команде предлагали отпраздновать здесь его победу.

У театра имени Свердлова девушка остановилась. Осторожно придерживая цветы, она нагнулась и свободной рукой сняла туфлю, встряхнула ее и вновь надела.

— Камешек попал.

У Андрея мелькнула мысль, что нужно бы поддержать ее, помочь, взять под руку. Но как на это решиться?

— Скажите, чемпион, у вас есть имя?

Андрей смутился, догадавшись, что познакомиться им следовало бы гораздо раньше, и робко назвал себя.

— А мое имя Лейли, — она чуть коснулась его руки. — Будем ждать трамвая?

От ее спокойного тона, от ее невидимой улыбки все вокруг стало ясным и простым. Андрей осторожно дотронулся до локтя Лейли. Девушка не сопротивлялась. Тогда, решившись, он взял ее под руку. И — удивительно, ничего не случилось, не разверзлась земля под ногами, не ударил гром. Андрей облегченно вздохнул. Так они дошли до Ассакинской.

— Мне сюда. — Лейли с некоторой тревогой посмотрела в глубь своей улицы: электрических фонарей здесь почти не было, а маленькие лампочки у ворот не освещали улицу. У тротуара чуть слышно журчала в арыке вода.

— Скоро мы дойдем, — извиняющимся тоном сказала Лейли. — Я живу рядом с парком.

Андрею стало жаль расставаться со своей спутницей, он замедлил шаги. Девушка это поняла по-своему и с опаской оглядывалась по сторонам.

— Тут ночью страшно, — тихо сказала она. — Я никогда не хожу одна…

Андрей сильней прижал ее локоть. Мышцы рук, как чугунные шары, перекатились под шелковой рубашкой. Лейли гордо выпрямилась: можно ли быть трусихой, когда идешь с таким парнем!

Поровнявшись с массивной аркой парка, Андрей остановился:

— Лейли, покажите мне ваш парк.

— Парк? — переспросила оторопевшая девушка. — Сейчас? Но меня ждут дома.

— Мы недолго, мы быстро.

Андрей, волнуясь, ожидал ответа. Ему хотелось удержать около себя эту девушку как можно дольше. Еще немного, хоть несколько минут.

— Мы только посмотрим реку и вернемся, — доверчиво согласилась Лейли.

В ночи старый парк выглядел удивительно причудливо. Южные великаны карагачи бросали мохнатые тени на узкие дорожки. На темно-зеленом фоне вырисовывались светлые скульптурные группы. Они, словно живые, протягивали к ним руки.

Лейли и Андрей миновали спортивную площадку, детский городок, спустились по широкой мраморной лестнице вниз к реке.

…Взгляд боксера скользнул поверх грязных, заросших и усталых лиц и уткнулся в дощатые стены вагона. Нет, он не увидел товарищей. Перед его глазами мерцал полумесяц, отраженный в рябых волнах реки…

Они сидели на берегу, на мягкой, чуть влажной, траве. Лейли молчала. А река несла свои воды шумно и капризно. Отраженный в ее волнах полумесяц дрожал и становился похожим на щербатую золотую подкову. А древние корявые ивы склоняли свои тонкие длинные ветки к неровным берегам, кое-где касаясь воды. На противоположном берегу, за железной оградой и темными силуэтами деревьев, возвышались корпуса Ташсельмаша. Из длинных труб вместе с клубами дыма вылетали красные искры. Доносился ровный, как дыхание, монотонный рокот. Завод работал, завод не знал отдыха.

Лейли… это очень поэтичное нежное имя. Это красивое имя. Это восточное имя, но мать у нее русская. Андрей закрыл глаза, чтобы еще раз вспомнить полузабытый образ. У Лейли жгучие черные косы и светлые бирюзовые глаза. У нее смуглое с нежным румянцем лицо. Она не похожа на узбечку И все-таки она узбечка. Никогда после Андрей не встречал такого удивительного сочетания красок. Но именно это и делало прекрасным лицо Лейли.

Что было потом? Потом они долго сидели рядом. Это был единственный лирический вечер в жизни Андрея. Но он понял это лишь много времени спустя. О чем же они говорили? Конечно, о боксе.

— Bы очень нервничали сегодня? — спросила Лейли.

Андрей улыбнулся:

— Что вы! Ведь бокс укрепляет и закаляет нервную систему. Вам это кажется странным? А на самом деле это так. Боксер на ринге, даже получив много ударов, сохраняет спокойствие духа. Боксер, если он хочет побеждать, вырабатывает в себе железное спокойствие… Знаете, Лейли, когда человек научится быть спокойным в бою, он всегда сумеет правильно оценить обстановку, найти верный путь к победе.

Увлекшись, Андрей продолжал:

— Боксер похож на шахматиста. На каждый удар есть защита, на каждую комбинацию можно найти ответную. Правда, у шахматиста на обдумывание хода есть минуты, порой даже часы. А на ринге на обдумывание очередной атаки боксеру отпускаются секунды, иногда даже десятые доли секунды. Неточный ход, ошибка шахматиста приводят к потере фигуры, а ошибку во время боя боксер ощущает на себе. Так… Кроме того, хороший боксер обязан быть выносливым, как бегун на дальние дистанции, стремительным, как баскетболист, гибким, как акробат, точным, как гимнаст, внимательным, как стрелок. Бокс, как морская губка, вобрал в себя все лучшее, что имеется во всех видах физической культуры. И если гимнастику именуют «матерью спорта», то бокс по праву завоевал звание «короля спорта».

Когда Андрей остановился, чтобы перевести дух, Лейли кротко сказала:

— Мне бы домой пора, Андрей.

Бурзенко улыбнулся своим воспоминаниям. Тот вечер, который никогда больше не повторится, он провел по-мальчишески наивно. Он не поцеловал, не обнял девушку, от которой потом часто получал письма, вплоть до самого пленения.

Они договорились встретиться через неделю, но Андрея вызвали в военкомат. Он призывался на действительную службу. Когда же это было? Давно, около трех лет назад, в конце августа 1940 года.

Глава четвертая

— Для начала этого вшивого чеха! — гестаповец с нашивками офицера протянул руку и указал пальцем на тощего узника.

Чех стоял рядом с Александром. У чеха тряслись руки и дробно стучали зубы. Александр незаметно прислонился спиной к цементной стене. Она была холодной и мокрой. Так легче было стоять и, главное, подавлять предательскую слабость в коленных чашечках. Они иногда вырывались из повиновения и подрагивали. Погибать надо с честью. Пусть гестаповцы видят, как умирают чекисты! Они, кажется, уже догадались, кто я.

К чеху подскочили два фашиста. Рослые, красномордые, с засученными до локтей рукавами. Привычными движениями они мгновенно раздели свою жертву и подвели к станку для порки. Щелкнул замок, и деревянные колодки цепко обхватили тощие ноги. Чех с тоскливой покорностью лег на станок и вытянул руки. Фашисты усмехнулись; им нравилась покорность! Но все же один из них стукнул кулаком по спине. Он не хотел нарушать установленный порядок.

Потом, когда желтые ремни были затянуты так, что жертва не могла пошевельнуться, гестаповец с нашивками офицера повернулся к Александру. На ломаном русско-украинском языке он сказал:

— Ты есть руссише швайне! Поперву бачить хорошо глаза! Гут, гут! — он осклабился, обнажая крупные редкие зубы. — Потом второй очередь!.. Как это называет, нох айн мал… еще одзин раз попробовайт!

Фашисты взяли резиновые шланги.

Первые удары легли светло-красными полосами. Потом они стали буреть и вздуваться. Палачи работали ритмично, словно кузнецы в сельской кузнице. Один бил тонким скрученным резиновым жгутом, другой тяжелым шлангом. Первый, нанося удар, как бы указывал место, куда тотчас же опускался, словно кувалда, тяжелый резиновый шланг.

Через несколько минут чех уже не реагировал на удары. Его окатывали холодной водой. Едва он проявлял признаки жизни, палачи снова продолжали истязание.

Александр в бессильной злобе скрипел зубами. Эх, если бы удалось разорвать наручники! Он бы показал этим красномордым, что такое русский кулак! Но наручники были крепки. При каждой попытке их разорвать стальные зубы только сильнее въедались в запястья.

Гестаповец с нашивками офицера видел все. Он изредка поглядывал на Александра. Курил и ехидно улыбался.

— Поперву смотреть хорошо глаза! Гут, гут!

И Александр смотрел. Смотрел на муки товарища. Он не знал его, никогда раньше не встречал. Но раз гестаповцы над ним так издеваются, значит, он свой.

Сегодня их пытают третий раз. Третий раз и вместе. И в том же порядке. Сначала чеха, потом его, Александра Позывая, русского. Бесконечные побои. Бьют вторые сутки. Сразу, едва его привезли в Магдебургскую тюрьму из концлагеря, начался этот кошмар. Неужели фашисты докопались до истины, узнали, кто он?

Александр искоса следил за офицером. Гестаповец выпускал дым кольцами и улыбался.

«Все идет отлично! — думал фашист. — Нервы русского наконец начинают сдавать. Новая система „предварительной психологической обработки“ прекрасно себя показала. Завтра можно начинать допрос».

Что же касается чеха, то о нем гитлеровец и не думал. Тот был просто случайной жертвой, на которую пал выбор. Он был немного похож на еврея, вот и вся его вина. Чтобы вызвать страх у русского, чеха забили до смерти.

Александр очнулся в одиночной камере. Он не помнил, когда прекратилась дикая порка, как его стащили со станка, обливали водой, приволокли в камеру. Он очнулся от клопов. Их было множество. Эти проклятые насекомые, чуя запах крови, облепили его со всех сторон.

Собрав силы, Александр стал переваливаться с боку на бок по голому деревянному полу, давить насекомых.

Ночью за ним пришли. Гестаповец с нашивками офицера сказал через переводчика, что предварительная порка это только вступление, и если он, русский пленный, желает сохранить свою жизнь, то должен чистосердечно признаться.

Вступительная речь гестаповца произвела обратное действие. Она не запугала, а только вселила уверенность. Гитлеровец не знает истины! Он, как в тюрьмах Виттенберга и Шмитенберга, считает Позывая «ненадежным пленным», который вел в лагере антифашистскую пропаганду, был вожаком, устраивал саботаж.

Александр внутренне улыбнулся. Ему стало легче. Несколько часов назад, когда еще длилась «предварительная обработка», он было думал, что наступил его конец, что фашисты докопались до настоящего. Ведь его ни о чем не спрашивали и не допрашивали, а только били. Так забивали насмерть обычно всех попавших в плен чекистов, работников НКВД и милиции. С ними гитлеровцы не разговаривали, а подвергали мучительной смерти. А уж если допрос, значит, им ничего о нем не известно.

Допрос продолжался несколько дней, Александр настойчиво отрицал свое участие в организации побегов, в ведении антифашистской пропаганды. Еле держась на ногах после пыток, он все же находил в себе силы твердо держаться одной линии.

— Ты есть красный офицер?

— Солдат. Рядовой солдат ополчения.

— Что есть ополчение?

Александр объяснял. Его заставляли повторять. Один раз, другой, третий. Ждали, что он запнется, собьется.

— Ты есть коммунист?

— Я колхозник, рядовой колхозник.

Александр смотрел в тупое самодовольное лицо фашиста и с болью в сердце думал о том, как мало гитлеровцев он уничтожил своими руками. Ведь воевать ему пришлось считанные месяцы! Бронь, которая охраняла его от мобилизации, не охраняла от укора совести. Позывай рвался на фронт, рвался туда, где решалась судьба истории. Он писал один рапорт за другим с просьбой направить в действующую армию. Но его отпустили только в августе 1941 года, когда фронт приблизился к родному Киеву. Взяв в руки винтовку, Александр Позывай встал на защиту родного города. Потом отступление за Днепр, бои под Борисполем, окружение… Вырваться не удалось… Плен, колючая проволока. Он побывал в концлагерях Дарницы, Киева, Житомира, Славуты, Ровно. Он видел, как умирали истощенные от голода, сходили с ума от отчаяния, гибли от болезней. Он видел, как фашисты устраивали чудовищные репрессии, жертвами которых были невинные и безоружные.

Из Ровно повезли на запад, в Германию. Из концлагеря возили на заготовку леса, потом перевели на завод. Но разве можно заставить советского человека трудиться на врага?

На заводе среди военнопленных нашлись надежные товарищи. Стали организованно вредить, портить оборудование, готовиться к побегу. Тем, кто шел в побег, было необходимо иметь хоть немного продуктов. Но где их взять? Ночью подпольщики напали на продовольственный склад. Скрутили охранника, сбили замки. Однако в складе был всего один мешок ржавой рыбы. Взяли рыбу, и первая группа из двадцати семи храбрецов в ту же ночь совершила побег.

Утром организованный побег вызвал переполох. Фашисты стали искать активистов. Схватили и Позывая. При обыске у него нашли хвост ржавой рыбы. Это было единственным доказательством его вины. Но куски рыбы находили и у других заключенных…

Гестаповец с нашивками офицера нервничал. Допрос не принес ничего нового. «Предварительная психологическая обработка» не дала желаемого результата. Позывая бросили в камеру пыток.

Три дня и три ночи продолжался кошмар. Однако воля чекиста оказалась крепкой. Он стойко перенес пытки.

Но гестаповец был убежден, что перед ним один из организаторов побега. И он решил попробовать еще раз испытать Позывая старым, хорошо зарекомендовавшим себя способом — бросить в общую камеру, к уголовникам. «Если он не политический, то бандиты его примут, — думал гитлеровец. — А если политический, то между ними произойдет стычка».

Едва Александр пришел в себя, в одиночную камеру явились гестаповцы.

— Вставай!

Стиснув зубы, Александр медленно поднялся. Перед глазами плыли радужные круги. Каждое движение вызывало боль во всем теле. «Только бы не упасть», — думал он.

Его втолкнули в общую камеру. Что еще задумали палачи? Позывай с трудом держался на ногах. Со всех сторон его разглядывали десятки глаз. Небольшая камера была переполнена. Узники сидели на нарах, на полу. Александр осмотрелся. Знакомые характерные жесты, мимика. Позывай усмехнулся. Уголовники! Теперь все ясно, он раскусил гестаповцев.

Соскочив с нар, к Позываю небрежной походкой подошел рослый заключенный. В его облике было что-то страшно знакомое. Александр напрягал память. А тот, заложив руки за спину и широко расставив ноги, смотрел в упор, чуть склонив набок голову.

— Ну что, встретились?

У Александра мурашки побежали по спине. Он узнал его! Эта развязная походка, привычка склонять голову, хрипловатый голос и насмешливая циничная улыбка могли принадлежать только одному человеку, а именно Паровозу, крупному киевскому уголовному преступнику. Его неоднократно арестовывали. Он был осужден на три года, потом на пять лет, на семь…

— Узнаешь?

Еще бы не узнать? Такая встреча не предвещала ничего хорошего. Что делать? Там, за спиной, сейчас за каждым его движением наблюдают в глазок. А впереди… Остается только выбрать, из чьих рук принимать свою гибель…

— Ну, что молчишь? Или за два года успел позабыть?

Да, это было два года тому назад, в душные августовские дни. Отбыв очередное наказание, Женька Паровоз вернулся в Киев, и они встретились в пивной на Крещатике. Александр сел рядом, заказал кружку пива.

— День какой душный, а?

У Паровоза сощурились глаза, он ощетинился, как тигр перед броском. Несколько раз пытался подняться, но стул был вроде магнитным, удерживал. Наконец Паровоз не выдержал.

— Чего от меня хотите?

Паровоз был убежден, что его сейчас снова арестуют.

— Не хороша твоя жизнь, Женя. Ой, не хороша!

Мирное обращение обезоружило бандита, сбило с толку. Он заерзал на месте. Стал оправдываться, врать, что после отбытия наказания поступил работать, получил получку и вот зашел в пивную.

— Может, и вы с нами водочки для порядочка? Товарищ оперуполномоченный.

— Водочка и слона свалит. А тебе бы бросить старое… Посмотри, как люди хорошо живут. А чем ты хуже других? Подумай. Сам подумай. Ей-богу, нехорошо.

Водка осталась нетронутой. С полунамека Позывай перешел к серьезному разговору. Бандит сидел, небрежно склонив голову, и, казалось, все пропускал мимо ушей. Но Позывай высказывал все, что думал. Он верил и был убежден, что бандит ловит каждое слово, следит за каждым движением.

Позывай был строг и настойчив. Уголовники боялись его, но втайне были довольны, когда попадали к нему на допрос. Они знали его честность, простоту и справедливость. Многие после бесед и отбытия наказания становились на честный путь жизни. Сколько их, бывших воров и преступников, приходилось ему устраивать на работу, давать характеристики и поручительства!

Но с Женькой Паровозом ничего не выходило. Они беседовали несколько раз. «Хочешь работать, поможем устроиться на любой завод, — говорил Александр. — Желаешь учиться, поможем поступить». Однако Паровоз был неисправим. И они встретились последний раз два года назад, на месте преступления. Лицом к лицу. В руках бандита сверкнул нож. Однако приемы борьбы «самбо» оказались сильнее оружия. Обезоруженный, с перекошенным от боли лицом, Паровоз выдохнул:

— Ладно, берите меня…

И вот они снова стоят друг перед другом. Теперь, кажется, роли переменились. Женька Паровоз цинично усмехнулся.

— Ну, что теперь мне с тобой делать?

Позывай не ответил. Промолчал.

Женька повторил вопрос:

— Что молчишь?

Тогда Александр ответил. Ответил вполголоса, тихо, так, чтобы слышал только один он, Паровоз.

— Если ты русский, то сам знаешь, что делать.

Бандит переменился в лице. Эти простые слова, видимо, дошли до его сознания. Он заложил два пальца в рот и пронзительно свистнул. К нему угодливо подскочили два молодых уголовника.

— Дайте моему корешку пайку хлеба и баланды! Живо, шкеты!

Гестаповец с нашивками офицера сморщился. Он видел в глазок, как Позываю уступили место на нарах, вручили кусок хлеба, принесли чашку похлебки. Гестаповец считался видным знатоком преступного мира. Он отошел от двери и сплюнул.

— Ну и олухи же сидят в шлиссенбургском гестапо! — сказал он своему помощнику. — Не могут отличить уголовника от политического преступника.

А в камере, угощая Александра своей пайкой хлеба, Паровоз шептал:

— Не бойся, я тебя не продам. Слово! Тут совсем другое… Вот тебе моя лапа!

Александр от души пожал ему руку.

Фашисты использовали уголовников в своих целях, посылали надсмотрщиками в лагеря, направляли в шпионские школы. На рассвете Женьку Паровоза и его компанию увели. Вскоре явились и за Александром. Он думал, что на расстрел. Ведь во всех романах, какие ему пришлось прочесть, казни совершаются на рассвете.

Но он ошибся. Его привели на вокзал и втолкнули в товарный вагон, до отказа набитый людьми.

Александр осмотрелся. На двухэтажных нарах, под нарами и всюду на полу лежали и сидели узники. Эшелон тронулся. Неужели ему придется стоять всю дорогу?

— Эй, друг, топай сюда, — услышал он чей-то голос.

У стены лежал старик. Он потеснился, сел и уступил часть места.

— Садись, друг.

— Спасибо, — ответил Позывай и с наслаждением опустился рядом. Избитое тело ныло.

— Где это тебя, друг? — спросил старик.

— У тещи на блинах, — вздохнул Александр и попытался улыбнуться разбитыми губами.

— Тогда мы с тобой вроде зятьев. Я тоже там побывал. Еле жив остался.

Александр присмотрелся к его лицу. Нет, он не старик. На изможденном, измученном лице, густо заросшем светло-рыжей бородой, молодо светились ясные голубые глаза.

— Будем знакомы, — сказал сосед. — Меня зовут Леня. Леонид Орлов.

— Александр, — ответил Позывай. — Ты не знаешь, куда везут?

— Знаю, — Орлов грустно усмехнулся. — На медленную смерть. В Бухенвальд.

Надежда на спасение растаяла, словно дым. Александр нахмурился. Мрачная слава Бухенвальда, одного из крупнейших лагерей смерти, была известна далеко за пределами фашистского рейха.

Глава пятая

Четвертые сутки пути, четвертые сутки мучений. Днем — жара и духота, а ночью — дрожащий свет осветительных ракет, топот кованых сапог по железной крыше, стрельба из автоматов. И при каждом выстреле люди вздрагивали, прислушивались. Что там?

Усману стало совсем плохо. Андрей делал для него все, что мог, все, что было в его силах.

— Бурзенко, — напомнил Иван Иванович, — твоя очередь. Иди.

Андрей вытер тыльной стороной ладони вспотевший лоб, слез с нар и осторожно взял на руки вялое тело друга. Переступая через людей, лежащих на полу, он нес его к двери.

— Ты что? Опять свой воздух отдаешь? — узколицый солдат с крючковатым носом в изумлении покачал головой. — Ай-яй-яй… Себя береги, а этот уже… долго не протянет…

Андрей так посмотрел на него, что тот сразу прикусил язык.

Иван Иванович помог Андрею получше устроить Усмана возле двери. Туркмен не мог сидеть, валился на бок. Андрею пришлось взять его правой рукой под мышки, а свободной левой вплотную прислонить голову Усмана к щели. Струя воздуха обдала лицо. Усман пришел в себя, слабой рукой обнял Андрея за шею — так удобнее сидеть.

— Спасибо… — повторял он, — сог бол…

Поезд вдруг начал тормозить. При каждом толчке голова туркмена ударялась о дверь. Бурзенко просунул свою ладонь между щекой товарища и нагретыми досками двери, смягчая удары. После нескольких толчков эшелон остановился. В наступившей тишине раздались резкие команды конвоиров. Затем все стихло.

В вагоне напряженное молчание.

Проходит час, второй.

С нар поднимается Пельцер и негромко предлагает:

— Споем, что ли?

Ему никто не отвечает.

Со стороны паровоза послышались позвякиванье кованых каблуков по асфальту, отрывистые слова на немецком языке.

— Идут!

Все разом повернулись к Пельцеру:

— Переводи…

Старик долго прислушивался, прислонив ухо к дверной щели, и сообщил:

— Будут выгружать.

В дальнем углу кто-то ахнул. Матрос встал.

— Причалили…

Медленно тянулось время. Каждая минута казалась вечностью. Потом снова прозвучали команды, выкрики по-немецки, лязг открывающихся дверей, глухие удары, крики…

— Ну, товарищи, — сказал Иван Иванович, — готовьтесь знакомиться с заграницей. Помните, вы — советские люди. Высоко несите это звание!

Щелкнул замок, и с грохотом распахнулась дверь. В лица ударил сноп солнечного света. Яркой голубизной сияло небо. От пьянящей свежести воздуха закружилась голова…

— Выходи!

Этот приказ выполняется мгновенно. Андрей, придерживая Усмана, осторожно сходит на землю.

На товарную площадку уже высыпали заключенные из других вагонов.

Как приятно стоять на земле! Стоять, ощущая теплую твердь, ходить, бегать. А еще приятнее дышать, вдыхать полной грудью пьянящий свежий воздух.

Жмурясь от солнца, Бурзенко осмотрелся. Справа он увидел серое вокзальное здание. Прямо в зелени садов поблескивали красной черепицей островерхие крыши домов. Слева тянулись массивные каменные склады. А вокруг, опоясывая город, возвышались горы. Они были темно-зелеными. Покатые вершины их, покрытые хвойным лесом, казались Андрею похожими на спины дикобразов, которые ощетинились и угрожающе смотрели на пленников.

«Все чужое, незнакомое. Вот она, Германия, — подумал Андрей, — здесь родились и выросли те, кто с огнем и смертью пришел в нашу страну. Вот она, родина извергов, логово врага!»

Заключенных выстроили. Пересчитали.

Немецкий офицер, гладко выбритый, розовый, в чистом сером мундире, чертыхнулся и полез в вагон. Но сейчас же выскочил назад, зажимая нос платком.

— Русишие швайн! — выругался он и приказал вынести трупы.

Рыжий ефрейтор с квадратным подбородком подошел к заключенным и ткнул автоматом матроса и Сашку Песовского:

— Шнель!

Костя и Сашка осторожно вынесли трупы. Офицер велел поставить их на ноги и поддерживать. Потом снова пересчитал заключенных и, довольный, хмыкнул — все на месте.

Пришли специально оборудованные для перевозки заключенных машины, с тупыми носами и высокими железными бортами. Вход в эти машины был только через кабину шофера.

Началась посадка. Фашисты, подталкивая прикладами, торопили. Мертвых и тех, кто самостоятельно не мог влезть в машину, офицер приказал вбросить в железный кузов одного из грузовиков.

Бурзенко держал Усмана на руках. Наконец настал и их черед. Но отнести товарища ему не дали. Подошел офицер.

— Это мой брат, — начал объяснять Андрей, — он болен. Разрешите…

Но офицер не стал слушать. Привычным движением он выхватил из-за лакированного голенища гибкий хлыст. Взмах руки — и на лице боксера легла багровая полоса. В ту же секунду к Андрею подскочили два солдата. От них разило винным перегаром. Солдаты грубо вырвали у него Усмана. Смеясь, схватили за руки и ноги умирающего туркмена, раскачали легкое тело и перебросили через борт автомашины.

«Звери!» — хотелось крикнуть Андрею.

Снова послышались команды. Машины заурчали и одна за другой тронулись в путь.

В железном кузове теснота. Заключенные сидят на корточках, плотно прижавшись друг к другу. Куда везут, — никто не знает. Высокие борта не позволяют смотреть по сторонам. Чистое безоблачное небо слепит глаза. Андрей ничего не слышит. И в бессильной злобе кусает губы: «Сволочи! Человек еще жив… Эх, Усман…»

Автомобили, покачиваясь на рессорах, карабкаются в гору. На поворотах или спусках заключенным удается увидеть вершину горы, поросшую ярко-зелеными хвойными деревьями, клочки полей.

Примерно через полчаса машины остановились.

— Пришвартовались, — сказал Костя.

— И это неплохо, — заметил Сашка Песовский. — Может быть, сегодня еще покормят.

— Выходи! Шнель!

Первое, что увидели узники, когда их высадили, был высокий памятник. На цементном пьедестале возвышалась бесформенная глыба горного камня. На камне высечена надпись.

— «Сооружено в 1934 году. Хайль Гитлер!» — вслух прочел Пельцер.

Возле памятника узников согнали в колонну. Трупы сложили отдельно. Андрей попытался взять полумертвого Усмана, но на него обрушился град ударов.

— Назад!

От памятника дорога поднималась вверх, в гору. По обе стороны в зелени садов темнели кирпичные дома с длинными узкими окнами и острыми крышами. Впереди, почти у самой вершины, словно большие коробки, возвышались казармы. Рядом с ними был виден гараж и солдатская кухня. Ее узнали по ароматному запаху. Сашка потянул носом и определил:

— Жаркое. И со свининой. Готов поспорить.

Но охотников заключать пари не нашлось.

Четко отбивая шаг подковами сапог, подошел взвод солдат. Сытые, мордастые. Костя толкнул локтем Андрея: держи ухо востро — эсэсовцы! Многие из них вели на длинных кожаных поводках серых овчарок. Псы рвались к измученным людям, угрожающе рычали.

«С такой сразу не справишься», — подумал Андрей.

Эсэсовцы стали перестраивать пленных, разбивать на отдельные группы. Многие узники не понимали приказаний. На них посыпались удары дубинками.

Подполковник Иван Иванович в группу Андрея не попал.

Заключенных колонной по пять человек в ряд повели к лагерю по широкой мощенной белым камнем дороге, обсаженной деревьями. Впереди темнел какой-то странный бугор. Когда подошли ближе, у Андрея мурашки побежали по спине: это была огромная, величиною с трехэтажный дом, куча стоптанных деревянных башмаков, ботинок, женских туфель. Узники притихли. Каждый понял, что обувь принадлежала тем, кого уже нет в живых…

Дорога уперлась в большую арку, облицованную черным и розовым мрамором. Когда подошли ближе, Андрей рассмотрел на арке каменное изображение совы: герб Бухенвальда. Чуть ниже виднелась надпись. Андрей незаметно толкнул старого одессита:

— Переведи.

Пельцер поднял голову и тихо прочел:

— «Прав ты или не прав, для нашего государства это не играет никакой роли. Гиммлер».

Узники переглянулись.

— Вот он — их «новый порядок», — Андрей зло усмехнулся.

— Тише, — Костя дернул боксера за рукав, — не ершись, а то тебя на крючок словят.

Арку с двух сторон подпирали приземистые кирпичные здания с черепичными крышами. У того, что слева, — маленькие окошки, охваченные когтями решеток. Все поняли — карцер. У здания справа — высокие окна. Видимо, канцелярия. Над аркой, соединяя здания, возвышалась квадратная двухэтажная башня. В ее нижнем этаже из окон выглядывали тупые морды пулеметов и скорострельная пушка. На втором этаже — большие часы. Башня увенчана конусной крышей, над которой торчал шпиль. На нем лениво колыхалось эсэсовское знамя со свастикой. Что еще увидал Андрей? То, что и в других концлагерях: ряды железобетонных мачт, между которыми натянута густая сетка из колючей проволоки; высокие сторожевые башни; контрольные полосы, усыпанные желтым песком; блиндажи, и снова колючая проволока.

Последовала команда снять шапки:

— Мютцен ап!

В тот же момент эсэсовский офицер ударом хлыста сбил шапку у переднего заключенного. Андрей и другие узники сорвали свои головные уборы. Офицер, оскалив желтые редкие зубы, потряс хлыстом:

— Это есть мой переводчик!

Усталые и голодные люди подтянулись, подравнялись.

Пельцер на секунду замедлил шаги и прочел надпись на железной решетке:

— «Эдэм дас зайне» — «Каждому свое».

Бурзенко, хотя и не разбирался в расистской теории, правильно понял, что хотели сказать фашисты этим изречением: они, гитлеровцы, «высшая раса», должны управлять миром, а все остальные люди являются «низшей расой». Им — вечное рабство, пожизненная каторга, смерть за колючей проволокой…

На небольшое крыльцо лагерной канцелярии вышли трое: лагерфюрер капитан СС Макс Шуберт, начальник конвоя Фишер и Кушнир-Кушнарев. Узники притихли.

Лагерфюрер Макс Шуберт улыбнулся, снял форменную фуражку с высокой тульей и белым платочком вытер вспотевшую лысину. Она заблестела на солнце. И Андрей про себя отметил, что лысая голова капитана СС, как ранняя ферганская дыня — кандаляк, — желтая и маленькая. У второго звероподобного офицера — длинные руки и низкий лоб. Волосы, казалось, начинали расти от густых бровей. Такому попадись — живым не выпустит, решил Бурзенко. Третий, тот, что в полосатой робе каторжанина, располагал к себе. В нем, в этом старике, Андрей увидел что-то знакомое, русское. Обнажив в улыбке крупные зубы, Кушнир-Кушнарев пошел к заключенным. Андрею, когда он внимательно присмотрелся, не понравились запавшие маленькие глаза с пытливым, холодным взглядом. Они никак не вязались с добродушной улыбкой, приклеенной к широкому рту. И этими глазами, словно руками, старик быстро ощупывал каждого узника, словно силясь угадать самое сокровенное, влезть в душу.

— Земляки, мои соотечественники! — начал он вкрадчивым голосом. — Благодарите бога за судьбу свою, вам здорово повезло! Уж поверьте мне, старику. Грешно врать перед Богом, особенно когда готовишься на свидание с ним. Я здесь, в Бухенвальде, давно, и меня гepp капитан иногда использует в качестве переводчика. Вам повезло, что вы попали в этот лагерь. Бухенвальд — политический лагерь и, как все такие лагеря, отличается культурным обращением и хорошими условиями. Он находится под контролем международного Красного Креста. Здесь, среди ваших будущих коллег, много видных людей Европы. Тут чешские министры, депутаты французского парламента, бельгийские генералы и голландские коммерсанты. Благородное общество!

Узники угрюмо слушали.

— И, чтобы вы не раскаивались, я вас предупреждаю, мои соотечественники и земляки, — продолжал старик все тем же мягким вкрадчивым голосом, — предупреждаю, что этот лагерь не похож на те, в которых вам пришлось побывать. Здесь нет близко фронта и нет жестоких порядков. И если вы остались, хвала Господу, живы, то теперь ваше благополучие находится в ваших руках. В Бухенвальде твердые порядки и все люди живут согласно своему званию. Для старших офицеров и министров отдельные помещения и соответствующий уход. Для офицеров, а к ним приравниваются командиры и даже комиссары, — отдельные офицерские дома, отдельная кухня. Запад, мои соотечественники, свято соблюдает и уважает общественное положение. На западе нет, как вы называете, уравниловки. Нет, и все тут — не взыщите! Как говорят, со своим уставом в чужой монастырь не суйся, а лучше подчиняйся тамошнему. Так что я ставлю вас об этом в известность и прошу командиров, политработников и других руководителей не стесняться, назвать себя и отойти влево. А то, сколько уже таких случаев, — сначала чего-то боятся, скрывают свое звание и положение, но пройдет неделя-другая, обживутся и начинают писать прошения коменданту, дескать, я такой-то и такой-то, мне положено жить с офицерами, а меня поместили в общую массу простолюдинов. И, заметьте, только одни русские военнопленные так ведут себя. Просто некрасиво! Подумайте об этом, мои соотечественники. Еще раз объявляю: командиры и комиссары отойдите в левую сторону. Вот сюда, — старик указал место рядом с собой, — их будут регистрировать отдельно.

Несколько человек вышло из строя.

Из задних рядов протолкался низкорослый солдат и, поправляя на ходу свой вещевой мешок, обратился к Кушнир-Кушнареву:

— Папаша, а старшинам тоже можно в левую сторону?

Старик повернулся к Шуберту и перебросился с ним несколькими словами по-немецки. Потом ответил солдату:

— Герр лагерфюрер говорит, что старшина не является офицером, но если вы были с таким званием на командирской должности и являетесь коммунистом, тогда можно.

Солдат снял пилотку, вытер ею лоб и улыбнулся добродушно и счастливо:

— Спасибо, папаша. Я как раз такой.

Потом он неловко потоптался на месте и, решительно скинув с плеч мешок, протянул его своим друзьям:

— Бери, ребята, тут кое-что есть. Разделите и не поминайте лихом. Не думайте, что я шкурник. Нет, — он снова вытер вспотевший лоб, — я у офицеров агитацию разверну и вам поддержку организую насчет жратвы и прочего бельишка.

Андрей, засунув руки в карманы штанов, пристально следил за Кушнир-Кушнаревым, за эсэсовцами, потом сплюнул:

— Брехня это.

Сашка удивленно поднял брови. Андрей горячо зашептал Косте, пересыпая свою речь ругательствами:

— Не верю я, что хошь делай, не верю. Фашисты, подлюги, всегда фашистами останутся, мать их за ногу да об стенку.

Из всей группы, в которой находился Андрей, человек пятнадцать шагнули вперед. Бурзенко видел, как второй эсэсовец, тот, что с низким лбом, криво усмехнулся и подал знак рукой. Командиров сразу же окружили солдаты и повели мимо ворот Бухенвальда. Некоторые из оставшихся с открытой завистью провожали их взглядами. Везет же людям… Никто даже и не подозревал о том, что они уходят в свой последний путь.

Андрей толкнул незаметно Костю: смотри, фашист говорить собирается. Костя поднял голову. Лагерфюрер выступил вперед. Моряк дернул за рукав Пельцера:

— Слушай повнимательней.

Тот кивнул головой.

Но лагерфюрер Макс Шуберт заговорил на ломаном русском языке.

— Русских зольдат! Культурный страна Гросдейчланд любил порядка и дисциплин. Это надо знайт. В Бухенвальд есть добший здоровья дух. Бегайт не надо. Я не советуйт, будет мама плакайт, — и Шуберт пальцами изобразил пистолет, — пуф-пуф! Никто еще не убегайт из политише лагерь Бухенвальд. Наш лозунг: арбайт, арбайт унд дисциплина. Форштейн?

— Соотечественники, будьте благоразумны, — добавил к словам Шуберта Кушнир-Кушнарев, — герр лагерфюрер дает вам хороший совет.

Эсэсовские офицеры ушли. Вслед за ними кошачьей походкой поспешил и старик.

— Шкура, — Андрей смачно сплюнул.

Костя пропел вполголоса:

— Начинаются дни золотые…

И, сделав паузу, добавил:

— Держись, братишки!

Голод и усталость давали о себе знать. Узники тревожно оглядывались. Неужели о них забыли? Уже больше двух часов стоят они перед канцелярией. Солнце немилосердно жжет. Людей совсем разморило, они обессилили.

Андрей чувствовал, как начинают дрожать ноги. Кружится голова. Он стиснул зубы. Тошнит. Кажется, нет конца этой пытке…

То там, то здесь в застывшей колонне заключенных раздаются отчаянные вскрики, глухой удар падающего тела. Тем, кто упал, солдаты не разрешают подниматься. Несчастные лежат на теплой каменной мостовой, ожидая решения своей судьбы. Но они уже обречены. Их ждет крематорий.

Новички даже не догадываются о том, что идет «естественный отбор». С циничным хладнокровием гитлеровцы проводят это страшное испытание: слабые и немощные — от них нет никакой пользы — должны погибнуть, а сильные, крепкие должны еще поработать на фюрера, отдать свои последние силы, свое здоровье.

Наконец приходит офицер и, взглянув на ручные часы, командует:

— Бегом!

Заключенные срываются с места.

— Быстрее!

Запыхавшиеся люди добегают до большой площади. На ней, по новому приказанию, делают круг.

Бежать с каждым шагом все труднее. Многие не выдерживают, падают…

Нелегко бежать даже Андрею, а ведь он умеет регулировать дыхание. Четыре шага — вдох, четыре — выдох. Сердце колотится так сильно, что кажется вот-вот выскочит из грудной клетки.

Рядом бежит Пельцер. Он на ходу скинул свою тяжелую куртку и шапку, с которыми до этого не расставался. Старый учитель понимает, что надо спасать не вещи, а жизнь. Лицо его стало землисто-серым. Крупные капли пота покрыли все его лицо, оставляя грязный след. Старый учитель географии как-то нелепо взмахнул руками и, словно запутался в своих ногах, качнулся назад. Но упасть он не успел. Сильные руки Андрея поддержали его.

— Дышите глубже, глубже! Еще!

После третьего круга эсэсовец поднимает руку:

— Стой!

Качаясь, словно пьяные, узники останавливаются. Колонна заметно поредела. А на плацу лежали обессиленные люди.

Поддерживая Пельцера, Андрей осмотрелся. Отсюда, с площади, весь лагерь хорошо виден. Он разместился на каменистом склоне горы. С площади вниз уходят пять параллельных улиц, по бокам которых тянутся ряды деревянных и каменных бараков. Справа, в сотне метров от ворот, низкое каменное здание, огороженное высоким деревянным забором. Над зданием — квадратная труба. Из нее идет черный дым…

Снова команда «Бегом!» На этот раз — в баню. Баня — низкое полутемное помещение. Пол, стены и потолок из серого цемента. «Каменный мешок», — подумал Андрей.

— Раздевайся!

Потом — в парикмахерскую. Заключенные в темно-синих форменных костюмах ловко орудуют электрическими машинками. На груди у них Андрей заметил знаки различия — зеленые или красные треугольники и на белом квадрате четырехзначные номера. Парикмахеры быстро остригали новичков, оставляя полосу волос от лба до затылка. А у пожилых, начинающих лысеть, — оставляли все волосы, простригая дорожку от затылка до лба. Страшная прическа придавала узникам жуткий вид.

В следующем помещении заключенных заставили зайти в бассейн и окунуться с головой в грязно-коричневую жидкость — дезинфицирующий раствор.

Андрей немного замешкался. В ту же секунду он получил сильный удар резиновым шлангом по шее:

— Шнель! Бегом!

Андрей плюхнулся в бассейн и, выплевывая противную жидкость, поспешил к противоположному краю. Заслезились глаза, защипало под мышками, тело чесалось и горело.

Но останавливаться не разрешают. Все время подгоняют:

— Поторапливайся! Шнель! Шнель!

После купания в бассейне попали в длинную комнату — душевую. Столпились под душевыми установками. Воды нет. Томительно идут минуты. Раствор разъедает кожу. По всему телу идет страшный зуд.

Наконец хлынула вода — и заключенные с воплями отскочили к стенкам. С шипением и паром из леек лился кипяток… Многие обварились.

Кипяток внезапно сменился ледяной водой. Потом опять кипяток. Кто-то «забавлялся».

Андрей и Костя-матрос были рядом. Оба они встали под ледяную воду, стремясь поскорее смыть с тела дезинфицирующий раствор. Андрей обратил внимание на татуированную грудь моряка: по морю стремительно несся трехмачтовый корабль. Ветер надул паруса, и нос корабля рассекает встречные волны.

— Это память, — пояснил матрос. — Был у меня дружок. Погиб в Севастополе… Классный художник!

Из моечной заключенных погнали по длинному коридору. Вдоль левой стены — несколько окошек. Из них выбрасывали полосатые штаны, куртки, шапки, ботинки на деревянной подошве. Узники на ходу ловили одежду, быстро одевались.

Во дворе снова выстроили. Подошел офицер. Ефрейтор отдал рапорт. Офицер неторопливо прошелся вдоль строя, отдавая приказания.

Заключенных снова разделили на небольшие группы. В группу Андрея никто из друзей по вагону не попал. Отдельно выстроили евреев. Пельцер пошел тихо, согнувшись, словно плечи его придавили тяжелым грузом.

Костя на прощание помахал рукой:

— Крепись, Андрюха!

Потом повели в контору — арбайтстатистик. После короткого допроса: откуда родом, в каких тюрьмах был и т. д. — выдали каждому белый лоскут с номером и красный треугольник. Андрей посмотрел на свой номер 40922. В третий раз его заставляют забыть свое имя и фамилию. Долго ли будет он ходить под этим номером? Удастся ли вырваться на свободу? Андрей сдвинул брови. Как бы там ни было, будем бороться, пока живы. Ведь мы — русские!

А в ушах звучали отрывистые фразы краснолицего ефрейтора:

— Это есть ваш пайспорт. Нумер пришивайте куртка унд штана. Кто нет нумер, идет «люфт».

И фашист выразительно показал на квадратную трубу. В этот миг над ней вспыхнул венчик пламени и снова повалил густой дым. По всему лагерю разносился специфический тошнотворный запах горелого мяса и жженых волос, по тут он был особенно сильным. Жест ефрейтора был красноречив: слово «люфт» — воздух — приобрело конкретный жуткий смысл.

Глава шестая

Двенадцатый барак, или, как говорили в Бухенвальде, блок, занимал выгодное положение. Он находился между сапожной мастерской и новой кузней. Дальше шли прачечная, склад и багажная. Особенно важной считалась близость кухни.

В двенадцатом блоке по случаю ремонта никто не жил. Огромное деревянное здание пустовало. Этим обстоятельством не замедлили воспользоваться зеленые — так в концлагере именовали немецких уголовных преступников, убийц, рецидивистов. Они носили на груди отличительный знак — матерчатый треугольник зеленого цвета. Зеленые захватили, если можно так выразиться, двенадцатый блок и устроили в нем нечто вроде своей резиденции.

К недавним бандитам и рецидивистам комендант концлагеря относился добрее, чем к остальным заключенным. Он открыто им покровительствовал. И не потому, что уголовники ему чем-то импонировали. Нет, причины были более глубокими. Политические заключенные знали, что Карл Кох, еще задолго до прихода Гитлера к власти, часто высказывался о необходимости создания грандиозных концлагерей с системой физического и морального уничтожения людей. В основе этой «системы» лежал «закон джунглей»: узники должны уничтожать друг друга. Кох предлагал разделить узников на отдельные группы, создавая для одних терпимые бытовые условия и давая им в руки некоторую власть внутри лагеря. Такое неравенство, по мнению Коха, должно вызвать вражду между заключенными. В лагере начнется борьба. Ее необходимо искусственно поддерживать, разжигать, поощрять. И заключенные, перед лицом голодной смерти, за лишний кусок хлеба станут безжалостно убивать друг друга. Таким образом, ответственность за убийство ляжет на плечи самих узников.

Свои человеконенавистнические идеи Кох изложил в пресловутой брошюре «Бокегеймерские документы», которую опубликовал в 1929 году. В ней будущий комендант Бухенвальда с циничной откровенностью раскрыл программу истребления всех противников нацизма.

С приходом Гитлера к власти сумасбродный план Коха становится действительностью. Ему поручают организовать ряд концлагерей, в том числе и лагерь Эстерген, близ голландской границы. Тысячи людей гибнут за колючей проволокой. Система Коха стала широко применяться фашистами. Ее автор получает повышение. В 1937 году полковнику СС Карлу Коху дается правительственное задание: создать крупнейший в Европе политический концлагерь Бухенвальд.

В Бухенвальд он приезжает со своей молодой огненно-рыжей женой. Срочно строится роскошная комендантская вилла, просторный манеж, конюшня. Начинается жуткий период безраздельного господства четы Кохов.

С первого же дня основания нового концлагеря Кох, оставаясь верным своей системе, создал сносные бытовые условия немецким уголовникам, дал им в руки власть внутри лагеря. Недавние бандиты и рецидивисты стали первыми помощниками эсэсовцев. Преступники были «форарбайтерами» — бригадирами, «капо» — надсмотрщиками, служили в лагерной полиции, назначались старостами бараков. Они получали дополнительное питание и почти все посылки из Красного Креста, ибо, с согласия коменданта, их распределением ведал тоже бывший уголовник. Кроме того, немецкие преступники пользовались особой привилегией: им разрешалось носить цивильную — гражданскую — одежду. Но на пиджаке все-таки заставляли вырезать квадрат и вшивать лоскут зеленого цвета.

Чтобы удержать свое привилегированное положение, зеленые ретиво исполняли указания эсэсовцев. Бандиты нещадно избивали узников за малейшую провинность, заставляли их работать по двенадцать-четырнадцать часов в сутки, терроризировали политических, охотились за евреями. За каждого еврея, обнаруженного в Большом лагере, по распоряжению коменданта выдавалась премия: четыре буханки хлеба. Такое количество хлеба считалось величайшим богатством. На него можно было выменять все, что угодно, ибо узники, обреченные на медленную голодную смерть, в сутки получали всего триста граммов хлеба и миску брюквенной баланды. Это составляло примерно 300–380 калорий, а каторжная работа поглощала 3500–4000 калорий. Люди ходили как тени.

Зеленые длительное время держали в страхе весь лагерь. Однако с осени 1941 года, когда в Бухенвальд стали прибывать транспорты с советскими военнопленными, положение в лагере резко изменилось.

Политические, или, как их называли, красные, — они в отличие от зеленых носили на груди матерчатые треугольники красного цвета, — начали активную борьбу с зелеными.

Красным активно помогали государственные заложники — бывшие члены чехословацкого правительства, которые в Бухенвальде использовались как переводчики и служили в различных отделах лагерной канцелярии. Но решительную открытую борьбу с преступниками повели русские. Зимою 1942 года советские военнопленные впервые в истории лагеря смерти дали отпор зеленым.

Дело было так. В каменоломне трудились десятки тысяч узников. Январский пятнадцатиградусный мороз и обычный для этих мест пронизывающий до костей ветер качали, словно траву, измученных голодом заключенных. Особенно тяжело пришлось группе русских, где форарбайтером был уголовник Штерк. Этот бандит не давал и минуты отдыха. Его длинная палка все время ходила по спинам узников. Он бил тех, кто чуть-чуть разогнул усталую спину, бил тех, кто, как ему казалось, трудился без должной энергии, за то, что кто-то косо посмотрел на форарбайтера.

— Мой палка есть греющий компресс! — злорадно усмехаясь, пояснял Штерк. — Она вам помогайт лючше работайт кровь!

Четверо русских и грузин Каргидзе, избитые форарбайтером, остались лежать на земле. Тогда Штерк приказал отнести несчастных к груде камня и там положить:

— Пусть ветер немножко ласкайт!

Но пленные, во главе с Василием Азаровым, не выполнили этого приказа. Они осторожно принесли своих полуживых товарищей в защищенное от ветра место и, собрав немного сухих листьев, уложили на них узников. Тут прибежала жена обершарфюрера Бельвида, дача которого находилась метрах в ста от края каменоломни. Немка, размахивая пистолетом, истерически закричала:

— Где этот свинья капо? Куда он смотрит? Я не позволю, чтоб мои дети смотрели на большевистскую заразу! Уберите отсюда сейчас же этот навоз или я буду стрелять!

На крик прибежал форарбайтер Штерк, уходивший погреться к эсэсовцам. Бандит, не разобравшись, в чем дело, обрушил свой гнев на первого попавшегося ему на глаза. Жертвой стал тихий и застенчивый паренек Малкин, которого все любили. У него был хороший голос и он часто пел задушевные русские песни.

Зеленый набросился на ни в чем не повинного юношу. Малкин только успел широко открыть от удивления свои большие голубые глаза, как на его голову обрушился удар.

Юноша упал. Но этого извергу показалось мало. Он схватил огромный камень и придавил им пытавшегося подняться с земли Малкина.

Это убийство потрясло узников. Они бросили работу и, не скрывая ненависти, смотрели на форарбайтера. Бандит на какую-то долю секунды опешил, но тут же взял себя в руки. Тяжело дыша, он взмахнул палкой:

— Арбайт! Работайт!

Но узники медленно двигались к зеленому, сжимая в руках тяжелые лопаты и кирки. Тот судорожно забегал глазами. Живое кольцо медленно, словно петля на горле, сужалось вокруг него. Штерк в страхе выронил палку и хрипло завизжал:

— Спасите!

В воздухе сверкнули кирки и лопаты. А через несколько минут русские продолжали работу, словно ничего и не случилось. Только на земле, рядом с телом Малкина, лежал изуродованный труп форарбайтера Штерка.

Но вопль Штерка слышали эсэсовцы из наряда наружной охраны. Они прибежали к месту расправы, выстроили русских и потребовали выдать зачинщиков.

Весть о расправе с ненавистным Штерком моментально облетела всю каменоломню. Тысячи узников, в знак солидарности с русскими, прекратили работу. Все с тревогой ожидали карательных действий. За убийство форарбайтера узников ждала жестокая кара. И группа русских, не выпуская из рук лопаты и кирки, готовилась дорого продать свои жизни. В этот напряженный момент нашелся смельчак, который в лицо охранникам заявил протест. Это был Василий Азаров. Он, не выходя из строя, заявил дежурному офицеру:

— Мы, русские солдаты и офицеры, требуем от криминальных заключенных, работающих надсмотрщиками и бригадирами, человеческого отношения. Мы заявляем протест и предупреждаем всех уголовников: если кто из бандитов тронет хоть одного русского, тот будет убит киркой или лопатой!

Коллективное выступление подействовало. Дежурный офицер, видя решительные лица узников, не отважился на массовую расправу.

Это была первая серьезная победа над зелеными. Комендант Бухенвальда, опасаясь бунта в концлагере, отстранил от бригадирства нескольких уголовников и сместил с некоторых административных постов наиболее рьяных бандитов.

Преступники стали ждать благоприятного момента, чтобы отомстить. И он наступил.

В Бухенвальд пригнали большую партию советских военнопленных — их было более двух тысяч человек. Их прогнали пешком чуть ли не через всю Германию. Измученные издевательствами и голодом, узники еле держались на ногах. Их загнали в отдельные бараки и оцепили колючей проволокой. Так был создан лагерь в лагере, который впоследствии получил название Малого, карантинного. Пленные оказались в двойной изоляции.

В первый же день, рискуя жизнью, немцы, чехи, французы начали устанавливать связь с русскими товарищами. Они провели в лагере сбор продовольствия — каждый политический отламывал от своего скудного пайка кусочек хлеба для русских братьев. Продовольствие с помощью советских военнопленных, прибывших раньше, удалось передать обессилевшим друзьям.

Все это проводилось в глубокой тайне. Но староста концлагеря уголовник Иосиф Олесс тут же состряпал донос.

Узнав о солидарности узников, комендант Бухенвальда пришел в ярость и объявил наказание: оштрафовал весь лагерь на три дня. Трое суток десятки тысяч заключенных не получали пищи. Но никакие меры не могли остановить сближение антифашистов самых различных национальностей.

Олесс на этом не успокоился. По его новому доносу ненавистных ему политических заключенных — шестьдесят два человека — отправили в штрафную команду. Никто из них не вернулся.

Зеленые снова подняли головы. Бандиты мстили политическим. Борьба внутри лагеря принимала открытые формы. Но зеленые при всем их старании не смогли вернуть утерянные позиции. На этот раз политические оказали им решительное сопротивление. Больница стала для зеленых самым страшным местом. Бандиты, вызванные туда, назад не возвращались. Они «неожиданно» умирали. Это обстоятельство не на шутку встревожило зеленых. Они догадались, в чем тут дело, но перед медициной пасовали. Разоблачить врачей они не могли. Не хватало элементарного — знаний. Наука была той областью, куда с отмычкой не влезешь.

И когда в комнату старосты вошел начальник хирургического отделения, заключенный Гельмут Тиман, Олесс насторожился. Его белесые брови сошлись у переносицы: политические зря не приходят…

Гельмут Тиман, плотный и рослый немец, с крупными чертами лица, прошелся по комнате и, убедившись, что они одни, остановился против Олесса. Недобро оглядев старосту, Гельмут начал разговор тихим, удивительно спокойным голосом, но каждое слово врезалось в уши старосты, и по широкой спине Олесса пробежала неприятная прохлада.

— Я пришел предупредить вас, уважаемый лагерэльтесте. Вы и ваши сообщники должны прекратить гнусные дела. Помните, что за каждого политического мы отправим в крематорий двух зеленых!

Олесс встал из-за стола. На его лисьем лице появилась сладкая улыбка:

— Неужели мы не сможем договориться? Мы, немцы, — великая нация и меж собой должны жить в дружбе.

— Мы разные немцы, — сухо ответил Гельмут.

Староста лагеря не спал всю ночь. Ворочаясь на соломенном тюфяке, бандит думал. Положение зеленых, если говорить языком Олесса, становилось «пестрым».

Решение пришло само собой. Утром Олесс вызвал к себе Трумпфа и Гроельца, своих верных помощников и телохранителей:

— Дела наши принимают неприятный оборот. Политические грозят. За каждого убитого нами обещают крематорий. В их руках, сто чертей, находится больница. А среди наших парней нет ни одного, который смог бы заменить политических медиков. Сегодня вечером надо собрать главарей. Хватит анархии! Отныне будем действовать сообща. Пора обломать политических!

К намеченному часу после вечерней проверки в двенадцатом блоке стали собираться бандиты. Вожаки зеленых приходили в одиночку и небольшими группами, приводили с собой двух-трех дружков — телохранителей. У всех на лицах любезные улыбки, а в карманах ножи. Зеленые враждовали между собой, и друг на друга имели «зуб», вели «счеты» и «завязывали узелки». Среди зеленых были уголовники разных национальностей.

Бандит Юшт, переступив порог блока, остановился, вытащил из кармана очки и водрузил их на длинный утиный нос.

— Салют Джонни-профессору! — Олесс, широко улыбаясь, поспешил ему навстречу.

Кличку «Джонни-профессора» Юшт заработал тем, что умел избиениями и надругательствами доводить жертву до сумасшествия. Его побаивались и зеленые. Эсэсовцы приходили к нему перенимать «опыт». Джонни-профессора сопровождали три мордастых парня. Он сел у окна, широко расставив острые коленки, и посмотрел на собравшихся с чувством полного превосходства.

Ганс-ювелир, «человек без особых внешних примет» — так писали сыщики крупнейших городов Европы об этом специалисте по изъятию драгоценностей — пришел один. Он уселся в углу и мрачно поглядывал на старосту лагеря. Олесс стоял спиной к «ювелиру» и, разговаривая с Трумпфом, почесывал нижнюю часть спины. Ганс ненавидел Олесса. Он помнил, как эти хищные пальцы вытащили у него из нагрудного кармана кольцо с черным бриллиантом. Теперь это кольцо было на пальце лагерфюрера Густа. Олесс отдал его Густу вместе с доносом, чтобы получить выгодную должность старосты лагеря.

Август Скауц, прозванный Громилой, пришел, блестя глазами и начищенными башмаками. Переступив порог блока, он осклабился:

— Ха, да тут свой народ! Только держи карманы крепче… — и, заметив Пауля Фридмана, шагнул к нему: — Приятно встретить землячков. А ну-ка, Черный Изверг, гони пачку сигарет.

Их сразу же обступили.

— Ребята, наше слово — закон. Сказал — сделал, проиграл — отдай. Заплатить карточный долг — это долг чести!

— Я же не в карты проиграл, — ответил Фридман, — и ты сам видел, что он умер.

— Нет, нет, умер после, — Громила призвал всех присутствующих быть судьями. — Давай в открытую. Мы с тобой поспорили. Так? На пачку сигарет. Дело было в каменоломне. Мы стояли наверху. Ты что сказал?

— Что могу ударом камня прихлопнуть политического, и прихлопнул. Ты сам видел.

— Но не с первого раза. Ты добивал его потом. Выходит проиграл. Гони пачку сигарет.

— От тебя не отвертеться! — Черный Изверг полез в карман и вытащил сигареты. — На и отлепись!

Скауц открыл пачку:

— Закуривай, ребята!

Поляк Була, с кривым боксерским носом и массивной челюстью, радостно, как старого друга, приветствовал Жоржа-боксера. Они друг друга знали давно по встречам на профессиональном ринге.

— Ты, видать, тренируешься? — сказал Була, щупая плечи Жоржа.

Жорж засмеялся и хлопнул Булу по спине:

— Я видел, как ты разминаешься.

— Разве это разминка? Вшивые политические хуже мешка — не успеешь ударить, он уже падает.

Одесский вор Соколов переминался с ноги на ногу рядом с Булой. Не понимая разговора, он кивал головой и улыбался. Его тонкие усики растягивались, а продолговатые глаза становились еще уже. Напарник Булы Поспешиш тупо смотрел на окружающих и молчал. Он привык больше объясняться руками, чем языком.

В смежной комнате шли последние приготовления. Косолапый Пауль и Маленький Шульц разрезали толстый круг домашней колбасы, присланной из Нормандии аббату Эноку, Трумпф в суповой алюминиевой кастрюле разбавлял водою денатурат. Он поминутно снимал пробу, отчего глаза его соловели все больше и больше.

— Объедение! Коньяк… Бьет по мозгам начисто. Раз — и готово!

Косолапый Шульц не выдержал.

— Дай-ка ложечку.

Но попробовать денатурат он не успел. Распахнулась дверь, и кто-то дрогнувшим голосом крикнул:

— Густ идет!

Встреча с лагерфюрером не предвещала ничего хорошего. Трумпф схватил кастрюлю и заметался по комнате. Наконец Олесс втолкнул Трумпфа в туалетную:

— Замри!

И поспешил навстречу лагерфюреру.

Бандиты старались принять непринужденный вид.

Лагерфюрер Густ явился в сопровождении унтер-офицера Фрица Рэя. Сын прусского кулака Фриц Рэй недавно окончил Мюнхенский университет. Он был типичным представителем новых немцев, воспитанных в годы гитлеризма. Среди эсэсовцев Фриц Рэй слыл «спортфюрером» и никто не мог соперничать с ним в изобретательности по части новых пыток. Рослый, с бычьей шеей и выпученными мутно-серыми глазами унтер-офицер считался грозою Малого лагеря.

Густ, постукивая гибким прозрачным стеком по лакированным крагам, обвел пронизывающим взглядом вытянувшихся зеленых. Заметив поляка Булу и русского Соколова, лагерфюрер молча шагнул к ним и взмахнул стеком. На мизинце сверкнул черный бриллиант. Була и Соколов съежились.

— Вон!

Те шмыгнули к дверям.

— Лагерфюрер будет разговаривать только с немцами, — пояснил Фриц Рэй.

Через несколько минут в двенадцатом блоке остались одни немецкие уголовники.

— Стул лагерфюреру! — крикнул Олесс.

Сев на широкую табуретку, Густ сказал:

— Рейхедойчи — немцы Великой Германии! Вы совершили тяжелые грехи и отбываете заслуженное наказание. Но мы, командование, понимаем ваше печальное положение. Мы идем вам навстречу, желая облегчить вашу участь. Комендант Бухенвальда штандартенфюрер Карл Кох передает вам свое немецкое сочувствие и просит сообщить, что каждый из вас имеет возможность зарабатывать деньги. Вы должны выявлять активных политических и уничтожать их. Комендант Бухенвальда штандартенфюрер Карл Кох обещает за каждого убитого активиста выплачивать по двадцать марок!

— Это мы просто, — воодушевленно прорычал Громила, — только считайте!

— А как платить будете, поштучно или десятками? — спросил Джонни-профессор, прикидывая в уме будущие барыши.

Олесс молча почесал затылок. Он вспомнил слова Гельмута Тимана: «Помните, за каждого политического отправим в крематорий двух зеленых». Тут, кажется, заработаешь на свою шею…

— Спокойно! — Фриц Рэй поднял руку. — Лагерфюрер еще не кончил.

— Вам принесут боксерские перчатки, — продолжал Густ, — дело должно делаться без лишнего шума, чисто. Организуйте подобие спортивных состязаний. Докажите превосходство силы и духа высшей арийской расы!

«Вот это, кажется, идея! — Олесс ухватился за мысль лагерфюрера. — Тут уже не подкопаешься. Что ж, держись, политические!»

Глава седьмая

Если Большой лагерь Бухенвальда называли адом, то Малый лагерь, расположенный в северной стороне, можно было бы окрестить адом в аду. Этот лагерь считался карантинным. Сюда пригоняли пленников со всех стран Европы. Одних отсюда отправляли в другие лагеря, других оставляли в рабочих командах, третьих — уничтожали. Тысячи узников умирали от голода и болезней.

Андрей попал в шестьдесят второй блок Малого лагеря. Бурзенко уже побывал в трех концлагерях, но вид этого барака заставил его содрогнуться.

Четырехэтажные нары были разделены вертикальными стойками на отсеки чуть больше метра в ширину и в высоту. В каждом таком кубике находились пять-шесть человек. Люди лежали, плотно прижавшись друг к другу. Громко бредили тифозные, истерически кричали сумасшедшие. В воздухе стоял удушливый запах пота, гниения.

Новички, осматриваясь, столпились в центре блока.

Андрей услышал за своей спиной голос:

— Вот они, салаги!

Бурзенко обернулся. В дверях стояли трое в полосатой одежде заключенных. На их куртках были зеленые значки. Андрей сразу отметил, что они не были так истощены, как остальные обитатели блока. Андрея поразило, что у одного из них под горбатым носом темнели тонкие холеные усики. Видимо, этот тип имел возможность следить за собой. Стоявший рядом белобрысый верзила что-то тихо сказал своим партнерам, показывая на Андрея, а затем крикнул:

— Эй ты, галоша, плыви сюда!

Андрей не тронулся с места. Трое направились к нему. Белобрысый, бесцеремонно ощупывая куртку Бурзенко, смачно прищелкнул языком. Тип с усиками — это был одесский вор Соколов, — засунув руки в карманы брюк, небрежно кивнул белобрысому:

— Киля, скинь этот макинтош.

Белобрысый, оглядев Андрея, нарочито вяло ответил:

— Он не скидывается.

Соколов ленивым движением полез в боковой карман, вытащил тряпку, очевидно заменявшую носовой платок, и тем же ленивым движением поднес ее к своему носу. Андрей заметил, что в тряпке блеснуло лезвие ножа. Смерив Андрея взглядом, Соколов спросил:

— А почему ж он не скидывается?

— В нем, кажется, человек.

— Киля, а ты его вытряхни.

Андрей понял, что словесные объяснения не приведут к мирному результату. Нахалы не отвяжутся. Решившись, он резко шагнул к Соколову.

Удар был настолько молниеносным, что никто не успел его увидеть. Нелепо взмахнув руками, бандит плюхнулся на пол. Нож отлетел в сторону. Оба напарника Соколова бросились к двери.

Заключенные, притаившиеся на нарах, радостно выглядывали из клетушек.

— Вот это дал!

Соколов с перекошенным лицом пополз на четвереньках к выходу. Со всех сторон в него полетели деревянные башмаки. Кто-то запустил ему вслед миской:

— Получай, гадина!

Узники с симпатией рассматривали новичков.

— Эй, хлопец, — позвали Андрея из одной клетушки, — подойди сюда.

Бурзенко подошел.

— Лезь, хлопец, есть местечко!

В отсеке уже находилось четыре человека. Они потеснились и освободили Андрею место.

Бурзенко вытянулся на жестком вонючем тюфяке: как он устал за этот день!

Посыпались вопросы: откуда родом, за что попал в Бухенвальд, где воевал? Черноглазый скуластый парень, лежавший рядом, дружески улыбнулся:

— Русиш?

Он пожал Андрею руку и, ткнув себя в грудь пальцем, сказал:

— Славко. Партизан. Югославия.

Вторым соседом оказался чех Иозеф. Дальше бок о бок с ним лежали поляк Беник и украинец Иван Пархоменко, тот, который назвал Бурзенко хлопцем.

— А знаешь, кого ты стукнул? — спросил Пархоменко. — Это одесский вор Соколов. Он набрал банду, которая хозяйничает тут. Издеваются, хлеб забирают, одежду…

Пархоменко говорил с украинским акцентом. Андрей обратил внимание на левое ухо нового знакомого. Оно было наполовину срезано.

— Это гестапо… за отказ работать на немцев, — пояснил Пархоменко, перехватив взгляд Андрея.

Иван Пархоменко, слесарь из Днепропетровска, попал в Бухенвальд за организацию вредительства и саботаж на восстанавливаемом немцами заводе.

Славко и Пархоменко не новички, они в бараке давно и охотно рассказывают о лагерных порядках. Через час Андрей уже знал, что все заключенные Бухенвальда носят отличительные треугольники. Их пришивают на куртках с левой стороны груди и на брюках. А над ними кусок белой материи с номером. Цвет треугольника обозначает «состав преступления»: зеленый — уголовники, красный — политические, черный — саботажники, фиолетовый — представители религиозных культов, и т. д. А буквы на треугольниках обозначали национальность: «R» — русские, советские, «F» — французы, «Р» — поляки… Чистые треугольники, без букв, носят только немцы. А евреям пришиваются два треугольника, образующих шестиконечную звезду.

— Самое страшное, хлопец, быть «флюгпунктом», — рассказывал Пархоменко. — Нашьют тебе на грудь и на спину белый круг с красным яблоком посредине. Такой знак — его здесь «розочкой» называют — хуже еврейского. Ты становишься живой мишенью. И бьют тебя без всякого повода, и стреляют в тебя ради шутки.

— А кому такое пришивают?

— Штрафникам, тем, кто убегал из концлагерей.

У Андрея отлегло от сердца: он бежал дважды, но, по-видимому, в канцелярии об этом не известно.

Бурзенко узнал, что старшина блока Отто Гросс — политический заключенный, немецкий коммунист. О блок-фюрере фельдфебеле Крегере Пархоменко сказал, что тот настоящий сатана.

— Но еще страшнее, — продолжал Пархоменко, — унтершарфюрер Фриц Рэй. Он был на Восточном фронте, и наши стукнули его под Смоленском… Жаль, что не добили. Ох, и зверюга! Мы его Смоляком прозвали. Смотри, хлопец, он новичков допрашивать любит. И если услышит слово «Смоленск», забьет до смерти. Многих он, подлец, на тот свет спровадил…

Вечером, когда зажглась тусклая электрическая лампочка, к нарам подошел заключенный, появившийся здесь, очевидно, из другого блока. Лицо его показалось Андрею примечательным: высокий лоб, проницательные глаза. На полосатой куртке — красный треугольник. Он был не из шестьдесят второго блока.

При виде его Пархоменко мгновенно вскочил на ноги. Андрей заметил, что украинец держался с пришедшим хотя и дружески, но как-то подтянуто, будто с командиром. Они отошли в сторону, и Бурзенко с трудом улавливал их разговор.

— Иван, как профессор?

— Занятный человек. Вы только поглядите, Сергей Дмитриевич, — он тут просто университет развел, — сказал Пархоменко, показывая на большую группу узников, собравшихся вокруг стола.

Тут только Андрей заметил в конце барака и стол, и заключенных вокруг, и седого тощего человека в центре. Было очевидным, что усталые голодные люди слушали именно этого старика в больших очках.

— Это, Иван, замечательный человек. Ученый, с мировым именем! Немцы ему имение дарили. Институт предлагали — купить хотели! Но не вышло. Вот он какой! А ты говоришь — занятный.

Они направились к профессору.

Подстегнутый любопытством, Андрей спрыгнул с нар и последовал за ними.

Заключенные внимательно слушали профессора. Чем же он увлек этих голодных и забитых людей? Бурзенко протиснулся поближе к столу. Через головы узников он увидел, что профессор что-то чертил алюминиевой ложкой. Приглядевшись, Андрей узнал контуры Каспийского моря.

— Друзья мои, как вы уже знаете, Каспийское море — одно из самых древних водоемов нашей планеты. Да-с. У его берегов постоянно селились люди. Иначе не могло и быть. Ведь море давало все необходимое для жизни. Люди любили Каспий, и каждый народ давал ему свое название. Получилось так, что море пережило огромное количество имен. За многовековую историю название моря менялось более пятидесяти раз! Я уже говорил вам об этом. Последнее название оно получило от племени, которое проживало на его берегах. Люди этого племени называли себя каспиями.

— Разрешите прервать вас, дорогой профессор? — сказал Сергей Дмитриевич.

Ученый поправил очки, внимательно посмотрел на говорившего и, узнав, радостно улыбнулся.

— О, товарищ Котов! Рад, очень даже рад!

Профессор поднялся, пожал Котову руку:

— Как дела, молодой человек? Что нового-с?

— Какие могут быть дела, Петр Евграфович? Просто пришел вас проведать.

Котов обратился к заключенным, ожидавшим продолжения лекции:

— Ребята, дайте Петру Евграфовичу отдохнуть. Что же вы его так эксплуатируете?

Узники, улыбаясь, начали расходиться. А профессор отчаянно запротестовал:

— Помилуйте, товарищ Котов, меня никто не эксплуатирует! Нет, нет! Наоборот, уважаемый молодой человек, наоборот, это я эксплуатирую! Да-с!

— Вам нельзя переутомляться, дорогой Петр Евграфович.

— На самочувствие не жалуюсь, уважаемый. Я — как все. Да-с.

Котов взял профессора под руку.

— Вам приветы, — сказал он, когда они отошли.

— От кого, позвольте узнать?

— От французов, Петр Евграфович. Кланяется вам профессор Мазо Леон, доктор медицины Леон-Киндберг Мишель. И еще, Петр Евграфович, недавно прибыл новый заключенный, доктор богословия, профессор истории Антверпенского университета Лелуар. Он знает вас, читал труды ваши на французском. Лелуар очень хочет познакомиться с вами.

Котов достал из внутреннего кармана бумажный кулек и положил в карман полосатой куртки профессора.

— Молодой человек, вы меня обижаете. Ни, ни, ни! Я не хочу подачек. Да-с. Я как все!

Котов, пожимая руки профессору, сказал ему властно и ласково:

— Чудак вы, Петр Евграфович. Французы просили передать. Они любят вас. Ну, что плохого, если хорошие друзья поделились посылкой! Им ведь присылают из дома.

Андрей подошел к Пархоменко и спросил, кивая в сторону Котова:

— Кто это?

Пархоменко с минуту помолчал, поглядел испытующе на новичка и ответил, добродушно усмехнувшись:

— Всему свое время. Много будешь знать, хлопец, состаришься. Идем-ка лучше спать.

Глава восьмая

Алексей Лысенко поднес табуретку к нарам. Встав на нее, он хотел подняться на свое место. Но едва поднял ногу, как гримаса боли исказила лицо. Черт побери, раны еще не совсем затянулись.

Алексей, забравшись на нары, лег животом вниз. Беззвучно выругался. Уже скоро две недели, как он спит только так. Ни на бок, ни на спину лечь нельзя…

Он побывал на «козле». «Козлом» узники назвали станок для порки. Попал на него случайно. По ошибке.

Это произошло после вечерней проверки. Дежурный эсэсовский офицер стал по бумажке называть номера узников, подлежащих наказанию. Вдруг Алексей услышал свой номер. От неожиданности он на мгновение растерялся. Неужели его? Алексей почувствовал на своем плече руку Драпкина. Тот стоял рядом.

— Держись, Леша.

Алексей нагнул голову. За что? Ни сегодня, ни вчера и вообще в последнее время он не привлекал внимания фашистов. Работал как все. Надсмотрщик ни разу на него не крикнул. И вдруг порка… Неужели его предали?

Лысенко молча шагнул вперед и под сочувственными взглядами товарищей направился к центру площади. Туда сходились и остальные. Вид у них был довольно жалкий. Люди шли, как на казнь.

— Быстрее, свиньи! — прокричал лагерфюрер Густ.

Узники, стуча деревянными подошвами, поспешно выстроились.

Дежурный офицер, называя номера узников, монотонным голосом сообщал им причины наказания. У Алексея чуть не вырвался вздох облегчения. Произошла ошибка! Его наказывают двадцатью пятью ударами за то, что он сломал сверло в каком-то сложном станке оптической мастерской. Он спасен! Нужно только объяснить, спокойно и убедительно. Алексей поискал глазами командофюрера котельной. Тот стоял в группе эсэсовцев. Он обязательно подтвердит слова Алексея.

Лысенко поднял руку.

— Разрешите обратиться, герр комендант.

— Ну что тебе, каналья, — лагерфюрер повернулся к нему.

— Тут произошло недоразумение, герр комендант… Я работаю в котельной… Командофюрер котельной может это подтвердить.

— Молчать! — рявкнул дежурный эсэсовец.

— Тут произошла ошибка! Я не ломал сверла…

Дежурный эсэсовец в два прыжка очутился рядом.

— Ты, грязная свинья, смеешь упрекать арийцев? Ты, паршивая собака, смеешь обвинять меня во лжи?

Алексей понял, что оправдываться бесполезно. Эсэсовцы, эти «сверхчеловеки», не ошибаются.

Лагерфюрер Густ, поблескивая лакированными голенищами, прошелся вдоль строя. Заключенные, затаив дыхание, следили за ним. Каждый знал, что первым достанется больше. Последних уставшие палачи истязали без злости и без пыла. Последним было легче.

Лагерфюрер остановился перед Алексеем.

— Ты, каналья, будешь первым. Это большая честь ддя русской свиньи! — фашист ухмыльнулся. — Живо неси станок!

Порка производилась публично. Заключенный, приговоренный к наказанию, подвергался еще и моральному унижению; он должен сам установить станок для порки на груду щебня, чтобы всем была видна процедура наказания.

Стиснув зубы, Алексей лег на холодные доски «козла». Звякнули защелки, и он почувствовал, как его ноги у самых щиколоток стиснули колодки. Потом ремнями привязали руки. Не пошевельнуться. В это мгновение он вспомнил о том, как еще до войны он читал в книге о зверствах белогвардейцев, которые пороли шомполами пленных красноармейцев. Кажется, один из героев рассказа советовал своим друзьям не напрягаться, расслабить мышцы. Так якобы легче переносить удары, особенно если бьют с «протягиванием».

Алексей попытался было расслабить мышцы. Но это оказалось не таким простым делом. Удары обжигали спину. Хотелось сжаться, съежиться, стать меньше, чтобы боль приходилась на меньшую площадь. Алексей закусил губу, только бы не закричать…

— Считай, каналья! Почему не считаешь?

Алексея словно обдали ушатом воды. Как же он забыл? Ведь обреченный обязан сам считать удары! Теперь начнется все сначала. Мысленно обругав фашистов последними словами, Алексей начал считать вслух:

— Айн!.. Цвай!.. Драй!..

Бил молоденький блокфюрер. Он только недавно попал в тюрингский полк дивизии «Мертвая голова» и был несказанно рад. Еще бы, вместо проклятого Восточного фронта ему выпало счастье служить в таком месте! И он всячески старался выслужиться, завоевать расположение бывалых эсэсовцев.

На двадцать втором ударе Алексей сбился. Он забыл, как по-немецки «двадцать два». Вылетело из головы, и все. Тогда Алексей закричал по-русски:

— Двадцать два!

Блокфюрер рассмеялся. Он немного знал русский язык, но не признавал его. К тому же это был отличный повод еще раз начать избиение сначала. Ведь паршивому русскому назначили всего лишь двадцать пять ударов! И блокфюрер пнул Алексея:

— Грязная свинья, считать не умеешь? Начинай сначала!

Больше Алексей не сбивался. Он знал, что тех, кто несколько раз подряд сбивался со счета, запарывали до смерти. Ему не раз приходилось видеть, как таких узников снимали со станка трупоносы из команды крематория. Алексей не хотел попасть в крематорий. Он хотел выжить. Выжить во что бы то ни стало. Выжить, чтобы потом рассчитаться с этими палачами. Рассчитаться за все. За себя. За погибших товарищей. За поруганную родную землю…

После пятнадцатого удара блокфюрера сменил Мартин Зоммер, начальник карцера.

— Русских бить надо не так.

Зоммер взмахнул своей плетью. Она была сплетена из нескольких тонких кабелей и унизана гайками. Гестаповцы окружили станок. Сейчас Зоммер покажет класс!

Узники застыли на своих местах. Пропал парень. Перед глазами Алексея все померкло. Холодные капли пота катились по лицу. Он думал об одном: только не потерять сознание. Усилием воли он заставлял себя считать. Удары, казалось, пробивали насквозь. Но он выдержал их. Он досчитал до конца.

Зоммер, выругавшись, пошел прочь. Щелкнули запоры, сняли колодки, развязали руки. Но Алексей без посторонней помощи встать не мог. Его оттащили в сторону, облили водой.

Товарищи помогли добраться до барака. По бухенвальдским законам узники, подвергшиеся порке, от работы не освобождались. Они обязаны на следующий день находиться в строю своей команды. Алексей находился в таком состоянии, что ни о какой работе не могло быть и речи. После вечерней проверки Драпкин встретился с Михаилом Левшенковым. И в ту же ночь подпольщики переправили Алексея в ревир, бухенвальдскую больницу для заключенных.

Больше недели провалялся Алексей на больничном матраце. Друзья делали все возможное, чтобы он скорее поправился. Несколько раз навещал его Левшенков. Алексей знал Левшенкова как своего руководителя по подполью. Это Михаил давал ему задание подумать о сборке радиоприемника.

Каждый раз Левшенков приносил ему пайку хлеба.

— Поправляйся, друг.

Когда Алексей немного окреп, его перевели в барак, и он получал от друзей «шонунг» — справку о временном освобождении от работы. Шонунги доставали немецкие товарищи из амбулатории.

Лысенко, лежа часами на нарах, думал. Не о превратностях судьбы, не о том узнике, вместо которого он побывал «на козле». К тому неизвестному товарищу по лагерю он не питал ни злости, ни ненависти.

Когда Железняк сообщил Алексею, что французские друзья просят у русского солдата извинения за то, что ему вместо их товарища Жюльена пришлось принять наказание, Лысенко только махнул рукой.

— Ладно… Мало ли что бывает…

— Они просят прощения.

— Не стоит. В этом проклятом лагере смерти все возможно, все допустимо.

— Так что же им передать?

Алексей хотел было уже сказать: «Что ты ко мне привязался», — но, взглянув на серьезное лицо Железняка, сдержался. Потом сказал:

— Передай спасибо.

— Спасибо?

— Ну да, спасибо. Хорошо, что я отделался только поркой.

— Ладно, передам, — Железняк придвинулся ближе. — И еще просили. Этот самый Жюльен хочет встретиться с тобой, пожать тебе руку.

— Не стоит, — ответил Алексей. — Зачем привлекать внимание? Ты лучше передай этому Жюльену, чтобы он был поосторожней. Станки портить надо умеючи. А то придется вместо него топать в крематорий. А я этого не хочу.

Днем в бараке тихо и пусто, Алексей, лежа на нарах, смотрит в окно, наблюдает, как узники из команды каменщиков перебирают камни мостовой, в этой команде в основном зеленые. У них под номером пришит зеленый матерчатый треугольник. Работа у них по сравнению с каменоломней просто рай. Один из зеленых стоит «на посту», наблюдает за воротами. Остальные кантуют. «Кантуют» — это значит отдыхают, дремлют на солнцепеке.

Алексей смотрит на зеленых и думает о своем. Много разных людей попало в Бухенвальд. Говорят, что тут находятся люди почти из тридцати различных государств. Рядом с политическими, с антифашистами и коммунистами, за колючей проволокой можно встретить бандитов, воров, дезертиров, власовцев. Недавно Алексей видел итальянского священника. Поверх полосатой робы он нацепил черную сутану и на груди — крест. Чудной. Священник шел и на ходу шептал молитвы. Неужели он верит, что господь поможет ему вырваться из этого ада?

Попав за колючую проволоку, люди преображались, Их вера в будущее и нервы, их воля и мышцы проходили жесточайшее испытание, испытание, которое длилось годами. А когда в лицо веет холодный сумрак могилы, трудно оставаться спокойным. Жизнь — это такая штука, с которой расстаться не так легко. И люди по-разному старались выжить. Одни, сломленные, стали угодливо прислуживать своим палачам и были готовы в любую минуту продать и предать своего товарища. Другие, вроде радиомастера Лохманна, ушли в себя, в свою скорлупу и всяческие просили «не впутывать их». Третьи боролись.

Алексей знал, что в многотысячной армии узников, в разноязыкой толпе есть его единомышленники, они борются, борются тайно. Среди них, несомненно, имеются и радисты. Но как их отыскать?

Глава девятая

Утром, когда заключенные с жадностью проглотили кружку эрзац-кофе с кусочком черного суррогатного хлеба и собрали крошки со стола, в бараке появился унтер-шарфюрер Фриц Рэй.

— Выходи строиться!

В чистой, отутюженной форме, начищенных сапогах, гладковыбритый Смоляк медленно прошелся вдоль строя. В правой руке он сжимал толстый хлыст из воловьих жил. Из расстегнутой кобуры угрожающе темнела рукоятка пистолета. Смоляк прохаживался, напевая фашистский марш:

Если весь мир будет лежать в развалинах,

К черту, нам на это наплевать…

Потом он остановился и обратился на ломаном русском языке к новичкам, которых выстроили отдельной группой:

— Вы есть немецкий пленный, большевик. Большевик — это зараза. Зараза надо уничтожайт. Но мы есть немцы, гуманный нация. Мы вас не убивайт. Вы надо работайт. Мы хорошо платим рабочий рука. Вы обязан работать…

— На-кося выкуси! — раздался на левом фланге чей-то звонкий голос.

Напыщенность и надменность, написанные на лице Смоляка, словно ветром сдуло. Он рывком обернулся и подскочил к левому флангу.

— Что есть «на-куся выкуся»? Кто переведи?

Строй молчал. Фриц Рэй скользнул злыми глазами по бледным лицам узников.

— Что есть «на-куся выкуся»?

Он не знал этого русского выражения, но уловил дерзкую интонацию.

Не получив ответа, Смоляк привычным движением взмахнул рукой. Он бил тяжелым хлыстом по лицам, плечам, бил яростно, повторяя:

— Вот есть «на-куся выкуся»!

Довольный своей находчивостью и избив десяток беззащитных людей, унтер-офицер успокоился. На его красном лице появилась улыбка.

Он что-то сказал охраннику. Тот, козырнув, бегом побежал в сторону канцелярии и вскоре вернулся с велосипедом.

— Ну, хлопец, держись, — шепнул Андрею Пархоменко, — Смоляк с нами поедет…

На работу погнали в каменоломню. Там добывали камень для строительства эсэсовских казарм. Солнце уже стояло высоко, когда колонна заключенных, окруженная эсэсовцами, вышла за черту концлагеря. Смоляк ехал рядом. Мощенная камнем дорога петляла по склону горы.

Андрей, шагавший в одной шеренге с Пархоменко, внимательно осматривал местность, стараясь запомнить каждый поворот, каждый бугорок. «Чтоб ночью не блуждать», — думал он. Мысль о побеге ни на минуту не оставляла Андрея.

Впереди показалась странная процессия. Десятка два карликов тянули огромную колымагу, нагруженную белым камнем. На колымаге сидел эсэсовец и поминутно хлестал длинным бичом.

«Как репинские бурлаки, — подумал Андрей, вспомнив знаменитую картину великого художника. — Только тут хуже. Несчастные карлики… Их-то за что мучают?»

Когда колымага приблизилась, Андрей ахнул. В колымагу впряжены не карлики. Это дети! Каждому из них едва исполнилось десять-двенадцать лет. Большеголовые, худые, как спички, с выкатившимися от напряжения глазами, они, шатаясь, с трудом тащили в гору огромную повозку. Тяжелые колеса, кованные железом, гулко перекатывались по мостовой.

У Бурзенко защемило сердце. Дети, как и взрослые, одеты в полосатый каторжный наряд. Длинные рукава курток закатаны. Штаны у многих застегнуты на груди. Видимо, одежду им выдавали из общего вещевого склада. Так же как и у взрослых, у них слева на куртках нашиты белые квадраты с номерами. Так же как у взрослых, краснеют матерчатые треугольники, обозначающие степень преступления. Русских мальчишек фашисты уже считают опасными политическими преступниками!

Андрей догадывался, что перед ним дети, чьи отцы сражаются на Восточном фронте и в партизанских отрядах. Дети красноармейцев, командиров, партийных работников. Дети, чьих родителей фашисты уже уничтожили. Но Андрей и не догадывался о главном — с какой целью их бросили за колючую проволоку. Гитлеровцы, убежденные в своей победе, заранее готовили вышколенных рабов. Эти русские мальчишки должны были забыть свой родной язык, забыть свое имя, фамилию. От них требовалось только одно: умение беспрекословно и точно выполнять команды и приказы господ.

За первой колымагой показалась вторая. Эсэсовец, расстегнув мундир, лениво дремал на груде белого камня. Первым в упряжке шел рыжеволосый подросток. Свесив тонкие руки, он налегал мальчишеской грудью на лямку. Рядом с ним шагал трех-четырехлетний ребенок. Он держался за руку старшего и, быстро семеня маленькими ножками, старался не отстать. Ребенок был также одет в полосатую куртку, которая, как платье, свисала до земли. Черные вьющиеся волосы, на худом личике круглые, как пуговицы, карие глаза. Какая в них была грусть!

Рыжеволосый шел первым и, видимо, задавал ритм движения. Равняясь на него, два десятка мальчишек, бледных и худых, напрягаясь, тащили колымагу.

— Эй, Васыком! — крикнул кто-то писклявым голосом из задних рядов. — А эти дяди похожи на русских?

Рыжеволосый поднял голову. Андрей увидел простое русское лицо с чуть курносым носом, все усыпанное веснушками. Только в глазах, колючих, как голубые льдинки, сквозила недетская серьезность. Васыком окинул взглядом колонну взрослых и насмешливо скривил губы.

— Ты, Петух, ошибся. Русские не такие… Они в плен не сдаются!

Пленные шагали молча. Кто-то скрипнул зубами, кто-то тяжело вздохнул. Пархоменко, нагнув голову, смотрел на свои башмаки, Андрей закусил губу. Проклятие! Он чувствовал себя виноватым в том, что где-то в момент напряженной борьбы дрогнул, не поверил в свои силы, уступил, потом отступил, позволил врагу взять верх, допустил в свой дом, на свою землю, отдал на поругание женщин, детей…

Солнце припекало. Начинался жаркий летний день. Но Андрей Бурзенко не ощущал зноя. На душе было холодно и до слез обидно. Обидно за себя, за своих товарищей. Стыдно было смотреть на свое прошлое, на горькую минуту позора… Вы правы, мальчишки! Мы сами себя презираем.

Андрей вспомнил свое детство. С каким восхищением смотрел он на героев гражданской войны, которые победили всех врагов и на одной шестой части земли установили свою, народную власть! А сколько было радости, когда ему вместе с такими же мальчуганами удавалось прошагать по пыльной улице в хвосте красноармейской колонны! И вот он сам солдат, но пленный солдат… Эх, если бы он только знал тогда, в дни неравных отчаянных боев, если бы знали его товарищи по роте, по полку, по армиям, какие муки их ожидают в плену, какие кровавые пытки придется им вынести, какие унижения и глумления предстоит выстрадать, — тогда бы все нечеловеческие трудности, лишения и опасности фронта им показались бы раем и счастьем!..

Вдруг раздался отчаянный крик. Андрей насторожился. Вдоль дороги расположены постройки для служебных собак. На этой псарне насчитывалось около тысячи овчарок. Все они огромные, тренированные, злые. И вот сюда на площадку, огороженную колючей проволокой, эсэсовцы вталкивали десяток узников. Один из них, молодой, белокурый, никак не хотел идти. Рослый немец подскочил к нему и ударил рукояткой пистолета по голове. Юноша свалился. Его тотчас же взяли за руки и за ноги и выбросили на площадку. В ту же секунду рослый собаковод спустил овчарок. Они кинулись на несчастных.

Узники с криком отчаяния стали метаться на огороженной площадке. Но спасения нигде не было. Разъяренные псы в два прыжка настигали свои жертвы, сбивали их с ног и впивались зубами. Душераздирающие крики, злобное рычание собак и хрип умирающих слились в один протяжный, ужасный рев…

Колонна заключенных дрогнула. Многим приходилось и раньше видеть страшные картины истязаний, но эта была самая лютая.

Андрей в ярости сжимал кулаки. Бессильная злоба клокотала в его груди. Один из узников, поляк Беник, сосед Андрея по нарам, не выдержал. Охнув, он схватился рукой за сердце. Ему стало дурно. Это заметил Смоляк.

— Выйти из строя! — приказал он поляку.

Шлепая деревянными подошвами, Беник вышел на край дороги.

— Шагом марш на псарню!

Поляк задрожал.

— Пан офицер…

Фашист поднял пистолет.

— Бегом!

Поляк, спотыкаясь, побежал к проволочной ограде.

— Просунь руку! — крикнул палач.

По лицу узника покатились крупные слезы. Он бледными губами прошептал: «Святая Мария», — и медленно протянул левую руку за колючую проволоку. В нее мгновенно вцепились зубами две лохматые овчарки. Раздался нечеловеческий вопль.

— Теперь не будешь хвататься за сердце, — ехидно сказал Смоляк и расхохотался.

От этого леденящего душу хохота мурашки побежали по спине Андрея. Он видел убийц в солдатской форме гитлеровской армии, видел палачей в коричневых рубашках гестаповцев, видел садистов в форме эсэсовцев. И все они выполняли свое грязное дело автоматически, как заведенные машины, с тупым равнодушием, с открытым остервенением. Но он еще ни разу не видел, чтоб муки людей вызывали в ком-либо радость и наслаждение. В этом было что-то нечеловеческое, неестественное и до отвращения омерзительное.

Беник все еще стоял возле проволоки. В застывших от ужаса и боли глазах поляка медленно угасали искры разума. Голубые, как чистое небо над Лодзью, глаза потухли и покрылись туманом сумасшествия. Темные волосы, разделенные простриженной полосой, на глазах у всех стали белеть, белеть, словно их посеребрили осенние заморозки. А хохочущий Смоляк неторопливо отъехал на велосипеде и, придерживая левой рукой руль, правой спрятал пистолет.

— Мы, германцы, гуманная нация. Живи!

Бенику нужно было срочно оказать помощь. Тогда Славко оторвал от своей рубахи рукав и вместе с Бурзенко перевязал кровоточащую рану.

Колонна снова тронулась в путь. Смоляк ехал рядом, напевая:

Если весь мир будет лежать в развалинах,

К черту, нам на это наплевать…

Узники двигались к каменоломне. Солнечные лучи, прорвав пелену утреннего тумана, ложились яркими пятнами на овсяное поле, которое показалось справа от дороги и вдали упиралось в зеленую стену леса, освещая красную черепицу высоких крыш эсэсовских вилл, играли сотнями зайчиков в окнах солдатских казарм. Туман медленно уползал в долину, в межгорье, повисая плотным покрывалом над мрачными хвойными чащами.

Вдали показался всадник. Серый породистый скакун, игриво перебирая тонкими ногами, стремительно приближался. Андрей присмотрелся. В седле сидела женщина. Темный камзол, лаковые сапожки и рыжие взбитые ветром волосы. Мгновение, и она поравнялась с колонной. Это была фрау Кох, хозяйка лагеря смерти.

Узники, как по команде, нагнули головы. Пархоменко одернул Андрея.

— Не смотри. Заметит охранник, получишь двадцать пять горячих по заду…


Весь день Андрей двигался, работал, разговаривал, в его ушах все время стояли крики умирающих, рычание овчарок, грудной хохот эсэсовца… С тупым остервенением бил он киркою в твердый камень и думал, думал: «Надо что-то делать… надо что-то делать…»

Вечером, когда оранжевые лучи заходящего солнца покрыли позолотой серые камни, легли румянцем на бледные лица узников, когда уставшие от безделья охранники разминали затекшие ноги, в каменоломне неожиданно появился Смоляк. Глаза его свирепо сверкали. Лицо перекосила злоба. Волосы взъерошены, а воротник мундира расстегнут. Никто, даже старожилы, не видели еще унтершарфюрера в таком разъяренном виде.

Старший надсмотрщик, не успевший вовремя вскочить и отдать рапорт, получил пощечину.

Фриц Рэй приказал команде шестьдесят второго блока прекратить работу и выстроиться.

— Хлопцы, — приказал Пархоменко, — лопаты не бросать.

Андрей сжал в руках свою лопату. Подняв голову, он заметил, что все узники, как один, последовали этому приказу. Не выпуская из рук лопаты и кирки, они угрюмо занимали свои места в строю.

Размахивая пистолетом, Фриц Рэй побежал к левому флангу. Он извергал ругательства и повторял:

— Я знайт, что есть «на-куся выкуся»!

Люди на левом фланге замерли.

— Кто сказайт «на-куся выкуся»? Шнель!

Строй ответил угрюмым молчанием. Смоляк, взмахивая пистолетом, начал считать:

— Айн, цвай, драй…

Старожилы знали, что при счете «десять» он нажмет на спусковой крючок. Заключенные, побледнев, застыли.

И вдруг, перебивая Смоляка, раздался твердый и властный окрик:

— Стой, гадюка!

Фриц Рэй оскалился.

Из левого фланга вышел коренастый русский. Андрей не видел его лица, а только мускулистый треугольник спины и широкую шею.

— На-кось выкуси! — вышедший сделал жест, пояснявший смысл восклицания.

Фриц Рэй, не ожидавший такой смелости, в недоумении поднял брови. Его глаза стали наливаться кровью.

— А-а-а! — завопил унтершарфюрер и двинулся к смельчаку.

В ту же секунду коренастый, схватив лопату, принял оборонительную позу. Острый край лопаты блеснул, как штык.

Фриц Рэй вдруг остановился. Он увидел сотню поднятых лопат и кирок. Но еще внушительней были скрещенные на нем взгляды узников, острые как ножи, полные ненависти.

Мгновенно в памяти унтершарфюрера всплыла смерть Штерка, изуродованное кирками и лопатами тело. Эсэсовца охватил страх. Медленно, шаг за шагом попятился он назад.

На помощь Смоляку спешили два охранника. И тут Фриц Рэй заметил поляка Беника. Тот продолжал сидеть в тени и, поддерживая здоровой рукою кровавый обрубок, улыбался блаженной улыбкой помешанного.

— Взять его! — приказал Фриц Рэй охранникам.

Уходя, он оглянулся на коренастого.

— Ты есть счастливый!

Вечером, после проверки, изнуренные узники торопливо хлебали брюквенную похлебку. Железняк спросил Лысенко:

— Ты завтра уже в команду?

— В команду, — ответил Алексей.

— В самый раз. Там и Жюльен будет.

Алексей круто повернулся.

— Да отвяжитесь вы от меня с этим Жульеном! Он у меня уже вот где сидит, — Лысенко провел ложкой по горлу. — Вот!

— А ты что психуешь? Дурья башка, — Вячеслав нагнулся и шепнул в ухо: — Может, приемник ты сам соберешь?

— При чем тут приемник? — шепотом ответил Алексей.

— При том. Жюльен радист.

Алексей чуть не подскочил от неожиданности. Хлеб застрял в горле. Как? Этот француз, вместо которого он принял порку, радист? Милые ребята, что ж вы раньше не сказали!

Но раньше они сами не знали. Только вчера Драпкин узнал такую важную деталь из биографии француза.

На следующее утро в котельной Алексея поманил Драпкин. У него было свое рабочее место. Он отгородил угол куском старого брезента и поставил там верстак. Драпкин был хорошим специалистом по ремонту электродвигателей.

Около верстака сидел незнакомый заключенный. Тощий, щуплый, с опухшим от голода лицом. Он проворно вскочил и протянул костлявую руку.

— Жюльен.

Алексей осторожно пожал ее.

Жюльен улыбнулся. Он улыбнулся от души. Но улыбка у него не получилась. Вместо нее на лице появилась жалкая гримаса. У Алексея защемило сердце. Что сделали с ним фашисты, до чего довели человека. Лысенко смотрел на Жюльена и думал, что надсмотрщик, отправляя несчастного на порку, фактически посылал его на тот свет. Такому никогда не выдержать и десятка плетей…

Жюльен горячо благодарил своего, как он назвал, спасителя. Начался разговор. Где на пальцах, где с помощью мимики, перемежая французские, русские и немецкие слова. Скоро Алексей уже знал, что Жюльен из Парижа, там у него остались жена и ребенок, что он до прихода гитлеровцев занимал пост главного инженера французской фирмы, выпускавшей радиоприемники.

Драпкин достал из тайника собранный аппарат. В глазах Жюльена засверкали искорки. Он потянулся к приемнику, начал с жадностью осматривать. Потом поднял глаза на Алексея и ткнул его пальцем.

— Майстер?

Лысенко смутился. В чужих руках труд бессонных ночей выглядел грубым, некрасивым.

Но Жюльен, не замечая смущения, поднял большой палец.

— Карош… Карош!

И начал со знанием дела тыкать пальцем в аппарат, показывая ошибки. Их было, к удивлению Алексея, совсем мало. В двух местах не так поставлены конденсаторы, нарушена последовательность. Кроме того, не хватало еще одной детали — сопротивления.

Жюльен охотно согласился помочь собрать радиоприемник. Он на куске карты написал, что еще нужно.

Через пару дней все необходимые материалы были подготовлены. Их правдой и неправдой, рискуя головой, достали Железняк и Драпкин. Кроме того, по предложению Леонида друзья устроили для Жюльена тайное убежище. В другом конце котельной была огромная куча угля. В куче вырыли яму, сверху накрыли досками, застелили тряпьем и снова засыпали углем. Оставался лишь небольшой проход. Алексей вместе с Драпкиным протянули туда шнур и подвесили лампочку.

Алексей не отходил от французского инженера, всячески старался помочь и, самое главное, учился. Кто знает, может, еще не раз придется собирать тайный приемник…

Пока Жюльен колдовал над деталями, паял и привинчивал, Вячеслав Железняк ломал голову над новым вопросом: где хранить радиоприемник? Он должен быть постоянно рядом и в то же время спрятан так, чтобы никто и не догадался о его существовании. После мучительных раздумий Вячеслав пришел к выводу, что приемник лучше всего прятать в каком-нибудь бытовом предмете, который постоянно находится у всех на глазах и не вызывает никакого подозрения.

И он начал искать. Обшарил весь барак, но подходящего предмета не было. Вдруг его взгляд остановился на помятом ведре с сапожной мазью. Такие ведра находились в каждом бараке. Они стояли у дверей, и узники обязаны были ежедневно чистить обувь.

Вячеслав раздобыл пустое ведро. К нему приделал крышку, похожую на кастрюлю. Она плотно входила в ведро и без особого ключа не вынималась. Крышку Вячеслав наполнил сапожной мазью, а ведро помял и вымазал, чтобы оно не отличалось от других.

Тайник был готов. Под крышкой могли свободно уместиться небольшой приемник, антенна и шнур со штепсельной вилкой.

Наконец Жюльен припаял последнюю деталь, вставил катушку. Можно включать.

Испытание провели тут же.

Засветились волоски лампы. Послышался характерный шум. Леонид, волнуясь, надел наушники, повернул ручку и… Глаза его округлились, рыжие брови поднялись вверх, и широкая счастливая улыбка засияла на лице.

У Алексея екнуло сердце. Работает! Дайте послушать. Но Леонид протягивает ему только один наушник.

— Скорей…

Лысенко осторожно прикладывает его к уху. И сразу перехватило дыхание, померкло все вокруг, исчезла угольная яма, накрытая грязными досками. Остался один голос. Сильный, ясный, уверенный голос диктора, голос Москвы! Алексей приник к наушнику. «…Наши войска перешли в наступление… Освобождены десятки населенных пунктов».

У Алексея на глаза навернулись слезы. Впервые за годы плена. Сколько вынес он мук и унижений, побоев, пыток, побывал в застенках гестапо после неудачного побега, но врагам никогда не удавалось видеть в его глазах слезы. А тут не выдержал. От радости.

В нем говорило и чувство собственного достоинства, гордость солдата, который не склонил головы и, пройдя через все муки, остался верным воинской клятве. И неописуемая радость человека, услышавшего голос Родины, свой родной язык — могучий и нежный, суровый и до слез родной, язык народа, который никогда и ни перед кем не стоял на коленях. И выстраданная долгожданная весть о том, что наконец-то «наши войска перешли в наступление»!

А последние слова диктора — «Смерть немецким оккупантам!» — Алексей воспринял как боевой призыв, как приказ Родины, обращенный непосредственно к нему, к его товарищам.

Глава десятая

Когда подполковника Смирнова уводили два эсэсовца, узники тридцатого блока, не скрывая сочувствия, столпились у двери и долго смотрели ему вслед.

— Неужели Ивана Ивановича в расход? — вслух подумал Валентин Логунов, который больше других за эти дни сблизился с прямым и суровым командиром.

— А то куда же? Ясное дело, в «хитрый домик», — широкоплечий костистый волжанин глубоко вздохнул.

Иван Иванович шел прямо, высоко подняв голову.

— Такие люди, как подполковник, вроде стали. Они не гнутся. Русский характер!

Узники смотрели на удаляющихся. Вот они, поднимаясь в гору, прошли широкую площадь, миновали солдатскую лавку, подошли к главным воротам. Остановились.

«Если повернут направо, к воротам, значит, в гестапо, будут пытать, — думал Логунов, — а если выведут из лагеря и направятся вдоль колючей проволоки, значит, в „хитрый домик“ на расстрел…»

Ивана Ивановича повели к воротам. У Логунова сжалось сердце. У ворот к ним подошел еще один эсэсовец. По блеснувшей на солнце нашивке Валентин определил — офицер. Они вывели Смирнова через массивные ворота и повернули налево.

Заключенные переглянулись: куда же повели?

— Может, в канцелярию? — предположил волжанин.

— В той стороне нет канцелярии, — ответил Логунов. — Там офицерский городок.

Ивана Ивановича действительно вели к офицерскому городку. Миновав двухэтажные солдатские казармы, расположенные полукругом на вершине Эттерсберга, направились по широкой аллее вниз. Этот южный склон резко отличался от северного. Здесь было больше тепла, солнца, зелени. Зоркий глаз подполковника отмечал расположение казарм, запоминал планировку улиц, определял важные объекты: гараж, склад, столовую, офицерские виллы.

Подполковника Смирнова привели в штаб, к коменданту лагеря. Штандартенфюрер Карл Кох, прежде чем его расстрелять, пожелал побеседовать с этим русским старшим офицером, который не скрывает ни своего звания, ни взглядов и даже перед лицом смерти держится гордо и независимо. Ивана Ивановича ввели в кабинет. Карл Кох встал навстречу.

— Это вы и будете подполковник Смирнов? — спросил на чистом русском языке высокий унтер-офицер, переводя вопрос коменданта.

Кох пристально посмотрел на Ивана Ивановича.

Они стояли друг против друга; почти одного возраста, почти равные по воинским званиям; сын костромского крестьянина и уроженец Дармштадта, наследник мясной лавки Кохов. За плечами у каждого большая трудная жизнь, прожитая по-разному. Иван Иванович Смирнов прошел суровый путь от рядового солдата до командира артиллерии дивизии, сражаясь за свободу трудового народа. Карл Кох добился звания штандартенфюрера, полковника дивизии СС «Мертвая голова», сражаясь против трудового народа, против его свободы.

В годы гражданской войны, когда жители Даурии, Иркутска, Читы, освобожденные Красной Армией от колчаковцев, цветами встречали молодого красного командира Смирнова, в эти годы, изнывая от неудовлетворенной жажды власти, юный Кох организовывал тайные кружки националистов, в которых зарождалось коричневое движение.

В начале тридцатых годов, когда командир группы бронепоезда Иван Смирнов сражался с японскими самураями, громил белокитайского генерала Ляна во время конфликта на КВЖД, отстаивая независимость Советской республики, в эти годы молодой начальник СС Карл Кох сражался против граждан своей страны; разгонял демонстрации, подавлял забастовки, устраивал еврейские погромы и открыто призывал к созданию грандиозных концлагерей.

Перед самой войной, когда преподаватель высшей офицерской артиллерийской школы полковник Иван Иванович Смирнов отдавал свои знания и опыт будущим командирам, будущим героям обороны Москвы, героям Ленинграда, Сталинграда, Севастополя, в это время штандартенфюрер Карл Кох, комендант крупнейшего в Европе политического концлагеря Бухенвальд, учил своих подчиненных пытать, убивать, организовывать массовые казни, проверял действие печей крематория, готовился претворить в жизнь гитлеровский план «обезлюживания Европы».

— Вы большевик?

Иван Иванович ответил утвердительно.

Кох усмехнулся.

— Странно видеть подполковника в таком жалком виде. Вам, вероятно, предлагали вступить в «Российскую освободительную армию», которой командует русский генерал Власов? Вы могли бы иметь видное положение в этой армии.

— Быть военнопленным — это не значит быть предателем.

— Отдаете ли вы себе отчет в своих поступках, находясь в положении военнопленного?

— Что вы имеете в виду?

— Вы разводите большевистскую пропаганду, надеясь сорвать планы немецкого командования.

— Митингов я не устраивал. Будучи лишен свободы, я не лишен права мыслить, не лишен языка, чтобы своими мыслями обмениваться с людьми, которые окружают меня.

Переводчик внимательно посмотрел на спокойное лицо Ивана Ивановича и стал переводить его ответ.

— Ваша агитация вредна для вашей родины. Мы хотим привлечь военнопленных для налаживания порядка в вашей стране. Советские офицеры вступают в немецкую армию. Советские инженеры и рабочие специалисты идут на наши заводы. У вас в стране в целом и в армии полное разложение, хаос. Мы должны спасти Россию общими усилиями.

— В Советском Союзе существуют такие организующие силы, которые не допустят разложения в армии и беспорядков в стране. Я глубоко убежден в победе моего народа.

Кох рассмеялся.

— Вы наивный человек!

Комендант открыл ящик письменного стола и вытащил листок, исписанный мелким почерком.

— Я покажу вам документ, который лишний раз свидетельствует о том, что разложение в Красной Армии явилось следствием больших пробелов в воспитании. Немецкий офицер никогда бы не решился написать донос на другого офицера, да еще старшего! Вот почитайте, — штандартенфюрер протянул бумагу подполковнику.

Это был донос.

Иван Иванович пробежал взглядом по неровным строчкам, написанным, видимо, дрожащей от страха рукой: «Военнопленный подполковник Смирнов ведет в бараке большевистскую пропаганду…», «Комиссар Смирнов рассказывает о каких-то новых победах Красной Армии…», «В течение суток у него на беседах бывают десятки военнопленных…», «Коммунист-подполковник является очень опасным человеком в лагере…» Взглянул на подпись: лейтенант Песовский.

Кох выжидающе наблюдал за русским подполковником.

Тот свернул лист вчетверо и положил его на стол.

— В семье не без урода.

Их взгляды встретились. Иван Иванович прямо смотрел в серые, оловянные глаза коменданта.

— Что же касается некоторых пробелов в воспитании, то, как показывают события на фронтах, Красная Армия их успешно исправляет.

Кох вскочил.

— А откуда вам известно положение на фронтах?!

Подполковник ответил, что в концлагерь поступают люди, попавшие в плен значительно позднее его, и он считает их сведения достоверными.

— Вы заблуждаетесь! Незначительная уступка территории, предпринятая немецкой армией для выравнивания линии фронта, не есть отступление!

Унтер-офицер едва успевал переводить. Он хорошо знал характер коменданта. Такая нервозность обычно ничего хорошего не обещала.

— О каких успехах вы можете говорить, когда немецкая армия находится в центре вашей России? Инициатива в наших руках. Мы диктуем ход войны. Это видит весь мир! Я даже могу сказать больше: на днях начнется новое грандиозное наступление, и доблестные войска фюрера пройдут до Урала! Вы, русские, еще увидите это!

— Господин полковник, сомневаюсь, что я увижу подобное.

Штандартенфюрер сел.

— Вы правы. Вам, подполковник Смирнов, этого не увидеть. Через пятнадцать минут вас расстреляют.

Иван Иванович гордо усмехнулся.

— Вот в этом, господин комендант, я не сомневаюсь.

В глазах Коха сверкнула молния.

— Встать!!!

Узник неторопливо поднялся.

— Русская свинья, ты не умрешь! Ты будешь жить. Великая Германия умеет наказывать своих врагов. Ты будешь жить, чтоб мучаться в этом аду, гнить, сожалея и раскаиваясь. Ты будешь ползать на коленях и видеть торжество Германии!

Подполковника Смирнова вывели из кабинета. В коридоре его догнал переводчик.

— Герр подполковник, я несколько смягчил ваши показания. Вас не расстреляют, — унтер-офицер заискивающе глянул в лицо Ивана Ивановича. — Надеюсь, в будущем вы не забудете этого.

Глава одиннадцатая

Первые недели новых «гофлингов» — заключенных — приучали к лагерным порядкам. Около барака ежедневно по три часа проводились занятия. «Капо» — капрал рабочей команды — уголовник Август Скауц добивался, чтобы каждый новичок и все вместе выполняли приказания дружно бегом. Только бегом. Стоило одному замешкаться, и все начиналось сначала. Особенно «отрабатывались» приемы снятия головного убора. До Бухенвальда Андрей и не подозревал, что такое простое действие — снятие шапки — может стать серьезным «делом», требующим внимания и ловкости.

Громила, так узники окрестили Августа Скауца, требовал, чтобы при встрече с эсэсовцами заключенные мгновенно снимали головной убор. Снимать его следовало по команде «мютцен ап». При первом слове заключенные должны схватить правой рукой шапки и, услышав «ап», стукнуть себя по бедру. Это идиотское упражнение проделывали по сотни раз. И если Громила замечал разнобой, виновник получал удар хлыстом.

Вечерами, после проверки «аппеля» и отбоя, наступало свободное время. Охранники, эсэсовцы уходили из лагеря, капо расходились по своим каморкам или шли в свой клуб смотреть очередной кинобоевик. Только усиленные патрули с собаками бродили вокруг лагеря, а с пулеметных вышек всматривались в квадраты кварталов автоматчики. Хождение по лагерю после отбоя воспрещалось.

Однако в эти вечерние часы, рискуя жизнью, из блока в блок пробирались заключенные, искали близких, земляков. А зеленые открывали меновую торговлю.

По бараку вдоль нар шел седоголовый чех. В руках у него ведро. Из каждого отсека выглядывали узники и осторожно клали в ведро по крошке, по маленькому кусочку хлеба.

— Кому собирают? — спросил Андрей у Пархоменко.

— Восьмому блоку, — ответил днепропетровец и отломил горбушку от своей скудной пайки.

— Их что, оштрафовали? — допытывался боксер. — Оставили без хлеба?

— Не… Там дети.

У Андрея перед глазами встали изнуренные бледные мальчишки, которые тащили колымагу, он вспомнил того рыжего, веснушчатого. Молодчина чех! Бурзенко достал свой хлеб, посмотрел на него. Кусок хлеба свободно умещался на широкой ладони. Боксер отломил добрую треть пайки и протянул чеху.

— Спасибо, други, спасибо, — чех осторожно двумя руками нес драгоценное ведро. — Спасибо, други.

Иван Пархоменко отвернулся к стене. Там, в Днепропетровске, осталась его жена и трое ребят. Что с ними? Живы ли?

Тускло светят электрические лампочки. Одни заключенные, измученные непосильной работой, едва переступив порог, сразу же повалились на нары, спят. Другие занимаются своими делами: латают полосатую робу, чинят обувку, мастерят из куска дерева или кости какой-нибудь замысловатый мундштук или портсигар.

Сегодня в блок пробрался незнакомый заключенный с маленькими мышиными глазами.

— Кто у вас тут русские? — с заговорщицким видом тихо спросил он.

Его тотчас окружили советские военнопленные. Пархоменко толкнул локтем Андрея.

— Пойдем послушаем.

Гость уселся на табуретку и, обведя всех хитрым взором, начал:

— Ну как, ребята, надоело здесь?

— Еще бы, — сочувственно закивали окружающие, а кто-то вздохнул:

— Эх, домой бы сейчас…

— Домой? — оживился незнакомец. — О доме, друг, забудь.

— Это почему?

— Да все потому, — продолжал он, — что дома у тебя больше нет и с родными никогда в жизни не встретишься.

— Ты баланду нам не разводи. Выкладывай дело, — зашумели заключенные.

— А я и не развожу. Дело-то проще простого, — незнакомец уставился на Андрея. — Вот ты, парень, кто ты есть?

Бурзенко от неожиданности немного растерялся. На него со всех сторон смотрели товарищи по блоку. Андрей не знал, что ответить. Кто он есть? Да, над этим вопросом он никогда не задумывался, ибо считал себя все тем же, кем он был два года назад, — советским человеком.

А тот воспользовался замешательством Андрея и, смотря ему в глаза, бросил:

— Ты есть предатель Родины!

— Что-о? — у Андрея заходили желваки.

— Ты не кипятись, — замахал руками незнакомец и вместе с табуреткой попятился назад. — Я тебя не считаю предателем… нет, нет!

— А кто… считает?..

— Там, дома. Дома, на Родине. На Родине тебя считают предателем! И тебя, и меня, и всех нас считают предателями! Изменниками! Мы нарушили устав, мы нарушили военную присягу. Там, дома, нас ждет наказание, статья уголовного кодекса. Это факт! Мы здесь мучаемся, а там, на Родине, для нас в Сибири места подготовлены.

— Вот что, земляки, — немного выждав, продолжал незнакомец, — все мы, выходит, стали людьми без Родины. Это как пить дать. И тут плохо и там хлебом-солью не встретят…

— Да… — неопределенно протянул кто-то из заключенных.

— Но есть люди, которые о нас думают, беспокоятся, — таинственно произнес незнакомец. — Есть русские патриоты! Они собирают армию. «Российскую освободительную армию»! Тот, кто запишется в нее, получит сразу освобождение из лагеря, шерстяное обмундирование и другие привилегии. Вот прочтите!

И он вытащил из кармана пачку листовок.

— Постой, постой, — подался вперед Пархоменко, — а почему армию зовут освободительной? Она что, Родину от немцев освобождает?

— Чудак! — усмехнулся незнакомец. — Не от друзей — немцев, а от врагов России, от большевиков!

Наступило молчание. Первым не выдержал Андрей. Он молча снял с ноги тяжелую деревянную колодку и потряс перед его носом.

— Вот видишь эту штуку?

— Ну?..

— Если ты, шкура, еще рот откроешь, я этой колодкой тебе по морде! Понятно?

Незадачливый вербовщик съежился.

— Убирайся отсюда, гадина…

Тот, видимо привыкший к тому, что его награждают кулаками, вскочил и попятился к двери.

Пархоменко сгреб листовки и сунул их в карман.

— У нас в нужнике нынче бумага кончилась…

Под улюлюкание вербовщик выскочил из блока.

Утром, после проверки, Андрея оставили в лагере. Его вызывали в канцелярию гестапо.

Низкое каменное здание, темные глазницы окон. В дверях лагершутце — полицейский из заключенных уголовников. Он лениво курит сигарету, прислонясь спиной к дверям. Солнечные зайчики играют на его белесых бровях, ресницах, гладковыбритом круглом подбородке. «Совсем деревенский парень, — решил Андрей, подходя к дверям. — Такой, как и наши ребята… Снять с него только форму…»

Но стоило Андрею подойти к дверям, как полицейский преобразился.

— Шнель!

У Андрея в предчувствии чего-то страшного сжалось сердце.

Лагершутце быстро вынул изо рта сигарету и резким движением руки хотел ткнуть ее, как в пепельницу, в лицо Андрею. Бурзенко тут же отклонился назад и, как это не раз он применял в боксерских поединках, «нырнул» под руку. Прием защиты Андрей выполнил быстро, инстинктивно, не думая.

— Шнель! — взревел лагершутце и ударил Андрея палкой по спине.

В полутемном коридоре три двери. В какую? Полицай палкой направил Бурзенко в крайнюю правую.

Просторная комната, низкий потолок, на окнах цветы. Справа у окна — письменный стол. Рядом с окном на тумбочке — радиоприемник. Пухлолицый, с глазами навыкате немец в форме младшего офицера смерил Андрея холодным взглядом и жестом руки показал на середину комнаты.

— Битте!

Потом протянул руку и толстыми пальцами включил приемник. Полились мелодичные звуки танго. Как давно Андрей не слыхал никакой музыки, кроме фашистских маршей!

Но танго служило сигналом. Два рослых эсэсовца, вооруженных палками, выскочили из боковых дверей. На голову, плечи, спину Андрея посыпались удары. «Только бы не упасть», — подумал Бурзенко, прикрывая голову руками.

Офицер глядел на ручные часы. Через три минуты он выключил музыку. Запыхавшиеся эсэсовцы прекратили избиение.

У Андрея гудела голова, в ушах стоял звон, все тело горело, с лица текла кровь.

В комнату, широко шагая, вошел худощавый немец в штатской одежде. На его носу блестели очки. Офицер кивнул головой, и лагершутце стал переводить вопросы:

— Лейтенант?

— Рядовой, — ответил Андрей и вытянулся.

— Врешь?

— Врать с детства не учили.

— В каких парашютных войсках служил?

— Я рядовой пехоты.

— Молчать! Отвечать быстро, не задумываясь. Почему очутился в тылу наших войск?

— Наша рота оказалась в окружении.

— Коммунист?

— Нет.

— Кем работал?

— Я был спортсмен.

— Кем?

— Боксером был.

Вопросы сыпались один за другим: где учился, в какой части служил, собирал ли профсоюзные взносы, какие носил оборонные значки и т. д. и т. п. И в этом потоке вопросов упрямо повторялись одни: когда и где был высажен с самолета, какое имел задание. По ним Андрей сразу догадался, что в лагерь пришло его личное дело из Дрезденской гестаповской тюрьмы.

Там Андрея допрашивал такой же грузный немец в форме гестапо, с таким же тупым взглядом задавались те же вопросы. И так же били палками. Только там, в Дрездене, одновременно с Бурзенко допрашивали туркмена Усмана и москвича Ефима Семеновича. Попали они в руки гестаповцев через месяц после побега из Ганноверского шталанга, лагеря военнопленных.

Глава двенадцатая

Это был дерзкий побег: ведь троим советским воинам, не зная немецкого языка и местности, без компаса и продовольствия предстояло пройти через всю фашистскую Германию и Польшу. Они ясно понимали, как малы их шансы на успех, но они предпочли бы погибнуть в неравной схватке при поимке, чем жить в фашистском плену.

Шли ночами, пробираясь по оврагам, перелескам, полям. Населенные пункты обходили стороной. Любой дом, даже одинокая усадьба лесника, маленькая будка у железнодорожного переезда грозили пленом.

Путь держали на юго-восток, ориентируясь по звездам.

— Только бы выбраться из проклятой Германии, — говорил Ефим Семенович. — Там будет легче. В Польше — это почти что дома!

В первые же дни после побега, когда у беглецов немного улеглось нервное возбуждение, их стал мучить голод. Небольшой запас высохшего хлеба и соли, который удалось тайно сэкономить в лагере, растягивали на целую неделю. А пьянящий весенний воздух и утомительные переходы возбуждали неутолимый аппетит. Пробовали есть молодую траву, зеленые побеги пшеницы и кукурузы.

На десятые сутки Ефим Семенович решил во что бы то ни стало раздобыть еды.

Глубокой ночью беглецы подкрались к дому, стоящему на окраине небольшой деревушки. Бурзенко направился к сараю. Он быстро нашел небольшую дверь и открыл железный засов.

В сарае темно. Ноздри щекочет запах квашеной капусты и вяленого мяса. Раздумывать некогда. Прикрываясь полою куртки, Андрей чиркает зажигалкой и видит аккуратные приземистые бочонки с капустой, помидорами, огурцами. С железных крюков свисают два обвяленных, но еще не копченных окорока.

Андрей с усилием подавляет желание вцепиться в них зубами, снимает оба окорока, набивает карманы огурцами. Что бы еще прихватить? Осмотрелся. На полке он замечает небольшой картонный коробок с сыром. Забирает и его.

Осторожно, стараясь не шуметь, Андрей выбрался из сарая и, прижимаясь к стене, крадучись, добрался до угла дома. Там его ждали Усман и Ефим Семенович.

— Что-то вкусно пахнет, — Усман потянул носом.

Полчаса быстрой ходьбы, и маленький отряд далеко углубился в лес. Как приятно шагать с такою ношею! И когда Ефим Семенович объявил привал, Усман толкнул локтем Андрея.

— Сейчас наш праздник будет.

Но майор твердо сказал:

— Никакого пира не будет. Немного подкрепимся, и ходу. Надо как можно дальше уйти.

С этими словами он отрезал самодельным ножом каждому по ломтю мяса, дал по соленому огурцу и по кусочку сыра.

— Ешьте стоя. Чтоб на земле следов не оставлять.

Еду проглотили мгновенно, и снова в путь. Перед самым рассветом, когда отмахали несколько километров, остановились в глухом лесу, около заброшенного дома. По стеблям прошлогодней травы, которая густо росла возле дверей, можно было догадаться, что здесь давно никто не живет. Влезли на чердак и втянули туда за собой небольшую шаткую лестницу.

Впервые за многие месяцы наелись досыта. Андрей, устроившись на охапке сена, чувствовал, как по всему телу разливается приятная слабость. Сон, словно пуховой платок, окутывал голову…

…С каждым днем беглецы уходили все дальше и дальше на юго-восток. Судьба, кажется, улыбалась им. Беглецам удавалось уходить от неоднократных погонь, ускользать от своры тренированных собак, с которыми полицейские устраивали настоящую охоту за беглыми русскими. А сколько раз они служили объектами ночных поисков!

И с каждым пройденным километром опасность быть пойманными не уменьшалась, а, кажется, увеличивалась. Жизнь превратилась в какую-то отчаянную игру, игру со смертью. Много лишений и трудностей пришлось перенести, но никто ни разу не пожаловался на усталость, на слабость. Их вела большая любовь к Родине. Что может быть сильнее этого? Разве только ненависть, та ненависть, которая слабых делает сильными, робких — смелыми, та ненависть, которая дает крылья, рождает волю к борьбе не на жизнь, а на смерть. И эта опаляющая душу ненависть также была в их сердцах.

Как-то перед самым рассветом беглецы вышли на железную дорогу. Что за дорога, куда она вела, никто из них не знал. Но эта железная дорога шла на восток. Следовательно, по ней могут двигаться войска и грузы для фронта. Слева, за поворотом, мелькал огонек полустанка. На переезде стоял военный эшелон. Над паровозной трубой попыхивал белый дымок.

— Встречного ожидает, — заключил Усман и тут же добавил: — А что, если стрелку сдвинуть?..

— Правильно голова работает, — похвалил майор.

Но переставить стрелку не удалось. Когда Андрей и Усман подползли к ней, они убедились в том, что стрелка автоматическая.

— Пошли назад, — шепнул Андрей.

— Постой, — и Усман вытащил из кармана железный костыль, который он подобрал на откосе. — Давай как-нибудь? А?

Андрей посмотрел на костыль, на развилку железнодорожного полотна, и в голове мелькнула мысль: а если вогнать туда кусок железа?

Лежа на земле, они с Усманом вогнали костыль в стрелку. Туда же натискали камней. Потом Усман насыпал пригоршнями песок в механизм автоматической стрелки.

Оглядываясь, они осторожно поползли назад. А в сердце до боли обидно, что ничего серьезного не сделали. Сюда бы мину!

Уверенности в том, что железный костыль явится настоящей помехой на пути поезда, ни у кого не было. Так оно и получилось. Встречный состав, который вскоре появился, без всякой задержки прогромыхал через разъезд. Машинист даже не сбавил скорости. Андрей и Усман с замиранием сердец долго прислушивались к стуку колес, потом уныло опустили головы: не вышло. Ефим Семенович отругал их за бессмысленный риск.

— Сделать ничего путного не сделали, а загубить себя в два счета могли. Мальчишки!

Но костыль, вставленный в автоматическую стрелку, «сработал». Состав, который стоял на разъезде, пыхтя, тронулся в путь. И не успел он набрать скорость, как послышались грохот, скрежет железа, лязг буферов…

Беглецы притихли, вслушиваясь.

Паровоз передними колесами сошел с железнодорожного полотна. А шпалы, не выдержав нагрузки, оказались раздавленными колесами. Паровоз прочно «сел» в землю.

— Он даже наклонился набок, — радостно сообщил Усман, сбегавший на разведку, — как верблюд, когда он садится на землю… Молодец, Андрей!

Они поспешно уходили.

Дни складывались в недели. Позади сотни километров фашистской Германии, пройденные пешком, ночами. Сотни километров тяжелого и голодного похода. И когда однажды на рассвете увидели широкую серебряную ленту реки, три друга долго смотрели на нее и улыбались.

— Дошли…

От далекой реки веяло прохладой, в воздухе пахло илом и рыбой.

Ефим Семенович снял фетровую шляпу, взятую в кладовке какого-то бауэра, и долго смотрел вперед.

— Одер…

— Одер… — повторил Усман. Там, в далеком Туркменистане, он часто любил смотреть на широкие, меняющиеся берега своенравной Амударьи, красавицы пустыни. И эта чужая река, думал он, чем-то похожа на ту. Чем именно, сказать он не мог, но что похожа, в этом был уверен твердо.

Андрей покосился на потрескавшиеся от ходьбы ноги и, ни слова не сказав, зашагал вперед. За рекой должны быть польские леса. Они вставали надежной защитой.

Сохраняя осторожность, беглецы подошли к реке. Тут было значительно холоднее. Старая, потрепанная одежда, которую они «реквизировали» из чуланов и сараев, согревала плохо. Но на душе радостно и тепло. Дошли!

В предрассветных сумерках Ефим Семенович отправился на разведку. Он долго блуждал в прибрежной полосе, обследовал дороги, искал возможности переправы.

Вернулся он почти утром. По его лицу Андрей и Усман догадались: неприятные вести. Ефим Семенович сел на землю и улыбнулся грустно.

— Ошиблись мы… Это не Одер…

Усман и Андрей даже привстали.

— А что?

— Эльба…

В этот же день Андрей и его товарищи стали жертвой облавы. Толпа так называемых цивильных — мирных — немцев, среди которых особенно выделялись члены национал-социалистической партии и активисты фашистской молодежной организации «Гитлерюгенд», совместно с полицией прочесывали лес. Поимка беглых пленных приносила немалый доход; за каждого пойманного русского немецкая комендатура выплачивала по триста марок. Это была солидная сумма.

Более трех часов беглецам удавалось ускользать от ярых преследователей. Они много раз слышали почти рядом голоса, издали видели полицейского. Может быть, и прошли бы немцы стороной, не будь с ними собак. Одна из них наткнулась на притаившихся беглецов. Не успел Андрей вскочить, как овчарка с лаем бросилась на него.

Сопротивляться было бесполезно. Ефим Семенович едва успел выбросить нож.

Избитые, закованные в ручные кандалы, они были доставлены в город Дрезден, в гестаповскую тюрьму.

Снова плен, снова все повторяется сначала. Только на этот раз Андрею пришлось познакомиться с гестаповским конвейером, с камерой пыток.

В просторном подвале сыро и сумрачно. Но едва Андрей перешагнул порог, как вспыхнули два прожектора. Свет на мгновение ослепил глаза.

— Ну как, господин русский, вы уже подумали?

Перед Андреем стоял грузный, мордастый гестаповец. Его огромный живот стягивал лакированный ремень.

— У вас было время на размышление. Жизнь человеку дается только один раз, — сказал он вкрадчивым голосом. — Да. Один раз, а вы такой молодой! Мне вас жаль, — гестаповец говорил на русском языке, без акцента. — Когда вас сбросили? В каком районе? Мы здесь одни, и о вашем признании никто не узнает. Клянусь вам. Скажите, какое вам дали задание, назовите явки, кто содействует в протекторате? Несколько слов, и ваша жизнь спасена.

Андрей молчал. «Пусть, гады, думают, что я не беглец из концлагеря, а разведчик. Все равно и тех и тех убивают…»

— Ну что ж, не хотите по-хорошему, начнем по-плохому, — и гестаповец кивнул головой. И началось. Два рослых гитлеровца били Андрея палками. Потом вылили на него ведро воды. Когда Бурзенко, шатаясь, поднялся, на него снова обрушился град ударов.

Потом ему выкручивали руки, рвали волосы, прижигали раскаленными железными прутьями.

— Будешь говорить?

Андрей молчал.

Гестаповец открыл портсигар, закурил. Выпуская голубые кольца дыма, медленно произнес:

— Жизнь, видимо, вам недорога. Ну что ж. Мы вас расстреляем.

И отдал какую-то команду по-немецки.

Два палача поставили Бурзенко лицом к стене. Перед Андреем был толстый деревянный щит, весь пробитый пулями. На цементном полу виднелись следы несмытой крови… Андрей почувствовал на затылке холодное прикосновение пистолета. Он не мог видеть, что гитлеровец поднял второй пистолет и выстрелил вверх. В ту же секунду палач ударил Андрея палкой по голове…

Когда Андрей пришел в себя и открыл глаза, то не сразу сообразил, где находится. В радуге мерцающих огней он увидел одутловатое лицо следователя. Гестаповец что-то говорил. Его губы улыбались, Андрей напрягал память. В ушах глухой шум. Сквозь этот шум откуда-то издалека доносились слова:

— Ты теперь на том свете… Да. Но и там есть немцы… Тебе их не избежать.

Что было потом, Андрей не помнит.

Очнулся он от страшного крика. Где он? Что с ним? Перед лицом его два фашиста двигаются вверх ногами и кого-то бьют. Почему они вверх ногами? Нет, это не они, а он, Андрей, находится вверх ногами. Именно он. Его привязали за ноги к потолку. А руки, скрученные за спиной, оттягивают пудовые гири…

А кто кричит? Знакомый, очень знакомый голос. Это… это… Усман! Да, Усман, терпи, Усман! Стисни зубы и молчи, Усман!..

Усмана, так же как и Андрея, подвесили за ноги и били палками по ребрам.

Десять дней и десять ночей длился кошмар, этот страшный сон, это существование на грани жизни и смерти. Их били, ослепляли светом, дразнили едой, пытали током, уговаривали и шантажировали. Пытали по одному и всех троих вместе, по очереди на глазах друг друга и одновременно. Но никакие пытки не смогли заставить их сказать правду.

Особенно сильно пытали Ефима Семеновича, фашисты переломили ему кости рук и ног. Он лежал неподвижно. Силы покидали его. Темные глаза поблекли, ввалились. Опухшее лицо, все в кровоподтеках и синяках, заросло черной бородой. Крупные мясистые губы, покрытые темным налетом, местами потрескались. И эти запекшиеся губы шепчут:

— Усман, что ты плачешь? Стисни зубы и молчи. Молчи и запоминай. Все запоминай. Придет час расплаты! Скоро придет!

Медленно наступал рассвет. За окном, за решеткой, началось утро. Усман размазал кулаком влагу под глазами.

— Я буду молчать. Камнем буду молчать.

— Вот так, — прошептал майор.

В камере стало тихо. Андрей задремал. Но ненадолго. Его разбудил необычно хриплый голос Ефима Семеновича:

— Передайте в штаб армии… задание выполнено… — он приподнялся на локтях, глаза лихорадочно блестели. — Прощайте…

Андрей и Усман бросились к другу. Усман взял большую руку майора и прижался щекой к ней.

— Ефим Семенович… Скоро солнце взойдет… Мы будем его смотреть…

Квадрат неба в маленьком окне, перечеркнутый железными прутьями, из белого постепенно становился розовым, потом красным. Красным, как кровь, которая вытекала изо рта Ефима Семеновича, красным, как знамя, под которым он жил, сражался и умер.

Тело майора два дня находилось в камере. А на третий на рассвете вошли солдаты и куда-то повели Андрея и Усмана. Они обнялись на прощание, поцеловались.

Но их не расстреляли, а привезли на станцию. Пленников втолкнули в товарный вагон, переполненный заключенными. К вечеру Усман занемог.

Глава тринадцатая

— Да-с, богатства Каспийского моря неисчислимы. Ни в одном водоеме нашей планеты нет ни такого разнообразия, ни количества осетровых. И по улову рыбы, особенно ценнейших осетровых пород, Каспий занимает первое место…

— Простите, Петр Евграфович, можно спросить?

— Пожалуйста, пожалуйста.

— Вот вы нынче говорите, что улов рыбы на Каспии — самый большой в мире, — заключенный встал, словно в школе, с места и, трудно подбирая слова, спросил: — А как же дальше будет? При такой мировой ловле вскорости и ни одной рыбины, осетрины то есть, вовсе не останется?

Петр Евграфович выслушал, снял очки, протер их полою полосатой куртки и водрузил на прежнее место. В глубоко запавших глазах профессора доброта и грусть.

— Замечательный вопрос! Это, мои молодые друзья, вопрос хорошего хозяина. Да-с! Вам принадлежит будущее. Вашими руками будет строиться новая жизнь. Вашими. Нельзя забывать об этом. Давайте смотреть в будущее. Улов рыбы при современной технике, в наш механизированный век, составляет всего-навсего только десять процентов. Да-с, молодой человек, десять процентов. Это значит, что из каждых ста осетрин вылавливают только десять штук, а остальные растут и умножают народное богатство. Каспий — это наша бездонная кладовая, наши неисчислимые сокровища. И этим сокровищам угрожает опасность.

Петр Евграфович сделал паузу и, подняв палец, заострил внимание.

— Каспий мелеет! И мелеет катастрофически быстро. Вот вам некоторые цифры. Вдумайтесь в них. В 1925 году уровень воды в Каспийском море был ниже уровня мирового океана на двадцать пять метров. Что это значит? Давайте разберемся. Нужно просто-напросто взять двадцать пять метров, на которые понизился уровень воды, и разделить на тысячелетия, на возраст моря. И что мы получим? Получим миллиметры. Да, друзья мои, два с половиной миллиметра обмеления. На такую мизерную цифру ежегодно понижался уровень воды в Каспии. И если бы эти миллиметровые темпы сохранялись, нам с вами не о чем было бы горевать. Но в наш век темпы обмеления резко возросли. Если в 1925 году уровень воды был всего на двадцать пять метров ниже уровня мирового океана, то к настоящему времени он уже составляет 26,3 метра. За каких-нибудь восемнадцать лет уровень воды понизился почти на полтора метра. Это уже опасность, это катастрофа! Каждый год море стало понижаться не на миллиметры, как раньше, а почти на десять сантиметров! Это непомерно много. Да-с… Это беда. Страшная беда. Очертания берегов принимают другие формы. Там, где недавно был залив Комсомолец, сегодня обнажается дно, а завтра образуются песчаные барханы. Остров Челекен превращается в полуостров. А Гурьев из морского и портового города превращается в сухопутный, море уходит от него!.. Далее. Начинает пересыхать и дельта Волги, она мелеет. А ведь именно здесь, в многочисленных рукавах и заводях, нерестуют ценные породы рыб, начинают первые движения, жизнь будущие осетры и белуги! Как видите, друзья мои, каспийская катастрофа несет в себе угрозу нашему народному хозяйству.

То, что сообщил профессор, поразило слушателей. Большинство из них было знакомо с Каспийским морем только по карте и мало интересовалось его прошлым и будущим. Теперь же проблема Каспия захватила узников. Слушая ученого, они забывали о своем положении, о пулеметных вышках, об охранниках, о непрерывно терзавшем их голоде.

— Петр Евграфович, растолкуйте, пожалуйста, — спрашивает Пархоменко, — а почему это так вдруг стало море убывать, словно в дне затычку вытащили?

Профессор понимает, что вопрос, заданный Иваном Пархоменко, волнует каждого из сидящих. Значит, проблема, которой он посвятил многие годы своей жизни, найдет последователей и среди этих молодых узников.

— Вопрос совершенно правильный, и над ним, друзья мои, задумались многие ученые. Провели различные научные исследования моря, изучили процессы испарения и подсчитали количество поступающей воды. Тут-то и нашли отгадку. Наши реки: Волга, Урал, Эмба, а также Кура и Терек, все подземные ключи и дожди приносили много лет тому назад Каспию более четырехсот десяти миллиардов кубометров воды в год, а сейчас объем поступающей воды резко снизился. В настоящее время в Каспийское море ежегодно вливается всего четыреста миллиардов кубометров воды. В то же время за один год с поверхности Каспия испаряется четыреста четырнадцать миллиардов кубометров воды. Как видите, друзья мои, расход воды значительно больше прихода. В этом и заключается главная причина катастрофы. Каспийскому морю не хватает воды! Оно задыхается от жажды! Море, которое тысячелетиями кормило и одевало целые народы, сегодня с надеждой обращается к людям. Оно ждет помощи. Надвигающаяся катастрофа может привести его к гибели. Огромное море может превратиться в небольшое соленое озеро. Такие примеры уже есть. В Африке находится соленое озеро Чад, которое когда-то было, как и наш Каспий, величавым морем. Да-с. Молодые мои друзья, Каспий взывает о помощи, и мы должны ему помочь.

Пархоменко встал. Ему очень хотелось послушать дальше, но надо идти. Сегодня очередная встреча с Михаилом Левшенковым. Они видятся по воскресеньям. Левшенков передает последние известия о положении на Восточном фронте. И сегодня же вечером, после многочасовой проверки, когда узники доберутся до своих постелей, он, Иван, расскажет о новостях своим самым верным друзьям. Они завтра в каменоломне передадут сообщение с Восточного фронта надежным товарищам, а те, в свою очередь, понесут информацию дальше. Правда, которую так старательно стремятся скрыть от тысяч своих пленников фашисты, становится известна всем. Она передается из уст в уста, проходит по всем баракам, от человека к человеку, зажигая сердца. И пышные официальные заявления гитлеровской пропаганды «об эластичной обороне», «о преднамеренном выравнивании линии фронта» не разобьют, а подтвердят правдивость тайных сообщений: наши наступают!

Иван шел к прачечной, к месту, где он обычно встречался с Левшенковым. Проходя мимо двенадцатого блока, он увидел большую группу зеленых. Бывший староста лагеря бандит Олесс давал указания и вручал каждому уголовнику боксерские перчатки. «С жиру бесятся, сволочуги, — подумал Иван, обходя бандитов стороною, — ишь, боксом развлекаются!»

Зеленые тоже не обратили внимания на Пархоменко.

— Как у тебя напарники, надежные? — Олесс обратился к Трумпфу.

— То, что надо. Настоящие буйволы, — осклабился бандит. — Как закатят в лоб, сразу гроб заказывай!

— С этим не торопитесь, — напутствовал Олесс. — Обрабатывать так, чтобы только после нескольких сеансов попал в крематорий. Густ сказал, что платить будут только за чистую работу. Ясно?

Бандиты большими группами направились к блокам, в которых жили политические. Трумпф со своими «буйволами» поспешил в Малый лагерь.

Переступив порог шестьдесят второго карантинного блока, Трумпф осклабился: он явился вовремя! В передней половине блока, в столовой, вокруг широкого стола столпились политические. Они слушают какого-то очень исхудавшего узника в роговых очках.

Трумпф секунду помедлил. «Буйволы» столпились вокруг него. Политические продолжали слушать узника, жадно ловя каждое слово. Они даже не повернулись, не обратили внимания на вошедших.

«Так, очкастый пропаганду разводит, — решил Трумпф. — Начнем с него».

Бандит двинулся вперед, к столу, расталкивая слушателей, «Буйволы» угрожающе двинулись за ним.

Петр Евграфович повернулся к вошедшим и строго сказал Трумпфу:

— Я вас слушаю, молодой человек.

Трумпф смерил профессора уничтожающим взглядом. Такому дай щелчок — и двадцать марок в кармане! Тут бандит вспомнил наставления Олесса. Он чертыхнулся.

«Чтоб только после нескольких сеансов…» Пусть сам попробует бить таких доходяг, да так, чтоб сразу не дохли, как мухи!

Зеленый бросил ученому боксерские перчатки. Тот с удивлением посмотрел на них. Что это? Подарок? Петр Евграфович готов произнести слова благодарности и отказаться от подарка. Но бандит грубо бросил:

— Надевай на лапы.

Петр Евграфович вежливо отодвинул от себя перчатки.

— Благодарю вас, но моим рукам не холодно. Я могу жить, как все, без перчаток… Да-с.

— Надевай, тебе говорят! — повысил голос Трумпф.

— Я вас, молодой человек, не понимаю. Зачем?

— Сейчас узнаешь, — прорычал Трумпф, натягивая на свои ручищи, поросшие рыжей шерстью, упругие рукавицы. — Мы посмотрим, как твой большевистский дух поможет тебе драться.

— Драться?! — у профессора от недоумения вытянулось лицо, и он часто заморгал. — Драться?!

— Угу!..

— Не тронь профессора! — перед Трумпфом встали два политических. — Не тронь профессора!

Бандит широко размахнулся и ударил того, который был выше ростом.

В блоке началась свалка. Она продолжалась недолго. Преимущество тренированных «буйволов» было очевидным. Они в несколько минут разбросали по сторонам политических, бросившихся на выручку профессору.

Трумпф трижды приподнимал профессора и каждый раз целил в лоб. Там, полагал бандит, кость твердая, и с первого сеанса активист еще дух не испустит.

— Тайм, — остановил Трумпф своих «буйволов». — В первом раунде чистая победа! Айда дальше!

Возбужденные первым успехом, «буйволы» направились в другой конец лагеря, к французам. Там они тоже рассчитывали на легкую победу. К тому же Трумпф знал в лицо французских активистов. Сейчас они познакомятся с кулаками Трумпфа!

Но второй раунд не состоялся.

У французов зверствовали сами эсэсовцы. Блокфюрер Отто, по прозвищу Пастух, и его дружок эсэсовец Корштадт обрабатывали двух священников. Корштадт сорвал сутану с Лелуара, доктора богословия, и, смеясь, топтал сапогами молитвенник:

— Свинья! Вот тебе, вот!

Лелуар с огромным синяком под глазом грустно повторял:

— Бог все видит! Он этого не простит.

Эсэсман подскочил к священнослужителю, сорвал у него с груди крест и швырнул его на землю.

— Старая свинья! Тебя надо к стенке! Служил, собака, партизанам, благословлял их! Вот твоему кресту! Вот твоему молитвеннику!

Доктора богословия Лелуара, профессора истории религии Колониального университета, фашисты считали опаснейшим политическим преступником: он был священником в партизанском отряде французского движения Сопротивления. Лелуар был приговорен к смерти, но потом казнь заменили пожизненным заключением в Бухенвальде.

Пастух «обрабатывал» палкой аббата Энока. Фашист заставил священника встать на колени, держать в каждой руке по кирпичу.

— А теперь, плешивая собака, кричи: «Христа не существует!» — приказал Пастух и взмахивал палкой: — Кричи: «Христа не существует! Единственный повелитель — это Гитлер!»

Аббат Энок, полуприкрыв глаза, мысленно обращался к Богу.

— Кричи, плешивая собака: «Христа не существует! Единственный повелитель — это Гитлер!»

По лицу аббата текли слезы и кровь. А Пастух все взмахивал палкой.

Трумпф и его «буйволы» с интересом наблюдали за работой эсэсовцев.

— Герр блокфюрер, вы по ребрам его, по ребрам! — посоветовал Трумпф. — Он тогда сразу запоет!

Видя, что Пастух не обратил на него ни малейшего внимания, Трумпф повернулся к выходу.

— Айда в двадцать пятый. Там русские политики.

«Буйволы» поспешили за вожаком.


Идея Коха претворялась в жизнь. Бандиты старались вовсю, каждый стремился заработать. Отъявленные головорезы, среди которых находились и бывшие боксеры-профессионалы, «культурно» избивали политических активистов.

Очередное массовое издевательство над истощенными и едва державшимися на ногах заключенными проходило, по мнению Олесса, успешно. Избивали, как правило, вечером, после проверки, до отбоя или по воскресным дням.

Два-три здоровяка в сопровождении лагерных полицейских и веселых дружков вваливались в барак и вызывали активистов. Прятаться бесполезно. И заступиться тоже было нельзя. Все делалось в виде игры. Зеленые предлагали своей жертве надеть боксерские перчатки:

— А ну-ка, надень. Посмотрим, как твой коммунистический дух помогает твоим костям держаться!

Надевал товарищ перчатки или отказывался от них, уголовникам было безразлично. Они все равно начинали избиения. Особенно с большим удовольствием бандиты Олесса избивали советских военнопленных. Здесь уголовники всячески изощрялись.

— Мы арийцы, — хвастались немецкие бандиты, — всегда били и будем бить русских.

— Советские свиньи могут драться только толпой, стадом. Настоящих бойцов у них нет!

Глава четырнадцатая

В канцелярии — шрайбштубе — после допроса и побоев Андрею на куртку и на штаны нашили мишени — белые кружки с красным сердечком. Такими мишенями в Бухенвальде отмечались наиболее опасные политические русские офицеры и заключенные, пойманные при побеге из плена. Так Андрей Бурзенко стал движущейся мишенью, флюгпунктом. Эта отметка позволяла охранникам стрелять в него без промаха при первом удобном случае.

Бурзенко перевели в другой барак — блок штрафников, где многие узники носили на своих костюмах роковые отметки. Стоило только заключенным отойти от места работы или чуть замешкаться при выполнении приказаний, как по ним без предупреждения открывали огонь.

Начались страшные дни. В четыре часа утра, после удара гонга, в барак, размахивая палками, врываются эсэсовцы:

— Хераус! Подъем!

Умирающих вытаскивают за ноги, живых поднимают ударами. Утренняя проверка «аппель» длится долго. Заключенные стоят без шапок по команде «смирно». Блок-фюрер монотонно выкрикивает номера узников. Эсэсовцы, прикрепленные к штрафному блоку, зорко следят за своими узниками. Стереотипные ответы заключенных следуют один за другим. И вдруг молчание. На очередной номер никто не отзывается. Блокфюрер и староста наводят справки. Все стоят не шелохнувшись. Через несколько минут становится известно, что номер такой-то ночью умер. Труп лежит на левом фланге.

Случается, что очередного номера не находят и среди умерших. Эсэсовцы объявляют тревогу. Начинаются поиски. Они иногда длятся несколько часов. И штрафники стоят на площади, ожидая решения коменданта.

Наконец выясняется — узник покончил жизнь самоубийством. Он бросился на колючую проволоку, через которую пущен ток высокого напряжения.

Проверка продолжается.

После «аппеля» завтрак. Не успеют узники проглотить еду, как их уже выстраивают в колонны и гонят на работу. Одних штрафников ведут чистить отстойники, других — канализационные трубы, третьих разносить навоз на эсэсовские огороды, удобрять землю.

Команда штрафников, в которую перевели Андрея, носила название «Новые ботинки». «Странное название», — думал Андрея, оглядывая угрюмо шагающих рядом новых товарищей. Только теперь он заметил, что у соседа справа ступни ног забинтованы. Забинтованы ноги и у соседа слева. Что это значит? Новая пытка?

Долго гадать не пришлось. Команду штрафников пригнали на площадку, огороженную со всех сторон деревянным забором. У невысокого здания стоят ящики. Капо, долговязый немец Пауль Фридман, которого, как узнал впоследствии Андрей, узники прозвали «Черный Изверг», и трое его помощников быстро открывают ящики. Андрей заметил, что у Пауля и его помощников на куртках нашиты зеленые треугольники — «венкеля». «Уголовные преступники, — вспомнил Бурзенко рассказы Ивана Пархоменко, — ну, добра не жди».

Эсэсовцы, попыхивая сигаретами, молча наблюдают за действиями зеленых. Те торопливо вытаскивают из ящиков ботинки. Новые, желтые. Грубая кожа лоснится на солнце, на подошве сверкают медные гвозди. Андрей видел такую обувь на фронте у немецких солдат. Неужели ее дадут заключенным?

Пауль выдает каждому узнику ботинки. И пару носков. Андрей сел на асфальт и сбросил свои деревяшки. С удовольствием натянул чистые носки и обулся. Ботинки были точно по ноге. Капо внимательно следил, чтоб никто не надел просторные башмаки.

«В таких можно прошагать не только через Германию, а через всю Европу», — думал Андрей, вспоминая, как месяц назад он прошел сотни километров босиком. Вначале ему показалось приятным, что ботинки плотно облегают ногу. Правда, они были грубы. Даже очень. Андрей сделал несколько шагов. Толстая подошва почти не гнулась. Грубый верх на изгибах больно давил на тыльную поверхность ступни, чуть повыше пальцев. И стало ясно, что носить ботинки будет несравненно трудней, чем деревянные колодки с брезентовым, мягким верхом. «Ничего, это на первых порах, пока разносятся, — решил Андрей, — а потом ходить в них будет одно удовольствие!»

Когда заключенные обулись, началась маршировка. Сначала шагали строем, четко отбивая шаг, потом цепочкой по кругу, а затем последовала команда:

— Бегом!

Бежать было дьявольски тяжело. А долговязый капо взмахивал длинной плетью из воловьих жил и хлестал по спинам и лицам заключенных.

— Шнель! Шнель! Быстрее!

Андрей бежал и думал: что за глупое занятие придумали эсэсовцы? Какой толк от этой бессмысленной беготни в новых ботинках? Никакого. Даже убыток: новые солдатские ботинки изнашиваются. Что ж, если сами немцы этого хотят, будем стараться портить новую обувь. Все-таки это легче, чем таскать тачку в каменоломне.

К полудню многие узники выбились из сил. Они еле передвигали ноги. На их спины градом сыпались удары. Устал и Андрей. Устал не от физической нагрузки. На тренировках в период подготовки к соревнованиям приходилось бегать больше. Устал от ботинок. Они из кожаных, казалось, стали свинцовыми. Ноги горели. Каждый шаг причинял боль.

— Шнель! Шнель!

Капо вытирает пот со лба и снова взмахивает тяжелой плеткой. Он бьет заключенных с азартом. Что руководит этим негодяем? Страх перед эсэсовцами, желание выслужиться ради спасения своей шкуры или просто тупой садизм, наслаждение своей властью над беззащитными людьми?

— Шнель! Шнель!

Несомненно, Черный Изверг был знаком с физической культурой, с принципом тренировок боксеров. Разница заключалась лишь в том, что упражнения с нагрузкой на мышцы ног спортсмены выполняли в мягких легких тапочках, а заключенные должны проделывать эти же упражнения в грубых неразношенных солдатских ботинках. Особенно подолгу выполнялись упражнения на ходу: подскоки, приседания, «гусиный шаг», хождение на носках. Эти упражнения выматывали последние силы у заключенных.

К вечеру, когда лучи заходящего солнца стали ослеплять глаза, Андрей начал сбиваться с ног, спотыкаться и, теряя чувство дистанции, наступать на пятки впереди идущего. Вездесущий Черный Изверг несколько раз ударил его плеткой.

Солнце слепило глаза, Андрей возненавидел и солнце. Чужое солнце, казалось, состояло на службе у гитлеровцев.

И когда, наконец, последовала команда отбоя, узники, сев на землю, начали торопливо сбрасывать проклятую обувь, Андрей тоже быстро расшнуровал ботинки. Ступни горели. Даже легкое прикосновение к ним вызывало острую боль.

— Ну вот, еще батальон гадов обули, — сумрачно сказал сосед справа, осторожно перебинтовывая кровяные мозоли на ступне.

Андрей поднял голову.

— Почему обули?

— Вот так, простейшим образом, — и сосед выругался. — Мы разносили новую обувку, а в ней гады пойдут топтать нашу землю…

Так вот оно в чем дело! Как он, Андрей, раньше не догадался? Эсэсовцы далеко не глупые люди, они все делают с умом и расчетом. А он, умник нашелся, считал фашистов глупцами, старательно прыгал в новых башмаках, «портил» ботинки! Да разве их за один день сносишь? Никогда. В них год можно топать, и все износу не будет…

Черный Изверг и его помощники вытирали тряпочкой пыль с обуви, аккуратно укладывали ее в ящики. У Андрея заныло сердце. Какой-то Фриц или Ганс наденет эти разношенные им ботинки и, вскинув автомат, пойдет по русской земле, убивая и грабя… А он, Бурзенко, — солдат, комсомолец, боксер — помог врагу…

Андрей прислонился спиной к забору. Неужели нет выхода из этого положения? Неужели он так и будет помогать фашистам? Проклятие! Андрей окинул взглядом товарищей по штрафной команде. Их понурые лица говорили о том, что каждый думал примерно то же самое.

— Дяденька, дяденька, — послышался знакомый детский голос.

Андрей повернулся. В небольшую щель смотрел рыжеволосый парнишка. Андрей узнал его. Улыбнулся.

— Тебе трудно? — спросил Васыком.

Андрей кивнул.

— Очень…

— Эх, ты! — Васыком предусмотрительно отскочил от забора и скривил губы. — Так тебе и надо! Такой большой и в плен попал!

Андрей молча отвернулся. Что он мог ответить?

Приближается время вечерней проверки. Штрафные команды возвращаются в лагерь. Идут колонны узников, возвращаются все, и живые и мертвые. Немцы любят точный счет. Мертвых, убитых охранниками или погибших при «несчастном случае», несут на руках изнуренные товарищи. У главных ворот лагеря — брамы — стоит комендант лагеря, а рядом его заместители. Они принимают вечерний парад. Оркестр из заключенных трубит фашистский марш.

Команды штрафников проходят одна за другой, четко отбивая шаг деревянными колодками. На лице каждого мученика подобие улыбки. Ни тени недомогания, ни намека на усталость. Слабым нет места на земле, слабым нет хлеба, слабых ждет крематорий. Андрей понял, каких усилий стоит эта бодрость смертельно усталым людям. Он тоже старается держаться бодро, а во всем теле какая-то пудовая тяжесть, кружится голова, тошнит. Сердце сжимается от боли. Неужели так и гибнуть без сопротивления, без борьбы, даже без намека на протест? Идут команды штрафников.

Дежурный офицер принимает рапорт: сколько человек выходило на штрафные работы, сколько убито. Время от времени он останавливает капо:

— Почему так мало?

Это относится к количеству убитых.

— Завтра будет в два раза больше, герр капитан! Я постараюсь! — вытянувшись по швам, обещает капо. И по спинам узников пробегают мурашки. И опять угроза смерти, словно тень, следует за командами штрафников. Она их преследует везде: ежедневно, ежечасно, ежеминутно…

Потянулись черные дни. Андрей вместе с другими заключенными вскакивал, как автомат, в четыре часа утра и бежал умываться, на ходу одевался, спешил на «аппель». Он научился четко отбивать шаг, мгновенно снимать головной убор при встрече с эсэсовцами и хлопать им по бедру. В этом тупом однообразии жизни Андрей чувствовал, как все живое тускнеет в его душе, как он постепенно становится похожим на машину. Подъем, умывание, кружка эрзац-кофе и триста граммов черствого суррогатного хлеба, на котором можно различить клеймо 1939 года. Хлеб на весь день. Хочешь — ешь сразу, хочешь — дели по частям. Днем штрафникам пища не полагается. Им полагается только часовой перерыв. Но разве отдохнешь, когда горит уставшее тело, а в желудке отчаянная пустота? И снова — беготня в солдатских ботинках. До вечера. В девять вечера обед — семьсот граммов брюквенной или шпинатной похлебки, приправленной каплей маргарина. Не успеешь ее проглотить, уже сигналят на вечернюю проверку. Два-три часа постоишь на площади, и отбой, сон в темной клетке второго яруса нар. Через пять часов все повторяется сначала.

Ужасы, которые ежедневно происходят на глазах, вошли в жизнь, как что-то обычное, неизменное. Бурзенко постепенно к ним привык. Привык к тому, что каждое утро из блока, из темных нар за ноги вытаскивают трупы штрафников, умерших от голода или от болезней, привык к тому, что надсмотрщики и эсэсовцы убивают беззащитных заключенных по всякому поводу и просто так, ради удовольствия, привык к тому, что ежедневно на его глазах умирают люди. Смерть перестала пугать. Она все время находилась рядом, около. И Андрей, думая о смерти, улыбался: она несла с собой избавление от мук, конец страданиям.

Особенно мучал Андрея голод. Здоровый, крепкий организм властно требовал одного: еды, еды, еды… А ее не было. Лишний черпак брюквенной похлебки, баланды, как ее называли в лагере, стал пределом его желаний. Андрей чувствовал, как постепенно теряет силу, ловкость, здоровье. Уже не так лихо бегал он по плацу в новых ботинках, к обеду появлялось в голове обессиливающее головокружение и тошнота подступала к самому горлу. И с каждым днем все труднее и труднее удавалось подавлять в себе эту унизительную слабость. Голод стал злейшим врагом Андрея. Голод, казалось, сосал из него кровь. Андрей видел, как постепенно обезображивается его тело.

Какие муки по своей остроте и продолжительности можно сравнить с голодом? Сознание медленно мутится, воля постепенно ослабевает. Появляется какое-то безразличие ко всему происходящему. И когда, обессиленный бегом, Андрей падал на разогретый солнцем асфальт плаца, он с большим трудом заставлял себя подниматься. Так приятно было лежать на этом асфальте, ощущать всеми клетками усталого тела теплоту камня. И тот из узников, кто поддавался этой слабости, уже больше никогда не мог ходить. Его тут же пристреливал или добивал Черный Изверг. Трупы бросали на тележку и везли во двор крематория. Труба дымила круглые сутки.

Глава пятнадцатая

Иван Пархоменко сидит у стола и мрачно прислушивается к словам профессора. Лицо украинца в кровоподтеках, левый глаз заплыл. Правым, круглым, он тревожно всматривается в темный квадрат двери. Может быть, сегодня зеленые не придут, сделают перерыв, сволочи? Они приходят каждый день, и каждый день повторяется одно и то же.

Пархоменко переводит взгляд на профессора. Тот сидит за столом, его узкая длинная спина непомерно согнута. Длинными пальцами руки он сжимает кусок извести и чертит ею на неровной поверхности стола. В левой руке — влажный, в кровавых пятнах платок. И всякий раз, кашляя, он подносит его ко рту. Кашляет он очень часто. И этот глухой, стонущий кашель вызывает у Пархоменко чувство острой боли.

Вокруг профессора сидят и стоят узники. Лица слушателей такие, как и у Пархоменко, в кровоподтеках и ссадинах. На острых плечах профессора чужой пиджак, ноги укутаны чьим-то одеялом. На шее кашне из полотенца. И все-таки профессору холодно. Он говорит прерывисто, с трудом сдерживая озноб.

— Предлагали прорыть канал от Азовского моря. Это идеальное решение, друзья мои. Да-с. Напоить Каспийское море Азовским! Но когда сделали анализы, пришлось отклонить проект. Ведь Азовское море соединяется с Черным, а там в его нижних слоях двадцать пять процентов соли. Это, дорогие мои, смерть рыбам! Были и другие проекты. Но все не то. О них говорить не будем. Скажу только, что ни один из них не решал до конца главную проблему — напоить Каспий, предотвратить катастрофу. А ведь это сделать можно.

Петр Евграфович обвел слушателей воспаленными глазами.

— Каспий можно напоить! Напоить хорошей, пресной водой. Всю свою жизнь я посвятил проблеме Каспия, и только здесь, здесь мне пришла в голову эта мысль. Как… Как же я раньше не додумался! Смотрите, как все просто, — кусок извести заскользил по крышке стола. — Северные реки: Печора, Вычегда, Северная Двина и даже вот эта маленькая Мезень. Миллионы кубометров выбрасываются в Ледовитый океан. А если эту воду повернуть к Каспию. Как? Это действительно трудно, но необходимо. Создать плотины, прорыть каналы и через Вычегду направить часть стока северных рек в Каму и Волгу. А Волга понесет воду Каспию.

Петр Евграфович помолчал и тихим, усталым голосом добавил:

— Это будет обязательно. Такой план предложит кто-нибудь. Не надо отчаиваться — Каспий будет жить!

Вдруг профессор откинулся на спинку стула. Короткая судорога исказила его утомленное, в кровоподтеках лицо. В лихорадочном взгляде глубоко запавших глаз профессора Пархоменко увидел такую обреченность, какую ему приходилось видеть в глазах идущих на казнь.

Узники сидели молча, и каждый ради профессора был готов пожертвовать собой. У Ивана тоскливо сжалось сердце: почему не идет Сергей!.. Он обещал помочь профессору. Почему не идет Котов?

А Сергей Котов в это время входил в седьмой блок, где жили советские военнопленные и помещался небольшой госпиталь. В одной из комнат этого блока сегодня состоится заседание руководителей подпольной русской военно-политической организации.

Перед блоком, у выхода на площадь, прохаживался и прикрикивал на заключенных немец, полицай. Котов сразу узнал здоровяка Альберта. Тот едва заметным кивком приветствовал Сергея и тут же заорал:

— Проходи, проходи. Нечего здесь околачиваться!

Это пароль. Значит, все в порядке, можно входить. Если бы грозила опасность, Альберт взмахнул бы дубинкой и крикнул: «Марш отсюда, русская свинья!»

В небольшом помещении амбулатории, имевшем два выхода, уже собрались члены подпольного центра. В дверях Котова встретил Николай Симаков, руководитель центра военно-политической организации. Обменялись крепким рукопожатием.

— Проходи, Сергей.

Котов скользнул взглядом по осунувшемуся лицу Симакова, по впалым щекам, на которых горел нездоровый румянец, и подумал: опять проклятый туберкулез вспышку дает… Надо бы с ребятами посоветоваться, взять под партийный контроль здоровье Николая Семеновича.

Переступив порог амбулатории, Котов сразу попал в объятия Михаила Левшенкова, возглавляющего отдел пропаганды и агитации.

— Входи, входи. Тут тебя давно дожидаются.

И подвел к невысокому, плотному, круглощекому незнакомому немцу, одетому, как и все политические, в полосатую куртку.

— Вот это и есть, Котов, наш теоретик.

Тот широко заулыбался, открывая ровные зубы. И его проницательные глаза засветились теплотой. Он сунул свою небольшую ладонь Котову.

— Вальтер… Вальтер Бартель.

Имя Вальтера Бартеля, руководителя немецкой подпольной антифашистской организации Бухенвальда, Котов слышал не раз и на заседании русского центра и из рассказов Михаила Левшенкова. Но лично с этим немецким коммунистом он встретился впервые. Котов назвал себя и крепко пожал Бартелю руку.

— Степан, Степан, иди-ка сюда, — Михаил Левшенков подозвал Бакланова, — помоги объясниться.

Степан Бакланов, рослый двадцатитрехлетний, с открытым русским лицом и глазами, как небо над Волгой, недовольно проворчал:

— Вот они где, школьные грехи, открываются. Учить надо было, Сергей Дмитриевич, этот самый иностранный, а не отделываться шпаргалочками…

Но, увидев Вальтера Бартеля, которого он не заметил из-за спины Котова, осекся и серьезно добавил:

— Переводчик что дипломат, всегда будет гнуть в свою сторону.

Вальтер Бартель уловил смысл сказанного и произнес по-русски:

— Я немножко понимай.

Все засмеялись.

Потом Вальтер Бартель заговорил на немецком. Бакланов, чуть наклонив голову к Бартелю, вбирал в себя каждое сказанное им слово и быстро переводил:

— Интернациональный центр передает вам, товарищ Котов, самую сердечную благодарность за статью. Ее уже переводят на немецкий и французский. Особенно блестяще вы написали раздел о борьбе с международным ревизионизмом, в котором привели такие обширные ленинские цитаты. Какая у вас феноменальная память!

Мочки ушей у Котова стали розоветь. Он не привык к похвалам. Так уж случилось, что за свою тридцатидвухлетнюю жизнь он чаще хвалил других, а к себе привык относиться строго и требовательно. Сын портового рабочего, большевика, ленинца, он всю свою сознательную жизнь трудился и учился. Что он помнит о своем детстве, о родителях? Скрываясь от царских жандармов, отец, Дмитрий Котов, со своей большой семьей переселился из Ижевска в Астрахань. В этом крупном портовом городе активный участник революционных боев 1905 года продолжал вести подпольную работу. Жили впроголодь, ели одну рыбу. В доме часто не было хлеба, но зато почти каждый день бывали гости. Рыбаки, грузчики, портовые рабочие. Сильные, загорелые, от их одежды пахло морем, мазутом и солью. Сергей помнит, как эти бородатые дяди засиживались до петухов, читая у коптилки какие-то листки.

Жили Котовы на форпосте, в каюте старой баржи. И сынки портовых торговцев дразнили Сергея: «Бездомный». Что он им мог ответить? Сергей помнит шершавые теплые ладони портовых грузчиков, которые неумело вытирали ему слезы и гладили по голове.

— Чудак ты, Серега! Да ведь баржа — это корабль. Настоящий, морской. Дома-то у всех есть, а вот парохода ни у кого. Ты, брат, гордись этим! А насчет дома не волнуйся. Когда вырастешь, к тому времени будут и у нашего брата дома. Дворцы!

И Сергей стал гордо называть себя:

— Я Котов с баржи!

Отец умер, когда землю охватил пожар первой империалистической войны. Всего три года не дожил старый подпольщик Дмитрий Петрович Котов до светлых дней Октябрьской революции, не услышал грома пушек «Авроры», не увидел своими глазами того, чему отдал всю жизнь. Пребывание в жандармских отделениях и ссылках сломило его здоровье. Старшие братья Андрей и Иван да сестра Лидия остались в Астрахани. Братья уже работали в бондарской мастерской, а Лидия — в швейной. Мать вместе с Сергеем и младшими Марией и Анной поехала к своему отцу в Рязанскую губернию.

Февральская революция осталась в памяти веселым праздником. Крестьяне привязали к конскому хвосту портрет царя, а они, мальчишки, догоняя лошадь, бросали в самодержца комья грязного снега. Помнит Сергей и вторую демонстрацию, уже в Октябре. Мать повесила на стене под фотографией отца большой красный бант, а за околицей мужики делили помещичью землю. Потом, в двадцатом году, в дом пришел траур. Принесли письмо, в котором сообщалось, что братья Иван и Андрей и медсестра Лидия погибли в боях под Перекопом…

В школу Сергей пошел поздно, подростком. Учеба захватила его, а советская власть дала сыну портового рабочего все возможности овладевать знаниями. Перед ним открылась дорога, о которой мечтали погибшие братья, за которую отдал свою жизнь отец.

Сергей учился жадно. Школа, годичные педагогические курсы, потом «рабфак на дому» и, наконец, в 1935 году заочное отделение Московского института истории, философии и литературы. Сергей учился и работал.

В 1939 году его призывают в армию, но и здесь он продолжает учебу. Он увлекается марксистской философией, диалектическим материализмом, знает почти наизусть многие работы Маркса, Энгельса, Ленина. Котова приглашают в дивизионную партийную школу, и он с увлечением читает командному составу лекции по истории Коммунистической партии, по новой истории, по диалектическому материализму.

Май 1941 года остался в памяти Котова как самый счастливый месяц в его жизни. Его, комсомольца, политрука, приняли в ряды ленинской партии! А через несколько дней командир полка подписал отпускное удостоверение:

— Езжайте, Сергей Дмитриевич, в Москву, сдавайте государственные экзамены.

А потом, прощаясь, добавил:

— Ты, Серега, не торопись уходить из армии. Нам нужны такие, как ты, люди.

Май и июнь пролетели незаметно. Наконец в субботу 21 июня сдан последний экзамен. После напряженного дня ему захотелось остаться одному, наедине со своими чувствами и мыслями. Котов пошел бродить по столице, по набережной Москвы-реки, по Красной площади, вокруг Кремля. Он, сын портового рабочего, окончил высшее учебное заведение, столичный институт философии! Не сон ли это, не хорошая ли сказка? О чем он мечтал?

Мечты были самые радужные и увлекательные. А на следующее утро раздался тревожный голос диктора:

— Фашистская Германия… без объявления войны… вероломно напала…

В облике столицы сразу произошла перемена. Лица прохожих хмурые, озабоченные. Ему, Котову, повсюду вежливо уступают дорогу. Он подошел к киоску с прохладительными напитками и стал в очередь. Но люди расступились, пропуская к прилавку.

— Военные вне очереди. Товарищ лейтенант, проходите, пожалуйста!

Через час он был на квартире у директора института и просил старого ученого выдать диплом раньше, не дожидаясь торжественного вечера.

— Молодой человек, война войной, а порядок есть порядок, — мягко ответил седой профессор, — и к тому же, как мне известно, у вас отпускное удостоверение на руках.

Котов не стал дожидаться выпускного вечера. В тот же день поезд увозил его к линии фронта. А через два дня, сменив погибшего политрука, Котов вместе с пулеметной ротой отбивал атаки гитлеровцев. Жестокие бои на Днестре, в районе Дубоссар, у станции Колосовки, оборона Николаева, Херсона. Враг рвется в Донбасс, в металлургический район страны, тянет свои руки к «всесоюзной кочегарке». Старший политрук Сергей Котов, теперь уже комиссар полка, поднимает в контратаки бойцов, останавливает гранатами танки, обороняется до последнего патрона и отходит с боями по сорок километров в ночь, с тем чтобы к утру занять новую оборону и встречать огнем зарвавшегося врага.

В первых числах июля 1942 года особенно жестокие бои были под станцией Миллерово. Атаки гитлеровцев следовали одна за другой. Ночью пришло тревожное известие: прорвав Южный фронт, фашистские танки ринулись в брешь, правым флангом устремляясь к Воронежу, левым же, отрезая части, в которых воевал Котов, немцы рвались к Ростову. В эту же ночь старший политрук собрал коммунистов. Это было его последнее партийное собрание на свободе. Утром, личным примером увлекая смертельно уставших бойцов, комиссар бросился в атаку.

Но прорваться не удалось. Рядом раздался взрыв, и что-то горячее обожгло левый бок. Котов упал и потерял сознание.

Очнулся комиссар от странного холода. Открыл глаза.

Сознание медленно прояснялось. В памяти одна за другой всплывали события последних дней, атака, взрыв… Неужели плен?.. Рука инстинктивно потянулась к нагрудному карману… Карман пуст. Он еще раз ощупал гимнастерку. Чужая… А где его бойцы? Кто взял в плен? Где партбилет?!

В эти часы Котов пережил самые страшные минуты в жизни. И только много времени спустя, в немецком концлагере, танкист Иван Габеев рассказал, как он с товарищами, спасая комиссара полка, вынес его с поля боя. Комиссара спрятали в балке, сожгли партбилет и документы и переодели в солдатскую одежду. Они пытались вынести раненого комиссара из окружения, но их обнаружили фашисты.

Так начался длинный путь страданий и унижений. Концлагерь Миллеровская балка, в Дарнице, Владимир-Волынский, Фельдносталь. В Германии его, человека с высшим образованием, делают рабом и гонят работать на сахарный завод. Но можно ли сделать советского человека рабом? Раздобыв коробку спичек, Сергей прикрутил к ней жгут из ваты и совершил первую диверсию. Перед обедом он поджег свою «мину» и бросил ее в цехе, находившемся рядом со складом.

Пожар бушевал три дня. Сгорел цех и большой склад. Пленников выстроили. Хозяин грозил расстрелом и пытками в гестапо. Сергей твердо решил, что, если опасность будет угрожать военнопленным, он признается. Лучше погибнуть одному…

Вызвали инженера-химика, пленного француза. Тот провел исследование отбросов и дал заключение: произошло самовоспламенение.

Первая диверсия окрылила. Котов задумал сжечь всю фабрику, но его и других русских перебросили на работы в шахты близ Брауншвейга.

Добывать руду для нацистов никто из русских добровольно не хотел. Котов группирует людей. Создает подпольную организацию. Диверсии пошли одна за другой. То неожиданно выйдет из строя врубовая машина, то кто-то вставит костыль в развилку узкоколейки, и вагонетки с рудой сходят с рельсов, громоздясь друг на друга и выбивая крепила. Потом стали взрываться и «заваливаться» забои. Нацисты в бешенстве. Они не могут найти виновных. Тогда в рабочую команду засылают провокатора. Тот выдает организацию.

Котова пытают в гестапо, потом тюрьмы Касселя, Ганновера, карательный лагерь Ильминау. В начале 1943 года бросают в лагерь смерти, в Бухенвальд.

И сейчас, перед началом заседания центра подпольной русской военно-политической организации, Сергей Котов немного смущенно выслушивает похвалу от Вальтера Бар-теля, видного антифашиста, руководителя немецких подпольщиков Бухенвальда.

— Да, да, особенно блестяще вы написали раздел о борьбе ленинцев с ревизионистами и удачно привели цитаты Ленина. Очень хорошо рассказываете о пребывании Ленина в Германии и Швейцарии, — тут переводчик Бакланов остановился, недоуменно взглянул на Бартеля и пожал плечами. — К тому же он сказал — Бартель говорит, что они проверили твою работу.

Котов поднял брови.

— Проверили?

Бартель, наблюдавший за Котовым, улыбнулся и дружески похлопал его по плечу.

— О друг, друг! Надо всегда точна, — и тут же заговорил по-немецки. — Я понял, обижаться не надо. Статью вашу читал Роберт Зиверт! О! Это коммунист! Роберт Зиверт — ветеран нашей партии. Он встречался с Лениным! Роберт Зиверт — один из участников событий, которые вы так хорошо описали.

— Как? Встречался с нашим Лениным? — Котов даже чуть подался вперед. — Хотел бы я с ним познакомиться.

— Роберт Зиверт дал высокую оценку вашей работе. Он сказал: «Тот, кто написал эту статью, наверняка видел все события своими глазами». — Бартель дружески оглядел Котова. — Я тоже думал, что встречу пожилого коммуниста. А вы почти юноша. У вас прекрасное будущее…

— Если не вылечу в «люфт», — улыбнулся в ответ Котов, кивая неловко на окно, в котором был виден дым из зловещей трубы крематория…

В комнату вошли Николай Кюнг, руководитель отдела безопасности, и член подпольного центра Василий Азаров, Александр Павлов и Кальгин.

— Кажется, все в сборе, — Симаков обвел присутствующих усталым взглядом. — Начнем, товарищи. Сегодня на повестке дня три вопроса: сообщение руководителя интернационального центра, доклад Кюнга о новых кадрах, Левшенкова — о внутрилагерном положении и, как всегда, сообщения о положении на Восточном фронте.

Повестку утвердили. Симаков предоставил слово Бартелю.

Вальтер Бартель встал, оперся о стол небольшой ладонью и заговорил по-немецки, вплетая в свою речь отдельные русские слова. Бакланов переводил:

— Немецкие товарищи отдают должное русской смелости и мужеству. Мы восхищаемся вашими успехами на Восточном фронте. Немецкие коммунисты поручили мне передать вам, нашим братьям по борьбе, наш подарок. В знак интернациональной солидарности немецкие коммунисты передают русским коммунистам свой арсенал: пятьдесят шесть исправных боевых винтовок и к ним пятьсот десять патронов. Мы надеемся, что наше оружие будет в надежных руках.

— Ого! Пятьдесят шесть винтовок! — У Азарова загорелись глаза. — Вот это подарок!

Симаков тепло поблагодарил Бартеля, крепко пожал ему руку.

Тут же условились, как и когда немецкие товарищи передадут оружие.

— А где вы будете хранить винтовки? — поинтересовался Бартель.

Симаков хитро улыбнулся.

— Этого не знаю даже я. Оружием у нас ведает Бакланов. А он умеет хранить тайну.

— О! Друг Степан! Очень хорошо! Степан наш друг номер один.

Симаков подошел к Бартелю.

— У нас к вам просьба. Как говорит наш народ, одна капля не делает дождя, так и полсотни винтовок не вооружают тысячи людей. Мы просим немецких товарищей помочь нашим коммунистам попасть на работу в сборочные цехи военного завода. Мы имеем в виду пистолетный цех и пристрелочный.

Бартель, подумав, ответил утвердительно.

— Теперь второй вопрос, — лицо Симакова стало жестоким, — немецкий центр обещал убрать русского предателя и провокатора Кушнир-Кушнарева. Однако время идет, а этот подлец продолжает свою гнусную работу. Из последней партии он отправил в «хитрый домик» двадцать восемь советских комиссаров и командиров.

— Дорогие друзья, вопрос о Кушнир-Кушнареве есть очень сложный вопрос. Убрать провокатора обычным способом нельзя, сразу же начнутся массовые репрессии. — И Вальтер Бартель сообщил, что этот прохвост находится под особым покровительством гестаповцев.

— Но мы ищем пути, мы обязательно уберем предателя.

Потом выступил Николай Кюнг, среднего роста, подтянутый, с командирской выправкой. Он докладывал о кадрах. Кюнг назвал русских патриотов, которые прошли тщательную и всестороннюю проверку, умело справляются с опасными поручениями. По его мнению, им можно доверить серьезные задания. Среди названных Кюнг особо выделил Ивана Ивановича Смирнова.

— Кадровый командир, в армии с гражданской войны, имеет специальное высшее военное образование, подполковник. На фронте командовал артиллерией дивизии. В Бухенвальде с первых же дней завоевал среди пленников большой авторитет. Это он так смело вел дискуссию с комендантом, о которой я рассказывал на прошлом заседании.

— Вот это то, что нам нужно! — Василий Азаров, один из организаторов подпольной борьбы, повернулся к Симакову. — Как ты думаешь, Семеныч?

Центр единогласно постановил; ввести подпольщика Смирнова в руководящее ядро подпольной военно-политической организации.

После Кюнга выступил Левшенков. Он обстоятельно проанализировал обстановку в Бухенвальде, доложил о проделанной работе по сближению и укреплению дружбы между советскими патриотами и антифашистами других стран, рассказал о проведенных встречах и беседах, организованных активистами, и обратил внимание подпольщиков на активизацию зеленых, которые затеяли массовые избиения под видом «бокса».

— Они буквально терроризируют активистов. Эсэсовцы покровительствуют бандитам.

— Конечно, Кох верен своей гнусной теории, практике натравливания одних заключенных на других, — сказал Котов. — Тут уж надо нам бороться своими силами.

Все и без реплики Котова понимали, что положение создалось серьезное. Но что можно сделать? Организовать массовые драки? Драки ни к чему хорошему привести не могут. Они только сыграют на руку эсэсовцам, послужат поводом к массовым репрессиям. И, самое главное, эти драки будут способствовать не сплочению интернациональных сил антифашистов, а повлекут за собой национальную вражду. Нет, это не выход. Надо искать какие-то другие формы борьбы.

— Я уже советовался по этому вопросу с отдельными товарищами и пришел к такому выводу. — Симаков встал и, стоя, продолжал говорить, отчеканивая каждое слово: — Мы должны обратить очередное издевательство в оружие политической борьбы против фашизма. Надо показать заключенным всех национальностей, что советский человек, пусть голодный и полуживой, умеет отстаивать честь своей Родины. Необходимо, товарищи, найти среди наших людей таких, которые своими кулаками могли бы дать настоящий отпор бандитам. Надо разыскать бывших спортсменов, найти боксеров. Мы должны показать всему лагерю, что дух советских людей не сломить.

Подпольщики задумались. Предложение Симакова было верным, своевременным, однако в условиях Бухенвальда, где десятки тысяч узников жили на грани голодной смерти, оно казалось почти неосуществимым. Каждый из членов центра понимал это. Где найти человека, который смог бы драться с сытыми, здоровыми и тренированными бандитами? Люди были настолько слабы и худы, что за короткое время почти невозможно поправить их здоровье.

— Михаил, — обратил Симаков к Левшенкову, возглавлявшему в подпольном центре отдел агитации и пропаганды. — Придется и вам включиться. У вас большая сеть, дайте задание своим пропагандистам.

— Будет исполнено.

Раздался условный стук в дверь. Все насторожились. Николай Кюнг вышел и через несколько секунд вернулся.

— Посты сигналят, что через площадь по направлению к нам идет лагерфюрер Шуберт и с ним эсэсовцы.

Первым встал Вальтер Бальтер.

— Предлагаю расходиться, товарищи.

Уходя, Бартель передал Кюнгу двадцать шонунгов, которые обычно выдавались только больным.

— От Гельмута Тимана. Он приносит извинение за то, что в субботу не смог передать их.

— Благодарю. Они нам крайне необходимы.

— Желаю удачи.

Подпольщики быстро разошлись.

Котов подождал Кюнга.

— Николай, ты обещал в субботу передать шонунг. Сегодня уже пятый день. Нельзя так долго тянуть. Профессор очень болен.

— Знаю, дружище, но мне принесли их только сейчас.

Розовая карточка мгновенно исчезла в нагрудном кармане Котова. Поблагодарив товарищей, он быстрыми шагами направился к шестьдесят второму блоку. Котов торопился. Завтра профессор будет освобожден и от работы. С завтрашнего дня профессор будет находиться в больнице, где ему предоставят отдых и несколько улучшенное питание.

Дорога от седьмого барака шла вниз, под гору, и, казалось, помогала Котову идти быстрее. Позади остались деревянные бараки русских военнопленных. Справа огромными кирпичами возвышались двухэтажные стандартные серые, как земля, бараки немецких политзаключенных. Слева толстыми нитями толстой пряжи с перепутанными узлами протянулись ряды колючей проволоки, вдоль которой метрах в ста друг от друга угрожающе возвышались сторожевые вышки.

Котов спешит. Еще несколько бараков. За последним надо пройти через небольшое внутрилагерное ограждение — и ты в Малом лагере. А там несколько шагов — и шестьдесят второй блок.

Котов идет вдоль колючего ограждения, стараясь не глядеть в ту сторону. На фоне блеклого пасмурного неба колючая проволока кажется скопищем хищных пауков, сцепившихся между собою кривыми тонкими лапами. По жилам этих железных пауков пульсирует ток высокого напряжения. И приглушенный монотонный гул плывет от столба к столбу.

Скорей, скорей. Котов почти бежит. Вот уже последний барак. И вдруг Котов останавливается. Что это? Слева, на темной крючковатой паутине проволоки, Сергей видит очки. Они висят, зацепившись за проволоку одной дужкой.

Очки на проволоке… Как они могли сюда попасть?.. Очки с одним стеклом, в котором бьется солнечный зайчик. Тоскливое предчувствие охватило Котова.

Пренебрегая осторожностью, он спешит к шестьдесят второму блоку. Переступает порог. В полутьме глаза плохо видят. Котов шагает в дальний угол, туда, где нары профессора. Неожиданно на пути вырастает костлявая фигура Пархоменко. Котов вглядывается в лицо украинца и хрипло спрашивает:

— Где профессор?

— Поздно, товарищ Котов. Профессора больше нет, пошел на проволоку, — и он молча показывает в окно, в сторону проволочного заграждения.

— Ночью. Моя вина, не уберег.

Глава шестнадцатая

Перед самым рассветом Андрей Бурзенко проснулся от легкого шума: в спящем блоке кто-то ходил, разговаривал. Андрей, не открывая глаз, прислушался. Один голос показался знакомым. Так и есть. Андрей узнал помощника старосты блока штрафников Радзивилла, грубого и себялюбивого человека, польского князя, фанатика-националиста, ставшего провокатором и предателем.

— Какой нумер? — переспрашивал Радзивилл.

— Сорок тысяч девятьсот двадцать второй.

Андрей вздрогнул. Незнакомый голос называл его номер! Да! Он не ослышался. За время пребывания в концлагере Андрей привык к этому номеру, он стал его паспортом, который заменил все: и имя, и отчество, и фамилию.

Сна как не бывало. Андрей весь превратился в слух.

— Сорок тысяч девятьсот двадцать второй лежит тут, — сухо сказал помощник старосты блока.

Бурзенко слышит шаги людей. По топоту грубой кожаной обуви он догадался — не заключенные. Екнуло сердце. Мысль заработала напряженно. Андрей перебирает в памяти события последних дней; он, как и все другие штрафники, «разнашивал» солдатские ботинки… Чья-то тяжелая грубая ладонь легла на плечо.

— Вставай!

Андрей притворился спящим, не спеша открыл глаза. Перед ним полицейский.

— Шнель!

Из-за спины полицейского выглядывали два санитара в синих халатах.

— Поспешай! — командует помощник старосты блока. — Надо ходить ревир!

Ревир — это больница.

Об этой больнице ходят страшные слухи. Там орудует матерый фашист, врач Эйзель. Он и трое его помощников делают различные медицинские опыты на заключенных, отправляя на тот свет десятки ни в чем не повинных людей. Кроме того, они смертельными уколами убивали коммунистов, общественных деятелей, евреев и прочих неблагонадежных.

Андрей похолодел. Он готов был броситься на полицая, на санитаров, на старосту блока, бить, рвать, кусать… Нет. Он не кролик и не морская свинка, которые слепо и покорно идут навстречу своей гибели! Он, если пришел смертный час, погибнет по-русски, «с музыкой»… В борьбе! Он убьет хоть одного гада.

Хоть одного! Эта мысль сразу успокоила Андрея. Эти мысли пронеслись в его голове за какую-то долю секунды, пока Андрей делал вид, что спросонья ничего не понимает. Растирая заспанные глаза, он переспрашивает:

— А? Что? Куда?

— В ревир, — повторил полицейский. — Сам пойдешь, или санитары понесут?

— Ну что же, пусть несут!

Плавно покачиваясь на парусиновых носилках, он смотрит на светлое небо, еще усеянное звездами. Предрассветная прохлада обволакивает тело, а свежий воздух опьяняет. Андрей смотрит на звезды. Через час, полтора взойдет солнце. А его, Андрея, может быть, уже не будет. И никто не узнает правду о его гибели, никто не сообщит о ней домой. А может быть, там уже давно считают его погибшим? Еще с той осени, с 1941 года, когда ночью он, раненый, упал на землю, когда не смог пробежать последнюю сотню метров до своих.

Молча несут его санитары, молча топает коваными каблуками полицай. «Игра началась. Надо притворяться слабым, беспомощным, — думает Андрей. — Притворяться и ждать. А когда фашистский врач станет осматривать, броситься на него, вцепиться ему в глотку — и душить, душить». Андрей даже почувствовал, как его пальцы впиваются в холеное горло ненавистного врача. Вот так. Посмотрим, как он выкатит лягушечьи глаза и судорожно раскроет рот…

В больничном блоке полицай отметил карточку и ушел. Санитары поставили носилки на стол и тоже вышли. В приемном помещении стоял специфический запах больницы.

В открытую дверь, справа от стола, Андрей увидел двухэтажные нары и на них спящих больных. Кто-то глухо, надрывно стонал.

Застегивая на ходу белый халат, вошел врач. Худощавый седой немец. У Андрея бешено заколотилось сердце. Он весь напружинился, приготовился к прыжку. Вот сейчас, пусть подойдет ближе…

Но в это время за спиною врача показался санитар. Андрей с ненавистью взглянул на него и застыл в недоумении. В синей форме санитара был Пельцер, тот самый Пельцер, который ехал с ним в одном вагоне и так задушевно пел песни! Неужели этот, казалось, честный советский человек стал, спасая свою шкуру, холуем гитлеровцев?

Андрей с таким уничтожающим презрением смотрел на Пельцера, что тот, казалось, должен был вспыхнуть, как солома от прикосновения зажженной спички, но Пельцер остался невозмутимо спокойным.

Он остался почти таким, каким был там, в вагоне, энергичным, с грустной смешинкой в глазах. Только лицо его немного осунулось. Он подошел ближе и сказал:.

— Левую ногу придется загипсовать, иначе общее заражение.

— Уйди, гадина, — процедил сквозь зубы Андрей.

Пельцер невозмутимо улыбнулся.

— Слушай, будем потом ругаться. А сейчас время дорого. Снимай ботинок.

Андрей медлит. Пельцер наклонился, чтоб помочь боксеру. Но тот рывком схватил санитара за грудки.

— Гадина! Продался? Прежде чем сдохну, я и тебя и этого гада удушу…

Оторопевший Пельцер, пытаясь освободиться от пальцев боксера, прошептал:

— Вот так и выручай вас, вот так и получай благодарность. Неужели ты, дурак, не хочешь, чтоб тебя спасали?

Врач немец, молчавший до сих пор, заторопился:

— Шнель, геноссе, шнель…

И по тому сочувственному тону, с каким было произнесено слово «геноссе» — «товарищ», и по страстному шепоту Пельцера пораженный Андрей понял, что убивать его тут никто не собирается. Он внимательно посмотрел на врача и только теперь заметил: из-под распахнутого халата выглядывала полосатая куртка политзаключенного. Андрей начал стягивать ботинок.

Ногу загипсовали.

Пельцер, уходя, сунул ему кусок хлеба.

— Береги здоровье, больной. И ни о чем не спрашивай.

Из операционной Бурзенко отнесли в блок тяжелобольных хирургического отделения лагерной больницы. Уложили на верхние нары.

Когда носильщики удалились, к боксеру подошел санитар отделения.

— Будем знакомы. Николай. Николай Тычков.

Бурзенко кивнул. Санитар влез на нары, сел рядом.

Андрей всмотрелся в его лицо. Простое, русское, с упрямо сжатыми волевыми губами и вдумчивыми глазами. Кто он? Свой или предатель? Как понимать его поведение?

— Привет от Ивана Ивановича, — тихо сказал санитар.

— Не знаю такого, — Андрей пожал плечами.

— Но он и Пельцер тебя знают.

— Спасибо, — Бурзенко улыбнулся.

Значит, и этот свой.

— Нам надо поговорить. Нервы у тебя в порядке?

— В порядке, — ответил Бурзенко и добавил: — Выдержу.

— Верим. — Николай положил ладонь на кулак боксера. — Слушай внимательно. Ты должен знать все.

Николай осмотрелся и, наклонившись к самому лицу, зашептал:

— В канцелярию поступил приказ. Штрафная команда «Новые ботинки» пойдет в расход.

От его шепота у Андрея похолодела спина. Он спросил одними губами:

— Когда?

— Завтра. Но ты, возможно, останешься. Мы на тебя уже поставили крест.

Андрей недоуменно поднял брови. Как понять последние слова?

— Какой крест?

— Обыкновенный, на карточке. В канцелярию доложили, что ты сегодня отдал концы. Понятно? Утром твой труп отвезут в крематорий. У нас их хватает. Все решится завтра. Если дежурный эсэсовец примет акт о твоей смерти, значит, ты спасен.

Андрей с благодарностью посмотрел на санитара. «Спасибо, товарищи!»

— А если нет, — Николай Тычков сделал паузу, — то нам крышка. Повесят. Но ты не отчаивайся, парень! Ты будешь висеть в хорошей компании. Вместе со мной и нашим доктором, депутатом рейхстага.


С первых же дней пребывания в больничном блоке Андрей понял, что он попал к друзьям.

Но кто они? Почему именно его выбрали из тысячи узников? Чем он заслужил это? Ни на один из этих вопросов он не находил ответа.

О нем заботились постоянно. То дадут лишнюю пайку хлеба, то нальют еще одну чашку брюквенной похлебки, то отнесут на «перевязку», и там суровый и неразговорчивый врач немец вдруг сунет в руку кусок мармелада. Андрей ни от чего не отказывался, жадно поглощал еду и глухо стонал, когда врач фашист Эйзель делал ежедневный обход.

Пельцер часто навещал Бурзенко и рассказывал ему о том, что делается в больнице. Теперь Андрей знал, что главный врач Говен — зверь, которого нужно опасаться. Большую часть дня этот фашист проводил в другом отделении больницы, находившемся под особой охраной. Что он там делал, никто не знал. Пельцер заметил одно: в то отделение направляют почти здоровых заключенных, но оттуда никто не возвращается. Иногда Говен сам отбирал узников для своего закрытого отделения больных. И эти тоже исчезали навсегда.

В отделениях Говен появляется раз в сутки, а то и вовсе не заглядывает, поручая делать осмотры своему помощнику фашисту Эйзелю и лечащим врачам — заключенным Крамеру и Соколовскому.

Крамер — немец, старый врач. Его сухая фигура, седина и строгость внушают уважение. Как он попал в концлагерь, Пельцер не знал. Но у Крамера на груди был красный треугольник. Значит, немцы считают его политическим противником. А о втором враче, Соколовском, Пельцер сказал: «Он наш, одессит». Соколовский был разговорчивым и веселым. Он умел пошутить, подбадривал больных и держался подчеркнуто просто.

Соколовский попал в плен под Киевом, когда танковые части фашистов отрезали путь к отступлению. Гитлеровцы окружили госпиталь, перестреляли раненых, а медперсонал, угнали в концлагерь. Там Соколовского допрашивал следователь, который был каким-то важным фашистским деятелем. Он приходил на допросы в штатском костюме и вел любезные беседы с заключенными. А между этими допросами его «подопечные» подвергались зверским пыткам.

Фашисту удалось узнать, что Соколовский не комиссар, а крупный хирург, у которого много печатных трудов. На следующем допросе появился представитель немецкой медицинской службы, и после беседы с Соколовским он подтвердил предположения следователя. Соколовского отделили от других узников, создали сносные условия. А через пару недель следователь попытался продать хирурга какому-то исследовательскому институту. Предвкушая солидный куш, следователь сам отправился к представителям института вести переговоры, но в институте ему ответили, что арийская наука не нуждается в услугах евреев.

Фашист грозился повесить «проклятого еврея». Но выполнять свою угрозу он не стал. Ему неудобно было публично признаваться в том, что он попал впросак, — ведь его могли привлечь к ответственности за укрывательство еврея. Чтобы оправдать себя, фашист создал специальную комиссию из немецких врачей. Они по всем правилам и законам расистской «науки» долго измеряли Соколовскому лоб, череп, нос, подбородок. Потом полученные сантиметры и миллиметры складывали, делили, сверяли по какой-то таблице и по договоренности со следователем вынесли официальное заключение: «Хирург с карими глазами не еврей». Однако это решение не спасло Соколовского. Его отправили в Бухенвальд.

Глава семнадцатая

Публичный дом, который был создан на территории Бухенвальда специально для эсэсовцев, постоянно пополнялся молодыми узницами. Концлагерь Бухенвальд имел несколько филиалов, среди которых были и женские. Узницы сначала попадали в Бухенвальд, проходили санитарную обработку. Их регистрировали в канцелярии, после чего отправляли в бухенвальдские филиалы: в трудовые лагеря при фирме «Гуго Шнейдер А.Г.» в Лейпциге, Шлибене, Альтенбурге, в лагерь при заводе «Польте-верке» под Магдебургом. Это были наиболее крупные филиалы, где находилось свыше десяти тысяч женщин. Их, как и мужчин, заставляли работать на военных заводах до изнеможения по четырнадцать часов в сутки.

Вновь прибывших женщин эсэсовцы заставляли проделывать все то, что полагалось всем новичкам. Их заставляли раздеться, направляли в баню, потом длинным коридором гнали через весь подвал вверх по лестнице в вещевой склад, где им выбрасывали лагерную одежду. Эсэсовцы хорошо понимали, что для женщин этот путь был чудовищной моральной пыткой.

Заключенные, работавшие при бане, старались по возможности облегчить душевные муки узниц. Словак Гершик попытался было раздавать женщинам нижнее белье в каморке при бане. Он хотел избавить пленниц от унизительного пути. Но это заметил шарфюрер бани. Он избил до полусмерти Гершика и отправил его в штрафную команду.

Когда поступал новый транспорт с женщинами, то все эсэсовское начальство собиралось в бане. Оно толпилось на лестнице, слонялось по коридору. Это было одним из массовых развлечений. Пьяные лагерные фюреры бесцеремонно рассматривали несчастных, глумились над ними, оскорбляли самыми похабными словами, били их и гнали к вещевому складу.

Тут же в бане происходила и «сортировка». Наиболее крепких и здоровых отправляли в трудовые лагеря военных предприятий, старых и немощных — в лагеря уничтожения.

Из каждого эшелона отбирали узниц и для бухенвальдского публичного дома. Отбором занимался лагерфюрер Шуберт. Каждую жертву тщательно осматривали врачи, а потом и сам начальник Гигиенического института майор СС Говен. Молодым, физически крепким и красивым женщинам трудно было избежать печальной участи.

Так было и на сей раз. Прибыл эшелон, в котором было около восьмисот женщин. Прямо из душевой мокрые, с распущенными волосами узницы попадали в просторное помещение, где шла своеобразная сортировка. Лагерфюрер Макс Шуберт совместно с Эрихом Густом отобрали для дома терпимости четырнадцать молодых женщин. Среди них были две польки, русские и еврейки.

Перепуганные, с широко раскрытыми от ужаса глазами, несчастные робко жались друг к другу. Они даже и не догадывались о том, что их ожидает.

После медицинской проверки Шуберт велел отобранных узниц выстроить. Шарфюреры с охотой выполнили приказание. Женщин выстроили в одну линию. Лагерфюрер важно прошелся вдоль строя и сказал краткую речь:

— Вам выпала счастливая доля. Вы не будете заниматься тяжелым физическим трудом. Ваши руки, ваше тело останутся такими же молодыми и здоровыми. Благодарите Всевышнего, что вы попали в Бухенвальд. Хотя каждая из вас и совершила тяжкое преступление против великой Германии, мы, немцы, умеем щадить. Мы даем вам возможность загладить свою вину. От вас требуется только одно: быть ласковой, чистоплотной и настоящей женщиной.

От этой речи у большинства несчастных женщин лица покрылись красными пятнами. Так вот куда их отобрали!

Женщины запротестовали. Трое, позабыв, что они нагие, решительно шагнули вперед. Одна, кареглазая, с толстой русой косой, потребовала, чтобы их немедленно отправили вместе с остальными в трудовой лагерь.

Шуберт, ухмыляясь, повернулся к начальнику канцелярии.

— Кто она?

Тот, нацепив очки, порылся в бумагах.

— Русская. Артистка из Смоленска.

— Двадцать пять, — приказал Шуберт.

Гауптшарфюрер Мартин Зоммер, начальник карцера, ринулся исполнять приказание. Он повалил артистку на лавку. Двое эсэсовцев сняли ремни и пристегнули жертву к доске. Зоммер отошел на шаг назад и взмахнул своим тяжелым ремнем. Толстая медная бляха сверкнула в воздухе.

Несчастная не издала ни звука. Это взбесило палача.

— Сейчас запоет! — прорычал Мартин и стал сам считать удары.

Эрих Густ наклонился к майору Говену.

— Объясните, пожалуйста, доктор, почему русские женщины такие твердокаменные?

Майор внимательно посмотрел на несчастную. Потом подошел к палачу и на сороковом ударе брезгливым движением руки отстранил Зоммера.

— Хватит!

Запыхавшийся гауптшарфюрер с недоумением смотрел на доктора. Говен наклонился к артистке, потом покачал головой.

— Какой вы болван, Зоммер! Я не помню случая, чтобы людей оживляли таким способом.

Зоммер вытаращил глаза.

— Я что-то не понимаю вас, доктор.

— Болван! Она давно умерла от разрыва сердца.

Эрих Густ раскатисто захохотал.

— Ха-ха-ха! Мартин колотил дохлую клячу… Напрасно тратил силы на сорок ударов! Ха-ха-ха!

Зоммер побледнел. Он видел, что все эсэсовцы смеются, смеются над ним, начальником карцера. Схватив дубовую табуретку, он ринулся на тех двух, которые ожидали порки.

Когда его оттащили, женщины были мертвы.

Остальных несчастных повели следом за обершарфюрером Бернхардом, старшим публичного дома.


Александр Позывай попал в пятьдесят шестой барак Малого лагеря. Немец-староста указал ему место в одной из клеток трехъярусных нар. Работать гоняли на строительство железнодорожной ветки.

Вечером, после проверки, барак заполнили узники. Александр присматривался к своим новым товарищам по несчастью. Может быть, отыщется знакомый или земляк?

Позывай направился в умывальню. В дверях столкнулся с худым высоким узником. На его куртке темнел зеленый треугольник. Тот, расставив ноги, загородил проход.

— Стой, энкаведыш! Узнаешь?

Александр остановился. Вокруг столпились обитатели барака. Позывай всмотрелся в худое костлявое лицо узника и узнал его. Это был Витька Косой, киевский вор. Трижды Александр отпускал его под расписку, трижды Косой клялся бросить воровство и снова попадался.

— Слушай, опер, заказывай панихиду, — Косой осклабился. — Ты фрицев провел, а нас не обкрутишь. Ночью с тобой потолкуем по душам. За все расплатишься, мильтон легавый!

Наступила ночь. Барак постепенно угомонился, только слышались тяжелые вздохи да стоны больных. Александр не смыкал глаз. Что делать? Из барака не убежишь. За хождение после отбоя — расстрел. В бараке не спрячешься. Погибнуть после того, как выжил в гестапо, погибнуть так глупо не хочется. Но тут ни друзей, ни товарищей.

Позывай почувствовал, что его дергают за ногу.

— Вылазь.

Что делать? Закричать, разбудить барак? Но есть ли среди узников единомышленники, смельчаки, которые встанут на его сторону?

— Вылазь, тебе говорят.

Александр не спеша слез с нар, готовый к самообороне.

— Пойдем в уборную.

Пошли. Александр осмотрелся. Косого среди них не было. Незнакомые лица. На полосатых куртках такие же, как и у него, красные треугольники. Только буквы разные. Привели не в уборную — в комнату старосты. Окна занавешены одеялом. Тишина. Подали табуретку. Один из незнакомцев спросил по-русски:

— С кем вечером разговаривал? Знаешь его?

Позывай не знал, что ответить. Кто это? Свои или провокация?

Второй, худощавый, с командирской выправкой, спросил прямо:

— Где до войны работал?

Позывай не ответил.

— Мы тебя вызвали не в молчанку играть, — сказал первый. — Время идет. Смотри, опоздаешь.

— Я вас никого не знаю, — ответил Позывай.

— А того, с кем вечером разговаривал, знаешь?

— Знаю, — ответил Александр.

— С какой стороны? С хорошей или плохой?

— Со всех сторон, — ответил уклончиво Александр.

— А за что он грозил?

— За то, что в свое время действовал правильно.

— Мы тоже действуем правильно. Косой сознался, что ты его отдавал под суд. За что?

— За квартирные кражи.

— Ясно. И еще вопрос. Какое знаешь оружие?

Вопрос был прямым. Позывай ответил, что всю жизнь имел дело с оружием, знаком с отечественным и немецким.

Один из заключенных, который до сих пор молча наблюдал за ним, вытащил из кармана немецкий пистолет и положил на стол.

— Разбери и собери.

У Позывая радостно застучало сердце. Он уже догадался о том, кто эти узники. Александр взял пистолет, быстро и легко разобрал и собрал его.

Все остались довольны. Завязалась откровенная беседа. Позывай рассказал о себе, что с 1933 года работал в органах милиции, окончил курсы младших командиров, работал оперативным уполномоченным киевского уголовного розыска.

— Завтра к тебе придет наш товарищ. Будешь работать с ним, — сказал тот, который имел пистолет. — А о том, что видел здесь, никому ни звука. Понятно?

— Есть никому ни звука, — ответил Александр по-военному.

На прощание ему дали пайку хлеба.

— Иди отдыхай. О Косом забудь. Его убрали.


На следующий день в барак пришел Орлов. Как Александр обрадовался встрече! Они обнялись. За дни, проведенные вместе в вагоне, они сблизились, подружились.

— Выйдем поговорим, — предложил Орлов.

В короткие минуты перед отбоем возле бараков уныло бродили узники, дышали свежим воздухом, думали, мечтали. Это были редкие минуты, когда люди имели возможность побыть наедине.

Стояли сырые летние сумерки. Солнце недавно скрылось за вершины дальних гор, и сиреневый вечер окутывал лагерь. Далеко-далеко на краю неба розовели снежные вершины гор. Снизу, из долин, поднимались волны тумана. Они плыли над лесом, заполняя низины, и от этого отдельные вершины лесистых гор казались темными островками. Откуда-то издали доносился приглушенный лай собак. Узники всматривались в молочную даль, вслушивались. Там — мирная жизнь, там — воля. А здесь вспыхнувшие на вышках электрические прожекторы да фонари на столбах огненной петлей стягивали шею концлагеря.

Александр и Леонид шли вдоль барака. Орлов вполголоса рассказывал о себе.

— Меня погнали на работу в каменоломню. В первые же дни я обессилел. Но тут случайно встретил земляка. Он познакомил меня с Борисом Даниленко. Земляк, видимо, рассказал ему обо мне, что я работал слесарем-лекальщиком, знаком с точной механикой. Мы с ним раза два встретились, потолковали. Потом он спросил: «Нам нужен свой человек в оружейном цехе. Ты подходишь. Пойдешь?» Я ответил, что мои руки истосковались по работе, а сердце — по борьбе. Меня сначала положили в больницу, чтоб отдохнул, стал снова похож на человека, а через недельку направили на завод. Мастер немец, из вольнонаемных, встретил враждебно: «Откуда немецкий знаешь?» Отвечаю, что, мол, второй год в плену. «Чертежи знаешь?» Говорю, знаю. Он что-то пробурчал, принес чертеж новой мушки для пистолета. Вижу, работа сложная, но меня об этом и предупреждали. Мастер спрашивает: «Сколько времени на работу надо?» Отвечаю, что часа три. Он сказал: «Посмотрим», — и ушел. Я, конечно, постарался, выполнил точно по чертежу. Немец пришел ровно через три часа. Молча взял мушку и отнес к себе. Потом мне Борис сообщил, ведь он тоже волновался за меня, что мастер ходил по цеху и хвастался перед другими мастерами, что у него наконец появился настоящий специалист.

— Значит, вы «сработались», — сказал Александр. — Я рад за тебя.

— Нет, не сработались. Я узнал, что организуется пистолетный цех. Но как туда попасть? Борис сообщил, что в цех отбирает сам начальник, член нацистской партии мастер Вицман. Фашисты считают Вицмана крупнейшим специалистом по пистолетам. Своими руками он изготовил именное оружие Геббельсу, Гиммлеру, Кальтенбруннеру и самому Гитлеру. Это, конечно, осложняло дело. Но попасть в пистолетный нужно было позарез. Ведь только там, сам понимаешь, можно будет доставать части оружия, особенно корпуса. Остальные детали научились изготовлять вручную, а корпуса цельнометаллические, их не сделаешь. Однажды в наш цех явился сам директор завода и с ним целая свита. Видимо, инженеры и крупные чины эсэсовцев. Узники притаились на своих местах. Слышу, мастер докладывает обо мне, что вот, мол, неплохой специалист, но лентяй, чаще шляется по цеху, чем стоит у станка. А меня Борис предупреждал: «Будь осторожен. Если попадешься, пойдешь в крематорий». Ну, я подумал — была не была — и шагнул к директору. Сорвал по всей форме с головы шапку, стукнул ею по бедру, вытянулся и докладываю. Мол, так и так, господин директор, меня незаслуженно обвиняет мастер. Я являюсь специалистом, и работа по сборке совсем не влечет меня. Мое сердце и руки рвутся к настоящему, серьезному и сложному делу.

Все вокруг притихли. Шарфюрер смотрит на меня зверем, готовый разорвать в любую секунду. А директор как налетит на мастера и на старшего по цеху!

Так я стал форарбайтером, бригадиром то есть, в пистолетном цехе. Сейчас подбираю туда своих ребят. Тебя вчера предупредили, что я приду?

— Да, — ответил Позывай. — Сказали, что придет свой человек. Но я не догадывался, что им будешь именно ты.

— Завтра, ты не удивляйся, тебя переведут в другой барак, будем жить вместе. На работу пойдешь в оружейный цех. Будешь шлифовальщиком.

— Но я, Леня никогда им не работал. Я даже никогда не видел шлифовального станка. Понимаешь?

— Не беда. Я тебе помогу.

— Ну, если только чтобы портить, вредить, так это я смогу.

— Нет, вредить, портить смогут и без тебя. Ты должен войти в доверие к мастеру. Завоевать авторитет у надсмотрщиков. — Леонид помолчал и, понизив голос, зашептал: — Перед тобой центр ставит более серьезную задачу. Организовать доставку пистолетных деталей в лагерь.

По лагерю разнесся пронзительный сигнал отбоя. Орлов ушел.

Ворочаясь на жестком соломенном матраце, Позывай долго не спал, обдумывал каждую фразу, сказанную Орловым. Сначала, честно говоря, он был смущен таким доверием, таким ответственным поручением.

Позывай догадывался, почему подпольщики выбрали на эту сложную работу именно его. Видимо, ему, чекисту, знакомому с тем, как уголовники прячут украденные ценности, легче будет найти способ доставки в лагерь деталей пистолетов.

Да, задание слишком опасное. Позывай знал, что неделю назад фашисты повесили одного узника, у которого при обыске в воротах нашли деталь винтовочного затвора. А тех, кто шел рядом, расстреляли. Но разве его пугала опасность?

Утром Позывая перевели в тридцатый барак Большого лагеря. Несколько вечеров подряд Орлов инструктировал Александра, рассказывал об устройстве шлифовального станка, раскрывал его особенности, знакомил с производственным процессом.

А через неделю эсэсовец, которому подсунули личное дело Позывая, ругался на всю канцелярию, что специалистов используют не по назначению, и срочно перевел Александра в девятый цех военного завода «Густлов-верке».

Глава восемнадцатая

Бурзенко быстро освоился с больничными порядками. Жизнь ревира шла своим чередом. Андрей с каждым днем поправлялся, восстанавливал силы. К нему возвратились бодрость, энергия.

Его иногда навещал сам Гельмут Тиман, начальник хирургического отделения. Андрей помнит их первую встречу. Как он переволновался тогда!

Уборщик, издали заметив Тимана, крикнул «ахтунг!» — «внимание!» — и вытянулся по швам. Тиман не спеша обошел все нары, осмотрел каждого узника.

Андрей ждал своей очереди. Тиман подсел к нему, долго мял живот, бицепсы рук, слушал сердце. Потом вдруг произнес по-русски:

— Я знаю вашу болезнь.

У Андрея екнуло сердце. Он насторожился. Но Тиман тепло улыбнулся, дружески похлопал по загипсованной ноге.

— С такой штукой люди не встают. Ясно? Все надо делать лежа.

У Бурзенко словно гора свалилась с плеч. Он облегченно вздохнул.

— Понимаю, repp доктор.

Андрей смотрел на Тимана и не мог отделаться от навязчивой мысли, что они уже где-то встречались. Бурзенко видел, что начальник хирургического отделения немец, Андрей знал, что на родине у него не было ни одного знакомого немца. Где же они могли встречаться?

Николай Тычков с восторгом отозвался о начальнике хирургического отделения:

— Больше бы таких немцев.

Вскоре Андрей узнал, что Гельмут Тиман коммунист, тельмановец, находится в заключении чуть ли не со дня основания Бухенвальда.

Внимательно присматриваясь к окружающим, Андрей с каждым днем все больше приходил к убеждению, что и в этом страшном концлагере люди борются. Они, рискуя жизнью, срывают замыслы эсэсовцев, спасают обреченных на уничтожение заключенных, ведут тайную жестокую войну с фашизмом.

Андрей несколько раз начинал разговор с Николаем Тычковым на волнующую его тему, но санитар каждый раз уклончиво отвечал:

— Разве тебе плохо? Ты пока отдыхай, набирайся сил. Сила — она всегда нужна!

Андрей понял: надо ждать. В конце концов ему скажут о том, что он должен делать. И на душе его было радостно. Так он чувствовал себя два года назад, когда в августе 1941 года досрочно, едва затянулась рана, выписался из госпиталя и возвращался на фронт, в свою часть. Он еще будет сражаться!

Ночью Бурзенко проснулся от необычного шума. Из коридора доносился топот кованых сапог, брань, кто-то требовал немедленно вызвать хирургов. В приоткрытую дверь палаты Андрей увидел Гельмута Тимана, который торопился в операционную, на ходу надевая белый халат. Следом, не по возрасту резво, пробежал Крамер, за ним — санитары. Через некоторое время голоса смолкли. Андрей отвернулся к стене.

Но спать ему не пришлось. Снова захлопали дверьми. Со стороны операционной послышались глухие удары, брань, снова удары. «Что там происходит?» — Бурзенко насторожился. Шум разбудил многих больных. Узники тревожно переглядывались.

Андрей слез с нар и проковылял к дверям. В операционной кого-то били. Слышались частые удары. Но тот, кого били, молчал. Ни звука, ни стона.

Вдруг Андрей замер и в следующую секунду метнулся к своей постели. Мимо палаты, направляясь к выходу, прошли гестаповцы. Они были возбуждены и яростно ругались.

Бурзенко натянул одеяло до подбородка. Сердце все еще колотилось: наверняка били больного.

В палату торопливо вошел Крамер. Врач немец был встревожен:

— Геноссе, друзья… Срочно нужна кровь…

Повторять Крамеру не пришлось. Бурзенко рывком сел на постель.

— Возьмите мою.

В операционной на столе лежал человек.

— Ему? — шепотом спросил Андрей у Крамера.

Тот тихо ответил:

— Да… Товарищу Поссеру…

Андрей быстро сел в кресло, закатал рукав.

Но Поссер и после вливания крови не приходил в себя. Врачи делали все возможное, чтобы спасти умирающего. Его привезли из веймарского гестапо. Там Поссера пытали. Обер-лейтенант, взбешенный упорным молчанием коммуниста, стал угрожать ему страшной смертью. В ответ Поссер поднял скованные руки и ударил кандалами гестаповца по голове. Пока следователь приходил в себя, Поссер подскочил к окну и выпрыгнул со второго этажа. Потом смельчак перебежал широкую дорогу, пытаясь найти временное убежище в густых зарослях парка. Но, перелезая через ограду, он запутался кандалами в ее острых железных прутьях. Подоспевшие гестаповцы открыли стрельбу.

Смертельно раненного коммуниста стащили с ограды. Узнав, что Поссер умирает, обер-лейтенант пришел в ярость:

— В больницу! Из него еще надо выдавить показания!

Но ни одна городская больница не взялась спасать Поссера. К полночи его доставили в бухенвальдский ревир. После операции коммунист пришел в себя. Гестаповцы выгнали врачей и продолжали допрос прямо в операционной. Ничего не добившись, гитлеровцы зверски избили раненого.

После вторичного вливания крови Поссер открыл глаза. Увидев полосатые халаты заключенных, он, видимо, понял, что находится среди друзей.

— Вот и конец моей жизни… — чуть слышно прошептал он. — Умираю… Я был активным членом Коммунистической партии Германии. Последнее время работал курьером между Йеной, Веймаром и Зихлем… Передайте мой привет товарищу Тельману!

Собрав последние силы, Поссер приподнялся и судорожно вскинул правый кулак.

— Рот фронт…

В один час тридцать минут ночи, после недолгой агонии, он умер.

Это был первый коммунист-подпольщик оттуда, с воли, которого встретил Андрей. Значит, Германия борется!


Чуть свет в больницу неожиданно явился капитан Эйзель. Он был взволнован. Помощник главного врача прошелся, или, вернее, пронесся, по всем палатам, отдавая распоряжения. Вслед за ним двинулись группы санитаров, уборщиков с ведрами, тряпками, щетками. На глазах у изумленных узников больница преображалась. Засверкали вымытые окна, на рамах появились марлевые занавески, пол отмыли до блеска. Больных узников спешно одели в чистое белье, а на грязные матрацы постелили свежие простыни, фельдфебель, ведавший хозяйственным складом, повесил на каждые нары полотенце и, уходя, пригрозил:

— Свиньи, не вздумайте вытираться!

Стало ясно — гитлеровцы кого-то ждут. После завтрака по палатам прошелся гестаповец Мартин Зоммер.

— Слушайте, вшивые собаки! Тут делегация от Красного Креста шляется. Так запомните: если кто вздумает болтать или там жаловаться, тот познакомится со мной. Ясно?

Знакомиться с Зоммером желающих не было. Все знали, что этот гестаповский палач может с пяти ударов отбить человеку почки…

Зоммер своими руками уже убил сто восемьдесят семь заключенных.

В полдень в больницу пришла делегация: двое мужчин и четыре дамы. Мужчины гладко выбритые, полные, в черных костюмах, поверх которых небрежно накинуты белые халаты. Дамы в модных платьях. Делегацию сопровождал майор Говен. Они неторопливо прошлись по больнице. В каждой палате одна из женщин раздавала больным черные крестики с рельефным изображением распятого Христа:

— И в смятении душевном и в муках телесных пусть всегда с вами будет образ Спасителя…

И когда рука с черным крестиком протянулась к Андрею, боксер вежливо отказался:

— Мадам, я коммунист.

Дама быстро отдернула руку. Растерянно посмотрела на Бурзенко. Вздохнула и, порывшись в своей сумке, достала маленькую плоскую коробочку.

— Это тоже успокаивает нервы.

Санитары шумно ввезли в коридор тележку, нагруженную картонными ящиками.

— Сейчас каждый из вас получит маленькую посылку. Наша организация заботится о вас. В посылке каждый из вас найдет то, что любил еще в детстве, что он любит и теперь.

— Господа, прошу не нарушать наш режим, — Говен прервал представительницу Красного Креста. — Больных ждет обед. Не следует портить им аппетит. Ваши посылки мы вручим после обеда. Как вы уже успели заметить, господа, в нашем лагере всюду царит порядок и чистота. А здесь, в больнице, вы можете убедиться в том, что в Германии лечат врагов государства. По возвращении, господа, вы можете рассказать по всеуслышание, что в немецких концлагерях с государственными преступниками обращаются лучше, чем в Америке со свободными гражданами.

Делегация удалилась. Через некоторое время тележку с посылками укатили обратно. Фельдфебель прошел по палатам, забирая простыни и полотенца.

Андрей вытащил из кармана плоскую желтую коробочку. Прочел надпись: «Made in USA» — «Сделано в Америке»… Бурзенко открыл коробочку, и на ладонь высыпались мелкие блестящие конфеты, похожие на русскую карамель «подушечки».

Он нетерпеливо сунул карамель в рот. Но его ждало разочарование: конфета оказалась тягучей резинкой… «Жевательная», — определил Андрей. Ему захотелось догнать эту сердобольную даму и швырнуть ей ее коробочку.

Около месяца Андрей провел в ревире. Окреп, набрался сил. Вынужденное безделье начало его тяготить. Он рвался в гущу событий, жаждал борьбы. Показывая Пельцеру налившиеся бицепсы, Андрей шутил:

— Вот как откормили!

Пельцер щупал тонкими пальцами мышцы и тихо восклицал:

— Это то, что надо!

Наконец Крамер выписал Андрея из больницы. На последнем осмотре он похлопал Бурзенко по плечу и напутствовал:

— Карош, геноссе! Гут!

Соколовский предупредил, чтоб он ничему не удивлялся. А удивляться было чему: Андрею принесли полосатую робу, на которой не оказалось мишени, но номер был прежний — 40922.

— Только старайся не попадаться на глаза тем, кто был с тобой в штрафной, — сказал Соколовский. — Обходи их. Особенно старосту и капо. Направляем тебя в Большой лагерь. Это целый город. В нем находятся несколько десятков тысяч человек. Будешь работать в сапожной мастерской, а жить в сорок втором блоке. Там встретишь узбека Каримова. Будь с ним поближе.

Глава девятнадцатая

Андрей быстро осваивался с несложным сапожным делом. На первых порах Каримов брал на себя часть работы Андрея. Узбек производил затяжку брезентовых заготовок на колодку, приставлял деревянную подошву и к ней несколькими гвоздями прибивал заготовку. Делал он эту основную операцию быстро, легко. Андрею оставалось только прибить кожаную полоску, служившую рантом, вокруг деревянной подошвы. Таким образом заготовка крепилась к подошве. Ботинок сбит. Оставалось сделать отделку. Ботинок снова брал в свои руки Каримов и срезал выступавшие из-под ранта части заготовки. Вот и все. Колодка вынималась, и новая пара обуви ставилась на полку.

Работа несложная, но однообразная. С утра до вечера одно и то же.

На следующий день в сапожную мастерскую пришел Иван Иванович. Тот самый, с которым Андрей ехал в вагоне. Он принес на ремонт несколько десятков пар деревянных башмаков.

Бурзенко несказанно обрадовался встрече. Ему хотелось встать и приветствовать этого кряжистого, с лохматыми бровями, сурового на вид человека, приветствовать по всем правилам воинского этикета; «Здравия желаю, товарищ подполковник!» Но лагерь есть лагерь. Андрей понимал, что лишнее слово, лишний жест могут вызвать подозрения у надсмотрщика, который подозрительно оглядывает каждого входящего и выходящего из мастерской, хмуро следит за работой узников.

Иван Иванович был все такой же, как и в эшелоне, — неторопливый, рассудительный, с властными нотками в спокойном голосе. Спросив разрешения у обер-мастера, подполковник снял свои башмаки и протянул Андрею.

— Подбей косяки.

— Давайте, — Андрей быстро взял протянутый ботинок.

Иван Иванович сел рядом и, улучив момент, шепнул:

— Где Батыр Каримов?

— Понес готовые ботинки на склад.

— Передай ему, пусть после отбой заглянет ко мне. Он знает куда.

Андрей утвердительно кивнул головой.

— Слушаюсь.

Каримов был намного старше Андрея. Черные волосы Батыра тронуло серебро седины. У него было скуластое круглое лицо, типичное для ферганца, и чуть раскосые, внимательные глаза. Каримов, казалось, никогда не грустил, не тосковал. Правда, в вечерние часы он любил, лежа на нарах, вспоминать о садах Ферганы и проспектах Ташкента, о родном Узбекистане.

Андрей хорошо владел узбекским языком и не раз бывал в Фергане, Каримов называл его «русским земляком» и, вспоминая мирную жизнь, расспрашивал Андрея о его прошлом. Бурзенко отвечал охотно, открыто. Он был уверен, что Каримов имеет связь с подпольной организацией. О ее существовании Андрей уже догадывался. И даже больше, он был уверен, что она существует. Бурзенко ждал от Каримова заданий и был готов, не щадя жизни, выполнить любое поручение.

Жизнь в Большом лагере Бухенвальда оказалась немного легче, чем в карантинном блоке или в штрафной команде. Здесь был более сносный порядок. Надсмотрщики не так люто измывались над заключенными. И в бараках не было такой жуткой тесноты. А в остальном все то же: жизнь на грани голодной смерти и постоянные издевательства.

Сегодня после вечернего отбоя Каримов ушел к Ивану Ивановичу. Андрей лежит на нарах, положив тяжелый кулак под щеку, и вспоминает о Ташкенте, о товарищах по боксерской секции, о Лейли.

Андрей часто вспоминает эту веселую и смелую черноглазую девушку, их первую встречу, ночной парк. Где она сейчас? Что делает? Как сложилась ее судьба?

Андрей мысленно переносится в далекий Ташкент. Сейчас начало сентября. В садах ветви деревьев гнутся под тяжестью яблок. Поспели гранаты, лучшие сорта винограда, инжир. Андрею даже представилось, что вот Лейли пришла из института — она обязательно должна учиться — и вышла на веранду с книгой в руках. А может быть, пошла в парк к берегу реки на то самое место, где они когда-то провели вечер. А проводы? Андрей уезжал в армию. Его провожали друзья, отец, мать. А он все смотрел по сторонам, искал Лейли. Она опоздала. Началась посадка. «Не пришла», — решил Андрей и, быстро поцеловав мать, отца, направился к вагону.

— Андрей!

Он оглянулся.

— Лейли…

Она подбежала и, запыхавшись, неловко сунула ему в руки букет цветов.

Они так и застыли друг против друга. Потом Андрея подтолкнули товарищи:

— Поезд тронулся.

Лейли порывисто обхватила его шею и в первый раз поцеловала.

— Мой джигит, я буду ждать тебя…

Андрей долго махал ей из открытой двери товарного вагона. Он, забыв обо всем, смотрел на удаляющуюся станцию, жадно искал глазами в толпе людей Лейли…

Вот уже почти три года, как они не виделись, но в ушах его по-прежнему явственно звучит ее дрогнувший голос: «Мой джигит, я буду ждать тебя…»

Андрей вздыхает и смотрит вниз. За столом сидят болгарин Дмитро, немец Курт, чех Владек и несколько русских. Бухгалтер из Киева Чесноков вполголоса рассказывает о том, как они в мирное время проводили воскресные дни. Одни заключенные слушают украинца, другие что-то мастерят, третьи молча смотрят на стену. И на ней, на белом квадрате, как на большом экране, каждый — в который раз — мысленно просматривает кинокартину о своей прошлой жизни. Настоящее ужасно, а будущее покрыто мраком неизвестности. Никто не знает, что его ожидает завтра…

Андрей слезает с нар, берет табуретку и подсаживается к заключенным:

— Споем, что ли?

И Бурзенко вполголоса запевает «Письмо к матери», свою любимую песню, которую выучил в плену:

Меня на фронт родная провожала,

Я на вокзале расставался с ней,

Она сквозь слезы тихо мне шептала:

«Будь верным сыном Родины своей».

Песню подхватывают голоса. Поют негромко, чтобы не услыхали охранники.

И я пошел, я побывал в сраженьях,

Москву родную грудью защищал.

Был дважды ранен, был я в окруженье,

Помимо воли к немцу в плен попал.

Когда схватили, в бункер посадили,

Давали хлеба только раз в три дня.

Но только волю, волю не сломили,

Еще сильней, Москва, люблю тебя!

Еще сильней о Родине мечтаю,

Еще сильнее сердце рвется в бой.

Как тяжело за каменной стеною!

Москва родная, я навеки твой!

Я вынес муки, вынес униженья,

Смотрел я смерти много раз в лицо,

Но никогда не ползал на коленях

И никогда я не был подлецом.

Но если, мать, судьба не пожелает,

Чтоб сын твой дожил до счастливых дней,

Когда-нибудь из песни ты узнаешь:

Твой сын был верен Родине своей!

Песня объединяет и сплачивает людей. Она рождает светлые мысли, зовет к свету, к солнцу, к свободе…

На плечо Андрея ложится теплая широкая ладонь. Он поворачивается. Гарри Миттельдорп.

— Андрэ, нам надо поговорить, — произносит он по-немецки.

Андрей, научившийся в плену кое-что понимать и говорить по-немецки, кивает головой:

— Хорошо.

Они выходят в умывальню. В ней сыро и пусто. Гарри начинает умываться, Андрей ждет.

С первых дней пребывания в Большом лагере Бухенвальда Андрей сблизился с веселым, никогда не унывающим голландцем, революционером, спортсменом рабочего клуба. На груди у Гарри тоже пришит красный треугольник.

— Андрэ, — прерывает молчание Гарри. — Ты знаешь спорт? Да? У тебя крепкие руки.

Бурзенко улыбнулся.

— Я был боксером.

— Бокс? — Гарри оживился. — Это очень хорошо! Андрэ — боксмайстер!

Андрей хотел рассказать голландцу о своей родине, о далеком Ташкенте, где во Дворце пионеров осваивал он технику бокса, о спортивном клубе, о соревнованиях. Но запас немецких слов у него был еще мал, и он не мог перевести голландцу всего того, о чем думал.

— Видишь ли, Гарри, я был не боксер, как у вас понимают, а любитель, — пояснил Андрей. — Понимаешь, любитель.

— Понимаю, — Гарри пожал ему руку. — И здесь нужны сильные, смелые парни…

Вдруг из блока донеслись необычный шум и выкрики. Кто-то кого-то бил. «Драка», — подумал Бурзенко и вместе с голландцем бросился к дверям.

В блоке какие-то незнакомые Андрею узники с зелеными треугольниками на пиджаках били Каримова. Узбек, видимо, только пришел и еще не успел снять верхнюю куртку. Четыре уголовника, обступив Батыра, ударами гоняли его по кругу, словно бильярдный шар. На руках у бандитов темнели перчатки. Настоящие, боксерские. Заключенные, не скрывая гнева, толпились в стороне, но вступиться не решались.

Андрей в два прыжка очутился рядом с Каримовым. Уголовники бросились на смельчака. Но Бурзенко опередил их. Прямым справа он сбил с ног одного, мгновенно повернулся к другому и, увернувшись от тяжелого размашистого удара, приблизился к бандиту вплотную. Тот попытался отскочить, но не успел. Андрей обрушил на него апперкот — удар снизу по солнечному сплетению. Охнув, бандит повалился на пол.

На помощь бросился и голландец. Вдвоем с Андреем они быстро заставили бандитов отступить и обратиться в бегство.

— Что ж вы… одного бьют, а вы смотрите? — Бурзенко тяжело дышал, разгоряченный дракой. — Трусите?!

Андрей многого еще не знал. Он был новичок в Большом лагере. Он не знал, что такие избиения здесь происходят ежедневно.

Заключенные молчали.

— Посмотрим, насколько тебя хватит, — мрачно ответил киевлянин Чесноков. — Ты думаешь, на этом все кончилось?

Глава двадцатая

Пророчество киевлянина сбылось. Едва заключенные улеглись на своих матрацах, как в барак толпою ввалились зеленые. Это были «буйволы» во главе с Трумпфом. Притаившись на своих местах, узники с жалостью посматривали на новичка: бить будут…

— Где тут боксмайстер? — насмешливо спросил Трумпф.

Прятаться было бесполезно. Андрей неторопливо слез с нар:

— Ну, я…

Бандит презрительно осмотрел Андрея.

— Этот скелет? Боксмайстер?

Два уголовника с синяками под глазами услужливо подтвердили Трумпфу, что это он и есть.

— Ха! — бандит осклабился. — Пальцем ткни — упадет!

Андрею бросили боксерские перчатки.

— Надевай!

Но поднять их Бурзенко не успел. Рядом с ним оказался Миттельдорп. Схватив перчатки, голландец встал перед бандитом.

— Я тоже боксер. Давай схватимся. По-честному!

Белесые брови Трумпфа угрожающе сдвинулись.

— Опять, Гарри, напрашиваешься? Мало я тебя бил?

— Назначай судью!

— Ну, держись! — Трумпф стал натягивать перчатки. — Обработаю тебя. Для разминки.

Бурзенко понял, что Гарри пытается спасти его, принимая на себя ярость зеленых.

Андрей стал возражать. Но Трумпф прорычал:

— Ты, скелет, смотри и дрожи! Сейчас и до твоих костей доберусь!

Уголовники расступились, освобождая место для поединка.

Бурзенко еще не знал, что его новый друг голландец не первый раз боксирует с Трумпфом и хорошо изучил все коварные приемы недавнего боксера. Выходя на поединок, Гарри жертвовал собой, надеясь в какой-то мере ослабить свирепого бандита. Голландец не был уверен в Андрее. Он опасался, что в жестоком боксерском бою, бою, похожем на избиение, сломается воля русского парня.

Бурзенко мрачно наблюдал за поединком. С первой же минуты он убедился в том, что этот рыжий уголовник с квадратным лицом и покатыми плечами действительно боксер. И притом хороший. Он был тренирован, легко передвигался по полу, легко уходил от ударов, резко и точно бил. Он был хозяином положения.

Гарри отчаянно защищался. Но силы были далеко не равными. Несмотря на все свои усилия, голландец смог продержаться не больше одного раунда…

Уголовники радостными выкриками приветствовали успех Трумпфа. Наступила очередь Андрея.

— Не трусь, русский! — зеленые подбадривали его. — Ты должен гордиться тем, что тебя бьет настоящий ариец!

— Попробуй только сдаться, лечь раньше минуты, так мы тебя сообща бить будем!

Бурзенко неторопливо снял куртку, сбросил деревянные башмаки, закатал до колен штаны. Так легче будет боксировать. Стал шнуровать перчатки.

— Скелет, не бойся. — Трумпф подмигнул своим дружкам. — Конечно, я буду бить тебя не в полную силу.

Он был уверен, что «бой» продлится недолго. Что может противопоставить ему, профессиональному боксеру, который и в трудных условиях концлагеря продолжал следить за своей спортивной формой и тренироваться, отощавший русский солдат? Да и знает ли он, что такое бокс?

Трумпф начинает бой с покровительственной улыбкой. Начинает активно. Так, ради забавы играет кошка с пойманной мышью. Трумпф атакует. Бьет прямым ударом левой. Андрей уклоняется. Бьет правой — то же. Еще левой, еще правой, левой… Андрей уходит от ударов уклонами, нырками. Руки держит свободными. Свободными для нанесения удара. И, экономя силы, отвечает на удар ударом, на атаку — контратакой.

Андрей понимает, что от результата боя зависит многое. Это не просто поединок двух заключенных, это испытание. Что ж, он готов.

И Трумпф понял, что перед ним не новичок. С лица слетела покровительственная улыбка. В маленьких голубых глазах загорелись злые огоньки. Он, видимо, решил кончить встречу одним натиском и бросается в атаку.

Но Андрей начеку. Делает шаг назад и сразу, без подготовки, наносит один за другим два коротких удара. Попал! Противник прижимает локти к туловищу.

Зрители — уголовники и политические — поражены. У Трумпфа, непобедимого Трумпфа, вожака «буйволов», оказался достойный противник! Один из «буйволов» вышел и стал исполнять обязанности судьи на ринге.

— Тайм! — закричал судья, когда Андрей стал теснить Трумпфа. — Кончилось время первого раунда!

Бойцы разошлись. Андрею подставили табуретку, и он сел. Гарри Миттельдорп стал обтирать его влажным полотенцем. Другой политический, Курт, сунул в рот Андрею маленький леденец.

— На, друг, подкрепись.

Это был дорогой подарок. Сахар люди не видели годами. Заключенным иногда удавалось выменять у преступников на сделанный в мастерской портсигар или мундштук кусок хлеба, маленькую конфетку. И добытый нелегким трудом леденец заключенный отдал Андрею. Это было признание.

Второй и третий раунды проходят так же напряженно. Темп боя высокий. Судья то и дело бросается вперед разнимать сцепившихся бойцов. То и дело слышны его возгласы: «Брэк!» — «Шаг назад!» Боксеры делают шаг назад и снова сходятся в ближнем бое. Ни тот, ни другой не уступает, обмениваясь быстрыми, беспорядочными ударами. Бьют по корпусу, по локтям, по перчаткам… Андрей устал, ему трудно дышать. Но и противник выдохся.

После третьего раунда зрители загудели:

— Кто победил?

— Объявляйте победителя!

Но судья поднял руку.

— Победителя объявлять не будем.

Он спасал репутацию Жоржа, «Буйволы» одобрили это решение:

— Гут, гут!

Трумпф, тяжело дыша, как загнанная лошадь, молча снял пухлые перчатки и швырнул их на землю. Потом натянул свой свитер и, ни с кем не попрощавшись, ушел. Уголовники последовали за своим вожаком.

Гарри помог Андрею одеться. У Андрея дрожали руки, на бледном лице выступила испарина. Никогда в жизни он так сильно не уставал. Даже после самых тяжелых поединков на первенстве Средней Азии он не чувствовал себя таким разбитым и обессиленным: ноги, казалось, стали ватными, а в жилах была как будто не кровь, а газированная вода…

— Идем, Андрэ, — Гарри взял его под руку.

Путь к нарам показался бесконечно длинным. С помощью Гарри и Каримова Андрей вскарабкался на свое место, не раздеваясь, плюхнулся на матрац и сразу заснул. Сколько времени он проспал, Андрей не помнит. Проснулся он оттого, что кто-то тормошит его за плечо. Андрей открыл глаза. К нему на нары влез Каримов. Пола его куртки оттопыривалась. Батыр, осмотревшись кругом и убедившись, что за ним никто не наблюдает, шепнул:

— На, земляк.

Он поставил перед Андреем чашку с густой брюквенной похлебкой.

— Рахмат, — ответил Андрей по-узбекски. — А ты сам-то ел?

— Это тебе от твоих друзей.

— Тогда садись, Батыр-ака, съедим вместе.

— Нет, — улыбнулся Каримов, — это все тебе одному. От друзей.

Андрей осторожно, чтоб не пролить похлебку, отодвинул чашку:

— Один есть не буду!

— Нет, будешь, — в шепоте Батыра звучали властные нотки. — Кто из нас старший, кому больше лет?

— Ты старше меня.

— Ага! Значит, старше тебя. Значит, имею право приказывать. И не я приказываю, а моим языком приказывают все старшие товарищи. Ясно?

— Не совсем.

— Это тоже пока хорошо. Так надо, — Каримов пододвинул чашку к Андрею. — Ешь, земляк, ешь. Набирайся сил! Твоя сила нам нужна. Нужна для борьбы.


Весть о поединке Андрея с Трумпфом, одним из самых свирепых бандитов, облетела все блоки. Незнакомые люди приходили к Бурзенко, пожимали руки. Один из немецких заключенных принес Андрею пайку хлеба, группа чехов принесла вареной картошки.

— Друг, это тебе от нашего блока.

Два дня спустя, после вечерней проверки, староста блока Альфред Бунцоль зашел в барак и приказал Андрею:

— Возьми чайник и принеси мне кипятку!

В маленькой каморке старосты за квадратным столиком сидели двое заключенных. Одного из них Андрей узнал сразу.

— Товарищ подполковник, здравствуйте!

Другой, в полосатой одежде с красным треугольником на куртке, в деревянных башмаках, был незнаком Андрею. Он смотрел на боксера карими глазами, в которых прыгали смешинки.

Иван Иванович представил его:

— Михаил Левшенков. Товарищ Михаил. Интересуется твоими спортивными делами.

Они познакомились.

— Какой тут, товарищи, спорт, — вздохнул Андрей. — Мне бы не перчатки, а автомат в руки…

— Всему свое время, — мягко возразил товарищ Михаил.

Он сказал просто, но в его голосе Андрей уловил нотки, присущие военачальникам. Андрей понял, что перед ним один из руководителей подполья. «Наконец-то, — у Андрея радостно забилось сердце, — наконец-то».

— Ну, что ты стоишь, давай сюда чайник, — Иван Иванович пододвинул табуретку. — Садись к столу.

Андрею дали большую вареную картофелину и налили кружку кипятку. Андрей с большим удовольствием откусывал неочищенную картошку маленькими кусочками и запивал горячей водой. Вкусно! И тут он заметил, что Иван Иванович и товарищ Михаил пьют без картошки. Иван Иванович перехватил взгляд Андрея.

— Ешь, ешь. Мы свои съели.

Однако Андрей есть не стал. Он осторожно разломил картофелину на равные части:

— Теперь я вас угощаю.

Они пили кипяток и беседовали. Андрей рассказал свою биографию.

— Я здесь долго быть не собираюсь, — закончил Бурзенко. — При первой же возможности убегу! Вот только товарищей надежных подобрать надо…

— Всему свое время, — Левшенков повторил свою поговорку и, посмотрев Андрею в глаза, сказал, что подпольный центр предлагает ему выступить в «боксерских соревнованиях», устраиваемых уголовниками.

Андрей категорически отказался.

— Развлекать гадов я не собираюсь.

— Нет, ты должен выступать, — возразил Левшенков. — Должен показать всем русскую силу и мастерство советского бокса. Ты должен доказать, что дух советского патриотизма сильнее всего!

Андрей задумался. Успешное выступление на этих «состязаниях», бесспорно, озлобит уголовников. Они донесут эсэсовцам, и те отправят в крематорий…

— Я солдат, — ответил он Левшенкову. — И готов выполнить любое поручение.

Глава двадцать первая

Старший санитар Гигиенического института Карл Пайкс был доволен началом дня. Хотя сегодняшнее утро мало чем отличалось от вчерашнего — такой же туманный рассвет и обычный для Бухенвальда сырой, пронизывающий до костей ветер, — но на этот раз пасмурная погода не влияла на настроение политического заключенного Карла Пайкса, в недавнем прошлом молодого, но уже довольно известного врача одной из клиник Ганновера, а ныне старшего санитара Гигиенического института концентрационного лагеря Бухенвальд.

Он считал жизнь такой загадочной штукой, что, сколько ни смотри пристально вперед, все равно не увидишь того, что ожидает тебя завтра. В этой истине Карл Пайкс убедился на собственном примере. Застенчивый по натуре и напуганный бурными действиями фашистов, наводивших в старой доброй Германии так называемый новый порядок, молодой врач всячески избегал общественных выступлений и сторонился всего того, что, по его мнению, могло скомпрометировать доброе имя нейтрального человека. Пайкс был далек от политики. Он мечтал о карьере хирурга.

Но политика не осталась к нему равнодушной. В один из зимних солнечный дней в операционную с шумом вошли гестаповцы, оставляя на розовом паркете грязные широкие следы сапог. Пайкса обвинили… Впрочем, для ареста не требовалось серьезных, проверенных обвинений, достаточно было указать чернорубашечникам на человека и сказать, что он против «нового порядка». Кто же оклеветал его? Этого Пайкс так и не узнал. Очевидно, один из коллег по работе, которому оказались не по душе талант и успехи молодого врача. В камерах гестапо Карл долго не задержался. Все его попытки возмущаться и говорить правду были остановлены кулаком и резиновой дубинкой. На десятом допросе он махнул на свою жизнь рукой и в полубессознательном состоянии признал себя виновным во всех политических грехах и поставил собственную подпись под «показаниями».

А утром в камеру вошел следователь, на этот раз одетый в форму капитана, и, поздравив Пайкса с успешным окончанием следствия, посоветовал ему впредь быть таким же благоразумным и беречь свое здоровье. Потом ему зачитали приговор, посадили в арестантский вагон и привезли в Бухенвальд.

Так он стал государственным преступником, политическим заключенным. На его голове от высокого лба до затылка простригли машинкой широкую полосу, надели на него полосатый костюм каторжанина, на куртку и штаны пришили четырехзначный номер, который заменил ему имя и фамилию, а под номером прикрепили матерчатый треугольник ярко-красного цвета — отличительный знак политических. На этом, собственно говоря, можно было бы окончить дальнейшее описание жизни Карла Пайкса, ибо за годы, проведенные за колючей проволокой Бухенвальда, особых изменений в его биографии не произошло, если не считать того обстоятельства, что в последнее время власти концлагеря на него обратили внимание. О нем вспомнили через четыре года после прибытия в концлагерь, то есть осенью 1941 года, когда прибывшее из Берлина высокое начальство стало спешно организовывать Гигиенический институт специального назначения. Из огромной картотеки срочно извлекли личное дело Пайкса, в котором хранилось подтверждение о том, что в прошлом он действительно был медицинским работником. Руки и ум хирурга оказались нужны. И Карлу Пайксу — политическому заключенному, немцу по происхождению, врачу по образованию — доверили ответственный пост — его назначили старшим санитаром…

Вместе с тем годы, проведенные в мучениях и страданиях, не прошли для Карла Пайкса бесследно. Он, как многие другие немцы, которые считали себя «нейтральными» и стремились отгородиться от общественной жизни, уйти от политики, которые слепо покорялись своей судьбе и верили в благополучный конец, столкнулись лицом к лицу с фашизмом, пройдя через ад гестаповских камер, вдруг начинали разбираться в своих заблуждениях и ошибках. Так случилось и с ним. Когда Пайкс, мягко выражаясь, начал «привыкать» в своему новому положению, произошел самый серьезный поворот в его жизни: он начал думать. Правда, этой способностью он отличался и раньше, но тогда, до Бухенвальда, все его мысли ограничивались медициной и узким кругом личных интересов. А здесь он словно бы прозрел. Он словно поднялся на ступеньку выше и оттуда посмотрел на мир, на жизнь. Товарищ по несчастью Вальтер Крамер, политзаключенный, исполнявший обязанности старшего лечащего врача в больнице для заключенных, помог ему разобраться в хаосе политических событий. И чем больше Пайкс размышлял, сопоставлял свое прошлое и настоящее, тем больше крепла сознательная ненависть к фашизму. Эта эволюция в мировоззрении хирурга произошла не без помощи фашистов. В концлагере Пайкс стал антифашистом.

Доктор Вальтер помог сблизиться с единомышленниками, и Карл Пайкс с жаром включился в подпольную борьбу.

Сегодня старший санитар Гигиенического института Карл Пайкс был доволен началом дня. Утро складывалось на редкость удачно. Перед самым приходом главного врача майора СС Адольфа Говена он успел побывать в разных местах и сделать несколько дел, на которые раньше приходилось тратить чуть ли не целую неделю. И главным из них было то, что он достал шонунги.

Вчера приходил Вальтер Крамер. Он отвел Пайкса в сторону и сказал:

— Срочно нужны шонунги.

— У меня нет ни одного.

— Да, положение обостряется. — Вальтер взял Пайкса под руку и прошептал на ухо: — Нужно спасать русских офицеров. Их вчера бросили в Малый лагерь. Класть в больницу опасно, ты же знаешь Эйзеля. Верная смерть. Нужны шонунги.

Пайкс поправил очки и, немного подумав, ответил:

— Не раньше чем через три-четыре дня. У меня нет даже бланков.

— Но ты постарайся. Встретимся у меня, в отделении тяжелобольных.

А полчаса назад Пайкс успешно провел операцию по изъятию из сейфа фельдфебеля бланков больничных листов. Сотня новеньких розовых бумажек, хрустящих, как пачка денег, приятно оттягивала карман полосатых брюк. В Бухенвальде шонунги ценились дороже денег. Каждый из них давал больше, чем деньги, чем любые драгоценности, ибо и за них нельзя было купить освобождение от изнурительной каторжной работы. А маленький розовый шонунг временно освобождал его обладателя от каменоломни, где жизнь узников зависела от настроения надсмотрщиков. Шонунг давал право остаться в лагере, давал короткий отдых.

Теперь нужно было сделать главное: выждать удобный момент, когда майор СС доктор Говен отлучится, незаметно проникнуть в его кабинет и проштамповать больничные листки. Но, судя по всему, главный врач не собирается покидать кабинета. Старший санитар уже дважды заглядывал к майору СС и оба раза видел одно и то же: Говен писал. Что именно он писал, Пайкс примерно знал. Главный врач, кажется, работал над своей докторской диссертацией. Такие часы бывали редкими, ибо обычно майор СС большую часть дня проводил в патологической лаборатории или в экспериментальном отделении, где испытывались новые препараты, или просиживал у химиков и биологов, строго контролируя производство эффективной сыворотки сыпного тифа. Ее делали из крови заключенных. В последнее время заказы на противотифозную сыворотку резко возрастали. Ее отправляли в огромных количествах на Восточный фронт. Судя по поступающим заказам, в частях «победоносной» армии фюрера свирепствовала эпидемия тифа.

Пайкс, используя свои права старшего санитара, заглядывал и к биологам. Они подготавливали к отправке новую партию сыворотки. Оставалось только заполнить соответствующие документы. Эту процедуру всегда выполнял сам Говен. После получения выговора он стал подозрительным и не доверял своим помощникам.

Пайкс уже дважды докладывал Говену о том, что ампулы с сывороткой упакованы и готовы к отправке, но тот не торопился уходить. Он писал.

Пайксу ничего не оставалось делать, как ждать. Ждать удобного случая. И, чтобы не привлекать к себе внимания эсэсовцев, которые шныряли по институту, он занялся переписыванием в толстый журнал учета сводки из других отделений о наличии больных, состоянии здоровья, числе умерших и т. д.

Вдруг раздался телефонный звонок. Пайкс снял трубку. Спрашивали Говена. Пайкс узнал низкий грудной голос адъютанта СС коменданта Бунгеллера.

— Доктор Говен очень занят, — ответил Пайкс.

— Срочно передайте доктору, что его вызывает штандартенфюрер Карл Кох. Пусть он сейчас же, слышишь, болван, сейчас же явится к коменданту Бухенвальда!

— Будет исполнено.

Пайкс отложил в сторону ручку, спрятал в ящик стола толстый журнал учета и осторожно открыл массивную дверь кабинета.

— Доктор Говен!

— В чем дело?

Доктор Говен в белом халате, надетом поверх офицерского мундира, не сидел, как несколько минут назад, за письменным столом, а стоял спиною к дверям и, опершись руками в стену, смотрел в маленькое потайное окошко. Об окошке Пайкс ничего не знал. Это было для старшего санитара настоящим открытием. Он и не подозревал о том, что, сидя в кабинете, можно следить за работой в соседней специальной камере.

— Карл, вы же знаете, — в голосе майора СС звучало раздражение, — что в эти часы я никого не принимаю!

— Доктор Говен, вас вызывает штандартенфюрер Карл Кох.

— Хорошо.

Говен продолжал смотреть в маленькое окошко. Пайкс видел совиный профиль майора СС. Его круглые желтоватые, как яйца черепахи, глаза блестели, а по толстым губам блуждала самодовольная улыбка.

— Доктор Говен.

— Ну? — майор резко повернулся. — Что еще?

— Адъютант СС-коменданта унтерштурмфюрер Бунгеллер требует, чтоб вы явились немедленно.

— И все?

— Так точно, repp майор.

— Можете идти.

— Слушаюсь, — и, щелкнув деревянными подошвами, Пайкс удалился.

Выйдя из кабинета, старший санитар услышал, как Говен звонил по телефону, долго что-то горячо доказывал, а потом бросил трубку.

За время пребывания в Гигиеническом институте Пайкс хорошо усвоил характер своего начальника. Когда у Говена появлялось хорошее настроение, он называл старшего санитара своим помощником, именовал его по фамилии и даже похлопывал по плечу. В обычные серые будничные дни майор ходил с безразличным выражением на совином лице и называл Пайкса «санитар». Санитар, сходи за анализами, санитар, проведи операцию легких и т. д. Но в дни, когда хмурились его белесые брови и уголки губ угрожающе опускались, в такие дни лучше было не попадаться ему на глаза. Он не ругался, как другие, не бил, не оскорблял. Нет, он действовал. Каждого, кто был ему в это время не по душе, Говен отправлял в крематорий. К счастью узников, работавших в институте, такие дни случались редко.

Послышалось щелканье замка — Говен запирал ящики стола и сейфа, — а через несколько минут он вышел. Пайкс вскочил с места и застыл с вытянутыми по швам руками.

— Пайкс, я вчера отправил в лабораторию мокроту сорока кроликов, — Говен быстро снял халат и бросил его на руки старшего санитара. — К моему приходу чтоб на столе лежали анализы.

— Будет исполнено, герр майор.

Проводив глазами Говена, Пайкс повесил халат майора на вешалку и взглянул в окно. Майор быстро шел к браме — главным воротам концлагеря, за которыми в эсэсовском городе находилась резиденция коменданта.

Пайкс не стал терять времени. Из потайного кармана он достал самодельный ключ и, убедившись, что никто за ним не наблюдает, быстро открыл дверь кабинета. Штамп, как всегда, находился в правом верхнем ящике стола. Через несколько минут сотня бланков больничных листов приобрела силу подлинных документов. Оставалось только вписать фамилию и личный номер заключенного да проставить дату «освобождения по болезни».

Пора было уходить. Но Пайкс не спешил. Он решил разгадать тайну маленького окошка. Несколько секунд в его душе шла борьба с самим собой: если окошко имеет сигнализацию, тогда…

Поборов свою неуверенность, Пайкс отдернул маленькую темную шторку. На кафельной стене вырисовывался квадрат смотрового окна. Под ним кнопка.

Пайкс сначала попытался открыть окошко силой, но усилия оказались напрасными. Тогда он решился и нажал кнопку. Раздался щелчок, и крышка открылась.

Пайкс приник к выпуклому стеклу и отшатнулся. Не может быть! Не веря своим глазам, снова поглядел в окошко, и мурашки побежали у него по спине. За толстым стеклом, за массивной стеной, шел чудовищно варварский медицинский опыт. Сорок заключенных с желтыми туберкулезными лицами, задыхаясь, глотали воздух, насыщенный какой-то мелкой пылью… Пот струился по впалым щекам, оставляя кривые грязные полоски, ввалившиеся глаза лихорадочно блестели… Одни узники с безразличным видом сидели на полу, прислонившись спиною к стенке, и покорно ждали конца пытки… Другие обреченные еще боролись за жизнь. Они судорожно прижимали узловатыми пальцами к носу и рту рукава или полы своих полосатых каторжных костюмов. Но, очевидно, этот самодельный фильтр помогал мало: мелкая пыль проходила сквозь редкую материю…

Пайкс захлопнул окошко. Теперь все ясно! Свою докторскую диссертацию майор СС Адольф Говен писал на тему «Роль угольных частиц в новообразовании туберкулеза легких и в задержке развития туберкулеза». Пайкс знал, что над созданием этого научного труда работает чуть ли не весь подневольный состав Гигиенического института. Ученые в полосатых каторжных костюмах, химики, биологи, хирурги, терапевты вкладывали в диссертацию Говена свои знания, свой талант и опыт. Пайкс наивно полагал, что туберкулезные больные, легкие которых подвергались исследованиям, отбирались из тысяч узников концлагеря. Среди заключенных их было много. Однако большинство больных по характеру заболеваний не подходили к научной теме диссертации. Доктор в майорской форме войск СС отличался принципиальностью и свои исследования вел на конкретных фактах. Теперь понятно, для чего по указанию Говена отбирали здоровых узников. Им в этой специальной камере заражали легкие. Они задыхались от угольной пыли, получая необходимую для диссертации Говена стадию туберкулеза. Люди, как морские свинки и кролики, выполняли роль подопытных животных…

Пайкс ничем не мог помочь несчастным. Из специальной камеры, которая тщательно охранялась, имелся только один выход — на операционный стол и затем в крематорий.

Хорошего настроения как не бывало. Радостное чувство удачи улетучилось. И вся опасная операция с больничными листками, все его попытки облегчить существование другим узникам вдруг показались ему до обиды мелкими и ничтожными по сравнению с этими чудовищными злодеяниями. Пайкс почувствовал себя маленьким муравьем, который, изо всех сил пытаясь спасти своих товарищей, тащит хлебную крошку для них, а над ним, давя все живое, медленно опускается подошва кованого солдатского сапога…

Пайкс торопливо вышел из кабинета Говена и спрятал свой поддельный ключ, но совершенно забыл о том, что маленькая темная шторка на стене осталась незадернутой…

Глава двадцать вторая

Откровенно говоря, Андрей был немного разочарован разговором с представителем подпольного центра. Он ждал большего. Он хотел настоящей борьбы, сложных заданий, связанных с опасностью, мечтал о героических делах. А ему предложили самое простое: развлекать зеленых. Особого проку в этом Бурзенко не видел. Ну, хорошо, он выступит на «боксерских состязаниях». Приложит все силы и знания к тому, чтоб добиться победы. И все. И больше ничего. Ни опасности, ни борьбы. Правда, риск есть. Зеленые могут разозлиться и отправить его в крематорий. Но от крематория никто не застрахован. Выходит, поручили ему роль клоуна, шута. А он-то ждал…

Но как бы там ни было, а задание есть задание. И его надо выполнять. Тем более что со всех сторон он видел заботу и внимание товарищей. Андрея перевели на самую легкую работу, он стал штубенистом — постоянным дневальным в бараке. В его обязанность входило совсем немного. Следить за чистотой и порядком в блоке. Утром уйдут товарищи на работу, он подметет пол, протрет его шваброй, вымоет обеденные столы, надраит до блеска бачки для супа, кипятка и может отдыхать час-другой.

С первого же дня Андрей стал тренироваться. Но какая это был тренировка? Полуголодный, отощавший спортсмен больше всего следил за тем, чтобы не переутомляться. Переутомление при таком плохом питании может немедленно превратиться в перетренировку. А перетренироваться — значит выйти из строя. Поэтому Андрей после каждого занятия мылся теплой водой и ложился вздремнуть на час-полтора. Бурзенко из личного опыта знал, что сон восстанавливает силы. Но, кроме сна, организм требовал хорошего питания. А вот с едой дела обстояли далеко не блестяще. Правда, ежедневно Андрею доставали лишнюю пайку хлеба, лишнюю чашку брюквенной похлебки, но чувство голода по-прежнему оставалось постоянным спутником боксера.

Шел сентябрь. Осень в Германии была солнечная, теплая. По небу плыли редкие облака, в воздухе носились паутинки. И за колючей проволокой концлагеря дыхание осени чувствовалось особенно остро. Трава, кое-где выступавшая сквозь камни и асфальт, поблекла. Немногочисленные буковые деревья осунулись, в их темно-зеленых кронах появились блеклые желтые листья. Они появились, как появляется седина, неожиданно, за одну ночь. Казалось, что ужасы концлагеря коснулись и деревьев.

Андрей Бурзенко часто любовался величественными лесными богатырями — буками и вязами. Они напоминали ему юг, родную Среднюю Азию. Там, дома, он любил в знойные дни отдыхать под тенью широколистых чинар и карагачей. Как давно это было!

Одно дерево — старый кряжистый дуб — пользовалось особым уважением в концлагере. Говорят, что под ним сотню лет тому назад любил отдыхать великий поэт Гёте. Заключенные, особенно немцы, с грустью показывали дуб новичкам и рассказывали о нем предания и легенды. В одной из них говорится, что Гёте, показывая на этот дуб, сказал герцогу Карлу Августу: «Германия будет жить до тех пор, пока будет жить этот дуб!» А эсэсовцы тоже чтили исторический дуб, только чтили по-своему. Под дубом они всегда устраивали массовые истязания и казни.

Под этими деревьями уголовники задумали провести «боксерские состязания».

За три дня до начала «состязаний» Батыр Каримов сказал Андрею: «Сегодня тебя вызовет к себе староста. Сходи. Товарищи тебе подарок приготовили». И ушел со своей группой на работу. Подпольный центр устроил Каримова на военный завод «Густлов-верке», который находился рядом с концлагерем. Андрей искренне завидовал земляку. Там, на военном заводе, советские военнопленные, рискуя жизнью, портят станки, выводят из строя ценное оборудование. Там, на заводе, люди борются. Там фронт. Каримов рассказывал, что в последний месяц поток брака вырос на много процентов. Эсэсовцы выбились из сил, но найти причины массового брака не могут. А заключенные-специалисты утверждают, что виной всему якобы «низкое» качество стали.

Андрей мыл шваброй пол, когда его окликнул староста барака.

— Андрэ, зайди ко мне.

В каморке Альфреда Бунцоля сидел Костя Сапрыкин. Да, тот самый Костя-моряк, который еще в вагоне эшелона готовился к побегу.

— Костя! — Бурзенко широко раскрыл руки.

— Андрюха! Братишка!

Они обнялись, расцеловались.

— А ты ничего, — пошутил Андрей, хлопая Костю по его крупным плечам, — крепок. Только вот седины много.

— Фрицы подкрасили, на всю жизнь, — отшутился Костя и сразу перешел к делу. — Андрюха, получай. По распоряжению центра выдаю тебе из нашего неприкосновенного запаса миску сливочного масла.

— Сливочного масла? — переспросил Андрей, не веря своим ушам.

— Самого первосортного, — Костя взял со стола алюминиевую миску и снял с нее крышку. — Вот оно. Позаимствовали у эсэсовцев без отдачи. Только ты сразу не набрасывайся.

— А зачем оно мне, — облизывая губы, спросил Андрей, — есть более нуждающиеся.

— Вот что, братишка, — Костя положил руку ему на плечо. — Приказы командира не обсуждают, а выполняют. Знаешь, братишка, — продолжал Костя, — как бы я хотел быть на твоем месте. Зеленые у меня вот тут сидят, — и он провел ребром ладони себе по горлу. — Как бы я хотел их вот так, публично, чтоб все видели. По морде, по жирной морде!

И Костя, подвинув свою табуретку ближе к Андрею, стал рассказывать. Сразу же после прибытия в Бухенвальд он попал в особую рабочую команду, которая обслуживает крематорий и знаменитый бухенвальдский «хитрый домик». Жила команда прямо на территории крематория. Периодически она поголовно истреблялась и на ее место набиралась новая.

Андрей узнал, что крематорий является не только местом, где сжигают трупы, но одновременно и местом расправы с заключенными. Ежедневно вечером к воротам крематория подъезжает крытая машина. Обреченных вели к небольшой калитке. Едва человек переступал порог, как под ним открывался люк, и он падал в подвал. Ужасные крики заглушал рев мощных вентиляторов. Внизу узника ждал палач или его помощник бандит Вилли. Они били жертву по голове специальным молотком из дубового дерева. Обреченный терял сознание. Его подводили к стене и вешали на крюк. Их в стенах подвала было сорок восемь. Обычно тела висели по нескольку дней. Потом приходили уборщики из особой команды, в которой был и Костя, снимали трупы, грузили на подъемную машину и с помощью лифта поднимали к печам. Шесть печей в час сжигали восемнадцать трупов; в сутки — более четырехсот… Там же, в подвале, имеется специальная газовая камера. Но ни в ней, ни рядом Костя не был и устройства ее не знает.

А наверху, у печей, орудуют зеленые. Они старательно просеивают золу. Эсэсовцы подозревали, что их жертвы в последний момент глотали драгоценности…

Андрей молча слушал Костю, и кулаки боксера гневно сжимались.

— Привезли однажды английских летчиков, я их сразу узнал по форме, бывал в плаваньях, приходилось встречать в портах. Рослые ребята. Как на подбор, что наши черноморцы. Я на них через окошко смотрел. Построили их, бедняг, во дворе крематория. Эсэсовцы, значит как положено, вокруг с автоматами. Сердце у меня защемило от жалости. Через час-другой придется грузить их в лифт крематория. А как помочь? Как сказать, что вы последние минуты живете, воздухом дышите? Смотрю, эсэсовцы сбились в кучку, пошептались между собой, и двое ушли. Возвращаются скоро с посылками, те, что для заключенных Красный Крест присылает. И что ты думаешь? Охранники оставили одного эсэсовца караулить, а сами сложили автоматы на земле и пошли делить посылки; кому шоколад, кому консервы. У меня от радости все внутри полыхнуло: ну, думаю, сейчас начнется! Оружие рядом. И лежит оно ближе к летчикам, чем к охранникам. Я про себя решил: возмутся за оружие, первым к ним на выручку брошусь! Но проходит минута, вторая, стоят они и все меж собой по-своему разговаривают. «Хватайте, братишки, — хотел крикнуть им, если бы понимали они по-русски, — хватайте автоматы! Умирать, так с музыкой!» Нет, стоят. Подозвал я одного политического, из нашей команды уборщиков, Фишем зовут. А Фиш мне в ответ: «Они знают, что их ожидает». Он слышал, как начальник конвоя сказал, что везет этих из веймарского гестапо, где им приговор о смертной казни зачитали. Я опять к окошку. Стоят, бедняги! Сосчитал — тридцать шесть парней. Двое не в английской форме, вроде американская, брюки с напуском. Тридцать шесть здоровых, сильных, и автоматы рядом!.. Видят же! Не слепые! Видят, куда их загнали. И труба дымит, и трупы кругом, на тележках и так, штабелями сложены, и запах соответствующий. Чему их там только в армии учили?! — Костя выругался.

— А потом?

— Что потом? Как телков на бойне… — Костя снова выругался.

Из особой команды крематория Косте удалось бежать. Он познакомился с одним поляком, который ежедневно привозил трупы умерших из Малого лагеря. Костя узнал, что поляк крестьянствовал под Львовом, в Бухенвальд попал за то, что зарезал свою свинью без разрешения местной управы. По просьбе Кости он принес ему полосатый костюм и номер одного умершего русского. Этот костюм моряк несколько дней носил под своей форменной курткой, ждал удобного случая. И ему удалось проскочить в рабочую команду Малого лагеря. Под этим чужим номером он живет и сейчас.

— Оттуда, из Малого лагеря, меня товарищи, политические, переправили в госпиталь. А там наш братишка Пельцер. Ты помнишь его? Песни пел в вагоне. Он там фигура! Выручил меня он в госпитале, подкормил. — Костя, хотя и знал, что одессит был знаком с морем только летом, да и то на пляже, сегодня с восторгом называл Пельцера «черноморцем», «братишкой», «морской душой». Эта была высшая похвала в устах севастопольца.

— Из госпиталя свои перевели на кухню, в камбуз. Правда, не в качестве кока, а так, подсобным рабочим, кочегаром. Это мне ближе. Не раз кочегарил, — закончил Костя.

Андрей слушал моряка, а сам думал о летчиках. Неужели все так и было? Не хотелось верить. Андрей мысленно представил себя на их месте. Нет, он никогда бы не упустил такого момента. Никогда. Уж он-то знает, что надо делать с оружием, когда оно рядом лежит!

— А вчера к нам в кочегарку немка заглянула, жена коменданта. В офицерской форме, в сапогах. В руке хлыст. Осмотрелась, приказала что-то своему охраннику. Тот к нам: «Фрау Эльза говорит: жарко у печки, надо рубашки снимать». Пришлось скинуть робу, — моряк замолчал, потом встал и заторопился: — Засиделся я у тебя. Еще искать будут…

Костя на прощание по-медвежьи обхватил Андрея и попытался оторвать его от пола. Но как он ни пыжился, поднять боксера не смог.

— Силен, братишка, силен!..

Андрей напружинил мышцы и легко поднял Костю над головой.

— Вот так надо…

— Пусти. Задушишь…

Бурзенко осторожно поставил Костю на пол.

Глава двадцать третья

В субботу, как обычно, Карл Кох в сопровождении помощника лагерфюрера Эриха Густа на штабной машине медленно объезжал всю территорию концлагеря, останавливаясь чуть ли не у каждого барака. Штандартенфюрер был не в духе. Последние известия с Восточного фронта омрачали его. Еще один город отдали большевикам…

От придирчивого взгляда коменданта не ускользала ни одна мелочь. Он проверял чистоту унитазов, заглядывал под нары, тыкал пальцем в оконные стекла, скоблил ногтем по обеденным столам. В сорок пятом блоке ему показалось, что пол недостаточно выскоблен. Кох влепил пощечину застывшему старосте блока, а штубенисту и санитару велел всыпать по двадцать пять палочных ударов.

У дверей двадцатого барака трудились несколько немецких заключенных из команды уборщиков лагеря. Они сооружали небольшую скамейку, чтоб в редкие минуты отдыха не сидеть на сырой земле.

Кох притормозил машину. Узники, оторопев, вытянулись по швам.

— Кто разрешил?

Подбежавший лагершютце отрапортовал:

— Староста лагеря, гepp полковник!

— Убрать!

— Яволь! — рявкнул полицейский и побежал выполнять распоряжение.

Кох поехал дальше. Он объезжал каждую улицу Большого лагеря, заходил в каждый барак, побывал в мастерских, прачечной, кухне, бане, осмотрел подсобное хозяйство.

На отдаленной поляне за Малым лагерем комендант остановил машину.

Группа уголовников под руководством Трумпфа вкапывала в землю толстые сосновые колья и между ними натягивала веревку.

— Что это?

— Ринг, гepp полковник, — торопливо объяснял помощник лагерфюрера. — Здесь в свободные часы немецкие криминальные заключенные будут бить русских политических.

Штандартенфюрер вылез из машины. Густ поспешил за ним.

Кох подошел к самодельному рингу, потрогал веревки. Усмехнулся. Фраза Густа «бить русских политических» ему явно понравилась. Он скользнул взглядом по рослым уголовникам, по их мощным бицепсам. Повернулся и молча зашагал к штабному «оппелю».

Трумпф вопросительно посмотрел на Густа. Тот махнул рукой:

— Продолжай.

Сегодня весь лагерь взбудоражен и гудит, как растревоженный улей. Рано утром с быстротою молнии все русские бараки облетела весть — на Восточном фронте немцы потерпели еще одно поражение! Разгромив фашистские танковые полчища в районе Курской дуги, Советская Армия перешла в новое наступление!

Андрей эту новость узнал еще ночью. Перед самым рассветом его растолкал Батыр. Он с вечера куда-то ушел и, вернувшись, разбудил земляка.

— Андрей, — зашептал он по-узбекски. — Наши наступают! Взяли Орел! Проснись, наши наступают!

Сна как не бывало. Андрей недоверчиво посмотрел на Каримова.

— Это ты перед боем меня ободряешь.

— Приемник не врет, — вспыхнул Батыр и сразу осекся. Потом быстро зашептал: — Это военная тайна. Но тебе доверяю. Понимаешь, наш радиоприемник! Мы слушали Москву, сообщение Советского Информбюро.

Андрей не верил своим ушам. Он обнял Каримова.

— Это правда?

— Клянусь Ферганой!

Бурзенко вскочил на ноги и хотел от радости закричать на весь барак: пусть все знают о нашей победе! Но Батыр успел шершавой ладонью закрыть рот товарища.

— Ложись, шайтан! У каждой стены есть уши предателя.


С утра, сразу же после завтрака, к Андрею приходили друзья, и каждый по-своему стремился ободрить и вдохновить. Гарри Миттельдорп принес новые брезентовые тапочки.

— Подарок тебе. От всех ребят по сапожной мастерской.

Костя Сапрыкин забежал на минутку и, чтоб никто не увидел, вытащил из-за пазухи выглаженные белые трусы.

— Почти новые. Выменял за три пайки хлеба.

А перед самым состязанием неожиданно появился лагерный полицейский и объявил:

— Номер сорок тысяч девятьсот двадцать два вызывается в ревир.

Товарищи переглянулись. Провал? Предательство?

— Надо идти, — Андрей встал и направился к выходу. Следом за ним двинулась группа советских военнопленных. Если потребуется помощь, друзья рядом.

В ревире Андрея встретили официально и проводили в кабинет Соколовского. Пельцер, дружески подмигнув, вышел из кабинета и остался караулить возле дверей.

— Да вы садитесь, садитесь. — Соколовский придвинул табуретку. — Сюда к столу.

Бурзенко сел на край табуретки.

Соколовский открыл шкаф и вытащил из-за различных склянок и баночек с лекарствами небольшую бутылочку, вылил из нее в стакан какую-то прозрачную жидкость.

— Нате, выпейте, — сказал врач, — это даст вам силу.

— Простите, доктор, — Андрей, встав с табуретки, старался говорить как можно мягче, — но я не употребляю допингов. Мне возбудитель не нужен.

— Это не возбудитель, нет, нет! — Соколовский замотал головой. — Это сахар. Самый настоящий сахар. Сто граммов сахара и столько же воды.

— Сахар?! — удивился Андрей. Как давно он не произносил это слово! Он, кажется, забыл, как оно звучит.

— Да, сахар, — в карих глазах Соколовского светилась доброта и забота. — Мой немецкий коллега вчера выменял у охранников на мой портсигар. Пейте! Мы желаем вам только победы.

Андрею вспомнилось, как дома, в Ташкенте, перед каждым боем он выпивал стакан прохладного ароматного виноградного сока.

Андрей взял стакан. Жидкость была теплой, густой. Осторожно, боясь пролить хотя бы каплю, Бурзенко перелил жидкость в бутылочку, оставив на дне стакана несколько капель.

— Что вы делаете?

— Доктор, я смогу драться и без сахара. А здесь есть люди, которым один глоток глюкозы возвратит жизнь. Отдайте им.

Потом, налив в стакан из графина воды и поболтав ее, выпил. Вода показалась необыкновенно сладкой.

Когда Андрей вышел из ревира, он чуть не столкнулся лицом к лицу с Васыкомом. Тот, держа за руку Гогу, направлялся в амбулаторию. Бурзенко резко свернул в сторону, за угол. Ему не хотелось встречаться с мальчуганом. Ведь при каждой встрече Васыком издевательски повторял одно и то же: «Такой большой и в плен попал!»

Андрей знал, что парнишка свою фразу говорит не только ему, а чуть ли не каждому военнопленному. Но от этого боксеру было не легче.

В бараке Андрея поджидал Михаил Левшенков.

— Как самочувствие?

— Боевое, — ответил Бурзенко и решил спросить о парнишке. — Вы в детском блоке бываете?

— А что?

— Там один мальчишка есть. Со странной фамилией такой, вроде клички.

— Ты о Васыкоме?

— Да.

— Это у него не фамилия и не кличка.

— Мне все равно, — сказал Бурзенко. — Только, если вы там бываете, повлияйте на парня. Больно он языкаст. Если пристанет, то не отцепится, как репей.

— Кое-кому от его языка только польза.

— Смотря кому. Один стерпит, а другой в сердцах и по шее смажет за такое.

— А ты случайно не из их числа?

— Может быть.

— Вот не думал. — Левшенков подсел ближе. — Ты знаешь, почему он себя так назвал?

— Меня это не интересует.

— Зря. Он так назвал себя в честь отца. Васыком — это сокращенное от «Вовка сын комиссара». Его отец действительно был комиссаром, комиссаром полка. Жили они в Москве. Летом сорок первого года, в начале июня, отец отвез жену и сына к своей матери, на отдых в деревню. Где-то под Минском. А тут война. Во время бомбежки погибла мать. В деревню вошли немцы. На глазах мальчишки расстреляли бабушку — какой-то подлец выдал мать комиссара. Схватили и Вовку, заперли в сарае. Ночью один старик, который был вместе с ним, разобрал соломенную крышу и подсадил мальчишку: «Беги, сынок». Вовка бежал в лес. Несколько дней блуждал в дебрях, питался ягодами и сырыми грибами, спал на деревьях. Шел на восток, к своим. Под Минском натолкнулся на партизан. Привели к командиру. Увидав его, Вовка обомлел: «Папка!»

Это был действительно он. В одном из боев комиссар полка оказался серьезно ранен, его отправили в госпиталь. Едва врач успел закончить операцию, вытащить осколок и наложить гипс, как в город ворвались немецкие танки. Комиссар полка собрал раненых, которые умели держать оружие, и повел их из города в лес. Сам он идти не мог, его несли на носилках, а потом достали подводу. Так он стал командиром партизанского отряда.

Вовка рассказал о гибели матери, о расстреле бабушки. Партизаны слушали молча.

Вовка до зимы пробыл в отряде. Принимал участие в боях, ходил в разведку, помогал подрывникам. Однажды в отряд сообщили, что на станции стоит эшелон с танками. Партизаны решили взорвать мост. Ночью пробрались к мосту, заминировали. Стали ждать. Но тут фашисты сделали оцепление, приняли меры предосторожности. Партизаны нервничали. К мосту не подойти. Неужели этот эшелон пройдет на фронт? Тогда отец сказал сыну: «Вовка, пойдешь ты». И он пошел. В рваном пальтишке, с сумкой через плечо. Таких нищих много бродило по дорогам. Гитлеровцы не обратили на него внимания. Когда Вовка добрался до моста, вдали показался эшелон. Вовка поджег шнур. Раздался взрыв, железные фермы моста рухнули в воду, а за ними в реку полетели паровоз, платформа с танками… Взрывной волной Вовку отбросило в сторону. Охрана моста погибла. Взбешенные гитлеровцы устроили облаву, согнали всех жителей поселка на площадь. Взрослых тут же расстреляли, а детей угнали в Германию. Так Вовка попал в Бухенвальд. И стал Васыкомом.

Андрей слушал Левшенкова и думал о парнишке. Хлебнул парень горя, отчаянная голова. Вот откуда у него столько злости!

— И здесь он подвиг совершил, — продолжал Левшен-ков, — отметил День Красной Армии. Тебе не рассказывали?

— Нет.

— Об этом шуму было много, на весь Бухенвальд. Все только и говорили о русских мальчишках.

— Что же он сделал?

— Прокатился с горки на колымаге.

— Прокатился на колымаге?

— Ну да. Понимаешь, он, видимо, давно готовил этот номер. Двадцать третьего февраля мы долбили известняк в каменоломне. Все произошло на наших глазах. Под вечер, выбрав момент, когда эсэсовец приотстал, Васыком скомандовал: «Кто хочет прокатиться, садитесь!» Все ребята, тащившие колымагу, с радость вскочили на нее. Сам Вовка сел за «руль», около дышла, и по возможности направлял движение. Уклон был приличный, и телега разогналась вовсю. Надсмотрщик, крича благим матом, погнался за колымагой. Но разве ее догонишь?

Колымагу Вовка направил прямо на караульное помещение. В нем безмятежно спали эсэсовцы. Дневальный фашист, увидев колымагу, заметался как угорелый возле стены. «Остановите, — кричит, — остановите!» Но уже никакая сила не смогла бы остановить с грохотом мчащуюся колымагу. Расчет Васыкома был точен. Дышло протаранило стену дощатого помещения, напугав до смерти спящих эсэсовцев. Представь себе, страшный треск ломающейся стены, сотрясение вcero караульного помещения и появившееся внутри огромное дышло… Кто-то спросонья заорал: «Русские танки!» Кто-то нажал сирену боевой тревоги. Холеные бандиты, никогда не нюхавшие пороха, выскакивали из караулки на глазах у тысяч узников в довольно неприглядном виде. Кто без мундира, кто без сапог, кто без штанов — в одном нижнем белье… Многие в панике даже забыли схватить оружие.

На шум появился сам комендант. Мы притихли. Ну, думаем, пропали ребята. Не миновать крематория.

Надсмотрщик, заикаясь, дрожащим голосом доложил коменданту обо всем. Кох метнул взгляд на детей. Ребята с невинным видом стояли у колымаги. Один Васыком, вцепившись в дышло обеими руками, как артист, разыгрывал из себя смертельно перепуганного рулевого, который при таране мог бы пострадать больше всех. Он это специально сделал, чтобы, в случае чего, все видели, что главный зачинщик он, и, таким образом, принять на себя весь гнев эсэсовцев.

Кох повернулся к эсэсовскому караулу. Дневальный застыл, как изваяние. А остальные имели жалкий вид. Кто стоял в шинели с незастегнутыми пуговицами, надетой прямо на нижнее белье, кто и без головного убора и без сапог, кто без шинели. Один впопыхах перепутал сапоги и натянул левый на правую ногу, а правый на левую. Его сосед успел обуть только один сапог, а второй он держал в руках вместо автомата. Оружие было не у всех. Некоторые в страхе забыли захватить даже личные пистолеты. Кое-кто все еще дрожал и не мог прийти в себя.

Комендант пришел в бешенство.

«Сволочи! — выкрикнул Кох скрипучим голосом. — Кого испугались? Не вражеского танка, а собственной мирной телеги! Разве вы арийцы?»

Рассвирепевший комендант заметался перед строем застывших эсэсовцев, раздавая пощечины и оплеухи.

«Перед кем струсили, спрашиваю? Перед кем потеряли боевой дух? Вояки! Испугались не отряда вражеских солдат, а двадцати глупых и беспомощных мальчишек!»

Одни эсэсовцы отделались получением пощечин, другие, наиболее растерявшиеся, тут же были отправлены на гауптвахту. Гнев коменданта получил разрядку. Кох снова посмотрел на детей, на «перепуганного» Васыкома и разразился громовым смехом.

«Кого испугались? Ха-ха-ха!»

На этом все и кончилось. Видимо, чтобы доказать охранникам невинность и безобидность детского поступка, комендант не наказал маленьких каторжан. Это был единственный случай за всю историю лагеря, когда узники остались безнаказанными.

— А вечером в каждом бараке только и говорили о маленьких героях, которые до смерти напугали зверей в эсэсовской форме, — продолжал Левшенков. — Конечно, никто не догадывался о том, что это была не просто детская шалость, а сознательная и продуманная операция Васыкома. Но и сам факт вдохновлял нас, взрослых. Дети борются. Борются!

— Верно, Михаил Васильевич, — Андрей посмотрел на свои кулаки. — Дети борются. Молодцы, ребята! А мы?

— Всему свое время, — ответил Левшенков. — Так что ты, Андрей, не серчай, когда Васыком в глаза правдой колет. Иногда ее стоит всем нам напоминать. Да и почаще.

— Видимо, стоит, — согласился Андрей.

— Теперь твоя очередь, — сказал многозначительно Левшенков и положил руку на плечо. — Весь лагерь на тебя смотрит.

— Это мой первый международный, — откровенно признался Андрей и тихо добавил: — До войны мечтал попасть в сборную команду страны, выступить на международном ринге.

— Выходит, мечта твоя сбылась.

— Вроде бы так, — ответил Андрей. — Только при таких неравных условиях у нас говорят, что это игра в одни ворота. Но я постараюсь.

— Мы на тебя надеемся.

— Я постараюсь. Пусть потом хоть в крематорий.

— Мы на тебя надеемся. От поединка зависит многое.

Глава двадцать четвертая

Воскресный день, которого с нетерпением ожидали уголовники, выдался на редкость теплым, солнечным. К назначенному часу в дальнем конце лагеря, возле группы буковых деревьев и великана дуба, стали собираться обитатели Бухенвальда. Зрители размещались прямо на земле.

В первых рядах вокруг импровизированного ринга прямо на земле уселись зеленые. Они чувствовали себя хозяевами положения. Сегодня они перед тысячами узников, так сказать публично, продемонстрируют превосходство высшей арийской расы! Сила есть сила. И нация, обладающая этой сверхсилой, призвана править миром. А тот, кто не согнется перед этой силой, будет сломлен.

А тысячи советских военнопленных и узников других национальностей пришли сюда, чтобы увидеть неизвестного русского смельчака, решившегося выйти на поединок с уголовниками, на поединок со своей смертью.

Ринг ограждала веревка, натянутая между вкопанными по углам кольями. На этом самодельном ринге хлопотал судья — политзаключенный француз Шарль Рамсель, один из старожилов Бухенвальда. В молодости он несколько лет боксировал на профессиональных рингах и выступал в качестве судьи.

С каждой стороны ринга уселись боковые судьи. Все трое — зеленые.

Первым на ринг вышел Жорж. Появление его зеленые встретили оглушительными аплодисментами. Уголовники побаивались его и уважали за физическую силу. Он был их кумиром. Зеленые утверждали, что Жорж был чемпионом Германии.

Жорж, рисуясь, прошел через весь ринг к своему углу. Он не сел на табуретку, услужливо подставленную секундантом, а, подняв руку, раскланялся перед публикой. Боксер-профессионал оказался в своей стихии. Им нельзя было не любоваться. Широкоплечий, стройный, молодой. Под нежной атласно-белой кожей буграми перекатываются послушные мышцы. Глядя на его холеную тренированную фигуру, тысячи заключенных лишний раз убеждались в том, что Жорж и ему подобные не прогадали, выбрав Бухенвальд вместо Восточного фронта. Боксер-профессионал искренне верил в фашистскую теорию сверхлюдей, считал себя чистокровным арийцем, рожденным повелевать представителями «низшей» расы. Он был на хорошем счету у эсэсовцев и добросовестно служил им своими тяжелыми кулаками. В Бухенвальд он попал почти добровольно. Боксер не захотел ехать на фронт. Однако в трусости упрекнуть его нельзя, ибо Жорж не боялся смерти. Причины дезертирства были более глубоки. Спортсмен, как это ни парадоксально, боялся не гибели, а увечья, ранения. И не без основания. Что ожидает после войны однорукого боксера или безногого бегуна? Жорж думал всю ночь, а утром решил, что за колючей проволокой он сумеет сохранить и руки и здоровье. И, как он сам выражался, «наломал дров». В одном из нацистских комитетов Жорж набросился на своего руководителя, крупного фашистского спортивного деятеля, и по-хулигански избил его. Но, давая волю своим кулакам, боксер перестарался. Пострадавший поднял большой шум. Жоржа судили и вместо ожидаемого легкого наказания «пришили», как он говорил, «политику» и отправили на пожизненное заключение в Бухенвальд. Но, несмотря на такой суровый приговор, Жорж лелеял надежду на амнистию после победы Гитлера в войне.

Жорж появился на ринге в черных шелковых трусах с широким белым резиновым поясом. На трусах пришита эмблема: в белом кругу — черная фашистская свастика; на ногах — белые кожаные боксерки. В этом наряде он выступал на многих знаменитых матчах.

Андрей вышел на ринг вторым. Он шел и грустно размышлял. Три года тому назад, до войны, он страстно мечтал попасть в сборную команду боксеров Советского Союза и выступить в международных соревнованиях. Кажется, его мечта сбылась. Но разве о таком международном матче он мечтал?

Появление Бурзенко зеленые встретили холодно. Но задние ряды, где разместились политические, дружно аплодировали, и шум рукоплесканий, нарастая, широкой волной катился к рингу.

Андрей, если бы у него были такие же условия жизни, как у противника, мог бы с успехом соперничать с Жоржем в красоте тренированного тела. Но за последние полтора года боксеру пришлось много пережить. Андрей по-прежнему оставался широкоплечим и стройным, но на могучей груди четко обозначились ряды ребер. Под тонкой загорелой кожей, казалось, просвечивали косые полосы мышц. Они были сухими, плотными и настолько рельефными, что по ним можно было изучать анатомию человека. Худоба и истощение, казалось, делали Андрея ниже ростом и слабее. Кто-то из зеленых выкрикнул:

— Жорж, бей осторожней, а то скелет развалится!

— Го-го-го! Ха-ха-ха! — прокатилось над первыми рядами.

Андрей взглянул на своего противника, на массивные кисти его рук, тщательно забинтованные эластичным бинтом, и ахнул: «Эх, голова садовая, был в больнице, а бинты попросить забыл… Как же теперь?»

И, словно угадав его мысли, из задних рядов кто-то настойчиво протискивался к рингу. Это был Костя Сапрыкин. На него шумели, цыкали, но он упрямо пробивался вперед.

— Пропустите, пропустите…

Когда на ринг вышел Жорж, опытный моряк сразу подметил на его руках бинты. А Андрею он их не достал! Костя моментально сбегал в больницу.

Видя, что к рингу ему все равно не пробраться, Костя протянул бинты впереди сидящим:

— Передай русскому боксеру!

Бинты поплыли над головами, и вскоре их вручили Гарри Миттельдорпу, секунданту Андрея. Тот начал быстро бинтовать кисти рук Андрея. Бурзенко с благодарностью кивнул ему головой.

Судья Шарль Рамсель старался соблюдать этикет. В центре ринга он расстелил белое полотенце и на него положил две пары боксерских перчаток. Потом подозвал к себе секундантов и, подбросив монету, разыграл право выбора перчаток. Оно досталось секунданту Жоржа. Тот долго ощупывал перчатки, мял их и, наконец, взял одну пару. Вторую подал Гарри.

Судья тщательно проверил шнуровку перчаток, следя, чтобы шнурки были завязаны у большого пальца. Так требуют правила. Потом обратился к секунданту Жоржа:

— Боксер готов?

— Боксер готов, — ответил секундант.

— Первый раунд! — торжественно объявил Шарль. И сразу же раздался удар «гонга», которым служил кусок железа, висевший на одном из кольев. Возле него сидел секундометрист с песочными часами, взятыми из эсэсовской амбулатории.

Под звук гонга Жорж устремился из угла ринга. Вобрав голову в плечи, сбычившись, он ринулся вперед, как таран. В маленьких глазах его сверкали огоньки. Жорж жаждал боя, стремился скорее отплатить этому русскому, осмелившемуся выйти с ним на поединок. Жорж обещал своим дружкам показать «настоящий класс бокса».

И он его показал. Бойцы сошлись на середине ринга. Едва они сблизились, Жорж сразу, без подготовки, без разведки, ринулся вперед, обрушив на Андрея целую серию атак. Это были не беспорядочные атаки новичка, нападение потерявшего самообладание спортсмена. Нет, Жорж пустил в ход сложный каскад продуманных и отработанных многолетними тренировками комбинаций, каждая из которых включала в себя серию из пяти-шести разнообразных ударов. Перчатки, словно черные молнии, замелькали в воздухе.

Жорж бросил в бой, как говорят спортсмены, свои главные силы. Стремительно наступая, Жорж знал, что противник знает тактику бокса и обладает высокой технической подготовкой. Жорж, волк профессионального бокса, знал и другое — его противник, может быть, и вынослив, но к матчу подготовлен слабо — голодный рацион сделал свое дело! На это и рассчитывал Жорж. Это была его основная ставка. Жорж стремился бурным натиском деморализовать соперника, сломить его волю, заставить беспорядочно отступать. Потом, не давая ему опомниться, преследовать, загнать в угол ринга и несколькими сильными ударами подавить всякую попытку к сопротивлению.

Андрей понимал все это. Натиск Жоржа были ошеломляющим, руки его работали, словно рычаги автомата. Андрей едва успевал защищаться, подставляя под тяжелые удары перчатки, плечи, предплечья. Он защищался с большим искусством и внимательно следил за противником. По едва заметным движениям его плеч, повороту корпуса, перестановке ног Андрей угадывал момент следующего удара и мгновенно принимал меры к защите. Он «нырял» под бьющую руку, умело приседал, так что удар приходился над самой макушкой, чуть касаясь волос, отклонялся в стороны, заставляя Жоржа промахиваться, или мгновенно переносил вес тела на правую ногу, как бы делая отклон назад, и кулак противника, метивший в подбородок, бил воздух.

Андрей ждал, что серия атак вот-вот кончится, противник выдохнется. Но проходили минуты, вихрь ударов не ослабевал, а, кажется, возрастал. Отдельные удары иногда стали прорываться сквозь защиту. Их тяжесть была ощутима. Принимать удары на себя, бравируя нечувствительностью, было рискованно. Раньше, на Родине, Андрей не раз применял этот далеко не блестящий, но эффективный прием. Но тогда Бурзенко был другим. Сейчас не до эффекта. Отвечая на шквал ударов редкими прямыми ударами левой, только одной левой, Андрей все время стремился выскользнуть из сферы боя. Дальнейшее пребывание на дистанции удара становилось рискованным, опасным.

Жорж понял отход Андрея по-своему и ринулся за ним. Бурзенко отступил быстрыми скользящими шагами. Всем показалось, что он избегает сближения, избегает боя.

— Русский трусит! — завопили зеленые.

— Добивай его!

— Бей, доходягу!

Но отступление в бою на ринге не бегство, а тактический прием, маневр. Андрей отходил не назад, а в сторону. Отходил так, что за его спиною были не канаты, а большая часть ринга, свободное пространство, широкое поле действий и маневров. И Андрей умело маневрировал, ускользал, заставляя Жоржа часто промахиваться.

Зрители слабо разбирались в тонкостях боксерского искусства. Они видели, что наступает Жорж, атакует Жорж. Значит, он хозяин ринга, он хозяин положения. В рядах зеленых стоял шум. Бандиты буйно выражали свою радость, криками подбадривали своего боксера.

Политические смотрели молча и «болели» за Андрея. Особенно остро переживал Костя Сапрыкин. Когда подошли Левшенков, Симаков и Кюнг и спросили, как, мол, идет бой, Костя безнадежно махнул рукой.

И только небольшая группа заключенных, понимавших толк в боксе, сидела как завороженная. Перед ними на этом примитивном ринге разворачивался один из самых красивых поединков, какой когда-либо им приходилось видеть даже на крупнейших международных встречах. Два бойца, разные не только по внешнему облику, темпераменту и характеру, они представляли собой различные боксерские школы. Жорж был типичным представителем западного профессионального спорта. Его стратегия основывалась на четко разработанном плане боя, в основу которого легли строго подобранные тактические элементы, состоявшие из целого ряда хорошо отработанных и доведенных до автоматизма серий ударов. Руки боксера, натренированные годами, работали как рычаги машины, а мозг его был скорее контролером, чем руководителем. Он зорко следил за тем, чтоб все части работали слаженно, четко, ритмично и неукоснительно выполняли принятый план. Никаких отклонений, никаких изменений. И, казалось, горе тому, кто попадется под эти рычаги живого автомата!

Андрей представлял советскую спортивную школу. В противоположность Жоржу Бурзенко был глубоко убежден, что успех на ринге, так же как и победа в шахматном поединке, приходит к тем спортсменам, которые в ходе сражения, в ходе постоянно меняющихся ситуаций, сумеют разгадать замысел противника и противопоставить ему свой замысел, более эффективный. Андрей верил, что бокс — это искусство, искусство боя. И, как всякое искусство, оно не терпит ни шаблона, ни подражаний, ни тем более заранее подготовленных схем.

Сохраняя, насколько это возможно в бою, хладнокровие, Андрей уже к середине первого раунда знал все тактические приемы противника и его технику построения серийных ударов. Они, чередуясь друг с другом, непрерывно повторялись. В бурном каскаде ударов Андрей видел то, о чем читал в учебниках бокса, в книгах воспоминаний ветеранов ринга, увидел то, о чем неоднократно рассказывал тренер: Жорж действовал шаблонно. Начав комбинацию, он обязательно стремился проводить ее до конца, вне зависимости от того, доходят удары до цели или нет.

Этим и воспользовался Бурзенко. Он быстро приспособился к манере Жоржа, угадывал начало очередной серии ударов и мгновенно находил наиболее выгодное защитное контрдействие. Таким образом, отступая, делая шаги то вправо, то влево, он предупреждал и обезвреживал почти все удары Жоржа. И в то же время, защищаясь, успевал наносить удары сам. Они были редкими, но точными.

Зрители, не отрываясь, следили за боем. У Каримова захватило дыхание. Он весь подался к рингу. И он подумал, что вот так несколько дней назад, под Орлом, шли грозные «тигры», новые мощные немецкие танки, все подминая и давя, а их били, били наши пушки. Узбек помогал секунданту, Гарри Миттельдорпу, и находился возле угла ринга. И когда Андрей встречными ударами останавливал бурный натиск Жоржа, ферганец улыбался. «Нет, как точно, — сравнивал он бой Андрея с действиями на фронте, — как пушка сорокапятка. Такая маленькая противотанковая пушка, а большие танки останавливает!»

Андрей бил вразрез, бил левой рукой, уловив момент начала атаки, бил в голову, чуть снизу вверх. И тут же как бы вдогонку левой руки бросал вперед правый кулак.

Лицо Жоржа стало красным. Глаза наливались кровью. Он на мгновение остановился, как бы недоумевая, и снова ринулся вперед.

— Браво! — завопили зеленые.

Андрей, побледнев, тоже шагнул вперед. Они схватились в центре ринга, сошлись на средней дистанции, осыпая друг друга градом ударов. Чаще бил Жорж. Казалось, он превратился в сторукого человека: его удары сыпались со всех сторон.

Но Андрей не отступал. Не отходил. Он вел бой! И политические громко выражали ему свое одобрение.

— Андрей!

— Давай!

— Лупи зеленых!

Звук гонга разнял бойцов. Жорж, улыбаясь публике, прошел в свой угол и даже не сел на табуретку. Оперевшись руками о канаты ринга, он сделал несколько приседаний. Жорж даже не обратил внимания на секундантов, которые стали торопливо обмахивать полотенцем его лицо, водить влажной губкой по лоснящейся от пота груди. Он как бы демонстрировал свою высокую тренированность, выносливость.

— Рисуется, — зло кивнул Костя Сапрыкин в сторону Жоржа.

— Нет, это не рисовка, — поправил Левшенков, — а психическая атака, на нервы действует. «Смотрите, какой я, меня никакая усталь не берет!»

Бурзенко сел на табуретку, откинувшись все телом на угол ринга. Уставшие руки положил на веревки. Коротка минута. Только одна минута — так мало времени для отдыха, для восстановления сил! Андрей, полузакрыв глаза, жадно хватал ртом свежий воздух. Гарри Миттельдорп в ритм дыханиям Андрея размашисто взмахивал влажным полотенцем. Как приятно прикосновение холодного полотенца к разгоряченному телу.

— Держи его на дистанции, — шептал Гарри, — выматывай…

Андрей улыбнулся. Легко сказать — выматывай! Он только защищался, избегал обмена ударами и то как устал! Эх, если бы встретиться с Жоржем не сегодня, а года два назад! Тогда бы он показал настоящий русский бокс! А сейчас опять начинаются предательское головокружение и тошнота. А ведь только один раунд прошел, только один. Андрей открыл глаза. Прямо перед ним в углу Жорж. Могучий треугольник спины, большие руки. И Андрей еще сильнее возненавидел его, своего противника, своего врага, сытого, здорового, сильного.

Удар гонга поднимает Андрея. Жорж большими шагами спешит навстречу. Первый раунд его не удовлетворил. Хотя внешне, кажется, план и выполняется: он «гоняет» по рингу этого русского, он непрерывно наступает. Но наступает, не чувствуя себя хозяином положения. Он наступает, но не так, как хотел бы, бьет, но чуть ли не все удары идут впустую. Противник все время ускользает. Что это значит, черт возьми?

Во втором раунде Жорж решил во что бы то ни стало загнать Андрея в угол: «Пора кончать». Сбычившись, прикрыв подбородок поднятым левым плечом и выставив тяжелые, как гири, кулаки, Жорж бросился в атаку.

И все поняли: настала решающая минута. Андрей преобразился. Он весь собран, скуп в движениях и вместе с тем действует быстро, точно и хладнокровно. Он весь сама воля. Он один сжатый кулак. И, несмотря на удары, которые все чаще и чаще прорывались сквозь защиту, Андрей упрямо увеличивал темп боя. Темп возрастал с каждой секундой. Так схлестываются две встречные волны и, не отступая, вспениваются, закипают и устремляют друг друга вверх.

Зрители шумно выражают свои чувства. И политические и зеленые волнуются, кричат, спорят. Над поляной стоит сплошной гул. Два раза судья на ринге кричал «брэк» — «шаг назад» — и грозил пальцем Жоржу. Тот, нарушая правила соревнований, бил Андрея открытой перчаткой, локтем, толкал, пытался нанести удар даже ногой.

— Наказать его! — требуют политические.

— Судью долой! — орут преступники.

Атмосфера накалялась.

И Жорж стал терять самообладание, терять контроль над своими действиями. Его мозг все так же точно фиксировал происходящее, но не успевал понять, что же происходит? Почему русский, который трусливо бегал весь первый раунд, не отступает, а идет навстречу его тяжелым ударам? И почему, черт возьми, кулаки Жоржа не попадают, не достают цели? Ведь подбородок русского почти рядом…

Думать, анализировать ход боя годами тренированный автомат не мог. Тем более в таком бою. Жорж стал злиться. А русский «доходяга», как его презрительно называл Жорж, чувствовал себя словно рыба в воде. Он оказывался то справа, то слева от Жоржа и находился по-прежнему в центре ринга. Не отступал. Не уступал. И неизменно вел бой на средней дистанции, на дистанции, выгодной, казалось, Жоржу и не выгодной ему, Андрею. Что же происходит? Кто из них нападает? Кто защищается? Кто, черт возьми, ведет бой?!

Жорж на мгновение растерялся. И он попытался выйти из сферы боя, чтобы осмотреться, понять обстановку. Но сделать этого не успел.

Умение выжидать на ринге — основа тактики, одна из основ искусства боя. Андрей, напрягая всю волю, собрав всю энергию и спокойствие в вихре атак, терпеливо ждал, ждал этого мгновения. Ждал, когда на десятую долю секунды Жорж забудет об осторожности, забудет о защите. И это мгновение пришло!

Не успел Жорж сделать короткий шаг назад, как его догнал удар в корпус. Жорж инстинктивно опустил руки вниз — он привык, что Андрей бьет двойными ударами. Но на сей раз удар в корпус был «финтом» — обманом. Едва рука Жоржа скользнула вниз, как в ту же секунду правая перчатка Андрея прочертила короткий полукруг бокового удара в подбородок. Андрей вложил в этот удар всю свою силу и ненависть к врагу.

Удар был настолько быстр, что зрители не смогли его заметить. И для них было совершенно неожиданно и непонятно, что Жорж, нелепо взмахнув руками, начал валиться на пол…

На поляне воцарилась тишина. Стало так тихо, что было слышно, как тяжело дышит Андрей. Он одиноко стоял на ринге, опустив усталые руки.

Потом, когда Шарль, широко взмахивая рукой, отсчитал десять секунд и крикнул «аут», публика взорвалась. Зеленые повскакивали с мест. Как? Чемпион Германии, пусть бывший чемпион, но все же арийский, немецкий, проиграл какому-то русскому «доходяге»?

Но свист и крики уголовников тонули в аплодисментах политических. Их было больше. Они торжествовали!

На изможденных лицах узников, на миг забывших о голоде и муках, разглаживались морщины, радостью светились глаза. Многие узники за годы страданий впервые открыто выражали свои чувства, переживали забытое чувство радости.

Андрея обнимали, целовали, пожимали ему руки. Его поздравляли друзья и совершенно незнакомые люди. Да, это была настоящая победа, одна из самых значительных, пожалуй, самая важная в его спортивной биографии.

Андрей смущенно улыбался, принимая поздравления. Он сделал все, что мог, и чувство исполненного долга наполняло грудь радостью. Но эта радость никак не могла заглушить накопившуюся горечь. Эх, если бы вырваться из лагеря и драться с врагом не на ринге, а там, где решается сейчас судьба войны, судьба страны.

Когда Андрей заметил подростка, который протискивается к нему, боксер внутренне насторожился. Опять этот языкастый парнишка!

Но на сей раз Васыком был другим. В его глазах не было колючего недоверия. Васыком бросился боксеру на шею.

— Здорово, дядя Андрей!

Васыком обнимал боксера своими худыми руками и доверчиво прижимался к его щеке.

— Здорово, дядя Андрей! Ай, как здорово!

В глазах паренька Бурзенко заметил слезы. Он шепнул ему:

— Мы им еще не так дадим!

Празднично, насколько было возможно в условиях Бухенвальда, политические и советские военнопленные отметили победу Андрея. У русских приподнятое настроение. Бунцоль торжественно вручил Андрею кусочек — граммов двести — свиного сала. Сало белое, с розовыми жилками, сверху и снизу обсыпанное красным перцем.

— От немецких друзей, — сказал Бунцоль, — они сегодня посылку получили.

Андрей разрезал сало на мелкие кусочки. Каждый сидящий за столом получил из рук Бурзенко свою порцию. Заключенные отказывались. Но Андрей настаивал, шутил:

— Из рук победителя, возьми-ка!

Каримов тоже взял кусочек и, подержав его в руке, отдал обратно Андрею.

— Съешь за мусульманина, — шутя, сказал он, — что в твоем животе, что в моем — все одно, общее.

— Ты и похлебку отдай, — добавил киевлянин, — она у Андрея целей будет.

Заключенные смеялись, перебрасываясь шутками, вспоминали о спортивных состязаниях.

Вдруг раздался щелчок репродуктора. Потом послышался лающий голос дежурного эсэсовского офицера. И все сидящие за столом оцепенели.

Эсэсовец выкрикивал номера узников. Заключенные, которые являются обладателями этих номеров, обязаны завтра в восемь утра явиться в комендатуру к окошку № 3. Вызов к окошку № 3 буквально обозначал расстрел. Те, кого вызывали к третьему окошку, назад никогда не возвращались. Люди, забыв обо всем, жадно вслушивались в номера. Они следуют один за другим. Чехи, французы, поляки, югославы, болгары, греки, русские с первых же дней пребывания в лагере вызубрили немецкие числительные. Языка не знали, а счет изучили назубок. И в такие минуты — а они повторяются еженедельно — весь лагерь замирал.

У Андрея выступила испарина на лбу. Он ничего не видел, кроме черного круга репродуктора, ничего не слышал, кроме голоса эсэсовца. Ложка с брюквенной похлебкой так и застыла в руке на полпути ко рту. Все с нетерпением ожидали конца кошмарной лотереи. Эсэсовец дважды повторил номера. И репродуктор, щелкнув, умолк.

Андрей нагнулся над своей чашкой: «Сегодня смерть прошла мимо».

Он доедал брюквенную баланду торопливо, без аппетита. Нервное напряжение и большая физическая нагрузка легли на плечи тяжелой усталостью. Нары, подушка и жесткий матрац стали будто магнитными. Они неудержимо тянут к себе. Усталое тело просит отдыха. Только мозг лихорадочно работает…

Загрузка...