ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ

(как появились «Тайны одесских катакомб»)

Наконец-то мы получили настоящую человеческую квартиру. Я и моя мама. Мы жили вдвоем. Мама развелась с моим отцом, когда мне было четыре года. Жить в Одессе в семье моей бабушки, маминой мамы, было практически невозможно, хотя и там мы жили наездами довольно долго. Лето я проводил в Одессе у бабушки, а зимы – скитаниями с мамой по селам одессщины. Она работала инспектором сельских школ. Со временем мама перевелась на работу в Одессу. После одной комнаты глубокого подвала, у которого окно оказалось ниже уровня земли с плитой по средине комнаты и дверью, выходящей в угольные сараи одесской школы, начальство которой смилостивилась выделить маме «самостоятельное» жилье, мы получили перед самой войной во дворе школы на первом этаже большие, как мне тогда казалось, две комнаты в коммунальной квартире. Огромное окно выходило на улицу, заливая комнату солнечным светом большую часть дня. В общей квартире даже был туалет с разбитым унитазом без сливного бачка. Мне казалось это чудом современного быта. Сливать его приходилось водой из ведра. Если кто-то из соседей шёл в туалет с полным ведром, то это надолго.

Рядом с туалетом размещалась небольшая кладовка, наби-тая разной рухлядью. Меня очень интересовало, что же хра-нится в таких потаённых местах, куда никто не заглядывал годами. Целыми днями я был предоставлен самому себе. Мама много работала в школе, набирала уроки в две смены, чтобы как-то прокормиться, а по вечерам училась. Она всю жизнь училась, с самых молодых лет - на курсах воспи-тателей детских садов, потом в педучилище, учительском институте и уже во время войны, в возрасте сорока лет, в эвакуации, окончила пединститут. Училась она только на вечерних отделениях.

Как-то, в один из дней, я все же добрался до кладовки. Во всей квартире я было один. Чего там только не было: поломанные стулья, продавленное кресло, старый чемодан, разорванный саквояж и прочая дребедень. Но на верхней полке, до которой я с трудом добрался, лежали в пыли четыре пухлых папки, перевязанные некогда голубой лентой. Я потянул связку и она с грохотом свалилась на пол, подняв тучу пыли. Обтерев тряпкой коё-как пыль, прочёл на картонной обложке - «Тайны одесских катакомб». Сердце бешено забилось. Быстро затолкнув всё барахло обратно в чулан, схватил тяжеленную связку и потащил её в комнату. Повозившись с затвердевшими от времени узлами, развязал первую папку. На титульном листе аккуратным почерком с наклоном каллиграфическим письмом было выведено:

«Рассказы одесситов различных сословий о вещах невероятных, но имевших место быть, связанных с одесскими катакомбами».

И ниже:

«Записано собственноручно учителем русской словесности 5-й гимназии, статским советником, Попан д-Опуло . В году 1917 от рождества Христова».

Я как завороженный листал слегка пожелтевшие страни-цы и передо мной проходили ушедшие от нас люди, собы-тия, даты, в них жила и дышала Одесса конца 19-го и начала 20-го веков… и катакомбы. В наше теперешнее время такие рассказы назвали бы детективами. Забыв про всё на свете, про учебу, гулянки, футбол на полянке, забросив книги и кино, я целыми днями читал и перечитывал эти рукописи. Меня немного раздражал этот удивительно красивый чет-кий почерк. Мне это напоминало ненавистные уроки кали-графии. Современным школьникам даже не понять, что та-кое уроки каллиграфия. А у нас был такой предмет – предмет красивого и разборчивого письма. Как, кстати, такой красивый почерк был бы необходим врачам, адвокатам и прочим, почерки которых просто нельзя расшифровать.

Бывает, что и сами авторы своего писания не в силах разобрать, что же они накалякали. Правда, в настоящее время многих выручает компьютер. Скоро люди вообще разучатся писать от руки.

На уроках каллиграфии длинный, как жердь, в пенсне, Вениамин Прокопьевич, нависая над классной доской, выводя буквы, противным скрипучим голосом постоянно повторял: «Почерк – это зеркало души. Посмотрите на письмо Сони Медведик, какая чистота мысли, какое спокойствие характера в нажиме и волосяных линиях. А этот ужас, который сотворяет Мильман. Корявое письмо, кляксы и разнобой в высоте букв, приведут его в конце-концов в тюрьму или к бродяжничеству».

Может Вениамин Прокопьевич и считался хорошим учителем, но был совершенно плохим предсказателем судеб, просто никудышным. Соня Медведик кончила жизнь в сумасшедшем доме на Слободке, а Мильман стал знаменитым профессором математики.

Мама ругала меня за то, что я всё забросил, но сама читала с большим удовольствием найденные мной рукописи. Сам же я читал и перечитывал их вновь и вновь, знал содержание почти наизусть. Но вскоре началась война. Мы срочно эвакуировались из Одессы и я хотел взять рукописи с собой, но мама категорически запретила и думать о том, чтобы прихватить с собой эту пудовую тяжесть. Я вынул титульный лист и спрятал его в карман, папки связал шпагатом и положил на полку в кладовке в надежде, что скоро война кончится, мы вернёмся в Одессу и рукописи снова станут моим богатством.

Потертый и порванный во многих местах титульный лист прошел со мной дорогами эвакуации, войны, возвращения в Одессу через четыре года, но не было ни рукописей, ни кладовки, ни того дома, где мы жили перед войной. Этот заветный листик редко попадается мне на глаза, но когда я его разворачиваю, в моей памяти четко проступают страницы с красивым каллиграфическим почерком, ясно вижу весь текст. Меня уже не так раздражает этот изумительно правильный почерк, особенно, если рассматривать ужасные каракули, которые сейчас называются письмом. Потом, проходило время и я забывал о существовании, когда-то тревожащего мои мысли, листка из заветной папки. Жизненная суета, занятость и другие дела не давали возможности вспомнить о тайнах одесских катакомб. Теперь свободного времени у меня много, прожив больше половины жизни, если считать, в среднем, рубеж в 120 лет, решил вспомнить и записать некоторые рассказы из той рукописи. Возможно Вам встретится смещение некоторых дат и событий, фамилии и места происходящего, в этом виноват не я, а время, но Одесса, дома и улицы, её люди с их говором и характерами, думаю, мне запомнились хорошо.

И так, поехали!

***

За десять дней до газетной шумихи о пропавшем ребёнке в один из весенних дней, когда на дворе был уже конец марта и весна давно должна была гулять по Одессе, навевая любовные мотивы не только на котов. Девушки, не дожидаясь совсем тёплых дней, сменили тёплые чулки в рубчик и тяжёлые зимние туфли и ботинки на белые носочки и весенне-летние туфельки, выставляя очень уж белые ножки лучам несмелого солнца. Ничего, скоро настанет жаркое лето, море, солнце и белые ножки загорят до иссиня-чёрного цвета, будоража воображение мужчин.

Весна наступила как-то внезапно. Все, конечно, ожидали

прихода весны, но всё же… Всего пару дней тому люди кутались в меховые воротники, в шерстяные шарфы, закрываясь от противного холодного влажного ветра, ходили сгорбившись, думая, что уменьшая объем тела, сохранят с трудом удерживаемое тепло.

Но вдруг, в один из дней на небе засияло тёплое солнце, подул степной тёплый ветерок, а деревья, как будто ждали этого дня и покрылись растрескивающимися почками, покрывая голые влажные ветки изумрудной зеленью. Ярко светило солнце. Конец марта и начало апреля в Одессе обычно бывало солнечным и теплым, иногда даже жарким. После холодной и слякотной зимы с гололёдом под утро и растаявшим снегом, перемешанным с грязью в середине дня, после дождей и штормов на море в марте, наступали тихие теплые апрельские дни с ослепительным солнцем и ярко синим небом, устанавливались более ли менее регулярными те 300 безоблачных дней в году, которыми так славится солнечная красавица Одесса - южная Пальмира на берегу «самого синего в мире Чёрного моря».

Одесса живёт запахами. В марте – запах морских водорослей, выброшенных на берег бушующим зимним морем, в апреле – запах молоденьких огурцов и зелёного лука, в мае – пьяный запах цветущей белой акации, в июне – прибитой пылью от летних дождей и гроз, в июле – разогретым асфальтом, в котором тонули каблучки туфелек шикарных дам, в августе - арбузами и дынями, в сентябре – молодым вином, в октябре – дымом костров сжигаемых листьев, в ноябре – сыростью, моросящим дождём, солёным ветром с моря, в декабре – первым снежком, в январе – легким морозцем, в феврале – глубоким пушистым снегом, и снова - март…

***

Фёдор планировал подключить Василия к задуманной операции. Он стал чаще наведываться к Ваське домой, выказывая его матери всяческое уважение. Фёдор внимательно следил за тем, чтобы Васька пил бы меньше. Фёдора в эти дни не привлекали красоты своего родного южного города, все его мысли были направлены на похищение ребёнка. Существо его пропиталось томительным ожиданием, не свойственной ему задумчивостью и беспокойством.

А тут ещё эта мать Василия. Вполне не старая по годам, но на вид - старуха-старухой – Пелагея Ивановна.. Сухая и мало опрятная на вид с морщинистым лицом в застиранном, местами порванном, переднике, которым она время от времени вытирала беззубый рот, чавкая при этом, вызывали у Фёдора тихое отвращение. Он старался перебороть себя, заглушая отвращение к ней. Ко всему эта «старуха» без остановки, не закрывая рта, рассказывала различные истории, одна страшнее другой. Почему ей нравились одни ужасы, Федор понять не мог. А та безугомонно тараторила про своего мужа-пьяницу, о подлецах соседях, о дороговизне на рынке, об убийствах и грабежах.

Вынужденная собеседница попросила Фёдора помочь ей растягивать бельё, которое она в огромных количествах перебрасывала из корзин на стол для глажки. Этим она зарабатывала гроши на пропитание семьи. Федор, потягивая простыни и наволочки первозданной белизны, даже был доволен, отвлекаясь от будней, мыслей. Время текло размеренно.

Как-то, сидя за столом и глядя бездумно в окно, ожидая прихода Василия, Федор как ото сна встрепенулся, когда в комнату вошла Пелагея и громко позвала:

- А! Федя. Помог бы мне с бельём. Отдавать надо хозяевам. Приходили уж, - шамкая, но в голос, произнесла Пелагея Ивановна.

- С превеликим удовольствие, - превозмогая своё нежелание, шутливо произнёс он, - давайте ваше бельё.

- Если бы оно было моё, - укоризненно заявила та.

Работа пошла. Прошло не более пяти минут, как в дверь постучали.

- О! Пришёл, подлец-бездельник, - бросила Пелагея, - явился – не запылился, я ему сейчас врежу по ряхе. Опять шлялся, не заработал ни копейки, голодранец.

- Напрасно Вы его ругаете, - пробовал заступиться за него Фёдор, - он старается, ищет. Не всегда удаётся.

- Стараться-старается, но выходит один пшик, - отметила мать. Пошла, шаркая сбитыми башмаками по половицам, открывать дверь.

В комнату вошел Василий, пригибаясь под низкой дверью.

- Ну, что, мой работящий сынок, - язвительно обратилась она к сыну, - сколько заработал?

- Обещали работу, скоро заработаю, богачами станем.

- Уж мы станем. На том свете, - ответила мать, посмотрев на Фёдора.

- И станете. На этом свете. А что, всякое бывает, - уверенно заявил Фёдор.

- Помнишь, что приходит к тебе сегодня чмур?

- Помню, не дурак.

- Это уж точно, что не дурак. Выпить. Сиди дома, чтоб никуда. Понял, - с ударением на «я», указал Фёдор.

- Понял. Буду дома.

- А кто бельё со мною отнесёт? – встряла Пелагея.

- Отнесёт. После дела, - ответил за Ваську Фёдор.

- А что было счас на Новом, - имея в виду Новый базар, пытаясь перевести разговор на другую тему, начал Васька, - Барабаша – рыбника, убили.

- Это какого? – переспросил Фёдор.

- А там. На Новом стоит в «Рыбном корпусе» в самом конце с рыбой. Он, жадюга, сам торгует. Жалко ему денег, нанять работника, - ответил Васька.

Фёдор собрался, попрощался и вышел из дома и быстрым шагом направился на Новый базар. Его сильно разожгло любопытство, очень интересовали всякие такие события с убийствами, драками, скандалами, хотя сам на мокрое дело ранее никогда не соглашался.

Широким шагом пересёк Гаванную, Городской сад и, выходя на Преображенскую, встретил покупателя.

- Привет. А ты куда? – обратился к грузному человеку Фёдор.

- К Василию, домой, - ответил тот.

- Погуляй часок. Там муторша его болтается. Ты с ним помягче, не набрасывайся на него, как тигр, - сказал Фёдор.

- В такие игры играют только тигры, - ответил тот.

Фёдор хмыкнул, ничего не сказав в ответ и удалился по Херсонской, повернул на Петра Великого и по Садовой, минуя Главпочту, задний двор цирка, и мясной корпус Нового базара, свернув к красивым кованным воротам Нового базара, вышел к Рыбному корпусу. А там - народу, толпа зевак. Одесса тем и отличается от других. Происходит что или не происходит, но собрались несколько человек, и тут сразу вокруг них толпа. Все интересуются, что там происходит. А бывает, что и ничего не происходит. Тогда постоят пару минут, удостоверятся, что ничего не происходит и расходятся, ругаясь, что даром потратили время. А тут, все же происходило.

Фёдор спросил у стоящей с краю толпы толстенной бабы:

- Что же деется в честной компании?

- Убили рыбника. Кровищи, полная река.

- Он что, жид? – спросил Фёдор.

- Почему еврей, он, кажись, молдаванин, - ответила та.

- Так за что его убили? - недоумённо спросил Фёдор.

- Ограбили. Монету грабанули. А ты – еврей!

Фёдор уверенно направился к дверям Рыбного корпуса. Дорогу ему преградил полицейский, стоящий на дверях, никого не пропуская внутрь.

- Я из Следственной Управы, - отодвигая руку, громко сказал Фёдор.

- Там уже есть из Управы.

- А я из другой. И прошел внутрь огромного помещения, пропахшего насквозь рыбой.

В помещении Рыбных рядов под высокой крышей, откуда выгнали всех продавцов и покупателей, весь дальний угол был заставлен пустыми лотками, отгораживая место убийства. Фёдор прошел по цементному полу в конец Рыбного кропуса между рядами и увидел страшную картину. Три огромных стола завалены рыбой. Тут были: пучеглазая камбала, тяжело дышащая своим одним боком, сазаны, морские окуни, хвосты которых свешивались со столов, с разинутыми пастями зубастые бычки-сурманы. Часть рыбин были уже разделаны. С них текла кровь, заливая столы, цементный пол. Между столами, среди целых и разделанных рыбин, лежал на полу на животе в луже крови, не то своей, не то рыбьей, труп грузного мужчины. В спине его торчал топор, коим разделывают крупную рыбу.

Вокруг кишели зелёные мухи, облепив рыбу, труп. Тут же и отмахивающиеся от назойливых мух, представители власти и Следственного Управления. Фёдор постоял пару минут, повернулся и быстрым шагом вышел из Рыбного корпуса.

- Это не моего участка, - бросил он в сторону полицейского и удалился.

***

Заказ был выгодный. Заработать большие деньги за такой пустяк - достать мальчика 4-5 лет. Раз плюнуть, как два пальца обоссать. Василий Прышкат, по кличке Васька-Прыщ, здоровый, крепкий парень лет 23, широк в плечах с копной светлых волос, но лицо было в глубоких шрамах от прыщей, которые он с упрямой настойчивостью выдав-ливал все свои молодые годы. Прыщи с годами прошли, а шрамы остались. Он не находил себе места, не упустить бы такой заработок. «Васька – не будь фраером». Он не мог представить, что это выгодное дельце достанется кому-нибудь другому. Ваську свёл с нужными людьми Филька – Валет* (просто - Фёдор).

- Получишь 60 рублей за пацана, - сказал незнакомый грузный человек, лет 50, с рыхлым помятым лицом. Его бесцветные глаза смотрели не мигая, и это создавало жуткую картину.

- Мало, хозяин, - небрежно бросил Васька, - за мокрое дело столько не дают.

- Дело сухое, без юшки**. Нужен здоровый крепкий пацан, а не дохлый рахит с кривыми ногами, покупатель шуточки не любит.

- Ну, за качественный товар нужно и деньги хорошие давать, - нажимал Васька. Он почувствовал, с этого дела можно здорово зашибить, лишь бы не фраернуться.

- Добрэ, 80 получишь.

- Это другой кампот.

- Пацан должен быть светленьким с голубыми глазами.

- О-о-о! А за масть доплатишь, хозяин? – хитро подмигнул Васька.

- Получишь еще двадцатку, - согласился «покупатель».

В голове Васькиной тяжело шевелились мысли, но получить за какого-то пацана, хоть и светловолосого, 100 рублей – совсем не плохо. Он таких денег сроду не видел, тем более не держал в руках.

- Чтобы ему было четыре – пять лет. Не больше и не меньше, - перешёл на деловой язык рыхлый громила, нажимая на Василия.

Странный человек. Высокий, толстый с огромными ручищами, с большой выступающей вперед грудью, но с очень маленькой головкой, как бы не ему принадлежащей.

- Я тебе не пачпортный стол и не урядник. Шо – их достав-

*валет – дурак (воровской жаргон),

**юшка – кровь (жаргон)

лять с документами, где родился, сколько лет отроду, кто отец–мать, какой религии? – с обидой произнес Васька, аж вспотел.

- Ладно, хватит. Прибавлю ещё полтинник. И всё, - сказал, встал и собрался уходить новый знакомый без фамилии и имени.

- А товар когда? – спросил вдогонку Васька.

- Неделю – срок, - отрезал и вышел из квартиры пришелец.

- Куда его доставить? – не унимался Васька, догоняя уже на выходе заказчика.

- Дом Фриполли знаешь, на углу Ланжероновской и Пушкинской. Будешь стоять там возле лестнички завтра вечером, в пять часов. Понял? – спросил, потихоньку раздражаясь, незнакомец.

- Не знаю я никакого Фриполя, - обиженно ответил Васька-Прыщ, даже не задумываясь как и где найти этого пацана, ему казалось, что это самое простое – украсть и переправить «покупателю» товар, подумать, для чего им нужен был этот мальчик, он не собирался ни спрашивать ни выяснять. Это его не касалось. Заказчик–то был заграничный, не то грек, не то турок, хоть и говорил по-русски прилично, но одет – как-то не так, широкие штаны на дорогом ремне, пиджак в крупную полоску, а на не совсем свежей рубашке красовался галстук-бабочка, который в Одессе называли «собачья радость». Ваське было всё равно. Давали монету-то русскую.

- Ладно. Завтра после пяти вечера стоять тебе возле молочной Малаховского, - пренебрежительно бросил покупатель, - с кем приходится работать, прости Господи. Поведут тебя запомнить место на море, куда приведёшь товар.

Васька выполнил всё точно и вскоре он с провожатым оказался на берегу. Место он знал хорошо. Отрада – пляж. Глухое место. Маленькие отдельные пляжики с теплым золотистым песком даже в это ещё по-весеннему прохладное время. Отделяются песчаные закутки друг от друга скалками, выдвинутыми в море. Удобное место. Все лето одесские пацаны с раннего утра и до позднего вечера проводили на таких, укрытых от чужого взора, пляжах. Ловили бычков, вытаскивая их голыми руками из расщелин в скалках. Увидишь под водой в норке ощетинившийся зубастый рот бычка с выпученными глазами, сунешь ему в рот палец, он хватает тебя и тут быстро выдергиваешь его, зажимаешь трепещущегося бычка другой рукой и выныриваешь из воды с добычей. Никаких удочек не нужно. Потом жарили их на костре, собирая по берегу моря сушняк, выброшенный волнами на берег в штормовые осенне-зимние дни. Топили костры сухой прошлогодней травой, бурьяном и кустами перекати–поле.

Заказчик должен был в назначенный день подплыть к одному из таких пляжей на шаланде, забрать мальчика и уйти в море.

Васька осмотрелся по сторонам, впереди бескрайнее море, сзади круто, метрах в ста от берега, поднималась стена высокого обрыва. Там наверху начиналась Одесса. Свободно спуститься к пляжу в Отраде можно только на Ланжероне, где всегда много гуляющего народа или ближе к Малому Фонтану, но оттуда далеко до условленного места.

- Запомни хорошо место, - сказал проводник, невзрачный старикашка в потёртом засаленном пиджаке. - Вон, видишь черные дырки, - указывая заскорузлым пальцем в сторону обрыва. – Так то входы в катакомбы. Их три, стоять тебе через неделю с товаром ровно перед последней от порта. Понял? – с ударением на «я» спросил он.

- Понял, - с таким же ударением повторил Васька.

Старик исчез незаметно, как бы растворился в вечерней мгле. С моря подул свежий ветерок. Тишина вокруг, только волны с мягким шуршанием набегали на берег, увлекая за собой в море мелкую гальку и ракушки. Песок тоже тянулся за уходящей в море волной, но со следующей набегавшей водой возвращался обратно, образовывая небольшие барханчики.

Васька стоял в задумчивости. Что же делать, какой дорогой лучше прийти к берегу, да ещё с пацаном. А если тот пацан будет кричать и брыкаться. Нужно что-то придумать. Он снова посмотрел на темнеющие входы в катакомбы и его, как ударом молнии, осенило, у них во дворе тоже есть вход в катакомбу. Ваську, хоть и не очень образованного и любителя крепко выпить, всегда интересовали истории с похищениями, убийствами. Много их, таких историй, ходило по Одессе, связанных с тайнами катакомб.

«Какой же вход ведет к нам во двор» - подумал Васька. Он слышал, что катакомбы тянутся на многие версты под всей Одессой и что они повторяют все улицы и переулки города. Так Ваське казалось, что все улицы и переулки. Когда строили Одессу, копали яму, пилили камень, поднимали его наверх и тут же строили дома. Удобно, быстро и дёшево. Правда ли это, Васька не знал, но верил во всякие рассказы и басни. Прошёл день-другой, а в затуманенной пьянкой Васькиной голове никак не складывалась картина похищения мальчика. Где его достать?

***

В квартире на втором этаже с большими окнами на Лан-жероновскую жил господин Маковский. Большая семья занимала просторную квартиру – семь комнат с огромной кухней, комнатой для прислуги и длинной застекленной верандой с видом во двор. Для детей Маковских веранда была местом игр, целым миром с таинственными звуками по вечерам, гудками пароходов, лязгом сцепляющихся вагонов портовой железнодорожной станции, с бело-голубым горизонтом и краешком моря, если сидеть на плечах у папы или дяди Соломона. Это была дружная семья, жили мирно и спокойно после жутких лет еврейских погромов в Херсонской губернии. Переехали они в Одессу, купили, по случаю, квартиру в самом центре города, но не на шумной Дерибасовской, не на суматошной Ришельевской, а на Ланжероновской, 26, в хорошем аристократическом районе. Предло-жений было много. Продавались отдельные дома, квартиры. Господин Маковский просто растерялся. Где поселиться? Предлагали в доме Попудова, в театральным переулке в огромном четырёхэтажном доме архитектора Боффа (строителя домов князя Воронцова, генерала Нарышкина, института благородных девиц, измаильского карантина и других казённых заведений) или в доме, принадлежащему титуляр-ному советнику Телесницкому и французскому эмигранту графу К. Сен-При, занимавшему когда-то место Председателя Одесского коммерческого суда при Управлении городом герцогом Ришелье, потом Херсонского губернатора – при графе Ланжероне, перестроенного неудачно и не красиво подрядчиком Волоховым и ныне принадлежит купчихе Брожской. Была на продажу квартира на углу квартала, выходящего на Екатерининскую, некогда принад-лежавшая графине Эдлинг, урожденной Стурдзе, бывшей любимой фрейлиной императрицы Елизаветы Алексеевны, приятельницей известной идеалистки баронессы Крюдер и Филеллина Каподистрия, Президента Греции. Дом графини Эдлинг, при её жизни, был пристанищем высшей интеллигенции: в её небольших комнатках можно было встретить: А. П. Зонтаг – сестру Жуковского, писательницу для детей, Г. А. Пущину – сестру графини Ланжерон, графа Л. А. Нарышкина, И. А. Стемпковского, В. Г. Теплякова, М. П. Розберга, П. Т. Морозова, родного брата хозяйки А. С. Стурдзы и иных молодых образованных людей.

Маковского интересовало всё, что имело отношение к по-купаемой квартире, кто её хозяин, кто жил в ней. Далее он смотрел и другие предложения. По направлению Екатерининской улицы, миновав один дом, стоял трёхэтажный дом доктора Андреевского, построенный на месте одноэтажного, принадлежащего некогда чиновнику Телесницкому, а потом инженеру Морозову. В подвальном этаже этого дома был устроен зал, в котором, по назначенным вечерам, тихонько пробирались члены Одесской масонской ложи, учрежденной в 1817 году для своих мистерий. После ложа масонов была перемещена на окраину города, в хутор Гогеля, где было устроено особого вида помещение. Членами ложи был граф Ланжерон, чиновники разнородных ведомств и даже одно духовное лицо. Со временем, засекречивая больше свои собрания, масоны переместились в одесские катакомбы.

Остановился господин Маковский всё же на Ланжероновской – одной из самых оригинальных улиц города – без деревьев. Если идти от моря, то на правой стороне улицы строились фешенебельные здания: графский дом, Археологический музей, Английский клуб, Городской (оперный) театр, дом Навроцкого, основателя и издателя «Одесского листка».

Пропустим несколько двухэтажных домиков портняжных мастерских (нет правил без исключения), затем шикарный пятиэтажный дом с кафе «Робина» и ещё несколько хороших домов до самой Гаванной улицы (Многие, даже одесситы, думали, что Гаванная названа в честь знаменитого порта на острове Куба - Гаваны. В действительности дело значительно прозаичнее. Улица названа так, потому что она вела и ведёт в гавань – порт Одессы). На левой стороне – всё больше белошвейные мастерские, хотя и там местами красовались приличные богатые дома.

В фасадной части Ланжероновской, 26, которую все же купил Маковский, квартира с высокими потолками, просторными комнатами, красивыми большими окнами, дающими много света в осенние и зимние дни. Жарким летом окна закрывались изнутри ставнями, создавая полумрак и прохладу в комнатах. Красивая широкая мраморная лестница с ажурными перилами, вела на второй этаж со двора.

Совсем рядом, через два дома – кафе «Робина» - главное рабочее место и главный интерес Мэира Маковского. Он занимался пшеницей, а пшеницей занимались именно у «Робина». По другую сторону улицы, наискосок, также на углу, красовалось кафе «Фанкони», где собирались лапетутники, мелкие биржевые дельцы, маклеры и буржен-ники. Тут, за чашкой настоящего кофе и единственно уникальными пирожными лично от Якова Фанкони, поднаторевшего в кондитерском искусстве ещё в Варшаве, без телеграфа и свежих газет можно было узнать о ценах на пшеницу на рынках Каира, Марселя и десятка других мест, где выгодно продать свой товар мог Марк Соломонович Маковский. Завсегдатаи этих, вечно враждующих между собой, заведений – «Робина» и «Фанкони», косо смотрящих на перебежчиков – мелкоту, с уважением относились к богатым крупным купцам, и всегда были рады их появлению в своем кругу. Им всегда уступали лучшие места, обхаживали, как могли, это были действительно уважаемые люди.

Другой интерес господина Маковского – синагога, а Главная городская синагога была всего пару – другую кварталов, на Еврейской улице, построенная в самом центре города и соседствовала с ещё двумя большими синагогами, Бродской синагогой на Пушкинской угол Почтовой, сооруженной на средства еврейской общины города Броды. Здание построено в позднеготическом стиле с узкими высокими окнами и острыми башенками на крыше. Синагога на Екатерининской выстроена в мавританском стиле.

Главная же синагога, которую особенно любил Маковский, представляла собой величественное здание в строгом классическом стиле древнего храмового строительства с двумя этажами больших широких окон из цветных витражей. Внутри основное помещение имело один огромный зал с высокими потолками и двумя ярусами окон, заливавших светом молельный зал («Улам тфила» – древне-еврейский – ныне иврит). Вся стена, выходящая на восток в сторону Иерусалима (на Ришельевскую улицу), убрана деревянными панелями с богатой резьбой и шкафом «Арон кодеш» – святой шкаф, иврит), где хранился свиток Торы. Из святого шкафа свиток Торы торжественно вынимали только три раза в неделю: в понедельник, четверг и пятницу, а также в дни еврейских праздников. Главный парадный подъезд выходил на Еврейскую улицу, на северную сторону, и им пользовались только в особо торжественных случаях. Обычно молящиеся заходили в синагогу с южной стороны, проходили мимо лестницы, ведущей в верхнее женское отделение, отгороженное от молельного зала узорчатой деревянной решеткой, чтобы женщины своим видом не отвлекали добропорядочных мужчин от общения с Б-ом, проходили рядом со входом в библиотеку и попадали в главный молельный зал. Впереди рядов широких деревянных лавок с откидными столешницами на спинках лавок, сооружена возвышенность – бина (амвон, иврит), на которой за высоким столом стоял чтец очередной главы священного писания - Торы, которую читали на данной неделе. В полуподвальных помещениях здания хранилось пасхальное вино, работали: ремонтная, переплетная и типографская мастерские.

Раненьким утром Мэир Шлемович Маковский медленно и чинно вышагивал по ещё не совсем проснувшимся улицам, направляясь в синагогу поговорить с Б-м с глазу на глаз о жизни, о «парнусэ», о детях.

Одесса во все года своего существования славилась грабежами, кражами, изнасилованием. Но ходить по улицам центра города в ранние часы, когда город ещё спал, было совершенно безопасно. Возле каждого дома стоял с самого рассвета, как на посту, дворник. Одесский дворник – особая каста людей, своего рода отдельный слой городского населения. В каждом доме был дворник. Владелец дома предоставлял ему и его семье бесплатную квартиру и небольшое жалование. За это дворник исправно убирал двор, тротуар и мостовую, прилегающие к дому по фасаду. После раннего подметания двора, а потом и улицы, чтобы пылью не мешать жильцам и прохожим, дворник стоял у ворот в белоснежном фартуке с большой сверкающей на солнце бляхой на левой стороне груди, на которой был крупно выбит номер, присвоенный дворнику Городской Управой. Дворник мог задержать преступника, вора. У него был полицейский свисток, на звук которого немедленно прибывал городовой на подмогу. Лишь бы как дворники не свистели. Хороший дворник был «хозяином» во дворе. Он регулировал приход во двор к жильцам молочниц, продавцов льда, рыбы, хлеба, бубликов, старевещников, стекольщиков, лудильщиков. Он мог пустить, а мог и не пустить. От этого небольшого бизнеса он имел и молоко и рыбу и другие маленькие радости. К ночи дворник запирал ворота большим замком на толстой цепи, пуская запоздалых жильцов, получая деньги за услуги. В праздники практически все жильцы преподносили подарки дворнику, кто деньгами, кто добротными вещами, кто гостинцами. Что говорить, дворник был ба-а-льшой человек.

Вот так, Маковский выхаживал по пустынным улицам только просыпающегося города, здороваясь со знакомыми дворниками, приподнимая шляпу на их приветствия. Он был представительным мужчиной – выше среднего роста, худощавый, подтянутый с серьёзным взглядом несколько вглубь посаженными глазами. Короткая, аккуратно подстриженная черная борода, открывавшая немного нижнюю губу, доходила до самых ушей короткими бакенбардами. Левое ухо, слегка оттопыренное, и привычка, слушая собеседника поворачивать голову влево, создавала впечатление, что он внимательно прислушивается к говорящему. Черные брови прикрывали темные лучистые глаза, а короткие, слегка вьющиеся волосы, разделялись аккуратным пробором, открывая высокий лоб. Он неизменно носил модный длинный сюртук-лапсердак, принятый в богатом еврейском обществе, всегда в глаженой белой рубашке со стоячим воротником и шейной повязке с брильянтовой заколкой.

Впечатление на окружающих производил несколько суровое. Он остерегался высказываться по социальным, особенно, по политическим вопросам, не вступал в дискуссии, тем более в споры, с малознакомыми людьми, тщательно взвешивал свои высказывания, принимая во внимание с кем и о ком он говорит, избегал общения с людьми, пользующимися дурной репутацией. Это ему удавалось совершенно легко, потому что он и не имел определенных политических убеждений. Его главным правилом была – честность в делах и поступках.

В один из обычных дней, когда Маковский утром рано шёл в синагогу, с ним поравнялся идущий тоже в синагогу уже не молодой еврей.

- Уважаемый реб Маковский, разрешите Вас побеспокоить? – обратился к Маковскому попутчик.

- Я Вас слушаю.

- Вот Вы уважаемый и грамотный еврей. Не подскажите мне, как молиться. Какие молитвы, когда читать. Я этого не знаю и читаю их подряд, невпопад, неудобно перед соседями?

- Странные мы евреи, задаём вопросы сразу с отрицанием. Если я отвечу утвердительно, то получится, что я не подскажу Вам ответа, если же отвечу отрицательно, то я окажусь в положении человека, отказывающего Вам в положительном ответе.

- А что. Так нельзя спрашивать? – опять на вопрос ответил вопросом случайный попутчик.

- Ну хорошо. Вы бы, уважаемый, обратились к габаю, он пояснил бы Вам все подробности, - ответил Маковский.

- Мне неудобно спрашивать такие вещи у старосты синагоги, он посчитает, что я не добросовестный еврей.

- Расскажу я Вам старую притчу. Однажды во время странствий один еврей, рабби Исроэль, оказался в маленькой деревушке и встретил там одну-единственную еврейскую семью. Чем занимался глава семьи ему не удалось выяснить. Глава семьи был человек простой, едва грамотный и не очень острого ума. Никак не мог он взять в толк, какие молитвы нужно читать в обычный день, какие в субботний, какие по праздникам. Поэтому каждое утро, вставая спозаранку, он читал всё, что было в молитвеннике: и «Шма Израэль» и траурные песни о разрушении Храма, и пасхальную Агаду, и субботний Кидуш. При давней сноровке занимало это у хозяина третью часть дня, как раз до обеда. Встретив умного и образованного еврея впервые за многие годы жизни в той глухой деревушке, он попросил записать ему на листочке большими буквами, что и когда надо читать. Рабби выполнил эту просьбу и, распрощавшись с хозяином, отправился дальше в путь. Тут случилось несчастье: подул сильный ветер и драгоценный листок улетел неведомо куда. Не помня себя от волнения, хозяин помчался вдогонку за рабби, чтобы тот написал ему всё снова. Бежал он через лес, бежал по полю и всё никак не мог догнать рабби. Задыхаясь, он выскочил на крутой берег реки и увидел, что там, внизу, рабби Исроэль кладёт на воду носовой платок, становится на него и переплывает на другой берег. Хозяин сгоряча сделал то же самое: достал из кармана платок и бросил его на воду. Платок расправился, он встал на платок и переплыл на другой берег, догнал рабби и закричал:

- Рабби! Рабби! Простите, но я потерял Ваш листок!

Рабби оглянулся, увидел знакомого главу семьи из маленькой деревушки и воскликнул в изумлении:

- Да как ты здесь очутился?

- Да так же, как и Вы – встал на платочек… Ну что, напишите мне опять листочек как нужно молиться по правилам?

- Молись так, как ты молился раньше, без листка… Это у тебя хорошо получается, - подумал рабби, что этот человек праведнее его самого. Дело не в порядке чтения молитв, а в вере в то, что делаешь. И так во всём, не только в порядке чтения молитв.

- Спасибо, уважаемый реб Маковский, я всё понял.

Так они шли вместе до самой синагоги, думая каждый о своём.

В синагоге господин Маковский ничего не просил у Всевышнего и считал, что Всесильный щедро помогает добросовестно верующим в Него, соблюдающим требования священного писания, работающим в поте лица, а не бездельникам, обманщикам, пьяницам и смутьянам.

Маковский тожественно нёс в руках расшитый бисером синий бархатный мешочек с талесом – бело-голубой накидкой, тфилином и молитвенником. В синагоге он имел своё постоянное место во втором ряду, как многие уважаемые, но при этом, достаточно зажиточные люди. Такое место стоило денег, но это стоило.

Мэир Шлёмович не был миллионщиком, но доходов имел достаточно и мог себе позволить дать детям достойное образование, купить квартиру в центре Одессы и не выпрашивать у Б-га подаяния на кусок хлеба. Он занимался пшеницей, куплей-продажей, понимал толк в зерне, на глазок определял вес любого объема зерна, свободно говорил по-гречески, на немецком, немного по-французски и, конечно, по-русски и на идиш. Пшеницей он занимался всю свою жизнь, ещё с Херсонщины, где его отец, реб Шломо-Гирш Тар-Таковский, был знаменитым на весь Причерноморский край специалистом по селекции, выращиванию и продаже зерна.

Мэир в детстве с удовольствием слушал длинными зимними вечерами бесконечные рассказы отца о пшенице, про тайны скрещивания сортов, про разные сорта пшеницы. Только знающие люди разделяли сорта пшеницы по их дальнейшему назначению. Одни сорта годились на корм скоту и птице, другие - на муку низких сортов и на муку высоких сортов – твёрдую пшеницу. В Одессе её продавали Арнауты – народы Прикарпатских районов. Это была пшеница самых высоких сортов, имевшая повышенный спрос на рынках Европы. В Одессе были даже улицы, на которых селились арнауты – Малая Арнаутская, Большая Арнаутская. Детским пытливым умом он воспринимал растительный мир, как живое сообщество разумных существ, а человек только лелеет и направляет их. Мэир через всю жизнь пронес трепетное чувство ко всему живому, бегающему, ползающему, летающему. Он никогда не тронул ни одной букашки, ни одной былинки.

Маковский, как человек любящий всё живое, не терпел букеты из живых цветов. Никогда он не приносил живые цветы ни на похороны, ни на свадьбы родным, близким, знакомым. Срезанные цветы быстро умирали и это наводило на него уныние. Зачем срезать цветы по живому, они такие красивые в земле, не важно где – в оранжерее, в парке, в полисаднике, в поле или на подоконнике в горшочке.

Маковского умилял обычай евреев класть на могилы камешек в знак вечной памяти и уважения, камешек, как символ вечной прочности. Всё остальное может выветриться, смыться дождём, унестись ветром, даже сама могила, если она сделана не в скале или пещере, а в обыкновенной земле, тем более, в песках далёкой Палестины, а камеш-ки остаются на том же месте, где живые расстаются с ушедшими в мир иной, где нет ни суеты, ни тревог и несчастий, где покойники ожидают прихода Мессии и тогда все они встанут из могил и пойдут вместе с живыми в мир согласия, добра и бессмертия.

«Как же так,– часто спрашивали знакомые у господина Маковского, - отец твой носил имя Тар-Таковский, а ты именуешь себя Маковским. Забыл отца своего?». На что сам Маковский всегда с улыбкой отвечал: - Это длинная и очень запутанная история. Если вам интересно, то я расскажу. В молодости я тоже был Тар-Таковский, но когда женился, то отец моей невесты, моей Сарочки, выдавал её за меня при одном условии, что я возьму к своей фамилии и его фамилию. У него не было сыновей и он боялся, что фамилия его пропадет, такая знаменитая на всю Херсонщину – Тартаковер и обязательно, чтобы его фамилия стояла первой. Мы с отцом согласились, все же знаменитая и богатая фамилия. И стал я Сруль-Меир Бен-Шломо Тартаковер-Тар-Таковский. Трудно выговариваемая, но достойная фамилия. После смерти отца моей жены, зихроно увраха (иврит), память ему небесная, я укоротил свою фамилию, а за одно и имя и стал Меир Шлемович Тар-Таковский. Ну, а когда выписывали паспорта, то писец в Управе, не долго думая, записал меня Марк Соломонович Маковский, приняв большую с завитушками букву «Т» за букву «М» и не поняв, что это за приставка «Тар» выбросил её вообще. Вот такая забавная история».

При входе в синагогу Маковский всегда произносил принятую в этом случае молитву:

- Барух ата адонай элогейну Мелех аолам… (в русском переводе – Благословен Ты, Бог наш, Бог един…), - садясь на своё место, он продолжал утренние благословения, - благодарю Тебя, Царь живой и сущий, за то, что Ты в милосердии Твоём возвратил мне душу мою. Велика верность Твоя. Начало мудрости – богобоязненность; разум добрый у всех исполняющих заповеди. Слава Твоя пребывает Вовеки. Благословенно имя славного царствования Твоего во веки веков… Внимай, сын мой, наставлению отца твоего и не забывай поучение матери твоей.

Молитвы Маковский знал наизусть. Многие годы он их повторял утром, заходя в синагогу, но все же держал в руках молитвенник, внимательно всматриваясь в написанный крупными буквами текст, находя в нём все новые и новые мотивы успокоения души своей.

- Да будет Тора верой моей, Б-г Всемогущий – опорой моей. И вы, преданные Б-гу, Б-гу вашему, живы все и поныне. На спасение Твоё надеюсь, Б-г!

Молитва проходила своим чередом, вселяя в души молящихся спокойствие и вдохновение.

***

- Здорово, дядя Кирюша. Как житуха? – весело окликнул Васька старого морского волка, Кирилла Матвеевича Приходько – одесскую портовую знаменитость. Кто не знал этого кряжистого крепкого старика в выцветшей тельняшке, в видавших лучшие времена, широченных суконных флотских брюках клёш и новенькой капитанской фуражке. Эта фуражка с позолоченным крабом, белоснежным верхом и плетеным золоченым жгутом над козырьком никак не подходила к его стираной перестиранной тельняшке и потертым во многих местах штанам. Фуражка была его гордостью и предметом постоянных насмешек. Почти всю свою небольшую пенсию за сорокалетнюю службу на флоте он тратил на новые капитанские фуражки, их он менял каждые полгода - год.

- Привет, капитан, - кричала ему без злобы и издёвки шпана. Уважали старого моряка. Рассказывал он были и небылицы о своих морских походах, о русалках и сиренах, о морских чёртях и пиратах. Рассказов этих у него было множество и рассказывал он их каждый раз с другими подробностями, но было очень интересно слушать. Рассказывал он при всяком удобном случае. Рассказчиком он был отменным.

- Ну, что, дядя Кирюша, кирнём[1], - сказал Прыщ, доставая из кармана бутылку мутного самогона, дешевое и доступное питьё простого люда.

- Давай дерболызним по маленькой, - бодро ответил старик. Выпить он любил и выпить он умел. Редко его видели пьяным, а весёлым балагуром был всегда, даже

без выпивки, а уж когда выпьет, то и не остановишь.

- Зачем, по маленькой, давай по стакану, - залихватски ответил Васька, делая ударение на «у».

- По стакану, так по стакану. Давай стаканы.

- А стаканов-то нет, - виновато ответил Васька. Он сроду из стакана не пил. Бывали, конечно, случаи, чтобы из стакана, но так, вообще, пили из горлышка, - давай из горла.

- Из горла, так из горла, - махнув рукой, согласился Кирилл Матвеевич, - интеллигентнее было бы из бокалов или, в крайнем случае, из стаканов, но на нет и суда нет. И так сойдет,- предвкушая выпивку на дармовщину, потирая руки, согласился старик. Он взял из рук Васьки бутылку, выдернул из горлышка качан от пшёнки[2] и припал к горлышку, безостановочно булькая, впуская горячительную жидкость внутрь.

- Эй, дед, захлебнешься, хватит жлёкать[3], - не выдержал хозяин бутылки, боясь, что ему не достанется быстро убывающая из бутылки жидкость.

- Ты шо? Я три раза тонул и не захлебнулся. У меня много братишек покоятся в царствии Нептуна. Если и попаду туда, то скучно не будет, - а ты – захлебнешься, - но все же перестал пить, с сожалением посмотрел на бутылку, в которой ещё оставалось почти половина влаги и отдал её благодетелю. – На, пей. Мне не жалко.

Старик вытер рукавом седые усы и с удовольствием крякнул. Васька допил остаток, посмотрел на пустую бутылку, убедился что она пуста, и выбросил её через плечо, не оборачиваясь. Бутылка с грохотом полетела вниз с обрыва к морю, разбиваясь о камни.

- Ну, что дядя Кирюша, хороша житуха?

- Да, житуха – приятная вещь, лучше покоя на морской глубинке.

- Дядя Кирюша, ты вот так всю жизнь только и плавал по морям – окиянам?

- Не, ты шо. Я и на суше иногда мог прошвырнуться. И девочки были и хата своя была, но всё быльем поросло.

- Вот ты столько много случаев интересных знаешь про море, а в катакомбах бывал, в одесских, например,- осторожно спросил Васька-Прыщ. Боялся, что его повышенный интерес к катакомбам вызовет ненужные вопросы, а сдержать тайну ему будет очень трудно.

- А ты видел когда-нибудь молодого одесского босяка, чтобы не лазил по катакомбам?

- Вот я случайно попал в катакомбу, а там темно, сыро, страшно! – с ужасом в голосе стал рассказывать Васька.

- Так ты не одессит, а так - шмакодявка одна, - брезгливо бросил бывалый моряк. – Страшно?! Попал бы ты в шторм, когда небо падает в море, а море летает на небо. Вот страх, а ты - темно, сыро. Думаешь, что под землей светло. Катакомбы и должны быть темными.

Да, там работали люди. Кто сделал катакомбы? Говорят умные люди, что катакомбы те были аж за 3 миллионов лет – карстовыми пещерами назывались. Понимаешь, как давно! А теперь, ну, лет сто тому, камень брали под землёй и Одессу строили. Напилят пятерик, пильный известняк - называли, поднимут наверх и строят тут же дом. Вот и идут катакомбы по улицам Одессы на пару-тройку тысяч вёрст.

Видел, как провалилась мостовая в Малом переулке. Катакомбы там подходят к самой мостовой. Не хотели работнички глубоко лезть под землю, чтоб легче поднимать камень. И проваливается Одесса, - с сожалением закончил длинный рассказ Кирилл Матвеевич.

Васька дурной-дурной, но главное уловил, что катакомбы идут по улицам города, а улицы он знал хорошо, с закрытыми глазами мог пройти по любым городским улицам и переулкам Одессы.

- Бывай, капитан, - обратился Васька к, засыпающему от выпитого, Кириллу Матвеевичу. Встал, оглянулся. Солнце опускалось за Живахову гору, порт затихал, готовясь к ночи. В воздухе стоял горький запах полыни, растущей по склонам вперемешку с другими травами и кустами. С моря ёле-ёле приходил ветерок, несущий хоть какую-то прохладу. Спокойная синяя вода одесского залива лениво накатывала слабую волну на берег, не в силах даже потянуть за собой обратно в море мелкую гальку и крупный золотистый песок. Только желтовато-перламутровые ракушки перекатывались сбоку на бок, поблескивая в лучах заходящего солнца. Мир и спокойствие вселяло море в души людей, смотрящих на спокойную воду. Дальше от берега вода казалась неподвижной застывшей массой, отбрасывая блёстки навстречу слабеющим солнечным лучам.

***

Васька, прислонившись к стене возле кофейни Скведера, на углу Ланжероновской и Гаванной (какие там подавали пирожные «Пти-Фур»), держался обеими руками за поясницу. Лицо его выражало муки ада. Со стороны сразу видно было, что у парня случился прострел или заболела поясница. У ног стоял большой потёртый коричневый фибровый чемодан. Прохожие сочувственно выражали готовность помочь или вызвать извозчика, но он благодарил и кланялся: «Спасибочки, не стоит заботы, скоро пройдет, у меня такое бывает». Обращались к нему какие-то не те люди. Не мог он такое дело поручить любому прохожему, нужен подходящий человек, как наставлял его Федька, желательно не здешний, молодой, но не очень. А обращались степенные мужчины, ещё под ручку с барышнями, выказывая свою интеллигентность.

Добрых полтора часа стоял он, не находя случая. Солнце зашло, спускались сумерки. Чего доброго сорвётся дело, здорово задуманное Федькой. Да, Филька-дура – голова. Сам Васька ни в жисть не допер бы до такого. Подставить господина Маковского под подозрение и снять слежку, которая заранее, ещё до начала дела, чудилась Ваське. Здорово подходило, Маковский дома, хоть бы никуда не ушел.

Васька снова и снова проверял письмо, лежащее в кармане. Оно покоилось на месте. Письмо и чемодан. И дело сделано. Ну, что ж никто не подвернется? Неужели завтра всё начинать сначала. Не может же он стоять на одном месте каждый день с чемоданом и изображать больного невдалеке от своего дома. Будь, что будет, кто первый подвернется под руку, того и попросит. Чудеса на свете случаются. Прямо на него шёл огромного роста молодой парень в разодранных сандалиях на босу ногу в расстёгнутой на вороте цветастой рубахе, точно – домашнего пошива.

- Дяденька, как прямо попасть в порт? - спросил парень, сжав руки на груди и слегка кланяясь.

- Да порт тут рядом. А ты откедова такой? – весело и по-дружески спросил Василий.

- Я из Бессарабии сам. Там в порту надобно найтить мне дядьку своего, Стеця Молдавана, не слыхали такого?

- Ты, парень, думаешь, что порт – это как твоя деревня.

Тут народу видимо не видимо. Но дядьку ты своего найдешь, если, конечно, хорошо пошаришь. Я тебе помогу, но сделай мне маленькое одолженьице. Я, вот, надорвался в дороге, а чемодан срочно, рядом в дом, отнести надобно господину, он ждёт этот чемодан и с записочкой. Ответ не надо. Постучишь в дверь, спросишь господина Маковского, передашь письмо и чемодан. Я тебе рупь дам за это и в порт проведу. Ну, давай, двигай. Вон дом – третий, такой белый с голубым. Зайдешь во двор, справа будет мраморная лестница, пойдешь наверх до двери, высоко не иди, только до первой двери. Постучишь и спросишь господина…

- Да это вы уже говорили. Понял я, сейчас сделаю. А вы тут стоять будете? – спросил парень.

- Буду. И найдем твоего дядьку.

Васька проследил, как парень, ищущий своего дядьку, прошёл во двор нужного дома.

В дверь громко постучали. Марк Соломонович прислушался. К входной двери прошаркала Акулина.

- Хозяин, то до вас, человек, - растягивая слова, проговорила домработница и протянула свернутую вчетверо записку, - да там ешо чемойдан принесли.

- Какой чемодан?

- Не знаю. Стоит у входа, тяжеленный, аж не поднять, - виновато ответила Куля.

Марк Соломонович развернул письмо и стал медленно читать плохо различимые слова:

«Дорогой мой. Давно не получала от тебя весточки. Как вы там живёте-можете. Едет в Одессу мой внучатый племянник, ты его должен помнить, Семёном звать. Он учиться будет в Одессе, так ты его приветь, всё своя кровинушка. Жду от тебя весточки. С уважением и любовью», а дальше подпись неразборчивая и снизу ровным красивым почерком дописано: «Дорогой дядя, разрешите мне Вас так называть. В дороге я сорвал поясницу и тяжелый чемодан до дома, где я остановился, не донес, а на извозчик денег не хватило. Очень прошу, если Вы будете так любезны, привезите этот чемодан сегодня вечером или с кем передать. Если не сможете, то я сам приеду, когда поправлюсь. С глубоким уважением. А остановился я на Польском спуске в красном доме сразу первый дом возле моста, входом во двор. Там есть такой звонок, если не откроют, то оставьте чемодан возле двери. Его заберёт хозяин, мой другой дядя. Ваш Семен».

Маковский с большим трудом читал и перечитывал записку, написанную таким корявым почерком, что разобрать было очень сложно, и никак не мог сообразить, от кого письмо, что за внучатый племянник, может из херсонщины. Кто он – этот племянник? Так и не поняв ничего, встал и медленно пошёл к двери. Входные двери были открыты настежь, рядом стояла Акулина, возле её ног возвышался коричневый фибровый чемодан, а на площадке возле дверей никого не было.

- Сбегай за извозчиком, придется отвезти этот чемодан, - обращаясь к домработнице, сказал Марк Соломонович.

***

Во втором от угла доме на Ланжероновской угол Гаванной подъезд закрывался массивными воротами с окошком, забранным в решётку. Из укрытия хорошо просматривалось пересечение улиц Гаванной и Ланжероновской и сам дом - Ланжероновская, 26, вокруг которого происходили события. Фёдор видел как Васька-Прыщ разговаривал со здоровенным парнем, как он передал чемодан ему, видел этого здоровенного детину, несшего фибровый чемодан к Маковским, Акулину, сбегавшую за извозчиком, как извозчик вместе с Акулиной подъехал к их дому.

Фёдор быстрым шагом прошёл до Екатерининской. На углу, ближе к мостовой на низком стульчике, сидение которого состояло из натянутых накрест кожаных ремней, такими стульчиками обладали только самые известные чистильщики, сидел чумазый парень и, выстукивая дробь щетками по ящику, призывно выкрикивал знакомую одесситам песенку:

«Чистим, чистим, начищаем, вам ботинки украшаем.

Вакса итальянская, щёточка испанская».

Напротив чистильщика, ближе к стене, возле ступенек в почтовое отделение, на высоком стуле с лотком, стоящим на ящике из под чая Высоцкого, восседал меняла. Он на этом месте сидел уже более 15 лет. В любую погоду, жарким летом, холодной снежной зимой, неизменно можно было видеть этого человека, обменивающего любую валюту. Место было очень удобное. Моряки заграничных кораблей, большей частью офицеры, боцманы и матросы со стажем, бывавшие не раз в Одессе, сходили на берег прошвырнуться по Одессе и выходили в город по Главной городской лестнице, которую одесситы называли «потёмкинской», в память о событиях пятого года. Они поднимались из порта на площадь Приморского бульвара к Дюку, проходили по Екатерининской, обязательно заходили в парикмахерскую на Екатерининской площади, чтобы навести лоск, подстричься, набриолиниться, поговорить об Одессе и всех новостях с достопримечательностью Одессы - парикмахерских дел мастером, Абрамом. Его знали на всех материках Мира. Это был уникальный человек, он говорил на всех мыслимых языках, он знал все новости Одессы и окрестностей, вплоть до самого Петербурга, что почём и что где можно купить, сколько стоит на сегодняшний день зайти к Фанкони или к мадам Двэжо. Потом они шли дальше до Дерибасовской, там и сидел меняла, по кличке Мотя-Дуплет. Главные меняльщики Одессы со своими столиками сидели на углу Дерибасовской и Ришельевской. У них тоже можно было обменять любую валюту, купить и продать золото, сдать по хорошей цене золотые вещи. Моряки победнее, салаги - новички, выходили в город по лестнице на Торговой улице. Там их тоже встречали менялы, без столиков, без языков, но хорошо ориентирующиеся в обстановке. Обменять любую валюту по более выгодному курсу и при этом подхватить «бубона» не представляло никакого труда. Не тот бубонный сифилис, который привозили, а чаще увозили, из Одессы, заграничные моряки, а фальшивые банкноты, которые по дешёвке подхватывали лохи и назывались «бубоны».

Да. Так вот, на углу Екатерининской и Ланжероновской, возле чистильщика прямо на бордюре тротуара сидел пацан лет четырнадцати, лускал семечки, сплевывая шелуху прямо на мостовую.

- Держи на мороженое, - бросив монету пацану, сказал Фёдор.

- Чаво изволите? – ловко подхватив брошенную монету, с готовностью ответил тот, вскочив на ноги.

- Вон, видишь дядьку бородатого, - указывая кивком головы в сторону кафе «Фанкони», где на открытой веранде среди посетителей выделялся мужчина в широкополой чёрной шляпе с большой, тоже чёрной как шляпа, бородой, - отнеси записку и быстро сматывайся, а то он тебя захватит и тебе не легко будет вырваться от него.

Шустряк всё точно выполнил, передал записку и мгновенно исчез в толпе гуляющих. Тем временем бородач развернул записку, прочитал, повернул её туда-сюда, оглянулся вокруг, снова прочитал написанное, подозвал соседа, сидящего за соседним столиком. Вместе почитали переданную записочку, с малопонятным, но приятным предложением, немедленно явиться домой к господину Маковскому.

Поговорили между собой о чем-то, встали и пошли в сторону Ланжероновской.

Только Акулина вернулась с извозчиком и Марк Соломонович одевался, чтобы отвезти чемодан, как в дверь постучали. На пороге стояли двое мужчин. Тот, который с бородой, приподнимая слегка свою шляпу, обратился к господину Маковскому:

- Мы всегда готовы оказать Вам услугу.

- Сам Б-г мне Вас послал. Пожалуйста, будьте настолько любезны, помогите отправить по адресу тяжелый чемодан, совсем недалеко. За извозчика уплачено, он стоит на улице. Я буду благодарен Вам. За услуги заплачу. Не откажите мне в такой просьбе, пожалуйста.

- Что Вы, уважаемый господин Маковский, мы готовы помочь и без уплаты, спасибо Вам, что нас не забыли.

Нежданные посетители взяли вдвоем тяжёлый чемодан и понесли к извозчику. Фёдор, когда увидел отъезжающих, быстрым шагом пустился по Греческой до Польского спуска.

Он знал, что будет возле нужного дома раньше чемодана, мало кто из извозчиков решался спускаться к Польскому спуску по Греческой улице, крутой спуск этой улицы к морю под силу был только паре хороших лихачей. Все извозчики объезжали крутые улицы, спускаясь к порту, делая приличный крюк, через Еврейскую или, более пологий спуск, Почтовую. Возле намеченного дома Федя договорился с дворником об одолжении, наградив заранее его рублём.

Когда извозчик с чемоданом и седоками подкатил к указанному адресу, возле ворот дома стоял ожидавший их дворник и с готовностью принял чемодан, сказав, что ему велено хозяином из их дома принять груз в полном порядке, получив за это рубль от незнакомого человека.

***

Люди всего боятся. Хорошего. Плохого. Неизвестности. Боятся и надеются. Боятся голода, нищеты, бедности, смерти. Надеются на случай, на удачу, на Всевышнего. Так было издавна, так устроена людская психика. Первобытный человек боялся всего на свете: темноты, бури, дождя, холода, молнии, грома, снов. Во сне ему являлись странности, ужасы, он просыпался в холодном поту и долго сидел у вечно поддерживаемого в костре огня, вглядываясь в чудодейственную силу пламени, в сполохи сгорающих дров, вдыхая щекочущий ноздри запах дыма. Сидел он и думал свои тяжелые думы. Это было давно, так давно, что от той давнины ничего не осталось, кроме пепелищ тех костров, да разбросанных вокруг обглоданных и грубо обработанных костей. От той давней доисторической поры ведут следы к затерянным в глубинах Африки и Южной Америки племенам, живущим и поныне так же, как и их далекие предки.

Надежду на спасение находили люди в Вере, в Силе, способной защитить слабого. Они поклонялись идолам, тотемам, явлениям природы, диким животным, всему, что, по их мнению, было непонятно и могло оградить от трудностей и смерти. Вера во Всемогущего, в Высшую Силу, коллективный Разум дают человеку опору, стержень в жизни, иначе он теряет веру в свои силы, в свои возможности. Расцвет науки и открытий, цивилизация не оградили людей от горя, потерь, смерти.

Васька-Прыщ тоже боялся, но не смог бы точно сказать, чего он боялся. Он не боялся отца-матери, не боялся финки и пера (заточки), с этим не однажды встречался, а вот темноты боялся. Почему, не знал. На всю жизнь запомнил ночь, проведенную в степи.

Пришлось как-то ему поехать в Очаков за продуктами. Война с японцами, холодная снежная зима, засушливое лето, болезнь матери - главной кормилицы большой семьи, привели к голодной весне. Без денег, хоть умирай, перебивались как могли, временами голодали не на шутку. Вот тут и пришла на помощь мамина сестра, Клава. Васька отправился к тетке в Очаков за продуктами. У той был огород, корова и баштан с арбузами. До Очакова Васька добрался быстро на попутной подводе, а где и пешком. Обратно с грузом, хоть и не очень большим, но в руках не понесешь. Ранним утром снарядила тётка Клава его домой, нагрузила тележку ценным скарбом, накрыла его соломой, поцеловала племянника в лоб, перекрестила и пустила в обратный путь пешком в Одессу, до которой было добрых верст сто.

- Тележку привезёшь при случае, - напутствовала тётя Клава.

- Хорошо, тетка Клава.

- Приветствуй маманю, здоровья вам, дорогие мои. Переживём трудные времена, дай Бог.

Идти по просёлочным дорогам легко и весело, солнце не очень припекало, зеленые посадки вдоль дороги давали тень и отдых, еды и молока вдоволь. Бодро шагая, он тянул за собой, слегка поскрипывающую колесами, тачку. За светлый день он прошел почти полпути. Вдалеке виднелась Дофиновка, а там Крыжановка, Лузановская дача и Одесса – рукой подать. На душе легко и радостно. Солнце быстро закатилось за степной горизонт, стемнело, луны на небе не было. На Землю как-то неожиданно упала сплошная темень. Вытянутой руки не видно, а дороги - тем более. Украинские летние ночи бывают особенно темные. Васька остановился в растерянности и не сразу сообразил, что делать. Вокруг голая степь, звенящая тишина и темнота. Посмотрел по сторонам, оглянулся назад, ничего не видно. Похолодело у него всё внутри. Что делать, ночевать в степи? А что, никого ведь нет вокруг, кого бояться. Он съехал тележкой немного с дороги, погрузившись босыми ногами в теплую придорожную пыль, опустил дышло, сел на землю, опершись спиной на колесо, и задремал, сказалась усталость за день вышагивания по дорогам с грузом.

Быстро пришел сон, но через какое-то время, вздрогнув, проснулся. Прохлада пробирала всё тело до самых костей. Васька не думал, что в жаркое душное лето ночью может быть так холодно.

В их одесской квартире летом было ужасно душно, некуда было деться от жары. Все окна и двери открывались настежь, но это не спасало. Воздух застывал, ни малейшего ветерка, ни малейшего дуновения, спали на голом полу. С вечера деревянный пол поливали водой, слегка вытирали и на влажные доски ложилась вся семья, кто на простыни, а кто и просто на голые половицы. Только под утро становилось немного прохладней и родители переходили к себе в кровать. Дети так и оставались лежать на полу, укрытые простынями заботливой маминой рукой. Васька знал, что многие пацаны спали летом во дворе на циновках или на прохудившихся матрацах, брошенных прямо на землю возле входных дверей. Васька этого не делал, сам не зная почему, не спал во дворе и всё.

А вот теперь пришлось заночевать под открытым небом. Проснулся он не то от холода, не то по другой причине. Открыл глаза, но вокруг темнота, как с закрытыми глазами. На небе мерцали звезды, не давая света Земле. Таинственные и непонятные звуки наполняли степь, со всех сторон доносились вздохи, повизгивания, всхлипы, щелканье и треск цикад.

Степь жила своей собственной ночной жизнью.

Ваське чудилось, что к нему подкрадываются. Вот прошуршало возле ног что-то, задев пушистым хвостом босые пятки. Он съежился весь, боясь шевельнуться, в страхе смертная плоть трепещет. Сон пропал. Прислушиваясь к ночным звукам, он представлял жуткие картины нападения, одна страшнее другой. До самого рассвета не смог заснуть.

Слева, со стороны моря, небо посветлело, всё темное и страшное быстро уходило из степи, в небе появились птицы. Занимался новый день, на душе у него стало спокойнее. Он встал, разминая затекшие ноги и онемевшую спину, выпил из кринки немного холодного молока, заел куском домашнего хлеба и двинулся быстрым шагом в путь, не оглядываясь на недавнюю страшную степь за спиной.

Сзади оставалась темная степь и медленно уходящие из души ночные страхи. С тех давних пор Васька не любил темноты, она его пугала, в его сознании вновь и вновь возникали страхи той далекой ночи в голой степи.

***

Второй час сидел Васька на ступеньках адвокатской конторы Зингера справа от подъезда своего дома и думал свою тяжкую думу: «Где взять мальчика. Сделка обещала большие башли[4]», а он не очень задумывался как найти товар. Оказалось, что мальчики 4-5 лет, белокурые, без изъяна, на земле не валяются. «Завтра срок. А где их найти? »

- Дядя Вася, а мутарша моя не разрешает сидеть голым задом на холодных ступеньках, будешь потом кашлять жопой и часто писять, - скороговоркой выпалил подошедший мальчик.

Василий оглянулся. Перед ним стоял Вафа из соседнего дома. Стрижачки сын. Мальчик как мальчик, худощавый крепыш лет шести, но ростом не вышел и вполне сходил за пятилетнего. Светлым ангелочком его не назовёшь. Спутавшиеся, давно не стриженные, а тем более, не видавшие мыла, волосы непонятного цвета, но явно не чёрные. Разодранные и латаные–перелатаные штаны не понятного цвета, еле закрывавшие разбитые коленки, висели на одной лямке через левое плечо.

Спереди лямка крепилась к поясу большой чёрной пуговицей от женского пальто, а сзади пришита неумелой рукой белыми нитками. Серая в полоску рубаха местами вылезала из штанов. Лето ещё не пришло, а Вафа уже бегал босиком.

«Может его прихватить? – подумал Васька, - отмыть, одеть и сойдет за пятилетнего. Его мамаша – Стрижачка, не заметит. Дети у нее росли без присмотра, без ухода, как придорожная трава. Да и когда ей заниматься детьми».

«Мадам Стрижак» знал весь Привоз, она торговала рыбой. Эта крупная, красивая, ещё моложавая, женщина была душой Рыбного ряда.

Свое постоянное место ей не приходилось занимать с утра пораньше, как многим торговкам. Борьба за хорошее места на Привозе проходила бескомпромиссно, доходило и до драк. Посмел бы кто занять постоянное место Стрижачки, тому места на Привозе не было бы вовеки веков. Ко всем она обращалась одинаково – «миленький», к своим детям, покупателям, рыбакам и говорила это убедительно, искренне. Все думали, что только к нему она такая ласковая.

«Миленький ты мой, да где найдешь на всём Привозе такую рыбку? Она же только отото, как бултыхалась в море. Посмотри на эти жабры, они такие красные, как твоя благородная кровь. Эта рыбка говорить не умеет, а то сказала какая она вкуснятина на сковородке с подсолнечным маслицем, с фонтанским помидорчиком под рюмочку. Миленький, не проходи мимо счастья своего желудка». Ну как не купить ниску[5] крупных бычков или, подозрительно смотрящую на тебя открытым глазом, крупную камбалу. Торговля рыбой – это целое искусство, какая рыба когда идет, где купить, как доставить, чтобы не испортилась, что делать с непроданной рыбой без убытка.

Стрижачка всю рыбную премудрость знала досконально, много лет она ею занималась добросовестно и с любовью. Рыба была для неё всем и жизнью, и заработком и интересом. Главной рыбой на одесском Привозе была, конечно, скумбрия, как ее называли одесситы, а баламут или мокрель – это больше называлась по-европейски. Её нужно было продать в первую очередь, она самая нежная рыба, очень быстро портилась без льда (об электрических холодильниках в ту пору нечего и говорить), а лёд был очень дорогим.

Скумбрию, которую не удавалось продать летом до 11 часов утра, солили, обыкновенно на месте лова самой ловецкой артелью. Крупные рыбацкие артели - «тафу», имели собственные коптильни и засолочные пункты, но были еще и специальные засольщики. Засолочные располагались, в основном, на Сахалинчике. Это тот ещё райончик, туда даже днем не всегда отваживались заходить полицейские. Над всем Сахалинчиком от самой Чумки до Главного железнодорожного вокзала круглый год стоял запах коптилен и соленого моря.

С кефалью было проще. Она лучше переносила жару, хотя тоже не очень устойчиво. Золотистую кефаль разводили в Затоке. Небольшое пространство между Овидиополем и Аккерманом сплошь прорезано узкими каналами, как их тут называли «ривчаками», в 1,5 – 2 метра шириной, соединяющими Днестровский лиман с Черным морем. Владелец одного – двух таких ривчаков уже мог считаться богатым человеком. Затока кормила кефалью всю Европу. Самые крупные рестораны Парижа и Лондона в меню указывали «свежая кефаль из Затоки». Кефаль водилась только в тех местах, где соединялись солёная вода моря с пресной водой лиманов. Рыба шла большими косяками на нерест в пресные воды лимана, потом возвращалась в родную стихию – в море. И так каждый год.

Такими переходами рыбы из моря в лиман и обратно пользовались владельцы таких каналов-ривчаков. Таким, редким местом на Земле, был района Затоки.

Ранним утром фуры с кефалью, накрытой рогожей, появлялись на Привозе. Торговки скупали её партиями, непроданную кефаль коптили рядом - на Сахалинчике.

Ну, хамса или просто по одесски – тюлька, продавалась ведрами. Самая крупная, сардель, шла по 10 копеек за ведро, билась и серебрилась на солнце. К полудню она «затихала», а к 2 часам дня ее можно было забирать даром целыми ведрами, иначе её просто выбрасывали торговки на радость жирным базарным котам и собакам. Бродяги, нищие и просто гулящий люд варили тюльку в ведрах на кострах с солью и лавровым листом прямо на Привозе и тут же её поедали под водочку, если были деньги её-водку купить. А то, просто запивали самогоном. Ту самогонку покупали за гроши, а то и сами гнали из любого подручного материала. Не даром её называли «табуретовка», как будто гнали её из табуретки.

Всякая мелочь, как султанка, барабулька, иваси, бычок, пузанки – шли за бесценок. Особое место занимала камбала. Огромное её распластанное тело с двумя глазами на одном боку, холодно смотрели на покупателей, тяжело вздыхая на жаре своим темным боком, покрытом крупными шипами, от которых наколотые пальцы долго не заживали, нагнаивались и сильно болели. Приличная камбала тянула на 25-30 фунтов. Целиком редко кто её покупал, продавали чаще частями, разрубая острым топором.

Высоко ценилась Кимбурнская селёдка, жирная, вкусная, в жареном виде. Особенно приятная - свежесолёная. Ловилась она около Кимбурна на косе, отделяющей Днестровский лиман от Черного моря.

Каждый год приход скумбрии к берегам Одессы совпадал с появлением в огромном количестве косяков тюльки. Ставрида гналась за тюлькой, скумбрия – за ставридой, паламида – за скумбрией. Вот такой конвейер на радость одесситам.

«Мадам Стрижак» многие называли за глаза «баба в три обхвата». Двое мужиков с большим трудом брали её в объятия, сцепившись руками вокруг талии. Она со смаком ела, легко пила горькую, заразительно смеялась и хорошо пела своим низким красивым голосом знакомые народные песни.

- А мамка твоя дома? – спросил Василий.

- Не-а, она дома мало бывает. Рыба занимает время. Утром – Привоз, днем, после рыбы убирают Рыбный ряд, она там главная, а вечером готовит рыбу на завтра. Едет к рыбакам на Малый Фонтан, да там и ночует, а утром рано привозит свежую рыбку на Привоз.

- Ты, малец, откедова всё это знаешь? – заинтересованно спросил Васька.

- Я раньше с ней ездил, таперь при ней Павлик, он маленький, ему три годика.

- Так он мешает мутарше торговать, - не унимался Василий.

- При ней Вика, помогает с рыбой и за Павликом присматривает, она большая, - серьёзно пояснил Вафа.

- Давно ты в бане не был, - то ли с вопросом, то ли утвердительно спросил Васька.

- В баню я не хожу, мамка дома моет…иногда, - неуверенно ответил пацан.

- Давай сходим в баньку, сегодня вечером.

- Хорошее дело. Давай хоть сейчас, - обрадовался мальчик.

«Нужно придумать пацану чего-нибудь на ноги, босиком плохо, - подумал Васька, – и никто не должен видеть меня с ним. Вот чёрт, Куля как назло идет».

- Вафа, видишь, Куля двигает сюда, так ты подойди к ней и, спонта, попроси, чтобы она спрятала тебя от цыган. Они хотят тебя сцыбрить. Вот будет смеху, как испугается. Она отвернется, а ты жми на Гаванную. Встретимся возле костела и сходим в баньку.

Пацан прытко побежал навстречу Акулине, домработнице Маковских, выходящей из подъезда дома на улицу. Васька тем временем юркнул в подворотню дома кафе «Робина».

- Куля, спрячь меня у вас на лестнице, - умоляюще произнес запыхавшийся Вафа, - цыгане за мной гонются, такой дядька с большой чёрной бородой и мешком, - присочинил пацан, игра ему понравилась.

- Побиглы, швыдко, - испуганно выпалила Куля, крепко схватила мальчика за руку и бегом пустилась через подъезд и по лестнице на второй этаж к дверям своей квартиры,- постой сдеся, а я посмотрю за цыганами.

Она отпустила Вафу, спустилась во двор, вышла на улицу, оглянулась, но никого вокруг не было. Постояла немного, посмотрела по сторонам и вернулась наверх. Мальчика не было. Вафа тем временам спрятался под лестницей, переждал немного и незаметно выбежал на улицу. Темнело. Он спокойным шагом дошёл до Гаванной, свернул направо, третий дом - костел. Василия на месте не оказалось. Становилось совсем темно. Из-за угла показался Васька, неся подмышкой пакет.

- На, держи, - он протянул мальчику пару ботинок, - хоть и не новые шкрабы, но вполне.

- Сразу натянуть? – обрадовался пацан.

- Не, после наденешь. Пошли, а то баня закроется, - тихо, но отчетливо сказал Василий, - потом мороженого поедим.

- Лучше бубликов…горячих…с маком, - неуверенно предложил Вафа.

- Будут тебе бублики.

Они двинулись по Гаванной, прошли католический костёл, дошли до начала Военного спуска, свернули направо во двор, оказавшись возле закрытого окошка кассы бани. Василий постучал в дверцу. Она открылась и кассир сердито буркнул:

- Целую ночь ходют разные.

Васька протянул пятак, дверь бани открылась, в неё первым прошмыгнул Вафа, за ним спокойно прошагал Василий. В раздевалке и помывочной почти никого не было. В дальнем углу одинокий банщик потягивал пиво из большой кружки, вытянув натруженные за день ноги.

- Дядя Жора, можно постирать и погладить пару шмуток,- с мольбой в голосе попросил Василий знакомого банщика. - Силов нету руку поднять, а ты…простирнуть, - устало ответил крепкий мужчина в мокрой майке и трусах до колен. - Ну, дядя Жора, за мной не заржавеет.

- Кидай сюда, - вздохнув, ответил он. Поставил недопитую кружку на крышку шкафчика, взял вещи и побрел в помывочное отделение бани.

Лирическое отступление

Одесская баня. Это отдельный и большой разговор. Одесские бани появились раньше самой Одессы. Не верите? И не надо. Это не быль – это правда, как любил говорить мой знакомый старый одессит. Помните Суворова? Нет, не одесского почмейстера, знаменитого на всю Одессу тем, что тайком вскрывал на почте адресованные ему лично письма ещё до того, как они поступали по его адресу домой, а потом дома, получив эту же почту с интересом вскрывал конверт, а Александра Васильевича Суворова. Он приказал строить бани, когда готовил штурм Измаила. Суворов говорил: «У России два врага – турки и вши. Справимся со вшами, разобьем и турка».

В начале века на 600 тысяч жителей в Одессе было 60 бань, где население смывало свои грехи и грязь.

Сегодня моются мужчины, а завтра – женщины, по четным дням в баню ходили мужики, по нечетным – дамы. Пытались мыться вместе мужчины и женщины, но из этого ничего хорошего не вышло, кроме скандалов, не могли поделить ряшки[6] и места возле кранов с водой.

Избранное общество ходило в первоклассную баню. Баня Исаковича на Преображенской давала отдельные номера с отменными банщиками, крепкий горячий настоящий английский чай Высоцкого с одесскими бубликами – бесплатно.

Интеллигентно можно было в Одессе послать подальше: «Иди ты… в баню Исаковича чай пить». Ну, пиво, квас и покрепче за деньги давали во всех банях. Плати пятак за голую душу и парься хоть целый день. Одно плохо – очереди. Сидишь в этой нудной компании час, два, двигаются медленно. Беспокойные ворчат: «Что они там, хотят за один раз вымыться на год вперед».

- Я вам лучше расскажу один еврейский анекдот, - скажет другой, поспокойнее.

- Почему, если анекдот, то обязательно еврейский, - раздавались голоса, скорее всего - евреев.

- Хорошо, - соглашался рассказчик, - моется как-то в бане один…поляк, с бородой и пейсами.

- Ха, где вы видели поляка с пейсами, - не унимались слушатели.

- Ладно – поляк с бородой и без пейсов, он их сбрил перед баней. Так вот, моется себе этот поляк в бане. И вдруг его сзади обдают ряшкой холодной воды. – Что вы делаете, малахольный, закричал… поляк, поворачиваясь лицом к обидчику.

– Ой, извините, я думал, что это Рабинович.

- А если Рабинович, то его можно обливать ледяной водой.

- А какое вам дело до Рабиновича?

Очередь смеётся, никто уже не спрашивает, что это за поляк с фамилией Рабинович.

Хорошо ещё, что не вся Одесса мылась в бане, не то очереди тянулись бы до самого дома и занимали бы очередь прямо из окна собственной квартиры.

Летом Одесса мылась на море. Стирали ковры и подстилки, купались, отдыхали на море. В Петербурге говорили – пойдем к морю, в Ревеле - пойдем прогуляемся по берегу. В Одессе: «Айда на море».

Бывало всей семьей собирались на море. Начинались сборы в субботу вечером. В доме стояла пыль столбом. Готовили в поход примус, керосин, хлеб, соль, помидоры, зеленый лучок, огурчики, гору нажаренных котлет, крутые яйца, подстилки, простыни и палки для навеса от солнца. Вилки, ножи, ложки, пару глубоких тарелок, обязательно сковородку для рыбы и, конечно, бутылку подсолнечного масла. Всё складывали, перекладывали и снова укладывали в сумки, портфели, торбы. К середине ночи семья успокаивалась. Обессиленные домочадцы ложились спать, чтобы раненько утром, часов в 5–6, выйти шумным табором из дома в поход на море. Этот гвалт никому особо не мешал, многие семьи тоже собирались на море, а те, кто оставался дома, с радостью предвкушали всё, что ожидало их «любимых» соседей в дороге туда и, особенно, обратно.

Во главе шествовала бабушка, за ней толпились взрослые дети, внуки, кошки, собаки.

- Саралэ, - громко извещала бабушка, - иголку от примуса взяли? А то в прошлый раз как самашедшие гонялись по всему пляжу и так и не нашли иголку от примуса. Выбросили всех бычков, не на чём было жарить. Этот ненормальный примус фыркал керосином и не хотел прилично гореть, - Саралэ, я к тебе говорю или нет. Взяли иголку для примуса?

- Да, мама.

- А соль.

- Да, мама.

- Что-нибудь наверно забудут, - не унималась бабушка.

- Дойдем до лечебницы доктора Дюбушэ, там отдохнем, на скамеечке в тени, - успокаивал маму старший сын.

- Я уже отдохну на том свете, - вздыхала бабушка. - Это тот Дюбушэ, что лечил твоего отца? А?

- Нет. Это другой Дюбушэ, мама.

- Он так же плохо лечит, как тот?

- Как видно, лучше, если у него лечебница на самом курорте, в Отраде, - ответил сын.

- Тот, наверно, тоже имеет свою лечебницу. Они деньги берут до, а не после. Умер-шмумер – это не его дело. Все мы смертные. Так говорят доктора, - констатировала пожилая еврейка.

Последний раз она была на море в прошлом году. Ей одного раза в год хватало забот и сил на это проклятое море.

Она ворчала, сердилась, всеми командовала, но наступал роковой день и бабушка говорила: «Хаверым, что-то мы давно не были на море. А-а?».

И вся семья понимала, что в ближайшее воскресенье всей семьей двинемся на море в Отраду, на Ланжерон, в Аркадию, кому куда ближе. Шли пешком. Не каждый в состоянии себе позволить нанять извозчика или снять на лето дачу подальше от городского зноя и духоты – на Фонтане, в Люсдорфе, а не то и дальше. Затока, Бугаз, Аккерман, Будаки – прекрасные места, лучшие курорты Европы. В Будаках собиралась знать европейская. Концерты, лучшие симфонические оркестры Европы, цирк – шапито, эстрада. Гостиницы и пансионы великолепных домов, свежая рыба, фрукты, золотой песок пляжей, раскинувшихся на многие вёрсты вдоль ласкового Чёрного моря.

***

Одетый в чистое с ботинками на ногах, Вафа выглядел просто ангелочком. Завитушки светлых волос вокруг раскрасневшегося лица и смущенная улыбка совсем не шли пацану с Ланжероновской, воспитанный улицей. « Да, товар что надо, - подумал Васька-Прыщ» и вслух произнёс, - пошли за бубликами с маком.

Улицы города погрузились в темноту. Тускло светились окна домов. Прошли по Надеждинской улице, свернули на Сабанеев мост, слева ярко светились окна второго этажа дома графини Толстой. Екатерининскую заливал свет городских газовых светильников, витрины магазинов сверкали всеми красками радуги. Вот и бубличная.

Запах горячих одесских бубликов с маком и симитатти дразнил прохожих. За витриной виднелся прилавок с полками, а за ним пекарня. Два волшебника – пекаря из простого теста выделывали одесское чудо. Тесто готовили вручную. Размешивали на больших столах, покрытых цинковой жестью, муку с водой, чуть подсаливали, раскатывали руками, а потом мяли тесто большим деревянным рычагом, один конец которого крепился к столу, а другим – давили на крутое тесто, переворачивая его с боку на бок. Покупатели спокойно стояли и наблюдали за выпечкой бубликов. Никого не привлекали свежие бублики, испеченные часа два тому назад. Ждали новой партии. Один из пекарей отрывал от готового теста кусочек, раскатывал его в колбаску, сворачивал кольцом вокруг деревянной болванки и спускал в огромный чан с кипящей крепкой чайной заваркой. Через несколько секунд другой пекарь доставал из чана колечки большим дуршлагом, выкладывал их на противни, посыпал маком или симитатти и сажал противни в печь длинным рогачом. Проходило несколько минут и в огромную плетёную корзину слетали свеженькие румяный горячие бублики.

Вафа заворожено смотрел на это волшебство и великолепие, сглатывая слюнки. Пяток горячих бубликов на шпагате болтались в руках у счастливого пацана, его мелкие зубки с аппетитом вгрызались в хрустящую корочку, обжигая рот.

- Ладно, пошли. У меня припрятана плитка шиколада. Гуляем на всю ивановскую, - усмехнулся Васька, взял мальчика за руку и пошли они по Екатерининской, свернув на Ланжероновской к своему дому. На улице стало совсем темно и тихо. Город засыпал.

- Вафа, ты темноты не боишься? – заинтересованно спросил Васька маленького попутчика.

- А чого её бояться, - решительно заявил Вафа, - она не кусается. Дороги, вот, не очень видать, а так – ничего.

Они вошли во двор Васькиного дома, прошли подъезд, свернули направо и оказались возле железной двери.

- То ж катакомба, - удивленно протянул мальчик.

- А где прятать ценный шиколад, только в катакомбах, - хладнокровно отпарировал Васька.

Тихо, не производя шума, и как казалось Василию, незаметно, он снял цепь с дверей, потянул, смазанную заранее задвижку и они оказались в катакомбе. Три ступеньки вниз, пять шагов вперед и справа должен был быть проход в коридор. Первые шаги Василий выучил наизусть. Здесь, справа на земле, лежали три палки с паклей, смоченной керосином, спички в кармане – и дело сделано. Пока всё идет хорошо. Факелы на месте.

- Счас один запалим и станет светлее на душе. Темнота – дело дрянь, - успокаивал Васька больше себя, чем Вафу.

Уверенно шагнув вглубь катакомбы, они двинулись по коридору вперёд. Вот первый поворот, прямая дорога. Над ними раздавались ритмичные звуки барабана.

«Да. Это у «Робина» лабают. Правильно двигаемся» - подумал Василий.

- Дядя Вася, а далеко будем двигать за тем шиколадом? – вопросительно обратился к Ваське Вафа.

- Да тут рядом.

Они прошли шагов двадцать. Василий достал из кармана плитку шоколада и протянул её мальчику.

- А чего он тёплый? - спросил Вафа.

- Так то от сырости. Видишь, как сыро. Он тёплый ешшо вкуснее.

- Ага! – неуверенно ответил Вафа, - может повернём домой, - ему было холодно и скучно.

Шоколад съел, от бани и путешествий устал и хотелось домой, в тепло и вообще надоело гуляние.

Василий заволновался. Как удержать Вафу в катакомбах и вывести его в назначенное место.

- А ты слыхал про зал крещения, а там говорят, настоящий королевский трон?

- Не, не слыхал. А откедова там короли, они, что, в катакомбах королествовали? – Заинтересованно спросил Вафа.

- Точно не знаю, но слыхал, травят баланду, вроде видели в ба-а-льшом зале стоит трон с королевскими знаками. Быть в катакомбах и не посмотреть такое чудо-чудесное – грех и позорище. А? Посмотрим?

- А что такое – трон?

- Такое большое кресло, где сидели только короли. Другие, если сядут, то сразу превратятся в козла бородатого. Волшебный трон.

- А где он, тот трон? – заинтересовался Вафа. Детское воображение рисовало волшебные картины одна другой интереснее.

- Тут недалеко, - Васька точно не знал, но всё же уверенно двинулся по каменному коридору вперёд. Первый факел догорал, начинал коптить, от дыма закашлялись оба.

Василий запалил второй факел от потухающего, стало светлее. Веселее на душе.

Слева над головой послышалась музыка. Разобрать точно мелодию не могли, но высокие звуки скрипки и глухие удары барабанов слышались отчётливо.

- О! Музыка в оперном шпарит. Сюда слышно, - удовлетворённо произнёс Василий. Значить, идут правильно, слева остался оперный и по музыке, считай, не очень поздно. Повернули направо и пошли под Ришельевской. Но что это, уткнулись в стенку, поворот направо и налево, куда идти? Повернём налево, ближе к морю. Через несколько десятков шагов над головой заиграла музыка, но не оперная, а ритмичная.

«Господи, опять. Не уж-то «Робина», - со страхом подумал Василий, неужели закружили на одном и том же месте. Откуда ему было знать про давно разработанную теорию движения по лабиринтам. А катакомбы – те же лабиринты.

Чтобы выйти из него, следует применить более общий метод, разработанный еще в 1882 г. французским математиком Тремо. Он предлагал, в принципе не сложные правила: выйдя из любой точки лабиринта, надо сделать отметку на его стене (крест) и двигаться в произвольном направлении до тупика или перекрестка; в первом случае вернуться назад, поставить второй крест, свидетельствую- щий, что путь пройден дважды - туда и назад, и идти в на-правлении, не пройденном ни разу, или пройденном один раз; во втором - идти по произвольному направлению, отмечая каждый перекресток на входе и на выходе одним крестом; если на перекресте один крест уже имеется, то следует идти новым путем, если нет - то пройденным путем, отметив его вторым крестом. Зная алгоритм Тремо, можно скорректировать поведение легендарного Тесея. Вдохновленный подарком любимой Ариадны, он уверенно идет по лабиринту. Вдруг перед ним возникает ход, по которому уже протянута нить… Что делать? Ни в коем случае не пересекать её, а вернуться по уже известному пути, сдваивая нить, пока не найдется еще один не пройденный ход. Значит, и нитью под землей надо пользоваться умеючи...

Нитей Ариадны у Васьки не было и теории Тремо он и не знал и не слыхал о ней. Кресты на стенах, написанные углём, выцарапанные в слабом податливом известняке по два, по три, большие и маленькие, он видел, но не придавал этому значения. Кресты были повсюду. Высоко, выше головы, перед глазами и пониже, почти у самой земли. Кресты маленькие, большие, где большой крест, а где два с маленькими, но что они означили, Васька не знал и не хотел знать, не до этого было. Было бы неплохо ему это знать. Знать бы ему про подземные штольни, штреки, залы, забутовки – попробуй сориентироваться - все на одно лицо. Поворот, вдруг кольцо и точка. Никаких ориентиров.

Это Ваське казалось, а ориентиров в катакомбах было предостаточно. Знать бы?!

Повернули обратно, подальше от музыки. Удары барабана раздражали Ваську, давящая тишина, угрожающе наваливалась на них. Шли не долго и на одном из поворотов, неожиданно оказались в большом зале. Высота огромная, так думали горе путешественники после низких потолков, проходов и кружений, казалось, на одном месте. Василий поднял высоко над головой факел. Зал засверкал всеми цветами радуги. Волшебная картина. Натёки, сталактиты и сталагмиты – прозрачны, будто созданы из жёлтого стекла, сверкали в свете факела. Блики, отражающиеся от этих прозрачных столбов на стены зала, завораживали. Вафа и Васька стояли в оцепенении. Посреди зала на возвышенности из трёх широких ступенек стоял настоящий трон, высеченный из цельного ракушняка. По стенам видны были таинственные знаки, круги со щитами внутри, медальоны с непонятными знаками. Если бы Васька знал про эти таинственные знаки масонов, которые тайно собирались в подземелье на свои сборища.

– Вот это тайна катакомб! Давай, сядем на трон, - предложил Василий, - побудем королями.

– Ни в жисть, не хочу, - с ужасом выпалили Вафа.

– Не хочешь побыть королём? – переспросил Васька.

- Не хочу быть козлом с бородой.

Васька ухмыльнулся. Вафа поверил в его басни.

– Пошли домой, - заныл Вафа.

«Как удержать его ещё немного и выйдем к месту», размышлял Василий.

- Ты слыхал про золотой клад в катакомбах? - обратился к нему Васька.

- Не-е. Не слыхал. А что он есть тута?

- Говорят, был такой пароход, «Титанин» назывался. Больше нашего дома (Васька не знал, что то был «Титаник»).

- Ври, да не завирайся. Такого парохода не бывает. Я видел в порту. Большие, но не больше нашего дому.

- Не мог ты видеть такого парохода в одесском порту. Он для миллионщиков специально сделанный. В Одессу не войдёт такой. Он всё больше по окианам да заграницам. Так вот, плыл на нём один одесский магнат.

- А что это – магнат? – спросил Вафа.

- Такой миллионщик, кажись Пуриц – звали. Видел на люках такая надпись. Он по чугунному делу хозяин. Один в Одессе такой. Так плыл он на том «Титанине» и потонул.

- Что, тот Пуриц?

- Нет, тот большой, как дом, пароход. И потонули тогда тыщи богачей, а Пуриц спасся. В честь своего спасения он заказал у Абрама Куценко, классного золотого мастера Одессы, точно такой пароход, как «Титанин». С пол руки на целых двадцать фунтов золотишка, чистого, ей Богу. И, говорят, от погромов захоронил он тот золотой пароход в катакомбе. Где - никто не знает. Сам Пуриц помер и ищут то золото все, кому ни лень. До сих пор никто не нашёл. Может нам повезёт? А?

- Та не найдём его мы. И факел догорает. Пошли домой, - просительно затянул Вафа.

- Счас пойдём, только немного пошарим. Может повезёт. Станем богачами. Запалим последний - и нормалец.

Двинули дальше, как думал Васька, к морю. Но дорога почему-то пошла вверх, а не вниз, как предполагал Василий. Он и сам подумывал, не вернуться ли обратно, что-то не заладилось с похищением, с большим заработком. Да чёрт с ними, с этими деньгами, выбраться бы на свет, на волю, наверх, к людям. Выбросил догорающий факел, полез в карман за спичками, чтобы зажечь последний источник света, зажав палку третьего факела между коленями. Чиркнул спичкой, огонь обжёг пальцы. Инстинктивно Василий отбросил коробок со спичками в сторону, засунув обожженный палец в рот. В кромешной тьме он пошарил по земле, ища спички, но не мог их найти.

- Вафа. Спички ищи. Плохо дело – в темноте.

Долго они рыскали по влажной земле, никак не могли найти утерянные спички.

- Да! Швах – дело. Помрём здеся и «никто не узнает, где могилка моя», - простонал или пропел Вафа.

- Держись за меня. Осторожно, смотри под ноги, не провались в колодец, их тут много.

При свете факела они обходили провалы в полу – шахтёрские колодцы, водяные озерца, встречающиеся то там то тут. А как – в темноте.

Всё больше натыкались они на глухие стены перед ними, искали проходы. Их труднее стало находить. Местами приходилось сгибаться в три погибели, чтобы пройти завалы.

Шли наобум. Надежда на спасение медленно угасала. Тут ещё Вафа заныл, хочет домой, к маме. Василий и сам был бы рад выбраться, но не знал как.

- Знаешь Вафа, мы, кажись, заблудились,- с некоторой неуверенностью обратился к Вафе Василий впервые за время их блужданий по катакомбам.

- Ну и что будем делать?

- Искать выход. Их много в катакомбах.

- Много то много, но мы не находим. Помрём здеся и всё.

- Не горюй. Выберемся.

Катакомбы. Колоссальных размеров подземная пустота была заполнена рассыпающимися каменными нагромождениями. Даже воздух казался безжизненным. Большая часть нагромождений была из того же ракушняка. Он от старости давно рассыпался. Бесчисленные кучи не вывезенной земли и бута, мешали проходу, местами подпирали низкий каменный потолок, распростершийся над этим мрачным подземельем. Василию было страшно. Он обнаружил, что идти стало труднее и дорога не вела вниз, а вверх. Рельеф городской местности сохранялся и в катакомбах. Люди шли за камнем. Не могут катакомбы идти к морю вверх. Они должны были бы идти вниз… Он споткнулся об одно из нагромождений… Ноги не двигались, страдая от невыносимой боли. Мысли иногда приносят больше страданий, чем тело, по телу струился пот, задыхался, напрягая последние силы, дорога прервалась, упираясь в высокую стену.

Куда идти?

Кто-то крепко ухватился за Васькину штанину. Он замер и обомлел, боясь шевельнуться. Этот кто-то крепко держал его и не отпускал. Сердце Василия упало в пятки. Он задрожал всем телом. За ворот посыпалась сверху влажная крошка бута-ракушечника. Ему почудилось, что на шею накинули петлю, влажную верёвку и скоро начнут душить.

Дыхание участилось, он начал задыхаться, издав истошный крик:

- Вафа, помоги! Убивают!

Он и не сообразил, что зовёт на помощь маленького мальчика, которого он собирался украсть и получить за него большие деньги. Но это было единственное его спасение. Вафа шёл немного впереди на несколько шагов. Из-за кромешной тьмы ничего не было видно, абсолютно ничего. Даже пальцев собственной руки, поднесенной к носу, различить невозможно. Василий с силой дёрнул попавшей в плен ногой. Раздался треск разорвавшейся штанины и высокий звук дребезжащего металла. Вконец испугавшись этих звуков, Василий упал на влажный каменный пол катакомбы и потерял сознание, ударившись головой о выступающую из каменной щели в полу металлической полосы, за кото-рую, собственно, и зацепился штаниной Васька. На Васькин крик о помощи бросился к нему Вафа и упал впотьмах, споткнувшись об лежащего на полу Василия.

- Вася, Василий! – неистово завопил Вафа. Кричал, тормошил неподвижное тело.

Василий лежал неподвижно, не подавая никаких признаков жизни. Вафа не на шутку испугался. Он хлестал Васю по щекам, приговаривая:

- Ну! Василий, проснись, ответь мне что-нибудь. Василий, дорогой, не оставляй меня одного.

Василий пошевелился, издавая нечеловеческие звуки. Это не был стон и неразборчивые слова. Непонятный звук в виде рычания, прерывающийся глубоким вздохом, вырывался из его груди.

- Василий, родной, очнись. Это, я – Вафа, сейчас найдём людей, нам помогут. Василий, - умолял Вафа.

Но Василий не реагировал на призывы Вафы, только стонал и рычал. Вафа попытался приподнять Василия, но смог поднять только его голову.

Вафа попробовал, взявши Василия за обе ноги, потащить его вперёд, думая о том, что катакомба выведёт их куда-нибудь на поверхность. Поняв, что протащить обмякшее тело Василия Вафа не сможет сколько-нибудь большое расстояние, он сделал ещё несколько шагов, волоча на себе его тело. В кромешной тьме Вафа наткнулся на впереди возникшую стенку, сильно ушиб голову, отпустил ноги, с гулом упавшие на каменный пол катакомбы. Вафа пошарил по стенке вправо-влево и обнаружил, что влево прохода нет, а только вправо поворачивал ход. Постояв в нерешительности несколько секунд, он уверенно шагнул вправо, переступил через ноги Василия и медленно двинулся по проходу, ощупывая стенку левой рукой. Он старался запомнить дорогу. Так он прошел несколько метров и почувствовал лёгкое движение воздуха и запах моря. Он увереннее дошел до поворота, свернул налево. Перед ним открылся выход из катакомбы. Они, оказывается, были в нескольких десятках метров от цели.

Вафа уверенно зашагал к выходу из катакомбы, спотыкаясь и ударяясь о выступающие на полу камни и мелкий бут. Он не чувствовал ни боли, ни страха. Единственное желание - выйти наружу и позвать на помощь людей, чтобы спасти Василия. Вот и выход. Впереди и внизу плескалось море, на небе занималась над водным горизонтом заря.

- Свобода, - вырвалось у Вафы, - мы спаслись.

У самого выхода сидели три человека и курили. Как только они увидели мальчика в тёмном просвете катакомбы и услышали его не то стон, не то крик, они вскочили, подбежали к Вафе. Один из них, видно старший, схватил мальца за руку.

- Жив-здоров, дорогой Вафа, - не то спросил, не то утвердительно констатировал он, - а где Василий?

- Там лежит. Близко от выхода. Он умирает. Спасите его, -

Вафа даже не среагировал на то, что какие-то незнакомые люди знали Василия и его самого по имени.

- Быстро вниз, чтобы нас не засекли, - сказал человек, державший Вафу за руку, - а вы двое - за Василием, и приведите его в чувство.

Сказав это, он грубовато потянул Вафу за собой по виляющей тропинке вниз к морю. Тропинка круто шла вниз и идти было трудно, ноги скользили, но человек крепко держал Вафу за руку и уверенно и быстро двигался вниз, твёрдо зная дорогу.

- А Василий? – пытался напомнить вдруг появившемуся мужчине Вафа.

- С Василием всё хорошо. Не умер он.

Вафа не успел сообразить куда его и зачем ведут от Василия и почему к морю, а не наверх в город или, в крайнем случае, в сторону порта, светившегося огнями далеко слева. Но вот они быстрым шагом, что Вафе приходилось даже местами переходить на бег, подошли к берегу, к небольшому пляжу, загороженному с двух сторон скалками, уходящими от берега в море на несколько метров. У самой кромки воды мерно покачивалась шаланда на ленивой волне.

- Вот тут мы на этой посудине спокойно дойдём до причала и скоро ты будешь дома. Замёрз, небось, - спокойно и ласково обратился к Вафе сопровождающий его человек. На вёслах шлюпки сидели два крепких мужика в тельняшках, а третий подхватил Вафу и как пушинку перенёс его с берега на корму шаланды, быстро укутал в тёплый бушлат мальчонку, кивнул вёсельникам и шаланда отчалила от берега, быстро набирая скорость от усилий умелых гребцов.

Прошло несколько минут и Вафа заснул, согревшись в бушлате, после стольких блужданий, пережив несколько волнительных и тяжёлых часов похода по катакомбам. Он и не заметил, как его, сонного, перенесли со шлюпки на корабль, стоявший в открытом море на якоре. Как его уложили на чистую тёплую постель, переодели и укрыли тёплым пушистым одеялом. У Вафы с этого момента началась совсем другая, может быть и не интересная, но, во всяком случае, сытая жизнь. Мы об этом никогда ничего не узнаем. Может быть только каким-нибудь чудом донесёт молва в Одессу о дальнейшей судьбе Варфоломея Стрижака, а может быть и под каким-нибудь другим именем, о его судьбе. Жизнь иногда подбрасывает чудеса. Не даром говорят: «Долго живёшь, до многого доживешь».

***

- Да ты што, - судачили женщины в быстро собиравшейся толпе зевак, - слушай сюда, я тебе говорю, сплошной кошмар. Уже два дня не могут найти мальчика. Ужас какой-то. И никаких следов. Ничегошеньки. Как в землю провалился. Уже в газетах писали. А что с ним могло случиться?

- В том-то и дело. Сплошной ужас. Среди бела дня пропадают люди. На той неделе калека с Привоза пропал. Был-был столько лет на своём месте. Просил милостыню. И пропал. Место пустое. Как будто ждёт его.

- А судачат бабы, что видели его на Староконном? – нерешительно возразила другая.

- А может это и не он, кто знает, - не унималась баба с кошелкой.

- Как ты думаешь, это убийство?

- А ходят слухи, что евреи его прикончили для крови на мацу.

- Ты дура, чи шо? – вступила третья из толпы, - да те явреи ни в жисть не употребляют крови. Я подрабатываю в нашем доме, режу кур нашим хозяйкам. Так они не притронуться к той куре, пока я из неё всю кровь выпущу, до последней кровинки.

- А може то похитили? Украли мальчика цыгане?

- Да кто его мог утянуть? Кому он нужон. Он что, какой-то Бродский или его сын? Он, мамаша убивается. Кто её не знает. Злыдня-злыдней. Еле перебивается рыбой на Привозе. И муж – хиляк, еле дышит.

- А вы читали в «Одесских новостях»? Каждый раз прописывают про пропавших людях. Исчезают бесследно, как в омут проваливаются или бездну. Просят народ сообщить хоть что-нибудь, что подало бы на след воров или убийц. И ничего. Никто не видел. Никто не слышал. Одни перетолки, а мальчика нет.

- А на море сколько тонут. Кто специально, а кто по неосторожности. А пьяных сколько пропадает?!

- Больше бы пили и не то случилось.

- Что вы про каких-то людей. Тут мальчик маленький пропал. Не утопился, не сгорел. Просто пропал. Не уж-то убили? Зачем?

К толпе судачащих баб подошел мужчина, постоял-постоял с полчаса, прислушиваясь к разговорам, потом махнул рукой, бросив в сердцах:

- Не морочьте головы!

И пошёл прочь.

***

- К вам можно? – постучав в открытую дверь, вошел в квартиру Фёдор, - Пелагея Ивановна, здрасьте вашему дому. Василий дома?

- Да дома он, дома. Болеет Василий. Тяжелый он. Доктор говорит, что потрисение у него. И то, трисёт его всего. Я уже теплое одияло достала, малину давала с чаем, а его всё трисёт и трисёт. Бредит, мечется, кричит: «Простите, больше не буду. Виноват я, не хотел…не хотел».

Федя прошел в полутёмную спальню. На кровати, укутанный теплым лоскутным одеялом, лежал, весь в поту, Василий. Фёдор склонился над ним и громко позвал:

- Ты меня слышишь, Василий? Это я – Федя. Василий? – и потряс слегка за плечи больного.

Тот открыл глаза, посмотрел сквозь Фёдора в пустоту и снова закрыл глаза.

- Пелагея Ивановна, - позвал Фёдор, - у вас водка есть? Дайте ему полстакана, сразу полегчает.

Фёдор приподнял Васькину голову, поднес к его губам стакан с водкой, которую он выпил без сопротивления, крякнул, кашлянул, глубоко вздохнул и открыл глаза.

- Фед-я-я, где я, Федя? – простонал Васька, схватившись обеими руками за голову.

- Дома ты. Всё нормалец. Скоро придешь в себя и порядок, - успокаивал его Федя. – Вставай, выйдем на воздух, полегчает.

Василий с трудом встал с постели, шатаясь, добрался до двери, потянул дверную ручку на себя, но дверь не поддавалась, дернул сильнее, чуть не вырвал ручку. Фёдор резко отодвинул шатающегося Василия, открыл дверь наружу и они вдвоем, преодолевая три ступеньки вверх, вышли во двор.

Подхватив Василия под руку, Фёдор вывел его на улицу. Постояли. Василий понемногу приходил в себя.

- Чего это тебя так развезло, Филька-дура, - спросил Фёдор.

- Шо было, шо было…враз не помер я в той катакомбе, в жизни не видал такого ужаса, - начал рассказывать Василий, ухватив Фёдора за рукав. Руки его задрожали, глаза налились кровью, всё тело вздрагивало, как в лихорадке.

- Стой, не надо…пока, потом, - испугался Фёдор, - пойдем, посидим, выпьем, закусим, сразу оклемаешься.

Пошли они по Ланжероновской до угла с Екатерининской, зашли к «Робина», но не с парадного углового входа, а со стороны веранды. Федя не хотел, чтобы его видели, сидящие в зале, посетители. Заняли крайний столик, ближе к аптеке Зальцмана, что в соседнем доме. На веранде почти никого не было. До вечера ещё далеко, когда веранду, да и всё кафе, заполняли гуляющие, но и не так рано, чтобы встретить тут маклерскую братию.

Думал Федя зайти с Васькой в «Пале-Рояль», но передумал. Там много людей ошивается. Модное место уже с полсотни лет. На площади рядом с Городским (оперным) театром построили «новый гостиный двор», больше известный как «Пале-Рояль». Двухэтажный прямоугольник на три улицы. Дом с арками архитектора Торричелли, внутри закрытого пространства небольшой сад с выходом в него террас кафе и ресторанов. Он был раз в десять меньше парижского «Пале-Рояля», но акации и каштаны роднили его с парижским. И одесситы считали его не хуже парижского. Все 44 торговые секции, задуманные архитектором, были одинаковыми, чтобы подчеркнуть величие «Южной Пальмиры». В подвалах здания располагались кухни, склады для провизии, дров и угля. Первый этаж занимали модные магазины, кафе и рестораны, а на втором – жили сами хозяева.

В девятую секцию, а счёт вели от театра, поселился, перебравшись с Дерибасовской, кондитер Замбрини. На круглые железные столики, аля Пари, под каштанами в саду подавали пунш-гляссе. Он славился не только на всю Одессу, но и далеко за её пределами – по всему Новороссийскому краю. Прогулка по бульвару обязательно заканчивалась посещением «Пале-Рояля» с мороженым от Замбрини.

Но это не входило сегодня в планы Федьки. Он часто сюда наведывался с барышнями не совсем достойного поведения. С годами тут появились «дамские кабинеты», где подавали клубнику со взбитыми сливками от Печесского, шоколад из Швейцарии, торты по специальному индиви-дуальному заказу из красочного альбома-каталога. Всё, как в Париже. Может даже лучше, так думали одесситы.

Но у Федьки были другие планы. Отпоить Ваську и выведать, нет ли за ним хвоста и чем всё это может кончиться.

- Жора, быстро сюда, - окликнул Фёдор официанта. К ним подскочил шустрый высокий молодой человек в белом пиджаке с чёрной бабочкой на рипсовой манишке. Густо набриолиненные волосы на пробор посредине и тонкие усики дополняли вышколенность полового.

- По какому поводу гуляем? Грабанули Фабэржэ или что? – смахивая невидимые крошки со стола белоснежной салфеткой, спросил, наклонившись вперед, полный внимания, официант, стоя за спиной у Фёдора.

- Я тебе «грабану», бабушку увидишь с того света, - зло бросил Фёдор. – Не заходи за меня сзади. Стой тут и слушай сюда. Графин и закуски - там, селёдочки, мяса, сардинки «Филипп и Кано», малагу, обязательно лиссабонскую, маслица марсельского и маслинок греческих. Остальное сам сообрази. Васька заболел, лечить будем, Филька-дура. Лучшего. Без туфты, слышал, тип.

- Может мацы изволите, свеженькую привезли, - предложил шутливо официант. Федька так на него посмотрел, что тот всё понял и быстро удалился. Да, с этими ребятами не пошутишь.

- Я хочу тебе рассказать…,- начал было Васька.

- Потом… как-нибудь. Всё хорошо. Пацан на месте. Дело сделано, - успокаивал Федька. – Да. Тебя никто не видел с пацаном когда в баню шли?

- Вроде не. Куля, правда, с Вафой виделась, но меня – нет, - ответил неопределенно Васька-Прыщ.

- Что за Куля? – поинтересовался Федя.

- Та есть такая, Акулина.

- Где?

- Там.

- Где там, можешь базлать по-людски?

- Маковского – богача, галмана[7] проклятого, прислуга, с нашего двора, Акулина, - с ненавистью ответил Васька. Он злился на молодую девку, давно хотел её заарканить, но она никак не поддавалась.

- Для начала мы придумали. Пойдёт дело с чемоданом, - задумчиво в слух произнес Фёдор, - устроим ему одесского Бейлиса.

Принесли заказ. Разлили по рюмке, выпили, закусили. Васька повеселел, стал спокойнее. Фёдор вынул из кармана пачку денег и под столом пересчитал договоренную сумму. Васька норовил заглянуть под стол, но благодетель пнул его ногой. Не вынимая рук из-под стола, Федька передал свёрнутую пачку в руки Васьки. Тот быстро сунул деньги в карман и блаженно улыбнулся. Фёдор посмотрел на подельника и подумал, что если бы этот Прыщ узнал, сколько получил за пацана сам Федька, он его разорвал бы на части.

Федька мечтал как-нибудь заработать миллион, уехать в Париж и зажить там прекрасной жизнью, какую он с великим удовольствием и вожделенной надеждой наблюдал в синематографе. Он не очень чётко представлял себе, как же можно заработать этот миллион, но всё же…

Великий современник правильно сказал: «Трофеи на поле боя после победы достаются мародёрам».

- А кто такой этот Бейлис? – переспросил Васька.

- Темнота, Филька-дура, газеты надо читать.


Лирическое отступление

Говорят, что деньги не пахнут. Е-рун-да ! Пахнут, и ещё как пахнут. Не те денежные знаки, снующие между сальными пальцами и замусоленными ладонями, мятые, затрёпанные бумажки, различимые не столько по цифрам, написанных на них, сколько по трудно узнаваемому цвету и размеру. Настоящие деньги – это мистическая вещь, их передвижение, оседание в тихих кладовых банков, в кубышках скупердяев, в карточных клубах и казино, как удивительный ритмический танец выделывают замысловатые па. Такие деньги часто пахнут дорогой кожей женских сумочек, хорошими изысканными духами. У дорогих духов устойчивый запах, он облагораживает деньги, возбуждает воображение, призывает к их умножению, пьянит душу, заставляет думать, крутиться, двигает науку и общественное сознание интеллектуальных слоев, а пользуются властью денег самые ничтожные из людей, если можно так назвать бандюг…

***

-Вот, курва, не даёт! – Васька был в ярости, когда речь заходила о Куле.

- А другим? – с подначкой спросил Фёдор.

- Никому, зараза! – зло бросил Васька.

- Так она святая, просто - дева Мария, - парировал Фёдор, издеваясь над Васькой. – Сведи её к «Робина» или в танцзал, что рядом с твоим домом.

-Танцы-шманцы-обжиманцы, - фыркнул Васька, - да она из дому не выходит, не то, что к «Робина».

Когда Василий впервые увидел Акулину, её крутые бёдра, колыхающуюся при ходьбе пышную грудь, у него всё замирало внутри. Ноги становились ватными, пот прошибал насквозь. Акулина тоже посматривала на рослого крепкого парня. Она даже не замечала шрамы на его лице от выдавленных в юности прыщей. Однажды он столкнулся с Кулей на парадном ходу и набросился на неё, как зверь. Прижал к стене и стал лихорадочно облапывать упругое тело. От неожиданности и нахлынувшей на неё злости, Куля так толканули Ваську, что он отлетел к противоположной стене, довольно сильно стукнувшись головой о перила лестницы, ведущей на второй этаж. С тех пор Акулина старалась избегать встречи с Василием, обходила его стороной и с опаской, напрягаясь, была готова к отпору, если он приближался к ней. Симпатия кончилась.

***

- Виктория, собери завтра вечером всех этих святых - бандитов, - Антонина Стрижак обычно называла своих детей полными именами святых: Пантелеймон, Виктория, Николай, Константин, Варфоломей, Павел, - будем мыться. На неделе начинается еврейская Пасха, потом наша. В эти дни пойдет рыба, некогда будет нам всем мыться-убираться.

- Мамуля, а мы фаршированную рыбу будем делать? – спросила дочка.

- А как же. Гефилтэ фиш[8] будет и голденер юх[9] и фертл оф[10]. Мы что, хуже других. Всё будет и Паску нашу осветим, помолимся и погуляем.

- Мамочка, пусть Коля всех соберёт, - попросила Вика, - я целый день с тобой, работы по горло, когда же я смогу это сделать.

- Николай, миленький, сделай, ради Б-га, доброе дело, - умоляюще произнесла Антонина, - собери братьев завтра вечером, выкупаться перед Божьим днем.

Николай сидел в углу комнаты ближе к окну и читал книгу. Он всё время проводил за книгами, тихий задумчивый мальчик тринадцати лет с огромной копной рыжих волос.

- Ты мой учёный - профессор, что из тебя выйдет, дадут ли кусок хлеба твои книги в будущем, а керосин переводишь теперь, - трепала мама часто сына за жёсткую шевелюру. – В кого такой уродился? Ума не приложу.

Вообще, у Тони Стрижак были проблемы с мастью детей. Старший – Пантелеймон, светлый – блондин семнадцати лет, крепкий парень, целыми днями пропадал у рыбаков Григорьевки. Когда-то Стрижачка брала там рыбу, так и застрял Пантюша в рыбацкой артели, показался рыбакам спокойный, с характером, работящий, окрепший в кости, парень.

Давно Антонина перешла на рыбу с Малого Фонтана, ближе к Привозу и ребята гарные, а сын привязался к той прежней артели. Дома его редко видели, может зимой - чаще.

Виктория – жгучая брюнетка, девка в соку. Пятнадцать лет, но хоть сегодня выдавай замуж. Вся в мамочку, высокая, стройная, красавица. Чёрные, как смоль, длинные блестящие волосы, она аккуратно укладывала в жгут на затылке, забранный в белый кружевной кокошник, как мамка в молодости, как многие казачки.

Антонина Стрижак сама из казаков, хвалилась своими предками. Бывало, рассказывала старые семейные предания, что её прапрадед ходил с самими казацкими атаманами Антоном Головатым и Захарием Чепегой на Измаил, как брали Хаджибей с корпусом Гудовича и от самого Суворова Александра Васильевича была в доме подаренная сабля.

С тех давних пор поселились казаки под Одессой на Пересыпи, в Чабанке, Григорьевке.

А вот, Николай получился рыжий-рыжий. Во дворе его дразнили:

"Рыжий, рыжий конопатый,

на огне пожгли когда-то.

Не сможешь утопиться,

Море сразу загорится."

Он плакал, переживал, не хотел играть с дворовыми детьми. Сидел целыми днями дома, от нечего делать увлекся чтением, да и стал, как говорила мать, учёным.

Константин – полная противоположность Николаю. Темноволосый пострелёнок десяти лет, ни минуты не сидел на одном месте, всюду залезал в самую середину, по каждому вопросу имел собственное мнение и высказывал его, не считаясь ни с возрастом ни с положением говорящих.

Ему не мешала хромота на левую ногу носиться по улицам Одессы с колесом и погонялкой, со змеем собственной конструкции, с такими же пацанами по пляжам. Только-только он купался в Отраде, а через пару часов его видели в Аркадии, а то и на далёкой даче Ковалевского.

Ну, Варфоломей или Вафа – просто ангелочек, голопузый блондинчик с голубыми глазами, смущенно опускавший голову, когда с ним заговаривали посторонние. Его не нужно было кормить и одевать в семье, он добывал всё себе сам. Когда ещё мамаша брала его с собой на Привоз в годика три от роду, он ловко мог стянуть с прилавка яблоко, мандарин, кусок творога или круг колбасы. Его знал весь Привоз и торговки сами давали ему всё, чем торговали, а на Привозе было чего покушать. Он приносил и матери всякие вкусные вещи. «Такой нигде не пропадет» – думала часто про сына Тоня Стрижак.

Самым младшим был Павел, чёрный как цыган, трехлетний пацанёнок, он не отходил от матери, держась за широченную цветастую мамину юбку. «Маменькин сыночек» - всегда при ней. Без мамы он начинал так громко кричать и плакать, что успокоить его могла только Стрижачка. «Миленький, ты мой. Успокойся, я с тобой, твоя любимая мамочка», - он сразу успокаивался, крепко уцепившись за мамин подол.

Соседи по дому, подружки с Привоза, язвительно спрашивали, что это, мол, у тебя дети разные – всех мастей, белые, черные, рыжие.

- Бог их знает, - улыбаясь отвечала Антонина, - как погода разная. Зимой – белым-бело, ночью – темным-темно, а летом – всё горит от жары. Так и дети разные, но мать кормила одна, - отшучивалась она.

Все сочувственно поддакивали, особенно те, кто знал её «любимого» мужа – тщедушного, тихого, вечно больного Андрея, работавшего в порту. Его жалели грузчики, давали ему самую легкую работу, он следил за грузом, чтобы не растащили при погрузке и выгрузке.

- Николай, ты меня слышишь? Оторвись от этой книги, - громче повторила Нина.

- Где их соберешь? Пантюшу не видел давно, он в Григорьевке, Костя во дворе играет об стеночку на деньги, а Вафик не ночует дома уже две ночи, - спокойно ответил Коля, нагнувшись над книгой.

- Как не ночует, а где он? – беспокойно спросила мама.

Не отрываясь от книги, Николай перевернул несколько страниц и ровным голосом начал читать, ведя пальцем по строчкам: «И сказал Господь Каину: - где Авель, брат твой? Авель ответил: - не знаю; разве я сторож брату моему? И сказал Господь: что ты сделал? Голос крови брата твоего вопиет ко мне от Земли».

- Типун тебе на язык. Что ты мелешь, какая кровь, какая Земля? Накаркаешь. Где мой Варфоломей? – Стрижачка давала своим детям имена святых и считала греховным называть их уменьшительными именами. Что тут поднялось в доме. Бросились искать Вафу. Кого не спрашивали, никто не видел его два – три дня.

Спрашивали соседей, искали на улице. Не могли понять, где его искать. Может заявить в полицию, предлагали Антонине.

- Нет, - ужаснулась Стрижачка, - может появится.

Она опасалась полиции, избегала встречи с ней. При крайней необходимости, стараясь как можно скорее отделаться от урядника, городового, инспектора – много их околачивалось на Привозе возле торговли – совала взятки, отдавала натурой, т. е. - рыбой (не подумайте худшего, в этом отношении она была строгих правил, ну, если там, по любви, то другое дело).

Ребёнка не было.

***

Марк Соломонович Маковский не изменял своей жене никогда. За всю их долгую совместную жизнь у него не было любовницы или романа на стороне. Не то, что романа, даже маленькой интрижки с дамами, а тем более, с молоденькими девушками, себе не позволял, считал это лишней тратой нервных и физических сил. В семье царил мир и покой, уважительное отношение друг к другу, к детям и родственникам. Сара, его жена, была хорошо упитанной, если не сказать, несколько полноватой женщиной, на десять лет моложе его. В молодости она была очень привлекательной стройной, но достаточно замкнутой, девушкой. Она не была глубоко религиозной, но свято соблюдала обычаи, по праздникам посещала синагогу. С годами её привлекательность несколько поблекла, но всё же выглядела вполне прилично. Свои светло-каштановые волосы зачёсывала в аккуратный кублык на макушке, с маленькими серьгами в ушах и небольшим чубчиком, спадающим на лоб.

Она редко выходила из дома, много читала, увлекаясь французскими любовными романами в оригинале и переводе, часто обливаясь слезами над книгой с душераздирающими историями из жизни простых наивных красивых бедных девушек – белошвеек, горничных, продавщиц галантерейных магазинов и жестоких, бесчеловечных, похабных, но очень красивых молодых богатых ловеласов.

Эти вечные истории обманутой любви, горячих обещаний, незаконнорожденных детей, трагических концов, а бывало и с благополучным разрешением, свадьбой и богатым благополучием бедных золушек, вызывали у мадам Маковской невероятную жалость к покинутым, оскорблённым и несчастным. При всяком удобном случае она щедро одаривала молодых бедных девушек и видела в этом служение Всевышнему за то спокойствие в её семье, которое ниспослано, как он считала, свыше.

Она родила троих детей, хотя средний ребенок не дожил и до двух лет, умерев от скарлатины, но двое её родных детей росли в тепле и покое, получив хорошее воспитание. Маковский же не видел в любовных увлечениях сколько-нибудь созидающего начала. Жизнь подбрасывала ему всё больше и больше примеров огромной разрушительной силы страсти и всепожирающей любви, разорение, потери каптала, служебного и общественного положения.

***

Федька или Фёдор Иванович Частохвал, любил погулять. Миллиона у него пока не было, но заглянуть в один из многих определённых домов, например, к мадам Двэжо, любил. К мадам можно было попасть не очень маскируясь, но всё же, практически незамеченным. Богатых посетителей заведения мадам, которые вовсе не хотели афишировать эту свою небольшую слабость, встречали там как самых дорогих гостей. И в самом деле они был дорогими гостями, оставляя за короткий визит отдохновения в компании «приятных девушек», значительные суммы.

Мадам Двэжо была многоопытной содержательницей дома, оказывающего услуги одиноким, и не только одиноким, мужчинам. Для полиции – она в услуги включала стрику белья, утюжку брюк, пришивание пуговиц, угощение… Ну, а что делали мужчины, пока они ожидают свое белье или разгуливают по комнатам без штанов, это уже не дело полиции. Сама мадам молодость свою провела в таком же доме в Киеве. Тот дом считался одним из лучших, на высоте. И такой же, если не лучше, она сделала в своей родной Одессе.

Постарев, мадам стала грузной женщиной с громовым голосом, крупными чертами лица и славилась по Одессе своим необъятным задом. Вот это зад, всем задам зад. За глаза её звали «мадам – две жопы».

Она очень обижалась за эту кличку. Тогда её стали называть «мадам две-жо», звучало не так обидно. Но когда один молодой студент объяснил ей, что слово «двэжо» по-французски означает «благочестивая», она стала с уважением относиться к такому прозвищу и даже заказала красивую вывеску. Вывеска красовалась перед самим входом в заведение над лестницей. На вывеске крупно выведено:

САЛОН МАДАМ ДВЭЖО

услуги одиноким мужчинам.

стирка, глажка, дневной пансион.

одесса, дерибасовская, 31.

Слева на вывеске красовалась женская головка. По словам художника, он изобразил на ней саму мадам, но почему-то с розово-малиновыми волосами и большими голубыми, несколько навыкате, глазами.

***

Под взглядами и высказываниями прохожих с возмущением, сожалением, злобой, сочувствием, вели Маковского двое полицейских по Гаванной, Дерибасовской, Преображенской аж до Тираспольской площади, в дом следственного отдела полицейского Управления.

- От, правильно заграбастали кровопийцу, - зло бросила толстая баба с растрёпанными волосами, - так им и надо, этим паразитам, сидят на шее народной, жиреют, жиды.

- Шо ты к нему имеешь? – пожав плечами, сказала её товарка.

- Та он моего мужа выбросил с работы. Теперь он пьёт с горя.

- А то раньше не пил? За то и выперли, что дважды падал со сходней в море с мешком сахара, - вставила подруга. – Правда, артель потом достала те мешки. Подсушили немного и разделили сахар про между собой. Чуть отдавал морем, но ничего, съели за милую душу дармовой сахаришко. А этот Маковский вовсе не сахаром торгует, а пшеницей, - добавила она.

- Все они одним миром мазаны, что Маковский, что Высоцкий, что Бродский.

- А шо ж твой не разбогатеет и тоже будет на пролётках-шарабанах прогуливать, - парировала не унимаясь подруга.

- Так те иниверситету пооканчивали и в пенсне ходют, - зло ответила товарка.

- Меньше б пили – больше б жили, - авторитетно вставила в разговор третья знакомая.

- Многого наживёшь с такими обормотами, - заключила одна из присутствующих при перепалке баб и удалилась.

***

Анжей и Коваль числились «топтунами», они состояли в штате полицейского управления Одессы. В сыскном отделе не было сыщиков лучше них, да и обходились они Государственной казне дешевле добываемого ценнейшего материала про воровской мир Одессы, аферистов, беглых из тюрьмы заключенных. За это они имели право жить в Одессе, не боясь преследований полиции.

Давно прошло то время, когда в Одессу стекался различный люд. Многое делалось для привлечения людей в строящийся город. Учрежденная графом де-Рибасом в 1795 году «Экспедиция строения города», директором стал де-Волан, отводились бесплатно участки земли желающим, поселенцы освобождались на десять лет от податей и воинского постоя. Они ещё получали ссуду от российской казны на обустройство. Шли в Одессу хлебопашцы, мелкие торговцы, мастеровые, в надежде на хорошие заработки при устройстве порта и большого городского строительства. В Одессу стекались русские, греки, итальянцы, французы, арнауты, болгары, евреи, поляки, беглые крепостные крестьяне, запорожские казаки. И все находили убежище и работу в Одессе. Но это было давно. Одесса разрослась и к концу 19-го века попасть в Одессу было уже не так легко, а закрепиться для постоянного жительства стало совсем тяжело. Бездомных и беспаспортных преследовали полицейские, их гоняли из парков, подъездов и вокзалов. Анжей и Коваль спокойно жили себе в центре города, снимая за гроши на чердаке комнату по Греческой, третий дом от Екатерининской.

Это были колоритные личности, оба ходили круглый год в непонятного цвета и материала пальто. Только летом, в

жаркое сухое пыльное одесское лето, они носили пальто на плече, используя его как подстилку. Вся их жизнь, все дни, а временами и ночи, проходила на улице. Они топтались у

пивных ларьков, на Привозе, в порту, возле церквей и синагог, всюду, где собирался разночинный люд по делу и без дела. У них были и излюбленные места. Их всегда видели вдвоем. С раннего утра они приходили к пивному ларьку на Преображенской угол Новорыбной или возле Староконного базара, а то и у самого входа в порт, где, круто спускаясь из города по Военному спуску, улица переходит на Приморскую, упираясь в огромные ворота одесского порта.

В пивном ларьке они покупали кварту позавчерашнего пива, платили за него полцены, а то и без денег получали эти же несколько литров пива, слитого из опорожняющихся бочек для отправки на пивзавод, что на Дальницкой. Садились в тени акации на камни, подстелив под себя пальто. На другой камень ставили бутыль с пивом и три мутных, захваченных руками, стакана. Сидели и разговаривали, казалось, что они никогда не наговорятся. Но сидели они за пивом не ради пустых разговоров. Это была их работа.

На дармовое пиво слетались бродяги, грузчики, просто шатающиеся без дела люди. Потягивая пиво, узнавали самые последние и ценные новости. В рассказах не всё оказывалось правдой, но в них таились нити и ниточки, из которых можно соткать полотно происшествий. Найти «топтунов», при необходимости, не составляло большого труда. Достаточно послать по известным местам посыльного из полицейского управления и через час-другой они уже стояли перед очами начальства.

В кабинете полицейского начальства дальше дверей не ходили, боясь замарать ковровую дорожку.

- Так, господа, - громко, но не очень строго сказал начальник, - Одесса взорвется вдребезги пополам, если не найдем пропавшего мальчика. Читали в «Одесском листке»?

Топтуны были в курсе происшествия по слухам и по газетным сообщениям.

- Живого или мертвого, лучше живого, - более спокойно сказал начальник, - начальство ещё не в курсе, но если узнает и мы ничего не сможем выложить на стол, то всем нам не сдобровать, и в первую очередь вам всем. Идите и ищите.

Анжей и Коваль сидели в тени акации и потягивали не совсем свежее пиво в ожидании очередного «языка». Они не суетились, не бегали по городу разыскивая злоумышленников или пропавшего мальчика. Много интересного можно было узнать всего за один-два стакана позавчерашнего пива, кто кого и за что подрезал в пьяной драке, почему повесился племянник миллионщика Бродского, кто истинный отец незаконнорожденного ребенка у белошвейки Рахили и как это жена почмейстера Криворучко спустила с лестницы одесского пижона Фиму Кукса, который потом два месяца залечивал поломанную ногу и три ребра в еврейской больнице.

- Ша, сы гейт цинг[11], - почти беззвучно процедил сквозь зубы Анжей, когда к ним приближался в развалочку Степка-болт. Это был гигант, широкая грудь выпирала из ободранной тельняшки. «Рябчик» он не снимал никогда. Такое впечатление, что он носил его со дня рождения. Иногда тельняшка имела вид слегка постиранной, но это только после его купания в море, купаясь и стирая одновременно. Соленая морская вода уносила с собой пот и грязь с его одежды и Степка-болт какое-то время ходил как начищенный самовар к Пасхе, но это продолжалось недолго. Каким-то чудом вся грязь пыльных одесских улиц, сухого навоза Староконного базара и будяки Сенной площади цеплялись к нему. Это его нисколько не волновало. Главная цель - заработать и купить домой хлеба, селедки и цветы своей дорогой и любимой жене-хромоножке. Удивительное дело. Бедный, малограмотный, грубый и взрывной, Степан Буряк, прозванный одесситами «Степка-болт», неземной любовью боготворил свою жену.

Что он в ней нашел, тихой, забитой тяжелой жизнью, больной девушке, да ещё хромающей на укороченную и сухую левую ножку? Она целыми днями сидела у дверей их лачуги, грела на солнце свою больную ногу и спокойно, почти безразлично смотрела на бегущую мимо их дома шумную одесскую жизнь с пьяными свадьбами на пролетках, драками на мостовой до первой крови и другими бурными проявлениями улицы. Степка всегда был готов к работе. И днём и ночью. Стоило только крикнуть: «Степка, принеси», «Степка, помоги», «Степка, подскочи на Привоз и купи полдюжины арбузов» и он громко и радостно кричал: «Болт»!!! [12]

- Шолом Алейхем, - приветствовал «топтунов» Степка-болт,- вус цицех ын дер велт[13]. Он говорил по-еврейски почти без акцента. Да и кто не говорил на идиш в Одессе? Будь ты грек, итальянец или молдаванин, но если ты не говорил по-еврейски, то ты не одессит. Идиш был языком общений, ругани и деловых сделок в Одессе. Это не мешало в пьяной драке или скандале по бытовым вопросам, кричать:

«Жидовская морда, пархатый жид, всех вас перережу, что загубили нашего Христа». В пьяном угаре, в бешенной злобе на тяжелую жизнь, на нищету и бесправие, а не на таких же бедных и обездоленных евреев, мыкающих горе наравне с пёстрым одесским людом.

- Сы цит а хойшех,[14] прямо дым идет, - в тон отвечали ему Анжей и Коваль. – Ну, что скажешь, Степан, как житуха?

- Какая житуха? Уже шарик шпарит в макушку, а я не заработал ни гроша. Податься на вокзал, што ли, скоро московский пришпилит, может чего перехвачу.

- Ну, до московского ещё целый цугундер (много), сядь и потяни пивка холодного. Анжей пододвинул к краю камня мутный стакан, налил в него до верха пива, призывно, широким жестом приглашая Степку в компанию.

- Да. Жутко стало жить в нашей тихой Одессе, - издалека начал Коваль, вызывая собеседника на разговор.

- Шо говорить. Вот, днясь, заграбастали Петьку с братвой в академию (тюрьму), избили его до бездыханности,- с сожалением сказал Степан. - Та шо за жизнь, вон ужэ солнце башку шмалит, копейки не заработал. Да, я это уже говорил.

- Это ничего, отоспится, похлебает кваску и будет как стеклышко, - в ответ бросил Анжей. – Хуже того, пацаны стали пропадать. Куда их девают? Зарезали и на Привоз заместо говядины продают по дешёвке?

- Да, Б-г с тобой, что мелешь. До этого, не дай Б-г, ещё не дохромали. Народ говорит – евреям кровь требуется для мацы, но я не верю, не берут евреи кровь, сам видел на бойне, как они ту кровь выбирают, чтоб и следа не было в мясе, - убедительно высказал Степан.

- Степан, скоро московский прибудет, дуй на вокзал, может чего перехватишь, - похлопав дружески по плечу Степана, сказал Анжей. Он понял, что от Степки больше ничего не узнаешь.

***

Фёдор задумал одну комбинацию, чтобы окончательно привязать Маковского к этому делу. Ему необходимо было письмо, которое «незнакомец» передал Маковскому вместе с чемоданом, если, конечно, оно ещё цело и не порвано или выброшено самим Маковским. Федор крутился в толпе, собирающейся возле парадного подъезда на Ланжероновской, 26. Слухи расползлись по всему городу – известного миллионщика Маковского арестовали за убийство мальчика и кровь младенца пустили на мацу. Народу было интересно узнать подробности. Кто, как, зачем, кого и многое другое. Толпа временами увеличивалась, а то таяла, редела на время, наверное, чтобы сходить в Городской сад, а то и домой сбегать – пообедать или наспех перекусить и вернуться, чтобы, не дай Б-г, не пропустить чего-нибудь интересного.

Интересного, в принципе, было мало. Практически, ничего нового не происходило, так толпа сама себя подогревала разными сплетнями, выдумками, рассказами о разных страшных случаях ничего общего не имеющие с похищением ребёнка. Но толпа была восприимчива к любым вымыслам.

- А вот, вы слыхали, - подбрасывал в толпу кто-нибудь из народа, - нашли труп мальчика на Ближних Мельницах. Весь исколотый ножами. Ни кровинки в нём не осталось. И пошли пересуды. Люди перекрикивали друг друга, приводя все за и против ритуальных убийств евреями христианских младенцев для замеса мацы. Скоро ведь Пасха еврейская.

- И почему это именно к еврейской Пасхе находят убитых младенцев? – бросил в толпу Фёдор, оказавшийся якобы случайно на месте пересуд, сумасбродную идею. И про Пасху и про чемодан и извозчика, и двух бородатых цыган, помогавших Маковскому схоронить труп невинного младенца. Толпа быстро подхватывала новые «данные» с новыми «подробностями».

- А вы читали…

- А вы слышали…

- А вы видели…

Толпа гудела на Ланжероновской, занимая не только тротуар, но и мостовую, мешая нервно звенящим одесским трамваям двигаться по довольно узкой Ланжероновской.

***

Кстати, за одесский трамвай. Одесский трамвай! Это отдельная и увлекательная поэма, это поэзия шуток и анекдотов, это предмет описаний серьезных писателей и куплетистов. Проект электрического трамвая был задуман Одесской городской думой ещё в 1908 г., в том же году началось строительство и в 1910 году, к дате открытия в Одессе Российской торгово-промышленной выставки, были пущены Русско-Бельгийским обществом первые трамвайные линии. Одесса таки да имела что показать, предложить, продемонстрировать. Ну, а то, что она умела удивить, ошеломить, и изумить, то об этом и говорить нечего. Планировали выставку 15 лет. Отвели для этого 18 гектар - значительную часть Александровского парка. 15 марта 1910 года выставка торжественно открылась. Павильоны проектировали выдающиеся архитекторы, такие как А. Щусев. 73 иностранные фирмы демонстрировали все свои самые лучшие изделия – из Германии, Австрии, Франции, Англии в дополнение ко многим российским фирмам. Павильоны изощрялись в остроумии (все же Одесса), находчивости и просто в шутке, как могли. Одесские мукомолы – сидели в настоящей мельнице, в бутылке – стекольщики, в сапоге - сапожники, в почтовом штемпеле – почтовики и только нарождающаяся отрасль электросвязи (телеграфа и телефона). Павильон в стиле Людовика ХУ1 - производителей французских шампанских вин, пивовары – рекламировали себя в высотном здании из пивных бочек, на каждом этаже которого посетители угощались разными сортами пива. Не многие доползали до верхних этажей, не говоря уже о том, как трудно им было спуститься к матушке-земле, тогда как туалеты организаторы выставки не предусмотрели, а посетителей было много десятков тысяч. Производители чая выставили огромный самовар с чайником для заварки. А что говорить про кирпичный завод. Они выстроили сложный лабиринт из кирпича, выйти из которого могли только тогда, когда подписывали контракт на приобретение некоторой партии кирпича. Интересно представились портные Одессы. Ещё во времена порто-франко вывозить ткани за пределы города без пошлины не имели права. Тогда одесситы начали в массовом порядке шить и вывозить готовую одежду за пределы порто-франко без пошлины. Одесская находчивость и изворотливость. Сама история сделала Одессу – городом прекрасных портных.

Одним из самых посещаемых был павильон воздухоплавания. Одесситы помешались на полётах аэропланов. Кумиром одесситов был Сергей Уточкин. Он совершил полёт над выставкой. Это был триумф мысли и смелости.

Так. И снова про одесский трамвай. Основная масса линий проходила по существующим рельсам конки, принадлежащим тому же Русско-Бельгийскому Обществу, поэтому новое строительство было сконцентрировано на контактной сети и тяговых подстанциях для электрической тяги трамваев. По бельгийскому проекту трамвайные линии не имели номеров, как и линии конки. Конки назывались – Трамкаретами и запрягалась парой, а то и четвёркой добрых лошадей. Каждая линия называлась по начальной или конечной станции. «Вагон идёт до Большого Фонтана», объявлял кондуктор. Чувствуете, даже названия взяли от молодой железной дороги. Кондуктор! Эти должности были весьма престижными и их исполняли с высокой гордостью только мужчины. Кондуктор обилечивал пассажиров, объявлял остановки, давал сигнал для отправки вагона, дёргая за подвешенный к потолку канат и в кабине вагоновожатого раздавался мелодичный звонов. Позже, трамвайным линиям придали номера, которые были присвоены по порядку номеров введения их в строй. К 1911 году в Одессе действовали 31 трамвайная линия. Самое большое количество трамвайных номеров в России в то время. Город опоясывали трамвайные линии во всех направлениях. Через каждые два квартала красовалась трамвайная остановка под красивыми грибками, построенными тем же Русско-Бельгийским обществом, укрывающие от дождя, снега и ветра пассажиров, ожидающих прихода следующего трамвая. Часто ожидали 20-30 минут трамвая, чтобы проехать пару остановок, всего 200-300 метров.

Попробуйте заговорите со старым одесситом о трамвае его детства, и вы увидите потеплевший взгляд, грустную улыбку и услышите начало восторженного монолога:

- Вы себе даже не можете представить, себе... наш одесский трамвай, что внутри, что снаружи – это «эпыс»[15]. Прокатиться на буфере-«колбасе» - это же одно удовольствие. Платить за проезд не надо, ветерок обдувает тебя во все стороны. Прелесть. А эти «грибки» - на остановках, а эти самобытные металлические столбы, а надписи на окнах вагонов - «Не высовываться». Как шутили одесситы «Высунься – высунься, я посмотрю, что от тебя останется».

Трамвайный юмор – отдельная страница народного одесского неунывающего южного:

-Гражданка, сходите, наконец?!

- А мне не скоро.

- Сходите с моей ноги!

Или:

- Кондуктор, куда мы едем?

- Вперёд.

Или вот ещё:

- Девушка, а какой это номер?

- 28-й. Но Ваш номер не пройдёт.

Много интересного:

- Мужчина, что это Вы пихаете мне твёрдое в зад?

- Мадамочка дорогая, это всего-навсего мой зонтик.

- Вы слезаете на следующей или будете тут вечно потеть?

- Передайте ватману, что он везёт людей, а не дров.

- Вагон идёт в депо. Кому на вокзал – сходите тут, кому на Привоз – сходите там, а кому в Парк – можете совсем не сходить.

- Кондуктор! Тут ногам жарко и дымом пахнет.

- Поднимите ноги. Это букса горит. И так доедем. Это не впервой.

- Граждане пассажиры. Не заполняйте задний проход.

- Скажите, беременным женщинам вход через переднюю площадку разрешается?

- Что-то я не вижу из Вас сильно очень беременную?

- А что Вы хотите, чтоб через два часа уже было видно?!

***

Фёдор увидел выходящую из подъезда Акулину. Он знал её в лицо.

- Ну, как, милая Акулина, - нежно и осторожно обратился к ней Фёдор, - что слышно от хозяина, выпустили его из кутузки?

- Да, нет ешо, сидит, бедный и невиновный.

- Говорят, что письмо какое ему передали с человеком, - как бы невзначай бросил Фёдор.

- Да, было письмо. Я его хозяину дала.

- А его не забрали в полицию?

- Нет, оно там на столе. Как положил хозяин, так оно и лежит.

- О! Это очень важное письмо. Оно может освободить твоего хозяина. У меня есть знакомые в полиции. Принеси его. Я им покажу и сразу отпустят. Я здесь подожду. Сделай, Акулина, добро хозяину. Он отблагодарит тебя за усердие.

- Сичас. Ждите, - и быстро скрылась в глубине подъезда.

Через минуту Акулина стояла перед Фёдором, держа в руке свёрнутую пополам бумажку. Фёдор взял письмо, развернул его, как бы внимательно читая его, покрутил в руках, сворачивал и разворачивал, посмотрел с обратной стороны, мыча себе что-то под нос. Протянул Акулине свёрнутый пополам листок и унылым голосом произнёс:

- Нет, оно не годится для дела. В нём ничего такого нет, чтобы помогло твоему хозяину, – возвратил письмо Фёдор, - отнеси его и положи там, где взяла, чтобы хозяин не подумал, что ты украла.

- Да вы што. Ни в жисть. Я ничего такого у хозяёв не брала, Б-же упаси.

И ушла домой. Она и не подозревала, что Фёдор ловко подменил письмо и вручил ей совсем другое.

«Дорогой наш уважаемый господин Маковский. Равинатский Совет Городской синагоги поручает Вам, нашему самому уважаемому господину, важное и очень серьезное поручение. На нашу общину обрушились большие несчастья. Люди болеют и умирают, казна наша оскудела. Гнев Божий неотвратим и грозен. Мы должны искупить свою вину за богохульство, разврат и недостойное наше поведение перед единым нашим богом вселенной. В наступающую Пасху по старинному обычаю мы должны замешать святую часть мацы кровью агнца – христианского младенца. Вам поручается эта мисия. Вам в этом помогут двое верных друзей. Они хоть и не иудеи, но верные нам. И никому не разгласят это великое деение во имя бога нашего – царя вселенной. Аминь!»

Фёдора не смущало, что письмо подмётное написано по-русски с грамматическими ошибками, что оно так открыто и откровенно указывало на ритуальное убийство. Оно сработает. В этом он был уверен.

Толпа на Ланжероновской, возле дома, где пропал мальчик, расходилась, оставляя после себя заплёванный подсолнуховой шелухой и окурками, тротуар. Дворники ругались самым замысловатым многоэтажным матом, как могли ругаться только одесские дворники, биндюжники и прочий шатающийся люд. Но переругать портовых грузчиков никто из них не мог и не собирался. Портовые знали кроме всем знакомых многоэтажных слов, ещё массу иностранных, которые умело вплетались ими в матерные выражения. Со временем эти словечки осваивали и прочие городские, но у портовых грузчиков таких слов было в избытке, беспрерывно добавляя в закрученную ругань одесского говора.

Отступление – не лирическое

Человек живёт на Земле всего один раз. И вот, эта одна жизнь – единственная жизнь, ни с чем не сравнима. Ни с ранее прожитыми жизнями, как считают некоторые, верящие в инкарнацию, ни с будущими жизнями, в которых можно что-нибудь подправить. Будут ли они, эти будущие жизни? Вот в чём вопрос. Эта единственная жизнь даётся нам без нашего участия, без нашего желания. Иногда, а может быть и часто, без особого желания родителей. Обоих или каждого в отдельности. Но жизнь дана и прожить её – ответственность, наша забота, скорее, моя, чем наша. Никто за тебя её не проживёт, ни подскажет, ни научит. Нет учителей жизни. На нашем пути будут родители, без ума или с умом, любящие своих детей, учителя, с любовью или ненавистью взирающих на подрастающее дитя, братья и сёстры, если они у тебя есть или будут, часто ревнивые и не всегда близкие. Родных не выбирают, а соседей можно принять, а можно и отвергнуть. Когда ты на воле.

А когда в неволе?

Тюремное начальство, вся система изоляции человека, виноватого перед обществом, как думало это самое общество, в те времена царского абсолютизма, ещё не дошла до высшей точки психологии унижения личности, до науки массового унижения себе подобных. Тюремное заключение ещё не приобрело той ужасной массовой бойни под видом очищения человечества от недочеловеков по расовым, религиозным или иным, часто выдуманным, бредовым идеям сверхчеловека. Сюда привлекали надуманные антропологические особенности строения черепа, формы носа, величины ушей и всякой другой чепухи. Не говоря уже о цвете кожи или волос. Убить одного человека, сотню, тысячу – одно дело.

Уничтожить миллионы живых существ, тем более думающих людей? Тут нужна была уже целая наука. Психология. Психиатрия. Германский фашизм - нацизм создал эту науку. С теорией избранной расы, делением людей на людей первого сорта, второго, недочеловеков и просто мусора, которых нужно уничтожить – евреи, цыгане, гомосексуалисты, славяне. Там на горизонте маячили миллиарды, пока ещё недосягаемых, и прочих азиатов. Эта процедура откладывалась «учёными» на будущее, когда Европа и ещё что-нибудь, будут под владычеством чистых арийцев.

И первым пунктом науки уничтожения, был вопрос уничтожения личности, когда человек переставал ощущать себя человеком. Голод и жажда – первая ступенька обезлички.

Голодающий человек лишается воли, рассудка, самосознания, силы и желания сопротивляться.

Нагота – вторая, а иногда и последняя ступенька. Не просто нагота, а коллективная нагота. Нагота не бесформенной толпы, а строй, ровный строй голых людей – последняя стадия человечества. И если строй голых мужчин – как-то не так ужасно смотрится, то строй голых женщин разных возрастов – это полное уничтожение всего возможного живого.

Самое страшное зрелище в нацистских лагерях уничтожения – вид бесконечной шеренги голых женщин с их сгорбленными спинами, обвисшими грудями, когда единственное желание этих тысяч, стоящих в строю одна за другой женщин – скорее бы это кончилось. Вот в чём научная психология нацистов. Заставить эти тысячи – сотни тысяч обречённых на смерть людей, добровольно и как можно быстрее оказаться в душегубке, где был бы конец унижению, конец страданиям, конец мучениям, конец жизни.

Тюремная система любого государства стремится, в первую очередь, изолировать ненужные элементы общества от самого общества. Царские сатрапы не садили политических и уголовников в одни камеры. То ли власти не хотели допустить, чтобы уголовники навредили политическим, то ли, что ещё хуже, политические не повлияли на уголовников. Если страшная царская охранка после дотошного следствия и суда «казнила» одного двух политических за тяжкие преступления, то гражданское общество обсуждало и осуждало карающие органы Государства за варварское отношение к человеку, к жизни, как к самому дорогому, бесценному благу - благу жизни.

Идеологические противники всегда были более опасны для властей, чем воры и бандиты. Это повелось ещё с древних времён. Когда Прокуратор Иудее, Понтий Пилат, из трёх приговоренных к распятию на кресте одного из них должен был помиловать (таков был обычай), а народ, окруживший место казни, ждал этого спектакля с нетерпением (телевидения, как Вы сами понимаете, тогда ещё не было). Прокуратор Понтий Пилат выбрал для помилования от распятия на кресте вора-еврея Вараву, а не Иисуса-еврея из Назарета. Наместника Рима в Иудее больше волновала устойчивая власть и спокойствие, чем какой-то мелкий воришка.

Арийский нацизм, доведенный «наукой» изоляции, унижения и уничтожения до «вершин» совершенства, имел хороших учителей.

Ещё до появления германского фашизма, победившая революция в России, начала с планомерного уничтожение буржуазии, кадетов, эсэров, потом меньшевиков, кулаков, середняков, подкулачников. Потом дело дошло и до матросов, рабочих, интеллигенции, до всех, кто хоть чем-то был недоволен или кто «казался» власти недовольным «светлым будущим» человечества. Как заметил классик: «Одна половина страны сидела, а другая – её охраняла. Потом они частично менялись местами».

Вот та половина, которая в определённый период сидела, строила «светлое будущее». Все Великие стройки за все годы Советской власти построены, в основном, заключенными – Зеками (Беломоро-Балтийский канал, Волховстрой, Байкало-Амурскую магистраль (знаменитый БАМ), Челябинский и Магнитогорский металлургические комбинаты, Днепрогес, в конце-концов, знаменитый Космодром - Байконур. Что уж говорить про десятки крупных «шарашек» по созданию авиации, ракет, химического и биологического оружия массового уничтожения, урановые, угольные, медные и многие другие рудники. Перечисления можно продолжать до бесконечности.

Гитлеровский фашизм творчески воспринял и доработал советскую идею лагерей принудительного «перевоспитания» чуждых элементов. Советская психология строилась на изоляции, унижения и сведения масс людей до уровня рабов, безмолвной массы людей труда, работавших, практически, бесплатно. Неспособные к труду чуждые элементы не принимались во внимание и просто погибали в тяжёлых условиях лагерей без медицинской и какой-либо другой помощи.

Человек не может нормально жить в одиночестве, изолированным от общества. Человеку даны глаза, чтобы видеть других людей, уши, чтобы слышать, рот, чтобы говорить. По природе своей человек – стадное животное. Бывают минуты, когда ему хотелось бы побыть одному в тиши, без окружающей суеты, без шума и гама, без постоянных вопросов, претензий, замечаний, предложений окружающих. Но только минуты, ну, может быть, часы, в крайнем случае – дни. Но долго – не каждый выдержит тишины, безмолвия. Не даром горят: «Звенящая тишина» - мёртвая тишина, когда нет ни одного, даже мало-мальски, тихого звука, шороха, скрипа – в ушах человека появляется звон, шум, стук собственного сердца – звуковая галлюцинация. Это не легко пережить. Не даром одним из тяжелейших наказаний в тюрьме, где человек и так изолирован от общества, от семьи, от привычной деятельности, от суеты – суеты обыденной жизни – это карцер. Каменный мешок, ограничивающий движение, в полной мёртвой тишине, приводил многих к сумасшествию, вынуждал давать любые показания, оговоры, брать на себя не совершённые преступления, лишь бы вырваться из карцера.

Тюремщики хорошо знали это и пользовались довольно часто этим приёмом. Но не каждый человек выносит публичность, необходимость выступать перед аудиторией, толпой, зрителями. Можно было бы разделить по этому признаку человечество по категориям. Мужчины-женщины, молодые или старые, образованные или безграмотные, красивые - некрасивые, толстые - худые, красиво говорящие или картавящие, заики, люди с ужасной дикцией – всё это не имеет особого значения. Главное – психофизический тип личности. Одни с детства мечтают выступить перед любой аудиторией, толпой, публикой. В конце концов, даже не важно – по какому вопросу – была бы аудитория – внимательная или нет, спокойные или возбужденные – лишь бы были зрители. Эти люди - прирожденные ораторы, артисты, политики.

Самое страшное для них – лишить их аудитории. Они впадают в депрессию, идут на любые хитрости и авантюры – только вернуть аудиторию. Но есть люди, органически не способные выступить перед незнакомой или мало знакомой аудиторией. Им нужны взгляды знакомых глаз. Видеть их знакомые лица, ощущать знакомую реакцию на своё выступление. В нужных местах смеяться, когда это необходимо – плакать, аплодировать там, где выступающий ждёт положенных аплодисментов. Такие люди всегда найдут для себя нужную знакомую аудиторию – часто это компания по выпивке, играм, футболу.

Но есть люди, которым нужен только один человек, которого они могли бы любить до безумия. Чувствуете слово – до безумия. Какой уж тут ум, трезвый взгляд на жизнь, на любимого, всё отступает не то чтобы на второй план, а в неизвестную даль. И если этот любимый, не всегда любящий тебя так же, уходит от тебя – к другому, вообще от тебя, в мир иной, по старости, в катастрофе, на войне, да где угодно, то это трагедия.

Это конец жизни, это финал. И жить не хочется.

Но есть ещё и такая группа, правда, малочисленная, к счастью, - мечтатели, фантазёры, романтики (законченные романтики). Из них часто получаются хорошие писатели, особенно, фантасты, путешественники-одиночки, учёные «черви», зарывающиеся в пыль веков, в аналы истории, выкапывая из архивной пыли чудесные истории далёких прошедших веков, алхимики.

У каждого человека есть своё личное, свободное время. И это самая неприятная то ли для тоталитаризма, то ли фашизма, то ли социализма. Тюрьма, концлагерь, казарма, коммуна, пионерский лагерь, общежитие, коммунальная квартира – элементы сокращения до предела личного времени. Все за всеми наблюдают. Доносительство – основа существования такого режима. Даже в бане, в общем туалете, на общей кухне. В моменты личной жизни возникает личная свобода, которую не допускают властители-тираны. В эти бесконтрольные краткие мгновения в голову могут прийти крамольные мысли, могущие возвысить личность над властителем. Самое страшное для тирана, если раб начинает ощущать себя рабом. С этого начинается конец тирании.

***

Фёдор, по кличке Федька-Валет, но чаще его звали - Филька-дура, мучительно думал, как отрубить все концы, чтобы не засветиться по делу украденного мальчонки, по делу привлечения Маковского к задуманной операции.

Его беспокоил пацан, которому он поручал сбегать в типографию и передать записку бородатому еврею. Что делать с пацаном, а вдруг на него выйдет следствие. Федька-дура – не дурак. Понимал, что свидетели его задумки ему ни к чему.

Видел Фёдор «топтунов» часто в толпе на Ланжероновской. У него свои источники информации, он знал, что «топтуны» - Анжей и Коваль, работают на полицию. Что они вынюхивают в той толпе? И это ему не нравилось. С самими «топтунами» ему не справиться, а вот с другими, в первую очередь с тем пацаном-байстрюком, нужно постараться.

Байстрюк сидел, как всегда, на бордюре тротуара на углу Екатириненской и Ланжероновской возле чистильщика сапог и лускал семечки.

- Ходь сюда, - кивнул знакомому пареньку Фёдор.

- Враз готов, - шустро поднимаясь, сказал тот и в развалочку подошел к Фёдору.

- Есть дело. Завтра утром на втором еврейском будешь у ворот. Держи рубь, Филька-дура.

Пацан ошалело посмотрел на деньгу, хмыкнул, засунул её в карман и поблагодарил благодетеля.

- Смотри, Мотя, честно заработал такие деньги. Завтра иду на дело. Почему-то на еврейское кладбище, сказал мне Филька-дура, - обращаясь к меняле, похвастался пацан. Менялу, лет под шестьдесят от роду, все звали Мотя, а за глаза называли Мотя-Дуплет за страстную любовь к бильярду. Бильярдист он был отменный, обыгрывал многих, а играли на деньги и на большие. Не многие знали его по фамилии.

- Такие деньги зазря не дают. Отработать придется на полную катушку. Дай посмотрю, не фальшивка ли? – взял в руки, повертел, потрогал на ощупь, посмотрел на свет.

- Нормально. Правильные деньги. - Честно заработанные? Ну, ну, - хмыкнул Мотя.

Утром пацан, как штык, стоял у ворот Второго еврейского кладбища рядом с Городской тюрьмой. Стоял и рассматривал красивые ворота на кладбище из розового камня.

С подножки, проходящего напротив ворот Второго еврейского кладбища, Люсдорфского трамвая соскочил Фёдор и, быстро, пересёкая дорогу, неожиданно оказался рядом с пацаном.

- Пошли. Дело делать.

- Всегда - за дело, - ответил пацан.

Прошли они главной аллеей до первого поворота, свернули влево, прошли немного и остановились. Пацан вопросительно посмотрел на Фёдора.

- Пояс у тебя есть? – спросил Фёдор, обращаясь к пацану.

- Имеется, - гордо ответил тот.

- Сними, нужно его употребить.

Пацан послушно снял пояс, придерживая падающие штаны обеими руками.

Оглянувшись вокруг и удостоверившись, что посторонних свидетелей нет, Фёдор ловко накинул пояс на тонкую шею пацана, крепко стянул. Худенькое тельце жертвы дёрнулось, руки упали. Штаны сползли на землю. Всё. Дело сделано. Федор подержал минуту-другую ремень на шее умирающего и отпустил. Худенькое тело сползло на землю, упёршись об ограду. Федор стряхнул руками невидимые следы покушения и двинулся к выходу. Но вдруг его осенило. Место и время подходящее. Еврейское кладбище, скоро еврейская Пасха. Блеск. Он вернулся к месту, где лежал задушенный, поднял лёгкое тело, обмотал ноги ненужным более ремнём, поднял его головой вниз и зацепил за высокую ограду семейного склепа раввина Вайнштейна. Посмотрел на работу рук своих, вынул из кармана ножичек, который был всегда при нём, полоснул по шейной артерии. Кровь хлынула из распоротого сосуда, чуть не забрызгав Фёдора. Алая кровь стекала струйкой на землю. Прошло всего минуты три и всё прекратилось.

Фёдор присыпал лужицу крови землёй и, удовлетворенный хорошо сделанной работой, вышел из кладбища через боковые узкие ворота, ближе к тюрьме.

Только на третий день кладбищенский смотритель случайно, обходя кладбище по дорожкам, обнаружил мёртвое тело. Срочно вызвал полицию. Начальство было вне себя от происшествия. Хватало одного «ритуального убийства». Два случая - перебор. Собрали в полиции немногочисленных свидетелей происшедшего и предупредили, что если оно станет известно в Одессе, особенно, газетчикам, то сорвут голову любому, кто будет тому виной в разглашении государственного секрета. Начальнику тут же доложили о ещё одном трупе, найденном на поляне за Первым христианским кладбищем.

- Следы «ритуального убийства» есть? – с ужасом на лице спросил начальник городской полиции.

- Нет.

- Слава Богу, хоть этот без следов насилия от этих евреев.

***

- Имя? – начал допрос свидетеля следователь Городского управления, Никита Савельевич Заруба. Он только недавно отметил своё пятилетие следователем Одесской Управы. Срок – не ахти какой, но он чувствовал уважительное отношение к себе высокого начальства. А чего бы его не уважать? Дела рассматривал внимательно, довольно быстро, не засовывал их в долгий ящик, стараясь докопаться до сути. Напрасно не шил «висячие» дела подследственным, но и поблажек не давал. По тюрьмам, да и на воле блатные распевали:

«Сколько я зарезал,

Сколько покалечил,

Сколько я невинных Зарубил»

Только «просвещенные» понимали, о каких «невинных» и кто «зарубил», пели с надрывом на базарах и по нарам.

- Имя? – повторил следователь Заруба.

- Куля. Акулина, - поправилась, сидящая на стуле напротив следователя, домработница Марка Соломоновича Маковского, подозреваемого в похищении мальчика Вафы – Варфоломея.

Газетная шумиха уже целую неделю будоражила Одессу. Черносотенная печать после первого же сообщения о пропавшем мальчике, мусолила «ритуальность» убийства. Как всегда, в таком случае, появился таинственный «еврей с чёрной бородой». Скоро еврейская Пасха и кровавый навет тут как тут.

Молодой следователь, Никита Заруба, должен был разобраться в этом, пока ещё, совершенно неясном деле. Где мальчик, кто его похитил, если его убили, с какой целью, то где же труп? Вопросов больше, чем ответов.

- Так, Акулина, а отчество? – старательно записывая в протокол допроса, спросил следователь.

- А цэ шо? – вопросом на вопрос ответила свидетельница.

- Ну, отчество. Как звали отца?

- Моего?

- Ну да, - сдерживая разгорающиеся эмоции, спросил Заруба.

- Иваном, - удивленно ответила Акулина. Она никак не могла понять, при чём тут её отец, живущий далеко от Одессы.

- Акулина Ивановна, а фамилия как?

- Звали нас Стрижи. Та наше село называется «Стрижи» и у всех хатах жили Стрижи.

- Акулина Ивановна Стриж, расскажите всё подробно, как было дело?

- А якэ дело? – переспросила свидетельница.

- Знакома ли Вам Антонина Анисимовна Стрижак? Даже фамилии похожи, - продолжал записывать в протокол показания следователь.

Не, не знакома, - твердо ответила Акулина.

- Ну, как же, живёт рядом с вами в соседнем доме, торгует рыбой на Привозе, Антонина Анисимовна Стрижак.

- А-а-а! Так то титка Тоня, знаю. Я у ней рыбу беру. Хороша рыба, свижа, - бойко ответила Акулина.

- И детей её знаете? – не сводя с неё глаз, в упор, спросил следователь.

- Знаю, но може не усих, - не совсем уверенно ответила Акулина. Она слышала, что, вроде, пропал мальчик у соседки, что это у тетки Тони пропал сын, Вафа.

- Когда видели последний раз её сына Варфоломея? – спросил Заруба, но понял, что такого имени домработница Маковских не знает. – Вафа, его зовут.

- Последний раз его не видела давно, не можу просто цэ знать.

- Давно или недавно? – переспросил Заруба.

- Може пару дней. Он прятался от цыган.

- Тех цыган видела сама.

- Не. Не было тих цыган. И Вафы не было. Утик.

Речь Акулины состояла из причудливой смеси русского, украинского и одесского языков, если одесский говор можно назвать языком.

- Что можете рассказать про чемодан? – продолжал вопросы следователь.

- Ничего не можу про якийсь чемойдан, - не понимая вопросов отвечала Акулина.

- Тот чемодан, который увозили двое людей от вас на извозчике?

Акулина подробно рассказала следователю всю историю с молодым парнем, принесшим чемодан, запиской, извозчиком, двумя людьми, забравшими чемодан и уехавших на заказанном Кулей извозчике.

- Опишите тех людей? – настаивал Заруба. – Они были евреи?

- Описать не можу. Я малограмотная. Писать не можу.

- Расскажите о них.

- Не знаю. Може то были цыгане, - неуверенно отвечала Акулина, - с чёрными бородами и в чёрных таких капелюхах.

- Записку, которую передал незнакомый парень, читала?

- Не. Хозяин говорил, что завезти надобно чемойдан по адресу в записке.

- Тебе твой хозяин наказал говорить, что ты отвечаешь мне? – настаивал следователь.

- Да. Мой хозяин всегда говорил, шоб я говорила тильки правду. Обманывать не хорошо. То грех великий.

Следователь понял, что больше ничего он от той Акулины не узнает.

***

Как попал Василий в храм, он не мог вспомнить. На душе было тоскливо, в груди давило, подташнивало. С ним такого никогда раньше не было. Жуткая ночь в катакомбах, страхи темного подземелья, потеря сознания, вновь и вновь возвращались к нему. К этому примешивался ужас содеянного. Загубил малую душу, невинного мальчика, отдал ребёнка на поругание и смерть, ему это не простится.

Василий не ходил в церковь, не верил в божью милость и наказание за грех, но на душе было тревожно. Шел он, шел по Пушкинской и машинально завернул в церковь Афонского Ильинского подворья, поднялся на три ступеньки широкого сводчатого входа, прошел в открытые настежь высокие двери с цветными витражами и оказался в большом зале. Прихожане плотно стояли друг к другу и внимали слову пастыря. На возвышении стоял старец с большой седой бородой, простирая руки над головами верующих и низким тихим голосом читал проповедь: «…и ещё прекрасней, когда ты сам научился и умеешь любить. И мы знаем, что любовь от Бога. И это прекрасное чувство любить, даровал нам Господь, сотворив человека по Своему

образу и подобию, чтобы нам любить так, как Он любит нас, чтобы любить мир, в котором ты живёшь и любить Бога, сотворившего всё прекрасное в нём…»

Прихожане смиренно смотрели вверх на проповедника и выше - на купол церкви. На них с высоты взирали добрые глаза сына божьего и голос лился, как с небес.

«…любить свой дом, семью, любить людей. Но многие возразят, где же эта любовь, о которой так много и красиво сказано, и где взять силы, чтобы жить и любить и почему вместо того, чтобы любить, мы ненавидим друг друга? Кто испортил и извратил в нас понятие о любви, человечности, милости, что они давно устарели и стали не модными в начале нашего ХХ века? Кто принёс в этот мир столько зла, несчастья, болезни, страдания, смерть? Потому, что все согрешили и лишены славы Божьей. Быть отделенным от Бога и лишиться Его милости, это значит принять на себя гнев Божий, Его осуждение за грех, который приведет нас в ад. Дьявол уловил нас в свои сети и через грех умертвил нас духовно и ведет в погибель. Он есть отец лжи, который обманул человека, увёл его от Бога и через непослушание Господу, действует в каждом из нас и ведёт на всякое зло и преступление».

По лицу Василия текли слёзы, на душе становилось спокойнее, соленые струйки попадали в рот и стекали с подбородка на рубаху. Он не утирал слёзы, ему было жалко свою истерзанную душу и всех грешников на Земле. Многие прихожане плакали, не утирая слёзы.

«…Это ли то, чего бы ты хотел достигнуть в своей жизни? – продолжал завораживать голос.. – Я думаю ты не желаешь этого. И Бог этого не хочет. Господь любит тебя, но Он не любит грех, который в тебе. И чтобы нам не погибнуть во грехах наших, Господь явил нам Свою милость и любовь…»

Василий повернулся к выходу и медленно вышел их храма, а сзади ещё доносился голос, проповедующий всеобщую любовь во искупление грехов.

***

«Вспомни! – сказал себе Маковский. – Вспомни, как было на самом деле во всех мелочах. Все подробности очень важны. Не может быть, чтобы он не вспомнил. Но мысль ускользала от него. Он никак не мог сосредоточиться. Из головы не выходило, что он не виноват, что он не знает, как могло случиться, что его обвиняют в похищении ребёнка, тем более в его умерщвлении. Какой абсурд – убить ребёнка, чтобы забрать у него кровь на мацу? Чей воспалённый ум мог придумать такое. Он и раньше слышал о «ритуальных убийствах», в которых обвиняли евреев. Но этот навет разоблачён многие столетия тому назад. И как можно к ним возвращаться в наш просвещенный век?

И вообще. Человек появляется на свет из утробы матери, по воле Божьей или по сути жизни, один и один идёт по жизни. Отец. А что отец? Он только зачинщик, исполнитель воли Всевышнего или течения жизни, а мать – проводник этой воли. Ребёнок растет, умнеет, переживает, любит, ненавидит, и всё – один. И умирает человек в одиночестве. Никто не может за него пережить его страдания, потуги, стремления, мысли.

Идея воспоминания была известна ему издавна. Вместо того, чтобы искать в уме пути решения сложной проблемы, особенно, если такая проблема могла встречаться на его пути и раньше, должен заставить свой мозг просто вспомнить его. Допущение того, что это решение уже было когда-то принято, заставляет мозг настроиться на то, что оно действительно должно существовать и подрывающее чувство безнадёжности исчезает. Он инстинктивно опустил плечи, закрыл глаза, сделал спокойный вдох, выдох и замер. Так его учил старый факир. С этим факиром Маковский познакомился случайно. Директором Одесского цирка работал много лет его близкий знакомый, мсье Циммерман, Рудольф Нисимович Циммерман. Гуляя как-то по Приморскому бульвару, Маковский встретил Циммермана и тот пригласил своего друга в цирк на интересную программу знаменитого во всём мире факира Али Аграна. Этот факир, на удивление одесской публики, глотал живых лягушек и потом их выплёвывал живыми в тазик с водой, изрыгал огонь изо рта и выделывал много других диковинных трюков. Публика была в восторге. Так тот Али Агран в разговоре о сути жизни, о превратностях судьбы, помог Маковскому научиться управлять своим телом и мыслью.

Он вспомнил советы мудрого Али. Нужно сесть, расслабиться, вспомнить что-нибудь хорошее в жизни, спокойно вдохнуть, выдохнуть, задержать дыхание и потом дышать спокойно и не глубоко только носом. Сердце сразу стало биться медленнее, мышцы расслабились, паника прошла, круговорот мыслей стих. Ум заработал яснее. Он вспомнил…

Но Б-г же есть. Никакая наука, ни жизнь не могли и никогда не докажут, что наука победила религию, что наука может дать ответ на все вопросы. Религия так же не может дать ответ на животрепещущие вопросы. Как же современная наука не может убедить людей, что «ритуальные убийства» евреями младенцев не может быть изначально, не может быть из-за уклада еврейской истории, еврейской жизни…

***

Первое время в КПЗ он метался по камере как подбитый зверь, требовал адвоката, суда, справедливости. Потом затих. Силы покидали его. Ему уже ничего не нужно было, только оставили бы его в покое. Ему уже было всё равно, засудят, отправят на каторгу, повесят, только бы всё уже кончилось. Убивала неопределённость.

В камере предварительного заключения было тесно, душно. Вонь от параши вызывала тошноту у него. В первые же дни у него сняли ботинки и не просто сняли, а содрали, как с болванки, не обращая никакого внимания на то, что ноги-то живые. Он пытался сопротивляться. Ему двинули пару раз в лицо грязными кулачищами сокамерники и он понял, что тут он справедливости не дождётся. Это точно. Вместо почти новых штиблет, ему бросили как подачку пару заскорузлых рваных туфель. Он даже не пытался их надеть. Почти одновременно с него сдёрнули пиджак, хотели и брюки стянуть, но передумали, они были изодраны в нескольких местах. Попробовал присесть на нары ближе к тусклому зарешётчатому под потолком окну, но его двинули так, что он полетел к двери, ударился головой об косяк, сполз на липкий грязный цементный пол возле параши. Да так и сидел помятый, обессиленный, босой, с вылезшей из брюк рубашкой, не имея сил двинуться.

В сотрясенном мозгу вяло шевелились мысли. Как же так. Маковскому и раньше приходилось сталкиваться с простым людом, с грузчиками. А там были ещё те специалисты выпить, подраться, побуянить. Но такого не было, чтобы его ни за что, ни про что ограбили, избили. Портовые грузчики относились к нему с уважением, называли по имени отчеству или - господин Маковский. Он – их работодатель. В отличие от других купцов, он платил на несколько копеек больше за каждый мешок. Грузчики охотно шли к нему работать. Артели на перебой старались попасть к Маковскому на погрузку. Одесский порт механизировался. Появились нории (конвейеры, загружающие трюмы кораблей по движущейся ленте), но Маковский не спешил их применять. Ему было жалко тех пятидесяти грузчиков, которых пришлось бы уволить и заменить их 5-6 рабочими, работающими с локомотивом, приводящим норию в действие.

Еда, которую приносили два раза в день подследственным, была такого же цвета и запаха, как параша. От неё мутило, хотелось рвать.

За эти три месяца он похудел, брюки висели на нём, как на огородном чучеле. Сидел скорчившись, подтянув коленки к самому подбородку возле этой параши, ни на что не реагируя. Его, когда-то чистые, ноги с аккуратно подстриженными ногтями, раздражали соседей по камере, но прошло несколько дней и ноги покрылись грязью. На ноги, да и на него самого постоянно летели брызги оправляющихся на параше. Он не реагировал. Только однажды, не выдержав издевательств, он в сердцах громко выкрикнул: «Доннер ветер».

- Ты из немчуры? – удивлённо спросил один из постоянных клиентов следственных изоляторов.

- Нет, я знаю немецкий, - вяло ответил Мэир.

- И пишешь и читаешь по ихнему?

- Да.

-А по-англицки умеешь?

- Да.

- А по-жидовски?

-Да. По-еврейски.

- А по этому, ну – макаронников?

- Да.

- Ну, а как эти – лягушатники?

- По-французски. Да, - ответил Маковский.

- Зачем тебе это всё, - удивлённо спросили сразу несколько из сидевших с ним в камере.

- Не знаю.

- Не знаю, а учишь. Кому это надо? - недоумевали соседи по камере.

Шли дни, ночи, недели… Маковский потерял счёт времени. Сколько прошло – он не знал и не хотел знать. Смысл жизни потерял для него всякое значение. Что жить, что умереть – всё равно.

Камера жила своей жизнью. Одни уходили, другие приходили. То становилось несколько свободнее в камере, то набивалось столько людей, если можно было назвать этот сброд людьми, что в полутёмной камере и сидеть-то, не то чтобы лечь, не всем было место.

К Маковскому временами возвращалось сознание и он молился, слегка покачиваясь:

«Властелин мира! Вот я прощаю всех, кто гневил и досаждал мне или согрешил предо мной, нанеся ущерб телу моему, либо достоянию моему, либо чести моей, либо всему, что есть у меня, - по принуждению или по своей воле, неумышленно или злонамеренно, словом или делом, будь-то в этом или в другом воплощении души моей – прощаю всех людей, и да не будет наказан из-за меня никто. Да будет воля Твоя, Бог мой и Бог отцов моих, чтобы не грешил я в глазах Твоих. Да будут угодны слова уст моих и помышления сердца моего перед Тобою, Бог, Твердыня моя и Избавитель мой!» После молитвы ему становилось как-то легче на душе.

Но, вот однажды открылась дверь с привычным лязгом и грохотом задвижек и замков и в дверном проёме появился человек с высоко поднятой головой. На нём была шляпа-канотье из дорогой итальянской соломки с чёрной широкой муаровой лентой. Тонкие артистические усики на гладко выбритом симпатичном лице. Чёрные, набриолиненные, волосы зачёсаны на пробор. Просто - денди. Камерники как по команде вскочили.

– Флёр!? - единым вздохом выпалила камера. Заискивающие улыбки не сходили с их лиц.

Его звали Флёр. В детстве он услышал это слово. Оно произвело на него такое сильное впечатление, что он к месту и не к месту повторял: «Для флёру!».

Так и осталась за ним эта кличка. Многие думали, что это его фамилия. Одно время ходила легенда, что он родом из Франции, из когда-то богатой, но разорившейся семьи. Что, мол, они, его родители, приехали в Одессу давным-давно.

Отец, якобы, мечтал служить в русской армии. Отец погиб в бою, а мать уехала обратно во Францию, бросив малое дитя на произвол судьбы. Флёр знал про эти легенды и не стремился их развенчать. Сам же он не знал своих родителей. В раннем детстве отец покинул семью, а мать вскоре умерла. Он воспитывался у знакомых его матери, в еврейской религиозной семье. Рано бросил дом, приютивший его, и пошёл «в народ». Насколько он помнил из детства, отец был татарин, а мать донская казачка.

- Господин Флёр, просим к нам в кампанию.

- К вам в кампанию идут абротники, алкаши и шмары*. А я так - на время, пересидеть одну неприятность, - одним духом выпалил «денди», оглядывая камеру, сказал вошедший, прошёл через всю камеру и сел на нары возле окна. Вынул из заднего кармана папиросу, чиркнул спичкой по стенке, закурил и осмотрел эту вонючую конуру с брезгливым взглядом.

- Ша! Сделать ша! Чтоб муха ни-ни!– не очень громко, но понятным тоном, скомандовал Флёр.

Камера мгновенно смолкла. Слышно было только бульканье канализации в параше и противное жужжание огромной жирной мухи, за которой безуспешно гонялись все сидельцы до появления Флёра. Муха билась о небольшое мутное грязное оконное стекло в тюремной решетке.

Флёр схватил стоящую рядом табуретку и ловко запустил её в окно. Табуретка шлёпнулась сидением в решётку, раздался грохот разлетающегося стекла и высокий тон звенящего металла. Стало сразу светлее и в духоту камеры ворвался свежий воздух улицы.

- Быстро заткнуть хайло параше! – скомандовал Флёр. В одно мгновение парашу прикрыли рядном. Флёр повернулся к двери и громко выкрикнул:

- Папаша, двигайте сюда. Папаша?!

*абротник – конокрад, шмара – проститутка – (воровской жаргон)

Это он обращался к сидящему возле параши на полу Маковскому. Мэир сидел, поджав ноги, не обращая внимания на окрики в его адрес, то ли спал, то ли в забытьи, не слушая и не слыша, что творится вокруг.

- Эй, папаша, я кому базлаю[16]. Оглох или спишь?

Маковский не шелохнулся.

- Ану, шмакодявки, быстро его сюда, осторожно, как четверть горилки, - указал Флёр на двоих стоящих рядом, выкинув вперёд правую руку с оттопыренным мизинцем. На пальце сверкнул, как лезвие отточенного ножа, острый ноготь. Вся Одесса знала ноготь Флёра. О нём по городу шли легенды, как Флёр ловко обходился этим оружием. Его никто не мог отнять, украсть, использовать против хозяина. Этим ногтем он запросто вскрывал любую дамскую сумочку, лёгким незаметным взмахом руки, ловко чиркнув ногтем по шее обидчика, как опытный хирург, мог распороть сонную артерию. Ничто не могло спасти противника.

Двое сокамерников в один прыжок оказались возле Маковского, подхватили его под ручки и в таком виде, бережно, как хрустальную вазу поднесли и опустили к ногам Флёра. Маковский поднял голову и с удивлением посмотрел на элегантно одетого человека совсем не подходящего к обстановке камеры, но разогнуть ноги и подняться не было сил.

- А что это ты, господин хороший, босиком, где твои шкрабы, – обратился к Маковскому Флёр, - кто снял?

В ответ – молчание.

- Он, что, немой? – спросил Флёр.

- Не. Он просто того. Ему не нравится обстановочка наша. Кампания ему не подходит, - ответили.

- Где его шкрабы, я спрашиваю? – грозно бросил Флёр. Один из шпаны кивнул головой в сторону, сидящего на противоположных нарах, сидельца.

- Эй ты, жертва аборта. Скидывай шкрабы. К тебе кто говорит, лучше бы мама тебя не рожала, - не поворачивая головы, бросил Флёр. – Нет, ты не просто сними их, вылижи языком всю грязь с тех шкраб, которую твои грязные лапы засунули в чужое добро.

Флёр выбросил вперёд руку и мизинец сверкнул отточенным ногтем. Всем всё стало ясно без слов.

Вычищенные языком ботинки быстро натянули на вытертые от налипшей грязи ноги Маковского. Сами, уже без указаний Флёра, одели на Маковского снятый вместе с ботинками пиджак.

- Так. Одно дело сделали. Справедливость – мать порядка. Окинул взглядом камеру Флёр, повернулся к Маковскому. – Как тебя, бедного, заделала шпана. Шмаровозы.

Флёр слегка подтолкнул Маковского. Тот открыл глаза, не понимая, что происходит. Смотрел на спасителя, разговаривающего почти человеческим языком.

Прошло пару дней и Маковский понемногу отходил от угнетённого состояния. Лучшее место для спанья, приличная еда в силу возможного в условиях предвариловки, возвращали его к жизни. Времени в камере было предостаточно, если не считать некоторые перерывы на допросы и краткие прогулки. Флёр рассказывал Маковскому о своей жизни, упуская ненужные в таком деле подробности жизни обыкновенного урки [17]

Где шмонали[18] урки,

Все боялись Мурки,

Воровскую жизнь она вела.

(модная одесская блатная песня)

Загрузка...