Его звали Максимилиан Мари Исидор де Робеспьер. Ему только что исполнилось семнадцать лет: он родился 6 мая 1758 года. Седьмой год пошел с тех пор, как он покинул свою родину — тихий старинный город Аррас, покинул без большой охоты, ибо там остались все близкие и дорогие ему люди. Но Максимилиан страстно хотел учиться и занять свое место в жизни; поэтому он, бедняк и сирота, ни минуты не колеблясь, ухватился за возможность учиться в Париже, в таком заведении, как коллеж Людовика Великого: ведь отсюда открывалась прямая дорога в университет! Место и стипендию в коллеже выхлопотал через аррасского епископа заботливый опекун Максимилиана, дедушка Карроль, отец его покойной матери; он же дал отъезжающему первые жизненные наставления.
Коллеж Людовика Великого сыграл немалую роль в формировании характера Максимилиана. Закрытое учебное заведение с интернатом заставило замкнутого мальчика вступить в общение со сверстниками, и он с честью выдержал этот первый жизненный экзамен. Обладая ровным характером, Максимилиан избегал ссор, но когда было необходимо, не отступал и был готов, особенно если дело касалось защиты более слабых, выдержать любую потасовку, но не капитулировать. Вскоре у него установилась репутация хорошего товарища. Впрочем, из всех своих однокашников по-настоящему он сблизился только с одним: с длинноволосым Камиллом Демуленом.
Камилл во многом казался противоположностью Максимилиана, и, быть может, именно это содействовало их дружбе. Пылкий и неровный, то чрезмерно веселый, то слишком грустный, Камилл вместе с тем отличался подкупающей искренностью своих взглядов и суждений. Он был талантлив, но разболтан и отнюдь не претендовал на то, чтобы оказаться в числе первых учеников. Максимилиан, обладая незаурядными способностями к учебе, вместе с тем был очень трудолюбив и усидчив. Сверх этого природа наделила его значительным честолюбием и выдержкой: он в отличие от Демулена мог терпеливо и упорно добиваться осуществления намеченной цели. Сначала Камилл был склонен подтрунивать над несколько чопорным аррасцем, но вскоре он понял его превосходство и привязался к нему всей душой. Максимилиан ответил взаимностью. Они подружились.
Часто, проводя время вдвоем, они гуляли по улицам Парижа, предпочитая тихие окраины. Обменивались мнениями о воспитателях и прочитанных страницах книг. Иногда говорили о прошлом. Через некоторое время Камилл знал уже всю трагедию детства своего друга. Максимилиан рассказал ему, как умерла мать, как вслед за этим уехал и погиб на чужбине отец. Чувствительный Камилл не мог сдержать слез, услыхав, что Максимилиан всего семи лет от роду остался старшим в семье, в то время как младшему члену этой семьи — крошечному Огюстену — исполнилось всего два года.
— Теперь я понимаю, почему ты кажешься таким замкнутым и отчужденным, — прошептал Демулен, крепко сжимая руку товарища.
— Да, я рано почувствовал свое старшинство, — задумчиво ответил Максимилиан. — Забот было много. Декоре нам, правда, помогли родственники: сестер взяли тетки, а мы с братом переселились к деду. Но я не знал детства: мне были чужды игры и забавы, я только учился… Учился, стараясь быть первым. В свободное от школы и домашних дел время надо было посидеть над книгой. Впрочем, я имел и развлечения: признаюсь тебе, я очень любил птиц и дружил с ними больше, чем с детьми. Кормить их, приручать, наблюдать за ними — в то время ничто другое не казалось мне более отрадным!
Камилл с удивлением смотрел на своего собеседника. Ему хотелось все больше и больше узнать о нем, чтобы лучше его понять.
— Максимилиан, — спросил он как-то, — почему ты, подписываясь, прибавляешь к своей фамилии частицу «де», которую пишешь отдельно? Неужели ты происходишь из дворян? Я ведь тоже мог бы писать де Мулен, но мой отец — мелкий чиновник магистратуры в Гизе, и поэтому мы просто Демулены…
Максимилиан густо покраснел. Камилл, не желая того, ударил его по больному месту. Он действительно подписывался «де Робеспьер», точно какой-нибудь герцог или маркиз; это было его маленькое, детское тщеславие. Ну что ж, другу нужно во всем признаваться.
— Нет, Камилл, — ответил он после короткого раздумья. — Это только дурная привычка. Мы также просто Деробеспьеры, как вы Демулены. Считают, что наш род происходит из Ирландии. Во Франции, впрочем, мои предки утвердились очень давно. Нотариусы с этой фамилией в местечке Карвене, близ Арраса, упоминаются уже в XVI веке. Все Робеспьеры из поколения в поколение были судейскими. Ты хочешь знать, откуда взялась форма «де Робеспьер»? Изволь. Она была получена моим дедом, вернее — братом моего деда по отцу, неким Ивом Робеспьером, который был сборщиком податей в Эпинуа и за свое личное дворянство уплатил немалый куш звонкой монетой чиновникам податного управления. Он получил даже герб: на золотом поле черная перевязь вправо, обремененная серебряным крылом… Так-то, мой друг!.. На моего отца, разумеется, эта привилегия уже не распространялась: он был просто господин Франсуа Деробеспьер, потомственный адвокат при совете Артуа. Отец моей матери, старый добрый Карроль, простой торговец пивом в Рувиле. А я из дурацкого самолюбия, с которым ничего не могу поделать, подписываюсь, подобно Иву, «де Робеспьер». Вот и все. Я так подробно рассказал тебе об этом, чтобы никогда более впредь к сему сюжету не возвращаться. Понял? Ну и довольно. Поговорим о чем-нибудь другом…
Вопрос о частице «де» взволновал двух юных воспитанников коллежа далеко не случайно: это была сама жизнь.
Франция «старого порядка» веками оставалась государством привилегий.
Те, кто имел перед своей фамилией частицу «де», назывались «благородными»; все остальные причислялись к «податным».
«Благородные» были хозяевами страны. Составляя менее одного процента населения Франции, они владели двумя третями всей земли и были почти полностью свободны от налогов и повинностей в пользу государства. Абсолютная монархия зачисляла их в два высших привилегированных сословия: духовенство и дворянство.
Все остальные девяносто девять процентов французов входили в состав третьего, податного, сословия.
«Духовенство служит королю молитвами, дворянство — шпагой, третье сословие — имуществом». Эти слова не раз слышал Максимилиан из уст своих школьных наставников. Так говорила старая юридическая формула, скорее остроумная, нежели верная. В действительности основная функция третьего сословия заключалась в том, чтобы обслуживать и содержать два первых, а королевская власть регулировала отношения между ними, обеспечивая привилегированных всеми жизненными благами и создавая им исключительное положение в стране.
Максимилиан Робеспьер всегда будет верным сыном третьего сословия. Он встанет в первой шеренге борцов за политические права податных. Пройдет время, и он с презрением отбросит от своей фамилии частицу «де», казавшуюся ему столь привлекательной в годы юности. На многое, очень многое откроет ему глаза учитель.
Учителем был Жан Жак Руссо. С его сочинениями Максимилиан впервые познакомился в стенах коллежа Людовика Великого.
Учебные программы коллежа, находившегося в руках католического духовенства, строились так, чтобы по возможности ограждать воспитанников от веяний современности. Главное место уделялось изучению классической античной истории и литературы, выучиванию наизусть трудных латинских и греческих текстов. Беспечный Камилл зевал, чертыхался и получал плохие баллы. Прилежный Максимилиан, как и в Аррасе, учился с жаром, до самозабвения. Он умел находить в книгах и рассказах учителей то, что пропускали другие. Его увлекали примеры свободолюбия и героизм античных граждан. Афины, Спарта, Рим… В особенности Рим… Братья Гракхи, бесстрашный Брут, Спартак… Какие люди! Какие дела!
Один из преподавателей, аббат Эриво, весьма благоволивший к Максимилиану, поддерживал его увлечение античностью и даже прозвал его «Римлянином». Почтенный аббат мечтал вести своего пылкого ученика по спокойной стезе греко-латинской филологии.
Не тут-то было! Вскоре Максимилиан взялся за философию, и античность отошла сразу же на второй план.
Теперь его вниманием всецело завладели просветители — прогрессивные французские мыслители второй половины XVIII века.
Задолго до того, как революция началась на деле, она уже совершалась в умах. Третье сословие, борясь за свои права, выдвинуло целую плеяду замечательных философов, публицистов, писателей, ученых, которые дали человечеству идеи, подорвавшие авторитет всех устоев старого мира: его религию, его Дюраль, его учреждения.
Монтескье и Вольтер, Дидро и Гельвеций, Тюрго и Кене, Мабли и Морелли — все эти и многие другие выдающиеся деятели эпохи Просвещения, несмотря на различия в своих взглядах, несмотря на ожесточенные споры, которые подчас они вели друг с другом, в целом представляли передовую, прогрессивную идеологию подымавшейся буржуазии и широких масс тружеников.
Особенно выделялся по силе своей популярности великий поборник идеи равенства и народного суверенитета женевский гражданин Жан Жак Руссо. Его читала и знала вся Франция. Он был кумиром и властителем дум всех передовых слоев общества и в особенности молодежи.
Удивительно ли, что идеи просветителей проникли в коллеж? Удивительно ли, что сочинения прогрессивных философов стали основной духовной пищей Максимилиана?
Наставники сосредоточили против крамольных идей новой философии весь убийственный огонь своих проповедей. Добрый Эриво приложил немало стараний, чтобы отвратить интерес Максимилиана от «нездоровых» веяний. Все оказалось напрасным. От Монтескье и Вольтера юный Римлянин перешел» к Руссо, и последний завладел им целиком, без остатка.
Ночь. В дортуаре слышится мерный храп. На маленьком столике у кровати одиноко мерцает тусклый глазок свечи. Свеча загорожена с трех сторон, чтобы ее свет падал только на истрепанные странички в руках Максимилиана. Он жадно читает.
«…Первый, кто, оградив клочок земли, осмелился сказать: «Эта земля принадлежит мне», и нашел людей, которые были настолько простодушны, чтобы поверить этому, был истинным основателем гражданского общества. Сколько преступлений, сколько войн, сколько бедствий и ужасов отвратил бы от человеческою рода тот, кто, вырвав столбы или засыпав рвы, служившие границами, воскликнул бы, обращаясь к людям: «Берегитесь слушать этого обманщика! Вы погибли, если забудете, что плоды принадлежат всем, а земля никому!»
Эти проникновенные слова открывали новый мир Максимилиану, заставляли его иными глазами смотреть на все окружающее.
Бедный стипендиат коллежа, самолюбивый и скрытный, он издавна привык молчаливо наблюдать. Много горя и несправедливостей он видел в Аррасе, еще больше познал их теперь. Прогуливаясь по берегам Скарпа, в далекие дни детства, Максимилиан наблюдал беспросветную нужду и отчаяние землепашцев, грязных, оборванных, потерявших человеческий облик. Он видел их жалкие лачуги, он знал, что пищей им служат хлеб и коренья, что большую часть своего скудного урожая они отдают другим. И он хорошо помнил дворец господина Конзье, аррасского епископа, которого он вместе с дедом ходил благодарить за устройство в коллеж. Он помнил роскошь его гостиной, изысканность его облачения, его узкую, холеную, белую руку, при поцелуе которой ноздри приятно щекотал тонкий, едва уловимый аромат.
А здесь, в Париже? Какая потрясающая разница между чистыми, нарядными кварталами центра и окраинами, рабочими предместьями! Кажется, что это два различных мира! Гуляя со своим другом, Максимилиан не раз встречал группы худых, почерневших людей в лохмотьях; они напоминали ему крестьян, виденных в детстве; он знал, что это рабочие мануфактур, несчастные, которые трудятся почти круглые сутки, чтобы заработать скудное пропитание. Он невольно сопоставлял этих оборванцев с раззолоченными дамами и господами из королевского поезда.
Почему, почему все это так?.. Бывало, Максимилиан подолгу ломал себе голову над вопросом, казавшимся неразрешимым. Теперь в сочинениях Жан Жака он находил разгадку. Нарушено естественное право, объяснял учитель. Сильные и жестокие захватили то, что должно принадлежать всем. Общество ушло так далеко вперед, несправедливость настолько его пронизала сверху донизу, что возврат к золотому веку уже невозможен. Но если нельзя уничтожить частную собственность, если нельзя вернуть людей к полному и естественному равенству, то и можно и должно устранить существующее крайнее неравенство или, во всяком случае, свести его к минимуму. Разумный общественный договор с монархом — выразителем интересов своих подданных — вот путь к разрешению этой задачи.
Как все ясно, логично! И, главное, вполне осуществимо! Даже пропадала горечь при воспоминании о встрече с Людовиком XVI: ведь от нового короля ожидали серьезных реформ, многие возлагали на него далеко идущие надежды. И кто знает, быть может, личное впечатление Максимилиана отвечало действительности, быть может, этот толстяк с тусклым взглядом окажется способным понять и воплотить программу учителя.
Толстяк явно не хотел оправдывать надежд юного Робеспьера. В мае 1776 года страна была взбудоражена известием о неожиданной отставке министра-реформатора Тюрго. Эта новость обсуждалась повсюду, в том числе и в коллеже Людовика Великого. Говорили, что виной всему придворная интрига, в которую замешана королева. В действительности дело обстояло гораздо серьезнее и основа его была несравненно глубже.
Опальный министр был человеком незаурядным. Последователь школы физиократов, деятель, проникнутый идеями Просвещения, он лучше многих других видел и понимал существо процессов, происходивших в то время во Франции.
Он видел, что страна стала на путь нового развития, вступившего в острый конфликт со старой феодальной системой регламентов и ограничений.
Он понимал, что ослабление острых социальных противоречий, волновавших различные слои населения Франции и таивших в будущем страшную угрозу для абсолютной монархии, было возможно лишь за счет уменьшения неравенства сословий и установления более равномерного распределения налогового бремени. Став генеральным контролером финансов, Тюрго в 1774–1776 годы провел ряд важных реформ, которые, останься они в силе, могли бы значительно способствовать развитию капитализма в стране и сгладить по крайней мере на первое время многие острые углы. Тюрго отменил стеснения хлебной торговли, ликвидировал некоторые барщины, уничтожил цеховые корпорации и гильдии; за небольшим исключением все виды торгово-промышленной деятельности освобождались от ограничений и регламентов. Вместе с тем, желая найти выход из тяжелого финансового положения, министр-реформатор посягнул на святая святых и запроектировал обложение постоянным налогом привилегированных сословий. Легко представить волну ненависти, которая поднялась вокруг всех этих начинаний! Придворные негодовали и требовали крутой расправы с министром. В Бастилию его! На цепь! Ишь что задумал! Рупором настроений придворной камарильи стала Мария-Антуанетта. Она нажала на короля. Слабый и нерешительный Людовик, который еще так недавно заявлял, будто лишь он и Тюрго по-настоящему любят народ, тотчас же спасовал. На цепь генерального контролера не посадили, но отставку ему вручили немедленно. Все реформы были отменены. Двор ликовал. Привилегированные встречали короля бурными аплодисментами. Это была первая ласточка кризиса «верхов», который открывал прямой путь к зарождению революционной ситуации в стране.
Самые противоречивые мысли и чувства волновали Римлянина. Что происходит вокруг? Почему так не совпадают теория и действительность? Почему убирают тех, кто полезен обществу, и оставляют тех, кто ему вредит? Почему по всей стране происходят волнения крестьян? Его радовало, что он открыл учителя. Его радовало, что главное, основное теперь казалось понятным. И все же… Жизнь шла совсем не тем идеальным путем, как он себе представлял. Трактаты Руссо не давали ответов на все вопросы. Едкая мысль Жан Жака дразнила воображение, но раскрыть ее полностью Максимилиан не мог. Кто объяснит ему все до конца? Уж конечно, не его наставники! И опять ночами напролет он погружается в книги учителя, опять перечитывает то, что уже так много раз читал.
И вдруг удар грома поражает его. Яркая вспышка молнии ослепляет мозг… Страница дрожит в руке… Вот оно то, чего он искал и не мог найти! Вот слова, которые облекают в плоть все недосказанное и недопонятое:
«Мы приближаемся к кризису и к эпохе революции…»
…Максимилиан сидит на кровати, застывший как изваяние. Он не видит, что свеча догорела и погасла. Он ничего больше не видит и не чувствует. Он теперь знает только одно: ему необходимо, совершенно необходимо встретиться с учителем и говорить с ним. Он добьется этого во что бы то ни стало.
Он становится все более замкнутым и отчужденным. Учеба по-прежнему на первом плане, внешне все обстоит по-старому. Но товарищи его не узнают. Что он, одурел, что ли? Или, быть может, он хранит какую-то страшную тайну? Камилл долго и тщетно пытался выведать у своего друга причину непонятной перемены. Но Максимилиан отвечал односложно. Нет, никому, даже Камиллу, он не может доверить самого сокровенного, того, о чем следует говорить только с учителем. Демулен раздраженно пожимал плечами. Подумаешь! Земля не сошлась клином! Тоже нашелся гордец! Первый ученик!.. Есть люди и поинтереснее его. Вот, например, Фрерон: он веселый, беззаботный, у него всегда водятся деньги. С ним можно неплохо провести время.
И длинноволосый Камилл теперь все чаще и чаще уединяется с Фрероном. Искоса он поглядывает еще иногда на своего недавнего друга. Что он? Ревнует? Мучается угрызениями совести? Нет, ничего похожего! Кажется, он холоден как мрамор! Ну, да бог с ним!..
Так люди сходятся и расходятся, подобно кораблям в море, и, разойдясь, не знают, встретятся ли они еще в этой жизни…
Коллеж остался позади. Он окончен с наградой и похвальной грамотой. Там теперь учится младший брат Максимилиана, Огюстен, которого удалось устроить на место, ставшее вакантным.
И вот Римлянину двадцать лет. Подросток превратился в юношу, гимназист — в студента. Он слушает лекции на юридическом факультете Сорбонны. Как и прежде, Максимилиан всецело занят учебой. У него нет друзей. С Камиллом он больше не встречается. На своих собратьев по учебе он смотрит, как на ископаемых чудовищ.
Глупцы! Чем заняты они? Они пропускают лекции и ведут самую безалаберную жизнь. Чередуя попойки с любовными приключениями, они сидят по нескольку лет на одном курсе. Сыновья богатых родителей, они смотрят на занятия как на тяжкое бремя. Но тогда к чему же учиться? Максимилиан не может этого понять.
Нет, он не таков. Он всегда строг к себе. Он очень бережлив и экономен; впрочем, его средства настолько ничтожны, что без крайней бережливости бедному стипендиату не протянуть. У него, так заботливо следящего за своей одеждой, нет даже порядочного костюма. Он лишен всякой возможности участвовать в каких-либо торжественных встречах или церемониях.
Ну и что ж! Быть может, это к лучшему! Во всяком случае, он всегда имеет благовидный предлог для отказа от нежелаемой встречи. А для той встречи, о которой он так мечтает, ему не нужен выходной костюм!
Максимилиан узнал, где проживает Руссо. Теперь он часто ходил на улицу Платриер и следил за темным подъездом. Там, на пятом этаже, на чердаке живет учитель… Сколько людей ежедневно проходило через этот подъезд! Но его Максимилиан так и не дождался. Юноша не знал, что Жан Жак был тяжело болен.
Максимилиан горячо любил свою будущую профессию — профессию адвоката, защитника всех обездоленных и угнетенных. Без сомнения, учитель одобрил бы его выбор. Теперь юный студент с головой погрузился в изучение сложной и тонкой юридической науки. Как и в коллеже, он чувствовал, что одних лекций профессоров ему недостаточно. Но интересной литературы оказалось мало. Большинство произведений по юриспруденции, к которым он обращался, представляли либо комментарии к римскому праву, либо сухие трактаты, состоящие из мертвых формул. Тем с большей радостью обнаружил он книгу председателя бордоского парламента, юриста Дюпати — «Исторические размышления об уголовных законах». Дюпати приобрел громкую известность раскрытием ряда серьезных судебных ошибок. Максимилиан, равно восхищенный и его книгой и его деятельностью, завязал с ним переписку. Бордоский юрист казался ему наилучшим примером, достойным всяческого подражания.
В это же время среди прочей литературы попалась Максимилиану небольшая книжка под заглавием «План уголовного законодательства». Читая ее, Робеспьер быстро обнаружил, что она написана под влиянием хорошо известного ему «Трактата о преступлениях и наказаниях» Беккариа. Но каков язык! Какие формулировки! И, главное, какие выводы! Автор утверждал, что все законы созданы богачами в целях угнетения бедняков. Он объявлял, что бедняки не должны подчиняться этим законам, что они имеют полное право на восстание против своих вековых угнетателей. Максимилиан был поражен. Это, конечно, в духе Руссо, но как резко и смело выражено! Он посмотрел на обложку книги; имя автора — Жан Поль Марат — ему ничего не сказало. Однако с этого дня он заинтересовался Маратом и вскоре сумел о нем кое-что разузнать. Оказалось, что Марат человек уже зрелый, с вполне сложившимися взглядами. Оказалось, что года три назад, находясь в Англии, он выпустил другую книгу, «Цепи рабства», — яркий памфлет против абсолютизма. Он был врачом и физиком, имел звание доктора медицины и совершил ряд выдающихся научных открытий. Но королевская Академия наук отнеслась крайне враждебно к исследованиям Марата, а печать замалчивала его труды. В то время Максимилиан, удивлявшийся Марату, и не подозревал, насколько будущее свяжет его с этим замечательным человеком.
Великий мыслитель Жан Жак Руссо всегда оставался бедняком. Он прожил жизнь бездомного скитальца, полную тяжелого труда, горечи, обид и разочарований. Старость подкралась незаметно. И когда она вдруг нанесла свой роковой удар, дряхлеющий философ, гению которого поклонялись Франция и Европа, немощный и больной, ясно понял, что ему грозит голодная смерть, ибо он больше не в состоянии прокормить себя и жену. Над ним тяготел правительственный указ об изгнании, он ждал со дня на день репрессий и не имел сил ничего предпринять. Отчаяние овладело им. И гордая рука, никогда не принимавшая благодеяний от сильных мира сего, начертала строки, потрясшие тех, кому удалось их прочитать.
Руссо просил о приюте, где бы он смог провести дни своей старости. Он соглашался на любые условия: пусть его держат в заключении, поместят в госпиталь или отправят в пустыню; пусть окружающие его люди будут бездушны и фальшивы — на чистосердечие он не рассчитывает; пусть его одежда будет самой дешевой, а пища — самой простой; все он приемлет с радостью и смирением.
Это воззвание, размноженное в нескольких экземплярах ранней весной 1777 года, он отправил ряду лиц, на содействие которых рассчитывал. На призыв философа быстро откликнулся один из его именитых почитателей — маркиз Станислав де Жирарден.
Среди владений Жирардена имелось поместье Эрменонвиль, расположенное неподалеку от Парижа, на лоне живописных лесов и лугов. Сюда-то и приглашал маркиз бедного философа. В его распоряжение предоставлялся небольшой павильон близ замка, спрятавшийся в тени заросшего парка, природа которого должна была напомнить Жан Жаку пейзажи и образы из его произведений.
Мог ли устоять боготворивший природу Руссо против столь заманчивого предложения? Он согласился воспользоваться гостеприимством маркиза. Эрменонвиль, на который сменял он теперь свой чердак на улице Платриер, стал его последним прибежищем.
Воззвание Руссо не сохранилось в тайне. Оно распространялось по рукам и стало известно многим. Весной 1778 года прочитал его и Максимилиан Робеспьер. Нервы юноши не выдержали. Рыдания сдавили его грудь. Целый день провел он в страшной тоске, среди самых горьких размышлений.
Так вот что! Оказывается, учитель страдал, страдал тяжко, нуждался в помощи, быть может, находился на краю гибели. А он?.. Он, которому учитель дороже всех на свете, в это время торчал перед подъездом его жилища и трусливо ожидал, не решаясь войти. О, если бы он знал, если бы он только мог догадаться! Но что говорить о прошлом? Надо действовать. Встреча с Руссо для него необходима, иначе он все равно не найдет себе места, не узнает покоя. Надо разыскать учителя, где бы он ни был, хоть на краю света. Надо лететь к нему, не останавливаясь ни перед какими препятствиями. Завтра? Нет, до завтра ждать он не может. И Максимилиан, узнав о новом местопребывании Руссо, без промедления отправился в путь.
По густо заросшей, аллее эрменонвильского парка медленно шли двое. Высокий худой старик опирался на плечо хрупкого юноши с бледным лицом и внимательными серыми глазами. Долго длилась их тихая беседа. Они несколько раз успели обойти парк, сидели на траве у острова Тополей, опять гуляли. Взгляд Руссо просветлел, морщины на его челе разгладились. Последние годы он был замкнут и необщителен, с новыми людьми сходился плохо, и здесь, в Эрменонвиле, тщательно избегал докучливых собеседников. Но этот юноша, внешне такой холодный и подтянутый, чем-то взял его. Чем? Быть может, искренностью, которая светилась в его глазах? Невидимая волна взаимного доверия постепенно окутала их. Жан Жак, очень сдержанный в начале беседы, незаметно преобразился. Он чувствовал себя так легко и свободно в обществе этого молодого студента. Студент ищет правду жизни? Ему нужны ответы на все недомолвки в произведениях Жан Жака? Хорошо. Он сообщит ему много такого, о чем не говорил ни с кем. Глубокое внутреннее чутье подсказывало философу, что он передает свои идеи в верные руки. Он всегда верил в молодежь. Будущее, несомненно, за ней. Пусть же этот молодой человек примет его завещание. Только к вечеру, когда прохлада спустилась в аллеи и роса стала появляться на траве, утомленный учитель закончил свои излияния перед неизвестным учеником. Он обнял его на прощание, пожелал успеха в работе и сам закрыл за ним калитку парка.
Что же касается содержания беседы, то оно осталось вечной тайной. О нем знали лишь двое. Один из них — Жан Жак Руссо — умер всего месяц спустя после этой встречи, другой — Максимилиан Робеспьер — навсегда сохранил в своем сердце сказанные ему слова и никому о них не поведал.
Он бежал прямо по кочкам в сгущающейся темноте сумерек. Могучие деревья шумели над головой, то увеличивая, то уменьшая серо-синие просветы неба. Нужно было пересечь лес и выйти на большую дорогу, ведущую к Парижу; здесь можно нанять двуколку или, в крайнем случае, пристроиться на проезжей телеге. Ноги глубоко уходили в мох. Обувь давно промокла, и по телу пробегала мелкая дрожь. Но он ничего не чувствовал. Ему казалось, что он плывет по волнам или парит в прозрачном эфире. За его спиной были крылья. Мысли, перебивая одна другую, сталкиваясь, разлетались в разные стороны, образуя причудливые узоры. Свершилось!.. Теперь он уверен, что все, буквально все, чего пожелаешь очень сильно, сбудется. Сбудутся и мысли учителя, которые стали его мыслями, которые станут мыслями миллионов людей. Глаза Максимилиана широко открыты. Его губы тихо шевелятся.
— О божественный муж! Я видел тебя, я слышал твой голос, я всем своим существом — умом и душою — познал твою Правду! Ты научил меня понимать величие природы и вечные принципы общественного порядка! И я клянусь, что пойду по твоим стопам!.. Пойду прямою дорогой, никогда не сворачивая — с нее!..
Максимилиан резко изменил свои планы на будущее. Когда-то, полный честолюбия, он стремился стать первым учеником и первым студентом, с тем чтобы возможно лучше обеспечить себе карьеру в Париже. Работа в столице с большими возможностями служебного продвижения казалась ему пределом мечтаний.
Теперь он смотрел на жизнь совсем иначе. Нет! Не привлекают его более ни Париж, ни карьера.
Он вернется в свой родной Аррас, в провинцию, к простым людям. Там в повседневных трудах он лучше познает жизнь и принесет несравненно больше пользы. Там, вдали от столичной суеты, в тиши своего кабинета, вдвоем с чернильницей он осмыслит все то, что узнал здесь. Он не знает, что будет дальше, но пока что необходимо сделать именно так. Решение созрело.
И теперь он с нетерпением ждет окончания университета и дня отъезда. Он считает дни и часы. Париж, замкнувшийся в тесноте нескольких улиц, кажется ему все более чужим: душою и мыслями он уже в Аррасе.
Солнечный луч, пробиваясь через щель в ставне, скользнул по подушке и заиграл на лице спящего. Максимилиан сильно зажмурил глаза, потом открыл их и быстро вскочил с постели.
Проспал! Уже девять часов! В Париже с ним этого никогда не бывало. Здесь, в родном доме, среди бесконечных забот и попечений со стороны близких можно совсем разлениться. Максимилиан подошел к столу. Ну, так и есть! Большое блюдо было до краев наполнено еще теплыми сладкими пирогами. О, они знают его слабости и потакают им. Нет, так дело не пойдет! Он все же взял пирог, быстро распахнул окно и снова зажмурился от яркого света, разлившегося по комнате. Спокойная радость наполнила его душу. Как хорошо, как упоительно хорошо!.. Вот он, его родной Аррас, купающийся в лучах утреннего солнца, тихий и лучезарный. Как быстро все меняется в природе! Вчера, в день его приезда, шел дождь и грязь доходила лошадям до щиколоток. Казалось, так будет вечно. И вдруг такой ослепительный сюрприз! Максимилиан взялся за второй пирог. Прищурив слабые глаза, он рассматривал вид, открывавшийся из окна его мансарды. Вид не изменился. Все та же узкая улица Ра-Портер, все те же скособочившиеся домики и шпиль церкви вдали. Но как выросли деревья, теперь роняющие свои вызолоченные уборы! Насколько они стали развесистее! Раньше вот это деревце не достигало окна мансарды, а теперь его ветви уходят под самую крышу!..
Тихо скрипят ступени. Дверь сначала приотворяется чуть-чуть, потом распахивается во всю ширь, и стройная девушка в черном, смеясь, бросается ему на шею. Это сестра Шарлотта. Шарлотта — фактический хозяин семьи, хозяин несколько деспотичный: слишком уж любит она братьев и смотрит на них как на свою безусловную собственность.
Много печального рассказала Максимилиану сестра. Жизнь в Аррасе была нелегкой: скудных средств, которыми помогали родственники — сами люди небогатые, — едва хватало. Бедствия не покидали осиротевшей семьи, смерть не хотела с ней расставаться. Нет больше доброго старика Карроля, вложившего столько души в заботу о внуках; нет младшей сестры хохотушки Генриэтты, с которой когда-то Максимилиан бегал по парку, которой показывал с детской гордостью своих голубей и воробьев, свои драгоценные, заботливо собираемые гравюры.
Да, смерть не дает пощады ни старым, ни молодым, а на долю живых печали и слез выпадает гораздо больше, чем радости и веселья. Максимилиан хорошо знал это.
Можно до бесконечности говорить, вспоминать, плакать и смеяться. Первые дни проходят незаметно, как во сне. Однако не довольно ли? Не в его обычае слишком долго предаваться сладостной лени. Всему свое время. И вот, едва отдохнув после приезда, Максимилиан спешит погрузиться в долгожданную практическую работу. 8 ноября 1781 года его принимают в число адвокатов при совете Артуа.
В то время Аррас давал обширное поле деятельности для адвоката, преданного своему делу, но вместе с тем ставил перед ним с самого начала значительные трудности. Высшей судебной палатой провинции, объединявшей все местные ведомства — общие и королевские, являлся совет Артуа. Коллегия адвокатов при совете состояла из нескольких десятков официальных защитников, которым обычно дел было по горло. Однако при этом наиболее важные и интересные дела разбирались небольшим количеством старых, искушенных адвокатов, оставлявших прочим членам коллегии мелкие повседневные споры и дрязги, на которых довольно трудно было выдвинуться в общественном мнении. Вследствие этого начинающему адвокату, если он не был безразличен к своей деятельности, приходилось не только вести постоянную напряженную работу, но и уметь бороться с интригами собратьев по профессии, добиваясь для себя тех дел, которые наиболее отвечали его наклонностям и интересам. Все эти затруднения пришлось преодолеть и молодому Робеспьеру. Положение его осложнялось еще и тем, что столичное образование и долгое отсутствие в родном городе, равно как и замкнутый, скрытный характер, ставили его особняком среди коллег, злобно шипевших за его спиной и высмеивавших его первые неизбежные промахи.
16 января 1782 года должно было состояться первое выступление Максимилиана в суде. Он ждал этого дня, ждал с нетерпением, но теперь, когда день пришел, не испытывал особенного подъема.
Не то чтобы он боялся. Нет, бояться ему было нечего. Блестяще окончивший Сорбонну, Максимилиан хорошо усвоил юридические науки. Кроме того, он прошел неплохую стажировку у прокурора парижского парламента господина Нолло. Идеи, почерпнутые у Руссо, также были всегда наготове. И тем не менее он испытывал неприятную скованность.
Дело было незначительное и не очень верное. Как отнесется суд к его аргументам? А главное, как примет его аудитория? Робеспьер интуитивно чувствовал дух недоброжелательства, который окружал его благодаря стараниям завистливых коллег. Говорят, что первый успех или неуспех предрекает будущее.
Максимилиан, готовясь отправиться во Дворец правосудия, с особенным вниманием отнесся к своей внешности: отутюжил свой старый камзол, выровнял батистовое жабо, отшлифовал серебряные пряжки на туфлях. Посмотрел в зеркало и остался доволен. Ну, с богом!..
Свое первое дело Робеспьер проиграл, да и выиграть его было трудно. Его противник изощрялся в крючкотворстве, сам казус был также весьма сомнителен. Не это обеспокоило начинающего адвоката. Ему показалось, что он не нашел контакта с публикой.
Действительно, присутствующие на заседании суда были разочарованы его несколько холодной, поучающей речью, изобиловавшей отвлеченными понятиями и чуждой импровизаторского подъема. Эта речь показала некоторые из главных качеств ораторского искусства Робеспьера, сохранившихся за ним на всю его короткую жизнь. Остро, хотя и затаенно, переживая свои неудачи, много работая в дальнейшем над текстами речей и над своей дикцией, будущий депутат Конвента постепенно избавится от ряда ораторских недостатков, вызывавших смех не только в аррасском суде, но и потом, в зале Учредительного собрания. Однако он никогда не откажется от спокойного, лишенного блеска, но убеждающего весомостью своих доводов основного тона речи, который станет неотделимым от Робеспьера-оратора и который народ будет принимать охотнее и внимательнее, нежели пылкую импровизацию Верньо или громовые раскаты необъятного голоса Дантона.
Первая неудача огорчила, но не обескуражила. Терпение, труд, упорство — этому учил великий Руссо. Отступать нельзя. Надо бороться и победить.
Он продолжает свои дебюты и постепенно добивается перелома в настроении своих земляков. Правда, старые его коллеги не делаются более благосклонными, напротив, злоба их увеличивается, но увеличивается она лишь потому, что Максимилиан становится все более популярным адвокатом и оказывается все больше желающих передать свою тяжбу в его руки. Помимо убедительности его защиты и успешного завершения опекаемых им дел, здесь немаловажную роль сыграло и то обстоятельство, что Робеспьер очень осторожно выбирал дела и брался только за те, которые представлялись ему безусловно справедливыми; в противном случае он вежливо, но твердо отказывал своему клиенту, как бы тот ни соблазнял его высоким гонораром.
И вдруг о нем заговорила вся провинция.
Некий гражданин города Сент-Омера по имени Виссери, интересовавшийся вопросами физики и следивший за научной литературой, вычитал где-то о громоотводе, изобретенном незадолго до этого американским ученым Франклином. Восхищенный этим изобретением Виссери стал пропагандировать его среди соседей и сам первым соорудил громоотвод на крыше своего дома. Однако этот акт возымел последствия совершенно противоположные тем, на какие рассчитывал Виссери. «Благодарные» соседи подали на него жалобу, в которой заявляли, что новое хитроумное сооружение сделано специально с целью вызвать пожары в соседних домах. Местные власти, не слишком разбираясь в столь мудреных делах, но весьма склонные к суевериям, охотно вняли доводам жалобщиков и предписали немедленно убрать незадачливый громоотвод. Однако Виссери решил не сдаваться. Он подал апелляцию в высшую инстанцию — аррасскую судебную палату и предложил вести свое дело Робеспьеру. Максимилиан после беглого ознакомления с делом охотно за него взялся, видя в этом весьма удобный повод для публичного выступления против мракобесия и косности, царивших в провинции. В защиту Виссери аррасский адвокат вложил всю свою энергию. Его тщательно продуманная речь вызвала аплодисменты, и дело было выиграно. Позднее, 1 октября 1783 года, Робеспьер написал самому изобретателю громоотвода, находившемуся в то время на территории Франции. К этому письму, восторженно прославляющему Франклина и его открытие, был специально приложен отпечатанный экземпляр речи по «делу Виссери».
«Дело Виссери» было первой серьезной победой Максимилиана. Известность, о которой он некогда так мечтал, переступила через порог его жилища.
Вслед за известностью мог бы прийти и материальный успех. Большинство коллег Максимилиана стремились прославиться прежде всего потому, что слава давала деньги. Еще бы! Известному адвокату выгодные дела сами плыли в руки. Он спокойно мог выбирать те, что давали наибольшие барыши.
Не таков был юный Робеспьер. Гонорар мало его беспокоил. Тот, кого впоследствии справедливый глас народа окрестил «Неподкупным», был бескорыстен с самого начала своей деятельности и зачастую, берясь за тяжбу бедняка, не только отказывался от гонорара, но и сам материально помогал своему клиенту.
Для него принципы были дороже всего на свете. Самыми же главными из них он считал свободу и право на жизнь.
Аррасский епископ, давно благоволивший к Робеспьеру, предложил ему место члена гражданского и уголовного трибунала. Место было завидным. Кроме почета и денег, оно давало много свободного времени и полную возможность для совместительства с адвокатурой.
Максимилиан согласился на предложение епископа и образцово выполнял функции, связанные с его новой должностью, но все же недолго в ней задержался.
Однажды ему пришлось подписать смертный приговор убийце. Улики были неопровержимы, и не оказалось никакой возможности смягчить наказание.
Вернувшись домой, подавленный и разбитый, Максимилиан два дня не прикасался к пище. Он не поддавался никаким утешениям.
— Я хорошо знаю, — говорил он, — что преступник виновен, но осудить на смерть человека… Что может быть более священного и неприкосновенного, чем человеческая жизнь! Защищать угнетенных против угнетателей, отстаивать интересы слабых против сильных, которые эксплуатируют и угнетают их, — вот долг каждого, чье сердце не заражено еще эгоизмом и корыстолюбием. Мое призвание — охранять жизнь человека, а не посягать на нее.
И он без колебаний отказался от выгодной должности.
По ходу своих судебных дел молодой адвокат все чаще и чаще сталкивался, с жизнью простого народа. Ему приходилось защищать крестьян от произвола помещиков. Теперь он видел и понимал многое из того, что раньше как-то ускользало из его поля зрения. Становились ясны причины нищеты, царившей в деревнях, окружавших Аррас. Тяжбы крестьян познакомили Максимилиана с феодальным правом и его последствиями.
Французский крестьянин, в ходе столетий добившийся постепенного освобождения от значительной части тяготевших над ним личных повинностей главным образом за счет сокращения барщины, остался, однако, полностью зависимым от своего помещика по земле. Феодалы были собственниками всей обрабатываемой земли, а крестьяне — лишь ее пользователями. Над крестьянином по-прежнему тяготели многообразные повинности в пользу сеньора. Помимо чинша — фиксированного денежного платежа, крестьянин должен был давать помещику хлебный и другие оброки натурой, доходившие в совокупности до четверти, а в некоторых случаях и до половины снятого урожая. Страшным бичом было сеньориальное право охоты. Крестьянин не только не смел под страхом смерти истреблять зайцев, кроликов, куропаток, разгуливающих по засеянным участкам, но и должен был содержать их, предоставляя им опустошать свои поля и огороды, и даже во время жатвы обязывался оставлять на полях убежища для дичи. Обременительное баналитетное право заставляло крестьянина молоть зерно только на господской мельнице, печь хлеб только в господской печи, давить виноград только в давильнях помещика, уплачивая за все это, разумеется, изрядную мзду. Наконец буквально в каждой мелочи повседневного обихода крестьянин чувствовал тяжелую господскую руку. Переход реки по мосту, переправа на пароме, устройство колодца, перегон стада — все это оплачивалось особыми налогами, идущими в пользу землевладельца.
Рядом с помещиком стояла церковь. Церкви крестьянин платил десятину, причем наряду с обычной, так называемой «реальной» десятиной, заключающейся в отчислении в пользу церкви десятой части получаемых продуктов или доходов, существовали еще «персональная» десятина, «древняя» десятина.
Грабило и государство, своими налогами и поборами поглощавшее до половины дохода крестьянина. При этом королевской администрации в деревне «помогала» крупная буржуазия: генеральные откупщики, взяв у правительства на откуп тот или иной налог, собирали его да еще стремились и себе в карман положить кое-какой барыш.
Неудивительно, что при этих условиях в неурожайные годы крестьяне разорялись целыми деревнями, превращаясь в бродяг и нищих.
Крестьянство было главной силой, расшатывавшей и ослаблявшей феодальный строй. По примеру своих предков, доблестных «жаков», крестьяне XVII–XVIII веков не раз поднимали мощные восстания. Они вспыхивали то там, то тут и зачастую охватывали целые провинции королевства.
Максимилиан читал о крестьянских восстаниях и слышал те пересуды, которые велись в провинции о «бунтах черни». Теперь, зная достаточно глубоко положение крестьян, он все более и более сомневался в бессмысленности и беспричинности этих бунтов. Не были ли восстания справедливой борьбой против жестоких угнетателей? Не находились ли они в соответствии с теорией «естественного права» Руссо? Эти вопросы все чаще и настойчивей приходили в голову.
Характер служебной деятельности Максимилиана содействовал сближению его с рядом представителей аррасской интеллигенции. Он постоянно встречался с ними не только в кулуарах совета Артуа, но и в нескольких провинциальных салонах, где всегда был желанным гостем.
В то время в Аррасе проживали многие из будущих видных деятелей революции; в числе их находились организатор революционных побед Лазар Карно, Дюбуа де Фоссе, впоследствии мэр Арраса, адвокат и ученый Бюиссар, особенно дружески расположенный к семье Робеспьеров, наконец скользкий как уж, в будущем политический оборотень, а пока что скромный монастырский учитель Жозеф Фуше.
Все эти деятели группировались вокруг местной Академии наук и искусств, а также пополняли собой своеобразное литературное общество «Розати». Общество это, получившее название в честь своей патронессы, королевы роз, объединяло, как указывалось в его уставе, «молодых людей, соединенных дружбой, любовью к стихам, цветам и вину». Заседания общества происходили регулярно, в определенные, заранее намеченные дни. На каждом заседании читалось произведение одного из членов общества, после чего следовало обсуждение, и, наконец, все завершалось веселым товарищеским ужином.
Вполне естественным было приглашение молодого адвоката, становившегося известным в городе, в члены этого общества. Общество «Розати», в свою очередь, стало для него преддверием в аррасскую академию, о которой честолюбивый юноша не мог не мечтать.
Провинциальные академии в то время были довольно широко распространены во Франции. Эти местные корпорации, несколько комичные по своим претензиям, без сомнения, играли определенную роль в развитии искусства, литературы и гуманитарных наук. В состав членов академии входили наиболее видные лица провинции, литераторы, художники, философы. Трибуна академии давала возможность высказать свои взгляды с расчетом на то, что выступление будет обсуждено сведущими в данном вопросе людьми. Поэтому прием Робеспьера в члены аррасской академии в 1783 году был для него настоящим праздником. Здесь молодой адвокат мог дать полный простор желанию порассуждать о естественном праве и морали в духе Руссо. Трибуна академии сделалась для Робеспьера органическим дополнением к его адвокатской трибуне. Вскоре действительно он стал постоянным и любимым оратором академии, а затем, в 1786 году, был избран ее президентом.
Вступление в академию дало ему повод произнести речь о несправедливости наказаний, падающих не только на виновного, но и на членов его семьи. Он тщательно разработал эту тему и послал законченное сочинение на конкурс в Королевское общество наук и искусств в Мец. Сочинение это, опубликованное в 1784–1785 годах, было премировано.
Уже в этой ранней работе Робеспьера можно найти мысли, которые впоследствии будут высказаны в Учредительном собрании в Конвенте:
«…Благополучие государств покоится на незыблемом фундаменте порядка, справедливости и мудрости. Всякий несправедливый закон, всякое жестокое учреждение, которое нарушает естественное право, очевидно, не соответствует своей цели, которая состоит в обеспечении прав человека, счастия и спокойствия граждан…»
Так проходили годы. Деля свое время между судом, академией и литературным поприщем, Робеспьер имел лишь очень небольшие досуги. Его обычный распорядок дня был строго лимитирован и почти никогда не нарушался.
Вставал он рано, не позднее шести-семи часов утра, и сразу же садился к письменному столу, за просмотр почты и предварительный разбор материалов очередного дела. В восемь часов приходил парикмахер, чтобы причесать его (в отношении своей внешности Максимилиан неизменно оставался верен себе). После скромного завтрака, снова проработав в тиши кабинета до десяти часов, Максимилиан одевался и уходил в суд. Обедал Робеспьер дома, был очень неприхотлив в выборе блюд и почти не употреблял вина. Выпив неизменную послеобеденную чашку кофе и уделив час-другой прогулке, он вновь запирался в кабинете до семи или восьми часов, а затем остаток вечера проводил среди близких и Друзей.
Максимилиан не любил суетных развлечений провинциальных салонов, был совершенно равнодушен к картам и светской болтовне. Вместо того чтобы участвовать в общем банальном разговоре, он предпочитал забиться куда-нибудь в угол комнаты и углубиться в свои мысли. Погруженный в себя, он был рассеян по отношению к внешнему миру и часто не замечал поклонов и приветствий, чем нажил себе немало врагов.
Но в кругу друзей, среди людей близких и интересных, он совершенно преображался. Этот, по мнению многих, плохо знавших его, мрачный педант и резонер превращался в веселого и остроумного собеседника, а смех его был так искренен и заразителен, что, казалось, мог бы развеселить самого угрюмого меланхолика.
Строгая Шарлотта была обеспокоена: ее старшим братом явно начинало интересоваться дамское общество Арраса. В этом не было ничего удивительного. Юноша, преданный своему делу, недурной собой, всегда так тщательно следящий за своей внешностью, неизменно любезный и вместе с тем задумчивый, грустный, как будто погруженный в какую-то тайну… Разве это не романтично? Разве не мог он стать предметом многих вздохов и надежд? Но Шарлотта волновалась напрасно. Юный последователь Руссо оставался неуязвим для стрел Купидона. Его спартанская душа не знала легкомысленных увлечений и тем более поступков.
Впрочем, Максимилиан вовсе не был бессердечным анахоретом, сторонившимся женщин. Он вовсе не боялся и не избегал их. На знаки внимания он отвечал изысканно-любезными письмами, к которым прилагал отпечатанные экземпляры своих… адвокатских речей (!!!). Пусть вздыхательницы по крайней мере познакомятся с предметом более серьезным, чем легкий флирт!.. Эти послания он щедро прикрывал изысканно-любезными фразами, обличавшими в нем человека тонкого чутья, умеющего со светским изяществом говорить женщинам приятные вещи.
«Есть ли более благородная цель, которой могут служить блеск вашего круга и достоинства вашего сердца, если вы можете столь легкими средствами поощрять рвение того, кто посвятил себя облегчению участи несчастных и невинных…»
Поистине перл витиеватости, достойный галантного XVIII века, века мадригала!
Но сердце его оставалось свободным.
Лишь в 1786 году на жизненном пути Робеспьера появилась девушка, чуть ли не ставшая похитительницей его покоя. Это была мадемуазель Дезорти, милая и скромная уроженка Арраса, отец которой, нотариус по профессии, был женат вторым браком на одной из теток Максимилиана. Молодые люди, знакомые давно, часто встречались и незаметно стали дружны. Кому-то из родственников пришла идея их поженить. Максимилиану шел уже двадцать девятый год, он имел прочное положение и успешно продвигался вперед. Чего же ждать? Не пора ли обзавестись семьей, заняться своим домом и воспитанием детей, то есть зажить так, как живут все порядочные люди его круга? И найдет ли он более подходящую партию, столь удачную во всех отношениях? Шарлотта, вначале колебавшаяся, затем поняла справедливость этих доводов и взяла шефство над юной Дезорти. Максимилиан посмеивался и пожимал плечами. Однако он не имел серьезных возражений против планов родни. Брак казался делом решенным. Его расстроили внешние обстоятельства. Не тихую жизнь провинциального отца семейства готовила судьба молодому аррасскому адвокату!..
Вести из Парижа доходили до провинции не регулярно. Максимилиан с интересом следил за ними. Он видел, что в стране назревают серьезные события. Учитель, по-видимому, был прав.
Не сводя концы с концами, правительство явно начинало метаться. Не помогали никакие ухищрения, острый финансовый кризис поразил абсолютную монархию.
На уплату одних процентов по государственным долгам уходила десятая часть чистого дохода со всей земли во Франции. Один из преемников Тюрго, женевский банкир Неккер, стараясь образумить двор и монарха во имя собственного их спасения, впервые обнародовал отчет о состоянии финансов. Отчет был сфальсифицирован; действительное отчаянное состояние казны умышленно скрыли от народа. И тем не менее даже в таком виде отчет произвел потрясающее впечатление, ибо, впервые приоткрыв чуть-чуть завесу, намекнул обществу на характер и масштабы хищений знати. После этого, разумеется, Неккер тотчас же получил отставку.
Предреволюционный кризис расширялся. Он охватывал страну, протягивая свои щупальца во все сферы общественной жизни. Франция вступала в период революционной ситуации…
Мирному течению жизни Максимилиана Робеспьера было суждено оборваться на грани 1788–1789 годов. Кончалась пора академических сочинений, литературных премий, галантных писем и дружеских бесед. Его страна была накануне страшных потрясений — потрясений, которые должны были поломать и коренным образом изменить судьбу скромного аррасского адвоката, так же как и миллионы других человеческих судеб. Интуитивно он предчувствовал неизбежность этих потрясений и радостно устремлялся им навстречу.
Это произошло в Париже примерно за год до начала революции.
Один академик давал торжественный обед для избранных аристократов и почетных деятелей официальной науки. Общество собралось блестящее. В огромном зале вокруг нескольких столов уютно расположились вельможи, согласные моды ради пококетничать с философией, и философы, многие из которых с легкостью отказались бы от своих убеждений, дабы стать вельможами. Обед удался на славу. Гости вскоре немного захмелели и достигли того блаженного состояния, когда все кажется легким и простым, соседи — милыми и добродушными, женщины — очаровательными, а будущее — безоблачным. Непринужденно лилась общая беседа, подобно игристому вину обдавая участников трапезы брызгами веселья и остроумия. В центре внимания, естественно, были вопросы современности. Изящно говорили об успехах человеческого ума, о близком царстве освобожденного разума, провозглашали тосты за слияние богатства и науки, интеллекта и власти.
Лишь один человек упорно молчал среди оживленного разговора, как бы полностью выключив себя из общего настроения. Его потухшие глаза были полузакрыты, губы плотно сжаты, старое морщинистое лицо перекосила гримаса затаенной скорби. Это был писатель-мистик, семидесятилетний Жак Казот, случайно попавший на званый обед.
Сначала никто не обращал на него внимания, но затем, когда упорство его молчания стало слишком уж подчеркнуто-нарочитым и неприятным, кто-то счел должным осведомиться о причине странного поведения угрюмого старика. Казот вздрогнул, провел дрожащей рукой по лицу, как бы смахивая пелену грусти, и, помолчав несколько секунд, заговорил тихим, усталым голосом. Он сказал, что никак не может разделять общего благодушия, ибо возможно ли предаваться шуткам и каламбурам на краю пропасти? Он смотрит в недалекое будущее и видит страшные потрясения, огненный смерч, который сожжет, испепелит все то, что ныне блистает в ореоле славы и богатства. Он видит опустевшие дворцы и горящие усадьбы, перед ним вереницей проносятся искаженные болью лица, знакомые лица…
Казот вдруг широко раскрыл глаза и впился сухими пальцами в поручни кресла.
— Да, они очень хорошо знакомы, эти лица, ибо многие из них принадлежат находящимся здесь, в зале…
Подвыпившие сибариты переглянулись, ожидая забавного разговора. Сидевший рядом с Казотом известный философ маркиз Кондорсе поставил на стол недопитый бокал, обнял старика за плечи и, улыбаясь, спросил, кого же, собственно, имеет в виду новоявленный пророк? Казот пристально посмотрел на философа.
— Вас, милый маркиз, вас в первую очередь… Я вижу, что вы отравитесь, дабы избегнуть смерти от руки палача.
Кондорсе, продолжая улыбаться, подмигнул окружившим их гостям. Раздался дружный хохот.
А бледные узкие губы старого мистика продолжали шевелиться. Он предсказал астроному Байи, юристу Малербу и ряду других присутствующих смерть на эшафоте. По мере того как он говорил, любопытство разгоралось; смолкли разговоры за соседними столами, и все лица обратились в сторону группы у кресла Казота. Несколько знатных дам, встав со своих мест, чтобы лучше видеть и слышать, устремились туда же.
— Но господин прорицатель, надеюсь, пощадит хотя бы наш слабый пол, не правда ли? — смеясь, воскликнула герцогиня Граммон.
— Ваш пол?.. Вы, сударыня, и много других дам вместе с вами, будете отвезены в телеге на площадь казни, со связанными руками.
Казот поднялся. Его глаза в упор смотрели на герцогиню; его убеленная сединами голова, его физиономия патриарха придавали словам печальную важность. Гостям становилось несколько не по себе.
— Вы увидите, — заметила герцогиня с явно принужденной веселостью, — он не позволит мне даже исповедаться перед казнью.
— Нет, сударыня. Последний осужденный, которому сделают это снисхождение, будет… — Казот запнулся на мгновенье, — это будет… король Франции.
Охваченные неопределенным волнением, все гости встали из-за стола. Как-то вдруг сразу улетучилось легкое опьянение, исчезла веселость. Тщетны были попытки хозяина дома как-либо замять досадный инцидент; вечер был испорчен. И в то время, как угрюмый старик, отвесив церемонные поклоны дамам и кавалерам, спокойно вышел из зала, над обществом, еще несколько минут назад таким веселым и беззаботным, нависла роковая тяжесть молчания…
…Точно ли так произошло все в этот вечер 1788 года, как здесь рассказано? Поручиться за достоверность в деталях нельзя, ибо описан был этот случай одним из его очевидцев после Великой революции, когда Байи, Малерб и герцогиня Граммон давно уже погибли под ножом гильотины, когда все знали, что маркиз Кондорсе отравился, спасаясь от карающего меча революционного закона, когда, наконец, не менее хорошо было известно, что Людовик XVI последним пользовался перед казнью услугами священника, не присягнувшего конституции. Разумеется, нет ничего удивительного, если свидетель «пророчества Казота» и вложил в уста этого мистика, также погибшего в бурные дни революции, некоторые чересчур уж точно сбывшиеся в дальнейшем предсказания. Но, с другой стороны, не надо было обладать сверхъестественным даром прорицания, чтобы накануне революции предвидеть ее наступление, гибель короля и ряда деятелей, связанных со старым миром: все это казалось вполне очевидным для многих мыслителей, живших задолго до описанной сцены.
Фенелон, современник «короля-солнца» Людовика XIV, монарха, при котором блеск французского двора достиг своей наивысшей точки, а абсолютистский режим казался незыблемым, имел смелость характеризовать правительственный аппарат Франции как… «старую, расстроенную машину, которая продолжает действовать в силу прежнего, давно полученного толчка и не замедлит разбиться вдребезги при первом же ударе». Это было написано на рубеже XVII и XVIII веков. Позднее «фернейский патриарх» Вольтер выражал ту же мысль гораздо более определенно, прямо говоря о неизбежности революции, и сожалел лишь, что сам до нее не доживет.
Великий предтеча будущих социальных потрясений Жан Жак Руссо в 1760 году написал слова, глубоко поразившие юного Робеспьера, слова, оценить которые по достоинству можно было лишь много времени спустя: «Мы приближаемся к кризису и к эпохе революции. Я считаю невозможным, чтобы великие европейские монархи существовали еще долго: все они в свое время блистали, а всякое государство, достигшее блеска, находится в упадке. Мое мнение основано, в частности, и на других соображениях, менее общих, чем эта мысль, но высказывать их было бы неуместно, да и без того всякий их видит слишком хорошо…» Воистину знаменательные слова!
Имеющий глаза да увидит! Вот где надо искать ключ к «пророчеству» Казота. Полуслепой мистик попросту сумел разглядеть то, что было очевидно, но от чего нарочито отворачивали свои взоры его гордые собратья по сословию…
Феодальная Европа умирала. Это не была тихая смерть угасания — это был бурный процесс, поражавший то один, то другой гангренозный член, отрывавший его от тела, пожиравший пламенем огня. Но огонь не только пожирал: он уничтожал старое, обреченное, гниющее и возрождал к жизни новое, молодое, прогрессивное.
Феодальный строй давно изжил себя. Мануфактурное капиталистическое производство, зародившееся в большинстве европейских государств в начале XVI века, ломало средневековую цеховщину в городах и поглощало обезземеленных крестьян в деревнях. Оно приводило к неслыханно быстрому развитию производительных сил, оно усложняло классовую структуру общества и обостряло социальную борьбу.
И вот если в прежние времена крепостные крестьяне боролись со своими сеньорами в одиночку и вследствие этого неизменно терпели неудачи, то теперь положение изменилось: против ненавистного строя единым фронтом шли три враждебных ему класса: крестьянство, пролетариат и буржуазия.
Неудержимая волна революционных взрывов катилась по Европе. Нидерландская и в особенности английская буржуазные революции XVI–XVII веков пробили серьезную брешь в твердыне феодализма.
Но старый мир еще дышал. Дряхлеющей, изъязвленной рукой пытался приостановить он стрелки часов. Тщетно. Время брало свое. Уже все было подготовлено для нанесения третьего, сокрушительного удара. Этот удар оказался нанесенным во Франции.
Французская буржуазная революция конца XVIII века недаром получила название «Великой». Она была самой мощной, самой радикальной из числа ранних буржуазных революций в Европе, ее последствия и во внутреннем и в международном масштабе были особенно велики и прогрессивны.
…«Для своего класса, — писал В. И. Ленин, — для буржуазии, она сделала так много, что весь XIX век, тот век, который дал цивилизацию и культуру всему человечеству, прошел под знаком французской революции. Он во всех концах мира только то и делал, что проводил, осуществлял по частям, доделывал то, что создали великие французские революционеры буржуазии…»[1]
Французская революция подготовлялась и зарождалась в специфических условиях. Эти условия в значительной мере предопределили ее характер и силу ее размаха.
Капиталистический уклад, формирование отдельных элементов которого началось во Франции еще в XVI веке, ко второй половине XVIII века окреп и достиг известной степени зрелости.
Быстрый рост новых отраслей промышленности (хлопчатобумажной, шелковой, металлургической) и частичная перестройка старых (полотняной, суконной, мебельной и др.) вели к развитию городов, ощутимому приросту их населения. Вслед за образованием крупных мануфактур типа металлургических предприятий Крезо или суконных Ван-Робэ в промышленность, хотя и медленно, стали проникать машины. И все же наиболее распространенной формой капиталистического производства оставалась рассеянная мануфактура с использованием труда крестьянина-кустаря. Развитие промышленности крепко сковывалось путами феодального режима. Это тормозящее влияние феодализма проявлялось не только в преобладании старого, изжившего себя цехового строя, но и в правительственной регламентации производства, в наличии непреодолимого барьера таможенных перегородок, связанных со спецификой разобщенности и пестроты административных делений тогдашней Франции.
Что касается деревни, — а Франция продолжала оставаться страной по преимуществу аграрной, — то там дело обстояло еще хуже. Сколько-нибудь значительному развитию капиталистического уклада в деревне мешала вековая отсталость сельского хозяйства. Эта отсталость базировалась на застойности феодальных отношений, на крайней дробности земельных участков, мешавшей введению каких бы то ни было технических усовершенствований в способах обработки земли, на задавленности нуждой и умственной темнотой основного производителя — крестьянина.
В таких условиях капитализм не мог развиваться дальше, не взорвав старой реакционной системы феодальных ограничений, тем более что противоречия в области производства непрерывно осложнялись острыми социальными конфликтами, вытекавшими из существа политического строя предреволюционной Франции.
Политической вершиной страны была абсолютная монархия с ее центром — королевским двором.
«Государство — это я», — утверждал король. Внешне монархия казалась неограниченной. Генеральные штаты — сословно-представительное учреждение Франции — не созывались ни разу с 1614 года. Парламенты — высшие судебные магистратуры, чванливые и бессильные, иногда пытались играть в оппозицию с королем, но последний каждый раз оказывался победителем в этой игре. Король лично назначал и смещал министров, объявлял войну и заключал мир, был волен над свободой каждого жителя страны.
Однако неограниченный властитель, по существу, оставался марионеткой в руках господствующего класса. Своим колоссальным могуществом он пользовался главным образом для того, чтобы исполнять волю помещиков и епископов. Эта воля была направлена на угнетение и подавление. Она угнетала всех тех, кто не имел привилегий. Она подавляла все то, что представляло ростки нового, прогрессивного, грозившего устоям обреченного феодального строя. Она направляла карающую руку монархии. Страшные «летр де каше» — тайные приказы за королевской подписью — бросали сотни людей без суда и следствия, в казематы тюрем. Под бдительным и неусыпным надзором королевских агентов находилось всякое свободное проявление человеческой мысли. Печатное слово стерегла строжайшая цензура. Произведения, признанные крамольными, сжигались рукой палача.
Вместе с тем абсолютная монархия была очень дорогим учреждением. Чтобы внушать страх низам и уважение соседям, король должен был ослеплять. Вся жизнь монарха была окружена сложным церемониалом. Его двор, состоявший из верхушки духовенства и избранного дворянства, поражал своим сказочным великолепием. Это великолепие стоило огромных средств. Только на кофе и шоколад к королевскому столу ежедневно затрачивалось больше денег, нежели парижский мануфактурный рабочий зарабатывал, трудясь непрерывно в течение года. На содержание придворного штата, состоявшего из пятнадцати тысяч человек, по официальным данным, уходило около сорока миллионов ливров в год, то есть десятая часть всех государственных доходов. Почти столько же тратилось на выплату пенсий, подарков и других подношений представителям тех же придворных семейств.
Все бремя расходов, равно как и весь гнет репрессий, ложилось на плечи третьего сословия.
«Что такое третье сословие?» — писал аббат Сиейс в своей брошюре, вышедшей незадолго до революции. «Все. Чем оно было, в политическом отношении до с их пор? Ничем». Слова эти принесли известность Сиейсу, и действительно, трудно было более метко и лаконично определить существо и статус податного сословия в предреволюционной Франции.
Оно было всем, ибо состояло из людей, которые творили, трудились, создавали жизненные блага или организовывали процесс их созидания.
Оно было ничем, ибо монархия и привилегированные полностью устранили его от участия в политической и общественной жизни страны.
В его состав входили двадцать один миллион крестьян, сотни тысяч ремесленников, кустарей, мануфактурных рабочих, десятки тысяч предпринимателей, финансистов, торговцев.
Интересы всех этих социальных слоев и классов были крайне неоднородны, а то и противоположны. Но все они имели общего жестокого и беспощадного врага: абсолютизм и покровительствуемые им сословия. Пока абсолютизм сковывал их, пока привилегии благородных тяжелыми цепями тянули книзу, все они волей-неволей должны были оставаться союзниками, ибо победу можно было одержать лишь в результате объединения всех сил, противостоявших феодализму.
И третье сословие было готово к тому, чтобы выступить единым фронтом. Поскольку крестьянство — основная масса народа — по самой своей социальной природе не могло возглавить общего движения, а формирующийся рабочий класс был еще очень слаб и незрел, естественно, что руководство всеми социальными силами, входившими в состав податных, приняла на себя буржуазия. Ей было суждено стать гегемоном в грядущей революции, она же рассчитывала использовать для себя и все завоевания этой революции.
Предреволюционный конфликт начался с кризиса «верхов». Первым вестником грядущих потрясений, первым глубоко всколыхнувшим все общество проявлением краха феодально-абсолютистского строя оказался государственный дефицит, сначала лишь испугавший, а затем прочно зажавший в тиски монархию в царствование Людовика XVI. Дефицит был явлением неизбежным. Его хорошо подготовили предшествующие десятилетия, в особенности последние годы «многолюбимого» Людовика XV, короля, которому приписывали весьма характерное изречение: «После нас — хоть потоп!»
Новое царствование на первых порах кое-кому казалось началом новой эры. Это была иллюзия. Двор быстро разделался с дальновидными государственными людьми вроде Тюрго или Неккера. Траты непомерно росли. Легкомысленная и властная Мария-Антуанетта, которую народ наградил титулом «мадам Дефицит», вернула двору внешний блеск времен «короля-солнца». Одно празднество сменяло другое, балы чередовались с пышно поставленными театральными представлениями, королевская охота поражала великолепием, придворным давали огромные пенсии и подарки.
А денег в казне не было…
Страшный государственный дефицит неуклонно рос. С миллионов счет переходил на миллиарды. Впрочем, правительство не интересовалось установлением точной цифры дефицита. Двор требовал новых средств, и эти средства нужно было доставать любыми путями, остальное было совершенно безразлично.
Но вот наступил момент, когда государственная казна очутилась перед фактом невозможности уплаты процентов по долгам, без чего нельзя было заключать новые займы, а без займов абсолютная монархия, оказавшаяся на грани банкротства, не могла уже более существовать.
Хитрый царедворец, министр Калонн придумывает выход, напоминающий басню о Тришкином кафтане: он выколачивает все подати за несколько лет вперед, что дает возможность уплатить проценты по старому долгу и заключить новый заем. Полученные деньги Калонн превратил в золотой дождь, которым щедро осыпал изумленный двор. Догадливый министр прослыл кудесником, успел покрыть под шумок свои личные долги, достигавшие двухсот двадцати тысяч ливров, но на этом, собственно, «чудо» и кончилось. Страшная яма дефицита вскоре вновь открылась перед монархией; она была еще глубже и страшнее, нежели прежде.
Правительству приходится очень и очень задуматься над перспективами ближайшего будущего. Король, которого тормошит и изводит королева, в свою очередь, не дает покоя Калонну, требуя, чтобы были найдены средства для покрытия дефицита и, главное, для новых трат. Министр напряженно думает. Собственно говоря, в прежние добрые времена, когда монарх оказывался в столь затруднительном положении, вотировался чрезвычайный налог, на средства которого срочно залатывали прорехи; но подобный налог могло вотировать лишь одно из специально для этого созываемых сословно-представительных учреждений: либо собрание нотаблей, либо Генеральные штаты. Собрание нотаблей гораздо более устраивало корону, ибо нотабли — лидеры привилегированных и немногочисленные представители третьего сословия — вызывались королем поименно, в то время как в Генеральные штаты делегаты трех сословий избирались самим населением. И Калонн предлагает Людовику XVI вызвать нотаблей.
И вот в 1787 году нотабли созваны. Учитывая, что в данном случае сбором одного экстренного налога вопрос не разрешится, Калонн волей-неволей оказывается вынужденным вспомнить планы Тюрго. Он осторожно ставит перед нотаблями проект изменения налоговой системы, который даст возможность казне собирать регулярные налоги в большем объеме, чем прежде. Для этого часть налогов должны будут уплачивать сами привилегированные сословия. Действительно, кому же помочь дворянской монархии, как не дворянству, в интересах которого она существует!
Но принцы, герцоги и епископы, которые привыкли много брать, но не имели обыкновения давать, смотрят на это совсем иначе. Они возмущены. Нет, они не могут поступиться своей важнейшей привилегией, они не станут платить ни одного су, ибо уплата налога — это дело податного, подлого населения, всех этих грязных торгашей и мужиков. Оскорбленные в своих кровных принципах, нотабли-привилегированные не хотят понимать своего короля, и последнему не остается ничего другого, как распустить их.
Этот на первый взгляд парадоксальный, а по существу в данных условиях вполне закономерный конфликт между правительством и высшими сословиями был прологом великой драмы, являясь лишь одной из форм проявления общего безысходного кризиса всей феодально-крепостнической системы хозяйства предреволюционной Франции.
Действительно, финансовый крах, охвативший в 1788–1789 годах правительственные круги, тесно переплетался с кризисом, наступившим в эти же годы в промышленности и торговле, и со страшным неурожаем и голодом в деревне. Народ проклинал своих поработителей и массами поднимался на борьбу. Конец 1788 года и начало 1789 года были ознаменованы целой волной крестьянских и плебейских восстаний, охвативших многие провинции и города, не исключая столицы.
Теперь даже двор понял, что без податного обложения имений дворянства и духовенства не обойтись. Это может стать единственным средством, позволяющим оттянуть приближение страшных событий.
Однако все усилия Бриенна, нового министра финансов, провести это обложение не могли сломить сопротивления представительства привилегированных — парламентов. Парижский парламент категорически отказался зарегистрировать королевский эдикт о новых формах налогов, причем — случай беспрецедентный в истории — не помогло даже заседание с участием короля. Желая дать решительный отпор правительству, парламентарии торжественно объявили, что право утверждать новые налоги принадлежит исключительно Генеральным штатам.
Так высшие сословия в погоне за сохранением своих привилегий нанесли страшный удар своей собственной опоре — абсолютной монархии. Дорого им пришлось расплачиваться впоследствии за эту ошибку.
Между тем требование созыва Генеральных штатов, впервые выдвинутое парижским парламентом, вскоре сделалось лозунгом всей нации. И вот правительство под дамокловым мечом банкротства, среди грозного ропота народа, ежеминутно готового начать всеобщее восстание, решило пойти на эту крайнюю меру. Одновременно король дал отставку Бриенну и вновь пригласил на пост министра финансов популярного среди третьего сословия Неккера. Королевский эдикт объявил созыв Генеральных штатов сначала на 27 апреля, затем на 5 мая 1789 года.
Слухи о предстоящей сессии Генеральных штатов быстро распространялись по Франции. Они достигли Арраса еще летом 1788 года. Город был охвачен волнением. В учреждениях, в салонах, на улицах без конца обсуждали возвращение к власти Неккера и перспективы на будущее. Один лишь Максимилиан Робеспьер не участвовал в этой всеобщей суете. Он заперся на несколько дней в своей мансарде. Когда он вышел оттуда, его лицо было бледнее обычного. В руках он держал аккуратно перевязанную рукопись — свой ответ на текущие события. Это было воззвание к народу Артуа о необходимости коренного преобразования провинциальных штатов. Полное гневных обличений и политических выпадов, новое сочинение Робеспьера резко отличалось от его прежних конкурсных работ и академических докладов.
«…Нашим штатам, — писал Робеспьер, — нет дела до нужды и нищеты задавленного всякого рода поборами народа; у них не находится денег, чтобы дать народу хлеб и просвещение, но они необычайно щедры, когда требуется отпустить огромную сумму денег губернатору, которому понадобилось выдать замуж дочь… Наши деревни полны обездоленных, которые в отчаянии поливают слезами ту самую землю, которую они понапрасну возделывают в поте лица. Благодаря нищете большая часть крестьян опустилась до такой степени, когда человек, всецело поглощенный заботами о поддержании своего жалкого существования, становится уже неспособным сознавать свои права и устранить причины своих несчастий…»
Выход из создавшегося положения заключается, по мысли автора, в коренной реформе штатов Артуа, в превращении их в истинное народное представительство. Только в этом случае штаты смогут противостоять злоупотреблениям администрации и действительно заботиться о жизни народа. Эта реформа должна произойти сейчас, немедленно, ибо «настал момент, когда искры священного огня дадут каждому жизнь, смелость и счастье!».
В прежнее время за выпуск подобной брошюры тюрьма в одинаковой мере угрожала бы и автору и издателю. Однако времена меняются, дух близкой революции уже витает повсюду, и две с половиной тысячи аналогичных брошюр появляются в разных концах Франции к зиме 1788 года.
Но вот прошла эта страшная голодная зима, и раннее весеннее солнце поднялось над Аррасом. 17 марта 1789 года старшины города торжественно объявили, что жители, принадлежавшие к третьему сословию, должны собраться в понедельник 23 марта в семь часов утра в церкви аррасского коллежа для первичных выборов.
Максимилиан Робеспьер единогласно прошел через все инстанции: он был выдвинут сначала в качестве одного из двадцати четырех выборщиков от третьего сословия Арраса, затем вместе с последними участвовал в объединенном собрании с уполномоченными от сельских сходов, где ему было поручено составить сводный наказ от жителей городов, местечек и деревень избирательного округа, и, наконец, был избран общим собранием выборщиков третьего сословия всей провинции Артуа как депутат в Генеральные штаты.
Наказ, составленный Робеспьером, кратко формулировал программу, с которой депутат Арраса должен был выступить в Национальном собрании. Программа эта сводилась к следующему: возможность для всех граждан к занятию любой государственной должности, гарантии литой неприкосновенности; полная свобода печати, веротерпимость, пропорциональная разверстка налогов, устранение всех привилегий и злоупотреблений, ответственность агентов правительства, ограничение прав исполнительной власти.
Так, облеченный доверием своих земляков, готовый без страха и сомнений претворять в жизнь теоретически обработанные и продуманные принципы, снова собирался Максимилиан Робеспьер в путь, не без сожалений расставаясь с любимыми занятиями и родным городом. Но, разумеется, эти сожаления отступали перед надеждами и планами на будущее. Впереди виднелось неизмеримо большее, чем оставалось позади, впереди была Революция.
3 мая 1789 года, незадолго до захода солнца, на той же стоянке дилижансов, которая встретила его семь с половиной лет назад, Максимилиан Робеспьер, одетый в черный, доверху застегнутый камзол, неизменно аккуратный и напудренный, сдержанно здоровался с семью другими депутатами провинции Артуа, готовившимися вместе с ним покинуть Аррас.
Вот дилижанс подан, вот размещены вещи, и восемь пассажиров заняли свои места. Закрыта дверца, убрана подножка, прозвучал рожок почтальона — и тяжелая карета, громыхая вдоль улицы Сент-Обер, поплыла к Амьенским воротам.
Робеспьер покидал Аррас тридцати одного года без трех дней. Его ожидали Версаль и Париж, «малые забавы» и великие дела, тяжелые труды и неувядаемая слава.
Канун революции соединял его судьбу с судьбой двадцати шести миллионов людей, населявших старую Францию.
Версаль, 24 мая 1789 года. Сумерки. Неуютная, почти пустая комната в квартире на улице Этан, 16. За столом — Максимилиан Робеспьер, перед ним — бумага и чернила. Он задумался и рассеянно водит пером по чистому листу.
Сегодня, наконец, он один и может собраться с мыслями. Его сожители, почтенные фермеры Пети, Флери и Пейян, ушли осматривать город. Робеспьера мучит долг. Перед отъездом из Арраса он дал слово своему коллеге Бюиссару, с которым его связывали близость взглядов и обоюдная симпатия, подробно писать обо всем, что касается общественных дел. Еще бы! Ведь он теперь представляет интересы своего города и всей провинции здесь, в сердце страны, куда жадно направлены взоры и уши всех; а ведь он видит и слышит больше, чем другие, он сам принимает участие в великом эксперименте. Кому же, как не ему, уведомлять родной Аррас о том, что происходит в Версале! От Бюиссара узнают и другие, узнают все, что он напишет об этих замечательных днях. Но обещать было легко, а выполнить — увы! — весьма трудно. С того момента, как Максимилиан очутился в Версале, он буквально закрутился в вихре разнообразных дел и событий.
Прежде всего аррасские депутаты прибыли сюда чуть ли не с опозданием. В то время как заканчивалась подготовка для заседаний огромного зала дворца «Малых забав», а из Парижа срочно перебрасывались «для охраны господ депутатов» королевские войска, только что подавившие восстание рабочих Сент-Антуанского предместья, Робеспьер и его коллеги искали пристанища, которое найти в эти дни в Версале было не так-то легко. Они остановились сначала в отеле Ренар, на улице святой Елизаветы, а затем четверо из них, в том числе и Максимилиан, перебрались в квартиру на улице Этан.
Между тем события шли своим чередом. Наступило 5 мая, от которого так много ждали и после которого были так разочарованы. День сменял день, заседания, совещания, кулуарные разговоры, волнения… Короче говоря, за все это время Максимилиан написал своему аррасскому адресату лишь одно коротенькое и мало о чем говорящее письмо. Долг надо погашать. Робеспьер обмакивает перо в чернила и выводит первую фразу:
«Пора, мой дорогой друг, нарушить молчание, которое обстоятельства заставляли меня хранить до сих пор, и удовлетворить ваше любопытство или, вернее, ваши патриотические чувства, сообщив вам о событиях, совершившихся вплоть до сегодняшнего дня в Национальном собрании…»
Робеспьер улыбается. Пока что еще официально такого названия не существует, пока что сословия заседают отдельно, а депутаты третьего сословия величают свою палату «коммунами», или «общинами»— на английский манер. Ему, Робеспьеру, принадлежит идея назвать собрание «Национальным», и он уверен, что эта идея победит.
Но о чем же писать дальше? Излагать ли все по порядку, начиная с момента торжественного открытия Штатов? Рассказывать ли, как выглядели депутаты-дворяне в роскошных парчовых кафтанах, расшитых позументами мантиях и шляпах, украшенных страусовыми перьями, и представители третьего сословия — адвокаты, врачи, ученые, буржуа — все в одинаковых черных костюмах, настоящей униформе присяжных стряпчих? Описывать ли дворец «Малых забав», его галереи, огромный зал заседаний с королевским креслом под балдахином и неподвижными гвардейцами между колоннами? Или, быть может, сообщить о том унижении, которому подверглись депутаты третьего сословия, когда их стали пропускать в зал через маленькую заднюю дверцу, создавая давку и сутолоку, в то время как привилегированные вместе со своим монархом не спеша проходили через огромный парадный вход и занимали места, посмеиваясь над положением своих оскорбленных коллег?
Все это свежо в памяти, но в этих ли внешних формах суть дела? Теперь Робеспьер прекрасно понимал существо хитро задуманного маскарада и истинные планы обожаемого монарха. Все прояснилось после заседания 5 мая, тронной речи короля и выступлений министров. Двор и представители третьего сословия говорили на разных языках и видели как настоящее, так и будущее совершенно по-разному. Собственно говоря, королю нужно было лишь вырвать деньги, добиться утверждения нового займа и новых налогов, а затем можно и распустить Штаты. А для того чтобы наиболее безболезненно добиться этого, нужно было с самого начала взять Штаты, или, вернее говоря, третье сословие, в свои руки. С этой целью было решено сохранить почти все старинные обычаи и процедуры, от формы одежды депутатов до способа голосования включительно. Само собой полагалось, что депутаты будут собираться по сословиям, каждое сословие, как и в прежние времена, составит обособленную палату, заседающую отдельно и отдельно принимающую решение по любому обсуждаемому вопросу. Таким образом, каждое сословие представляло бы один голос, а так как привилегированных сословий было два, то они во всех решениях имели бы большинство против одного голоса третьего сословия. При такой системе голосования единственная уступка, которую сделало правительство народу, — двойное число мест для депутатов третьего сословия (шестьсот против трехсот на каждое из привилегированных сословий) — разумеется, теряла всякий смысл. Абсолютная монархия могла надеяться, что теперь Штаты проведут любое угодное двору и знати предложение и в первую очередь предложения, направленные на дальнейшее закабаление и ограбление народа.
Но правительство и привилегированные не рассчитали своей игры. Они не учли того простого факта, что народ начал распрямлять спину. Депутаты третьего сословия пока были готовы сносить мелкие уколы самолюбию, но эта податливость не должна была сеять иллюзий. Уступая двору в мелочах, они отнюдь не собирались уступать в главном; представляя почти исключительно буржуазные слои, они чувствовали за собой поддержку всего народа, и это делало их гораздо более решительными, чем могли предположить король и его окружение. Если король хлопотал о налогах, то буржуа думали о реформах, причем реформ этих они ждали не от монаршей милости, а от своей собственной решимости. Поэтому депутаты третьего сословия стремились не только использовать двойное число своих депутатских мандатов, — а это было возможным лишь при поголовном, а не при посословном голосовании, — но и показать себя именно тем, чем они считали себя, то есть представительством всей нации.
На этой почве — возник первый конфликт, который затем породил множество других, а пока что совершенно парализовал деятельность Генеральных штатов. Депутаты согласно регламенту должны были прежде всего приступить к проверке своих полномочий. Но тут-то и всплыл вопрос: как будут проверяться полномочия, всеми ли депутатами сообща, или же по сословиям, порознь? Уже 6 мая депутаты двух первых сословий ответили тем, что приступили к проверке, собравшись в отдельных помещениях. Что было делать депутатам общин, как называли себя отныне избранники третьего сословия? Если бы они признали совершившийся факт и также конституировались в отдельную палату, то этим бы сразу сдали все позиции, и придворная камарилья могла бы удовлетворенно потирать руки. Депутаты общин решили, что следует ждать. Они бесплодно прождали несколько дней и после этого послали парламентеров к двум привилегированным сословиям, приглашая их объединиться для совместной проверки полномочий.
Перо Робеспьера все быстрее и быстрее скользит по бумаге, страница за страницей покрываются его ровным красивым почерком. Он описывает, как дворянство решительно отказалось от совместного заседания, как духовенство заняло более осторожную позицию и выделило своих комиссаров для переговоров с представителями дворянства и общин. Тогда депутаты третьего сословия поставили на обсуждение два проекта. Один из них, высказанный протестантским пастором Рабо де Сент-Этьеном, сводился к тому, что общинам следует избрать комиссаров для совещания с комиссарами дворянства и духовенства.
Другой, выдвинутый реннским адвокатом Ле-Шапелье, предлагал объявить, что общины признают законность лишь тех депутатских мандатов, которые будут проверены на совместном заседании. Если и после этого привилегированные будут проявлять упорство, общинам следовало провозгласить себя Национальным собранием, а отколовшихся представителей дворянства и духовенства вычеркнуть из депутатских списков. Но лидеры общин были еще слишком не уверены в своих силах, чтобы согласиться на это радикальное предложение, и в подавляющем большинстве поддержали проект Рабо де Сент-Этьена. Тогда Робеспьер, которому этот проект внушал непреодолимую антипатию, решил поправить дело и выступил со своим предложением, близким к проекту Ле-Шапелье, но более учитывающим настороженное состояние депутатов общин.
По его мнению, следовало через печать обратиться с братским приглашением к дворянству и духовенству. Хорошо зная о настроениях приходских священников, Максимилиан не без оснований рассчитывал на то, что они присоединятся к общинам. Их примеру могла последовать и часть дворян. Вот тогда-то, опираясь на твердое большинство, можно было спокойно пренебречь отклонившимися аристократами и объявить себя Национальным собранием.
Робеспьер поднимает перо от бумаги и, остановив взгляд на мерцающем пламени лампы, задумывается. Ведь проект был, по существу, совсем не плох, но его не вынесли даже на обсуждение под предлогом, что подан он слишком поздно. Это была одна из первых неудач во дворце «Малых забав». А сколько их будет еще?.. Но пламя лампы не дает ответа на этот вопрос, и, вновь опустив глаза к бумаге, усталый депутат продолжает письмо.
…Время приближается к полуночи. Давно уже возвратились сожители Робеспьера, они говорили шепотом и двигались чуть слышно, чтобы не помешать ему, но сейчас и они затихли. Рука устала, мысль работает не так ясно, как несколько часов назад. Пора кончать…
Через несколько минут маленький домик на улице Этан теряет последний желтый глаз, и мирный сон окутывает его.
Следующее утро, 25 мая, не принесло ничего нового. Робеспьер с восьми часов находился на своем боевом посту — в зале заседаний дворца «Малых забав», который в эти дни стал настоящей цитаделью третьего сословия. Несмотря на раннее время, зал был полон депутатов вперемежку с публикой. Депутаты еще плохо знали друг друга, они знакомились в спорах, стычках и кулуарных беседах. Избирая во временные председатели старейших своих коллег, они проводили часы, свободные от споров, в ожидании, обсуждении мелких инцидентов и политических новостей. Всех разбирало нетерпение. Шутка сказать, ведь уже двадцать дней тянулось вынужденное бездействие, в то время как нация ждала больших дел и важных решений. Некоторые депутаты-провинциалы использовали свободное время для прогулок по Версалю, осматривая те из его чудес, которые были доступны для обозрения. Бросалось в глаза, что значительная часть депутатов — не менее трети, во всяком случае, — отказалась от черной униформы — внешнего отличия, навязанного двором третьему сословию, — и стала одеваться соответственно своим вкусам и достаткам.
В центре зала находился длинный стол, за которым сидело несколько человек. По обе стороны стола амфитеатром располагались скамьи депутатов, но большая часть депутатских мест была пустой. Члены Собрания прогуливались или стояли группами в разных концах зала; некоторые просматривали тексты своих выступлений, другие безмолвно размышляли или слушали соседей.
Нельзя было не заметить, что некоторые депутаты уже пользовались известностью и влиянием, явно претендуя на роль лидеров Собрания. Особенно выделялся один человек, высокого роста, широкоплечий, толстый, с большой головой, казавшейся еще большей благодаря громадной завитой и напудренной шевелюре. Лицо его, обезображенное оспой, но выразительное, невольно приковывало к себе внимание, говорило о силе, выдавало горячий, необузданный темперамент. Одет он был преувеличенно модно; в глаза бросались слишком большие пуговицы на камзоле и такие же пряжки на туфлях. Это был знаменитый граф Мирабо, деклассированный аристократ, избранный по спискам третьего сословия Прованса. Весьма щепетильный в вопросах нравственности, Робеспьер недаром заклеймил его репутацию. Она была скандальной. Происходивший из богатой аристократической семьи, Габриель Оноре Мирабо значительную часть своей молодости промыкался по тюрьмам, куда усердно водворял его родной отец за колоссальные долги и безнравственную жизнь. Затем Мирабо скитался по Европе, плел политические и любовные интриги, много писал. Он отличался исключительным ораторским даром и поражал современников громовыми выпадами против абсолютизма. Однако больше всего на свете этот человек любил почет, деньги и наслаждения. Теперь он готов был употребить весь свой незаурядный талант, чтобы, лавируя между Собранием и двором, обманывать первое и добиваться денег и почестей у второго.
Неподалеку от Мирабо, среди группы оживленно беседующих депутатов, стоял, скрестив руки на груди, элегантно одетый юноша. Красивое удлиненное лицо его искривила насмешливая улыбка, а осанка была чересчур важной для слишком юных лет. Он небрежно прислушивался к всеобщему разговору. Это был депутат провинции Дофинэ, гренобльский адвокат Антуан Барнав. Сын состоятельных родителей, уделивших большое внимание его воспитанию и образованию, по матери связанный с провинциальным дворянством, Барнав много читал и размышлял; впоследствии из-под его пера выйдут небезынтересные социологические этюды, ярко характеризующие взгляды и упования представленных им кругов либеральной буржуазии. Собрание уже заметило этого юношу и оценило его импровизаторские способности; сам Мирабо заигрывал с ним, стараясь привлечь его на свою сторону. Однако Барнав холодно отверг эти ухаживания, как и попытки к сближению, идущие со стороны его земляка, консервативного Мунье. Честолюбивый гренобльский адвокат не собирался играть вторых ролей и ждал подходящего момента для того, чтобы сколотить свою группировку в Собрании.
Среди других депутатов несколько робко и неловко чувствовали себя, как можно было заметить по их поведению, «новички» — двадцать депутатов третьего сословия Парижа, избранные с опозданием и только сегодня впервые появившиеся на заседании общин. Впрочем, в числе новоприбывших были деятели, хорошо известные не только членам Собрания, но и многим из зрителей, которые указывали на них пальцами и шепотом произносили их имена. С особенным любопытством разглядывали аббата Сиейса, невысокого человека в скромном черном костюме с презрительной миной на холодном, надменном лице. Этот «Магомет революции», как окрестил его Мирабо, прославился своей брошюрой о третьем сословии, вышедшей накануне выборов в Генеральные штаты. От умного аббата многого ожидали. Действительно, на первых порах своей депутатской деятельности Сиейс будет очень активным, стремясь даже взять на себя роль идеолога революции. Преданный идеям крупной буржуазии, он станет неоднократно выступать в Собрании с различными проектами, некоторые из которых, например проект нового административного устройства Франции, окажутся весьма плодотворными. Однако ход революции вскоре разочарует осторожного Сиейса. Он замолчит и, сберегая себя для будущего, прочно осядет в «болоте» — трусливой и безгласной части Собрания, всегда занимающей выжидательную позицию.
Другим депутатом из числа вновь избранных парижан, привлекавшим всеобщее внимание, был Жан Байи. Худощавый человек в форменном костюме третьего сословия — этот костюм он, как любитель «порядка», будет сохранять дольше большинства своих коллег, — Байи обладал некрасивым сухим лицом, временами светившимся, однако, простодушной мягкостью и благородством. Сын парижского виноторговца, готовившийся сначала к духовной, а затем к адвокатской карьере, Байи пренебрег и тем и другим, увлекшись научными занятиями в разных сферах и прежде всего в области астрономии. Он был членом трех литературных и ученых академий Парижа и пользовался большим уважением буржуазной интеллигенции столицы. Основным свойством этого очень осторожного и житейски опытного человека было умение организовывать и сдерживать, умение, быстро оцененное крупной буржуазией.
Таковы были лидеры Собрания общин, готовившегося стать Национальным собранием. Все они были ставленниками крупной буржуазии, все придерживались умеренных взглядов и лишь иногда, с целью добиться поддержки народа, кокетничали левыми фразами, боясь, впрочем, этого народа больше чем огня и предпочитая в конечном итоге сговор с абсолютизмом любому соглашению с плебейскими массами.
Принадлежал ли Максимилиан Робеспьер к этой плеяде известных депутатов? Несмотря на то, что он уже выступал несколько раз, его пока не знали или не пожелали знать. Подобно тому как в родном Аррасе он не сразу завоевал признание своей адвокатской деятельности, так и здесь, в зале дворца «Малых забав», ему пришлось много говорить, прежде чем его захотели услышать. А между тем Робеспьер чутко реагировал на события, стремился найти решения запутанных вопросов, и — это главное — он видел острее и глубже, чем его гордые коллеги, зачастую в своих внешне броских речах не шедшие дальше банальных истин. Но Робеспьер оставался деятелем будущего в этом утверждающемся Собрании буржуазии. Он говорил другим языком, чем было принято. Его устами вещал Жан Жак Руссо, великий демократ, взгляды и понятия которого были глубоко ненавистны крупным собственникам.
Впрочем, аррасский депутат знал, что делает. Он мало думал о своих слушателях в Собрании и, обращаясь к ним, всегда обращался к народу. Именно народ, народные нужды и интересы, народные мечты и стремления всегда были в центре его внимания, всегда звучали лейтмотивом его речей.
Майские дни сменились июньскими, а основной вопрос, парализовавший деятельность Генеральных штатов, мало продвинулся вперед, хотя шел явно в том направлении, которое предсказал ему Робеспьер. Наконец 12 июня депутаты общин, отчаявшись в получении удовлетворительного ответа на свои предложения, начали самостоятельную проверку депутатских полномочий. Как и можно было предполагать, привилегированные сразу насторожились. В палате духовенства произошел давно намечавшийся раскол, и сначала трое, а затем еще шестнадцать союзников из низшего духовенства примкнули к общинам. Тогда 17 июня, после выступления аббата Сиейса, опираясь на подавляющее большинство голосов, общины провозгласили себя Национальным собранием и заговорили языком верховной законодательной власти.
Первым актом Собрания было постановление, явно угрожавшее двору: устанавливалось, что существующие налоги могут взиматься только с санкции Собрания; если же его попытаются распустить, то всякое требование налогов будет считаться незаконным.
До сих пор король и двор выжидали, не вмешиваясь в борьбу сословий, вполне уверенные, что время работает на них. Теперь, когда третье сословие дало им такой позорный пинок, когда стало ясно, что дворянство и в особенности духовенство не смогут впредь проводить прежнюю политику обструкций, правительство решило изменить тактику. Когда утром 20 июня депутаты, как обычно, собрались у дворца «Малых забав», чтобы провести очередное заседание, оказалось, что вход во дворец закрыт и охраняется королевской гвардией. Король лишал непокорных членов Собрания возможности работать, отобрав у них помещение! Но подобным актом все более и более смелевших депутатов остановить было нельзя. На помощь им пришел народ. Население Версаля дружно поднялось на защиту избранников нации, взяло их охрану на себя и указало на помещение, где можно собраться. Это был огромный пустой зал для игры в мяч. Депутаты, сопровождаемые народом, заняли зал. Здесь была дана торжественная клятва, ставшая знаменитой: общины поклялись не прекращать своих заседаний до тех пор, пока не выработают текст конституции — закона, кладущего предел тирании абсолютизма. Текст клятвы был предложен Робеспьером и тремя другими депутатами провинции Артуа. После этого смелого акта духовенство почти полностью присоединилось к Национальному собранию, за духовенством последовало несколько представителей дворян, а в самой дворянской палате образовалась большая группа депутатов во главе с герцогом Орлеанским, также требовавшая воссоединения.
Теперь двору было над чем задуматься. Это означало почти поражение. Для того чтобы спасти остатки престижа и сохранить какие-то надежды на осуществление своих планов, правительство должно было нанести сильный ответный удар, и нанести его немедленно. По совету своего окружения Людовик XVI назначил на 23 июня в том же зале дворца «Малых забав» новое королевское заседание. Депутатам было предложено надеть те же костюмы, что и в день открытия Генеральных штатов, и так же посословно, как и тогда, занять отведенные для них места в зале. Казалось, повторялся день 5 мая. Грозным голосом король провозгласил свой приговор происшедшему за этот срок. Он отменил все постановления общин, объявил ликвидированным Национальное собрание, подтвердил все права церкви и феодалов и приказал депутатам немедленно разойтись, с тем, чтобы конституироваться по сословиям, в отдельных отведенных для этого помещениях. Воцарилось гробовое молчание. Король, придворные, а вслед за ними дворянство и большая часть духовенства покинули зал. Но депутаты третьего сословия остались неподвижны. Никто из них и не подумал тронуться с места. Прошло некоторое время, и на пороге зала появился обер-церемониймейстер маркиз Дре-Брезе. Он удивленно оглядел депутатов и напомнил их председателю Байи о приказе короля. Байи с достоинством ответил царедворцу:
— Милостивый государь, я назначил на сегодняшний день заседание Национального собрания, и я должен настойчиво защищать право Собрания свободно совещаться.
Дре-Брезе медлил. Тогда к нему подскочил горячий Мирабо и, указывая на дверь, прокричал:
— Ступайте и скажите вашему господину, что мы здесь — по воле народа и оставим наши места, только уступая силе штыков!..
После этого обер-церемониймейстеру не оставалось ничего другого, как удалиться. Не успели затихнуть его шаги, как раздался топот многих ног: это, сообразившие, какой оборот принимает дело, в зал возвращались представители духовенства.
Когда маркиз Дре-Брезе вернулся к своему монарху и сообщил ему о том, что произошло, последний на несколько мгновений остолбенел. Не мудрено! Такой пощечины он не получал еще ни разу! Но затем — и в этом был весь Людовик XVI — он пробурчал:
— Ну и черт с ними, пусть остаются!
Правда, одновременно с этим ко дворцу «Малых забав» были посланы два эскадрона солдат. Но на кровопролитие идти побоялись, учитывая общую ситуацию, в частности изменившиеся настроения в палате дворянства. Со своей стороны, Национальное собрание приняло меры самозащиты: по предложению Мирабо оно объявило личность депутата неприкосновенной.
В последующие дни сначала остатки духовенства, а затем и дворянство, опасаясь продолжать политику саботажа, присоединились к Национальному собранию. Король оказался вынужденным санкционировать совершившийся факт. 9 июня Национальное собрание провозгласило себя Учредительным, показывая этим, что считает своей основной задачей учреждение нового строя и выработку конституции. Крупная буржуазия и солидарная с ней часть либерального дворянства были удовлетворены создавшимся положением. Они считали, что революция подходила к своему концу. А в действительности революция еще и не начиналась: то, что произошло в мае — июне 1789 года, было не более чем «малые забавы». Абсолютная монархия не могла да и не желала так легко и просто сдать свои вековые позиции. Двор собирал силы, готовясь неожиданно нанести демократии сокрушительный удар.
Утром 12 июля Париж имел свой обычный вид. В предместьях, несмотря на воскресный день, кипела работа, улицы центра были полны нарядной публики. Щеголи лорнировали дам, разносчики фруктов, каштанов, устриц громко выкликали названия своих товаров. Около десяти часов кое-кто обратил внимание на отряды войск — пехоты и конницы, заполнявших подступы к центральным площадям. Показались артиллерийские обозы. К чему бы это?..
И вдруг шепотом из уст в уста стала передаваться страшная весть. Еще не верили ей, еще сомневались, но воскресное настроение разом упало. В предместьях послышались гудки. Бросив работу, люди бежали к центру. В пестрой толпе перемешивались фартуки мастеровых, черные костюмы конторских служащих и клетчатые фраки буржуа. Потоки людей без всякой предварительной договоренности двигались в одном направлении: к парку Пале-Рояля.
Парк гудел, точно потревоженный улей. Стечение народа было так велико, что казалось, яблоку упасть негде. Наиболее предприимчивые из молодежи забирались на деревья, чтобы лучше видеть и слышать. Что именно? Этого никто точно не знал.
Но вот в двенадцатом часу словно гром прокатился над толпой. Прибыл вестник из Версаля. Он вспотел и еле идет, его поддерживают под руки. Все расступаются. Да! Сомнений больше не остается! Измена! Дело народа предано и находится под страшной угрозой!
Накануне днем Неккер получил королевскую грамоту, возвестившую ему увольнение от должности министра и изгнание. Вместо Неккера к власти призван ярый реакционер барон де Бретей, который похвалялся тем, что сожжет Париж. Двор готовится распустить Национальное собрание. Столица окружена иностранными войсками барона Безанваля и князя Ламбеска.
…В разных концах парка появляются народные ораторы, которые разъясняют людям политический смысл отставки Неккера. Один из них, совсем еще молодой человек с длинными волосами, особенно негодует. Он неудержим как порыв. В одной руке его пистолет, в другой — шпага. Вокруг него огромная толпа. Взобравшись на скамейку, он кричит громким срывающимся голосом:
— Граждане! Правительство готовит вам новую Варфоломеевскую ночь! Лучшие патриоты будут перерезаны! Вы не можете медлить ни секунды! К оружию!
Оратора мало кто знает. Кто-то произносит его имя: Камилл Демулен; оно никому не известно. Но в этом ли дело? Разве важно имя? Сейчас все решают смелость и инициатива! Вот он срывает с дерева лист и прикрепляет его к своей шляпе: это кокарда революции! Окружающие моментально следуют его примеру. Затем, размахивая шпагой, во главе своего импровизированного войска он устремляется вперед, к Вандомской площади.
В этот день пролилась первая кровь. Залпы гремели на Вандомской площади и площади Людовика XV. Кавалерийский отряд князя Ламбеска пытался смять отряд манифестантов. Но все это лишь удвоило народную ярость. Первый ружейный залп был сигналом ко всеобщему восстанию. Кавалерия отступила под градом камней и щебня.
«К оружию!» — этот клич раздавался повсюду. Народ вооружался чем мог. Захватывали ножи и ружья в магазинах, старинные пики и каски в музеях, селитру и порох везде, где находили. Столица ощетинилась баррикадами. Заставы пылали. Призывно гудел набат.
К вечеру положение определилось. Барон Безанваль решил оставить Париж. Его войска кое-где еще вяло сопротивлялись. Солдаты французской гвардии братались с народом и массами переходили на его сторону. Победа становилась очевидной.
Теперь забеспокоилась парижская буржуазия. Народ взял верх над войсками! А что будет дальше? Успехи народа полезны лишь тогда, когда удается овладеть ими. Нельзя давать воли стихии восстания, иначе она может поглотить все!
На рассвете 13 июля обеспокоенные выборщики Парижа поспешили занять ратушу и учредить свой орган муниципальной власти — Постоянный комитет. К участию в работе Комитета пригласили многих деятелей старой королевской администрации Парижа, в том числе и купеческого старшину Флесселя, хитрого и коварного человека, всей душой преданного абсолютной монархии.
Постоянный комитет ставил своей задачей обуздать народное восстание, ввести его в нужное буржуазии русло и постепенно свести на нет, В этих целях была организована буржуазная милиция, которая совместно с отрядами французской гвардии должна была стать верной опорой и защитой крупных собственников столицы.
Но остановить поднявшийся народ было не так-то просто. Повстанцы, хотя и доверяли Постоянному комитету, не собирались следовать всем его распоряжениям. Впрочем, парижская беднота и не помышляла о разграблении богатств буржуазии. Ее волновало совсем другое.
К утру 14 июля весь Париж был в руках революционного народа. Только мрачная громада Бастилии нависала над Сент-Антуанским предместьем, напоминая о том, что победа еще не завершена.
Кто первым указал народу на Бастилию? Кому прежде всего пришла в голову мысль о необходимости ее низвержения? Молва называла горячего оратора Пале-Рояля Камилла Демулена. Однако к необходимости овладения Бастилией вела сама логика событий.
Страшная крепость-тюрьма, в которой томились сотни ни в чем не повинных людей, олицетворяла деспотизм и произвол абсолютной монархии. Это был грозный символ ненавистного прошлого, постоянная память о вековых цепях рабства.
Но Бастилия не только служила символом: она представляла прямую угрозу трудящемуся люду Парижа, являясь важным стратегическим пунктом в руках его врагов. В ночь на 13 июля наемные солдаты-швейцарцы перенесли в крепость большое количество пороха. Комендант Бастилии, преданный сторонник абсолютизма, приказал увеличить количество амбразур и направить дула орудий в сторону Сент-Антуанского предместья.
Эти приготовления не могли долго оставаться в тайне. Народ понимал сущность демаршей коменданта Делоне, надеявшегося на поддержку войск Безанваля, уже покинувших Париж. И тут же, стихийно, созрело решение: взять Бастилию.
Члены Постоянного комитета нервничали: в ратушу пришло известие о том, что народ осадил Бастилию. А Постоянный комитет и не помышлял о каких-либо враждебных действиях по отношению к крепости. Зачем? Бастилия — твердыня монархических устоев общества. Она надежный оплот против чрезмерной энергии повстанцев. Это не без успеха доказывал членам Комитета сам Флессель. Нужно было действовать ловко и умело, стараться выиграть время и найти компромисс, который, успокоив народ, не заставил бы вместе с тем коменданта Делоне нарушить присягу, данную королю. И Комитет посылает одну за другой три депутации с целью урегулировать конфликт и свести дело к миру. Напрасная надежда! Легче было повернуть течение Сены вспять, нежели обуздать могучий поток бесстрашных борцов, готовых своею кровью заплатить за победу…
Дым окутал со всех сторон зловещие башни. Горят поваленные телеги и бревна. Грохот пушек разрывает накаленный воздух. Падают люди, их подхватывают и уносят. Но поток не редеет: могучий и непобедимый, он все теснее охватывает крепость. Уже разбиты ворота и взят первый двор, уже с лязгом рвутся цепи и подъемный мост падает, открывая проход через ров. Защитники Бастилии видят, что конец близок. Они не хотят умирать. Где белый флаг?..
Делоне в смертельной тоске мечется по внутреннему двору. Его швейцарцы не стреляют больше, его офицеры рекомендуют капитулировать. Что же делать? Он бросается к пороховому складу. Взорвать Бастилию!.. Его в ужасе останавливают. Артиллерийские залпы дробят цепи второго моста. Осаждающие врываются в крепость. Бастилия пала!.. Распахивают двери казематов, освобождают узников. Слезы, объятия, крики радости…
…Толпа увлекает растерзанного Делоне на Гревскую площадь. Там он находит смерть. В этот же день погибает и Флессель, изобличенный народом.
Пока что Версаль ничего не знает о том, что произошло в Париже. Дворец «Малых забав» тих и угрюм. Встревоженные члены Национального собрания не спят три ночи подряд, пишут послания королю и ждут своей участи.
А двор, предвкушая радость близкого торжества, поет и пирует. Королева, граф д’Артуа, Полиньяки аплодируют иностранным солдатам и щедро оделяют их вином и деньгами. В конюшнях королевы прячут артиллерию. Даже унылый толстяк теперь смотрит заносчиво и не желает слушать посланий Ассамблеи. Он король! Ему не о чем толковать с этим мужичьем! Скоро все они почувствуют на себе его тяжелую руку!..
И вдруг как снег на голову падают неожиданные известия: солдаты изгнаны из Парижа, гвардия перешла на сторону народа, заставы горят, Бастилия нала…
Людовик остолбенело смотрит на своих придворных. Его губа отвисает…
— Позвольте, господа, но ведь это же бунт!
Герцог Лианкур с холодной усмешкой поправляет его:
— Нет, ваше величество, вы ошиблись, это не бунт. Это уже революция…
Герцог доволен, что бросил крылатое слово. Он и не подозревает, насколько его мысль близка к истине. Действительно, в этот день, 14 июля 1789 года, произошел первый акт Великой Французской буржуазной революции: абсолютная монархия получила смертельную рану.
Молодой аррасский депутат Максимилиан Робеспьер с неослабевающим интересом вглядывался в то, что происходило вокруг него.
Странное, на первый взгляд абсолютно непостижимое дело! Триста избранников третьего сословия смело повышают голос, преодолевают все препоны и добиваются того, что их признают Национальным собранием. Они говорят и действуют от имени всего народа — в этом их сила. Король и двор обманывают их, обманывают явно и готовятся нанести им удар в спину, Уже клинок занесен, и деспотизм предвкушает победу, но вдруг… О чудо! Народ, простой народ, безвестные плебеи Парижа спасают положение. Они отводят смертельный удар и разрушают козни двора. Национальное собрание спасено! Но почему же никто не радуется? Почему на лицах всех этих сиейсов, барнавов и мирабо такие кислые мины? Почему они так робко жмутся к поверженному монарху, который только что чуть было не поразил их насмерть?
Они боятся! Да, они боятся своих спасителей гораздо больше, чем монарха. Они готовы простить королю все его коварство и предательство. Как бурно они рукоплещут ему, когда он, дрожащий и бледный, приходит в Собрание! Оказывается, король им нужен, совершенно необходим как оплот против масс, против того самого народа, именем которого они здесь собрались и от лица которого провозглашают свои решения.
Робеспьер пожимает плечами. Ну что ж, господа, все как будто вполне ясно… Мне с вами не по пути. Пока что я почти одинок — вы не замечаете меня, потом вы будете меня травить и третировать — это все я знаю наперед. Но я пойду смело своей дорогой, той, которую завещал мне учитель. Я не боюсь вас! Правда на моей стороне, и она не может не победить! Порукой тому блестящая победа Парижа!..
Увидев, что затея не удалась, струхнувший двор стал пятиться назад. Комедия возобновилась. В Собрании король со слезою в голосе уверял депутатов, что все происшедшее — плод простого недоразумения. Он, Людовик, — все знают благородство его характера — никогда не отделял себя от народа и всегда полагался на избранников нации. Иностранные войска?.. Он уже подписал приказ об их удалении из Парижа и Версаля! Министры, неугодные народу? Он даст им отставку и вновь возвратит Неккера!..
Но когда под восторженные крики депутатов Людовик в сопровождении своих братьев покинул зал заседаний, его встретила с глухим ропотом толпа простого люда. Женщина в грубой одежде, отстранив графа д’Артуа, приблизилась к королю и смело крикнула ему прямо в лицо:
— О мой король, вполне ли вы искренни? Не заставят ли вас опять переменить ваши намерения, как было несколько дней назад?
А в это же время какой-то бедняк, протягивая заскорузлую руку к одному из окон дворца, громко сказал:
— Вот где помещается этот трон, следы которого скоро будет трудно отыскать!..
Робеспьера уведомили, что на его долю выпала большая честь: в числе двухсот сорока депутатов Собрания он будет сопровождать короля в Париж, куда монарх должен отправиться по призыву своего народа. Максимилиан был очень доволен. Поездка обещала интересные наблюдения и могла дать много пищи для ума.
В путь отправились рано утром 17 июля. Король с пасмурной физиономией проследовал между рядами депутатов и занял место в своей карете. Процессия двинулась шагом. Максимилиан заметил, что к конвою, состоявшему из версальской и парижской милиции, присоединилось много крестьян, вооруженных дубинами, вилами, косами.
…Только в три часа дня показались стены Парижа. Въехали через заставу Пасси. Два ряда вооруженных людей — победителей Бастилии — двумя неподвижными стенами расположились вдоль линии от заставы до Гревской площади.
Сколько народу кругом! Мало того, что заполнены все соседние улицы и переулки, — теснятся на крышах, на деревьях, на заборах. Максимилиан прислушивается к крикам. Нет, слов «Да здравствует король!» не слышно. Вместо этого можно разобрать: «Да здравствует народ!», «Да здравствует свобода!» Робеспьер насмешливо смотрит на короля. Ну как, ваше величество? Каково вам среди этих приветствий? У вас бледный вид. Вам не нравятся сине-красные знамена Парижа? Вас не устраивают трехцветные кокарды, приколотые к шляпам и ружьям ваших граждан? Вы бы хотели дать полный назад? Ну что же поделаешь? Это не в вашей власти!
Робеспьер невольно улыбается. Все легче и свободнее становится у него на душе. Ничего, что небо хмуро. Зато как светлы, как радостны лица!
И вдруг он начинает напряженно вспоминать. Ведь когда-то уже это было! И хмурое небо, и толпа, и карета, и король на подушках… Ба, это было четырнадцать лет назад! Он, бедный стипендиат коллежа, тоже удостоенный «высокой чести», стоял в грязи на коленях и приветствовал вот этого самого толстяка!.. Но как все изменилось с тех пор! И карета другая, и люди не те, и воздух, жадно вдыхаемый грудью, совсем, совсем иной!..
Король чувствует на себе чей-то пристальный взгляд, поднимает голову и вздрагивает… Где видел он эти светлые внимательные глаза, холодные и пронизывающие, как стальные клинки? Когда? При каких обстоятельствах? Людовик пытается и не может вспомнить. В голову лезет всякая дрянь… Ружья, пики, кокарды, знамена… А ну его к черту! Лучше совсем не думать об этом. Король закрывает глаза и погружается в дремоту.
Вновь избранный мэр, бывший председатель Собрания Жан Байи, подносит королю ключи от города Парижа. Твердым шагом король поднимается по ступенькам и входит в большой зал ратуши. Члены Постоянного комитета аплодируют ему. Он садится на заранее приготовленный трон и слушает. Ему приходится своим молчанием санкционировать указы о разрушении Бастилии, о с формировании, гражданской милиции, о новых назначениях. Два раза пытается он заговорить, но раздается лишь какой-то клекот: слова застревают в горле. Тогда Байи предлагает ему трехцветную кокарду. Людовик берет ее с таким чувством, как будто прикасается к гремучей гадине. Но что делать! Он прикалывает кокарду к шляпе, подходит к большому окну и машет несметной толпе, собравшейся на Гревской площади. Раздается рев восторженных восклицаний. Но народ приветствует не бледное олицетворение королевской власти, а всего лишь революционные цвета на его шляпе.
Робеспьер вместе с несколькими коллегами быстро шел по направлению к площади Бастилии. Депутатов эскортировал отряд гражданской милиции. Вот она, каменная громада, мрачный склеп, поглотивший столько светлых умов! Вот она, вековая твердыня абсолютизма! Отряды каменщиков уже орудуют у ее стен. Но она еще жива. Господа депутаты хотят осмотреть ее? Пожалуйста! Их с удовольствием проводят и покажут все, что может их заинтересовать.
Пройдены комендантский двор, оба подъемных моста, и любопытные зрители попадают в страшный каменный мешок внутреннего подворья. Глубокая тишина. Только башенные часы с изображением двух узников в цепях мерно отсчитывают минуты.
Робеспьер заходит в камеры с металлическими клетками, спускается в подвальные помещения — чудовищные убежища крыс и пауков. Ему показывают темницу, в которой претерпел нечеловеческие мучения Мазер де Латюд, безвинно просидевший тридцать пять лет в заключении; его вводят в каземат, похоронивший тайну человека с железной маской.
Не довольно ли? Скорее на воздух, на свет!..
Когда Максимилиан оказывается вне стен крепости, ему представляется, что он вновь родился. Он дергает плечами, как бы сбрасывая с себя стопудовую тяжесть. Солнце по-прежнему за облаками, и все же после мрака тюрьмы дневной свет кажется ослепительным. Он оглядывается назад. Каменщики трудятся не за страх, а за совесть. Их молотки мелькают в воздухе. Скоро этих проклятых стен больше не будет. Только воспоминание — и тяжелое и радостное одновременно — сохранится о них на всю жизнь.
Обратный путь в Версаль казался нескончаемым. Все измучились и клевали носами. Король совершенно размяк. Только когда добрались до Севра и он увидел своих лейб-гвардейцев, лицо его просветлело.
Мария-Антуанетта в страшном беспокойстве ожидала Людовика. Ей мерещились страшные картины: он убит, его окровавленный труп волокут по улицам.
Услышав о возвращении своего супруга, королева радостно бросилась ему навстречу. Однако при виде трехцветной кокарды она в ужасе отпрянула. Людовик, ничего не поняв, открыл ей объятия.
— Уйдите от меня! — гневно воскликнула королева. — Я не думала, что выйду замуж за мещанина!
А Робеспьер, закрывшись в своей унылой комнате, сразу же берется за перо. Он описывает своему другу Бюиссару все события прошедших дней. Неповторимые часы! Можно ли забыть их? Можно ли остаться к ним равнодушным?..
Уходит час за часом, а он все пишет, пишет ясным, отточенным слогом, вновь переживая все эти замечательные деяния недавнего прошлого. Он чувствует себя счастливым, что был современником и очевидцем этих событий. А главное — он бесконечно горд за свой великий народ, народ, которому и в который он всегда бесконечно верил. Для кого он пишет это письмо? Только ли для Бюиссара? Во всяком случае, его будет читать потомство. Это письмо Робеспьера явится для историка одним из ценнейших свидетельств о первых днях Великой буржуазной революции конца XVIII века.
Радость Робеспьера оказалась преждевременной. Революцию начали простые люди, все эти рабочие, мастеровые, поденщики, которых так презирали не только придворные, но и почтенные мужи Собрания. Народ Парижа заставил ошеломленный двор и не менее ошеломленную Ассамблею признать первые результаты своих побед: твердыня абсолютизма — Бастилия — была разрушена, король приехал поклониться парижанам и получил от них трехцветную кокарду, а Учредительное собрание оказалось вынужденным закрыть глаза на первые акты народного правосудия. Но логика событий была такова, что власть и организация сосредоточились не у победоносного народа, а в руках ненавидевшей его крупной буржуазии, которая сумела использовать победу над абсолютизмом для себя и только для себя: опираясь на народ, она устрашила монархию, чтобы потом, опираясь на монархию, подчинить народ. В те часы, когда беднота сражалась на улицах столицы, парижская буржуазия спешила создать новые органы управления. Постоянный комитет, сделав свое дело, уступил место буржуазной Парижской коммуне, захватившей главенство в столице, а гражданская милиция стала ядром национальной гвардии — вооруженных сил буржуазии. Столпами новой власти оказались мэр Байи и либеральный аристократ маркиз Лафайет, назначенный начальником национальной гвардии.
В течение июля — августа 1789 года революция распространилась по всей стране. Народные восстания в городах завершались низложением старых властей и заменой их новыми, выборными органами. Эти выборные органы — муниципалитеты, — так же как и в Париже, попали в руки буржуазии, которая зорко следила за тем, чтобы остановить движение народа в нужный для себя момент. Почти повсюду по примеру столицы создавались отряды национальной гвардии, противостоявшие не только абсолютизму, но и городской бедноте.
Летом 1789 года Франция запылала пожарами крестьянских восстаний. Крестьяне по всей стране громили замки и усадьбы, прекращали выполнение феодальных повинностей и уплату налогов помещикам. В ряде случаев крестьяне арестовывали своих господ, иногда расправлялись с ними собственным судом. Крестьянские восстания сыграли исключительно важную роль в поражении феодально-абсолютистского режима и закреплении успехов революции. Но размах этих восстаний вызвал «великий страх» не только в сердцах светских и церковных сеньоров, он напугал и буржуазию, дрожавшую за свою собственность. Отряды национальной гвардии были направлены в деревню. В стенах Собрания стали все чаще раздаваться голоса, требовавшие «обуздания мятежников» и «прекращения смут». Представители дворянства и крупной, буржуазии были готовы издать специальные законы, осуждающие и карающие действия народа.
20 июля на трибуну Собрания поднялся лидер либерального дворянства Лальи-Толлендаль. Он начал свою речь с выражением грустной важности на лице.
— Что может быть опаснее народных волнений? — спрашивал оратор. — Главная задача настоящего момента — это искоренение мятежного духа. Депутаты нации должны составлять одно целое с королем, отцом своего народа и истинным основателем свободы… Всякий гражданин обязан трепетать при одном лишь слове «смута». Тот же, кто выскажет недоверие к Собранию, к королю, должен считаться дурным гражданином и передаваться в руки правосудия…
После этих витийств Лальи-Толлендаль предложил проект декрета, который устанавливал тяжкие кары по отношению к «смутьянам».
Тогда вдруг вскочил малоизвестный аррасский депутат Максимилиан Робеспьер. Его лицо, обычно бледное, пылало. Резким и повелительным голосом он воскликнул:
— Что же такое случилось, что давало бы право господину Лальи-Толлендалю бить в набат? Говорят о мятеже. Но этот мятеж, господа, — свобода. Не обманывайте себя: борьба еще не закончена. Завтра, быть может, возобновятся гибельные попытки; и кто отразит их, если мы заранее объявим бунтовщиками тех, кто вооружился для нашего спасения?..
Робеспьер говорил с необычной резкостью. Его слова, сопровождаемые решительным жестом, казались пророческими. Собрание замерло на миг.
Когда Лальи стал оправдываться, ответом ему было смущенное молчание. Подавляющая часть депутатов на этот раз поняла справедливость замечания Робеспьера. Проект был отложен.
После этого заседания многие лидеры Собрания обратили внимание на юного защитника свободы. Робеспьер?.. Кто он?.. Почему он так горячо ходатайствует о нуждах голытьбы?..
Это была его первая удача в Учредительном собрании.
Под влиянием «великого страха», вызванного массовыми движениями в деревне, мужи Собрания оказались вынужденными заняться крестьянским вопросом, в результате чего были выработаны решения 4–11 августа, решения, вокруг которых искусственно создали большую шумиху, но которые, по существу, лишь незначительно улучшали положение крестьянина. Решения эти отменяли ряд второстепенных феодальных повинностей, многие из которых практически уже давно отпали, но сохраняли все основные крестьянские тяготы — чинш, барщины, десятины и т. п. Эти так называемые «реальные» повинности подлежали выкупу, но выкупные платежи были настолько высоки, что крестьянин фактически не мог ими воспользоваться.
Последним значительным актом Собрания в этот период, актом, на котором еще чувствовалось влияние революционных масс — творцов июльских событий, была Декларация прав человека и гражданина, программный документ, провозглашавший принципы нового общества.
«Люди рождаются и остаются свободными и равными в правах», — гласила ее первая статья. Декларация устанавливала свободу слова и совести, безопасность народа и сопротивление угнетению. Однако таким же священным и нерушимым было объявлено право собственности, право, которое в конечном итоге сводило на нет предыдущие положения декларации и освящало эксплуатацию человека человеком. Тем не менее Декларация прав, знаменитая формула которой «свобода, равенство, братство» как символ Великой революции эхом отдалась по всей Европе, была по своему характеру гораздо более яркой и прогрессивной, чем конституция 1791 года, выработанная буржуазными учредителями в тот период, когда им временно удалось овладеть массами и сковать их революционный дух.
Ко времени принятия Декларации прав, в дни обсуждения первых глав конституции, которую было решено составлять и утверждать по частям, Учредительное собрание полностью, наконец, организовалось и приняло тот вид и характер, который сохраняло в общих чертах вплоть до конца своей сессии. Прежние сословия перемешались и фактически потеряли былое значение. Руководящую роль в Собрании продолжали удерживать верхушка буржуазии и примкнувшее к ней либеральное дворянство. Все депутаты делились на две большие группировки: правых, занимавших обычно места справа от председательского стола, и левых, сидевших визави. Места справа заняли реакционные депутаты дворянства и высшего духовенства. К ним примыкали немногочисленные наиболее косные и ограниченные представители бывшего третьего сословия. Лидерами правых были старый прожженный парламентарий д’Эпремениль, аббат Мори, Казалес, Малуэ, Мунье и др. В большинстве своем это были тупые, упрямые реакционеры, не желавшие понимать того, что произошло, и вскоре выброшенные за борт истории. К правым, по существу, примыкал и Мирабо, который, однако, долгое время вел политику лавирования. Левая сторона Собрания включала в свой состав различные группы депутатов, выходцев почти исключительно из третьего сословия. Эти группы, каждая из которых представляла интересы определенных слоев буржуазии, в дальнейшем резко разойдутся по многим вопросам и станут прямо враждебны друг другу. Но пока что все они единодушно выступали против абсолютизма и правых, защищавших его. Левый центр составляла группа так называемых конституционалистов. Ее лидерами были Байи, Сиейс, Ле-Шапелье и др. После июльских дней к этой группе примкнул представитель богатого аристократического рода маркиз Лафайет. Увлекавшийся в юности идеями просветителей, участник войны североамериканских колоний за независимость, этот аристократ с изысканными манерами и репутацией либерала одним из первых высказался за присоединение к третьему сословию и после 14 июля был назначен начальником национальной гвардии. В дальнейшем Лафайет, стремившийся примирить конституционалистов с правыми, сам быстро начал праветь и по мере развития революции скатывался, на все более реакционные позиции. Некоторая часть депутатов левой шла за триумвиратом, в состав которого входили Барнав, Дюпор и Александр Ламет. Левый центр и триумвират представляли различные слои крупной торговой и промышленной буржуазии. Через Ламета они были связаны с колониальными магнатами, владевшими землями и людьми на Гаити и в других подвластных Франции землях. Крайнюю левую группировку, зародыш будущей «горы», составляли немногочисленные представители средней и мелкой буржуазии, тесно блокировавшиеся между собой. Наиболее выдающимися из них были Петион, Бюзо (будущие жирондисты) и Робеспьер.
В августе — сентябре Робеспьер все чаще показывается на трибуне, и теперь его уже нельзя не заметить. Пренебрегая злобными выкриками справа, он борется за свободу мнений, неоднократно выступает по отдельным статьям Декларации прав и дает бой своим коллегам по вопросу о вето.
Прения вокруг вето были особенно бурными и явились прелюдией к событиям 5–6 октября, закончившим версальский период деятельности Собрания.
Решающее большинство депутатов считало, что революция выполнила стоявшие перед нею задачи и главное теперь — умело ее остановить. Это значило прежде всего обуздать трудящиеся массы, не допустить их дальнейшей активизации, устранить их от непосредственного участия в политической жизни страны. Чтобы добиться этого, нужна сила. Такой силой лидеры Собрания считали королевскую власть. Они полагали, что напуганная предшествующим течением революции монархия, с одной стороны, поостережется конфликтовать с крупной буржуазией, утверждающейся у власти, с другой — сможет наилучшим образом осуществлять подавление всего, что будет угрожать или противостоять той же самой буржуазии. Но чтобы королевская власть была достаточно эффективной, ей необходимо предоставить достаточно широкие полномочия и в первую очередь право вето — право отклонить или приостановить любую законодательную инициативу, любой акт учредителей, который мог бы оказаться опасным с точки зрения незыблемости нового строя.
Правые при этом считали, что вето должно быть абсолютным; королевская власть, согласно их мнению, могла полностью отклонить любой законопроект, выдвинутый Собранием. Большинство левых пошло вслед за триумвиратом, оратор которого Барнав также показал себя сторонником вето. В отличие от правых Барнав полагал, что вето должно быть только приостанавливающим, то есть исполнительная власть не вольна полностью отменить закон, но может задерживать вступление его в силу на какой-то определенный срок.
Глашатаем правых на этот раз выступил Мирабо. С обычным жаром, в пространной, тщательно замаскированной левыми фразами речи он доказывал необходимость и благодетельность абсолютного королевского вето, утверждая, что оно является прогрессивной мерой и что без него революция неминуемо погибнет, ибо ничем не сдерживаемое (!) Собрание может стать на путь тирании (!!!). Аббат Мори, Казалес, Мунье и другие лидеры правых восторженно аплодировали деклассированному графу; совсем иначе реагировал народ.
Происходившее в Версале с быстротой молнии стало достоянием столицы. Парижский народ живо интересовался прениями о вето, понимая, против кого направлено острие политики лидеров крупной буржуазии. На улицах столицы продавали брошюру под заглавием «Великая измена Мирабо». В газете «Народный оратор» появилось предупреждение: «Мирабо, Мирабо, поменьше таланта, побольше добродетели, а не то — на виселицу!» Вместе с тем стали распространяться слухи, отнюдь не лишенные оснований, что двор, используя разногласия, возникшие в Собрании, снова готовится к попытке реванша. Народные агитаторы, выступая в кафе и на улицах, призывали тружеников столицы двинуться всей многотысячной массой в Версаль и оказать воздействие на Собрание при решении вопроса о вето. Так возникла идея похода на Версаль, идея, принесшая плоды в самом недалеком будущем…
Робеспьер, которому не удалось выступить против прославленного оратора правых в Собрании, выступил в печати. Его аргументы были убийственны. Энергично возражая сторонникам абсолютного вето, он заявил, что, полагая, будто один человек может противиться закону, являющемуся выражением общей воли, утверждают, что воля одного выше воли всех. Тогда выходит, что народ — ничто, а один человек — все. Вручая право останавливать законы носителю исполнительной власти, предоставляют возможность связывать волю нации тому, кто обязан ее выполнять; боятся злоупотреблений со стороны законодательной власти, но что значит собрание законодателей, избранных на ограниченный срок и подотчетных народу, по сравнению с наследственным монархом, в руках которого сосредоточена огромная власть, который распоряжается и финансами и всеми средствами принуждения? В заключение Робеспьер подчеркнул, что не видит никакой существенной разницы между абсолютным вето и вето приостанавливающим, а потому равно отвергает и одно и другое.
Конечно, пока Робеспьер не мог победить. За исключением нескольких представителей крайней левой, члены Собрания смотрели на вопрос о правах короля совершенно иначе. После жестокой дискуссии победило компромиссное предложение Барнава, согласно которому королю предоставлялось право приостанавливающего вето, при условии, что он немедленно санкционирует решения, принятые до этого Собранием.
Однако подобными выступлениями защитник народных прав не мог не приковать к себе внимания собратьев-депутатов. Это внимание, разумеется, было далеко не благожелательным. Против радикально настроенного оратора началась настоящая кампания травли. Первыми дали сигнал депутаты-дворяне провинции Артуа во главе с де Бомецом, родственником Бюиссара. Издевались над костюмом Робеспьера, над его внешностью, над его манерой говорить, над самим характером речей. Его называли «аррасской свечой» и «ублюдком Руссо»; его имя коверкали, а текст речей умышленно искажали в печати. Все это нимало не могло смутить оратора, преданного своим идеалам, и каждый раз, невзирая на свистки и брань, он спокойно поднимался на трибуну, чтобы не менее спокойно высказать то, что думал. Травля усиливалась — он отвечал еще большим спокойствием. И вот Мирабо, лично которому Робеспьер внушал антипатию и который часто задавал тон в издевательствах над ним, высказал свои пророческие слова: «Он далеко пойдет, потому что верит всему, что говорит». Трудно было получить большую похвалу от проницательного врага! Так Максимилиан завоевывал внимание своих могущественных политических противников: хотели того или нет, но они стали его слушать.
Но с особенным вниманием его слушал народ. Простые люди Версаля, которые всегда принимали так близко к сердцу все дела Ассамблеи, уже отметили и полюбили своего защитника. Они не забудут Робеспьера и после того, как расстанутся с ним[2].
Как-то раз, пересекая улицу святой Елизаветы, Максимилиан столкнулся с человеком, внешний облик которого показался ему удивительно знакомым. Прохожий спешил и не видел Максимилиана. У него были длинные волосы и открытое простодушное лицо. Неужели Камилл?.. Нет, вряд ли… Чем может заниматься Камилл здесь, в Версале? И Робеспьер, делая скидку на свое плохое зрение, решил, что ошибся. Больше об этой встрече он не вспоминал.
Однако зрение не обмануло его. Действительно, Камилл Демулен, воспитанник коллежа Людовика Великого, пылкий народный трибун и один из инициаторов похода на Бастилию, со второй половины сентября находился в Версале.
События мая — июня 1789 года взбудоражили Камилла. Он не мог более усидеть в своей провинции и полетел в Париж. Здесь, без копейки денег в кармане, но полный энергии и юношеского задора, он с головой окунулся в революцию. Две хлесткие брошюры, принадлежавшие его перу, привлекли к нему внимание некоторых лидеров Ассамблеи. Мирабо, часто бывавший в Париже, в середине сентября встретился с Камиллом и беседовал с ним. Мирабо любил молодежь. Человек продажный и развращенный, он ценил непосредственность и искренность чувства. Камилл понравился ему, и он увез его в Версаль.
И тут началась для Камилла жизнь невообразимая, жизнь, которую можно сравнить со сладким кошмаром или одуряющим наркотиком.
Юношу поразило жилище графа, показавшееся ему чудом роскоши и великолепия. Его смутили тонкие дорогие вина, которые здесь подавались в изобилии, он никак не мог привыкнуть к изысканному столу. Мирабо смеялся над растерянностью своего гостя и награждал его тумаками.
А какое общество здесь собиралось! Какие беседы велись! Камилл не мог прийти в себя от изумления, слыша, как в интимном кругу с циничной ухмылкой Мирабо издевается над теми высокими идеями, которые этим же утром защищал в Собрании.
Затем появлялись женщины. Красивые, раздушенные, напоминавшие своим гордым видом герцогинь и доступные, как вакханки. Мирабо подмигивал робкому Камиллу и учил его жизни. О небо! Иногда, проводя ночи в объятиях какой-нибудь полубогини, юноша вдруг вспоминал о Париже, о народе, о Бастилии… Судорога пробегала по его телу, на один момент становилось невыразимо гадко, но затем все исчезало в сладком кошмаре.
Но больше всего Демулена поражал все-таки сам хозяин дома. Откуда у него берутся силы, откуда эта невероятная мощь? Обычно после дикой ночной оргии, когда сраженный Камилл, обложенный подушками и компрессами, сваливался на весь следующий день, Мирабо с хохотом выпивал рюмку мараскина и шел в Собрание произносить очередную громоподобную речь.
В то время Камилл Демулен молился на Мирабо. Он не старался вникнуть в его политическое кредо. Он не знал, откуда разорившийся граф берет средства для своих непомерных трат. Впрочем, в то время этого еще никто не знал… Лишь два человека относились с явным недоверием к блестящему оратору: Максимилиан Робеспьер и Жан Поль Марат.
Между тем дворец «Малых забав» должен был опустеть. Приближался конец версальского периода Учредительного собрания. Было бы наивным думать, что Людовик XVI и его окружение могли всерьез примириться с новым порядком вещей. Первые эмигранты — граф д’Артуа, ненавистные Полиньяки и ряд других уже покинули Францию. В течение июля — августа двор постепенно оправлялся от шока, полученного в день взятия Бастилии, а король носил трехцветную кокарду, врученную ему народом. В сентябре учредители расшаркались перед Людовиком, преподнеся ему право приостанавливающего вето, право надолго отсрочить любой законодательный акт Собрания. Это обстоятельство подбодрило нерешительного монарха, которого торопила Мария-Антуанетта — «единственный мужчина» в королевской семье, по острому выражению Мирабо, — торопила и вся придворная камарилья. Двор, видя покладистость депутатов и зная о серьезных разногласиях, существовавших между ними, решил, что настало время действовать.
14 сентября король, не доверявший более версальским воинским частям, вызвал фландрский полк, стоявший в Дуэ. 1 октября в оперном зале королевского дворца был дан торжественный банкет в честь офицеров этого полка. Офицеров обласкали и напоили. Королева пленяла их своей красотой, придворные — дружеским обращением. В разгар торжества появился король, державший на руках маленького наследника престола. В порыве верноподданнических чувств пьяные офицеры топтали революционные кокарды и давали страшные клятвы.
Обо всем этом, конечно, вскоре узнал Париж. Снова ожила идея похода на Версаль, причем на этот раз она вызвала такой единодушный энтузиазм, что никакие силы не могли помешать ее осуществлению. Обеспокоенный судьбой революции, голодный и измученный народ хорошо помнил июльские дни. Теперь победители Бастилии вновь должны были взять инициативу в свои руки, и они были готовы к этому. Жан Поль Марат — пламенный обличитель, бесстрашный вождь парижской демократии — в своей газете «Друг народа» прямо призывал народ к вооруженному походу с целью срыва контрреволюционных приготовлений двора. И вот 5 октября несметные толпы парижан — одних женщин насчитывалось более шести тысяч, — захватив пушки и боеприпасы, двинулись по размытым дорогам в грандиозный поход на резиденцию короля. Начальник национальной гвардии маркиз Лафайет не на шутку струхнул. Он долго колебался, нужно ли ему защищать народ от короля, или короля от народа, пока крики «На фонарь!» не решили исход дела и не заставили его вместе с отрядом национальной гвардии примкнуть к движению. Правда, он оказался в хвосте событий и прибыл в Версаль значительно позже, чем основные массы демонстрантов. В пятом часу дня промокшие от дождя и грязи голодные парижане окружили королевский дворец. На следующее утро произошло столкновение с королевской стражей. Народ ворвался во дворец; король и его семья фактически оказались в плену. Перепуганный Людовик XVI дважды выходил на балкон дворца в сопровождении Лафайета. Теперь он поспешил подписать Декларацию прав и августовское аграрное законодательство, в чем до сих пор отказывал Собранию, и по требованию возбужденных масс в тот же вечер окруженный многотысячной толпой переехал в Париж.
Так парижская беднота снова сказала свое слово, снова предотвратила страшную грозу, нависшую над революцией. Вслед за двором покинуло Версаль и Учредительное собрание.
Холодный осенний ветер рвал ветхую обшивку кареты. Максимилиан зябко кутался в плед. Снова Париж! Прощай, гостеприимный Версаль, прощайте, «малые забавы»… Что-то ждет впереди?
Полузакрыв глаза, он мысленно проходил свой путь от мая до октября.
…Провинциальный адвокат с холодной внешностью и горячим сердцем приехал из Арраса, полный общих идей, воодушевленный желанием бороться за благо народа, но еще не зная ни путей, ни общей обстановки этой борьбы. Он сразу попал в чуждую среду, окунулся в гущу сложных и противоречивых событий. Было от чего растеряться! В прошлом он знал трибуну аррасского суда или аудиторию заштатной академии; теперь его аудиторией стала вся страна. Прежний успех у себя дома дался ему не без борьбы, но эта борьба была ничтожно легкой по сравнению с тем, что он увидел и почувствовал в Версале. Новую трибуну нужно было завоевать в ожесточенном повседневном бою с прожженными демагогами, популярнейшими авторитетами, кумирами толпы, которая их еще не раскусила. Не мудрено, что молодой аррасский депутат в этой сложной обстановке не вдруг нашел и проявил себя. Он прежде всего зорко всматривался в то, что происходило вокруг него, он старался все понять и по достоинству оценить.
Конечно, и сейчас, в начале своего политического пути, Робеспьер не был сторонним наблюдателем. Он горячо спорил уже во время обсуждения порядка заседаний при проверке депутатских полномочий, он участвовал в клятве, данной в зале для игры в мяч, и даже был одним из составителей текста этой клятвы, он эскортировал короля в Париж и побывал в освобожденной народом Бастилии, наконец он горячо выступал в Собрании в августе — сентябре 1789 года. И, однако, прежде всего в этот период он не действовал и не выступал, а учился. Это время было для Максимилиана временем политической учебы, временем осмысления событий начала революции, временем, когда он определял и продумывал свой дальнейший жизненный путь. Его не сломили первые неудачи — он был готов к ним. Его не отшатнула злоба — он ждал ее. Он уже испытал и едкую горечь поражения и первую радость победы. Он уже угадывал, что судьей и его дел, и его речей, и его самого будет не король, не министры, не товарищи по Собранию, а единственно народ, тот самый народ, во имя которого он решил биться без страха и упрека и которому готов был отдать весь свой талант, все свое честолюбие, всю свою жизнь — до последнего вздоха.
Столица встречала Максимилиана неласково. Ветер поминутно срывал шляпу, дождь промочил до нитки, кругом двигались угрюмые, занятые своими делами люди.
Он чувствовал себя одиноким, потерянным. Он плохо знал Париж. Здесь у него никого не было. Когда-то, очень давно, в первые годы учебы, Максимилиан посещал, правда, один дом, где его принимали с охотой и любовью. Это был дом Лароша, настоятеля собора Парижской богоматери, дальнего родственника семьи Робеспьеров. Ларош с большой сердечностью относился к Максимилиану, и юноша в те годы смотрел на него как на отца. Но добрый Ларош давно спит в могиле, жилище его занято чужими людьми, осталась только память. Былого не воскресишь. Надо срочно искать пристанище. Долго квартировать в гостинице при своих скудных средствах он не может.
Первые свои заседания после переезда Ассамблея проводила в здании архиепископского дворца; потом законодатели осели в большом Тюильрийском манеже, близ резиденции короля.
Максимилиан и не помышлял о постоянном жилище в районе Тюильри. Это было бы, конечно, очень удобно, но квартира в центре стоила дорого и найти ее было трудно. После небольших колебаний Робеспьер поселился вдали от места своей работы, в квартале Марэ, на улице Сентонж, в доме № 30. Здесь он снял пополам с одним молодым человеком маленькую и плохонькую квартирку, которая, впрочем, его вполне устроила. Соседа звали Пьер Вилье. Он готовился к военной службе и, редко бывая дома, ничем не стеснял Максимилиана. Напротив, последний иногда прибегал к его помощи, поручая ему переписку своих речей и разную мелкую работу.
Жизнь в столице была дорогой и хлопотливой. Максимилиан, никогда не имевший лишних денег, в первые месяцы своего пребывания в Париже сильно бедствовал и опять, как некогда в годы учения, отказывал себе в выходном костюме. Половину депутатского оклада он посылал сестре в Аррас; не дешево обходились ресторанные завтраки и обеды; остаток средств поглощали корреспонденция, покупка газет и оплата услуг Вилье.
Впрочем, отсутствие денег не смущало Максимилиана. Гораздо больше его беспокоило отсутствие времени. Если в бытность свою аррасским адвокатом он имел очень небольшие досуги, то теперь их не находилось вовсе. Учредительное собрание отнимало у него почти весь день, оставляя лишь перерыв на обед, демократические клубы — весь вечер до одиннадцати-двенадцати часов, так что, уходя из дому ранним утром, он возвращался лишь поздней ночью. А ведь нужно было еще регулярно просматривать газеты и другие материалы, писать письма, отвечать на различные запросы, подготавливать статьи для прессы, встречаться с людьми, нужно было, наконец, — и это требовало особенно много времени — составлять тексты выступлений для следующего дня. При этом всегда верный себе Максимилиан относился с исключительной серьезностью к каждому из своих дел, ничего не откладывая, ничем не пренебрегая: среди тысячи забот он не забывал вовремя отправить деньги сестре и тщательно напудрить волосы, написать другу в Аррас и правильно завязать батистовый галстук, вдумчиво ответить на очередной пасквиль и отутюжить свой старый оливковый фрак. И вот в противовес многим своим коллегам вроде Талейрана или Ле-Шапелье, которые, притомившись за день, коротали вечера и ночи в казино или публичных домах, манкируя следующими заседаниями Собрания, стойкий аррасец часто проводит свои бессонные ночи за письменным столом, с тем чтобы ранним утром снова быть во всеоружии идей и аргументов. Неудивительно, что вскоре его лицо еще более побледнеет, глаза ввалятся и засверкают лихорадочным блеском: страшное напряжение должно было оставить следы, которых не могли снять ежедневные принудительные прогулки от улицы Сентонж до Тюильрийского дворца и обратно. Эти прогулки он, впрочем, ценил не только потому, что во время них мог дышать воздухом и отвлекаться от постоянных мыслей. Они знакомили со столицей, с жизнью и настроениями тех людей, во имя интересов которых Максимилиан вел свои баталии в Учредительном собрании.
Как ни плохо знал Робеспьер Париж, от взгляда его не могли укрыться те перемены, которые произошли здесь за последние восемь лет.
Этот огромный город с полумиллионным населением рос точно на дрожжах. Правда, центр с его прекрасными памятниками архитектуры, замечательными дворцами, соборами и парками почти не менялся. Зато окраины и предместья ежегодно обрастали десятками новых зданий. Париж лихорадочно строился. Появилась особая категория буржуа-домовладельцев, которые воздвигали дома исключительно для того, чтобы сдавать их в наем. Максимилиан постоянно обращал внимание на многолюдность улиц и площадей, где царила нескончаемая пестрая сутолока, почти одинаковая и ранним утром и поздним вечером.
Париж недаром стоял в авангарде городов страны. Изделия его мануфактур славились далеко за пределами Франции. Обслуживая преимущественно двор, крупных финансистов, богатых дворян и высшее духовенство, столичная промышленность изготовляла главным образом предметы роскоши: газ, кружева, ленты, шелковые материи, ювелирные изделия, позументы, парфюмерию. Большой известностью пользовались королевские мануфактуры гобеленов и ковровых тканей, а также предприятия, производившие художественную мебель. Кроме того, в Париже были чулочно-вязальные мастерские, фарфоровые, фаянсовые и обойные фабрики, свечные заводы, пивоварни, бумагопрядильни, кожевенные и красильные предприятия, столярные мастерские, каретные заведения; видное место занимало производство строительных материалов. При этом, однако, крупные капиталистические мануфактуры с ручным или машинным трудом были исключениями. Подавляющее число предприятий Парижа представляло мелкие мастерские, насчитывавшие всего лишь по нескольку человек рабочих.
Естественно, что парижский пролетариат был невелик, составляя немногим более четверти занятого в производстве населения. К нему примыкали строительные рабочие — землекопы, каменщики, плотники, маляры, состоявшие из пришлого деревенского элемента, скоплявшегося в Париже с весны и снова уходившего с наступлением холодов. По-прежнему запевалами в хоре трудового люда были ремесленники, связанные с остатками средневековых цехов, продолжавших еще сохранять господство в некоторых отраслях производства.
Максимилиан знал об исключительно тяжелом положении парижского пролетариата. Вынужденный работать по четырнадцать-шестнадцать часов в сутки, мануфактурный рабочий получал не более двадцати-тридцати су в день, между тем как на хлеб и муку в 1789 году ему приходилось ежедневно тратить не менее восемнадцати су, на все же остальные потребности семьи рабочего оставалось чистых семь су (около восемнадцати копеек) в день! Не мудрено, что рабочие часто возмущались, организовывали стачки и поднимали восстания.
Специфической чертой Парижа конца XVIII века было наличие значительной прослойки мелкой буржуазии. В ее состав входили владельцы карликовых предприятий, небогатые лавочники, рыночные торговцы, собственники харчевен и постоялых дворов. Эти Элементы имели в Париже, несомненно, гораздо больший социальный удельный вес, нежели крупная торгово-промышленная буржуазия. Фигура мелкого буржуа, типичного для Парижа, характерна своей демократичностью. Небогатому мастеру или скромному владельцу крохотной лавки мало знаком антагонизм между трудом и капиталом, неизбежный на крупных капиталистических предприятиях. Такой мелкий буржуа вместе с рабочим и подмастерьем страдает от притеснений власть имущих, от нехваток продовольствия и отсутствия хлеба, он полон негодования против тех, кто, купаясь в роскоши, мешает жить простому народу. Неудивительно, что эти люди выступают в одних рядах с пролетариатом и в день 14 июля, и в дни 5–6 октября, и позднее во всех классовых битвах революционного Парижа.
Интересы и чаяния мелкой буржуазии были особенно близки и понятны Максимилиану Робеспьеру, — верному ученику и последователю великого народника Жан Жака Руссо.
Робеспьер в 24 года (с портрета, принадлежавшего семье Робеспьеров).
Жан Жак Руссо в последние годы жизни.
Главными объектами внимания Максимилиана, если не считать его работы в Учредительном собрании, постоянно оставались пресса и клубы.
Пресса была рождена революцией. В течение лета 1789 года появилось огромное количество газет, журналов и листков, выходивших ежедневно, еженедельно и ежемесячно, продававшихся и высылавшихся по подписке, раздававшихся бесплатно и расклеивавшихся на стенах домов столицы. Газеты различных партий и группировок боролись за общественное мнение, стремились овладеть им или подчинялись ему. Иные листки, выйдя раз или два, затем закрывались; некоторые влачили жалкое существование в течение более длительного времени; были, однако, газеты, популярность которых, возрастая изо дня в день, обеспечивала самую широкую известность как им самим, так и их издателям.
Максимилиан хорошо помнил книгу Марата, с которой ему впервые пришлось столкнуться в годы студенческой жизни. Имя Марата, как журналиста-революционера крайних убеждений, несколько раз называлось в Версале. Теперь в Париже Робеспьер увидел, что автор «Плана уголовного законодательства» стал едва ли не самым известным вождем и глашатаем широких слоев трудящегося народа.
Талантливый врач и физик, Жан Поль Марат во имя революции отказался от научной карьеры и обеспеченной спокойной жизни, чтобы весь свой темперамент, талант, свой мозг и сердце отдать делу народа. Сила его духа была поразительна. Однажды, в ранней юности подвергнутый несправедливому наказанию, он в течение двух дней отказывался от пищи; запертый в комнате, он выбросился в окно и получил при падении рану, оставившую рубец на всю жизнь. Биться до последнего, но не сдаваться — таков был его девиз. Марат раньше других деятелей революции сумел заглянуть в будущее и сквозь мишуру громких слов буржуазных вождей Учредительного собрания зорко разглядел подготовлявшееся ими предательство. На страницах своей газеты «Друг народа» Марат бичевал двойственную политику Байи и Лафайета и открыто обвинял в измене действительно, продавшегося двору Мирабо. Вместе с тем, одинаково громивший и правых и левых, он верно оценил Робеспьера, проникся к нему большим уважением и воздавал ему должное как журналист, называя его в печати достойным и непоколебимым. Правительство и лидеры крупной буржуазии одинаково боялись и ненавидели Друга народа, всячески преследовали его и неоднократно заставляли уходить в подполье.
Среди прочих газет Максимилиан обратил внимание на «Французского патриота». Газета показалась ему серьезной, и он стал читать ее регулярно. Его интерес возбудило и имя издателя: Бриссо де Варвилль. Бриссо!.. Действительно он где-то слышал это имя, но где же?.. Максимилиан вспомнил обстоятельства своего знакомства с Бриссо лишь тогда, когда однажды лично встретился в клубе с издателем «Французского патриота».
Да, это было давно, почти десять лет назад… По окончании университета юный Робеспьер проходил практику у прокурора парижского парламента господина Нолло. Там-то он и встретился с молодым письмоводителем, который так много рассказывал ему о своих путешествиях и приключениях. Сын трактирщика, проведший молодость в шумном водовороте наполненной авантюрами жизни, Бриссо мечтал стать писателем. Он был красноречив и талантлив. Однако он не понравился в то время Максимилиану. Бегающий взгляд его черных глаз казался неуловимым, во всей его внешности было что-то грязноватое, неопрятное. Таких людей аккуратный Робеспьер всегда старался избегать.
В данном случае он не ошибся. Бриссо оказался человеком неопрятным не столько физически, сколько морально. Двуликий демагог, долго рядившийся в одежды республиканца и демократа, он не был, как показало время, ни тем, ни другим. Его «Французский патриот» провозглашал идеи, от которых их автор впоследствии стал открещиваться. Сейчас ему нужна была популярность, и он завоевывал ее всеми возможными средствами.
И еще одно знакомое имя, прочитанное под заголовком газеты, напомнило Максимилиану о далеких, безвозвратно ушедших годах. Это имя задевало самые чувствительные струны его души, ибо оно принадлежало человеку, который был с ним дружен в дни его поисков правды жизни, в дни, когда он открыл учителя.
Максимилиану показалось, что он мельком видел Камилла Демулена в Версале; теперь у него не оставалось сомнений в том, что его школьный приятель находится в Париже и преуспевает.
Действительно, газета Демулена «Революции Франции и Брабанта» раскупалась нарасхват. Острый, едкий и одновременно шутливый стиль, — которым превосходно владел начинающий журналист, очень нравился парижанам. Кроме того, издателя «Революций» теперь хорошо знали: ведь это был самый горячий из агитаторов Пале-Рояля, бесстрашный трибун, указавший народу на Бастилию! Камилл называл себя «главным прокурором фонаря». В своей газете и брошюрах он издевался над двором и даже — этим он особенно гордился — сумел заслужить ненависть Марии-Антуанетты.
Робеспьер с интересом перечитывал творения Камилла. Он не мог не поддаться обаянию пера своего старого приятеля, но вместе с тем он слишком хорошо помнил его. Читая между строк, Максимилиан чувствовал, что юный трибун любит революцию любовью, слишком похожей на опьянение. Восторженность Камилла не знала меры. А хватит ли у него стойкости и принципиальности, когда родина потребует серьезных жертв?
Старые знакомые Максимилиана встречали своих единомышленников не только в кафе или редакциях газет: все они были связаны с народными клубами, которые начинали играть в Париже все более видную роль.
Особенно демократичным и по составу членов и по идеям, высказываемым с его трибуны, был клуб, основанный в апреле 1790 года на территории старой кордельерской церкви и получивший название «Общества друзей прав человека и гражданина». В обиходе его называли просто клубом Кордельеров. Членские взносы здесь были низкими, а потому зал заседаний был всегда переполнен до отказа. Марат и Демулен были завсегдатаями клуба Кордельеров. Здесь же завоевывал свою будущую популярность оратор с громовым голосом и телом атлета, пока что безвестный провинциальный адвокат Жорж Жак Дантон.
Наибольшей известностью пользовался, однако, Якобинский клуб, которому суждено было стать своеобразным барометром революции. Клуб этот, ранее называемый Бретонским, переехал в Париж вместе с Учредительным собранием. Ему удалось получить помещение неподалеку от места заседаний Собрания, на улице Сент-Оноре, в библиотеке монастыря, принадлежавшего ордену монахов-якобинцев. Здесь клуб был переименован: он стал называться «Обществом друзей конституции», или, в просторечии, Якобинским клубом. Вначале состав клуба был далеко не демократичным: наряду с депутатами в него входили только зажиточные парижане — адвокаты, врачи, писатели, богатые мастера и купцы. Высокий членский взнос ограждал заседания клуба от неимущих масс. Во главе его стояли лидеры различных группировок Собрания, от Мирабо и Лафайета до Петиона и Робеспьера. Сила Якобинского клуба базировалась в значительной мере на его широко разветвленной сети филиальных организаций в провинции, число которых увеличивалось с каждым месяцем. Популярности Якобинского клуба немало способствовало то обстоятельство, что члены клуба заранее обсуждали вопросы, которые затем выносились в Национальное собрание.
Робеспьер не пропускал ни одного заседания клуба. Здесь он репетировал свои речи, прежде чем выйти на трибуну Ассамблеи, здесь он находил друзей и низвергал врагов. И по мере того как, меняя свой состав, клуб станет принимать все более демократический облик, Робеспьер из рядового члена будет превращаться в любимого оратора и вождя якобинцев.
Как-то раз, в июне 1790 года, читая газету Демулена, Максимилиан обнаружил, что его школьный приятель вспомнил о нем, но только лишь для того, чтобы присочинить на его счет анекдотец в развитие мыслей, излагаемых на страницах «Революций»: автор приписывал аррасскому депутату слова, с которыми тот якобы обратился к толпе в Тюильрийском саду, осуждая один из декретов Собрания.
Максимилиан действительно вел в это время очень напряженную борьбу против реакционных постановлений Ассамблеи. Он выступал и против упомянутого Демуленом декрета, но только в стенах Собрания. То обстоятельство, что журналист исказил его слова и как бы приписал ему погоню за дешевой популярностью, глубоко возмутило строгого Максимилиана, крайне дорожившего своей репутацией. Он тотчас же решил проучить дерзкого мальчишку и написал ему холодно-официальное письмо с требованием восстановить правду. Письмо начиналось словами:
«Сударь, в последнем номере вашей газеты…» Ответ Демулена сразу обезоружил чопорного любителя истины. Обещая исправить недоразумение, Камилл вместе с тем горячо укорял старого приятеля за его холодность и забывчивость.
«Твое письмо, милый Робеспьер, написано с достоинством и важностью сенатора, оскорбляющими чувства школьной дружбы. Ты по праву гордишься званием депутата Национального собрания. Эта благородная гордость мне нравится, и мне жаль, что не все, как ты, чувствуют свое достоинство. Но все же ты должен был приветствовать своего старого товарища хотя бы легким кивком головы. Я тебя не меньше люблю за то, что ты остаешься верен своим принципам, хотя и не столь верен остался ты дружбе…»
Читая это письмо, Максимилиан почувствовал, как краснеют его щеки. Да, Камилл давал ему хороший урок. Он не забыл старой дружбы. Надо показать, что депутат Национального собрания не более горд и заносчив, чем воспитанник коллежа Людовика Великого.
И Максимилиан стал искать встречи с молодым журналистом. Встреча состоялась. Робеспьер с сердечной улыбкой раскрыл объятия, и Камилл со слезами на глазах упал ему на грудь.
После этого они стали встречаться так часто, как позволяло время. Максимилиан убеждался, что Камилл все такой же, каким был двенадцать лет назад. Он так же легко смотрел на жизнь и был по-прежнему беспечен. Он рассказал товарищу о своем увлечении Мирабо. Теперь это уже прошло. Теперь он был очарован Барнавом. Но, кроме всего, или, вернее, больше всего, он увлекался сейчас одной юной особой, прелестнее которой не было на свете и из-за которой он был готов забыть все остальное. Обольстительницу звали Люсиль Дюплесси. Она принадлежала к хорошей семье, и Камилл уже сделал ей формальное предложение, но…
Тут Камилл чуть не заплакал от горя. Родители невесты требовали церковного брака. А кто разрешит ему, атеисту и богохульнику, издевавшемуся над святыми и обливавшему помоями священников, кто разрешит ему церковный брак? Влюбленный безбожник пошел было во все тяжкие. Он явился к кюре церкви святого Сульпиция и с сокрушенным видом стал просить благословения. Кюре усомнился в том, что перед ним добрый католик, и в благословении отказал.
Максимилиан, сочувствуя бедному страдальцу, вместе с тем едва удерживался от смеха. Слишком уж комичной была ситуация! Как-то выпутается легкомысленный Камилл из этой беды? Впрочем, познакомившись с Люсилью, Робеспьер не мог не одобрить выбора своего друга.
Бракосочетание все же состоялось. Все устроил добрый старый аббат Берардье, бывший директор коллежа Людовика Великого. Берардье взял шефство над своим прежним воспитанником, последний поклялся в будущем воздержаться от безбожия и… исповедался в своих прежних грехах.
29 декабря 1790 года в церкви святого Сульпиция при большом стечении народа произошел торжественный обряд. Свидетелями церковного брака Демулена были Бриосо, Робеспьер и Петион. Максимилиан чувствовал себя плохо и был страшно зол на своего друга, впутавшего его в эту историю. Никогда не страдая ханжеством, Максимилиан вместе с тем никогда не хвалился своим атеизмом. Ему была глубоко противна разыгрывающаяся комедия и показное смирение Камилла. В особенности вознегодовал он, когда жених, якобы потрясенный трогательной проповедью Берардье, стал выдавливать из себя слезы.
— Не плачь, лицемер, — сердито прошипел он на ухо размякшему Демулену.
Вскоре после свадьбы счастливый супруг возобновил свои выпады против духовенства, но теперь они стали много яростнее и сильнее, чем были прежде.
События, связанные с женитьбой Камилла, немного встряхнули Максимилиана и отвлекли его от обычных повседневных дел. Дела эти между тем осложнялись, приобретая характер, явно угрожающий завоеваниям демократии.
Борьба в Учредительном собрании достигала своей кульминации. Революционные действия народа 5–6 октября 1789 года не могли не повлиять на настроения буржуазной Ассамблеи и на ее состав. Прежде всего потеряла былое значение крайняя правая Собрания. Многие ее члены перестали посещать заседания, а лидеры пустились в «бега». Уже непосредственно после октябрьских событий эмигрировали Мунье и Лальи-Толлендаль; позднее покинули страну такие вожаки правой, как аббат Мори и Казалес. Одновременно значительно подались вправо конституционалисты — Лафайет, Байи, Ле-Шапелье, Сиейс и их единомышленники. Главным лидером конституционалистов стал Мирабо, вступивший в тайные связи с двором. Получая крупные деньги из королевской казны и добившись той пышной роскоши, о которой он всегда мечтал, Мирабо, по существу, рассчитывал на возможность удержания Франции в рамках либерального конституционно-монархического режима; себе лично при этом он стремился обеспечить главенствующую роль в новом государстве крупных собственников.
Большая часть левой Учредительного собрания во главе с Барнавом, Шарлем Ламетом и Дюпором постепенно скатывалась на все более умеренные позиции. Левые часто и много шумели на заседаниях, щеголяя демократическими фразами; Барнав неоднократно схватывался в жарких стычках с Мирабо, вызывая аплодисменты толпы; однако, по существу, во всех важных вопросах триумвират и связанные с ним группировки объединялись с конституционалистами, создавая этим более или менее устойчивое большинство Собрания, проводившее вполне определенную и недвусмысленную политику. И — характерная деталь: едва успел сойти со сцены Мирабо, который умер, истощенный дебошами и оргиями, в начале апреля 1791 года, как его место в Собрании тотчас же занял «левый» Барнав.
Итак, правые и левые сближались, координируя свои планы и действия. Вследствие этого положение тех немногих смельчаков, которые отваживались защищать в Собрании права народа, стало критическим-Им приходилось вести борьбу не на жизнь, а на смерть, не видя впереди сколь-либо ощутимых перспектив.
Но они не собирались сдаваться. Робеспьер, который шел в их авангарде, призывал к стойкости и принципиальности. Теперь он чувствовал, что его слышит и одобряет революционный Париж, Париж, который становился родным и близким…
И в противовес многим другим он уже хорошо видел будущее.
— Напрасно вы рассчитываете при помощи мелких шарлатанских уловок руководить ходом революции, — холодно предрекал он торжествовавшему большинству. — Вы, как мелкие букашки, будете увлечены ее неудержимым потоком; ваши успехи будут столь же мимолетны, как ложь, а ваш позор будет вечным, как истина!..
— А сейчас слово предоставляется записанному на очередь депутату Роберту Пьеру, — объявил с насмешливой улыбкой секретарь Ассамблеи.
— Это не мое имя, — громко говорит худощавый человек в оливковом фраке, пробиваясь под дружный хохот к ораторской трибуне.
— Не ваше? Простите, здесь неразборчиво написано… Выступать будет господин Робетспьер! — Хохот, сопровождаемый свистками и злобными выкриками, усиливается…
— Мое имя Робеспьер, — еще раз невозмутимо поправляет депутат в оливковом фраке и решительно взбирается на трибуну.
…Сколько злобы, ненависти, брани и ядовитых насмешек ему пришлось пережить за эти полтора-два года! Иногда его не допускали к трибуне, иногда устраивали обструкции. Каждый раз, когда приходила его очередь говорить, он, хотя и хорошо знал Свою речь, испытывал невыразимый страх. Но мужество побеждало слабость. О его страхе никто не догадывался. На трибуне он был неизменно спокоен.
И он говорил, говорил, говорил, разбивая своим Словом те ледяные стены, которые воздвигали вокруг него, сокрушая тех размалеванных идолов, которые стояли на его пути.
Слово было его силой, его могуществом, его славой. И слово принесло ему второе имя, созданное народом и неразрывно слившееся с ним в веках: он стал Неподкупным.
Главные законодательные акты, принятые Учредительным собранием, пришлись на время между октябрем 1789 года и июнем 1791 года.
Прежде всего мужи Собрания поспешили закрепить те успехи, которые были вырваны у абсолютизма в результате предшествующей борьбы и которые должны были юридически обосновать новое положение буржуазии. Декретируя то, что уже в версальский период установилось явочным порядком, Собрание отменило старое деление на сословия. Был упразднен институт наследственного дворянства; прежним дворянам запрещалось пользоваться родовыми титулами и гербами. Буржуазные законодатели устранили все прежние ограничения, мешавшие свободному развитию промышленности и торговли, уничтожили старые феодально-абсолютистские учреждения, в первую очередь парламенты, провели новое административное деление страны. Было ликвидировано исключительное положение духовенства. Конфискованные церковные земли объявили национальными имуществами и пустили в продажу. Церковные должности становились выборными, а священнослужителей обязали давать присягу конституции.
Все эти акты, изданные в развитие соответствующих положений Декларации прав, должны были обеспечить формальное равенство граждан перед законом.
Однако почти одновременно, в явном противоречии с той же Декларацией прав, были проведены декреты, нарушавшие даже это формальное равенство.
23 октября в зал заседаний ввели бедного крестьянина, старика в возрасте 121 года. Потомственный крепостной, он хорошо помнил век «короля-солнца» Людовика XIV, время регентства, правление «многолюбимого» Людовика XV. Все эти долгие годы, при всех блестящих правителях он неизменно стонал под ярмом крепостной неволи. Теперь, в глубокой старости, этот седобородый труженик приехал в Париж из далекой провинции, чтобы возблагодарить народ и законодателей за отвоеванную свободу. Потрясенное Собрание единодушно аплодировало старейшему сыну французского народа. Он шел нетвердым шагом, поддерживаемый своими внуками. Его усадили в кресло против председательского бюро и оказали честь, как королю: заставили надеть шляпу, в то время как депутаты с непокрытыми головами стоя приветствовали его. Старик молчал, только крупные слезы катились по его увядшим щекам. «Будьте счастливы, — сказал ему председатель, — глядя на отечество, ставшее свободным!»
Во истину трогательная картина! Законодатели, вероятно, забыли в этот момент, что всего несколько дней назад они приступили к изданию первых антинародных законов, которые должны были начать собой цепь репрессий против потомков приветствуемого ими сегодня патриарха тружеников.
Действительно, декреты, принятые Собранием в октябре — декабре 1789 года, лишали избирательных и иных политических прав всю массу неимущего и малоимущего населения страны, которое произвольно зачислялось в категорию так называемых пассивных граждан. Активными гражданами была признана лишь верхушка налогоплательщиков, составлявшая около одной шестой всего населения страны!
Вместе с тем буржуазные законодатели стремились застраховать себя от возможности новых народных выступлений. Народ вынес на себе вею тяжесть революции, довел ее до нужного предела, и достаточно! И вот 21 октября 1789 года под свежим впечатлением от недавних событий был утвержден так называемый военный закон, согласно которому муниципальным властям разрешалось применять военную силу и даже открывать огонь в случаях «незаконных сборищ».
Кроме этого закона, жители сел и деревень почти ничего не получили от Собрания. Новые постановления, правда, запрещали помещикам захваты общинных земель, однако они не касались уже произведенных выделов. Крестьянам предписывалось неукоснительное выполнение всех «реальных повинностей» впредь до их выкупа. Порядок выкупа был сложен и крайне невыгоден для крестьян, а выкупные платежи оставались настолько высокими, что превращали возможность освобождения от повинностей для подавляющей массы крестьян в чистую фикцию. В угоду предпринимателям Собрание нанесло удар и оживившемуся в эти годы рабочему движению. 14 июня 1791 года по предложению Ле-Шапелье был принят декрет, запрещавший объединение рабочих в союзы и стачечную борьбу.
Венцом буржуазного законодательства Учредительного собрания была конституция 1791 года.
Конституция торжественно провозглашала принцип верховенства нации. Высшая законодательная власть вручалась Законодательному собранию — однопалатному органу, избираемому сроком на два года. Главой исполнительной власти являлся король, назначавший министров и высших военачальников и наделенный правом приостанавливающего вето. Личность короля объявлялась неприкосновенной; ответственности перед Собранием подлежали только агенты исполнительной власти — министры. Выборы в Законодательное собрание были двустепенными, правом избирать и быть избранными как в Собрание, так и в любой другой административный или муниципальный орган пользовались лишь активные граждане. Конституция не разрешала аграрного вопроса я узаконивала рабство, существовавшее во французских колониях.
Робеспьер в течение всего этого периода выступал неизменно в одном и том же плане. Его основная мысль была предельно проста.
Он требовал, чтобы законодатели последовательно и полно применяли в конституции принципы Декларации прав, а не противоречили этим принципам буквально на — каждом шагу; чтобы новые законы, издаваемые именем свободы и равенства, не угнетали этой свободы и не нарушали равенства во благо горстки богачей и в ущерб основной массе тружеников; чтобы политические права граждан не связывали с их имущественным положением. Все его речи этого периода, — а выступал он только в 1790 году более восьмидесяти раз, — были посвящены борьбе за народные права и за улучшение жизни народа.
Не было, пожалуй, другой проблемы, которая так волновала бы Максимилиана, как всеобщее избирательное право. Он молчал, когда обсуждали и низвергали привилегии дворянства, его голоса почти не было слышно во время проведения торгово-промышленного законодательства или административной реформы. Но как только всплывал вопрос об избирательном праве, об активных я пассивных гражданах, о цензе, он тотчас же устремлялся к трибуне и готов был до исступления спорить с лидерами различных партий и группировок. Положение аррасского депутата было весьма сложным, так как поддерживали его точку зрения очень немногие; даже его верный соратник Петион расходился с ним по вопросу о цензе. И тем не менее, борясь иногда почти в полном одиночестве, Робеспьер продолжал бороться; не ограничиваясь выступлениями в Собрании, он развивал свои идеи в Якобинском клубе и в печати.
Максимилиан указывал на чудовищное противоречие между постановкой проблемы ценза в будущей конституции и высокими принципами Декларации прав, из которых конституция должна исходить.
«…Закон есть выражение общей воли, говорится в Декларации; но как это возможно, если огромное большинство тех, для кого он создается, никаким способом не могут повлиять на его, издание?.. Самодержавие народа, о котором говорит Декларация прав, — пустая формула, когда большинство этого народа оказывается лишенным политических прав, которые как раз неразрывно связаны с народным самодержавием…»
Робеспьер гневно опровергал аргументы сторонников ценза, пытавшихся доказать, что неимущие и малоимущие труженики не могут быть заинтересованы в разумном управлении государством, так как они якобы не владеют ничем, что нуждалось бы в защите и охране законов.
«…Как можно, говорите вы, предоставить все права гражданина тому, кто ничего не имеет и кому нечего, следовательно, терять. Нечего терять! Как лжив этот безумно надменный язык! Как несправедлив он перед лицом истины! По-видимому, люди, о которых вы говорите, живут среди нас безо всяких средств к существованию; иначе, если эти средства у них есть, то у них есть, мне кажется, и что терять и за что держаться. Да, эта грубая одежда, покрывающая меня, это убогое наемное жилище, в котором протекает моя мирная и уединенная жизнь, скромный заработок, на который я кормлю жену и детей, — да, я признаю, что это не земли, не замки, не экипажи; что с точки зрения роскоши и богатства это может считаться «ничем», но с точки зрения прав человека — это не ничто, а священная собственность, столь же священная, без сомнения, как и блестящие имения богачей». Не возражая против частной собственности, напротив, признавая ее священной и неприкосновенной, Максимилиан вместе с тем порицает крупных собственников и резкое неравенство состояний. Впрочем, по его твердому убеждению, это неравенство не может иметь влияния на политические и гражданские права человека.
Он возражает своим оппонентам, утверждающим, что бедняка легко подкупить и тем сделать его опасным для общества. Ведь интересы народа совпадают с интересами общества. Не без горечи напоминает он о событиях начала революции.
«…Разве богачам и важным господам обязаны вы тем славным восстанием, которое спасло Францию и вас? Разве солдаты, сложившие свое оружие к стопам встревоженного отечества, не были из народа? А офицеры, которые вели их против вас, к каким классам принадлежали они? Боролся ли тогда народ для того, чтобы помочь вам защищать его права и его достоинство, или для того, чтобы дать вам власть лишить его их? Для того ли он сверг иго феодальной аристократии, чтобы подпасть под иго богачей?»
Никто не в силах был бы оспорить справедливость этих слов. Но могли ли согласиться с ними и принять их те самые богачи, сидевшие на скамьях Собрания, против которых они были направлены?.. Однако резюме этой горячей апологии тружеников: «Интерес народа — общий интерес, интерес богатых — частный интерес» — будет огненными буквами вписано в грядущие судьбы революции.
Этими же мыслями были проникнуты выступления Робеспьера о составе национальной гвардии и о демократизации регулярной армии. Учредительное собрание провело декрет, по которому в национальную гвардию допускались только активные граждане, которые, по мысли законодателей, были единственно способными защитить основы нового буржуазного «порядка». Указав на необходимость заботиться о том, чтобы бойцы национальной гвардии не превратились в военную касту и не усвоили корпоративного духа, от которого рано или поздно может застонать свобода, Максимилиан напоминал, что в национальном гвардейце солдат должен быть слит с гражданином, ибо основная задача его — защищать завоевания свободы. Но это возможно только при том условии, если национальная гвардия будет строиться на самых широких демократических основах, если она будет иметь всенародный характер.
«…Лишить права на оружие одну часть граждан и в то же время вооружить другую — это значит нарушить принцип равенства, основу нового общественного договора, нарушить священнейшие законы природы…»
«…На каком основании, — обращается оратор к своим противникам, — вы разделяете нацию на два класса, из которых один, по-видимому, должен быть армией подавления другого, как какого-то сборища рабов, всегда готовых к мятежу? А между тем кто сделал нашу доблестную революцию? Богачи, власть имущие? Один лишь народ мог желать и совершить ее, и только он способен отстоять ее результаты… А вы осмеливаетесь предлагать отнять у него те права, которые он завоевал!..»
Революция унаследовала от старого порядка армию, весьма пеструю по своему составу. Некоторая часть солдат и офицеров набиралась за границей; существовало, например, значительное количество полков, состоящих из швейцарцев. Главной характерной чертой старой армии была резкая грань между солдатом и офицером: солдаты вербовались из третьего сословия, офицеры почти исключительно принадлежали к дворянству. Это обстоятельство казалось Максимилиану заслуживающим самого пристального внимания.
«В стране дворянство уничтожено, — говорил он, — но оно продолжает оставаться в армии… Недопустимо предоставлять ему защиту Франции. Вы заместили все публичные должности согласно принципам свободы и равенства, и в то же время вы сохраняете вооруженных должностных лиц, созданных деспотизмом». Признавая, что часть офицеров примкнула к революции, Робеспьер справедливо указывал, что в массе офицерство настроено крайне враждебно. Вместе с тем Максимилиан неоднократно выступал с требованиями об улучшении правового положения рядового состава армии и флота, протестуя против царившего здесь бесправия и традиционной палочной дисциплины. При обсуждении нового морского устава народный трибун добивался, чтобы за одинаковые преступления матросы и офицеры несли равные наказания; участвуя в прениях о характере военных судов, он настаивал, чтобы последние формировались не из одних офицеров, как это прежде имело место, а представляли смешанные комиссии, избираемые из командного и рядового состава.
Насколько были своевременными все эти требования Робеспьера, показали выступления солдат, прокатившиеся по стране весной и летом 1790 года. Наиболее значительным из них было волнение четырех полков гарнизона Нанси (август 1790 года), зверски подавленное аристократом-генералом маркизом Буйе. Учредительное собрание, несмотря на энергичный протест Робеспьера, сочло нужным вынести Буйе «благодарность от имени нации» и не вняло всем другим требованиям аррасского депутата в отношении армии.
Немногочисленные заявления Робеспьера по аграрному вопросу полны гуманизма и чуткого отношения к труженикам деревни.
Выступая в Собрании с большой речью в защиту крестьянских прав на общинных землях, он требовал полного уничтожения всех злоупотреблений, унаследованных от феодальных времен.
Он настаивал, чтобы Учредительное собрание не только запретило помещикам дальнейшие захваты общинных земель, но и приняло бы меры, дабы вернуть крестьянам земли, которые перешли к помещикам на «законном» основании. «…Говорят, что за помещиками право давности, но — право давности у народа еще древнее; боятся затронуть помещичью собственность, но самое право «выдела» есть не что иное, как право на узаконенный грабеж, а ограбление никогда не может создать права собственности на похищенное. Совершенно недостаточно поэтому воспретить выделы на будущее время: надо, чтобы закон в этом случае имел обратное действие! Поступить иначе — значит оставить грабителей спокойно владеть захваченным!..»
Робеспьер искренне сочувствовал мелкой городской буржуазии: владельцам небольших лавчонок, самостоятельным мастерам, всей этой торговой и ремесленной мелкоте, которая неуклонно разорялась, не имея возможности выдержать конкуренции с крупным капиталом. Он выступал с различными проектами, направленными к смягчению имущественного неравенства, поглощавшего возможность к существованию и самое жизни маленьких людей. И, однако, он не разглядел рабочих.
Вместе с другими депутатами он проголосовал за антирабочий проект Ле-Шапелье и этим содействовал утверждению на семьдесят с лишним лет закона, втискивавшего, по словам Маркса, «…государственно-полицейскими мерами конкуренцию между капиталом и трудом в рамки, удобные для капитала…», закон, который «пережил все революции и смены династий…»[4].
Горячий защитник народа, Робеспьер не всегда достаточно ясно представляет себе, что такое народ. В его понимании отдельные прослойки народа, отдельные классы, входившие в его состав, почти не дифференцируются. Он «народник» в самом широком и буквальном смысле этого слова; таким он останется до конца своих дней.
Робеспьер был одним из немногих депутатов Учредительного собрания, боровшихся за права цветного населения французских колоний.
Первое предложение об отмене работорговли было сделано в Ассамблее уже в ноябре 1789 года. Однако многие депутаты, владевшие землями и рабами на Гаити и Мартинике, были лично заинтересованы в сохранении рабства негров и неполноправности свободных мулатов. К числу депутатов-рабовладельцев принадлежали и братья Ламеты, а их друг Барнав, рядившийся в одежды вождя демократии, неоднократно выступал в Собрании против предложений об отмене рабства и за неполноправное положение мулатов.
В своем выступлении Робеспьер указал депутатам, что раз конституция предоставляет политические права всем гражданам, платящим установленные налоги безотносительно к цвету их кожи, то мулаты должны пользоваться теми же правами, что и белые. Предоставлять же решение этого вопроса колониальному собранию, состоящему из одних белых, на чем настаивал Барнав, не более как издевательство. Что сказали бы господа депутаты, иронически спрашивал Максимилиан, если бы во Франции судьбы третьего сословия предоставили вершить одним привилегированным? Когда в ходе прений один из депутатов предложил поправку к декрету, в которой упоминалось слово «раб», Робеспьер с негодованием воскликнул:
— Да, с того момента, когда вы введете слово «раб» в свои декреты, вы покроете себя позором. Вы беспрестанно твердите о правах человека и в то же время освящаете своей конституцией рабство. Пусть лучше погибнут колонии, если их дальнейшее существование может быть куплено лишь ценою потери нашей чести, славы и свободы!..
Собрание после некоторых колебаний пошло за депутатами-колониалистами и узаконило рабство, ни словом не обмолвившись о правах мулатов.
Робеспьер выступал и по множеству других вопросов. Он произносил речи против военного закона, о свободе печати и петиций, об организации суда, о гражданском устройстве духовенства, о правах короля, о равном разделе наследства, против смертной казни, в защиту тулонского народа, в защиту гарнизона Нанси и на многие другие темы. И везде он был неизменно одним и тем же: Неподкупным, Непреклонным, Непоколебимым.
Все чаще и увереннее поднимаясь на ораторскую трибуну, он все более выделяется среди своих собратьев последовательностью и принципиальной заостренностью речей, которые заставляют постепенно умолкнуть и стушеваться насмешливых недоброжелателей и повергают в недоумение общепризнанных лидеров. Призадумался Мирабо, насупился Барнав, озабоченно перешептываются братья Ламеты, еще недавно считавшиеся вожаками левой Собрания. Да! Они недооценили его. Забавный фарс оказался трагедией. «Аррасскую свечу» погасить явно не удалось!
Теперь он стал широко известен за пределами Ассамблеи. Его знала и глубоко уважала вся революционная Франция. Ему аплодировали, на него надеялись, его просили. При каждом удобном случае выборные лица новой администрации и частные корреспонденты поверяли ему свои нужды и печали, выражали доверие и благодарность. Взглянем хотя бы бегло на его почту нескольких месяцев 1790–1791 годов. Вот письмо из Авиньона; должностные лица горячо благодарят Неподкупного за речь в защиту петиции авиньонских граждан о присоединении к Франции. Вот пять писем из Марселя от местных якобинцев и муниципалитета; в письмах — жалобы, надежда на поддержку, благодарность. Вот четыре письма из Тулона: от генерального совета, от муниципалитета, от патриотического клуба; в одном из писем муниципалитет извещает, что гражданская доблесть Робеспьера и та самоотверженность, которую он не раз проявлял в отношении городской коммуны, побудили генеральный совет присудить ему титул гражданина Тулона. Пишут из Арраса, из Версаля, из Буржа, из Лондона, из Манта; пишут бельгийские демократы и депутаты далекой Кайенны, восторженные поклонницы и незнакомые просители. Бывшая аристократка и нынешняя якобинка мадам Шалабр приглашает Максимилиана на «небольшой обед в обществе патриотов», прося его выбрать день, который ему всего удобнее и меньше всего помешает его занятиям; будущая вдохновительница жирондистов мадам Ролан восхваляет его как мужественного человека, верного своим принципам, «энергия которого неустанно сопротивлялась притязаниям и уловкам деспотизма и интриг». А вот… что это? Письмо от Сен-Жюста, его будущего единомышленника и самого близкого друга, Сен-Жюста, которого пока не знает никто, в том числе и сам Неподкупный! Автор письма просит поддержать его ходатайство, направленное в Ассамблею. Сен-Жюст с нескрываемым восхищением относится к своему адресату.
«К вам, кто поддерживает изнемогающую родину против потока деспотизма и интриг, к вам, которого я знаю только как бога по его чудесам, я обращаюсь с просьбой…» и т. д.
«…Я не знаю вас лично, но вы большой человек, вы не только депутат одной провинции, вы депутат всего человечества».
И другой, тоже пока безвестный деятель будущего, с большим вниманием следит в эти дни за успехами Робеспьера. Совсем еще юный Франсуа Ноэль Бабеф с жаром переписывает целые страницы речей Неподкупного, находя в них идеи, созвучные своей золотой мечте о равенстве и счастье освобожденных людей…
Все эти факты — яркое свидетельство происшедших перемен. Робеспьер становился настолько заметным лицом, что вне зависимости от его депутатских обязанностей, к великому неудовольствию Барнава и его компаньонов, народ начинает выдвигать своего трибуна на важные и ответственные административные посты.
Еще в октябре 1790 года жители Версаля избрали Неподкупного председателем суда своего дистрикта. 10 июня 1791 года его ждал снова приятный сюрприз: собрание парижского департамента избрало его общественным обвинителем парижского уголовного суда. Это были большая честь и большое доверие. Это был знак уважения и признательности со стороны парижан. Не обошлось без характерного инцидента: друг Барнава Дюпор, одновременно назначенный председателем того же суда, немедленно отказывается от этой должности, не желая работать бок о бок с ненавистным ему человеком Камилл Демулен заклеймил этот поступок на страницах своей газеты. «Презренный лицемер! — обращается он к Дюпору. — Ты отталкиваешь Робеспьера, воплощение честности, и, не успев устранить его, покидаешь пост, на который возвело тебя доверие, или, вернее, заблуждение, твоих сограждан! Ты знаешь, какое громадное, на взгляд общественного мнения, расстояние между его и твоим патриотизмом? Ты сто раз бывал свидетелем единодушных рукоплесканий, которые вызывали среди якобинцев его речи и даже одно его присутствие».
Факт этот, однако, обратился к выгоде для сторонников Робеспьера: на место ренегата Дюпора избиратели выдвинули Петиона, избрание же последнего означало двойной триумф для сил демократии.
Так, одерживая победы в народном мнении, завоевывая все новые и новые симпатии, Максимилиан должен был окончательно взять верх в «Обществе друзей конституции». Его последовательная принципиальная борьба в Собрании, борьба тем более поразительная, чем менее он мог рассчитывать на успех, привлекла к нему сердца. Его оценили, его уже любили; знаком любви и признательности народа стало второе его имя: Неподкупный.
Летом 1790 года в Париже отвечали две юбилейные даты. 17 июня исполнился ровно год с тех пор, как третье сословие Генеральных штатов дерзнуло провозгласить себя Национальным собранием. Буржуазия считала этот день своим. Его решили отпраздновать с блеском и шиком. Во втором этаже богатых апартаментов Пале-Рояля был дан банкет для избранных. Вокруг великолепно сервированного на двести персон стола разместились члены «Общества 1789 года»[5] и приглашенные. Тосты подобали случаю, а во время десерта дамы поднесли букеты роз и тюльпанов Сиейсу, Лафайету, Ле-Шапелье, Мирабо и Талейрану. Более других был почтен Байи, которому возложили на голову венок из цветов. Цветы, музыка, тонкие вина и женщины придавали особенное обаяние застольной беседе. А под окнами дворца шумели голодные труженики столицы.
После обильного обеда гости вышли на балконы понаслаждаться созерцанием «доброго народа» и подышать воздухом, напоенным вечерним ароматом садов. Кто-то стал развлекать толпу исполнением фривольной песенки, кто-то выступил с предложением увенчать Людовика XVI императорской короной. Было ли сделано это предложение спьяну? Трудно сказать…
А месяц спустя, 14 июля, Париж любовался новым зрелищем, совсем не похожим на праздник буржуазии, зрелищем, полным величия и силы, которое должно было заставить крупных собственников призадуматься. Празднование годовщины взятия Бастилии превратилось в грандиозную демонстрацию мощи революционного народа, могущества, которое не могли сковать никакие антидемократические акты буржуазной Ассамблеи. На этот Праздник федерации, как его называли, собрались делегаты из всех департаментов Франции. Трудовое население различных областей и провинций впервые встречалось в своей столице в день, который навеки должен был остаться днем народа. На улицах Парижа бретонцы обнимались с провансальцами, гасконцы приветствовали бургундцев, овернцы провозглашали тосты за здоровье жителей Иль-де-Франса. Многотысячные толпы нескончаемым потоком устремлялись к Марсову полю, где происходило главное торжество. Несмотря на плохую погоду, весь революционный Париж принял участие в своем празднике. Было организовано торжественное шествие федератов. На Марсовом поле воздвигли «алтарь отечества», около которого делегаты при восторженных криках полумиллионной массы зрителей приносили присягу на верность нации, закону и… королю! Да, королю. Иллюзии еще не рассеялись, буржуазия напрягала все силы для того, чтобы их сохранять. Здесь можно было увидеть и подобие трона с неизменными лилиями, и толстого разряженного монарха с кислым лицом, и его супругу, капризно надувшую губы, и всю хмурую придворную камарилью.
Что общего было у этих теней прошлого с народным праздником? С какой злобной радостью они залили бы его кровью всех этих поденщиков и мастеровых, перед которыми они вынуждены сейчас играть роль статистов! Но час не пробил. Народ ликовал, упиваясь своей мощью и силой, мэр, улыбаясь, приветствовал федератов. А народная кровь… Да, она прольется, прольется на этом же самом священном месте, во имя этого же толстого монарха, по приказанию этого же улыбающегося Байи, но не сегодня, а год спустя!..
Как-то во время одного заседания Ассамблеи председатель огласил записку, полученную от короля, в которой монарх извещал, что прибудет сегодня в Собрание, и просил, чтобы его приняли «без церемоний».
Со всех сторон раздались аплодисменты, и мужи Собрания выслали депутацию навстречу монарху. Чехол из фиолетового бархата, усеянного золотыми лилиями, срочно переделал в трон кресло председателя, который стоя ожидает августейшую персону. Наконец предшествуемый несколькими пажами и сопровождаемый министрами входит Людовик XVI, одетый в черный фрак. При виде его зал оглашается радостными криками. Все продолжают стоять в почтительной позе. Король произносит речь. В этой речи замаскированные жалобы и пожелания монарха искусно переплетались с комплиментами и реверансами в адрес Собрания. Король заранее обязуется защищать, поддерживать и сохранять конституционную свободу, принципы которой освящены волей всех и согласованы с его желанием… Он заверяет, что будет с детства подготовлять ум и сердце наследника престола к новому порядку вещей. После произнесения речи Людовик и сопровождающие его лица удаляются. Собрание, распираемое восторгом и верноподданническими чувствами, провожает их со слезами умиления. Будущий член Комитета общественного спасения Барер де Вьезак, обливаясь слезами, восклицает: «Ах, какой добрый король! Да ему следует воздвигнуть золотой, усыпанный алмазами трон!»
И законодатели не оставили этой реплики без внимания. Среди лицемерных восторгов, без обсуждений и дебатов Собрание вотировало «на содержание короля» так называемый цивильный лист — ежегодную сумму в двадцать пять миллионов ливров плюс четыре миллиона для нужд королевы!
Общественное мнение было возмущено этим новым актом попрания народных нужд. Один журналист с негодованием указывал, что оплата прихотей королевы будет стоить столько же, сколько обходится годовое содержание всего Собрания со всеми его комиссиями, комитетами и подкомитетами!
Но собственники не жалели народных денег, брошенных в фонды цивильного листа. Ибо они смотрели на трон, как на преграду, спасавшую их от выступлений демократии, ибо им нужен был король против народа, король буржуазии; а такого короля, если он будет послушным орудием в осуществлении их планов, не грех было и озолотить.
Слепцы! В своей ненависти к народу они забыли простую истину: как ни золоти прутья клетки, она все равно останется клеткой.
А король, королева, их близкие, осколки их двора, которым еще не удалось эмигрировать, — все они чувствовали себя в клетке. Было наивным надеяться, что Людовик XVI, с детства смотревший на себя как на помазанника божьего, окруженный духовной и светской знатью, блестящей и раболепной, монарх, усвоивший себе раз и навсегда гордую, презирающую все и всех мысль «государство — это я!», согласится стать королем буржуазии, королем без дворянства и духовенства, лишенным своего величия и своих прерогатив, обреченным на роль рычага в руках новой власти.
Король и королева никогда не думали серьезно о примирении с новым порядком вещей. Когда народ сорвал все попытки обратиться к силе, было решено проявить показную покорность и тайно вести переговоры с врагами революции. Для этого нужны были деньги — теперь их с избытком давал цивильный лист! Законодатели обеспечили монархии средства, чтобы она могла вести под них планомерный подкоп! Секретная агентура заработала. Одновременно двор составил план действий: было решено, что король и его семья тайно уедут из Парижа, отдадутся под покровительство контрреволюционного генерала Буйе, стоявшего со своими войсками близ границы, и затем с помощью иностранной интервенции разгромят силы революции и восстановят прежнюю абсолютную монархию.
Утром 21 июня 1791 года Париж был разбужен гудением набата и тремя пушечными выстрелами. Свершилось: птички улетели, золоченая клетка оказалась пустой.
В Учредительное собрание был доставлен запечатанный пакет. В нем оказался королевский манифест, в котором монарх разрывал завесу лицемерия и, не стесняясь в выражениях, предавал анафеме все деяния революции. Он указывал, что был лишен свободы с октября 1789 года и поэтому опротестовывает все утвержденные им акты, начиная с этого времени. Он жаловался на насильственные действия народа, на скудость цивильного листа (!!!), на всесилие клубов, на утеснения, чинимые духовенству. Он обращался к французам с призывом «не доверять внушениям бунтовщиков», а министрам запрещал «подписывать от его имени какие бы то ни было приказания впредь до получения последующих повелений».
Эта расписка в двуличии была прочтена при гробовом молчании депутатов. Вслед за тем Собрание объявило заседания непрерывными, постановило взять в свои руки высшую исполнительную власть, но одновременно заявило о намерении сохранить монархию. Несмотря на манифест короля, Ассамблея выпустила воззвание, в котором говорилось не о бегстве, а о «похищении» короля. Протестующий возглас депутата Редерера: «Это ложь! Он подло покинул свой пост!» — остался гласом вопиющего в пустыне.
Но народ реагировал на бегство короля иначе, чем Собрание.
Волнение и негодование охватили парижан. Обвиняли Лафайета и национальную гвардию, разбивали королевские бюсты, повсюду разыскивали оружие.
Клуб Кордельеров направил Учредительному собранию петицию, требующую немедленного уничтожения монархии. К петиции кордельеров присоединялись голоса многих прогрессивных журналистов.
«Заметили ли вы, — писал журналист Бонвиль, — какие братские чувства поднимаются в вас, когда раздается набат, когда бьют сбор и короли обратились в бегство? Не нужно больше ни королей, ни диктаторов, ни императоров, ни протекторов, ни регентов! Наш враг — это наш повелитель, говорю вам это ясным французским языком. Не надо Лафайета, не надо Орлеанского!»[6].
Волнения охватили всю страну.
Максимилиан был страшно взволнован. Он сжимал пальцы до боли в суставах. Невеселые мысли одолевали его. Промучившись все утро в одиночестве, днем он не выдержал и побежал к Петиону. Там уже был Бриссо. Бриссо и Петион, очень возбужденные, радостно приветствовали своего соратника. Они полны надежд: король, совершив побег, лишь очистил место для республики! Победа близка. Но Робеспьер с сомнением смотрит на них. Он грустен и задумчив. Что такое республика, когда власть сосредоточена в руках ставленников реакции? Сомнительно, чтобы королевская семья рискнула на побег, не оставив сил, готовых устроить патриотам Варфоломеевскую ночь.
Вечером 21 июня открыл свое заседание Якобинский клуб. Робеспьер явился туда более мрачным, чем обычно. Рассеянно слушал он первые выступления. Барнав добивался постановления, которым клуб одобрил бы меры, принятые Учредительным собранием, и заявил бы о поддержке конституции. Это постановление он хотел распространить по всем филиальным клубам. Значительная часть якобинцев поддержала предложение Барнава. Максимилиан пожимает плечами. Об этом ли нужно сейчас говорить? Он берет слово; указывает, что народу со всех сторон расставлены ловушки; обвиняет короля, его сообщников, контрреволюционную эмиграцию, министров, наконец Собрание, пытающееся обмануть общественное мнение относительно характера побега короля. Он глубоко возмущен тем, что буржуазная Ассамблея оставляет управление народом в руках служителей опозоренного трона. Он предвидит кровавые события в недалеком будущем. Быть может, погибнут многие патриоты… Робеспьер обводит грустным взглядом присутствующих. Внемлют ли они его предостережениям?
— Я хотел по крайней мере воздвигнуть в вашем протоколе памятник тому, что с вами случится… Обвиняя почти всех моих собратьев, членов Ассамблеи, в том, что они контрреволюционеры — одни из страха, другие по неведению, третьи из мстительности, четвертые из оскорбленной гордости или слепой доверчивости, — я знаю, знаю, что этим точу на себя тысячу кинжалов. Но если еще в начале революции, когда я был едва заметен в Национальном собрании, если еще в то время, когда на меня смотрела только моя совесть, я принес мою жизнь в жертву истине, то теперь, когда голоса моих сограждан хорошо заплатили мне за эту жертву, я приму почти как благодеяние смерть, которая не даст мне быть свидетелем бедствий, на мой взгляд неизбежных!
…Гробовая тишина воцарилась в зале якобинской церкви. Присутствующие были потрясены. Но вот вскочил молодой человек с развевающимися волосами и, устремив на оратора горящий взор, поднял руку, как бы призывая своих товарищей к античной клятве.
— Робеспьер! Мы будем твоим оплотом! Мы все умрем раньше тебя!
И восемьсот членов клуба, как один, встали со своих мест вслед за Демуленом. Подняв правую руку, каждый из них поклялся именем свободы сплотиться вокруг Неподкупного и защищать его жизнь хотя бы ценою своей жизни.
Это заседание принесло Робеспьеру власть над сердцами якобинцев.
Утром 22 июня парижане, потягиваясь и зевая, говорили:
— Короля у нас нет, а между тем мы спали очень хорошо.
По улицам бегали газетчики, распространяя свежие листки.
«…Пришло время, — писал Марат, — снести головы министрам и их подчиненным, всем злодеям главного штаба и всем антипатриотическим генералам, мэру Байи, всем контрреволюционным членам городского управления, всем изменникам Национального собрания». Другу народа вторил пылкий Камилл Демулен, считавший себя убежденным сторонником республики.
Между тем Учредительное собрание продолжало работу. Законодатели отредактировали текст присяги для офицеров и составили ответный адрес на манифест Людовика XVI, где снова повторили версию о похищении королевской семьи. Медленно тянулось время. Вдруг около половины десятого вечера в помещении манежа возникло волнение. По коридору бежал вспотевший, запыхавшийся курьер. Кто-то закричал:
— Он арестован!..
Король был опознан в местечке Сен-Менеуль, совсем неподалеку от конечного пункта своего тайного маршрута. Его узнал начальник почты Друэ, который тотчас же принял все меры для задержания королевской семьи. Карету беглецов остановили в Варение, почти на глазах у передовых отрядов Буйе. Жители Варенна проявили большую революционную стойкость. Тысячи крестьян прибыли из соседних сел на помощь местным отрядам национальной гвардии. В окружении многочисленных толп вооруженных патриотов упавшие духом беглецы вынуждены были тронуться обратно.
Учредительное собрание выделило трех комиссаров, в числе которых оказались Барнав и Петион, для сопровождения пленников и благополучной доставки их в Париж. Петион держался с большим достоинством и не снисходил до особых церемоний со своими подопечными. Иное дело Барнав. Этот лощеный щеголь, прекрасно образованный и знавший свет, не преминул блеснуть своими утонченными манерами перед августейшими особами; он сидел в карете между королем и королевой и — верить ли молве? — был очарован последней. В этом не было, впрочем, ничего удивительного… Мария-Антуанетта, быстро поняв, с кем имеет дело, употребила все свое обаяние, чтобы пленить видного депутата Ассамблеи. Как бы то ни было, в период вареннского кризиса прежний вожак левой Собрания — уже до этого значительно поправевший — совершенно забыл свои старые позиции и вплоть до эшафота оставался верным приверженцем короля и трона.
13 июля Учредительное собрание приступило к обсуждению вопроса о судьбе монарха. Был выслушан доклад комиссии, которой поручалось расследовать обстоятельства бегства в Варенн. Докладчик сделал вывод, что Людовик XVI должен быть объявлен невиновным в силу принципа неприкосновенности особы короля; его следует восстановить на троне; вместе с тем, по мысли докладчика, надлежало привлечь к ответственности генерала Буйе (бежавшего за границу) и ряд лиц, сопровождавших короля, которые находились под арестом и которые якобы были виновны в похищении королевской семьи.
Прения по докладу комиссии были очень жаркими и продолжались три дня подряд. 14 июля с речью против неприкосновенности короля выступил Робеспьер:
— Король, говорите вы, неприкосновенен; он не может быть наказан — таков закон. Вы сами на себя клевещете! Нет, вы бы никогда не издали декрета, по которому один человек стоял бы выше закона и мог бы безнаказанно покушаться на свободу, на существование нации. Нет, вы не сделали этого, и если бы вы осмелились издать подобный закон, то французский народ всеобщим криком негодования напомнил бы вам, что суверен вступает в свои права!..
Король неприкосновенен! Но вы, вы тоже неприкосновенны! Распространили ли вы эту неприкосновенность до права совершить преступление?..
И Максимилиан шаг за шагом разбивает все уловки и ухищрения защитников отвергнутого им принципа.
— Королевской рукой действовали другие? Но разве король не обладает сам способностью совершать те или иные поступки? А если король угрожает счастью и даже жизни народа? Если он навлекает на страну все ужасы внутренней и внешней войны, если, став во главе интервентов, он покушается на свободу и завоевания революции, он тоже сохраняет неприкосновенность?
Разумеется, это абсурд. Конечно, подобные «принципы» могут высказываться только врагами революции или людьми, не отдающими отчета в своих словах.
В заключение оратор с железной логикой доказывает полную беспринципность авторов версии о похищении короля, которые предлагали всю силу правосудия обрушить на головы похитителей, то есть соучастников побега.
— По заключениям ваших комитетов, король невиновен, преступления нет. Но там, где нет преступления, нет и соумышленников. Господа, если щадить виновного является слабостью, то пожертвовать из числа виновных более слабым ради более сильного является подлой несправедливостью. Не думаете же вы, что французский народ настолько низок, чтобы наслаждаться зрелищем мук нескольких жертв, действовавших в качестве подчиненных, не думаете же вы, что он без горя будет смотреть, как представители его следуют все еще по обычному пути рабов, старающихся всегда слабого принести в жертву сильному и заботящихся лишь о том, чтобы обмануть народ и безнаказанно продлить несправедливость и тиранию? Нет, господа, надо или признать вину всех, или всех оправдать.
Правые были до такой степени ошеломлены и напуганы этой, речью, что объявили Робеспьера… сумасшедшим!!! Некоторые иностранные дипломаты обратились к своим правительствам с соответствующими донесениями и через несколько дней вынуждены были их опровергать!
Открытие Генеральных штатов 5 мая 1789 года.
Мирабо.
Барнав.
Байи.
Лафайет.
В этой речи Робеспьер обронил, между прочим, фразу, которая отвечала мысли, непрестанно беспокоившей и волновавшей его со дня бегства короля.
— Недостаточно свергнуть деспота, если потом попадешь под гнет другого деспотизма…
Людовик XVI показал себя деспотом, вероломным и негодным монархом. Его нужно отстранить. В этом для Максимилиана не было никаких сомнений.
Но что делать дальше? Учреждать республику, как полагали Бриссо и Петион? Вот в этом-то он и сомневался. Он не был уверен, что в сложившихся условиях республика лучше монархии.
И правда, рассуждал Робеспьер, что является самым страшным, самым угрожающим в данный момент? Деспотизм богатых, олигархия денежного мешка, тирания реакционных элементов Учредительного собрания. Что же принесет в таком случае немедленное установление республики? Ничего, кроме легализации власти этого «другого деспотизма».
Робеспьер сильно опасался, что при недостаточной организованности народа уничтожение монархии отдаст всю полноту власти в руки крупной буржуазии, в то время как наличие монархии в какой-то степени сможет ограничить эту власть и тем облегчит массам возможность решительной победы в грядущей борьбе.
Мысль эта была непоследовательной и ошибочной. Но в то время так думали многие. В вопросе о республике и монархии в период вареннского кризиса Неподкупный не смог подняться над уровнем представлений, господствовавших в демократическом лагере.
Мужи Собрания подняли перчатку, брошенную Робеспьером на заседании 14 июля. На следующий день от лица подавляющего большинства Ассамблеи выступил Антуан Барнав. Законодатели знали, кого противопоставить Неподкупному. После смерти Мирабо Барнав считался чуть ли не лучшим оратором. Он был сух, подтянут, сдержан, догматичен. На Робеспьера, взявшего верх в Якобинском клубе, он смотрел как на личного врага. Свою пространную речь Барнав посвятил защите принципа неприкосновенности короля. Вместе с тем — и это особенно знаменательное место в его речи — он невольно выдал сильное утомление и жгучий страх крупной буржуазии перед новыми выступлениями революционных масс.
— Нам причиняют огромное зло, когда продолжают до бесконечности революционное движение, уже разрушившее все то, что надо было разрушить, и доведшее нас до предела, на котором нужно остановиться… Подумайте, господа. Подумайте о том, что произойдет после вас. Вы совершили все, могущее благоприятствовать свободе и равенству… Отсюда вытекает та великая истина, что если революция сделает еще один шаг вперед, она сделает его не иначе, как подвергаясь опасности. Первое, что произошло бы вслед за этим, была бы отмена королевской власти, а потом последовало бы покушение на собственность. Я спрашиваю, существует ли еще какая-нибудь другая аристократия, которую можно низвергнуть, кроме аристократии собственности?..
Таким образом, несомненно, что революцию уже сейчас пора закончить… В настоящий момент, господа, все должны чувствовать, что общий интерес заключается в том, чтобы революция остановилась. Те, которые потерпели от революции, должны сказать себе, что невозможно заставить ее повернуть обратно; те же, кто желал и совершил революцию, должны признать, что она достигла своего крайнего предела и что благо их родины, как и их собственная слава, требует, чтобы она прекратилась.
Гром аплодисментов покрыл последние слова оратора. Трудно было более метко попасть в самую точку, нельзя было более точно высказать то, что наболело в душах депутатов буржуазии. Восстановленный король должен был помочь остановить эту треклятую революцию, которая уже так надоела и которая угрожала все новыми опасностями аристократам денежного мешка!
В тот же день было принято постановление о привлечении к судебной ответственности «похитителей» короля, обвиненных в заговоре против конституции и в подготовке иностранной интервенции. Этим косвенно снималось всякое обвинение с Людовика XVI и подготавливалась его реабилитация.
Развязка приближалась. Клуб Кордельеров составил новую петицию, призывавшую к отстранению изменника-короля. 16 июля кордельеры обратились к якобинцам с просьбой поддержать эту петицию. Внутри Якобинского клуба закипела напряженная борьба. Но исход ее, в свете предшествующих событий, был ясен:, большинство якобинцев решило поддержать петицию. Тогда якобинцы — депутаты Собрания — во главе с Барнавом почти полностью покинули клуб. Так произошел раскол Якобинского клуба. Правая часть якобинцев не только фактически, но и формально порвала с клубом и основала новое общество в помещении Фельянского монастыря, получившее название Клуба фельянов.
В состав нового клуба вошла большая часть членов «Общества 1789 года». Его лидерами оказались Барнав, Дюпор, Александр Ламет, Лафайет и Байи. Клуб фельянов стал внепарламентским центром крупной буржуазии. Как и «Общество 1789 года», он установил очень высокие членские взносы, обеспечивавшие замкнутый характер организации.
Раскол произошел и во всех отделениях Якобинского клуба. Большинство якобинцев периферии сохранило верность основному ядру старого клуба, возглавляемому Бриссо, Петионом и Робеспьером.
Оставалась кровь… Кровь патриотов, о которой говорил Робеспьер, пролитие которой он считал неизбежной и которая еще не была пролита. Этой крови не хватало, чтобы закрепить новый порядок вещей, чтобы окончательно и бесповоротно разъединить прежнее третье сословие. И она потекла, эта священная кровь простых людей.
Поддерживая петицию кордельеров о низложении Людовика XVI, Неподкупный вместе с тем, в противовес многим своим товарищам по клубу, прекрасно понимал, что буржуазные хозяева Собрания и ратуши могут сделать из этого акта удобный повод для провокации. Робеспьер не скрыл своих опасений и высказал их во время заседания клуба 16 июля.
Законодатели шли именно этим путем; узнав о том, что происходило у якобинцев, они тотчас же поспешили издать декрет, реабилитирующий короля. Этот декрет, помимо своего прямого назначения, имел целью превратить петицию в мятежный акт.
Действительно, до тех пор пока судьба арестованного короля не определилась, петиции не имели характера противозаконных деяний; ведь не было закона, против которого они якобы шли! Однако после того как закон был принят, с точки зрения правительства всякое оспаривание этого закона становилось антиправительственным заговором, который можно и должно было покарать! Конечно, это была юридическая тонкость и нужно было слишком сильно желать провокации, чтобы эту тонкость использовать. Но Максимилиан, прекрасный законовед и зоркий наблюдатель, ни секунды не сомневался, что именно за этот повод и ухватятся реакционные депутаты, давно жаждавшие свести счеты с ненавистным им народом. Поэтому, как только стало известно о декрете, реабилитировавшем короля, комитет Якобинского клуба по настоятельному совету Робеспьера решил приостановить печатание текста петиции и отказаться от участия в демонстрации. Однако было поздно.
Тысячи людей, среди которых преобладали рабочие и мелкие ремесленники, 17 июля собирались на Марсовом поле по зову клуба Кордельеров и других народных обществ. Народ был совершенно спокоен, так как его представители заранее поставили в известность парижский муниципалитет и ратуша легализировала мирную демонстрацию.
Около середины дня Марсово поле было заполнено народом. Стояла прекрасная погода. Как в праздничный день, мужья вели с собою жен, матери — детей. Продавщицы пряников и пирожков расхваливали свой товар. Молодежь веселилась, развлекалась песнями и танцами. Все хорошо помнили величественный и радостный Праздник федерации, который происходил здесь почти ровно год назад.
Но вот появился посланец якобинцев. Он сообщил о решении своего клуба. Тогда по предложению руководителей кордельеров — Бонвиля, Робера, Шомета и других — тут же, на «алтаре отечества», была составлена новая петиция. Петиция заканчивалась словами: «Мы требуем, чтобы вы приняли во внимание, что преступление Людовика XVI доказано и что этот король отрекся от престола. Мы требуем, чтобы вы приняли его отречение и созвали новое Учредительное собрание для того, чтобы приступить к суду над виновным и к организации новой исполнительной власти». Петицию подписали более шести тысяч человек. Между тем около двух часов дня прибыли в сопровождении отряда национальной гвардии три муниципальных чиновника с целью уловить настроения толпы. Они были вполне удовлетворены господствовавшим спокойствием, о чем, возвратившись, и доложили муниципалитету. Однако кровавая десница уже была занесена над народом. В половине второго совет ратуши получил от председателя Собрания Шарля Ламета настойчивое требование применить силу; несколько позднее это требование было повторено. Муниципальный совет после споров и колебаний к пяти часам принял, наконец, решение: применить к петиционерам военный закон. И вот Байи, опоясанный трехцветным шарфом, спускается со ступенек ратуши. Вот он ходит по рядам национальных гвардейцев, вызванных заранее на Гревскую площадь, и что-то шепчет на ухо каждому из офицеров. Вот отданы приказы, заряжены ружья, и буржуазная гвардия во главе с доблестным Лафайетом тронулась, громыхая пушками по мостовой.
Когда народ услышал барабанный бой и увидел отряды войск, со всех сторон окружавшие Марсово поле, раздались крики недоумения. Почему оцепляют выходы? Что хотят предпринимать? На одном из участков поля послышались крики негодования: «Долой штыки!», и несколько камней полетело в гвардейцев. Прозвучал одинокий выстрел… Кем он был сделан? Провокатором? Байи, собиравшийся было предъявить народу требуемые законом три предостережения, отошел в сторону. Раздался первый залп. Ружья гвардейцев были направлены в воздух. Тогда по толпе прокатился гул: «Не трогайтесь с места! Стреляют холостыми зарядами!» Но тут последовал второй залп, который рассеял все сомнения: «алтарь отечества» обагрился кровью женщин и детей! Воздух огласился отчаянными воплями, безоружная толпа бросилась бежать. Куда? Проходы были предусмотрительно заняты войсками. И тогда в дело вступила конница. Врезываясь в смятенную толпу, гвардейцы рубили саблями и топтали копытами коней несчастных, ни в чем не повинных людей. От применения артиллерии воздержались.
Все было кончено с наступлением темноты. На поле осталось несколько сотен трупов и раненых; ни один из «победителей» не пал в этой безопасной для них битве…
На обратном пути «шпионы Лафайета», как презрительно величал Марат национальных гвардейцев Парижа, разгоряченные кровью своих жертв, изрыгали угрозы по адресу демократов. Париж замер. Проходя по улице Сент-Оноре, солдаты стали грозить Якобинскому клубу, который заседал в это время. Послышались предложения разгромить помещение клуба пушечными выстрелами.
Вскоре заседание окончилось, и якобинцы стали расходиться. Их провожали проклятиями и улюлюканьем. Вдруг на пороге появился Робеспьер. Почти одновременно в вечерней темноте прозвучали крики: «Да здравствует Робеспьер!» — и грубая брань…
Что угрожало Неподкупному? Хотя он и не был непосредственно связан с делом Марсова поля, но его слишком хорошо знали как вождя демократии.
Когда преследуемый приветствиями и злобными криками Максимилиан переходил улицу Сент-Оноре, какой-то человек схватил его за руку и увлек под кровлю своего дома, находившегося поблизости. Это был столяр Морис Дюпле, горячий патриот и якобинец. Он уговорил Робеспьера остаться у него, переждать эти горячие часы. Неподкупный после некоторого колебания согласился. Когда он захотел потом уйти, это оказалось невозможным: его стали горячо удерживать не только сам столяр, но и члены его семьи. Уговаривать долго не пришлось: Робеспьеру пришелся по вкусу скромный уклад жизни Дюпле, понравились люди, которые с такой заботой и вниманием отнеслись к нему, и он без сожаления расстался со своим неуютным жилищем на улице Сентонж. Так дом Дюпле сделался его домом, а семья, в которую он столь неожиданно вошел, стала его семьей.
На следующий день, 18 июля, Байи сделал с трибуны Собрания доклад о событиях на Марсовом поле, представлявший грубейшую фальсификацию и издевательство над жертвами расстрела. Собрание торжественно поздравило его, а Барнав высокопарно распространялся о верности и храбрости национальной гвардии.
После этого был принят декрет о суровом наказании «мятежников» и преследовании участников демонстрации. Начались дни репрессий. Многие газеты, в том числе и газета Демулена, закрылись. Марат вновь ушел в подполье. Дантон эмигрировал в Англию.
Состояние растерянности, временно охватившее демократические круги, коснулось и Робеспьера. В эти дни он делает несколько неверных шагов.
Кажется, как будто он ищет примирения. С кем? С теми, против кого он непримиримо боролся и будет бороться? Робеспьер — вдруг один из инициаторов посылки парламентеров к фельянам! С какой целью? Предложить… воссоединение! Он составляет проект письма в филиальные якобинские общества, в котором о кровавых событиях 17 июля говорится в духе христианского сожаления и всепрощения: «Мы не намерены упрекать… мы можем проливать лишь слезы» и т. п. Подобным же елеем наполнено письмо, посланное им в Учредительное собрание от имени Якобинского клуба; читая это письмо, не хочешь верить, что оно принадлежит перу обличителя, который 21 июня клеймил тех же «мудрых», «твердых», «бдительных» депутатов как контрреволюционеров, служителей трона и врагов народных интересов!
Что все это? Мудрая политика, как считали одни, или минутный упадок духа и сил, как полагали другие? Если политика, то она слишком уж гибка и лицемерна, чтобы быть делом рук Неподкупного. А если слабость?..
Подобные моменты слабости не раз бывали у Робеспьера. Юрист по образованию и по призванию, Максимилиан был строгим законником. Он уважал закон даже в том случае, если считал его несправедливым. Он мог в очень резкой форме выступать против законопроекта, но очень редко поднимал голос против закона. Он не аристократ и, следовательно, не может побуждать к сопротивлению закону; спокойствие и порядок — вот, по его словам, принципы друзей революции. Он любил порядок, порядок во всем: об этом свидетельствовали и его внешний облик и весь его жизненный уклад.
И при этом он был страстным борцом! Противоречило ли одно другому? И да и нет. Во всяком случае, несомненно, в жизни Максимилиана бывали моменты, когда наличие этих двух начал вступало в страшнейший внутренний конфликт, приводивший к минутной растерянности, к душевному упадку.
Почти всегда борец побеждал законника, и в этом заключалось величие Робеспьера! Никогда не участвуя в том или ином народном движении, никогда не руководя толпой на улице, великий демократ имел острую прозорливость, с которой правильно указывал народу его цель и средства к достижению этой цели. Испытывая в качестве поборника законности определенную неловкость перед народным восстанием, ниспровергающим все старые законы и устои, он всегда имел смелость и мужество в положенный час выступить глашатаем этого восстания, умел оправдать его и направить всю свою энергию на закрепление его результатов.
Подобная двойственность, как и целый ряд других противоречий и слабых сторон программы и деятельности Максимилиана Робеспьера, в конечном итоге вытекала из его классовой принадлежности, из общего положения и места той социальной прослойки, интересы которой он и возглавляемая им партия защищали и охраняли в первую очередь.
Расстрел на Марсовом поле оказался событием большой политической важности. Им закончился первый этап революции. Он означал — впервые от начала борьбы — подлинный раскол бывшего третьего сословия: одна часть этого сословия с оружием в руках пыталась подавить другую и пролила ее кровь. Это было невозможно забыть. До сих пор народ поддерживал крупную буржуазию и обеспечил ей господствующее положение. Теперь пелена спала с глаз победителей Бастилии, рассеялись их иллюзии, стало ясно, что пути народа и крупных собственников — разные пути.
То, что Робеспьер раскрыл народу в теории, кровавые действия буржуазии доказали на практике. Борьба вступала в новую фазу. Тщетно вопили напуганные идеологи, вроде Барнава или Дюпора, о том, что революцию надо остановить. Ее нельзя было остановить! Не было такой силы, которая могла бы наложить на нее узду!
События на Марсовом поле, где во имя монархии расстреляли народ, на многое открыли глаза Неподкупному: от убеждения в негодности монарха он должен был прийти к мысли о негодности монархии. Постепенно исчезали сомнения и колебания, и дальняя дорога теперь не могла не казаться гораздо более прямой, чем раньше: это была дорога к республике!
Конец заседаний Учредительного собрания неуклонно приближался. Основная цель деятельности Ассамблеи — выработка конституции — была выполнена.
13 сентября конституцию дали на подпись реабилитированному королю. Людовик XVI использовал этот случай, чтобы предъявить в письменной форме пространнейшее и лживейшее объяснение своих предыдущих деяний, включая попытку бегства.
Собрание аплодировало, как обычно, продемонстрировав свои верноподданнические чувства: все было забыто и прощено. Воспрянувшие духом контрреволюционеры устраивали монархические манифестации. В театрах возобновились постановки роялистских пьес. 30 сентября, в день закрытия Учредительного собрания, депутаты встретили Людовика XVI криками: «Да здравствует король!»
Король, в свою очередь, поспешил подчеркнуть то же, что недавно вещал Барнав: «Наступил конец революции!»
И лишь один депутат осмелился заявить: «Нам предстоит снова впасть в прежнее рабство или снова браться за оружие!»
Этим депутатом был Максимилиан Робеспьер.