1 октября 1791 года начало свои заседания новое Законодательное собрание.
А 13 октября Максимилиан Робеспьер занял место в почтовой карете, отправлявшейся на север. Отдых! Два с половиной года неустанного труда, без единой передышки, без единого, хотя бы самого маленького интервала. Все пролетело, как во сне. Но что это был за сон! Он не освежал, нет, это был кошмар, ломавший тело и терзавший душу, это была борьба с горечью многих поражений и с бледным призраком победы. Он бездумно верил в нее, в желанную и неизбежную победу, но как до нее было еще далеко!..
Максимилиан закрыл глаза и засмеялся беззвучным смехом. А может быть, и не так уж далеко? Может быть, гораздо ближе, чем кажется на первый взгляд? Ведь раздувшееся от спеси Учредительное собрание, мнившее себя пупом земли, лопнуло как мыльный пузырь. Оно закончило свою эгоистическую деятельность самоубийством, и он, Робеспьер, был тому причиной! После его тщательно продуманной и вовремя произнесенной речи был проведен декрет, согласно которому, члены старого Собрания не могли быть переизбраны. А это значило, что всякие там барнавы, ламеты, ле-шапелье, байи, лафайеты и иже с ними должны были исчезнуть с главной политической арены. Все те, кто хотел остановить революцию, пока что были вынуждены сами убраться с дороги, предоставив место другим. Конечно, они так просто не уйдут. Конечно, они будут судорожно цепляться через свой Фельянский клуб за остатки популярности и за связи с верхами. Но связи с верхами не спасение, когда сами верхи колышутся под страшными порывами вихря свободы, а остатки популярности… Да о какой популярности вообще можно было мечтать после событий, завершившихся бойней на Марсовом поле? Характерно, что триумф «героев» этого кровавого дня был непродолжительным. Первым получил возмездие блистательный Лафайет: его отстранили от должности начальника национальной гвардии под предлогом упразднения самой этой должности, и, преследуемый презрительными шутками толпы, генерал уехал в свое поместье. Всем стало ясно, что, потеряв свою шпагу, недолго протянет и многомудрый Байи. Действительно, вскоре и он подал в отставку. Было очень много шансов, что на его место парижане изберут Петиона. Вот вам и популярность! Нет, уж если говорить о популярности, то надо иметь в виду в первую очередь Якобинский клуб, который с каждым днем становится все ближе к народу, который уже сделал свои заседания публичными и который непрерывно по всем городам страны приобретает тысячи новых членов. Якобинский клуб — сердце революционного Парижа, а Неподкупный — любимый оратор и вождь Якобинского клуба…
Максимилиан не без удовольствия вспоминает день 30 сентября — последний день работы Учредительного собрания. Толпы народа ждали своих любимых депутатов много часов подряд. И когда Робеспьер с Петионом показались на пороге манежа, труженики Парижа приветствовали их восторженными криками. Им надели на головы венки из дубовых листьев, их подхватили на руки. Крики: «Да здравствуют непоколебимые законодатели! Да здравствуют неподкупные депутаты!» — огласили воздух. Желая избегнуть дальнейших проявлений народной благодарности, оба депутата пытались укрыться в наемном экипаже; но окружавшие их тотчас же распрягли лошадей, чтобы самим везти своих избранников! С немалым трудом Максимилиан уговорил толпу отказаться от этой затеи; депутаты покинули экипаж и пошли пешком, а манифестанты сопровождали их до самых дверей их жилищ…
«На третий или четвертый день существования Законодательного собрания, — пишет Антуан Барнав, — я отправился посмотреть его. Все сидевшие на трибунах обернулись в мою сторону с видимым чувством доброжелательства, и если бы один человек начал, то, быть может, раздались бы общие аплодисменты. Три недели спустя я вторично посетил его и был совершенно осмеян, особенно когда вышел через двери Фельянского клуба…» [7]
Такова была судьба прежних кумиров Учредительного собрания: их ждало забвение и осмеяние. Новые люди размещались теперь в здании Тюильрийского манежа; новые партии и группировки рвались померяться силами на арене истории.
Члены Законодательного собрания в значительной своей части вышли из рядов выборной администрации, созданной за годы революции. Это была новая буржуазная интеллигенция. В Собрание попало много писателей, журналистов и адвокатов. Прошло также известное количество офицеров, примкнувших к революции. Зато в отличие от старого Собрания здесь было очень мало прежних дворян и епископов. Законодательное собрание вследствие этого оказалось более однородно-буржуазным, более решительно настроенным по отношению к силам абсолютизма.
Левая сторона Собрания состояла из меньшинства в сто тридцать шесть депутатов, главным образом членов Якобинского клуба и клуба Кордельеров. Она распадалась на две группы соответственно группировкам, сложившимся к этому времени среди якобинцев. Ее подавляющую часть составляли сторонники Бриссо, которых позднее стали называть жирондистами[8].
Группа единомышленников Робеспьера была представлена лишь несколькими депутатами. Из них вскоре особенно выделился умный и проницательный Жорж Кутон. Ни Марат, ни Демулен, ни Дантон не были избраны в новую Ассамблею.
Бриссо и его товарищи очень беспокоили Робеспьера. Кто они? Друзья или враги? До сих пор они шли одной дорогой. Они вместе боролись против конституционалистов, вместе срывали маски с Барнава и других триумвиров, вместе отстаивали единство и идейные заповеди Общества друзей конституции. Но дальше? Что будет дальше? Как поведут себя эти люди, возглавив левую Законодательного собрания?
Жирондисты экономически были связаны с сильной и богатой буржуазией юга и юго-запада Франции.
Среди них были выдающиеся организаторы, а по части ораторского искусства их лидеры не знали равных.
Один Бриссо стоил целой армии. Человек бесшабашный в личной жизни, в делах партийных он был резким, честолюбивым, способным на хитрость, лицемерие и любую интригу. «В нем было рвение монаха, — писал один современник. — Будь он капуцином, он любил бы свою братию и свой посох; будь он доминиканцем, он сжигал бы еретиков». Его двуличие и политическая нечистоплотность с течением времени стали настолько широко известны, что в качестве синонима глагола «интриговать» вошло в обиход слово «бриссотировать». Впрочем, Бриссо раскрыл всю «многогранность» своего характера не сразу. Массы, увлеченные его демагогией, долго верили чистоте взглядов и поступков вождя жирондистов.
Но главной их ораторской силой был, бесспорно, Верньо. Выходец из потомственной буржуазии Лиможа, в юные годы пользовавшийся покровительством Тюрго, он получил юридическое образование в Бордо и здесь же работал в качестве адвоката. Уже тогда ему предсказывали незаурядную карьеру.
Работа в суде, деятельность в клубе бордоских якобинцев и в департаментском совете открыли ему доступ в Законодательное собрание. Этот вялый, ничем не привлекательный внешне человек совершенно преображался на трибуне, покоряя слушателей мощью и страстностью своего слова. Его импровизаторский талант современники сравнивали только с бессмертным даром Мирабо. Многие жирондисты считали Верньо своим главой; однако он совершенно Не подходил к роли вождя партии. Вялый и апатичный, он не был способен к длительной упорной борьбе; его талант проявлялся в виде вспышек молнии, чередующихся с полусонным состоянием; он, по словам Бриссо, был слишком проникнут беспечностью, которая присуща человеку одаренному и заставляет его держаться одиноко.
После Верньо самым заметным оратором Жиронды был Гюаде. В отличие от Верньо он всегда казался полным жизни. Гюаде происходил из служилой буржуазии и был человеком действия. Запальчивый, гневный и раздражительный, он искренне ненавидел своих врагов и стремился причинить им как можно больше зла; его считали одним из наиболее опасных лидеров партии. Адвокат по профессии, в своих речах он делал ставку на язвительную логику; его остроумие вызывало смех аудитории, его холодные и оскорбительные сарказмы наносили чувствительные удары.
Незаурядными ораторскими способностями обладали также бордосец Жансоне и провансалец Инар.
Последний был наиболее неустойчивым из лидеров партии. В ходе своей карьеры Инар эволюционировал от демагогической революционности до крайнего роялизма; пережив всех своих друзей и самое революцию, этот беспринципный деятель кончил тем, что стал апологистом монархического режима и воинствующего католицизма.
Несколько особняком среди жирондистов стоял математик и философ, член Парижской и Петербургской академий наук, бывший маркиз Кондорсе. Последний представитель блестящей плеяды «энциклопедистов», он знал лично Вольтера, д’Аламбера, Дидро и сотрудничал с ними. На его философские работы большое влияние оказали экономические и исторические воззрения Тюрго, с которым он также был близко знаком. Кондорсе, казалось, был соткан из противоречий. Твердый характер уживался в нем с природною робостью, светские манеры и вкус к изящному — с привычками простолюдина, холодный ум — с горячим сердцем; «это — вулкан под снегом», говорил о нем д’Аламбер. В период вареннского кризиса Кондорсе оказался в числе пионеров республиканского движения. В Законодательном собрании он должен был сблизиться с жирондистами, преклонявшимися перед философией XVIII века, и действительно сблизился с ними. Его называли Сиейсом Законодательного собрания. Плохой оратор, всегда чувствовавший себя крайне стесненно на трибуне, он помогал жирондистам своим умом и своими познаниями, став, как и Бриссо, одним из идеологов партии.
Таковы были те люди, которым вскоре предстояло войти в силу и стать господами положения. Они тем скорее вытесняли из памяти современников впечатления о Мирабо, Барнаве или Байи, чем деятельнее и шире осваивали демагогические приемы воздействия на массы.
Максимилиан со свойственным ему острым политическим чутьем предвидел будущее. Поэтому-то он и покидал Париж с тяжелым сердцем. Впрочем, сейчас он старался гнать от себя неприятные мысли. Впереди были родной Аррас, широкие просторы полей и лесов, долгожданный отдых среди милых и близких людей.
Максимилиан заблаговременно известил Шарлотту о дне своего приезда. Однако, не желая излишнего шума и торжественной встречи, он просил сохранять это в тайне. Предосторожность не помогла. Сестра не утерпела и поделилась своим секретом с госпожой Бюиссар. Вскоре передаваемая из уст в уста новость стала всеобщим достоянием.
Робеспьер едет в Аррас! Неподкупный собирается проводить отдых в своей родной провинции! Не все были обрадованы этим событием. Судейская аристократия из совета Артуа, всегда ненавидевшая молодого адвоката, изощрялась в сарказмах и старалась подготовить «де Робеспьеру-старшему» достойную встречу. Господа Девьенн, Либорель, Рюзе и другие вспоминали, как бледно начинал этот «ублюдок Руссо» свои дебюты. Жалкий адвокатишка, за восемь лет работы едва выступивший сто раз на суде, десять раз получивший отказ в иске и тридцать раз приговоренный к уплате издержек! Подумаешь, как он воспарил! Все помнили, что этот нищий, когда его избрали в Генеральные штаты, не имел средств, чтобы выехать в Версаль, и вынужден был занять чемодан и десять луидоров у монастырского учителя Футе. Его, правда, — хе-хе! — как следует пропесочили в Национальном собрании господа Мирабо, Барнав и многие другие. Прокурор Рюзе заботливо хранил и выучивал наизусть вырезки из газет, в которых ораторы прежней Ассамблеи, смешивали с грязью «аррасскую свечу»… Но он и не подумал облагоразумиться! Он продолжает свое. И этот выскочка рассчитывает на хорошую встречу в Аррасе? Он ошибается! Его встретят полным пренебрежением и ледяным молчанием…
Однако простые люди Артуа думали совершенно иначе, и вскоре недоброжелателям Максимилиана в этом пришлось убедиться.
Путь из Парижа в Аррас был подлинным триумфальным шествием. По прибытии в Бапом Максимилиан увидел огромную толпу местных патриотов и национальных гвардейцев, которая преподнесла ему гражданский венок и выразила желание сопровождать его экипаж до места следования. Здесь, в Бапоме, его уже второй день ожидали Шарлотта и Огюстен. Сразу двинуться дальше не удалось. Администрация Бапома, вынужденная считаться с требованиями народа, устроила банкет в честь Неподкупного и выражала ему всяческие знаки внимания. От Бапома до Арраса, на протяжении более, пяти лье, экипаж Максимилиана, эскортируемый национальной гвардией, двигался среди толпы, собравшейся из всех окрестных мест. Приветствия не смолкали. Крики: «Да здравствует Робеспьер! Да здравствует защитник народа!» — сотрясали воздух. В полулье от Арраса толпа сделалась настолько густой, что были вынуждены с рыси перейти на шаг. Несмотря на все противодействие врагов, Аррас встречал своего великого гражданина с исключительной теплотой и сердечностью. Как и в Париже в день 30 сентября, его экипаж распрягли, чтобы везти на себе. Робеспьер вышел из кареты. Тогда под тысячи криков «браво!» его подхватили на руки. Сыпались букеты цветов, слышалась музыка. Национальные гвардейцы стреляли В воздух… Вечером, несмотря на категорический запрет высшей администрации, в честь депутата-патриота была устроена иллюминация.
— Смотрите, сударь, — говорил хорошо одетый господин своему брюзгливому соседу, — его встречают с большей торжественностью, чем короля!
— Да, вы правы, — с горечью ответил сосед. — Нам никто не оказывал такого почета, когда мы вступали в наши должности!
Робеспьер оставался в Аррасе недолго. Он уехал в одну из соседних деревень, чтобы укрыться от докучных восторгов и поразмыслить на досуге о прошедшем и будущем. В деревне он пробыл около пяти недель. Это был последний отдых в его жизни.
Впрочем, можно ли было назвать это отдыхом? Да и мог ли Неподкупный отдыхать, зная, что народ, за счастье которого он боролся, продолжает страдать?
Во время своих уединенных прогулок Максимилиан невольно вспоминал детство: он снова видел настоящие горе и нужду. Познакомившись ближе с жизнью деревни, он понял многое, над чем задумывался и раньше. Он воочию убедился сколь ничтожными были для народа плоды аграрного законодательства Учредительного собрания. Он видел земельную тесноту, в которой задыхались бедняки, слышал проклятия по адресу помещиков и буржуазии, нажившейся на распродаже национальных имуществ. Он не мог не заметить, что крестьянин, как и прежде, стонал под гнетом неотмененных феодальных повинностей… А голод? А дороговизна, возраставшая с каждым днем? Обесценение бумажных денег, наводнивших город и деревню, исчезновение сахара, кофе, чая и других товаров… И главное — хлеб, хлеб, которого по-прежнему было мало, который становился похожим на глину и все сильнее дорожал. В чем причина всего этого? Как превозмочь эти невероятные трудности? Мозг Максимилиана напряженно работал. Быть может, именно в эти дни рассеивались последние монархические иллюзии Неподкупного, быть может, именно теперь он начал задумываться о республике. Действительно, как было устранить следствия, не устранив причины? Как было стабилизировать положение в стране, не убрав основной преграды, которая постоянно мешала, во имя которой непрерывно пускала все более глубокие корни неумолимая контрреволюция?
Главной цитаделью внутренней контрреволюции, бесспорно, оставался королевский двор с его цивильным листом и многочисленной тайной агентурой. Агенты двора не только подкупали депутатов и стремились овладеть настроениями законодательной власти. Они вызывали экономический саботаж, содействовали распространению провокационных слухов, широко используя положение голодающей бедноты. Одним из боевых отрядов двора был легион священников. Духовенство, не присягнувшее конституции, в своих проповедях поносило новые порядки.
Максимилиан видел собственными глазами, как неприсягнувшие священники ловили крестьян на «чудеса исцеления». Он убеждался, что в Париже очень мало знали о власти провинциального духовенства и о» его подрывной деятельности.
«…Почти все ораторы Национального собрания, — писал он своему другу в столицу, — ошибались в вопросе о духовенстве. Они рассуждали как риторы о веротерпимости и о свободе религиозных культов. Они видели лишь вопросы философии и религии там, где дело касалось революции и политики. Они не замечали, что везде, где священник-аристократ находит слушателя, он проповедует деспотизм и контрреволюцию, делая вид, будто отстаивает религиозные взгляды… Депутаты Национального собрания не видели, что следовало охранять все культы, за исключением того, который сам объявляет войну всем остальным культам и который является оружием, служащим для нападения на еще не окрепшее дело свободы…»
Не эти ли строки, опубликованные в парижской прессе, явились одним из толчков к принятию Законодательным собранием декрета против неприсягнувших священников?
Но двор был не только естественным центром внутренней контрреволюции: от королевской семьи и ее окружения тянулись многие незримые нити к внешней контрреволюции, угроза которой в это время начинала становиться все более и более реальной.
Французская революция произвела огромное впечатление на соседние страны. Передовые люди Англии, Испании, России, Италии, Германии, Соединенных Штатов с большим сочувствием и энтузиазмом восприняли события 14 июля и последующих революционных дней.
Французская революция оказала непосредственное влияние на развитие национальной борьбы в Бельгии против гнета австрийских Габсбургов, борьбы, перешедшей затем в бельгийскую буржуазную революцию. Революционное движение развернулось в ряде областей Германии, в Северной Италии, в Венгрии, в Чехии, в Польше. Естественно, что реакционные правительства европейских государств, в первую очередь правительства Австрии, Пруссии, Англии и России, были крайне обеспокоены событиями во Франции. Положение осложнял нескончаемый поток контрреволюционных эмигрантов, обивавших пороги европейских монархов с призывами к выступлению против «взбунтовавшейся черни». С самого начала эмиграции образовались три контрреволюционных центра: Лондон, Турин и Кобленц. К 1791 году Кобленц стал местом основного скопления и наиболее активной деятельности беглых аристократов. Принцы и князья, возглавлявшие кобленцкую эмиграцию, вели себя крайне вызывающе. Брат короля, граф Прованский, на основании того, что Людовик XVI находился якобы в плену у бунтовщиков, объявил себя регентом Франции. Принц Конде создал в Кобленце пятнадцатитысячную армию эмигрантов и открыто грозил вторжением. Королевская семья и в особенности Мария-Антуанетта после вареннского конфуза все свои чаяния и надежды возлагали на иностранную помощь. Для виду публично осуждая контрреволюционных эмигрантов и их зарубежных покровителей, король и королева поддерживали с ними тайные связи и с нетерпением ждали их победоносного вступления в голодную, обескровленную, подготовленную внутренней контрреволюцией страну.
Европейские державы готовились к интервенции. Они начали с подавления революции в Бельгии, и этот первый успех окрылил их. 27 августа 1791 года в замке Пильниц, в Саксонии, австрийский император подписал с прусским королем декларацию о совместных действиях в помощь французскому престолу. Пильницкая декларация подготовила складывание первой коалиции абсолютистских сил старой Европы против революционной Франции.’ За Австрией и Пруссией стояли реакционные правительства Англии, России и других государств, согласных поддержать эмигрантов и принять участие в разгроме «мятежа».
Все эти обстоятельства, становившиеся чем дальше, тем более явными и угрожающими, заставили нерешительное Собрание перейти в контрнаступление.
И вот, в то время когда Робеспьер все еще находился в деревне, в начале ноября 1791 года левая Законодательного собрания подняла вопрос об эмигрантах. Все главные лидеры жирондистов — Бриссо, Верньо, Инар — показали свое блестящее красноречие при обсуждении этой проблемы. В ярких речах они требовали от правительства Людовика XVI самых решительных мер против эмигрантов. «Пора внушить другим нациям, — говорил Бриссо, — уважение к Франции и ее конституции». Несмотря на энергичное сопротивление фельянов, жирондисты добились проведения декрета, объявлявшего всех эмигрантов, не вернувшихся во Францию до 1 января следующего года, изменниками родины. Король, как и следовало ожидать, по совету фельянов наложил вето на этот декрет, как и на принятый Собранием декрет против неприсягнувших священников. Атмосфера сгущалась. На горизонте все явственнее вырисовывался призрак войны.
Максимилиан, с тревогой следивший за всем из глуши своего уединения, не мог более пребывать в бездействии. 17 ноября он пишет своему домохозяину и другу Морису Дюпле, что на этот раз намерен безотлагательно вернуться в столицу, и действительно через одиннадцать дней спускается с подножки почтового дилижанса на парижскую мостовую. Днем 28 ноября он обедает в роскошном особняке нового мэра — Петиона и приходит к выводу, что душа его старого соратника «по-прежнему проста и чиста», а вечером вновь переступает после шестинедельного перерыва порог библиотеки якобинского монастыря. Якобинцы с бурным восторгом встречают своего вождя. Ему устраивают овацию. Председательствующий Колло д’Эрбуа встает со своего места и восклицает:
— Я предлагаю, чтобы этот член Учредительного собрания, по заслугам прозванный Неподкупным, занял председательское кресло!
Новый гром аплодисментов. Его подхватывают и несут к креслу.
Но овации никогда не опьяняли Неподкупного. Он присматривается и прислушивается к тому, что происходит вокруг. Что это? Повсюду бряцание оружием… Сабли! Пушки!.. Знамена!..
На следующий день с трибуны Ассамблеи жирондист Инар произносит речь, отозвавшуюся во многих сердцах, как призывный звук военного горна:
— Не думайте, будто наше положение в настоящее время не позволяет нам наносить сильные удары; народ, творящий революцию, непобедим; знамя свободы — победное знамя; минута, когда народ одушевляется страстью к нему, есть минута жертв всякого рода, минута отречения от всех интересов, минута грозного взрыва воинственного восторга!
…Скажем Европе, что если правительства вовлекут государей в войну против народов, мы вовлечем народы в войну против государей!
…Скажем ей, что десять миллионов французов, пылающих огнем свободы, вооруженных мечом, пером, разумом, красноречием, могли бы — если их раздражить — одними собственными силами изменить лицо земли и заставить всех тиранов дрожать на их глиняных тронах!..
Аплодисменты покрывают и прерывают голос оратора. Собрание постановляет напечатать речь и разослать ее по департаментам.
И вдруг среди гула воинственных восторгов, среди опьяненных призывов и победных прогнозов раздается холодный и спокойный голос, произнесший слова, упавшие, как удар меча:
— Самая странная идея, которая может зародиться в голове политика, — это верить, что народу достаточно проникнуть с оружием в руках к соседнему народу, чтобы заставить его принять свои законы и свое государственное устройство. Никто не любит вооруженных миссионеров, и первый совет, который дают природа и благоразумие, — выгнать их, как врагов…
Прежде чем вторгаться в политику и во владения государей Европы, обратите ваши взгляды на внутреннее положение страны; приведите в порядок дела у себя, прежде чем нести свободу другим!..
Эти слова, выплеснутые, подобно ушату ледяной воды, на разгоряченные головы слушателей, принадлежали Максимилиану Робеспьеру. Они были произнесены 18 декабря 1791 года. Ими Неподкупный начал свою долгую кровопролитную борьбу против Жиронды.
Позиция, занятая Робеспьером и его единомышленниками в вопросе о войне, определялась весьма серьезными соображениями.
Война революционной Франции с реакционной Европой была неизбежна. Контрреволюционная коалиция активно складывалась; рано или поздно она развязала бы агрессивную карательную войну против ненавистного очага революционной заразы. Весь во-про с заключался лишь в том, когда, при каких условиях война начнется и какой она будет.
Король и его окружение стремились развязать войну незамедлительно, считая, что, чем раньше она вспыхнет, тем скорее осуществятся их заветные мечты. Явно недооценивая патриотизм и революционную решимость народа, роялисты смотрели на «малую» войну как на удобный предлог для окружения двора армией. Опираясь на контрреволюционный офицерский состав, монарх смог бы, по их мнению, своим присутствием и ловкими щедротами завоевать симпатии солдат, и тогда исход войны был бы для него совершенно безразличен: если война окажется победоносной, то, опираясь на армию, он раздавит революцию, а если война будет неудачной, то он раздавит революцию, опираясь на интервентов! Фельяны полностью разделяли планы двора, считая, что «малая» война укрепит трон, а следовательно, и их положение.
Жирондисты также желали скорейшего начала войны, но они мечтали не о «малой» войне, а о мировом пожаре. Они хотели потрясать троны и экспортировать революцию соседним народам. Подобного рода агитация могла разжечь — и действительно разожгла — воинственный энтузиазм трудящихся масс, отвечая революционному патриотизму французского народа. Однако под внешним блеском жирондистского красноречия скрывалась эгоистическая и тонко продуманная политика, толкавшая народ на авантюру. Заботясь на словах о низвержении деспотизма и расширении революционного движения, на деле жирондисты помышляли лишь о расширении экономических возможностей торгово-промышленной буржуазии за счет захвата северо-восточных пограничных территорий. Призывая на словах к спасению нации, на деле они стремились лишь отвлечь массы от внутренних проблем и этим облегчить установление своего политического господства.
Робеспьер прекрасно понял и короля, и фельянов, и жирондистов. Сознавая неизбежность смертельной схватки с силами коалиции, он был далек, однако, от опьянения Инара и его друзей. Ему глубоко претила мысль о насильственном навязывании другим народам чуждого им строя. Для Франции война могла быть только справедливой, оборонительной. При этом, отнюдь не представляя себе войну в виде воскресной прогулки под звуки фанфар, Робеспьер считал крайне неразумным ее ускорение. В речи, произнесенной в Якобинском клубе 18 декабря, он с предельной остротой сформулировал свою точку зрения и вскрыл истинную подоплеку махинаций реакционеров.
— Я тоже хочу войны, — сказал он, — но войны такой, какую требуют интересы нации: укротим сперва наших внутренних врагов, а потом двинемся против врагов внешних…
— Существуют ли у нас враги внутри страны? — обращался он к жирондистам. — Вы их не признаете, вы признаете только Кобленц… Знайте же, что, по мнению всех осмотрительных французов, подлинный Кобленц находится во Франции…
Подчеркнув, что самого опасного врага следует искать поблизости, в центре Парижа, около трона, на самом троне, Неподкупный раскрыл картину заговора, составленного дворам и фельянами. Он разоблачил военного министра Нарбонна, стремившегося создать армию в качестве силы для подавления революции, он показал, как в сложившихся условиях, когда королевские вето поощряют реакционное духовенство и предателей-дворян, любая внешняя война неизбежно осложнится внутренней, междоусобной войной, а также войной религиозной, что сделает достижение победы весьма маловероятным. И он, возражая против объявления войны, требовал в первую очередь вооружения народа.
Но особенно неизгладимое впечатление как на друзей, так и на врагов произвела его вторая речь о войне, произнесенная в Якобинском клубе 11 января 1792 года.
Предыдущее выступление Робеспьера крайне обозлило жирондистов, ибо его речь, идя вразрез с их планами, значительно ослабила впечатление от тех ярких, зажигательных призывов, с которыми они неоднократно обращались к своим слушателям в Собрании и вне его. Бриссо ответил на речь от 18 декабря резким выпадом, полным грубой клеветы и натяжек. Он защищал Нарбонна и выгораживал двор, хотя не смог при этом ничего противопоставить разоблачениям Неподкупного. Речь вождя жирондистов возмутила многих представителей демократии. «Я вас больше не уважаю, г. Бриссо; я считаю вас изменником», — писал один прогрессивный журналист. Однако часть якобинцев поддержала оппонента Робеспьера. Тогда последний выступил с большой речью, потрясшей всех. В речи Максимилиана не было ни брани, ни клеветы. Он не собирался отвечать клеветникам их оружием. Но если первая его речь о войне была выдержана в холодных, бесстрастных тонах, то новое выступление дышало гневом обличения и благородной патетикой.
Оратор начал с заявления, что он готов согласиться с требованиями жирондистов Не хотят выполнить его предварительного условия — обуздать сначала внутренних врагов — ладно, он согласен и на это. Мало того, теперь он сам требует войны, если не как акта мудрости, то хотя бы как акта отчаяния. Но он ставит другое условие, как будто совпадающее с тем, о чем неоднократно кричали жирондистские ораторы: он требует, чтобы войну объявил дух свободы и чтобы вел ее сам французский народ.
Такое вступление всех заставляет насторожиться: неужели Неподкупный сдает свои позиции? Неужели он действительно готов согласиться со своими вчерашними противниками? Но это предположение тотчас же разбивается в прах, как только оратор начинает рассматривать пункт за пунктом возможности выполнения поставленного им условия.
Чтобы вести подлинную народно-освободительную войну, необходимо иметь армию и военачальника.
Но где же военачальник, который был бы неизменным охранителем прав народа и врагом тирании? Где полководец, руки которого не были бы запятнаны кровью народа и придворными подачками? Пока что оратор такого не видит…
Сформировать армию нужно из преданных революции людей, победителей Бастилии, солдат, первыми перешедших на сторону народа. Но где они? Их нет. Их развеяли голод, нищета, гонения, они расстреляны на Марсовом поле или томятся в оковах…
Может быть, в таком случае собрать всех национальных гвардейцев? Но, оказывается, они не имеют ни обмундирования, ни оружия, их начальство сделало все для того, чтобы их обессилить.
Хорошо! Пусть все это так! Оратор верит в несгибаемую силу народного духа! Пусть соберутся все, кто есть, голые и голодные, третируемые и безоружные. Можно объединить все состояния и купить оружие, можно проявить нечеловеческие усилия и драться разутыми и раздетыми! Лишь бы только народ сам объявил и сам вел эту войну!..
Здесь оратор вдруг замолкает и делает вид, будто прислушивается. На лице его написано удивление.
— Но что это? Оказывается, все ораторы за войну останавливают меня. Вот господин Бриссо говорит мне, что все это дело должен вести граф Нарбонн, что поход надо совершить под начальством маркиза Лафайета, что вести нацию к победе и свободе подобает исполнительной власти…
О французы! Эти слова разбили все мои мечты, уничтожили все мои планы! Прощай, свобода народов!..
Говорю прямо: если война в том виде, в каком я ее представил, неосуществима, если нам следует согласиться на войну, проектируемую двором, министрами, патрициями и интриганами, то я, ничуть не веря во всемирную свободу, не верю даже и в свободу вашу. Все, что мы можем сделать наиболее благоразумного, это защищать родину от вероломства внутренних врагов, которые убаюкивают вас сладкими иллюзиями…
В Якобинском клубе, где Неподкупный опять одерживал победу, в Париже и повсюду в стране эта речь произвела глубокое впечатление. На мгновенье затихли даже лидеры жирондистов. Во всяком случае, на следующем заседании клуба Бриссо, чувствуя двусмысленность своего положения, в волнении сказал своему противнику:
— Умоляю господина Робеспьера кончить столь скандальную борьбу, которая выгодна только для врагов общественного блага…
Тогда Максимилиан обнял Бриссо, и враги расцеловались.
Но, открывая объятия своему политическому сопернику, Максимилиан хотел лишь показать, что не смешивает личных и партийных отношений…
— Пусть наш союз, — сказал он, — зиждется на священной основе патриотизма и добродетели; мы будем бороться, как свободные люди, энергично, с прямотой, но с уважением и чувством дружбы.
Неподкупный еще раз оказался триумфатором. И если в начале своей кампании против войны он был почти одинок, то теперь его поддерживали такие люди, как Марат, Дантон, Демулен, Сантер, Билло-Варен и множество других выдающихся якобинцев.
Однако реальная сила медленно, но верно концентрировалась в руках жирондистов. Их красноречие и, главное, направление их политики уже начинали пленять Законодательное собрание. В их руках сосредоточивались главные муниципальные должности в провинциях и в столице; сам парижский мэр был их ставленником и приверженцем. Если в начале сессии новой Ассамблеи большинство их лидеров были мало кому известны, то теперь их голоса гремели и в Собрании, и в Якобинском клубе, и на улице. Двор, предвкушая скорое осуществление своей заветной мечты, для виду готов был расшаркаться перед теми, кто стремился превратить мечту двора в действительность. В марте 1792 года король согласился сформировать министерство из жирондистов. Это был апогей их могущества! Главные роли в новом министерстве играли министр внутренних дел Ролан и министр иностранных дел Дюмурье. Впрочем, первый из них прославился преимущественно тем, что был мужем госпожи Ролан. Деятель недалекий и ограниченный, он был креатурой Бриссо и своей жены. Иное дело — Дюмурье. Этот невысокий смуглый человек с лживым и мягким взором, вкрадчивой, но решительной речью и галантными манерами был, несомненно, одарен. При этом, однако, он был бесстыднейшим пройдохой и авантюристом. Конечно, новое министерство крайне шокировало двор. Его прозвали «министерством санкюлотов». Рассказывают, что когда долговязый Ролан с прилизанными волосами, в черном фраке и туфлях с тесемками первый раз появился на заседании совета министров, смущенный церемониймейстер подошел к Дюмурье и, указывая глазами на столь конфузное отступление от этикета, тихо сказал:
— Ах, даже нет пряжек на башмаках!
— О! — с полнейшей невозмутимостью ответил министр иностранных дел. — Все погибло!
Но как бы там ни было, жирондисты упивались своей славой. Их политическим центром стал салон госпожи Ролан, умной, честолюбивой и красивой женщины, умевшей в непринужденной беседе за чашкой чаю организовать обсуждение вопросов, связанных с политикой и тактикой жирондистской партии. Госпожа Ролан давала частые обеды, на которых встречались новые министры и лидеры Собрания — ведущие депутаты Жиронды. Влияние последних увеличивалось с каждым днем, и министерство чувствовало себя под охраной их красноречия, как за каменной стеной.
Но если жирондисты были сильны своим влиянием в Ассамблее и в ратуше, если в их руках сосредоточивались министерские должности, то главную мощь — мощь на час — им создавала поддержка широких народных масс, которые были увлечены ими и которые им пока что, безусловно, верили.
Тяжелое экономическое положение, в котором уже давно находилась Франция, резко ухудшилось с начала нового, 1792 года. Эмиграция духовной и светской аристократии понизила спрос на предметы роскоши, производство которых прежде занимало одно из первых мест во французской промышленности. Мелкие и средние предприниматели, занятые этой отраслью производства, начали разоряться. Одновременно сократился общий объем строительных работ. Тысячи рабочих потеряли свою грошовую заработную плату и оказались выброшенными на улицу. Неуклонно продолжал падать уровень жизни сельского населения. Цены не переставали расти, хлеба не было, сахар исчезал. Ухудшению положения народных масс содействовал ажиотаж капиталистов, спекулировавших на народной нужде. Так, некий Жозеф Франсуа Эльб, выдававший себя за американца, прося покровительства со стороны Законодательного собрания, заявил, что он владеет запасом сахара на два миллиона ливров и кофе на миллион, но пока не намерен продавать своих товаров, ожидая дальнейшего повышения цен. Подобные случаи были не редки.
Уже в январе 1792 года начались волнения рабочих и ремесленников на почве дороговизны и отсутствия продуктов питания. В ряде кварталов столицы голодные бедняки громили лавки и склады, добиваясь, чтобы торговцы продавали продукты по твердым ценам. Продовольственные волнения охватили ряд районов страны. В Париже и в провинции сельская и городская беднота стала выступать с требованиями установления государственной таксации цен на хлеб, зерно, сахар.
9 марта 1792 года мэр города Этампа Симоно отдал приказ стрелять по толпе, потребовавшей установления твердых цен. Возмутившаяся толпа убила его. Дело Симоно на какой-то момент привлекло всеобщее внимание к продовольственному вопросу. Священник якобинец Доливье отправил в Ассамблею послание от имени граждан Этампа, оправдывавшее и теоретически обосновывавшее движение бедноты. Он осуждал чрезмерное скопление богатств в руках частных лиц, призывал к таксации цен и протестовал против неприкосновенности земельных владений крупных собственников.
Но Законодательное собрание осталось глухо к справедливым требованиям народа. Оно поддерживало темных дельцов вроде «американца» Эльба, оно, несмотря на протесты Робеспьера и Марата, увековечило память этампского мэра, но оно встретило молчанием послание Доливье, равно как и другие протесты возмущенного народа.
Только Робеспьер в газете «Защитник конституции», которую он начал издавать в это время, напечатал петицию Доливье и снабдил ее своими комментариями. Но, нападая на буржуазию, обогащавшуюся на народных бедствиях, Максимилиан заявлял одновременно, что никакой «аграрный закон», никакой передел земли в настоящих условиях невозможен, что требование подобного рода не более как вредная утопия..
Что же касается жирондистов, то они решили спекульнуть на народных бедствиях, спекульнуть на свой особый манер. Они стали на путь откровенной демагогии. Не сделав ровным счетом ничего для облегчения нужд народа, не выступив ни с одним конкретным предложением к ослаблению тисков голода, они начали пропаганду немедленной войны, считая ее могучим средством отвлечения народных масс от наболевших социальных и экономических вопросов. И здесь они попали в самую точку. Народ видел грубые провокации со стороны эмигрантов и поддерживавших их реакционных европейских правительств, Народ верил, что вся его нужда, все его бедствия — прямой результат этих провокаций, следствие давления контрреволюции зарубежной на, контрреволюцию внутреннюю. И разве трудно было в этих условиях доказать народу, охваченному патриотизмом и горящему желанием дать отпор вероломному врагу, что этот отпор следует дать немедленно, прежде чем будут разрешены внутренние проблемы?
Вместе с тем — и в этом заключалась другая сторона жирондистской демагогии — в отличие от фельянов, афишировавших свое пренебрежение к простому люду, жирондисты умели льстить народу, подделываться под настроения толпы.
Они выпустили своеобразный манифест в виде письма Петиона и Бюзо, в котором указывали на союз народа с буржуазией как на главное средство общественного спасения. Согласно выражению этого манифеста «буржуазия и народ должны были слиться воедино». Таким образом, если прежние крупные собственники — либеральная буржуазия и дворянство, объединявшиеся под флагом конституционализма, — боясь утерять власть, расстреливали народ на Марсовом поле, что вызвало раскол прежнего третьего сословия, то новые собственники — буржуазия, идущая под флагом жирондизма, — стремясь захватить власть, демагогически пытались вновь скрепить это бывшее сословие…
И одно выражение, которое внимательного читателя должно было насторожить: «Буржуазия и народ, — писал Петион, — совершили революцию; только их единение может сохранить ее». Значит, сохранить, а не завершить! Не слышалось ли здесь отдаленного погребального звона? Не напоминает ли эта фраза того места в речи Барнава о неприкосновенности короля, где он приказывает революции остановиться? Итак, жирондисты, пробираясь к власти, уже начинали подумывать о сохранении достигнутого; пройдет время — Петион и Бриссо заявят об этом не менее решительно, чем некогда Барнав!
Призывая народ к единению с буржуазией, жирондисты развлекали и отвлекали его побрякушками.
Они ввели в моду слово «санкюлот», чтобы хвастаться своим «санкюлотизмом», своей демократичностью; они ввели в моду красный колпак, чтобы, надев этот головной убор на народ и на себя, показать, как они близки к народу! Бриссо дошел даже до того, что стал расхваливать красный колпак в своей газете, «потому что он веселит, выделяет лицо, делает его более открытым, более уверенным, покрывает голову, не пряча ее, красиво оттеняет природное достоинство и поддается всякого рода украшениям» (!!!).
Истинный демократ, Робеспьер до глубины души возмущался всем этим шутовством и притворным подлизыванием к народу. Он ясно видел подоплеку всех этих демаршей. Цель была одна — развязать войну, и развязать как можно скорее.
Робеспьер прекрасно понимал, что призыв жирондистов к войне — не более чем авантюра. Он, как и другие радикальные демократы, знал, что войной не уменьшишь голода и спекуляции, а, напротив, лишь увеличишь их. Он видел, что народ к войне не готов, что внутри страны поднимает голову контрреволюция, что во главе армии ставят генералов-предателей. Он не сомневался, что в этих условиях война с самого начала ознаменуется поражениями, которые, взбодрив силы реакции, могут привести к гражданской войне и к удушению революции. Он чувствовал все это и своими бессмертными речами, написанными кровью сердца, предостерегал народ!
Но чего он не разглядел — а этого пока не разглядел никто, — так это всей силы народного воодушевления, всей глубины народного патриотизма, всего величия народного терпения и всей мощи народного гнева. Народу, воодушевленному ложным порывом, который зародили жирондисты, было суждено перед достижением победы пройти гораздо более тяжелый, несравненно более опасный и значительно более кровавый путь, чем тот, на который звал его Неподкупный. Но народ этот путь прошел и победу достиг!
Война была объявлена 20 апреля 1792 года. Провозглашая войну австрийскому императору, Законодательное собрание приветствовало фразу оратора крайней левой Мерлена из Тионвилля: «Вотируем войну государям и мир народам».
Итак, война началась! Робеспьеру и его единомышленникам не удалось предотвратить ее слишком быстрый приход. Но раз дело сделано, не время жалеть о прошедшем. И теперь Неподкупный обращает всю свою энергию на воодушевление народа к мужественной борьбе с неприятелем, к достижению быстрой и полной победы. Теперь волею обстоятельств план был изменен: раз не удалось сокрушить врага внутреннего до столкновения с врагом внешним — оставалось мобилизовать все силы против коалиции, грудью защитить свободу и затем повести революцию по пути к республике!
Война! Сколько сокровенного смысла в этом коротком зловещем слове! Сколько ужаса, слез, крови, безнадежности! Разрушенные города, сожженные деревни, нескошенные поля! А голодные семьи, лишенные кормильцев? А безногие и безрукие калеки, выброшенные за борт созидательной жизни? Горе, смерть, уничтожение повсюду сопутствуют роковому призраку войны и остаются там, где этот призрак проходит.
Видел ли все это французский народ 20 апреля 1792 года, в день, когда был принят декрет о войне? Догадывался ли он, что, начиная с этого дня, война четверть века подряд будет потрясать Европу? Нет, не видел. Нет, не догадывался. Французский народ воспринял декрет с восторгом и воодушевлением. Патриоты, рукоплескавшие Собранию и жирондистам, ждали успешной и короткой войны, которая сокрушит троны и даст мир народам. Армия тиранов, согласно вещаниям Бриссо и его друзей, с первых же дней должна была дрогнуть и отступить. Но получилось иначе. С первых же дней и даже часов начала отступать французская армия, причем в ряде случаев отступать, не придя в соприкосновение с противником.
Робеспьер знал, что делает, когда говорил о «внутреннем Кобленце», когда требовал отставки генералитета и вооружения народа. Худшие опасения Неподкупного не замедлили оправдаться.
Вопреки заверениям военного министра французская армия не была готова к большой войне. Она не была даже полностью отмобилизована, солдатам не хватало оружия и снаряжения. Подразделения добровольцев, наиболее проникнутые революционным патриотизмом, умышленно — не обучались и не вводились в состав регулярной армии. Двор сумел тайно передать австрийцам план военной кампании. Генералы, командовавшие армиями — Рошамбо, Лафайет и Люкнер, — были явными предателями. Первый из них — больной, апатичный старик, преклонявшийся перед австрийским генеральным штабом, прямо писал королю, что следовало бы подождать несколько дней с началом военных действий, пока силы австрийцев полностью развернутся. Вскоре он подал в отставку. Лафайета многие называли Кромвелем; в действительности же он готовился сыграть роль Монка: уже до начала военных действий он составил план «спасения» короля и разгона «бунтовщиков». Контрреволюционное офицерье помогало заговорщикам-генералам. Предаваемые своими командирами, не подготовленные к войне, солдаты отступали по всему фронту, и только отсутствие координации действий между Австрией и Пруссией, которые не успели развернуть и сосредоточить военные силы на Рейне и в Нидерландах, спасло Францию от немедленной катастрофы.
Первые вести с фронта произвели в Париже ошеломляющее впечатление. Народ был беспредельно возмущен. Теперь голос, к которому прислушивались и раньше, стал доходить до глубины души и рассудка. Смутились и жирондисты. Подобного развития событий и, главное, в таком темпе они не ожидали! Как ни вертись, как ни старайся представить дело, создавалась прямая угроза для их власти, для всего того, чего они, наконец, добились! Оказывается, Неподкупный был прав, когда предсказывал измену! Оказывается, он не ошибался, когда требовал удаления Лафайета! Теперь жирондистов душила бешеная злоба. Сделав столь решительный шаг вперед, они не могли тотчас же податься назад. Пропагандировавшие раньше Лафайета, не могли вдруг признать того, что их предали, ибо, признай они это открыто, симпатии народа тотчас же бы их покинули. Но весь ужас их положения заключался в том, что, как бы они теперь ни поступили, победителем все равно оказывался Робеспьер! Действительно, в их руках сосредоточились Ассамблея, король, ратуша, печать; их ставленниками были министры и парижский мэр; они располагали первоклассными ораторами, политическими умами, а его популярность все более возрастала. Он становился, следуя их выражению, кумиром народа.
Дольше терпеть этого нельзя… Неподкупный прав — что же, пусть будет тем хуже для него! Его надо стереть в порошок! И вот началась травля, перед которой померкли былые выпады Мирабо, Бомеца и их друзей.
Повод для атаки был быстро найден. Когда в июне 1791 года Максимилиан согласился принять должность общественного обвинителя парижского уголовного суда, он сделал оговорку, что может отказаться от этого места, если более священные обязанности перед народом заставят его это сделать. Теперь такой момент наступил. Теперь вся его энергия, все его силы, весь его ум нужны были на ином поприще. И он, не колеблясь, в том же апреле отказался от должности обвинителя, отказался, по его словам, так же, как бросают знамя, чтобы было удобнее сразиться с неприятелем.
Это ему сейчас же поставили в вину. Его обвинили в гордости и дезертирстве. На заседании Якобинского клуба 25 апреля Бриссо, который недавно лобызался с Робеспьером, разразился истеричной тирадой, в которой брал под защиту Лафайета и извергал хулу в адрес Неподкупного. Более определенно высказался Гюаде:
— Я разоблачаю в нем, в Робеспьере, человека, который из честолюбия или по несчастью, стал кумиром народа. Я разоблачаю в нем человека, который из любви к свободе своего отечества, быть может, должен был бы сам подвергнуть себя остракизму, потому что устраниться от идолопоклонства со стороны народа — значит оказать ему услугу…
Трудно было выразиться яснее! Они предлагали ему уйти, не замечая того дикого противоречия, рабами которого они оказались: обвиняя Максимилиана в дезертирстве, они требовали, чтобы он отказался от общественной деятельности!
Неподкупный ответил умно, великодушно и скромно:
— Пусть будет обеспечена свобода, пусть утвердится царство равенства, пусть исчезнут все интриганы; тогда вы увидите, с какою поспешностью я покину эту трибуну… Отечество свое можно покинуть, когда оно счастливо и торжествует; когда же оно истерзано, угнетено, его не покидают: его спасают или же умирают… Я с восторгом принимаю эту участь. Или вы требуете от меня другой жертвы? Да, есть жертва, которой вы можете требовать от меня еще. Приношу ее отечеству: это моя репутация. Отдаю ее в ваши руки…
Его репутация! Именно она и была нужна ненасытным преследователям. И они вцепились в эту репутацию, принялись ее порочить, кромсать, втаптывать в грязь. Бриссо, Гюаде и другие, стремясь перекричать друг друга, в своих газетах, брошюрах, речах подняли остервенелый вой. Его обвиняли в стремлении к тирании, ему приписывали кровожадность, жестокость, глупость, трусость, действия посредством клеветы и т. д. и т. п. Рекорд побил Бриссо, обвинивший Неподкупного ни много, ни мало, как в том, что он дал себя подкупить двору.
Травили и преследовали не только Робеспьера, но и его сторонников. Их всячески утесняли, старались не допустить к занятию общественных должностей или дискредитировать. Напротив, противникам Максимилиана были широко раскрыты двери всех ведомств. «Произнесите-ка хорошую речь против Робеспьера, — говорил один наблюдатель, — и я ручаюсь вам, что раньше чем через неделю вам дадут место».
Как он реагировал на все это? Он долгое время сдерживал себя, долгое время верил, что можно биться по принципиальным вопросам, не становясь на личную почву. Когда эта вера исчезла, он все еще предлагал мир.
В течение всего периода своей борьбы с жирондистами он был очень далек от мести за личные обиды и оскорбления.
И не он первый выступил со своей защитой. Выступил Демулен, подвергший едкому осмеянию клеветников в своей газете и в брошюре «Разоблаченный Бриссо», каждая страница которой была подобна удару кинжалом. Выступил Друг народа — Марат, снова загнанный жирондистами в подполье. Выступил Дантон, поддержавший Неподкупного громовыми раскатами своего голоса. Возражая в Якобинском клубе на заявление, обвинявшее Робеспьера в стремлении к тирании, Дантон сказал:
— Господин Робеспьер всегда проявлял здесь только деспотизм разума. Значит, противников его возбуждают против него не любовь к отечеству, а низкая зависть и все вреднейшие страсти… Быть может, наступит время — и оно уже недалеко, — когда придется метать громы в тех, кто уже три месяца нападает на освященного всею революцией добродетельного человека, которого прежние враги называли упрямым и честолюбцем, но никогда не осыпали такими клеветами, как враги нынешние!
Журналист Эбер в своей газете «Отец Дюшен» подметил характерную деталь. «Лица, так громко тявкающие на Робеспьера, — писал он, — очень похожи на ламетов и барнавов в ту пору, когда этот защитник народа сорвал с них маски. Они называли его тогда бунтарем, республиканцем. Так же называют его и теперь, потому что он вскрывает всю подноготную…»
Решительно поддержал своего вождя Клуб якобинцев, который издал постановление, Осуждавшее клевету Бриссо и Гюаде; принятое единогласно, оно было разослано по всем филиальным отделениям клуба.
Что же касается самого виновника всей этой кампании, то он проявлял себя гораздо более сдержанно, чем его враги и друзья. Он отвечал клеветникам и клеймил их грязные махинации; на страницах «Защитника конституции» он обвинял вождей жирондистов в демагогии, обличал их властолюбие и интриги; но при этом Робеспьер подчеркивал, что чрезмерного внимания демагогам и интриганам уделять не следует. Они не смогут развратить народ, как невозможно отравить океан! Они сами разоблачат себя — пусть пройдет время. Сейчас гораздо более важно другое. Сейчас в центре внимания всех патриотов должна находиться война и связанные с ней проблемы. И Неподкупный говорит и пишет прежде всего об этих злободневных проблемах.
Да, без сомнения, война началась не вовремя. Но раз она началась, она должна быть только выиграна — иного выхода нет. Ее необходимо закончить решительной победой и в предельно сжатые сроки. Можно ли добиться этого, оставив во главе армии старый генералитет? Робеспьер по-прежнему с настойчивостью утверждает, что самая большая опасность — в изменниках-генералах. Но не только в этом дело. Нынешняя война носит совершенно иной характер, чем любая из прежних войн: перед ней народные цели, а потому пусть вооруженный народ будет по-новому организован и дисциплинирован. И, развивая мысли, некогда высказанные с трибуны Учредительного собрания, Максимилиан доказывает, что без революционной дисциплины не может быть революционного солдата; если дисциплина устанавливается только палочной муштрой, солдат забывает о своем гражданском долге и превращается в простое орудие истребления.
Робеспьер вносит ряд практических предложений в целях укрепления армии. Он предлагает создать особые легионы солдат патриотов в количестве до шестидесяти тысяч человек, которые бы играли роль передовых отрядов революции и содействовали выковыванию нового духа в армии. Он поддерживает даже своих противников всякий раз, когда по тем или иным соображениям считает их действия полезными для народа, для победы. Так было, например, в вопросе о лагере федератов.
4 июня военный министр Серван внес в Ассамблею предложение созвать от каждого кантона Франции по пять обмундированных и снаряженных федератов, с тем чтобы, явившись в Париж к 14 июля, они образовали затем лагерь в двадцать тысяч человек к северу от столицы.
Этот проект был составлен жирондистами в своих эгоистических целях. Рассчитывая на зажиточное население департаментов, они хотели создать из него силу, которая могла бы помочь им держать в страхе всех своих врагов, оказывая давление и «а короля и на демократические клубы. Так именно и расценил планы жирондистских лидеров Максимилиан и на первых порах оказал резкое противодействие проекту. Однако вскоре он понял, какой важной революционной силой может стать лагерь федератов, воодушевленных патриотизмом и собранных воедино! И тотчас же Неподкупный меняет тактику: вместо оппозиции проекту он поддерживает его. События недалекого будущего покажут, насколько он был прав в данном случае и какую роль сыграют федераты в победном марше революции.
В эти дни под давлением демократического движения сильно смущенное положением дел на фронтах Законодательное собрание сделало крен влево. Чтобы как-либо реабилитировать себя в глазах народа, жирондистские лидеры настояли на принятии трех декретов. Кроме постановления о лагере федератов, было решено издать новый закон против неприсягнувших священников и декрет о роспуске королевской охраны, состоявшей из явных контрреволюционеров.
Но теперь король и двор не были склонны идти навстречу жирондистам. Поражения на фронтах опьяняли заговорщиков. Казалось, — ничто не преградит движения войск коалиции — оставалось спокойно ждать их прихода в Париж. Людовик XVI заговорил другим языком, чем несколько месяцев назад. Он явно не собирался утверждать представленных законопроектов, а когда Ролан направил к нему укоряющее письмо — дал отставку жирондистским министрам. Эго произошло 13 июня.
Дюмурье, разошедшийся с жирондистами, пытался сыграть на возникшем конфликте, что, однако, ему не удалось; через несколько дней он сам подал в отставку и уехал в северную армию. Фельяны, призванные королем к власти, вновь торжествовали.
Реакция перестала стесняться и сбросила маску. Дюпор прямо советовал Людовику XVI распустить Законодательное собрание и сосредоточить в своих руках всю полноту власти. Роялисты призывали к закрытию Якобинского клуба «как источника всех беспорядков». Лафайет прислал в Ассамблею письмо, составленное в повелительном тоне, полное угроз по адресу демократии; он требовал «обуздать» якобинцев и «освободить отечество от внутренней тирании».
Теперь уже скрыть от народа истинное положение дел было невозможно. «Герой двух частей света» предстал в своем подлинном виде! На страницах «Защитника конституции» Робеспьер подвел итог своим прежним разоблачениям. Он напоминал о интригах Лафайета против революционеров, о поддержке им махрового врага свободы генерала Буйе, не забыл и о бойне на Марсовом поле… В заключение, кивая на Бриссо и его друзей, Неподкупный писал: «Я сто раз тщетно указывал на абсурдную непоследовательность вручения защиты государства самым опасным врагам свободы». Новая публичная пощечина лидерам Жиронды!
Да, ничто им не удавалось, все уплывало между пальцами. Оппортунистическая политика показывала свою оборотную сторону! Они заигрывали с народом и старались прибрать к рукам монарха; в результате народ в них разочаровывался, а монарх оттолкнул! Они развязали войну под демагогическими лозунгами «во имя нации», рассчитывая отвлечь бедноту от жгучих внутренних проблем и увеличить свои богатства и власть; в результате власть они явно теряли, богатства не увеличивались, а война шла неудачно, заставляя бедноту задумываться как раз над внутренними проблемами. Они сделали ставку на Лафайета, обласкали его, создали ему репутацию, а он их предал, высмеял и выдал на поругание Неподкупному.
Было отчего прийти в ярость и уныние! Но самые горючие слезы жирондистские вожаки лили по случаю потери министерской власти; это было особенно досадно. Собрание вотировало сожаление по поводу ухода «министров-патриотов», но что проку в сожалениях? Гораздо более заинтересовало жирондистов то обстоятельство, что отставка министров вызвала возбуждение в предместьях и некоторых секциях центра Парижа. Значит, народ их не совсем покинул! Значит, можно продолжить игру на демагогии и, распалив народ, нажать на короля, добиться возвращения министерских портфелей! Этот план, раз возникнув, не давал им покоя. Они решили организовать демонстрацию для устрашения двора, причем, временно забыв свое недавнее поведение по отношению к Неподкупному, рассчитывали на его поддержку, как и на помощь других вождей демократии. Но Робеспьер не собирался таскать из огня каштаны для своих недавних оскорбителей. И что за дело было вождям демократического лагеря до жирондистских министров! Неподкупный и его соратники думали сейчас о другом. Они видели, что атмосфера накаляется, что возмущение народа растет, что близок час, когда можно будет поднять восстание против монархии! Поэтому, на их взгляд, незачем было растрачивать энтузиазм народа на пустые демонстрации с игрушечными целями. Робеспьер был вполне уверен, что подобная половинчатая мера не приведет к ощутимым результатам. «Частичные восстания только обессиливают народное дело», — заявил он в Якобинском клубе. Но жирондисты думали о своем. И вот 19 июня мэр Петион устроил совещание с командирами батальонов секций предместий. Манифестацию было решено провести на следующий день. В качестве руководителей движения были выделены Сантер, Лежандр, будущий революционный генерал Россиньоль и другие люди, популярные в предместьях.
В демонстрации 20 июня приняло участие около двадцати пяти тысяч парижан. В колоннах людей, продефилировавших по улице Сент-Оноре и подошедших к зданию манежа, можно было видеть рабочих, вооруженных пиками, саблями, вилами, крючников и угольщиков, национальных гвардейцев, молодых девушек и матерей с оборванными детьми. Тут же были и музыканты, слышались напевы знаменитой песенки «Са ира» — «Все пойдет на лад».
Законодательное собрание, явно встревоженное, после некоторых колебаний вынуждено было впустить и выслушать депутацию манифестантов. Оратор депутации выразил недоумение и гнев народа по поводу всего происходившего. «Мы жалуемся, — заявил он, — на бездействие наших армий. Мы требуем, чтобы была выяснена причина бездействия. Если она зависит от исполнительной власти, то пусть она будет уничтожена! Кровь патриотов не должна проливаться для удовлетворения гордости и честолюбия дворца!.. Один человек не должен оказывать влияние на двадцать пять миллионов людей!..»
Затем толпа хлынула в Тюильрийский парк. Дворец охранялся национальной гвардией, но она не оказала сопротивления манифестантам, и им удалось проникнуть в королевское жилище. Придворные трепетали. Людовику XVI пришлось выйти к народу и около четырех часов подряд, обливаясь потом, с лицемерной улыбкой изображать удовольствие от лицезрения ненавистной «черни». Королю протянули красный колпак — он надел его; дали выпить вина из солдатской бутылки — он выпил за здоровье парижан.
— Вы вероломны, — сказал монарху Лежандр. — Вы всегда нас обманывали, вы и теперь нас обманываете. Но берегитесь: мера терпения переполнена, и народ устал видеть себя вашей игрушкой.
Король пробурчал в ответ, что ни в чем не нарушает конституции.
Представление затягивалось, а результатов не было видно. Лидеры жирондистов, обеспокоенные, как бы народ не сделал худого королю, решили, что пора кончать. Во дворец срочно прибыли Инар и Верньо, следом за ними появился Петион. Все они стали уговаривать манифестантов оставить дворец и разойтись. Добиться этого было нетрудно, так как народу и без того надоело слоняться по анфиладам королевских покоев. К восьми часам вечера дворец опустел, демонстрация закончилась.
Как и ожидал Робеспьер, гора родила мышь. Чаяния жирондистов не сбылись: демонстрация не вернула к власти прогнанных министров. Напротив, она лишь разозлила двор. Король направил в Ассамблею резкий протест против событий 20 июня. Петион был уволен от должности мэра. Встревоженный Лафайет спешил в Париж. Таким образом, те, кто вызвал события 20 июня, на них же и погорели. Но сама по себе народная демонстрация явилась знаменательным событием. Она показала мощь народа и его настроения; она явилась прелюдией к более серьезным делам. Робеспьер и другие вожди демократии воочию убедились, что народ воодушевлен и полон решимости; нужно было лишь направить его движение по верному руслу!
В одну из своих бессонных ночей королева развлекалась беседой с любимой камеристкой. Тюильрийский дворец был объят тишиной. Бледный свет луны пробивался сквозь полуспущенные жалюзи.
— Всего через месяц, — прошептала Мария-Антуанетта, щурясь на голубоватый луч, — мы вместе с королем будем смотреть на эту луну, освобожденные от наших цепей…
Считали дни и придворные. Прикидывали, когда враг овладеет Лиллем, когда падет Верден. Предатели-генералы, со своей стороны, прилагали все усилия, чтобы оправдать надежды двора. Армия Люкнера, действовавшего согласно тайным инструкциям, без видимых причин оставляла город за городом. Лафайет покинул свои войска и прибыл в Париж, чтобы поднять мятеж национальной гвардии столицы и вывезти королевскую семью. Первый из этих планов провалился — генерал слишком понадеялся на свою утраченную популярность, но второй не был осуществлен лишь по вине самой королевы: Мария-Антуанетта, питавшая личную антипатию к бывшему маркизу, не пожелала получать освобождение из его рук, тем более что желанные интервенты были так близко.
Законодательное собрание, дряблое и нерешительное, чувствовало себя между молотом и наковальней: депутаты буржуазии не могли не видеть планов и козней двора, но, подобно своим предшественникам, членам Учредительного собрания, они безумно боялись народа и перед угрозой восстания готовы были идти на любой сговор с монархией. Лидеры жирондистов больше всего жаждали вновь утвердиться у власти и вернуть потерянные министерские портфели. После неудачи демонстрации 20 июня они не прекращали своей двойственной игры. Не имея возможности более защищать Лафайета, они оставили его, чем косвенно признали справедливость оклеветанного ими Робеспьера.
Они продолжали осторожно грозить монарху. 3 июля их главный оратор Верньо произнес сильную речь, обличавшую вероломство Людовика XVI, в которой показал, что король боится побед на фронте. Однако каких-либо радикальных выводов оратор не делал. Напротив, Бриссо и его друзья, трепетавшие перед назревающими событиями, были согласны все простить двору, если бы последний вновь стал с ними считаться.
Но народное патриотическое движение вопреки всему и всем неуклонно росло и ширилось, увеличиваясь день ото дня, подобно снежному кому. Не случайно жирондисты так легко вызвали июньскую демонстрацию: возмущенный народ не собирался уклоняться от борьбы. Правительство от него отрекалось, генералы ему изменяли; что ж, он был готов взять судьбу революции и страны в собственные руки. И чем более измена и настроения в верхах становились очевидными, тем внимательнее массы прислушивались к разъяснениям Робеспьера и других идеологов-демократов, тем сильнее и могущественнее разливалась по всей Франции неудержимая волна революционного патриотизма. Не случайно в лексиконе этого времени слова «революционер» и «патриот» сделались синонимами: пламенная любовь к родине, воля к победе над внешним врагом отныне сливались воедино с представлениями о революции и республике. Да, теперь как нельзя более своевременным был лозунг, брошенный Неподкупным и услышанный массами: «В таких критических обстоятельствах обычных средств недостаточно. Французы, спасайте сами себя!»
Отечество в опасности! Этот клич, подобно вихрю, пронесся над встревоженной страной; он звучал и на равнинах Фландрии, и на полях Шампани, и на высотах Вогезов, и в цветущих долинах солнечного Прованса. Его услышали эльзасские горняки и лионские ткачи, моряки Нанта и Марселя, рабочие Лилля, Сент-Этьенна и Крезо. По всей Франции, охваченной единым патриотическим порывом, прокатилось массовое движение добровольного вступления в армию. Повсюду формировались отряды волонтеров. Первые подразделения воинов-федератов вступали в Париж.
Всеобщий патриотический подъем заставил колеблющееся Собрание принять 11 июля декрет, объявлявший отечество в опасности; еще раньше было проведено решение о сборе федератов в Париже для празднования дня 14 июля. Король не рискнул отвергнуть эти постановления Ассамблеи, как и ее отказ признать увольнение Петиона. Началась всеобщая мобилизация. Все мужчины, способные носить оружие, подлежали призыву. Новые формирования регулярной армии вместе с отрядами добровольцев-федератов двинулись к восточным границам. Внешний враг должен быть отброшен и будет отброшен! А внутренний?.. Как и предсказывал недавно Робеспьер, первого нельзя было отделять от второго, ибо они были связаны неразрывными узами.
Когда-то король рассчитывал, что война позволит ему опереться на армию для разгрома народа. Произошло обратное: армия слилась с народом для разгрома монархии. Долго сдерживаемое народное негодование теперь обрушивало свой гнев не только на интервентов, но и на тех, кто открывал им дорогу в Париж. Революционный инстинкт поднявшихся масс верно указывал им на главный форпост измены и контрреволюции, окопавшихся в Тюильрийском дворце. Неподкупный оказался прав: необходимо было прежде всего уничтожить «внутренний Кобленц», и раз не удалось сделать это до начала войны, нужно было торопиться теперь! Отечество в опасности! И эта опасность не исчезнет до тех пор, пока не будет сломлен хребет монархии!
К середине июля складываются два очага будущего восстания. Первым из них было собрание комиссаров столичных секций, вторым — центральный комитет федератов, собиравшихся в Париже.
Секции давно подняли свой голос. Уже в июне некоторые из них выступали с требованием свержения Людовика XVI. С 23 июня комиссары секций стали регулярно собираться в здании ратуши, явочным порядком присвоив себе права нового революционного органа столицы. С начала июля требования секций приобретают все более решительный характер. В Ассамблею направляется поток петиций, призывающих не только к отставке Лафайета и других предателей-генералов, но и к свержению короля, нарушившего конституцию и подло изменившего родине. Руководящая роль в деятельности секций принадлежала якобинцам и кордельерам. Бурную энергию в эти дни развивают Дантон и Шомет. Под влиянием агитации Дантона одна из секций проводит решение об отмене деления своих граждан на активных и пассивных; этот смелый акт становится примером для других районов столицы.
Одновременно в Париже образуется лагерь вооруженных федератов. К 11 июля их было зарегистрировано свыше тысячи шестисот человек, к 24 июля — уже около четырех тысяч. Согласно декрету Собрания федераты должны были присутствовать в Париже для празднования дня взятия Бастилии, а затем их надлежало перевести в Суасеон. Но вожди демократии настаивали на том, чтобы сохранить лагерь федератов в самой столице. 16 июля Робеспьер доказывает в Якобинском клубе необходимость пребывания федератов в Париже до тех пор, пока не будет ликвидировано напряженное положение. На следующий день он пишет от имени федератов адрес Законодательному собранию, в котором формулирует основные принципы программы демократов: отстранение исполнительной власти в лице короля, возбуждение обвинения против Лафайета, смещение военных и административных должностных лиц, обновление состава судов. Таким образом, парижский народ, объединявшийся с населением всей страны, под руководством Якобинского клуба и других демократических организаций готовился приступить к осуществлению последнего акта низвержения старого порядка…
Жирондисты дрогнули, и тяжелые томительные думы овладели ими. Опять не то, чего они желали, не то, к чему они стремились! Они хотели лишь припугнуть монархию, чтобы завладеть ею, а ее собираются уничтожать! Они призвали федератов в Париж для того, чтобы те защитили их от якобинцев, а федераты под руководством якобинцев готовятся брать приступом Тюильрийский дворец! Но если монархия будет низвергнута, кто же защитит тогда буржуазию от народа? Где плотина, сдерживающая стихию потока? Где противовес, дающий возможность искусно лавировать? Нет, этого нельзя допустить! Барнав и Дюпор, оказывается, были не такими уж профанами, когда требовали остановить революцию! И жирондистские вожди в Ассамблее, в клубе, в печати начинают новую кампанию — кампанию за спасение утопающей королевской власти.
24 июня Верньо с трибуны Законодательного собрания в ответ на предложение депутата крайней левой заняться вопросом о низложении короля предлагает не поддаваться пустым страхам и бесцельным порывам.
День спустя Бриссо, тот самый Бриссо, который так недавно был одним из пионеров республиканского движения, истошно вопит с той же трибуны, призывая громы и молнии на «партию цареубийц, стремящуюся установить республику!». «Если существуют люди, — кричит он, — желающие создать ныне республику на развалинах конституции, то их должен поразить меч правосудия точно так же, как и всех… кобленцких контрреволюционеров!» Яснее выразить свою мысль было невозможно: перед угрозой падения трона жирондисты заявляли, что слова «республиканец» и «контрреволюционер» — синонимы! Это было плохо, но по крайней мере откровенно. Гораздо более мерзким в политике жирондистов было другое, о чем пока в деталях никто ничего не знал, что происходило в глубокой тайне.
Заручившись содействием придворного живописца Бозе, ведущие лидеры жирондистов Верньо, Гюаде и Жансоне секретно передали королю письмо. В этом письме они извещали Людовика XVI о готовящемся страшном восстании, в ходе которого он потеряет корону, а быть может, и жизнь. Единственный путь к спасению, утверждали новые советники престола, дать отставку Лафайету, вернуть уволенных министров и согласиться на жирондистскую опеку. Так вчерашние революционеры становились на грязный путь антинародных заговоров, по которому шли до них конституционалисты и фельяны.
Впрочем, двор гордо отверг их помощь, отверг, несмотря на повторное ее предложение. Король и его окружение все еще продолжали надеяться на интервентов; если они не пожелали использовать услуг Лафайета, предлагавшего вывезти королевскую семью из Парижа, то еще менее приемлемым для них казался союз с жирондистами, которых они презирали и до переговоров с которыми не желали унижаться.
Все эти демарши обошлись жирондистам дорого. Якобинский клуб от них отвернулся. Народ, который еще в июне поддерживал их, теперь больше им не верил. Они не могли повлиять на быстро развивающиеся события, не могли приостановить того, что им уже не подчинялось; они лишь все больше и больше компрометировали себя и свою политику.
Между тем король знал, что делает, когда отказывался от жирондистских услуг. В то время как тайные агенты Людовика XVI за рубежом торопили союзное командование, требуя скорейшего издания угрожающего манифеста и одновременного наступления на всех фронтах, двор, извещенный жирондистами о подготовке народного восстания, принимал срочные меры к концентрации внутренних сил реакции. В Париж было вызвано до семи тысяч солдат тех полков, на верность которых роялисты в какой-то мере могли рассчитывать. В чердачном помещении Тюильрийского дворца размещали походные кровати, заготовляли оружие и мундиры. Отовсюду собирались дворяне, готовые сражаться и умереть за своего короля. Надеялись на некоторые батальоны национальной гвардии, формировали новые подразделения из авантюристов и провокаторов, которым предписывалось вносить смуту и раскол в ряды народной армии. Фельяны и конституционалисты, со своей стороны, готовили силы, чтобы в нужный момент составить резервы двора.
Атмосфера страшного напряжения установилась над Парижем. Обе стороны готовились к нанесению решительного удара. Собрание, руководимое жирондистами, тщетно пытавшееся стать между борющимися сторонами, покатилось вправо и в своем падении опустилось до роли охвостья обреченной монархии. Чего же ждали? Каждая из сторон — своего. Монархия ожидала добрых для себя известий с фронтов и поощрительных сигналов от руководства интервентов, силы революции не хотели выступать, пока не соберутся в полном составе батальоны федератов: еще не прибыли добровольцы из Бреста, еще не было долгожданных марсельцев. Но всем было ясно: час скоро пробьет.
Это было ясно и Неподкупному, ясно до предела, до боли. Да, боль наполняет его душу в 20-х числах июля. Он по-прежнему в авангарде движения, хотя никто его не видит в эти дни на улице; он не участвует в формировании народных отрядов, не ведет, подобно Дантону, агитации в секциях. Что же он делает? Большую часть времени, свободного от заседаний в клубе, он проводит сейчас в своей каморке, за письменным столом; он думает, взвешивает, пишет… Вот и сегодня, едва лишь закончились прения, Максимилиан спешит покинуть библиотеку Якобинского монастыря. Лицо его угрюмо и сосредоточено. Он идет быстрым шагом.
Улица Сент-Оноре. Церковь Успения. Напротив — ворота. На растрескавшейся дощечке старательно выведен номер 366. Это дом честного якобинца, почитателя и друга Максимилиана, столяра Мориса Дюпле. Пройден двор, скрипят ступени, ведущие на второй этаж. Вот он, скромный приют добродетели, обитель борца за народные права! Это комната Неподкупного, настоящая конура, с голыми стенами, единственным украшением которым служат сосновые полки с разбросанными на них книгами, газетами, рукописями. Простая кровать, покрытая грубым одеялом, кресло, набитое соломой, проглядывающей сквозь вытертую обивку, два цветочных горшка на окне.
Вот стол, за которым он думает и пишет в течение долгих вечеров и бессонных ночей. Здесь, за этим столом, родятся речи, которые потрясут Францию и Европу, и единственными свидетелями их рождения будут старая свинцовая чернильница и лампа, бросающая тусклый свет. Под полом каморки — сарай, в котором спят работники, окно выходит во двор, где сушится белье, визжат пилы и стучат топоры. Таково жилище Неподкупного вместе со всем тем, что его окружает. Простота, скромность, бедность, достоинство — те принципы, которые он проповедует в своем учении, которые сопутствуют всей его жизни, — здесь налицо.
Но это не просто рабочий кабинет, не просто угол для спанья. Это кусок жизни в доме, который является его домом, в семье, которая является его семьей. Здесь все его глубоко уважают и горячо любят; нигде больше он не нашел бы таких условий для работы, создаваемых заботливыми руками.
Госпожа Дюпле, дама передовых взглядов, радушная, гостеприимная, по четвергам собирала в своем маленьком «салоне» кружок людей, близких по взглядам к — Робеспьеру, его друзей и соратников. Здесь можно было встретить Камилла Демулена с его молодой супругой; Паниса, исполнявшего роль доверенного лица при Неподкупном; Антуана, худощавого холодного человека, бывшего члена Учредительного собрания, которому Дюпле также давал квартиру. Сюда захаживал Дантон, здесь были завсегдатаями Сантерр и Лежандр. В непринужденной беседе собравшиеся обсуждали проблемы, волновавшие страну. Душой кружка был, разумеется, Максимилиан.
Но в эти дни он мало делился своими впечатлениями и взглядами с окружавшими его людьми. Он выглядел мрачным, задумчивым, стремился к уединению. Всем было ясно, что его настойчиво преследуют какие-то невеселые мысли.
Так в действительности и было. Сидя за своим столом, Робеспьер напряженно думал, и чем больше он думал, тем страшнее ему становилось. Вновь ожили сомнения и колебания, подобные тем, которые тревожили его в дни, связанные с бойней на Марсовом поле.
Все ли подготовлено для победы?.. Справится ли народ с внутренней реакцией и внешним врагом одновременно? Хватит ли сил?.. А если нет?..
Лишь с двумя людьми он хочет поделиться своими сомнениями. Один из них — Жорж Кутон, депутат Законодательного собрания, его друг и соратник. Этот человек правильно поймет Неподкупного: он умен и проницателен, у него зоркий взгляд. Второй — старый аррасский корреспондент Максимилиана, Бюиссар. Но Кутон болен. И Неподкупный пишет ему письмо, датированное 20 июля. Это письмо показывает всю глубину душевного смятения его автора.
«…Мы подошли к развязке конституционной драмы. Революция пойдет более быстрым течением, если она не свалится в бездну военного и диктаторского деспотизма.
В том положении, в котором мы находимся, друзья свободы не могут ни предвидеть событий, ни управлять ими. Судьба Франции, кажется, покидает ее на волю интриг и случайностей. Утешением для нас может служить сила общественного духа в Париже и во многих департаментах и справедливость нашего дела…»
Письмо Бюиссару отослано позднее. Оно не датировано, очень кратко, написано прерывистым почерком. В нем есть мысли, перекликающиеся с письмом к Кутону.
«…Пусть нам всем придется погибнуть в столице, но прежде мы испытаем самые отчаянные средства. Подготовляются события, характер которых трудно предвидеть.
До свидания, быть может, прощайте».
В этих скупых словах поразительное внутреннее противоречие.
С одной стороны, Робеспьер видит силу общественного духа народа Парижа и провинций, справедливость затеянного дела, верит в энергию и мудрость секций, говорит о крайних средствах, к которым демократы готовы прибегнуть, то есть как будто не сомневается в успехе.
С другой стороны, он заявляет, что характер грядущих событий трудно предвидеть, что вожди демократии не в силах руководить этими событиями, что нет гарантий от интриг и случайностей, что революция может свалиться «в бездну военного и диктаторского деспотизма».
Эти противоречия вполне объяснимы. Нельзя забывать, что Робеспьер исходил из представления о невозможности одновременного ведения внутренней и внешней войны. В свое время он звал народ к разгрому сначала внутреннего врага, с тем чтобы после победы над ним заняться внешним. Так не получилось. Война началась. Теперь, по мысли Неподкупного, надо было все силы отдать для скорейшего завершения внешней войны, с тем чтобы потом, высвободив силы, нанести удар внутренней контрреволюции. По ходу действий необходимо убрать враждебный генералитет, укрепить армию, обезвредить исполнительную власть; все это в совокупности подготовит падение монархии и обеспечит решительную победу.
Но события развивались слишком быстро, опережая планы Робеспьера. Народ видел, что без свержения монархии он не добьется перелома на фронтах. Монархия, со своей стороны, торопясь с осуществлением своих планов, не собиралась ждать, пока закончится война. И вот стороны стремились начать кровавую борьбу в то время, когда интервенты наступали, когда мятежники-генералы действовали, когда власть находилась в руках реакционных министров, а Ассамблея была в резерве у двора. Все это вместе взятое и вызывало тяжкие сомнения Неподкупного. Он верил в народ, но плохо знал его. Он видел силы врага и не был до конца уверен в силах революции. Далекое он видел лучше, чем близкое, и, когда нужно было принимать немедленно практическое решение, он не раз в смущении останавливался. В этом была его слабость. Именно эту слабость имел в виду Марат, когда писал о результате одной из своих бесед с Робеспьером.
«…Это свидание утвердило меня во мнении, что с просвещенным умом мудрого законодателя в нем сочетались цельность и неподкупность истинного патриота, но что ему одинаково не доставало ни широты взглядов, ни отваги, необходимых для государственного деятеля».
Определение резкое, не вполне справедливое, но разве нет в нем доли истины? Не видел ли Друг народа чуть-чуть больше и глубже, чем остальные соратники Неподкупного?..
Робеспьер не участвовал в практической подготовке восстания 10 августа. Этим занялись другие люди. Якобинцы берегли своего вождя для будущего и не хотели втягивать его в опасное, кровавое дело.
Но тем не менее в этот период он сделал много. Смотря вперед, он занимался теперь вопросом о том, как надо поступить после победы восстания. Этой проблеме была посвящена его речь в Якобинском клубе 29 июля.
Робеспьер указывал, что для успешного завершения революции недостаточно свергнуть короля. Он обращал взоры своих слушателей на Законодательное собрание. Что это такое, как не политический атавизм? Оно избрано по цензовой системе активными гражданами при устранении основной массы народа. И вот результат: постоянные виляния, колебания, а в конечном итоге — полная измена народному делу. Ассамблея должна издавать законы, полезные для народа, в действительности же она занимается лавированием и демагогией. Выход один. После победы следует созвать народ, на этот раз весь народ, без всякого деления «а «активных» и «пассивных» граждан. Народ должен сам решить свою судьбу, избрав Национальный Конвент, который займется выработкой новой конституции, ибо старая, составленная в период господства умеренных и фельянов, показала свою полную непригодность.
Такова была программа, намеченная вождем якобинцев. Она была глубоко продумана; ее вызвали к жизни события всех предшествующих этапов революции.
3 августа был оглашен манифест командующего армией интервентов герцога Брауншвейгского. Манифест открывал истинные цели иностранного вторжения. От имени австрийского императора и прусского короля заявлялось, что соединенные армии намерены положить конец анархии во Франции, восстановить «законную власть» и расправиться с «бунтовщиками». Если королю и его семье будет причинено малейшее утеснение, если они подвергнутся оскорблению, то Париж будет разгромлен и полностью разрушен… Именно подобного манифеста и ждал Людовик XVI! Двор торжествовал: теперь напуганный народ дрогнет и подчинится! Теперь парижане не посмеют противиться воле своего короля! Эти надежды были напрасными. Манифест вызвал взрыв народного гнева и лишь ускорил развязку.
В тот же день в зал заседаний Ассамблеи вошел Петион в сопровождении депутации от Парижской коммуны. Он был смущен. В качестве должностного лица — парижского мэра — он был вынужден прочесть заявление сорока семи секций.
— «Глава исполнительной власти есть первое звено контрреволюционной цепи, — читал Петион. — Он участвует в заговорах, которые орудуют в Пильнице и о которых он так поздно довел до нашего сведения. Его имя служит яблоком раздора между народом и властями, между солдатами и генералами. Он отделяет свои интересы от интересов народа. До тех пор пока у нас будет подобный король, свобода не может быть упрочена, а мы хотим быть свободными… Людовик XVI всегда ссылается на конституцию; мы также сошлемся на нее; мы требуем его низложения».
Собрание постановило передать эту петицию в один из своих комитетов, то есть положить ее под сукно. Успокоенный мэр со вздохом решил, что как-нибудь обойдется. Но народ уже давно не возлагал надежд на Собрание; петиция была лишь демонстративным актом. Секции открыто готовились к восстанию.
А вечером и ночью того же 3 августа природа как будто захотела исполнить прелюдию к делам, совершенным людьми несколько дней спустя…
Над Парижем неожиданно стали собираться медно-красные тучи. Духота была нестерпимой, небо выглядело столь зловеще, что обыватели спешили закрыть окна домов и лавок. Около полуночи прорвало. Ужасающий вихрь, вдруг поднявшийся, сносил трубы, кровли, заборы. Молния разрывала небо, гром грохотал, подобно канонаде. Улицы мгновенно наполнились ревущими потоками, смывавшими запоздалых пешеходов. До двух десятков людей погибло в эту страшную ночь.
И вот в то время как небо смешалось с землей, а вода и огонь в диком единоборстве оспаривали друг у друга свои жертвы, послышался отдаленный звук пения. Он шел от Пале-Рояля. Постепенно он становился все громче и громче. Свист ветра не в силах был заглушить мотива песни, грохот бури не мог перекричать нескольких десятков молодых голосов.
«Вперед, сыны отчизны! День славы настал…»
Группа людей, взявшихся за руки и вооруженных морскими фонарями, шла наперерез потокам с громким пением. Их отвага, казалось, бросала вызов ярости стихии. И парижане, забыв про бурю, напряженно слушали необычных певцов.
То был один из отрядов марсельских федератов, прибывших в Париж, и пел он «Марсельезу», сделавшуюся гимном революции.
4 августа в доме столяра Дюпле весь день было тревожно. Приходили и уходили какие-то люди, Панис то и дело поднимался к Неподкупному, чтобы сообщить ему последние новости. Когда Максимилиан вышел к обеду, госпожа Дюпле своим опытным взглядом сразу обнаружила, что не все благополучно. Ее постоялец был необычно взволнован и отвечал на вопросы явно невпопад. После обеда на несколько часов все как будто затихло. А затем поднялся невообразимый шум. Хлопали двери, десятки ног стучали по коридору, несколько голосов говорили одновременно. Госпожа Дюпле, выбежав из своей комнаты, прислушалась. Да, это у ее второго жильца, бывшего депутата Учредительного собрания мсье Антуана. Госпожа Дюпле знала гораздо больше, чем все они думали. Ей было хорошо известно, что мсье Антуан играет важную роль среди организаторов готовящегося восстания. Неужели у него сегодня собирается весь повстанческий комитет? Это было бы ужасно. Ведь они могут скомпрометировать Неподкупного!
Женщина стоит и слушает. Время идет, отстукивая секунды в ее висках. Дверь хлопнула последний раз. Но шум не стихает. Они кричат, стучат кулаками по столу. Уж не ломают ли они мебель? Боже мой, что будет!.. Какое страшное время!.. Уже несколько дней совершенно нет покоя. Сколько гаму приносит с собой один только этот длинноволосый Демулен! Вот и сейчас она отчетливо слышит его голос.
Госпожа Дюпле поворачивает голову в противоположную сторону. А у того, другого, все тихо. Изредка слышен легкий скрип. Она знает: это Неподкупный прохаживается по диагонали своей комнатушки. Но он не выходит. И не выйдет. И правильно сделает.
Страшный крик прерывает размышления почтенной дамы. Они совсем лишились рассудка! Они орут, как крючники в порту! Разве нельзя вести себя потише?
Хозяйка подбегает к двери мсье Антуана и стучит. Мгновенно все стихает, и сам Антуан приоткрывает дверь.
— Сумасшедшие! — шипит госпожа Дюпле. — Вы что, хотите совсем погубить Робеспьера?
Антуан несколько мгновений смотрит на нее отсутствующим взглядом. Затем понимает. Лицо его становится жестким.
— Робеспьер? Кто ему угрожает? Не волнуйтесь. Уж если и будет убит кто-либо, то, во всяком случае, не он…
И дверь резко захлопывается перед носом заботливой охранительницы покоя Неподкупного.
В этот вечер в доме № 366 по улице Сент-Оноре было вынесено важное решение. После горячих споров окончательно утвердили общий план действий. Восстание было назначено на 10 августа 1792 года.
Народ Парижа энергично готовился к последнему штурму вековых твердынь. Секции гудели, как потревоженные ульи. Предместья забыли о голоде и тяжелой жизни. До этого ли было сейчас! В тот самый день, когда хозяйка Максимилиана трепетала за жизнь своего жильца, одна из секций Сент-Антуанского предместья вынесла ультимативное постановление: если Ассамблея до 11 часов 9 августа не выскажется за низложение короля, в полночь ударит набат.
Затем собрания районов и предместий столицы одно за другим стали заявлять, что не признают более Людовика XVI. 5 августа это решение было принято двумя третями секций. После 5 августа все демократические клубы и организации Парижа начали открыто призывать к восстанию.
Готовились и федераты. Марсельцы чистили ружья и запасались порохом. Казармы превращались в крепости.
Тщетно метались жирондисты. Напрасно Собрание пыталось удержать могучий порыв. Впустую бесился Бриссо, требовавший привлечь к ответственности Антуана и Робеспьера.
Конец монархии приближался.
Жером Петион, мэр города Парижа, переживал мучительные часы. Ведь, кажется, еще совсем недавно все было так хорошо! Он переселился в роскошный особняк и стал жить как порядочный человек, не отказывая себе ни в чем. У него была любящая жена, он имел прекрасных друзей. Народ его боготворил, а партия, с которой он связал свою судьбу, преуспевала. Как он тонко вел свою игру, как умело лавировал! Все его считали прекраснейшим и порядочнейшим человеком. И вдруг — конец всему…
Сегодня уже не радуют Петиона ни теплая ванна, ни лепные украшения на потолке гостиной, ни ласки жены. Ничто его больше не радует. Он видит перед собой зияющую пропасть.
Чего он только не делал, как не бился эти последние дни! Он разъяснял, уговаривал, заклинал, наконец угрожал. Он ездил по секционным собраниям и доказывал неразумность спешки. Зачем торопиться с восстанием? Неужели нельзя немножко обождать? Ведь Законодательное собрание для того и избрано, чтобы заниматься государственными делами. Зачем же вмешиваться в его работу? Зачем давить на него? Подождите, добрые граждане, все как-нибудь образуется, ваши депутаты позаботятся о вашей судьбе и дадут вам такое правительство, которое лучше всего подойдет для вас!
Бестолковый народ не желал его слушать. Его, которого так недавно осыпали цветами, которого носили на руках! Что это? Всеобщее бешенство? Или ослепление? Или агитация зловредных лиц?..
Агитация?.. И Петион внезапно вспоминает о своем старом соратнике, Максимилиане Робеспьере. Вот о ком он забыл, вот к кому надо идти! Робеспьер теперь прозван Неподкупным, и народ слушает каждое его слово. Робеспьер человек осторожный, разумный. Он может стабилизировать положение. Он может спасти будущее Петиона, и его репутацию, и его состояние. Последнее время, правда, они несколько охладели друг к другу, но это ничего не значит. Робеспьер не может его не понять. Он, как здравый человек, разделит его взгляды. И он, конечно, приостановит этот проклятый бунт.
7 августа у Неподкупного было очень много работы. Он заканчивал большую статью для очередного номера «Защитника конституции» и продумывал детали речи, которую собирался произнести у якобинцев. Глубоко погруженный в свои мысли, перебирал он стопу исписанной бумаги, когда ему сообщили, что пришел Петион. Робеспьер был рад старому другу. Он быстро вскочил из-за стола и порывисто обнял вошедшего.
Как давно они не виделись! А ведь было время, когда они казались неразлучными.
После первых приветствий и излияний мэр перешел прямо к цели визита. Он пространно изложил свою точку зрения. Да, он действительно зачитывал в Собрании адрес сорока семи секций, хотя нельзя сказать, чтобы этот адрес ему особенно нравился. Однако теперь как будто не собираются ждать результатов. Это по меньшей мере неосторожно. Его друг Робеспьер всегда был на страже законности. Он, конечно, согласится с тем, как опасно и несвоевременно вооруженное восстание. Он поможет добиться, чтобы восстание было отложено до тех пор, пока Ассамблея обсудит вопрос о короле со всей возможной осмотрительностью.
Патриотический триумвират Учредительного собрания: Редерер, Петион, Робеспьер (современная гравюра).
Жан Поль Марат (современный портрет).
Максимилиан внимательно слушал длинную тираду своего гостя. Он ни разу не перебил его. Он долго молчал после того, Как Петион закончил. Наконец, подняв усталый взгляд на мэра, он тихо сказал:
— Друг мой, я не могу с вами согласиться. Народ Мудр, добр и справедлив. Народ страдал очень долго. Народ принял решение. Неужели вы, старый республиканец, когда-то так умело разбивавший мои монархические иллюзии, неужели вы, ликовавший в дни бегства короля, теперь хотели бы остановить революцию?..
Петион покраснел и передернул бровью.
— Нет, вы меня не так поняли. Я хочу остановить не революцию, но бессмысленный и опасный бунт.
— Бунт?.. Бессмысленный и опасный? И это говорите вы, мой Петион, вы, столько лет боровшийся за права народа? Разве вы не видите, что теперь нет иного выхода? Разве вам не ясно, что Ассамблея, на которую вы возлагаете такие надежды, сгнила до основания и превратилась в придаток двора?
Петион терял терпение. Не для того пришел он в эту вонючую квартиренку, не для того лез на темные антресоли, чтобы слушать всю эту белиберду о народе. Все это он и сам мог бы прекрасно изрекать на каком-нибудь собрании. Неужели Робеспьер настолько глуп, что не понимает главного? Или он притворяется?..
— Милый мой, — обратился он к Робеспьеру, едва сдерживая себя, — я не буду спорить с вами. Все это верно, все это хорошо: народ, права, справедливость и так далее и тому подобное… Но поймите вы, поймите непреложную истину: если не остановить это безумие немедленно, оно зальет все, ниспровергнет все… Начнется с низложения короля, а кончится уничтожением собственности… Подумайте, на что мы с вами будем нужны этой разнузданной черни, которая помышляет только о грабежах и пожарах! Подумайте вы, человек трезвый и здравый!
Робеспьер стоит, скрестив руки на груди, и внимательно смотрит на расходившегося Петиона. Так вот оно что! Неужели же это правда? Неужели все честные и порядочные люди теряют свою честность и порядочность, как только их охватывает боязнь за свой кошелек и свое положение? Где, где он слышал те же самые слова, которые сейчас произнес Петион?..
Вспомнил! С трибуны Учредительного собрания! Гол назад почти то же говорил Барнав, против которого тогда сражались они с Петионом!..
Стоит ли продолжать разговор? Ведь это борьба с ветряными мельницами! И, смотря в упор в глаза Петиону, Робеспьер медленно и отчетливо произносит:
— По-видимому, мы с вами придерживаемся сегодня разных точек зрения, мой друг, и едва ли возможно будет их примирить. Но хочу вам сказать лишь одно. Если бы я даже стремился помочь вам, я был бы бессилен…
Робеспьер подходит к окну.
— Вот взгляните на эту толпу. Каждый из них в отдельности — это клерк, поденщик, мастеровой, лавочник. Но все вместе они составляют державный народ. И это не пустые слова. Это разрушенная Бастилия, поникший деспотизм, это мы с вами и тысячи других, созданных революцией. И имейте в виду: тот, кто идет одной дорогой с народом и помогает ему, тот, кому народ верит и кого он делегирует, тот может быть депутатом Ассамблеи, парижским мэром, генералом или министром. Тот же, кто потеряет доверие народа, — лицо Неподкупного вдруг становится жестким, а в голосе его появляются стальные нотки, — тот будет смят и уничтожен, как бы его ни звали: Людовик, Робеспьер или Петион…
Петион, изумленный и растерявшийся, во все глаза смотрит на человека, который всегда казался ему таким понятным и которого он, как видно, никогда не понимал.
Он ни на мгновенье не верит искренности слов Робеспьера. И тем не менее ему становится страшно.
Старые соратники прощаются со всеми видимыми признаками дружелюбия, но, едва расставшись, погружаются каждый в свои мысли.
Наступило 9 августа. Мэр Парижа видел, что он бессилен что-либо предпринять. Все делалось помимо него и вопреки ему. Сегодня вечером истекал срок ультиматума секций. Как поступить? Может попробовать надавить на клубы?.. Он вызвал несколько вожаков, чтобы сделать им внушение. Когда пришли Шабо, Мерлен из Тионвиля и Базир, он встал, принял важный вид и строго официальным тоном спросил:
— Так что же? Вы все-таки намерены действовать безрассудно? Одумайтесь! Жирондисты через Бриссо обещали мне, что король будет низложен. Я не допущу до бунта. Надо ждать, что скажет Собрание.
— Вас обманывают, — ответил Шабо. — Собрание не может спасти народ, да ваши друзья-жирондисты и не помышляют об этом. Сегодня вечером предместья ударят в набат.
— В таком случае я вас арестую, — сухо сказал Петион.
Присутствующие весело переглянулись.
— Вы сами будете арестованы, — ответил Шабо и, насмешливо поклонившись мэру, вместе со своими спутниками вышел из комнаты.
Что было делать? Плакать от бессильной злости? Ехать в Собрание? Или во дворец?.. Куда ни поезжай, везде он теперь будет выступать лишь в роли зрителя, он, парижский мэр, еще несколько дней назад считавший себя наделенным такой властью!..
Камилл Демулен пригласил к себе на обед несколько марсельцев. Было очень весело. Всего месяц назад Камилл стал счастливым отцом. Он назвал своего сына Горацием и отказался его крестить. Сегодня он желал обедать только в обществе своего сына. Люсиль держала малютку на коленях, а Камилл, прежде чем отпить глоток вина, каждый раз, несмотря на возмущение молодой матери, подносил бокал к маленьким розовым губкам. Кончилось тем, что младенец громко заревел и его пришлось отнести в люльку.
После того как распили несколько бутылок, стало еще веселее. Камилл пытался что-то декламировать. Гости шумели. Люсиль хохотала как сумасшедшая и никак не могла остановиться. Когда немного отрезвели, решили всем скопом идти к Дантону.
Дантон становился новым кумиром Демулена. Это был человек с внешностью циклопа. Могучий как дуб, страшный как исчадие ада, он казался попеременно то грозным, то добродушным. Многие считали его пьяницей, забулдыгой, пропащим человеком. В действительности Дантон обладал недюжинным умом и тонким политическим чутьем. Он совершенно не умел писать, но был непревзойденным оратором. После Мирабо Демулен не встречал такого оригинала. Мог ли он не влюбиться в него до потери сознания?..
Дантон встретил незваных гостей приветливо. Он казался исполненным решимости. Говорили о ночи и будущем дне. Скоро должен был загудеть набат.
Вечером пошли погулять. Встревоженная Люсиль во все глаза смотрела на конных солдат, на простолюдинов, кричавших «Да здравствует народ!», на все увеличивавшуюся толпу. Ей стало страшно. Она вспомнила свой дневной смех и еще более испугалась: ведь говорят, что после слишком сильного смеха обязательно бывают слезы! И, прижимаясь к своему Камиллу, она действительно чуть не плакала.
Поздно вечером Камилл снова наведался к Дантону. С ним вместе пришел его старый школьный приятель Фрерон. В руках у Камилла поблескивало ружье. Дантон с насмешливым удивлением посмотрел на него.
— Зачем ты притащил эту штуку?
— Как зачем? Разве ты забыл, что будет завтра?
— Завтра! — передразнил Дантон и шумно зевнул.
Фрерон страшно волновался.
— Жизнь надоела мне, — стонал он. — О, как бы я хотел умереть!
— Не ищи смерти, — возразил Дантон. — Она придет за тобой в положенное время…
Разговор явно не клеился.
— Что же делать, друзья? — спросил, наконец, Демулен.
— Спать, — ответил Дантон. — Ночь предназначена для сна, и это следует помнить прежде всего. — С этими словами он грохнулся на постель и тут же захрапел.
Между 8 и 9 часами вечера начали собираться секции. Заседания были необычными. Впервые повсюду наряду с активными присутствовали и пассивные граждане. Огласили письмо Петиона, в котором мэр призывал к сохранению спокойствия. Письмо не произвело впечатления.
В 11 часов секция Кенз-Вен постановила начать восстание для «немедленного спасения общего дела». Секцию поддержало все Сент-Антуанское предместье. Постепенно стали присоединяться и другие районы. Для руководства восстанием было решено выделить по три комиссара от каждой секции. В числе избранных оказались Билло-Варен, Эбер, Россиньоль и ряд других видных патриотов. Комиссары должны были собраться в здании ратуши.
Не дожидаясь приказа от комиссаров, граждане секции Французского театра около 12 часов ударили в набат. Тотчас же набат зазвучал по всему Сент-Антуанскому предместью.
В полночь на Гревской площади появились представители двадцати восьми секций. Пройдя между рядами национальных гвардейцев, они поднялись по ступеням ратуши. Старый муниципалитет оказался вынужденным уступить им место. Так возникла революционная Парижская коммуна 10 августа.
В тот самый час, когда секция Кенз-Вен обратилась с призывом к народу, мэр Петион принял, наконец, решение. Он поедет во дворец и разнюхает, каковы настроения «в верхах», а там будет видно.
Подъезжая к Карусельной площади, мэр обратил внимание на огромное количество войск, расположившихся у моста и вдоль стен Тюильри. Здесь были национальные гвардейцы, пешие и конные жандармы, отборные швейцарские части. Везли одиннадцать орудий. Около ворот дворца толпились бывшие «благородные», одевшиеся ради такого случая в свои парадные платья; атласные камзолы, белые шелковые чулки, трости непривычно мелькали там и тут, напоминая о давно ушедших временах.
Когда мэр проходил сквозь толпу офицеров и придворных, он почувствовал легкий трепет. Его проводили свирепыми взглядами. Король встретил его сурово.
Говорят, в городе большое волнение?
— Да, ваше величество, народ сильно волнуется.
Подошел главнокомандующий национальной гвардией, рьяный конституционалист и приверженец двора.
— Ничего! У меня приняты все меры. Бунтовщиков ждет плачевная участь.
Сославшись на жару, Петион откланялся и спустился в парк. Лицо мэра действительно было покрыто потом, но это был холодный пот… Теперь он ясно почувствовал, что сидит между двумя стульями.
Была половина пятого утра. Революционная Коммуна действовала с энергией и решительностью. Она подвергла Петиона домашнему аресту и назначила Сантерра командующим повстанческой армией. По распоряжению Коммуны с Нового моста быстро убирали орудия, поставленные там по приказанию двора. Затем был вызван для объяснений начальник национальной гвардии. Вызов пришлось повторить дважды, но в конце концов, не имея возможности уклониться, главнокомандующий покинул Тюильри и прибыл в ратушу. Он был до крайности поражен, увидя новые лица. И тотчас понял, что погиб. Его допросили. «Почему во дворце удвоена стража? Почему приказали выставить орудия? Что собирается предпринимать двор?» Он кое-как пытался оправдаться и сваливал всю вину на Петиона. Его арестовали. В то время как он в сопровождении конвоя сходил с крыльца ратуши, какой-то человек выстрелом в упор размозжил ему голову.
Во дворце никто не спал. Только его величество, сильно утомившись за день, во всем своем облачении и в парике прилег было на диван, чтобы часочек вздремнуть. Долго проспать ему не удалось. В половине шестого по настоянию королевы его разбудили. Король должен лично осмотреть караулы, уверяла придворные. Такой смотр подбодрит войска. Делать нечего, пришлось вставать. Костюм монарха помялся, ордена съехали на сторону, парик сбился комом, и пудра с одного боку совсем осыпалась. Кряхтя, он спустился во двор. Забили барабаны, и раздались крики: «Да здравствует король!»
Людовик пробормотал несколько бессвязных фраз.
— Говорят, они идут сюда… Я не знаю, чего они хотят… Мое дело — дело моих добрых граждан… Мы встретим их твердо, не правда ли?
По мере того как он проходил вдоль рядов, приветствия становились все более вялыми и под конец совсем смолкли. И вот вдруг раздались громкие крики: «Да здравствует народ!» Это кричали артиллеристы и батальон Красного Креста. Людовик остановился как вкопанный и часто заморгал глазами. Затем, почувствовав страх, он быстро пошел назад. В спину ему неслись громкие восклицания: «Долой вето! Долой изменника!»
Когда бледный, упавший духом король вернулся во дворец, королева, все видевшая из окна, пылая негодованием, обратилась к придворным:
— Все пропало, господа. Король не выказал ни малейшей энергии. Это жалкое подобие смотра принесло нам скорее вред, чем пользу…
Мария-Антуанетта не ошиблась. Вскоре целые части национальной гвардии стали покидать свои места. Придворные, стараясь поправить дело, только содействовали расколу в рядах дворцовых защитников. Своей наглостью и своими раззолоченными костюмами «благородные» вызывали ненависть и злобу у простых гвардейцев.
К одному из батальонов подошел раздушенный франт в атласном жилете и белых чулках.
— Ну-с, господа национальные гвардейцы, пришло время показать вашу доблесть!
— За этим дело не станет, — ответил взбешенный командир батальона, — но мы ее покажем, сражаясь не рядом с вами. — И, круто повернувшись на каблуках, офицер повел своих солдат на Карусельную площадь.
В это время несколько членов муниципалитета уговаривали артиллеристов быть мужественными и стойко выполнять свой долг. Канониры отошли в сторону и стали смотреть на небо, делая вид, что ничего не слышат. Один из них громко вздохнул, подошел к своему орудию, вынул запал, вытряхнул из него порох и затоптал фитиль.
Только наемные швейцарские войска стояли нерушимой стеной, готовясь умереть за чуждое им дело.
Звуки «Марсельезы» плыли над площадью. Предшествуемые федератами, появились первые отряды народных бойцов. Они были плохо вооружены, но полны мужества. Их приветствовали национальные гвардейцы и канониры, покинувшие Тюильри. Подошли к воротам. Под ударами пик и прикладов ружей ворота затрещали и, казалось, были готовы развалиться в щепы. Стражники вступили в переговоры с народом.
В это время представитель департаментской власти, бывший член Учредительного собрания Редерер уговаривал короля покинуть дворец и удалиться под защиту Законодательного собрания.
— Но я не вижу, — возражал король, — чтобы бунтовщиков было особенно много.
— Ваше величество, там выставлено двенадцать орудий, а из предместий движутся целые армии!
Король повернулся к Марии-Антуанетте. Лицо ее было иссиня-бледным, а под глазами шли темные круги. Она отрицательно покачала головой.
— Но, ваше величество, — настаивал Редерер, — имейте в виду, что весь Париж вскоре придет сюда!
Людовик XVI вдруг поднял голову, пристально посмотрел на Редерера и затем сказал, обращаясь к королеве:
— Идем!
В Тюильрийском парке было прохладно, но уже чувствовалось приближение душного летнего дня. Было 7 часов. Небольшая группа людей двигалась по аллее, ведущей от дворца к манежу. Впереди шел Людовик XVI, покинувший своих верных дворян и швейцарцев. Королеву вел под руку один из министров. Маленький наследник престола, обрадовавшись, что вырвался на волю, собирал охапки листьев и кидал их под ноги идущим впереди: Король наблюдал за этой забавой.
— Как много листьев, — сказал он вдруг. — Как рано они начали падать в этом году!
Королю никто не ответил. Разговаривать не хотелось. Свинцовая тяжесть давила всех идущих по аллее Тюильрийского парка.
Придя в манеж, королевская семья и министры заняли места рядом с председательским креслом. Король произнес, обращаясь к Собранию:
— Я пришел сюда, чтобы предотвратить ужасное преступление. Я полагаю, что могу быть в безопасности только среди вас, господа.
Королю ответил Верньо, председательствовавший в то утро:
— Вы можете положиться, ваше величество, на твердость Национального собрания; его члены поклялись умереть, защищая права народа и конституционные власти.
После ухода короля во дворце царило подавленное настроение. Ушло еще несколько батальонов «национальной гвардии. Дворяне плакали от бессильной злобы. Швейцарцы колебались. Кого было защищать, если монарх покинул дворец? Но их командиры горели желанием покончить с «грязной сволочью».
Теперь отряды повстанцев занимали уже всю площадь. Прибывали новые и новые подкрепления. Национальные гвардейцы шагали рядом с людьми, вооруженными палками. Мещане и рабочие, федераты из Марселя и Бреста, бедняки из пригородов и предместий — все были воодушевлены едиными чувствами и помыслами. Это была непобедимая армия.
Но народ казался настроенным дружелюбно и, по-видимому, не хотел пролития крови. Когда привратник открыл ворота, осаждающие, высоко подняв свои пики и ружья, приветствовали швейцарцев, приглашая, чтобы те присоединились к ним. Несколько солдат ответили на приветствия и стали выбрасывать патроны. Четверо покинули свои ряды и решительно направились к повстанцам. Грянуло «ура». Но тут из верхних покоев, где засели дворяне, раздались выстрелы, и два швейцарца, перешедшие на сторону народа, упали мертвыми. Произошло секундное смятение. А затем, по команде своих офицеров, шеренга швейцарцев, стоявшая на крыльце, дала залп.
Мостовая покрылась трупами осаждавших. Залпы следовали один за другим. Вскоре и двор и площадь опустели; только груды тел пестрели там и тут…
Защитники дворца торжествовали легкую победу. Это была преждевременная радость. Раздавленным оказался лишь авангард доверчивого народа. Основные силы предместий готовились к решительному штурму.
В манеже все напряженно прислушивались к выстрелам… Всех тревожила одна и та же мысль: чем кончится это сражение? Какова будет судьба монархии? Только один человек, казалось, оставался совершенно бесстрастным и равнодушным к происходившему. Это был сам монарх. В разгар битвы, стоившей ему короны и жизни, он почувствовал голод и потребовал, чтобы ему дали персик. И вот, несмотря на удивленные взоры окружавших, он спокойно ел этот персик, ел с видимым удовольствием и аппетитом.
А кровь лилась и лилась…
К Людовику стали обращаться с настойчивыми просьбами, чтобы он прекратил напрасную бойню. Приходили сообщения, из которых становилось ясно, что победы швейцарцам не одержать; их уже выбивали из дворца. Но они сопротивлялись, удваивая ярость осаждавших. Нужно было, чтобы король письменно приказал защитникам Тюильри сложить оружие. После некоторых колебаний король отложил свой персик и подписал приказ. Но придворный, который должен был его передать, предупредил, что выполнит свою миссию, «… когда сочтет это наиболее удобным».
Надежда на победу еще не была полностью утрачена, и пока она сохранялась, ни король, ни его окружение не беспокоились о напрасном пролитии крови.
Люди бежали по городу, призывая к отмщению.
— Нас предали! Нас осыпали градом пуль в то время, когда мы говорили с ними дружески, когда мы считали их своими братьями!
На улицах, на набережных, на бульварах создавались новые отряды.
— Горе иноземцам, пришедшим убивать французов, чтобы защитить опустелый дворец!
Конные жандармы, стоявшие на дворе Лувра, спешно оставили свои посты и перешли на сторону народа. Прикатили пушку и жерло ее направили на дворец.
Атака возобновилась. Она была жестокой и кровавой, но закончилась полной победой повстанцев. Лишь немногим защитникам Тюильри удалось спасти свою жизнь.
Последняя твердыня монархии, Тюильрийский дворец был во власти народа. Какой-то человек, растерзанный и окровавленный, выйдя из покоев короля, погрозил кулаком в направлении манежа и сказал громким голосом:
— Будь проклят деспотизм, унесший столько пота и крови тружеников! Тиран пал! Пусть же трепещут все тираны, видя свою судьбу!
Грохот орудий полностью смолк в одиннадцать часов утра.
Вожаки Жиронды сменяли друг друга на ораторской трибуне. Они чувствовали себя не очень-то хорошо. До последнего момента они ждали: кто кого победит? Когда народ сказал свое последнее слово и взял Тюильри, они поняли, что старая песня окончена.
— Увы, ваше величество, мы ничего больше не можем сделать для вас!
Не глядя на короля, они провели декрет о его временном низложении (!). Затем королевскую семью вывели из зала заседаний. Ну что ж! Старого не воротишь! Нужно приспосабливаться к создавшемуся положению и выжать из него все, что можно.
И жирондисты занялись серьезными делами.
А следующей ночью Камилл Демулен и Фабр д’Эглантин, один из его новых приятелей, дружно тузили спящего Дантона.
— Несчастный! Ты проспишь все на свете, включая и свой министерский портфель!
При этих словах Циклоп мигом проснулся и сел на кровати.
— Ты должен назначить меня секретарем печати, — заявил Фабр.
— А меня одним из твоих личных секретарей, — присовокупил Демулен.
— Да подождите вы, ради бога, несчастные болтуны! Уверены ли вы, что я избран министром?
— Это так же неоспоримо, как и то, что дважды два — четыре!
Дантон проснулся окончательно и, улыбаясь, поглаживал свой массивный подбородок. Да, черт возьми! Жизнь хороша! Милостью пушек он стал министром!
Это была правда.
В тот же день Робеспьер и Марат были избраны членами революционной Коммуны.
Всем казалось, что после дурного кошмара начинается новая жизнь.
Отгрохали ружейные залпы, умолкли пушки. Тюильрийский дворец был взят народом. Победа над деспотизмом стоила трудящимся большой крови. Но кровь народа пролилась недаром. Монархия рухнула. Напуганная размахом движения, Ассамблея на первых порах оказалась вынужденной не только отрешить короля от власти, но и провести ряд постановлений, отвечавших насущным требованиям и интересам трудящихся масс. Так были приняты декреты, практически отменявшие, наконец, многие феодальные права и повинности; была утверждена программа, выдвинутая Робеспьером накануне восстания, — декретирован созыв Национального Конвента; прекращалось изжившее себя деление граждан на активных и пассивных.
На гребне событий теперь оказалась революционная Коммуна. Состоявшая из стойких, преданных своему делу демократов-якобинцев, Коммуна руководила восстанием. И после победы, опираясь на секции, она продолжала сохранять значение главного очага народовластия. Действия Коммуны отличались решительным характером. Она закрывала роялистские газеты, арестовывала контрреволюционеров, производила обыски у подозрительных лиц. Она добилась создания Чрезвычайного трибунала для борьбы с врагами народа. Ей, наконец, принадлежит заслуга организации первых успехов в боях против интервентов.
Когда 19 августа прусско-австрийская армия под командованием герцога Брауншвейгского, овладев важными крепостями Лонгви и Верденом, вторглась в глубь территории Франции, революционная Коммуна во главе со своими вождями приняла на себя руководство национальной обороной. И в то время как струсившие «законодатели» упаковывали чемоданы, собираясь покинуть Париж и перенести свои заседания в глубь страны, Коммуна, бросив лозунг «К оружию! Враг у ворот!», объявила поголовную мобилизацию всех мужчин, декретировала набор армии в шестьдесят тысяч бойцов, двинула новую армию навстречу интервентам, и вот победа при Вальми 20 сентября остановила врага, передала инициативу в руки французов и вновь спасла родину и революцию.
Но, обладая несомненным авторитетом, Коммуна не располагала достаточной полнотой власти. Обстоятельства сложились так, что основная власть сосредоточилась в руках жирондистов.
Восстание 10 августа раздавило фельянов. Лафайет, Дюпор и другие вожди бывшего дворянства и крупной буржуазии бежали из Франции, чтобы пополнить ряды контрреволюционных эмигрантов. Однако место фельянов тотчас же заняли Бриесо и его друзья, все эти «государственные люди», как, явно не без иронии, окрестил их Марат.
В то время когда народ сражался на улицах и брал штурмом Тюильри, жирондисты, бывшие противниками переворота 10 августа, сумели использовать этот переворот, захватив в свои руки почти все министерские портфели и добившись своего преобладающего влияния сначала в Законодательном собрании, а затем и в Конвенте.
В результате в Париже установились две власти: буржуазные слои, представленные жирондистами, окопались в Ассамблее и действовали непосредственно через Исполнительный совет (Совет министров); народные массы, сохранявшие в руках оружие, взятое 10 августа, группировались вокруг Якобинского клуба и революционной Коммуны.
Правительство жирондистов боялось и ненавидело Коммуну. Оно использовало каждый повод для того, чтобы нанести ей удар или подорвать ее авторитет. Так, всего через две с небольшим недели после восстания Собрание поставило вопрос о роспуске Коммуны; был подготовлен соответствующий декрет, но утвердить его и привести в действие не рискнули. Опасаясь вооруженного народа, правительство жирондистов вместе с тем не чувствовало достаточного единства в собственной среде. Хотя министерство было в руках «государственных людей», самым влиятельным человеком в министерстве оказался министр юстиции Жорж Дантон, полностью поддерживавший Коммуну.
Борьба между Собранием и Коммуной, по существу, отражала дальнейшее развитие тех противоречий внутри сил, некогда выступавших совместно, которые вполне обнаружились в предшествующий период и достигли своего апогея в Конвенте. Это была борьба Горы и Жиронды.
Выборы в Национальный Конвент проходили в весьма сложной обстановке. Париж, вполне раскусивший игру жирондистов, Париж, кровью своих сыновей завоевавший республику, отдавал свои голоса преимущественно якобинцам. Во главе всех избирательных списков парижских округов значилось имя Максимилиана Робеспьера: он прошел первым депутатом столицы. После него наибольшее количество голосов получил Дантон. Париж избрал также Марата, Демулена, Лежандра, Билло-Варена, Колло д’Эрбуа, Огюстена Робеспьера, художника Давида и др. В числе имен видных якобинцев, избранных провинциальными департаментами, значились имена Кутона и Сен-Жюста. Однако провинция в отличие от столицы в значительной мере находилась под обаянием демагогии жирондистов.
В особенности позиции жирондистов были сильны в западных, юго-западных и некоторых южных департаментах. Торговая и промышленная буржуазия юга и юго-запада возлагала все свои упования на «государственных людей». Вследствие этого в Конвент пришли не только все прежние жирондистские лидеры Законодательного собрания — Бриссо, Верньо, Гюаде и др., но и ряд новых деятелей, в том числе соратник Робеспьера по Учредительному собранию Бюзо и горячий марселец Барбару.
Якобинцы-демократы на первых же заседаниях Конвента заняли верхние скамьи амфитеатра зала манежа. Вследствие этого их стали называть партией Горы (монтаньярами). Эта партия состояла из старых закаленных в боях членов Общества друзей конституции и тех, кто по пути борьбы шел под их знаменем. С социальной точки зрения якобинский блок Конвента был довольно пестрым. В состав монтаньяров входили представители средней и мелкой буржуазии, крестьянства, рабочих, неимущего и малоимущего люда города и деревни. В связи с этой социальной пестротой внутри якобинского блока должны были неизбежно сложиться различные по своим программам группировки. Но сейчас все эти разнородные элементы объединяло стремление — закрепить завоевания революции и не допустить поворота вспять, к монархии и господству фельянов. Кроме того, различные социальные слои, входившие в состав монтаньяров, не получили еще полного удовлетворения своих требований в ходе революции и поэтому стремились развивать ее дальше, вширь и вглубь.
Что касается партии Жиронды, то она была значительно более однородной, чем монтаньяры. Представляя в основном крупнособственнические слои, жирондисты страшно боялись возрастающего влияния демократических элементов и больше всего желали, как некогда конституционалисты и фельяны, преградить путь дальнейшему развитию революции. Если монтаньяры стремились продолжать революцию, то для жирондистов она уже окончилась. Развивая взгляды, выраженные некогда в письме Петиона, Бриссо заявил вскоре после восстания 10 августа:
— Эта революция должна остановиться, так как иначе ею будет порождено опасение, не ниспровергнула бы она все…
В количественном отношении жирондисты значительно преобладали над монтаньярами: они располагали ста шестьюдесятью пятью депутатскими мандатами против неполных ста, имевшихся в распоряжении монтаньяров.
Жирондисты увлекли за собой в первый период деятельности Конвента и ту аморфную, но многочисленную группу депутатов (их было около пятисот человек), которая получила характерное прозвище «болота» или «брюха».
Среди депутатов «болота» попадались незаурядные люди, вроде аббата Сиейса, проявившего себя в годы Учредительного собрания. Но подавляющее число «болотных жаб» были просто дельцами, ловкачами, стремившимися использовать самоотверженную борьбу народа в целях личного обогащения. Политические обыватели, больше всего дрожавшие за свою шкуру, каждый раз пристраивающиеся к наиболее сильной в данный момент партии, «жабы» сумели пережить выдающихся деятелей революции, а позднее на их крови и костях учинили термидорианский разгул и утвердили подлинное господство денежного мешка.
Так выглядел состав нового законодательного органа, созданного восстанием 10 августа. Такова была политическая арена, на которой предстояло вскоре разыграться жесточайшей борьбе.
Конвент начал свои заседания 21 сентября 1792 года. День его открытия был объявлен первой датой новой эры — эры республики.
Учитывая сложность внутреннего и внешнего положения страны, вожди монтаньяров не хотели начинать войны с жирондистами на первых заседаниях Конвента. Напротив, жирондисты, исходя из преимущества своего формального большинства, а также из того, что на поводу за ними шло послушное «болото», первыми ринулись в атаку. Еще 15 сентября одна из жирондистских газет назвала якобинцев… «остервенелой шайкой, которая не блещет ни талантами, ни заслугами, но, одинаково ловко владея и кинжалом мести и стилетом клеветы, хочет добиться господства путем террора». Позднее вождям монтаньяров было брошено в лицо обвинение в том, что они якобы спровоцировали так называемые сентябрьские убийства — стихийную расправу народа с роялистами, заключенными в парижских тюрьмах в дни острой опасности иностранного вторжения (2–5 сентября 1792 года), хотя ранее сами жирондисты и одобряли этот акт народного правосудия. Робеспьера, Дантона и Марата прямо называли дезорганизаторами, приписывая им стремление учредить триумвират, диктующий свою волю Конвенту и стране. Под влиянием подобных инсинуаций Дантон счел себя вынужденным оставить пост министра юстиции, и монтаньяры лишились единственного министерского портфеля, который им ранее удалось вырвать у жирондистов.
Вместе с тем, боясь и ненавидя основной оплот монтаньяров — трудящееся население Парижа, — вожаки Жиронды продолжали подкапываться под Коммуну. Вопя о тирании Коммуны, они потребовали для себя «департаментской стражи» — специальных вооруженных сил из провинции, которые они хотели противопоставить революционному Парижу. С особенной злобой Верньо, Гюаде и другие обрушивались на ненавистного им Марата; Робеспьеру же они буквально не давали говорить, заглушая криками и шиканьем его голос всякий раз, как Неподкупный поднимался на трибуну Конвента.
Монтаньяры вынуждены были отвечать. Не располагая необходимым большинством в Конвенте, но уверенно опираясь на Коммуну, первый бой жирондистам они дали в стенах Якобинского клуба. 10 октября после бурных дебатов из клуба был исключен Бриссо. Затем клуб покинули и другие жирондисты. Уход жирондистов содействовал превращению клуба в боевую политическую организацию революционной демократии.
Чувствуя руку Робеспьера и зная его популярность, вожди жирондистов решили сосредоточить огонь на нем. Стали вспоминать все старые наветы, собирать воедино всю прежнюю грязь, которую они щедро расточали против Неподкупного в мае — июне. В салоне мадам Ролан, прежней поклонницы Максимилиана, из всего этого состряпали «Робеспьериаду» — лживейший клубок обвинений, который решено было бросить прямо с трибуны Конвента. Орудием избрали автора любовной истории кавалера Фоблаза, романиста Луве.
29 октября на ораторскую трибуну манежа поднялся маленький тщедушный блондин с плешивой головой. Он был взволнован. Речь свою он начал так:
— Над городом Парижем слишком долго тяготел крупный общественный заговор; был момент, когда он едва не охватил всю Францию…
Конвент слушал. Наконец оратор дошел, до знаменательных слов:
— Робеспьер, я обвиняю тебя! — И дальше каждый следующий период своей длинной речи он вновь начинал этими же словами.
В чем же жирондисты обвиняли Неподкупного?
В том, что он был самым популярным оратором Якобинского клуба; в том, что якобинцы боготворили его, объявляя единственным во Франции добродетельным человеком; в том, что он согласился войти в состав руководства Коммуны; в том, что он угрожал Законодательному собранию и отдельным его членам; в том, наконец, что он был в числе «провокаторов», призывавших Францию к «сентябрьским убийствам».
Речь Луве, слабая и неудачная по существу, была произнесена в очень повышенных тонах, с яростью и запальчивостью. Когда оратор кричал, значительная часть нижних скамей Конвента ему аплодировала.
Робеспьер мог бы тут же без большого труда опровергнуть своего обвинителя. Он поступил иначе, верный обычной для него осмотрительности. Он попросил недельной отсрочки для ответа. Враги злобно торжествовали, считая, что их жертва растеряна и уничтожена. В действительности Неподкупный прекрасно знал, что делает. Он сразу понял, что речь Луве, построенная на внешних эффектах, может произвести минутное впечатление, но ведь она внутренне глубоко лжива. Пусть пройдет немного времени. Пусть выскажется общественное мнение, выступят якобинцы, определят свое отношение секции. Все это само по себе решит исход дела. А он пока что спокойно подготовится к тщательному расследованию всех аргументов и тезисов своих противников. Жирондисты пытались донять его клеветой и раньше; тогда он, поглощенный другим, предоставил свою защиту друзьям и единомышленникам; клеветники оскандалились и временно отстали. Но это не сделало их благоразумными. Ну что ж, он ответит им сам. Он постарается сделать свою отповедь такой, чтобы к неоднократно будируемому вопросу больше не приходилось возвращаться.
Сегодня окно каморки на улице Сент-Оноре, в квартире столяра Дюпле, мерцает тусклым светом далеко за полночь и, вероятно, не погаснет до рассвета. За письменным столом сидит согбенный худощавый человек с бледным лицом. Его усталые близорукие глаза внимательно пробегают строчки только что исписанного листа. Потом он откидывается на спинку кресла и задумывается.
Все… Надо кончать. Он долго верил в возможность если не искреннего примирения, то по крайней мере временного худого мира. Но худой мир не удался. Слишком разные принципы. Слишком разные взгляды на настоящее и будущее. А ведь когда-то они шли одним путем, борясь за общее дело, вместе выступая против злоупотреблений монархии, вместе выдвигали новые лозунги. И трибун вспоминает пламенные выступления в салоне Манон Ролан, очаровательной Манон, души жирондистов, неотразимой по уму и красоте женщины, которая с таким вниманием относилась лично к нему, Робеспьеру, и одной из первых вслед за Мирабо предсказала его дальнейший блистательный путь на поприще революции. Робеспьер улыбается краями губ. Как немного прошло времени с тех пор и как все изменилось, изменилось безвозвратно!.. И в своих последних письмах та же прекрасная Манон, отчаявшись вновь увидеть его в своей свите, не скрывает горечи и раздражения. «Время все покажет, его суд не скор, но справедлив…» — такими пророческими словами, которым суждено было в недалеком будущем обернуться против «ее самой и ее партии, заканчивает жирондистская львица свое последнее безответное письмо к обманувшему ее ожидания трибуну. И вот теперь «Робеспьериада»… В то время как положение голодающего народа с каждым днем ухудшается, в то время как ассигнаты падают более чем на 40 процентов их стоимости, в то время как комиссии Конвента и комитеты Коммуны завалены петициями, требующими, чтобы законодатели перешли к экономическим вопросам, правительство обеспокоено лишь собственной безопасностью и занято травлей демократов. «Департаментская стража» наводняет Париж. По улицам бродят жирные молодчики и кричат, пытаясь взбудоражить толпу: «На гильотину Марата и Робеспьера! Да здравствует Ролан!»
Робеспьер встает и медленно прохаживается по комнате. Скрипят старые половицы, умирает пламя коптящей лампы. Впрочем, она уже скоро будет не нужна: рассвет слабо проступает в четырехугольнике растрескавшейся рамы окна. Прижимая лоб к стеклу, Робеспьер смотрит в голубой туман тихой улицы. Зачался новый день, знаменательный день 5 ноября 1792 года. Сегодня ему предстоит произнести речь, текст которой он только что дописал, речь, которая будет не столько его реабилитацией, — ибо Неподкупного реабилитировал сам ход событий, — сколько ответом на клевету против народа и последним предостережением для тех, кто сеет ветер. Захотят ли они внять этому предостережению? То их дело. Робеспьер, впрочем, почти не сомневается в обратном. Ну что ж! Тем скорее народ уберет их с пути революции. Долг настоящего якобинца — раскрыть глаза народу, помочь ему увидеть то, что скрыто под маской демагогии и лицемерия. Именно так всегда и поступал Неподкупный. Именно так он поступит и сегодня.
И теперь, собираясь нанести удар, пристально вглядываясь в постепенно все более бледнеющую голубизну рассвета, маленький усталый человек напрягает свою мысль, чтобы еще раз четко, до боли четко представить себе сущность идущей сейчас в Конвенте борьбы и всю глубину пропасти, лежащей между жирондистами и той партией, фактическим вождем которой является он сам.
Утром здание Конвента было оцеплено патрулями. И друзья и враги напряженно ожидали.
Когда Робеспьер вошел в зал заседаний, верхние скамьи и галереи огласились восторженными аплодисментами.
Не спеша поднявшись на трибуну, Неподкупный начал говорить. В отличие от своего обвинителя он говорил с величайшим спокойствием, не употребляя бранных слов и резких формулировок.
— В чем же меня обвиняют? В том, что я составил заговор с целью достижения диктатуры? Но в таком случае, как могло произойти, что я первый в своих публичных речах и в своих сочинениях указал на Национальный Конвент как, на единственный для отечества выход из бедствий? Правда, это предложение было встречено моими теперешними противниками как предложение мятежное. Однако восстание 10 августа вскоре не только узаконило его: оно сделало больше — оно его осуществило. Говорить ли мне о том, что для достижения диктатуры мало было господствовать в Париже, нужно было бы покорить восемьдесят три департамента? Где же были мои сокровища, или моя армия, или видные должности, которые я занимал? Вся власть находилась как раз в руках моих противников…
С легкостью показав лживость всех остальных обвинений, направленных лично против него, оратор взял под защиту революционную Коммуну и патриотическую деятельность народа. При этом свою собственную роль он охарактеризовал с большой скромностью.
— Я горжусь тем, что мне приходится защищать здесь дело Коммуны и свое собственное, — сказал он. — Нет, я должен только радоваться тому, что многие граждане послужили общественному делу лучше меня. Я отнюдь не претендую на славу, не принадлежащую мне. Я был избран только десятого числа; те же, кто был избран раньше, собрались в ратуше в ту грозную ночь — они-то и есть настоящие герои, боровшиеся за свободу…
Я видел здесь граждан, которые в напыщенных словах изобличали поведение совета Парижской коммуны. Незаконные аресты? Да разве возможно оценивать со сводом законов в руках те благодетельные меры, к которым приходится прибегать ради общественного спасения в критические моменты, вызванные бессилием самого закона?.. Все это было так же незаконно, как революция, как ниспровержение трона, как разрушение Бастилии, как незаконна сама свобода…
Граждане, неужели вы желали переворота без революции? Какое гонение воздвигнуто против революции, разбившей наши оковы! Но возможно ли учесть последствия, какие повлечет за собой этот великий переворот? Кто возьмется задним числом указать тот пункт, где волны народного восстания должны были разбиться о берег?…
Пославший вас народ санкционировал все наши действия — ваше здесь присутствие служит тому доказательством. Он не поручал вам окинуть суровым, инквизиторским взором факты, ознаменовавшие собою восстание: он уполномочил вас упрочить при помощи справедливых законов свободу, которую это восстание ему вернуло. Мир и потомство увидят в этих событиях лишь те священные побуждения, которые ими руководили, и те великие результаты, которые ими достигнуты…
Объясняя и оправдывая народное правосудие над арестованными реакционерами в дни 2–5 сентября, оратор напоминает, что тогда сам жирондистский министр внутренних дел Ролан одобрял действия народа, называя их осторожными и справедливыми.
Робеспьера удивляет неожиданная чувствительность его собратьев по Конвенту, оплакивающих казненных народом роялистов и фальшивомонетчиков.
— Побережем наши слезы для более потрясающих бедствий. Оплакивайте сто тысяч патриотов, павших жертвою тирании; оплакивайте граждан, испускающих последний вздох под своими пылающими кровлями; оплакивайте сынов наших граждан, убитых в колыбелях или на руках своих матерей. Разве у вас нет братьев, детей, жен, взывающих о мщении?..
И тут Робеспьер обращает взор прямо на своих врагов. Он бросает им предостережение, всей значимости которого они пока что не хотели да и не могли понять и о котором им придется вспомнить незадолго до того, как их головы падут под ножом гильотины.
— Но подумайте о самих себе; взгляните, как неумело вы запутываетесь в своих собственных сетях. Вы уже давно стараетесь вырвать у Собрания закон против подстрекателей к убийству — пусть он будет издан. Кто же будет первой его жертвой? Не вы ли, так смешно клеветавшие на меня, будто я стремлюсь к тирании? Не вы ли, клявшиеся Брутом, что умертвите тиранов? Итак, ваше собственное признание изобличает вас в том, что вы призываете всех граждан убить меня. Разве я не слышал с этой самой трибуны криков ярости в ответ на ваши поучения? А эти прогулки вооруженных людей, которые свидетельствуют о неуважении к закону и авторитету властей? А эти крики, требующие голов некоторых народных представителей, в которых к проклятиям по моему адресу присоединяются похвалы вам и апология Людовику XVI? Кем они вызваны? Кто вводит народ в заблуждение? Кто возбуждает его? И вы еще говорите о законах, о добродетели, об агитаторах!..
Однако, сделав этот намек на будущее, оратор в заключение подчеркивает, что сам он далек от низменного чувства личной мести. Нет, он не собирается отвечать преследователям их презренным оружием. Он хочет лишь мира и свободы, и во имя этих принципов он готов пожертвовать не только своей репутацией, но и своей жизнью.
Речь Робеспьера была выслушана при напряженном внимании всей аудитории. Ни один противник вопреки обычному не рискнул прервать его. Вот сидят они, Верньо, Бриссо, Жансоне, хмурые, задумчивые, с опущенными головами. Их тактика опять потерпела поражение, Неподкупный опять победил их, и не только победил: он их унизил, не прибегая к ругани, он их устрашил, не прибегая к угрозам.
Едва оратор кончил, как раздались столь громкие проявления восторга, столь бурные аплодисменты, что председатель долгое время не мог установить порядок. Несчастный Луве — недавний триумфатор, к которому Робеспьер отнесся с полнейшим презрением, — пытался взять слово, но этого сделать ему не удалось. Вдруг нетерпеливо вскочил горячий Барбару, ярый ненавистник Максимилиана. Он требует слово, он вопит, стремясь перекричать аплодисменты галерей, он задыхается от злобы. Но его не хотят слушать. Тогда он сбегает вниз к решетке Конвента. Слушайте!
Он собирается сделать новый донос на Робеспьера! Он готов подписать этот донос, он готов его высечь на мраморе! Но его все же не слушают: одни делают жесты удивления, другие возмущаются, третьи смеются… Какой позор! Барбару, иссушенный своим порывом, сникший, возвращается на место. Победа полная! Большинство собрания — пускай ненадолго — на стороне Неподкупного!
Капля горечи отравляет радость победы. Старый друг Робеспьера, его соратник в течений почти трех лет, бывший мэр Парижа Жером Петион подготовил речь к заседанию 5 ноября. Он не смог ее произнести из-за возбужденного состояния Конвента, он ее напечатал.
До этого момента Петион, давно уже склонявшийся к жирондистам, крепился; в бурные дни мая — июня он старался примирить Бриссо и Робеспьера. Теперь, наконец, его прорвало. В своей речи он прежде всего стремился снять с себя всякую ответственность за 20 июня, 10 августа, 2–5 сентября. Он восхвалял Бриссо и оплевывал Марата. Что же касается Неподкупного, то бывший друг не поскупился на черные краски, давая ему характеристику. Он изобразил Робеспьера подозрительным и вместе с тем не прощающим ни малейшего подозрения, слишком склонным превозносить свои заслуги, не терпящим противоречия, жаждущим аплодисментов и гоняющимся за преклонением народа. Отсюда мысль о диктатуре вне зависимости от того, желал или не желал таковую сам Максимилиан.
«…Как непостоянны дела человеческие, дорогой Петион, — отвечал Неподкупный своему прежнему единомышленнику, — коль скоро вы, недавно мой собрат по оружию и самый мирный человек, являетесь неожиданно самым ярым из моих обвинителей?..
…Своим новым друзьям, жирондистам, вы пожертвовали своей славою; дай бог, чтобы вы сохранили по крайней мере свою добродетель!..»
Но добродетель в подобных условиях сохранить трудно.
И Максимилиан с удивительной тонкостью намечает разницу в главном, отделяющем его, тоже осторожного и осмотрительного, от его бывшего соратника, которого народ когда-то называл «неподкупным законодателем».
«…Случается, что человек, казавшийся республиканцем в то время, когда не было республики, перестает быть им, когда республика существует. Он готов был принизить то, что стояло выше его, но сам не хочет спуститься с той высоты, на которую он вознесен. Он любит лишь те революции, в которых он является героем, и не видит ничего, кроме анархии и беспорядка там, где он сам не управляет. Народ считается им бунтовщиком, если народ победил без него…»
«…Избавимся, дорогой Петион, от этих позорных слабостей…»
Да, печально разочаровываться в близком человеке, еще печальнее, когда покидает старый друг. Это был первый, но — увы! — не последний. Сколько еще раз придется пережить Максимилиану боль разрыва с теми, кто казался ему самым близким, самым дорогим, связанным с ним самыми неразрывными узами.
В эти дни, когда разрываются старые связи, он все более и более привязывается к своей новой семье, к своему новому дому. Правда, и здесь не обходится без конфликтов, подчас неприятных и тягостных. Он живет в семье Мориса Дюпле вместе со своим младшим братом, тоже членом Конвента. Сюда еще раньше, покинув родной Аррас, приезжает их сестра Шарлотта. Она видит, какой любовью окружен ее великий брат. Она наблюдает, с какой заботой опекает его домовитая мадам Дюпле, с каким вниманием прислушиваются к каждому его слову дочери столяра. А старшая, Элеонора, не питает ли она к Максимилиану чувств более нежных и глубоких, чем остальные? Трибун, погруженный о свои дела и думы, быть может, и не замечает этого. Но ревнивый глаз Шарлотты улавливает каждую мелочь. Ах, вот как! Ее дорогого брата, который теперь стал одним из самых знаменитых людей в стране, они, эти глупые Дюпле, хотят прибрать к рукам! Они держат его нахлебником и готовят приманку в лице своей старшей дочери! Пропусти момент — и все! Ловушку захлопнут! Но нет. Она-то видит и понимает достаточно хорошо, она не допустит подобного конфуза.
И вот начинается домашняя женская война, объектом которой становится человек, сотрясающий троны и партии. Как известно, от великого до смешного один шаг. Непреклонный и непоколебимый в большой политике, в семье, среди женщин Максимилиан хуже малого ребенка. Он робок и покорен, он не хочет обидеть никого из тех, кто его любит. Шарлотта с жаром доказывает, что Максимилиану при его положении просто неприлично находиться в роли приживальщика. Занимаемый им высокий пост обязывает его иметь собственную квартиру, и найдет ли он себе лучшую домоправительницу, чем она, его любящая Шарлотта, которая готова ради него отказаться от личной жизни и всю себя посвятить заботам о его очаге!
Максимилиан признавал справедливость подобных доводов, но поддавался им нехотя. Однако его настойчивая сестрица действовала с таким жаром и упорством, что в конце концов добилась своего. Была снята квартира на улице Сен-Флорантен, и Робеспьеры не замедлили в ней водвориться. Шарлотта приложила все старания, чтобы обеспечить Максимилиану надлежащий уход. Тщетно! Трибун скучал и тосковал о том, что было им так неблагодарно оставлено. В конце концов он даже прихворнул.
Когда мадам Дюпле узнала об этом, она, подобно разъяренной фурии, нагрянула на улицу Сен-Флорантен. Вот как! Здесь так много говорят, а охранить покой и здоровье великого человека не могут! Разгневанная почтенная дама пускает множество злобно отточенных стрел в сердце своей соперницы. Новая ожесточенная борьба между женщинами — и объект этой борьбы оказывается вновь в своей каморке на улице Сент-Оноре. Надо ли говорить, что теперь его окружили еще большими заботами и любовью, чем прежде? Надо ли говорить, что теперь он отсюда никогда и никуда уже больше не уедет? Да, в горькие дни и часы, когда его обливает грязью Луве, когда его предает Петион, когда звено за эвеном разматывается ржавая цепь «Робеспьериады», здесь, в этой дружной семье, среди преданных сердец он найдет забвение и покой, столь необходимые для напряженной борьбы.
Но ничто не проходит бесследно. Медленными планомерными усилиями можно свернуть столетний дуб. Вода, падающая по капле, долбит камень. Судорожная злоба и клевета в течение трех с лишним лет, впивавшиеся в мозг и сердце, незримо делали свое дело, а кампания мая — июня и сентября — октября подвели роковой итог. К концу этого, столь богатого событиями 1792 года Максимилиан Робеспьер был уже не тем, каким видели его современники в начале революции. Внутренне в отношении своих принципов и идеалов он оставался, правда, по-прежнему Неподкупным, Непреклонным, Непоколебимым — здесь ничто не могло его изменить. Но взгляните на его внешность, попробуйте присмотреться повнимательнее к его характеру.
Вот он идет между рядами депутатских мест, пробираясь к трибуне. Он бледен до синевы, его светлые глаза полузакрыты, лицо нервно подергивается. На лбу — две пары очков: зрение непоправимо ослаблено. Его улыбка, если она изредка появляется, кажется принужденной, мягкое от природы выражение лица испорчено налетом озлобленности.
Когда-то он был добродушен, доверчив, общителен. А как он заразительно смеялся! Теперь никто более не слышал его смеха. Враги корили его подозрительностью. Да, он стал подозрительным до болезненности, но кто же был тому виной?
Он не строил никаких иллюзий относительно своей судьбы. Он знал, что погибнет смертью мученика, и, казалось, жаждал этой смерти. Подобная мысль, во всяком случае, проскальзывает в некоторых его письмах и речах. Но о чем он не помышлял никогда — это об отступлении. Биться до конца, если нужно для пользы дела, погибнуть, но добиваться осуществления своих идеалов. Жить свободным или умереть! Этот девиз революции был и его девизом.
И вот теперь, измученный, но не отступивший, только что одержав победу, он готовился к новой, еще более трудной и жестокой борьбе.
Наиболее острая и принципиальная борьба вскоре разыгралась вокруг вопроса о судьбе низложенного короля. Именно в этой борьбе монтаньярам удалось взять решительный верх над жирондистами в Конвенте, и именно в этой победе особенно значительную роль сыграл вождь монтаньяров — Максимилиан Робеспьер.
Решив судьбу монархии, восстание 10 августа не решило судьбы бывшего монарха. Между тем, не покончив с этим, нельзя было ни закрепить успехов революции, ни двигаться дальше.
Если монтаньяры, продолжая идти вперед, ясно сознавали, что жалкая фигура Людовика XVI является ненужным препятствием, которое должно быть безжалостно устранено, то жирондисты, предпочитая пятиться назад, напротив, с самого начала прилагали все усилия, чтобы любою ценой сберечь низложенного монарха. По верному замечанию Робеспьера, жирондисты были республиканцами при монархии и монархистами при республике. Боясь как огня дальнейшего развития революции, они не хотели сжигать за собой мосты и смотрели, на Людовика XVI как на удобный рычаг, всегда годный к повороту или, во всяком случае, к закреплению на месте. Боясь, разумеется, открыто признаться в этом, они стремились, используя любую возможность, оттянуть разрешение вопроса о короле, с тем чтобы в конечном итоге спасти его. Позиция жирондистов в отношении короля выявилась буквально в первые часы восстания 10 августа. Король под давлением масс был отрешен от власти, но… временно (!), ему с семьей в качестве резиденции отводился Люксембургский дворец (!!). Только 12 августа Коммуна своей властью отменила это решение и заключила бывшего короля в Тампль. Людовик стал узником Тампля, и ему теперь ничего более не оставалось, как ждать суда и приговора. На полтора месяца после этого о короле, казалось, забыли. «Государственные люди» были бы не прочь и вообще положить королевское дело под сукно, но это оказалось невозможным.
1 октября депутация от Комитета надзора Коммуны представила Конвенту ряд важных документов, свидетельствующих о том, что бывший король имел тайные сношения с эмигрантами и иностранными дворами, а также истратил около полутора миллионов ливров на подкуп депутатов Законодательного собрания. Депутация рекомендовала незамедлительно приступить к следствию, и Конвент вынужден был согласиться с ее доводами. 6 октября от имени специальной комиссии Конвенту был представлен доклад, насыщенный цифрами и фактами, который полностью изобличал Людовика как вероломного нарушителя конституции и врага французского народа. Однако конституция 1791 года гарантировала королю неприкосновенность. Казалось бы, после разоблачения преступлений двора всякий вопрос о неприкосновенности должен отпасть сам собой. Но не тут-то было! Лидеры жирондистов стали доказывать невозможность осуждения преступлений бывшего короля в силу того, что, совершая их, он пользовался гарантированным конституцией правом. И вот жирондисты, вспомнившие Барнава и его друзей, навязали Конвенту прения по вопросу о королевской неприкосновенности. 13 ноября жирондист Мориссон выступил с тщательно подготовленной речью. Оратор начал с «величайшего негодования», которое-де его обуревает «при мысли о всех изменах и преступлениях Людовика XVI» и которое побуждает «заставить это кровожадное чудовище искупить свои злодеяния в самых жестоких муках…». Однако, умело жонглируя юридическими терминами, Мориссон приходит к заключению, что особа короля… священна и неприкосновенна!!!
«Людовик XVI может пасть только под мечом закона, — заканчивает оратор, — закон безмолвствует, а следовательно, мы не имеем права его судить».
Пламенная речь Сен-Жюста, в которой он доказывал, что короля нужно судить как врага, не вдаваясь в излишнюю формалистику, была ответом на выпад жирондистов. Сен-Жюста поддержал один из видных представителей Горы — Грегуар.
Жирондисты пытались увернуться от прямых ударов. Теперь они выдвинули тезис о том, что для деспота низложение хуже смерти. Оставить тирана в живых, вырвав у него когти, — не худшее ли это наказание для тирана? Унижение и позор низложенного короля, обреченного влачить жалкое существование среди свободного народа, — не живой ли это урок народам и правителям?.. А если так, то суд над королем кончается с его низложением.
Вместе с тем на случай, если вся эта демагогия не даст результатов, — а этого можно было очень и очень опасаться, — жирондисты стремились использовать и всякий повод для прямого оттягивания суда. Когда на следующих заседаниях были прочтены многочисленные адреса из департаментов, в которых, наряду с требованием наказания короля, слышались жалобы на крайне тяжелое экономическое положение, на голод и дороговизну, и когда вслед за тем стало известно о ряде волнений в провинции, депутаты Жиронды были явно не против, чтобы немедленно заняться экономическими’ вопросами, а дело короля пока отложить.
Верньо.
Бриссо.
Г-жа Ролан.
Жорж Кутон (современный портрет).
Против такой постановки вопроса гневно выступил Дантон. Робеспьер до сих пор молчал. Он слушал все, что говорили другие ораторы, делал заметки в своем блокноте и ждал. Теперь он попросил слова с целью поддержать Дантона. Нужно было раз и навсегда покончить с попытками оттянуть или отложить суд над королем. И в своем кратком выступлении Робеспьер, показав истинную подоплеку демарша жирондистов, заверил депутатов, что народ все равно не успокоится до тех пор, пока не будет разрешен основной, волнующий всех вопрос. Последние слова оратора звучали почти как внушение:
— Пока Конвент будет откладывать этот процесс, до тех пор он будет поддерживать заговоры и питать надежды роялистов. Вы перейдете к вопросу о съестных припасах лишь по окончании процесса.
Среди блестящих ораторов-жирондистов, которым пришлось выслушать это заявление Робеспьера, не нашлось ни одного, кто сумел бы ему ответить. Спрятаться за экономические проблемы не удалось. Конвент вынужден был вернуться к вопросу о судьбе короля.
Между тем неожиданное разоблачение ускорило ход дела. Слесарь Гамен заявил министру внутренних дел жирондисту Ролану о том, что за несколько дней до 10 августа в стене одного из коридоров Тюильри им был сделан по заданию короля потайной железный сейф для хранения документов. Ролан, не поставив в известность Конвент, ибо он опасался бумаг, компрометирующих жирондистов, один, без свидетелей, вскрыл сейф и взял к себе обнаруженные документы для предварительного просмотра. Только после этого, так как скрыть сам факт было уже все равно невозможно, документы были переданы Конвенту. Утаил ли что-нибудь Ролан? Были ли в железном сейфе документы, прямо компрометирующие жирондистов? Это остается тайной. Но и того, что было передано в Конвент, оказалось вполне достаточным, чтобы уничтожить попытки жирондистов цепляться за пресловутую «неприкосновенность». Документы доказывали измену Мирабо и Лафайета, подкупленных двором, обнаруживали сношения Людовика XVI с его братьями-эмигрантами, показывали двуличность его в вопросе о гражданском устройстве духовенства, раскрывали многочисленные подкупы я тайную организацию бегства в Варенн.
Это открытие произвело бурю во всей Франции и особенно в Париже. 2 декабря в Конвенте с речью, полной упреков в адрес депутатов, выступает посланец Коммуны.
— Свершители национальной мести, что же медлит рука ваша, которую вы поднимали, произнося клятву? Эта рука ждала лишь меча, почему же теперь, вооруженная мечом, она все еще бездействует? Или она парализована?..
Что же задерживает ваши удары: мнение ли нации, мнение ли других народов или один лишь панический страх?..
Мешкать теперь — значит добровольно увеличивать продолжительность наших бедствий. Народ при всей своей терпеливости может устать ожидать; дерзайте же закончить историю самого возмутительного заговора! Клянемся, мы готовы утвердить ваш приговор!..
Конвент постановил напечатать петицию Коммуны и разослать по секциям и департаментам.
Теперь ожидания Робеспьера кончились. Народ сказал свое слово и требовал ответа. Необходим был последний решительный удар, и победа в вопросе о короле осталась бы за монтаньярами и народом. И вот вождь монтаньяров нанес этот удар своею речью, произнесенной в Конвенте 3 декабря.
— Собрание бессознательно уклонилось в сторону от настоящего вопроса. Здесь незачем возбуждать процесс. Людовик не обвиняемый, вы не судьи, вы — государственные деятеля, представители нации, и не можете быть ничем иным. Вам предстоит не произнести приговор «за» или «против» известной личности, а принять меры общественного спасения, сыграть роль национального провидения…
Голос постепенно крепнет, становится более громким, сохраняя прежнюю ровность и отточенность.
— Пресловутый вопрос, занимающий вас, решается в нескольких словах. Людовик лишен престола за свои преступления; он объявил мятежным французский народ и в наказание призвал против него своих собратьев-тиранов. Победа и народ решили, что мятежником был он. Следовательно, Людовик не может быть судим: он уже осужден, или республика не оправдана. Привлекать к суду Людовика XVI в какой бы то ни было форме — это значит возвращаться вспять к монархическому и конституционному деспотизму; эта идея контрреволюционная, ибо она ставит под сомнение самое революцию.
Оратор указывает, что если Людовик может быть предан суду, то он может быть и оправдан. Но если он может предполагаться невиновным, значит виновны все борцы за свободу, все патриоты, значит правы мятежные роялисты и иностранные дворы, издающие угрожающие манифесты.
Но даже вне зависимости от того, будет Людовик оправдан или осужден, само воскрешение короля, уничтоженного народом, сама организация процесса — это новый предлог для смут и мятежей; процесс дает оружие в руки поборников Людовика XVI, разрешает хулить республику и народ, ибо право защищать деспота есть право пропагандировать роялистские взгляды. Длительный процесс, таким образом, не может привести ни к чему иному, кроме как к оживлению реакции, к возвращению надежд на восстановление монархии, к ажиотажу всех темных контрреволюционных сил.
Людовика хотят упрятать за конституцию 1791 года, прикрывая его пресловутой неприкосновенностью, которую якобы ему гарантировала эта конституция.
Но как можно ссылаться на конституцию, желая защищать короля, если король сам эту конституцию уничтожил?
Взор оратора останавливается на жирондистских лидерах. Секунду он молчит, потом в голосе появляется злая ирония.
— Но конституция запрещала вам все, что вы сделали с ним! Если он мог быть наказан только низложением, то вы не имели права принимать эту меру без суда над ним; вы не имели никакого права держать его в тюрьме; мало того, он имеет полное право требовать от вас своего освобождения и вознаграждения за потери. Конституция вас осуждает. Бросайтесь же к ногам Людовика, чтобы вымолить его прощение! Что касается меня, я не могу без краски стыда вдаваться в обсуждение этих конституционных тонкостей. Я не умею вести долгие прения там, где убежден, что много рассуждать — позорно. Почему то, что так легко разрешается здравым смыслом народа, превращается для его представителей в почти неразрешимую проблему? Вправе ли мы обладать волей, противной воле народа, и мудростью, отличной от его разума?
Для Робеспьера вопрос о полной мере виновности Людовика, о его осуждении самой революцией, самим народом не подлежит сомнению. Остается вопрос о наказании.
Оратор напоминает депутатам, что некогда, еще в Учредительном собрании, он сам требовал отмены и запрещения смертной казни. Но данный случай — случай совершенно особого рода. Даже если бы смертная казнь была отменена для всех, ее пришлось бы сохранить для тирана.
— Когда речь идет о короле, сброшенном с трона ураганом революции, которая далеко еще не упрочена справедливыми законами, о короле, одно имя которого навлекает бич войны на восставшую нацию, тогда ни тюрьма, ни изгнание не могут обезвредить его. И это жестокое исключение из обычных законов, которое допускается справедливостью, обусловливается самой природой его преступлений. С прискорбием высказываю роковую истину: пусть лучше погибнет Людовик, чем сто тысяч добродетельных граждан. Людовик должен умереть, потому что родина должна жить!..
Железная логика слов, спокойно и ровно идущих одно за другим, складывающихся во фразы, в мысли, создает непреложную истину, которая не оставляет места сомнениям, которая завораживает, заставляет разжаться напряженные кулаки и опуститься ненавидящие глаза.
Что можно этому противопоставить?
Но вот оратор кончил. Он спокойно собирает листы речи, не спеша складывает их в папку, спускается с трибуны. Зал молчит как зачарованный.
И вдруг раздается гром рукоплесканий. Аплодируют все — и друзья и враги, аплодируют вожди жирондистов и «болотные жабы». Почему они с таким энтузиазмом бьют в ладоши? Неужели порыв так велик, что захватил и их вопреки тому, что именно они должны были почувствовать всю силу удара? Или понимая, что их карта бита, они стремятся спасти себя лицемерием?.. Во всяком случае, депутаты «брюха» теперь поостерегутся бездумно следовать за жирондистами.
Один современник Робеспьера отметил, что эта речь «склонила правосудие в сторону казни». Конечно, Конвент не мог принять сразу постановления о казни короля. Но Робеспьер знал, что он делает: требуя казни, он добился суда. Под непосредственным впечатлением от его речи немедленно принимается декрет: «Национальный Конвент будет судить Людовика XVI».
Это заседание стало поворотным пунктом как в истории процесса низложенного короля, так и в истории борьбы монтаньяров с жирондистами. В этот день жирондисты потеряли большинство в Конвенте.
Его бывшее величество, теперь называемый просто Людовиком Капетом, жил со своей семьей в унылой Тампльской башне. Узники Тампля находились под строгим надзором Коммуны. Впрочем, им не чинили никаких утеснений. К услугам Людовика была обширная библиотека. В то время как люди, совершившие революцию, питались отрубями, к столу низложенного короля подавали белый хлеб особой выпечки, вина нескольких сортов, фрукты, пирожные и печенья. Одежда и пропитание королевской семьи обходились Коммуне до двадцати тысяч ливров в месяц.
11 декабря однообразие жизни Тампля было нарушено. В Париже с утра забили тревогу, и кавалерийский отряд, предшествуемый несколькими орудиями, вступил во двор башни. В этот день Людовика должны были отвезти в Конвент для допроса.
И вот он стоит перед решеткой Конвента. Ничего не выдает в нем бывшего короля: нет ни орденов, ни золотого шитья, щеки обросли волосами, взгляд тускл и апатичен.
Собрание молчит. Депутаты смотрят на человека, перед которым они еще так недавно снимали шляпы, которому многие из них восторженно рукоплескали как своему повелителю. Уж не чувство ли жалости к поверженному прокрадывается в их души?..
Но едва он заговорил, и всякое подобие жалости должно было безвозвратно рассеяться.
Из всех способов защиты Людовик выбрал самый неудачный. Он стал на путь огульного отрицания очевидных истин, на путь прямой, неприкрытой лжи.
Все его ответы на обвинения носили одну и ту же форму: «Это было до принятия конституции»; «Я имел в то время на это право»; «Это касается министров»; «Я не помню»; «Я не имею об этом ни малейшего понятия».
Когда ему предъявили компрометирующие документы, Людовик отверг их подлинность. Когда его спросили о железном сейфе, он ответил, что ничего о нем не знал.
Ложь была очевидна. Это должно было ожесточить депутатов, враждебно относившихся к королю, и увеличить затруднения тех, кто хотел его спасти.
При выходе из Конвента Людовик увидел одного патриота, который ел черный хлеб. Король, как обычно чувствовавший голод, попросил кусочек.
— Пожалуйста, — ответил Шомет, — отломите, это спартанский завтрак…
Когда король сел в карету мэра, чтобы отправиться в Тампль, он все еще держал в руках кусок народного хлеба. Увы! Несмотря на голод, этот темный мякиш, напоминавший замазку, не лез ему в горло!..
Заместитель мэра, видя, что хлеб явно стесняет бывшего монарха, взял его из рук короля и выбросил на улицу.
Все предшествующее сильно поколебало первоначальную уверенность жирондистов. Но они не хотели признать себя побежденными. Время между 10 и 26 декабря, пока составляли и зачитывали длинный обвинительный акт, допрашивали Людовика и выслушивали речь адвоката, они использовали для того, чтобы собраться с силами и выработать новый план действий. Теперь надо было приступать к реализации этого плана: время не ждет, ибо последнее слово Людовиком произнесено и осталось лишь вынести приговор.
Наступило 26 декабря. Заседание Конвента в этот день напоминало базар или сумасшедший дом. Среди невероятного шума и криков выступали представители обеих партий, прерывая и обвиняя друг друга. Многие реплики было невозможно разобрать из-за свистков и проклятий, раздававшихся со всех сторон.
Вот вскакивает монтаньяр Дюгем.
— Все формальности соблюдены! — восклицает он. — У Людовика Капета были защитники; он сам заявил, что ничего не имеет прибавить в свое оправдание. Я требую немедленной подачи голосов за наказание!
Его поддерживает Базир:
— Пусть его судят безотлагательно!
Но вот среди общего шума на трибуну взбегает жирондист Ланжюне. Его камзол распахнут, жабо помято, парик съехал на сторону.
— Граждане депутаты! — кричит он. — Да, Людовик должен быть предан суду, но его будет судить не Национальный Конвент! Его будут судить не те заговорщики, которые сами с этой трибуны объявили себя виновниками десятого августа.
Но это уже явно чересчур. Бурный взрыв негодования покрывает слова Ланжюне. Поднимаются угрожающе сжатые кулаки.
— Вы слишком открыто выказываете себя сторонником тирании! — восклицает Тюрио.
— Это роялист! Он порицает дело десятого августа! — раздается одновременно несколько возгласов. — К порядку! В тюрьму! Долой с трибуны!.. — И вот уже добрый десяток рук протягивается к незадачливому оратору.
Ланжюне видит, что переборщил. Прячась за председателя, он вновь возвышает голос, стремясь исправить создавшееся впечатление.
— Я вовсе не хотел омрачать славу десятого августа, я употребил это слово потому, что оно здесь вполне подходит, потому что бывают святые заговоры против тирании. Я говорю, что вы не можете быть одновременно обвинителями, судьями и присяжными! Благо народа требует, чтобы вы воздержались от суда, который навлечет на него страшные бедствия! Я предлагаю, чтобы Собрание отменило декрет о том, что оно будет судить Людовика XVI…
Шум усиливается.
— А кто же будут судьи? — восклицает Амар. — Вам говорят, что все вы заинтересованная сторона. Но разве французский народ не заинтересованная сторона, если на него падали удары тирана? К кому же обратиться за правосудием? К планетам, конечно!
— Нет, к собранию королей! — иронически подхватывает Лежандр.
Дюгем напоминает о своем предложении. Некоторые депутаты предлагают отсрочить поименное голосование.
— Когда тираны избивали патриотов, — с жаром возражает Дюгем, — они не думали об отсрочке. Когда австрийцы бомбардировали Лилль от имени Людовика, они не хотели отсрочки!
Снова усиливается шум, снова несколько ораторов пытаются говорить одновременно. Часть депутатов требует немедленного голосования, другие кричат об отсрочке. Попытки председателя успокоить разбушевавшихся депутатов и поставить вопрос на голосование ни к чему не приводят.
Положение спасает Кутон. Понимая, куда клонят жирондисты, он стремится их предупредить. Пускай говорят — они лишь разоблачат себя. Ведь теперь мнение большинства переметнулось на сторону монтаньяров, и их не может испугать никакая новая дискуссия. И Кутон предлагает согласиться еще на небольшую, на этот раз последнюю отсрочку и дать возможность высказаться всем желающим.
Предложение Кутона принимается. Но напрасно торжествуют жирондисты: их противники теперь знают, как парализовать любой выпад.
План жирондистов, на который прозрачно намекнул в своем выступлении Ланжюне 26 декабря и который окончательно раскрыл жирондист Салль день спустя, заключался в следующем. Не имея больше возможности настаивать на неприкосновенности короля, на отказе от суда и тому подобных явно исчерпавших себя предложениях без риска окончательно потерять доверие народа и навлечь на себя обвинение в роялизме, лидеры жирондистов решили выдвинуть тезис об апелляции к народу. Если, как утверждал Ланжюне, члены Конвента не могут быть одновременно и обвинителями и судьями, значит для окончательного решения судьбы короля нужна какая-то более высокая инстанция. Такой инстанцией может быть только сам народ. Предлагая Конвенту высказаться лишь по вопросу о виновности Людовика, Салль указывал, что этому органу одинаково опасно и приговорить короля к казни и оставить его в живых: в первом случае народы окружат Людовика ореолом мученика, а монархи Европы используют казнь как предлог для новой войны с Францией; во втором — останутся безнаказанными чудовищные преступления: Поэтому, заключал Салль, Конвенту остается только признать себя некомпетентным для вынесения приговора и обратиться к народу. Народ должен высказаться по секциям и департаментам на первичных собраниях, а результаты голосования будут подсчитаны в Конвенте. С подобным же предложением в несколько измененной форме выступил 28 декабря Бюзо.
Предложение апеллировать к народу представляло весьма остроумный трюк, предпринятый с целью — буквально в последний момент — сорвать вынесение приговора, который был уже у всех на устах.
На этот раз Неподкупный гневен. Теперь он не только объясняет, не только дает свою положительную программу, теперь он обвиняет, причем обвиняет прямо в упор. Но вся сила гнева оратора обнаруживается не сразу, она постепенно нарастает по мере того, как раскрывается перед слушателями пункт за пунктом существо нового предложения жирондистов.
Робеспьер начинает свою речь выражением крайней степени удивления тем, что вопрос, ясный сам по себе, обсужденный со всех точек зрения, вдруг вызвал новые разногласия.
Оратор признается, что, когда он увидел Людовика на допросе, униженного, жалкого в своем запирательстве, в душе его шевельнулось чувство милосердия. Но чувства такого рода нужно безжалостно изгонять. Людовика судят не потому, что хотят ему отомстить, — хотя народ имеет все права на священную месть, — а потому, что этого требует безопасность нации, необходимость скрепить свободу и общественное спокойствие наказанием тирана. Каждая минута промедления влечет за собой новую угрозу, пробуждает преступные надежды, поощряет дерзость врагов свободы и еще более растравляет распри внутри Конвента.
Но вот суд окончен. Обвиняемый сам признал, что все формальности выполнены, что ему нечего больше сказать в свое оправдание. Ряд депутатов пожелал отсрочки в вынесении приговора, чтобы иметь возможность свободно обменяться мнениями, и эта отсрочка была дана.
Казалось бы, все. Но нет, именно теперь вносится предложение, которое грозит продолжить процесс до бесконечности, а республику привести к гибели. И оратор подробно разоблачает содержание и смысл пресловутой апелляции к народу.
Судьба короля, согласно новому предложению, должна обсуждаться в первичных собраниях, то есть в сорока четырех тысячах отдельных секций. Каждое из этих первичных городских и сельских собраний немедленно станет ареной ожесточенной борьбы. Туда неминуемо проникнут фельяны и агенты аристократов, которые напрягут все силы, чтобы разжалобить в пользу тирана наивных простаков. Между тем истинные представители народа на эти собрания попадут лишь в самой незначительной мере. Захочет ли земледелец покинуть свое поле, решится ли ремесленник бросить свою работу, дающую ему хлеб насущный, чтобы углубиться в дебри уголовного кодекса и изыскивать род наказания для Людовика Капета? На этот вопрос можно ответить только отрицательно, А если так, то очевидная слабость этих собраний послужит для консолидации всех роялистских сил, придаст им смелость для более решительных действий. Таким образом, эта апелляция к народу превратится в апелляцию против народа, ко всем врагам народа.
Но это еще далеко не все. Разбор дела в сорока четырех тысячах отдельных трибуналов означает затягивание его практически на совершенно неопределенное время. Между тем война с иностранными державами далеко не кончена; и не подлежит сомнению, что коалиция врагов двинет свои силы именно тогда, когда нация будет погружена в прения об участи Людовика и занята изучением разного рода юридических тонкостей.
В таких условиях народ — истинные патриоты, естественно, бросят это схоластическое обсуждение и уйдут на фронт защищать родину. И вот тогда-то в собраниях, обсуждающих участь короля, полностью восторжествуют те, кто и до этого успел объединиться и организоваться: силы аристократов и реакции.
Напряженное внимание в зале усиливается. Еще оратор только анализирует, еще, холодный и сдержанный, он только взвешивает преподносимые аудитории положения, но уже чувствуется, как с каждой новой фразой приближается гроза. Вот он, наконец, формулирует и бросает обвинение, страшное обвинение, от которого не уйти тем, против кого оно направлено.
— Вот ужасающий план, который дерзко предлагают нам, — будем называть вещи их именами — глубочайшее лицемерие и наглейшее мошенничество, прикрываясь флагом ненавистного им народного самодержавия!
И эту безрассудную меру вам предлагают во имя общественного спокойствия, ее прикрывают желанием избежать гражданской войны!
Стало быть, чтобы уничтожить тиранию, надо сохранить тирана! Чтобы предотвратить гражданскую войну, надо немедленно возбудить ее! Жестокие софисты! Так рассуждали всегда те, кто желал обмануть нас! Не во имя ли мира и даже свободы Людовик, Лафайет и все их сподвижники сеяли смуту в стране, не под этим ли предлогом поражали они патриотизм оружием и клеветой как в Учредительном собрании, так и вне его?
Постепенно оратор преображается. Теперь это уже не холодный исследователь истины, это пламенный обвинитель. Его уста извергают громы, его глаза мечут молнии…
— Не очевидно ли, в самом деле, что здесь ведется процесс не столько против Людовика XVI, сколько против самых горячих защитников свободы? Разве здесь восстают против тирании Людовика? Вовсе нет! Здесь возмущаются тиранией маленькой кучки угнетенных патриотов. Разве здесь страшатся заговоров аристократии? Ничуть! Нас пугают диктатурой каких-то представителей народа, которые будто бы хотят узурпировать его власть. Здесь хотят сохранить тирана, чтобы выставить его против обезоруженных патриотов. Предатели! В их распоряжении вся военная сила, вся государственная казна — и они обвиняют нас в деспотизме! В республике нет ни одной деревушки, где они не закидали бы нас грязью; они растрачивают общественное достояние на свои пасквили; они осмеливаются изменять общественному доверию, нарушая тайну корреспонденции, чтобы перехватывать депеши патриотов и заглушать крик истины, и они же кричат о клевете! Они отнимают у нас даже право голоса и нас же клеймят именем тиранов! Они видят бунт в скорбных порывах патриотизма, оскорбленного неслыханной изменой, они оглашают это святилище воплями ярости и мести!..
Но вот Неподкупный вновь спокоен. Он подводит итоги. Он констатирует. И эта холодная констатация для многих сидящих здесь страшнее самых пламенных призывов.
— Да, это несомненно: существует проект унизить Конвент, а может быть, и уничтожить его, пользуясь этим бесконечным процессом. И не в тех людях гнездится измена, которые стойко защищают принципы свободы, не в народе, который пожертвовал для нее всем, не в Национальном Конвенте, который стремится к добру и истине, и даже не в тех личностях, которые являются лишь игрушками злополучной интриги и слепым орудием чужих страстей: она гнездится в дюжине-другой плутов, которые держат в своих руках все нити заговора. Храня молчание, когда обсуждаются важнейшие вопросы дня, они втихомолку возбуждают смуты, раздирающие нас теперь, и готовят бедствия, ожидающие нас в будущем…
В заключение оратор призывает народ к бдительности и повторяет требование о вынесении Людовику смертного приговора.
После этой речи нет такого единодушия в аплодисментах депутатов, как прошлый раз. Часть их точно окостенела. Страх сковал члены, немота парализовала языки… «Государственные люди» раздавлены. Их истинные планы разоблачены. Напрасно думали они, что можно спрятаться за апелляцию к народу, за самое слово «народ». Неподкупный, сорвавший с них все маски и не оставивший камня на камне в фундаменте их постройки, убедительно доказал, насколько они враждебны народу. И самое страшное было в том, что оратор якобинцев говорил не от себя, не от своей партии, а от лица того самого народа, именем которого жирондисты пытались так неудачно спекулировать и которого, по существу, они не знали и боялись больше всего на свете. И поэтому не только речь их поражает. Их окончательно добивает то, свидетелями чего они становятся в ближайшие дни после заседания 28 декабря.
Народ услышал и понял Робеспьера. Его речь была напечатана на общественный счет, по подписке, распространенной среди парижан. Она нашла отклик даже в департаментах, где жирондисты еще сохраняли свои позиции. В эти дни вновь стали приходить из разных концов страны петиции с требованием смертного приговора Людовику XVI. Наконец 30 декабря Конвенту пришлось стать свидетелем внушительного и печального зрелища. На очередное заседание явилась делегация от восемнадцати парижских секций. В ее рядах находились ветераны революции, получившие увечья 10 августа, вдовы и сироты граждан, павших в этот день. После короткого гневного слова оратора делегации, в котором осуждалась политика оттяжек и выдвигалось требование немедленной казни тирана, посланцы секций прошли через зал заседаний, обойдя его по кругу вдоль нижних скамей. Страшная это была картина! Женщины, поднимающие к депутатам своих осиротевших малюток, юноши на костылях, безногие обрубки на тележках… Некоторых совершенно искалеченных людей проносили на носилках, других, потерявших зрение, вели поводыри…
Депутаты на нижних скамьях старались не смотреть на проходивших, не встречаться глазами с отыскивающими их пламенными взглядами, полными упрека.
Теперь уже ничто не могло спасти позиции жирондистов. Тщетно было красноречие Верньо, речь которого, запоздало выдвинутая в качестве тяжелой артиллерии, поглотила все заседание 31 декабря, тщетны были строго продуманное выступление Бриссо и полная ядовитой клеветы против Горы и ее лидеров короткая, но злобная речь Жансоне. Красноречие не могло изменить хода событий.
Опасаясь возрастающего народного гнева, жирондисты после этих последних взлетов смолкли и сникли: кампания была явно проиграна. Боясь обвинений в роялизме, которые действительно раздавались тут и там, «государственные люди» должны были прекратить свою парламентарную игру в пользу короля и пожертвовать Людовиком в интересах самосохранения.
16 января началось заседание Конвента, посвященное поименному голосованию меры наказания королю. Оно продолжалось тридцать шесть часов подряд.
Как и можно было предвидеть, трепещущие жирондисты предали короля, за жизнь которого перед этим так отчаянно боролись: подавляющее большинство их не рискнуло выступить против казни. Людовик был осужден на смерть большинством в 387 голосов при 721 голосовавшем депутате.
Робеспьеру было суждено сорвать и последнюю слабую попытку группы двадцати шести жирондистов во главе с Бриссо добиться оттяжки если не приговора — приговор был уже вынесен, — то хотя бы самой казни.
Два дня подряд, на заседаниях 18 и 19 января, Бриссо, Бюзо, Кондорсе, Казенав, сменяя друг друга на трибуне, с жаром доказывали, что приговор не следует приводить в исполнение тотчас же. Поспешность исполнения приговора, уверяли эти депутаты, вооружит против Франции всю Европу и навлечет на головы французов неслыханные бедствия; она восстановит не только королей, но и нации, которые припишут ее жажде мести и давлению кучки интриганов; наконец и для внутреннего спокойствия страны было бы лучше отложить казнь до принятия новой конституции.
В своем коротком выступлении Робеспьер с обычной для него логикой показал слабость всех этих аргументов. Приговор выносится для того, чтобы быть исполненным. Действительно, стоило ли так горячо дебатировать, так спешить с судом, наконец стоило ли в течение двух последних месяцев заниматься исключительно делом короля для того, чтобы, вынеся, наконец, приговор, спрятать его под сукно? Откладыванием казни нельзя улучшить ни внутреннее, ни внешнее положение страны. Напротив, это будет вселять преступные и гибельные надежды и будить чувства малодушной жалости, что может привести к волнениям внутри страны, не ослабляя ненависти и злобы внешних врагов. Тираны, без сомнения, примут этот факт как проявление малодушия и лишь еще более укрепятся в своей надежде поработить французский народ.
При голосовании подавляющее большинство депутатов отклонило предложение группы Бриссо.
Так закончился этот процесс между целой нацией и одним человеком, как назвал его защитник Людовика XVI, или, точнее, процесс между двумя главными партиями на решающем этапе Великой буржуазной революции.
Утром 21 января Морис Дюпле наглухо запер ворота своего дома.
— Зачем вы делаете это? — спросила его Элеонора.
— Ваш отец поступил правильно, — ответил вместо столяра Робеспьер, — здесь вскоре произойдет кое-что, чего вам не следует видеть.
Действительно, около десяти часов утра обитатели дома № 366 услышали стук колес и топот лошадей: это бывший король проезжал по улице Сент-Оноре, совершая свой последний путь из Тампля на эшафот.
В 10 часов 20 минут палач показал отрубленную голову народу под единодушный крик: «Да здравствует республика! Да здравствует нация!»
Момент казни предполагалось ознаменовать пушечным выстрелом. Этого, однако, не сделали, ибо, по словам одного журналиста, «…голова короля не должна была произвести при падении больше шума, чем голова всякого другого преступника».
Процесс короля непосредственно не привел к гибели жирондистов, но он еще раз дискредитировал их в глазах народа, ускорив подготовку событий 31 мая — 2 июня.
К началу 1793 года внешнее и внутреннее положение молодой республики значительно ухудшилось.
Реакционные европейские государства использовали процесс и казнь Людовика XVI как повод к дальнейшей активизации сил контрреволюционной коалиции. К австро-прусским интервентам открыто присоединились Англия, Испания и Голландия. Зарубежная реакция оказывала помощь и поддержку всем контрреволюционным движениям внутри страны. Подвергнутая блокаде и изолированная Франция вступала в единоборство с монархической Европой.
Война все сильнее сказывалась на состоянии экономики. Занятие врагом пограничных территорий в начальный период войны, колоссальные затраты на содержание и снабжение больших армий, полное свертывание некоторых отраслей производства — все это ложилось, в первую очередь, на плечи трудящихся масс. Легион безработных увеличивался с каждым днем. В народе все решительнее раздавались требования таксации цен — обуздания спекулянтов и саботажников.
Правительство жирондистов обнаруживало полное бессилие и нежелание преодолеть создавшиеся трудности. Некогда призывавшие к войне, жирондисты оказались неспособными наладить национальную оборону. Занятые интригами и фракционной борьбой, они не сумели обеспечить побед на фронтах войны. Их ставленник, бывший министр Дюмурье, не выполнив приказа Конвента о занятии Голландии, бездействовал всю зиму, дав австрийцам возможность реорганизовать и усилить свою армию.
Подозрительные махинации генерала проходили при прямом попустительстве со стороны жирондистского Исполнительного совета. Скрывая от народа правду, жирондистские газеты вопреки действительности не переставали сообщать об успехах Дюмурье в Голландии.
Ничего не сделали жирондисты и в области ликвидации внутренних затруднений. Они не собирались облегчать положение трудящихся. При изыскании средств на покрытие растущих военных расходов они, вместо того чтобы увеличить налоги, падавшие на богачей, предпочли продолжать выпуск обесцененных ассигнатов. Верные ученики физиократов и Тюрго, они были противниками вмешательства государства в экономические отношения, а потому решительно осуждали народные волнения и призывы к установлению твердых цен. Ролан утверждал, что законодатели не должны заниматься продовольственным кризисом, что экономика выправится сама по себе и тем скорее, чем… меньше ей будут уделять внимания (!). Практически это означало, что жирондисты отказываются от принятия каких-либо мер по отношению к скупщикам и спекулянтам., ибо «государственным людям» были близки интересы оптовых торговцев, наживавшихся на вздувании цен.
Зато жирондисты не скупились на репрессии по отношению к народу и организациям, защищавшим его интересы. По их настоянию был издан декрет, грозивший смертной казнью за всякую попытку препятствовать свободному передвижению съестных припасов. В районы, охваченные волнениями, посылались войска. В Конвенте лидеры жирондистов обрушивались на «дезорганизаторов», заявляя, что продовольственный вопрос инспирирован роялистами и эмигрантами. С особенной ненавистью, как и прежде, «государственные люди» относились к Парижской коммуне. Они заявляли, что своей деятельностью, направленной на поддержку голодающей бедноты, Коммуна льстит народу и разоряет государство.
Стремясь нанести сокрушительный удар Коммуне, они добились ее переизбрания. Но этим они ничего не выиграли. Новый состав Коммуны оказался еще более радикальным, чем прежний, а прокурором ее был избран Шомет, честный и стойкий патриот, глубоко преданный интересам народа. Тогда же от секции Гранвилье был выдвинут в члены Коммуны священник Жак Ру — признанный вождь «бешеных», беспощадный обличит ель экономической политики жирондистов.
«Бешеными» жирондисты окрестили группу народных агитаторов, представлявших самое левое крыло в лагере демократов. В состав этой группы, кроме Жака Ру, начавшего свою разоблачительную деятельность еще с весны 1792 года, входили Варле, Леклер, Клэр Лакомб и др. Хорошо знакомый с тяжелой, беспросветной нуждой городской бедноты, Ру был видным членом клуба Кордельеров. Он находился в близких отношениях с Маратом и одно время скрывал Друга народа у себя на квартире. «Нет большего преступления, — говорил Ру в своих проповедях, — чем наживаться за счет народных бедствий и производить ростовщические сделки, вызывая слезы и разорение народа. Нация, сбросившая с себя иго тирана, должна обрушиться на жестокие происки аристократии богатства». «Бешеные» требовали установления смертной казни для барышников и спекулянтов, введения строгих законов в отношении хлебной торговли, декретирования максимума (предельных твердых цен) на продукты и предметы первой необходимости. Не ставя вопроса об уничтожении частной собственности, «бешеные» вместе с тем гораздо последовательнее и принципиальнее всех других демократических группировок боролись за установление социального равенства между гражданами новой Французской республики. Агитация «бешеных» зимой — весной 1793 года отвечала борьбе и чаяниям широких народных масс, в первую очередь беднейших слоев населения Парижа. Требование максимума стало главным лозунгом городского плебса столицы.
Выступление «бешеных» осложняло борьбу, кипевшую в Конвенте. Поскольку Ру и его товарищи своими призывами били прямо по жирондистам, мысль о союзе монтаньяров с «бешеными», казалось, напрашивалась сама собой. Но к этой мысли лидеры монтаньяров пришли не сразу. Правда, они не разделяли жирондистской теории невмешательства государства в экономические отношения. В равной мере они не поддерживали и экономических мероприятий жирондистов. Еще в декабре 1792 года Сен-Жюст резко обрушивался на правительственные махинации с необеспеченными выпусками бумажных денег. Тогда же Робеспьер в сильной речи осудил теоретические построения «государственных людей». Критикуя экономический либерализм жирондистов и их учителей — физиократов, Неподкупный указывал, что защитники ничем не ограниченной свободы торговли доводят страну до голода. «Необходимая для человека пища, — указывал Робеспьер, — так же священна, как и его жизнь. Все нужное для сохранения этой последней составляет достояние всего общества; только излишек является частной собственностью, только его можно отдавать коммерсантам. Всякая спекуляция, производимая в ущерб жизни себе подобных, есть не торговля, а разбой. Никто не имеет права собирать у себя груды хлеба, когда рядом люди умирают с голоду. Первое из прав есть право на существование, первый закон общежития есть обеспечение за всеми членами общества средств существования». Однако выводы, делаемые вождем якобинцев, были слабее, чем можно было бы ожидать, исходя из его речи. Робеспьер требовал, чтобы Конвент произвел учет имеющихся налицо запасов зерна, позаботился об обеспечении им рынков и определил строгие наказания за спекуляцию; до идеи таксации и установления твердых цен Неподкупный не доходил. Ученик Руссо, он опасался, что пропаганда «бешеных» может нанести непоправимый удар принципу частной собственности, которую он считал одной из основ общества. Требования социального равенства наводили Максимилиана на мысль о ненавистном ему «аграрном законе» — полном переделе земли, который, на его взгляд, находился в вопиющем противоречии с принципами законности и естественного права. Под влиянием всех этих соображений Робеспьер не только резко осудил Жака Ру и его соратников, но в феврале — марте ослабил остроту своих выступлений против жирондистов. Позиции Неподкупного разделяло подавляющее большинство демократов-якобинцев. Марат сожалел, что на дверях разгромленных парижских лавок не повесили для примера несколько скупщиков, однако он также не сочувствовал экономическим требованиям «бешеных». Что же касается Дантона и возглавляемой им группы монтаньяров, то они теперь были не прочь пойти даже на примирение с «государственными людьми», и не их вина была в том, что это примирение не удалось.
Таким образом, якобинцы в целом не поддержали «бешеных». Их смущали сформулированные с предельной резкостью требования Ру и его единомышленников, Сторонники широкой буржуазной демократии, они боялись серьезных ограничений в области экономики, ибо всякая система радикальных ограничений казалась им нарушающей принципы свободы. В требовании максимума они видели чуть ли не возврат к дореволюционной государственной регламентации. А главное, те слои мелкой буржуазии, интересы которой прежде всего представляли якобинцы, страдали от продовольственного кризиса в значительно меньшей степени, нежели небогатые мастера и рабочие; распространение же таксации на все предметы первой необходимости могло задеть интересы этой мелкой буржуазии самым непосредственным образом.
Только крайняя левая часть якобинского блока, группировавшаяся вокруг Коммуны и возглавляемая Шометом, занимала более решительные позиции. Левые якобинцы, близко связанные с трудящимися массами, лучше понимали и защищали их интересы, чем остальные монтаньяры. Шомет заявлял, что бедняки в большей степени, чем богачи, совершали революцию; почему же теперь их интересы игнорируют во имя интересов богатых? Указывая на резкое несоответствие между заработной платой бедняка и ценами на предметы первой необходимости, Шомет приближался к поддержке «бешеных» в требовании максимума. Однако даже левые якобинцы, не хотевшие раскалывать единство якобинского блока, в угоду большинству монтаньяров отказались в этот момент от прямого союза с Жаком Ру и Варле.
В начале весны деятельность «бешеных» особенно активизировалась. Они стали призывать к немедленному осуществлению своих социальных требований. 4 марта ими был прочитан адрес к якобинцам, содержавший следующие знаменательные слова:
«…Депутаты-изменники не только должны быть отозваны, но их головы должны пасть под ударом меча закона… Имущественная аристократия — крупные торговцы и финансисты, вообще хищники, собираются возвыситься на развалинах феодальной аристократии. Никакой коронованный разбойник не осмелился бы напасть на нас, если бы он не был уверен в поддержке целой партии в Конвенте».
Ближайший соратник Жака Ру, Варле настаивал на необходимости народного восстания с целью изгнания жирондистов из Конвента. Попытка поднять восстание в дни 9–10 марта, однако, не увенчалась успехом. Влияние якобинцев в массах на этом этапе было значительно более сильным, чем влияние «бешеных», а якобинцы выступили против восстания. На призыв Варле не откликнулись ни клубы, ни Парижская коммуна, ни большинство секций. Не поддержали монтаньяры и требование «бешеных» об изгнании жирондистов из Конвента. Своевременным ли было восстание, предложенное Варле? События будущего показали, что путь, которым шли «бешеные», принципиально был правильным, и Робеспьеру вместе с его единомышленниками в конце концов пришлось пойти именно этим путем.
И вдруг в том же марте два страшных удара, направленных опытными руками, внезапно один за другим обрушились на республику. Первым было восстание в Вандее, вторым — измена Дюмурье.
Вандея и соседние с ней области представляли собой экономически отсталые провинции страны. Патриархальное крестьянство, составлявшее основное их население, было связано крепкими узами со своими помещиками. Почти изолированные от идей революции, слабо проникавших в эти окраинные районы, завидовавшие быстро богатевшей буржуазии и подстрекаемые кулацкой прослойкой, забитые крестьяне Вандеи оказались весьма восприимчивыми к контрреволюционной пропаганде дворянства и духовенства. Орудовавших здесь роялистов-эмигрантов и иных проповедников реакции щедро субсидировала Англия. В первые же дни мятежа повстанцы захватили крупный город Нант и устроили резню, в которой погибло более пятисот сторонников революции. Вскоре из Вандеи восстание перекинулось в Нормандию и Бретань.
Что касается Дюмурье, то этот авантюрист и двурушник давно уже вел недостойную игру. В первые дни марта он начал отходить из Голландии якобы под ударами австрийцев. Мятежный генерал вступил в тайные переговоры с врагом. Мечтая о военной диктатуре с помощью союзников, Дюмурье отправил в Париж наглое письмо, в котором называл Конвент «сборищем дураков» и требовал уничтожения Якобинского клуба. Но генерал просчитался, переоценив свое влияние на солдат. Пойдя по стопам Лафайета, он вынужден был разделить и его судьбу. Когда измена стала явной, армия его не поддержала, и в конце марта он с небольшой группой приближенных бежал к австрийцам. Французам пришлось оставить Бельгию. Войска интервентов вновь оказались у порога республики.
И вандейский мятеж и в особенности измена Дюмурье сильно дискредитировали жирондистов, значительно увеличив число сторонников «бешеных».
Жирондисты не предприняли каких-либо действенных шагов, чтобы подавить вандейский мятеж в его зародышевой стадии. Напротив, ему дали окрепнуть и переброситься в соседние районы. В этом не было ничего удивительного: многие из «государственных людей» втайне сочувствовали контрреволюционному восстанию. В равной мере не могла смутить жирондистов измена Дюмурье, отнюдь не являвшаяся случайным делом: она символизировала настроения крупной буржуазии, окончательно отошедшей от революции и стремившейся объединиться с роялистами. Да, теперь жирондисты видели единственное спасение для себя и тех слоев, которые они представляли, в поражении республики. Это было очевидно. И очевидность этого проявилась в первую очередь в стремительном росте влияния «бешеных». Отныне их поддерживали не только плебейские массы, но и значительная часть мелкой буржуазии. Отныне их социальная и политическая программа стала казаться этим слоям единственно пригодной для спасения независимости и завоеваний революции.
Все это заставило монтаньяров пересмотреть свою тактику. Левые якобинцы во главе с Шометом уже давно находили точки соприкосновения с Жаком Ру и его сторонниками. Теперь, в начале апреля, Коммуна решительно поддержала требование максимума и тем самым подала руку «бешеным».
Очнулся и Дантон. Как бы стыдясь за свою недавнюю слабость, он начал действовать с порывистой горячностью, тем более что лидеры жирондистов, сваливая с больной головы на здоровую, пытались обвинить его в близости к Дюмурье. Выступая в Конвенте 2 апреля, он потребовал, чтобы монтаньяры отказались от каких-либо соглашений с «государственными людьми». Он был одним из инициаторов организации вновь восстановленного Чрезвычайного трибунала для борьбы с контрреволюцией, переименованного вскоре в Революционный трибунал. Наконец Дантон сделался самым влиятельным членом образованного 6 апреля Комитета общественного спасения — нового органа, получившего весьма широкие полномочия, вплоть до права контроля над Исполнительным советом.
Очередь была за Неподкупным.
Неподкупный, казалось, выжидал. Он молча наблюдал за происходившим в Конвенте, в клубе и на улице. Колебался ли он? Во всяком случае, он не терял времени даром. Среди прочих дел Робеспьер был занят сбором материалов для обвинительного акта, мысль о котором зародилась давно, быть может, еще во время кампании клеветы в мае 1792 года. Мысль эта вызревала в период «Робеспьериады» и окончательно утвердилась в дни суда над королем. Выступления «бешеных» в феврале — начале марта отсрочили ее осуществление. Но теперь ничто не удерживало Робеспьера от того, чтобы провести ее в жизнь. Обвинительный акт, каждое положение которого взвешено, проверено и еще раз проверено, составлен. До сих пор Неподкупный в основном предупреждал. Теперь он будет обвинять. Слушайте!
Робеспьер выступил с трибуны Конвента 10 апреля. Свою длинную речь он начал следующими словами:
— Сильная партия ведет вместе с европейскими тиранами заговор с целью дать нам короля и аристократическую конституцию.
И далее оратор показал всю деятельность этой «сильной партии» от первых шагов Законодательного собрания до измены Дюмурье. Он вспомнил им все: и пресмыкательство перед троном в охоте за министерскими портфелями, и многократную травлю патриотов, и покровительство реакционным генералам, и недостойную игру во время суда над королем, и старинную дружбу с нынешними мятежниками. Он не забыл ни одного факта, не упустил ни одной важной подробности. Медленно и строго разматывалась цепь обвинений, ударяя своими металлическими звеньями по головам притихших депутатов.
Речь длилась добрых два часа подряд.
Монтаньяры с нетерпением ожидали резолютивной части выступления своего вождя.
Вывод как будто напрашивался сам собой: он должен совпасть с тем, чего требуют «бешеные». Но Максимилиан не ставит всех точек над «и». Он нарисовал потрясающую картину, он сгруппировал и восстановил в памяти присутствующих все факты недавнего прошлого, пусть же вывод сделают они сами. Он лишь намекнет, в каком направлении следует заострить этот вывод.
Потребовав в резкой форме наказания всех сообщников Дюмурье, оратор вдруг останавливается. Его взор становится насмешливым. С ироническим вниманием осматривает он из-под очков депутатов, притихших на нижних скамьях.
— Смею ли я назвать здесь таких заслуженных патриотов, как господа Верньо, Гюаде и другие?.. Я убежден в бесплодности моих усилий в этом отношении и во всем касающемся этих «славных» членов. Я полагаюсь на мудрость Конвента…
Конечно, о «мудрости Конвента» в эти дни можно было говорить лишь в ироническом смысле. При робком, нерешительном молчании «болота» Жиронда и Гора с остервенением набрасывались друг на друга.
— Мы умрем, но не одни! — кричат несколько голосов сразу. — За нашу смерть отомстят наши дети!
— Вы злодеи! — отвечает им Дантон голосом, напоминающим рычанье льва.
— Диктатура будет твоим последним преступлением! — в свою очередь, бросает Дантону жирондист Бирото. — Я умру республиканцем, а ты умрешь тираном!
Вот зловеще бормочет что-то Гюаде. Он сравнивает общественное мнение с кваканьем нескольких жаб.
— Молчи, поганая птица, — не выдерживает Марат.
На обвинения Робеспьера пытается отвечать Верньо. Но чем? Старыми, избитыми, давно изжившими себя и разоблаченными клеветами.
Луве, Гюаде, Лекуантр и другие орут, стараясь перекричать друг друга. В воздух поднимаются кулаки. Жирондист Дюперре выхватывает шпагу. Петион, сам респектабельный Петион, всегда спокойный и старающийся всех примирить, доходит чуть ли не до белой горячки. «Парень был в течение часа с четвертью в конвульсиях, — пишет, вспоминая об этом, Марат. — Подхожу к нему, а у него глаза блуждают, лицо мертвенно-бледно, у рта пена…»
Да, не «мудрость Конвента», а сила и мужество народа должны были решить исторический спор, вот уже больше года раздиравший страну. «Бешеные» были правы. Робеспьер, взирая со своего места на хаос, царивший в зале заседаний, не мог этого не понимать. И тем не менее он считал, что нужно подождать еще немного. Еще не обсуждались проекты новой конституции. Пусть жирондисты представят и защитят свой проект! Пусть народ увидит, что борьба, происходящая в Конвенте, это не только борьба страстей, но и борьба идей!..
Всю силу ответного удара жирондисты решили сосредоточить на Марате. Друга народа особенно ненавидели «государственные люди», которых он безжалостно обличал и выставлял на позор. Он был самым яростным из триумвиров, его больше других боялось покорное «болото». На нем сейчас и следует отыграться! Дантон хотел примирения — его можно оставить в резерве. Свалить Робеспьера — дело безнадежное, практика прошлого тому порукой; сейчас, сразу после обвинительного акта, об этом вообще нечего и думать. Другое дело — Марат! С ним, казалось, расправиться тем легче, что ни Дантон, ни Робеспьер не испытывали к нему личных симпатий. Как всегда, жирондисты не учли лишь того, кто был главной силой: простого народа, трудящихся столицы.
Удар был нанесен 12 апреля. В этот день Гюаде прочитал тенденциозно подобранные выдержки из письма Якобинского клуба в провинцию, подписанного Маратом. Письмо призывало к отозванию жирондистов из Конвента. Оратор процитировал фразу, в которой Конвент назывался местопребыванием… «продавшейся английскому двору интриги».
Буря негодования потрясла стены манежа. Жирондисты и депутаты «болота» с одинаковой яростью вопили:
— В тюрьму его!.. Издать декрет о привлечении его к суду!..
Несмотря на то, что Друг народа спокойно оправдался от всех обвинений, несмотря на то, что на следующий день его горячо защищали другие монтаньяры, заявлявшие, что все они готовы подписаться под пресловутым письмом, большинство Конвента послушно проштамповало декрет об аресте и предании суду ненавистного им глашатая правды.
Народные массы Парижа не дали арестовать Марата. Но декрет о его аресте усилил революционное возбуждение. Поднялась Коммуна, вспыхнули секции, загремели предместья. Простые люди не скрывали своих намерений.
В ответ на угрозы Марату 14 апреля тридцать пять секций потребовали очищения Конвента от руководителей жирондистской партии.
К петиции присоединился и мэр Парижа, якобинец Паш. Становилось ясно, что весь революционный Париж против жирондистов.
Суд над Маратом, состоявшийся 23 апреля, стал его апофеозом. Марат не защищался, а обвинял. Революционный трибунал оправдал Друга народа. Народ, занявший все подступы к зданию суда, подхватил на руки своего защитника, украсил его лавровым венком и осыпал цветами. Во главе стотысячной толпы, выражавшей свои чувства криками «Да здравствуют республика, свобода, Марат!», Друг народа был внесен в Конвент, где в это время шло обсуждение проекта конституции. Среди жирондистов началась паника. Многие из них поспешили оставить зал заседаний. Торжествующий Марат занял свое место. Он заявил, что по-прежнему со всей энергией, на какую только способен, будет защищать права народа. Так и это «мероприятие» жирондистов решительным образом обернулось против них. «В этот день, — говорил позднее Марат, — я набросил им веревку на шею…»
23 апреля в Конвенте начались прения по вопросу о конституции, прения, которых так нетерпеливо ожидал Робеспьер. Во время обсуждения проекта конституции он рассчитывал с предельной ясностью показать всему народу истинную природу политических и социальных идей жирондистов. Вместе с тем именно теперь с такой же ясностью он должен открыть свое кредо, свои взгляды на собственность и право. Когда-то он развивал эти темы с трибуны Учредительного собрания, но в то время еще не все было ясно, и как тогда было трудно говорить ему, безвестному новичку, над которым смеялись и которого не хотели слушать! Теперь он все додумал до конца. Теперь его кредо будет также символом веры всей его партии, а его партия, опирающаяся на поддержку народа, ныне является той силой, которой суждено завоевать арену истории.
Отправным пунктом выступления Робеспьера была Декларация прав, написанная им и обсужденная в Якобинском клубе за два дня до начала прений в Конвенте. Прежде всего он поспешил успокоить всех тех, кто боялся «аграрного закона» и посягательства на собственность со стороны якобинцев.
— Грязные души, уважающие только золото! Я отнюдь не хочу касаться ваших сокровищ, как бы ни был не чист их источник… Что касается меня, то для личного счастья я считаю равенство имуществ еще менее необходимым, чем для общественного благосостояния. Гораздо важнее заставить уважать бедность, чем уничтожить богатство…
Однако после этого «успокоительного» введения Неподкупный сосредоточивает весь огонь своей речи на Декларации прав жирондистов, составленной Кондорсе. Главным объектом внимания оратора становится формулировка понятия собственности. И здесь он высказывает взгляды, обнаруживающие всю глубину расхождений между Горой и Жирондой в плане социальных и экономических идей.
Жирондистский проект заявлял, что право собственности заключается в праве каждого гражданина располагать без всяких ограничений своим имуществом, своим капиталом, своим доходом, своим производством.
Робеспьер показывает, что термин «собственность» есть понятие условное, что каждый социальный слой вкладывает в понимание этого термина свои представления. Так, с точки зрения работорговца собственностью являются рабы, которыми он владеет; с точки зрения феодала собственностью будут его поместья и крестьяне; для наследственного монарха собственностью окажется право угнетать миллионы людей, населяющих управляемую им страну. Принять формулировку жирондистов — это значит дать неограниченный простор экономическому ажиотажу, спекуляции, обогащению немногих в ущерб основной массе граждан, ибо жирондистский проект не ставит никаких границ собственности, ибо в этом проекте интересы всего общества приносятся в жертву отдельным его членам. Действительно, формулировка жирондистов фактически гарантирует и собственность работорговцев, и собственность феодала, и даже собственность наследственного монарха!..
— Ваша декларация, — указывает, исходя из этого, Робеспьер, — по-видимому, написана не для всех людей, а только для богачей, скупщиков, тиранов и спекулянтов…
Что же противопоставляет Неподкупный декларации жирондистов? Если они на первое место ставят право собственности, то он основными правами человека считает право на существование и свободу. Говоря же о собственности, он обусловливает ее определенными границами, за которые она выходить не может.
— …Право собственности есть право каждого гражданина пользоваться и распоряжаться той частью имущества, которая гарантируется ему законом.
Право собственности, как и все другие права, ограничено необходимостью уважать права других людей.
Оно не может наносить ущерб ни безопасности, ни свободе, ни существованию, ни собственности наших ближних.
Всякая собственность и сделка, нарушающая этот принцип, являются по своему существу безнравственными и беззаконными…
Эта формулировка Робеспьера давала, по существу, конституционное обоснование для преследования скупщиков и ажиотеров — всех тех, чьи сделки и махинации нарушали основной установленный им принцип.
Что еще можно к этому прибавить? Декларация Робеспьера провозглашала право на труд и на средства к существованию для тех, кто не мог найти работы, необходимость обложения прогрессивным налогом зажиточных граждан, содействие прогрессу разума и общедоступному образованию, верховный суверенитет народа и право любого гражданина на занятие любой государственной должности, гласность всех мероприятий правительства и должностных лиц.
Заключительные положения декларации подчеркивали солидарность всех народов в борьбе за свое лучшее будущее.
Так Неподкупный в этом программном документе, созданном на грани своей победы и победы своей партии, до конца развил те идеи, которые заложил в нем Руссо и которые он лишь наметил некогда в Учредительном собрании.
Декларация Робеспьера, как и вся речь от 24 апреля, ее сопровождавшая, говорили сами за себя. Все демократы приняли новую декларацию с воодушевлением, а Франсуа Бабеф, будущий организатор «Заговора равных», рассматривал ее как свой идейный манифест… Народу ясно показали, кто его друзья и кто враги. Неподкупный и его соратники стремились возможно более полно обеспечить демократические завоевания народных масс.
Борьба вокруг жирондистского и якобинского проектов конституции не только завершала разрыв между двумя партиями. Она ускорила формирование единого фронта всех демократических сил против жирондистов и предопределила их близкое падение.
После этой речи Робеспьера исчезли последние преграды, отделявшие якобинцев от «бешеных». Ру и Варле поддержали монтаньяров в борьбе за их проект конституции. С конца апреля союз якобинцев и «бешеных» оформился. Первым его результатом стало декретирование Конвентом, несмотря на сопротивление жирондистов, единого для всей Франции максимума твердых цен на зерно. Это произошло 4 мая. Позднее было проведено и предложение о принудительном займе у богачей.
Все это означало установление нового государственного курса. Единственной преградой на нуги претворения этого курса в жизнь были те, кто все еще стоял во главе государства, — жирондисты.
Столько поражений за такой короткий срок привели жирондистов в состояние страшной ярости. Еще в апреле Петион, ставший одним из наиболее активных вожаков Жиронды, обратился с провокационным письмом к зажиточным парижанам:
«Ваша собственность подвергается угрозе, а вы закрываете глаза на эту опасность. Разгорается война между имущими и неимущими, а вы ничего не предпринимаете для ее предупреждения… Граждане, встряхнитесь от летаргии и заставьте этих вредных насекомых уйти в свои убежища!..»
Но в Париже, где резко преобладали революционно настроенные элементы, жирондистам трудно было добиться понимания и успеха. Другое дело — в департаментах, в особенности на юге и юго-западе страны. Здесь они чувствовали себя хозяевами. На стенах домов Бордо давно уже пестрели плакаты, в которых жирондисты грозили междоусобной войной силам демократии. В Лионе, Тулоне и Марселе подготавливались контрреволюционные мятежи. И вот, опираясь на реакционные слои департаментов, жирондистские лидеры решили объявить настоящую войну революционному Парижу.
18 мая по инициативе двуличного Барера они создали Комиссию двенадцати якобы для обеспечения общественного спокойствия, фактически же для концентрации власти в своих руках с целью нанесения решающего удара Парижской коммуне и другим революционным организациям. Комиссия стала терроризировать Конвент, пугая его несуществующими заговорами и наводняя доносами. 23 мая комиссия предложила Конвенту принять чрезвычайные меры и усилить охрану, порученную буржуазным секциям, под предлогом раскрытия большого заговора. В тот же день по приказу комиссии были арестованы Варле и член Коммуны, заместитель Шомета журналист Эбер. Арест Эбера, по своему должностному положению пользовавшегося неприкосновенностью, заставил насторожиться Коммуну. После случая с Маратом неприкосновенность народных представителей нарушалась уже второй раз! Не было ли это опасным для Жиронды прецедентом, который мог обрушиться на ее же голову? Кроме того, арест Эбера, которому вменяли в вину его статью, направленную против жирондистов, являлся прямым покушением на свободу печати.
25 мая депутация Коммуны, явившаяся на заседание Конвента, потребовала немедленного освобождения Эбера. За Коммуной стояли революционные секции Парижа. И вот тогда-то разыгралась ничем не спровоцированная сцена, которая, произведя крайне тягостное впечатление на столицу, значительно ускорила ход событий.
Встал Инар, один из наиболее горячих и злобных лидеров жирондистской партии. Он занимал в эти дни место председателя Конвента. Его лицо перекосила гримаса. Его голос дышал сдержанной яростью.
— Слушайте истину, которую я скажу вам. Франция избрала нашим местопребыванием Париж… Если бы на нас попытались покуситься, то заявляю вам именем всей Франции…
— Да, да, да, именем всей Франции! — закричали хором депутаты-жирондисты, вскочив со своих мест.
— Да, заявляю вам именем всей Франции, что Париж был бы… уничтожен.
На мгновенье Конвент оцепенел. Потом с верхних скамей раздались гневные крики протеста. Вскочил Марат. Подняв руку по направлению к Инару, он воскликнул:
— Председатель! Оставьте занимаемое вами место! Вы трус, вы позорите Собрание!
Подождав несколько секунд, Инар мрачно продолжал при бешеных рукоплесканиях жирондистов:
— Скоро придется искать на берегах Сены то место, где стоял Париж…
Подобная выходка не могла сойти им с рук, тем более что почти в это же время в Якобинском клубе было оглашено письмо Верньо к жителям Бордо, в котором говорилось: «Мужи департамента Жиронды! Будьте наготове: если меня вынудят к тому, я призову вас с трибуны, чтобы вы шли защищать нас и отмстить за свободу истреблением тиранов. Нельзя терять ни минуты. Если вы проявите должную энергию, вы силою приведете к миру тех людей, которые вызывают междоусобную войну».
Итак, жирондисты откровенно развязывали гражданскую войну. По их почину в Париж летели многочисленные адреса из Марселя, Лиона, Версаля, Авиньона, Нанта, Бордо, адреса, угрожавшие монтаньярам и парижскому плебсу; их комиссары в Вандее не столько боролись с мятежом, сколько ему потворствовали; их друзья в Лионе, Тулоне и других городах юга готовились кровью патриотов залить ненавистную им революцию! А в это же время в Париже их агенты формировали отряды из населения буржуазных секций, чтобы окружить Конвент лесом штыков!
Все это привело к тому, к чему и должно было привести. Поднялся народ. Простые люди Парижа не желали оставаться пассивными зрителями борьбы, готовившей им новые цепи. Державный сюзерен, разрубивший гордиев узел 14 июля и 10 августа, снова поднимался во весь свой богатырский рост и брал инициативу в свои руки.
Первым очагом восстания стал епископский дворец, в котором собирались «бешеные». Большинство секций прислало во дворец своих уполномоченных. После бурного совещания было решено прибегнуть к «чрезвычайным мерам». Слова «восстание» старались избегать, но всем было хорошо понятно, о чем идет речь.
В епископском дворце был сформирован новый организационный центр — Революционный комитет. Комитет поспешил наладить связь с Парижской коммуной. Начались переговоры об установлении единства действий.
Такие вожаки Коммуны, как Шомет, были настроены очень решительно. Однако, соглашаясь с «бешеными», что жирондисты стали опасны для революции, Коммуна так же, как и Якобинский клуб, вначале сомневалась относительно целесообразности немедленного применения «чрезвычайных мер». Демократы-якобинцы не хотели нарушить неприкосновенность депутатов Конвента, полагая, что путем мобилизации революционных сил и морального давления можно будет мирным путем лишить жирондистов руководящей роли в Конвенте. Одним из вдохновителей этого плана был Робеспьер.
Неподкупный оставался верен себе. Он, которому давно уже стало ясно, что жирондистские лидеры должны быть устранены из Конвента, он, который столько раз изобличал их, а в апреле поставил на них крест своим обвинительным актом и разгромом их идейной программы, он, который в начале мая протянул руку «бешеным», он все еще продолжал сомневаться и в своих выступлениях 8 и 12 мая в Якобинском клубе предостерегал народ от решительных действий.
— Вы может быть думаете, — говорил он 8 мая, — что вам следует поднять бунт, придать своим действиям вид восстания? Ничуть; врагов наших надо искоренять путем закона. Очень возможно, что не все члены Конвента одинаково любят свободу и равенство, но большее число их решилось поддерживать права народа и спасти республику. Часть Конвента, пораженная гангреной, не помешает народу бороться с аристократами…
Был ли Максимилиан принципиальным противником восстания? Отнюдь нет. Об этом говорит факт союза якобинцев с «бешеными». Это ясно из слов самого Неподкупного. Так, еще в феврале, во время продовольственных волнений, он не возражал против возможности восстания, но указывал, что, поднимаясь, народ должен иметь достаточно серьезные перспективы.
— Я не хочу сказать, что народ не прав, но когда народ восстанет, не должен ли он иметь достойную себя цель?.. Народ должен восстать, но не для того, чтобы набрать сахару, а для того, чтобы уничтожить негодяев…
Таким образом, Робеспьер не исключал восстания, напротив, признавал, при известных условиях, его желательность и даже необходимость. Почему же он стремился оттянуть решительный час? Несомненно, по тем соображениям, что в данный момент не видел еще наличия этих условий. Осмотрительный и осторожный, не любивший без нужды выходить за рамки закона, Максимилиан всегда считал восстание самым крайним средством, к которому нужно прибегать, когда все другие возможности полностью исчерпаны. Исчерпаны ли они сейчас? В этом он не был уверен. Податливость Конвента, согласившегося утвердить максимум вопреки жирондистам, казалось, намекала на возможность освободиться от «государственных людей» легальным путем. К тому же, по мнению Робеспьера, восстание следовало начинать лишь тогда, когда можно было с наибольшим вероятием рассчитывать на успех. В свое время он протестовал против демонстрации 20 июня, считая, что накануне восстания, низвергнущего монархию, не следует даром растрачивать народные силы. Точно так же и теперь он не хотел половинчатых выступлений, возмущений, которые могли остановиться на полдороге. А до тех пор, пока жирондисты ориентировались на серьезную поддержку со стороны части парижан, не говоря уже о провинциалах, до тех пор, пока ненависть к ним народа не дошла до максимального предела, можно было опасаться именно незавершенности начавшегося восстания. Свергнуть партию, прочно утвердившуюся у власти и опирающуюся на изрядные силы парижской и главным образом провинциальной буржуазии, а также на значительную часть обманутого народа в департаментах, было не таким уж простым и легким делом. Быть может, это окажется не менее трудным, чем свергнуть монархию! И Максимилиан, колебавшийся накануне 10 августа, естественно, колебался и теперь.
Однако в последние дни мая этим колебаниям приходил конец. Вождь якобинцев видел, как зрело народное возмущение, увеличиваясь буквально с каждым часом. Силы народа росли и концентрировались. Вместе с тем поведение лидеров Жиронды и в особенности их демарш в Конвенте 25 мая делали легальные методы борьбы в дальнейшем совершенно невозможными. «Государственные люди» рвались в бой, закусив удила.
Довольно! Хватит сомнений и колебаний, решительный час близок. Жирондисты хотят истребительной войны; что ж, они получат ее! Поднявший меч от меча да погибнет. Пусть партия врагов народа, сама роющая себе могилу, сойдет в нее, захлебнувшись собственной кровью. Он долго ждал. Он сделает сейчас все для того, чтобы ускорить развязку.
После 25 мая выступления Робеспьера в Якобинском клубе меняют характер. Уже 26 мая он призывает народ к восстанию. Все законы нарушены, деспотизм дошел до последнего предела, и нет уже ни грана добросовестности или стыда. Лучше умереть с республиканцами, чем праздновать победу с злодеями! Пусть Коммуна, если она не хочет нарушить свой долг, соединится с народом! Когда становится очевидным, что отечеству угрожает величайшая опасность, народные представители должны либо погибнуть за свободу, либо добиться ее торжества!.. Этими же настроениями проникнута и речь Неподкупного от 29 мая.
Взгляды Робеспьера вполне совпадали с практической деятельностью Коммуны и Якобинского клуба. К концу мая все организационные центры восстания объединились в своих усилиях. Восстание готовилось почти открыто. Как и перед 10 августа, народ вооружался. Кипучую деятельность развивал Марат.
Комиссия двенадцати ничем не могла помешать назревающим событиям. Да и не было такой силы, которая могла бы им помешать…
В три часа утра с 30 по 31 мая с Собора Парижской богоматери раздались первые звуки набата. Это начиналось восстание. Революционный комитет, по согласованию с Коммуной, назначил начальником национальной гвардии левого якобинца Анрио, быстро организовавшего вооруженные силы революционной столицы. Конвент был окружен.
Анрио (современный набросок).
Депутации повстанцев, сменявшие одна другую в зале заседаний, требовали ареста жирондистских лидеров, обуздания контрреволюционеров в южных департаментах, понижения цен на хлеб. Барер пытался сгладить острые углы и внес от имени Комитета общественного спасения иезуитский проект, имевший целью обезглавить восстание. Он предложил ликвидировать Комиссию двенадцати и предоставить вооруженные силы Парижа в распоряжение Конвента. Упразднением Комиссии двенадцати, которая и так уже фактически пала, Барер рассчитывал предотвратить арест главарей Жиронды; требуя передачи вооруженных сил столицы в руки Конвента, он рассчитывал обессилить повстанцев и сделать хозяином положения большинство Конвента, то есть «болото» и тех самых жирондистов, против которых было поднято восстание. Этот план тотчас же разгадал Неподкупный и в своем коротком выступлении раскрыл его Конвенту.
В тоске застыли жирондисты на своих скамьях. Они молча слушают и ждут. Верньо, который незадолго перед этим своими порывами тщетно пытался увлечь Собрание, следит воспаленным взглядом за оратором. Когда Неподкупный доходит до последних слов, Верньо не выдерживает.
— Делайте же ваш вывод! — раздраженно кричит он.
— Да, я сделаю сейчас свой вывод, — спокойно отвечает Робеспьер, — и он будет направлен против вас! Мой вывод — это обвинительный декрет против всех сообщников Дюмурье и против всех тех, кто был изобличен здесь петиционерами!
Стараниями Барера и других соглашателей в день 31 мая восстание было остановлено на полпути. Конвент отказался выполнить требование народа и Робеспьера: распустив Комиссию двенадцати, он сохранил жирондистских депутатов в своем составе.
Монтаньяры прекрасно понимали, что останавливаться на достигнутом невозможно.
— Сделана только половина дела, — говорил в клубе Билло-Варен. — Не надо давать народу успокоиться.
Но народ и не собирался успокаиваться. Повстанцы не сложили оружия. Храбрый Анрио держал свои войска наготове. Сохраняя строгую дисциплину и порядок, продолжая свой ежедневный труд, рабочие предместий были готовы по первому сигналу возобновить борьбу.
1 июня Революционный комитет выпустил прокламацию, в которой призвал всех граждан Парижа к бдительности. Марат произнес в Коммуне зажигательную речь, после которой среди восторженных рукоплесканий народа поднялся на башню ратуши и ударил в набат. Во всех секциях дали сигнал к сбору.
Набат не переставал гудеть. С раннего утра 2 июня национальная гвардия окружила Конвент. Сто шестьдесят три орудия были наведены на манеж, стотысячная народная армия заняла все прилегающие к зданию Конвента улицы и переулки. Что ж, если граждане депутаты не в силах сами вынести нужное решение, народ готов оказать им помощь.
Барер де Вьезак (современный набросок).
В самом начале заседания Конвента были оглашены сообщения из департаментов, которые определили весь последующий ход дебатов.
Депеши из Вандеи извещали, что артиллерия, провиант и боевые припасы республиканцев попали в руки мятежников. В департаменте Лозер начиналась гражданская война и лилась кровь патриотов. В Лионе, сообщения из которого давно уже носили тревожный характер, вспыхнул жирондистско-роялистский мятеж; восемьсот якобинцев-патриотов были убиты и замучены. Вождь лионских патриотов Жозеф Шалье, избитый и полуживой, ждал в тюрьме смертного приговора. Было прочитано также письмо от бежавшего в ночь на 2 июня жирондистского министра Клавьера.
Жирондисты, понимая, какое впечатление произвели все эти новости на депутатов-монтаньяров, ринулись в атаку, прежде чем последние успели опомниться.
На трибуне Ланжюне. Не обращая внимания на рев галерей и страстные выкрики монтаньяров, он стыдит Конвент за его «слабость», требует уничтожения революционной Коммуны и издевается над народной петицией…
— Сходи с трибуны, — кричит возмущенный до бешенства Лежандр, — а не то я убью тебя!
— Прежде добейся декрета о признании меня быком[10], — иронизирует Ланжюне.
Но ирония мало ему помогает. Распаленные гневом, на клеветника бросаются Шабо, Друэ и Огюстен Робеспьер. Лежандр приставляет к его груди пистолет. С противоположной стороны уже несутся, потрясая оружием, депутаты-жирондисты, не желающие дать в обиду своего собрата. Завязывается дикая свалка. Ее прекращает выступление делегата от революционных властей Парижского департамента.
— Представители нации, — говорит он, — граждане Парижа уже четыре дня не расстаются с оружием. Народ устал и не хочет откладывать больше своего счастья. Спасите его, или он заявляет вам, что сам будет спасать себя!
Эти слова отрезвляют, как, ушат холодной воды. Председатель уверяет делегацию, что Собрание внимательно рассмотрит и удовлетворит ее справедливое требование.
Несколько голосов из напуганного «болота» призывают к временному аресту лидеров Жиронды. Однако «болото» в делом молчит и ждет.
Хитрый Барер еще раз хочет поправить положение. Желая избавить депутатов-жирондистов от ареста, он предлагает от имени Комитета общественного спасения, чтобы перечисленные в петиции лидеры Жиронды добровольно отказались от своих полномочий.
Но монтаньяры дружно протестуют против такого решения.
— Если они не виновны, пусть остаются, — заявляет Билло-Варен, — если виновны, пусть будут наказаны.
И, следуя заявлению Неподкупного, сделанному 31 мая, Билло предлагает поименно вотировать обвинительный декрет. Завязываются прения. Некоторые депутаты пытаются выйти из зала заседаний, но оказывается, что все проходы заняты вооруженным народом. Опять возникает перебранка.
Барер и его сторонники выражают крайнее возмущение. Для объяснений вызывают Анрио. Но он и не думает являться. Тогда Барер предлагает всем членам Конвента сообща выйти к вооруженному народу, чтобы выяснить реальное положение дел и продемонстрировать свою независимость от внешнего давления. Это предложение принимается.
И вот большинство депутатов во главе с председателем Эро де Сешелем спускаются к выходу. Только Марат и группа его сторонников остаются на своих местах…
Странное зрелище представляло собой это молчаливое шествие.
Впереди медленно шел председатель, надевший шляпу в знак печали; за ним следовали жирондисты, «болото», монтаньяры — все с непокрытыми головами. Вооруженный народ с любопытством рассматривал своих избранников. Насколько хватало взгляда повсюду волновался лес пик и штыков.
Дойдя до ворот, выходивших на Карусельную площадь, депутаты оказались вынужденными остановиться. Дальше ходу не было. Им навстречу подъезжал Анрио в полной парадной форме, держась за саблю, с холодной миной на лице.
Эро де Сешель прочитал декрет о снятии караулов и удалении вооруженной силы. Анрио молча смотрел на председателя. Тогда последний тихим голосом, с оттенком упрека спросил:
— Чего же хочет народ? Конвент озабочен только его счастьем.
— Народ восстал, — сухо ответил Анрио, — не для того, чтобы выслушивать фразы, а для того, чтобы давать приказания. Он хочет, чтобы ему были выданы изобличенные преступники.
В рядах депутатов произошло движение. Тогда Анрио осадил своего коня на несколько шагов и громко приказал:
— Канониры, к орудиям!
Кто-то взял под руку Эро и оттащил его назад. Конвент двинулся в обратный путь. Надо было продолжать заседание.
По предложению Кутона в этот же день Конвент декретировал арест двадцати девяти депутатов-жирондистов, в том числе Верньо, Бриссо, Гюаде, Петиона, Инара, Жансоне, Бюзо, Луве, Ланжюне и Барбару. Это был конец Жиронды.
Народное восстание в эти дни сокрушило политическое господство крупной торгово-промышленной буржуазии, превратившейся в контрреволюционную силу. Революция шла к своему апогею. Это была прелюдия триумфа Горы и ее вождя — Максимилиана Робеспьера.