История Робинзона

Автор искренне думал, когда писал эту книгу, что ему не придется разъяснять ее, и он чистосердечно удивлен, поскольку нашлись причины, заставляющие его это делать.

Даниель Дефо

Объясняя, как он пишет, Дефо намекнул, что иносказательно или прямо повествует он большей частью о себе.

«Мой отец был в этих краях чужеземцем, родом из Бремена», — первые же строки «Робинзона Крузо» раскрывают биографию сочинителя: прадед Дефо прибыл в Англию как религиозный эмигрант. Если Крузо — прозвище от фамилии Крейцнер, то превращения с именем были и у самого автора. Совсем близко повествование подходит к жизни автора, когда рассказывается, как отец Робинзона мечтал видеть сына адвокатом, а тот ушел в море. Дефо по-своему «ушел в море», житейское, и ради того же, чего искал в океанских просторах Робинзон: удачи, невероятной удачи. А надо учесть, что слово «удача» означает по-английски и «богатство».

Не подчеркивая параллелей между своим героем и собой, Дефо все же направляет повествование по следам своей семейной предыстории.

Их так и звали — Дефо, происходили они из фламандцев, но континентальные имена трудно давались англичанам, и они по той привычке коверкать слова, о которой говорит Робинзон, стали называть их Фо. Ту же «привычку» описал Шекспир в одной из своих пьес: английский король сватается к французской принцессе и, выражаясь по-иностранному, сознается, что ему «легче было бы завоевать целое королевство, чем произносить эти слова» («Генрих V»). Но потому он и трудится, потому и ломает язык, что вместе с рукой принцессы нужно завоевать и еще одно королевство.

Слова словами, а за ними следовали перемены государственные. «Приключения» частицы «де», сначала из имени Даниеля Дефо отброшенной, затем ценой значительных усилий им все же восстановленной, отражают ни много ни мало, но переселение народов, религиозные распри, захватившие многие европейские страны, и жизнь человека, который свою судьбу считал прямым следствием совершившихся когда-то исторических событий, а себя — непосредственным участником борьбы, происходившей в его времена.

Отец Дефо был торговцем. Мать — дочерью сельского сквайра. Фактически — шекспировская среда, только сто лет спустя и соответственно передвинутая историей ровно на тот отрезок пути, который Шекспиру пришлось проделать самому, когда он покинул свой родной провинциальный Стрэтфорд и отправился на поиски удачи в столицу. Но Дефо родился и вырос в Лондоне.

Шекспира мы вспомним еще не раз. Сам Дефо вспоминал его. В судьбе Шекспира он видел образец, по которому складывалась его жизнь. И тот, и другой происходили из «вольных землепашцев и стрелков» (йоменов), особого слоя, давшего основу для столь же особого состояния страны, называемого «старой веселой Англией».

Было ли такое время и такие люди, отличавшиеся удивительной цельностью, воины и труженики, независимые граждане и патриоты или все это представлялось за дымкой лет таким? По крайней мере, Шекспир, говоря о йоменах, чеканил героические слова: гордые, доблестные, верные. Когда Гамлет рассказывал, как умение писать красиво спасло ему жизнь, он выражался символически: «Почерк послужил мне словно йомен». Дефо был внуком йомена и не забыл об этом. Какой англичанин, даже сейчас, если только может он припомнить что-нибудь подобное из своей семейной истории, не будет гордиться этим!

Когда Гулливеру представилась фантастическая возможность вызвать из прошлого исторические лица, герой Свифта, начав с античности, в конце концов решил посмотреть, каковы же были «английские поселяне старого закала», то есть йомены.

Уже Шекспир застал «старую веселую Англию» лишь в обломках и легендах. Для эпохи Дефо и Свифта все это тем более было в прошлом. Но трогательно-героическое предание осталось, хотя Дефо беспощадно развеивал всякие предания. Вступая в «битву жизни», он решительно объявил: «Лишь личной доблестью мы будем величавы!» Робинзон прежде всего обзавелся производством и хозяйством, однако мечты его оказываются парадоксально старомодны. Вот он спасся, выстоял, он укрепился и устроился на острове, и тогда пещеру свою Робинзон называет замком, себя воображает властелином обширных владений, есть у него и подданные — вассалы, хотя это всего лишь кошки, собака, попугай и козлята. Короче, будто большой ребенок, Робинзон играет в «старую веселую Англию». В поисках идеала сознание его обращается к исторической памяти нации, туда же, куда устремлял свои мысли Шекспир, и в них сказывается один голос: «Покажите силу полей, вскормивших вас» («Генрих V»). Дефо вспомнил тот же призрачный мирок патриархальной гармонии, память о котором вдохновляла Шекспира. «Самый мрачный философ не удержался бы, я думаю, от улыбки, если бы увидел меня с моим семейством за обедом», — говорил Робинзон. От Чосера через Шекспира и Дефо до Диккенса, через всю историю английской литературы сохраняется все та же улыбка, возникая каждый раз, когда предоставляется сказать «я с моим семейством». Хотя, конечно, каждый век смотрел все же своими глазами на этот идеал, окрашивая его по-особому.

Так что наследственно-исторически Дефо продолжал в английской литературе дело Шекспира. Собственно говоря, Шекспир, его «Буря», мудрец Просперо, оказавшийся на острове и преобразовавший саму природу, подали Дефо идеи, воплощенные в «Робинзоне».

Но есть между Шекспиром и Дефо существенное историческое различие — в их отношении к времени. Между ними всего сто лет, но когда после гамлетовских призраков и макбетовских ведьм вы начинаете читать о Робинзоне, то кажется, что перешагиваешь через тысячу лет. Робинзон — «современный человек», над которым тысячелетнее средневековое прошлое уже не имеет той власти, какую оно еще проявляло над героями Шекспира. В ситуациях, которые шекспировским персонажам (если только это не отрицательные персонажи) стоили бы мук или, по крайней мере, долгих размышлений, Робинзон действует быстро и просто. «Негодный мусор!» — его первая мысль, когда ему на затонувшем корабле попадаются деньги. А затем следует жест, который повторяется у Дефо из книги в книгу и служит опознавательным знаком его жизненной позиции. «Поразмыслив, — рассказывает Робинзон, — я завернул все деньги в кусок парусины и положил в карман». «По зрелом размышлении» действуют персонажи Дефо, здравый смысл помогает им соразмерить душевный порыв с условиями, не впадая в алчность или же истовую религиозность. Что деньги! Молитву о здравии Робинзон, руководствуясь все тем же разумным подходом к делу, подкрепляет достойной смесью рома с табачной настойкой и, поднявшись наутро бодр и свеж, позволяет приписывать свое выздоровление чудодейственной силе любого из средств, им использованных.

Испытывая всевозможные несчастья, впадая в искушения, терпя неудачи, Робинзон и другие герои Дефо собирают все свои душевные силы и разумно прикидывают, выбирая между «добром» и «злом», впрочем, между добром и злом без кавычек, без аллегорий и абстракций.

Соответственно и сам Дефо — «современный человек», «гражданин современного мира», как назвал его новейший и наиболее надежный биограф[6], в отличие от Шекспира, которого хотя и называют «нашим современником», но условно. «Современному миру» Шекспир разве что созвучен, а не современен: шекспировская эпоха осталась за гранью английской буржуазной революции XVII столетия. Другое дело — Дефо: это «современный писатель» в собственном, хотя и широком, смысле понятия «современный». Нынешний буржуазный мир — это и есть тот самый мир, рождение которого описал Дефо.

Скажем, современный театр по устройству и условиям работы ничем уже с шекспировским театром не связан. А издательство, выпустившее «Робинзона Крузо», хотя под другим названием и в другом, конечно, масштабе, существует до сих пор. Причем нельзя сказать, что оно всего лишь дожило до наших дней, как доживают у англичан свой век всякие столетние редкости, и их показывают на удивление современным людям. Это не какой-нибудь средневековый замок-музей, где хозяин сам же экскурсоводом работает. Нет, это живое дело, только теперь развившееся в полной мере из тех начальных форм, какие оно приобрело во времена Дефо.

Дефо был первым писателем-профессионалом. Иначе говоря, он зарабатывал на жизнь литературным трудом, который во времена Шекспира еще не мог служить средством существования. Дефо только начал зарабатывать как литератор-профессионал, он испробовал некоторые условия профессионального существования писателя (в основном он оставался все-таки торговцем), те условия, что в измененном, приумноженном и расширенном виде — но все же те самые условия! — стали на Западе нормой литературной жизни.

«Робинзон Крузо» не только первый классический английский роман современности, это, кроме того, первый роман, печатавшийся в журнале «с продолжением» из номера в номер. О таких мелочах существенно вспомнить, потому что они дают конкретное ощущение современности явления, от нас далекого: теперь едва ли не в каждом печатном органе можно найти что-нибудь «с продолжением».

Нельзя, разумеется, сказать, будто Дефо смотрел на мир так же, как современный англичанин. Однако в его мировоззрении имеется безусловная черта современного человека. Пусть жил Дефо уже почти триста лет назад, но к шекспировским временам он относился совершенно так же, как нынешние англичане: он знал, что эти времена ушли безвозвратно! Вот Шекспир, тот в этом смысле «нашим современником» не был. Вековое прошлое имело над ним необычайную власть. Оно еще жило, это средневековое прошлое, в эпоху Шекспира. А для Дефо, как и для нас с вами, оно сделалось уже только прошлым.

Есть в судьбе Дефо еще одна особенность, отличающая его от Шекспира, и настолько, что, если бы вдруг довелось им жить в одно и то же время, они могли бы оказаться врагами. Это все те же религиозные распри. Биографы не могут сказать определенно, какой веры держался Шекспир, однако пуританам, предкам Дефо, он не сочувствовал. (Да и как Шекспир им мог сочувствовать, если они были злейшими преследователями театра?)

Весь класс, к которому принадлежал Дефо, становился пуританским. Мелкие землевладельцы, торговцы средней руки, зажиточные ремесленники — это они составили главную силу в армии Кромвеля и пошли на «кавалеров», сторонников короля, начав в 40-х годах XVII столетия английскую буржуазную революцию.

Дефо рассказывал, что у его деда была свора охотничьих собак, которых поначалу он назвал именами генералов двух армий, враждовавших в междоусобной борьбе. Однако потом, говорит Дефо, «времена переменились и собак пришлось переименовать». Дефо шутит, но подчеркивает шуткой то, в чем он был серьезно убежден: история касалась его глубоко, до мелочей.

Рождение его также совпало с моментом, когда «времена стали не те…» Дефо появился на свет одновременно с крушением республики. Детство, юность и ранняя молодость Дефо — все это время среда, к которой он принадлежал, вынуждена была как бы заново отстаивать свои позиции, добытые в кровопролитной борьбе. К двадцати с лишком годам будущий создатель «Робинзона» сам становится в ряды борющихся.

Робинзон старше Дефо почти на тридцать лет, мы такой дистанции между ними не замечаем, нам автор и персонаж кажутся современниками. Но эти несколько десятилетий, едва различимые на расстоянии трех веков, насыщены событиями, перевернувшими страну.

Детство и юность Робинзона пришлись на пору гражданской войны[7], столкнувшей сторонников короля и республики. Родился он в Йорке и рос прямо на границе враждующих лагерей: рядом с Йорком развернулись основные бои. Юный Робинзон не участвовал в событиях и, кажется, даже не знал о них, однако в его жизнеописании специально сказано о символике чисел: повороты в судьбе Робинзона соотнесены с полосами революционной борьбы.

В год окончательного разгрома королевских войск и победы республиканцев Робинзон уходит в плавание. Вдали от родины он остается на время республики и кромвелевской диктатуры. Буржуазная республика терпит крах. Робинзон тем временем попадает на остров. Всю полосу Реставрации Робинзон переживает на острове. Возвращается он в Англию как раз перед новым переворотом, выражавшим торжество тех сил, к которым принадлежали он сам и его создатель. Историки именуют иногда этот переворот «славной революцией», а молодой Дефо назвал ее даже «великой», посвятив ей свой первый трактат.

Таким образом, история Робинзона — это предыстория Дефо, «заряд», заключенный в основе кипучей деятельности автора знаменитого романа. Когда уже немолодой Робинзон со значительными средствами, опытом и обширными деловыми планами высаживается на родном берегу, в эту самую пору в Лондоне уже действует 28-летний Дефо, купец с образованием, кормилец обширного семейства, вольный гражданин города Лондона, глава небольшой церковной общины, публичный оратор, склонный рисковать в торговых предприятиях, политической борьбе и, наконец, в игре на скачках и петушиных боях. Торгуя вином, табаком и трикотажем, он, кроме того, проповедует, агитирует устно и печатно. А во время волнений эпохи Реставрации его видят в рядах бунтовщиков на коне и с оружием в руках.

За что же боролся Дефо? Есть у него одна книга, забытая и, конечно, второстепенная, но, как бывает со второстепенными книгами, она «выдает» автора, хотя по обыкновению Дефо он скрыт у него под маской беспристрастного рассказчика. Это так называемая «Беспристрастная история царя Петра Алексеевича», то есть Петра Первого. Рассказ в ней ведет английский офицер, служащий в русской армии[8]. Но из-под маски «беспристрастия» прорывается личное отношение Дефо к Петру. Как он сочувствует государственному деятелю, который, «дробя стекло, кует булат»! Эти всем нам известные слова приходят при чтении «Беспристрастной истории» не случайно. Можно прямо, хотя, конечно, условно, сказать, что в отношении Дефо к своему герою есть что-то пушкинское — понимание исторической оправданности позиции Петра.

Конечно, тут много личного. Но ведь и далекую историю, и текущую политическую борьбу Дефо рассматривал как нечто, лично его касающееся.

Не последнюю роль в этом сочувствии сыграло то обстоятельство, что глава могущественной державы отправился изучать ремесла на родину Дефо. А Дефо всегда гордился тем, что это его соплеменники, бежавшие от религиозных преследований в Англию, научили англичан обрабатывать шерсть, делать сукно, что и принесло Англии мировую «силу и славу». Так и на все, что совершает Петр, автор «Истории» при всем объявленном «беспристрастии» смотрит с восхищением.

В Петре ему нравится многое. Например, что, невзирая на условности, диктуемые его положением, Петр, когда ему было нужно, отправился странствовать под чужим именем. О, как понимал это Дефо, которому скрываться пришлось значительную часть жизни… Но главное — позиция, историческая позиция прогрессивного деятеля.

В довершение ко всему на голове у Петра, по описанию Дефо, оказывается «монмаутский картуз», — в тексте даже другим шрифтом подчеркнуто. Просто политический сигнал! Это ведь вроде шляпы «Боливар», демонстративный головной убор. Был или нет у Петра такой картуз, когда ездил он в Голландию, вычитал это Дефо откуда-то или от кого-то из очевидцев слыхал[9], но, во всяком случае, он, мастер детали, подчеркнул это не без умысла. Ведь было время, когда в мятежном войске герцога Монмаутского действовал молодой Дефо. Так называемого герцога, потому что в точности неизвестно, кем был этот человек. Биографы Дефо, во всяком случае, рассуждают так: кем бы он ни был, к нему присоединялись все, кто хотел свергнуть с престола короля-тирана, короля-католика Якова II. Первыми на сторону мятежника поднялись лондонские подмастерья. Но Монмаут оказался человеком легкомысленным, лживым, непоследовательным, и дело его было вскоре проиграно. Сторонники его, которым не удалось скрыться, жестоко пострадали. Дефо, видимо, бежал за границу, во всяком случае, на этот раз наказанию не подвергся.

С тех пор не прекращалась его бурная политическая жизнь, составившая длинную цепь подъемов и падений. Дефо о себе говорил: «Тринадцать раз становился богат и снова беден». Каждая смена правления, которых на веку Дефо совершилось пять, отражалась на его судьбе. То славу, то позор приносила ему служба различным министерским кабинетам, враждовавшим между собой. На порог тюрьмы приводил его не раз деловой риск. Одно заключение — это известно наверное — Дефо перенес и тогда же был приговорен к гражданской казни у позорного столба. Преследованиям, долговым и политическим, подвергался он неоднократно, причем спасением часто служила ему обнаженная шпага.

Как-то неподалеку от Лондона в прошлом веке, когда уже существовали железные дороги, прокладывали рельсы. На место работ вдруг приехал некий джентльмен и стал внимательно осматривать окрестности, хотя он не имел к железнодорожному делу никакого отношения. Заинтересовали его кирпичи, случайно обнаруженные рабочими в земле. «Откуда здесь кирпичи?» — спросил он у строителей. Но задаться этим вопросом никому и в голову не приходило. «Знайте же, — сказал тогда незнакомец, — что кирпичи эти были некогда изготовлены тем, кто написал „Робинзона Крузо“». Джентльмен оказался историком литературы, и он поведал собравшимся вокруг него землекопам, что как раз в этом месте находилась построенная Дефо фабрика кирпича и черепицы. А было время, он мускусных кошек разводил (мускус употреблялся в парфюмерии)!

Если на самом деле произвести в биографии Дефо некоторые подсчеты, то окажется, что, отдавая силы предпринимательству, политике и литературе, он прожил по меньшей мере три жизни. Каждая из сторон деятельности Дефо насыщена до такой степени, что в отдельности ее хватило бы на целую жизнь незаурядного человека, посвятившего себя только какому-нибудь одному занятию. Дефо делал все сразу и поэтому, может быть, терпел неудачи; но, безусловно, во всем он проявлял даровитость натуры. Возможно, Дефо сказал о себе, только устами Робинзона: «Голова моя наполнялась планами, проектами, совершенно несбыточными при тех средствах, какими я располагал». Что ж, это в духе того времени, когда «приключение», или, говоря иначе, «авантюра», понятие для нас ироническое, означало безо всякой усмешки некое смелое предприятие.

О том, каков был Дефо, мы знаем от его врагов, Неприязненный взгляд смотрит пристрастно, однако остро. Учтем пристрастность — и что же останется? Невысокий смуглый человек с крючковатым носом, и слева на щеке возле рта бородавка или родинка. Бугорок этот, судя по всему, производил впечатление, или, лучше сказать, окончательно выводил из себя. Он отмечен на всех портретах, означен в описаниях, он средоточие, символ, суть Дефо, как понимали его недруги.

«Что за противный вид у этого субъекта, надо ж иметь такую гадкую и страшную физиономию! Совесть у него, разумеется, темна не менее, чем рожа. Нечто трупное, черное, синее и зеленое, — непригодное для всеобщего обозрения. Глаза мерзкие, сальные, выпученные, нос длинный и под стать ему огромный рот, губы толстые, челюсть баранья, весь в бородавках, морщинах, желваках и прочих отметинах; бородка тощая, шея шелудивая, одежда — тряпье», — так разрисовали Дефо ненавистники, когда предстояло ему явиться у позорного столба. «Кидай в него чем попало!» — подначивал толпу автор этого «портрета».

Конечно, было множество людей, которые смотрели на те же бородавки совсем иначе. Не обманчиво, однако, впечатление от личности Дефо, изливается ли оно в ненависти или одобрении. Крупность и подвижность черт, заметные даже по злой карикатуре; сила, дающая себя знать хотя бы через сопротивление, ей оказываемое, — это подтверждается уже с большей или меньшей беспристрастностью, когда биографы, подсчитывая, сколько раз судьба подымала и бросала вниз этого человека, сколько раз он фактически начинал жизнь заново, сколько он объездил, сколько написал, сколько имел детей и, наконец, сколько прожил, подводят баланс: «Фонтан энергии».

«Силой Дефо» обозначают писательскую энергию, подобно тому как Ампер или Кулон служат мерой электрического тока. Причем современники не оказались близоруки до того, чтобы не различить этой силы. У Дефо ведь была прижизненная слава с молодых лет. Крупную фигуру признали фактически сразу, как обычно бывает, и столь же закономерно совершалась координация этой фигуры с эпохой, с окружением, — далеко не сразу и неполностью.

Как имел обыкновение говорить в минуты житейских невзгод Чехов, «беллетристу все полезно»: несчастия оказываются нередко счастливым материалом творчества. Так обстоятельства, погубившие деловую карьеру Дефо, сделали его писателем. Опозоренный, отторгнутый от политики, он поневоле замкнулся в своем доме в пригороде Лондона. Для Дефо-политика это был крах, а творческому сознанию в самом деле все полезно. «Тоску и грусть, страданья, самый ад — все преобразить в красоту», — говорил Шекспир. «Действительность, материал, второй Мертвый дом», — успокаивал себя Достоевский под угрозой долговой тюрьмы. Чума, которую мальчиком помнил Дефо, «заставила» одного его прославленного современника сделать открытие: эпидемия выгнала из Лондона Ньютона, и, поневоле уединившись в стороне от города, он преобразовал законы математики; до этого, занятый преподаванием, Ньютон не успел сделать ничего выдающегося. Провал деловых предприятий Дефо, тишина и пустота, образовавшиеся вокруг него, были заполнены «Робинзоном».

Дефо принадлежит более трехсот пятидесяти произведений. Литературная слава пришла к нему рано, значился он среди известнейших публицистов и сатирических поэтов своего времени. Но из всех его сочинений, список которых сам по себе составляет целый том, все знают одно название, одну книгу. Причем это даже не книга, не литературный герой, а нечто большее: человек-миф.

«Умный сочинитель книги, известной под названием „Робинзон Крузо“, описывает истинное происшествие, только дело было совсем не так…»[10]. Верно, однако ничего особенного в этом нет — истинные происшествия, попадая в художественную книгу, как правило, преображаются. Но вышло еще вот что: Робинзон, созданный Дефо, превратился в легенду; реальный человек, увековеченный в Робинзоне, благодаря этому стал также легендой; две легенды пересекаются, создавая облик будто бы «подлинного Робинзона».

Вспоминая человека, послужившего моделью для Робинзона, обычно говорят: «шотландский матрос». Нет, история, положенная в основу «Приключений Робинзона Крузо», случилась не с простым матросом, а с офицером, помощником капитана. О том, кто его герой, у Дефо определено с точностью, и столь же последовательно среда и воспитание Робинзона сказываются на протяжении книги. Другое дело, что в последующие времена существенные подробности его облика стерлись. Подобно тому как шекспировского, страдающего полнотой и одышкой, Гамлета время превратило в романтического, «изящного и нежного» героя, так и Робинзон обобщился до робинзонады— условной схемы «естественного человека»[11].

Известно, что даже Фенимор Купер своих «индейцев» представлял себе очень приблизительно, вычитав их главным образом из книг, да еще к тому же книг французских. Дефо тоже вычитал дальние страны, дикарей и многое другое, кроме одного, что знал нутром и столь же натурально хотел представить читателям: обычного человека, пробивающегося к самосознанию и признанию его достойным человеком. Этого человека, с точностью выписанного Дефо, последователи незаметно выдавали просто за «человека», помещаемого в столь же надуманные «условия».

«Робинзонада» быстро разрослась в конце XVIII столетия, после того как книгу Дефо прочел и по-своему истолковал Руссо. Мало того, что тогда же по рецепту Руссо было написано несколько десятков «Новых Робинзонов» и чуть ли не в каждой стране вышла книга про своего, отечественного, Робинзона[12],— нашлись любители «поробинзонить» (слово Руссо) на самом деле. «Робинзонада» перешагнула рамки литературы, сделавшись особым образом жизни. В Западной Европе, Америке и Австралии целые семьи становились робинзонами, устраивались колонии по воспоминаниям о простой и праведной жизни Робинзона на острове[13].

Робинзон превратился в робинзонаду тогда же примерно, когда и Гамлет сделался гамлетизмом, — в конце XVIII в.: как шекспировского героя понимают следом за Гете скорее, чем за самим Шекспиром, так Руссо был настолько влиятелен, что он заслонил Дефо. И, как случилось это с Гамлетом, давшим имя для умонастроения гамлетизм, робинзонада, отделившаяся от Робинзона, начала оказывать на героя Дефо обратное воздействие. «Приключения Робинзона Крузо», а следом за ними и другие книги Дефо стали воспринимать через распространенное представление о робинзонаде.

Конец XVIII столетия — высокий перевал в истории; явления более ранние рассматриваются с этого перевала. Но как выглядели эти явления в их истинном свете? (Разумеется, робинзонада не наивное заблуждение. Когда один литератор назвал суждения Руссо о «Робинзоне» чуть ли не «простодушными», Белинский напомнил ему, что возле имени Руссо стоит по праву понятие «великий», а потому даже ошибкам его должна быть особая мера.)

Руссо жил в другое время и в другой стране, чем Дефо, и отсюда, естественно, особенности его взгляда на знаменитую книгу. Главное заключается даже не в различии места и времени, но в разных фазах исторического развития, современниками которых оказались соответственно Дефо и Руссо. Англия только что пережила буржуазную революцию, когда формировался автор «Робинзона»; Франция в эпоху Руссо ожидала переворота; Дефо подводил итоги общественного переустройства, Руссо пророчил его. Иллюзии, уже развенчанные, Дефо видел в том, что Руссо рисовал идеалом будущего. Вопросы о человеке и условиях, человека формирующих, о возможностях человека в соотношении с определенными условиями — эти вопросы Дефо ставил, имея перед глазами некую практику их решения. А для Руссо это был предстоящий эксперимент. В Робинзоне Руссо увидел не исторический урок, но абстрактный пример становления человека, самим же Руссо идеализированного.

Следом за Руссо, учившим, что вся правда в жизни простой, что называется, «естественной», роман Дефо так и воспринимали призывом к простоте, природе. Многочисленные робинзоны заново переписывали роман Дефо или устраивали свои робинзонады, удаляясь от людей, отказываясь от благ цивилизации, следуя авторитету Руссо, а не книге о Робинзоне. Не замечалось, что Руссо перетолковал Дефо, направил пафос его сочинения в противоположную сторону. Дефо в природу вносит ремесла, удобства — словом, человеческие условия. Не опроститься и одичать, а, напротив, не опуститься самому и вырвать дикаря из так называемой простоты и природы старается Робинзон.

Как ни внушительны достижения Робинзона на острове, они все омрачены одиночеством. Между тем энтузиазм робинзонады строится на искусственном извлечении человека из общества.

В середине прошлого века американский философ и публицист Генри Торо, сделавшись робинзоном по собственной воле, правда, не в океане, а в лесу, описал свой опыт. Это наиболее значительный из «новых Робинзонов». В споре с торгашеским преуспеянием, страсть к которому охватила его соотечественников, Торо развернул критику буржуазной цивилизации. Оспаривая блага, даваемые богатством и комфортом, он доказывал, что человек способен во имя своей же пользы обойтись очень немногим. Беда, однако, в том, что американский робинзон обходился и без человеческого общества. А проблемы по-настоящему только начинаются на том рубеже, которым ограничился Торо, — с общения между людьми.

Но Дефо заочно, как бы заблаговременно начал полемику с робинзонадой. Он подчеркнул, что остров и одиночество в судьбе его героя не самое существенное. Робинзонов Остров Отчаяния, затерянный в океане, имеет координаты во времени: оторванный от родных берегов, Робинзон остался современником глубокого социального переустройства, переживаемого страной. Робинзон — результат этого переустройства.

«Нам многое чуждо в Робинзоне», — отметил Корней Чуковский, рекомендуя книгу в своем пересказе детям. Естественная точка зрения в расчете на детей полагала «чуждое» вовсе ненужным, но это — для детей. Напротив, зрелому читателю нужно увидеть и Робинзона, и других героев Дефо реально, ибо речь у Дефо идет о формировании человеческой личности не на пустынном острове и не в случайном одиночестве.

Как бы продолжая полемику с будущими робинзонадами, Дефо предложил вслед за «Робинзоном» «приключения» других лиц, выдаваемые все также с убедительностью за «подлинные записки». Толпа персонажей Дефо не так пестра, как это может показаться. Автор «Робинзона» последовательно интересуется похожими судьбами, или, по его выражению, «историями»: все это робинзоны, хотя они выступают не в одиночестве, а в гуще людской, все это деятельные современники своей эпохи. Каждый по-своему проникнут запросами времени, каждый в меру своих сил стремится ответить на них.

Насколько герои Дефо в самом деле добиваются своего, вернее, чего-то совсем другого, по сравнению с тем, что они собой представляют или что о них думают, об этом часто судили опять-таки схематически и условно, прямо как указано у Дефо хотя бы в заголовке «Молль Флендерс»: «Родилась в тюрьме… была двенадцать лет содержанкой… столько же — воровкой, восемь лет ссыльной, но… под конец разбогатела, стала жить честно и умерла в раскаянии». Не так-то прямолинейно быстро складывалась, на взгляд Дефо, человеческая судьба, то есть характер и его участь. Нет, менее, чем кто-либо из английских писателей, Дефо попрекал бедностью, уравнивал бедность и порок. Дефо ведь, собственно, и открыл в литературе мир бедноты, он же первым исследовал его. Он дал устрашающие картины нищеты как социального зла. Дефо на себе, наконец, знал крайности человеческого состояния, от благополучия до бедности; его интерес сосредоточен на человеке, испытывающем всевозможные передряги. Он показал, до чего сложно, противоречиво соотносится человеческая натура с условиями, благоприятствующими или, напротив, враждебными ей, как трудно человеку в самом деле стать «другим».

Упрекали Дефо в морализаторстве за то, что, приведя своих персонажей-преступников к покаянию, он их делает затем пристойными и зажиточными гражданами. Осознание себя пропащим в сущности человеком и вдруг — покаяние. Действительно, противоречие, однако не у Дефо, а в судьбах, наблюдаемых Дефо. Излагает он свои наблюдения, надо признать, до того искусно и обстоятельно, что мы не успеваем уследить за ним. Нам уж хочется, чтобы преступника покарали или простили, но Дефо засвидетельствовал иное: он проследил, как с некоего момента пират Боб или воришка Джек, «знаменитая» Молль или авантюристка Роксана получают возможность считаться «другими людьми». Насколько же в действительности они сделались «другими», об этом читателю дано судить по «истории» каждого из них, составленной в самом деле с точностью и подробностью документальной. Уникальность позиции Дефо в том и заключается, что во взгляде на различных робинзонов он не впал ни в одну из крайностей, свойственных позднейшим робинзонадам. Разумеется, есть и у него страницы надуманные, наивные, ложные и лишние. Все же взгляд Дефо движется сквозь время, как пронизывает века всякое однажды совершившееся «точное попадание».

Замечательным в наблюдениях Дефо было его представление обо всех этих искалеченных жизнях как о своего рода «историях», то есть о процессе сложном и длительном, который не просто меняет течение свое.

Когда Дефо очутился в тюрьме Ньюгейт, он увидел страшную близость болотно-зыбкой среды всевозможных перекати-поле к миру, считающемуся Нормальным и устойчивым. Он сам, сидя за решеткой, ожидал визита к себе в камеру чуть ли не премьер-министра. А некий вожак чудовищной банды головорезов, заключенный в Ньюгейте, диктовал условия и грозил разоблачениями мэру Лондона. Кажется, он обещал к тому же «исправиться». Безусловно, он бы «исправился», если бы вместо казни его помиловали да еще заплатили хорошенько за услуги, о которых он грозился напомнить. Его решили отправить все же на тот свет, а так мог бы явиться на этом свете новый предприниматель или преуспевающий торговец. И вот натура, развращенная до основания, принарядившись, начала бы действовать в новом одеянии, но как? И почему с ним все-таки связан не кто иной, а сам лорд-мэр? Подробно ответил Дефо на эти вопросы в своих романах.

Дефо был, конечно, первым из литераторов, кто присмотрелся близко и пристально к отверженным. Он выявил лица, натуры, судьбы в той среде, которая, скажем, Шекспиру виделась мутно-шевелящимся скопищем. Выводя па сцену «многоголовое чудище», городскую толпу, Шекспир и не искал в ней здорово-надежных народных основ, его Англия, народная Англия, была там, где «зеленые поля», «под деревом зеленым».

Дефо взялся описывать из демократической среды не какой-либо устоявшийся слой, не крестьянство или ремесленничество, но бродячую и постоянно бродящую прослойку. Кого видел Дефо вокруг себя? Отверженных по несчастью, закоренелых преступников и тех, кто, подобно самому Дефо, очутился за решеткой, влекомый авантюрным духом времени. «И все оттого, что меня одолевало жгучее желание обогатиться скорее, чем допускали обстоятельства», — скажет Робинзон, называющий, между прочим, свой остров тюрьмой. Наблюдал Дефо два полюса, образующихся как бы по инерции общественного развития: привилегированная верхушка, которая существует в доставшихся ей даром условиях, и «дно», по-своему паразитически пробавляющееся за счет деятельной части общества. Тех и других чуждался Дефо, демократ и труженик по натуре. Но если на первых, верхних, он, что называется, махнул рукой, притом махнул с презрением и гневом, то состояние тех, кто внизу, он старался объяснить и исследовать.

Зачитывались книгами Дефо в свое время такие же робинзоны, люди того же склада и судьбы, не обязательно испытавшие или желающие испытать «приключения», но знающие по себе те же страсти, надежды, порожденные временем. «Уйти в море», отправиться на поиски невероятной удачи и вернуться «другим человеком» — вот импульс эпохи, действующий в книге о Робинзоне с первых строк. Формирование «другого человека», вернувшегося из заморского плавания или поднявшегося со «дна» моря людского, Дефо показал с такой трезвостью, что она многим истолкователям показалась в самом деле ненужной, неоправданной и в лучшем случае парадоксальной. Различные робинзонады рассматривали все это уже значительно скоротечнее: дайте человеку начать все сначала, и он станет другим. Иногда даже говорится, что Робинзон еще не настоящий «робинзон», потому что начинает не с пустого места — ему повезло, ему достался весь скарб с разбитого бурей корабля. Но ни при каких условиях Робинзон не начинал бы с пустоты, ибо всегда с ним весь груз его личности: этим «запасом» он пользуется так же, как сеет случайно уцелевший овес и питается матросскими сухарями.

Робинзон начинает свою исповедь с перечисления преимуществ, отпущенных ему судьбой, — благополучие, образование, приготовленное поприще… «Ничего этого мне не нужно было, — говорит Робинзон, — а только бы уйти в море». И это, разумеется, не порыв романтического юноши, а каждому без слов в то время понятный расчет: в море искали несметных богатств.

Судьба Робинзона или шотландского моряка не такая уж редкость для тех времен, и остров, на котором высадили шотландца, не был первозданным уголком. Прежде там жили колонисты-испанцы, они-то и развели на острове коз, служивших пропитанием шотландцу и соответственно Робинзону. По мере того как Испания завладевала Южной Америкой, колонисты перебрались на материк. На островах же моряки не раз оставляли неугодных членов команды. Один англичанин, не ладивший с экипажем, прожил еще раньше шотландца на том же острове пять лет, другой, индеец, — три года.

«В семь утра, — рассказывал капитан Вудс Роджерс о дне 31 января 1709 года, — мы подошли к островам Хуан-Фернандес». Это три острова. Выбрали самый крупный — Мас-а-Тьерра, и на берег сошла команда за пресной водой. Вернулись они, приведя с собой человека, одетого в козлиную шкуру. «Он выглядел более диким, чем рогатые первообладатели этого одеяния», — отметил капитан. Человек этот прожил на острове четыре года и пять месяцев. Корабль из флотилии знаменитого адмирала Дампьера, на котором он шел помощником капитана, дал течь. С капитаном он поссорился, и его высадили, оставив одного. Корабль назывался «Пять портов», а его имя Александр Селькирк, родом из Ларго в графстве Файф, с детства мечтал стать моряком. Когда, повздорив с капитаном, решил он сойти на берег, его не удерживали и, оставив ему ружье, порох, табак, постель, одежду, Библию и прочие предметы первой необходимости, покинули па Мас-а-Тьерра. В последнюю минуту Селькирк, не ожидавший, что дело зайдет так далеко, стал проситься назад. Однако корабль поднял паруса…

«Я вспомнил, — пишет Роджерс, — что Дампьер говорил мне об этом человеке, считая его лучшим из команды».

Надо это «вспомнил» оценить на фоне бушующего океана, который и расширял свои горизонты перед отважными мореходами, и одновременно становился все более «домашним», обитаемым.

«Мой родственник», — говорит о самом Дампьере Гулливер, подобно тому как намекал Дефо, что происходит от знаменитого мореплавателя Уолтера Ралея: мир, что называется, тесен! Все это, конечно, намеки, исполненные смысла. Такие, как Дампьер, Роджерс или Селькирк, а в свое время Ралей, были не «одним из…», а центральными фигурами эпохи, их руками создавался национальный престиж. Это продолжатели дела «морских соколов» шекспировской поры, но со всеми особенностями своего времени, когда уже не «сокол», а Джон Буль, то есть Бык, становится символом англичанина. Экспедиции шекспировских современников, разумеется, не бескорыстные, все же овеяны ореолом подвига, между тем жизнеописания таких людей начинаются прямо со слова «пират». Люди, по-своему универсальные, ходившие по всему свету, много сделавшие и для науки, и для литературы («Путешествия» Дампьера были образцом, который использовали и Дефо, и Свифт), они делали все это попутно. Основным же их занятием были в сущности морской разбой, полуузаконенный, на который правительство смотрело сквозь пальцы или даже поощряло до тех пор, пока такие, как Дампьер или Роджерс, грабили чужих, а не своих. До тех пор, пока «джентльмены удачи» держались в своих действиях известных границ, они и не считались пиратами. Капитан, высадивший Александра Селькирка в архипелаге Хуан-Фернандес, и капитан, подобравший его там четыре года спустя, назывались «каперами», они шныряли по морям в поисках испанских и французских кораблей, за счет которых можно было бы поживиться. И таким путем к англичанам прибывала львиная доля богатств в эпоху раннего промышленно-торгового подъема Англии.

«В те дни, — напоминает историк, — граница между сделкой и воровством или между коммерцией и пиратством была еще весьма неопределенной». Действительно, роман Дефо, специально пиратам посвященный, называется «Приключения и пиратства славного капитана Синглтона», однако разобрать, что там «приключения», а что разбой, не так-то просто. И Дефо, который одно время сам был пайщиком во владении судном и даже написал впоследствии «Всеобщую историю пиратов», дает разработанную классификацию «джентльменов удачи» с точки зрения дозволенности их промысла. У него есть и пираты-романтики, предки байронических корсаров, которые ищут в море не выгоды, но исключительно воли и основывают страну Свободию с идеей всеобщего равенства[14]. Но абсолютное большинство, подобно Селькирку, отправлялось в море не за свободой, а за «удачей». Между тем на берегу их ждали толстосумы из лондонского Сити, которые считали прибыльным вкладывать денежки в чисто пиратские затеи. Капитан Кидд, сделавшийся впоследствии столь легендарным и воспетый Стивенсоном, пользовался поддержкой кабинета министров. Кончил он свои дни на виселице, но не потому, что пиратствовал, а потому, что награбил недостаточно и не мог рассчитаться со своими пайщиками. Купцами же был предан и знаменитый капитан Эвери, который, как гласит предание, «обворованный» и всеми покинутый, умер от горя и гнева. Процветающая Тихоокеанская компания фактически занималась гигантским по тем временам грабежом под вывеской солидного коммерческого предприятия.

Для времен Дефо морские разбойники не случайные и не книжные персонажи (хотя по своему обыкновению Дефо черпал сведения о них из различных пиратских жизнеописаний, полудействительных-полуфиктивных), они играли видную роль в английском обществе той эпохи. Это целый круг, целый класс людей, которым уже не приходится брезговать никакими средствами до тех пор, пока «сила и слава» не будут у них в руках. Причем уже в то время вокруг понятия «пират» успел образоваться романтический ореол. У Дефо, напротив, это не смельчаки-головорезы, а прежде всего люди дела, им не нужны абордажи, они всегда готовы уйти от схватки, если только в ней нет выгоды. Насколько пиратские занятия считались почтенными? Во всяком случае, были достаточно обычными. «Уйти в море» (уж известно зачем!) — это нечто вроде того, как впоследствии уезжали в колонии, чтобы, прослужив там определенный срок, вернуться «состоятельным и уважаемым человеком».

Так, адмирал Дампьер с двумя кораблями, «Святой Георг» и «Пять портов», отправился тогда в очередное дерзкое и далекое плавание. «Пожалованный милостью поцеловать королевскую руку капитан Дампьер взял курс на Вест-Индию», — писали газеты. На самом деле курс был взят не на запад, а к югу — в Тихий океан.

Дампьер был человек бывалый и Незаурядный, однако это плавание не задалось. На кораблях ссорились, самого адмирала видели то и дело пьяным, с подчиненными он не ладил. Корабли потеряли друг друга. Оставшись один, Дампьер пытался атаковать торговое судно, а в результате сдал часть своей команды в плен. Эти члены экипажа были доставлены в Англию как преступники. Среди них оказался некто, давший огласку позорным подробностям плавания. Когда к родным берегам подошел Дампьер, его уже ожидал разоблачительный отчет, опубликованный в качестве очередного тома «Путешествий». Адмирал пробовал оправдываться в свою очередь печатно, но неубедительно, вяло по сравнению с прежними своими же сочинениями. Положим, краски могли быть сгущены и в трусости адмирала упрекать не следовало, но факт — дисциплина была ужасной, с кораблей бежали, нескольких человек высадили насильно, а штурман «Пяти портов» Александр Селькирк решил остаться на берегу по собственной воле. Что стало с этим Селькирком, автор отчета, вышедшего в 1707 году, разумеется, не знал, но благодаря ему имя, вдохновившее многие годы спустя знаменитую книгу, появилось в печати.

Тогда на сообщение о Селькирке, который истинным робинзоном сидел на острове, особого внимания не обратили, но вся история Дампьера наделала шуму. Судовладельцы отказали ему в доверии. Выручил адмирала капитан Роджерс, взявший его в свою флотилию лоцманом. Роджерс никогда не плавал в Тихом океане, да и команда у него подобралась, словно на смех, из людей сухопутных: портные и торговцы-лоточники решили попытать удачи в море. Скорее обремененный, чем поддерживаемый таким экипажем, Роджерс поэтому и не пренебрег услугами опального адмирала, великого знатока коварных течений и ветров. Рад он был и штурману Селькирку, подобранному на острове. Дампьер и Селькирк, получивший свое прежнее место помощника капитана, опять очутились под одним флагом. А когда в плен было захвачено судно, Селькирк стал его капитаном. Через два года экспедиция закончилась, доставив в Англию значительную добычу, и Александр Селькирк вернулся на родину вполне обеспеченным человеком.

Еще через год Роджерс рассказал о Селькирке в своих записках. Рассказал о нем и капитан Кук, шедший во флотилии Роджерса. О Селькирке заговорили. Роджерс, имевший знакомства в кругах образованных, представил его блистательному публицисту Ричарду Стилю. В журнале «Англичанин» Стиль напечатал свой очерк о Селькирке (1713) и создал ему славу.

На страницах газеты «Обозрение», редактируемой Дефо, о Селькирке не появилось между тем ни строчки. Хотелось бы думать, что редактор этой газеты с ним все-таки виделся, но свидетельств этому нет. Встреча Селькирка с Дефо, претензии к Дефо из-за «дневника Селькирка», так же как слова Селькирка об авторе «Робинзона Крузо»: «Пускай пользуется за счет бедного моряка», — вымыслы более позднего времени[15].

Обвиняли Дефо и в использовании брошюры «Превратности судьбы, или Удивительные приключения Александра Селькирка, написанные его собственной рукой». Но дело в том, что брошюра эта сама по себе заимствована: кроме нескольких строк, она дает перепечатку из книги капитана Роджерса. Дефо задумал свой роман, скорее всего, под впечатлением записок Роджерса, а «Превратности судьбы» если и подали ему какие-то мысли, то разве что «собственной рукой».

Итак, одну и ту же историю человека на острове рассказывали около двадцати лет, прежде чем она была запечатлена в «Робинзоне Крузо». Дефо взялся за общеизвестный факт. Переменил имя героя и до известной степени род его занятий (Робинзон уходит в море, но все-таки он торговец, а не пират). Перенес место действия из Тихого в Атлантический океан. Отодвинул время действия лет на пятьдесят назад. Умножил срок пребывания героя на острове во много раз, а само повествование увеличил против прежних описаний на сотни страниц.

Все эти перемены сделаны тоже, конечно, неспроста. Выше уже говорилось о том, какое значение имеет время действия в романе, — это эпоха революции. И место действия было выбрано не случайное.

Как человек практический, торговый, Дефо зорко следил за тем, в каких направлениях расширяет свои географические границы мир. Не говоря о Тихом океане и Америке, он вместе со своими героями совершил воображаемое путешествие — в Центральную Африку, хотя в его времена в эту сторону еще и не смотрели. У него пираты Находят остатки экспедиции и записку: «Мы шли к Северному полюсу…». Символично, что, описав этот эпизод с запиской о путешествии к Северному полюсу, Дефо как бы забыл его, не увязав с общим развитием действия в романе «Капитан Синглтон». Эпизод повис в воздухе. Осталась какая-то недоговоренность, но, кажется, этого неопределенного впечатления Дефо и добивался: он чувствовал, что туда, к полюсу, еще пойдут, но когда, как и зачем, на эти вопросы ответить под силу было только самому времени.

Атлантический океан, Южная Америка, в особенности Бразилия и устье реки Ориноко, «обживались» англичанами со времен Уолтера Ралея, и Дефо, выражаясь современным языком, считал это направление чрезвычайно перспективным. Нельзя сказать, чтобы цель у Дефо была прямо рекламная, когда он отправил Робинзона в устье Ориноко, где как раз тогда начала действовать крупная табачная фирма. И все же чисто практический смысл в идее Дефо, безусловно, был.

Все это важно учесть, чтобы представить, какой насыщенностью обладает простое по видимости слово Дефо. Что ж, известно: все цвета спектра дают в итоге просто белый…

«Спорили семь городов о рождении чудном Гомера», — точно так же несколько островов оспаривают честь считаться «робинзоновыми». На Мас-а-Тьерра, на скале, укреплена памятная доска с именем Селькирка, ее поставили моряки. Но в сущности и эта доска, и статуя возле отеля «Робинзон» (в Шотландии) — памятник тому незабываемому впечатлению, которое множество людей вынесло из книги Дефо.

«Я, разумеется, посетил наблюдательный пункт на вершине горы, где Селькирк провел много дней, всматриваясь в морскую даль в ожидании судна, которое в конце концов пришло», — рассказывает знаменитый навигатор-одиночка Джошуа Слокам, прошедший под парусами вокруг света. «Пещера, в которой обитал Селькирк, находится в самом начале бухты, называемой теперь бухтой Робинзона Крузо, — продолжает Слокам. — Войдя в пещеру, я нашел ее сухой и годной для жилья».

Моряк смотрит на жилище Селькирка сквозь страницы «Робинзона Крузо». Дефо умел заставить видеть, и не только то, что видел сам. «Пещера, в которой обитал Селькирк…» У Селькирка пещеры ведь не было, жил он в хижине. Но ищут пещеру, равно как высматривают множество других примет робинзонова быта, о которых Селькирк просто не мог рассказать Дефо, даже если они и встречались. Дефо их почерпнул, показали исследователи, из различных книг. Да, Робинзона Дефо в значительной степени вычитал. Второе издание записок капитана Роджерса, вышедшее в 1718 году, вернуло его к истории Селькирка, которую в свое время он не заметил. В самом начале 1719 года у Дефо был готов роман.

Лондонские издатели единодушно отвергли рукопись, хотя, как свидетельствует современник, они знали цену автору. Его поэмы и памфлеты расходились огромными по тому времени тиражами… Но почему-то в эту рукопись не верили, и для Дефо сложилась особая ситуация: ему «знают цену» и его не признают. Действует некая инерция моды или общего вкуса, которую даже Дефо не в силах преодолеть.

Рукопись взял издатель Вильям Тейлор, чья контора действовала под знаком «Корабля». Выпустив «Робинзона», Тейлор увеличил свое дело вдвое: такой успех, немедленный и всеобщий, выпал на долю приключений моряка из Йорка, «написанных им самим». «Робинзон» по стоимости равнялся полному мужскому костюму или составлял треть хорошей лошади. Любители чтения специально копили деньги, чтобы купить эту книгу. Спрос на «Приключения Робинзона» был так велик, что без ущерба для своих коммерческих выгод автор и издатель, помимо выпуска отдельной книги, печатали роман в журнале. Ущерб денежным интересам Дефо нанесли «пираты», но не те, что разбойничали в море, а сухопутные пираты — издатели, самовольно выпускающие книги. Но это было своего рода бременем популярности.

Долги, дрязги, неудачи, публичный позор — обстоятельства, при которых Дефо писал книгу о Робинзоне, были мрачны, и вдруг жизнь сочинителя, имевшего известность преимущественно скандальную, озаряется настоящей славой. Правда, имени истинного автора приключений, «описанных самим Робинзоном», пока не знают, да и не хотят знать: книга гипнотизирует подлинностью. Тиражи «Приключений Робинзона» неизвестны в точности, но судить о них можно хотя бы по тому, что ради «Робинзона» издатель дополнительно нанимал наборщиков, труд которых дорог, однако еще дороже было, как видно, успеть за требованиями читателей. Тейлор трижды тиражировал первую книгу о Робинзоне, пока Дефо писал вторую.

Явившись на свет, Робинзон пережил ту же судьбу, которую до него испытал Дон Кихот, а после него Гулливер, члены Пиквикского клуба или Шерлок Холмс: читатели не хотели расставаться с Робинзоном, читатели требовали продолжения! Отвечая на читательский спрос, Дефо и его издатель ждать себя не заставили. Месяца два создавалась первая книга о Робинзоне, а через четыре месяца публика уже читает «Дальнейшие приключения Робинзона Крузо». Однако уже не с той доверчивостью, как в первый раз, читатели верили «моряку из Йорка». Тогда год спустя после «Дальнейших приключений» Дефо выпускает «Серьезные размышления в течение жизни и удивительные приключения Робинзона Крузо». Успеха эта книга вовсе не имела[16].

Три части одной книги о Робинзоне начали почти одновременно движение сквозь время, но силы их были неравны, что не замедлило сказаться на их судьбе. Последняя часть оказалась буквально последней, она едва тронулась от типографского станка к читателям и осталась па месте. Вторая часть тянулась за первой, но тоже недолго, а вот первая часть не только не остановилась, даже не только продолжала жить, но и с каждой новой эпохой переживала новое рождение: от века к веку о Робинзоне на острове читают по-новому, понимают его по-новому. Робинзон почти буквально сошел с книжных страниц, стал существовать самостоятельно, независимо от книги Дефо, как бы сам по себе, испытывая новые приключения, обрастая легендами.

«Моряк как моряк, прилагал все усилия, чтобы остаться в живых», — это в сущности все, что нашел нужным сказать о судьбе Селькирка капитан Кук. Капитан Роджерс взглянул, правда, на ту же историю уже гораздо глубже, и литературным произведением, хотя и небольшим, стала история Селькирка под пером Ричарда Стиля. Но только у Дефо получилась все о том же книга. О чем же, собственно?

Достижение Дефо можно ясно увидеть, так сказать, от противного — на примере его неудачи, когда во второй и третьей частях он будто бы продолжал рассказывать все о том же Робинзоне, однако без прежнего эффекта.

История Робинзона была закончена в первой книге, то есть стал ясен характер, урок судьбы, и никакие «дальнейшие приключения» ничего существенного о Робинзоне сообщить уже не были способны. Дефо и писал в дальнейшем не о Робинзоне, но о приключениях. Иначе говоря, все то, о чем рассказано в первой части на нескольких страницах, растянулось во второй на всю книгу, тесня самого героя.

«С необитаемого острова он никуда не торопился», — заметил критик о Робинзоне первой части[17]. Во всяком случае, Дефо как повествователь не торопился сменять события в жизни Робинзона, интересуясь всякой мелочью, случившейся с героем. Важно ведь было не что происходит, а с кем происходит. Важен был Робинзон. Во второй части Дефо сделался «тороплив», он заставил Робинзона переезжать с места на место, отправил его в кругосветное плавание, и роман встал, таким образом, в ряд множества книг о путешествиях, где и без Робинзона было тесно. И тут уж Дефо конкуренции не выдержал. В последней книге о Робинзоне Дефо взялся читать нравоучения, но кого мог увлечь угрюмо-наставительный тон?

Овладевавший вниманием читателя обычно исподволь, как бы между прочим, тут Дефо стал действовать прямо, да еще с нажимом, обещая нечто «серьезное». Кроме того, книга обещала «размышления», а способа мыслить, для Робинзона естественного, у Дефо не получилось.

Дефо потерпел неудачу именно в том, что так удалось ему в первой части. Ведь с книжных страниц потому и сошел живой Робинзон, что думал и повествовал он как Робинзон, — была выдержана естественная мера литературности: не более того, на какую мог быть способен «моряк из Йорка».

Почему он рассказывает о себе? Почему возникла у него потребность писать? Александр Селькирк, когда нашли его на острове, говорил с трудом, речь не слушалась его. Потом, освоившись, он начал рассказывать, и Ричард Стиль, беседуя с ним, отметил: «Слушать его было любопытно до чрезвычайности, ибо, как человек со смыслом, давал он отчет о различных поворотах духа за время столь долгого одиночества». Этим наблюдением Стиль ограничился. Как в самом деле работала мысль его удивительного собеседника, он не передал. Трудно было передать, должно быть. А есть предположение, что «повороты духа» журналист выдумал, чтобы обойти вопрос, на который Селькирк ответить как раз не мог. Писать об этом было соответственно нечего, а между тем читатели прежде всего интересовались: как же все-таки чувствовал себя удивительный отшельник? И все прочие, кто описывал судьбу Селькирка, сообщали о нем всевозможные подробности, за исключением одной, все тех же «поворотов духа». Сумел написать об этом один Дефо.

Несколько раз на протяжении первой книги «Приключений» Робинзон мотивирует свои занятия делом, для него в общем-то необычным, не свойственным, — писательством. Выдерживая убедительность характера, Дефо не делает Робинзона ни литератором, ни мыслителем. Робинзон ведь не мыслит, в особенности если сравнить его с Гулливером, он соображает всего-навсего, насколько это могло быть под силу человеку его среды и воспитания. Если же Робинзон все-таки касается умозрительных вопросов, требующих гибко разработанной мысли, абстрактной мысли, что называется умственного труда, то он обязательно пояснит, что раньше над этим ему не приходилось задумываться.

Робинзон думает как Робинзон, рассказывает как Робинзон, словом, нет в повествовании ничего, что от Робинзона слышать было бы неестественно и надо было бы объяснять вмешательством литератора-профессионала. Наполовину вычитанный, наполовину вымышленный, Робинзон потому и получился достовернее настоящих робинзонов, что только от него узнали подробности робинзонова самочувствия.

Плавал Дефо мало, но написал о море так, что морская соль чувствуется на страницах. Он умел, говорит биограф, дать достоверный отчет о событиях, но, если событий никаких не было, он мог столь же достоверно их выдумать. Как издатель, Дефо запросто беседовал с читателями все тем же тоном знающего и уверенного в правоте своих слов человека. Потом, когда ему потребовалось, он описал тем же способом и путешествие на Луну, и невероятную бурю.

Дефо составил книгу «Ураган». То было собрание документов, разумеется, весьма сомнительной подлинности, но давали они внушительную картину стихийного бедствия, вдруг обрушившегося на Англию. Тут были частные письма, официальные сообщения, списки погибших, перечни материального ущерба, были даже обрывки молитвенных стихов, что в крайней горести шептали потерпевшие. Все было помещено большей частью в отрывках, сообщая изложению порыв бури, разметавшей корабли на море и крыши жилищ на суше. Мало сказать: документы собраны в книгу. Книга была создана как отчет. Если ему было нужно, Дефо даже полемизировал публично сам с собой — под разными масками, разными голосами! — и складывалось впечатление спора жесточайших противников. Правда, один раз «противник» оспорил Дефо до такой степени убедительно, что беднягу потащили к позорному столбу. Дефо перестарался. Но в конце концов это лишний раз подтвердило надежность такого способа убеждать читателей.

Дефо о чуме слышал разве что в детстве, однако стоило ему взять перо, в книге возник ужас «черной смерти». О привидении он сообщает репортерски: явилось в платье, на ощупь — шелк. На вопрос «видны ли из рая мучения ада?» он отвечал через газету так деловито, будто его спрашивали о ценах на рынке; он описывал все до того достоверно, словно сам побывал на небесах и в преисподней. «Как мужья должны обращаться с женами?», «можно ли королеву называть мадам?» — он авторитетно отвечал, и ему нельзя было не верить. Такова была сила этого человека, называемая единодушно одним и тем же словом — убедительность. Острова Атлантики, африканские джунгли, снега Сибири, муки ада, события самые свежие или времена вековой давности — все получалось у него доподлинно. Записки будто бы государственных лиц, составленные все тем же Дефо, принимали за настоящие мемуары даже люди, искушенные в политике. Путешественники готовы были допустить, что земли и воды, ими исследованные, еще раньше посетил автор «Робинзона Крузо».

Среди всевозможных версий, отрицающих авторство Шекспира и приписывающих его произведения философу Бэкону, государственным мужам Пемброку или Оксфорду и даже королеве Елизавете, есть и такая: Шекспира написал Дефо. В сущности это отражает все те же представления о Дефо: он способен был прикинуться и Шекспиром!

Сознавал ли Дефо, как он пишет? Понимал ли творец «Робинзона» что-нибудь в собственном искусстве? А если получалось это у него действительно «само собой», то можно ли считать такой рассказ «искусством»?

Насколько Дефо понимал себя сам, видно из предисловия к последней части «Робинзона». Намеками, иносказательно, от имени своего героя, но все же вполне внятно говорит он о соединении вымысла и действительности, о символическом и непосредственном значении рассказанной им истории. Он настаивает на слове «история» (то есть событие, имевшее место реально), говорит: «Это и аллегория», — но понятия «художественный вымысел» все-таки избегает… Способ, который помогает Дефо быть правдоподобным, — это документальность, конечно лишь видимая, почти всегда поддельная и тем больше требующая умения, чтобы создать видимость документа.

Оценить место Дефо в повествовательной традиции поможет литературная параллель, проведенная им самим. Была одна книга, перед которой он преклонялся. Это «Дон Кихот», то есть «Удивительные, достославные и т. п. приключения…» «Робинзона» сравнивали с «Дон Кихотом» как выдумку. «Критик хотел оскорбить меня этим, на самом деле он мне только польстил», — говорит Дефо.

Что удалось сделать в своей книге создателю «Дон Кихота», Дефо понимал прекрасно как писатель, тем более что свои намерения Сервантес тоже изложил в предисловии, понятном каждому, кто хоть сколько-нибудь умеет читать между строк.

Сервантес описал себя, автора, как он сидит с пером в руке над завершенной рукописью и не знает, выпускать ее в свет или нет. В чем задержка? Автор не убежден, что ему поверят. Дело в том, что он «сам выдумал» Дон Кихота, между тем как автор должен был только «передавать правдивые истории». Шекспир в конце концов в этом смысле не «написал» ни одной пьесы, он только «переделывал» старые. А Сервантес заявляет, что Дон Кихот — дитя его вымысла и что в то же время это правда.

Если посмотреть первые страницы «Дон Кихота», то станет видно, как в самом деле вчитывался в эту книгу автор «Робинзона Крузо», как он ей следовал, причем иногда даже до такой степени, которую можно счесть подражанием. «Говорили, — пишет, например, Сервантес о своем герое, — что назывался он Кихада или Кесада, но, по наиболее вероятным догадкам, имя его было, кажется, Кихана». «Я был назван Робинзоном Крейцнером, — скажет своим чередом герой Дефо, — но англичане по своей привычке коверкать слова…» — и дальше следует нам уже известная игра с именем Крузо. Это именно «игра», умелая и серьезная литературная игра в правдоподобные детали ради достижения цели, о которой в «Дон Кихоте» сказано: «Впрочем, все это неважно, главное, чтобы рассказ ни на шаг не отдалялся от истины».

Дальше, однако, пути Робинзона и Дон Кихота, а точнее, Сервантеса и Дефо, расходятся. «Ваше сочинение, — говорит в предисловии к „Дон Кихоту“ друг автора, с которым автор, как видно, согласен, — имеет целью разрушить доверие, которым пользуются рыцарские книги». А Дефо пишет в ту пору, когда доверие к «рыцарским книгам» и вообще ко всяким книгам, если только они не поучительны и не достоверны, уже подорвано и это доверие надо, напротив, восстанавливать.

«В этой книге нет и капли вымысла», — скажет Дефо в своем предисловии от «редактора». Он убеждает читателя, что все «правда», и не решается в отличие от Сервантеса заявить, что «правду» эту он создал.

Дефо, разумеется, не первому из английских писателей пришла мысль писать правдиво и просто. «Произведения художественной литературы, которые особенно нравятся нынешнему поколению, — это, как правило, те, что показывают жизнь в ее истинном виде, содержат лишь такие происшествия, что случаются каждый день, отражают только такие страсти и свойства, что известны каждому, кто имеет дело с людьми», — писал Сэмюэль Джонсон в середине XVIII столетия, подводя итоги развития английской прозы за полвека. «Правда» против «вымысла» — это, собственно говоря, основной стимул движения литературы нового времени, реакция на средневековый рыцарский роман и поэзию, полные чудес, фантазии, небывальщины. И это не значит, конечно, что в этих произведениях содержалась «неправда» в бытовом смысле слова. Задачи такой не ставилось — отражать обыденность. Напротив, творец создавал что-то совсем непохожее на «каждый день». Еще в шекспировскую эпоху не очень-то увлекались «правдой». Публика из самых разных слоев общества предпочитала невероятное, чрезмерное, потрясающее, героическое и вместе с тем освященное ореолом предания как нечто, что «было». Пуританская традиция, которая становилась в английской духовной жизни господствующей, все это отвергала. И если учесть, сколько же из предшествующей литературы с этой позиции нужно было отвергнуть, как «вымысел» и «вред», то получалась фактически художественная литература как таковая, которая и обозначается по-английски словом «вымысел» (fiction). Пуритане преследовали театр, не признавали романов. Читали Священное писание, а также литературу деловую, документальную, «достоверную». Но потребность в «художественном» тоже брала свое. Развивался новый роман.

Еще в шекспировскую эпоху было в известной степени уже написано то, что напишет в самом деле Дефо. Не только мир дальних странствий был освоен писателями способом «приключений», но мир близлежащий, будничный, мир улиц, мастерских, кабаков, само «дно», — литература затронула все, о чем можно было бы написать, что могло бы стать Литературой. Второстепенные литераторы шекспировской эпохи начали присматриваться к городскому люду: в английской драме и прозе появились ткачи, башмачники, мелкие торговцы, появились также и некие «без гроша за душой» — предки персонажей Дефо. Были намечены судьбы и лица среди тех, кто если и выходил на сцену в драмах Шекспира, то толпой.

Существенно, что Дефо о предшественниках знал. На его забытых страницах историки литературы обнаружили свидетельство того, что ему был известен один малозаметный прозаик шекспировской поры[18]: уменьшенный Дефо, модель Дефо, предвосхищающая его свойства, за исключением дарования. Этот автор, как и Дефо, из ремесленников, писал о ремесленниках, преисполненный гордости за свое сословие. Просвещенные литераторы над ним посмеивались, как, впрочем, будут посмеиваться над Дефо. Обращал ли внимание на него Шекспир, мы не знаем, но, чтобы представить себе, как мог он смотреть на такого собрата по перу, надо вспомнить самые смешные сцены «Сна в летнюю ночь»: ткач, плотник и другие мастера-профессионалы, они же актеры-любители, ставят спектакль. Заботясь больше всего о наивном правдоподобии, они не соблюдают основных законов искусства, — с точки зрения Шекспира, эта среда еще как бы не созрела для искусства, поэтому все, что ни пытаются изобразить старательные лицедеи, оказывается вне пределов творческой естественности, которая служила Шекспиру мерой артистизма.

Действительно, минул еще целый век, прежде чем Дефо подвел итог ранним и слабым усилиям своих предшественников. Нет, не Дефо первым решил писать «правдиво и просто». Едва ли не каждый прозаик его поры говорил о том, что стремится «представить людей такими, каковы они есть». Но именно Дефо был первым состоятельным, то есть последовательным до конца, создателем простоты. Он осознал, что «простота» — это такой же предмет изображения, как и любой другой, как черта лица или характера. Разве что наиболее сложный для изображения предмет.

Поэтому известную трудность создания «простоты и правдивости» он слагает с себя. Пишет он, конечно, роман, но вообще романом в его времена считался «неподдельный рассказ о занятном приключении». «В последнее время публика привыкла к романам», — говорит Дефо, намереваясь привлечь внимание «историей подлинной жизни», которая, однако, превосходит по «удивительности» (так он говорит) любой вымысел.

Перо без лишних слов, пояснений и предисловий гипнотизирует простым сообщением: «Я родился в…», — и все та же притягивающая простота изложения распространяется на целый роман. Для этого нужна, конечно, изначальная энергия, «разбег» с расстояния, которое и не укладывается в жизнь одного автора. Косвенными путями автор увеличивает дистанцию между материалом, собой и читателем до такой степени, чтобы все нужное было видно отчетливо сквозь магический кристалл повествования.

Первый способ создать видимость достоверных записок, а не вымысла, — это исчезновение автора. Дефо и приписал «Робинзона» и «Синглтона» морякам, «Молль Флендерс» и «Роксану» — женщинам легкого поведения, а «Дневник чумного года» якобы составлен хозяином шорной мастерской[19].

Но важнейшая причина, по которой автор не обнаруживал себя, заключена в традиции повествования как предания, которое, конечно, не измышляется каким-то одним человеком, а передается от рассказчика к рассказчику. И ко времени Дефо эта традиция еще не выветрилась.

Кто верит выдумкам? Можно ли вообще верить некоему болтуну, который говорит «я» и сообщает все о себе? Где гарантии достоверности рассказа? А вот если предупредить, что все изложенное выше слышано от «людей», «верных людей» разумеется, вообще всем давно известно и только пересказывается, передается так, как ты это слышал, тогда еще стоит и тебя послушать. Не рассказчик ведь, собственно, говорит, а в его словах сказываются «дела давно минувших дней». Сказители (не сочинители!) почитались со времен древности, ибо им внушено свыше, известно издревле, а не придумано ими. Шекспир ведь не сочинял, он переделывал по большей части старые пьесы, потому что пьесы и вообще всякие старые истории, сюжеты, имели авторитет предания, того, что «было», то есть правды.

У Дефо дистанция между преданием и повествователем сократилась до минимума: «история подлинной жизни», документ, и тот, кому этот документ попал в руки. Все-таки, спрятавшись за персонажа, «настоящего виновника этих записок», за «историю подлинной жизни», автор заставляет работать на себя именно предание, инерцию авторитета, власть уже известного публике, наконец, силу славы.

О романе «Полковник Джек» он так и сказал: «написано автором Робинзона Крузо», — но чаще использовал Дефо авторитет общеизвестного. «…Прозванная графиней Винтельштейн в Германии, известная как леди Роксана во времена Карла II» — то есть нечего и убеждать в достоверности этой особы. Подкидыш, воровка Молль Флендерс именуется «знаменитой». Уже после того, как этот роман был издан, Дефо печатает в газете заметку «Племянница Молль Флендерс» и рассказывает про какую-то Молль Кинг, промышлявшую кражей карманных часов, большей частью по церквям. Она-де, эта Молль, пойманная, назвалась племянницей той самой, «знаменитой», Молль Флендерс. Выпустив роман, Дефо продолжает заботиться о самом главном в репутации своей героини — о достоверности. А себя Дефо даже «рассказчиком» не называет, он, как указано в предисловии к «Роксане», всего-навсего «передал» рассказ: подправил слог и отнес в типографию. Тщательно прилаживает Дефо маску «редактора». Предваряя первую часть «Робинзона», он посвящает читателей в свои «редакторские» сомнения. Исповедь моряка из Йорка до того искренна, что редактор подумал, не сократить ли кое-что… Нет, пусть уж будет все как есть!

Еще одна существенная причина, заставлявшая автора прятаться, состояла помимо прочего и в общественном положении писателя. Писательство не считалось делом особенно почтенным. Разве что для поэтов делалось исключение. Но строчить изо дня в день, печатать и получать за это деньги — и недостойно, и даже просто немыслимо, что-то вроде актерства, клоунства, комедиантства. Известно, что со времен Шекспира лицедеи, не имевшие вельможного покровительства, приравнивались к бродягам и «упорным нищим»: поставить у столба и сечь кнутом или же просто повесить — такова со всем этим «сбродом» расправа. Предубеждение против всех «развлекательных» (мы бы сказали творческих) профессий оставалось распространенным, собственно, до конца прошлого века хотя бы потому, что профессией, то есть узаконенно признанным способом зарабатывать себе на жизнь, и актерство, и писательство, и вообще любое художественное творчество сделалось всего каких-нибудь сто лет назад. Существовал профессионализм в искусстве всегда, но распространился и был признан этот профессионализм совсем недавно. Актеры играли как актеры, однако значились они «слугами королевского величества» или же «людьми лорда-адмирала». Писателю не платили, а «оказывали покровительство». Литератор Сэмюэль Джонсон, младший современник Дефо и Свифта, фактически первый прямо сказал о том, что существует писательским трудом. Приходилось признаваться в том и Дефо, но именно приходилось, оправдываясь. «Надо быть дураком, чтобы писать не ради денег», — спокойно говаривал Джонсон, формулируя ту диалектику творческого труда, о которой у нас скажет Пушкин: «Не продается вдохновенье, но можно рукопись продать». Однако сам Пушкин терпеть не мог, если называли его «сочинителем». Миновала еще целая эпоха, прежде чем выработались общепринятые условия писательского существования. Тогда уж прятаться сочинителю стало и трудно, и, главное, невыгодно. Напротив, как всякий предприниматель, автор спешил поставить клеймо своего производства на самом видном месте: «Я, это я написал», — от обложки до последней страницы, кажется, кричит теперь всякая книга. Даже если еще не написал, а только собирается написать, хотел бы написать, пробовал написать, да вот не удалось — все равно тот, кто значится писателем, ставит об этом в известность читателей. Мы современники творческого профессионализма, развившегося в некоторых отношениях до предела, Дефо же знаменует этап ранний, хотя энергией и производительностью он затмит любого позднейшего профессионала. Заделавшись романистом, бывший владелец черепичной фабрики, поставляет роман за романом, как кирпичи, делая их быстро, прочно, одного размера. Только все это так, между прочим, между делом. Разве «делом» можно назвать писательство? Дефо и не называет, он и себя не называет «автором». Вокруг Дефо ведь и легенда существовала, по которой «Робинзон» появился случайно, как-то вдруг, а до этого Дефо будто бы писал бездарную чепуху и т. д.

Да, ему было под шестьдесят, когда он выпустил «Робинзона». Шестьдесят было и Свифту — автору «Гулливера». И точно так же на шестом десятке начал писать их современник Ричардсон, создавший Ловеласа, сохранившегося если не в круге нашего чтения, то в повседневном языке так же прочно, как Робинзон и Гулливер. Кажется, появились они на свет случайно и существуют сами собой, но это только так кажется, и кажется потому, что вызвал их к жизни профессионализм пера, действующий безотказно и движимый гением. Положим, Ричардсон вовсе и не писал до преклонных лет, но он же был сам издателем, десятилетиями вращалась вокруг него книжная машина, исподволь вырабатывая из него писателя. Дефо и Свифт, прежде чем создать «Робинзона» и «Гулливера», написали фактически все, чтобы сделаться известнейшими публицистами своего времени, им оставалось написать еще кое-что и для вечности. Пусть к тому времени, когда взялся стареющий Дефо за «Робинзона», имя его в известных кругах служило чуть ли не бранной кличкой: ему не верили, хотя бы и поэтому ему лучше было скрыть свое авторство. Но выучка-то была, образцовая литераторская мускулатура была наработана в многолетней и ожесточенной печатной борьбе.

«Робинзон» появился из-под пера Дефо быстро, роман, живущий вот уже третий век, написан был наскоро. Но, присмотревшись к известным обстоятельствам появления этой книги, мы видим опять-таки как бы само собой складывающиеся нужные условия и в нужную минуту вокруг гения. Что стоило ему, автору сотен названий, выпускавшему единолично в течение восьми лет газету, за два-три месяца написать книгу в триста страниц! А между тем вся английская литература готовилась к этому веками, пока не наступила пора «спокойствия, трудов и вдохновенья» (пусть вынужденного!), лондонская зима Дефо 1719 года.

* * *

Итак, основное впечатление от прозы Дефо — правдоподобие, и главный признак этой правдивости — простота. Робинзон ведет свой дневник: «Сегодня шел дождь, взбодривший меня и освеживший землю. Однако сопровождался он чудовищным громом и молнией, и это до ужаса напугало меня, я встревожился за свой порох». Если бы в самом деле бесхитростно было сообщено «шел дождь», в книжке его не чувствовалось бы ни капли, дождь тогда бы казался ни к чему — неинтересен, как надоедает всякое описание, перегруженное излишними подробностями. Нет, не только дождь, но и порох. Вовсе не просто, а обязательно с зацепкой, психологической зацепкой — заинтересованностью самого Робинзона в происходящем.

Так автор вызывает и наш интерес на каждом шагу, звено за звеном нанизывая цепь, приводящую в движение весь повествовательный механизм. Вещи невероятные — через обыкновенные подробности. «Ночь я провел на дереве, опасаясь диких зверей. Все же спал я крепко, хотя всю ночь лил дождь». Едва ли сам Дефо ведал, каково это — бояться диких зверей и как спят на дереве. Но что значит попасть под ливень, известно каждому. Робинзон, однако, не проснулся, хотя лил дождь, к тому же спал он на суку, да еще опасался быть съеденным… Так убедительность одной точной подробности распространяется на весь рассказ.

Дефо дотошен, ничего не забывает и не упускает из виду, все у него подсчитывается и указывается точно: долгота, широта, течение, названия птиц, животных, деревьев. А если что-то ему неизвестно, он признается открыто: «Не знаю». Однако критики сразу же разглядели, что достоверность и дотошность «Робинзона Крузо» — фикция. У Дефо одна только видимость достоверности, но иллюзия до того убедительна, что читатели и не желали в ней разуверяться, хотя бы автор и противоречил у них на глазах самому себе. Робинзон, например, повествует, по своему обыкновению со всей основательностью, как он уже на острове, увидев затонувший корабль, решил побывать на нем; совершенно разделся и пустился вплавь. С такой же тщательностью перечисляет он все полезные для себя вещи, найденные на корабле, которые он постарался доставить на берег, и в частности говорит, что сухарями он… набил карманы. Почему такие погрешности не нарушают общей иллюзии правдоподобия?

Несуразностей, неточностей у Дефо обнаруживается не много, меньше, скажем, чем у Шекспира. В «Приключениях Робинзона» их и перечислить нетрудно. В начале книги Робинзон, кажется, путает двух мавританских мальчиков, а во второй части — двух русских князей. Говорит, что в турецком плену не встретил соотечественников, и тут же оказывается какой-то «английский плотник». Он ошибается в испанских словах. Если бы у Робинзона в самом деле был редактор, он указал бы ему на мелкие расхождения между дневником и предшествующим рассказом о тех же событиях. Но такие мелочи даже естественны, они есть и в «Войне и мире». Не исключено, что у Дефо некоторые ошибки допущены сознательно, не без оглядки на Сервантеса, который, делая ошибки, говорил: «Это неважно, главное — не отступать от истины».

Вообще, исторические и географические факты Дефо старался не путать[20].

Во всем, где требовалась достоверность, он пользовался книгами, и очень основательно: Сибирь в «Робинзоне» описана на уровне новейших сведений того времени[21]. Но иногда фактическая достоверность ему не важна или даже была помехой, и вот тогда Дефо «лгал достовернее правды». Дефо действовал быстро, просто, рискованно, однако результативно. Он отвлекал читателя разными подробностями, идущими и не идущими к делу. Автор заставляет нас, говоря попросту, развесить уши. И мы доверяемся ему во всем, что только он ни скажет. Это как у фокусника: делаются таинственные приготовления, и, когда внимание публики достаточно отвлечено, платок перекладывается из одного кармана в другой. Убеждая разными бытовыми мелочами, Дефо накапливает избыток убедительности, которая по инерции выручит его и не даст читателю заметить оговорки, ошибки или пропуска, когда дело дойдет до экзотики, которой Дефо не видел своими глазами.

Власть саморазвивающегося вымысла действует по-ноздревски. Излагая залихватские россказни Ноздрева, Гоголь говорит: «Сами собой представились такие интересные подробности, что удержаться не было никакой возможности». И Ноздрев начал выдумывать и рассказывать. Он перебарщивает. Если бы Ноздрев способен был выдержать меру, то именно благодаря «интересным подробностям» достоверность обрели бы все его выдумки.

Почти всему верят перепуганные чиновники, что ни скажет Ноздрев. И тому, что замышлялось похищение губернаторской дочки и что Ноздрев был в том главный соучастник: он ведь предоставил для этого свою бричку. Мало этого, Ноздрев пускается в сугубые уточнения: «поп, отец Сидор, деревня Трухмачевка, за венчание 75 рублей». Ноздрев, казалось бы, разоблачает сам себя, допуская мелкие несоответствия и вызывая вопрос: «Кому же, наконец, ты отдал бричку — попу или лабазнику?» Однако вопрос обозначает ту же степень доверия рассказчику, когда читатель, завороженный небылицами про лилипутов и великанов, оказывает робкое сопротивление: «Кое-что малодостоверно». Ноздрев, известно, не писатель. Он обладает лишь долей дарования ко «вдохновенной лжи», к тому «нас возвышающему обману», без которого настоящее творчество также не обходится. В творчестве «обман» под контролем. Робинзон или Гулливер, фантазируя, не дадут читателю застать себя врасплох каким-нибудь неудобным вопросом. Капитан Гулливер сам, опережая вопрос, ответит, почему не захватил с собой нескольких лилипутов и почему не укажет он путь в удивительные страны. У Дефо это называлось «правдивой ложью». Робинзон по мановению Дефо расскажет больше и прежде того, чем успеет о том же подумать и спросить читатель. «Помните мою собачку?» — вдруг спросит он, заботясь о репутации правдивого рассказчика. И будет толковать про собаку до тех пор, пока наш внутренний голос не признается: «Верю всему!»

Дефо точно чувствует меру читательского доверия. Молль Флендерс плывет через океан и рассказывает вместо бури про белье. И это естественно по характеру Молль Флендерс. Но когда Робинзон, отправляясь в третьей части живым на тот свет, отказывается сообщить местоположение ада и рая, говоря: «Не мое дело», — уловка не удается Дефо, и все по той же причине: не таков Робинзон, чтобы не определить, хотя бы приблизительно, долготы и широты, даже если речь идет о преисподней. Робинзон на том свете потому и не получился у Дефо, что это был не Робинзон. Если в первой части Робинзон чего-то не знал или не мог, это была умелая игра автора в неумение героя.

Замечено: легко и просто, в двух словах, удается Робинзону все, чего не умел Дефо. Напротив, в чем Дефо хорошо разбирался, тому Робинзону пришлось учиться: Дефо мог это хорошо показать. Долго не получалась у Робинзона глиняная посуда: Дефо затевал в молодости черепичную фабрику и знал глиняный обжиг как специалист. «Я уже говорил, — рассказывает в другой раз Робинзон, — что у меня сохранялись шкурки убитых мной животных. Каждую шкурку я просушивал на солнце, растянув на шестах. Только вначале я по неопытности слишком долго держал их на солнце, поэтому первые шкурки были так жестки, что едва ли могли на что-нибудь пригодиться…» Такой ошибки не совершил бы бывалый купец Даниэль Фо, через руки которого прошло много всякого товару. Когда ему повествовательно нужно было, он ведь сразу определил, из какого материала платье носило привидение: чистый шелк. Наконец, шляпа готова. «Я сделал ее мехом наружу, чтобы она не боялась дождя». А мы уже давно поверили в сообразительность Робинзона, в его сметку, верим вообще во все его действия и, следовательно, верим в шапку, тем более что на нее затрачено столько лишних усилий. Лишние с точки зрения скорняжного искусства, те же усилия повествовательно необходимы.

Точно запущен механизм выбранного автором характера, и дальше повествование движется как бы само собой.

Следует указать и на предел правдоподобия, который Дефо не преодолевает. Ясно, что лишь на расстоянии в целый океан мог Дефо сделать интересным каждый шаг Робинзона. А чтобы заинтересовать персоной Молль Флендерс или проходимцем Джеком, их надо опустить на «дно» людского моря. Дистанция оказывается необходимой. О белье рассказывается на фоне бушующего океана. А если такой возможности Дефо не видит, он вовсе уклоняется от подробностей. «Не могу сообщить ничего особенного, — замечает Робинзон, пересекая всю Францию с юга на север, — ничего, кроме того, о чем рассказывали другие путешественники, и притом гораздо интереснее, чем я».

Эго момент принципиальный. Ничего примечательного не находит Робинзон на том отрезке своего пути, который мог быть в действительности пройден самим Дефо. Ведь в молодости он, как представитель торговой фирмы, бывал в континентальных европейских странах, предпочитая передвигаться именно так, как это делает под конец книги Робинзон: грузы идут морем, а он — сухим путем, и лишь там, где морской переезд неизбежен, он садится на корабль. Для Робинзона, рисковавшего пускаться в океан на утлом челноке, это, конечно, странно, и он этой странности вразумительно не растолковывает. Что же касается Дефо, то возможную причину его робости перед морем биографы ищут, опираясь на те страницы его книг, где весьма натурально и прочувствованно изображаются муки «морской болезни». Положим, это способно объяснить, почему воздерживался Дефо от морских путешествий, но почему не описывал он тех мест, какие все же видел собственными глазами, понять труднее. Даже его «Путешествие по Великобритании» основано в значительной мере не на личных впечатлениях, а на литературных источниках, хотя по своей стране он исколесил тысячи миль в поисках сведений для высоких патронов. Сколько «материала» попадалось ему на дороге! Лица, пейзажи, всевозможные бытовые мелочи, эпизоды и целые сюжеты — все это использовал Дефо в своих книгах сравнительно скупо. Как ни странно, именно способ повествования, им избранный и вообще наиболее развитый в его время, то есть «путешествия», не позволял ему быть подробным. Путешествуя и повествуя, легче «ездить далеко», а чем ближе к «дому», тем автору становится все труднее. Речь идет не о каких-то острых предметах, от которых Дефо предпочитал держаться подальше. Имеются в виду буквально различные бытовые мелочи, столь занимательные на острове, они у родных берегов утрачивают всякий интерес. То ведь не цензура чинила препятствия — литература сама по себе еще не способна была стать ближе к обыденному быту, чтобы извлечь из него материал для искусства.

Вот, кажется, с могильщиком в «Дневнике чумного года» читатель встречается лицом к лицу…

Шекспир холод смерти создал по контрасту: роя могилу, человек с заступом в руках поет песню о любви, а Гамлет, наблюдая его, произносит: «Неужели он не чувствует, чем занят?» Горацио высказывает соображение о привычке, притупляющей чувствительность. «Пожалуй, — откликается Гамлет, — стало быть, рука, мало делающая, более восприимчива». Этот случай, как и все окружающее, Гамлет примеривает, конечно, к своему состоянию: подобная логика ему, если так можно выразиться, на руку. Повествовательное же искусство, всегда находящееся в известном смысле в положении гамлетовском, то есть между замыслом и выполнением, мыслью и делом, предпочитает по природе своей междудействие. «Действуя, ведь уже не задумываются!» — так говорят, считая, что перу и зацепиться не за что, когда человек занят делом, не требующим к тому же особенной духовной работы. Но вот Дефо перед этой трудностью не остановился. И не пользуется он никакими резкими тонами и переходами. Шекспир рассматривал своего могильщика несколько свысока хотя бы потому, что Гамлет стоит на краю смертной ямы, а могильщик на дне ее. У Дефо же повествователь встречается с кладбищенским возницей лицом к лицу…

Желая и читателя поразить этой встречей, Дефо ничем этого желания не обнаруживает и нигде в сущности не действует в повествовательном отношении напрямую. Внешность, конечно, не описывается. Названо имя. Род занятий. Впрочем, оговорено, человек этот числится не только могильщиком, но и… Рассказано, что входило в его обязанности. Возить… нет, не обязательно возить, но помогать возить мертвых. Словом, следуют специфические уточнения. Тон простой и вместе с тем заправский. Подробно излагаются трудности процедуры: надобно прежде вытащить тело из дома да погрузить на тележку, а тележка в том месте, где работал этот возчик, не всюду могла проехать из-за узких улиц, так что тела приходилось тащить волоком, тащить надо было далеко и долго, потому что улицы были не только узкие, но и очень длинные и было их порядочно, — следует перечисление улиц. Все излагается до того деловито, как если бы надо было научить читателя тому же занятию. И, не видя вовсе этого возчика, читатель втягивается в круг его интересов и верит в него, мрачного возницу телеги мертвых, движение которой сопровождается звоном сигнального колокола, привязанного к ней.

Сам возница вовсе не мрачен, но и не беззаботен. Дефо умеет без нажима показать человека дела, вот это он знал по себе! С умением ставит он в центр стихийного бедствия простую фигуру, спокойно и мужественно выполняющую свое дело. И смерть его не берет! Дефо никакого чуда в этом не видит. Не берет — и все тут.

Но Дефо знает также, что есть мера читательского доверия, и он это доверие эксплуатирует с расчетом. Как только мы поверили в могильщика, он тут же отводится на второй план и сам служит опорой для убедительности еще одного персонажа. Это от него, от могильщика, ведет рассказ шорник, слышали о некоем дудочнике… «Представьте себе, этот дудочник играл в то время» и т. п., — казалось бы, естественно именно так приступить к рассказу. Но это и есть все равно, что просить читателей: «Верьте мне!» Никогда этого не станет делать Дефо, читательского доверия он не заискивает, но лишь не упускает случая подкрепить его.

«Говорят, дудочник был слепой, но я-то слышал от того могильщика, что он вовсе не был слепой, а просто то был темный, хворый бедняк, ходил он обычно часов около десяти вечера со своей дудкой по улицам, люди приглашали его с собой в кабаки, где его хорошо знали, подносили ему выпить и закусить, а бывало и деньгами давали, а он за это играл, пел и забавлял всех немудреной болтовней; так он и жил. Ну, в то время, как я вам уже изложил, дела обстояли так, что не до развлечений было, но дудочник все-таки шатался по улицам, как обычно, хотя он еле держался на ногах от голода, а если его спрашивали, как он живет-может, отвечал, что пока его на кладбище не свезли, но сказали, что на следующей неделе захватят». И вот как-то дудочник заснул прямо на улице от чрезмерного угощения: то ли слишком полную чарку ему поднесли, то ли живот он себе набил слишком и с непривычки наедаться до отвала заснул. Могильщик решил, что он-таки умер, положил его на тележку и повез обычным путем на кладбище. По дороге еще подбирали мертвых и клали поверх казавшегося бездыханным дудочника. Помню, заметит шорник, ехали они на кладбище у Мельничного холма. Так, между прочим он это уточнит, на всякий случай, но все-таки скажет, чтобы умели мы вообще ценить правдивые слова, когда речь ведут люди сведущие.

Ужасный груз могильщик хотел было уже свалить в яму, и тут дудочник проснулся. Выбравшись из-под груды тел, он спросил: «Эй, где это я?» Могильщик с напарником порядочно перепугались, но все же могильщик заметил: «Помилуй бог, тут есть и не совсем еще мертвые!» «Кто ты такой?» — спросил тогда смелее помощник у дудочника. Этот парень и сказал: «Я бедный дудочник. Да где я?» «Как тебе сказать, — отвечал ему могильщик, — ты ведь на телеге мертвых, а мы уж собрались хоронить тебя». «Я вроде и не умер?» — спросил дудочник, чем несколько развеселил их.

Ни урока, ни поучения не станет извлекать из этого эпизода Дефо, но лишь позаботится о том, чтобы в рассказанное поверили. Для убедительности им все сделано, и так, на всякий случай он добавит: «Рассказывают, будто дудочник, как слез с повозки, так сразу заиграл на дудке. Нет, про дудку могильщик ничего не сказывал. Он говорил просто, что живого дудочника везли на кладбище. И я ему вполне поверил», — скажет от себя шорник. А что остается сказать читателю?

Читателю не надо упускать из виду расстояния во времени: желая напугать лондонцев чумой, Дефо с придуманной им позиции очевидца изложил события более чем шестидесятилетней давности. Робинзон родился в начале 30-х годов XVII века — читали об этом почти столетие спустя. «Написано в 1683 году» — датирована исповедь Молль Флендерс: сорок лет разницы между временем действия и эпохой, когда появилась книга. В узком смысле слова Дефо и не написал ни одного «современного» романа.

Таким образом, положение рассказчика у Дефо всегда несколько осложнено; непосредственного соприкосновения с предметом в сущности нет. Всесильная мощь пера, способного схватить будничную жизнь, накопится лишь к исходу XIX века, когда, например, Чехов возьмет в руки пепельницу и скажет: «Хотите, завтра будет рассказ — заглавие „Пепельница“?» Нет, в руки взять во времена Дефо писатель еще ничего не мог. Приходилось «ездить далеко», чтоб заставить читателей видеть обычный предмет. Повествование движется с места на место, иначе автор и читатель с ним вместе попадет в положение Гулливера, разглядывающего великанов вблизи: сплошная кожа, даже не кожа, а какие-то отвратительные волдыри и язвы, и не волдыри, а вовсе бесформенные бугры и провалы. «Не написано, а наворочено», — скажет критик, наблюдающий нагромождение бытовых подробностей, остающихся потугами на правдоподобие. Но такого мнения о прозе Дефо и держался Свифт.

Естественно вспомнить Дефо и Робинзона, а потом Свифта и Гулливера, однако Свифт сказал о Дефо… трудно даже повторить, но Свифт о создателе «Робинзона Крузо» сказал: «Безграмотный писака».

Загрузка...