Труп Пронина висел на перекладине целый день. Временами в барак заходили немцы и любовались работой полицаев. Только к вечеру повешенного сняли. Остальные четверо все стояли у столбов. Их отвязали только на третий день, совсем измученных, изуродованных, еле дышавших. Долго они отлеживались на нарах и были не в состоянии не только повернуться, но даже приподнять голову, когда мы подносили им воду, кусочек хлеба или ложку с супом.
Через несколько дней двое из них скончались, а двое начали поправляться. Позже они смогли ходить, но так и остались сгорбленными и чахлыми.
Этот случай вызвал много споров и толков в нашем бараке. Одни считали, что товарищи пострадали зря, другие одобряли их. Но все мы одинаково проклинали полицаев, расправлявшихся с такими же, как и они [63] сами, пленными. Каждый как-то по-новому взглянул на себя и своих товарищей.
Пожалуй, после этого случая я впервые осознал себя совершенно взрослым человеком, от которого требуются самостоятельные решения и действия. Часами, отлеживаясь на нарах, я в те дни много думал, заново оценивая события своей жизни, стараясь взглянуть на себя со стороны.
Жил я на Волге шустрым мальчишкой, жил и не тужил в компании таких же босоногих огольцов. Когда подошла пора учения, я попал под опеку учителей. В армии меня наставляли на правильный путь командиры, и я постоянно чувствовал рядом локоть товарищей. И, хотя в первые дни войны мне пришлось командовать гарнизоном дота, в горячке боя я, конечно, не думал, что это первые самостоятельные шаги в жизни. Здесь, в плену, оторванный от Родины, от старших, от привычного уклада жизни, даже от своих вещей, я чувствовал себя нагим, брошенным в тяжелейшие условия существования. Я, как и каждый из моих товарищей по лагерю, остался наедине со своей совестью. И мне предстояло показать, что я есть сам по себе, на что способен.
К этому времени я уже успел заметить, что все лагерное население можно разделить на две категории. Была небольшая кучка людей (одни из них ненавидели Советскую власть, другие разуверились в ее силе), подавленных мощным напором немцев в первые дни войны и неудачами Красной Армии. Все они считали, что им осталось одно: сберечь свою собственную шкуру, чего бы это ни стоило. Из-за куска хлеба и миски похлебки они предавали своих товарищей и, чтобы упрочить свое положение, изощренно зверствовали. Думая только о себе, они зачеркнули в своей памяти такие понятия, как Родина, товарищество. К этой категории принадлежали Жогин и Левченко. Но таких было немного.
Подавляющее большинство пленных оставалось людьми честными. Их совесть перед Родиной была чиста.
Лагерная жизнь людей складывалась по-разному. Это объяснялось различием обстоятельств и характеров. Одни из пленных, изнуренные голодом, болезнями, [64] побоями, быстро слабели физически, теряли всякую способность к сопротивлению, опускались и угасали. Это были «мусульмане», люди конченные. Их имена, вычеркнутые из списка живых, быстро забывались.
Другие казались очень деятельными и энергичными. По целым дням охотились за горстью очисток, разбавляли похлебку водой, надеясь обмануть голодный желудок, пускались в разные рискованные предприятия, чтобы добыть еду. Они гибли под пулями немецких часовых, умирали от кишечных заболеваний, погибали под палками полицаев. Так погиб Пронин и его товарищи. Это были люди одного дня. Их помыслы сводились к тому, чтобы как-нибудь наесться.
Но среди нас были и люди иного склада, люди твердые, упорные. Они не допускали мысли, что фашисты победят, не могли мириться с ролью немецких рабов, поэтому думали только об одном - убежать! Убежать и вернуться в ряды своей армии. Каждый свой шаг они подчиняли этой цели. Твердое намерение добиться свободы заставляло их вести себя расчетливо и разумно, сберегать силы, не лезть под пули и палки, не рисковать без надобности. Не всем из них удавались побеги. Многие гибли во время облавы, их расстреливали за попытки к бегству, но они гибли гордые, несломленные, от их гибели врагам становилось не по себе.
Я считал, что только так можно вести себя, если хочешь вырваться из плена. Так же думал и Володя Молотков. С нами соглашался и Ваня Олюшенко, хотя сам иногда срывался и рисковал напрасно.
Для подготовки побега нам нужно было сколотить крепкую группу. Мы быстро усвоили неписаный лагерный закон: если ты один - погибнешь через несколько дней, в лучшем случае - недель; если у тебя есть товарищ, хотя бы один, - ты уже можешь считать себя в коллективе, а коллектив сумеет за себя постоять. У нас был коллектив - Володя, Ваня и я, но нам нужны были сообщники, ибо чем больше коллектив, тем он сильнее.
К нам в барак часто заходил Василий Истомин. На построениях, в очереди за баландой я давно заприметил этого паренька, очень скромного, но в то же время [65] расторопного и сметливого. У него был товарищ Василий Лобенко. Они служили в одной роте и вместе попали в плен.
Однажды Истомин рассказал мне, как это произошло.
Их полк стоял километрах в пятидесяти от западной границы, когда внезапно налетели фашистские самолеты. Началось невероятное - взрывы, осколки, вой заводимых машин, рев самолетов, крики раненых, первые убитые. Не скоро опомнились в этом аду. Едва успели вырыть окопы и занять оборону, как показались немецкие танки. За ними двигались машины с пехотой. Начался бой. Первую атаку немцев полк отбил. Отбил и вторую. Немцев уложили уйму, подбили три танка и несколько машин. Но тут опять налетела авиация, потом начала бить артиллерия и минометы. После каждой бомбежки и артподготовки шла в атаку немецкая пехота. Сколько за день отбито было таких атак - никто не помнит.
Ночью решили отходить. Враг шел по пятам - и утром снова бой. От роты Истомина к вечеру осталось одиннадцать человек. Бойцы залегли на опушке небольшого леска, хорошо замаскировались. Приготовились драться до последнего патрона - отходить было некуда. Когда показались машины с солдатами и танки, бойцы пустили в ход гранаты, пулеметы, автоматы и винтовки. Загорелись машины, заметались немцы. Против горсти советских воинов враги пустили танки, артиллерию, но бойцы отошли на другое место и снова открыли огонь по врагу. Несколько раз группа перебегала с одного места на другое. Но патроны кончались, было уже двое убитых и пять раненых, а враги сжимали кольцо. Новая атака… Лобенко бросил последние две гранаты.
- Потом что-то ухнуло возле меня, - рассказывал Истомин, - и все… Когда пришел в себя, вижу, что сижу у шоссейной дороги. Рядом со мной сидит раненный в плечо Лобенко и еще один боец, а над нами стоят двое немецких солдат с автоматами на изготовку. Тут я и понял, что мы попали в плен.
Эта история была похожа на десятки других, которых я немало переслушал в лагере.
Вместе с Василием Истоминым в лагере находился [66] его брат Володя. Он работал поваром на кухне. Вшестером мы составили своеобразное лагерное братство. Жесточайшее условие было в его основе: всем, что у тебя есть, делиться с товарищами. Если ты нашел окурок сигареты - неси его в барак, пусть каждый затянется хоть раз. Если тебе попалась картофелина - режь ее на шесть частей, пусть каждый разжует кусочек.
Каждый без оговорок выполнял это условие. Даже горячему, несдержанному Ване Олюшенко пришлось подчиниться суровому закону коллектива. Ему было понятно: если группа отвергнет его, он пропадет.
Подготовку к будущему побегу мы начали с борьбы за жизнь. Да, это была настоящая борьба, вести которую было посильно только организованному человеческому коллективу.
Как я уже сказал, Володя Истомин работал на кухне. Так же, как и все военнопленные, он получал паек, но на кухне всегда мог наесться картошки, свеклы, капусты. Поэтому свой паек он отдавал нам. Мы делили его хлеб и щи между собою.
Иногда нам удавалось получить добавку прямо на кухне. Каждый лишний черпак супу мы тоже делили на всех. Это, конечно, не спасало от постоянного мучительного голода, но в известной мере поддерживало силы.
По возможности мы оберегали себя от лишних палок, старались поменьше двигаться, большую часть времени лежали на нарах.
Полгода мы жили совершенно замкнуто, лишенные Всякой связи с внешним миром. В лагерь не приходили новые транспорты пленных, а из лагеря можно было уйти только в могилу. Мы не получали никаких сообщений о том, что делается в мире, даже не знали, как обстоят дела на фронте. Вернее, кое-что знали, но вести доходили до нас в совершенно искаженном виде. В лагерь изредка попадали немецкие газеты, издаваемые специально для советских военнопленных на русском языке. В них помещались злые карикатуры на наше командование и правительство, расхваливалась мощь германского оружия и слабость русских, давались ложные сообщения о продвижении немецких войск. [67]
Наступил 1942 год. Однажды мы с Володей вышли из барака и увидели возле кухни толпу пленных. Подошли, заглянули через плечи товарищей. Они что-то горячо обсуждали, в руках у одного была газета. Володя протянул руку и достал ее. На первой странице была большая статья. Не помню, как она называлась, но содержание ее надолго удержалось в моей памяти. В ней говорилось, что Москва полностью окружена нацистской армией, что кольцо это стягивается с каждым днем все туже, что в бинокли уже видны московские здания и башни Кремля, что германскому командованию нужно еще несколько дней, чтобы полностью овладеть городом.
Надо сказать, что почти никто не поверил этой статье.
- Ну,-говорили в толпе, - это ведь только для нас так расписывают. По немцам видно, что дела у них не больно блестящие.
Действительно, немецкие солдаты ходили по лагерю злые, раздраженные. Некоторые из них куда-то пропадали, на их место являлись другие, присланные из госпиталей после сильных ранений. Каждому из нас было ясно, что молодых и крепких парней отправляют на Восточный фронт.
Спустя несколько месяцев мы уже знали, что солдаты, охранявшие нас, разные. Среди них были такие, которые с палками в руках целыми днями гонялись за пленными, избивая их по всякому поводу. Но я помню одного солдата, который вел себя совсем иначе. Это был небольшого роста, темноволосый человек по имени Альберт. Он никогда не кричал на пленных, и я ни разу не видел, чтобы он бил кого-нибудь. Бывало так. Солдат или полицай бросит на землю окурок, кто-нибудь из пленных нагнется подобрать. На него обрушивается град ударов. Альберт нарочно бросал на землю недокуренные и целые сигареты, если поблизости не было никого из солдат или полицаев. Он никогда не ел свои завтраки. Завернутые в бумагу бутерброды оставлял на окнах бараков, на скамейках и знаками показывал, чтобы пленные взяли это и поделили между собой.
Альберт прибыл в лагерь с Восточного фронта. Он был ранен в ногу и теперь слегка прихрамывал. От [68] него пленные узнали кое-что о событиях на фронте. Альберт очень уважительно говорил о советских солдатах, рассказывал о разгроме немецкой армии под Москвой, о дерзких налетах партизан. Эти известия разносились по баракам, поднимая на ноги больных, воодушевляя слабых духом, ободряя обессилевших.
Тогда- то в голове моей родился и стал зреть один проект.
Однажды я спросил Олюшенко:
- Иван, ты смог бы управлять немецкой машиной?
Олюшенко оторопело посмотрел на меня, но, видимо, догадался, к чему мой вопрос.
- Водить могу, но завести не сумею, - огорченно ответил он. - Но если будет нужно, и это сделаю,-добавил он, подумав.
Мы вшестером стали обсуждать план побега. Было решено: сначала найти способ преодолеть колючую проволоку. Тогда уже можно будет подумать и о немецкой машине.
Теперь все наши мысли были направлены на осуществление этого намерения. Мы снова подолгу бродили вдоль колючей проволоки, выискивая подходящее местечко, где бы можно было вырваться на волю, но всякий раз убеждались, что в огромной изгороди нет ни одной дырки. Проволока везде натянута ровно, и часовые на вышке не дремлют.
Скоро мы пришли к выводу, что единственная возможность бежать может быть осуществлена через крышу уборной, которая стояла прямо возле первого ряда колючей проволоки. Мы должны были взобраться на крышу и спрыгнуть по ту сторону изгороди, преодолеть второй ряд проволоки, не привлекая к себе внимания пулеметчиков на вышках.
Для осуществления этого плана нужно было много сил. Мы же были настолько истощены, что даже не смогли бы быстро влезть на высокую крышу уборной. Что же делать? Оставалось ждать, когда мы немного окрепнем и наберемся сил.
Однажды зимой среди пленных стали отбирать евреев. Их сажали в карцер, а потом уничтожали. У нас в бараке переводчиком был еврей Лева, умный и образованный парень, который совершенно свободно [69] говорил по-немецки. Он до войны окончил какой-то институт, потом его взяли в армию, там он окончил военное училище и получил звание лейтенанта. Сражался с немцами с первых дней войны. В плен попал тяжелораненым. В лагере, несмотря на то, что его назначили переводчиком, он держал себя с товарищами просто, по-братски делился со слабыми едой, хитрил с немцами. Словом, был свой парень. Теперь над Левой нависла опасность, и все мы думали, как отвести ее.
Как- то к вечеру к нам в барак зашел комендант лагеря. Лева понял, что это за ним. Бледный, испуганный, он подошел ко мне и попросил, чтобы я сказал коменданту, что он не еврей, а крымский татарин. Я обещал. Лева был черноволосый, курчавый, но круглолицый, с небольшими глазами. За татарина он мог вполне сойти.
Комендант давно меня заприметил. Каждый раз, когда мы стояли в строю, он останавливался против меня и, скаля крупные зубы, говорил: «Кляйн лейтенант». Я холодел, ожидая какой-нибудь неприятности, и думал: «Неужели он действительно знает мою настоящую фамилию и то, что я лейтенант? Неужели меня кто-нибудь выдал?»
Володя сначала тоже боялся за меня, потом мы привыкли к этому, и Володя высказал предположение:
- Ванюшка, ему, наверное, твои золотые коронки нравятся.
Что бы там ни было, но комендант меня не бил, и я решился попросить за Леву. Когда дошла моя очередь регистрироваться, я как можно спокойнее назвал себя:
- Корж Иван Григорьевич. Украинец.
А комендант между тем уже смотрел на Леву и ухмылялся.
Мешая русские слова с немецкими, я начал объяснять, что давно знаю Леву, что мы вместе с ним учились, что он вовсе не еврей, что мать у него русская, а отец крымский татарин. Шеф прислушался к тому, что я говорю, и стал по-польски нас спрашивать, меня и Леву, где мы учились, кто его родители. Не знаю, поверил ли он нам, но Лева был записан все-таки [70] как крымский татарин и впоследствии стал переводчиком всего лагеря.
Прошло полгода с того момента, как нас пригнали в этот лагерь. Евреев всех уничтожили. Русские и украинцы ежедневно умирали от побоев, голода и болезней. Нас становилось все меньше и меньше.
Немцы стали поговаривать, что скоро нас поведут на работу. Пленные оживились. Безделье угнетало всех. Кроме того, работа - это увеличение пайка.
- Нам не нужно вкусного, - говорили товарищи. - Нам бы хлеба и картошки побольше.
Наша шестерка приободрилась.
Работать - значит, выйти за пределы лагеря. Кто знает, может быть, мы уже близки к осуществлению побега.
И вот этот день настал. Утром после поверки отобрали тех, кто посильнее, и построили отдельно по сотням. Мы с Володей и Ваней попали в число сильных. Всех больных и слабых разогнали по баракам. Нам выдали хлеб не на семь человек, а на пять, как работающим. В рядах заговорили, что на этом пайке уже можно прожить. С голоду не умрешь.
- Во, смотри, какой большой кусок! - с восторгом говорил кто-то сзади меня. - Правда, ведь лучше получать на пять, чем на семь человек, и идти работать.
Не выходя из лагеря, мы съели свои суточные пайки и ждали в строю, когда подойдут конвойные. Солдат пригнали много - на каждую сотню их приходилось до двадцати. Конвоиры окружили колонну и повели нас в лес, подгоняя прикладами. Мы не могли идти быстро в неуклюжих деревянных колодках. Кроме того, более шести месяцев мы не ходили на большие расстояния. Пленные спотыкались, падали и за это получали такие удары, после которых кое-кто уже не мог подняться. Из колонны нельзя было выйти ни на шаг.
В лесу нас остановили и предупредили: кто отойдет на десять метров в сторону, будет расстрелян без предупреждения.
К месту работы на помощь немцам подошла лагерная полиция. Охрана окружила нас плотным кольцом. Мы беспомощно оглядывались по сторонам. Куда бежать? [71]
На горе виднелись поленницы дров. Нам объяснили, что мы должны таскать их с горы вниз и складывать у дороги. Нас выстроили цепочкой в два ряда по всей горе, и работа началась. Легкие поленья мы перекидывали с рук на руки. Но когда очередь дошла до толстых чурбанов и кряжей, дело пошло хуже. Не было сил поднимать их и передавать стоящему ниже товарищу. Тогда солдаты и полицаи начали подгонять нас палками. Не оставалось ничего другого, как просто скатывать бревна и кряжи сверху. Но толстые, тяжелые бревна трудно было удержать внизу, они накатывались на ноги, увечили нерасторопных.
Одному, второму, третьему отдавило ноги. Послышались стоны, а бревна все катились сверху и катились. Хочешь - не хочешь, а лови их. Зазеваешься - придавит. К полудню среди нас уже было несколько раздавленных. Немцы приказали сложить их трупы в штабель.
Этот первый рабочий день тянулся бесконечно. Нас построили в колонну только тогда, когда весеннее солнце зашло за макушки невысоких деревьев. Печальным было возвращение в лагерь. С трудом бредя по дороге, мы несли носилки с убитыми и ранеными, вели товарищей, которым отдавило ноги.
Нас встречали те, кто остался в лагере. Они надеялись, что в лесу мы найдем что-нибудь съестное и вечером поделимся с ними.
Вот мы и несли добычу: человек двадцать лежало на наспех сооруженных носилках. Одни были уже мертвы, другие умирали. Увидя это, больные и слабые разошлись по баракам. Они перестали завидовать нам, здоровым.
В лагере нам дали по литру баланды. И все. Так в первый же день мы поняли, что работа не избавит нас от голода.
На следующее утро в рабочую колонну встали всего человек четыреста. Более сотни остались вместе с больными и слабыми. Немцы и полицаи, понимая, что за ночь не могло заболеть сто человек, начали избивать всех подряд: больных и слабых. Одни выскакивали из-под палок, присоединялись к рабочей колонне, другие падали тут же, кричали, просили пощады, вырываясь из строя, бежали по лагерю, но их настигали [72] полицаи и палками загоняли в рабочую колонну.
За два дня работы в лесу мне тоже немало перепало палок. У меня раскололась одна колодка, я поднял обе половинки и отбросил в сторону, а другую колодку снял и положил возле пенька. На мою беду это увидел немецкий конвоир и ударил меня несколько раз прикладом. Подскочил полицай. Солдат приказал меня подгонять палками. До конца дня полицай не отходил от меня и ударами палки заставлял бегать босым и таскать тяжелые поленья.
Еле дотянул я до конца работы. А когда нас построили и вывели на дорогу, мне приказали надеть на одну ногу сохранившуюся колодку и нести носилки с телом нашего товарища, застреленного сегодня днем.
При получении новой колодки у старшего полицая мне снова досталось. И к ночи я уже не мог держаться на ногах. А назавтра ожидало то же самое…
На третий день нашу сотню назначили чистить речку, которая протекала вблизи линии «Мажино». Выйдя из лагеря, колонна медленно двинулась по асфальтовой дороге, стуча деревянными колодками. Мы шли, опустив головы. И, наверное, каждый из нас думал: «Что ожидает меня сегодня? Останусь ли жив? Не понесут ли меня в лагерь, как вчера и позавчера я носил своих товарищей?»
По сторонам дороги встали мрачные укрепления линии «Мажино» - бетонированные доты, а перед ними с немецкой стороны - ряды противотанковых надолб и вбитых в землю рельс. Укрепления стоят нетронутыми, ни один дот не разрушен. Мы с Володей с дрожью в сердце смотрели на могучие сооружения, и первые дни войны встали перед нами. За несколько секунд перед глазами промелькнули лавина зеленых мундиров, идущих на дот, измученные лица бойцов, искореженные груды железобетона. Мне показалось, что я на миг снова услышал грохот бомбовых разрывов, свист снарядов, треск пулеметных очередей. Сколько несчастий и бед отделяют меня от погибших товарищей, от Родины, которую мы яростно защищали в те дни!
Окрик полицая вернул меня к действительности. Я снова взглянул на линию укреплений. Мне было понятно, что современной техникой эту мощь не одолеешь. [73] Я помнил, с какой страстью мы в позапрошлом году на политзанятиях обсуждали вопрос: прорвутся ли немцы через линию «Мажино»? И с болью узнали, что гитлеровские войска обошли линию «Мажино» и с севера ворвались во Францию.
Колонна продолжала идти. Наконец мы вошли в какое-то разрушенное село. Здесь нам роздали лопаты, грабли и мотыги на длинных черенках и повели к речке. Речка протекала по лощине, узенькая, вроде канальчика, вся заросшая водяными растениями.
Нас расставили по обоим берегам, и работа началась. День был холодный, дул промозглый ветер, временами летел мокрый снег. Он налипал на колодки, мешая ходить. Спотыкаясь, оскальзываясь на глинистых берегах, насквозь промокшие и озябшие, мы ковырялись в этой речушке - выдирали растения, вытаскивали ил. С наших лопат шлепались в воду большие жирные лягушки.
Лягушки! Да ведь это же еда! Много еды!
Мы стали их ловить, чтобы вечером в лагере сварить и съесть. Лягушки прыгали во все стороны, а мы метались по берегу, вырывая их друг у друга. Один кричит:
- Это моя лягушка!
А другой громче:
- Я первый схватил ее!
Немцы сначала смеялись, глядя на спорящих. А потом начали прикладами сталкивать их в воду. Люди отчаянно барахтались, взмучивая илистую воду, карабкались на берег, но немцы, потешаясь, снова сталкивали их в речку. Бывало и так, что выпущенные наконец на берег после такого купания люди уже не могли двигаться. Их относили подальше. Каждый день таких накупанных, забитых, застрелянных набиралось человек десять. Вечером мы относили их в лагерь.
После общей поверки «счастливчики» бежали в свои бараки чистить и варить лягушек. Противно было брать в рот первую лягушку, но, узнав вкус лягушачьего мяса, мы перестали их даже чистить. Лягушки многим спасли жизнь. Один котелок лягушек заменял несколько порций немецкой баланды.
В нашей группе вся добыча делилась поровну на каждого. По вечерам мы собирались вместе в одном [74] бараке и «ужинали». Одну за другой отправляли печеных лягушек в рот и с наслаждением хрустели косточками.
За несколько дней мы приели не одну сотню лягушек, почувствовали себя крепче. Но вдруг нас опять перевели в лес. Здесь, кроме кореньев и сучков черной смородины, мы ничем не могли попользоваться. Среди кореньев попадались и ядовитые. Однажды, выпив отвар из каких-то сладких кореньев, пять человек ночью умерли. Наша группа варила только чай с веточками смородины.
В скором времени из нашей сотни выделили группу в двадцать человек и послали работать на линию «Мажино». Здесь работа была очень тяжелая. Нас заставили оттаскивать от дороги громадные ворота, вырывать из земли рельсы и надолбы. Здесь ничего съедобного достать не удавалось. Только мы с Володей нашли однажды старую лошадиную кость и прихватили с собой в лагерь. Вечером в бараке пережгли ее и съели. [75]
Побег не удался
Однажды во время утренней поверки немцы стали отбирать в какую-то новую команду двадцать пять человек.
Дойдя до меня, шеф ткнул мне в живот палкой и сказал «Auf» - значит «выходи». Я вышел из строя и присоединился к группе товарищей, стоящих поодаль. Здесь уже были Василий Истомин и Лобенко. Но Володя оставался в общем строю. Что же это? Неужели нам предстоит расстаться? Нас пересчитали - ровно двадцать пять человек. Шеф по-немецки дает команду: быстро взять свои котелки и сумки и вернуться в строй. Так как котелок у меня находился в сумке, сшитой из тряпки, а сумку я всегда носил с собой, то идти в барак мне было незачем. Но я попросил разрешения у шефа выйти из строя, будто бы взять у товарища ложку. Он разрешил. Я побежал к Володе. Мы взяли друг друга за руки и постояли молча.
Разве нужны слова людям, которые сделались более близкими, чем братья…
Солдат остервенело ткнул меня прикладом. Я вернулся к своей команде. Общий строй повернули, и колонна зашагала к выходу из лагеря. Володя махнул мне рукой.
Шеф подошел к новой команде и через переводчика объявил, что нас поведут работать в одно подсобное хозяйство. Шагая по извилистой, облитой весенним солнцем дороге, мы слышали только стук своих деревянных колодок да бормотание немецких охранников. [76]
Каждый думал про себя: «Что нас ожидает впереди, на новом месте?»
Было уже за полдень, когда мы вошли в одно из разрушенных сел недалеко от линии «Мажино». Кругом виднелись зарастающие травой воронки от разорвавшихся бомб и снарядов. При входе в село стоял разрушенный взрывом дот.
В центре села, возле двухэтажного дома, обнесенного в два ряда колючей проволокой, нас остановили. Мы сразу поняли, что это и есть наш новый лагерь.
Из дома напротив вышел громадного роста унтер-офицер. Он что-то пробасил на своем языке, пересчитал нас и, показав на обнесенный колючей проволокой дом, громко крикнул: «Ab».
Мы бросились в ворота.
Едва разместились на деревянных нарах в большой комнате, как пришел унтер-офицер с двумя солдатами проверить, все ли в порядке. Он спросил, кто умеет говорить по-немецки. В нашей группе нашелся один парень Гриша, который кое-как мог объясниться с немцами. Унтер-офицер произвел его в переводчики и возложил на него обязанности полицая. Эта должность совсем не подходила Грише. Он был скромный парень, до войны служил в нашей армии старшим сержантом. Раненный недалеко от границы, попал в плен. Унтер-офицер приказал ему взять палку и бить пленных, если они не будут достаточно расторопны. Но Гриша никого не ударил ни разу. За это немцы били его самого.
Унтер- офицер объявил, что завтра нас поведут на работу. Закрыв двери на замок, он ушел. Мы тут же дали ему кличку «Громобой». Он вполне оправдал свое прозвище. Его палки боялись не только мы, но и немцы-солдаты. Этот эсэсовец, как мы узнали позднее, служил в гестапо палачом, но за что-то его оттуда выгнали и поставили начальником небольшого лагеря, в который мы попали.
Рано утром, едва звякнул ключ в замке, вбежали двое солдат с палками. Под их ударами мы выскочили во двор и встали в строй, поджидая, когда подбегут задержавшиеся. Наконец все успокоилось - тишина. Немцы выровняли строй, сосчитали и пошли на доклад к унтер-офицеру. Вскоре на крыльце караульного помещения появился Громобой. Потянувшись и зевнув, [77] он сошел со ступенек крыльца и направился к нашему строю. Мы затаили дыхание. Один из солдат подал команду «Achtung!» и доложил унтер-офицеру. Громобой через переводчика объявил, что сейчас нас поведут на работу; того, кто вздумает бежать, будет казнить он сам. Не просто расстреляет, а будет казнить, повторил он. К строю подошел, слегка прихрамывая и опираясь на палку, пожилой человек в гражданской одежде и шляпе. Он поздоровался за руку с унтер-офицером и солдатами. Затем повернулся к нам и на ломаном польском языке, мешая его с немецким, начал говорить что-то. Я понял всего два слова: «добже робить».
Гриша перевел нам, что это начальник подсобного хозяйства и мы будем работать у него, а кто будет плохо работать, тому не дадут есть.
Скоро подошла группа гражданских французов, работающих здесь: два старика, два подростка и трое взрослых молодых ребят. Потом подъехали две телеги, запряженные парами лошадей.
Нас разделили на три группы. К каждой прикрепили француза в качестве мастера и под конвоем повели на работу. Группу, в которую попал я, заставили раскидывать камни возле разрушенного дома, убирать мусор и оттаскивать и складывать в сторону бревна и доски.
Этим мы занимались несколько дней. Кормили нас почти так же, как и в центральном лагере. Утром давали пайку хлеба, из расчета буханку на пять человек, и чай, а в обед литр супу, сваренного из свеклы, капусты или картошки, вечером чай. Но здесь мы не стояли в длинной очереди за супом. Немцы не присутствовали при раздаче пищи, и мы получали меньше палок, чем в центральном лагере. Однажды утром, перед тем как развести нас на работу, шеф-поляк спросил через переводчика, есть ли среди нас столяр и кузнец.
Вышли двое столяров и один кузнец. Еще одного пленного шеф назначил молотобойцем. Потом он показал палкой еще на одного и приказал ему выйти из строя. Это его не удовлетворило. Он прошелся вдоль строя, присматриваясь к нам, и выбрал почему-то меня…
- Это будет команда специалистов, - сказал шеф. [78]
«Двое в кузнице, двое в столярной. Что же будем делать мы двое?»-подумал я.
И тут шеф нам объявил:
- А вы двое будете конюхами, навоз вывозить из конюшни. Поняли?
- Поняли, пан шеф, - повторил мой напарник.
«Теперь у меня будет новая специальность - навоз возить», - невесело подтрунивал я над собой.
Старшим конюхом был немец солдат, он же являлся и нашим охранником.
Первое время было тяжело, тачка с навозом кувыркалась с боку на бок. Еле-еле мы довозили ее до места. Но потом привыкли, и тачка стала ходить послушнее.
Вскоре я понял все преимущества своей новой работы…
В полдень солдат засыпал в кормушки лошадям овес и уходил обедать. Мы с напарником Павлом Наруцким набивали овсом карманы, забирая из всех кормушек понемножку. Придя в барак, прятали его под матрацы. Вечером солдат снова засыпал овес лошадям, и мы снова набирали полные карманы и несли в лагерь.
Так неожиданно появилась возможность подкрепить силы.
Все повеселели.
Вечером, после поверки, когда немцы запирали нас на замок, мы приступали к обработке овса, из которого потом варили кашу. У нас была приспособлена бутылка, железина и кусок сетки, которую мы оторвали от сита старой веялки, стоявшей в разрушенном сарае. Этим инструментом мы превращали овес в муку, а из муки варили кашу. Одному, конечно, это сделать было трудно. Тогда мы объединились в группы по три-пять человек, лагерные «артели». Я был в одной «артели» с Наруцким, Истоминым и Лобенко.
Вечером мы все работали.
Один стоял на дежурстве у дверей или окна. Другие жарили овес на жестянке и высыпали его на стол, третьи растирали его бутылкой, четвертые просеивали через сетку несколько раз. Таким образом, получалась мука и крупа вместе, правда с остюками, но на это мы не обращали внимания. Тут же на железной печке кипятили воду, засыпали муку и варили. Получалась [79] полная кастрюля овсяной каши. Соли у нас не было. Вместо нее использовали удобрение, которое имело солоноватый вкус. Солили немного, чтобы не отравиться, лишь бы можно было есть.
Съев кашу и убрав все инструменты, так, чтобы немцы не могли их найти, остальное время ночи мы отдыхали.
Лагерные «артели» работали вовсю. Каждый старался что-нибудь принести в лагерь - овес, картошку, свеклу, капустные листки. Все это делилось поровну.
Спустя три месяца шеф затребовал из центрального лагеря еще военнопленных. И как велика была моя радость, когда, возвращаясь в лагерь, я встретил самого дорогого мне человека - Володю Молоткова. Мы обнимались, жали друг другу руки, трясли за плечи.
Володя был страшно худой и слабый. Его нужно было поддержать, да и других товарищей тоже. Володю мы сразу же зачислили в свою группу, и наша «артель» стала усиленно трудиться над организацией дополнительного питания.
Однако проносить овес в лагерь с каждым днем становилось все труднее и труднее. В воротах обыскивали, отбирали и били, лишали лагерного пайка. Но мы изворачивались, придумывали новые способы, как обмануть немцев.
Однажды Володе на работе удалось припрятать несколько картошин. При обыске в воротах лагеря их нашли. Попались в этот день двое. Бил сам Громобой. Он их избил до потери сознания, затем приказал оттащить в бассейн, выкупать и снова бил. Изрядно устав, Громобой подошел к Володе и приказал открыть рот. Увидев, что у Володи все зубы еще целы, он крикнул Грише-переводчику, чтобы тот немедленно принес ему клещи или плоскогубцы. Гриша понимал, что хочет сделать унтер-офицер. Он убежал искать клещи и долго не возвращался. Вернулся он без клещей, сказал, что не нашел их. Громобой ударил его несколько раз, а потом снова набросился на искалеченных людей. Отступил он только тогда, когда выбился из сил, но, выходя из лагеря, все еще кричал, что он завтра вырвет провинившимся по два здоровых зуба. Володю и другого товарища мы внесли в барак и положили на нары. Они были страшно избиты, руки их не поднимались, [80] ноги не двигались. После побоев Володя не мог встать с постели недели две.
В одну из ночей пришла моя очередь варить кашу. Я уже засыпал муку в кастрюлю с кипящей водой и ждал, когда каша доварится. Артельщики с ложками наготове сидели на скамейке возле печки, ожидая позднего ужина. Другие «артели» также варили суп или кашу в своих котелках. В бараке света не было - мы кашеварили на ощупь, только в нужные моменты освещали лучиной котелок или кастрюлю, чтобы посмотреть, как варится каша. Дежурный должен был дать сигнал, если близко подойдут немцы. Задремав, он не услышал, как тихо открылась дверь, вошли двое солдат, схватили его, зажали рот, чтобы не кричал. Солдаты некоторое время наблюдали за нашей работой. Вдруг кто-то из товарищей крикнул: «Немцы!» Но было уже поздно. Не успели мы опомниться, как с криками они набросились на нас и начали избивать палками и прикладами, швырять в нас котелки и кастрюли с горячей кашей, супом, картошкой, табуретки, скамейки, столы, опрокинули и печку, рассыпав по полу угли. Люди заметались по комнате, натыкаясь друг на друга, забиваясь в углы, залезая под нары. Светя электрическими фонариками, солдаты перевернули все матрацы, разыскивая наши припасы. Я стоял возле печки, когда солдаты начали избиение, и на меня первого обрушились удары палок. Я бросился бежать, но споткнулся и упал. Солдат несколько раз ткнул меня прикладом в спину. Подняться я уже не мог и пополз под топчан, чтобы спастись от ударов. В это время другой солдат бросил чей-то котелок с кашей в кучу пленных. Котелок попал в голову Василию Истомину, отскочил, перевернулся, и горячая каша вылилась мне на спину, шею и голову. Я закружился волчком от нестерпимой боли, потом потерял сознание.
Когда очнулся, немцы уже ушли. Товарищи вылезали из-под топчанов, спускались с верхних нар. Мы начали перевязывать друг друга, смачивать водой ожоги. У Василия Истомина была разбита голова, меня обожгло, других товарищей тоже покалечило. Попало и тем, кто не варил, а спал - тут били всех подряд, не разбирая. [81]
Долго я мучился с ожогами после этого ночного налета, надолго остался он у меня в памяти. Но все равно, как бы трудно ни было, мы упорно искали средства, чтобы восстановить силы себе и товарищам. Это была упрямая борьба за каждого человека. В лагере ни один человек из пятидесяти не умер от истощения или болезней.
Мы не брезгали ничем. Однажды шеф застрелил за что-то свою собаку, здоровенного кобеля, и в шутку предложил нам съесть. Мы, конечно, согласились и тут же ободрали с нее шкуру. Шеф расщедрился и приказал нам выдать корзину картошки. Таким образом, мы сварили котел мясного супа и наелись досыта. После этого шеф тайком от немцев иногда давал нам дополнительно к лагерной норме еще корзину картофеля на общий котел. Но это случалось крайне редко.
Чем дольше мы находились в этом маленьком лагере, тем больше у нас росла и крепла связь и дружба с французами. В этом разбитом селе остались всего лишь две французских семьи. Им жилось немногим лучше, чем нам. Немцы заставляли их работать, а нередко угощали и палками. Французы понимали нас и помогали нам, как могли.
Один из французов, молодой парень Эмиль Бриль хранил радиоприемник. Вечерами он тайно слушал радио и все известия потом передавал нам. От него мы узнали подробности зимнего наступления Советской Армии. Эти сообщения распространялись по лагерю, будоража людей. В такое время нельзя было сидеть сложа руки и ничего не предпринимать, чтобы вырваться из плена.
Весной мы снова стали думать о побеге.
Эмиль рассказал мне о французских партизанах, борющихся против гитлеровцев где-то в горах Эльзаса. У меня зародился план побега. Момент казался очень удачным. Мы подкормились и окрепли. Каждый из нас теперь был способен пройти большое расстояние и даже взять в руки оружие. Охрана в лагере - всего несколько солдат и унтер-офицер. Их можно перебить. Но где взять оружие? - встал передо мной первый вопрос. Как обеспечить себя питанием? И наконец - куда бежать? Идти через всю Германию, через Польшу, через нашу территорию, оккупированную немцами, [82] - это значит почти наверняка погибнуть. Бежать надо в горы, к французским партизанам. Не все ли равно, где бить фашистов, лишь бы бить.
Своими соображениями я поделился с товарищами. У нас было время обдумать все варианты плана.
По воскресным дням пленные не работали. Только мы с Павлом Наруцким оставались около лошадей. Их отводили за село в специальные загоны пастись, нам разрешали брать с собой еще двоих-троих пленных. С нами обычно уходили Володя Молотков, Василий Истомин и Василий Лобенко. Мы по целым дням сидели на пригорке, греясь на солнце. Конвоиры пристраивались неподалеку. Временами они уходили в село выпить пива. Мы могли свободно все обсудить.
В первом этаже того дома, где размещались пленные, был карцер и в нем дверь, выходившая прямо к колючей изгороди. Через эту дверь мы и решили выбраться из лагеря. Перелезть через проволоку не представляло большого труда, надо было только убить часовых, ходивших вдоль изгороди.
Лучше всего побег осуществить в темную ненастную ночь. До рассвета можно пройти несколько десятков километров, день отсидеться где-нибудь в укромном месте или в лесу. А ночью опять идти. Идти на юго-восток по направлению к горам Эльзаса, где скрываются партизаны.
Мы решили вовлечь в свою группу еще несколько товарищей. Скоро около нас уже было более десяти человек, готовых в удобный момент бежать. Нам предстояло достать какое-нибудь оружие и запасти немного продуктов питания.
Ребята нашли старый французский штык, валявшийся в разрушенном сарае. Его припрятали. Я договорился с кузнецом Шилиным, и он сделал из него хороший кинжал. Зайцева попросил сшить для кинжала чехол. Он выполнил мою просьбу и, догадавшись, что мы собираемся делать, сказал:
- Предупреди меня. Я вместе с вами.
Я был рад, что еще один товарищ, да еще знающий военное дело, лейтенант, готов действовать вместе с нами.
Так росла наша группа, пополнялась верными и надежными товарищами. [83]
И, казалось бы, недалек тот день, когда мы приступим к осуществлению своего плана. Но случилось то, чего мы больше всего опасались. В лагерь был прислан полицай. Носил он одежду военнопленного, но жил в отдельной комнате вместе с поваром Мишей и переводчиком. На работу не ходил, оставался все время в лагере. Иногда он привязывал пленных к столбу проволокой и бил их резиновым жгутом или палкой.
Немцы ему ни в чем не перечили.
Некоторые товарищи видели его еще в центральном лагере. Он отбирал у больных пайки хлеба и добивал слабых. Здесь, в лагере, он связался с одной немкой, работавшей в курятнике. Целыми днями просиживал у нее, и не раз мы слыхали через французов, что муж этой немки жаловался шефу и унтер-офицеру на него. Но полицай по-прежнему делал свое дело, не обращая ни на кого внимания.
Однажды Михаил-повар утром после раздачи чая передал через Василия Истомина, чтобы я зашел на кухню. Михаил был нашим хорошим советчиком. Мы посвятили его во все приготовления к побегу. Я поспешил на кухню. Михаил прикрыл дверь и тихо сообщил мне следующее:
- Полицай составил список тех, кто собирается бежать. Не сегодня-завтра выдаст всех. Сейчас ему нужно знать, когда и в каком направлении вы побежите, чтобы вас встретить пулеметным огнем. Он ведет усиленную разведку, а среди нас есть люди, которые или продались, или же просто не могут держать язык за зубами. Быстрее принимайте решение.
Вечером в укромном месте собралась почти вся наша группа.
Мы решили в первую очередь убрать с дороги полицая и как можно скорее. Следить за полицаем было поручено всем. Если кто встретит его в удобном месте, должен его убить. Мне же прямо поручалось выследить полицая и кинжалом прикончить его.
- Сумею ли я его одолеть? - нерешительно произнес я.
Полицай был большого роста, плечист и здоров, как бык, а я - маленький и истощенный. Но отказываться от поручения товарищей нельзя. Лобенко и Истомин подбадривали меня: [84]
- Ванюша! Собираемся бить фашистов разного размера - значит, вопрос исчерпан.
На другой день я приступил к выполнению поручения. Придя в конюшню, взял кинжал и целый день ходил с одной мыслью, как бы встретить полицая где-нибудь в укромном месте.
Но подходящего момента не было. Он то в караульное помещение пойдет, то на курятник, то в лагерь. И все это на виду у всех.
Прошел весь день, а мне так и не удалось подкараулить его в подходящем месте. Не удалось и на второй день, и на третий. Мне было стыдно перед товарищами. Я - организатор побега, и первого же поручения выполнить не могу. Не думают ли товарищи, что я просто трус и болтун.
Настал субботний день. Мы собрались еще раз, чтобы обсудить положение. Все понимали, что медлить больше нельзя: не сегодня-завтра нас заберут. Полицай мог в любую минуту передать немцам список.
Тогда я предложил план, который пришел мне в голову во время нашего небольшого совещания. После работы два человека должны попросить полицая, чтобы он проводил их вместо конвоира к свинарнику, расположенному недалеко от лагеря, на краю села. Там работал наш военнопленный, и ему надо было помочь засыпать картофель в котлы для варки свиньям. Я задержусь подольше в конюшне и, когда двое пленных и полицай пройдут, отправлюсь следом за ними. У одного из разбитых сараев, мимо которых проходила тропа к свинарнику, нанесу полицаю удар кинжалом.
Кончился рабочий день, команды одна за другой возвращаются в лагерь, а я все перебрасываю сено, делая вид, что хочу его положить в кормушки лошадям.
Возле караульного помещения находилась колонка с водой и небольшой бетонный бассейн. Придя с работы, пленные вышли к бассейну мыть котелки. Полицая среди них не было. Потом вижу, из лагеря выходят двое без котелков, а сзади идет полицай.
Теперь я уже не думаю, смогу или не смогу одолеть его. У меня одно желание - скорее, скорее бы он прошел мимо.
Они идут по направлению к свинарнику. Справа - [85] Федя Аноприк, член нашей группы, слева - Загинай. Но почему Загинай? Ведь он не посвящен в наши планы? Раздумывать некогда. Я бросил вилы, ощупал кинжал и вышел из конюшни. Сначала подошел к бассейну, чтобы меня видели, потом незаметно юркнул в сторону и побежал к разрушенным сараям. Полицай и наши товарищи уже возвращались. Вот они подходят к сараю, где за дверью спрятался я. Под их ногами хрустит битая черепица, обвалившаяся с крыши. Мимо меня проходят Аноприк и Загинай, в двух метрах от них идет полицай. Вот он поравнялся со мной. Я весь подобрался для прыжка.
Только бы он не оглянулся…
Собрав все силы, я прыгнул на полицая и ударил его кинжалом. Удар был нанесен не совсем точно, но кинжал уже торчит у него в шее. Однако полицай оказался настолько силен и здоров, что не упал, как я этого ожидал, а левой рукой через правое плечо схватил меня за руку. Я никак не могу выдернуть кинжал, чтобы нанести ему второй удар.
А Загинай и Аноприк стоят поодаль и смотрят. Загинай не знал, зачем он идет на свинарник, и просто не понимал происходящее, а Аноприк растерялся. Я чувствую, что один полицая не одолею.
Кричу:
- Помогайте! А то будет плохо!
Федя Аноприк бросился к нам и толкнул полицая в грудь. Тот повалился и выпустил мою руку. Я выдернул кинжал и стал изо всей силы наносить ему удар за ударом, но полицай вдруг вывернулся, вскочил и побежал. Побежал в обратную сторону от лагеря. Я бросился за ним… Пробежав метров тридцать, настиг его и несколькими ударами прикончил.
Теперь нужно было убрать труп и уничтожить следы нашей битвы. Когда я вернулся к сараю, то увидел, что Аноприк и Загинай стоят, не зная, что делать.
Я велел зашвырять следы крови мусором. Они быстро исполнили мое приказание. Теперь нужно было хотя бы временно куда-то спрятать труп. Втроем еле доволокли до полуразрушенного сарая, втащили в какой-то чуланчик и засыпали мусором.
Обтерев руки и кинжал, мы быстро подошли к лагерю. Товарищи, поджидая нас, делали вид, что все [86] еще моют котелки. Я отстал немного и спрятал кинжал. Потом подошел к бассейну, вымыл руки и незаметно кое-где замыл пятна крови. Истомин и Лобенко подошли ближе. Я чуть слышным шепотом сказал:
- Задание выполнено.
- Молодец, Ванюша! - тихо проговорили они. - Значит, начало есть.
На ужине и на вечерней поверке полицай не присутствовал. В нашей группе знали, что он больше не придет, а остальных мало беспокоило его отсутствие. Загинаю было строго наказано молчать.
Немцы спросили:
- Где полицай?
Гриша- переводчик равнодушно ответил:
- Куда-то ушел.
Нас распустили. Я лег на свое место. Подо мной спал Василий Истомин, рядом Володя и Василий Лобенко. Они рассказали мне, как сегодня молотили пшеницу. Володя запустил в барабан молотилки вместе со снопом вилы. Молотилка вышла из строя. За это их избили, но в суматохе им все же удалось припрятать мешок пшеницы. Во время этого разговора к нам подошел повар Михаил. Немного послушав, он спросил:
- Ну, все в порядке, командир?
- Да, - ответил я.
Он понимал все, объяснений больше не требовалось. Еще ближе придвинувшись ко мне, он зашептал:
- Готовлю кое-что вам в дорогу. Сам пока останусь здесь, чтобы поддержать остальных.
На другой день немцы опять спросили:
- Где полицай?
А потом сами же стали говорить, что он уехал в центральный лагерь.
С выступлением мы немножко задержались. Эмиль Бриль обещал нам достать карту Франции. Без нее было просто невозможно пускаться в опасный путь по чужой стране. Но пока мы ждали, случилось непоправимое. Шеф хватился пшеницы и поручил старшему конюху поискать ее по сараям. В один воскресный день солдат добрался до сарая, где под кучей мусора был спрятан полицай. Перепрятать или зарыть мы его так и не смогли. Солдат раскопал мусор и вместо пшеницы обнаружил труп. [87]
Мы видели в окно барака, как солдат побежал в караульное помещение и как спустя некоторое время уже несколько солдат с автоматами и винтовками бросились по дороге к свинарнику.
Я встревожился.
Вскоре солдаты вернулись. Они вбежали в караульное помещение и тут же выбежали обратно, направившись к нам в лагерь. Пленные смотрели в окно, не понимая, почему так бесятся немцы. Но я-то отлично понимал…
Немцы, вбежав в ворота лагеря, засвистели. Мы выскочили во двор и встали в строй. Перед строем, злобно поглядывая на нас, стояли немецкие солдаты с автоматами. Громобоя от нас забрали на фронт. А нам прислали раненого на русском фронте унтер-офицера. Он также стоял перед строем с пистолетом в руке и пытливо рассматривал всех нас. Наконец минутное молчание разразилось громким криком.
- Где полицай? Где полицай? - повторял унтер-офицер. - Кто из вас знает, где полицай?
Строй замер. Как ни надрывались унтер-офицер и солдаты, ни один из нас не произнес ни слова. Да и что могли сказать немцам в ответ на их вопросы военнопленные? Немцы бесились долго, грозили расстрелять всех до одного, если мы не скажем, где полицай. Унтер-офицер попробовал говорить с нами по-русски, старательно выговаривая слова.
- Вы знаете, где полицай. Вы его убили…-произнес он. - Кто убил полицая?
Но строй по-прежнему молчал.
Унтер- офицер пришел в ярость. Он громко заорал по-немецки:
- Что молчите? Может быть, вы сегодня или завтра перебьете всех нас и тоже будете молчать?
Мы молчали.
Тогда унтер-офицер начал выбирать тех, кто поздоровее, и выводить из строя. Выбрал семь человек. В эту группу попали Василий Истомин, Василий Лобенко - здоровые, крепкие ребята. Они выбежали строиться в одних нательных рубашках с засученными по локоть рукавами. Володя также попал в эту семерку. Семерых повели по дороге в направлении свинарника, а нас загнали в барак и заперли. [88]
Погода стояла хорошая, был ясный солнечный день. В окно мы видели, как уходили товарищи на край села, под наставленными на них дулами автоматов и пистолетов. Они скрылись из виду.
Через несколько минут послышались автоматные очереди.
- Расстреляли гады! - вырвалось у меня.
Я бросился ничком на нары. Камень навалился на сердце. Тяжелым молотом стучала мысль: «Что ты сделал? Почему вину не взял на себя?»
Вдруг послышался крик пленных, стоявших у окна:
- Идут! Идут обратно!
Не помня себя, я бросился к окну и увидел идущих по дороге к лагерю товарищей. Все были живы. Слезы душили меня… Живы!
Их ввели в лагерь, открыли барак, впустили и снова закрыли на замок.
Товарищи рассказали нам: когда их подвели к сараю, возле которого лежал мертвый полицай, еще раз спросили, кто убил его. Они по-прежнему молчали. Тогда их поставили к стенке и поверх голов дали автоматную очередь. Затем снова спрашивали, кто убил полицая? Не получив ответа, солдаты дали вторую очередь из автоматов вверх. Затем снова подвели к полицаю, заставили их посмотреть на труп, а потом снова поставили к стенке, ожидая признания. Но и сейчас немцы не получили ответа. Снова дали автоматную очередь поверх голов. А потом, видя, что им ничего не удается от русских добиться, привели их обратно в лагерь.
К вечеру труп полицая положили недалеко от караульного помещения. Нас выстроили и по одному провели мимо, чтобы мы посмотрели на него. Затем стали вызывать в караульное помещение, где унтер-офицер спрашивал каждого:
- Знаешь ли ты, кто убил полицая?
Никто не признавался.
Вечером стали вызывать в караульное помещение всех, кто мог иметь зло на полицая. Вызвали Хитрика Бориса. Полицай недавно привязывал его к столбу и сильно бил. Мы поняли, что с него и начнется. Наше предчувствие оправдалось. Борис Хитрик рассказал [89] все подробности, как его привязывал и бил полицай и как за него заступились Агеенков и Аноприк. Тут же были вызваны и эти товарищи. Лагерь за ними закрыли и больше не вызывали никого.
Всю ночь мы не спали. Из караульного помещения доносились отчаянные крики.
Утром нас выгнали на поверку. Из караульного помещения вывели Агеенкова, Аноприка и Хитрика. Их было трудно узнать, они посинели и опухли, на лицах виднелись подтеки крови. Хитрика и Агеенкова отпустили в строй, Аноприк остался возле караульного помещения. Повесив голову, он с трудом стоял на ногах. Нас пересчитали. Потом вызвали из строя Загиная. Остальных всех загнали обратно в барак.
Аноприк признался. Сейчас вызовут меня. Возле меня собрались близкие друзья и товарищи и дали твердый наказ.
- Держись, Ванюшка! Не признавайся.
Я пожал им всем руки и на всякий случай сказал свой точный адрес и настоящую фамилию.
Послышались свистки, извещавшие о построении. Мы выбежали и построились. Нас привели к караульному помещению. Возле меня стояли Володя и Василий Истомин. Они незаметно для остальных крепко сжимали мои руки, я отвечал на их пожатие, как бы обещая не подвести.
Отворилась дверь караульного помещения, на крыльцо вышел солдат с бумажкой в руке и зачитал мой номер.
Я вышел из строя и, стараясь ступать увереннее, направился за ним. На крыльце оглянулся, кивнул товарищам и вошел в караульное помещение.
В караульном помещении, кроме лагерной охраны и унтер-офицера, сидели два гестаповца, справа стоял Лева, переводчик из центрального лагеря, слева в углу Аноприк и Загинай.
Как только я вошел, гестаповец сразу же через переводчика начал задавать мне вопросы.
- Знаешь ли этих двоих? - показывая на Аноприка и Загиная, спросил гестаповец.
- Знаю, - твердо ответил я.
- Они говорят, что ты убил полицая. Правда это? - снова спросил гестаповец. [90]
- Нет, я не убивал, - ответил я.
- Значит, это они убили полицая? - спрашивает гестаповец.
- Не знаю, не видел, - ответил я.
Посредине караульного помещения стояли два стула, на которых, видимо, били предыдущих товарищей.
- Ложись! - показав на стулья, приказал гестаповец.
Сопротивляться бессмысленно. Лег. Двое солдат начинают меня бить резиновыми жгутами. Я стиснул зубы и расслабил мускулы, чтобы легче переносить боль.
Отсчитали двадцать пять ударов, облили водой, подняли.
- Ну, теперь ты скажешь, кто убил полицая? - спросил гестаповец.
- Нет, не знаю.
Гестаповец снова велел лечь на стулья. Лег. Солдаты начали отсчитывать удары. Я почувствовал, что начинаю терять сознание. Тогда Лева, как будто ругаясь, закричал мне:
- Ори, Иван! А то забьют до смерти.
Но я молчал - все равно забьют или расстреляют. Меня снова подняли и поставили на ноги. Гестаповец задает вопрос:
- Так ты признаешься, что зарезал полицая? Эти двое, - он указывает на Аноприка и Загиная, - говорят, что у тебя есть кинжал, и ты им зарезал полицая!
- Нет, я не резал, и у меня нет кинжала, - ответил я.
- Значит, они врут? Это они зарезали полицая?
- Не знаю, я не видел. Я все время был на конюшне и никуда не отлучался. Это может подтвердить солдат, старший конюх.
Солдат- конюх, находившийся здесь, подтвердил, что действительно я все время работал и никуда не отлучался.
Начинают допрашивать и бить Аноприка и Загиная. Они рассказывают все, как было: что полицай был жесток с пленными и его все ненавидели, что убил его я самодельным кинжалом, а они только помогали. Хорошо было только одно: Аноприк не проговорился о группе побега. [91]
Пряча от меня глаза, он обратился ко мне:
- Ванюша, признайся во всем. Все равно погибать. Лучше одному, чем троим.
Дешево же он хотел отделаться! Ведь стоило ему перетерпеть все побои, вина за убийство пала бы на гражданского немца, так как полицай путался с его женой…
Допрос продолжался часа три. Вопросы и ответы были одни и те же:
- Ты зарезал полицая?
- Нет, не я.
- Значит, они зарезали и сваливают на тебя?
- Не знаю, не видел.
Тогда третий раз положили меня на стул и опять принялись бить.
К вечеру нас вывели из комнаты и втолкнули в подвальное помещение по разным углам, выставив охрану.
Гестаповцы уехали. После обеда, которого нам, конечно, не дали, нас вывели на улицу. Возле караульного помещения стояла запряженная двумя лошадьми подвода. Нас посадили по разным сторонам телеги, руки связали сзади. В телегу сели два солдата с автоматами, и она тронулась по дороге в центральный лагерь.
Ехали молча. Только сидящий впереди ездовой француз Густав все мотал головой, вздыхал и знаками показывал мне, что нужно было зарыть полицая или бросить его в колодец и завалить мусором. Но теперь уже было поздно об этом рассуждать.
Всю дорогу я размышлял о том, что с нами будет, как мне нужно вести себя и как поступить с Аноприком и Загинаем. И решил, что перед расстрелом или повешением возьму вину на себя, но пока до последней минуты буду держаться на своем, чтобы они понесли наказание за малодушие и трусость.
В лагере нас уже поджидали и сразу же отвели в караульное помещение. Снова допросы. Я отвечал то же самое. Комендант лагеря приказал посадить нас в карцер.
Здесь все уже знали о происшедшем. И когда нас вели в карцер, ребята кричали: «Молодец, Ванюшка! Сколько он, гад, уничтожил нашего брата!» [92]
Меня поместили отдельно, дверь заперли. В карцере темно - окно закрыто ставнем.
Я сел на голые доски топчана. Через некоторое время в дверь постучали. Я подошел, прислушался. Стук повторился. Слышу негромкий голос:
- Ванюшка! Не падай духом. Как только стемнеет, мы тебя накормим.
Я узнал голос Левы-переводчика. «Не провокация ли какая?»-пронеслось в голове. Но тут же отбросил эту мысль. Левка - свой. Он знает, что такое жизнь на волоске.
Через щели ставня было видно, что начало темнеть. В тишине и темноте я задремал. Сколько дремал, не знаю, только вдруг слышу - дверь заскрипела. Вскочил. На пороге две фигуры. Голос Левы:
- Пошли, Ванюшка, к нам в комнату. В случае чего - нас предупредят.
Я не решался выходить.
Лева звал настойчиво:
- Ну, пошли, пошли! Чего ты боишься? Полицая резать не боялся, а нас боишься.
Комнатка, где жили переводчики, находилась напротив карцера. На столе я увидел полный котелок супа и полбуханки хлеба.
- Садись и ешь, - сказал другой переводчик Левицкий. - Отдыхай в тепле. Потом мы тебя снова запрем.
Я наелся картофельного супа, одолел полбуханки хлеба и приободрился.
Почти всю ночь я просидел в теплой комнате переводчиков, а под утро они снова заперли меня в карцере.
Утром меня, Аноприка и Загиная снова вызвали в караульное помещение. Начался допрос.
Те же вопросы. Те же ответы.
Ночью Лева опять отпер карцер и привел меня к себе.
Во время утреннего допроса Лева слышал от гестаповцев, что нас отвезут в какой-то «черный лагерь» - лагерь смерти, но когда отправят - не разобрал.
Он и Левицкий решили устроить мне побег. Они хотели открыть ставню на моем окне. Решетка там не толстая. Я мог бы сам разогнуть прутья и вылезти. [93]
Днем они собирались приготовить для меня лазейку возле уборной. А ночью я должен был бежать.
Все было решено. Но в четыре часа утра за мной пришли солдаты. Вывели из соседнего карцера Аноприка и Загиная и всех нас повели по дороге на станцию.
Дорогой я все приглядывался, нельзя ли броситься в сторону и скрыться в кустах. Но куда бежать из-под автомата, в деревянных колодках, привязанных к ногам веревками…
На душе было тоскливо. Меня уводили навстречу полнейшей неизвестности. Я все думал по пути: удастся ли нашей группе, после всей этой истории со мной, осуществить побег. Как я желал им удачи! Как они мне были дороги в эти минуты! [94]
Кто убил полицая?
На станции старший конвойный куда-то ушел, оставив нас под охраной солдата, державшего наготове автомат. Поезда не было. Старший уже успел вернуться и вместе с нами стоял, нетерпеливо поглядывая в ту сторону, откуда должен показаться паровоз.
Наконец вдалеке послышался свисток, и через несколько минут мимо проползли вагоны поезда. Нас ввели в специальный тюремный вагон, разделенный на камеры-клетушки, и разместили в одном из этих «купе» на двух противоположных скамейках. У двери на концах скамеек пристроились конвойные. Разговаривать нам запретили, и, если кто-нибудь бросал хоть одно слово, солдат вскакивал и потрясал автоматом. Мы сидели и молчали.
Я старался представить, куда нас везут, что ждет нас впереди. Будущее не сулило ничего хорошего, и я не находил ничего лучшего, как настроиться на философский лад.
«Ну, Ванюшка, подходит и твой смертный час. Немцы жестоко отыграются на тебе за убийство полицая. На твоих глазах они повесили лейтенанта Пронина только за то, что он попытался раздобыть на кухне буханку хлеба. За полицая тебе придумают жестокие муки. Постарайся не раскисать перед врагами. С первого [95] дня войны ты сам много раз был на волосок от смерти. А сколько людей погибло на твоих глазах! Одни из них мужественно полегли на поле боя. Другие умирали под ногами немецких солдат в грязных бараках, избитые палками, изъеденные вшами, с голодными, воспаленными глазами. Тебе остается позавидовать первым. Они погибли свободными советскими людьми, на своей родной земле. Ты же сейчас бесправный раб германского рейха. И у тебя даже нет сил, чтобы пришлепнуть вот этого самодовольного немецкого молодчика, который стережет тебя. Очевидно, полицай был последним врагом, которого тебе довелось убить. И теперь тебе надо собрать все силы, все свое мужество, чтобы умереть достойно, как подобает мужчине-солдату.
А знаешь, Ванюшка, ты ведь не так уж мало сделал, если вдуматься поглубже в то, что произошло. Попробуй-ка сосчитать, сколько вражеских солдат ты уложил огнем своего дота! И в плену, подняв руку на немецкого полицая, ты ведь замахнулся на их порядок. А это уже что-то значит!»
Меня несколько подбодрили мои наивные размышления, как будто я поговорил с хорошим другом. Мне стало все как-то яснее, и неизвестность будущего перестала пугать.
Нас вывели из вагона в городе Цвайбрюккене, привезли в тюрьму и сдали по документам на руки надзирателя.
Я еще никогда в жизни не был в тюрьме. И сейчас, шагая по ее каменным ступеням, проходя по узким длинным коридорам мимо железных дверей, ощутил в себе какую-то глухую тоску. Надзиратель остановился около одной из дверей и, открыв ее, втолкнул меня внутрь. Сейчас же за моей спиной щелкнул замок. Дверь заперли. Я остался один в узкой маленькой камере. Осмотрелся. Серые стены густо покрыты надписями. Очевидно, каждый «жилец» оставлял память о себе, выцарапывая свою фамилию и имя.
Надписи были сделаны химическим и простым карандашами, выцарапаны, очевидно, железками или камешками, написаны углем и кусочками какой-то засохшей краски. И за каждой царапинкой, каракулькой скрывались имена людей, побывавших здесь! [96]
Надписи начинались у самого пола и кончались на высоте примерно двух метров. Кое-как я разбирал славянские и латинские буквы, составлявшие имена и фамилии, гадал, к какой национальности принадлежал тот или иной человек. Попадались и русские имена, я радовался им, как будто встречал знакомых, старался представить, каким был человек, носивший ту или иную фамилию, где он жил, сколько было ему лет. Фантазия моя разыгралась, я уже видел себя окруженным товарищами, друзьями. Мне стало не так страшно в этой камере.
«В знак солидарности с ними мне нужно тоже прописаться здесь», - подумал я.
Я стал искать, чем бы можно было написать на стене. Пол в камере был зацементирован, и в трещине я обнаружил маленький кусочек цемента. Не торопясь, на видном месте я выцарапал по-русски свою настоящую фамилию, имя и отчество и пририсовал пятиконечную звезду.
Но на другой день нас с Аноприком и Загинаем перевезли в Саарбрюккен и поместили в другую тюрьму. Эта тюрьма представляла собою более мощное сооружение, чем цвайбрюккенская. И двор в ней просторнее, и ворота, с прутьями толщиной в мою руку, крепче, и здание выше, и порядки строже.
Снова, как и вчера, нас вели по лестницам, коридорам, мимо многочисленных дверей, потом впустили в большую камеру. В ней было много заключенных, человек двадцать. Стоял разноязычный гул. Когда мы вошли, шум смолк. Все с интересом обернулись к нам и встретили нас радушными восклицаниями и добрыми улыбками. Нас подозвал к себе высокий здоровенный на вид немец, лет тридцати пяти, которого заключенные называли Альфредом, старший по камере. Он записал наши фамилии и имена.
Мы познакомились с обитателями камеры. За большим столом на скамьях сидели немцы, поляки, югославы, французы. Среди них, к нашей радости, оказались двое русских. Мы встретились как родные. Они начали расспрашивать, как мы попали в плен, за что нас забрали в тюрьму.
Узнав, что мы русские, остальные товарищи окружили нас. [97]
- Здравствуй, братка! - сказал черноволосый серб, с блестящими темными глазами, положив мне на плечо сильную руку.
- Здравствуйте! - улыбались поляки и пожимали нам руки.
Мы невольно отвечали на их улыбки.
Вечером в камеру внесли кипяток. Заключенные, порывшись в своих мешках, сумках, достали маленькие кусочки хлеба, уселись за длинным столом и принялись за ужин.
У нас троих ничего не было, и мы не сели к столу. Заключенные заметили это. Они ни о чем не спросили. Альфред подвинулся на скамье и освободил нам место подле себя, налил в кружку кипяток. Каждый, не сговариваясь, отломил по малюсенькому кусочку от своей тюремной пайки.
Прихлебывая кипяток, мы слушали горестные истории, которые рассказывали нам двое русских юношей. Это были совсем молодые парнишки, каждому лет по семнадцати. Заняв их село на Смоленщине, фашисты угнали всех ребят старше пятнадцати лет в Германию. За отказ от работы эти двое были брошены в тюрьму.
Поляки тоже отсиживали в тюрьме за отказ работать на немцев. Югославы были военнопленными. Их заключили в тюрьму за побег. Немцы посажены кто за отказ от работы на военных заводах, кто за самовольство и неповиновение властям.
Все думали только об одном: как бы вырваться из фашистской тюрьмы, вернуться на родину, сочувствовали нашей горькой судьбе, утешали, как умели, по-мужски грубовато, рассказывали кто что знал о положении на фронте, о героизме русских, выражали надежду, что война скоро кончится, что Красная Армия освободит мир от власти фашизма.
Мы заговорились до позднего вечера. Аноприк и Загинай вместе со мной принимали участие в разговоре. Я никому не рассказывал, что произошло между нами.
В этой большой камере не было нар, и мы все улеглись прямо на полу, подстелив кто что мог. Я начинал подумывать, что нас могут продержать в этой тюрьме долго, и, признаться, радовался этому: здесь среди радушных товарищей можно было отдохнуть от [98] ежедневных построений и солдатских палок. Кроме того, это как-то отдаляло срок смерти…
Но наутро, едва мы общими силами прибрали все в камере, вымыли пол и съели по кусочку хлеба с чаем, вошел надзиратель, назвал мою фамилию и велел идти за ним. Я шел за ним по длинному коридору, пока надзиратель не отпер одну из дверей и не втолкнул меня в узкую камеру. Я снова очутился один. И снова приуныл.
…Две недели нас продержали в этой тюрьме, потом без всяких объяснений вывели во двор, посадили в большую черную машину, которую люди метко назвали «черный ворон», и куда-то повезли.
В крошечном «купе» машины нас поместили с Загинаем. Он сел на скамейку, я встал рядом у маленького зарешеченного окошечка. За окошечком мелькали ровные ряды распускающихся деревьев, пушистых, словно нежно-зеленые облачка, уютные чистые домики за низкими заборчиками. Здесь шла жизнь, не тронутая войной, по крайней мере внешне спокойная. Мне представилась наша искореженная земля, разбитые деревни, обгорелые сады, беззащитные женщины, убитые ребятишки. (Я не видел всего этого сам, но слышал бесчисленные рассказы от товарищей по лагерю, попавших в плен позднее меня.) И здесь, глядя из тесной машины на большой весенний мир, я опять почувствовал, что страстно хочу жить. Мне вдруг стало казаться, что нас не расстреляют. Ведь говорили же заключенные в камере, что за такие дела дают иногда только концлагерь. Я, конечно, слышал, что концлагерь - это тоже верная смерть, только медленная, мучительная. Но сам я в концлагере до этого не был и думал сейчас, что это все-таки не смерть. А раз я буду жить - значит, буду искать какой-то способ избавления от неволи. Это уже и есть жизнь.
Машина катилась по извилистой дороге, то опускаясь в лощину, то поднимаясь в гору, швыряя нас друг на друга на крутых поворотах.
Через несколько часов мы въехали в большой город Мец, где находилась тюрьма для военнопленных. Но, прежде чем поместить в тюрьму, нас доставили в гестапо, белое трехэтажное здание, расположенное неподалеку от тюрьмы, и ввели в большую комнату, [99] где за столом сидел офицер и что-то писал. Он не поднял головы, и наши конвойные почтительно ждали, когда он поставит свою подпись. Наконец офицер отложил бумагу. Сержант конвоир подал ему пакет с сургучной печатью. Тот вскрыл пакет и начал читать, по временам поглядывая на нас. Мы стояли у двери, переминаясь с ноги на ногу, голодные, усталые.
Окончив чтение, офицер позвал из соседней комнаты унтер-офицера и сержанта и, показывая на нас пальцем, долго что-то объяснял им. Сержант сбегал за переводчиком. Начался допрос.
Не вставая из-за стола, офицер бросал вопросы. Сначала он обратился ко всем троим:
- Кто убил полицая?
Мы отвечаем так же, как в лагере, то есть Аноприк и Загинай показывают на меня, а я отвергаю обвинение.
- Значит, они убили? - продолжал офицер, кивая головой на Аноприка и Загиная.
- Не знаю. Не видел.
Тогда начали бить, а потом снова задавали те же самые вопросы. И снова били. Не получив других ответов, офицер приказал отправить всех троих в тюрьму. Награждая пинками, нас вывели из здания гестапо и повели в тюрьму. А день был солнечный, воздух напоен ароматом клейких листочков и ранних цветов. Хотелось вот так идти и идти… Но через несколько минут железные ворота тюрьмы неумолимо захлопнулись за спиной.
Было как раз обеденное время, когда мы проходили коридором тюрьмы. Заключенных на пятнадцать минут выпустили из камер. Они провожали нас сочувственными взглядами. На втором этаже надзиратель открыл одну из камер и впустил в нее Загиная и Аноприка. Меня повели выше по лестнице. Я понял, что мне опять уготована одиночка. И действительно, моя новая камера оказалась не больше тех, в которых я уже успел побывать. Все было то же: и цементный пол, и крепкая дверь с волчком, и толстые решетки на окнах, в которых нет стекол. Новым лишь было то, что в камеру выходила стена печки, из которой почему-то было вынуто несколько кирпичей. Сначала я не обратил [100] внимания на это и только потом понял, для чего это сделано. К ночи в камере стало прохладно, и я подумал: «Хорошо бы сейчас у печки погреться». В коридоре, между тем, послышался какой-то шум. Я подошел к двери и прислушался: затапливали печь. Минут через пять ко мне в камеру повалил густущий черный дым. По запаху я понял, что топят углем. Дыма становилось все больше и больше, несмотря на то, что часть его уходила в окно. Я присел на корточки, но и внизу дым доставал меня. Сидеть на цементном полу было холодно. Я метался по камере. Дыму нашло столько, что я уже не мог ходить, не мог сидеть даже на полу, задыхался, кашлял.
Когда наконец кончили топить и дым понемногу вышел через окно, стояла глухая ночь. За решеткой мигали звезды, в камеру смотрело темное спокойное небо. Тюрьма спала. Только по временам открывался глазок в двери моей камеры, и неяркий лучик ложился на цементный пол, - это надзиратель заглядывал.
Каменные стены за ночь нахолодали. Я никак не мог согреться. До утра то ходил по камере, то ложился на топчан, свернувшись в комочек, но уснуть не мог. А утром меня снова вызвали на допрос. Снова те же вопросы и те же ответы. И опять меня били. И опять заперли в эту же камеру. И опять мне пришлось пережить без сна такую же мучительную ночь.
Так проходили сутки, вторые, третьи. Каждую ночь я прощался с жизнью, а утром снова возвращался к ней. Но едва наступал день - меня уже волокли на допрос. Есть давали один раз в сутки - супу в небольшой миске и два раза в неделю немного хлеба.
Я терял последние силы.
Однажды, когда пленные прогуливались по коридору, а я лежал на своем топчане, скорчившись от холода, кто-то открыл волчок моей камеры и произнес не очень чисто по-русски:
- Что, браток, плохо?
Я поднял голову, но волчок уже закрылся.
Минут через пять волчок опять открылся, и кто-то начал просовывать через него тонкие ломтики хлеба. Я подошел к двери, стал жадно хватать кусочки и засовывать их в рот. В волчок на меня сочувственно смотрел черный глаз. Когда я доел хлеб, в отверстие [101] просунулась зажженная сигарета. У меня задрожали руки. Я затянулся. Все пошло колесом перед глазами. Голова сладко закружилась…
На четырнадцатый день моего пребывания в этой камере служитель в обед, как обычно, налил мне супу в консервную банку, ушел и оставил дверь открытой. Я сидел на топчане, не решаясь выйти в коридор. Но тут в дверях остановился высокий черноволосый человек и, улыбаясь, заговорил:
- Выходи, братко, они все ушли. Прогуляйся. Ты давно уже мучаешься здесь. Мы все видим.
Это был тот самый человек, который однажды подкормил меня хлебом. Я узнал его голос и черные участливые глаза. Он оказался сербом. С ним я вышел в коридор. Он подвел меня к своим товарищам. Меня угостили сигаретой. Я накурился и стал как пьяный. Пришлось мне снова зайти в камеру и сесть на топчан. Я сидел и любовался светлым солнечным лучом, который проник ко мне из коридора. Он был такой теплый, так призывно звал к жизни, что я вдруг почувствовал, что горло мое сжимается и я вот-вот разрыдаюсь.
В это время в камеру зашел и сел рядом со мною на топчан не знакомый мне человек и заговорил по-русски. Это был наш военнопленный. Он рассказал мне, как попал в тюрьму. Последнее время он с группой русских военнопленных работал у фермера (бауэра). В один из рабочих дней у бауэра было что-то похищено. Тот вызвал полицию, и одного из военнопленных взяли как свидетеля. Вот он и сидит теперь в тюрьме, в одиночной камере. Его ни о чем не спрашивают, никуда не вызывают, и он не знает, сколько продлится заключение.
Я не успел даже спросить, как имя моего нового товарища, откуда он родом, где и каким образом попал в плен, - появился солдат и приказал мне следовать за ним.
Так меня каждое утро водили на допрос.
В знакомой комнате я увидел Аноприка и Загиная. За столом сидел офицер, тот самый, что встретил нас в день приезда. Рядом с ним стоял не знакомый мне переводчик, лейтенант. Костя Загинай посмотрел на меня жалобными глазами и сказал потихоньку: [102]
- Ванюшка! Ну, за что я страдаю? Ведь я-то не виноват!
Я посмотрел на него с негодованием, но увидел такое страдание на его мальчишеском, исхудавшем лице, что почувствовал острую жалость. Парень был совсем не посвящен в наши планы. Еще не зная, как ему помочь, я попытался подбодрить его.
- Ты не виноват. Ты, в общем, молодец.
Он понял, что я хотел сказать, и замолчал.
Подошел лейтенант и на чисто русском языке стал задавать вопросы. Повторилось то же, что было каждый день: я не признавался. Переводчик передал наши ответы офицеру, сидящему за столом. Тот нетерпеливо поерзал в кресле. Я хорошо понимал, что им надоело канителиться с нами, но было очень интересно все-таки узнать, почему я не признаюсь, если двое других уличают меня в убийстве. Лейтенант-переводчик снова подошел к нам и заговорил тише, спокойным и приятным голосом. Он в основном обращался ко мне. Видимо, Аноприк и Загинай уже успели рассказать ему все подробности обо мне, об убийстве полицая, о наказаниях, которым мы подвергались. В тоне и словах переводчика я уловил нотки сочувствия, но сначала не поверил этому, подумал, что своим сочувствием он просто хочет спровоцировать меня на признание. Но лейтенант терпеливо объяснял мне, что теперь уже нет смысла упорствовать, все равно участь наша решена: признаюсь я или нет - нас отправят в концлагерь.
- Упрямство только продлевает ваши страдания. Поверьте, я вовсе не хочу, чтобы вас отправили в лагерь, но сделать для вас ничего не смогу. Одно советую - признавайтесь сейчас.
Лейтенант был одет в мундир эсэсовца, но что-то в его словах и голосе расположило меня к нему, заставило принять его доводы. Я слышал не раз в лагере, что даже в гестапо работают люди, которые ненавидят фашизм. Они помогают бороться против него, изнутри подрывают его основы. И тогда у меня мелькнула мысль: может быть, этот лейтенант и есть как раз такой человек. Боясь выдать свое сочувствие, он молчал, но смотрел на меня ободряюще.
Я решил, что настал момент, когда я должен принять [103] всю вину на себя и избавить Загиная от смерти. Он еще может встретиться с товарищами и рассказать им о наших последних днях.
Мне трудно было начать признание. Сколько палок, пинков и зуботычин я принял за эти дни. Я затвердел в мысли, что признаюсь только перед смертью. Но посмотрел на Костю и решился. Путая обстоятельства, при которых мы убивали полицая (чтобы не навести на след побега), я закончил свое признание подтверждением, что Загинай ни в чем не виноват.
С Аноприком я решил поступить иначе. Раз человек, готовящийся бежать из плена и связанный с единомышленниками, не выдержал и предал товарищей, чтобы выпутаться самому, значит, он еще не готов для большого дела, не достоин дружбы, не прошел еще необходимой закалки. Ему нужно научиться терпеть и молчать. Он должен со мною вместе пройти все испытания. Если он выдержит, то станет выносливым и стойким. Если умрет - по крайней мере, честно.
Лейтенант долго переводил следователю мои показания. Мне казалось, что он старается как-то смягчить и оправдать нашу вину.
Через некоторое время, когда под охраной двоих солдат мы возвращались в тюрьму, на дворе увидели выстроившуюся колонну заключенных - французов, поляков, югославов. Среди них стоял Загинай. Всех их отправляли опять по лагерям для военнопленных. Значит, Костя спасен. Это очень хорошо…
А меня и Аноприка в этот же день повезли в арестантском вагоне по железной дороге. Мы не знали, в каком направлении нас везут. Что ждет нас впереди? Мы давно уже жили в ежедневном ожидании смерти. Временами я чувствовал какое-то оцепенение, когда смерть не пугала меня, а казалась даже желанной. Что могло быть страшнее того, что я уже перенес? Но оцепенение проходило, появлялась надежда. На какое-то время нас оставили жить. А если человек живет - у него появляются надежды, планы, мечты. Человек не может не мечтать и не надеяться. Из концлагеря тоже можно убежать. А может быть, война кончится. В тюрьме я слышал от военнопленных, что части Советской Армии успешно наступают, что в Европе все восприняли разгром немцев на Волге как начало [104] конца немецкой армии, что у Гитлера больше нет сил, чтобы предпринять новое генеральное наступление, подобное наступлению прошлого года, что немцам надоела война, что среди них растет недовольство, потому что увеличивается количество убитых и искалеченных, и на фронт посылают уже людей пожилых.
Снова тюремный железнодорожный вагон. Перестук колес. Мы с Аноприком покачиваемся в такт вагону. Изредка поезд недолго стоит на больших станциях и полустанках. Наконец останавливается совсем. За дверью протопали тяжелые сапоги конвойных, дверь отперли и вывели нас из вагона.
Это был Страсбург.
Со связанными назад руками мы шли по улицам, подгоняемые конвоирами. Наш изнуренный вид, арестантская одежда, перестук колодок по камням мостовой привлекали внимание прохожих. На тротуарах останавливались женщины, смотрели на нас: кто с любопытством, а кто и с сожалением.
И снова тюрьма. Громадные железные ворота, глухая каменная стена, по верху которой натянута колючая проволока. Ворота пропустили нас и захлопнулись с тяжелым гулом. Небольшой двор. Со всех сторон многоэтажные здания. И окна, окна, окна… Каждое с решеткой.
Опять захолонуло сердце. Надолго ли?
Сдав документы дежурному надзирателю, конвойные ушли, а нас повели на второй этаж и впустили в большую камеру, полную разноязычных узников.
Были тут и русские. От них мы узнали, что здесь формируется этап для отправки в концлагерь.
Старший по камере занес нас в список «жильцов» и показал место, где расположиться. Начались расспросы: откуда родом? За что осужден в концлагерь? Оказалось, что почти всех русских отправляют за побеги из лагерей военнопленных. «Значит, по всей Германии русские ищут путей избавления из плена, не смиряются, не боятся ни пуль, ни сыскных собак. Бегут - и все», - с удовлетворением подумал я.
Потекли томительные дни ожидания. Утром уборка камеры, прогулка во дворе, где нас заставляли бегать и приседать, завтрак и т. д. Поверки в этой тюрьме производились несколько раз в день. Заключенные [105] все прибывали и прибывали. В камере становилось тесно.
Федя Аноприк старался держаться ближе ко мне. Он чувствовал себя виноватым, о случившемся не заговаривал, боялся смотреть мне в глаза. Я старался держаться с ним ровно, но в душе не мог простить и найти оправдания.
Каждое утро мы ждали, что вот-вот нас построят и повезут. Недели через две такой день настал. После завтрака в камеру вошел надзиратель со списком в руках и начал выкрикивать фамилии. Один за другим заключенные выходили и вставали в строй. Дошла очередь и до меня.
Вскоре в ворота въехали две крытые машины.
В несколько минут мы промчались по улицам Страсбурга и вынеслись за город. По натужному реву моторов можно было догадаться, что машина едет все время в гору. С каждым поворотом подъем делался все круче и круче. Вдруг мотор тяжело вздохнул последний раз, как будто отдавая последние силы, машина осела, прокатилась по ровному месту и остановилась. Дверцы открылись, и нам приказали выходить.
Мы оказались у громадных ворот концлагеря. [106]
Карный блок
Машины рванули с места и покатили обратно по извилистой дороге. Минуты через две они скрылись за поворотом. А мы остались перед воротами лагеря, открывшимися, чтобы впустить нас. Когда первые ряды вошли в ворота, раздалась команда: «Mьtzen ab!» Кое-кто из заключенных сорвал с себя головной убор, но большая часть не поняла, что значит эта команда. Тогда эсэсовцы набросились на нас с яростными криками и стали бить по головам палками и резиновыми жгутами. Теперь уже все догадались, что требовалось сделать.
Колонну остановили недалеко от ворот, возле первого барака. Из барака вышел офицер, а с ним человек в странной одежде с крестом на спине, намалеванным масляной краской, с лампасами на штанах, в бескозырке без ленточек. Офицер стал пересчитывать нас. Как ни старались мы стоять ровно, эсэсовцу все не нравилось. Он крикнул что-то человеку с крестом на спине, и тот стал равнять строй. Пересчитав нас, офицер ушел. А человек с крестом на спине обратился к строю на немецком, французском и русском языках. Мы узнали, что это лагерный переводчик из заключенных. На груди у него был пришит красный треугольник и номер на белой тряпочке. Он держал в руках блокнот и карандаш и записывал каждого. Русских было всего три человека, и меня очень удивило, [107] что нас он расспрашивал больше других. Я еще раньше заметил, что бил он в основном немцев, а нас не тронул. Узнав, за что мы попали в лагерь, он сказал по-русски:
- Ну, с вами мы еще поговорим. Вы будете жить в моем бараке.
В это время в ворота лагеря вошла колонна заключенных. На них была странная одежда, какой я ни разу не встречал ни в лагерях, ни в тюрьмах Германии, - полосатые куртки, полосатые брюки, полосатые шапки вроде бескозырок и башмаки с деревянными подметками. Они шли строевым шагом, настолько четко, что сотрясалась земля. В воротах раздалась команда: «Mьtzen ab!» Вся колонна в один миг сняла и хлопнула о бедра свои бескозырки.
Колонна удалилась от нас. Снова послышалась какая-то команда, и мы увидели, как все заключенные дружно надели головные уборы.
Мы осторожно спросили у переводчика, что за одежда у заключенных. Он, усмехаясь, ответил:
- Подождите, и вы наденете такую же.
А потом объяснил, что это форма концлагеря Натцвиллер.
- Из этого лагеря еще никто не убегал, - продолжал свои пояснения переводчик. - Советую не пробовать. Остальное увидите и узнаете сами, - закончил он, видя, что к строю приближается человек с черным треугольником на груди.
Переводчик сказал, что это староста лагеря, которому мы будем подчиняться.
Лагерь Натцвиллер располагался на высоте тысячи двести метров. От вершины горы спускались вниз широкие террасы, на каждой из которых стояло по два барака - блока, как их здесь называли. От них к следующей террасе вела каменная лестница. Так весь лагерь и состоял из утрамбованных площадок и лестниц, соединяющих их. В самом низу, где стояли последних два барака, шло несколько рядов колючей проволоки под высоким напряжением. Через два метра - еще ряды столбов, опутанных проволокой. На расстоянии ста метров одна от другой торчали пулеметные вышки.
Нас гнали сейчас с лестницы на лестницу к девятому блоку. В бараке приказали раздеться, остригли [108] и велели вымыться под холодным душем. Потом выдали новую одежду. Русским достались желтая форма неизвестно каких времен, парусиновые ботинки на толстой подметке и полосатые бескозырки.
Нас троих направили в блок № 7.
В большом помещении барака народу было немного - значит, команды еще не вернулись с работы.
Староста блока выдал нам тряпочки с номерами и красные треугольники и приказал пришить их на левой стороне груди. Потом показал нам место в шкафу, где стояли закрепленные за нами миски, и привел в другое помещение, где были трехъярусные нары. Мне досталось место в середине.
Едва мы успели оглядеться, в блок вошла рабочая команда, и в бараке стало тесно. Заключенные толкались, задевали друг друга, около умывальника создалась очередь. Блоковый и штубовые пытались установить порядок. Им помогал тот самый переводчик, который разговаривал с нами в воротах лагеря. Мы уже знали, что звали его Кондрат и что это зверь, а не человек.
Но вот все уселись за стол. Блоковый и Кондрат резали хлеб и потом на листе фанеры разносили пайки по столам. Принесли чай в железных бачках и стали разливать его в миски.
В блоке воцарилась тишина. Каждый заключенный терпеливо ждал, когда ему дадут пайку хлеба и нальют чаю. Если кто-нибудь осмеливался заговорить, на голову его обрушивался удар резинового жгута. Я тоже тихонько сидел за столом, оглядывая своих товарищей. Рядом со мной притулился чернявенький парнишка, лет восемнадцати. Получив свою пайку хлеба, он дрожащими руками разломил ее на крошечные кусочки и каждый такой кусочек с каким-то благоговением клал в рот и жевал медленно, сосредоточенно, чтобы продлить удовольствие. На его худощавом бледном лице разлилось выражение блаженства.
Когда после ужина заключенные стали мыть свои миски, я подошел к нему и спросил:
- Ты как сюда попал?
Парнишка оказался словоохотливым. Он тут же мне рассказал, что зовут его Коля Дергачев, что сам он из Макеевки. Когда немцы оккупировали территорию [109] Донбасса в 1942 году, ему было шестнадцать лет. Семья не успела эвакуироваться и осталась в Макеевке. Его младший братишка где-то нашел пистолеты. Ребята их тщательно припрятали, но немцы дознались и после допроса Колю отправили в Германию и отдали на работу к бауэру. Но мальчишка-комсомолец не мог примириться с тем, что его заставляют работать на хозяина, да еще бьют. В одну из темных ночей он убежал. На другой же день его поймали, избили и отправили работать в литейную большого металлургического завода.
- Однажды немец ни за что избил моего товарища по работе, - волнуясь, рассказывал Коля.-Я не выдержал и дал ему в морду. Что здесь началось! Думал, убьют меня. Били - сколько душе угодно, а я вот… жив, - и глаза его вдруг озорно заблестели.
- А в сентябре мы подготовили побег, - продолжал Коля, - но только двоим удалось перелезть через ограждение: мне и еще одному хлопцу. Остальных захватили. По дороге к ближайшему полустанку мы надрали в поле моркови и насовали ее во все карманы и за пазуху. Это был наш провиант. Подошли к полустанку. Скрываемся, ждем. Остановился товарняк, идущий к востоку. Мы забрались в какой-то вагон, набитый бочками. Притаились. Ехали целые сутки. А на вторые сутки наш вагон отцепили и загнали в тупик. Делать нечего - пришлось вылезать. Здесь нас и схватили, несколько дней держали в карцере, избили и отправили в тюрьму. Дальше Страсбургская тюрьма. Из нее - прямой путь сюда. А отсюда, - с горьким вздохом закончил Коля, - один путь: в крематорий.
Мне очень понравился этот парень со смелыми, чистыми глазами. И с этого дня как-то сама собой завязалась наша дружба. Коля во всем советовался со мной, и я, как старший товарищ, помогал ему, чем мог. Я чувствовал, что дружба моя вселяет в него какие-то надежды, угасшие было за несколько месяцев каторжной жизни.
А надежда в наших условиях значила многое. Очень многое… Нередко даже возвращала человека к жизни.
Каждый день в лагере похож на предыдущий. [110]
В числе многих сотен других заключенных я вскакивал по команде, заправлял свою постель, тщательно разглаживая одеяло, чтобы не было ни морщиночки, ни складочки, бежал раздетый к умывальнику, где обычно стояла большая очередь. Умывание проходило под наблюдением штубового - ответственного за отделение в блоке. Надевать рубашку не разрешалось. Пока дождешься своей очереди - продрогнешь.
В барак приносят чай в бачках. У кого остался от ужина хлеб, тот завтракает. Но таких, кто умеет до утра оставить кусочек хлеба, очень немного. Почти все пьют пустой чай.
После «завтрака» нас выгоняют на улицу. В бараке остаются те, кто назначен на сегодня убирать помещение. Если на улице холодно, или ветрено, или дождливо, мы прыгаем и машем руками, стараясь согреться.
Ровно в шесть часов раздаются удары лагерного колокола: начинается построение. Кто побывал в немецких концлагерях, хорошо знает, что значили для нас эти построения! Сколько часов простаивали мы каждый день в любую погоду!
Сначала заключенные строились у крыльца своего барака. Потом нас вели на площадку между бараками. Весь лагерь выстраивался по таким площадкам. Начиналась поверка. Сначала нас несколько раз пересчитывал блоковый. Больных и умерших за ночь укладывали в конце строя, чтобы их тоже можно было пересчитать. Подходили немцы и снова пересчитывали нас два-три раза. Затем они шли на доклад к первому блоку, где помещалась шрайбштуба, то есть канцелярия. Комендант здесь принимал доклады ответственных за блоки. Если счет не сходился, немцы возвращались к своим блокам и снова пересчитывали нас по нескольку раз и снова уходили на доклад. Только после этого начиналось распределение по рабочим командам. А больных и слабых, которые уже не могли ходить, отправляли в санчасть и по баракам.
В первые дни меня назначили в команду «Каменолом», работа в которой считалась одной из самых тяжелых. По утрам нас выводили из лагеря. К колонне пристраивались конвоиры с собаками и вели к месту работы, которое располагалось километрах в двух от [111] лагеря. Лопатами и кирко-мотыгами мы срывали гору. На тачках и вагонетках возили землю и сваливали ее вниз, делая какую-то площадку. Капо (бригадир из заключенных) говорил, что на ней будут строить бараки.
Коля Дергачев уже научил меня, как надо «работать глазами», то есть больше отдыхать и меньше получать палок. Если конвоир или капо смотрят в твою сторону - шевелись быстрее, а как только они отвернутся или отойдут - стой и наблюдай за ними, чтобы сохранить силы.
Я уже знал из собственного лагерного опыта, как нужно работать, и старался делать все, чтобы палок получать как можно меньше, а отдыхать как можно больше.
Погода на высоте тысячи двести метров менялась через каждые полчаса: то дождь, то туман, то снег, то солнце. По временам нас обволакивало молочной влажной пеленой. Одежда не просыхала, ботинки промокали в первые же часы работы. А капо, завернувшись в плащ, ходил между нами с резиновой палкой в руках и зорко следил, чтобы мы не останавливались, не отдыхали.
В полдень нам привозили «обед» - по литру супу без хлеба. И снова работа до вечера.
Через несколько дней во время завтрака в барак вошел переводчик Кондрат и зачитал мой номер. Я отозвался и вышел.
- Собирайся, пойдешь в карный блок, - объявил мне Кондрат.
Коля Дергачев ахнул за моей спиной.
- Оттуда не вернешься, - прошептал он.
Я уже кое-что слышал о карном блоке, и меня вдруг охватила какая-то отчаянная злоба.
- Ну и пусть замучают еще одного коммуниста! - вырвалось у меня.
Кондрат внимательно посмотрел на меня и спросил:
- Ты коммунист?
- Да, - ответил я, не намереваясь больше ничего скрывать.
Меня окружили товарищи, а Федя Аноприк, стоявший рядом, объяснил, что я лейтенант и коммунист, [112] служил на границе и в плен попал раненый и обожженный.
- Ну, пошли, - оборвал его Кондрат, и мы вышли из толпы заключенных, сочувственно смотревших мне вслед.
Кондрат дорогой начал меня расспрашивать, что произошло со мной в плену, почему я попал в концлагерь. Таить мне больше было нечего. Кондрата я презирал, как фашистского пособника, и с какой-то тайной гордостью рассказывал ему свою историю.
Карный блок - это лагерь в лагере, барак № 10, обнесенный колючей проволокой и всегда запертый на замок. Здесь свои порядки, свой режим.
Кондрат позвонил у ворот. Из барака вышел человек с засученными рукавами, впустил нас и запер ворота.
«Что тут происходит?» - подумал я, чувствуя, как по спине пробегает предательский холодок.
Посредине барака, выстроившись в линию, стояли человек восемь заключенных - немцев и поляков. Меня поставили с краю. У стола на табуретах сидели двое эсэсовцев. Блоковый и штубовый под их наблюдением осматривали заключенных, выворачивали их карманы и вытряхивали на пол все содержимое. Плохо было тому, у кого что-нибудь находили: окурок сигареты, бумажку, тряпочку. Его били резиновым жгутом, не считая ударов, заставляли поднять с пола этот предмет и выбросить его в ведро, потом ставили в строй, спрашивали, за что попал в концлагерь, и снова били.
Если же у человека ничего не находилось в карманах, блоковый или штубовый ставили его перед собой и одним ударом ладони по лицу старались сбить его с ног. Если им это не удавалось, они повторяли удары до тех пор, пока заключенный не падал. Ему приказывали встать и снова повторяли свои приемы, как будто пробуя крепость и силу своих рук. Обессилевшего человека, который не мог уже сам подняться, обливали холодной водой и приводили в чувство. Сильно избитых тащили к умывальнику и там обливали на цементном полу.
Другим приказывали взобраться на табурет и присесть на корточки, в руки давали ботинки на толстой [113] деревянной подошве или просто полено и заставляли держать это на вытянутых руках в течение целого часа. Если человек хоть на мгновение опускал руки, его били до тех пор, пока он снова не вытягивал руки вперед. Заключенный падал с табуретки, теряя сознание. Его окатывали холодной водой и снова ставили на табурет.
Наконец эта процедура надоела эсэсовцам. Они отдали какие-то распоряжения блоковому и ушли из барака. Очередь доходила до меня. Передо мной остался один человек. Я стоял и думал: «Что же мне сейчас будет? Чем меня будут бить? Если так бьют немцев и поляков, то мне не спустят только за то, что я русский».
В это время к блоковому подошел Кондрат и что-то зашептал ему на ухо. Блоковый взглянул в мою сторону и согласно кивнул головой.
Я похолодел.
Вот и моя очередь. Блоковый сел к столу и поманил меня к себе. Как ни страшно было, но идти нужно. Я подошел. Блоковый показал на табуретку, стоящую возле стола, и сказал по-немецки: «Sitz!»
Потом выпроводил всех из этого помещения и велел позвать Эмиля. Вошел молодой парень. Я видел его раньше у нас в бараке. Его звали тогда Володей, он был русским, но хорошо знал немецкий язык и иногда исполнял роль переводчика. Почему его назвали Эмилем? Но мне было не до того, чтобы решать эту загадку. Блоковый усадил меня на табурет и велел рассказать все о себе от начала войны до настоящего момента. Где по-русски, где по-немецки я опять рассказал свою историю. Эмиль помогал мне. Когда я кончил, блоковый негромко сказал:
- Я француз. Был офицером во французской армии. В лагере пятый год. Ненавижу немцев.
Потом он сказал мне, что я буду жить вместе с Володей-Эмилем, убирать штубы{2} и помогать кое-кому из стариков политических - французов, люксембургцев и других.
- Будешь застилать их постели. За это они что-нибудь дадут. Они получают посылки. Я, чем смогу, [114] тоже помогу, - закончил он и велел нам обоим взяться за швабры.
В этот день я не переставал удивляться и многого еще не мог понять. Кто же такой Кондрат? Почему он так свирепо бьет заключенных? Что он сказал блоковому обо мне? Что происходит здесь в карном блоке? Во всем этом я разобрался только много времени спустя…
Я понял со временем, что обстановка переменилась, что был уже не 41 год. Заколебалась почва под фашистской Германией в связи с активными действиями и победами Советской Армии. Это чувствовали все гитлеровские холуи и задумывались о своей судьбе. Думаю, что и Кондрат понимал, что наши роли могут перемениться, и на всякий случай заботился о смягчении удара для себя. В то время он еще не старался делать это явно, но все-таки хотел иметь человека, который мог бы сказать о его мягком отношении к коммунистам. Так я понял его потом, так думали о нем другие заключенные.
Весь первый день мы с Володей на работу не ходили, не спеша прибирали барак. Перед обедом сходили на кухню и принесли в бачке суп для штрафников, а вечером чай.
Но дальше дело пошло хуже. Я был тоже штрафником, у меня ниже красного винкеля был теперь пришит черный кружок, и я должен был ходить на работу вместе с другими обитателями карного блока.
Уже на следующее утро по звонку я вместе со всеми, вышел на площадку перед бараком на поверку. К строю подошел капо штрафной команды, рыжий, веснушчатый детина. На его груди зеленый винкель. Это значит, что в лагере он отбывает наказание за бандитизм. У него ухватки матерого бандита. Он размахивает перед строем резиновым жгутом и рычит: «Ну, сегодня я вам покажу!» И, действительно, показал. Да и не только сегодня!
Команда штрафников работала только на территории лагеря. Вот рыжий капо подвел нас к тачкам. Каждый выбрал тачку и с нею снова встал в строй.
Через весь лагерь сверху вниз проходила дорога. По ней и погнал нас капо на одну из верхних площадок. Недалеко от лагерных ворот он дал команду: [115]
«Бегом!» И мы побежали по крутой дороге, неловко наезжая тачками друг на друга.
А капо подгонял нас.
За воротами лагеря работала одна из команд, срывающая гору. Мы подъехали к ней, набрали полные тачки песку и мелкого щебня и повезли их обратно в лагерь. Капо опять подал команду «Бегом!» и начал подхлестывать нас резиновым жгутом. Колонна тачечников растянулась по дороге, сбегающей вниз. Капо остановил передних, подогнал отстающих, и мы снова побежали вниз по дороге. Споткнешься, упадешь - в это время на тебя наезжает следующая тачка, рассыпая песок. А рыжий капо опять бьет упавших, чтобы поднимались быстрее и догоняли ушедших вперед. И мы снова бежим с тачками вниз по дороге.
Песок и щебень капо велел высыпать на площадке, где только что построили два новых барака, и снова погнал нас по дороге.
Так целый день мы и бегали с тачками в гору и с горы и к вечеру так устали, что бегать уже не могли, а едва двигались с полными тачками, несмотря на то, что капо, не переставая, хлестал резиновым жгутом.
В течение нескольких дней мы возили песок и щебень, а когда площадка между бараками была утрамбована, нас перевели на другую работу.
Лагерь расширялся, возводилось новое проволочное заграждение, строились пулеметные вышки. Мы носили столбы, рыли ямы, голыми руками натягивали колючую проволоку и приколачивали ее к столбам, переносили тяжелые щиты, из которых сколачивали вышки, перетаскивали мотки колючей проволоки.
Промокшие насквозь под дождем и туманом, едва передвигая ноги с налипшей на ботинки глиной, мы медленно спускались по раскисшей дороге от центра лагеря вниз, таща на себе тяжелые ноши. Шли, падали, поднимались под хлесткими ударами резинового жгута. Каждый день после работы мы приносили с собою к бараку застреленных и умерших, складывали их в штабель - все равно они должны были присутствовать на поверке. И мы уже почти не реагировали, если на наших глазах умирал человек, забитый до полной потери сил. Все внимание было сосредоточено на том, чтобы получить меньше ударов, чтобы как-нибудь [116] сохранить силы. В эти дни, пока я работал в команде штрафников, я перестал думать о побеге. Мне казалось, что убежать отсюда просто невозможно. Я чувствовал, как во мне угасают силы и надежды, я находился в каком-то оцепенении, пока один случай не вывел меня из этого состояния.
Как- то в один из рабочих дней наша штрафная команда натягивала колючую проволоку. Проглянуло солнце и обогрело нас, дрогнувших под дождем и ветром с самого утра. Недалеко от дома коменданта лагеря, на его огороде, работала одна небольшая команда. Вдруг оттуда раздались крики, послышалась пулеметная и автоматная стрельба. Мы подняли головы и остолбенели. С горы бежал человек -босой, в одной нательной рубашке, которая вздымалась за ним белым парусом. По нему стреляли со всех сторон. За ним неслась овчарка.
Мы замерли и ждали, что он вот-вот упадет под пулей или на него наскочит собака. А он бежит невредимый, достигает запретной зоны под пулеметной вышкой, где проволока натянута в один ряд и, как рыба, с полного разбега пролетает через нее. Часовой с вышки стреляет по нему почти в упор - и не попадает, с горы бьют из автоматов - мимо. Собака мечется около проволоки. А он бежит и бежит по направлению к лесу. И в наших сердцах поднялась такая волна восторга и радости, что все мы готовы были закричать.
От нашей команды отделились двое охранников с автоматами. Один с собакой кинулся наперерез бегущему, другой присел и начал с колена стрелять по нему короткими очередями. Вдруг бегущий упал, перевернулся, вскочил и, хромая, снова бросился бежать. Он достиг опушки и скрылся с наших глаз. Но к лесу со всех сторон устремились автоматчики с целой сворой собак. Из леса доносился лай и автоматные очереди. Потом все стихло.
…Был конец рабочего дня. Прозвенел лагерный колокол, извещающий о сборе рабочих команд в лагерь. Началась общая поверка. В это время в лагерь внесли убитого, разодранного собаками беглеца и пронесли вдоль всего притихшего строя. По клочьям одежды мы узнали в нем русского… [117]
Его дерзкий побег всколыхнул весь лагерь. Вечером за ужином даже штрафники, которым, казалось, уже не на что было надеяться, возбужденно переговаривались о случившемся. Я заметил тогда, что никого не смутила расправа немцев над этим человеком, хотя комендант объявил всему лагерю, что то же самое повторится с любым безумцем, который затеет побег. Эти люди видели слишком много страшного, испугать их трудно. Все говорили с завистью и восхищением об отваге русского человека.
После этого случая люди стали как-то теснее друг к другу, начали сплачиваться в группы и вести тайные разговоры, строить планы. [118]
Будни концлагеря
Через несколько дней команда штрафников закончила свою работу по расширению лагеря. Новая оградительная полоса была готова: столбы поставлены, проволока натянута. Нам приказали ломать прежнее заграждение. Мы вырывали столбы, колючую проволоку сматывали и отвозили на тачках за пределы лагеря. На расчищенной нами площадке начали строить два новых барака и крематорий. До этого крематорий находился в двух километрах от лагеря. Там же были и газовые камеры. В этом направлении часто водили и возили живых и уносили умерших в длинных ящиках с ручками. Лагерное начальство, очевидно, решило, что уничтожать людей будет сподручнее, если крематорий задымит в самом лагере.
Штрафников заставили выстилать булыжником площадки перед новыми бараками и крематорием, засыпать их щебнем и песком, утрамбовывать и укатывать. Эмиль оказался опытным каменщиком. Он попросил капо отпустить меня и еще двоих русских ребят ему в помощники. Капо согласился, и через несколько дней я освободился от тачки. [119]
Перед самым обедом мы с Эмилем бежали на кухню и приносили в карный барак бачок с супом. Иногда нам доставалось по лишнему черпаку баланды. В этот день мы считали себя счастливыми.
Так проходили дни, недели, месяцы…
Я так и не мог найти никакого способа избавиться от карного блока. А между тем, в лагере произошли большие события.
Однажды ночью мы проснулись от возни и криков, раздававшихся за стеной. Оттуда слышались удары палок и хлест резиновых жгутов. Эмиля-переводчика вызвал к себе блоковый. Мы лежали в темноте, стараясь понять, что же там происходит.
Я встал и тихонько подошел к двери. В соседнем помещении допрашивали и избивали русских. Их крики невозможно было слушать, очевидно, били не на живот, а насмерть.
В штубу к нам на минутку заскочил Эмиль.
- Раскрыта большая группа побега, - взволнованно зашептал он. - Организатор - майор Сокира. Кто-то их предал. Приводят все новых и новых. Бьют - сил нет смотреть.
Он опять ушел туда. Мы лежали молча.
Всю ночь шел допрос… Стихло только к утру, когда нам возвестили подъем. Быстро заправив постель, я выбежал в столовую. Там стояли русские заключенные: их было двадцать два человека. Шесть из них закованы в наручники. Их лица посинели и распухли. У некоторых были в кровь разбиты головы.
В барак вбежали эсэсовцы и всех избитых выгнали на улицу.
Когда мы с Володей вышли за чаем, весь лагерь уже знал, что произошло ночью в карном блоке. Повсюду только и говорили о случившемся.
По звонку нас, как обычно, построили. В это утро эсэсовцев в лагере было много, как никогда. Они бегали вдоль строя с собаками, кричали и пересчитывали нас, не скупясь на удары.
Наконец команда разошлась по работам. Пока наши штрафники ездили наверх за песком, у нас с Эмилем было несколько свободных минут. Мы вышли на дорогу, идущую позади бараков, и что же увидели… По склону горы лицом к колючей проволоке на расстоянии [120] десяти метров друг от друга стояли русские, со связанными назад руками.
Они стояли, покачиваясь от изнеможения, готовые вот-вот упасть. А с вышек смотрели на них дула пулеметов.
- Смотри, - сказал мне Эмиль, - третьим стоит майор Сокира. Высокий, чернявый. Кондрат говорит, что у коменданта он держался здорово. Никого не назвал. А Илья Резников не выдержал и выдал остальных, показал на Сокиру как организатора.
Только вечером, когда закончились работы и заключенных разогнали по баракам, в карный блок привели и их. Шестнадцати товарищам развязали руки и разрешили расположиться на нарах. Остальные шесть человек в наручниках простояли в штубе до самого отбоя. Потом им разрешили прилечь, но скованные наручниками руки не позволяли лечь ни на спину, ни на живот. Им пришлось всю ночь ходить по штубе. Они только стонали, стараясь не будить нас, временами присаживаясь на краешек нар. Так прошла их первая мучительная ночь. А утром во время завтрака мы из своих рук кормили и поили их водой.
Как только прозвонил колокол на построение, в барак вбежали эсэсовцы и вывели шестерых. Против карного блока их поставили по команде «смирно» и приказали стоять целый день.
И они стояли вплоть до нашего возвращения в барак после работы…
Так прошли один за другим несколько дней. Эсэсовцы то и дело навещали карный блок, избивая штрафников и особенно шестерых товарищей. Их приготовили к повешению, но фашисты не торопились приводить в исполнение приговор и каждый день придумывали для них новое наказание. Руки товарищей были так крепко зажаты наручниками, что под кольцами кожа содралась, раны загноились и было видно разлагающееся мясо. Но они держались мужественно, поражая нас своей стойкостью. Они не раскаивались в своем поступке, не жаловались нам на свои страдания, старались сдерживать стоны и только временами повторяли одно: «Скорее бы, скорее пришел конец!» Один из них не перенес мучений и в субботу умер. У нас сердца разрывались от жалости и сочувствия, [121] но избавить их от страданий мы не могли. Мы кормили их хлебом, подносили к их губам ложки с супом, подбодряли, как могли.
В воскресенье стало известно, что сегодня состоится повешение пяти русских заключенных - организаторов побега.
Один из пяти оказался моим земляком-горьковчанином. Он сказал мне свое имя и фамилию, просил передать родным (если я останусь жить) обстоятельства его гибели. Я много раз повторял его адрес, но так и не донес его до конца войны. Помню только, что звали его Жора, что он был сильным и красивым парнем.
Зная, что через несколько часов их повесят, он рассказал мне всю историю задуманного ими побега.
- Знаешь, этот Сокира - человек, каких мало. Ты запомни его, - говорил Жора.-Умница. Сильной воли человек. Раненым попал в плен, а когда подлечился, совершил неудачный побег, за что и попал в Натцвиллер. Но и здесь организовал большую группу побега. Мы знали, где у немцев стоит бочка с бензином, и хотели взорвать ее, чтобы создать панику в охране. В это время кое-кто из нас должен был по условленному сигналу напасть на своих конвойных, перебить их и захватить оружие, а потом разоружить лагерную охрану и освободить всех заключенных, создать отряд, уйти в лес и бить фашистов. У Сокиры была связь с партизанами. Все уже было готово. И надо же! Кто-то пошел к коменданту и рассказал. Так мы и не выбрались отсюда. А сегодня нас уже не будет…
В двенадцать дня лагерный колокол собрал нас на поверку. Комендант объявил, чтобы все русские остались на местах после поверки. Заключенные разошлись по баракам, так как подошло время обеда, а нас построили в одну колонну и повели к крематорию. На площадке перед крематорием расставили так, чтобы всем было видно, что делается в воротах. А на перекладине ворот белыми змеями уже свисали пять петель, и под ними стояла одна общая подставка, готовая рассыпаться от несильного прикосновения. Это несложное сооружение выглядело так мрачно и зловеще, что мы отводили глаза в сторону. [122]
Из карного блока вывели пятерых осужденных. Они шли со скованными назади руками, подняв головы. Один за другим ступили на шаткий эшафот и встали каждый против своей петли. На их лицах не было ни растерянности, ни страха. Они уже подготовили себя к этой последней минуте и собрали все мужество, чтобы показать презрение к смерти. Двое немцев надели им петли на шеи. Один из товарищей хотел что-то крикнуть, но эсэсовец выстрелил в него из пистолета. В ту же минуту комендант подал знак, и солдаты выбили из-под них подставку. Они повисли на перекладине один возле другого…
Комендант лагеря вышел на середину площадки и через переводчика объявил, что каждый, кто вздумает бежать, повиснет на такой же перекладине.
Но чем больше неистовствовали немцы, тем быстрее и сильнее среди заключенных зрело сопротивление, все теснее и теснее они сближались друг с другом, все больше и больше хитрили с начальством…