Уже четыре с половиной месяца я числился в штрафниках.

Как- то комендант лагеря приказал выстроить на площадке весь карный блок. Пришли писаря из шрайбштубы со списками в руках и начали зачитывать фамилии и имена штрафников. В списке оказался и я. Все, кого назвали, встали в отдельный строй. Комендант объявил, что мы освобождаемся от карного блока.

Штрафников увели на работу, а освобожденные отправились по своим баракам.

В эти дни началась моя дружба с Володей Соколовым, очень славным парнем. Обо мне он знал по словам Аноприка, поэтому почти ни о чем не расспрашивал, но часто рассказывал о своей жизни. Он родился и вырос в Вологодской области. Рос без отца.

- С одной матерью да Советской властью,-говаривал он.

В армию его призвали в 1940 году, и служил он в артиллерийском полку. Служба шла хорошо, Соколовым были довольны командиры, а он был доволен жизнью. Когда гитлеровская Германия напала на нашу Родину, он сразу оказался на фронте. Дрался с немцами до последнего снаряда, но в начале 1942 [123] года раненым попал в плен. Из лагеря Володя убегал два раза, и за второй побег его бросили в концлагерь. Но и здесь он только и думал о том, как бы выбраться на свободу, строил всевозможные, почти всегда абсолютно не выполнимые планы побега. Я старался сдерживать его горячность, но сам заражался его пылкостью и энергией. Мне он очень нравился своей быстротой, находчивостью, изворотливостью, каким-то непобедимым жизнелюбием. И день ото дня мы становились все более и более близкими друзьями.

В бараке, на общем положении заключенных, я почувствовал себя гораздо свободнее. В вечерние часы теперь можно было ходить по лагерю, разговаривать с заключенными других бараков. Володя познакомил меня с французами, бельгийцами и люксембургцами, отбывавшими наказание в лагере за политические дела. Некоторые из них мне были очень симпатичны. Я, например, близко сошелся с люксембургцем Юганом, работавшим в электромеханической мастерской. Ему удалось собрать маленький ламповый приемник, который он тщательно прятал от немцев. Временами он ловил немецкие сообщения и передачи других стран и хорошо знал положение на Восточном фронте. Юган стал снабжать меня постоянными информациями. Он рассказал мне подробно, как произошел разгром армии генерала Паулюса. От него я узнал о мощном наступлении Советской Армии летом 1943 года, о битве на Курской дуге. Эти сообщения укрепляли нашу бодрость, мы стали даже как-то меньше обращать внимания на побои, голод словно уже не так сильно мучил нас, перестала пугать колючая проволока и донимать скверная погода.

Мы все чаще и чаще ухитрялись собираться вместе и тихо шептались, перебирая фронтовые новости, обсуждая вопросы открытия Второго фронта. Мы мечтали: вот союзники вступят в войну с немцами, прилетят их самолеты и сбросят нам оружие; тогда мы освободим себя и начнем настоящую борьбу с фашистами. Второй фронт не открывался, оружие нам никто не сбрасывал, но мечты вдохновляли и сплачивали нас.

Мы часто беседовали с французами и люксембургскими политзаключенными и знали, что они думают [124] о том же. Они не только на словах выражали солидарность с нами, но и по мере сил помогали нам. Из дома к ним приходили посылки, кроме того, они получали посылки Красного Креста. У них бывали сигареты, мыло, масло и еще кое-что из продуктов. Этим они делились с нами, отдавали свой суп и лагерные пайки хлеба. Надо заметить, что Натцвиллер был интернациональным концлагерем. Каких только национальностей здесь не было, кто только не отбывал наказание! Сюда заключали военнопленных за попытки бежать из лагеря, патриотов-партизан из разных стран, французских, чешских, немецких коммунистов. Но здесь же держали и уголовников: бандитов, убийц, воров.

На все начальственные должности (блоковыми, штубовыми, капо) эсэсовцы обычно назначали уголовников, преимущественно немцев. Этими местами стремились завладеть политические заключенные. Цели у тех и других были разные. Уголовники думали о том, как себя сохранить, как урвать лишний кусок. Политические создали в лагере подпольную сеть, помогающую другим выжить, встать на ноги. Между уголовниками и политическими шла настоящая борьба. В результате победили политзаключенные. Когда меня привели в лагерь, почти все командные должности были в руках политических. И я даже в карном блоке чувствовал их силу и влияние. В самом лагере они действовали смелее и увереннее.

Рядом с нашим блоком стоял барак № 8, где жили подростки - русские парнишки лет пятнадцати-семнадцати. Пока я находился в карном блоке, туда перевели Колю Дергачева. Он мне рассказал, что блоковым у них немецкий коммунист Герман Кобольд, на редкость добрый и душевный человек. Я и сам помню его: высокий, широкий и сильный в плечах, с лысой головой, с хорошим теплым взглядом и очень приятной улыбкой. Герман Кобольд в 1933 году приезжал в Советский Союз в составе немецкой профсоюзной делегации. По возвращении в Германию его отправили в концлагерь. Более десяти лет он провел на положении политзаключенного. В Натцвиллере Герман Кобольд вел большую подпольную работу. Вместе со своим товарищем чехом Иозефом Ульцем из города [125] Колина, музыкантом по профессии, он взял под свою опеку подростков, организовал для них дополнительное питание, по возможности спасал от побоев и тяжелых работ. По вечерам он рассказывал ребятам о Тельмане, которого хорошо знал, о гамбургских коммунистах. Иозеф Ульц частенько играл им на скрипке, с которой не расставался в концлагере.

Этот человек тоже много пережил до того, как попал в Натцвиллер. Арестованный в 1939 году, он прошел допросы в разных тюрьмах Германии, побывал в нескольких самых ужасных гитлеровских концлагерях - Саксенгаузене, Освенциме, Дахау, Бухенвальде. Он пытался бежать, но был пойман, наказан розгами, сорок два дня просидел в карцере, едва не умер от голода.

Перенеся безмерные страдания, Герман Кобольд и Иозеф Ульц понимали, что значит слово участия для парнишки в пятнадцать лет, пришедшего после тяжелой работы, мокрого, озябшего, как ему нужны лишний кусочек хлеба и лишняя порция похлебки из тухлой капусты! Они умели как-то особенно тепло и просто подбодрить затосковавших ребят.

- Если бы не они, - частенько говаривал мне Коля Дергачев, - я бы, наверное, давно погиб.

…Жизнь наша каторжная, между тем, продолжалась. Вместе с Эмилем я работал в небольшой команде каменщиков. Мы устраивали дорогу и лестницу, ведущую к старому крематорию.

Однажды к нам подошли двое офицеров и пятерых из нашей команды повели во двор. В эту пятерку попал и я. По внешнему виду двора невозможно было определить, что здесь за хозяйство. Но вот нас подвели к двум крытым машинам, дверки которых были отворены, и заставили все убрать и вычистить внутри машин. С одним из товарищей я влез в машину, чтобы выкинуть какие-то лохмотья и бумагу, оставленные на дне кузова. Вот что мы увидели: тряпки и бумага были пропитаны кровью, среди лохмотьев валялись пластинки со вставными зубами, попадались разорванные женские кофточки и туфли, виднелись пряди длинных волос.

Передо мной раскрылось еще одно преступление фашистов. [126]

Рядом с карным блоком находился барак № 11, где тоже жили русские. Однажды через решетки окон мы увидели, что русских куда-то перегоняют. На другой день стало известно, что в лагерь прибывают женщины. Вскоре в одиннадцатый блок пригнали группу евреек. Их было больше двадцати. Мы узнали, что они согнаны из разных стран, находящихся под гитлеровской оккупацией. Их барак так же, как и карный блок, обнесли колючей проволокой и двери накрепко запирали. Сначала они чувствовали себя как будто неплохо, кормили их, по нашим сведениям, досыта, на работу не гоняли. Но недели через две группа женщин стала таять. Каждый день брали по три-пять человек и куда-то увозили. Обратно они не возвращались. Вот их осталось уже совсем немного, человек семь-восемь. Скоро исчезли и эти. До нас дошли слухи, что их возили в газовые камеры, испытывали на них действие газов.

Теперь я понял, что такое газовые камеры и куда увозили женщин-евреек…

Недели через две я попал в команду, которая работала возле лагеря. В горе, уже немного срытой, мы кирками отбивали породу и откидывали ее в сторону. Другие просевали землю через большие сетки. Получался мелкий щебень и песок, который на машинах увозили на стройки.

Товарищи, давно работавшие в этой команде, говорили, что сюда, к срытой горе, часто привозят заключенных и здесь расстреливают.

Мне довелось быть свидетелем такой расправы. Однажды к конвоирам подошел офицер и приказал отвести нас на верх горы. Через несколько минут подъехала машина, из нее эсэсовцы вывели двоих заключенных. Судя по одежде, это были русские. Нашим конвоирам хотелось посмотреть происходящее, и они подошли к самому краю обрыва. За ними приблизились и мы. Я видел, как русских подвели к земляной стене и поставили к ней лицом. Эсэсовцы подняли пистолеты и выстрелили в спины заключенным. Один из них сразу упал, а другой, круто повернувшись, бросился бежать к дороге. Солдаты охраны подняли беспорядочную стрельбу, но пленник бежал между ними, и они боялись перестрелять друг друга. Произошло замешательство. [127] А русский был уже близко от леса, оставалось всего несколько метров.

Мы едва удержались, чтобы не закричать.

Но тут шофер машины, услышав крики, выскочил из кабины и выстрелил в пленного. Тот упал и больше не поднялся. Расстрелянных втащили в машину, и фашисты уехали. А мы вернулись на место казни и продолжали работу. Но перед глазами долго еще стоял этот отчаянный парень, который бросился бежать из-под немецких пуль.

Я часто вспоминал слова переводчика Кондрата: «Из этого лагеря еще никто не убегал. Так что не пытайтесь». И все-таки многие на наших глазах предпринимали попытки, дерзкие, смелые, вызванные непобедимой ненавистью к фашистам, стремлением вырваться из плена, попасть на Родину, встать в ряды ее защитников. Мы восхищались их мужеством, горько переживали их неудачи, скорбели о них, когда они погибали. Но я считал, что нельзя отказываться от этих попыток, что каждый из нас должен искать любой возможности побега, и мучился от того, что сам до сих пор не мог найти такую возможность.

Через несколько дней команду, в которой я работал, уменьшили и всех, кого выгнали из нее, передали команде «Кепка». В нее попал и я. Команда «Кепка» - самая страшная в лагере. Ее капо был отъявленный злобный бандит с зеленым винкелем на груди. Мы и раньше видели, что из этой команды каждый день приносят мертвых и искалеченных. Бандит Кепка (по имени его и названа команда) еще на построении в лагере так избивал заключенных, что их прямо с площадки несли в санчасть.

Эта команда тоже срывала гору недалеко от лагеря, расчищая площадку под склад. Едва мы прибыли к месту работы, Кепка дал нам по тачке и приказал возить породу, предупредив, что работать нужно бегом.

И мы начали бегать с полными тачками от кучи срытой породы к краю горы и обратно. Сначала попробовали бегать не очень быстро, но капо снял черенок с кирко-мотыги и начал им подгонять нас. Бил так, что некоторые сразу падали. Тогда Кепка пинками и палкой начинал поднимать заключенного, и, если [128] человек не мог подняться, капо волочил его по лужам и грязи к штабелю таких же несчастных.

Целый день мы бегали с полными тачками земли. Я бежал и каждую минуту думал: «Вот-вот упаду», но падать нельзя - забьют насмерть, и я, напрягая все силы, бегал и бегал, увертываясь по мере возможности от тяжелой палки капо. Но временами и мне попадало. В голове мутилось от таких ударов, и я наугад бросался вперед или в сторону, чтобы спастись от следующего удара.

К концу рабочего дня я вымотался совсем. Дело дошло до того, что тачка вырвалась у меня из рук и скатилась под гору. Капо заставил меня лезть за тачкой и вытаскивать ее наверх.

Я спустился вниз, с опаской оглядываясь назад, не стреляют ли по мне конвоиры или не собираются ли они спустить на меня большой камень (такие случаи бывали). Добрался до тачки, но никак не мог вкатить ее наверх. Оставалось одно: втащить ее на себе. Но разве у меня хватило бы сил поднять ее? Кое-как я подлез под тачку, но встать с нею не мог. Ползком на четвереньках я с большим трудом добрался до верха. Капо сверху смотрел, как я карабкался с тачкой на спине, но никому не разрешил спуститься и помочь мне. Он захохотал, когда я, едва выбравшись наверх, бросился с тачкой бежать. Если бы он ударил меня хоть раз - я тут же бы ткнулся в землю. Тогда бы меня добили обязательно. Мое упорство, очевидно, заинтересовало Кепку. Я все время чувствовал его наблюдающий взгляд и знал, что он только и ждет, когда я свалюсь. И я двигался, двигался, не останавливаясь ни на одно мгновение. В этот день я уже не надеялся услышать лагерный звонок, возвещающий об окончании работы…

А утром меня снова ждала та же самая тачка.

На третий день многие товарищи уже лежали в штабеле, и их заменили другими, а я все еще держался на ногах. Капо почему-то стал меня меньше бить, а потом вдруг подошел ко мне и пощупал мои мускулы. Хоть руки у меня были очень худые, но мускулы, хорошо развитые в армии физкультурой, оставались еще довольно крепкими. Капо отошел, не сказав ни слова. И я снова возил свою тачку. Потом он опять подозвал [129] меня, показал, чтобы я поставил тачку, и повел меня к тому месту, где заключенные ковыряли породу. Вырвав у одного поляка кирко-мотыгу, он передал ее мне, а его поставил к тачке.

Теперь мне стало гораздо легче. Когда капо отходил в сторону, мы просто стояли или копали потихоньку. Только погода заставляла нас двигаться быстрее. Холодный дождь пробивал до костей, руки и ноги деревенели, зубы стучали. Те, кто не двигался, доходили до того, что лопата или кирка вываливались у них из рук. К ним подбегал капо и бил по рукам до тех пор, пока руки вообще не отказывались служить.

Вскоре в команду Кепки перевели и Володю Соколова. Он когда-то работал в этой команде, капо его знал, поэтому сразу дал ему кирку. Мы стали работать рядом.

Однажды в лагерь пригнали сто пятьдесят французов. Всю их одежду разрисовали крестами, на брюках масляной краской провели лампасы. С ними пришла дополнительная охрана эсэсовцев.

Французы сразу попали в команду Кепки. Их заставили возить тачки.

В первый же день мы узнали, что это - французские партизаны. Среди них были врачи, ученые, офицеры французской армии, в основном люди немолодые. Тяжелый климат, непосильная для их возраста работа, побои быстро привели к тому, что их группа начала буквально таять. Капо беспощадно гонял их, сталкивал вместе с тачками под откос. Конвоиры расстреливали их. Каждый день к обычной порции мертвых, которых мы вечером несли в лагерь, прибавлялось восемь-десять умерших французов. И только тогда, когда от ста пятидесяти человек осталась маленькая горсточка, они. растворились в массе заключенных, и им стало меньше попадать. Мы различали их по желтой звездочке, пришитой на груди вместе с номером и винкелем, - знак вечной каторги.

В числе французских партизан был один русский - офицер Советской Армии. Он попал в плен в первые месяцы войны, сумел убежать из лагеря военнопленных, пробрался к французским партизанам и мужественно сражался против фашистов. В лагере он наравне со своими товарищами по оружию делил [130] судьбу каторжника. Я видел часто на работе этого человека, но поговорить с ним не довелось.

Как ни уставали мы на работе, по вечерам нам выпадали приятные минуты, когда можно было посидеть с друзьями, поговорить о прошлом, помечтать. С Володей Соколовым мы обменивались самыми сокровенными думами, наша близость все росла. К нам в барак приходил Коля Дергачев. Он был намного моложе нас, мальчишестее, и мы ему не поверяли самые тайные планы и мысли, но относились к нему внимательно, по-братски.

Осенью прошел слух, что часть заключенных вывезут в другой лагерь. Натцвиллер загудел, как потревоженный улей. Начались разные толки. Одним осточертело это место, и они надеялись, что в другом лагере будет лучше. Другим не хотелось уезжать, они уже приноровились к этой жизни.

Вскоре стало известно, кто уедет отсюда. В одно из воскресений построили весь лагерь и зачитали номера тех, кто поедет на транспорте. Вот слышу, назвали мой номер. Я вышел из строя. Через несколько минут вышел Володя Соколов, за ним Коля Дергачев. Всего отправлялось двести пятьдесят человек.

Отправление было назначено на понедельник. Утром мы распрощались с товарищами, получили по черпаку чая и по пайке хлеба и вышли на центральную площадку лагеря, поджидая, пока подойдут машины.

В трех машинах нас перевезли на железнодорожную станцию и по пятидесяти человек загнали в маленькие душные вагоны. Мы сидели прямо на полу, тесно прижавшись друг к другу, ожидая, когда тронется поезд. Те, кому не хватало места, стояли или присаживались на колени.

Послышался гудок, дрогнули вагоны, и мы снова поехали навстречу полнейшей неизвестности.

Вместе с нами в уголке вагона пристроился наш новый знакомый, мой земляк Николай Куропатов. Мы познакомились с ним в лагере недавно, изредка встречались, но почти не говорили по душам. А тут, в поезде, коротая время, Николай разговорился. И мы узнали еще одну историю борьбы советского человека с фашизмом. [131]

Война застала танкиста Николая Куропатова в поезде, следовавшем в Оршу. 5 июля в составе танкового корпуса он уже вступил в бой. А дальше - одно окружение, второе… В плен попал где-то в районе Вязьмы, когда перевязывал раненого командира. Убежал с товарищем, когда колонну пленных вели на Смоленск. Разыскав в лесах партизан, воевал с ними. При выполнении одного из боевых заданий снова попал в плен. Работал в городе Франкентале, в литейном цехе завода Кюне, Копмана и Кауена. Видел, как менялось настроение внутри Германии в связи с поражениями гитлеровской армии на фронтах. После разгрома немцев на Волге рабочие завода ККК стали открыто вступать в спор с национал-социалистами, намекая им на пример Наполеона. На заводе участились побеги, стало много брака, рабочие вступали в пререкания с начальством, трудовая дисциплина падала. В сентябре 1943 года Куропатов убежал с завода, но через несколько дней был схвачен полицией. А дальше тюрьмы - в Франкентале, Мангайме, Мюнхене… Натцвиллер. И теперь, как и у нас, полная неизвестность…

Наступил вечер. Прошла ночь, а мы все ехали и ехали. Временами поезд останавливался и стоял то по нескольку минут, то подолгу, потом снова вез. Вдруг через решетку вагона мы увидели воду, много воды, над которой поднимался туман. Потом по стуку колес догадались, что въехали на мост. В окне мелькали пролеты. Мост оказался удивительно длинным. Где же мы едем? Куда нас везут? - хотелось каждому спросить. Один из конвоиров на вопрос заключенного немца с усмешкой ответил:

- Оттуда не убежите!

Поезд пошел тише. Остановился. Нас еще заставили какое-то время посидеть в вагонах, потом заторопили выходить, подгоняя палками. Прямо от станции шла шоссейная дорога, по которой нас повели навстречу пулеметным вышкам, видневшимся над низкими соснами. [132]

На острове Узедом



Через ряды проволоки мы увидели мелькающие полосатые фигуры. В воротах нас встречал комендант и целая группа эсэсовцев. Приняв от старшего по конвою документы, комендант отдал распоряжение пропустить колонну в лагерь.

Мы увидели четыре небольших барака, стоящих среди невысоких сосен.

Новое местожительство наше было ничуть не лучше Натцвиллера. Если там мы жили на высокой горе, то здесь - почти на болоте. (Местность, где располагался лагерь, представляла собою болотистую низину.) Там сырость и промозглые ветры одолевали нас, и тут, видимо, будет не лучше. Бараки здесь такие же, как в Натцвиллере, и порядки, очевидно, те же.

Наш блоковый Ганс, невысокого роста, худощавый немец, назначил штубовых (конечно, тоже из немцев), вечером роздал нам по две картошины и вывел на поверку.

А в пять часов утра начался наш рабочий день: подъем, заправка постелей, умывание и т. д.

Работали за пределами лагеря под наблюдением конвоиров и капо. Мы с Володей Соколовым и Николаем Куропатовым попали в команду, которая засыпала [133] песком болото. В команде были и «старички», заключенные, пребывавшие здесь второй год. От них мы узнали, что это за лагерь и где он находится.

Оказывается, нас привезли на остров Узедом, растянувшийся километров на пятьдесят вдоль побережья Балтийского моря между Щецинским заливом и Приморской бухтой.

В южной части его расположен курортный городок Свиноуйсьце (по-немецки Свинемюнде) с чудесными песчаными пляжами, в северной части - концлагерь и военный аэродром Пеенемюнде. Фашисты считали остров секретным и важным в военном отношении. Отсюда они запускали ракетные снаряды ФАУ-1 и ФАУ-2, испытывали новые марки военных самолетов, поэтому тщательно оберегали остров с воздуха. По всему его берегу стояли зенитные орудия. Но советские и союзнические самолеты все чаще и чаще стали бомбить остров и, надо сказать, хорошо работали. Заключенных гоняли засыпать воронки от бомб, разбирать разрушенные здания, ремонтировать дороги. Концлагерь, куда мы попали, был филиалом Саксенгаузена и подчинялся ему. Год назад сюда прибыл транспорт в пятьсот человек из Бухенвальда, но сейчас заключенных осталось гораздо меньше, и нас прислали как пополнение.

Наш первый день в лагере закончился весьма печально. Работали на берегу моря. Погода была дождливая и ветреная, мы озябли и промокли и едва дождались той минуты, когда после вечерней поверки нас распустили по баракам. Но в бараке нас ожидало нечто невероятное. Блоковый Ганс метался по коридору, бешено ругался и хлестал всех подряд резиновым жгутом. А когда мы вбежали в штубу, то увидели, что все постели скомканы и разбросаны. Очевидно, блоковому показалось, что постели плохо заправлены. Каждый бросился к своему месту, но блоковый настигал и здесь. Его жгут доставал наши спины, плечи, руки. Ганс снова раскидывал постели и опять заставлял заправлять их. А потом погнал всех умываться. Двести пятьдесят человек сгрудились в умывальнике и в коридоре возле него. Ганс стоял в дверях и наблюдал, как мы моемся. И горе тому, кто боялся холодной воды. Блоковый хлестал таких по мокрым спинам, [134] а нередко сам подсовывал человека под струю ледяной воды. Долго продолжалась эта канитель с умыванием. А утром нас ждало то же самое. И так изо дня в день в течение года и семи месяцев, что я провел на острове Узедом.

В первые же дни меня перевели в другой барак, и я стал жить отдельно от Володи Соколова, Николая Куропатова и Коли Дергачева, но виделись мы друг с другом каждый день: то попадали в одну рабочую команду, то вечерами они приходили к моему бараку.

Тогда уже мы заметили, что в этом лагере совсем другая обстановка, чем в Натцвиллере. Здесь верховодили зеленые, все лагерные должности были в их руках, и заключенные находились в полной власти у них. Политзаключенных разбросали по разным баракам и командам. Да их здесь (кроме русских) и было немного - остров строго секретный, политических, видимо, опасались.

Во втором бараке блоковым был хороший парень Эрвин. Ему нравились русские. Он шутил с молодыми ребятами, боролся с ними, учил их боксу. Во всем лагере уважительно говорили о нем. И многие заключенные мечтали:

- Вот бы к Эрвину попасть! Он хоть и немец, а добрый.

На первых порах я попал в команду «Ландшафт». Товарищи, вместе с которыми я шагал в колонне к месту работы, шепнули мне, что это самая лучшая команда в лагере - в ней можно подкормиться, во всяком случае, голодным не будешь.

Недалеко от лагеря находилось какое-то подсобное хозяйство, очевидно обслуживавшее лагерь. Капо завел нас в помещение свинарника, о чем-то переговорил со старичком-немцем, тот согласно покивал головой. Старик подошел к большому котлу, в котором варилась картошка для свиней, потыкал в нее ножом и велел нам подождать. Мы ждали, что будет дальше. Когда картошка сварилась, старик подозвал нас и каждому насыпал в сумку по нескольку картофелин. Мне, как истощенному, капо велел дать побольше. Старик насыпал мне полсумки да еще добавил для товарищей. Я держал в руках отяжелевшую сумку и готов был заплакать от счастья, А мои товарищи, перекатывая [135] горячие картофелины с ладони на ладонь, чистили их и ели. Я не стал чистить картошку. Зачем пропадать шелухе? Одну за другой заталкивал в рот дымящиеся картошины и глотал их, не успев прожевать, не веря, что это происходит со мной в действительности.

Когда мы наконец наелись, нам велели взять лопаты и идти на огород, обнесенный высоким забором. Я разогрелся от горячей пищи и чувствовал себя хорошо. Мы перекапывали землю лопатами, рыли канавы возле забора, стаскивали к забору камни.

Придя в лагерь с добычей, я с нетерпением ждал, когда закончится поверка и можно будет угостить товарищей. Не спрашивая, где я достал еду, ребята запихивали в рот по целой картошине и торопливо жевали.

Теперь каждый день я приносил им по нескольку картошин. Но это продолжалось недолго. Наступила зима, выпал снег, нашу команду перевели на другую работу, и мы опять остались только на лагерном пайке.

Как- то в середине зимы нашу команду вызвали на один день в подсобное хозяйство. Когда мы зашли в свинарник, старика не было. Но скоро он приехал с двумя бочками помоев. Мы кинулись снимать бочки с повозки. В помоях плавали куски хлеба. Руки заключенных жадно потянулись к размокшему хлебу. Но конвоир и капо запретили нам это делать. Когда старик разлил помои по кормушкам, и свиньи, самодовольно хрюкая, начали жрать, мы, пользуясь тем, что конвоир и капо разговорились и отошли к двери, незаметно подбегали к кормушкам, отталкивали свиней и хватали у них из-под носа куски хлеба. Свиньи визжали, хрюкали, недовольные грабежом, а старик стоял поодаль, смотрел на нас и печально качал головой. Он ни слова не сказал ни конвоиру, ни капо…

Так проходила зима. Наступил 1944 год. Подошла весна. Растаял снег, потеплела земля, зашумело море под свежим весенним ветром. Солнце обсушило нас. До нас доходили слухи, что Советская Армия развивает наступление, перешла государственную границу, вступила в Польшу, дерется в Прикарпатье, в тех местах, где сражался я в первые трагические дни войны. [136]

Иногда, проснувшись ночью, я старался представить себе свой город на Волге, реку, необъятные дали, открывающиеся с откоса, своих стариков. Что они думают обо мне? Наверное, похоронили давно. Отец глубоко затаил свое горе, а мать и теперь поминает меня в заупокойных молитвах. Потом я мысленно переносился в Леско, видел перед собою сварливую реку Сан, озеро за дотом, переливающееся в солнечных лучах, как в то утро 22 июня 1941 года. Где-то в мыслях моих мелькал неясный облик Маруси… но с тех пор столько воды утекло, что образ ее померк, затуманился.

Как- то, не помню в каком месяце, к острову Узедом подвели эшелоны с воинским имуществом, эвакуированным из Кенигсберга. В течение нескольких дней одну из команд, в которой работали я и Коля Дергачев, водили на берег и заставляли разгружать вагоны, перетаскивать тюки, ящики, бочки. Здесь нам представилась возможность досадить немцам, и мы, конечно, ею воспользовались.

Мы перекатывали в склады тяжелые бочки. Работали на самом берегу, заросшем пышным камышом. Вдруг кому-то из нас пришла мысль, что в бочках горючее для ракет ФАУ-1 и ФАУ-2. И мы решили скатить бочки в море. Улучив момент, когда поблизости не было ни конвоиров, ни капо, мы втроем (я, Коля Дергачев и еще один парень) закатили бочку в камыши и выбили втулку. Горючее потекло на землю.

Закончилась эта история невесело. Капо заметил нас. Двоим удалось убежать, а Колю он поймал. Вечером в лагере ему всыпали перед строем двадцать пять палок, но нас он, конечно, не выдал.

Однако это не остановило нас, а разожгло еще больше. Ножами и железками мы резали в тюках парашютный шелк. Если бы можно было подсчитать, сколько метров его мы перепортили!

Иногда в ящиках нам попадалось кое-что съестное. Один раз мы разбили случайно ящик. Из него вывалились банки с консервами. Мы вмиг расхватили банки, тут же стали их открывать, руками вытаскивали содержимое. Пустые банки рассовали среди тюков и ящиков, но капо увидел забытую кем-то пустую жестянку. За это наказали всех. Загнали в пустую комнату и по одному пропускали через дверь, в которой [137] стояли эсэсовцы и капо, и били каждого палками. Процедуру повторили несколько раз. После этого нас к грузам не подпускали.

В нашу команду добавили еще человек десять и послали работать к проливу, отделявшему остров от материка. Вдали виднелся железнодорожный мост через пролив, по которому нас провезли на поезде, а рядом, на самом берегу, стоял домик бакенщика. Против него всегда плавала привязанная цепью лодка.

Возле домика немцы решили разбить огород, но кругом был один песок, поэтому нас заставили возить сюда торф и землю, делать высокие валы, чтобы огород не заметало песком. Обед нам возили к месту работы. В перерыв мы сидели обычно на берегу пролива, пристроив котелки на коленях. До материка через пролив было километра полтора-два. В голове моей мелькнула мысль: расстояние небольшое, лодка всегда на месте, а там, на материке, - свобода. Возникнув, мысль продолжала развиваться. Как осуществить побег? Днем невозможно. Стоит кому-нибудь отойти в сторону на десять-двадцать метров, конвоиры стреляют без предупреждения. Так бывало нередко. Значит, ночью. Но как? Бараки запираются, колючая проволока под током высокого напряжения идет в два ряда. С пулеметных вышек светят прожекторы, повсюду в лагере яркое освещение.

С той минуты, как у меня родилась эта мысль, я только и думал о побеге, перебирая разные способы. Постепенно передо мною стал вырисовываться четкий план.

Ясно, что убежать можно только ночью, скажем, во время бомбежки, когда немцы прячутся в щели, или в бурю, когда часовые глубже зарываются в свои плащи. Нужно захватить с собой одеяла, чтоб набросить их на колючую изгородь, специальными ножницами перерезать проволоку и укрытыми местами бежать сюда, к домику бакенщика, отвязать лодку и переплыть пролив. Я знал, что на берегу была крепкая оборона, там стояли зенитки и морские орудия, но мне казалось, что этот заслон преодолеть легче, чем лагерную ограду.

Я поделился своим планом с Володей Соколовым. Он весь загорелся, бурно одобрил мой план и тут же [138] стал торопить с подготовкой к побегу. Я сдерживал его пыл и начал с большой осторожностью подбирать товарищей в группу побега. Прежде всего остановил свое внимание на Володе Подборнове, молодом, шустром парнишке из Донбасса. С ним я познакомился, когда меня перевели во второй блок. От него узнал, как фашисты хозяйничали в Донбассе, как советские люди начали борьбу у них в тылу. Вместе с товарищем он часто уходил к разрушенной шахте. Однажды ребята встретили человека, скрывавшегося в развалинах. Он заговорил с ними. А спустя некоторое время предложил выполнить простое задание: узнать, что делается в соседнем селе, сколько там немцев и техники. Мальчишки охотно согласились выполнить задание и постепенно втянулись в дело, но через месяц их схватили немцы, отвели в полицейское управление, били, а потом затолкали в эшелон с советскими гражданами, которых угоняли в Германию. Мальчишки бежали из гражданского лагеря, но их поймали, подержали в тюрьме и отправили в Бухенвальд, а оттуда Володю Подборнова перевезли на остров.

О Володе я слышал много хорошего от товарищей. Работая в ревире санитаром, он помогал больным. За это его выгнали из ревира и перевели в прачечную. Это был прямой и решительный в суждениях и оценках человек, с чутким, отзывчивым сердцем. Мне казалось, что он будет надежным товарищем в нашем рискованном предприятии.

Как- то я ему намекнул о задуманном плане, он очень живо заинтересовался им, и с той поры его не покидала мысль о побеге. Он познакомил меня со своим товарищем, ростовчанином Лешкой Доморощиным. Помню, что он был высокий, крепкий парень. Из его рассказов я узнал, что летом 41 года как курсант речного училища он плавал на буксирном пароходе «Ванда Василевская».

Когда началась война, он получил приказ вдвоем с товарищем провести баржи с горючим по Припяти и Днепру к Киеву. Как ни трудно было в условиях приближающегося фронта, но ребята довели суда до цели. Потом воинская часть, в которой оказался Лешка, была окружена, и он попал в плен. Из лагеря бежал, но был пойман и препровожден на Узедом. [139]

Разговаривая подолгу с ним, я убедился, что это - человек большой воли, решительный и смелый в действиях, верный и серьезный в дружбе.

Рядом со мною в штубе жил еще один русский паренек Иван, по прозвищу «Лошак». Он работал в слесарной мастерской по ремонту вагонеток. Я долго присматривался к нему и пришел к выводу, что на него можно положиться. Кроме того, он имел дело с инструментами, а это могло нам пригодиться. Иван помог и мне пристроиться в мастерскую.

Впоследствии к нам примкнуло еще несколько человек. Я помню Юрку из Луганска, простого и смелого парня, детдомовца, увезенного фашистами в Германию. Его, как и многих, заставляли работать на заводе, он убежал, за что и попал в концлагерь. Но и здесь он только и думал о побеге, строил различные немыслимые планы, заражал других ребят непримиримой ненавистью к гитлеровцам и их порядкам. Трудно ему жилось в лагере, потому что он не умел смиряться, смотрел на лагерное начальство прямо и дерзко.

Через несколько дней в нашей группе появился еще один товарищ. Звали его Антоном. Он был очень красивый, ладно сложенный парень, начитанный, умный, скромный. На Узедом он тоже попал после неудачного побега из гражданского лагеря, был сильно наказан, но не потерял уверенности в свои силы и был готов на выполнение любых поручений, как и другие товарищи: Гриша Украинец, Николай Хохол, Петя Кутергин, Володя Немченко, Николай Куро патов.

Наша группа включала двенадцать человек. Все молодые ребята, но в фашистском плену они уже показали себя настоящими патриотами, отважными и смелыми людьми.

Помня, как был раскрыт хорошо разработанный план двадцати двух советских заключенных в Натцвиллере, я призывал участников нашей группы к величайшей осторожности. Мы никогда не собирались все вместе, никого больше не посвящали в свой замысел, а между тем от разговоров стали переходить к делу. Прежде всего нам надо было раздобыть ключ, чтобы ночью отпереть барак. Иван Лошак в слесарной мастерской сделал ключ по образцу того, который носил с собой блоковый, и незаметно подогнал его к замку. [140]

Мы намеревались потихоньку выйти из барака, подойти к соседнему бараку, где жил Володя Соколов и другие товарищи, открыть ставню на окне в умывальной комнате и помочь остальным вылезти.

Наши поиски необходимых вещей и инструментов продолжались. Володя Соколов где-то стащил толстые резиновые перчатки. Кто-то раздобыл клещи, которые могли нам понадобиться при прорыве через проволоку. Конечно, лучше бы иметь ножницы, но… как-нибудь обойдемся. Все было тщательно спрятано в земляном бомбоубежище. Резиновые сапоги мы намеревались стащить у блокового в момент побега.

Но когда у нас, казалось, все было готово, меня неожиданно перевели в команду смертников, которую посылали после бомбежек выкапывать невзорвавшиеся бомбы. Во время работы конвоиры сидели в укрытиях, а мы рылись в земле, рискуя каждую минуту подорваться. Нередки были случаи, когда вся команда взлетала на воздух. Надо заметить, что, если бы не наше общее дело, я довольно равнодушно отнесся бы к новому назначению - ведь мы каждый день вставали с мыслью: «Уцелеем ли до вечера?» Теперь я был обязан думать не только о себе…

В один из тяжелых рабочих дней, когда сырой ветер с моря прохватывал нас насквозь, когда особенно свирепы были прозябшие с утра конвоиры, наша группа была вознаграждена за многие невзгоды лагерной жизни.

Роясь в развалинах, я наткнулся на ножницы - большие, крепкие, пригодные для разрезания проволоки. У меня дух занялся. Воровски оглядываясь, не видел ли кто, я присыпал их щебнем. Как пронести их в лагерь? Целый день я только и думал об этом. К концу работы, улучив момент, когда рядом не было ни капо, ни конвоиров, я привязал ножницы тряпочками к кальсонам, в том месте, где обычно не обыскивали. Так незаметно и пронес их в лагерь. Их мы тоже закопали в бомбоубежище.

Ну, теперь, действительно, все готово. Ночи стали длинные, темные. И вдруг новое осложнение: ночные бомбежки прекратились…

Над нами то и дело рокотали самолеты, идущие бомбить Щецин, Берлин и другие города. Над островом [141] они разворачивались, чтобы взять курс на материк, но Узедом не бомбили.

Как- то в конце 1944 года в полдень завыли сирены, в воздухе появились самолеты. Заключенных согнали к высокой стене полуразрушенного здания и приказали встать вдоль стены по одному. На сей раз досталось и Узедому. Все вокруг загудело, затрещало, загремело. За стеной разорвалась бомба, стена покачнулась, затрещала и со страшным грохотом рухнула, но не на Нас, к счастью, а в другую сторону.

На славу поработали летчики. Долго еще после отбоя горели здания и что-то продолжало трещать и ухать, повсюду виднелись воронки от разорвавшихся бомб. В течение многих дней фашисты не могли запустить снаряды «ФАУ» - была разрушена не только установка, но и завод, изготовлявший их. Немцы были растеряны. А мы радовались, глядя на эти разрушения.

Вечером во всех бараках только и разговору было, что о дневной бомбежке. Я и мои товарищи сожалели только об одном, что она произошла не ночью. Тогда мы бы обязательно попытались осуществить наш план.

Мы ждем, готовые каждую ночь подняться по сигналу. Одна команда, в которой были и наши товарищи, работала на самом берегу моря, в северной части острова. Когда вокруг стали рваться бомбы, вспахивая землю, конвоиры разбежались по укрытиям, а заключенные бросились в море. Здесь была большая отмель. Спасаясь от разрывов, они ушли в море километра за полтора, здесь вода доходила до шеи. Там и отсиделись в воде. Казалось бы, момент для побега самый подходящий: немецкая охрана совсем растерялась. Но куда побежишь: впереди только море, позади сплошной ураган бомбовых разрывов. Снова мы ждем ночной тревоги. А между тем, лагерь нет-нет да и всколыхнется от какого-нибудь дерзкого, но неудачного побега.

Как- то вечером одна команда долго не возвращалась. Когда она наконец пришла, мы узнали, что днем во время работы убежал заключенный. Эсэсовцы с собаками рассыпались по всему острову, искали ночь и день, и следующую ночь, а наутро беглец вернулся в лагерь. Оказалось, он скрывался две ночи и [142] два дня в сточной трубе и не мог никуда убежать. Мы осуждали его: убежать днем во время работы из-под винтовок и автоматов и вернуться обратно…

Его повесили.

Немного времени спустя еще один человек убежал из лагеря. Это был грек, который попал в лагерь за контрабанду. Про него рассказывали, что он несколько раз переходил границу Турции, Италии и других стран, пока не был пойман на территории Германии. Этот бежал отчаянно и хитро. Утром, когда команда шла на работу, ей повстречалась грузовая автомашина. Грек сумел на ходу прыгнуть в кузов машины, так что ни один конвоир не заметил этого. Отъехав недалеко, он выпрыгнул из кузова и пошел вдоль болота. Наполовину погруженный в воду, в болоте лежал сбитый английский самолет. До него добраться было нелегко, но грек сумел добраться, залез в фюзеляж и просидел в нем целый день, очевидно ожидая наступления ночи.

Его хватились, едва команда пришла к месту работы. Сразу же сообщили в лагерь об исчезновении одного заключенного. Всех солдат выгнали на поиски беглеца. Приехали еще эсэсовцы с собаками. Ходили цепью, обшаривая кусты и камыши, облазили болото, заглядывали во все уголки. Но грека не нашли. Заместитель коменданта лагеря, тюремщик проницательный и хитрый, несколько раз вылетал на самолете, высматривал беглеца с воздуха, но ничего не обнаружил. Под вечер, когда команда вернулась в лагерь, всех заключенных снова пересчитали, - одного не оказалось. Заключенный убежал днем, из рабочей команды! Отыскать его живым или мертвым стало делом служебной чести для охраны лагеря.

Заместитель коменданта снова вылетел на самолете. Пролетая над залитым водой болотом, где едва виднелся полузатопленный самолет, он заметил, что от крыла расходятся по воде круги. Очевидно, грек забыл о предосторожности или просто не обратил внимания на летящий в воздухе самолет и пошевелился. Мы увидели, как к болоту бросилось множество солдат с собаками. Примерно через час в лагерь привезли растерзанный труп грека.

После двух попыток побега фашисты озверели. На [143] работе избивали заключенных до полусмерти, заставляли целый день бегать с тачками, наполненными песком. А когда люди падали в изнеможении, их поднимали прикладами и снова заставляли бежать. Груженные вагонетки соскальзывали с рельсов, наезжали друг на друга, давили людей. Но этого было мало начальству. Чтобы как можно больше истребить людей, конвоиры нарочно отсылали заключенных в сторону, а потом пристреливали их, якобы за попытку к бегству. К вечерней поверке каждая команда приносила по два-три трупа ежедневно. За месяц количество заключенных в лагере заметно сократилось.

Через некоторое время я решил проверить своих товарищей, не раздумали ли они бежать, не испугались ли расправы с беглецами. Мы договорились с Володей Соколовым, что каждый в своем бараке проведет небольшую репетицию. С вечера условились собраться в час ночи в умывальнике. К назначенному сроку явились все, кроме одного, который проспал. Я убедился, что на ребят надеяться можно.

Между тем, приближался 1945 год. В воздухе пахло концом войны. Мы чувствовали это по озлобленной растерянности гитлеровцев, по их лютой ненависти к русским, в которой проглядывал какой-то страх. Мы не знали точно, где находятся наши войска, но чувствовали, что фронт приближается к Германии. И мы всем сердцем рвались навстречу своим. [144]

Побег или смерть



В лагерь пришел новый транспорт заключенных из Саксенгаузена. Их разместили в недавно отстроенном бараке и распределили по рабочим командам.

Однажды вечером Володя Соколов отвел меня в сторону.

- Знаешь, Ванюшка, среди новоприбывших есть летчик. Наш советский летчик. Недавно в плену. Он работает с нами возле аэродрома…

Летчик… Аэродром… Немецкие самолеты… Все это мгновенно пронеслось в моем сознании.

- Где он? - спросил я, готовый броситься навстречу неизвестному летчику.

Володя обещал завтра же познакомить меня с ним.

На другой день перед поверкой, когда все уже были на улице и ждали звонка на построение, ко мне подошел Володя.

- Пошли, Ванюшка.

Между бараками, под соснами, я увидел человека, исхудавшего, в длинном полосатом халате. Я взглянул на него, и воодушевление мое пропало. На что способен этот доходяга, тощий, изможденный?

Мы познакомились и заговорили. Он назвался Михаилом, по фамилии Девятаев.

- Ты летчик? - прямо спросил я его.

Он задумался и не ответил на мой вопрос. Я понял, [145] что он боится говорить, опасаясь предательства, и потому сначала рассказал ему кое-что о себе. Оказывается, он уже знал обо мне от Володи Соколова.

Прозвенел звонок, и мы разошлись по своим баракам для построения на поверку, а потом отправились на работу.

Целый день я думал об этой встрече. Вечером, когда все команды вернулись в лагерь, мы снова собрались, чтобы продолжить разговор. Но и в этот вечер Михаил не признался мне, что он летчик.

Потребовалось несколько дней, прежде чем мы с ним хорошо узнали друг друга. Постепенно передо мной раскрылась вся его недлинная жизнь.

Детство его прошло в мордовском селе Торбееве, в семье, где Михаил родился тринадцатым. Отец не вернулся с гражданской войны. Все беды и тяготы большой семьи легли на материнские плечи. Михаил рос драчуном, заводилой среди ребят, был упрям и настойчив. Как ни трудно было, но, окончив семилетку, он уехал в Казань и поступил в речное училище. Однако с раннего детства его влекло к себе небо. Однажды, когда он был еще мальчишкой, возле их села приземлился самолет. Из самолета вышел летчик в шлеме, в кожаном реглане. Мальчишечья ватага не дыша наблюдала за ним. С той поры загорелось сердце босоногого Мишки. Окончив речное училище и проплавав навигацию, Михаил пришел в военкомат и заявил, что хочет стать военным летчиком. Его послали учиться в летную школу.

Он стал летчиком-истребителем.

В первые же дни войны Девятаев в составе своей части вылетел на фронт в район Минск - Могилев. Скоро на его долю выпала первая боевая удача: двумя очередями из пулемета он сбил «Юнкерс-87». Затем его истребительный полк участвовал в обороне Москвы. В воздушном бою над Тулой Михаила ранило. Через тринадцать дней лечения он сбежал из госпиталя в халате и тапочках и вернулся в часть.

Снова бои. Каждый летчик делал по пяти и больше вылетов в день.

В воздушном бою под Киевом осколок снаряда попал в правую ногу. Отстреливаясь, Девятаев повел самолет на аэродром, посадил его и тут же в кабине потерял [146] сознание. Опять госпиталь. Комиссия не допускает летчика в истребительный полк. Он шлет рапорт за рапортом, добиваясь возвращения на фронт. Его направили в санитарную авиацию.

Девятаев летал со специальными заданиями в тыл врага, к партизанам, поддерживал связь между армейскими частями, вывозил из глубокого тыла раненых народных мстителей. Только летом 1944 года его снова зачислили в истребительный полк. Здесь Михаил вступил в ряды Коммунистической партии.

13 июля эскадрилья «Аэрокобр» барражировала над наземными войсками в районе Львова. Внезапно из-за облаков вынырнула группа фашистских истребителей.

- Начался мой последний воздушный бой, - волнуясь, рассказывал мне Михаил. - Схватка была горячая. Вдруг меня что-то ударило в левую руку, обожгло левую ногу. Рукоятки управления окрасились кровью. Я оглянулся: самолет пылал, пламя подбиралось к кабине. Сознание не покидало меня. Я развернулся, в ярости дал длинную очередь по «Фокке-Вульфу» и успел заметить, как вражеский стервятник врезался в землю. Кабина уже горела, когда я выпрыгнул из самолета и дернул кольцо парашюта.

Пришел в себя и вижу, что лежу на дне глубокой воронки. Рядом - трое летчиков. Один из них земляк из Мордовии - Вандышев. Не успел спросить, куда мы попали, как увидел немецких автоматчиков. Плен!

- Стою перед столом, за которым сидит холеный офицер с круглыми ястребиными глазами. Тут же переводчик. Спрашивает: «Вы русский?» - «Нет, - отвечаю, - мордвин». - «Я не знаю такой национальности», - говорит через переводчика офицер. «Мало ли чего вы не знаете о нашей стране».

Девятаев и сейчас, вспоминая эту сцену, задыхается от бешенства. Представляю, как отвечал он на допросе.

- «Сколько боевых вылетов на лицевом счету?» - спрашивает офицер. «Сто». - «Сбивал немецкие самолеты?» Он думал, наверное, что я начну притворяться, говорить, что ни одного не сбил. Ну уж, нет. «Пять», - отвечаю. «Настроение в части?» - «Все уверены в победе». [147]

Немцы перебросили пленных летчиков в тыл и поместили в одном из пересыльных лагерей. А они уже думали о побеге. Только Девятаев не мог бежать: передвигался с трудом, опираясь на палку.

Советские войска развивали наступление. Бои шли уже на территории Польши. Немцы наскоро распихали пленных по вагонам и перевезли дальше в тыл, в лагерь под Кляйнкенигсбергом.

В бессонные ночи, когда особенно ломило ногу, Михаилу мерещились воздушные бои, слышался зов товарищей: «Мордвин! Мордвин!» Это была его кличка в воздухе. И он твердил себе: «Подожди, подожди, мордвин! Выберешься!» В голове все упорнее и упорнее оживала мысль: «Бежать… бежать… бежать!»

Кто- то из товарищей предложил устроить подкоп из барака. Остальные горячо поддержали предложение. Решили рыть подкоп под комендатуру, перебить охрану, захватить оружие, уйти из лагеря и организовать партизанский отряд.

Осуществить этот замысел было очень трудно. Инструментов никаких. От голода, побоев и тяжелой физической работы все обессилели. Но однажды вечером, когда немцы уже заперли бараки, пленные оторвали доски в полу и начали рыть землю мисками, ложками и просто руками. От работы под землей, от грязи обожженные руки Девятаева покрылись гноящимися ранами. Это заметил пленный русский врач. Делая перевязку, он посоветовал Михаилу: «Берегите руки, работайте осторожнее». Этот врач сделался их сообщником: он доставил в барак карты, компасы, ножи.

Подкоп продолжался. В нем участвовало более пятидесяти человек. В подполье не хватало воздуха, работавшие теряли сознание. Тогда каждого, кто спускался вниз, стали привязывать веревками. Того, кто терял сознание, тут же вытаскивали.

Довести дело до конца не удалось: немцы случайно наткнулись на подземный ход. Тут же большую группу пленных отправили в карцер. Восемь суток провел Девятаев в каменном мешке. Его морили голодом, на допросе пытали, стараясь склонить к предательству. Он молчал. Молчали и другие.

- Ранним утром 23 сентября 1944 года, - рассказывал мне Михаил, - нас, босых, грязных, одетых [148] в тряпье, избитых до полусмерти, пригнали в концлагерь Саксенгаузен. Кругом бараки, бараки, бараки… За трехметровой каменной стеной дымит труба крематория. Дым черный, смрадный. Высокие сторожевые вышки, на них пулеметы. Я вспомнил, что слышал однажды от товарищей: фюрер построил этот лагерь для немецких коммунистов. Сколько здесь погибло борцов за свободу и правду!

После двухчасового ожидания нас погнали в баню. Ко мне подошел парикмахер, взглянул на карточку, в которой была указана причина моего заключения в концлагерь. «За организацию побега? - проговорил он по-русски. - За это - крематорий». Как ни готов я был к этому, но мне стало холодно. А у парня-парикмахера в теплом взгляде читаю сочувствие, слышу мягкий вятский говор: «Ничего, браток. Может, и выручим». Взял он у меня бирку с номером и куда-то ушел, вернулся и подает мне новую бирку. «Тут один сейчас умер. Возьми его номер. Будешь Никитенко. А тебя мы спишем». Позднее я узнал, что в бане работали наши танкисты. Многих они таким же образом избавили от смерти. Там я и познал, что «нет уз святее товарищества». В Саксенгаузене я затерялся среди других узников, а спустя немного времени попал на транспорт, идущий на Узедом.

В рассказах Девятаева передо мною раскрылся характер крепкий, упорный, натура горячая, сильная. Я видел в нем надежного товарища и все больше привязывался к нему.

А Михаил рассказывал мне по вечерам о боях, о партизанах, о прославленных командирах, о народных героях. Впервые за три года плена мне довелось разговаривать с человеком, который все это время воевал против фашистов. Я, старый концлагерный хефтлинк{3}, завидовал ему и мучился от стыда и досады, потому что до сих пор не убежал из лагеря и не вернулся в родную армию.

Сближаясь день ото дня с Девятаевым, я наконец решил, что пора его посвятить в наши планы. Как-то вечером я рассказал ему, что мы задумали бежать на лодке через пролив, и спросил, хочет ли он присоединиться [149] к нам. Михаил подумал и не одобрил наш план: он показался ему нереальным.

- Неизвестно, будут ли еще когда-нибудь ночные бомбежки. Потом лодки может не оказаться на месте. Или у нее не будет весел. Тогда как? И что вы будете делать на берегу, если даже сумеете перебраться через пролив? Куда пойдете в своих полосатых куртках и халатах?

Эти вопросы я и сам задавал себе не раз, но считал, что самое главное - убежать из лагеря, а там будем принимать решение по обстоятельствам. Но сейчас, когда наш план анализировал Михаил, он мне показался слишком наивным.

Я подавленно молчал. А Девятаев продолжал:

- Самое надежное - захватить самолет. Через час-полтора мы у своих.

Это было слишком заманчиво, я боялся в это верить.

А Михаил шепнул мне в самое ухо:

- В Саксенгаузене я поклялся товарищам, что, если буду когда-нибудь вблизи самолетов, обязательно подобью группу и улечу на Родину. Это они помогли мне попасть на транспорт, идущий в лагерь при аэродроме. Надо попытаться.

Я колебался. Сумеет ли он управлять немецким самолетом? Ведь он летал на советских машинах, да еще истребителях. А здесь только бомбардировщики.

Но Михаил заверял меня, что управление у самолетов должно быть одинаковое, но захватить самолет нужно обязательно заведенным. Для этого следует только выждать удобный момент.

Признаюсь, я не сразу согласился с его доводами. Посоветовался с Володей Соколовым, еще кое с кем. Не один раз мы втроем собирались под соснами и обсуждали предложение Девятаева. И все-таки решили, что его план лучше нашего, проще, а удача более вероятна.

Новый план был принят.

В первую очередь нам нужно было собраться всем в одну команду, и именно в ту, которая работала непосредственно на аэродроме или около него. Один из наших товарищей работал на аэродроме в команде по маскировке бункеров. Это был отчаянный паренек белорус [150] Володя Немченко. За побег из лагеря фашисты выбили ему один глаз и отправили на этот остров. Его все звали «одноглазый лейтенант». Он был страшный фантазер, рассказывал сотни анекдотов, сказок, романов, былей и всем говорил, что в начале войны был лейтенантом, хотя ему в то время минуло только шестнадцать лет.

У команды, где работал Володя, был свирепый капо Цыган, отбывающий наказание за кражи. Одновременно он являлся штубовым как раз той штубы, где жили я, Володя Немченко, Петя Кутергин и другие товарищи. Чтобы выслужиться перед фашистами, он неистово зверствовал над заключенными: избивал, гонял под холодный душ, на работе заставлял бегать бегом, носить непосильные тяжести. На его счету было уже сто пятьдесят умерших. Немцы ценили его за усердие. Мы боялись его не меньше Вилли Черного - арбайтдинста, начальника над лагерными капо - и ненавидели люто.

Вот в эту команду нам предстояло перебраться, так как она работала на аэродроме.

Нужно было что-то предпринять, чтобы убрать Цыгана из этой команды. И мы придумали.

В нашей штубе жил луганский парнишка Валька, по прозвищу Ицик, проныра и мастер на все руки. Я увидел его впервые в карном блоке в Натцвиллере, куда он попал за то, что бросился с перочинным ножом на бауэра, к которому его отдали работать. Даже в карном блоке Валька сумел неплохо устроиться. Однажды он попросил меня сказать блоковому, что он парикмахер. Блоковый рассмеялся: перед ним стоял молоденький парнишка с озорными глазами, который и бритву-то, наверное, еще в руках не держал.

В этот день в бараке была стрижка. Блоковый решил испытать Вальку и велел ему постричь машинкой одного немца - заключенного. Валька смело взял машинку в руки, долго крутился около немца, подлаживаясь удобнее. Немец вздрагивал, ойкал, кряхтел, а Валька продолжал осваивать новое ремесло. Так он и стал парикмахером.

Его вместе со мной вывезли на Узедом и поместили в одной штубе. Валька и здесь подружился с блоковым Эрвином, на работу не ходил, убирал бараки, помогал [151] на кухне. Вот его мы и решили использовать против капо.

Как- то блоковый Эрвин взял в ремонт у одного эсэсовца золотое колечко, положил его на тумбочку и ушел, абсолютно, видимо, уверенный, что никто из заключенных не прикоснется к его вещи. Мы подговорили Вальку подложить кольцо в карман Цыгану, который часто заходил в штубу поболтать с Эрвином. Валька так ловко проделал это, что Цыган ничего не заметил.

Эрвин хватился кольца, страшно разъярился и начал повальный обыск. Кольца ни у кого не оказалось. Нас обыскивал Цыган, штубовые… Кольца не было. Прибежал Вилли Черный. Нас раздели донага и снова искали… Безрезультатно. Тогда начали обыскивать штубовых. Тут и подошло время нашего торжества: Вилли Черный нашел кольцо в кармане Цыгана. Не дав сказать ему ни одного слова, Вилли и Эрвин набросились на нашего штубового и начали избивать его насмерть. Потом выкинули к умывальнику, а утром снова били… Цыган не дожил до поверки. Аэродромная команда лишилась капо. Временно назначили Володю Немченко. Это нам и надо было. Мы научили его отдавать немецкие приказания, докладывать перед выходом на работу и при возвращении.

Немцы остались довольны им и не назначили другого капо.

Мы начали перебираться в аэродромную команду.

Володя Соколов и Михаил Девятаев перебрались первыми. Мне было труднее сделать это. Я был в команде слесарей, которая работала под навесом и в помещении. Перейти просто из хорошей команды в плохую, из помещения под открытое небо, на дождь, ветер и холод - это выглядело бы подозрительным. Нужно было найти какую-нибудь причину, чтобы меня выгнали из команды. И я придумал. Привезли ремонтировать помпу для отсоса воды и поставили ее на подставку. Я как будто нечаянно уронил ее. Мастер начал ругаться и сказал, чтобы завтра я в команду больше не приходил.

На другой день я пристроился к своим товарищам, потом туда же перешел и Петя Кутергин. Теперь нас стало пять человек. Близко к нам держался и Михаил [152] Емец. Он тоже поспешил уйти из команды слесарей, догадавшись, что мы что-то затеваем.

Но остальных товарищей из организованной ранее группы побега перетащить никак не удавалось. Они жили по разным баракам, работали в разных командах. Но они знали о новом плане и тянулись к нам.

Николая Куропатова перебрасывали из одной команды в другую, но в аэродромную он никак не мог перебраться.

Иван Лошак считался специалистом в команде слесарей, ему нельзя было уходить из мастерской. Это навлекло бы подозрение на всех нас. Он это хорошо понимал и оставался до поры до времени на своем месте.

Володя Подборонов работал в прачечной под постоянным наблюдением немцев. Он знал о нашем плане, сочувствовал нам и помогал. Как-то немцы обнаружили на одежде у Девятаева вошь. Михаилу грозило серьезное наказание. Володя Подборонов стащил в прачечной немецкое белье и принес Михаилу.

Коля Дергачев работал в маленькой команде, состоящей из пяти человек, на одной из установок ФАУ. Там каждый был на счету.

Мы решили захватить самолет с заведенными моторами, совершенно готовый к отлету. Для нападения на гитлеровцев во время захвата самолета нам нужно было какое-то оружие. Я приспособил себе железную клюшку с кольцом. Носил ее открыто как инструмент, который служил мне, чтобы доставать маскировочную сетку во время ремонта бункера. Михаил Девятаев носил в своей сумке гирю-отвес. Петя Кутергин - голыш. Володя Соколов - железину в котелке, у Володи Немченко тоже что-то имелось на всякий случай.

Когда нас уводили в лагерь после работы, мы прятали свое оружие или выбрасывали его на том месте, куда нас должны привести утром. А на следующий день снова незаметно забирали его и носили с собой целый день. При распределении обязанностей товарищи поручили мне убить клюшкой конвоира. Остальные должны были, если не убить, то оглушить летчиков, механиков и вообще всех немцев, которые окажутся рядом в этот момент.

Начинать нападение мы не могли, пока Михаил хотя бы приблизительно не узнает устройство немецких [153] самолетов. Возле аэродрома немцы устроили свалку разбитых машин. Михаил всякий раз старался подойти к ним ближе, чтобы рассмотреть управление. Иногда ему удавалось оторвать бирки с названиями приборов и принести их в лагерь, а по вечерам Володя Соколов переводил их на русский язык. Михаил старался запомнить названия, назначение и расположение приборов на пульте управления.

Ох, и доставалось же Михаилу в эти дни! Сейчас только удивляешься, как мог человек выдержать такое! Днем он работал вместе со всеми, а вечером заучивал немецкие названия, вычерчивал мысленно схему расположения приборов и все думал, думал, думал… От нервного напряжения он совсем перестал спать и слабел на глазах. Я боялся, что, если мы в ближайшее время не улетим, план наш сорвется - Михаил может свалиться от истощения, и тогда его не поднимешь.

Однажды нас вели возле аэродрома. Мы тащили масксетку. Валил мокрый снег, на наши деревянные колодки он налипал так, что невозможно было идти. Михаил Девятаев выбился из сил, бросил сетку и лег на нее. Конвоир начал его пинать и бить прикладом, но Михаил не поднимался. Я подошел к нему и хотел ему помочь, но конвоир дал мне несколько пинков и отогнал меня от Девятаева. Я успел ему шепнуть:

- Мишка, вставай! Убьют, и наше дело пропало.

Он с трудом встал и поплелся дальше.

День шел за днем. А подходящий момент все не наступал.

Однажды нашу команду повели в самый конец аэродрома к морю. Там стоял тяжелый бомбардировщик «Дорнир-217». Погода была пасмурная, дул сильный ветер и падал снег. Нас подвели к самолету и приказали снимать и скатывать маскировочную сетку, затем погрузить ее в самолет. Видимо, самолет куда-то перебазировался. Подъехала автомашина, и из нее вышли два немецких летчика. Они залезли в самолет и завели моторы, чтобы погреть и проверить их. Взглянув друг на друга, мы поняли, что подходящий момент настал. Подавая в самолет маскировку, Михаил и сам забрался внутрь. За ним полезли Володя Соколов, Петя Кутергин и Володя Немченко. Я оставался возле [154] самолета, ожидая, когда они убьют летчиков. Наш конвоир залез в кабину машины, и вместе с шофером курил.

Сердце мое бешено колотилось. Все мускулы напряглись. Я крутился возле машины, не переставая наблюдать за кабиной самолета. Через целлулоидные стекла летчики были хорошо видны. И если бы наши начали их дубасить сумками, в которых были камни и железки, я увидел бы это и, открыв дверцу автомашины, ударил бы клюшкой конвоира, выхватил у него винтовку, а затем расправился бы с шофером. Но шофер мог дать газ и умчать, а поэтому я подошел к Михаилу Емецу и спросил:

- Миша, в случае чего поможешь?

Он догадался, в чем дело, без колебаний ответил:

- Что за вопрос? Конечно.

Я велел ему встать с левой стороны машины и в случае надобности схватить за руль. Сам зашел с правой стороны и ждал, держа свою клюшку наготове.

Остальные продолжали работать, ни о чем не подозревая. Напряжение нарастало.

Вдруг летчики выключили моторы, и наши ребята выскочили из самолета. Я накинулся на Михаила:

- Почему не начинали?

Он объяснил мне, в чем дело. Все равно мы не смогли бы улететь, потому что к шасси самолета надуло целую косу снега. Чтобы сдвинуть самолет с места, нужно было расчистить снег, а это заняло бы много времени. Рядом работали команды заключенных и стояли зенитные орудия, около которых было много солдат. Нас могли увидеть во время нападения.

Пришлось согласиться с ним.

Временами мы видели на аэродроме самолеты разных марок, у которых работали моторы, но до них было или далеко, или конвоиры вели нас другими путями.

В один из дней около ангара, где нам предстояло работать, мы увидели «Хейнкель-111». На нем летал лихач-итальянец, мастерски управлявший машиной. Мы знали, что на его самолете испытывали новое оружие.

Подошел летчик, поговорил с мастером. Нам приказали размаскировать самолет. Подъехала заправочная [155] машина. Запустили моторы. Летчик долго прогревал их. Мы стояли здесь же. Знаками распределили, кому кого убивать. Петя Кутергин встал возле конвоира, Володя Соколов - рядом с мастером. Немченко подошел к кабине автомашины, нацеливаясь на шофера. Нам с Михаилом достался летчик.

Девятаев уже влез в дверку самолета, намереваясь подползти к летчику, но тут один из заключенных, не посвященный в наши планы, поймал Михаила за ногу и потянул к себе:

- Зачем полез? Увидят немцы - убьют.

Я стал отталкивать парня, пытаясь подойти к дверце. Он напустился на меня:

- Я тоже хочу погреться.

А сам, между тем, продолжал тянуть Михаила за ногу.

Вдруг летчик приглушил моторы. Девятаев попятился назад из самолета. Пришлось и мне отойти от дверки. Момент был упущен.

В конце января погода испортилась, полеты прекратились. Дул ветер, выпадал и таял снег, стоял густой туман. Прозябая до костей, мы каждый день убирали камни, оставшиеся после недавних бомбежек. Временами нас посылали отремонтировать или поправить маскировку бункера - и снова камни. Кормили очень плохо, а били здорово. Мы приуныли. Михаил на наших глазах изводился и терял силы и самообладание, стал угрюмым, раздражительным. Мы всеми силами старались поддерживать его.

В лагере я пристроился по утрам носить бачки из раздатки в барак. За это получал добавку и то, что оставалось на дне бачка. Михаил каждое утро приходил ко мне в барак, и я передавал ему или немного мятой картошки, или несколько картошин. В очередь со мною носил бачки Володя Немченко. Он также кое-что приносил Михаилу.

Как- то утром Михаил пришел ко мне весь избитый и рассказал следующее: был в лагере некий Костя, здоровенный детина и страшный подхалим. Он служил когда-то на флоте. Вечером Костя начал откровенничать среди товарищей.

- Мне все равно, где родина, - говорил он, - лишь бы были деньги да вино. [156]

Михаил дал ему в зубы. Тот закричал. Ворвались эсэсовцы. Михаила били всю ночь, обещая забить до смерти. Его избивали в течение десяти дней. Еще не было случая, чтобы заключенный выдерживал это наказание, которое называлось в лагере: «Десять дней жизни». Но Михаил выдержал. По вечерам он добирался до нашего барака. Здесь мы, чем могли, помогали ему.

Однажды он с трудом доплелся до нас, привалился к стене и долго молчал, стиснув зубы. Потом проговорил хрипло:

- Закурить бы!

Я видел, что ему очень плохо. Пошел в барак французов и сменял на две сигареты свой теплый свитер, доставшийся мне несколько месяцев тому назад после умершего соседа по нарам.

Михаил накурился до головокружения, но несколько приободрился. Я был рад этому.

Прошло еще несколько дней, а удачного момента для побега все не было. Мы нервничали.

У нас появилось новое осложнение - мы опасались предательства. Вместе с Михаилом из Саксенгаузена приехал вздорный и мелочный парень Димка. Очевидно, чувствуя, что Михаил - человек действия и большого мужества, Димка старался держаться поближе к нему. Он оказался вместе с нами и в аэродромной команде и следил за каждым шагом Девятаева.

Однажды между ними произошла размолвка, которая могла окончиться весьма плачевно для всех нас. Димка где-то достал десяток картофелин и попросил Михаила сварить их. В штубе у печки хозяйничали заключенные немцы, русских они не допускали близко. Девятаев отдал одному из них сварить картофелины, но обратно получил только пять штук. Димка обозлился на Михаила, накричал, стал грозить:

- Сообщу, что ты летчик!

Мы жили в таком нервном напряжении, что решили попытать еще одно, очень рискованное средство.

Охрана лагеря состояла из эсэсовцев и солдат-зенитчиков, которых назначили конвоировать рабочие команды. Одного из зенитчиков, худощавого, невысокого солдата, мы давно заприметили, он хорошо относился к заключенным. Мне частенько приходилось разговаривать [157] с ним. Убедившись, что никто не может нас подслушать, он расспрашивал меня о Советском Союзе, о Коммунистической партии.

Когда в Германии утвердился фашистский режим, руководителей посажали в тюрьмы, силы коммунистов распылили. Многие временно отошли от активной деятельности, но остались верны принципам коммунизма. Таким, очевидно, был и наш солдат-зенитчик. Само собой разумеется, он ни разу не ударил ни одного заключенного. Видя среди нас особенно оголодавших и слабых, он приносил свой хлеб и суп, поднимал их настроение, ободрял, вселял надежду. Русских заключенных называл «товарищ». Мы так и не узнали его имени, а звали его, как и он нас, просто «Товарищ». Он потихоньку сообщал нам известия с фронтов, при этом всегда говорил:

- Подержитесь еще немного. Скоро конец.

Однажды Товарищ пропал. День его нет, другой, третий. Только через месяц он появился снова. Вечером все русские уже знали, что он отсидел в карцере за то, что отказался вступить в эсэсовские войска. Наше доверие к нему неизмеримо возросло после этого.

Вот к нему-то мы и решили обратиться за помощью.

Наша команда ремонтировала бункер возле аэродрома. Неподалеку стояли самолеты, приготовленные к полету. Михаил то и дело поглядывал на них. Он теперь с уверенностью говорил, что сумеет даже завести немецкий самолет. Но близко к ним нас давно не подводили.

Девятаеву пришла в голову мысль, которую он тут же выложил нам:

- А что, если попросить Товарища подвести нас ближе к самолету и предложить ему улететь вместе с нами в Советский Союз.

Мысль показалась приемлемой. Но кто знает, как могло обернуться дело, - решалась судьба целой группы.

Девятаев сказал:

- Ванюшка, иди ты к нему. Это будет надежнее. В случае чего… ты один…

Я кивнул в знак согласия.

Товарищ стоял в стороне от нас, облокотясь на винтовку. Я подошел к нему и, мешая немецкие и русские [158] слова, начал осторожный разговор. Потом прямо спросил: не хочет ли он улететь с нами в Советский Союз.

- Через два-три часа мы будем у нас. Вам обеспечена полная безопасность.

Он как- то засветился весь:

- О Советский Союз! Побывать там - это моя мечта.

Но тут же померк:

- Улететь с вами не могу. У меня большая семья: четверо детей, отец, мать, жена. Их всех уничтожат. Потерпите и вы. Скоро вас освободит Советская Армия.

Но мы не могли больше терпеть…

Как- то рано утром, еще до построения на поверку, ко мне в барак пришел Михаил и заявил:

- Ванюшка! Сегодня хорошая погода. Мы должны улететь сегодня или никогда!

В нешироком коридоре барака собрались все товарищи и участники побега. Михаил еще раз тихо сказал всем:

- Сегодня мы должны улететь.

Позвонил лагерный звонок, мы пожали друг другу руки и вышли из коридора на улицу. Через полчаса нас повели на работу.

Было 8 февраля 1945 года.

Утро ясное, солнечное, день предвещал быть хорошим. Мы бредем по глубокому снегу к ангару, где обычно начинался наш рабочий день.

- Сегодня или никогда! - возбужденно шепчет Михаил. - Слышишь, Ванюшка?

- Слышу.

Мы останавливаемся. Кому не нужны были сумки с котелками, те сняли их с плеч и положили рядом, но наша пятерка сумок не снимала. Я тоже взял свою неизменную клюшку с кольцом.

Мастер- немец в этот день почему-то не вышел на работу. С нами был один конвоир-солдат, злой как собака. Он все время орал на нас, подгоняя в работе. Но мы сегодня и сами работали быстро -расчищали взлетную площадку. Нам видно было, как одни самолеты улетали, другие прилетали, третьи готовились к полету. Время шло в этот день как никогда быстро.

Михаил все время наблюдал за тем, что делалось на аэродроме. Он видел, как три самолета, стоявшие [159] в отдалении, приготовили к полету, заправили, прогрели моторы. Летчики ушли обедать. Михаил тихо сказал мне:

- Ванюшка! Пошли Володю Соколова к конвоиру. Пусть скажет, что мастер вчера велел отремонтировать вон тот бункер, с правой стороны, недалеко от самолетов.

Когда Володя подошел к солдату и сообщил ему об этом, тот сначала заорал на него, но потом все же повел нас очень неохотно к бункеру, подгоняя прикладом. Он досадовал, что оттягивается время его обеда. Мы с Михаилом шли сзади и обсуждали шепотом и знаками план действий. Солдат пинал нас по пяткам, чтобы не отставали.

У бункера все принялись за работу. Кто поправлял сетку, кто сдвигал проволоку, кто разравнивал бугорки земли. В общем, мы старательно делали вид, что действительно ремонтируем бункер. Остальные пять человек копошились возле нас, ни о чем не подозревая.

Солдат зашел в капонир, привалился к столбу, державшему маскировочную сетку, и начал закуривать.

…Кровь бросилась мне в голову, застучало в висках. Сейчас должно все решиться. Делая вид, что поправляю маскировку, я зашел сзади конвоира, встал и примерился. Михаил Девятаев стоял в двух-трех метрах и наблюдал за моими движениями. Я посмотрел на него, он на меня, - мы поняли друг друга.

«Начинай!» - моргает он мне.

Времени терять нельзя… Но я еще медлю и снова бросаю взгляд на Михаила. Его лицо искажается нетерпением. Ну! Обеими руками поднимаю клюшку и ударяю конвоира по виску. Он, как сноп, валится на снег. Еще несколько ударов - все… Готов! Хватаю его винтовку.

Пять человек, не посвященные в наши планы, стоят испуганные. Я держу винтовку, готовый любым путем удержать их, если они вздумают разбежаться. Рядом, в двухстах-трехстах метрах, работают команды заключенных - поляки, немцы, и никто не знает, что в эти минуты происходит возле нашего бункера.

Михаил и Володя Соколов тем временем побежали к самолету, чтобы запустить моторы. С винтовкой наперевес я жду их сигнала. Они подают знак, чтобы мы [160] шли к самолету. Выстраиваю всех по два человека и веду строем, держа винтовку наготове.

Вот тут- то начались наши испытания…

Еще издали я заметил, что Володя суетливо мечется около самолета. Из кабины выпрыгнул Михаил. На его лице крупные капли пота.

- На самолете нет аккумулятора. Мотор нельзя завести.

Секунду стоим в оцепенении. Нужно принимать срочное решение, чтобы не поддаться панике. Можно взять аккумуляторы с другого самолета, стоящего поодаль. Но ходить по аэродрому без конвоира - безумие! Снять шинель с убитого конвоира нельзя - она вся залита кровью. Что делать!

Недалеко от самолета стояла тележка со вспомогательными аккумуляторами. Быстро подкатили ее, подключили к бортовой сети самолета. Михаил снова полез в самолет, я передал винтовку Володе Соколову - и за ним. А Девятаев уже в кабине нажимает какие-то кнопки. Я с замиранием сердца смотрю на щит управления. Вдруг заметалась стрелка на каком-то приборе.

- Ура! Есть искра! - воскликнул Михаил. - Размаскировывай!

Я выскочил из самолета и подал команду:

- Размаскировывай!

Обычно заключенные работали не спеша, а тут в две минуты сорвали с самолета маскировку и чехол.

Михаил в это время завел левый мотор, а затем и правый. Как это ему удалось, сказать не могу, трудно было или нет - не знаю. Он летчик, и ему это знать лучше.

Как только моторы взревели, я подал команду:

- Всем в самолет!

Винтовку положил у дверки самолета, на случай, если подбегут летчики или кто-нибудь другой, и начал снимать зажимы, удерживающие самолет, вытаскивать колодки из-под шасси. Одну вытащил легко, а другую никак не мог. Тогда я отбежал к носу самолета, замахал руками и закричал Михаилу:

- Сдай назад!

Он не слышал меня, но понял отлично, сбавил газ, самолет осел, и я легко вытащил колодку, но при этом чуть не угодил под работающие пропеллеры. Лезу в самолет. [161] Пристраиваюсь с Петей Кутергиным возле Михаила. Володя Соколов лег на штурманский мостик, а Володя Немченко сел за пулемет, хотя стрелять из него он не мог. Емец, Адамов, Олейник, Урбанович разместились в фюзеляже самолета.

Пока прогревались моторы, мы сидели не шевелясь на своих местах. Но вот самолет тронулся с места, Михаил выруливает между бункеров на взлетную полосу. Мы катим по немецкому аэродрому на их бомбардировщике! Кто из работающих на аэродроме мог подумать, что на этом бомбардировщике катятся заключенные, обреченные на смерть люди!

Михаил выруливает на взлетную площадку. Стартер, ничего не подозревая, дает сигнал ракетой, разрешая взлет. Самолет мчится по бетонной дорожке. Мы грянули «Интернационал». Но что это? Взлетная площадка кончается. Впереди море. Ближе, ближе! Оно надвигается на нас.

Самолет не взлетает.

Песня обрывается.

Михаил сбавляет газ и круто разворачивает самолет в обратном направлении. Он прошел, накреняясь на одно колесо и задев плоскостью о землю, потом встал на оба колеса. Остановился.

Михаил кричит мне:

- Сними струбцинки с руля высоты, на хвосте такой красненький зажим.

Но как выскочишь из самолета, когда неподалеку рабочие команды, солдаты с овчарками, - а на нас полосатая одежда? На Володе Немченко были гражданские брюки. Правда, на них масляной краской намалеваны кресты. Но это ничего, могут не заметить. Посылаю его. Он снял полосатую куртку и в нательной рубашке вылез из самолета. Снизу кричит, что никаких зажимов нет. Поспешно взбирается в самолет.

Михаил снова рулит по взлетной полосе на место старта. Немцы уже бегут к самолету. Они в страхе расступаются перед несущимся прямо из них «Хейнкелем».

Мы кричим:

- Миша, немцы!

Михаил разворачивает самолет и приказывает нам нажимать на штурвал, чтобы преодолеть тросы руля [162] управления. Я уперся одной рукой в кабину, а другой на штурвал, Петя Кутергин помогал тоже. Михаил дал полный газ, и самолет снова помчался вперед по взлетной полосе мимо немцев и заключенных, теперь уже без всякого сигнала стартера, затерявшегося среди оторопелых фашистов.

Вдруг толчок, второй, третий. Самолет повис в воздухе, неимоверно быстро набирая высоту. Явление опасное - можно свалиться в штопор.

Михаил кричит нам:

- Нажмите!

Мы оба с Петей нажимаем на штурвал. Самолет пошел в резкое пикирование. Вот-вот мы врежемся в море. До воды не более пятидесяти метров. Михаил снова кричит нам.

- Отпустите!

Отпустили штурвал, самолет опять пошел вверх.

- Нажмите, нажмите немножко! - опять кричит он. - Вот так, так держите!

Наконец самолет выровнялся, Михаил напрягает все силы. Мы летим.

Пролетели над аэродромом, над нашим лагерем и вылетели в море. Немцы, видимо, так и не поняли, что произошло. Ни одна зенитка не ударила нам вслед.

Сначала летели к берегам Швеции. Потом Девятаев обнаружил по приборам, что бензину в баках много. Тогда он развернул самолет на девяносто градусов, и мы взяли курс прямо на Восток.

Летим над морем. Внизу большой караван судов. Над ним кружатся истребители, видимо охраняют.

- Эх, так бы и шарахнул бомбочку в них, - проговорил Михаил.

Но у нас не было бомб. Да и лучше нам было удрать поскорее. Вдруг спросят по рации, куда летим так низко и с выпущенными шасси? А у нас и ответить-то некому.

Летим без карты. Летчик ведет машину прямо на восток, но вижу - нервничает, кричит нам:

- Карту ищите! Она должна быть здесь, в кабине.

Карту нашли. Но это была карта Западной Европы, а нам надо Восточной. Ориентируемся по солнцу.

Вот показалась земля. Летим на разной высоте. То земля далеко и леса кажутся маленькими лоскутками, [163] то видны даже небольшие домики. Внизу вьется шоссе, колонны машин и солдат.

- Отступают фашисты, - кричит Михаил.

Вскоре внизу стали видны вспышки взрывов и пожары. Над нами появляется фашистский истребитель «Фокке-Вульф». Выпустив очередь по бомбардировщику, он почему-то отваливает в сторону. Михаил предупреждает:

- Сейчас должна быть линия фронта.

Вдруг пулеметные очереди, разрывы снарядов, осколки бьют по крыльям и фюзеляжу самолета. Фашисты с земли открыли огонь. Может быть, им передали с острова, откуда мы летим.

Наши, видя, что так низко летит фашистский самолет с выпущенными шасси, - тоже открыли зенитный огонь. Нужно садиться. Внизу рыхлое темное поле с пятнами снега.

Михаил кричит:

- Отпустите штурвал!

Самолет идет на посадку. Резкий удар. Нас подбрасывает. Подломились шасси. Несколько секунд тяжелый бомбардировщик ползет на «брюхе». И замирает. Девятаев глушит моторы. Мы выбираемся через запасную дверцу на крыло самолета. Вокруг поле, далеко за ним виднеются строения. Где сели? У своих или у немцев? Ничего не знаем.

Вдруг видим, к самолету бегут наши, советские автоматчики. Они готовились встретить фашистов и остановились оторопевшие, увидев исхудавших людей в полосатой одежде. А мы бежим им навстречу и кричим:

- Братцы! Свои!

Они подбегают к нам, протягивают нам руки.

- Русские! Наши!

Слезы текли по нашим лицам, а сердца готовы были кричать: «Здравствуй, Родина! Через тысячи смертей мы пронесли верность к тебе!»

Нас умыли, переодели, накормили досыта, впервые за многие-многие месяцы. Здесь мы узнали, что приземлились в районе города Вольдемберга, километрах в восьми за линией фронта. [164]

Среди своих



Шел март 1945 года. Советская Армия наступала, сметая со своего пути гитлеровские полчища. Мы всей группой перелетевших двигались к Берлину в составе 61-й армии Второго Белорусского фронта. Солдаты и офицеры части относились к нам с большим вниманием, расспрашивали о концлагерях, о нашем побеге, называли нас летчиками, хотя знали, что среди нас только один летчик Михаил Девятаев. Мы жили в эти дни с постоянным ощущением огромной радости освобождения, пользуясь братской заботой окружающих нас людей, Эти дни нельзя забыть, потому что они были полны острыми противоречивыми впечатлениями. Радость и гордость распирала грудь, бушевала кровь ненавистью к врагу, руки рвались к оружию, а сердце сжималось от боли при виде разрушенных городов и селений. Всюду развалины. Черные трубы угрюмо торчат над обломками. Они словно жалуются и упрекают кого-то, кто разрушил тепло и уют их домов, разогнал их владельцев.

Вот она, война, которую развязал германский фашизм. Против народа Германии, обманутого и ввергнутого в бойню, обернулись ее ужасы. Немцы еще надеялись ввести в действие новое смертоносное оружие, которое, как мы знали, испытывалось на острове Узедом, [165] - снаряды «ФАУ-1» и ракеты «ФАУ-2», но исход войны был уже решен окончательно. Всякое сопротивление приводило только к новым жертвам и разрушениям.

…После необходимой проверки рядовые нашей группы влились в соединение, которое сражалось на Одерском плацдарме. Мы, трое офицеров - я, Девятаев, Емец, - ждали подтверждения наших воинских званий и пока оставались вне действий. В те же дни получили письмо от Володи Соколова: «Ванюшка! Миша! Пишу из окопа под Одером. Свистят пули - напишу немного. Я уже старший сержант. Мой командир полка - Герой Советского Союза. Надеюсь, скоро буду и я».

Из семи человек, ушедших на передовую, остался в живых только Федор Адамов. От него я и узнал через много лет о судьбе наших товарищей. Всех их зачислили в одну роту 777-го стрелкового полка, обмундировали, вручили оружие. Адамов получил пулемет, остальные ребята - автоматы. Они участвовали в захвате города Альтдама. После тяжелого боя, Адамов помнит, все были еще живы. В середине апреля началась подготовка к форсированию Одера. Рота заняла свой рубеж, укрепилась. Все были вместе и видели друг друга. Под утро 14 апреля началась артиллерийская подготовка. В 6.30 утра был отдан приказ форсировать Одер. В числе первых ушли Петя Кутергин, Урбанович, Володя Соколов. Володя Немченко не мог стрелять: у него был только один глаз, - его определили в санитарную часть. Иван Олейник, разбивший колено при посадке самолета, остался в Штутгарте. Сам Федор Адамов прикрывал форсирование пулеметным огнем на правом берегу.

Бой длился до полудня. Федор Адамов был ранен. Володя Немченко делал ему перевязку.

С тех пор никого из друзей по перелету Федор не видел. Видимо, как он предполагает, Володя Соколов, Петя Кутергин и другие погибли при контратаке фашистов.

Федор Адамов целый месяц пролежал в армейском госпитале. 8 мая его в числе прочих выздоровевших раненых стали выписывать, выдали документы, но вдруг по радио сообщили, что войне конец. Тогда вернулся он на родину, в свой колхоз, стал работать шофером. [166] Сейчас у него большая семья, шесть человек детей; один уже учится в техникуме, другие - в школе, а малыши еще сидят дома.

Рассказ Феди Адамова немного прояснил для меня судьбу моих товарищей, и все-таки до последнего времени жила во мне какая-то надежда, что не все они погибли в чужой Германии, в бою за нерусскую реку Одер.

Но от этой надежды все отпадают и отпадают какие-то живые узелки. Так постепенно я узнал, что предположения Феди Адамова справедливы.

Недавно путем сложной переписки мне удалось отыскать довоенный адрес Володи Немченко. Я послал по этому адресу письмо, не надеясь, что он ответит мне, и все-таки немного ожидая этого. Ответила его двоюродная сестра. Оказывается, Володя так и не вернулся домой. Его мать и родственники ничего не знали о нем. Забрали немцы парнишку, увезли в неволю, и сгинул он навсегда с родных глаз. Мне стало окончательно ясно: погиб Володя где-то под Берлином в последние дни войны. Мое письмо было для его родных целым откровением. Они узнали тяжелую правду о страданиях и гибели дорогого им человека, но лучше правда, чем неизвестность и думы, думы, пустые, тянущиеся годами надежды…

Не вернулся домой и Володя Соколов. Только в этом году я напал на след его матери и младшей сестренки Риммы. Они живут на севере, в Мурманске. Римма мне сообщила, что последнее письмо от Володи они получили в мае 1941 года, он стоял тогда под Киевом, в Белой Церкви. В 1958 году мурманские журналисты сообщили им, что Володя с другими товарищами совершил побег из концлагеря на немецком самолете. «После звонка друзей-журналистов, - пишет Римма, - мама тяжело заболела, так что даже заговаривать с ней о Володе я боюсь». Теперь, по моим рассказам, они знают о последних годах Володиной жизни многое, почти все…

Вот так - не все, но уже и немало - узнали мы о товарищах по перелету спустя пятнадцать лет после войны. Весной же 1945 года, кроме коротенького письма Володи Соколова, мы ничего не имели от них.

В то время мы тоже рвались на передовую, досадовали, [167] что нас долго держат на пересыльном пункте, писали нетерпеливые письма в Верховное командование. Ответов не получали и продолжали двигаться на запад вместе со штабом армии.

На пересыльный пункт прибывали все новые и новые люди. Одни из них сами убегали из фашистских лагерей и тюрем, других освобождали части Советской Армии. В этой массе людей опознавались предатели и полицаи. Притаившись, они хотели скрыть свои прошлые злодеяния, свою службу фашистам, хотели забыть, что на их совести десятки замученных и убитых соотечественников. Их находили, разоблачали, они бросались на колени, вымаливая пощаду, унижались, лгали, истерически рыдали. Немногим удавалось уйти незамеченными, проскользнуть, избегнуть возмездия.

С первого же дня, как только мы очутились у своих, нас одолевало желание узнать, что произошло в лагере после нашего побега, что стало с оставшимися товарищами. Мы хорошо знали, что фашисты не оставляли безнаказанной ни одной попытки к побегу. А тут убежала целая команда, да еще русских заключенных, которых они и за людей не считали, называли свиньями. И не просто убежала, а убила конвоира, захватила военный самолет и улетела с секретного острова! Неслыханный случай! Позор на всю Германию! С этого острова еще никто не убегал, две попытки были жестоко пресечены. Больше никто не рисковал! И вдруг такой вызывающе дерзкий побег! Мы понимали, что наша дерзость могла дорого стоить нашим товарищам, - и это нас волновало. Но удовлетворяло другое - понесут наказание охранники, наши ненавистные и ближайшие враги. Это не сойдет с рук и командованию…

Кое- что нам удалось узнать о последствиях нашего перелета еще на пути к Берлину, в те же весенние дни 1945 года.

Как- то во время одного из переходов нашу колонну остановили на привал. Люди расположились у обочины дороги. Весеннее солнце уже прогрело землю. Одни растянулись на припеке, блаженно щурясь, другие сидели группами, курили, разговаривали, мечтали вслух. Где-то зазвенела гитара послышалась песня. Вокруг было тихо и покойно, и только отдаленный гул канонады [168] напоминал, что еще идет война, льется кровь, где-то бьются советские солдаты. Некоторые неугомонные ходили вдоль колонны, разыскивая знакомых. Изредка слышались радостные восклицания, взрывы смеха, шутки.

Мы с Михаилом Девятаевым все время были вместе. К нам пристал еще кое-кто. Составилась группа, как это всегда бывает, когда в одном месте собирается много людей. В тот день мы - в который уже раз! - рассказывали новым товарищам, как готовили побег, как захватывали самолет. Вижу, сквозь толпу усиленно проталкивается человек в полосатой одежде. Пробился ближе, улыбается какой-то особенной, торжествующей улыбкой.

- Ванюшка! Ребята! - кричит, а на глазах слезы.

Смотрим, Павлик Черепанов, наш хороший товарищ по Узедому, посвященный в первый план побега.

Радость наша была настолько сильной, что в первые мгновения мы только смотрели друг на друга и не могли вымолвить ни слова. А потом стали тискать друг друга в объятиях, заговорили все враз. И только уж когда улеглась немного наша внезапная радость, мы начали выпытывать Павлика обо всем, что произошло на Узедоме.

И он нам рассказал:

- Работали мы в тот день, как и обычно: возили песок, передвигали рельсы, рыли канавы. Было уже за полдень, после обеда. Вдруг поднялась какая-то суматоха. Подъехала легковая машина, из нее выскочили трое офицеров, подбежали к конвоирам, сначала пошептались, потом заорали, заметались, начали сгонять нас в строй, несколько раз пересчитывали, потом уехали.

Мы не понимали, что происходит, но догадывались: раз эсэсовцы так растерянно мечутся на машине от команды к команде, значит случилось что-то важное, необычное. Пополз слушок, что кто-то вроде убежал. Но в это просто невозможно было поверить. Куда бежать днем, на открытом месте, из-под охраны, через пролив… Ведь были же две попытки - провалились. Неужели нашелся еще один храбрец?

И все- таки, думаем, нашелся. Недаром конвоиры сегодня так злы, подозрительно оглядываются по сторонам, [169] держат наготове автомашины. Рабочий день еще не кончился, а нас привели в лагерь. Пришли и другие команды. Произошло что-то, действительно, очень серьезное. Не было случая, чтобы хоть одну из команд приводили в лагерь досрочно.

Долго мы в тот день стояли на аппельплаце. Нас пересчитывали снова и снова. И тут-то мы узнали, что не вернулась целая команда - десять человек, что русские захватили самолет и на нем улетели. Эта весть буквально потрясла всех. Мы, русские, были горды, что среди нас нашлись смельчаки, отважившиеся на такой полет. Конечно, мы знали, что многим здорово достанется, кого-то расстреляют. Может быть, всех заставят долго стоять на плацу или прикажут бегать и ходить гусиным шагом. Ну, лишат пищи! Что еще могут сделать? На что решатся? Так и хотелось крикнуть в строю: «Что смотрите, гады? Вот какие у нас люди!»

Мы чувствовали в те минуты, что, несмотря на ярость эсэсовцев, все мы, русские, словно бы выросли в их глазах, стали сильнее и страшнее. И действительно, ваш побег словно сломал немецкий язык. С нами вдруг заговорили по-русски: «Руссиш улетели! Руссиш улетели!»

Проверив несколько раз строй, немцы убедились, что десяти заключенных нет. Стали выпытывать, из какого они барака, кто их знает. Из каких бараков - они установили, но так и не нашли тех, кто знал вас. Все молчали.

В тот день всех, кроме русских, распустили по баракам. А мы стояли до самого отбоя без воды и пищи. Сначала думали, что будут расстреливать каждого пятого или десятого. Но немцы что-то медлили, видимо, опасались возмездия. На другой день нас снова поставили в строй и продержали еще день без воды и пищи. Этим и закончилось наказание. Перед общим строем немцы объявили: «Кто есть летчик? Выходи!» Вышел один поляк. Его увели. Больше он в лагере не появлялся. Мы же все восхищались вашей смелостью и завидовали вашей свободе.

Павлик рассказывал все это, захлебываясь, торопясь выложить все подробности, а мы с Михаилом мысленно переносились на Узедом, видели себя среди [170] товарищей, снова переживали все напряжение перелета.

- Как же ты сам-то вырвался оттуда? - наконец спросил я его. И мы узнали, что в одно апрельское утро заключенных построили, отобрали половину и погнали на станцию. А там затолкали в вагоны, заперли и повезли. Везли трое суток, не выпуская из вагонов, не давая есть и пить. Живые и мертвые валялись вперемешку на полу. Более крепкие кое-как держались на ногах. Конвоиры в вагоны не заходили, и тогда несколько русских решили бежать. У одного нашелся нож. Решили прорезать пол. По очереди работали, ковыряя тупым ножом твердое дерево. Вырезали отверстие, в которое мог пролезть человек. Прыгать надо было на ходу, прямо на шпалы. Ночью, выбрав момент, когда поезд замедлил ход, стали прыгать. Павлик прыгнул шестым. Удача. Немного только ушиб голову, бока и руки. Отдышался и, не найдя поблизости никого из прыгавших товарищей, побрел наугад на восток. Шел три ночи, а днем отлеживался в укромных местах. Впереди послышался гул артиллерийской канонады. Забрел в лесок, чтоб отсидеться до подхода фронта. Через сутки вышел из леска оглядеться и попал в руки советских разведчиков.

Так перед нами развернулась еще одна история человеческого мужества и стойкости. Мы не удивились, что Павлик именно так вел себя. Мы знали его в лагере как человека сильного и смелого. Он воевал с фашистами с первых дней войны, имел звание старшего лейтенанта, был награжден за боевые заслуги орденом Красного Знамени. В плен попал раненым в 1942 году. Но как только поджили раны, офицер-коммунист бежал из лагеря. Его схватили, посадили в тюрьму, потом отправили в Саксенгаузен, а оттуда, как опасного красного, перевезли на Узедом.

Павлик нам много рассказывал о товарищах, оставшихся на Узедоме, но нам хотелось знать больше. И мы жадно выискивали всякие сведения об этом лагере. Вскоре к нам присоединился еще один бывший узник Пеенемюнде - Николай Бойко, бежавший из вагона в ту же ночь, что и Черепанов. В лагере я знал его, но близко знаком не был. Он меня тоже знал. И наш побег принял близко к сердцу. Николай запомнил, [171] что в день нашего побега он работал в команде, которая бетонировала взлетную площадку на аэродроме. Почему-то долго не привозили обед. Заключенные все посматривали в ту сторону, откуда должна была появиться машина. Вдруг заметили: два самолета идут на посадку, а один выруливает на старт для взлета. Вот он дает газ, мчится на полной скорости до самой кромки берега и… не взлетает. Все видели, как он накренился на одно крыло и, чуть не перевернувшись, помчался обратно. Заключенные смотрели на самолет с явным злорадством - всякая неудача немцев радовала их. Но на летном поле происходило что-то необычное. Из остановившегося самолета вылез человек в белой рубашке, что-то осмотрел и снова залез в самолет. Еще секунда - и бомбардировщик дал газ, снова приближаясь к месту старта. Вот он развернулся и отошел на взлет. Словно бы делая невероятное усилие, оторвался от земли и полетел.

- Эх, не разбился! - с сожалением промолвил кто-то из заключенных.

Но самолет в воздухе вел себя очень странно: то начнет набирать высоту, то упадет чуть не до самой воды. Заключенные наблюдали за ним, надеясь и желая, чтобы он упал в море. Но самолет выровнялся и полетел. Вот он уже скрылся за горизонтом.

А часом позже команда узнала, что на самолете улетели десять русских.

Немцы пустили слух, что самолет сбит над морем и все беглецы погибли.

- Но этому никто не верил, - горячо убеждал нас Николай. - Не верили ни одному их слову. Мы были уверены, что вы долетите! Так и получилось.

Через несколько дней Николай Бойко взял в руки винтовку и ушел воевать. Мы больше ничего не слышали о нем, но можно быть уверенным, что дрался он неплохо, он шел за все расквитаться с фашистами.

Уже в те дни мы догадались, что наш побег не прошел безнаказанно и для фашистских охранников. Не случайно они в тот день метались по лагерю, а потом ходили какие-то растерянные, хмурые. Но наши товарищи не знали, какая расплата постигла их. И я узнал об этом только в 1960 году, узнал случайно сначала из статьи в «Литературной газете». В номере за 7 апреля [172] появилась небольшая заметка К. Лапина «300 асов Эдгара Меоса», где рассказывалось о необычной коллекции шестидесятилетнего техника Туртусского автобусного и таксомоторного парка Эдгара Ивановича Меоса. В его коллекции портреты и различные материалы о подвигах трехсот знаменитых летчиков, начиная с француза Блерио до портрета Девятаева. Случайно у Меоса завязалась переписка с немецким автором книги об асах первой мировой войны Гейнцем Новарром. Эстонский коллекционер попросил берлинца поискать в архивах какие-нибудь материалы о побеге Девятаева с товарищами из Пеенемюнде.

Гейнц Новарр нашел кое-какие документы, рассказывающие о том, как немецкое верховное командование отнеслось к побегу русских заключенных, помог Э. Меосу отыскать очевидцев этого события.

Э. И. Меос разрешил мне использовать в книге некоторые из этих материалов.

По свидетельству бывшего генерала ставки Гитлера Массова, о побеге русских военнопленных на бомбардировщике «Хейнкель-111» из лагеря Пеенемюнде прежде всего узнал сам Гитлер. Он сразу же вызвал к себе рейхсмаршала Геринга, с которым у него в последнее время были серьезные разногласия по использованию военно-воздушных сил, и между ними произошел крупный разговор. Гитлер приказал Герингу немедленно поехать в Пеенемюнде и произвести на месте следствие.

О приезде Геринга на Узедом вспоминает бывший полковник военно-воздушных сил гитлеровской Германии Вальтер Даль:

«Все летчики были выстроены на аэродроме (это было на пятый день после побега русских пленных на «Хейнкеле»).

Приехал рейхсмаршал в черном лакированном лимузине. На салют начальника авиабазы он ответил небрежным жестом руки. Вместе с ним прибыл высший гестаповский офицер группенфюрер СС Боулер, человек со свирепым выражением лица. Он игнорировал салют начальника авиабазы, стоял поодаль и ни с кем не разговаривал. Схватив начальника авиабазы за отвороты парадного френча, Геринг тряс его изо всех сил, истерически крича: [173]

- Вы дерьмоед! Кто разрешил вам брать пленных русских летчиков в команду аэродромного обслуживания?

Никогда в истории прусского милитаризма, со времен Фридриха Великого, ни один фельдмаршал так не оскорблял офицера, как теперь главнокомандующий люфтваффе рейхсмаршал Геринг… После этого он орал на летчиков:

- Вы сволочи! Вы дали украсть бомбардировщик каким-то вшивым большевикам! За это вы все поплатитесь…

Геринг бесновался как сумасшедший. Когда командир части попробовал что-то объяснить, маршал заорал на него:

- Придержите свой язык вы, пособник беглецов. С этой минуты вы, майор, лишены своего поста и разжалованы в рядовые. Вы и ваши дерьмовые летчики еще почувствуете мою руку. Раньше, чем зайдет солнце, все вы будете расстреляны. Мною будет назначен военный суд люфтваффе…

Повернувшись к начальнику авиабазы, Геринг прогремел:

- Где полковник Даль?

- Здесь, герр рейхсмаршал! - ответил я и вышел из строя.

- Почему вы, полковник Даль, не сбили мятежный «Хейнкель»? - заорал на меня Геринг.

- На это у меня были две важные причины, герр рейхсмаршал, - ответил я хладнокровно.

- Выкладывайте ваши так называемые «причины», Даль, - произнес Геринг, скривив недоверчиво рот.

- Во-первых, герр рейхсмаршал, я выпустил свои последние боеприпасы по «Хейнкелю», во-вторых, я не имел возможности его преследовать, так как вернулся на базу с последними каплями горючего.

Я в тот день возвращался с атаки на продвигающиеся советские колонны и вдруг услышал в шлемофоне:

- Ахтунг! Ахтунг! С пеенемюндского аэродрома бежал мятежный «Хейнкель-111» с русскими военнопленными летчиками. Курс полета - восток. Всем, всем, всем! Сбить бомбардировщик во что бы то ни стало! [174]

Действительно, через несколько минут я увидел «Хе-111»… Я выпустил по «Хейнкелю» очередь, отвернул и полетел домой, где узнал подробности побега. Должен еще сказать, что я всегда, без исключения, атаковал противника только с первого захода. Противника я никогда не преследовал.

- Майор, а вы проверяли самолет Даля после того, как он вернулся? - грозно спросил Геринг начальника авиабазы.

- Так точно, герр рейхсмаршал, у полковника Даля не было боеприпасов и бензобак был пустой, - солгал майор.

Геринг буркнул что-то невнятное себе под нос.

Началось короткое следствие, которое произвел на месте эсэсовец Булер. Сорвав с начальника авиабазы погоны и орденские ленточки, он объявил его арестованным и преданным военному суду. Та же участь постигла нескольких солдат из лагерной охраны и авиационной части. Майор был посажен под домашний арест, а солдаты - в карцер.

Закончив следствие, Геринг, кряхтя, полез в «Мерседес», крикнув своему водителю:

- Пошел! Увези меня прочь из этой навозной ямы!…

На следующий день в Пеенемюнде приехали эсэсовские военные судьи. Бывший комендант лагеря военнопленных, четыре эсэсовца охраны и несколько солдат были приговорены к расстрелу. Их тут же посадили в грузовики и увезли в неизвестном направлении».

Разматывая последовательно клубок событий, мы должны упомянуть и о том, что было дальше. Как свидетельствует генерал Массов, Гитлер, узнав о «цирке», устроенном Герингом в Пеенемюнде, был взбешен.

- Этот обожравшийся боров Геринг, - истерически кричал он, - окончательно сошел с ума. Летчики спасают рейх, а он собирается их расстреливать!

Гитлер дал немедленный приказ освободить из-под ареста начальника авиабазы и восстановить его в звании и должности. А Герингу пришлось, по приказу Гитлера, «за храбрость» повесить второй рыцарский крест полковнику Вальтеру Далю.

Вот они - очень интересные для нас свидетельства с другой, немецкой стороны! Мне нечего добавить [175] к этому! Вот результат нашего побега: нами убит один эсэсовский охранник, захвачен бомбардировщик, по приказу Геринга расстреляно несколько фашистов, в том числе комендант лагеря…

А кроме того, мы узнали о судорожных метаниях в ставке Гитлера за несколько месяцев до окончания войны.

В самые последние дни войны до нас стали доходить новые слухи о судьбе заключенных на острове Узедом. Когда советские войска подходили к острову, оставшихся в живых пленников фашисты согнали к берегу моря и стали грузить в баржи. Истощенных, обессилевших людей, как дрова, сталкивали в трюмы. На дне росла гора человеческих тел - мертвых, живых, разбитых, ушибленных. Кто был покрепче, успевал отползти в сторону. Крики и стоны не останавливали палачей. Они орудовали энергично, набивая трюмы доверху. Их подгоняли надвигающиеся громы орудийных раскатов, они торопились уйти от возмездия. Трое суток баржи водили по морю, трое суток люди в трюмах ожидали смерти без глотка воды, без куска пищи, без луча солнца. Немцы, видимо, не знали, что делать со своими жертвами: утопить в море, чтоб скрыть следы преступления, или вывезти на берег, чтобы не отягчать себя новыми преступлениями. На четвертые сутки баржи все-таки пригнали к берегу и оставшихся в живых заключенных перегнали в большой концлагерь неподалеку от города Барта. Но через день погнали дальше. И тут по дороге к Ро стоку настало для них долгожданное освобождение…

В стороне от дороги прошли советские танки. Конвойные заметались. Згим воспользовались пленники. Началась свалка. В немецких солдат полетели придорожные камни, пошли в ход палки. Повозки с пожитками фашистов и дорожные кухни были мгновенно перевернуты, опрокинуты, растоптаны. Защелкали винтовочные выстрелы, затрещали автоматы - это безоружные пленники выхватывали у солдат оружие и тут же обращали его против врагов, мстя за себя и погибших товарищей. Многотысячная масса людей рассыпалась по полю и прилегающему к нему леску. Убегающих фашистов тут же настигали и расправлялись с ними. [176]

Некоторые из них, наиболее дальновидные и хитрые, предвидя возможность такого конца, заранее запаслись гражданской одежкой. Тут же в кустах они срывали с себя обличающую их форму и натягивали другую одежду. Но это мало кому помогало - слишком хорошо пленные знали их звериное обличье.

Настал час расплаты и для Вилли Черного, страшного капо, на совести которого был не один десяток погубленных человеческих жизней. Его боялись больше свирепых эсэсовцев, и он гордился этим. Он знал, что возмездие для него будет суровым, и попытался убежать. Но за ним следили сотни глаз, и, когда он был схвачен, к нему потянулись десятки мстительных рук… Каждый хотел, чтобы от его удара закончил Вилли Черный свою черную жизнь…

Это произошло в последних числах апреля, когда Советская Армия билась уже на подступах к Берлину.

Конец войны мы, бывшие пленники, встретили недалеко от Берлина. Мы не видели, как над рейхстагом взвился красный флаг победы. Но мы сразу почувствовали, что война кончилась - стало тихо-тихо. Смолкла артиллерийская канонада, и как-то слышнее вдруг стало громогласное весеннее пение птиц. Люди кричали, бросали вверх шапки, обнимались, прыгали, как дети, пели, плясали… Но у многих по грубым обветренным лицам катились слезы…

Война окончилась только для мертвых… Раны в сердцах живых не скоро залечишь…

Нас становилось все больше и больше, прибывали освобожденные из разных лагерей Германии. Огромную массу людей разместили в тридцати пяти километрах от Берлина, на территории бывшего концлагеря Саксенгаузен. Среди нас было много женщин, девушек, молодых ребят, угнанных когда-то в Германию на работы и теперь с нетерпением ожидавших, когда их отправят на родину. Я смотрел на девчат, худеньких, заморенных, но таких счастливых сейчас, и вспоминал свою счастливую весну 1941 года, Марусю, скромную, милую, с длинной косой. Моя первая нежная любовь! Успела ли ты в тот страшный день отойти от границы? Прошла ли ты по тяжелым дорогам войны или осталась в оккупации? Что стало с тобой? Где ты? Доведется ли нам что-нибудь узнать друг о друге? [177]

…Вскоре эшелон за эшелоном стали отбывать на родину. Ранним июльским утром и мы с Михаилом дождались своей очереди. Гудок паровоза - и колеса начали мерно отстукивать километры. Каждый оборот приближал нас к Родине. По сторонам бежала обожженная войною земля. И вот наконец заветный полосатый столб!

Ближе!

Ближе!

Все!

Мы на Родине! [178]

Вместо эпилога



Я назвал свою книгу «Родина зовет» потому, что я сам и мои товарищи по заключению все время слышали этот властный зов. Он исходил из скупых фронтовых сводок, изредка проникавших в лагерь, от рокота советских самолетов, пролетавших над нами на выполнение задания, от голубого весеннего неба, от косяков перелетных птиц, от тревожных сновидений и полустертых воспоминаний. И этот зов был сильнее страха смерти. Послушные ему люди преодолевали лагерную охрану, ряды колючей проволоки и устремлялись на Восток, где страдала, боролась и побеждала их Родина-мать.

Проходят годы, но ничто не сотрет в памяти страшные картины фашистской неволи. Этого нельзя ни забыть, ни простить!!!

В разгар второй мировой войны я находился в самом центре Европы. Я видел своими глазами, сколько бедствий принес гитлеризм народам. Словно взрыв чудовищной силы, война смешала и разбросала людей по лицу земли, оторвала их от родины, от дома, от привычного труда, опрокинула их мечты и надежды, разрушила семьи. Вместе с русскими в фашистских лагерях томились и умирали французы, поляки, чехи, евреи, сербы, испанцы, немцы. Низведенные до положения истощенного и обессиленного рабочего скота, они горели в печах крематориев, задыхались в газовых камерах, умирали в грязных ревирах, падали под сапогами эсэсовских солдат. За три года и восемь месяцев, что я провел в фашистских лагерях, на моих глазах погибли сотни людей - повешенных, расстрелянных, забитых, умерших от голода и истощения, от болезней [179] и смертельных инъекций, которые делали немецкие врачи.

Разве это можно забыть или простить?!

Но я видел и великолепные проявления человеческого благородства и мужества. Там проверялась сущность человека. Если голодный хефтлинк мог отдать кусочек хлеба или картошину от лагерного пайка умирающему товарищу, он уже был достоин называться Человеком, это значило, что его так и не смогли превратить в животное. На тех, кто делал попытки бежать и потом шел на смерть, не склонив головы, мы смотрели как на героев, и сами зажигались их неистовой жаждой свободы.

В «черных» фашистских лагерях я обрел настоящих друзей. Многие из них погибли. Я скорблю о них, память о них храню в своем сердце. Других я потерял и не знаю, что с ними, где они. Где Ваня Олюшенко, Володя Подборонов, братья Истомины, Василий Лобенко, Павел Наруцкий - люди, бок о бок с которыми я жил и работал в разных лагерях Германии? Где сержант Торощин, бойцы Иванисов и Тернов, с которыми мы отражали первые атаки гитлеровцев на границе? Я еще надеюсь, что они найдутся, отзовутся на мой призыв, как нашлись для меня после войны Володя Молотков, Коля Дергачев, Михаил Емец, Йозеф Ульц…

Пожалуй, я расскажу, как это произошло.

Представьте себе, с каким чувством возвращается домой человек после четырехлетнего отсутствия и шквала войны, пронесшегося над ним и опалившего его, домой, где не знают, что он жив, домой, где мать четыре года заказывает панихиды об убиенном сыне.

…Мягкие пушинки снега медленно опускаются на влажный асфальт, тают, пропадают. С небольшим чемоданом в руке я стою на привокзальной площади в Горьком. Мелькают человеческие фигуры, но я вижу их как в тумане. Чувствую, что слезы катятся по щекам, стыжусь их и не могу остановить. Как-то мгновенно пронеслись в голове первый бой, длинная дорога, по которой мы шли пленными, низкие тучи Натцвиллера, лица товарищей в полумраке кабины бомбардировщика. Ради вот этой минуты возвращения я убил того, последнего для меня, фашиста на аэродроме… [180]

Я стоял и смотрел по сторонам. Город все такой же. И площадь та же, и вокзал, с которого я уезжал в последний раз. И я… Живой… Вернулся… чтоб жить, работать, ходить по родным улицам.

С вокзала до дома родителей я шел пешком. По длинной Советской улице… По знакомому высокому мосту, с которого видны обе реки… «Какая красота, - думал я, словно впервые видя и эти темные быстрые воды под мостом, и припорошенные снегом берега, и высокую гору, за которой скрывался город, и холодное ноябрьское небо надо мной. - Как же я раньше не замечал этой красоты!»

Сдерживая бьющееся сердце, я подошел к своему дому. Долго не решался постучать. Открыть дверь вышла соседка. Она меня не знала и, окинув равнодушными глазами, впустила в коридор. Я должен перейти еще через один порог… Стучусь и в ответ слабый, знакомый до боли голос матери: «Войдите!» Я вошел в комнату и остановился у порога. Мать стояла у печки. Какое у этой женщины усталое, морщинистое лицо и согнутая спина! Ее глаза вопрошающе смотрят на меня - она не узнает меня. Мне бы надо было крикнуть: «Мама! Это я - Ванюшка!», - а я не могу [181] шевельнуться, не могу слова проронить. Только стою и смотрю на нее. А она все тем же тихим голосом, но уже с беспокойством, спрашивает: «Вам кого?» Тут я не выдержал и, будто захлебываясь, по-детски отчаянно крикнул: «Мама!» Она выронила из рук полотенце, опустилась на кушетку, и я уже обнимал ее старенькие плечи, целовал ее лицо и повторял одно только слово: «Мама! Мама! Мама моя!»

Загрузка...