Рецензенты — Антохин Н. Н., Горшков А. П., Дандыкин Т. К., Новолянкин В. С., Ямшанов Б. А.
Около полуночи 22 сентября 1941 года молодой лейтенант Советской Армии Константин Поворов подошел к родной своей деревушке Бельской, затерявшейся в овражистых полях на севере брянского края. Он долго копался под старым ометом соломы, пока не спрятал оружие. У соседей скрипнула калитка. Поворов уже выяснил, что один из соседей поставлен старостой. Вспомнил, что с ним их семья жила недружно. Костя обождал нетерпеливо несколько минут, посасывая потухший окурок, порой переводя взгляд на темневший вблизи свой дом. Засовывая в рукав листовку-пропуск (это на случай облавы), он далеко отбросил окурок и пошел, прихрамывая. Обошел сарай, поднялся на крыльцо, еще послушал и нажал осторожно на дверь — она оказалась незапертой. Очутившись в темных сенях, придержал дыхание — в хате разговаривали, явственно слышались мужские голоса. Приложив ухо к двери, различил: разговаривали вполголоса отец и дядя. На улице чмокали по грязи шаги человека и лошади. «Ага, кто-то ведет коня».
Шарящие пальцы Константина наткнулись на ручку; постучал тихо и, не дожидаясь ответа, открыл дверь.
— Костя?.. Мать, это Костя, — воскликнул отец, бросая на лавку старую шинельку, из которой он шил детский пиджак.
— Костя!.. Боже мой! Сынок!.. — с жалобным криком пошла ему навстречу мать.
Обняв сына, тихо заплакала: от него пахло сырой землей и кровью. Отец и дядя обняли его молча. Отец растерянно всматривался в осунувшееся, обросшее лицо с посиневшими обветренными губами.
— Господи!.. — засуетилась мать. — Раздевайся, Костенька. Снимай скорей эти тряпки. Вот счастье-то, жив!
Из чуланчика выбежали Миша и Ваня, повисли на шее брата.
— Я, Костенька, наплакалась, настрадалась… Двое вас на фронте, и ни одной весточки. Садись, Костенька, покушай. — Мать поставила на стол вместе с белыми пластинками сала огурцы, капусту, картошку. — Подкрепись, сынок…
Отец ходил по комнате, стучал костылем, дядя смотрел на племянника допрашивающим взглядом.
— Как, батя, жить будешь? — спросил Костя.
Отец сел на свое место, хотел было взять шитье, но вдруг бросил его на лавку.
— Как? Вот хвирму свою открою. Немцы частное дело восхваляют.
— Добре… — невнятно, с полным ртом, проговорил Костя. — Дядя — твой компаньон, акции свои в твою мастерскую внесет.
— Сынок! Ты не слушай старого, чудить стал. Теперь, говорит, мой дом — моя крепость.
— А что, мать! У бати фирма. Ну а я к немцам в полицию. Авось, в офицеры выйду, — с иронией в голосе сказал Костя. Глянул на отца, глаза у того потемнели, недобрыми стали. Отчужденно встретил взгляд Кости и дядя, а мать и братики словно бы испугались.
— В полицаи! — ужаснулся отец. — Люди проклянут, срам на всю семью.
— Костенька! Сердце мое ёкнуло, ноги подкашиваются, что ты говоришь? Родной мой, нешто ты рехнулся? Вон весь болявый. Сыночек мой! Лечить тебя надо. — И мать опять тихо заплакала, затенив платком лоб.
А Костя, склонив голову, долго и мучительно думал.
— Как же ты, комсомолец, да в полицию? — с болью в голосе прохрипел отец.
— Братуха, помолчи! Дай Косте успокоиться. Какой он… видишь, — вмешался дядя Василий.
Он подошел к свояченице, утер слезы с ее щек. Ласково так улыбнулся, ревниво глянул на брата. На скулах выступил румянец. Нравилась ему жена брата. Более того, любил он ее тайно и верно.
Костя сел на диванчик, где ему постелила мать, сжал кулаки меж колен. Потом свернул козью ножку и долго, жадно курил. Вся семья только к рассвету стала засыпать беспокойным сном. А через два дня, словно по уговору, пришел в дом Поворовых дядя Коля.
Никишов Николай Артемьевич к началу войны был в летах, ему шел сорок второй год. Работал он колхозным агрономом, а когда пришли гитлеровцы, как бы затерялся среди колхозников. С виду незаметный, с добрым простеньким лицом, улыбчивый и открытый для людей, он часто появлялся в деревнях, прилегающих к Сеще и Дубровке. Никто из фрицев не обращал внимания на мастера, обслуживающего деревенский движок. Случалось, заходил он и в семью Поворовых. По душе ему была честная, работящая семья, воспитавшая двух командиров. Многие и фамилию Никишова позабыли, а величали по-деревенски просто — дядя Коля. Жил он в селе Коханово, расположенном невдалеке от Дубровки. Никто не знал, что коммунист Николай Никишов был оставлен райкомом партии в качестве разведчика партизанских отрядов. Уже в первые месяцы войны дядя Коля связался и с партизанами, и с армейской разведкой. Дядя Коля считал главной силой разведки связь с населением, с патриотами, готовыми на любые жертвы. Зона действия партизан определилась, а в соответствии с ней Никишов налаживал тесные связи. Он подобрал людей, действовавших в определенном направлении: сещенском, дубровском, рославльском, кричевском, клетнянском, григорьевском.
На каждом направлении Никишов поставил разведчиков из людей, хорошо знавших местность. В подпольную работу он вовлек целые семьи. Однако проникнуть на Сещенскую авиабазу ему пока не удалось.
На второй день после появления Константина Поворова в родном селе Никишов узнал об этом. Время для разведчика дороже всего на свете. Он все продумал и, придя в семью, где его уже знали, был принят как свой человек.
— Чуть было не забыл твою хату, — улыбнулся хитровато в ус дядя Коля, входя в дом. — Ехал-то я, весь думкой запутанный. Хватился, а кобыла моя уже мимо было махнула.
— Садись, Артемыч, гостем будешь. Рады свидеться. А тут и вдвойне рады.
За Костей побежал Мишка. И пока его не было, потолковали о том да о сем, чем деревня волнуется: о хлебе, о скоте, о топливе. Тут и Костя на порог.
Никишов встал, обнял его:
— Рад видеть тебя живым. Рад!
— Вон оно што… — протянул отец, удивленно переглянувшись с женой.
…А Поворов неторопливо вел рассказ о людях, с которыми он уже связался. Упомянул своего двоюродного брата из Яблони, Бориса Совекина, назвал врача Надю Митрачкову, учителя Андрея Кабанова. Недаром он, прежде чем прийти в родной дом, прятался по ригам да сараям. Оказалось, что и дядя Василий Северьянов уже в курсе. Лицо Якова посветлело. Увидев, что жизнь сына поднялась на его глазах в цене, ударил по своей деревянной ноге и даже прихлопнул ладонями, словно в пляс хотел пуститься.
— Вот это да!.. Ну и сынок!.. А как же полиция?
— Вот что, Яков, — сказал Никишов. — Костя должен пойти служить в полицию, и не куда-нибудь, а в авиагородок. Все у него будет на глазах.
— Не пойдет, — строго крикнул отец свое любимое словечко. Он употреблял его, когда с чем-нибудь категорически не соглашался. — Присяга, сын. Присяга! Она зовет тебя к своим.
— Нет, отец, пробиваться к своим чересчур рискованно. А что делать здесь, ответил нам Центральный Комитет партии.
— Это как же ответил? — усомнился Яков.
— А вот так. На, читай. — И сам начал: — «В занятых врагом районах нужно создавать партизанские отряды и диверсионные группы для борьбы с частями вражеской армии, для разжигания партизанской войны всегда и везде».
— Ясно… Целая программа. Партия так повелела, и ты, Яков, не перечь, — сказал дядя Коля.
— Партии я верю… Но! В этой листовке сказано — уничтожать пособников врага, — все еще сопротивлялся старик.
— Много дел у нас, Яков. Очень много, — сказал Никишов. — Одних слухов, сплетен сколько! Люди не знают правды. Армии и партизанам нужны здесь, в тылу, свои глаза и уши. Как же ты, Яков, не веришь мне, что ль? Я ведь коммунист! Райком партии послал. Не один я. Много нас. Клетнянский райком в лесу.
Лицо Якова смягчилось.
— Обнадежил ты меня, Николай, вижу: надо и тут фронт создавать против фашистского порядка. Мать, ты тоже с нами?
— Какая же мать пойдет против сына! Куда Костя, туда и я, — сказала Марфа Григорьевна. — Совесть пока есть. Все мы замешаны одной бедой. Всем вместе нам и одолевать эту беду…
— Значит, мать, бороться!
Костя, до сих пор сидевший молча, обнял отца, мать, дядю.
— Нам нельзя сгибаться под тяжестью фашистского порядка. Это было бы преступлением. Пока нас мало, но все же мы — сила. Скажи, Никишов, райкомовцам, партизанам скажи: наш дом — их дом. Как родных встретим.
— Ну а как ты, Северьянов? — спросил Никишов.
— Я солдат! Костя — командир. Командуй!
— Ну вот и решили. Теперь ваш дом, Марфа Григорьевна, станет, как говорят разведчики, конспиративной квартирой. Держите все наши явки в строжайшей тайне, — предупредил Никишов. — Мою же фамилию забудьте, дядя Коля — вот и всё. Деревенька ваша незаметная, фрицы тут бывают редко. Зато авиабаза недалече.
Ночью дядя Коля ушел к себе домой.
…Стать полицейским? Все в душе Кости содрогалось при этой мысли. Сещенский староста Гавриил Зинаков, к которому он обратился за содействием, долго отмалчивался. Не знал Константин, что на эту должность Зинаков вступил по заданию дяди Коли. Зинаков был дальним родственником Поворовых, и мысль видеть кого-либо из своих в полиции была ему противна.
— Подожди немного, надо прозондировать почву, поговорить в подходящую минуту с начальником полиции Коржиновым, чем-то его умаслить, — заговорил Зинаков.
В следующий приход Зинаков встретил Константина с довольной улыбкой:
— Говорил с Коржиновым. Он тебя охотно берет. Говорит, что полицаев не хватает, не больно-то спешат люди на немецкую службу. Так что определяйся.
Дело улажено. Советский лейтенант Константин Поворов превратился в полицая. Нелегко ему далось это превращение. Жители Первомайской улицы поселка Сещи видели, как долго Константин сидел на крылечке одного из домов и нервно курил папиросу за папиросой. Потом решительно встал и пошел в полицейское управление.
— Поворов-то! — зашептались сещенские жители. — В начальство лезет. Не успели фрицы прийти, а он уже к ним в полицию. Ну и гад! А еще командир… Комсомолец. Погоди же. Узнаешь, почем фунт лиха, — чернели у людей глаза от злости.
Вскоре в группу Поворова вошли два новых очень ценных подпольщика. Это были жившие в Сеще рабочие-коммунисты братья Никифор и Семен Антошенковы. Честно работал Зинаков. Рисковал своей жизнью, не позволил выдать ни одного из оставшихся в поселке коммунистов, сказал, что они беспартийные.
Дядя Коля и Костя встретились с братьями Антошенковыми.
— Партия приказала, — сказал Никишов, — всем своим членам, находящимся в тылу врага, бороться с фашистами. Вот и Костя…
Поворов и Никишов рассказали о своих замыслах.
— Слово партии для нас закон, — ответил Семен.
Никифор, шофер, стал полицейским вместе с Поворовым, а Семен превратился в трубочиста. Эта безобидная на первый взгляд должность была очень удобна для разведки. Трубочист легко мог засидеться на кухне, поговорить с солдатами, кое-что подсмотреть, а случалось, что и радио послушать. Послушает, что на фронтах, — другим передаст.
Но еще не решен был Костей очень важный вопрос: у кого квартировать в Сеще. Ведь жить дома, в Бельской, неудобно. Многое можно прозевать. И тут помог Никифор Антошенков.
— А ты переезжай к нашей племяшке — к Анюте. Дом у них большой. Живет она со свекром и свекровью. Муж на фронте. Двухлетний мальчик с ней. Своя она, комсомолкой была. Ручаюсь, не подведет.
Костя пошел к Анюте Антошенковой. Его уже там ждали. Ему понравилась квартира и молодая черноглазая хозяйка. Теперь он в Сеще. Мечта сбылась. Вот она, вражеская авиабаза…
Тяжело заполнять анкету. Душа саднила. Но надо. И Поворов записал: сын крестьянина, учился в Сещенской школе колхозной молодежи, работал в колхозе «Пятилетка». В 1939 году призван в РККА, определен в Воронежское военное училище связи, выпущен лейтенантом. Был мобилизован на фронт. Попал в окружение. А в конце самые страшные слова: желаю служить великой Германии.
Бойцы 50-й армии сражались на Жуковских высотах, удерживая на севере важнейшие плацдармы, а в Сеще, в Дубровке уже хозяйничали оккупанты. Сещенский аэродром и поселок Дубровку гитлеровцы заняли еще 9 августа. Однако полностью овладеть Рославльским шоссе противнику долго не удавалось. Очень сложная создалась обстановка. В Дубровке — немцы, а ниже по Десне, километрах в десяти, — части 50-й армии генерала Петрова. Тяжелые для обеих сторон бои шли ежедневно.
Большинство людей не представляло себе, что значит жить под властью оккупантов. Они не торопились с отъездом из родных мест. Боялись неизвестности в новых условиях, не решались бросить нажитое годами имущество. Многие надеялись, что гитлеровцев скоро разобьют и прогонят. Даже когда фашистские войска быстро приближались к Дубровке и Сеще, в районном центре считали, что это прорвался случайный десант и скоро он будет уничтожен.
Советская Армия, ведя непрерывные бои, отходила. После октября весь Дубровский район оказался во власти врага. Часть населения, опасаясь налетов авиации, из придорожных селений отхлынула в глубь района. Там было спокойнее. Казалось, туда не придут фашисты. Но повсюду оккупанты устанавливали свой «новый порядок». В Сеще и Дубровке были созданы доенные комендатуры с неограниченной властью. Давала о себе знать и власть назначенных гитлеровцами старост. Врач Надя Митрачкова чувствовала это почти каждый день. Она видела, как мужики и бабы ловчили, чтобы выпутаться из налоговых сетей, раскиданных немцами. Все было напрасно. Боясь за свою шкуру, старосты выжимали для немцев все, что могли. Даже ввели налог лаптями. Требовалось, чтобы каждый двор поставил пять пар лаптей. Потом кто-то из сведущих людей доказал, что в полевых селах не из чего плести лапти: нет лыка. Сняли сей налог, чтобы разверстать его в других районах.
В пять часов пополудни населенные пункты словно вымирали, наступала тишина. Ввели комендантский час — попробуй выйди на улицу. Случись патруль — получишь пулю, сразу, без предупреждения. Запрещалось, под страхом расстрела, пускать к себе на ночь незнакомых людей, снабжать их пищей и одеждой. Всех окруженцев потребовали на регистрацию.
Вечером, вернувшись из Дубровки в родное село Радичи, врач Надя Митрачкова села к столу, раскрыла ученическую тетрадь и задумалась. Она смотрела в окно на косо падающие снежинки и думала о Грабаре. Даже слышала его голос:
«Работайте. Так нужно. Все будет зависеть от вас». Что это за намек? Легко сказать — «работайте». Больница превращена в казарму. Штата нет. Лекарствами не пахнет. Инструмент — ножницы да тупой ланцет. Вся надежда на терапию. Вместо лекарств — травы, да и тех мало. А что значит: «Смелее закрывайте школы»? «Больше карантина»? Но ведь в школах дети, а многие учителя — настоящие патриоты. Села, где инфекция, фашисты могут сжечь. Что скажут люди тогда? Наверняка одно: «Убить ее мало». И правду скажут.
Ветер толкнул ставень, и он глухо забился о стену. Совсем рядом закашлял мотоцикл. Надя, глядя на падающие снежинки, подумала: «Как жить? Почему на службе у гитлеровцев Грабарь? Сергутин?» Все знали Алексея Павловича Сергутина как честнейшего человека. Почему они не в истребительном батальоне? Летом приезжал секретарь обкома. Она, конечно, не знает деталей, но все говорили, что актив добровольно записался в истребительный батальон. Это — будущие партизаны. Где же они? Она прислушалась. Тишина. Только у окна шепчут снежинки. Страшная тишина. Даже собака не тявкает, петух не кричит. Собак фашисты перебили, петухов и кур съели.
«А что, если подведут нервы и я не сдержусь? Гады, предатели, плюну в их подлые лица — и в ту лесную тень. В лесах есть наши люди. Наверняка!» В мединституте профессор говорил студентам, что человек существует в трех временных сферах: мыслит себя фактом прошлого, живет настоящим и мечтает о будущем. Как же ей жить? В какой сфере? Прошлое… Она не имеет претензий к прошлому. Дочь бедного крестьянина благодаря колхозу стала врачом. Совсем хорошо. Настоящее… «Неужели служба у гитлеровцев? Но тогда нет будущего».
В сенях загремели ведрами. Мать пришла. Что-то она скажет?
Говорят, сердце матери — вещун. Может быть, походка и лицо выдавали Надю. В минуты тревоги чаще всего меняется именно походка; словно бы исчезает твердость поступи, да и лицо с озабоченными глазами без слов говорит: «Ну вот, все будет не так, как было».
Мать догадалась: дочка решилась. Она была убеждена, что теперь жизнь дочери окончена. Со вчерашнего дня всем, кто встречал Надину мать, невыносимо было видеть ее отчаяние. Когда Надя встретила ее у двери, мать пристально оглядела ее и закрыла лицо руками.
— Ты была у них… Согласилась?
— Да, мама!
— Работать на фашистов… Ай-ай! — запричитала мать. — Уходи! Уходи! — Она с проклятиями схватила ее платок и швырнула за дверь. Потом гордо выпрямилась и твердо, категорично сказала: — Надежда! Ты была моей Надеждой. А теперь? Вот бог, — она указала на угол, где висела маленькая иконка с изображением девы Марии, печальной и тревожной, — а вот порог! Не позорь наш род, нашу семью.
Надя застыла в растерянности. Подкатился к горлу полынный комок. Через мгновение она сказала хриплым от спазм голосом:
— Мать! Я уйду в больницу. Пока буду там. Нам нужно понять друг друга в эти страшные дни. Не стыдись меня. Помолчи перед народом. Может, все образуется и ты поймешь то, что надо понять. Может, так и лучше. Гони меня, мать, гони!
За стенами хаты, на слякотной улице расплескался пьяный голос полицая Махора, все ближе звучала гармошка.
Наступило молчание. Глаза матери были устремлены на посеревшее, усталое лицо дочери, которое показалось ей далеким, словно бы чужим.
«А может, что-то не так? Может, где-то я проглядела дочь? Как теперь жить?» Великая тяжесть давила на сердце матери — тяжесть жизни, лишенной, по ее мнению, смысла.
— Слышишь, вон кричит пьяная орда. Иди, иди… Теперь это твоя сволочь. Лечи их, гадов.
Она хотела еще что-то сказать, но лишь указала на дверь.
Надя вышла, и мать уткнулась головой в подушку, все отчаяние, накопившееся в ней с первых дней оккупации, пролилось долгим рыданием. Но память человеческая — великий кладезь успокоения. Подумала. Вспомнила: «Да, вон и Костик, командир, в полицаи пошел, говорят, и Андрей Кабанов в управу метит. А может, так и надо. Может, тут чья-то рука — от партизан к нашим детям. Может, этой работой они пыль в глаза пускают?» И вдруг словно новые нотки прорезались в ее голосе.
— Надюша… Сенька! — позвала она.
Никто не отозвался, только кот промяукал, глядя на хозяйку жадными глазами.
В небе загорались звезды. Надя вспомнила детство, когда вместе с подругами высматривала первую звезду, чтобы загадать желание, а мать с улыбкой встречала ее, предлагая вкусный ужин…
Надя пошла в больницу, где было пусто, сыро, одиноко. Ей обещали в штат одну санитарку. Но кто пойдет на эту должность, кто поступится своей совестью?.. Конечно, она будет всех убеждать в необходимости лечить несчастных больных. Но поймут ли, если не поняла родная мать?..
Страшное время. Но жизнь все же не замирает. Люди пашут поля, матери кормят грудью малюток, поют колыбельные песни, а ночами над лесными селами полыхают зарева. Люди среди всех страданий и бед выжимают из себя силы для жизни и борьбы. Говорили, что появились партизаны. Значит, считали, будет и здесь бой!
«Будет бой! Будет и победа». — Митрачкова шептала эти слова, они становились ее опорой и утешением, надеждой на лучшее.
— Мама!.. Милая, добрая, родная… Я с тобой!.. Ма-ма-а! Ты слышишь, мне больно. Я с тобой, ма-ма!
Холодное белое небо. Снег, снег. Белые поля слились с белым небом. Серые дома. Черные окна.
Надя шла домой из больницы. Уж какая это больница — один только амбулаторный прием. С одним врачом, без лекарств, без приемного покоя, без мебели. Едва переступила порог, как ее хлестнуло облаком пара и запахом пота. В комнате суетились родные, кто-то чужой говорил вполголоса. На диване она увидела человека, прикрытого шинелью. Мать и отец разливали по кастрюлям горячий щелок. Сестра Тошка стирала белье, на веревке вдоль печки висели защитного цвета выгоревшие гимнастерки, брюки, истертые во многих местах портянки.
«Вот и в доме война, — промелькнула мысль. — Но откуда? Фронт продвинулся далеко на восток…»
— Надюша, голубушка! — Мать виновато посмотрела на дочь. — Заждались тебя. Наши здесь. Беда у них.
Навстречу ей вышли из чуланчика два человека в нижнем белье с накинутыми на плечи старыми отцовскими фуфайками.
— Товарищ врач, — сказал по-военному коротко один из них, высокий, изможденный, — под Жуковкой мост взрывали, да вот с командиром беда. Оперировать надо. Как хотите, хоть косой режьте. Иначе помрет. Держится за живот, кричит… Умираю, мол, и все тут. Думаем, что аппендицит.
Командир тихо застонал. Надя подошла к больному, подняла шинель, и ей сразу бросилось в глаза необыкновенно худое тело.
— Мать! Иди позови Дарью. Скажи — операция живота!.. Она знает, что надо…
— Ой, доченька! Голубушка, да ты в своем уме? А вдруг помрет?
— Мама, нельзя медлить. Врачей больше нет. Иди, торопись!
Надя прокипятила ланцет, иглы, ножницы. Приготовила бинт, вату.
«Какой я хирург!» — подумала в отчаянии. Вспомнила, как присутствовала на такой операции.
Прибежала запыхавшаяся санитарка. Надя дала ей несколько поручений, а сама ушла за перегородку, надела новое ситцевое платье, повязала на голову белый платок и осмотрела себя в зеркало. Строгой внешностью ей хотелось вызвать у больного веру во врача, мобилизовать всю его волю. Операция предстояла необычная, в таких условиях недопустимая. Но сейчас вопрос стоял просто: «Или — или». Человека надо спасать, и нечего думать о чем-либо другом, кроме операции. Нож, только нож! Под рукой никаких анестезирующих средств. Есть стакан крепкого самогона. Сию минуту заставить его выпить.
Надя позвала Дарью:
— Понимаешь, что нам предстоит? Ну ладно… Не пугайся… Вот стол… Будешь здесь, я здесь… У тебя вата, бинты, йод. У меня ланцет. Чисто вымытые руки. Больше ничего. Аппендикс, видимо, сильно воспален. А теперь представим, что острая боль вынудит больного вздрогнуть. Здесь станут бойцы, отец, мать. Нет, мама пусть держит наготове кипяченую воду. Что будет, если… — Шаг за шагом они прошли мысленно все этапы операции. — Там некогда будет раздумывать. Ну а теперь надевай халат.
Командир, почувствовав прикосновение стакана, открыл глаза, бойцы приподняли его голову. Командир поперхнулся, но все же проглотил самогон. Взял руку Нади, поднес ее к губам.
— Вы будьте молодцом, — громко прошептала Надя.
Она попросила бойцов поднять диван. Отец принес две доски, и теперь больной оказался на уровне операционного стола. Нашлись ремни. Больного привязали.
Операция длилась более часа. Несколько раз Дарья вытирала лицо докторши. Оно побледнело, капельки холодного пота блестели на лбу. Во время удаления аппендикса больной дрогнул, но ремни и сильные руки бойцов, словно железные обручи, прижали его к столу. Потом — обморок, длившийся несколько минут. За это время Надя успела наложить шов и, затягивая последнюю шелковинку, вдруг громко засмеялась. Этот нервный смех очень успокаивающе подействовал на командира. Глубоко вздохнув, он сказал:
— Здорово! Молодец!
Всю ночь Надя провела возле больного. Один из красноармейцев шепотом рассказал ей о недавних событиях:
— Жуковский мост, что на Десне, взорвали. Отходить пришлось нашей пятидесятой. Фашисты захватили Орел и двинулись дальше. Трудно было. Разве все обскажешь! Бросались против танков с гранатами да бутылками. Умирали под гусеницами… Приказ: «Двигаться за Десну». Отходили с боем. Проверили заряды в фермах и опорах моста, вставили взрыватели. Еще раз обследовали каждый метр электрических проводов, что протянулись в окопчик. Можно бы взорвать, но решили напоследок угостить вражину. Темнота. Тишина. Вдруг затрещали мотоциклы. Фашисты остановились у моста, дали несколько очередей по левому берегу. Мы замерли. Не получив ответа, мотоциклисты проскочили мост. На берегу один из них повернул назад предупредить своих, что мост цел. Теперь заревели танковые моторы. Мост словно застонал под тяжестью колонны. Пора. Вот тут и дали прикурить фашистам. Взрыв поднял вверх фермы, куски опор — всё к черту. Танки рухнули в реку. Вскоре я нагнал свой батальон. Горькая весть за сердце меня схватила. Погиб наш командир генерал Петров. Герой… В Испании дрался против фашистов…
— А как же вы выбрались из окружения? — тихо спросила Надя.
— Страшно вспомнить эти проклятые болота. Сотни людей умирали стоя, постепенно погружаясь в пучину. Но никто не сдавался. Многих спасла железная воля командира дивизии Серегина. Отцом он был для бойцов. Суровый его приказ — «Победа или смерть!» — собрал всех, кто остался в живых, и бросились мы на вражьи цепи. Не устояли фашисты. Гудериан списал со счета нашу двести девяносто девятую дивизию. А она вышла из окружения. Мне пришлось остаться здесь, спасать командира.
— Спасибо, друг, за добро, за мужество. — Надя пожала руку бойцу.
Завтра эти люди уйдут на восток. Подходящий случай передать письмо к мужу. Надя верила, что он воюет…
Вырвав два листка из ученической тетради, она убористым почерком нанесла на бумагу одну строчку за другой.
На пятый день, когда с низкого неба сеял тяжелый, холодный дождь, к Митрачковым пришел дядя Кости Поворова — Василий Никитич. Посоветовались и решили отправить больного в Бельскую, где у матери Поворова уже лечились два раненых партизана. Рано утром Надя выпросила у полицая Махора подводу для выезда в поселки. На этой подводе полевой дорогой отправили командира, переодетого во все мужицкое. Бойцы пошли следом.
Сегодня появился в школе Кабанов, и Надя решила поговорить с ним. Предварительно сходила в Сещу, но встретить Константина Поворова не удалось. Возвращаясь домой, Надя задержалась у аэродрома. На летном поле стояли рядами новые самолеты — желтобрюхие, с серебристыми крыльями. Черные кресты с желтыми окаймлениями на плоскостях, такие же черно-желтые кресты на борту и свастика на хвосте. Группа солдат устанавливала гнезда для новых зениток.
«Вот картина для глаз разведчика», — подумала Надя. И вспомнился ей другой аэродром с его огромным небом, с дуновением легкого ветерка, который так приятно проникал в каждую травинку. Из глубины памяти возникло на миг, как они с мужем поднялись на самолете в небо. Доброй, чудесной представилась ей земля.
«Там и сейчас величественно и тихо», — подумала она, глядя вверх.
— Доктор! Фрау Надя, — окликнул немец и быстро зашагал в ее сторону. — Отто Геллер! — отрекомендовался пожилой военный в чине ефрейтора. — Мне говорили, что вы хорошо лечите, — сказал он по-русски. — Я иду к Морозовым. У них часто собираются веселые девушки. Скучно мне. Прошу, фрау, составить мне компанию. Надя согласилась.
Семью Морозовых Надя знала. Слышала, что Аня Морозова работает прачкой в немецкой комендатуре. Связь немца с домом Морозовых ей показалась подозрительной, и все же она пошла, надеясь завести разговор о приобретении лекарств. Операция укрепила ее веру в свои силы. А если к тому же будут лекарства — совсем здорово!
В Сеще семья Морозовых, после того как разбомбили их дом, поселилась в бывшем помещении детсада, недалеко от железнодорожной станции.
Немец постучал. Спустя некоторое время послышались тяжелые шаги. Дверь открыла мать Ани — Евдокия Федотьевна.
— Здравствуйте, пани Евдокия!
— Какая я пани! Смеетесь, господин офицер… Баба и есть баба!
— Проходите, пожалуйста! — послышался из комнаты мягкий женский голос.
Знакомые интонации. Большие, смелые глаза улыбаются приветливо.
— Аня!
— Надюша, милая! Как же это ты?
— Ах, не спрашивай… Все перемешалось в голове и в сердце, — обнимая подругу, ответила Надя.
— О, это хорошо. Подруги вместе. Подруги с нами. Это, как лучше сказать… Очень хороший климат для души.
— Все теперь вместе, — сказала Аня. — И Люся тут, и Маша Бакуткина, Паша, Шура и Костя… Весело будет работать. Да, да, работать. — Аня с каким-то внутренним Значением подчеркнула слово «работать».
Немец улыбнулся с глубоким удовольствием.
— Арбайтен! Арбайтен! Очень хорошо. Работать… Русские должны много работать. Тогда русским будет хорошо. В Сеще большая наша авиабаза. Много, много работать. Русский, чех, поляк. Будет хорошо.
«Это тебе будет хорошо, проклятый фашист», — подумала Надя и тут же перевела взгляд на Аню.
Морозова ответила понимающим взглядом.
— Работать! — снова сказала она. — Здесь, Надя, есть поляки, чехи, румыны. Плотники, столяры, маляры, чернорабочие.
Геллер расплывался в улыбке. У Ани же получалась не улыбка, а так, кислая гримаса.
— Я старше вас. Хотел вам сказать совсем как отец: работайте. Крепите великие акции германской империи.
Против нас — значит смерть. Вот я и говорю, говорю… У меня есть маленькая бутылка хорошего вина.
Отто достал из бокового кармана шинели плоскую бутылку ликера.
— Мать, — позвала Аня, — дайте что-нибудь закусить.
— О, найн, нет!.. У меня есть шоколад. Прошу, пани…
— Вы, Отто, совсем ополячились, — дерзко сказала ему Аня.
— О, да! Я долго жил в Познани. Теперь это провинция великой Германии. Благодатный край.
— А разве вам не нравится в России? — осторожно Спросила Надя.
— Фюрер обещал скоро быть в Москве. Но милые пани видят… Мой чин не велик. Мой карьера — коммерция. Москва, о да, Москва! Прошу, пани! — Отто чокнулся и довольно элегантно преподнес девушкам по малюсенькой плитке шоколада.
— Я слышала от офицеров, что великому фюреру подготовили прекрасную белую лошадь для торжественного въезда в Москву. Не так ли, господин Отто? — спросила Аня с такой интонацией, что нетрудно было почувствовать злую иронию в ее голосе.
— О, да! Прекрасная арабская лошадь. Самых благородных кровей. Через триумфальные ворота внесет нашего Адольфа в столицу России. Но… — Отто на минуту впал в раздумье. Его лицо посерело от каких-то других мыслей. — Вот это «но». У вашего Чехова есть удивительный герой. Он мудрец по-своему. Это есть господин Беликов. Как это — «Человек-футляр». Беликов в чуть-чуть важный момент говорил: «Как бы чего не вышло».
— Это интересно. Очень интересно. Вы — и Беликов, — подзадорила Надя.
— Ах, пани Надя, сказать искренне… Скоро зима. Холодная, снежная, русская зима. А как бы чего не вышло. Аптека в Москве… хорошо… Немцы в прошлом помогали русским в медицине. Наши аптеки были лучшими. — И после короткого размышления продолжил: — О, да! О, да! А если Москва не будет капут?.. — В его голосе Надя уловила нотки испуга. — Тогда плохо! Большого чина у меня нет. У меня есть жилка… Я, пани, коммерсант, могу делать дело… Я открою аптеку там. — Он махнул рукой, показывая на запад. — Там, у себя.
— Конечно, у себя вернее, — улыбнулась Надя. — А то ведь всякое может случиться.
Геллер не понял намека и знай свое:
— Да, да, пани Надя. Нужны деньги, марки. — Отто поднялся, подошел к двери и плотнее ее закрыл.
— Господин Отто! Да вы не стесняйтесь. Пожалуйста, откровенно. Пожалуйста! А там, — Аня указала на дверь, — моя старая мать. Она плохо слышит.
— Я могу дать доктору разные лекарства, инструмент, бинт, вату. Я знаю — у вас нет лекарств, нет бинта.
— Да! Мы в большой беде. А чем вам платить? Марок нет. Советские деньги вас не устроят.
— Я хочу шпик, масло, яйки… Как говорят — пока.
— Совсем как в сказке братьев Гримм, — улыбнулась Надя. — Приходит добрый гномик и приносит мешок подарков.
— О, майн гот! В наши дни быль, сказка — все смешалось. Выпьем, пани, за счастливый конец нашей великой сказки.
— Будет и конец! — воскликнула Аня. — Очень хороший! Как говорят немцы: «Энде гут, аллее гут». Конец хороший, все хорошо!
— Фрау Аня знает немецкие мудрые слова? Я доволен вами, милые пани. Очень доволен. Я буду хорошо говорить о пани своим друзьям. Напишите, пани, — обратился он к Наде, — какие вам лекарства.
Надя попросила поскорее достать аспирин, стрептоцид, йод, спирт…
Перед уходом Геллер обратился к девушкам с монологом:
— Милые пани! Национал-социалисты понимают нелегкое положение русской интеллигенции, поступившей на службу к германскому рейху. Примите мой совет. Не бойтесь. Страх — это плохо. СД действует четко, оперативно. На сорок километров вокруг авиабазы — полный покой. Все большевистские агенты и прислужники изъяты! — воскликнул гитлеровец. — Уничтожены! Да! Да! Я говорю вам это… — Он понизил голос до шепота, — от имени генерала Цепнера, шефа имперской службы безопасности. Да, да. Я все знаю! Хайль Гитлер! — На слове «Гитлер» он пустил такого «петуха», что женщины невольно улыбнулись. — Хайль… Хайль!.. — Он щелкнул каблуками и вышел.
— Аннушка, милая! — бросилась к ней Надя. — Какой день! Ну, пожалуйста, передай Костику, что у меня будут лекарства.
— Косте Поворову? Ты его знаешь?
— Да ты что, голубушка! Мы же родня. Даже больше, чем родня. У нас с ним и мысли, и желания одни.
«Зачем Митрачковой так много лекарств?» — подумала Аня Морозова, а потом не выдержала и спросила:
— Больно ты заботливая. В немецкой управе работаешь. Тяни уж эту лямку как-нибудь, для вида.
— Своих жалею… Ведь одна я на всю округу.
— Так у вас есть главный врач. Пусть у него и болит голова об этом.
— Ты, думаю, понимаешь, что творится кругом. Сколько наших людей нуждается в помощи. Приходят из-за Десны окруженцы, партизаны.
— Боже мой! Разве ты не знаешь приказа Гитлера? За помощь окруженцам, комиссарам, евреям…
— Смерть! — вызывающе вскинув голову, ответила Надя. — Мы с тобой комсомолки! Да и немцы не посмеют преследовать врача за оказание медицинской помощи.
— Эх ты, милая, добрая чудачка! Да не таким, как ты, фашисты крутили головы. Поберегись! А Поворову я все скажу. Попрошу за тебя… Лекарств у Геллера достану. А теперь иди! Скоро комендантский час.
На пороге дома Надю встретил отец:
— Да, Надюша, чуть было не запамятовал. Директор школы тебя спрашивал… Кабанов.
Надя посмотрела на часы-ходики.
— Пойду завтра.
Сын колхозника Андрей Кабанов посвятил свою жизнь школе. Он окончил Стародубское педучилище, стал учительствовать, продолжая свое образование заочно на историческом факультете московского пединститута. Летом он готовил школу к зиме, не хотел мириться с мыслью, что сюда, в Радичи, придут фашисты. А случилось так, что и повестку он получил в тот день, когда в Сеще и Дубровке появились вражеские парашютные десанты и несколько танков, прорвавшихся из Белоруссии. Много молодых людей так и остались не призванными в армию.
Кабанов бросился за реку, надеясь попасть в Дубровский партизанский отряд Мартынова. Но отряд понес большие потери и временно рассредоточился по лесным деревням. Андрей не нашел партизан, зато встретил Ивана Жарикова, своего давнего знакомого.
— Давай, Андрей, к фрицам проникнем на службу. Кабанов велел ему притихнуть, даже пригрозил партизанами.
— Ты куда меня тянешь? Чтоб от своих отвести? Чтоб смерть за мной ходила? — И совсем тихо: — Жена, доченька… Люблю их безмерно.
— Чудак; вот и останешься жив. Мне райком дал задание своих людей в тылу собирать. Ну, комсомолец! Вспомни Павку Корчагина… Изнутри грызть захватчиков надо. Идем, брат, повоюем! — позвал он, озорно скособочив шапку.
Так Кабанов снова вернулся в Сещу, пока еще не зная, что делать, на что рассчитывать. Главное — не сдаваться.
По ночам Надя часто просыпалась. Отошел от нее глубокий сон, тот, что успокаивает нервы, прибавляет сил. Тишина первозданная, что обычно, в добрые времена, отстаивалась в сельских садах и огородах, словно улетела куда-то. Будил Надю то жалобный крик совы, то далекий и безнадежный вой собаки, то шуршание жучков в пазах крепко проконопаченной избы, то хрипло кричавший во сне брат Сенька.
Вот и нынче, пересиливая дремоту, Надя вышла на крыльцо. Светало. Где-то на большаке машины с хлюпаньем ныряли в выбоины. Слышались возгласы: «Форверст», «Форверст», понукивающие ругательства. Вдруг зашипел кто-то на крыше. Из риги донесся изумленный хохот: скорее всего, филин. А ночь темна, тревожна. Надя представила, как таятся в лесах партизаны, над лесом к черному небу взлетают разноцветные ракеты, режут небо строчки трассирующих пуль. Прислушалась к уличной тишине, вздрогнула.
— Чего, докторша, не спишь? — неожиданно, словно из-под земли, вырос Махор.
Пьяно покачиваясь, он уже начал свой обход. Хотел крикнуть что-то злое и матерное, но осекся. Перед ним стоял Геллер с небольшим чемоданчиком в руке. Высокий, в новой эсэсовской шинели, он так напугал Махора, что тот едва выговорил:
— У школы буду ждать.
У Геллера не было добрых чувств к русскому врачу, более того, внутренне он презирал и свою службу, за которую еще не получил офицерского чина, и это потемневшее от осенней сырости село с его слякотной дорогой. Но ему нужно было заработать хотя бы вот на таких порошках, что он держал в чемоданчике.
Отведя Надю под навес крыльца, он вынул из чемоданчика большой пакет, тщательно упакованный в глянцевую бумагу.
— Это есть секрет, — хитровато улыбаясь, взглянул на врача. — Обещал — сделал. Это стоит десять килограммов шпик. Можно окорок. Можно русское масло. Чистоган!
Надя блеснула глазами, осторожно взяла лекарства и скрылась, оставив Геллера одного. Через минуту вынесла ефрейтору сало.
— Как говорят русские, надо, чтоб все шит-крыт! Побожитесь!
— Да все между нами. Ей-богу!
Она не научилась в те дни прощать себе минутные слабости, покраснела до ушей. Отошло от сердца, как вспомнила людей, которых надо лечить.
Махор и Надя пришли в школу, когда в большой классной комнате Кабанов вел урок. Полицай открыл дверь не сразу, приложил к дверной щели ухо.
— Идемте! — возмутилась Надя. — Вы полиция, а не гестапо.
Из класса донеслись фразы:
— Я собрал…
— Мы нашли пулемет…
Надя не выдержала и, взявшись за ручку, хотела распахнуть дверь.
— Э-э, нет… — остановил ее полицай, — тут не арифметика. Тут войной пахнет.
Но в это время открылась дверь, и на пороге, раскинув обе руки, предстал Кабанов.
— Господин полицейский! Господин врач! Не ожидал, не ожидал. Проходите! Прошу! Вам бы, господин полицейский, свистнуть у дверей. Свисток есть? — Это было сказано с иронией, но Махор вроде бы не понял.
— Свистнуть — и хап за руку, да в участок, — прищуривая глаз, ответил на это Махор. — Эй, вон ты, пацан, какой такой пулемет нашел?
Но Кабанов не растерялся, не оставил Петьку наедине с полицаем.
— Отвечай, Петенька, нашел пулемет для передачи его великой германской армии. Ручной пулемет?
— Господин полицейский, я нашел пулемет в сещенских мелочах, — бойко ответил мальчишка, — и передам его немцам.
— Ну что ж… Коли так, ладно. Посмотрим. Школу пришли закрывать. Вот врача привел. Мое дело теперь сторона. Мне итить пора. Ну вы, пострелы, — цыкнул он на ребят, — вы того, смотрите.
Махор вышел. Кабанов, убедившись, что тот не вернется, продолжил урок. Ребята по очереди сообщали о собранном оружии. Кабанов улыбался, принимая немногословные рапорты.
— Петя, — обратился он к мальчику лет тринадцати. — Твой пулемет засек полицай. Придется его отдать. Ясно?
— Ясно! — блеснув глазами, согласился школьник. — Только я его изломаю.
— Это, пожалуй, надо сделать, — ответил Кабанов.
— А ежели все немецкое оружие поломать, тогда и войны не будет, — сказал Петька.
— Ну какой же ты у нас сообразительный.
— Наших людей всех не перебьют! — вмешался Васька. Он достал завернутую в бумажку фотографию и с гордостью показал: — Батя мой! Партизан был. Первый. Убили гады… Остался один дед. За батю я им отомщу…
Надежда долго и внимательно смотрела на ребят.
— Так вот, дети, школу мы закрываем.
Наступило молчание.
— Чтобы спасти вас от болезни, сделаю каждому прививку. В хатах соблюдайте чистоту, в дом к больным ни шагу… Мы должны своих людей спасти. Ну а что делать — вы знаете.
— Значит, оружие собирать? — еще раз спросил Васька.
— Обязательно собирать, — ответил Кабанов. — Но очень осторожно. Если кого-то из вас поймают, кричите, клянитесь, что нашли оружие, чтоб передать немцам. Такой у них есть приказ, они даже поощряют тех, кто находит и передает им оружие.
Кабанов прошел по классу, внимательно посмотрел в глаза ребятам.
— Каждому из вас не больше четырнадцати лет. Но вы уже не дети. Вы видели войну. Еще раз прошу — берегите себя!.. Мы победим. Мы будем жить хорошо. А теперь ступайте. Ты, Васек, подожди меня на улице.
Учитель обнял и поцеловал каждого школьника. Лица ребят были суровы и светлы.
Наконец все ушли. Кабанов сказал:
— До чего же они разные, Надежда Игнатьевна. Вот Васек. Бей его, пытай, а он будет на своем стоять. В нем какие-то роковые силы заложены. Откровенно говоря, я боюсь за него. Скорее всего, тут есть и влияние деда. Васек страстно хочет отомстить за отца. Но что придумал: коробок с тифозными вшами. У него дома уже из одного коробка вши разбежались. Может деда заразить. Правда, он уверяет, что всех переловил. Но так ли это? Коробок надо у него сейчас же изъять.
— Да, да! Зовите его скорей.
Кабанов вышел из класса и тут же вернулся вместе с Васильком.
— Вася, — сказала Митрачкова, — ты знаешь, что я врач. Ты смелый, сильный мальчик. Но твоя затея может кончиться очень плохо. Отдай мне коробок.
Мальчик несколько минут размышлял, наконец запустил руку в карман и достал спичечный коробок, плотно завернутый в тряпицу.
— Ладно, возьмите!
Кабанов подошел к печке, чиркнул спичкой и поджег старые тетради, а когда разгорелся огонь, взял у Нади коробок и бросил его в огонь.
— Теперь иди, Вася. — Кабанов погладил мальчика по голове.
Оставшись вдвоем с учителем, Митрачкова сказала:
— Школа закрывается. Надо выработать новую линию поведения. Приказано остаться здесь и тайно работать на своих. Поворов, Сергутин и другие уже действуют. Как видишь, я тоже не сижу сложа руки. Надо пробраться в управу. Надежные товарищи в этом помогут.
— Так мы же комсомольцы! Как людям в глаза смотреть? — воскликнул Кабанов. — Как все это вынести?
Выражение лица Нади изменилось, она опустила голову.
— Знаешь, Андрей, я еще в Смоленске готовила себя к тому, чтобы спасать людей. Создание немецкой управы — это факт, и от него никуда не уйдешь. Но если этот факт обратить на пользу своим людям, если в управе окажутся настоящие патриоты, скрытые враги фашистов — разве это плохо?
— Черт возьми, ведь то же самое говорил Жариков. Да меня и самого будоражит такая мысль. Ломать фашистский порядок изнутри. Прием не новый — вспомните Троянского коня, а все же… Возле нас сейчас крупнейшее фашистское гнездо. И если мы будем достаточно ловки, много сделаем. Сдается, что гитлеровцы, упиваясь победами, пока еще доверчивы… — Кабанов неожиданно оборвал разговор. — Ну я пошел. — И протянул руку.
— Всего доброго, а мне завтра дальняя дорога, в Сердечкине много больных… — улыбнулась Надя.
— Доброе село. Хорошие там люди, верные. Счастливого пути.
Неспокойно было на душе у Кабанова. Он опять стал раздумывать, как держаться дальше. Чем ближе подходил к своему дому, тем тревожнее чувствовал себя. Пробраться в управу, пожалуй, можно, но что потом? И манила эта мысль, и пугала. А вдруг свои объявят предателем и свернут голову? Вспомнил Поворова. «Думать, думать будем», — сказал себе.
Был погожий октябрьский день. Солнце грело почти по-летнему. Боец-окруженец, которому Надя удалила три пальца на ноге, рассчитывал ночью перебраться к Поворовым. Что дальше, будет видно. Оставить его у себя семья Митрачковых боялась: уж очень часто заглядывал Махор. Правда, полицай больше интересовался горячительным и закуской, но все же приходилось держаться настороже.
Надина сестра Тоня одела бойца в старый армяк и провела огородами в заранее протопленную баньку.
— Сиди здесь до вечера, — сказала девчонка повелительным тоном. — Больно? — указала на забинтованную ногу.
— Ничего. И к боли можно привыкнуть…
Тошка не уходила, присела рядом на полок. Боец молча разглядывал лицо девочки, волосы, старенькую фуфайку, которую она зачем-то надела в этот теплый день и теперь парилась в ней, словно картошка в горшке без воды. Она видела, как его детские глаза медленно сползли с ее лица на руки, потом опять на лицо.
— Сколько тебе лет? — спросил он наконец.
— У девчонок про года не спрашивают.
— А мне восемнадцатый пошел.
— Да ты… доброволец!
— Да… Хату нашу разбомбил фашист. Все там и полегли.
Тошка хотела сказать, что все понимает. Ну пусть не все, почти все. Но она была скрытная, ответила скупо:
— Ты хорошо поступил.
— Я и сам знаю. Так нужно.
— Вечером в потемках тебя Санька отведет в Бельскую. Я костыль найду. Прощай теперь. — И протянула руку.
Он легко взял ее тонкие, потемневшие от работы пальцы и, наклонив голову, поцеловал небольшую ладонь. Хотел поцеловать Тошку в припухшие губы, но боялся, что она отвернется.
— Тяжело! — тихо сказала она. — Лучше бы ты не уходил. Надя лечит бойцов, и они куда-то уходят. Очень тяжело провожать… Ну теперь лежи тихо… Сюда никто не придет. Я это знаю точно.
— Прощай, — прошептал боец. — Меня Николаем зовут. Рославльский я. Приеду к тебе после войны.
— Так и приедешь?.. — блеснула она глазенками. — Приезжай! Я тебя буду ждать.
Пройдет два года, получат в Радицах солдатское письмо-треугольник. Прочтут люди и поплачут о погибшей любви. А солдату ответят: «Выбыла Тошка на фронт».
Стога сена — на лугах, на лесных опушках. Скольких согрели они бойцов, сколько ран залечили «ходоки», согреваясь в целебном и душистом разнотравье. Осенними ночами пробирались колхозники к дальним стогам, приносили раненым хлеб, молоко, картофель. Перевязывали и обмывали раны, отводили в лесные чащобы тех, кто мог двигаться, а стало быть, и воевать. Случалось, приходили бабы с ребятами, оружие вручали: возьми, бей врагов. И еще приносили женщины то неоценимое, что никем не забудется: нежное чувство милосердия, а нередко и любовь.
В одном из таких стогов сена затаился капитан Советской Армии Данченков Федор Семенович. Он потирал ладонью свою раненую ногу и, несмотря на тупую боль, радовался, что пробился наконец домой. До Дубровки рукой подать, да и родное Жуково недалеко. В своем воображении капитан рисовал создание партизанского отряда.
Тайно, где по-пластунски, а где и во весь рост, оврагами, балками торопился Федор в районный центр Дубровку. Ныла рана. В одной из ночных стычек с гитлеровцами разрывная пуля ударила ему в бок. Ранение было не опасное, но сказывались усталость, голод. Перед глазами плавали круги, в ушах звенело, к горлу подступала тошнота. В стогу сена, укрывшись плащ-накидкой, он пролежал сутки. Сырая, оборванная одежонка не грела. Он старался дышать себе за пазуху, чтоб сохранить капельку тепла. Таким, больным, заявился он в дом Буравилина Михаила, своего двоюродного брата. Трудно забыть великие даты родного календаря. Данченков пришел в Дубровку в канун праздника Октябрьской революции.
Михаил тревожно вглядывался в окно. Увидев человека, быстро шагавшего в сторону его дома, удивился: «Зачем этот худой и высокий торопится, что ему надо?»
Человек вскочил на крыльцо и толкнул дверь в сенцы. Вошел в комнату.
— Учитель, Алексей Палыч! — глуховатым баском воскликнул Данченков. — Думал о вас брата спросить. А вы тут как тут. Идемте вот сюда… Михаил, — окликнул он. — К нам гость.
Сели за стол. Завязалась беседа, долгая, задушевная.
— Надейся на меня, Федор, какая бы беда ни случилась. Да я теперь и не один. Мы уже действуем. Кажется, что тут все заледенело. Но это лишь сверху. Подо льдом вода бурлит. Так и у нас. Могу назвать людей — верных, дельных, умных, хитрых.
— Отлично! — Федор пристально поглядел на Сергутина, сидевшего тут же. — Со мною из окружения выходил батальонный комиссар. На одном открытом поле мы вели бой с отрядом гитлеровцев; когда метнулись к лесу, комиссара настигла немецкая пуля. Ранение тяжелое. Едва мы его до лесочка дотащили. А тут снова фашисты следом. «Ребята, мне ведь все равно. Кому-то надо умирать, — просто сказал комиссар, по-мужски, — вам жить надо, бороться. Свое я пожил. Ребята повзрослели. В Сибири живут. Ты, Федор, — на меня поглядел, — поспеши на родину. Партизанский отряд сколоти. Надо бороться. В тылу врага можно бороться. Там у вас леса дремучие, снега сыпучие. Поднимайтесь, братцы, в тылу во весь рост». Расцеловал он всех нас. А немцы идут по следу. «Дайте, — попросил, — автомат, гранаты. Задержу». Мы ни в какую. А он озлился: «Приказываю! Я среди вас старший. Вы что, будете меня полумертвого спасать? Это не подвиг! Себя сохраните». Я так и не узнал, какое задание выполнял комиссар. Мы — в лес по его команде. А когда затих его автомат, отгремели гранаты, мы были уже далеко. Видно, дорого заплатили фашисты за смерть комиссара. Война как-то по-новому мне открылась. Я убедился, что и в тылу можно бить врага. Правда, опыта войны на территории, занятой противником, у меня нет. Но приказ комиссара выполню, создам партизанский отряд. Да и партия к этому призывает. В клетнянских лесах действует подпольный райком партии, в дятьковских — тоже… Я уже встречал партизан-разведчиков.
— В добрый путь! Молодец! Мысли у тебя зрелые. Главное — не упустить время. Почему я говорю о времени? — задал вопрос Сергутин. — А вот почему: пока гитлеровцы, как ни странно, небдительны. Все они до отвратительности верят в свою скорую победу. Если их турнут под Москвой, а это будет обязательно, быстро спесь сойдет. Ты не поверишь, чем я болел: тоской по боевому человеку. Вижу: ты такой человек. Без лести, от души говорю. Действуй! Теперь я тебе тоже кое-что открою. Назову надежных, умных людей. В Бельскую пришел Костя Поворов, лейтенант. Николай Никишов тонко себя ведет, помог Поворову в полицию устроиться. Костя — комсомолец, человек талантливый. Семья у него очень добрая, отзывчивая. Есть еще надежные люди из сельской интеллигенции. По духу, по мыслям, как говорят, свои в доску. Вот Надя Митрачкова. Числится врачом управы. Это для виду. Я тоже пойду на работу в управу. Подстроим так, что учителя Кабанова из Радич пригласят, врач Грабарь уже там. Старостами поставим своих людей.
Наступило молчание.
— А ведь это здорово: в немецкую управу — надежных людей! Хороший план. Понимаю вашу задумку: создать Дубровское и Сещенское подполье — это то, что надо, к чему партия призвала. Но учтите, в Дубровке и Сеще будет не легче, чем в партизанском отряде. Прятаться там, считайте, негде… Это не Клетня, где кругом лес.
— Я тебя понимаю, дорогой Федор. И все же такие неустрашимые есть! Многим можно сполна доверять.
— Да, да! — воскликнул Данченков. — Под Кричевом гитлеровский офицер скомандовал пленным: «Кто с нами — направо». «Мы — советские люди», — крикнул раненный в голову боец и хватил фашиста кирпичом. В колонне началась заваруха, многие убежали. У бойца была истинно партийная совесть. Для таких, как он, главное в жизни — любовь к своим людям. Его тут же хотели пристрелить, но он вырвал у конвойного автомат. Этим и спас многих.
— Любовь к товарищам у советских людей так же естественна, так постоянна, как дыхание, — сказал Сергутин. — И еще одна черта красит советского патриота — благодарность Родине, народу. На днях мне Надя Митрачкова так и сказала: «Все сделаю, чтобы облегчить страдания советских людей. Жизни не пожалею. Они дали мне образование. Все, что я приобрела, куплено дорогой ценой — кровью, страданиями и трудом миллионов». Ну каково? — Он на минуту задумался. Молчал и Федор. — Останусь жив — соберу школьников всего нашего района и задам один вопрос: «Кто победил в этой великой и небывалой войне?» Ученые, писатели, полководцы, отвечая на этот вопрос, создадут толстые книги, а я отвечу одним словом: патриот.
Из казармы, расположенной в школе, врывались в дом пьяные крики.
— Ишь разгулялись. — Федор зло усмехнулся.
— Дай время. Теперь для нас подполье — не только история нашей партии. Большое дело начинаем, Федор… Большое.
— Я рад, что будем вместе. Нам с вами ясно, во имя чего живем, куда стремимся, что оставим после себя. А это главное, — сказал Сергутин, прощаясь.
Данченков без долгих предисловий предложил Буравилину работать на партизан.
— Так где они? — недоверчиво засмеялся Буравилин.
— Один из них перед тобой.
— Куда ты, туда и я, — согласно ответил Буравилин.
Праздничные дни Федор провел в доме брата, встречаясь с верными людьми. От этой даты и ведет свой счет Дубровское подполье и вскоре родившийся партизанский отряд Федора.
Андрей Кабанов перед выездом в Дубровскую управу собрал ребят на последний урок. Это был час мужества. Ребята читали патриотические стихи, отрывки из поэмы «Полтава», из «Бородина». Клятвой прозвучали слова Павки Корчагина о жизни, которую надо прожить так, «чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы». Но больше говорили о деле. Подытожили сбор оружия: тридцать семь винтовок, десять ящиков с патронами, три ящика с гранатами, два ручных пулемета. Ребята решили продолжать поиски оружия и прятать его в заветных местах.
На следующий день рано утром, когда осенние туманы еще стелились по полям и оврагам, в Колькин дом пришел Вася. Хитровато улыбаясь, громким шепотом сказал:
— Коль, пойдем покажу, что нашел.
— Так я тебе и пошел… Ты скажи — куда, зачем?.. Теперь война. Все надо делать точно, — вспоминая назидательный тон директора, говорил Колька.
— Я нашел пу-ле-мет! И еще что-то страшное. Покажу… Сам напугаешься. Ну… Побежим в сещенские мелоча. Возьми хлебца, а то у нас с дедом нет сегодня.
Пошептавшись со старшей сестрой, Коля ушел в чулан. Оттуда он возвратился в старой братниной фуфайке, грудь под ней топорщилась, и Васька догадался: там — хлеб.
В сещенские кусты — мелоча — они шли кружным путем, боясь встречи с аэродромным патрулем. За речкой наткнулись на труп немецкого солдата. Их пугало не только зрелище смерти, но и тяжелый запах.
— Вот оно, страшное! Ух! — Васька закрыл рот ладонью и надул щеки.
Колька выдержал волну трупного запаха и, как бывалый человек, сказал:
— Бой тут был.
Через несколько минут ходьбы увидели еще один труп. На дне небольшого окопчика рядом с пулеметом лежал парень. Ребята скорбно глядели на высохшее мертвое тело. Погибший казался им совсем молодым.
— Вот и пулемет. Наш пулемет. Советский. Парень погиб, а пулемет должен стрелять, — по-взрослому, как хозяин, сказал Вася.
Ребята вытащили пулемет из окопчика и стали очищать песком запекшуюся на кожухе кровь. Они чувствовали сладковатый тошнотворный запах, неотделимый от смерти.
— Ртом дыши, ртом, — советовал Вася, терпеливо перенося трупный запах, который лез в нос, забивал легкие.
— Давай бойца закопаем, — предложил Колька.
— Отнесем пулемет, там, в доте, есть солдатская лопатка. Вернемся и закопаем.
Тащить пулемет, состоявший из разных выпуклостей, выступов, углов и граней, было нелегко. Все это больно впивалось ребятам в плечи, лопатки.
Разные мысли лезли в головы ребятам, одна держалась особенно крепко: представлялось, что они несут труп. Так крепко пахла война. Наконец-то увидели заброшенный, но ладно сработанный дот: крыша и стены из толстых железобетонных плит. Дот был глубоко посажен в землю. Казалось, он вырос из земли.
Ребята спрятали пулемет, укрыли его сушняком. В одном из углов дота в ящике лежали гранаты. Кто-то набросал на них солому.
— Тут уже работали! — смахивая с лица паутину, сказал Коля. — Кто бы это? Поймают фашисты — убьют.
Землистое лицо Васьки было спокойно, только хлопали большие светлые ресницы.
— Да вот, пастой. — Он отодвинул старую доску, покопался в каком-то тряпье и достал карабин. — Видел?.. Новенький. Смазал я его, тряпками обмотал.
— Значит, это ты тут? — воскликнул Коля. Лицо его посветлело от радостной зависти. — Давай скажем Андрею Ивановичу, что мы вдвоем собрали. Ладно? — прибавил он дружелюбно.
— Так и скажем, — подхватил Вася, блеснув в его сторону голодными глазами. — Ты садись вот на этот ящик. Тут совсем сухо, тепло. Давай поедим. А?
Колька достал краюху хлеба и, отломив большой кусок, протянул Васе.
— Вкусно! Хлеб ваш соленый, — похвально сказал Васька. — Коль! Меня поймают, ты будешь?
Коля понял, о чем речь, сказал твердо:
— Буду. Честное пионерское, буду, до конца. К партизанам уйду.
Налетел ветерок, и по кустам пробежала волна серебристого света — последние паутинки.
— Пойдем закопаем парня.
На могильном холмике посадили сосенку — чтоб не забыть место.
Вася на минуту задумался. Он вспомнил своего отца. Может быть, и его отец где-нибудь лежит так, бездыханно. А может, он жив? Что, если его не расстреляли, если он убежал? Мальчик точно не знал — мертв или жив отец, но остро чувствовал: пока сам жив, должен ждать отца, делать такое, за что отец похвалил бы. Оружие — это хорошо!
— Чего зеваешь? — толкнул его Коля. — Идем.
— Коль! — доверительно шепнул Вася. — Я спрятал на станции бутылку с горючей смесью. Фашистов угощу.
— Поймают — убьют.
— Хитрого да ловкого не поймают. А я теперь хитрый, — томил Вася друга загадочными разговорами. — За батю дам им прикурить…
Не доходя до Сещи, ребята разошлись. Вася убедил товарища, что непременно должен побывать на железнодорожной станции.
— Ну ладно, иди! — согласился Коля.
Вскоре Вася прибежал на станцию, раскопал запрятанную бутылку с горючей смесью, спрятал ее за пазуху. Потом, как это делают побирушки, стыдливо подошел к грузовой машине. В кузове, плотно прижавшись друг к другу, на соломе сидели гитлеровцы. Васька начал жалостливо, нараспев:
— Пан солдат… Спичку дай. Спичку дай. Нет спички. — Постучал по коробку и мгновенно бросил бутылку. Машина сразу вспыхнула.
— Стой! Убью!.. Капут! — закричали солдаты, выпрыгивая из кузова.
Некоторые гитлеровцы были охвачены пламенем. Но Вася с прытью преследуемого зайца нырнул под вагон, с разбегу перепрыгнул канаву и понесся в сторону речки Сещи. Он уже был далеко, когда из заднего вагона эшелона выскочили два гитлеровца с овчаркой. Настигнуть мальчишку оказалось нелегко. От станции по шоссе помчались два мотоциклиста, рассчитывая перехватить беглеца. Вася скинул сапоги, фуфайку и так быстро бежал, что вскоре исчез из поля зрения преследователей.
Солдаты спустили черного пса. С озлобленным рыком тот бросился по теплым следам мальчишки. Это было похоже на травлю зверя. Овчар метался в прибрежных кустах, прыгал в воду, обнюхивал лозняк и снова оглашал берег злобным лаем. Притравленный на людей, злобный пес стремился отыскать жертву. Вася прятался в реке у глубокого берега, на мгновение появляясь на поверхности, чтоб глотнуть воздуха, и снова исчезал. Напрасно овчар несколько раз бросался, завидя мальчика: Васька успевал нырнуть и снова выплывал там, где собака не ожидала его. Но развязка была близка. Гитлеровцы на мотоцикле уже подъехали к противоположному берегу, а пешие пробирались через кусты. Овчар снова прыгнул в речку, и снова мальчик нырнул: его голова и плечи теперь показались из воды там, где кончался вирок. Дальше — отмель. Прятаться было негде, да и бессмысленно. Вася понимал это и поднял над головой руки с посиневшими от холода ладонями.
— Очень сильный ребенок! — невольно воскликнул один из мотоциклистов.
— Уберите собаку, — крикнул Вася, показывая на овчара.
Гитлеровцы подозвали собаку, взяли ее на шворку и подали мальчику знак выходить на берег. Вася покрасневшими от воды и горя глазами посмотрел окрест — на любимые поля, на тихую речку, где совсем недавно ловил щурят, на кусты, где с Колькой искали патроны. Увидит ли он снова Колю, деда, Андрея Ивановича?
Встретившийся по дороге к эшелону Махор стал просить солдат отдать ему Васю. Но то ли гитлеровцы не понимали полицая, то ли исполняли приказ — доставить мальчишку в эшелон.
— Прочь, прочь, — закричали они в один голос.
Вот и вагон. Вася обрадовался, увидев возле путей остов грузовой машины, которую он поджег.
В коридоре вагона мальчик начал чихать от острого запаха лекарств. На полках сидели солдаты, которых Вася угостил огнем. Солдатам делали уколы. Человек в белом халате грубо закричал на мальчика. Из соседнего купе, завешенного белым полотном, вышел сутулый, нескладный гитлеровец с несчастными глазами дрессированной обезьяны. Пр и виде пленного лицо его исказилось злобной гримасой.
— Раздевайся, — приказал он мальчику и стал рывком стаскивать с него мокрую одежду.
Васька разделся догола. Вошел гитлеровец — высокий, худой, с лицом, на котором застыла злость. В руках он зажал большой шприц с какой-то жидкостью. Сутулый заставил Васю растянуться на полке. Мальчик почувствовал, как треснула его кожа, игла вошла в спину. Больше ничего не помнил.
Очнувшись, не мог понять, где он и как сюда попал. В купе с зашторенными окнами было темно и тихо. Только у самого потолка светился зеленоватый глазок. Лежа в сумрачной тишине, Вася ничего не мог вспомнить. Может, он умер? Может, его положили в большой склеп? Попробовал крикнуть, но крика не получилось, густая жижа залепила горло. Прошло немного времени, снова появился высокий гитлеровец в халате. Купе ярко осветилось.
— Этот зверек удивительно живуч, — проговорил врач с лицом испуганной обезьяны. — Уди-ви-тель-но! Вы отдаете его мне? Он нужен военной медицине. Он очень крепкий кролик.
— Хорошо. На благо великого рейха… Берите! — сказал сутулый.
— Ты будешь цифра… Номер… — Гитлеровец в белом халате вынул из бокового кармана записную книжку в глянцевом черном переплете и сказал, записывая что-то: — Ты будешь номер пятьдесят девять. Пятьдесят девять! — властно повторил «белый халат».
Вася смотрел на врача широко раскрытыми глазами, ему не было ни больно, ни страшно, ни любопытно. Он испытывал глубокое безразличие ко всему.
— Пятьдесят девятого накормить, — приказал «белый халат».
Принесли еду. Васька откусил кусочек хлеба, а к консервам не притронулся — не хотел льститься на подачку. Гордость в нем закипела.
Опять подошел «белый халат».
— О, майн гот! — сказал он без злобы. — Я так и думал. Ты будешь отличный кролик. Тебя хватит надолго.
Так исчез Васька. В ту же ночь эшелон ушел на запад. Уехал и номер пятьдесят девять.
В один из холодных ноябрьских дней Сергутину занеможилось и он остался дома. Дубровская управа требовала от Сергутина муку для военного соединения, прибывшего на станцию Олсуфьево. Аня — переводчица, с которой часто встречался Сергутин, — подслушала разговор в немецкой комендатуре и теперь передала, что в Олсуфьеве расположились остатки дивизии СС, разгромленной под Москвой.
После встречи с Данченковым Сергутин почти ежедневно обходил дома своих знакомых и брал от верных, стойких людей слово помогать партизанам. Количество желавших оказывать сопротивление фашистам в разных формах (то ли прямой борьбой, то ли пропагандой правды о Советском Союзе) росло с каждым днем.
Больного Сергутина все же вызвал к себе в кабинет начальник управы Кушнев. Он был знаком Сергутину. Кушнев преподавал географию в Дубровской средней школе. Его считали вполне надежным, советским человеком и вдруг совершенно неожиданно с приходом фашистов он оказался у них на службе. Шептали, будто он завербован еще раньше, до войны.
— Хлеб! Хлеб!.. Где мука? — закричал он на Сергутина. — Ну что молчите?..
— Да вот занемог. Мне бы погреться возле домашних угольков. А так не ручаюсь за себя, — спокойно, но глухо ответил Сергутин.
— Ладно! Пошлите дежурных райуправы с приказом для мельников. И поймите: хлеб — это жизнь, сила, победа. Сами знаете. Но сила эта может быть обращена и против нас, если хлеб попадет в чужие руки. Контроль необходим. Я вам доверил, за вас хлопотал. Оправдайте доверие немецких властей. Куда вам с вашим здоровьем! Семья ой-ой… Не проживете без нас. Скоро школу откроем. Да что школа… Она вашу ораву не прокормит.
— Спасибо за беспощадную откровенность. Иду, буду действовать! А все же дайте мне три дня постельного режима.
— Хорошо. Да вот, кстати, обратитесь к главному врачу. Он вам какое-нибудь зелье от удушья выпишет. Идите и помните: хлеб, хлеб! — воскликнул Кушнев.
Как только закрылась дверь за Сергутиным, в кабинет вошли заведующий сельхозотделом Патрицкий и помощник начальника управы Рылин.
— Ну, друзья, как ваше самочувствие? А мне пришлось политобработкой заняться.
— Зря нервы портите. Кулаком по столу — и все тут, — прошипел Патрицкий.
— Гм… положим, да. Но он мне всегда нравился. Умен, черт его подери.
— Может, излишне доверяете Сергутину? Я имею сведения, что он уже помогал хлебом солдаткам и жидам. Доверять ему опасно, — подтвердил Рылин.
— Опасно, говорите?.. А кто Сергутин? Беспартийный. Обойден коммунистами. Мелкий был у них служака. Да и на заводе в Бежице ничем не отличился. Тебе вот я доверяю. А ведь ты активистом слыл, — вспылил начальник, обычно сдержанный в присутствии подчиненных.
— Верно. Активист. Но это — личина. Да я за батьку, за хозяйство, за обиду горло перегрызу. Пусть берегутся! — вскипел Рылин.
— Вот и действуй, да только с умом, — поспешил ответить Патрицкий.
Сергутин пригласил к себе трех курьеров, чтоб разнести приказ управы по мельницам.
В этот день в качестве рассыльных были мобилизованы подростки: они знали адреса, многие были знакомы с мельниками. Сергутину очень хотелось сообщить мельникам о начавшемся разгроме немецко-фашистских войск под Москвой. Размалывать зерно ежедневно приезжали сотни людей. Каждый старался в это трудное время утаить скромные запасы, чтоб не вызывать новых поборов. Приносили больше на своих плечах пудики. Здесь, на мельнице, обычно узнавали друг от друга различные военные новости. Какая же была радость, когда партизаны-разведчики из Дятькова подарили мельнику Лучину «Правду» с докладом Сталина на торжественном собрании в честь Великого Октября! Лучин передал газету деньгубовским мужикам, оттуда она попала в Ершичский район Смоленской области и каким-то окружным путем один больной подарил ее Митрачковой. Надежда, в свою очередь, отдала газету верному человеку из Дубровки, а тот — Сергутину. За газету «Правда» или за листовки со сводками Совинформбюро жители охотно предлагали сотни рублей. В глубинках гитлеровцы появлялись наездами — боялись заразиться тифом. Вручая посыльным приказ, Сергутин напутствовал:
— Говорите, что приказ строгий, железный. Хлеб гитлеровцам позарез нужен. Под Москвой жестокие бои. Немцы все время пополняют свои части. Много раненых в тылу.
Ну кому же из крестьян, умудренных житейским опытом, не было ясно, что Москва крепка, что дела противника на столичном фронте плохи?
— Дяденька, — спросил один паренек, — а фрицы говорят, Москва под Гитлером…
— Ну и пусть говорят. Настоящий человек в такие россказни не верит. Вот так, — отозвался главный мельник.
Сказать такое, да еще служащему управы, было нелегко, а может, и опрометчиво. Но Сергутин не страшился за себя. Он верил, горячо верил, что наша возьмет. Отсюда и смелость.
В прошлом рабочий-токарь, он вырос в подлинно интеллигентного человека с высоким духовно-нравственным уровнем, обладал необъяснимой душевной властью. А ведь вовсе не был краснобаем. Говорил сдержанно, взвешивая каждое слово. Приедет в деревню или на мельницу — и вот уже люди вокруг него. Всякое дело сразу оживало, преображалось, становилось серьезнее. К Сергутину приходили партизанские разведчики, с ним общался Данченков, встречались Поворов, Митрачкова, партизаны. И тогда лилась его тихая беседа, у людей светлели лица, разглаживались морщины.
После ухода посыльных кто-то постучал осторожно в дверь. Сергутин всегда открывал двери сам. На пороге стоял коммунист Иван Хапуженков. Покинув Дубровский партизанский отряд из-за частых болезней, он по заданию руководства отряда устроился заготовителем в управу.
— Плохо дело, — проговорил Иван с хрипотцой. — Фашисты не оставили ни одного пуда хлеба для снабжения жителей.
— Я уже знаю, Пфуль еще вчера предупредил. У кого припрятана мука?
— Есть у мельника Лучина. Мудрый мужик, сумел спрятать… И убедил немцев, что нечего было молоть.
— Привези ее днем к кому-нибудь из надежных людей и раздай по нашему списку.
— Понял. По правде сказать, боязно.
— Конечно… Мы ходим по острию ножа. Сумей одолеть боязнь-то.
— Вчера мужики из Ершичей говорили, что на речке патруль задержал семь колхозников. У одного оказалась справка, что он является членом колхоза «Красный партизан».
— Ну и что? — не выдержал Сергутин. — Ты не беспокойся. Уверен — все будет хорошо. Сегодня я еще в больных числюсь. Собери наших людей у Перхунова. — Сергутин назвал несколько фамилий. — Надо по душам поговорить, связать друг друга клятвой верности… Время, сам понимаешь, какое. Да ты что стоишь? Садись, позавтракаем. Вот картошка. Есть и сальце. Садись, ешь.
Провожая гостя, Сергутин напомнил:
— Так не забудь — ровно в семь вечера.
Федор Данченков после встречи с Сергутиным в Дубровке не пошел в родное село. Он продолжал изучать обстановку, осторожно заводил знакомства. Несколько дней провел в ночных походах по окрестным селам.
Данченков знал, что за рекой уже действуют его земляки — дубровские и рогнединские партизаны. Их разведчики почти ежедневно появлялись в деревнях на правом берегу. А Федор был не из тех, кто тратит время, да и ревнивая ответственность не давала покоя. Из бесед с верными людьми он узнал, что молодежь (особенно комсомольцы) собирает оружие и прячет его в потайных местах. Семья Гаруськиных из поселка имени Свердлова, что раскинулся по берегу быстрой речки Белизны, даже заимела свой арсенал.
Холодными осенними ночами, когда густой туман стелился по земле, комсомолец Ваня Гаруськин с дружком Митей ходили по лесу, примечая оружие, спрятанное отходящими частями Советской Армии. Окруженцы верили в свое возвращение, оружие тщательно зарывали в окопчиках, в болотных ямах, засыпали песком или хворостом, опускали в приметных местах на дно речек и озер.
Ваня убедил своего отца Игнатия Ивановича, что оружие надо собирать по-хозяйски в одно укромное место. Втроем они исходили все поля недавних боев, выискивая оружие и доставляя его в поселок. Здесь и устроили тайник. Все оружие вычистили, смазали автолом, завернули в мешковину и закопали. Одним словом, подготовили для бойцов. В огромной яме в разобранном виде поместили и две пушки-сорокапятки. Митя вскоре погиб — его застрелили фашисты, когда он метался по лесу, надеясь встретить партизан. Гибель друга не остановила Ваню; он стал осторожнее, но сбор оружия и поиски верных людей продолжал.
Встретились Гаруськины и с Федором Данченковым. Хроменький паренек очень понравился Федору своим оптимизмом, верой в победу. Ну а старший Гаруськин духом был под стать сыну.
— Слышал, Игнатий Иванович, — спросил его Федор, — что гитлеровцы о Москве кричат?.. Вон уже Гитлеру белую лошадь приготовили… — И в глаза ему посмотрел, словно вызывая на искреннюю отдачу.
— Эх-ма! Голубчик, всяко на нашей земле бывало. И Москву враги, случалось, жгли-уродовали. А она стоит себе, красуется. Поверь мне, Федор, так турнут фашистов от Москвы — всю зиму будут кровавыми слезами обливаться. Ты скорей записывай меня в отряд.
— Да ты не сдюжишь, трудно в лесу. Ни жилья, ни баз, ничего пока нет. Топаю по селам. Людей допытываю. Тому и радуюсь, что духом люди наши не оскудели… Отзываются!
— А говоришь, не сдюжу! Ах ты, господи! — Он встал, прошелся по хате. — Да разве было когда, чтоб русский мужик не сдюжил? — И сам ответил: — Не было такого!
Некоторое время молчали.
— Тяжело! Ну а когда в лихолетье русскому мужику легко жилось? А? Скажи, Федор… Всё мужиком держится. И нива, и война.
— Да, это неопровержимо! Вот ты, Игнатий Иваныч, оружие с мальцом собираешь — страшное это дело. Увидят фашисты — не простят.
— Знаю! И не страшусь. А почему? Да ведь дело наше святое… Враг, словно на подъеме, силы набирает, на Москву лезет. А мы вроде бы с вершины под уклон идем… Сказка, парень! Не будет так. На войне есть приливы и отливы. Сейчас вроде бы с приливом гитлеровцы плывут вперед. Только все это временно. Верю, что наши их опрокинут. Война, как полая вода, крутит, вертит огромные льдины, а потом как зачнет их дробить, глядь-поглядь, и нет тех льдинищ. Одна весенняя кипень голубеет. Вся страна поднялась фашистов гвоздить. Скоро, скоро им под Москвой крышка. Пущай злобными, мертвыми глазами звезды считают. Вот и прошу тебя, Федор, пиши меня и парня моего… Не терпит душа. Говорят, что в отчем доме спится много, да только я ночами метаюсь. Пиши!
— Боишься не успеть? — улыбнулся Федор. — Эх, Игнатий Иваныч, дорогой мой человек! Ты нам тут нужней. В лес я скличу добровольцев, а по селам разве верные люди у нас лишние? Такие, как ты, — наша народная опора, наш крепчайший тыл. Вон сколько оружия собрал! В других селах тоже вооружаются. Народ у нас красивый, не униженный — не стерпят советские люди фашистского порядка. К зиме сотни две — три соберу в отряд. Вот тебе и подъем… Спасибо, Иваныч, за приют, за доброе слово.
— Отдохнул бы вон в той темной горенке.
— Спасибо, друг, пойду дальше. Меня сейчас, как волка, ноги кормят.
— Пойдешь? А пропуск? Встретят, скомандуют — и конец…
Данченков благодарно посмотрел на взволнованное лицо Игнатия. Он по опыту знал, что теперь почти все живут в муках, сопряженных с голодом, болезнями, смертями.
— Не беспокойся! Вот он, пропуск. Сергутин снабдил.
В тот же ноябрьский вечер Данченков пошел в Алешню к директору школы Митраковичу.
Огородными стежками, стараясь не шуметь, подошел Данченков к дому директора. Окна завешены, как и везде, потому село и похоже на большое черное пятно. Жутко… Хоть бы залаяла где-нибудь собака или хлопнул крыльями петух, возвещая соседям о том, что проснулся. Хоть бы промычала корова или заржала лошадь. Как все изменилось за короткий срок… Кажется, небо и то почернело: стало суровым, неприглядным.
Трагичное время. Его можно пережить, укрывшись в большом селе, где тебя не знают. Найдется и вдова, что объявит тебя мужем. Пригреет, отдаст костюм своего солдата, а что будет потом, когда постучит совесть в сердце?.. Нет! Федор так жить не мог. Он уже прикоснулся к чистому, светлому, сильному. Трагедия фашистского нашествия родила у народа необыкновенную душевную стойкость, и Федор каждый день своего похода чувствовал сердцем и понимал разумом, как в глубине народной души растет великое, небывалое доселе сопротивление. Он вспомнил слова поэта, которые впервые услышал мальчишкой:
В наших жилах кровь, а не водица,
Мы идем сквозь револьверный лай…
Кровь, а не водица. Живая, русская, извечно кипящая кровь великих бунтарей…
Данченков постучал в дверь маленьких сенец.
— Кто там? — послышался знакомый голос.
— Свои, господин староста, свои!
Дверь открыл спокойный моложавый человек лет тридцати с небольшим, белобрысый, круглолицый.
— О! Гость ко мне! Входи, дорогой, входи!
В комнате было тепло, уютно. Пахло младенцем, свежим хлебом. Федору всегда нравились эти запахи. Они напоминали далекое, родное.
— Я, дружище, ждал тебя… Тут еще гость. Из управы. — И хозяин отдернул занавеску спаленки. — Любуйся.
— Вот это да! — воскликнул Федор, обнимая Сергутина. — По такому поводу можно и выпить. Здравствуй, учитель!..
Пока жена Митраковича готовила закуску, Федор узнал много нового.
— Вот, друг, как все хорошо сложилось. Перед тобой не бывший учитель Дубровской средней школы, а ответработник немецкой управы, номенклатурное лицо фашистской службы СД. Личность, проверенная до пятого колена. Даже в Бежицу посылали запрос, заводских расспрашивали. Два часа со мной вели разговор в канцелярии СД на станции Олсуфьево. Потом возили в Рославль, чуть ли не самому генералу хотели представить. Да, видно, телом не вышел. — Сергутин закашлялся. — Фу ты, черт бы их побрал, замучили. Зато теперь полное доверие. Даже во — гляди! Круглосуточный пропуск по всему району. Главный инспектор всех мельниц района. Мучная крыса.
— Ха-ха-ха! Ну, брат, и молодец же ты!.. Да ради этого… Староста! Поздравим учителя с высокой должностью…
— Да, брат, все сложилось как нельзя лучше. Просто удивительно, хотя оно и понятно. Никто из серьезных и порядочных людей не идет к ним в управу. Так они моей кандидатуре возрадовались. Не думаю, что здесь обошлось без наших разведчиков. Я встречался с парнем из НКВД. Он, как и ты, намекнул, что, мол, неплохо бы мне устроиться где-либо у оккупантов.
— Да… Учитель Сергутин — главный мельник района, — пряча в губах смешинку, сказал Митракович.
— Прошу по этому случаю… Надо полагать, что теперь я буду с хлебным пайком, — ухмыльнулся Данченков.
— А это как заслужишь! Важно вот что, господа… Правда, иногда и такое вырывается — «господа-товарищи», но эту промашку даже немецкие начальники стараются не замечать. Важно, что две — три мельницы будут работать на партизан, остальные данью обложим. В комендатуре составляют списки жителей Сещи и Дубровки. Евреям, семьям коммунистов и актива — ни грамма хлеба.
— Голодом собираются морить? — взорвался Федор. — Вот гады! Да, жизнь на партизан много обязанностей возложит.
— Посуди сам — не можем мы допустить, чтобы рядом с нами дети умирали голодной смертью. Теперь, Федор, окажи помощь: один не справлюсь, без обиняков говорю. На мельницах надо заиметь своих людей. Твердых, хитроумных.
— Эх-ма!.. Люди… Всюду нужны люди. Как ты сказал? Хитроумных? Но мужики-то воюют. Правда, кое-кого не успели отмобилизовать. Окруженцы, или, как их зовут, ходоки, прячутся по деревням. Этих всех взяли на учет.
— Этих ты бери к себе, Федор. Этим фрицы работу на мельницах не доверят. Комендант меня предупредил: за каждого лично я в ответе. Попадет один какой-нибудь раззява, а все дело провалит.
— Ну, друг, короткие сроки нам отвела история, — дернул Федор густыми черными бровями. — Ничего, найдем людей. Если умно поищем — найдем. — И продолжал обнадеживающе: — Весь ноябрь и декабрь я твой помощник в этих делах. Знаю надежных людей: Гаруськиных. Вот таких в наш актив.
— Смету составляй, Федор, — вмешался Митракович. — Жизнь теперь особая — все на учет надо брать. Чтоб без ошибок.
— И это надо, даже очень надо, — кивнул Федор. — Поднять людей — да в лес. Хоть сегодня. А дальше что?.. Вот и прав Митракович — всё учесть должны. Все распланировать, посчитать наличные ресурсы. Мать мне говорит: «Возьми, Федор, кол хороший, ступай по хатам. Лежит мужик, дезертир окаянный, колом его мобилизуй, в лес гони. Ходока усмотрел — бери! Так всех бы подряд…» Нет, братцы, на такое совестливое дело колом не пошлешь.
Беседа длилась до глубокой ночи. Хотелось поговорить, помолчать вместе, потом опять поговорить, подумать, повспоминать — испытать некую едва уловимую сущность такого сложного, такого небывалого бытия.
Неожиданно послышались шаги. Человек взошел, потрогал кольцо от щеколды и замер. Сидящие за столом притихли. Хозяйка краешком занавески протерла окно. Человек на крыльце потоптался, опять потрогал кольцо.
— Да ведь он с ружьем, — шепнула хозяйка. — Полицай… А может, ходок? Царица небесная! Матушка! — зашептала хозяйка. — Да вон там и подводы, и люди… Немцы, скорее всего.
Шаги громко зашуршали под окном. Стук — легкий, осторожный, и голос — тихий, просящий:
— Открой, хозяин, свои. Открой.
— Открывай, — велел Федор. — Не бойся. Коли что… мы с Сергутиным тут, за перегородкой.
— О-о, заходи, заходи, товарищ!
В комнату ступил человек в красноармейской шинели с карабином в руках.
— Не пужайся, хозяин. — Огляделся. Увидел на стене портрет бойца. Повеселел лицом.
— Входите!
— Здравствуйте, — сказал вошедший, лет сорока, поджарый, высокий, с крупными рабочими руками. — Хлебца бы нам… Может, еще чего. Командира везем. Операцию ему делали. На поправку пошел, — откровенно проговорил боец.
— Да вы садитесь! Вот курево! — предложил Митракович.
Из-за перегородки вышли Федор и Сергутин. Боец вскочил было.
— Сиди, сиди. Свои мы, — мягко сказал Федор.
— Давайте сюда вашего командира… Да еще кто там, — позвал Митракович.
— Да нет. Поспешать надо. За Десну.
Пока хозяйка собирала продукты, боец рассказал, что командира спасла совсем молодая докторша:
— Фамилии ее не знаю. Дай бог ей здоровья. Выходила человека.
Сергутин догадался, что докторша была не кто иная, как Надежда Митрачкова.
— Кто же вашего командира прятал?
Боец насторожился, вопросительно посмотрел на мужчин и, видя внимательные, мягкие взгляды, улыбнувшись, ответил:
— Не без добрых душ… Есть такая семья. У них свой тоже командир. Из окружения домой пробился. — И сделал вид, что полностью ответил на вопрос.
— Так, так… — Федор понял, что боец явно скрытничает, делает это наивно: верит, что попал к своим людям; хочет хоть чуточку пооткровенничать, но осторожничает.
Хозяйка приготовила полный мешочек разной снеди: печеного хлеба, картошки, сала, несколько луковиц и чеснока.
— Полотенчик не лишним будет, может, умыться где… Да и мыльца кусочек положила. — Потом налила гостю стакан сливянки. — Пей, дорогой, пей… Кровь-то, небось, застыла.
Боец выпил залпом, а принимая мешок, улыбнулся:
— Ну вот, с такой сумой мы к своим без горя доберемся.
— Послушай, товарищ, — спросил Сергутин, — когда вы ехали, никто из фрицев или полицаев вас не заметил?
— На кой черт мы им… Лошак едва ноги движет… На повозке рваные дерюги, а под ними бородач. Сверху на фанере «Тифозные» — надпись такая. Ну а я, как видишь, женихом не выгляжу. Товарищ тож такой. Хуже некуда. Весь тут. Хотя, скажу вам, один полицай видел нас, когда мы через Радичи ехали. Махором его кличут.
— Эх-ма! Да как же вы так неосторожно? Еще погоню учинит, — сказал Федор.
— Погоня… Ищи ветра в поле. У полицаев овчарок нема, слава богу. А по колесам нас не углядишь, — успокоил боец, — колеса они по всему краю. Народ еще не осел. Двигается.
— Махор… Махора я знаю. — Митракович задумался. — Перед гитлеровцами выслуживается. А впрочем, черт его поймет. Может, то личина… Думаю, не выдаст. Ну, боец, счастливого пути!
Мужики вышли на улицу. Больной командир что-то бормотал во сне. Будить не стали.
— Вон ночь какая светлая. И ледок прохрустывает, а у нас, в Сибири, небось уже и снежок. Морозы. — Красноармеец низко поклонился мужикам и поехал, куда указал Митракович, в объезд села.
Глядели вслед молча, тяжело на сердце ложилась и судьба командира, и судьба бойца. А кругом была такая ясность, такая тишина, и не верилось, что рядом война, где-то совсем близко караулит тебя смерть.
Вот уже и нет звуков от бывшей здесь подводы. Только в ушах толчками шумит кровь. И все, больше ничего не слышно. Над селом — луна и тишина; не хочется уходить с улицы, да надо.
В доме заплакал малыш, и разговор перешел на полушепот.
— Люди и оружие… Люди и оружие… — словно выпуская слова из душевной глубины, глухим баском говорил Федор. — Завтра пойду домой: немного в порядок себя привести надо.
Помолчали. Возле печки запел сверчок.
— Знаете, мне какая думка пришла в голову? Слухи о партизанах со всех концов идут. Проси, старшина, у комендантов оружие. Для полицейского отряда. Я тебе подметных писем подброшу — с угрозой всему твоему волостному писарству. Как только фрицы вооружат полицаев — разумеется, наших ребят, — так я тут как тут. Уведем их в лес, как пить дать, уведем.
— Да, брат, это задачка нелегкая. Такую операцию по всем статьям продумать надо.
— Я не тороплю. Давай, староста, обзаводись своей гвардией, да получше вооружи ее, а кому командовать — увидим после.
В полдень пошел густой снег, и к вечеру в Дубровке стало белым-бело. На улицах ни души. Редкие прохожие жмутся к заборам, стенам домов — боятся стать мишенью злобствующих гитлеровцев. 6 ноября такой жертвой стала еврейская девочка. Ее хоронили дети. Мальчики, девочки шли, таща дроги, на которых лежал гробик из неотесанных досок. Дети шли с окаменевшими лицами, локоть к локтю, вперив глаза куда-то вдаль.
Стоявшие у комендатуры солдаты молча смотрели на страшное шествие. Смотрел и учитель Перхунов. Смотрел и говорил себе: «Никогда не прощу этого фашистам».
Праздник сегодня, но поселок словно вымер. Дни стояли серые, тяжелые, ночи еще тяжелей. У жителей Дубровки, Перхунов знал точно, были сейчас две мысли: «Что принесет завтрашний день? Когда победим?»
«Встречаю гостей, — подумал учитель. — Хоть бы самовар поставить». Он еще раз оглядел улицу и вошел в дом.
Вскоре пришел Макарьев, следом постучал и Сергутин. Он принес с собой шахматы, Макарьев вынул из кармана колоду карт. На тумбочке возле стола появился графин самогонки. Все это на случай, если придут патрули.
— Сегодняшний вечер, если не возражаете, мы назовем историческим. Иваныч, — обратился Сергутин к хозяину, — позвольте мне накрыть стол красным полотном.
— А вдруг гитлеровцы?..
— Уверен, что комендантский патруль не будет топтаться по домам. Я выяснил… Мне хочется сегодняшней встрече придать официальный характер.
Сергутин достал из-за пазухи кусок полотна, разгладил его и аккуратно накрыл кумачом стол. Он это сделал с такой торжественностью, что Макарьев даже прослезился, рассматривал Сергутина, словно незнакомца. «Неужели это рабочий, токарь, бывший преподаватель труда? Это он и не он, — думал Макарьев. — Мне всегда казалось, что Сергутин удивительный человек».
Макарьев прислушался к осторожному стуку в дверь. Вошли Жариков и Кабанов, немного позднее — Храмченков, Шишкарев. И когда уже все расселись за столом и Сергутин начал игру в шахматы, хозяин открыл дверь Власову, Стеженкову.
Сергутин прервал шахматную партию. Вдруг кто-то еще постучался. Хозяин открыл не сразу.
— Трегубов из Рекович просится…
— Кто знает его? Верный ли это человек? — насторожился Сергутин.
— Надо пригласить, — вмешался Жариков. — Он известен партизанам. И со мной был на курсах минеров.
— Хорошо, — согласился Сергутин. — Пригласите, Только запомни, Иван, ты за него в ответе.
Все согласились, что председательствующим будет Сергутин.
— Друзья! — начал Сергутин. — Положение наше трудное. Руководители района, коммунисты и комсомольцы, советские активисты ушли в партизанские отряды. Они там, за Десной. Но и среди нас есть коммунисты. Они пришли из партизанского отряда и от имени райкома партии просят нас организовать подпольную патриотическую группу. Вот так.
Наступило короткое молчание. Сергутин не спеша вынул батистовый платок, высморкался, затем продолжил:
— Быть может, и не у всех пока хватает физических сил да и душевных сопротивляться… Мы будем крепить эти силы. Учиться конспирации, умению говорить своим людям правду. Знаю, что каждый из вас пытается что-то делать, но иногда теряет надежду, опускает руки. Вот вы, товарищ Власов, скажите, где сводки Совинформбюро? Они сейчас очень нужны.
— Сводки? — отозвался Власов. — Принял, записал. Печатать некому.
— Ясно! Значит, машинистку надо найти, — сказал Сергутин. — Наши подпольные листовки станут важной формой диверсии. Эту работу оценят и партизаны, и в Москве. Фашисты создали два фронта. На одном — истребительная война. Но не только для этого вторглись оккупанты. На другом фронте — война идей. Фашисты уже начали осуждать, грубо, резко давить нашу культуру. Их цель — растлить души советских людей, посеять панику, неверие, озлобленность. Всеми мерами хотят создать такую обстановку, чтобы выращивать предателей, палачей. Вот их идеологическая цель! А сколько клеветы, лжи — самой наглой, самой циничной. Терпеливо, настойчиво, ежедневно мы будем рассеивать фашистский обман. Утешать, ободрять тех, кто сомневается, потерял надежду. Обнаружить тех, кто отрекся от Родины, предал ее, следить за ними. И когда придет время — точно сообщить народным мстителям гнезда предателей. Разведка! Да, да, товарищи. Мы должны стать глазами и ушами партизан. Действовать осмысленно и целесообразно. Вести войну без выстрелов.
— Как без выстрелов? — воскликнул Жариков. — Я пришел эшелоны ковырять. А ты листовки, глаза, уши!.. Э-э, не, так не пойдет.
— Ну, пожалуйста, кто свяжет твои руки, Ваня, — остановил его Макарьев. — А если сразу попадешься?… Ой горячи фашистские пытки.
— Ничего… Выдюжим! Мы русские! Душа крепко подтянута, — сухо ответил Жариков.
— Слава богу, коли так! Но случается, что подтяжки лопаются, и тогда умей сжать зубы, когда тебя бьют. Ни слова. Молчи! — прибавил Сергутин и встал. — На днях Федор говорил о фабрике. Там несколько тысяч пар лыж приготовлено. Разве не наше дело — в огонь лыжи и фабрику? Придется подумать и о том, чтоб засесть в органы немецкой управы. Вот глядите, — Сергутин вынул из бокового кармана яркий немецкий билет с орлом и свастикой. — Круглосуточный пропуск!.. Главному мукомолу. Вот так… Капитально! — В комнате одобрительно зашумели. — Теперь я на службе у гитлеровцев. Наши друзья в лесу это горячо одобрили. Наверно, уже знаете, что в те школы, что открыты, учителями прислали ярых нацистов? К примеру, сядет Кабанов в управу, кого он пошлет в школу, а?
— Да! — не вытерпел Перхунов. — Ну и Сократ!
— Я знаю, — продолжал Сергутин, — что и Власов, и Жариков, и Трегубов, и другие хотят немедленно рубить фашистов под корень. Хорошо! Достанем мы оружие. Наши люди тайно осенними ночами, в непогодь, лазая по речкам, болотам, собрали автоматы и винтовки, пулеметы и гранаты. Даже пушки!
— Пушки?.. Ай-ай, — воскликнул кто-то.
— Да, пушки… Оружие павших за Родину должно и будет стрелять по фашистам. — И подошел к Трегубову:
— Но это оружие возьмут партизаны. Не мы! Понятно?
— Ну хотя бы пистолеты, гранаты нам, — произнес Власов. — Так, на случай…
— На случай! А если провал? Да гитлеровцы за пистолет сразу к стенке.
— Как пить дать! У одного еврея нашли шомпольный пистолет времен царя-гороха. И капут, — заметил Трегубов.
— Пистолеты и гранаты — на случай! — поддержал Сергутина Жариков.
За окном что-то зашумело, потом тихо постучали в дверь.
— Шуба! — крикнул Жариков.
(Слово «шуба» стало сигналом, означавшим, что идет враг или кто-либо из ненадежных людей).
Все бросились накрывать стол. Кто разливал самогон, кто раскладывал по количеству едоков картошку. Завели патефон, и хозяин вышел на стук.
— Бог избавил! — бормотал Перхунов, входя в комнату.
Все обрадовались, даже заулыбались. В комнату ступил рябчинский мельник Лучин, верный человек, трудолюбивый колхозник.
— Вы тут небось зачахли, вон какие заморыши… Хлеб привез. Шесть мешков, — сказал он, протягивая каждому руку.
— На переезде проверяли? — спросил Сергутин.
— А как же! Только я сказал, что везу в управу, тебя, Палыч, назвал.
— Так… Хорошо! Значит, три мешка раздадим солдаткам и еще кое-кому из голодных, — сказал Сергутин.
— Да надысь три мешка жуковским партизанам отдал, — сказал Лучин. — А фрицам говорю — не работала мельница. Затеял я, братцы, одно предприятие. У меня еще утром в голове думка мелькала. Вот в чем дело: есть весточка, что на днях гитлеровцы привезут тонн пять зерна молоть. Хорошо бы партизанам шукнуть. Пущай придут в немецкой форме с бумагой. А я што, малограмотный… Много не дам, а мешков десять возьмут. Только чтоб рохлей не посылали. Башковитых надо.
У Сергутина заблестели глаза. Он знал, что партизаны очень нуждаются в продовольствии.
— Только бы о времени сговориться. Сговор беру на себя. А теперь… — Сергутин оглядел всех внимательно, испытующе. — Давай, Иван Иванович, тетрадку. Разговор разговором, а надо сегодняшнее собрание завершить. Достали мы с Перхуновым у жуковских партизан присягу. Читай, Иван Иванович.
Перхунов четко, с выражением начал читать:
«Я, гражданин великого Советского Союза, верный сын героического народа, присягаю, что не выпущу из рук оружия, пока последний фашистский гад на нашей земле не будет уничтожен.
Я обязуюсь беспрекословно выполнять приказы своих командиров и начальников, строго соблюдать военную дисциплину. За сожженные города и села, за смерть женщин и детей наших, за пытки, насилия и издевательства над моим народом я клянусь мстить врагу жестоко, неустанно и беспощадно.
Кровь за кровь, смерть за смерть!
Я клянусь всеми средствами помогать Советской Армии уничтожать взбесившихся гитлеровских собак, не щадя своей крови и самой жизни.
Я клянусь, что скорее погибну в жестоком бою с врагами, чем отдам свою семью и свой народ в рабство фашизму. А если по слабости, трусости или по злой воле нарушу эту свою присягу и изменю интересам народа, пусть я умру позорной смертью от руки своих товарищей».
Последние слова клятвы Сергутин повторил.
— Ну а теперь, друзья, распишитесь.
Все расписались. Расходились по одному.
Последним вышел Сергутин. Входная дверь в комендатуру была закрыта, никто не ответил на его стук. Сергутин свернул за угол здания, вошел через боковую дверь. Дежурные немец и полицейский оказались на месте, у входных дверей в кабинет. Оба сразу узнали главного мельника и пропустили, не проверяя документа. В кабинете пахло яичницей и окороком, застоялым самогоном и сигарами. Комендант, сидевший за столом, нервно стряхнул сигару в большую глиняную пепельницу, полную жженых спичек, смятых окурков и косточек от чернослива. Он читал немецко-русский словарь и явно был чем-то озабочен. Возле стены — диван, служивший и постелью; шинельного сукна одеяло, скатанное в трубку, лежало сбоку, у валика. Над диваном — покосившаяся полка, на которой валялся бритвенный прибор да тикал старый, с разбитым стеклом будильник. Рядом с полкой к обоям кнопками был прикреплен портрет фюрера — с выпученными глазами и поднятой рукой. Кабинет коменданта был превращен в огневую точку. У окна под брезентом Сергутин заметил ручной пулемет, в углу, в ящике, лежали гранаты, вдоль стены висело несколько автоматов.
Комендант указал на стул. Потом звякнул колокольчиком, вызывая переводчицу.
Вошла бледная женщина. Но даже при мертвенной белизне лица нахмуренные брови, остро сверкающие глаза и крупные, крепко сжатые губы говорили о большой душевной силе, твердости характера.
Вслед за переводчицей вошел Рылин. Комендант вопросительно и зло глянул на помощника начальника управы.
— Где хлеб? Мука где? — изрыгнул слова, пронизанные сивушным запахом, раскрасневшийся комендант. Он был пьян, но держался молодцевато.
— Дорог нет… Мужик не везет зерно на разлом. Все, что собрано, господин комендант, отдано вам, — убедительным тоном ответил Сергутин.
— Чиорта два, ты не умей служить рейху. Ты… ты…
Не найдя подходящих слов, комендант вызвал ефрейтора и распорядился, чтоб он взял небольшой отряд солдат и отобрал муку у крестьян ближних деревень. А в Дубровке приказал забрать муку у еврейских семей. Все под метелку. Аня и Сергутин в один голос осторожно запротестовали:
— Это же голодная смерть.
— Чиорта им в зубы! Чиорта! Дьяволя! Во! — Комендант показал кукиш. — Еврей капут… Капут!
У Сергутина дух перехватило от такой жестокости. Так неожиданно подтвердились слухи о поголовном истреблении евреев.
— Все! Все! — опять заорал комендант.
Сегодня он был неузнаваем. Особенно дерзок, словно бы и не знал Сергутина. «Ну, конечно, мы для гитлеровцев, даже прислуживая им, подобие скота», — подумал Сергутин и сослался на свое нездоровье.
— Он хочет дольше нас прожить, господин капитан, — съязвил Рылин.
Сергутин молча вышел. Все пока обошлось благополучно. Забрать весь хлеб у евреев… Надо что-то предпринять, предупредить. А Рылин! Ну и гад!..
Разными путями шли к общей цели советские люди.
Сегодня Надя встретила двух парней. По своей, доброй воле они ушли в лес и, как сказал один из них, уже «ковырнули» немецкий эшелон с живой силой и военной техникой. Василий и Тимофей (так назвали себя ребята) распространяли по деревням сводки Совинформбюро, листовки и газеты. Они рассказали, что в лесах много мужчин. Их отряд получает хорошую поддержку от местного населения, обеспечен хлебом, мясом, картофелем. Селяне скрывают партизан от карателей, саботируют распоряжения немецких властей.
— Мы не одиноки, — продолжал Василий, — в наших лесах сражается рабочий отряд. Глубокие рейды по тылам врага проводит отряд чекистов.
— Это очень приятные вести, — сказала Надя, — но как вы попали сюда, ко мне?
— Как попали? Поворов прислал. Ну а мы… Нужда загнала! Вот у Тимофея вся спина в чириях, а у меня нога опухла. Вы уж как-нибудь облегчите! Два дня в доме Поворовых его мамаша откармливала нас. Отощали мы. Надеемся очень на вас.
Надя привела ребят к себе домой, сестра Тошка нагрела чугунок воды, мать помогла промыть и обработать гнойные ранки.
— Смелые вы… — сказал Тимофей. — Однако остерегайтесь, фашисты глумятся над людьми… Чуть что — расстрел. В поселке Еленском сожгли триста домов, погубили пятьдесят человек. В деревне Долина в огонь людей покидали. Зверьми фашистов называют. Да они хуже зверей! Вон в Рессете девяносто малюток несмышленышей уничтожили: кого в огонь, кого прикладом, кого пулей. Трава потемнела от крови. Запомните, Надежда, в деревне Рессете Хвастовичского района. Это недалеко от Калуги.
Совсем стемнело, и парни собрались за Десну. Ноги у них опухли от долгой, тяжелой ходьбы. После того как их распарили, и вовсе не лезли в старые кирзовые сапоги. Надя куда-то вышла и вскоре принесла две пары валенок в резиновой союзке. То-то была радость! Тошка вышла на улицу в шали, укуталась так, что одни глаза блестели. Совсем стемнело, и поземка тихими, рваными потоками текла по деревне, прибивая мелкие снежинки к завалинкам и заборам. Девчонка вывела ребят из села и показала им едва приметный след.
— Всё этим следом. Не сбейтесь только! До самой реки всё этим следом.
После ухода ребят в Дубровке и окрестных селах белели листовки на заборах, телеграфных столбах и даже на домах, где жили полицейские и старосты. Короткие, выразительные слова призывали мстить оккупантам. В тот же день подпольщики размножили листовки и разными путями отправили их по деревням.
В приемной начальника управы Кушнева грязно и накурено так, что сквозь табачный дым едва просматривались лица. Все стулья и табуретки были заняты, и Надя остановилась у дверей.
— Что ты голопятым ходишь, без ног останешься, — ворчал Митракович.
— А кто обувку починит? На всю округу ни одного сапожника! Обезручило село, — сокрушался усатый староста.
Надя знала от Поворова, что Митракович поставлен на пост старосты партизанами, и тепло поздоровалась с учителем.
Усатый заговорил глухо:
— Вот она, правда! Людей-то раз, два и обчелся. Верно, и вы мерзнете? К школам дров не подвезли. Бабы да ребятишки по хатам нетопленым ютятся. Ума не приложу, что делать. А весна придет, немцы хлеба потребуют. Пахать, сеять заставят. Я и сам понимаю, грех земле холостой лежать, а чем засевать?
Митракович внимательно посмотрел на Надю.
Усатый меж тем продолжал:
— Вот и дождались… Вчерась зашел в столовую, так мне — коленкой под зад. «Нур фюр дойче!» — кричат. А черт его знает, что это за «Нур-фюр».
— Это значит — «Только для немцев». А ты, худой да рябой, лезешь туда же… Вот тебе и дали.
Двери открылись, вошел Рылин и скомандовал:
— Господа!.. Но, но, но! Спокойнее. По одному.
У дверей стояли автоматчики. Они острым взглядом ощупывали каждого.
— Фрау Митрачкова! Битте, — подвигая свой стул, сказал Грабарь, а сам сел на табуретке рядом.
Надя впервые так близко видела фашистских офицеров. Вот они, несущие в лапах своих смерть без суда и права. Псы сторожевые. «Проказу бы на них, чтоб гнили живьем да выли от бешенства и боли», — подумала гневно.
— Господа! — захрипел гитлеровец.
Все снова вскочили.
— Садитесь. Чего дергаетесь? — сказал Грабарь и обратился к немцам заискивающе: — Господин обер-лейтенант, прошу…
Офицер заговорил о необходимости в срок, не далее как к рождеству, собрать все денежные и натуральные налоги. Требовал жестоких мер к тем, кто не уважает приказы рейха. Жаловался на пьянство среди старост и полицаев. Угрожал арестами и телесными наказаниями. Говорил он так, словно у него в горле клокотал кипяток. Надя старалась без переводчика уловить содержание речи обера. Какая жестокая простота! Давай хлеб. Давай мясо и сало. Давай яйца. Давай теплые вещи: шубы, полушубки, валенки, шапки. «Обер-давай» закончил речь словами:
— Аллес фюр дойчланд![1]
Эту фразу Надя уже читала на кузовах грузовиков, на вагонах и платформах и даже на рукоятках кинжалов. Речь обера, пропитанная ядом человеконенавистничества, давила сердца, тревожила разум. «Хоть бы детский плач и стон старых услыхали, что ли! — думала Митрачкова. — Мертвеют города и села. Давно ли жизнь кипела в этом районе, издревле славном голубыми льнами, вишневыми садами. Все гибнет — нет больше льна, нет ржаного поля, нет улыбок на лицах людей… Эти орды — из земли Гете, Бетховена! Нет больше повелителя музыки, нет царя поэзии. Нет музыки, ист мысли. Одно слово хрипит горло: „Давай! Давай!“».
— Все ясно! — сказал начальник управы. — Сроки названы. Какие продукты доставить, вам известно. За неисполнение — тюрьма. За усердие — командировка в Германию. — Слово «командировка» он произнес иронично.
Кушнев улыбался: «Накачка произведена. Пусть только попробуют не выполнить». — Ясно? — повторил он.
— Нет, — прозвучал голос Митрачковой.
Чеканя каждое слово, она сказала по-немецки, что ей не все понятно. Как, например, лечить больных, бороться с тифом, когда нет медикаментов, люди голодают, а солдаты часто забирают последние крохи хлеба.
Немец посмотрел на нее с удивлением, потом спросил, как она, владеющая языком великой нации, а значит, человек культурный, посмела так бестактно, клеветнически оценивать поведение солдат великой армии.
Обер-лейтенант не собирался, видимо, тратить время на объяснения. Он смотрел на женщину со злобным ожиданием.
— Я доктор! — твердо продолжала Надя. — Пришла работать в родном краю, где вы устанавливаете новый порядок. Мне очень хочется, чтобы был порядок. Я не могу работать без лекарств и бинтов, без пищи и дров. Всего три месяца вы здесь, но уже голод, тиф, смерть. Прошу выдавать жителям поселка хотя бы немного хлеба. Прошу лекарств, мыла. Кругом болезни. Это опасно. Это беда, страшная беда!
Слова молодого врача удивили гитлеровцев. Во всяком случае выражение озабоченности появилось на их лицах. Обер-лейтенант потер лысину и уже спокойнее сказал:
— Я постараюсь помочь доктору. — Он даже попытался улыбнуться, но мышцы лица не слушались: видно, не прошла еще глубоко засевшая в нем неприязнь к русским.
— Помочь, нужно помочь, — раздалось несколько дружных голосов.
Дверь с треском отворилась, и в кабинет вбежал солдат в брезентовом плаще, в каске. Сапоги его чуть ли не по колено были испачканы глиной. По лицу струйками стекал пот. Из-под плаща виднелись мокрые брюки. Заметно было, что он переходил речку или болото вброд.
— Бандиты! — Солдат закашлялся, а все сидевшие в кабинете вскочили.
Надя увидела, что лицо Рылина налилось белизной.
— Где бандиты? Где? — дрожащим голосом спросил он.
— Там… Рогнедино!.. Там! — ответил солдат.
Обер, не теряя самообладания, но все же с заметным волнением сказал:
— Разговор закончен. Вы свободны.
Когда все вышли, процедил сквозь зубы:
— Как вы смели в присутствии русских показать свой страх? Мальчишка, а не солдат!
— Господин обер-лейтенант, наш отряд уничтожен. Я чудом остался жив.
Обер подошел к телефону:
— Комендатура!.. Объявите тревогу. Сообщите в Сещу. В районе Рогнедино — банда.
Выйдя на улицу, Надя вздрогнула от воя сирен. Тихо спросила Сергутина:
— Значит, партизаны действуют совсем рядом?
— Разумеется. Это наши — дубровские, Жуковские. Вот так! Смотри-ка, быстро смылась управская гвардия под защиту коменданта. Хороша управа. Только и держатся на штыках. Я хочу к Поворову съездить. Да и вас подвезу.
Коменданту донесли, что в доме главного мельника часто собираются люди. Он вызвал Сергутина и предупредил, что по закону военного времени собираться в одном доме по нескольку человек запрещено.
— Я это понимаю. Страсть меня съедает… Шахматы. Ну а как без болельщиков?
— Шахматы? О-о. Карашо! — радостно воскликнул Пфуль. — Не будем говорить больше на этот тема. Ти, — продолжал он, — делай мне много посылок фатерланд. — Пфуль умолк, и несколько мгновений оба смотрели молча друг на друга. — A-а!.. Не понимай? Посылка. Сале. Яйки, масьло. Я не знай всех слоф. Посылка. Большая. Карашо?
— Хорошо, — согласился Сергутин. — Постараюсь собрать вам большую посылку.
— Ошень карашо. Вы будете играть в шахматы, примите меня как ваш покрофитель.
Придя домой, Сергутин послал сынишку к алешинскому старосте — Митраковичу, и тот подготовил продукты.
Пфуль обрадовался, но тут же сообщил Сергутину, что между Рогнединой и Дубровкой какие-то бандиты угнали в лес две повозки с рождественскими посылками, собранными в деревнях. Вместе с подводами исчезли два солдата, а недалеко от овражка, где произошло нападение, обнаружен под кучей хвороста труп полицейского. Сергутин выразил сожаление.
— Ошень карашо, Я чувствовал шелание иметь доферий. Ти есть сами честной слуга, — улыбнулся Пфуль.
После визита коменданта немецкие патрули очень редко появлялись в доме Сергутина. А если и встречали там гостей, то неизменно убеждались, что у хозяина своеобразный клуб игроков в шахматы, шашки и домино, и с улыбкой говорили: «Гут! Гут!»
Сергутин и его группа развернули широкую агитационную работу. Василий Власов ежедневно принимал по радио сводки Совинформбюро. Читали их на деревообделочной фабрике, где работали подпольщики Степанов, Храмченков, Перхунов. Они расширили круг надежных людей, среди которых регулярно зачитывались сводки Совинформбюро и советские газеты, привозимые от партизан рябчинским мельником Лучиным. Конечно, всегда кто-либо стоял на страже. Едва раздавался возглас: «Шуба!» — листовки и газеты исчезали.
Сергутин старательно укреплял подполье. Туберкулез давал о себе знать. Но Алексей Павлович не сдавался. И не берег себя. Каждый час в напряжении, в раздумье. У него возникла довольно ясная оценка нравственных сил фашизма. «Танки и самолеты, пушки и автоматы — пока их у противника много, видимо, больше, чем у нас, — размышлял Сергутин. — Но разве моральный дух менее важен, чем боевая техника?»
С этими мыслями Сергутин пошел на встречу с подпольщиками, которых удалось определить в немецкую управу, чтобы так укреплять свое влияние, срывать планы фашистов.
Декабрь 1941 года. Жестокий, студеный. Кончался год, и страшными морозами начинался новый. Старики, видя пышный снегопад, говорили: «Варвара зимнюю дорогу наварила, реки мостит. А там и Савва гвозди острит, а Никола уже приколачивает гвозди морозом. Сурова зима, но и радость весенняя рождалась. Варвара ночи урвала, дни приточила. Зима — на мороз, солнце на лето, на тепло». Но только надежд у крестьян мало осталось. Зерно гитлеровцы выгребают, скот режут, одна картошка, запрятанная в землю, спасает людей от голода. А силы мужицкие тают — считай, каждый день на работу гонят: то аэродром очищать, то дороги, то дрова и уголь возить. И каждый день с угрозами, битьем, расстрелами.
Эти холодные дни вдруг осветились радостью. Добрую весть принес Власов. Глубокой ночью он долго сидел у радиоприемника, а рано утром прибежал к Сергутину.
— Победа! Победа! — ликуя, проговорил он. — Фашисты разгромлены под Москвой. Враг откатился на запад. Освобождены Алексин, Таруса, Высокиничи…
Слабые легкие подвели Сергутина. От волнения он закашлялся и, пытаясь улыбнуться, прохрипел:
— Вот это да!.. Вот так…
— Это еще не все! Освобождены Боровск, Балабаново, Угодский завод… Эх, Палыч, скоро и к нам Рокоссовский пожалует, — не унимался Власов.
— Хорошо. Спасибо, что порадовал. А теперь слушай: на листках из тетрадей больше не пиши. Падает подозрение на учителей. Сегодня днем пришлю тебе пачку бумаги. — И проникновенно: — Мы работаем по заданию партии. Васек, родной, никогда не забывай, даже за мелочами, что ты участник больших событий. Подпольщик! Я не хочу быть классным наставником или утешителем, но пока не придут наши, придется несладко. Что ты на это скажешь?
— Честно говоря, я тоже так думаю. Мне все ясно. Завтра в поселке и на вагонах будут новые листовки. Всего вам доброго, учитель!
Никогда еще за время войны жизнь Сергутину с ее скупо отмеренными радостями не казалась такой желанной, как сейчас. Победа близка. Он зашагал по комнате, остановился, сел на диванчик. Рассматривая свои руки, сгибал пальцы, подносил к самым глазам ладони. Вот они — линии жизни. Короткие они у него. Глубокие, но короткие. Значит… Нет, нет… Ничего не значит. Жизнь измеряется не годами, а делами. Но будут ли свидетели твоей жизни, твоей борьбы? Тупая боль в затылке, стук в висках… В доме тихо. Ребята у соседей. Он лег на диванчик, задремал.
— Ты во сне что-то бормотал, — сказал Данченков очнувшемуся Сергутину. — Достается тебе. Идем к Михаилу, там нас ждут.
Едва Сергутин переступил порог, как окружили подпольщики.
— Советская Армия к нашим лесам подходит, — нервно закричал Горбачев. — Ежели через два-три дня фрицы драпанут? А наши тут как тут. Что скажут? Фашистский холуй? На кой дьявол ваша управа? Впекли! Впоролся, как цыпленок во щи! Уйду в лес, — пылко закончил он.
— Да вы садитесь… — сказал Данченков. — Посоветуемся.
Только теперь Сергутин заметил в углу комнаты незнакомца. Он ничем не выделялся. Косоворотка, крестьянский жилет из нагольной овчины. Голова седая. Смотрит вопросительно, словно хочет сказать: «Ну как вы, на чем порешите?»
— Давешнее согласие, — настойчиво сказал зоотехник Сафронов, — беру назад. У меня семья… А за такое секир-башка — и все тут. — Он оборвал сам себя и сомкнул губы. Наступили минуты молчаливого, пружинистого напряжения.
— Э!.. К черту всё, — воскликнул Кабанов. — Я тоже махну в лес. Не живой я и не мертвый. Не каменный! Фашисты бьют, свои топчут в грязь. Ну, Алексей Палыч, кто мы? Кто нас поставил на это дело? «Совестью мобилизованы, Родиной…» Слова! Нет, уж лучше за Десну, там свои…
— От вас не ожидал такого, — тихо, с расстановкой проговорил Сергутин, строго глядя на Кабанова. — Кто нас мобилизовал? А разве забыли обращение товарища Сталина к советскому народу? Кто будет создавать такую обстановку в тылу врага, чтоб земля горела под ногами оккупантов? И каждый из нас дорог Родине. Ну чего вы боитесь? — повернулся он к Горбачеву. — Вот Федор Данченков с нами.
— А сам-то Федор кто? Где его войско? Отряд где? — воскликнул старик Хапуженков. — Всяк о себе помышляет. Вот меня партизаны сюда спровадили… Только не слуга я в управе. Люди шипят, грозят, клянут. Идешь по улице — словно меж палящих огней.
— Может, хватит? — спросил Сергутин, обводя всех тревожным взглядом. — А то дело доходит до обидных упреков.
— Коммунисты Данченков, Жариков, Хапуженков, Никишов, да еще могу назвать, создают в поселках и селах подпольные группы. Мы вошли в управу. С общего согласия вошли. Знают об этом партийные органы. А вы испугались шипения обывателей…
— Да не шипения! Придут наши, спросят, что вы тут сделали? — перебил его доктор Грабарь.
— Что сделали? Понимаю, какой у вас вопрос в ходу. Разве вы с Митрачковой не спасли многих людей от угона в Германию, выдавая ложные справки о болезни? Разве врач Митрачкова не сохранила сотни жителей, партизан, окруженцев? Это что, все ветром пронесет? А наши листовки? А помощь хлебом семьям красноармейцев и партизан? А разведка? Тут ляпнули о Федоре. А капитан Данченков в тяжелейших условиях — между полицаями и старостами, под угрозой смерти — подбирает в партизаны людей, отыскивает оружие. Под командованием партизанского комиссара Гайдукова уже действует отряд, на днях разоружены бандиты, называвшие себя партизанами, разгромлена гитлеровская команда, грабившая крестьян.
— Так, Федор? — кивнул он в сторону Данченкова.
— Точно так. По вашим сигналам проведены эти операции, — подтвердил командир.
— Видимо, вам это дело показалось обыкновенным. Нет, товарищи! Я перед комендантом за каждого из вас головой отвечаю. Что ни говорите, а назад пути отрезаны. На прошлом сборе мы все поклялись… Это клятва Родине. — Сергутин снова посмотрел каждому в глаза, но уже острым, пронизывающим взглядом. Последние слова он произнес громко, чтобы скрыть волнение.
Все притихли.
— Товарищи! — прервал тишину голос незнакомца. — Моя фамилия Иванов, но зовите меня Седой. Я выслушал вас. Понимаю. Я для того и пришел сюда и позвал вас, чтобы сказать главное: вы на правильном пути, делаете то, что надо. До прихода товарища Сергутина тут некоторые говорили: мол, есть ли партизаны. Их много. Но вы нужны здесь! Такова воля подпольных партийных центров, действующих в Дятькове и Клетне. Я пришел оттуда.
— Вот как! — вскричал Кабанов. — Это совершенно меняет ход дела.
Седой замолчал, провел ладонью по лбу и не мог не улыбнуться, видя, как преображаются лица подпольщиков.
— И еще скажу. Ваша организационная и политическая база — партизаны, коммунисты, подпольные райкомы партии. Вы будете с ними связаны. Там вас будут инструктировать, направлять, вы получите советы. Но никто — повторяю, никто — не заменит вашей личной инициативы. И еще помните, — заключил Иванов, — провал часто начинается со случайности. Нужна строжайшая бдительность: всегда и везде. Гестаповцы умны и хитры, действуют тонко, у них серьезная шпионская выучка. Будьте готовы к встрече с ними. А полиция… С ней тоже надо держать ухо востро…
— Все ясно. Я буду до последнего вздоха служить Советскому Союзу, — встал во весь рост Власов.
— И я… Передайте райкомовцам, что мы навсегда с ними, — воскликнул Кабанов.
— Все поклялись честно служить Родине, партии. Это не просто слова, — горячо заговорил Сергутин, обращаясь к Иванову. — Тем и сильны наши партийные органы, что они всегда с народом. Плечом к плечу. А теперь, — продолжал он, — назову наших людей в управе. Андрей Кабанов — заведующий отделом культуры, Николай Грабарь заведует здравотделом, Николай Горбачев принял на себя должность главфина, главным ветврачом стал Иван Новиков, зоотехником — Георгий Сафронов, районным агрономом — Василий Качанов, отделом хлебозаготовок командует коммунист Хапуженков. В сельскохозяйственную комендатуру пристроили Ефимову…
В тот же вечер решено было организовать первую крупную диверсию — сжечь деревообделочную фабрику.
Спустя неделю в деревню Жуково, где изредка скрывался у своей матери капитан Данченков, пришел Иванов с тревожной для партизан вестью. На станции Олсуфьево начали формироваться отряды полевой жандармерии. Через одного полицая удалось узнать, что с первым улежавшимся снегом эти отряды на лыжах, что изготавливаются на Дубровской деревообделочной фабрике, прочешут клетнянские леса. Для формирующихся партизанских отрядов, еще не обеспеченных полностью боевым оружием, такие встречи могли оказаться роковыми.
Отправив Иванова в Бочары, где в лесной деревне формировался партизанский отряд, Данченков пошел в Дубровку, чтобы срочно организовать диверсию на фабрике. За себя он оставил политрука Илью Гайдукова — Кузьмича (так его называли в отряде). Гайдуков вырвался из окружения, в бою был ранен и чуть живой добрался в родную деревню Прусаки. Вскоре он встретил Данченкова. Между ними завязалась боевая дружба. Они вместе создавали отряд. Гайдуков был избран комиссаром.
Почти у самой Дубровки Данченков встретил идущего навстречу худого человека в коротком полушубке.
— Вот так встреча! Здравствуй, дорогой человече! — воскликнул Федор, поравнявшись с пожилым человеком.
Невольно вспомнились четырехклассная школа в родной деревне и первый учитель. Перед ним стоял Никифор Петрович Макарьев — высокий, с резкими чертами длинного узкого лица, с немного косящим левым глазом. Он чем-то напоминал Дон-Кихота.
— Провожу тебя, Федор, ведь для меня ты все еще мальчик, — сказал Макарьев. — Как видишь, я остался! Живу с женой и двумя ребятами в Давыдичах, эвакуироваться не успел. Лошаденка-кляча подвела.
— Гитлеровцы не преследуют? Ведь вы были бессменным председателем райкома профсоюза учителей, активистом.
— Э, брат, фрицы со мной вроде бы заигрывают. Узнали, что я и жена — поповичи, ну и… Понимаешь, доверие оказывают.
— Хорошо. Это то, что надо.
— Так вот и Сократ говорит.
— А кого это вы зовете Сократом? — улыбнулся Данченков.
— Сергутина. Светлый ум. Воля необыкновенная, — ответил Макарьев. — Ну, пожалуй, мне пора домой. Помни, Федор, что мы меняемся ролями. Раньше я учил тебя, теперь ты будешь учить меня. Просто убить фашиста — много ума не надо. Мы масштабно ведем борьбу. Организуем всемерное народное сопротивление. Во многих деревнях крестьяне попрятали хлеб, картофель, гитлеровцы ничего не привезли на свои базы. Это тоже наша работа. Ну мне пора, а я все топаю с тобой.
— Я вас понимаю!.. Только, Никифор Петрович, давайте без генералов, да, пожалуй, никто из нас до генерала еще и не дорос. Друг у друга будем учиться. К жизни примеряться. Я верю вам. Хорошо о вас говорили мои друзья. Время нелегкое. И мне нужны помощники. Сражаться и помогать Советской Армии — вот наша главная цель. Но без постоянной разведки на местах не обойтись. Я знаю от Сергутина, что вы на это огромное дело пошли смело, с гордо поднятой головой.
В ответ Макарьев обнял своего бывшего ученика.
— Я готов! — тихо выдохнул он. — Готов! Всегда и навсегда!
…В полдень у Буравилина, куда пришел Федор, собрались подпольщики. Организация была разбита на группы из восьми-десяти человек, каждый знал только своих. В доме брата Федор встретил Сергутина, Жарикова и ветеринарного фельдшера Тимохина — фабричного сторожа. Гитлеровцы взяли Тимохина на учет как члена партии. Рабочие фабрики, особенно из группы, близкой к подпольщикам, добились для него через технорука Варвару Зуеву (тоже члена партии) места ночного сторожа.
Как обычно, у окна посадили мальчишку для наблюдения, а на столы выложили домино и колоду карт. Все то же слово «шуба» служило сигналом тревоги. Сергутин и Данченков рассказали о замыслах Олсуфьевской полевой жандармерии. Пьяный Махор проговорился в больнице санитарке, что и его хотят поставить на лыжи, погнать в лес. Санитарка передала эту весть Наде Митрачковой. Сомнений не оставалось: гитлеровцы задумали уничтожить партизан и окруженцев, что затаились с оружием в лесах.
— Сколько лыж на фабрике? — спросил Федор.
— Более трех тысяч пар, — ответил Буравилин.
— Ну, друзья, чтоб не было пустых разговоров, — за дело!
Федор поправил шторку на окне, разулся и стал сматывать с ноги бикфордов шнур.
— Положи в печурку, — посоветовал, отдавая шнур брату.
— А все же надо было б зажечь сей факел мне! — воскликнул Жариков.
— Нет! — оборвал его Сергутин. — Ты связан с задеснянскими партизанами, подрывник, у тебя группа парней. С кем останутся комсомольцы-железнодорожники?
— Все ты горячишься, Жариков. Дружески тебе советую: будь осторожней, не вскипай.
— На холодном, Федор, далеко не уедешь, — отшутился Жариков.
Наступило молчание. Людям свойственно в такие минуты предаваться раздумьям. Буравилин и Тимохин сидели на деревянном диванчике, о чем-то шептались.
— Ну что ж, друзья, давайте решать! — Данченков поглядел на товарищей. — Время не ждет. Ты, Михаил, фабрику, знаешь как свой дом, к тому же работаешь на ней. Подозрение на тебя не падет. Да и то понять — я ведь не могу приказать… Ты, Михаил, мой брат. Тебе мой приказ как человеку одной крови. Прими, Миша, сей жребий. А теперь тебе совет: поджигай в конце смены, когда рабочие выйдут за ворота. Согласен? — И Федор поглядел в глаза брату.
— Ага, вполне согласен. Мне так мне… Подпалю цех с того места, где готовая продукция.
Расходились, как всегда, по одному. Вскоре Сергутин подъехал к дому Буравилина на лошади и отвез Федора к Митраковичу в Алешню. Там безопасней.
Через два дня после этой встречи зарево фабричного пожара осветило небо. Комендант поднял на ноги всю полицию. Из Рославля приехали гестаповцы. Две недели допрашивали рабочих. Те, кого гитлеровцы считали лояльными к новому порядку, говорили: в цехах много стружки, прочих древесных отходов, а мы люди неряшливые. Вот и случилось то, что, пожалуй, и должно было случиться. Ничего не добившись, гестаповцы были вынуждены квалифицировать диверсию как несчастный случай — стружка загорелась.
Спустя несколько дней после пожара ночью были схвачены коммунисты — сторож фабрики Тимохин и технорук Варвара Зуева. Они выдержали все пытки, но ничего не сказали, кроме одной фразы: «Стружка загорелась». С этим и умерли.
Жертвой фашистских репрессий стал и Матвеечкин, председатель Давыдченского сельсовета, тоже член партии. Семья его осталась в селе, и сам он после неудачной попытки выбраться за линию фронта вернулся домой. Гитлеровцы принудили Матвеечкина возить дрова на фабрику. Может, поэтому на него пало подозрение. «Убейте комиссара там, где он работал, чтобы все видели», — приказал приехавший из Рославля гестаповец.
Застрелив председателя, гитлеровцы закурили и поспешили к своему отряду, шагавшему по шоссе. После их ухода вокруг мертвого собрались люди. Пришел и Макарьев с женой. И не было речей, только низко поклонился учитель погибшему. Потом повернул убитого и стало видно, что он, должно быть, недолго мучился: на лице его было выражение гнева. «Он проклял этих палачей», — тихо сказал учитель.
Подпольные райкомы партии, партийные организации в партизанских отрядах через своих посланцев создавали в тылу врага партийно-комсомольские, подпольные группы. В конце декабря число подпольщиков заметно увеличилось.
Жариков создал группу сопротивления на железной дороге. Кабанов организовал подполье среди учителей. Митрачкова выявила надежных фельдшеров и медсестер, спрятавшихся в деревнях, через больных собирала интересовавшие партизан сведения. Подпольщики связались с Рославлем, Жуковкой, Клетней. Благодаря этому партизаны точно знали обо всем, что происходило в районах.
Подпольщики несли людям правду о Советской Армии и партизанах, разоблачали фашистскую брехню, укрепляли в народе веру в победу. Различными способами срывали вербовку населения в полицию. В декабре сорок первого года Кабанов составил письмо к женщинам и девушкам. В письме говорилось: «Каждая честная русская женщина и девушка должны бороться против врагов. Наносите гитлеровцам как можно больше вреда. Помогайте партизанам, идите к ним в лес, не давайте себя угнать в немецкое рабство на издевательство и верную смерть. Верьте: мы победим! Смерть фашистским насильникам!»
16 декабря немецкие власти повсеместно проводили собрания жителей, вели агитацию за «новый порядок». Пришла на это собрание в Радичах и Надя Митрачкова. Офицер из сещенской комендатуры объявил собрание открытым, но тут же предложил женщинам покинуть помещение школы.
Женщины заволновались. Поднялся шум. Кто-то гневно выкрикнул:
— А-а-а, обирать нас, насиловать можете… Говорить с нами не можете…
Напрасно шумели женщины. Фашист приказал полицейским выгнать их.
Выталкивая женщин, Махор остановился возле Нади. Он глянул в сторону офицера и спросил:
— А ее тоже?..
— Пройдите к столу, госпожа! — пригласил офицер.
— Данке! — ответила Надя. — Я останусь здесь, среди людей…
Офицер недовольно поморщился и пробормотал что-то гадкое. Смущение докторши было замечено, и лица мужчин посуровели. Офицер приказным тоном поучал:
— Слово «товарищ» отменяется! Теперь нет товарищей, есть подданные великой немецкой империи. Обращаясь друг к другу, говорите «пан», «господин».
— Пан офицер! — вдруг поднялся старик. Он вышел к столу, вид его был ужасен. Худой, бледный, на ногах чуни, на плечах обтрепанный балахон. В руках он мял шапчонку с оторванным ухом. — Понимай так, что я пан или господин?
В зале хмыкнули в один голос. Гитлеровец быстро вынул из портфельчика пенсне, надел его и грозно посмотрел на деда.
— Ты старый человек… Какой ты пан? Ты… Ты… русский бедный дед.
— Ага, ага! — согласно закачал лохматой головой старик. — Бедный дед! Бедный дед! А почему через мой дом прошел херманец? Все выскреб. Это херманец в чуни меня обул и в лохмоты…
Махор, стоявший позади у дверей, крикнул:
— Дед, ты что прешь? Замолчи, дурья твоя башка.
— Ты, полицай, не смейся! А ешо, господин охфицер, меня били… Не дюже… А усе же… Не битые мы много лет… Потому душа моя — неподходящая для битья штука. Она, душа моя, собственная. Душа у меня от самого рождения чувствительная. Потому хуже смерти, ежели карябают душу.
Кто-то дернул деда за рукав.
— Не тронь! — огрызнулся дед. — Мне ешо один вопросик. Могу я при себе носить свою душу али как? Можа, херманец ее, душу, вознамерился выпотрошить? Тады дело хреновое… Тады душа взорвется, как бонба. Вот в чем вопросик, господин охфицер.
Дед словно бы нарочито зашлепал отсыревшими в тепле чунями и, обведя притихших селян хитроватым взглядом, сел за парту.
Офицер поправил пенсне и медленно, словно оттачивая каждое слово, сказал:
— Молчать, старый Иван! Слушаль, что говорил я. Молись богу. Уважай новый порядок. Сольдат больше тебя не обидит.
— Куда ужо больше, — не унимался дед. — Терпи, дотерпишься! — Зацепив глазами подошедшего к столу Махора, крикнул: — Господин охфицер, а можа, меня в полицаи запишите? Вот дело бы. Жри, пей — от пуза.
В зале опять нестройно засмеялись.
— Ну ты! — крикнул Махор и, не дожидаясь приказа офицера, схватил деда за шиворот и вытолкал к выходу.
В сенцах Махор шепнул деду:
— Не пущу больше. Жалею тебя, старик. Ежели еще взорвешься — капут тебе. Я видел, как у немца жилки возле губ дергаются. Знамо дело — остервенеет, тогда… Да и мне влепят. Посчитают недостойным доверия.
— Ладно. Зараз ухожу. Не отдам хрицам душу. Хошь чичас убей — не отдам!
— Не блажи, дед, пущай душа твоя будет. Только уговори ее, успокой. А теперь домой топай.
Изгнание деда взволновало селян, на вопросы и призывы они отвечали молчанием. Офицер заметил на лицах мужиков озлобленность, а может, и того больше — ярость; ведь вот проверили переписанное население — невеселые итоги. Куда-то исчезают люди. Может, старосты знают, да помалкивают.
Итак, пора было приступать к разговору о «новом порядке», и гитлеровец медленно, пристукивая о стол костяшками сжатого кулака, сказал переводчику:
— Читать! Слышать…
— Восстанавливается частная промышленность и торговля. Колхозы капут! — крикливо начал переводчик. — Временно создаются общинные хозяйства. Часть земель будет передана помещикам и лицам, сотрудничающим с нами. Вы тоже получите участки земли. Клубы закрываются. Школы будут работать там, где есть преданные нашему порядку учителя. Мы об этом позаботимся. Коммунисты, комсомольцы и евреи подлежат выселению или уничтожению. За хождение возле поселка и станции с наступлением темноты — расстрел, — продолжал переводчик. — За хранение оружия, укрытие партизан, советских военнослужащих, коммунистов и евреев — расстрел. За укрытие радиоприемников, охотничьих ружей — расстрел. За чтение советских газет, листовок, книг, за слова, порочащие германскую армию, — расстрел. За хождение в поселке или возле аэродрома, держа руки в карманах, — расстрел. За передвижение из одного села в другое без разрешения (пропуска) — расстрел.
— Госпожа доктор, — обратился офицер к Митраковой, — вы одобряете такой приказ?
Надя уже знала, что в сещенской и дубровской комендатурах эти меры получили одобрение. Знала, что и на картах района уже рассортированы земли и лучшие участки будут отданы немецким помещикам. Вопрос офицера был поставлен, как штык, в упор, в сердце. Люди затаили дыхание. «Говори — да», — прошептал кто-то из близсидящих.
— Ага, — невнятно ответила она. — Ага!..
— Ага-ага… Какой «ага»? Что это значит? — недоумевал офицер.
— Она согласна, — хмурясь, сказал переводчик.
А Надя вспомнила Иванова. «Одного держитесь строго, — говорил он, — не вмешивайтесь ни в какие дела. Вы уже навлекли на себя подозрение. У фашистов закон железный: сцапают — не пощадят. Глядите в оба! Не только глазами — мозгом, сердцем глядите».
Собрание кончилось в полдень, а к вечеру гитлеровцы начали в селе обыск. С винтовками наперевес пять солдат во главе с фельдфебелем забегали по дворам, принюхивались, как гончие собаки, хватали и кидали в мешки все, что попадало под руки. Всякого, кто сопротивлялся, били прикладами. Женщин, которые буйно сопротивлялись, оголяли до пояса, хлестали резиновыми плетками.
Но вот подошла очередь Митрачковых. Сам фельдфебель не хуже ловкого голкипера упал на хромого петуха, и единственная в доме птица оказалась в мешке. Взволнованная новым грабежом, Надя едва выговаривала немецкие слова. На ее вопрос, какое они имеют право обыскивать дом врача районной управы, фельдфебель ответил, что приказ касается всех русских без исключения.
Пришли и в дом Махора. Тот предъявил фельдфебелю документ, но фриц хлестнул полицая нагайкой и грозно закричал:
— Шнель! Шнель! Пошель, пошель!
Обиженный Махор весь вечер глушил самогонку, что-то бормотал угрожающе. Побитый Нинкой — своей любовницей, — он с трудом залез на печку и вскоре захрапел так, что задрожала перегородка в чулане.
Назавтра рано утром к Наде в дом прибежала Нинка.
— В Деньгубовке и в Сергеевке фашисты попали в ловушку. Пять подвод с награбленным добром забрали какие-то вооруженные люди. Называют себя красными парашютистами, — возбужденно говорила она.
Надя, разумеется, сразу поняла, что нападение на подводы с награбленным добром было делом рук партизан. Но ее взволновало и другое — радость Нинки, делившей свой хлеб с полицейским. Не так-то просто оккупантам завоевать сердца. Общее горе сближало людей. И то, что было заложено годами политической работы в сознании народном, оказывалось теперь куда прочнее крупповской стали, переплавленной в немецкие танки, пушки, самолеты.
В тот же день Надя узнала от приехавших к ней больных, что во всех селениях собрания прошли при гробовом молчании.
Вечером пришел Махор. Он все еще испытывал ярость, обиду, оскорбление оттого, что его отхлестал фельдфебель, а солдаты забрали окорок и бутыль первача.
— Извиняюсь! Угостите стопочкой! Уж я услужу! — Так вежливо Махор говорил с Надей впервые.
«В этом слышится что-то доброе», — подумала Митрачкова.
Ночью завьюжило, и снег плотно закрыл землю. На рассвете с запада потянул влажный ветерок, стало мягче. Зима пришла настоящая, многоснежная, с морозами и метелями. В холодную ночь от дома Поворовых выехала подвода. В ней, прикрытые старым брезентом, находились два еврея-врача, привезенных сюда Сергутиным. Дядя Константина Поворова — Северьянов сопровождал их за Десну. С ними уехал и Иванов. Он пробирался в штаб 50-й армии. Путь туда был один — через Кировский коридор.
Части Советской Армии, наступавшие от Москвы в районе Киров — Сухиничи — Людиново, узким клином выдвинулись вперед возле Кирова и Людинова. Между Дятьковским районом и кировской группировкой советских войск был участок, удаленный от всех крупных железных и шоссейных дорог. Гитлеровцы побывали здесь осенью сорок первого, а потом отошли. Не удивительно, что во многих селах не знали, как выглядит фашист. По этому участку и проложили путь для перехода линии фронта из прифронтового района к партизанам. Путь почти безопасный, только о, коло Кирова приходилось преодолевать узкую горловину, которая простреливалась гитлеровцами. Перебирались здесь обычно ночью, пользуясь непогодой.
Сюда и направился со своими друзьями Северьянов. И еще одно тайное поручение имел он — передать в штаб армии обязательство своего племянника — комсомольца Кости Поворова вести в тылу врага, на аэродроме разведывательную работу. Мать Поворова провожала деверя. Северьянов дернул туго скрученные вожжи, приговаривая:
— Но-о… Поше-ол! Лети, друг!..
Густой снег пришиб его слова к земле. Мать глядела на уходящие в белую даль сани и углом темной шали вытирала глаза. Не первый раз провожала она в опасный путь близкого человека, а все страшилась. Закружили снежинки в поле, исчезли из виду подводы. Как это ладно, что снег! А она все еще глядела вдаль, и по ее морщинистой щеке катилась теплая слеза.
Если вести счет «от начала морозов и зимнего пути», то зима приходит в здешние места 9 декабря. А в тот год лютая зимища, уже в конце ноября вторглась в среднюю полосу России. Казалось, сама русская природа встала на дыбы и обрушилась на врага обжигающими ветрами, снежными буранами, густой изморозью на окнах и деревьях, заметями, валами сугробов. Гитлеровцы рассчитывали на мягкую зимушку с пушистыми снежинками, с теплом и уютом городских и сельских домов. И вдруг такие морозы и вьюги, что даже нос высунуть страшно. Нелегко было и советским людям. Зима не щадила ни воинов, ни партизан, ни разведчиков, ушедших в тыл врага.
В рассветный час Иванов душевно поблагодарил Северьянова за мужество и удивительное знание тайных дорог к линии фронта, и вот уже трое, утопая в снегу, шли по лесной глуши. Вокруг только белое да зеленое. Снег укрыл опушки, кустарники и травы. От деревьев пролегли тени по снегу. А все, что за пределами елей и сосен, — во власти холодного январского солнца, все в алмазном блеске, все мерцает так ярко, что бросишь взгляд — и словно маленькие мечи света резанут в глубину зрачков. Тихо в лесу, но тишина эта живая: вон печально свистнул румяногрудый снегирь, защелкала белка — цок-цок, дятел свою морзянку выстукал и вертит головой в шапочке красной — быстро вертит, чтоб в какой-то миг не прозевать жучка-древоеда.
Трое шли, поспешали. Совсем уже близко линия фронта, но вдруг появился на просеке немецкий патруль.
— Туда, туда! — Иванов махнул рукой врачам, что означало бежать в ту сторону, а сам осторожно раздвигая еловые лапы, замаскировался и приготовился к бою. Автомат. Гранаты. Пистолет ТТ.
Гитлеровцев было четверо. Один поднес к глазам бинокль и, прислоняясь к дереву, осматривал просеку.
Фрицы были близко. Мишень — что надо. «Нет! Рано. Пусть мои уйдут».
Смотревший в бинокль передал его другому. Иванов видел, как тот, другой, протер стекла и направил окуляры в его сторону. Сердце у Иванова стучало громко-громко. Немцы повернули в его сторону, прошли шагов пятьдесят — шестьдесят. Опять самый высокий поднес бинокль к глазам — и вдруг бросил его, схватился за автомат. «Ахтунг!»[2] — крикнул и к сосне метнулся.
Уходить Иванов не мог. Извел он много сил на дорогу, и теперь каждый шаг будет нелегок, да еще по сугробам топать, а тут вот и ветер ворвался, стал сечь ледяной крошкой. Даже сюда, под еловый лапник, метет ледяной бекасинник. Те четверо перебежали просеку и опять за деревья. Неужели заметили? Если да, то он допустил оплошность, позволив перейти просеку. Теперь Они каждое дерево используют против него как заслон. Точно, идут в его сторону. Еще два — три десятка шагов, и заметят его следы, да и следы товарищей. Пораньше бы забуянить ветру, ишь как свистит, быстро присыпает следы снежной пылью.
«Огонь!..» — шепнул он себе не языком, не губами, а чем-то грудным. Сердцем шепнул.
Высокий так и не успел опустить поднятую для шага ногу, упал навзничь, и бинокль мотнулся, ударив его по голове.
Гитлеровцы стреляли короткими очередями, все еще не видя цели. Один выглянул из-за дерева и тут же, обняв сосну, стал оседать на снег. Итак, теперь двое против одного. Но это уже… Невидимая сила ударила в бедро, Иванов перевернулся лицом к стволу дерева, в глазах что-то сверкнуло, и легкая тошнота подступила к горлу. Иванов устоял на ногах и короткой очередью свалил еще одного фашиста. Оставшийся в живых гитлеровец зажег дымовую шашку и, окутанный серой пеленой, исчез.
Иванов вышел из укрытия. «Спасибо, дерево», — шепнул он и только теперь, когда спала волна напряжения, почувствовал, что идти ему очень тяжело. Ветер развеял дымовую завесу, можно было подойти к убитым. Гитлеровец, оставшийся в живых, наверняка улепетывает, как напуганный заяц. Иванов отыскал толстую палку и, опираясь на нее, подошел к ближнему гитлеровцу. В боковом кармане он обнаружил бумажник. Из полевой сумки вынул медицинский пакет, мешочек с сухарями и черносливом. У остальных взял только документы и один автомат.
Чуть светило ущербное солнце, низкая поземка плотно укрыла следы. Ветер усиливался. Пройдя с километр, Иванов почувствовал, что страшно устал. Но тут же приказал себе: «Иди, иди, шагай, пока есть силы».
Постоял несколько минут, опираясь на палку, и пошел дальше. Преодолел еще километр, остановился, прислушался. Ему показалось, что буран стал утихать, а впереди будто мотор надрывно кашляет. Свернул вправо. Следов товарищей уже не видно. «Успели добраться к партизанам или нет?» — подумал Иванов.
Идти стало легче. Он только теперь заметил, что спускается в заснеженный овражек, и тут же провалился в ледяную воду какой-то незамерзшей речонки. Долго выбирался из этой западни, расходуя последние силы. А когда выкарабкался, страшная мысль обожгла его: где же сумка, в которой были сухой спирт, бутылка самогона, зажигалка, сухари? Все похоронила проклятая речка. По пояс мокрый, в валеных отяжелевших сапогах, в мокрых стеганых брюках, он снова начал единоборство с бураном. Холод пронизывал до самого нутра. Казалось, леденело сердце. Иванов знал одно: надо идти вперед и только вперед, прямо. Он еле волочил ноги, да и бедро ныло так въедливо, непрестанно, что хотелось поскорее лечь. Но он шел, оставляя на снегу след, который тут же хоронила вьюга.
В лесу совсем стемнело. С неба тоже давила темнота, острые снежинки кололи лицо, проникали за шиворот, за пазуху; буран крутил снег меж деревьев. Иванов снова провалился в какую-то глубокую воронку и, вылезая, порвал в нескольких местах брюки. Иногда он кружился на одном месте, спотыкаясь о заснеженные пни, падал и вновь шел. Ему очень хотелось остановиться, присесть где-нибудь под елью, но он гнал это желание, боясь превратиться в ледяной кряж. Теперь он мечтал не о еде, не о вине, не о чае, а только лишь о сне. Но говорил себе: «Жена и друзья ждут меня, я им очень нужен. Ведь я так много знаю. Товарищи верят, что я не упаду, дойду. Меня ждут, ждут, очень ждут. Я иду, шаг, еще шаг. Вот мне уже легче. Я иду, иду…»
Ночью, прислонясь к старому дереву, он дал несколько автоматных очередей. И снова пошел. А потом кричал под вой замети: «Нет! Нет! Нет! Меня не возьмешь. Не засыпешь… Ты снег — а я человек». Он вспомнил, как в Поволжье его пытали кулаки. Уже керосином облили, сжечь собирались… Да не вышло: спасли свои. «Иду, иду… Вытерплю. Плевал я на твои ледяные глаза, буран. Плевал». И все же чувствовал холодное дыхание бури, казалось, оно вот-вот остановит сердце. Он бросился на какой-то темный высокий пень и снова дал очередь.
— Ребята! Он ошалел… Видно, наш… Берите осторожно. Федя… Ну, ну. Падай на него!
Иванов подмял парня под себя и стал шарить непослушной рукой, ища автомат.
…Лежа на нарах в теплой землянке, Иванов говорил комиссару Рогнединского партизанского отряда товарищу Мальцеву:
— Худо мне… Рана горит. Огнем горит… Огонь все выше и выше. Мы одни? Да, комиссар?
— Одни. Одни. Говори, Иван Михалыч, говори.
Но Иванов закрыл глаза и умолк.
…К утру ему стало легче. Сквозь дрему он слышал, как сестра вполголоса кому-то рассказывала:
— Ты знаешь, какой Мальцев?.. Он гипнотизирует гадов. Полицаи проверяют на дороге пропуска. Едет Мальцев. «Пропуск!» — спрашивают. «Какой вам пропуск. Не знаете меня, что ли? Я — Мальцев», — отвечает спокойно. В другой раз видит он на заборе объявление о том, что за голову Мальцева большая награда. Полицай читает. Подходит Мальцев. «Что? Хочешь меня продать?» — слышит полицай голос позади себя. Оборачивается: Мальцев! «Получай плату», — говорит Мальцев и на месте убивает предателя.
«Вот оно как, — подумал Иванов, — уже при жизни о смелых слагают легенды».
Григорий Мальцев… В тяжелых условиях осени сорок первого он с небольшой группой таких же отважных и преданных Родине людей создавал партизанский отряд.
Уже в октябре отряд стал активно действовать, а к концу года в него влился советский актив Рогнединского и Дубровского районов, оставленный для борьбы в тылу врага.
Иванов попросил, чтобы позвали Мальцева. Комиссар был совсем близко.
— Иван Михалыч, видно, легче тебе. Потерпи, браток, скоро отправим тебя на Большую землю. Врачи твои, узнал я точно, переправлены через линию фронта.
— Очень хорошо! Ты знаешь, комиссар, как дороги нам эти люди. Довезут меня — хорошо, а не довезут… Так вот слушай, в случае чего передашь нашим.
И поведал о сещенском и дубровском подполье, назвал фамилии проверенных людей. Сказал, что на аэродроме будут действовать независимо друг от друга две группы — Морозовой и Поворова.
— Две! — проговорил Иванов и замолк: сильный озноб тряс его тело.
Мальцев пригласил медсестру.
— Укрой его потеплее. Как ребенка укутай.
Ночью Иванов проснулся и позвал Мальцева.
— Гриш!.. Что-то больно тихо у вас. Побили, что ли? — спросил он.
— Нет, дружище!.. Орлова по заданию райкома мы назначили в отдельный отряд, а Мартынов ушел со своими дубровцами ближе к Олсуфьеву, Дело там у него!
— Надо бы вместе! — с трудом проговорил Иванов.
Мальцев утвердительно покачал головой, взял его руку и слегка пожал в знак согласия.
— Для большого дела будем вместе! А пока, может, так и лучше. Спи, друг, спи! — сказал он, как обычно, с улыбкой, раскрывая свою душевную щедрость.
Рано утром на квартиру Поворова прибежал полицай Никифор.
— Ох, братуха, говори скорей, что случилось? — тревожно спросила Анюта.
— Не велено болтать. А ну, Костик, быстрее одевайся да к начальнику… Беда в Алешне. — И, видя бледнеющее лицо сестры, продолжал: — Да не пугайся, веселая беда!
— Давай, гвардия, докладывай, что за веселая беда?
— Вся алешинская полиция, вооруженная автоматами, ручными пулеметами и гранатами, схвачена партизанами…
— Дальше-то что? — прервал его Костя.
— И партизаны, и полиция исчезли в неизвестном направлении.
Старики истово перекрестились.
— Вот так номер! — воскликнула Анюта. — Ну теперь держитесь, господа полицаи… Достанется вам. Небось все коменданты собрались в полицейском участке.
— Точно, сестра. Все!
— Страх сказать! — бормотал старик. — Полицаи драпанули в лес… Ай-ай!..
…В полицейском отделении пахло мокрыми полушубками, махоркой и керосином. За столом восседал Коржинов, насупившийся, мрачный. Накурено было так, что у Кости запершило в горле. Еле светили лампы в дыму, полумраке и сырости. Визжала и хлопала дверь. Галдели полицейские.
— Неужели офицеры тут будут нас прочесывать? — шептал Никифор.
— Да нет… Поведут в комендатуру.
— Поворов, ты, братец, что-то долго цацкаешься. Аль молодуха держит? — недобрым голосом обратился Коржинов.
— Не по делу разговор, господин начальник, — отозвался Поворов.
Коржинов промолчал, только локтями задвигал, словно лопатками спину зачесал.
Взвизгнула дверь — и все вскочили. Его благородие появился на пороге — главный переводчик Отто Геллер.
— Та-ак! — протянул он, обведя комнату мышиными глазками. Сдвинул брови. — Ну вот что… У коменданта чтоб ни одной папироски. А то на вас смотреть тошно. Воняете хуже собак. — Заметив Поворова, подошел, протянул ему руку, не снимая перчатки, а все же и такая милость другим завидна. — Командуй, господин начальник.
Выходили цепочкой, молча бросали окурки на пол, смачно отхаркиваясь, растирая плевки сапогами.
«Ну и гвардия, — подумал Поворов. — Ну и сволочей набрали, будьте вы трижды прокляты… Негодяи первой гильдии!»
Бледно-голубой свет все ярче озарял поселок, летное поле, покрытые инеем деревья. Начиналась самая светлая пора в году — весна света, которую он так любил.
— Поворов! — крикнул Геллер. — Вы почему свернули?
— Виноват! Задумался, замечтался.
— О-о! Понимаю: молодость, любовь…
В комендатуре был совсем другой порядок, нежели в полицейском отделении. В прихожей пахло свежим снегом, в открытую форточку тянул чистый воздух.
Над диваном, обтянутым эрзац-кожей, висел портрет Гитлера в летной форме.
Геллер оставил полицейских в прихожей, а сам приосанился и осторожно, стараясь не издать лишнего звука, открыл дверь кабинета. Празднично-чистый свет мелькнул сквозь открытую дверь, и легкая волна сигарного дыма плеснулась в прихожую.
Через несколько минут Геллер шире открыл дверь и сказал притихшей толпе полицейских:
— Входить по одному! Ты, начальник, и ты, Поворов, — первыми.
Комендант Дюда сидел за столом, в кожаном кресле — оберштурмфюрер СД Вернер. Косо поднятая левая бровь его на худом, злом лице нервно вздрагивала. Вернер знал русский язык, но предпочел говорить через переводчика.
— На печи лежите! — начал Вернер, стискивая кулаки. — Службу плохо несете. — Достал платок, вытер вспотевший лоб.
Поворов спросил вкрадчиво, деликатно:
— Господин оберштурмфюрер, ваше высокоблагородие, скажите, в чем мы виноваты? Не пойму, бог свидетель, не пойму, чем мы не услужили великому рейху.
— Молчать! Как ты смеешь, скотина, задавать такие вопросы! — воскликнул гитлеровец фальцетом. — Какой там бог у вас, скоты! Сквернословы, лентяи, хамы. Чем вы виноваты, спрашиваете? С нашей горы Алешня видна? Я спрашиваю, Коржинов?
— Так точно! Видна, господин оберштурмфюрер, — залепетал начальник.
— Как ты сказал, скотина? — заорал Вернер. — Повтори!..
— Да я, господин… Я… Вот… Нате, — заикался Коржинов. — Голову мою берите. Все отдам рейху… Все… Все… — истерично кричал он. — Вот смотрите… От души я… — И упал перед столом на колени. — От души… вот вам душа моя… — Он рванул засаленный китель, оголяя волосатую грудь. — Ваш! Весь ваш!
Дюда и Вернер довольно переглянулись. Вероятнее всего, такой взгляд означал, что теперь надо говорить помягче.
Вернер закурил, успокаиваясь.
— Так вот, господа полицейские, Алешня от нас всего в пяти километрах. На границе с аэродромом, в запретной зоне. Сегодня ночью один бандит, засланный партизанами, увел в лес отряд вооруженных полицейских. — Вернер снова задергал бровью и скривил рот. — Пулеметы, автоматы, гранаты рейха — в руках бандитов. И где? Рядом с аэродромом! Мы приказали населению немедленно сдать оружие, в том числе и трофейное. Где оружие? Где? — яростно заорал гитлеровец. — Что принесли вы, дармоеды? Десяток охотничьих дробовиков. Ха-ха-ха, — затрясся Вернер и ударил кулаком по столу. — Где оружие, хамы? Десяток ржавых шомполок. Какие же вы полицаи? На что надеетесь? А? На что? У меня есть фатерланд! Что вы имеете, господа? Вы все, как один, связаны одной веревочкой. Понятно? Встань! — крикнул он Коржинову.
«Господи, кажется, пронесло», — подумал начальник полиции.
А Вернер с гневом продолжал:
— Немедленно заставьте население сдать оружие и указать, где оно спрятано. За усердие — три тысячи рублей и корову. За поимку партизанского командира или комиссара — десять тысяч рублей, корову и дом. За указание местонахождения лагеря или продовольственного склада бандитов — десять тысяч рублей, две коровы, новый дом.
— Я тоже хочу сказать о наградах, — поднялся Дюда. — Если на аэродроме и в окружающей зоне будет тихо, все полицейские получат дополнительные пайки, жалованье не менее тридцати марок в месяц, новое немецкое обмундирование.
— Понятно? — спросил Вернер.
— Понятно, — ответили полицейские. — Хайль Гитлер!
— Хайль! — громче всех крикнул начальник полиции, и в глазах его заблестели слезы.
— А теперь по местам! — скомандовал Геллер. — Ты, Коржинов, останься.
Все вышли, и Вернер подошел к начальнику полиции.
— Пьешь? — спросил мягко.
— Пью, — тихо ответил Коржинов.
Вернер достал из шкафа бутылку шнапса, стаканы, налил себе и Коржинову.
— За наши успехи! Гляди в оба.
Выпили. Сдерживая болезненную улыбку, Коржинов низко поклонился.
— Дядя Коля! — позвал мальчонка. — Вас хотел видеть Костик.
— Скажи ему — приду сегодня вечером, — ответил машинист движка.
Партизанская и армейская разведка хорошо знала дом Поворовых. Дверь дома, выходящая в сад, никогда не закрывалась на ночь. Марфа Григорьевна чем-то напоминала горьковскую мать. Она рада была, что наконец-то участвует в большом деле, которому посвятил себя ее любимый сын. Мать не думала, какая гроза нависнет над всей семьей, если фашистские холуи заметят, что к ним в дом по ночам приходят партизаны. Всего за два дома от Поворовых жил староста деревни, уже несколько лет враждовавший с ними. Когда соседа назначили старостой, он сразу пригрозил:
— Ну теперь я с вами за прошлое рассчитаюсь… Только посмейте сделать что-нибудь против немцев!
Угроза не испугала семью. Желание помочь Родине было превыше всего. Вот и сегодня к Поворовым пришел дядя Коля с неизвестным.
— Из отряда Коршуна! — хитро улыбаясь, отрекомендовался молодой человек. Он сидел около Василия Яковлевича — тот готовил мешки для отправки продовольствия в отряд. — Сегодня ночью, — предупредил гость, — придут наши ребята с важным поручением. А завтра появится разведчик. — Партизан описал его внешность. — А вас, дядя Коля, — обратился он к Никишову, — Федор просил договориться с Костиком о помощи этому разведчику.
Партизану надо было встретиться с Митрачковой и взять у нее лекарства для отряда.
— Коршун хотел знать ваше мнение, дядя Коля, как быть с Митрачковой. Может, забрать ее в отряд?
— Передай Федору, что Митрачкова очень нужна здесь. Она будет поставлять вам медикаменты. К ней обращаются за помощью партизаны разных отрядов. А теперь ступай, скоро комендантский час.
— Миленький мой, труженик мой, да ты сядь, покушай, — пригласила парня к столу мать.
— Фрицы, фрицы по дворам ходят! С обыском… У соседей уже, — вбежал маленький Ванька.
Дядя Коля выскочил во двор, спрятался в сарае, Партизан замешкался. Около него лежали инструменты, которыми работал Василий Яковлевич. Парень схватил ножовку и стал распиливать деревянный брус.
Вошли гитлеровцы.
— Матка, яйки, яйки!
Они не заметили, с каким напряжением мужчина пилил брусок.
Мать торопливо положила в корзину яйца, и через минуту солдаты ушли.
— Пронесла нелегкая, — улыбнулся дядя Коля, входя в дом.
— Теперь они два-три дня не заглянут к нам, — сказала мать. И обернулась к партизану: — Покушай, сынок, и ступай к своим. Скажи — ждем их сегодня ночью.
Сразу после ухода партизана собралась почти вся семья Поворовых. Приехал из дальних деревень Отец, где шил и перешивал всякое тряпье, чтобы как-нибудь прокормить семью. Трудно жилось безногому ветерану империалистической войны, зато неоценимую пользу приносил он солдаткам и всем деревенским людям. В любую погоду костылял по завьюженным дорогам, переходил из села в село, и всюду встречали его словами благодарности. Возвращаясь домой, старик рассказывал сыну о великом горе, принесенном оккупантами, о кипящей против них злобе и ненависти. Все знал отец: где появились следы партизан, в каких домах живут предатели, сколько полицейских в том или ином селе. По его сведениям Поворов составил подробную карту полицейских станов, передал ее Данченкову и за Десну — партизанскому комиссару Мальцеву.
— Ну как, работает твоя фирма? — шутил дядя Коля.
— Э, братец, фирма Поворова не подведет… Действуем по заранее обдуманному плану. Сообщи Федору, что староста в Дмитровке продает наших людей. В селе Рябчи, близ аэродрома, начальником полиции служит бывший дьякон по прозвищу Савенок — сущий бандит… Рыщет по округе, убивает комсомольцев, коммунистов. Этого бандита тоже надо убрать. Но как? В Рябчи и Дмитровке действовать нужно очень осторожно.
Часов в девять вечера в дом Поворовых пришла группа партизан. В приговоре значилось, что дмитровский староста забирает у крестьян последнее зерно, хранимое для весеннего сева, выдает гитлеровцам красноармейские и партизанские семьи, которые вконец ограблены, что сей подлец насквозь пророс холуйством перед фашистами.
— Именем Советской Республики… — зачитал приговор Никишов.
— Ну и подлюга этот Савенок, — кипятился Яков Поворов. — Ну и гад! Такой вот гад выдал фрицам молодую жену комиссара. Говорят, красавица. Ребеночек у ней — мальчонка, два годочка еще не стукнуло. Старуха еще с ними — мать комиссара. Костя говорил — держат командиршу в Сеще.
— Костя говорил тебе, как ее фамилия?
— Да, говорил, будто Жарова. Стерегут ее звери. Куда-то запрятали. А все вот из-за таких гадов-предателей. Никишов, черт возьми, почему это так? — Яков Поворов даже притопнул протезом. — Вроде бы равно всем Советская власть добро поделила. Нет у нас ни баров, ни кулаков, ни купцов. Трудились, жили как полагается… А ведь вот, поди! Один человек готов погибнуть за наше великое, а другой приспосабливается и творит черное дело. Вроде этого старосты. Колхозником был, работал. А что теперь надумал? Своих предавать. Бывает ли страшней этого? А, Никишов? Ты ведь партеец… Значит, за таких в ответе. Верно, что-то недоглядели. Слов-то много, а душу не обновляли. Вот оно что. Одни вон взлетели духом, а другие ради своей выгоды продали совесть. — Пот прокатился по бледному, усталому лицу Якова.
— Да, брат, прорастала и среди нас такая дрянь. Пойми, Яков, я не нахожу всему этому оправданий. Мы видели хороших людей. А вот людишек с гнилой душонкой — недоглядели. И я виноват, что не помог нашим партийным органам. — Никишов поморщился, нахмурился. Взял карандаш и твердой рукой подписал приговор изменнику. — Кто поведет ребят? У тебя в семье, — обратился он к Якову, — есть паренек, тонко работает, в доверие к сещенским комендантам вошел… Молодец!
— А, это Мишка… Да вон он и сам с печки выглядывает.
— Отец! Я поведу партизан. Знаю и дом гада. — Словно молнии блеснули в Мишиных глазах. Как такому не верить!
— Ну вот, Никишов… Вот твоя пропаганда. Действует! — сказал старик. — Ладно, сынок, иди… Буду тебя ждать.
Мишка вернулся домой на рассвете. Приговор над предателем был приведен в исполнение. А днем Мишка под одобрительные взгляды гитлеровцев работал на аэродроме.
Теперь, просыпаясь рано утром, Поворов широко улыбался. В солнечный или ненастный день он всегда встречал веселую, бойкую свою подругу — Анюту. Зародилось в ней большое, не испытанное доселе чувство к белокурому командиру. Они сердцем понимали, что словно бы родились друг для друга. По ночам, когда ворчливые старики засыпали, Анюта шла к койке Поворова, садилась у него в изголовье, и нередко случалось, разговаривали они до утра. Поворов дивился: до чего же легко с Аней. Она все понимала, с ней можно было говорить о сокровенном.
Он уже мечтал, как у них сложится жизнь после победы, где-либо на дальней границе или в городе. Ему вовсе не помешает Анютин сын. Правда, мальчик плохо развит, туповат, но при хорошем, усердном воспитании можно помочь стать этому угрюмцу настоящим парнем. И как Анюта будет благодарна! Ведь воспитать хорошего человека — серьезное, большое дело.
— Пойдем на речку, — сказала утром Анюта. — Я очень хочу чаю из речной воды. Она такая мягкая… И пахнет… Хорошо пахнет.
Костя взял ведро, топорик, они пошли к речке.
Утро серое, промерзшее от недавних пуржистых ветров. Уже видны кусты по-над заснеженной речкой.
— Знаешь, милый, чего я боялась? Умереть, не любя… Это самое страшное, что есть на земле. Человек рождается для любви. А если не любил — значит не жил.
— Но ведь ты вышла замуж…
— Пришла пора — родители настояли. Вот и вышла. Только не любила я доселе.
Поворов взял ее за руки и поцеловал обе ладошки.
— Дай, Костя, твою руку. — Она приложила ее к груди. — Будем смотреть в прорубь. Что там на дне?.. Я вижу зеленые цветы… Живые, шевелятся. Смотри, смотри, как струйки колышут их, будто ветерком. Рыбки… Ой, сколько рыбок! Глазастые, толстые. — И она вдруг прослезилась.
— Не плачь, — сказал Поворов. — Это маленькие окуньки. Они плывут на свежий воздух. Им хочется увидеть небо и солнце… Но что с тобой?
— Хорошо мне… — Она улыбнулась, окунула ладони в воду.
Поворов взял ее ладони в свои сильные руки. Ладони пахли рекой, рыбой.
Поворов набрал ведро воды.
— Пошли, Костя. Мы заварим хороший чай. Ты все продумал? Зачем мы здесь? Ну ты, я…
— Если честно, я не верил в возможность такой глубокой и длительной оккупации. А зачем я здесь?.. Это я понял, когда пробивался из окружения. Я дал себе клятву мстить фашистам, бороться против них. Ты будешь меня слушаться? — задал он ей наивный вопрос.
— Ага, — сказала Анюта. — Всегда и во всем.
— Пошли, отнесем воду домой, будем пить чай.
— Чудесное тут место. Мы придем сюда за первыми цветами, — ласково сказала Анюта, — потом придем сюда, когда появятся светлячки. Помню, когда я была совсем маленькой, набрала светлячков в бутылку…
— Разве тебе разрешали ходить ночью?
— Не разрешали. Но я не слушалась. А теперь буду слушаться тебя.
Вдруг налетела туча, и колючая снеговая крупа хлестнула в лица, умывая их легкими крошечными летучими иголочками. Пространство, где только что было ясно и солнечно, задышало холодом.
А по дороге все шли и шли военные машины, укрытые черным брезентом.