В XVIII веке Российская империя значительно расширилась не только территориально. Помимо завоевания остзейских губерний, броска на Дальний Восток и в Русскую Америку, присвоения южных степей, Крыма и территорий разделенной Польши, именно в эту эпоху сформировались прежде всего ее особые характеристики, институты и властно-политические практики122. Одной из сложнейших, но одновременно и важнейших задач для государства было определение того, при каких условиях соответствующее коренное население и его вожди могли или должны были стать союзниками, опекаемыми или подданными империи в случае аннексии. То, как решался этот вопрос, оказывало важнейшее воздействие на степень успешности имперской экспансии. Кроме того, это в значительной степени определило путь, по которому континентальная империя пошла при формировании населения своего государства. Поэтому в данном параграфе на примере разработки концепции подданства будет описано, как два важных процесса в российской державе, одновременно и тесно переплетаясь, концептуально завершились: процесс образования государства и процесс образования империи.
В то время как концепция российского подданства в смысле «натурализации» посредством индивидуальной добровольной иммиграции уже изучена в литературе, имперский его аспект в значительной степени остается неисследованным123. В своем новаторском исследовании о подданстве в Российской империи либеральный русский историк права В. М. Гессен в начале ХX века пришел к выводу, что до петровского времени единственной возможностью для иностранца вступить в подданство являлось обращение в православие124. Гессен тем самым проигнорировал тот факт, что к 1700 году к российскому царству уже «присоединилось» бесчисленное множество неправославных этнических групп, то есть они приняли подданство с присягой правителю, не меняя своей веры. Наоборот, им даже было дано указание принять присягу в собственной вере (подробнее о присяге согласно собственной вере речь пойдет ниже).
Пренебрежение имперским аспектом подданства тем удивительнее, что в XVII и особенно в XVIII веке в результате имперской экспансии удалось включить в состав царства гораздо большее количество подданных, чем когда иностранцы принимали подданство путем индивидуальной добровольной иммиграции. Таким образом, взгляд на концепцию подданства, который учитывает только «натурализацию» через индивидуальную добровольную иммиграцию, дает неполную картину или приводит к неверным выводам.
Что же понимала русская и российская сторона под подданством в своем царстве? Каковы истоки этого понимания и с чем оно может быть связано? Как оно было оформлено терминологически? Какое значение придавалось понятию подданства в имперском контексте? И какие изменения это понятие претерпело в XVIII веке? Итак, в дальнейшем нас будут интересовать не только правовые вопросы «членства» в царском союзе господства. Вместо формального институционального анализа речь пойдет в первую очередь о политических концепциях и практиках, которые применялись во время и после принятия в российское подданство нерусских и нехристианских этнических групп.
Подход, ограничивающийся юридическими вопросами, потерпел бы неудачу из‐за того, что Московское государство, несмотря на постоянную иммиграцию и продолжавшуюся имперскую экспансию, не регулировало процесс приема людей в свое подданство почти до середины XVIII века или действовало по-разному от случая к случаю. И даже в XVIII веке отсутствовало законодательство, которое бы общеобязательным образом определяло, как должно происходить включение аннексированной этнической группы в подданство и какие права и обязанности с этим связаны. Несогласованность в действиях российских правительств и терминологическая неопределенность делают невозможным юридически однозначное определение подданства для раннего Нового времени. Говоря словами историка В. М. Гессена, который уже цитировался ранее: «В высшей степени трудно ответить на вопрос: кто является подданным и кто иностранцем в XVIII веке»125.
Стремление понять российскую концепцию подданства в XVIII веке приводит к вопросу о том, какое представление являлось преобладающим до того времени или c какого момента в Московском царстве вообще существовало представление о подданстве. Американский историк Э. Лор рассматривает включение гетманской Украины в 1654 году как парадигму принятия в подданство в процессе имперской экспансии126. При этом он опирается на анализ российского ученого-правоведа Б. Э. Нольде. Однако при ближайшем рассмотрении выясняется, что Нольде назвал случай гетманской Украины лишь источником формирования системы «русских областных автономий»127.
Несомненно, Переяславское соглашение как правовой акт о приеме казачьей Гетманщины, названный по месту его заключения, сыграл выдающуюся роль в формировании концепции русского и российского подданства. В этом вопросе еще предстоит разобраться подробнее. Однако соглашение не стало отправной точкой имперской экспансии. Вероятно, уже в то время существовали «образцы для подражания» при принятии в подданство, уходящие корнями гораздо глубже в историю Московского царства и его формирования. Ведь именно в XV и XVI веках обнаруживаются ключевые элементы, влиявшие на концепцию подданства до конца существования империи. Знание о них является ключом к пониманию подданства также и в XVIII веке.
Основание империи обыкновенно связывают с завоеванием в середине XVI века ханств Золотой Орды, а именно Казани и Астрахани. Московское правительство уже господствовало над полиэтническим населением, когда царь Иван IV вместе с этими ханствами впервые аннексировал государственные образования с чуждой, не восточнославянской и прежде всего нехристианской высокоразвитой культурой. Но и в этих случаях русские завоеватели применяли средство подчинения, которое ни в коем случае не было новым, но давно было им знакомо, – присягу на верность. Московские войска весной 1551 года окружили расположенные западнее Волги районы у Казани, отрезали пути снабжения, начали строительство крепости Свияжск и с помощью военных атаковали население. Жители правого берега Волги, именуемого «Горной стороной», решили «добровольно» подчиниться московским представителям из Свияжска. Русская сторона немедленно преобразовала это «желание подчиниться» во включение в подданство московского царя: царские слуги заставили всех людей Горной стороны (горных людей) «князеи и мырз и сотных князей и десятных и Чювашу и Черемису и Мордву и Можяров и Тарханов» московскому царю «по своей вере правду государю дать», что они и их дети будут царю и князьям «неотступным быти», «служити и хотети во всем добра»; что податные люди будут платить «дани и оброки, как их государь пожялует» и что они не будут держать в плену русских людей128.
Правда, многие представители татарского высшего слоя уклонились от присяги, перебравшись на другую сторону реки129. Завоевание всего Казанского ханства затянулось еще на полтора года. Но решающее значение на данном этапе имеет не количество новых подданных или скорость, с которой совершалась аннексия, а вопрос о том, как и какими средствами московская сторона присоединила к себе политически и культурно чуждые этнические группы. Патриция Сид в своей книге о формах европейского завоевания и захвата земель и народов показала, насколько по-разному англичане, французы, испанцы и голландцы стремились закрепить свои завоевания в раннее Новое время130. Средства установления имперского господства над местными жителями (и их землей) основывались на практиках, жестах, процедурах или речах, знакомых им по их собственному, земляческому контексту.
У англичан ритуал имперского присвоения возник из риторики садоводов, практики землевладельцев и аграрных ритуалов плодородия: претензии на право собственности возникали на основании того, что хозяин возделал и огородил поле и построил на нем дом. У французов важную роль играли процессии по модели коронации их собственных королей, у голландцев притязания фиксировались в первую очередь с помощью карт и крайне детальных описаний, у португальцев элитарная традиция исламской и еврейской астрономии и математики предполагала, что территориальные притязания должны проявляться через точное описание наблюдаемых небесных тел.
Для морских империй было характерно осуществлять притязания на господство с помощью преимущественно территориально ориентированных практик. Континентальным империям, таким как Московское царство, напротив, были близки другие ритуалы. Русские не устанавливали никаких знамен на землях ханства, они не отправляли в Москву никакого дерна, они не описывали положение звезд, наблюдаемое в тех местах, не составляли подробных карт земель и не устанавливали своего господства посредством торжественного чтения соответствующих документов перед жителями ханств.
В ходе экспансии до XVIII века включительно царская имперская элита не столько открывала для себя «новую землю», сколько стремилась установить господство на более или менее знакомых территориях над живущими там коренными сообществами и приобрести для царя больше плательщиков дани131. Земля играла в Московском государстве лишь роль поверхности, на которой находилось аннексированное население. Следовательно, речь шла об установлении таких ритуалов для упрочения собственного господства, чтобы это привязало людей к новому правителю. На этом фоне становится понятным, почему московская имперская элита в ходе имперской экспансии с самого начала и в первую очередь осуществляла присоединение с помощью присяги на верность местных жителей. Принесение присяги на верность связывалось с фундаментальной целью придать людям новую политическую идентичность. Поэтому до конца монархического периода российской истории этому ритуалу придавалось важнейшее значение.
Однако такого понимания господства, согласно которому для русского царства важны были не столько «новые» земли, сколько вновь присоединенное население, еще недостаточно, чтобы объяснить значение присяги на верность для русской и российской истории. Скорее, в соответствии с концепцией П. Сид, представляется намного более важным поиск более ранних традиций, чтобы понять, почему в качестве решающего критерия включения жителей некоей территории в состав российского государства рассматривалось только обращение к практике присяги на верность и как данная практика интерпретировалась. Полезно в этой связи обратиться к внутренней практике Руси в эпоху Средневековья. Фактически присяга в виде клятвы верности играла важную роль еще во времена Киевской Руси. После принятия христианства в 988 году князья династии Рюриковичей усвоили практику присяги на верность в сочетании с христианскими символами: прежде всего целование креста, которое являлось самой священной формой присяги и превалировало над другими формами, такими как целование икон, прикосновение к мощам или клятва с поднятой над Библией правой рукой132.
В конце XIV – начале XV века целование креста, совершенное крестоцеловальником, стало центральным элементом при поступлении восточнославянской служилой знати на службу к московским князьям. В ходе борьбы между Литвой и Москвой за объединение русских земель особое значение приобретала верность тех дворян, которые происходили из областей, близких к границе между Литвой и Москвой. Русский ритуал присяги либо закреплял переход из иного господства в русское/российское, либо приводил к присяге служилую знать на спорных территориях. Присяга стала средством привязки новых дворян к собственному двору, установления связи с ними и, таким образом, обеспечения внутренней стабильности133.
С первой победой, одержанной в 1380 году над татарским войском, Великое княжество Московское значительно расширило свое главенствующее положение. Столетие спустя последовало насильственное присоединение Новгорода (1478), а еще через два года произошел формальный выход Москвы из-под власти Золотой Орды. Концепция единства правителя и его дружины, восходившая ко временам Киевской Руси, была заменена в эти времена усиления Великого княжества Московского необходимостью обеспечить постоянно растущую империю сплоченностью иного рода. Хотя концепция верного служения дворян князю сохранилась, она была изменена: великий князь Иван III исключил из присяги на верность всякую идею обоюдности. Кроме того, он принуждал к тому, чтобы каждый, кто когда-либо принес присягу верности московскому правителю, оставался связан ею навсегда. Отныне бояре были лишены возможности ухода к другому князю134.
Кроме того, в начале XV века был упразднен обычай времен Киевской Руси, позволявший приносить присягу на верность устно. Отныне церковь допускала в качестве присяги только крестоцеловальные записи, фиксируя и формализуя тем самым отношения господства между великим князем и дворянами135. Те, кто прежде были дружинниками, «возлюбленными братьями» князя, теперь превратились в подданных, «от природы» обязанных служить. На смену дружбе и взаимности пришла полная и безусловная преданность служилой знати правителю136.
Хотя зафиксированное в грамотах крестоцелование, посредством которого скреплялись клятвой отношения господства и подчинения, поначалу еще нельзя было рассматривать как прямое выражение присяги на подданство, нет сомнений в том, что не позднее XV века целование креста де-факто превратилось в присягу на подданство137. Воззвание великого князя Василия III точно отражает это, хотя и относится уже к началу XVI века. Согласно повелению князя, все, «кто хочет сидеть в Масковском государстве», обязаны были целовать крест. Те, кто отказывался от целования креста, должны были покинуть Москву138.
Петр Сергеевич Стефанович убедительно доказал, что сакрализованная, личная привязанность дворян к великому князю московскому не была проявлением социально-сословной традиции вассалитета, что она не устанавливала договорных отношений, как это было принято в Западной Европе в духе ленных отношений между сеньором и вассалом. Там вассальная присяга верности как выражение социально-сословных отношений между князем или королем и его знатными приближенными с конца VIII – начала IX века была даже правоустанавливающей для вассальной зависимости139. В случае русской истории – в Великом княжестве Московском – присяга, осуществляемая с целованием креста, представляла собой политическое соглашение, которое воспринималось не как договор, а только как принятие человека в число подвластных, предоставленное ему исключительно милостью правителя.
Юрий Михайлович Лотман, основатель Тартуско-московской семиотической школы, предвосхитил выводы П. С. Стефановича и объяснил их на культурологическом уровне. Согласно Ю. М. Лотману, с русской средневековой точки зрения царская власть была образом небесной власти, в котором воплощалась «вечная истина». Ритуалы власти должны были быть подобием ритуалов божественного порядка. «Перед ее [власти правителя] лицом отдельный человек выступает не как договаривающаяся сторона, а как капля, вливающаяся в море. Отдавая себя [власти], он ничего не требует взамен, кроме права отдавать себя»140.
Эта базовая концепция милости правителя при приеме новых подданных была продемонстрирована уже при окончательном подчинении Новгорода, состоявшемся в 1478 году. Царь Иван III настаивал на идее, что он не такой правитель, который заключает договоры со своими подданными, а такой, который лишь оказывает им милость. В то время как представители Новгорода хотели обязать царя выполнить определенные условия договора (крест бы целовал), Иван III категорически отказался брать на себя какие-либо обязательства со своей стороны, ссылаясь на покорение как на акт милости141.
Это представление о характере царской власти как источнике милости, но никак не уступок, в многочисленных вариациях встречается на протяжении веков142. Вплоть до Нового времени оно являлось одним из центральных компонентов русского и постепенно развивающегося российского имперского мышления. Соответственно, термины «милосердие» и прежде всего «милость», пожалуй, чаще всего встречаются в источниках – документах государственного происхождения.
Примером неизменности концепции даже в XVIII веке является наставление Александра Ивановича Румянцева, губернатора Астрахани и Казани, Василию Никитичу Татищеву, датированное 1736 годом, в котором он объясняет В. Н. Татищеву, как следует поступить с башкирами, восставшими против условий их царского подданства:
Е. И. В. не повелит з бунтовщиками договор чинить, токмо им надлежит в том милосердия просить. <…> ни в никакой договор с ними вступать не извольте, а пристойным образом можете им сие внушить, что сие будет предсудительно Е. И. В. самодержавной власти и высочайшей императорской чести, чтоб с своими поддаными <…> договоры чинить143.
Концепция милости также является более глубокой сущностью мыслеобраза, который американский историк Брюс Грант разработал и определил как «дар империи» (gift of empire) в отношении позиции российского государства на Северном Кавказе в XIX веке, не указывая на глубоко укоренившуюся традицию, лежащую в ее основании144. Для анализа имперского мышления в XVIII веке в рамках этой работы представление о правителе, оказывающем милость, играет весьма важную роль, причем отнюдь не только в главе о подданстве145.
Во всяком случае, еще до основания многонациональной империи, в ходе укрепления высокого положения Великого княжества Московского в борьбе за то, кому быть преемником Золотой Орды, основные элементы концепции подданства были заложены во внутрироссийском контексте. Эти элементы по большей части или, возможно, даже полностью реализовались, когда в XV веке Иван III приказал организовать походы в так называемую Югорскую землю в Западной Сибири и присоединить к своему царству такие нерусские этнические группы, как остяки и вогулы, или их вождей146. Определенно эти же элементы применялись, когда в XVI веке, как уже упоминалось, впервые встал вопрос о том, чтобы аннексировать представителей стоящего высоко в культурном отношении Казанского ханства с мусульманской структурой правления. Именно одна и та же концепция подданства с принесением присяги на верность и представлением о милости в качестве ее базовых элементов была – и это образует особенность российской державы при сопоставлении империй – осуществлена и при присоединении носителей высокой культуры Казанского ханства, и при «собирании земель Киевской Руси» Великим княжеством Московским в предшествующие десятилетия147. Здесь, уже в генезисе Московского государства, лежит ключ к пониманию неразрывного переплетения последующего формирования преимущественно русского унитарного государства и Российской империи.
В последующие столетия основная концепция принципиально оставалась неизменной, а была лишь дифференцирована и в большей степени формализована148. Если вначале речь часто шла о поддающихся проверке положениях о том, чего нельзя было делать приносящему присягу, то постепенно возобладали позитивные положения с подробными формулировками для описания внутренних отношений и обязательств принимающего присягу. Во второй половине XVIII века присяги в имперском контексте формулировались все более специфично в соответствии с тем, кто именно их принимал. Ниже кратко изложены пять характеристик, с помощью которых можно описать концепцию подданства в том виде, в котором она развилась и формализовалась к началу XVIII века.
Первой и самой важной характеристикой стала вышеупомянутая присяга на верность. Помимо связанной с ней концепции милости, по сравнению с монархиями в «Западной Европе» проявляется еще одна особенность: в то время как в Центральной и Западной Европе было принято приносить присягу на верность непосредственным господам, царское правительство не позднее XVIII века стремилось добиться монополии на присягу. Присяги, которые до сих пор могли приноситься, например по требованию помещиков, епископов или иного низшего светского или духовного начальства, отныне были строго запрещены царями. Присягу на верность следовало рассматривать как центральный элемент автократических притязаний на господство149. Эта политика способствовала тому, что принятие присяги ассоциировалось у населения исключительно с претензией на власть царя или формирующегося государства.
Второй существенной отличительной чертой российского подданства начала XVIII века было существующее с давних времен представление о высокой степени личной связи между подданным и правителем150. Эта персонифицированная концепция подданства породила традицию, которая на первый взгляд кажется противоречивой: с самого начала присяга на подданство в случае имперской экспансии содержала положение о вечности. Суть этого положения заключалась, с одной стороны, в том, что принесенная присяга считалась действительно «вечной»; с другой стороны, та верность, в которой клялись правителю, распространялась на его детей и внуков. С этой целью дети и внуки, если они уже существовали, также особо перечислялись в тексте присяги151. И все же, несмотря на положение о вечности, присягу приходилось приносить заново при каждой смене правителя, причем как при смене царствующего лица с российской стороны, так и при смене правителя со стороны соответствующей покоренной этнической группы.
При более внимательном рассмотрении этот подход перестает казаться противоречивым. Он имеет смысл тогда, когда включение в подданство понимается как акт милости. Такая милость могла быть дарована только лицом, считающимся божьим избранником, то есть лично царем. Таким образом, принятие в подданство неразрывно связывалось с фигурой самого правителя. Следовательно, присяга как актуализация этих личных связующих уз должна была возобновляться после ухода правителя и воцарения преемника152.
Однако несмотря на необходимость повторного принесения присяги, после того как люди однажды были приняты в подданство, каждому преемнику монарха принадлежало принципиальное право осуществлять господство именно над этими подданными. Здесь становится очевидной двойственность концепции, подразумевавшей и персональную, и институционально закрепленную (и постепенно ставшую государственной) связь. Эта двойственность возникла в XV веке и просуществовала до начала XIX века. Позже этот вопрос еще будет рассмотрен. А пока мы, резюмируя сказанное, можем, во всяком случае, констатировать, что с российской точки зрения, несмотря на необходимость повтора присяги, действовал принцип «раз подданный – навсегда подданный»153.
В-третьих, акт подчинения как акт милости считался состоявшимся только тогда, когда он подтверждался так называемой жалованной грамотой, выданной российским правителем. Этот документ имел большое значение для российской стороны. Он не только фиксировал все условия и обязательства, которые влекло за собой принятие в подданство. Прежде всего жалованная грамота была призвана засвидетельствовать для потомков уже упомянутое «вечное» царское право на господство.
Образцом для жалованной грамоты послужила практика, существовавшая ранее при монголах. У них тоже после принесения присяги выдавалось свидетельство об условиях подчинения и о предоставленной в пользование земле, так называемый ярлык, или ярлык на княжение. После каждой смены правителя – будь то с монгольской стороны или со стороны русских князей – ярлык выдавался и получался снова, для чего князья должны были «ездить за ярлыками» в столицу Монгольской империи, к хану в Сарай154. И в 1551 году, когда к Московскому государству была присоединена часть Казанского ханства, упоминается о выдаче жалованной грамоты с золотой печатью. В ней, в частности, зафиксировано, что выплату дани (ясака) разрешалось приостановить в течение первых трех лет155.
В-четвертых, при более внимательном изучении условий принесения присяги, характерных для XVIII века, обнаруживаются и другие принципы концепции подданства, применявшиеся еще со Средневековья. Уже в XIV и позже в XVIII веке присягу необходимо было приносить «по своей вере»156. В основном это правило применялось и в те времена, когда в ходе завоевания Казанского и Астраханского ханств в XVI веке и прежде всего в первой половине XVIII века государственная сторона поддерживала или сама инициировала крупномасштабные походы с целью обращения в свою веру157. При принятии в подданство миссионерские намерения отходили на задний план. Интерес российской стороны был сосредоточен в первую очередь на максимальной искренности присяги158. Для этого присяга должна была приноситься путем обращения к собственным божествам и по возможности с привлечением предмета, служившего гарантом святости присяги. Это наглядно иллюстрирует попытку русской и российской стороны найти аналогии привычной ей традиции целования креста и священный предмет соответствующей веры, сравнимый с крестом или Библией.
Посланники царей прилагали большие усилия, чтобы отыскать подходящие реликвии для всех приносящих присягу. В случае с мусульманами это оказалось сравнительно просто: по аналогии с христианским представлением о Библии как о священном тексте мусульманам предлагалось принести присягу с возложением руки на Коран159. Буддисты ламаистского толка целовали изображение Будды или прикладывали его ко лбу160. Сложнее было с «анимистами» и шаманистами, особенно если до подчинения русским они никогда не покорялись чужой власти и даже не знали, что такое присяга. Здесь клятву приносили на свежеснятой медвежьей шкуре или рассеченной собаке, глотали золото или кусали железо161. На медвежью шкуру, перед которой должны были присягать ханты, заранее клали топор, нож и другое оружие; во время самой церемонии человеку, приносящему присягу, следовало протянуть кусок хлеба на остром ноже. Предполагалось, что клятвопреступник может подавиться и задохнуться во время еды, стать добычей медведя или умереть от лезвия ножа. Якуты проходили между разрубленными частями собаки, кладя при этом в рот землю, и клялись тем самым, что при нарушении присяги они примут судьбу, подобную судьбе собаки. Енисейские киргизы, которые не были мусульманами, либо брали хлеб с ножа, либо пили золото162.
Кроме того, для подтверждения правдивости присяги требовалось привлечь священнослужителя из другой религии, будь то лама у буддистов ламаистского толка или ахун у мусульман163. Предполагалось, что они поручатся за правильность призывания соответствующего божества и впоследствии засвидетельствуют перед своей религиозной общиной, что присяга была принесена. Поскольку у «примитивных религий» отсутствовали подобные авторитеты, возможности дополнительной гарантии не было. Тем тщательнее необходимо было изучать обычаи каждой аннексированной этнической группы. Когда московские посланники упрекали киргизов в том, что они не соблюдают присягу на верность, их предводители (князцы) в 1625 году откровенно отвечали боярскому сыну Петру Сабанскому: «Князцам и их улусным людям та шерть [которой томские воеводы заставили их присягнуть] стала нелюба, что приводили их по остяцки, а не по их вере»164. Ведь присяга киргизов, данная по обычаю остяков (современное название «ханты»), совершенно очевидно освобождала киргизов от обязанности ее соблюдать. В этом случае проведенные московскими служилыми людьми поиски «правильного» обычая не увенчались успехом.
В качестве пятой существенной характеристики понятия подданства следует упомянуть изложенные в присяге обязанности подданых. По сути, выбор слов и содержание текстов присяг XVIII века свидетельствуют о том, в какой тесной связи они находились с присягами предыдущих столетий. Основные элементы присяги на верность всегда оставались одинаковыми для всех подданных: не предпринимать ничего «злого» против правителя, немедленно сообщать о «злых» намерениях третьих лиц, не иметь ничего общего ни с каким противником, а также стоять не на жизнь, а на смерть за правителя и в случае необходимости идти за него на войну.
Но тем не менее существовали различия между присягой на верность, которую русское православное население должно было приносить в случае смены правителя, и той, которой клялись представители нехристианских этнических групп при их присоединении или при вступлении на престол нового царя. Уже с XVI века покоренные народы нехристианской веры должны были взять на себя два обязательства, подтверждающие надежность нового политического статуса. Они были зафиксированы и в жалованной грамоте. Одна из повинностей состояла в упомянутой плате подати царю, называемой ясак (ранее дань)165. Другая повинность состояла в передаче людей, называемых аманатами (заложниками), в качестве живого залога, которые удерживались российской стороной в качестве гарантии повиновения и время от времени обменивались на новых заложников166. Этот метод взятия и удержания заложников практиковался исключительно при инкорпорации нехристианских этнических групп на юге и востоке империи и не имел никаких традиций во внутреннем русском контексте или в период образования Великого княжества Московского.
Другой аспект, в котором проявлялось различие между православным и нехристианским населением, касался «условного самопроклятия». Речь шла о введенном Иваном IV правиле, согласно которому в случае нарушения присяги клявшийся получал наказание в виде проклятия167. В то время как с приходом царей династии Романовых с 1613 года в отношении православного населения от этого пункта отказались, мусульмане, ламаисты калмыки и представители примитивных религий должны были приносить присягу на верность, включающую формулировку о самопроклятии168. По аналогии с клятвой по собственной вере, также и проклятие ввиду предполагаемого повышения эффективности должно было происходить по собственной вере169.
В этих пяти аспектах (милость вместо договора, личная связь вопреки статье о вечности, жалованная грамота по монгольской традиции, клятва по собственной вере, содержание присяги и обязательства подданства) заключается ядро российской концепции подданства в имперском контексте. Поскольку с этим ядром внутрирусская присяга на верность только лишь эволюционировала и, за исключением особого обращения с самопроклятием, не представляющим важности в практическом смысле, была дополнена только одним элементом, имевшим силу и значение исключительно в имперском контексте (институционализированное взятие заложников), не имеет смысла говорить о какой-либо «первой» инкорпорации нерусских этнических групп как образце для «принятий в подданство посредством имперской экспансии». Скорее концепция русского и российского подданства берет начало в политической культуре Московского княжества. Последняя формировалась под сильным влиянием как культуры Киевской Руси, так и многолетнего господства монголов170.
Вместе с тем важное значение имело присоединение гетманской Украины, на которое, как упоминалось, ссылается Э. Лор в своей книге об «империи и гражданстве» (Empire and Citizenship): впервые именно здесь русская традиция принятия в подданство по принципу милости натолкнулась на западноевропейские правовые традиции, преобладавшие в Речи Посполитой: там соглашения о подчинении носили договорной характер и основывались на взаимных обязательствах.
Поэтому было логично, что казаки Гетманщины – подобно тому, как примерно за двести лет до них жители Новгорода – перед своей присягой на подданство потребовали от Василия Васильевича Бутурлина, посланника царя, чтобы он, в свою очередь, дал от имени царя клятву, согласно которой их права и свободы сохранялись бы после вступления в подданство царя. Ответ царского посланника Бутурлина не мог быть более пренебрежительным:
А того, что за великого государя веру учинити, николи не бывало и впредь не будет; и ему, гетману, и говорить было о том непристойно, потому что всякой [русский] подданной повинен веру дати своему государю171.
И хотя в конце концов казаки смирились с тем, что им было только обещано, что царь сохранит их права и свободы, а правительственные чиновники составили для этого соответствующий документ, это привело к основной проблеме, которая на протяжении последующих веков обременяла русско-украинские отношения: в то время как, с точки зрения казаков, Переяславское соглашение, и в том числе сформулированные позже «статьи» об их «правах и свободах», носило договорной характер, царь, в соответствии с многовековой традицией московской концепции подданства, предоставил эти свободы только из милости. С этой точки зрения сохранение свобод казаков могло стать не вопросом правовых претензий, основанных на взаимности договора о подчинении, а лишь вопросом длительности действия172.
Но значимость Переяславского соглашения не только в том, что столкнулись различные правовые традиции и по этому поводу представители московского правительства впервые четко сформулировали свою позицию. То, как царская сторона поддержала просьбу казаков и как она почти семьдесят лет при каждой смене правителя подтверждала «статьи» в отношении «Малороссии» – так вскоре была названа Гетманщина в соответствии с церковно-политическим обозначением расположенного там церковного округа, – на первый взгляд может показаться удивительным. Тем более что «статьи» предполагали региональную автономию в таком объеме, в каком ее до сих пор не предоставляли ни одному присоединенному народу173. Кроме того, подчинение было объявлено актом милости московского правителя, так что с юридической точки зрения у российских властей не было необходимости постоянно подтверждать эти традиционные «права и свободы» казаков.
На примере Гетманщины скорее можно наблюдать, к какой гибкости была готова российская имперская элита при всей ее принципиальной приверженности основной концепции милости. Эта гибкость проявлялась тогда, когда долгосрочная интеграция вновь подчинившейся этнической группы все еще казалась не гарантированной или если царская сторона, по ее мнению, сталкивалась с сопротивлением. В этом смысле Переяславль вполне можно назвать образцом – как образцом гибкости, к которой постоянно приходилось прибегать при инкорпорациях, так и образцом конкретного оформления региональной автономии в империи в целом. Действительно, модель инкорпорации гетманской Украины, а также постепенное ослабление казачьего самоуправления еще до перехода Ивана Мазепы на сторону Карла XII стали шаблоном для будущих имперских стратегий российской державы в XVIII веке174.
Сопоставимые стратегии применялись и среди социально высокодифференцированных калмыков и казахов Младшего жуза. Сочетая гибкость и уступки, с одной стороны, и постепенное разложение собственных традиционных структур этих народов, с другой, российской имперской элите удалось прочно закрепить калмыков и казахов в имперских структурах175. В этом смысле соглашение 1654 года (и проводимая в последующие десятилетия политика) свидетельствуют об успехе московского курса на превращение внешнеполитического договора, к которому первоначально стремилась присоединяемая сторона (в данном случае казачество), во внутригосударственное соглашение о подчинении176.
Однако из средне- и долгосрочного успеха российского курса никак нельзя сделать вывод, что казаки или другие этнические группы южных степей приняли царскую интерпретацию. Напротив, вопреки всем российским интерпретациям, казаки даже десятилетия спустя рассматривали свою «подвластность» царю как договор, заключенный в западноевропейской традиции, который наделял обе стороны правами и обязанностями и который, следовательно, терял силу в случае нарушения его условий. Несколько раз казачья элита предъявляла доказательства нарушения договора как основание для своего намерения выйти из-под власти царя, как это в последний раз произошло под предводительством гетмана Ивана Мазепы.
В не меньшей степени московское понимание «вечного подданства» отличалось от интерпретации ногайцев, башкир, калмыков, казахов и кабардинцев. Степные народы юга и горные народы Северного Кавказа веками придерживались традиции политических союзов, которые часто менялись и с самого начала заключались лишь на короткий срок. С распадом Золотой Орды, в рамках которой отношения между различными частями империи регулировались с помощью уже упомянутых ярлыков, с конца XV века союзы основывались на так называемой «шерти». Этот термин происходит от арабско-тюркского šart’ и первоначально употреблялся только в значении «соглашение», «условие»177.
При первом упоминании понятия в русском контексте, в документе 1474 года шертью называется клятва, которой могущественный хан Крымского ханства Менгли I Герай пообещал («крепкое свое слово молвя») вошедшему в силу великому князю Московскому Ивану III Васильевичу придерживаться согласованных в ярлыке договоренностей о ненападении и военном союзе, в то время как великий князь Московский, в свою очередь, в присутствии представителя хана целовал крест в знак подтверждения и соблюдения условий «братского договора»178. Следовательно, в то время и с русской точки зрения шерть еще воспринималась как внешнеполитический договор, который заключали между собой две стороны и который предусматривал для каждой стороны четко сформулированные договорные обязательства. Ни о каком «вхождении» крымского хана в московское подданство даже с русской точки зрения в то время речи не шло179.
Но впоследствии московские правители неоднократно прибегали к понятию шерть и стали обозначать им все присяги, которые приносили представители мусульманских и «языческих» этнических групп в Сибири, южных степях и на Северном Кавказе. За расширением употребления понятия шерть в XVI веке последовали и перемены в его интерпретации: понимание шерти как клятвы соблюдения мирных договоров или временных союзов с закрепленными взаимными обязательствами преобразовалось, в соответствии с московской интерпретацией и по образцу собственной средневековой традиции, в соглашение, в котором фиксировалось безусловное подчинение милости русского правителя. С московской точки зрения шерть превратилась в присягу на верность со всеми описанными выше характеристиками, включая статью о вечности, когда представители нехристианских этнических групп искали защиты у московского правителя. В этом смысле было вполне логичным, что царская сторона стала приписывать «клятвенной грамоте», издаваемой в связи с шертью (шертная грамота), такое же значение, которое ранее уже было связано с жалованной грамотой в контексте средневековой присяги на верность, а именно – закрепление безусловного и прочного принятия в подданство русского и позднее российского правителя180.
Поскольку изменение семантики понятия шерть происходило медленно и завуалированно, а российская сторона в начале взаимодействия с этнической группой остерегалась слишком четких формулировок своей интерпретации, произошла предсказуемая и продолжительная череда недоразумений. Среди нехристианских этнических групп юга и востока вплоть до XVIII века сохранялось первоначальное понимание шерти как двустороннего договора. В этой связи они видели себя во временном статусе царского протектората181. Так, на Северном Кавказе в 1557 году то, что, по версии московской стороны, представляло собой «вступление» кабардинцев в подданство русского царя («учинение в холопство»), с точки зрения самих жителей Кабарды означало всего лишь временную внешнеполитическую ориентацию на Московское государство, своего рода военно-политический союз. К большому раздражению российской стороны, после этого кабардинцы де-факто по-прежнему продолжали лавировать между персидским шахом, османским султаном и московским царем182. Даже присоединенные лишь в XVIII веке казахские ханы Младшего и Среднего жуза не соблюдали своих подданнических обязательств, не освобождали пленных и не позволяли российским караванам мирно передвигаться по своим пастбищам, как это было согласовано183.
Но если за присягой на подданство царю не следовало повиновение царскому правительству, если каждый по-своему трактовал свою присягу, а также условия подчинения или подвластности, возникает несколько вопросов: какое значение имел статус номинального подданства для российской стороны вообще, если он не был или не мог быть реализован? Каким российская имперская элита видела статус инкорпорированных ею, но «непокорных» нехристианских этнических групп за пределами концепции милости? В какой мере могли, с ее точки зрения, существовать разные степени подданства? И какие критерии, с точки зрения историка, должны быть соблюдены, чтобы вообще можно было говорить о реальном подданстве инкорпорированных этнических групп в российском государстве?
Российский историк В. В. Трепавлов и его последователь П. С. Шаблей не так давно размышляли о том, как следует анализировать распространенное в XVIII веке понятие подданство с учетом различий его восприятия в центре и на периферии, а также различной степени его реализации. На первом этапе Трепавлов называет необходимым условием статуса подданства, во-первых, заключение соответствующего соглашения, а во-вторых, использование термина, обозначающего этот статус184. Для установления различия между номинальным и реальным подданством Трепавлов предлагает четыре критерия: во-первых, включение территории или народа в высшую государственную символику – прежде всего в официальный царский титул или в большой государственный герб; во-вторых, обложение налогом каждой «включенной» этнической группы; в-третьих, распространение царского законодательства и юрисдикции национальных учреждений на территорию формально инкорпорированной этнической группы; и в-четвертых, принадлежность территории к одной из административных единиц структуры правления или государства185.
Эти критерии важны по ряду причин. С их помощью впервые предпринимается попытка разложить сложный процесс имперских инкорпораций в российском государстве на компоненты. Критерии позволяют обозначить неодновременность формального принятия в подданство и фактического включения в административную систему Российской империи и аналитически определить степень политического проникновения. Наконец, они дают возможность измерения различных восприятий с российской стороны и со стороны инкорпорированных этнических групп на основе единых стандартов.
И все же упомянутые критерии не могут адекватно отразить сложность и неоднородность российской концепции подданства, сложившейся к XVIII веку. Попытка Трепавлова административно представить переход от номинального подданства к реальному оперирует идеальными типами и основывается на современном представлении о сформированном государстве. Однако он пренебрегает такими важными аспектами, как намерения современников и их интерпретации. Он недостаточно учитывает, в чем состоял соответствующий интерес российского правительства по отношению к коренным жителям различных регионов и в какой степени этот интерес придавал значение определенным аспектам подданства и отодвигал на задний план остальные аспекты, что не обязательно влекло за собой другой уровень интеграции подданных – а порой российское государство и не ставило перед собой подобной цели.
Продемонстрируем это на примере. В Сибири и на Дальнем Востоке постоянно повторяющееся предписание «ласково» приводить коренное население в подданство означало, что коренным народам предлагалась альтернатива: либо добровольно вступить в подданство и тогда платить ясак самыми лучшими собольими шкурками, либо быть убитыми. В южных степях повеление «ласково» приводить в подданство означало, что калмыцких или казахских ханов осыпали подарками, прежде чем осторожно, путем многочисленных искусных уговоров и переговоров, предложить им российское подданство. Если на востоке действовал девиз «отдай или умри», то на юге собрать ясак можно было только в том случае, если местные жители предоставляли его добровольно. В случае их отказа не следовало от них ничего требовать, хотя изначально уплата ясака была даже зафиксирована в жалованной грамоте как условие подданства186.
Рис. 1. Сдача ясака в Тюмени. Рисунок С. У. Ремезова из его «Служебной чертежной книги» 1699–1701 годов
Эта разница в подходах была связана с варьирующимися в зависимости от региона интересами царских правительств. На востоке целью имперской экспансии являлось прежде всего «белое» золото. На юге требовалось обезопасить геополитически значимый регион, чтобы обеспечить возможность торговли с Индией и Китаем, а также импорт лошадей. На востоке действовали с применением оружия и принуждали к подданству по праву победителя. На юге и Северном Кавказе производились попытки включать степные и горные народы в состав российской державы, настраивая этнические группы друг против друга.
Таким образом, критерии Трепавлова лишь отчасти помогают ответить на вопрос, когда сама российская сторона стремилась добиться только номинального или реального подданства и стремилась ли она установить определенный тип подданства. Именно этот аспект в литературе при анализе российско-имперской политики постоянно преподносится как ключевой. В зависимости от того, о каком народе идет речь, ответы на него оказываются более или менее спорными187. Но если взглянуть на российскую практику применения концепции подданства в масштабах всей державы, становится очевидным, насколько интересы царских правительств и их имперской элиты различались в зависимости от региона и как расставлялись приоритеты при принятии соответствующих мер. Тогда становится очевидным, что эти разные точки зрения предполагали такой гибкий и прагматичный подход, что, кроме требования верности и послушания, нельзя выделить ни одного компонента концепции подданства, которому имперская элита всегда во всех регионах уделяла одинаковое внимание.
Поэтому, чтобы понять российскую концепцию подданства с точки зрения ее современников, представляется целесообразным вновь осмыслить ее, исходя из ее исторического развития. Только при понимании царского подданства как акта милости правителя становится понятным, почему никакие попытки рассмотреть данное явление с юридической или административной точки зрения не увенчаются успехом. Напротив, концепция акта милости позволяет понять, что подданство можно рассматривать только как ситуативную категорию, с которой обращались гибко, в зависимости от региона, а также в пределах одного региона в зависимости от условий, и которая не допускает идеальных типов. Подданство с самого начала являлось динамической системой188. Под одним и тем же понятием сознательно подразумевали различные степени инкорпорации. Они не были четко разграничены, но переходили одна в другую. Именно эта бесступенчатость, позволявшая политике царских правительств проявлять большую гибкость, была не столько недостатком, сколько большим преимуществом концепции189.
Без сомнения, декларирование подданства во многих случаях еще не означало реального подчинения190. Часто отношения русских с коренными этническими группами, в особенности с башкирами в XVII веке и с казахами в XVIII веке, формировались на уровне протектората. Также в духе предыдущих замечаний можно согласиться с анализом Павла Шаблея, согласно которому благодаря прагматичному российскому подходу среди относительно многих этнических групп преобладало представление, что подданство следует рассматривать как «свободные вассальные отношения», как временный альянс союзного партнера с российским государством, а не как безусловное и вечное подчинение.
То, что характер предмета не был четко определен российской стороной, несомненно, вызывало проблемы. Гибкая царская политика действительно могла служить искрой для восстаний, если она, как считали башкиры в конце XVII и начале XVIII века, в одностороннем порядке нарушала предполагаемые условия договора191. Но преимущества этой гибкой концепции подданства, безусловно, перевешивали ее недостатки.
Вопреки точке зрения Шаблея, именно отсутствие правовых норм в российском понимании подданства в духе концепции милости, привело скорее к успеху российско-имперской политики, чем к ее провалу. Гибкость и прагматизм в решении вопросов подданства в сочетании с военной силой были главным козырем царей и их имперской элиты в непрерывном продолжении и укреплении территориальной экспансии. «Вечное» подданство могло быть зафиксировано письменно по праву победителя, после успешно проводимой политики дезинтеграции или угрозы со стороны других империй, которая вынуждала коренные этнические группы искать убежище в российском государстве. С российской точки зрения, после этого подданство сохранялось и в случае чисто номинального господства как воплощение притязания на реальное господство. Таким образом, статус подданства имел гораздо большее значение, чем юридическая характеристика индивида, которая указывала на принадлежность к российскому государству. Подданство само по себе было инструментом российской политики экспансии. Подданство гарантировало правовую позицию, которая впоследствии могла оправдать и оправдывала карательные экспедиции (поиски) и вмешательство во внутренние дела – в первую очередь именно для достижения реального подданства192.
В отношении «непокорных» этнических групп, таких как живущие на Дальнем Востоке чукчи, среди которых к середине XVIII века только часть вождей и их последователей удалось привести в подданство, представители царского правительства даже заявляли, решительно и со множеством уловок, будто все чукчи стали подданными московского царя. Вслед за историком А. С. Зуевым здесь с полным основанием можно говорить о «превентивном характере» подданства: российское подданство было объявлено не просто для отдельных представителей чукчей, но по умолчанию для всей этнической группы в заявлении о верности, которое предшествовало фактической присяге. Это, с точки зрения царской стороны, впоследствии давало право на применение оружия для обеспечения законности установленных притязаний193.
Политика прагматичного отношения к подданству особенно ярко проявлялась в регионе наивысшего межимперского соперничества: в южной и юго-западной Сибири. Здесь российские цари на протяжении веков допускали двойное, а в отдельных случаях даже тройное подданство. Барабинские татары и енисейские киргизы с середины XVII века до падения Джунгарской империи в середине XVIII века являлись подданными и российского царя, и джунгарского хана. Они платили дань обоим правителям и обязывались в случае нападения предоставлять воинов обеим сторонам (двоеподданство)194.
После уничтожения Джунгарской империи династией Цин в 1750‐х годах российская сторона продолжала практику двойного подданства этнических групп на юге Алтайских гор, на этот раз вместе с китайской империей. Конфронтации с династией Цин на первых порах избегали, чтобы не навредить прибыльной сухопутной торговле с Китаем. В конце концов и здесь царское правительство добилось успеха благодаря своей гибкости, и в 1860‐х годах ему удалось установить в регионе единоличное российское подданство195. Подобное было характерно как для отдельных районов Дагестана, которые в первой половине XVII века находились в подданстве, с одной стороны, персидского шаха, а с другой, московского царя, так и для частей казахского Среднего жуза, которые в середине XVIII века временно находились в подданстве русских царей и династии Цин. В этих двух случаях российская сторона в конечном итоге также получила единоличное подданство196.
В особенности прагматизм был распространен среди представителей имперской элиты на периферии. В отличие от предыдущих веков центральные органы власти в XVIII веке придавали большое значение тому, чтобы как можно более четко декларировать переход коренного населения в царское подданство, чтобы таким образом узаконить свои военные кампании по «умиротворению» региона и обеспечению российских интересов. С другой стороны, российские посланники и посредники на местах часто шли на различные уловки и скрывали от коренного населения истинные последствия принесения присяги и платы ясака. Тем самым они стремились предотвратить восстания и прежде всего обеспечить требуемое центром поступление ясака.
В результате в Сибири, на Дальнем Востоке и в Северо-Тихоокеанском регионе у многих коренных этнических групп сложилось впечатление, что при сдаче пушнины и получении в обмен бус и ножей происходил скорее бартер, чем выплата дани правителю, подданными которого они становились навсегда. Ногайцы во главе с бием Иштереком в XVII веке заявили, что им полагается столько же подарков, сколько они получали от «царя Крымских татар» и султана Османской империи197. Среди казахов также многие считали, что они будут состоять в «добровольном» союзе с российским государством только до тех пор, пока не перестанут получать за это ценные сабли, одежды и шапки из собольих шкур. Российские представители на периферии часто были осведомлены об этом заблуждении. Однако часто именно эта неявная стратегия была наиболее эффективной: сначала забрасывалась сеть номинального подданства, чтобы позднее следующим шагом постепенно и в соответствии с российскими нуждами и военным потенциалом затянуть нить реального подданства таким же образом, как это проделывается с рыболовной сетью198.
Итак, при всех значимых различиях между номинальным и реальным подданством можно отметить, что номинальное принятие в российское подданство не исчерпывалось исполнением формальностей, особенно с конца XVII – начала XVIII века. Скорее сам акт принятия составлял обоснование постоянного притязания российской стороны на коренное население, независимо от того, могло или не могло на самом деле осуществляться царское господство над номинально новыми подданными, а также от вопроса, каким образом осуществлялось принятие в подданство: путем применения силы или на якобы добровольной основе. Акт вступления в подданство олицетворял собой обязательное условие связей с российской стороной. Он создавал новую политическую идентичность местного населения, которая с российской точки зрения должна была сохраняться даже тогда, когда носители этой новой идентичности больше не желали быть частью империи. С российской точки зрения однажды совершенный акт приема узаконивал любые меры, служившие для закрепления подданства, а также усиления административного проникновения, как только появлялись собственные возможности для этого. Именно отсутствие установленных российской стороной этапов административного проникновения позволяло гибко трактовать подданство в зависимости от региона или этнической группы.
После того как в первой подглаве было показано, что в концепции российского подданства не проводилось принципиального различия между природными русскими подданными и теми, кто стал россиянами в результате имперской экспансии, на следующем этапе возникает вопрос, какие последствия для концепции имела растущая национализация в XVIII веке и что это означало для «старых» и «новых» групп подданных соответственно.
В рамках пяти характеристик российской концепции подданства было упомянуто о двойственном положении между личными и династическими и позднее государственными связями, которые были внесены в присягу на верность: несмотря на предусмотренную в присяге формулу о вечном характере подданства, которая указывает на институциональное постоянство российской структуры правления, присягу необходимо было повторять при каждой смене власти. Это трактовалось уже как выражение личного подданства. Но та же схема действовала и в отношении «природных» подданных. От них также требовалось заново приносить присягу при каждой смене царя, хотя в тексте присяги уже говорилось, что она должна была распространяться также и на преемников нового царя/императора, новой царицы/императрицы.
Итак, в этом двойственном положении между личным и институционально закрепленным подданством все подданные находились на равных. Однако это еще недостаточно объясняет исходное состояние концепции подданства в XVII веке, то есть до процесса огосударствления. Для того чтобы наглядно представить процесс огосударствления, происходивший в XVIII веке, и его последствия для всех подданных, необходимо в качестве вспомогательного средства привлечь историю понятий. Только при анализе различных понятийных систем и связанной с ними семантики подданства, а также подданства монарху как во внутрирусском, так и в имперском контексте XVII века становится ясно, как государственное образование, развиваемое Петром I, укрепило то пересечение, которое уже существовало в исторической традиции понятия российского подданства: слияние концепции подданства для «природных» русских и аккультурированных россиян, с одной стороны, с концепцией подданства для людей нехристианских культур, которые были инкорпорированы в ходе имперской экспансии на юге и востоке, с другой стороны199.
Тот факт, что российские подданные были подданными конкретных личностей, а не безличного государства, вплоть до XVII века находил свое отражение в таких формулировках, как «быть под государевою высокою рукою» или «привести под государеву руку». «Государева высокая рука» символизировала защиту властью и силой – связанными с личностью царя и его притязанием на господство. Независимая от него государственная структура еще не предполагалась. Но как называли людей, ставших подданными царя? И что можно извлечь из этих определений для понимания подданства до огосударствления царской власти?
В XVI и в начале XVIII века все «принятые в подданство» царя путем имперской экспансии, независимо от того, принадлежали ли они к высшему или низшему классу их соответствующей этнической группы, назывались «холопами» царя: «Он взял себе в холопы, холопы царя <…> во веки»200. Таким образом, прежде всего возникает вопрос о семантике понятия холоп в то время. Примечательно, что при его употреблении обращались к тому же термину, которым еще в прежние века называли несвободных людей землевладельца или тех, кто в качестве вспомогательной военной силы вместе с высокопоставленным воином отправлялся в поход. Но в обоих случаях это были социально-сословные, а не властные отношения.
Использование одного и того же термина, с одной стороны, в отношении несвободных людей в социально-сословной сфере, а с другой – в качестве обозначения подданных в контексте господства предполагает, что в этом одновременно можно увидеть и аналогию для описания отношений: сходство между властными отношениями царя и его подданных (холопов) с социально-сословными отношениями между землевладельцем и его «слугами» (холопами). Фактически размывание границ между отношениями, вытекающими из социально-сословного контекста и из контекста господства, можно наблюдать и на примере русского термина, противоположного по значению «холопу», а именно термина для обозначения помещиков и правителей: не только владельцы несвободных людей (слуг, холопов) назывались «государями» – так, в Судебниках 1497 и 1550 годов при Иване III и Иване IV к носителю правящей власти, великому князю московскому, по крайней мере с XV века, также обращались как к государю и господину, а с 1470‐х годов – как к государю и господарю.
На фоне этой аналогии становится понятным и поведение русских представителей власти: великий князь Иван III в конце XV века был первым русским правителем, придававшим значение тому, чтобы к нему не только во внутрироссийской, но и в дипломатической среде обращались с упоминанием титула государь. Как следствие, русские вельможи приняли обозначение холоп, соответствующее государю в социально-сословном контексте, как самообозначение по отношению к государю в контексте властных отношений201.
Маршалл По и А. А. Горский представили убедительный анализ семантики понятия холоп в отношении преданных высших сановников русского правителя. Согласно их выводам, это понятие использовалось не для выражения самоуничижения российского высшего класса, а скорее было призвано политически возвеличить статус великого князя московского: речь идет в том числе и о терминологической борьбе за признание правителя, претендовавшего, в частности, посредством титула царь, на то, чтобы считаться равным монгольскому хану. «Возвышение» правителя тем самым возвеличивало и честь тех, кто служил этому правителю202. Отсюда напрашивается вывод, что понятие «холоп» во внутрирусском контексте относилось только к элите, но не было доступно простым российским подданным. Относительно правителя они скорее должны были называть себя «сиротами».
Для подданных, присоединенных в ходе имперской экспансии на юге и востоке, такого различия по социальным критериям в начале XVII века еще не существовало. До сих пор они все без различия должны были именовать себя холопами царя. По аналогии с внутрирусской семантикой, по поводу понятия холоп в имперском контексте также напрашивается мысль, что с ним не связаны выходящие за рамки концепции милости намерения придать новым, нехристианским подданным явный уничижительный статус. Предположение о намерении унизить невозможно хотя бы потому, что понятие холоп во внутрирусском контексте относилось только к высшему сословию. Скорее следует предположить, что это обозначение прежде всего было призвано вновь указать на славу правителя, на честь быть его подданным. Кроме того, можно было надеяться, что желание обрести эту честь мотивирует и других, еще не ставших подданными, также стать ими.
Путь от термина холоп, применявшегося для обозначения новых подданных, к собирательному понятию холопство для обозначения состояния, в котором находились все, кто был «принят» в подданство в имперском контексте, был с точки зрения лингвистики недолгим. Это первое обозначение подданства в Московском государстве утвердилось в начале XVII века. Оно распространялось на всех вновь присоединенных подданных в Сибири, на Дальнем Востоке, в Алтайских горах, в южных степных районах и на Северном Кавказе203. До сих пор в исследованиях уделялось мало внимания понятию «холопство». Вероятно, это связано с тем, что коннотация имперского подданства всегда накладывалась на второе, гораздо более важное для внутрирусского контекста значение этого понятия, в соответствии с которым до конца XVIII века холопство обозначало состояние рабства, а позже стало синонимом крепостничества204.
Обозначение подданства – холопства – в его имперском измерении всегда сопровождалось выражениями, подчеркивающими личностный характер подчиненности, – например, «быть под высокою рукою в вечном холопстве» или «быти под высокою рукою в прямом холопстве навеки неотступным». Образное представление о «высокой руке» и терминологическая аналогия с социально-сословными отношениями господина и слуги вдвойне подчеркивали концепцию тесной связи с правителем. Однако именно это сходство с отношениями господина и слуги привело к тому, что понятие «холопство» постепенно перестало применяться для обозначения имперского подданства.
Могущественный хан государства Алтын-ханов в северо-западной Монголии Бадма Эрдэни, также называемый Омбо Эрдэни, в середине 1630‐х годов был очень заинтересован в сотрудничестве с московским царем. Будучи преемником основателя империи Алтын-ханов, он стремился, с одной стороны, обеспечить себе военную поддержку против конкурентов из Внутренней Монголии, а с другой – получить доступ к торговым рынкам сибирских городов205. Когда в ответ на его желание царские послы предоставили ему присягу на верность для вступления нехристиан в царское подданство (шертную грамоту), он возмущенно заявил: «В холопстве де <…> то бесчестно». Невозможно представить, чтобы он, «Золотой царь» (такое буквальное значение имеет монгольский титул, заимствованный Московским государством из тюркоязычного перевода слова алтын-хан), принес присягу для вступления в «холопство» «великого государя». «А если нельзя изменить слово холопство, то я, Алтын-царь, не могу подписать» («и то де слово холопство льзя ли переменить инак, а так де мне, Алтыну-царю, отнюдь не писатца»)206.
Московская сторона старалась объяснить монгольскому хану, что многие государства до него уже перешли под «высокую царскую руку» правителя. Тот, кого государь называет холопом, достоин чести, а не бесчестия207. Но попытки не увенчались успехом: все переговоры о личном исполнении шерти монгольским Алтын-ханом закончились безрезультатно. Вместо этого монгольский царь, не желая сильно оскорбить представителей Московского государства, позаботился о том, чтобы его духовный ламаистский наставник вместе со своим братом принесли присягу (шерть) за него и «за всю свою землю»208.
Таким образом, монгольский «царь» все же не стал холопом московского царя. Это было поражение, с которым царские дипломаты не готовы были смириться. Последующая неопределенность политического курса, с одной стороны, свидетельствует о гибкости Москвы, но, с другой стороны, также указывает на границы царского прагматизма. Они обнаружились в тот момент, когда речь зашла о сути понимания подданства, о концепции милости. Прежде всего, необходимо было предложить Алтын-хану новое наименование, чтобы он все-таки согласился лично принести присягу. В конце октября 1637 года, после долгих переговоров, московские дипломаты решились представить «Золотому царю» термин для обозначения царского подданства, которого никогда прежде не предлагали нехристианским вождям, а на тот момент, возможно, только грузинскому (а значит, христианскому) князю Александру в конце XVI века: он имел право вступить в царское подданство как подданный209.
К сожалению, в источниках отсутствуют следы рефлексии по поводу того, какая интерпретация была связана с этими обозначениями. Однако представляется, что именно монгольский Алтын-хан был тем, кто впервые ввел новое понятие, чтобы навязать его московской стороне. Еще до того, как посланники царя предложили термин подданство, в письме к московскому правителю он уже называл себя «подданой твой»210. Только после того, как московские посланники набрались смелости и попытались настоять на старом термине холопство, но потерпели фиаско, они согласились предложить монгольскому «царю» принести присягу в роли подданного211. С уверенностью можно сказать только одно: по мнению Алтын-хана, новое понятие означало новый статус: он считался более почетным, чем статус холопа.
Но и этот шаг не позволил московской стороне добиться своей цели. Даже с учетом нового обозначения монгольский царь не был готов лично положить руку на текст присяги для подтверждения шерти: в Монгольской земле «не повелось, что царь царю шертует»212. Вместо этого он сообщил, что присяги, которую дали лама и его двоюродный брат за него, вполне достаточно и что он и так был готов следовать всем указаниям великого царя213.
Для московской стороны позиция Алтын-хана была неприемлема. Подданство в рамках понятия милости требовало личного, безоговорочного подчинения. Достичь его можно было только через личную подпись. На понятийном уровне гибкость в ограниченной мере была возможна, в вопросах подчинения – нет. Когда Алтын-хан отказался первым спросить московских посланников о здоровье московского царя в соответствии с московскими дипломатическими обычаями и вместо этого потребовал сначала поинтересоваться его собственным здоровьем, провал вступления в царское подданство был предрешен214. Как ни желательно было бы с московской точки зрения после Сибирского ханства инкорпорировать и орду Алтын-хана – «Золотой царь» не желал ни становиться царским холопом, ни превратиться в подданного.
В конце концов была составлена жалованная грамота, в которой не содержалось ни слова холопство, ни слова подданство, а просто было сказано, что Алтын-хан переходит под «нашу царскую высокую руку в наше царское в милостивое повеленье и в послушанье навеки неотступно». Тем самым уже не оставалось никаких сомнений в том, что вступление в подданство не состоялось и был заключен скорее «договор о дружбе»215.
В литературе рассматриваются два варианта происхождения понятий подданный и подданство. Один из вариантов заключается в том, что дипломаты образовали их от польских терминов poddany и poddanstwo. Эти обозначения, вероятно, были знакомы московским дипломатам по контактам с польско-литовским государством (Речь Посполитая), по крайней мере, с середины XVI века216. С российской точки зрения польская семантика понятия, производного от латинского subditus («покоренный»), вполне подходила для заимствования: старопольское понятие poddany также имело двойное значение и обозначало, с одной стороны, принадлежность крестьянина государству, а с другой – социально-сословную зависимость крестьянина от феодала217.
Таким образом, двойственное положение принадлежности, которая, с одной стороны, была личной, а с другой стороны, в то же время соотносилась с надличной структурой правления, также было включено в новое понятие. Тем не менее польская и более поздняя русская и российская интерпретации имели одно существенное различие: poddanstwo в Речи Посполитой соотносилось исключительно с зависимым положением крестьян по отношению к польскому королю. «Покоренным» (poddany) назывался только тот, кто в социальном плане находился на самой низкой ступени общества. Напротив, в отношении представителя польско-литовской шляхты семантика статуса «покоренного» применяться не могла.
Другой вариант может заключаться в том, что, возможно, московские дипломаты вывели эти термины из корня слова «дань»: быти под данью. В этой деривации понятие подданный указывает на то, что лицо (данник) платит подати в пользу того, кому он подчинился218.
Поскольку термин подданство – вопреки тому, что утверждали до настоящего времени исследования – впервые был применен не в контексте переговоров с казаками Речи Посполитой в 1654 году, а, как описано выше – еще в грузинском контексте, а затем и в ходе переговоров с монгольским Алтын-ханом, его латинско-польское происхождение вызывает сомнения219. Однако дальнейшее использование термина в течение XVII века свидетельствует о том, что его введение, без сомнения, находилось в русле семантики холопства и, следовательно, в контексте описываемого намерения повысить статус царя. Поэтому представляется более убедительным исходить из акцента на подчинении и связанного с этим понятия польско-латинского происхождения как подтверждения подчинения уплате дани, как предполагает производное от корня русского слова.
Отныне во всяком случае понятие подданства обозначало предполагаемую или осуществленную инкорпорацию любой имеющей высокий авторитет категории подданных, независимо от того, были эти подданные христианами или нехристианами. Оно употреблялось всякий раз, когда государственное образование с высокой степенью социальной и политической дифференциации должно было быть переведено или переводилось в реальное подданство или, по крайней мере, в своего рода отношения протектората. Соответственно, в уже упоминавшихся переговорах 1654 года о присоединении гетманской Украины обсуждалось только понятие подданства. То же самое произошло два года спустя с молдавским князем и еще два года спустя с курляндским герцогом. Также в переговорах 1661 года с калмыцкими аристократами ламаистско-буддийской веры (тайши220) или при присяге царю кабардинского князя Каспулата Муцаловича Черкасского в 1676 году упоминалось исключительно понятие подданство221. С другой стороны, при присоединении сибирских оленеводов, охотников и кочевников царская сторона в течение всего XVII века еще придерживалась понятия холопства222.
Одновременное использование двух понятий для обозначения подчиненности в имперском контексте с середины 1630‐х годов – подданства для высокопоставленных лиц и их свиты, холопства для этнических групп, не имеющих социальных классов, сопоставимых с российским высшим дворянством, соответствовало употреблению сразу двух понятий для самоназвания подданных по отношению к правителю во внутрироссийском контексте. Как и в случае с подданством и холопством, в использовании терминов холоп (для высокопоставленных лиц) и сирота (для простого населения) решающее значение имели только социальные критерии223.
Как же повлияли усиление и расширение роли государства, которые продвигал Петр I, на понятийную систему и стоящие за ней концепции подчинения? Такой реформатор, как Петр I, который, с одной стороны, намеревался коренным образом реорганизовать Россию на основе принципов камерализма, а с другой – нуждался в мощной регулярной армии и для этого рассчитывал на призыв солдат из широких слоев населения, быстро пришел к выводу, что упомянутые различия больше не имели смысла. Для пополнения армии ему были необходимы и холопы, бежавшие от своих господ. Привлечение холопов в армию и, следовательно, их невозвращение прежним господам можно было осуществить только в случае одновременного упразднения холопства как социальной категории сословного права. Однако с отменой холопства возвращение на уровне языка к социально-сословным отношениям господина и холопа в контексте отношений монарха и его приближенных больше не имело смысла. Более того, возникшая из камерализма цель царя унифицировать положение населения по отношению к личности монарха также упраздняла различия между холопами и сиротами224.
В связи с этим в 1702 году царь повелел, чтобы отныне все жители «российского царства» в своих челобитных, подаваемых монарху, единообразно и без указания своего ранга именовали себя нижайшими рабами. Больше не допускалось различия между сиротами и холопами225. Но этого было недостаточно, повеление явно относилось не только к «природным» россиянам, боярам, служилым и купцам. В равной степени оно относилось и к нерусским и даже нехристианским жителям, то есть к тем жителям, которые назывались иноземцами или в последующие десятилетия иноверцами.
Таким образом, одновременно на двух уровнях был сделан значимый шаг к формированию представления об объединении подданных: с одной стороны, вне социальных слоев, с другой – вне этнического происхождения и религиозной принадлежности дистанция между троном и подданными должна была быть, по крайней мере номинально, одинаковой для всех, а единство населения должно было поддерживаться только имперским патриотизмом и институтом самодержца как верховного господина226. Основополагающий для империй принцип политики различия следовало упразднить, цель унитарного государства необходимо было сформировать в умозрении подданных.
На фоне этой концепции дальнейшее уравнивание было вполне логичным процессом. Если с точки зрения отношения подданных к монарху между приближенными высокого ранга и широкими слоями населения уже не должно было оставаться различий, то и употребление понятия подданства среди нерусского населения уже не требовало дифференциации по социальному статусу. Таким образом, даже в рамках подданства нерусских жителей социальные различия потеряли свою актуальность, по крайней мере на понятийном уровне: холопство вышло из употребления как термин для обозначения подданства нехристиан низшего ранга. Подданство утвердилось как единое понятие для всех, кто был покорен в ходе имперской экспансии, будь то кочевники в степях, оленеводы на Дальнем Востоке или остзейские немецкие дворяне в Лифляндии и Эстляндии227.
Унифицировано было не только понятие, обозначающее концепцию подданства. Отныне «природные» русские, так же как инкорпорированные «иноземцы» и «иноверцы», были приведены к единому обозначению подданные. Однако в качестве самоназвания в челобитных к царю это понятие пока еще не использовалось. Только в 1786 году Екатерина II ввела самоназвание верный подданный, отменив тем самым введенный Петром I термин раб228.
Еще при Петре I были отменены и языковые различия между клятвой на верность, которая исполнялась по христианской традиции крестным целованием, и шертью как присягой для людей других вероисповеданий. Вместо этого не позднее чем с 1720‐х годов всем необходимо было приносить лингвистически унифицированную присягу на подданство229.
То, что совершенно иная концепция подданства в принципе могла быть возможна, обнаруживается при сравнении действий российского государства с политикой Британской империи. Для англичан включение коренного населения британских колоний, будь то Канада, Новая Англия, Австралия или Индия, в государственное объединение «свободнорожденных англичан» было бы немыслимым. Вместо включения (и постепенной аккультурации) коренных этнических групп в собственное население и в собственную социальную структуру британским властям, напротив, крайне важно было постоянно следить за сегрегацией англичан от коренного населения230.
Однако другая картина наблюдалась в дореволюционной Франции. В частности, в «Новой Франции» (в Канаде) французская имперская элита придерживалась не только интегративного подхода, схожего с российским. Прежде всего французская колониальная элита на протяжении многих десятилетий как в XVII веке, так и периодически во второй половине XVIII века стремилась к полной ассимиляции автохтонного населения с французским. Несмотря на то что формирование французской нации, составляющей большинство, на решающем этапе образования империи в XVIII веке уже продвинулось намного дальше, чем в российском государстве, между обеими империями можно провести примечательные параллели.
Эти параллели заметны не только в осуществлении попыток инкорпорировать культурно чуждые этнические группы в соответствии с концепцией всеобщего подданства или гражданства. Наряду с этим в обеих империях обнаруживались ограниченность и амбивалентность таких попыток. Если в российском государстве XVIII века, несмотря на единый статус подданства, по-прежнему проводились различия между иноверцами и природными россиянами и даже после обращения «новокрещеные» не становились автоматически «россиянами», а продолжали считаться «новокрещеными» или даже крещеными иноверцами, то и во Франции, несмотря на политику ассимиляции, сохранялись различия между «природными французами» и «не природными французами», или натурализованными иностранцами231. Таким образом, в обоих случаях можно увидеть зачатки типичного явления, характерного для колониального дискурса, в соответствии с которым границы между колонизаторами и колонизированными хотя зачастую и стираются, но все же не исчезают полностью232. Однако прежде всего взгляд за пределы Российской империи показывает, что отнюдь не контраст между морскими и континентальными империями был определяющим при выборе политики интеграции или сегрегации, а скорее ту или иную политику определяли исторические традиции и причины соответствующей имперской экспансии.
История понятия проливает свет не только на инициированное при Петре I слияние империи и протонационального государства посредством создания терминологически единого союза подданных. Вместе с тем она также может проиллюстрировать параллельно протекающий процесс огосударствления подданства. Таким образом, понятийная система отражает то, как изначально преобладающая двойственность российского подданства (с одной стороны, личного, с другой – трансперсонального) постепенно превращалась в однозначную связь с институцией, бытование которой все чаще рассматривалось как не зависящее от личности, которую она олицетворяла233.
В то время как в 1696 году такие формулировки, как быть под высокою рукою в вечном холопстве234, не предполагали цели скрыть от людей личное подданство, уже через несколько десятилетий обозначения российское подданство (впервые употребленное уже в 1722 году)235, а также подданные российские (1731) продемонстрировали236, какие изменения Петр I внес для отделения государства от правителя237. Конечно, в середине XVIII века все еще встречались отголоски личностного восприятия в употреблении таких формулировок, как быть в подданстве Его Императорского Величества (1741)238. Однако не позднее начала XIX века концепция связи подданства с государственной структурой, то есть «империей» или «троном», окончательно утвердилась: теперь подданные находились в подданстве империи Всероссийской (1802)239 или оставались под покровительством всероссийского престола (1812)240.
Процесс огосударствления был важнейшей, но не единственной тенденцией, оказавшей влияние на развитие концепции подданства в XVIII веке. Другие преобразования происходили в результате освоения (западно)европейских понятий и связанных с ними концепций раннего и позднего периодов эпохи Просвещения. К ним относился термин протекция. Это понятие, произведенное от латинского protectio (защита, охрана), один из многочисленных неологизмов, проникших в российское государство через украинско-польское языковое пространство и взятое на вооружение Петром I и его окружением, в российском контексте приобрело два значения241.
С одной стороны, оно представляло собой этап подготовки к «абсолютному подданству». Если казахский жуз не желает точного подданства, писал царь Петр I в одном из наставлений своему переводчику Алексею Ивановичу Тевкелеву (1674–1766), то нужно постараться, невзирая на большие расходы до 1 миллиона [рублей], в письме обязать его вступить под протекцию Российской империи242. Конечно, остается открытым вопрос, что именно Петр I понимал под протекцией. Но очевидно, что казахам (Младшего жуза) необходимо было предоставить статус, который бы не предполагал обязательств, вытекающих из «полного подданства»243.
С другой стороны, гораздо чаще российская элита употребляла обозначение протекция как синоним подданства, невзирая на иное толкование со стороны коренных этнических групп244. Обязательства, связанные с концепцией подданства, а также личное принесение присяги по собственной вере, выплата дани и предоставление заложников называли то подданством, то протекцией, то и тем и другим одновременно245. Тем самым вновь проявилась многовековая русская и российская традиция прагматичного и гибкого обращения с понятием царского подданства: неоднозначное употребление понятия протекции допускало его различные трактовки. Не было никаких критериев, которые указывали бы на разницу между протекцией и подданством. Более того, ни к чему не обязывающее взаимодействие плавно могло перейти в другую, значительно более тесную связь. Решающим с российской точки зрения оставался сам акт включения, а также связанное с ним притязание на длительные отношения. Обозначение и детали могли варьироваться246.
И все же с появлением термина протекция в российском подданстве возник новый нюанс, который в последующие десятилетия значительно укрепил свои позиции. Восприятие мыслей Просвещения проявилось в том, что были введены такие новые термины, как покров и прежде всего покровительство. Эти новые понятия стали поздним следствием осуществленного при Петре I принятия парадигмы цивилизованности, которая еще будет подробно рассматриваться в настоящей работе247. С появлением новой парадигмы в российской имперской элите распространилось осознание себя как цивилизатора покоренных коренных этнических групп на юге и востоке и, следовательно, осознание своего долга вывести эти группы на более высокий цивилизационный уровень. Начиная с 1730‐х годов убежденность в необходимости выполнить эту задачу связывалась не только со стремлением принудить людей к якобы «наилучшему пути» для них, но и с попыткой склонить их к изменениям «изнутри».
В связи с этим не позднее чем с середины XVIII века в центре внимания оказалась идея «покровительства». С правления императрицы Екатерины II новый дискурс терминологически проявился в том, что этнические группы, инкорпорированные в ходе имперской экспансии, принимались не в подданство, как это было раньше, а уже главным образом в покровительство императрицы. Как ранее протекция, так и покровительство применялось с разной семантикой: в редких случаях это понятие выступало для обозначения однозначно не достигающей подданства принадлежности к имперской структуре (в смысле протектората)248; часто оно использовалось либо в одном ряду с подданством249, либо как синоним к подданству250. Иногда покровительство также непосредственно выражало только мысль о царской милости, защите и заботе – обычно с тем примечанием, что желательно было попасть под «особое покровительство» императрицы251.
Эти категории покровительства, прогресса и представления о различных уровнях цивилизации, получившие широкое распространение в поздний период эпохи Просвещения во второй половине XVIII века, не могли не повлиять на концепцию подданства. Прежде всеобщая и унифицированная концепция Петра I была частично разрушена, что расчистило путь для патерналистского образа мыслей и действий. В качестве примера «политики покровительства» в конце XVIII века можно привести действия в отношении Младшего жуза казахов. С российской точки зрения цель состояла в том, чтобы сломить упорную казахскую несговорчивость и привести кочевников в подчинение. В то время как, с одной стороны, царская сторона самочинно назначала казахского хана на российской земле, с другой стороны, казахской элите предоставлялась возможность войти в российские административные структуры и получать за это регулярное жалованье252.
Однако сформулированный на этой основе тезис, как это делает историк Дов Ярошевский, что только такая политика служила цели «предоставить» казахам «полное» подданство, неубедителен. Ярошевский предполагает, что при императрицах Анне и Елизавете сознательно избиралась концепция лишь «ограниченного подданства». Таким образом, утверждает он, речь шла только о минимизации набегов казахов на российских подданных путем передачи казахам «выкупа» в виде жалованья или подарков. Только при Екатерине II и ее оренбургских губернаторах Дмитрии Васильевиче Волкове (1715–1785) и Осипе Андреевиче Игельстроме (1737–1817 или 1823) возникла новая линия политики, посредством которой из подданных, которые были таковыми «только по названию», пытались сделать лояльных подданных253.
Как до него Трепавлов и Шаблей, Ярошевский не основывает анализ на понимании подданства современниками событий. Скорее, исходя из существующих сегодня представлений, он измеряет возможности участия в государственном управлении, которыми обладали казахи на соответствующих этапах российского подданства. При этом он аналитически опирается на концепцию, которую можно обозначить скорее как гражданство, нежели подданство. Однако политика Екатерины II в отношении казахов не была связана в первую очередь с наделением их особыми правами участия в управлении. Ее главной задачей был поиск новых средств, направленных на борьбу с постоянными грабительскими набегами казахов, и обеспечение их неизменной лояльности российскому государству. Не укрепление подданства само по себе было ее целью. Речь шла о новой политике в духе Просвещения, которая полагалась не столько на физическое насилие для воспитания из казахов «послушных подданных», сколько на то, чтобы «завоевать» их сердца и заставить изменить образ жизни посредством политики царского «покровительства» и вовлечения в дела государства254. Таким образом, цель была та же, что и в начале принятия казахов в царское подданство в 1730‐х годах, только средства были другие. Опять же, именно гибкость российской концепции подданства дала возможность и в этом случае пересмотреть выбор средств.
Царскую концепцию подданства в имперском контексте XVIII века можно понять только с оглядкой на возникновение внутрирусской концепции подданства в конце XIV – начале XV века. Ее сущностные характеристики формировались из условий присяги на верность, которая со времен русского Средневековья составляла основу акта принятия в подданство правителя.
Со времен образования Великого княжества Московского решающее значение имела концепция неравенства участников. Правитель оказывал милость, принимая кого-либо в свое царство. В отличие от заключения равноправного договора, согласно московскому подходу, подразумевалось полное подчинение без правовых ограничений. Отличительной чертой подданства была личная связь, что было типично для правящих структур раннего Нового времени. В Российской империи это продолжалось дольше и было более выражено, чем в Западной Европе, несмотря на содержащееся в тексте присяги положение о трансперсональной вечной связи подданных с господином. Свидетельством русского, а затем российского подданства в соответствии с монгольской традицией выдачи ярлыка служила жалованная грамота, которую должен был предоставлять великий князь или царь. Для достижения максимальной истинности присяги клятва должна была осуществляться по собственной вере инкорпорированных.
Эти компоненты концепции подданства были взяты из внутрирусского контекста, когда в XVI веке впервые зашла речь об инкорпорации представителей чуждой, нехристианской высокой культуры. Это была та же концепция подданства с ее основным элементом – присягой на верность, и в межимперском сравнении в этом заключается особенность, которая проявилась при инкорпорации чуждых этнических групп Казанского ханства, а также при «собирании земель Киевской Руси» Великим княжеством Московским несколькими десятилетиями ранее. Эта инклюзивная традиция, продолженная в XVII веке, стала предпосылкой того, что дальнейшее расширение Российской империи в XVIII веке было самым тесным образом связано с образованием российского унитарного государства, а параллельно протекающие процессы частично даже слились друг с другом. Это важное наследие XVIII века, инклюзивный характер имперских дискурсов и государственной политики, несмотря на некоторое противодействие, сформировало российскую историю вплоть до XIX и XX веков и продолжает оказывать на нее влияние по сей день.
При этом цель царской власти объединить нерусские этнические группы, инкорпорированные в рамках имперской экспансии, с собственным населением, в межимперском сравнении отнюдь не была уникальной. Французская имперская элита сформулировала ту же самую цель в некоторых частях «Новой Франции» (Канада) и уже в XVII веке проводила аналогичную политику. Однако, пожалуй, ни в какой другой европейской империи стремление к объединению населения не доминировало в дебатах и имперской политике с такой настойчивостью и так эффективно, как в российском государстве.
Благодаря истории понятий становится ясно, как концепция подданства раннего Нового времени отделилась от своего первоначального двойственного положения между личными и зарождающимися государственными связями и развилась в начале XVIII века от личного подданства к гражданству: отправной точкой является холопство, первое русское понятие, обозначающее подданство, в котором терминологическое сходство с социально-сословными отношениями между государем и холопом демонстрирует личностный характер, несмотря на его употребление в контексте отношений господства. Когда в первой половине XVII века монгольский Алтын-царь Омбо Эрдэни отверг термин холопство в тексте своей присяги, российские власти ввели термин подданство. Он употреблялся до 1917 года и служил с Петровской эпохи общепринятым обозначением подчиненности, вне социальных и политических различий. С тех пор он отражал формирование концепции российского государственного народа, которая в равной степени характеризовала как давно проживающее население, так и вновь инкорпорированные нерусские этнические группы.
Царская администрация допускала расхождения между номинально установленным и иногда едва различимым реальным подданством. Современное понятие подданства включало различные ступени «натурализации», которые могли плавно перетекать друг в друга. В этом смысле российское подданство в XVIII веке, если не учитывать его основные компоненты, было ситуативной категорией, которая могла гибко корректироваться на местах в зависимости от региона и условий. Российские имперские акторы использовали именно эту гибкость концепции для установления все новых и новых притязаний и этим обеспечивали постоянный приток новых подданных.
Только один компонент концепции подданства уже с XVI века придавал инкорпорации новых подданных на юге и востоке явно имперский колорит: помимо сбора дани представители нехристианских аннексированных коренных этнических групп должны были передавать российской государственной власти в качестве живого залога членов самых уважаемых семей, которые регулярно обменивались. Этому методу, имевшему первостепенное значение для построения и консолидации Российской империи на юге и востоке, посвящена следующая глава.