Глава третья

В душе моей раздался голос славы:

Откликнулась душа волненьем на призыв;

Но, силы испытав, я дум смирил порыв,

И замерли в душе надежды величавы.

(П.А. Вяземский. «Уныние»)

«Я, наконец, назначен дивизионным командиром. Прощаюсь с мирным Киевом, с сим городом, который я почитал сперва за политическую ссылку и с коим не без труда расстаюсь. Милости твоего батюшки всегда мне будут предстоять, и я едва умею выразить, сколь мне прискорбно переходить под другое начальство. Но должно было решиться. Иду на новое поприще, где сам буду настоящим начальником».

Перечитав написанное, Михаил Орлов представил себе усмешку Александра Раевского, проницательный взгляд его ореховых глаз: «Ну, ну, договаривай. Впрочем, я наперед знаю, чтó ты скажешь».

Да, он мечтал командовать дивизией; убедил друзей в Петербурге не хлопотать за него, когда, после отставки Сипягина, открылась вакансия начальника штаба Гвардейского корпуса. Назначенный на эту должность Бенкендорф достоин жалости: занимать ее можно лишь по милости, оставить – только вследствие опалы, врагов же имеешь столько, сколько начальников… Нет, уж лучше быть начальником самому, иметь за спиною опору, а не висеть между небом и землей. Однако государь пять раз отказывал в командовании для Орлова, который прежде считался его любимцем.

А все из-за предательства Васильчикова. Испугался, прокукарекал раньше времени! Сначала согласился подписать вместе со всеми просьбу императору не приводить в исполнение его намерение образовать Литовский корпус в польских мундирах и с литовскими знаменами, поскольку это нанесет вред России, а потом побежал к царю, который еще ни о чем не ведал, и со слезами просил прощения за свой злой умысел, назвав всех своих сообщников. Конечно, можно представить все дело так, что государь наказал Орлова за упорство и ложь, поскольку, вызванный в Царское Село, Михаил Федорович твердил, что ничего не знает и против государя ничего не умышлял. Смирение же и раскаяние получило свою награду: Васильчиков из генерал-адъютантов стал начальником Гвардейского корпуса. Ах, если бы эту должность получил Орлов! Но он ни о чем не жалеет. Будь возможно повернуть время вспять и вновь оказаться в тот день в царском кабинете, он все равно не выдал бы своих товарищей. А Литовский корпус все-таки создан, да еще и под командованием француза Довре…

Много воды утекло с тех пор, как Михаил Федорович вел переговоры о капитуляции Парижа и об уступке Данией Норвегии Бернадоту, чтобы оградить Финляндию, завоеванную Россией, от притязаний Швеции. Душа требовала дел равноценных – великих; generosi animi et magnifici est juvare et prodesse[14], как учит Сенека. То же страстное желание находил Орлов и в близких друзьях, но их прекрасные рассуждения не приводили ни к чему материальному, расходясь легкой рябью по поверхности глубоких, сонных вод; обширное поле деятельности, которое следовало бы перепахать и засеять, постепенно зарастало бурьяном, а те семена, которые все же дали всходы, пожирали черви, привыкшие пресмыкаться в навозе. Не было общей цели, общей связи, того union qui fait la force[15]. Рвение одиночек к добру угасало на просторах пустыни, препятствовавшей распространению знаний и движению умов, – гордиться громадностью страны вошло в привычку, в бездумном существовании находили удобство. Журналы теряли издателей, не обретая читателей; никто не хотел знать даже о том, что делается у него под носом, а кто знал, тот помалкивал. Как остроумно выразился князь Вяземский, «в обширной спальне России никакие будильники не допускаются»…

Лишившись доверия императора, Орлов оказался «на подозрении». В Киеве каждое письмо его, каждое слово, каждое дело подлежало цензурному присмотру, а дойдя до Петербурга, перетолковывалось вкривь и вкось. Недавно он с изумлением узнал, что скончался: слух об этом дошел до самой Варшавы, и убитый горем Асмодей успел сочинить надгробное слово на смерть Рейна[16]. Гораздо менее забавным был слух о цели его прошлогодней поездки в подмосковную графа Дмитриева-Мамонова: государю донесли, что они пишут конституцию для России.

Поездка эта оставила по себе тяжелое впечатление: граф Матвей душевно болен, и тяжело. Живет затворником, не видя даже прислуги своей, все распоряжения отдает в письменном виде; отпустил бороду, носит русское платье. Дубровицы превратил в настоящую крепость с пушками, выучив роту солдат из своих дворовых; хранит у себя знамя князя Пожарского и окровавленную рубашку царевича Димитрия. Себя мнит прямым потомком Рюриковичей, Романовым же отказывает в правах на престол как иноземцам: Александр Павлович и его братья – внуки немки и голштинца, дети вюртембергской принцессы, к тому же царь постоянно разъезжает по заграницам, вместо того чтобы сидеть на троне предков.

Первые признаки помешательства проявились еще в «Пунктах учения, преподаваемого в Ордене русских рыцарей», которые Матвей набросал после возвращения Орлова из-за границы. Там были здравые мысли об ограничении самодержавия, упразднении рабства и запрете перемещать суда бурлаками, об улучшении положения солдат и суровых наказаниях за лихоимство. Вместе с тем граф призывал обратить не только Польшу, но и Пруссию с Австрией в российские губернии, присоединить к России Венгрию, Сербию, все славянские народы, а также Норвегию, переселить гренландцев в Сибирь, а евреев обратить в православие, рассеять донских казаков, покорить Персию и вторгнуться в Индию, упразднить университеты, заменив их ботаническими садами, публичными библиотеками, обсерваториями и зверинцами… Вряд ли этот документ мог попасть в чужие руки, но поди узнай, о чем вральманы доносят государю.

Он все же подписал приказ о новом назначении Орлова, но куда! В Кишинев! На край света, в тридесятое царство, к молдаванам и грекам! С одной стороны, командование 16‑й пехотной дивизией, стоящей близ государственных рубежей, – знак высокого доверия, но с другой… Изящно очерченные губы Раевского, возникшего перед мысленным взором Орлова, вновь сложились в усмешку.

Да, Александр, ты прав: я не могу не думать о ней! Я люблю ее со всем пылом неутоленной страсти и с глубиной зрелого чувства! О, если бы я получил дивизию в Нижнем Новгороде или в Ярославле, какая была бы разница! Женщина таких достоинств, умная, светская, образованная стала бы там королевой со своим двором, а что я смогу предложить Катеньке в Кишиневе?

Однако довольно строить из себя Иеремию. Не место красит человека, а человек место, и неважно, где делать дело, лишь бы делать. Про 16‑ю дивизию говорят, что она плохо выучена, – вот Орлов и займется ею. Время сейчас неспокойное.

Во Франции деспотизм Наполеона ныне кажется временем свободы; уцелевшие якобинцы подают руку уцелевшим бонапартистам, чтобы вместе противостоять вошедшим в силу ультрароялистам, которым повсюду мерещатся ростки революции, и они глушат их цензурой, ограничивая законами личные права. В апреле за две недели арестовали полсотни сочинителей и издателей; в начале июня охрана Тюильри застрелила студента, пришедшего ко дворцу вместе с толпой протестовать против нового закона о выборах, по которому «представителями народа» могут стать только самые богатые. За гробом студента шли шесть тысяч человек, открылась подписка на памятник ему. А в день его похорон казнили Лувеля – убийцу герцога Беррийского. Казнь перенесли с утра на вечер, до последнего надеясь, что преступник покается и выдаст сообщников, но добились от него лишь пророчества о том, что через годы его станут славить как избавителя отечества от тиранов, подобно тому, как Шарлотту Корде, убившую Марата, ныне величают героиней. Вся Гревская площадь, набережная перед ней и два ведущих к ней моста были забиты народом: маленькие люди благоговеют перед всем великим, даже если это великие злодеяния. В газетах намекали, что Лувель до последней минуты ждал спасения от своих друзей. В стране множатся масонские ложи, венты карбонариев по примеру итальянских, отделения Общества филадельфов[17], в армии наверняка есть свои тайные общества, тем более что в Париже казармы размещены даже в Латинском квартале, и солдаты пьют вино в одних кабачках со студентами. Генерал Лафайет, Бенжамен Констан и Антуан Манюэль, избранные депутатами, наверняка не ограничиваются выступлениями в Палате, газетными статьями и записками правительству, это люди действия, и у них есть опыт революций…

Да и поближе можно ожидать скорых потрясений. Князь Ипсиланти, приезжавший в Киев на могилу отца, теперь уже, должно быть, добрался до Одессы. Официально он следует на лечение за границу, но от Орлова давний товарищ по кавалергардскому полку таиться не стал: его избрали генерал-эфором Гетерии – тайного общества, имеющего целью сбросить с Греции османское иго. Иоанн Каподистрия дважды отказался от этой чести: они с Александром Стурдзой предпочитают заниматься устройством греческих школ и типографий через Общество друзей муз в Вене, на средства от европейских правительств. Граф даже слышать не хочет о восстании, полагая, что составители подобных проектов готовят Греции погибель. Все заговорщики в его глазах – мошенники, разорившиеся купцы и приказчики, собирающие деньги у простодушных во имя Отечества, тогда как сами прекрасно устроились в другой стране; российский генерал-майор Александр Ипсиланти, потерявший правую руку под Дрезденом, нужен им лишь как ширма, чтобы успешнее обирать простофиль. Но Каподистрия ошибается. Греки жаждут действия, жаждут свободы! Все Балканы покрыты сетью тайных комитетов, от Пелопоннеса до Дуная христиане готовятся поднять восстание, им нужен только вождь и поддержка сильной державы. В Одессе гетеристы хранят свою казну – пожертвования московских и таганрогских греков, более пяти миллионов франков. Князь Александр хочет употребить эти деньги на закупку оружия. Ах, как было бы славно, если бы ему удалось заручиться поддержкой государя и 16‑ю дивизию послали освобождать христиан! Вот оно – настоящее дело!

…По пути к новому месту службы предстояло заехать в Тульчин, представиться новому начальнику – генералу от кавалерии Витгенштейну, главнокомандующему 2‑й армией.

За Васильковом дорога сделалась отвратительной, лошади тащились еле-еле. На третий день, за переправой через Буг, дормез[18] всполз на крутой холм, за которым простиралась обширная равнина – «королевство Потоцких».

Столица этого королевства была даже не городом, а большим селом, совместно обитаемым поляками, евреями и русскими военными; доминиканский монастырь соседствовал с синагогой и православной церковью. Зато в Тульчине имелись целых два дворца и роскошный парк с пирамидальными тополями, спускавшийся к Сильнице. Левое крыло огромного Большого дворца, сверкавшего на солнце медною крышею, занимал Витгенштейн с адъютантами, Малый отвели под штаб. Подумав, Орлов решил сначала разыскать Киселева – начальника штаба и своего давнего приятеля.

Павел Дмитриевич искренне ему обрадовался. Улыбка необычайно красила его и без того приятное, подвижное лицо. Он сразу распорядился о квартире для гостя, сам поехал с ним туда и, пока Орлов приводил себя в порядок, рассказал ему все важные новости. Затем вместе отправились к главнокомандующему. Киселев предупредил, что у Петра Христиановича горе: второй его сын, Станислав, поручик Кавалергардского полка, упал с лошади, расшибся и умер. Зато старший, Лев (которого в семье и штабе называли Людвигом), назначен флигель-адъютантом.

Постаревший Витгенштейн обрюзг и потускнел, в нем было трудно узнать храброго генерала, нареченного молвой «спасителем Петербурга». Он тоже обрадовался Орлову, обнял, оставил у себя обедать. Из намеков Киселева Орлов понял, что службой главнокомандующий почти не занимается, переложив все заботы на начальника штаба, а забот немало, ведь 2‑я армия состоит из пяти пехотных дивизий, одной драгунской и девяти казачьих полков – шестьдесят тысяч человек, разбросанных по пяти южным губерниям и Бессарабской области! Смотр этого года прошел не слишком хорошо, император остался недоволен, но графа это, похоже, не заботило сверх меры.

Стол был накрыт в роскошной оранжерее с мраморным полом, в центре которой шумел водопад, освежая своими струями июльский воздух. Вдоль стен выстроились изящные статуи вперемежку с капризными южными растениями в кадках. Все это нимало не смущало графских адъютантов лет двадцати с небольшим, которые вели себя непринужденно; застольная беседа вмиг сделалась шумной и оживленной. Из ровесников Орлова и Киселева здесь были только генерал-майор Фонвизин, командовавший пешей бригадой, и генерал-интендант Юшневский – поляк, прежде служивший по дипломатической части. Высокий, чистый лоб Михаила Фонвизина был словно силой надвинут на слегка раскосые темные глаза под тонкими бровями вразлет; говорил он мало, но испытующе вглядывался в Орлова. Михаил Федорович тоже с интересом его рассматривал: он был наслышан о подвигах этого человека, который, попав раненым в плен уже под Парижем, поднял восстание в Ренне, где держали узников, и захватил арсенал. Бледный и серьезный Юшневский почти не улыбался – впрочем, это можно было объяснить нехваткой нескольких зубов. Витгенштейн завел с ним разговор о хозяйстве и земледелии; с пашен перескочили на лошадей, адъютанты стали сравнивать стати донских и горских пород, спорить о том, какие лучше подходят для строя, а какие для манежной езды; Киселев, встревожившись, заговорил о театре: в Тульчине выступала заезжая польская труппа. После обеда граф отправился отдыхать, намереваясь вечером выехать в свое имение. Киселев проводил Орлова до квартиры и простился с ним до утра: у него еще оставались кое-какие дела в штабе.

Дорожную усталость сняло как рукой, невеселые думы растаяли облачками в высоком васильковом небе. «Tout est pour le mieux dans le meilleur des mondes possibles[19]», – говорил себе Орлов: пусть он окажется «на краю света», зато не один – среди друзей, среди единомышленников!

С Киселевым они знали друг друга уже пятнадцать лет, с тех самых пор, как начинали службу «архивными юношами», продолжив ее в кавалергардах. Обоим переезд из Москвы в Петербург дался непросто: Михаил, не унаследовавший графский титул своего отца (который умер, считаясь холостяком), упорно отвоевывал положение в свете, на какое мог бы претендовать по одному лишь праву рождения, если бы союз его родителей был узаконен; Павел, незнатный и небогатый, пробивал себе дорогу умом и трудолюбием, к тому же природа наделила его ценным даром – располагать к себе людей. Оба побывали в жарких сражениях, оба обратили на себя высочайшее внимание и сделались флигель-адъютантами, оба исполняли важные и ответственные поручения, и обоим претила роль «светских полотеров». Однако Киселев сумел сохранить расположение государя и покровительство других высокопоставленных особ. Имея свое мнение по важным вопросам и не боясь его высказывать, Павел Дмитриевич делал это приватным образом, к месту и ко времени, а не шел напролом. Орлов совершенно случайно узнал, что в то самое время, когда он рассердил государя своей подпиской в пользу освобождения крестьян Петербургской губернии, Киселев подал Александру Павловичу докладную записку о постепенном уничтожении рабства «без потрясений государства», путем увеличения возможностей для выкупа крепостных и не посягая на права помещиков. Записку, правда, положили под сукно, однако Киселев вместо реприманда получил повышение, став из полковников генерал-майором, а затем его послали во 2‑ю армию расследовать злоупотребления по интендантской части. Возможно, Орлову есть чему у него поучиться.

Павел Дмитриевич с видимым удовольствием взял на себя роль наставника: провел приятеля по всем канцеляриям, похвалив своего предшественника за хорошую организацию письменных дел и введение строгой дисциплины, показал школу топографов, где прапорщики и поручики корпели над военными картами, заставил заглянуть в отдел статистики и архив с бледным юношей в круглых очках на коротком носу, составлявшим историю Русско-турецких войн. После этого отправились в Клебань, где находилась юнкерская школа, но в этот час она пустовала, поскольку обер-офицеры были на учениях со своими взводами. Заехали в Махновку, осмотрели госпиталь на сто коек (Киселев мечтал еще и о госпитале в самом Тульчине) и к обеду вернулись назад.

Разговор за столом, как и вчера, велся больше по-французски и по-немецки, однако сделался более свободным и одновременно более серьезным: присутствие генералов не мешало адъютантам обсуждать политические вопросы. Самым горячим спорщиком был поручик князь Барятинский, несмотря на свое заикание; капитан Бурцов в чем-то возражал ему, а в чем-то соглашался; подполковник Пестель следил за спором подобно естествоиспытателю, производящему опыт, а затем несколькими точными фразами завершал его или направлял в новое русло.

– Ум светлый, и польза от него велика, хотя душевных качеств его хвалить не стану, – негромко сказал Киселев, склонившись к Орлову. И добавил в полный голос, увидев, что Пестель смотрит в их сторону: – Конь выезжен отлично, я сам надел на него узду, он к ней привык и повинуется; я берегу его для дела.

Орлов вгляделся в округлое лицо с хрящеватым носом и маленьким чувственным ртом. Жидковатые черные волосы были зачесаны с висков на убегающий к макушке лоб точно так же, как у Наполеона, и это вряд ли случайность: то же непроницаемое выражение, та же манера смотреть на собеседника сверху вниз, даже при невысоком росте. Только глаза не серые, а темно-карие, почти черные, ощупывающие и проникающие в глубину. За последние два дня Михаил Федорович часто слыхал имя Пестеля – любимого адъютанта Витгенштейна, для которого тот недавно выхлопотал чин подполковника в обход других офицеров. Ему хотелось составить собственное мнение об этом человеке, понять, так ли он умен, как о нем говорят, и можно ли доверять ему.

Барятинский, горячась, обличал гасителей вольности и карателей собственного народа, ссылаясь на примеры в Испании; Орлов не сразу понял, что говорит он, однако, о недавних событиях в России – в Миусском округе и трех уездах Екатеринославской губернии. Он прислушался: поручик восхищался крестьянами, не устрашенными картечью, от которых не добились раскаяния плетьми и кнутом. Их жены были готовы пожертвовать ради вольности даже своими младенцами, повергая их на землю перед казаками, присланными усмирять «бунт», – вот сцена, достойная Софокла и Корнеля! О, это вовсе не разбойники времен Пугачева или Стеньки Разина! Какая сила духа! Какая стойкость, какая верность идеалам! Разве найти хоть отблеск ее в душе генерала Чернышева или вице-губернатора Шемиота?

Загрузка...