12


Гартмут медленно и как будто бесцельно шел по длинной анфиладе комнат, по которым взад и вперед сновала толпа гостей. Он тоже искал кого-то, и судьба оказалась благосклоннее к нему, чем к Эгону. Бросив мельком взгляд в угловую комнату, вход в которую был наполовину закрыт тяжелой портьерой, он увидел там кончик белого шлейфа, и в следующую минуту был уже на пороге.

Адельгейда все еще сидела на том же месте и, услышав шаги, медленно повернула голову. Она сильно вздрогнула, но ее смущение тотчас исчезло, когда она, как всегда холодно и спокойно, ответила на низкий поклон молодого человека, остановившегося в дверях.

— Я не помешаю, баронесса? Боюсь, что вы искали здесь уединения, а я так внезапно ворвался сюда. Уверяю вас, я сделал это не нарочно.

— Нет, я только на несколько минут зашла сюда, чтобы освежиться от невыносимой жары в залах.

— То же самое привело сюда и меня, а так как я сегодня еще не имел чести засвидетельствовать вам свое почтение, то позвольте сделать это теперь.

Гартмут остановился на почтительном расстоянии. От его внимания не ускользнуло то, что, увидев его, Адельгейда вздрогнула, и на его губах появилась странная улыбка, в то время как глаза пристально смотрели на молодую женщину.

Она сделала движение, как бы собираясь встать и уйти, но вовремя сообразила, что это будет похоже на бегство, и осталась сидеть. Сорвав одну из крупных красных камелий, Адельгейда рассеянно ответила на вопрос Гартмута о том, как она себя чувствует. В это время у нее было такое же неприступное лицо, как и в ту минуту, когда она стояла посреди лесного ручья и, чтобы не принимать предложенной ей помощи, не задумываясь шагнула по колени в воду.

— Вы еще долго пробудете в Родеке, господин Роянов? — спросила она безразличным тоном.

— Вероятно, еще несколько недель. Пока герцог в Фюрстенштейне, принц Адельсберг едва ли уедет из Родека. Потом я намерен ехать с ним в столицу.

— И там мы познакомимся с вами как с поэтом?

— Пока это только идея Эгона, — равнодушно сказал Гартмут. — Он решил поставить на сцене мою «Аривану».

— «Аривану»? Какое странное название!

— Это слово я взял из одной индийской легенды. Меня так захватила поэзия этой легенды, что я не мог устоять против искушения сделать из нее драму.

— И героиню драмы зовут Ариваной?

— Нет, это название древнего святилища, с которым связано предание. Героиню зовут Адой. — Роянов произнес это имя вполголоса, как будто нерешительно, но его глаза сверкнули торжеством, потому что Адельгейда опять слегка вздрогнула. Он медленно подошел ближе продолжая: — Впервые я услышал это имя в Индии, и оно показалось мне таким необыкновенным и милым, что я дал его своей героине; только здесь я узнал, что это уменьшительное имя от одного немецкого.

— Да, от Адельгейды. Дома меня всегда так звали. Нет ничего удивительного в том, что в различных языках повторяются одни и те же сочетания звуков.

Ее ответ был уклончивым; молодая женщина не поднимала глаз и упорно смотрела на цветок, который вертела в руке.

— Конечно, ничего удивительного, — согласился Гартмут. — Мне просто бросилось это в глаза, но вовсе не показалось чем-нибудь особенным. Почти у всех народов повторяются даже целые предания; они более или менее отличаются по сюжету, но их сущность — людские страсти, счастье и горе — везде одна та же.

— Я не смею спорить о таких вещах с поэтом, но мне кажется, то наши немецкие предания носят иной характер, чем индийские легенды.

— Может быть, но вглядитесь глубже и вы откроете в них много общего, как и в предании об Ариване. Его герой, молодой жрец, дает клятву всецело посвятить себя служению божеству, неугасимому священному огню; но земная любовь охватывает его с такой силой, что он нарушает обет и сгорает в пламени страсти.

Гартмут стоял перед ней спокойный и корректный, но его голос звучал как-то странно сдавленно, как будто за его рассказом скрывался другой, тайный смысл. Молодая женщина друг подняла глаза и, серьезно посмотрев на говорящего, спросила:

— А конец?

— Конец — смерть, как в большинстве легенд. Клятвопреступление открывается, и виновных приносят в жертву оскорбленному божеству. Жрец умирает на костре вместе с женщиной, которую любит.

Наступила короткая пауза, потом Адельгейда быстро встала, невидно, желая прекратить разговор.

— Вы правы, в этом предании есть кое-что родственное нашим, хотя бы, например, старое учение о грехе и искуплении.

— Вы называете это грехом? Хорошо, пусть это грех в глазах людей, и они карают его смертью, но они не подозревают, что такое наказание может превратиться в блаженство. Погибнуть в пламени, насладившись высшим счастьем на земле, и обладать им счастьем, даже умирая, — разве это не светлая, не дивная смерть? Не лучше ли она, чем целая жизнь, наполненная повседневной пошлостью? Это торжество вечного, бессмертного право любви, огненным языком возносящегося к небу назло всем человеческим канонам. Не находите ли вы, что такому концу стоит позавидовать?

Адельгейда слегка побледнела, но ответила совершенно твердо:

— Нет, завидна только смерть за высокий, святой долг; завидна жертва чистой жизни. Грех можно простить, но преклоняться перед ним нельзя.

Гартмут метнул угрожающий взгляд на белую фигуру женщины, с таким серьезным и недоступным видом стоявшей перед ним; но в следующую минуту улыбнулся.

— Суровый приговор! Он относится и к моему произведению, потому что я прославляю именно такую любовь и смерть. Если все будут судить так же... Ах, позвольте... — и он быстро подошел к дивану, с которого Адельгейда встала, оставив свой веер и цветок камелии.

— Благодарю вас — Она протянула руку, но Гартмут подал ей только веер.

— Простите, но когда я писал свою «Аривану» на веранде маленького индийского домика, всюду в темной зелени краснели эти цветы; теперь они как будто приветствуют меня здесь, на холодном севере. Вы позволите мне оставить у себя этот цветок?

— Нет, зачем?

— Зачем? На память о суровом приговоре из уст женщины, носящей прелестное имя моей героини. Посмотрите, там есть и белые камелии, нежные, чистые как снег; вы бессознательно сорвали огненно-красный цветок, а поэты суеверны. Оставьте мне этот цветок в залог того, что моему произведению все-таки удастся снискать ваше одобрение, когда вы познакомитесь с ним. Вы не подозреваете, как это важно для меня.

— Господин Роянов, я...

Адельгейда, очевидно, собиралась отказать, но он перебил ее и продолжал пониженным, страстным голосом:

— Что вам стоит подарить мне один-единственный цветок, который вы сорвали без всякой цели и затем равнодушно бросите? Мне же... Оставьте мне этот залог, я прошу вас!

Еще в детстве, не отдавая себе отчета в неотразимом обаянии своих ласк и просьб, Гартмут пользовался им для того, чтобы «обезоруживать» окружающих; став взрослым, он чувствовал в себе эту силу и умел употреблять ее в дело, и она никогда еще не изменяла ему. Его голос звучал мягко, тихо, сдержанно и, как музыка, очаровывал слух, а его темные, загадочные глаза смотрели на молодую женщину мрачным и в то же время молящим взглядом. Она побледнела еще сильнее, но ничего не ответила.

— Я вас прошу! — повторил Гартмут еще тише, еще горячее и прижал к губам огненно-красный цветок.

Но именно это движение разрушило чары; Адельгейда вдруг выпрямилась.

— Прошу вас, господин Роянов, возвратить мне этот цветок. Я сорвала его для мужа.

— А! В таком случае прошу извинить меня, ваше превосходительство! — и с низким поклоном он подал ей камелию.

Адельгейда взяла ее, чуть заметно наклонив голову. Тяжелый шлейф ее белого платья прошуршал мимо Гартмута, и он остался один.

Все напрасно! Эту ледяную натуру ничем нельзя было пронять! Гартмут с бешенством топнул ногой. Всего десять минут тому назад он произнес жестокий приговор всем женщинам без исключения, а только что пропел чарующую песню, силу которой так часто испытывал на деле, и вдруг нашлась женщина, устоявшая против нее. Гордому, избалованному человеку не хотелось верить, что он проиграл игру, которую всегда выигрывал, и проиграл именно здесь, где он готов был на все, чтобы выиграть ее.

И была ли это только игра? Гартмут еще не отдавал себе в этом отчета, но чувствовал, что к страсти, которая влекла его к этой красивой женщине, иногда примешивается что-то похожее на ненависть. Уже тогда, когда он шел рядом с ней по лесу, его волновали самые противоречивые ощущения: не то восхищение, не то антипатия. Но именно это и придавало интерес охоте и увлекало опытного охотника.

Любовь! Высокое, чистое значение этого слова осталось чуждо сыну Салики. Едва научившись чувствовать, он стал жить под опекой матери, так постыдно игравшей любовью своего мужа, а женщины, с которыми она водилась у себя на родине, были не лучше ее. Его дальнейшая жизнь с матерью, скитальческая, полная приключений, без уверенности в завтрашнем дне окончательно убила в его душе остатки лучших человеческих качеств; он уже умел презирать, не научившись любить, и теперь заслуженное унижение казалось ему оскорблением.

— Сопротивляйся сколько угодно! — пробормотал он. — Ты борешься с собой, я это вижу и чувствую, а в такой борьбе не бывает победителей.

Легкий шорох в дверях заставил Гартмута оглянуться. На пороге стоял посланник и обводил взглядом комнату. Он пришел за женой, предполагая, что она еще здесь. Увидев Гартмута, он остановился на мгновение в нерешительности, но потом вполголоса проговорил:

— Господин Роянов! Я хотел бы поговорить с вами с глазу на глаз.

— Як вашим услугам.

— Я крайне удивлен, что вижу вас здесь, — начал посланник сдержанно, но тем оскорбительно-холодным тоном, от которого У молодого человека вся кровь прилила к вискам, как и при первой встрече.

Он угрожающе поднял голову.

— Почему же, ваше превосходительство?

— Вопрос, кажется, излишний. Как бы то ни было, я покорнейше прошу вас не ставить меня впредь в такое неловкое положение, как сейчас, когда принц Адельсберг представил вас мне.

— Неловким было мое положение, а не ваше! Я не хочу, чтобы вы считали меня нахалом, который вторгается в чужое общество. Вы хорошо знаете, что я имею право бывать в этом обществе.

— Гартмут фон Фалькенрид, бесспорно, имел это право, но обстоятельства изменились.

— Господин фон Вальмоден!

— Пожалуйста, потише! — остановил его посланник. — Нас могут услышать, а для вас, конечно, нежелательно, чтобы только что произнесенное мною имя долетело до чужих ушей.

— Действительно, в настоящее время я ношу имя матери, на которое имею несомненное право, но если я отказался от того, другого имени, то единственно из деликатности...

— По отношению к вашему отцу, — договорил Вальмоден с резким ударением.

Гартмут вздрогнул; он до сих пор не мог спокойно переносить напоминание об этом.

— Да, — коротко ответил он, — и, признаюсь, мне было бы неприятно, если бы что-нибудь вынудило меня забыть эту деликатность.

— Это единственная причина? Ведь в таком случае ваше присутствие здесь неуместно.

Роянов с гневным жестом подошел к посланнику.

— Вы друг моего отца, я звал вас в детстве дядей, но вы забываете, что я уже не мальчик, которому вы могли делать выговоры и давать наставления. Взрослые люди считают это оскорблением.

— Я не намерен ни оскорблять вас, ни вспоминать о старых отношениях, которые мы оба считаем несуществующими, — холодно сказал Вальмоден. — Начиная этот разговор, я хотел только втолковать вам, что мое служебное положение не позволяет мне видеть вас при здешнем дворе и молчать. Мой долг — все рассказать герцогу.

— Что именно?

— Многое, чего здесь не знают и что, конечно, осталось неизвестно и принцу Адельсбергу. Прошу вас не горячиться! Я решусь на это только в крайнем случае, потому что обязан щадить друга. Я знаю, как тяжело он перенес известное вам происшествие, случившееся десять лет назад; теперь оно забыто и похоронено у нас на родине, но если вдруг воскреснет и будет предано гласности, полковник Фалькенрид не переживет этого.

Гартмут побледнел, и дерзкий ответ замер на его губах. Его отец не переживет этого! Он слишком хорошо понимал истину этих страшных слов, и на минуту они отодвинули на задний план даже оскорбительный характер разговора.

— Я не обязан никому, кроме отца, давать отчет в том поступке, — сказал он, едва владея голосом.

— Он едва ли потребует его: сын для него умер. Но оставим то; я говорю главным образом о том времени, когда вы с матерью жили на довольно широкую ногу в Риме и Париже, несмотря а то, что румынские поместья были проданы с аукциона.

— Вы, кажется, всеведущи! — воскликнул Роянов с крайним раздражением. — Мы не подозревали, что находимся под таким бдительным надзором! Впрочем, мы жили на остатки своего состояния, которые удалось спасти.

— Никаких остатков не было!

— Это неправда! — гневно закричал Гартмут.

— Это правда! — резко возразил посланник. — Весьма возможно, что ваша мать не хотела открывать сыну источники, из которых черпала средства для жизни, и намеренно оставляла го в заблуждении, но я знаю эти источники. Если вам они неизвестны, тем лучше для вас.

— Не смейте оскорблять мою мать, — вне себя крикнул молодой человек, — иначе я не посчитаюсь с вашими сединами и потребую от вас удовлетворения...

— В чем? Не в том ли, что я утверждаю факт, который могу доказать? Бросьте эти глупости! Это была ваша мать, она умерла, а потому не станем больше касаться этого вопроса, хотел бы только задать вам один вопрос: намерены ли вы оставаться здесь и после нашего разговора и вращаться в обществе, в которое вводит вас принц Адельсберг?

Гартмут побледнел при намеке на неизвестные источники средств, на которые жила его мать; немой ужас, с которым он смотрел в лицо говорящему, доказывал, что он в самом деле ничего не знал, но сейчас к нему вернулось самообладание. Его глаза загорелись и уверенно встретили взгляд противника.

— Да, я остаюсь! — решительно ответил он.

Посланник, очевидно, не ждал от Гартмута такого упорства и считал дело более легким. Однако он не утратил спокойствия.

— В самом деле? Вы хотите остаться? Вы привыкли вести крупную игру и намерены и здесь... Тише, сюда идут! Подумайте, может быть, вы еще придете к другому, лучшему решению.

Он поспешно вышел в соседнюю комнату, в которой в эту минуту показался лесничий.

— Куда ты запропастился, Герберт? — спросил он. — Я везде ищу тебя.

— Я пошел за женой...

— Которая давно в столовой, как все добрые люди. Пойдем, пора и нам с тобой поужинать! — и Шонау с обычным добродушием подхватил шурина под руку и потащил за собой.

Гартмут тяжело переводил дыхание; он был так взволнован, то еле владел собой; стыд, ненависть, гнев клокотали в его груди. Намек Вальмодена поразил его, как громом. Гартмут в самом деле думал, будто остатки прежнего богатства давали ему и матери средства к существованию, но не раз он закрывал глаза на то, чего не мог не видеть.

Когда мать освободила его от опеки строгого отца и дала ему неограниченную свободу, когда жизнь, исполненную долга, сменила другая, полная опьяняющих удовольствий, он стал жадными глотками пить из чаши наслаждений, ни в чем не отдавая себе отчета. Гартмут бы еще слишком молод, чтобы разобраться во всем, а потом оказалось уже слишком поздно: привычка стала его второй натурой. Только теперь впервые ему дали понять, какую жизнь он вел так долго, — жизнь искателя приключений, — и, как искателя приключений, его изгоняли из общества.

Но еще больнее его жгло сознание нанесенного ему оскорбления и ненависть к человеку, который силой заставил его увидеть неумолимую истину. Несчастное наследство матери — горячая кровь, уже оказавшая однажды свое роковое влияние на мальчика, огненным потоком разлилась по его жилам; безграничная жажда мести заставила замолчать все другие чувства. Красивое лицо Гартмута было искажено до неузнаваемости, когда он, стиснув зубы, наконец молча вышел из комнаты. Он знал и чувствовал, что должен отомстить во что бы то ни стало.

Когда бал кончился, было уже довольно поздно. После того как герцог и герцогиня удалились в свои покои, начали разъезжаться гости, и экипажи один за другим спускались с горы, на которой стоял Фюрстенштейн. Огни в залах погасли, и замок погрузился во мрак и безмолвие.

В двух комнатах в квартире лесничего, которые занимал посланник с женой, еще горел свет. Адельгейда, устало прислонившись лбом к оконному стеклу, стояла у окна и, занятая своими мыслями, смотрела в темноту.

Вальмоден сидел за письменным столом и просматривал письма и телеграммы. Очевидно, в них содержалось что-то важное, потому что он не отложил их в сторону к прочим бумагам, на которые собирался отвечать завтра, а схватил перо и быстро набросал несколько строк. Потом он встал и подошел к жене говоря:

— Вот неожиданность! Придется ехать в Берлин.

— Так вдруг?

— Да, я думал письменно уладить это дело, несмотря на его важность, но министр настойчиво требует личных переговоров. Завтра же утром я попрошу у герцога отпуск примерно на неделю и сразу поеду.

В полумраке лица молодой женщины было не видно, но из ее груди вырвался глубокий, может быть, бессознательный вздох облегчения.

— В котором часу мы едем? — быстро спросила она. — Я хочу предупредить горничную.

— Мы? Это чисто деловая поездка, и я, разумеется, поеду один.

— Но все-таки я могла бы поехать с тобой. Мне хотелось бы побывать в Берлине.

— Что за фантазия! — Вальмоден пожал плечами. — На этот раз я буду так занят, что не смогу никуда сопровождать тебя.

Адельгейда подошла к столу, и свет лампы упал на ее лицо, которое было гораздо бледнее обычного. Каким-то сдавленным голосом она проговорила:

— Так я буду сидеть дома? Но мне не хотелось бы оставаться здесь одной, без тебя.

— Одной? Ты останешься с родными, у которых мы гостим. И с каких это пор тебе необходимо покровительство? До сих пор я не замечал, что ты в этом нуждаешься. Я не понимаю тебя, Адельгейда! Что это за странный каприз непременно ехать со мной?

— Ну, считай это капризом, если хочешь, но позволь мне ехать с тобой, Герберт! Пожалуйста!

Она с мольбой положила руку ему на плечо, а глаза почти со страхом смотрели на лицо мужа, на тонких губах которого появилась насмешливая улыбка.

— А, теперь я понимаю! На тебя неприятно подействовала сцена с принцессой, и ты боишься новых стычек, которые, конечно, не заставят себя ждать? Надо отвыкать от такой щепетильности, дитя мое; ты должна понимать, что, напротив, именно из-за этого тебе необходимо оставаться здесь. При дворе перемалывают каждое к слово, каждый взгляд, и твой внезапный отъезд даст повод всевозможным предположениям. Ты должна перетерпеть, если не хочешь окончательно испортить свои отношения с двором.

Услышав такой холодный отказ в ответ на такую горячую просьбу, первую просьбу со времени замужества, молодая женщина медленно сняла руку с плеча Вальмодена и опустила глаза.

— Перетерпеть! — тихо повторила она. — Я и терплю, но я надеялась, что ты будешь со мной.

— Как видишь, в настоящее время это невозможно. Впрочем, ты и сама мастерица защищаться, что и доказала сегодня мне и всему двору. Но я уверен, что ты последуешь моему совету Ей впредь будешь осторожнее в своих ответах. Как бы то ни было, пока я за тобой не приеду, ты останешься в Фюрстенштейне.

Адельгейда молчала; она поняла, что ничего не добьется. Вальмоден вернулся к столу и запер в ящике полученные бумаги, потом взял листок, на котором раньше что-то написал, и сложил его.

— Еще одно, Адельгейда, — сказал он вскользь. — Принц Адельсберг почти не отходил от тебя сегодня; его ухаживание бросается в глаза.

— Ты желаешь, чтобы я отклоняла его любезность?

— Нет, я только попрошу тебя держать его на должном расстоянии, чтобы не давать повода к лишним пересудам. Я вовсе не намерен мешать твоему успеху в обществе. Мы не мещане, и в моем положении было бы смешно разыгрывать роль ревнивого мужа, который подозрительно смотрит на любой знак внимания, оказываемый его жене. Я предоставляю это твоему тонкому чувству такта, на которое всецело полагаюсь. — Он говорил спокойно, рассудительно и совершение равнодушно. В самом деле, его нельзя было упрекнуть в ревности; явный восторг молодого, красивого принца не внушал ему ни малейших опасений, он спокойно полагался на «чувство такта» своей жены. — Я пойду, отправлю телеграмму, — продолжал он. — С тех пор, как герцог здесь, в замок проведен телеграф. А тебе советую позвонить горничной; у тебя не совсем здоровый вид, вероятно, ты устала. Спокойной ночи!

Герберт вышел, но Адельгейда не последовала его совету и опять подошла к окну. Горькое, болезненное чувство заставляло подергиваться ее губы; никогда еще она не чувствовала так ясно как теперь, что для мужа она — только украшение, которым можно похвастать, жена, с которой обращаются всегда изысканно-вежливо, потому что с ней приобретено княжеское состояние, и которой так же вежливо отказывают в просьбе, хотя эту просьбу ничего не стоило бы выполнить.

Лес был окутан мраком; темным было и небо, на котором в промежутках между быстро бегущими облаками лишь изредка мерцали отдельные звездочки; и к этому мрачному ночному небу с мольбой и страхом было обращено прекрасное лицо, которое все привыкли видеть только с выражением гордого, непоколебимого спокойствия.

Адельгейда прижимала обе руки к груди, как будто чувствовала там острую боль. Ей хотелось бежать от темной силы, которая надвигалась все ближе, окружая ее все более тесным кольцом. Она искала защиты у мужа — напрасно! Он уезжал и оставлял ее одну, а тот, другой, с темными жгучими глазами, с мягким голосом, обладающим таинственной, неотразимой властью, — оставался! Ада! Это имя, которое он произносил так особенно, так пленительно, раздавалось в ушах Адельгейды, как будто ей нашептывал его призрак. Героиня «Ариваны» носила ее имя!

Загрузка...