Играя с отцом в футбол, норовил ударить его по ноге (специально надевал твердые, зашнурованные до щиколоток ботинки). Отец вскрикивал. На его икрах проступали синеватые подтеки.
Однажды в комнату влетела оса, покружила вокруг отца, он не слышал жужжания, я следил за налетчицей, ничего не говорил. Села ему на затылок, он, не ведая, кого прихлопывает, придавил ее и взвился от ожога (жало потом вытаскивал врач), я лишь улыбался…
Поделом было грязнуть в подневольном, вынужденном хлебове и наблюдателям наших вакханалий и сатурналий! (Дорожка моей жизни выстроилась логично, как и должна была промоститься. Не мог попасть никуда, а лишь туда, куда угодил — в нынешнее свое положение и окружение. Закономерный итог и финал того, что вершил. И что надо мной, в свою очередь, вытворяли). Ну а коли так… Имел право отыгрываться.
Можно, конечно, возразить: беднягам и без моих мстительных шпилек и третирований некуда было деться, альтернативы никто не предлагал. А — потребовать? Возмутиться? Шарахнуть копытом (или кулаком) в стену, дверь, по столу? Разом и одновременно вырубить оскорбительный, только себя слышащий «ящик»? Куда там…
(Как и моему отцу, как и мне, как всем остальным, невозможно было скрыться от монотонно долбящей в темечко жизни. Которая тоже, кстати, внимает только себе. И всегда права.) Кто осмелится бунтовать, будучи спеле-нут повседневными проблемами и прозябанием впроголодь? Кто они есть, эти чавкающие хряки и плодоносящие хавроньи — чтобы изливать мнения об апельсинах, и какое имеют право делегировать пожелания об улучшении опротивевшего меню? Даже если б затеяли склоку (беру заведомо утопическую фантазию), чего добились бы? Тягаться с вершителями мясопереработочного процесса себе дороже. Пойдешь под нож раньше срока…
Успех следовал за успехом.
Вихрь убыстряющихся событий закручивал — как морочат водящего в «жмурки» коварные партнеры (предварительно завязав ему глаза). Два потока — реальной жизни и ее кривого отражения — недолго спорили в моем взбудораженном мозгу, предпочтение безоговорочно было отдано блефу.
Идея участия во всемирном конкурсе пианистов зародилась в катакомбах нашей законспирированной секты. Но быстро нашла поддержку и союзников среди самых широких слоев оркестрантов и музыковедов. Гондольский и Свободин особо меня не теребенькали:
— Репетировать не надо. Попадать в такт — тем более. За это и получишь лауреатство. А вздумаешь репетировать, тогда, конечно, гарантировать успех не можем…
Уже зная, что предстоит триумф, я скалился:
— Оперируете — грамотно выстроенным логическим построением. С чего бы вдруг?
Хохоча, они игриво оправдывались:
— На первом этапе логика нужна. Но в дальнейшем ввергнем мир в пучину ералаша, пустим на слом причинно-следственный механизм, навяжем беспричинно непоследовательные связи…
Для разгона выступил в нескольких концертах. Уверенно садился за инструмент, ударил по клавишам слоновой кости. Шпарил подушечками пальцев что есть мочи. Не имело значения, какие звуки извлекал. Зрители набивались в зал не ради сонат и полонезов. Их привлекал аттракцион: пока я терзал бемоли и диезы, через мою голову прыгали дрессированные горные козлы. Нотные листы переворачивал ластами тюлень, а предваряли мой выход на арену поженившиеся братья-филологи вкупе с говорящей вороной. Шквалы оваций следовали за мной по пятам.
С блеском осуществленный музыкальный проект трансформировался в идею ледового перфоманса, где мне отвели роль концертмейстера. Под аккорды (специально выломанного из старой кирхи и привезенного в спорткомплекс органа) в вихре вальса при свете прожекторов кружились на коньках по голубому овалу отборные пары: толстуха-диетологиня и шибздик-пивнюк, горбатая балерина и одышливый врач в тельняшке, художник Пипифаксов и фея в перьях, конфликтолог Вермонтов и заядлая меховщица… Об умопомрачительном зрелище, главном событии года, трубили печатные органы, судачили в стриптиз-клубах и парикмахерских. Печатали интервью со мной и прочими участниками.
По мотивам этого парада-алле (как именовали бенефис фигуристов) бородавчатый режиссер Баскервилев задумал снять кино. Естественно, меня залучил в фильм первым. Согласно замыслу, лента была призвана воспитать любовь к погибающей из-за варварства человека природе: для этого сборную солянку скользящих на коньках фигляров сдобрили животными: страусами, медведями, носорогами. (Сценарий сляпал сам Баскервилев, а помогали ему Свободин и Гондольский). Для натурных съемок выбрали тмутаракань. «Чтоб городская сутолока не отвлекала», — мотивировал Баскервилев. На крохотном вокзале, куда мы после двухдневной тряски в пыльном вагоне прибыли, нас встречал духовой оркестр местной военной части и лично губернатор области, а также вся его челядь. Было категорически предложено разместиться в только что отстроенном пятизвездочном отеле (открытие бассейна с прыгательной вышкой приурочили специально к нашему приезду). Вскоре доставили в клетках дрессированных медведя, лису, двух бобров и бурундука, а также удава из личного домашнего зоопарка меховщицы, она, оказывается, тоже выступала в защиту зверья и даже возглавляла комитет охраны австралийских нутрий, поскольку их исчезновение грозило крахом меховому бизнесу. Из разномастной четвероногой команды лишь мишка оказался послушным, остальные не понимали, чего от них добиваются. Должны были бегать лесными тропинками, а норовили свернуть в чащу, обязаны были попадать в капканы, а им не хотелось совать в железные челюсти лапы и морды. Люди должны были их из ловушек вызволять, звери должны были благодарно лизать освободителям руки, но вместо этого шарахались от двуногих спасителей и норовили их укусить. Не желали выполнять приказы даже белые мыши, для которых были сочинены эпизодические роли. Баскервилев, не вылезавший из гусарских сапог, прибегнул к крайним мерам и наказывал упрямых тварей розгами. Больно было смотреть и слышать, как они голосили и пресмыкались перед истязателем. Однако жестокость искупалась и оправдывалась высокой задачей, стоявшей перед творческим коллективом.
День изо дня сцены избиений повторялись, режиссер объяснял съемочной группе, что, если четвероногие тупицы будут выполнять все, что им вменено в обязанности, то помогут сохранению популяций медведей, бобров, лис, а также сов и оленей — в окрестных лесах и вообще везде, где живое находится на грани истребления. Вместе с меховщицей он сделал заявление о всемерном расширении сети торговых комплексов по продаже искусственных шуб и воротников. Меховщица объявила: тем, кто посмотрит наш выпущенный в прокат фильм больше трех раз (следовало предъявить корешки билетов) будет подарена муфта из синтетического мутона. Ажиотаж среди зрителей разгорелся громадный, но Баскервилеву по-прежнему не удавалось завершить свое природоохранное полотно. Из повиновения (в связи с тем, что его кормили чем попало) вышел даже покладистый медведь. Баскервилев в сердцах отходил косолапого железным прутом. Медведь ревел, ему вторили воем лисица и бобры. Пищал бурундук. Кончилось тем, что изможденные и окровавленные вонючки все-таки исполнили требуемое: доползли (их подтягивали на невидимой леске) до капканов, а потом лизали обувь спасителей, однако зрелище собой являли жалкое и страшное, продолжать дрессуру признали нецелесообразным, впрочем, необходимое количество дублей было сделано, фильм триумфально прошествовал по экранам. Природа оказалась надежно заслонена от браконьеров и прочих мракобесов. Завсегдатаи кинозалов получили обещанные мутоновые призы. А ко мне пришел успех — еще и в актерском амплуа. (Я сыграл роль егеря, внешне нескладного, но отзывчивого. Роль моей жены исполнила жирная диетологиня. Мы скандалили перед объективом из-за бытовых дрязг и с неподдельной ненавистью смотрели друг на друга. Но преображались в лучшую сторону, когда надо было вытащить занозу из лапы енота или накормить медом сопротивлявшегося кролика). Жаль, родители не увидели меня в этом трогательном блокбастере и не порадовались очередному моему завоеванию.
После кинодебюта от предложений сняться в полнометражных триллерах и любовных мелодрамах отбоя не стало. Мне также предложили сочинять сценарии милицейских учений (и исполнять в этих учебных игрищах — за особое вознаграждение — любую роль: бандита, террориста, мента). Поражаясь собственной творческой всеохватности, я затырился в работу. Поначалу неуверенно, ибо полагал: подобные пособия — гешефт тех, кто в курсе особенностей охраны правопорядка. Людям в погонах, как говорится, и карты в руки! Но обнаружил: те, кому надлежит быть начеку, понятия не имеют об ошибках, могущих стоить им жизни, о деятельности, обязывающей каждую минуту быть готовым к перемене обстоятельств, о воинском долге как таковом. В их головы не забредало: кто-то способен на них (или вверенные их попечению объекты) покуситься и напасть. Не могли они спрогнозировать ни ситуации вооруженного налета, ни рядового уличного грабежа, ни похищения заложника — хоть тресни! Что ж, накручивал эпизоды — один забористее другого: захват банка (или пункта обмена валюты), попытка изоляции президента, побег заключенных. А потом наблюдал: придумки оживают. Милиционерам в этой репетиционной разминке приходилось по необходимости напяливать личины преступников, играть роль нарушителей, и они вполне профессионально с такой передислокацией (аж на 180 градусов!) справлялись, выглядели, пожалуй, даже правдоподобнее, убедительнее, чем когда изображали противостоящих злу богатырей. Что, конечно, наталкивало на вопрос: кем людям больше пристало быть — уголовниками или законопослушными искоренителями криминала? В какой из двух амплитуд человек более естествен? Ответ провоцировал вторжение в глубоко-личную область: я-то сам — когда был собой подлинным и более беззаботным — водружая могильные кресты и подновляя мраморные доски, или ныне?
Пресекал колебания, как и остальные атавизмы. То, к чему приобщился, было хорошо! Замечательно! Дивно! Одевался все более экстравагантно. Меховщица подарила куртку из слоновьей кожи. И, когда я примерил шикарную вещицу (оказалась в самый раз, на молнии), спросила:
— Мы сегодня поужинаем?
А потом присовокупила к куртке еще и шапку из отснявшегося в фильме енота и перчатки из ламы. Моей жене она передала купальный гарнитур из шкуры зебренка.
Моя популярность на ниве органно-фортепьянной практики перешагнула границы многих государств.
Во исполнение директивы Гондольского я был включен в состав жюри международного конкурса девичьей красоты.
— Двинем в лауреатки нашу представительницу, — готовил меня к предстоящей баталии тонкий стратег и ушлый политик. — Конечно, ей и тебе будет нелегко. Не везде наши ставленники заняли командные высоты. Но мы обязаны победить.
В номинантки изначально предлагали жирнюгу-диетологиню, ее криворотую напарницу и, разумеется, исхлеставшую, а затем одарившую меня меховщицу, но откомандирована на форум была микроскопическая дочка Душителева (генетически и внешне идентичная папаше). Сожалея о том, что не могу протаранить на всемирную ярмарку женских чар мою мертвую царевну, я (по наущению Гондольского) потащил туда, в придачу к пигалице, дюжину килограммов черной икры и десять ящиков «Посольской» водки. В первый же вечер, после предварительного тура (я принял в освидетельствования претенденток самое живое участие), зазвав коллег-судей в свой огромный гостиничный «люкс», я запер дверь и объявил: никого не выпущу, пока не выпьем и не закусим. Многие составили мне компанию, но были и те, кто отказался. Из-за их происков не удалось протащить кровиночку Душите-лева на высшую ступень табели мировой красоты, и все же моими стараниями уродушке присудили третий приз.
Гондольский и Душителев остались недовольны.
— Сволочи! Скоты! Обязаны были дать ей пальму первенства! — в унисон негодовали блюстители чистопородного аферизма и незамутненного жухальства. — Учредим в пику ретроградам и реакционерам свой конкурс!
Постановили: делегировать на соискание титула «Мужское совершенство» меня. Кого еще, более адекватно отвечавшего идеалам нашего движения, могли сыскать в обозримом пространстве? Про мой облик в релизе было сказано: «Соответствует человеческой природе более чем чей-либо».
Вышел на освещенную арену босиком, в узеньких-преузеньких плавках. Фурункулы вулканически бугрили трицепсы, дергавшаяся икроножная мышца вызвала гул зрительского восторга. Мог ли я не победить? Был бесспорным фаворитом среди таких же некалиброванных воплощенцев прекрасного, как я сам.
Черновые подготовительные тетради с наметками планов проведения милицейских учений мне предлагали развернуть в детективный цикл с продолжением и последовательно, том за томом, издавать. Удивлялись, почему отказываюсь. Мастаки-универсалы из пригревшей меня артели держались полярного мнения, успевали раскрыться и самовыразиться и в качестве поборников изящной словесности: кропали романы и рассказы, лудили сценарии, ваяли песенные шлягеры. Грузили (то есть осчастливливали) простофиль-поклонников — в придачу к неотразимым папилломам, угрям и почечным камням, — макулатурой. (Надо ведь было чем-то заменять сожженных в кострах Флобера и Гюго!) Вот и гоношились, перелицовывали закадровые тексты, фасовали путевые заметки, компоновали репортажи, подстригали интервью — делили эту мешанину на разновеликие части и порционно раскладывали (как в кульки) в переплеты и обложки, снабжали хлесткими заглавиями и отправляли в плавание под видом (парусами) смелых литературных исканий. Самостийно причисляли себя к веренице бессмертных: Горация и Тютчева, Лоренса Стерна и Новикова-Прибоя. Гондольский и Душителев шарахнули миллионным тиражом два объемистых фолианта «Мудрость веков», куда включили свои выступления на «летучках» и прочих редакционных заседаниях. Карликовый зять Душителева тиснул абракадабрические заметки «Еще 106 страниц о моей любви к интеллигенции и убийстве ею батюшки нашего царя», поместив их в розовый сафьян, с вкраплением сердолика и золотым тиснением на корешке, и снабдив своим мефистофельским профилем на фронтисписе.
— Что ж, если Бог не дал таланта, то и не писать? — шутил он.
Златоустский, скомпилировавший из почерпнутых в интернете фактов (для серии «Жизнь замечательна») сперва тонюсенькую брошюрку «Редкий Гоголь долетит до середины», а затем стремительно накатавший (для проекта «Лучшие люди современности») собственную тысячестраничную автобиографию, залихватски подхватывал:
— Написать может каждый, а вот издать… Это — удел отмеченных свыше…
В обработке разношерстных опусов спаянному костяку помогал автор и ведущий новой аналитической передачи «Обвиняю КГБ, но не ФСБ» — бывший банщик Елисей Ротвеллер. Соучастницей его рисковых разоблачений в эфире была постоянно кусавшая аналитика такса Анюта, которая как бы одергивала зарвавшегося хозяина. Ротвеллера перевязывали прямо в студии, делали уколы в живот от бешенства, а он, не теряя времени, громко и выразительно читал куски своей «орнаментальной» (так нарек ее Захер) мемуарной прозы. Кроме того в свободные от укусов дни лимонил «мыльные оперы» о перестрелках на Патриаршьих прудах, об участковом милиционере на глухом кордоне, о любви посконого змея-горыныча к исполняющей танец живота змее с заморского пляжа, режиссерские экспликации расчленял и запузыривал уже в качестве радиопостановок. Не отставал от него и Фуфлович, по подсказке Гондольского сочинивший либретто оперы «Газы ищут выход», музыку для этого хита муж кривобокой балерины слямзил частью у Мусоргского, частью у Гайдна, премьера (в англоязычной транскрипции «Отравление желудочным соком»), состоялась в Ковент-гардене — при большом стечении членов общества «Охраны лох-несского чудовища». Вскоре либретто было развернуто в роскошно, с литографиями Гюстава Доре изданную (под названием «Мир и война») эпопею и штабелями легло на прилавки магазинов канцелярских принадлежностей — широкие поля испещренных мелким шрифтом страниц позволяли школьникам и бухгалтерам вести на них подсчеты «в столбик».
Каждый из писак считал долгом обогатить городские читальни и частные библиотеки эксклюзивной коллекцией своих персональных кулинарных рецептов, которые с незначительными изменениями кочевали из одного чревоугоднического сборника в другой и перепевали известную поваренную хрестоматию Гороховца. Не скажу худого слова о книжных промоутерах, они сделали верную ставку: выпущенные с абрисами узнаваемых авторов покетбуки, подарочные альбомы и собрания сочинений разлетались с лотков в считанные часы. Покупатели не утруждали себя ознакомлением даже с аннотацией (уж не говорю: перелистыванием и заглядыванием внутрь многостраничья), приверженцам беллетристического ширпотреба достаточно было узреть на обложке или супере примелькавшуюся улыбку или прическу, а то и лысину — и они торопились облегчить кошельки. Что до изобилия в текстах корявых оборотов — ведь и на экране горе-лингвисты не блистали высоким слогом и всеобъемлемостью ума, так что письменным косноязычием и убожеством прозрений никого разочаровать не могли. «Раз показывают, да к тому же издают, значит достойны, значит заслужили», — таков был ход рассуждений боящихся отстать от моды поглотителей чтива…
Если думаете, для прихода в литературу нужны особые контрамарки, и Терпсихоры и Мельпомены, сидя на отрогах облаков, самолично надписывают конверты и рассылают приглашения и повестки с просьбой явиться и получить лютню и лавровый венок, то ошибаетесь. Все проще. Одного привел в кущи ямбов и хореев родной дядя — могучий промышленник, другую за волосы притащил за растрепанные лохмы ее любовник-меценат, а она приохотила к поточному производству дактилей, амфибрахиев и анапестов своего не сумевшего прибиться ни к какому другому ремеслу вечно похмельного хахаля. Так и складывается, так и формируется отряд алхимиков слова, высокообразованных ездаков в незнаемое, рыцарей белого стиха и экспериментальных повествовательных форм.
Что ж, телевизионные трубадуры и ваганты преуспели и в этой отрасли. Подмяли и поделили издательский рынок. Захватили типографские мощности, оккупировали стенды ярмарок-продаж.
— Кому, если не нам, издателями? — свербел Фуфлович. — Ведь издаем же мы звуки!
Но опять им было мало, было мало тиражировать собственные гроссбухи и деловую переписку, перечни покупок и наметки на неделю из казенных ежедневников. Нужна была помпа, нужны были звон и тарарам. В учрежденном военным ведомством конкурсе «Толстенная книга в дорогу» главной премии (при большом стечении солдат и офицеров) была удостоена тонюсенькая брошюра Свободина «Топография и топонимика», а в аналогичном состязании для молодых «Своя рубашка» все десять номинаций заняли антологии анекдотов, собранных Захером (даже на пятое или шестое место никто из начинающих посторонних чужаков протыриться смог). Писучий историк-египтолог Вермонтов забабахал приз собственного имени для наиболее яркого и самобытного публициста-памфлетиста и вручил его Златоустскому. А потом — зятю Свободина Побирушкину-Поборцеву. И, наконец, поэту-газификатору Фуфловичу, который отозвался благодарственной поэмой-панегириком «Вермонт — мое сердце».
Трудно было сыскать на земле человека, который бы столь искренне ненавидел поэзию, как ненавидел ее поэт-инфекционист, но и он не бежал от наград и присвоенного ему общим голосованием профсоюза угольщиков титула «наш гуру навсегда».
— Да, противно корпеть над рифмами, выводить буквы, но куда денешься — талант! Призвание! Надо его материализовывать, переливать в звонкую монету, — разливался взорливший инфекционист, читая лекции с амвона ближайшей церкви, куда приходили послушать его вирши жители окрестных домов.
Кто-то наплел анахорету, что прежде его мало печатали из-за произвола и засилья цензуры, и он в это сразу и охотно поверил: возомнил себя гонимым и трагически недопонятым, как Ван Гог и Маяковский. А может, и Пушкин. Ни стреляться, ни резать себе ухо, ни тем более выбывать черствых современников на дуэль не стал. Напротив, принялся сплачивать малокультурные слои в стройные шеренги болельщиков-фанатов. Появляясь в незнакомой компании, находясь за кулисами в зале, где предстояло выступать, стоя в магазинной очереди за сметаной, распихивал визитки со своим домашним номером телефона и строкой или строфой очередного стиха. Осчастливленные везунки, согласно его планам, должны были налаживать между собой контакты, обмениваться информацией и составлять из разрозненных фрагментов законченные полновесные стихи. В запутанную шараду-пазл он собирался со временем втянуть все население. В ожидании близящейся коронации (то есть безоговорочного признания окружающими его поэтом № 1) и скорейшего воздаяния за труды славой и ее материальными эквивалентами, не гнушался простенькими бытовыми проявлениями почтения, например, дарами женского расположения. Не всегда клевретши понимали, с кем имеют дело и порой звали светоча в гости не для изъявления восторгов, а чтобы помог по хозяйству и завершил ремонт: поклеил обои, побелил потолок. Подобная нечуткость и эстетическая глухота ввергли самородка в скорбь. С лица Фуфловича не сходила гримаса затравленного страдальца. Для предотвращения оскорбительных недоразумений (и прочих инсинуаций) он назначил диспетчером-координатором фан-клуба своего имени — толстую диетологиню, ей была присвоена должность: «Директор по связям Фуфловича». Полноценное признание все не наступало, оскорбленный его медлительностью инфекционист перестал стричься, отпустил львиную гриву, к месту и не к месту цитировал старые и новые озарения («Мои друзья — не гусь и не свинья», «Я, как и вы, поклонник совершенства»), а на постную рожу напустил желчь брезгливого всепрощения.
— Я Данте, я Алигьери… или как его Алигер! — восклицал он. — Я Гомер и Вергилий, я Пабло, как его… Неруда… Нет, Пикассо. Я — руда, обогащенная руда! Я — альфа и омега, я — семга, я — рыба путассу Почему марьяжат? Почему тянут с коронацией? Из-за того, что посвятил венок сонетов экскрементам? Но фекалии — равноправная часть бытия. Когда б гонители знали, из каких испражнений вырастает мое вдохновение!
Скорбная мина и кривое, с опущенными углами хайло (будто хранил на языке кусочек дерьма) не сообщали его облику демонического начала (он этого добивался), а усугубляли подозрение в застарелом пищевом интоксикозе и способствовали росту известности среди скульпторов-монументалистов, рыщущих в поисках объекта для съема посмертной маски. Будто спеша угодить загипсовщикам предлетального оскала, Фуфлович пристрастился лопать сырые сосиски и сардельки (Захер уверил его: настоящие мужчины питаются свежей говядиной и свининой), эти кулинарные изыски (ими поэт щедро делился в своей написанной в соавторстве с Ротвеллером — причем верлибром, поваренной энциклопедии), становились причиной частых несварений, а то и судорог, но рифмоплет упрямо продолжал придерживаться фаршевой диеты и уплетал сырятину в синюге и целлофане связками, воображая себя при этом пожиравшим трепыхающуюся плоть Тарзаном. Душителев (и его миниатюрный воспреемник-встанька) со все большей задумчивостью заглядывались на заросшую волосней, истекающую гусиным жиром (его он поглощал вместе с рыбьим, растопив в сковородке) мумию стихотворца и нежно повторяли: такое неповторимое обворожительное чудовище не должно пропасть, его удел — воссиять в перспективе вечности!
Том стихов Казимира (на презентацию он пригласил весь звездный бомонд) был признан продажными критиками бестселлером столетия, этот же том абсорбировал (согласно мнению тех же критиков) право называться наивысшим, планетарным достижением в области некоммерческого воспитания добрых чувств. Венцом учиненной с небывалым размахом рекламной кампании стала бравурная аннигиляция изданным на золоченой гербовой бумаге фуфловического «Избранного» Государственной премии и ее заокеанского аналога, престижнейшей награды «Параша» (женское имя), учрежденной белогвардейскими эмигрантами еще в 1918 году и ни разу с тех пор никому не обломившейся. Поэт-инфекционист этими судьбоносными вехами на своем пути («жалкими подачками», как он выразился) не удовольствовался. На одной из вечеринок приблизился ко мне с загадочным видом и сказал: без моей помощи ему не обойтись. Узнав, что за мероприятие намечено и в чем заключается мое участие, я захандрил. Но отвертеться не мог. На кладбище, где прежде работал (неподалеку от обелиска моей возлюбленной), оказывается, покоился прах дедушки диетологини-жирнюги, некогда широко известного (но очень скупо издававшегося) баснописца, наложившего на себя после одной из попоек руки и потому тайно, без шума и опознавательной доски, захороненного друзьями в чужую могилу (иначе самоубийце пришлось бы полеживать за оградой). Этот висельник, «повесившийся повеса», как величал его Казимир, — в знак высочайшего уважения к просветительским заслугам покойного — был выбран Фуфловичем в духовные предтечи и назначен к реанимации. Уже само обнародование места последнего пристанища самоубийцы стало сенсацией. Информационные агентства мусолили новость наперебой, скандальностью она затмила политические события первого ряда. А то, что отчубучил над усыпальницей классика ассенизатор-фекалист, превзошло самые ретивые ожидания. На хаппенинг, названный в красочной программке-путеводителе «национальной попыткой возрождения» и нареченный (в той же программке) «любовью электрической к отеческим гробам», была созвана вся мыслимая и мыслящая элита. Эксгумацию Фуфлович предварил прочтением вслух оды «К наперснику», посвященной знаменитому суицидальщику. Полузабытую и давно заброшенную могилу под стрекот телекамер раскопали (пришлось при этом разворотить и соседние), полуистлевшие, но неплохо сохранившиеся останки, встреченные дружным скандированием приглашенных, извлекли, вытряхнули из не утратившего эластичность и лишь кое-где тронутого плесенью камзола, кости бросили назад в яму, а лохмотья — в ознаменование признания неординарных литературных успехов Фуфловича — торжественно напялили на покатые плечи славного воспреемника поэтической эстафеты. Сдержанно улыбавшийся, но не могший скрыть обуревавшей радости виновник торжества опустился на колено и благоговейно хлебнул из початой четвертинки «Праздничной», а остатки выплеснул на тронутую зеленой цвилью берцовую кость, по недосмотру забытую на краю траншеи.
Многих заставила поежиться подробность: когда гроб взломали, глазам собравшихся предстал скелет, свернувшийся в позе эмбриона. По рядам прокатились ропот и смешки: дескать, бедолагу-покойника перекорежило, когда услышал фуфловические стансы. Просто ради спортивного интереса и чтобы дать укорот злым языкам и пресечь сплетню, не откладывая возникших подозрений в долгий ящик (куда всем в перспективе предстояло сыграть), разворошили еще несколько могил (далеко ходить не пришлось) — и обнаружили: деятели прошлого, коим Фуфлович посвящал эпитафии, — перекособочены, будто их колбасило в наркотической ломке!
Вдохновленный силой своего дара, Фуфлович «на бис» исполнил несколько концертных речитативов, и живые с восторгом наблюдали, как ходят ходуном и мелко дрожат кости мертвецов. В раритетном, пованивающем трупными миазмами лапсердаке, Фуфлович гусаком расхаживал среди курганов свежевырытой почвы и пенных залпов шампанского, внимая здравицам в свою честь. Толстуха-диетологиня, без устали напоминая, что является внучкой выцарапанного из земли и воскресшего для новой жизни феникса-инсургента, горделиво раздавала автографы. Улучив минуту, она шепнула мне с мягким укором, указывая на триумфатора блуждающими (после выпитых залпом двух стаканов коньяка) глазами:
— Теперь он будет писать так же хорошо, как мой дедушка. Какой ты глупый! На его месте мог быть ты!
На рейде я провожал Фуфловича, отправлявшегося в турне по скандинавским фиордам — выхлопатывать Нобелевку. Мутные волны бились о берег, Фуфлович в наполеоновской треуголке, сшитой на заказ в ателье меховщицы, из шкуры моржовой скрестив руки на груди, смотрел вдаль. Гудели корабли.
— Зачем тебе эти треволнения, Казимир? — спросил я.
Фуфлович надул изъязвленные альвеолами ланиты.
— Ты не понимаешь… Международное признание поэту моего уровня необходимо, как нефть странам Европы. И другим государствам, лишенным полезных ископаемых. Чем я хуже Пастернака или Бродского? Почему они присвоили себе предыдущие денежные транши — в области культуры, я имею в виду? Или этот, как его? Бунин… Тот еще субчик. В крахмальных сорочках, с «бабочкой». Тьфу! Носил лакированные, говорят, штиблеты. И менял носки. Одно слово: гадина! Ты читал его зоофилические заморочки? «Хорошо бы собаку купить…» Это же кощунство! Это выпад против Ротвеллера! И его кусачей таксы! А взять Пушкина… Он вообще… Инородец… Араб… Ты когда-нибудь спал с негритянками? Их хоть щеткой скобли, хоть мочалкой… Не отмоешь добела! Какую любовную лирику этот антихрист мог создать? Нот Дантес его и прищучил… Шлепнул. Как приблудного пса. Это Дантес… Наш парень. Любовью занимался исключительно с собственным дядей. Как прекрасно и целомудренно! Вся гамма чувств — внутри семьи… Влюбленность Дантеса в Наталью Николаевну — вымысел. У нее было четверо детей. Какая любовь? Курица-несушка. Читал стихи Дантеса? Я не мог оторваться. Закачаешься! Настоящий, тонкий, пронзительный мастер. Пушкин мечтал застрелить его. Из зависти. Но настоящая поэзия умеет за себя постоять. Кстати, и Наталья Николаевна недурно рифмовала. Куда лучше мужа! Он ее за это и невзлюбил…
Глаза Фуфловича блестели слезами солидарности с женщиной-поэтессой. Размазав благотворную влагу по рдеющим щекам, Казимир прибавил:
— Вот увидишь, я стану фото- и телегеничен, пробьюсь через тернии…
Гондольский, которому я живописал сцену нашего прощания, интерпретировал фуфловические слова по-своему:
— Молодец, добьется своего. Только бы не сбился с дороги. Только бы не на одного Дантеса ориентировался! Слава и почет достались низкорослому арапу на законных основаниях! Дантес был высок и строен. А близорукая, как крот, Гончарова занимала первую строку в рейтинге смазливости. История не знает сослагательного наклонения в выборе наилучшего. В данном случае — метиса-мулата, бастарда-чудилы. Камер-юнкеришки. Дантес-то был в чиновничьей табели о рангах званием выше. Кроме того, неразборчивый в связях Пушкин прославился и как разносчик венерических заболеваний. Такое не изглаживается из памяти благодарных потомков. Бок его был разворочен дуэльной пулей. Лейб-медики и представители высшего света, придворные дамы и кавалеры любовались рваной раной. Из нее вываливались наружу кишки! История делегирует в бессмертие именно — обезображенных, неприглядных, вызывающих омерзение. Гоголя с его длиннющим сопливым носом и сальными волосами, уж не говорю, что славился постоянным несварением и бурчанием в желудке, посиневших в петле Есенина и Цветаеву. Размозжившего себе висок Маяковского. Отощавшего в лагерях Мандельштама. Растолстевшую до неприличия Ахматову. Сифилитка Ленина. Рябого Кобу. Пастернак был трусоват. Бродский — картав. И тунеядствовал. Бунин, по чьим стопам идет Фуфлович, гонялся за лесбиянками. Вот бы и Фуфловичу взять с него пример…
Но напрасно он на Фуфловича, а Фуфлович на себя наговаривали: лицо инфекциониста уже вполне годилось для многоразовой демонстрации с экрана: и перекошенная улыбка, и проклюнувшаяся пугающая асимметричность бровей, и глубоко, как у трупа, ввалившиеся глаза, к тому же затянутые пленкой, которой занавешивают зрачки засыпающие птицы, все это, скажу без натужной похвалы, заслуживало самого серьезного внимания. Впечатляло. Еще недавно он привлекал лишь залежами перхоти и скопившимися под ногтями траурными полосками. Теперь несусветство разрослось до вопиющей степени.
После его отплытия (ах, как впечатляюще он стоял на корме и махал на прощанье грязным носовым платком!) Гондольский и Душителев предложили мне заполнить возникшую в сетке вещания поэтическую лакуну, они буквально требовали, чтобы я взял под свой патронаж передачу «Блок, шпок, Кох и его палочка» и навязывали лауреатство в конкурсе эпиграммистов «Шерочка с машерочкой»:
— Не давать же шанса и награды тем, кто действительно заслужил!
Но я уклонился. Отрадным казалось, что не позволяю мозгам полностью подпасть под чужое влияние. Ценил себя за независимость, умение судить отстраненно. Видел: в том кругу, куда угораздило влиться, все поставлено с ног на голову и переиначено шиворот-навыворот — и не поддавался обмишуливанию. Не понимал, какую немилость на себя навлекаю.
Но до настоящей бури было еще далеко. Не ощущал ее приближения. Хотя, сам того не ведая, делал все, чтоб она разразилась. Первые порывы уже начинали бесцеремонно трепать завитые на левой половине головы кудряшки и хлестать оплеухами по правой, выбритой.
Как прознали о моих стихах?
Пузатая диетологиня разгласила стыдливый секрет, я сам ей его позорно выболтал. Вот как это случилось.
Рубенсо-кустодиевская бегемотша с тяжелой поступью и неподвижным взором базедовых фар липла ко мне день ото дня настырнее, баннолистнее, окружала недвусмысленным непроходимым вниманием и нарочитыми — не продохнуть — преследованиями. Если доводилось встретиться в коридоре, притискивала огромным брюхом к стене, ехали в лифте — хватала за брюки. Сопровождала домогательства волнообразными колыханиями бюста. Норовила исподтишка укусить — с воспламеняющим подтекстом. Стонала: «Впейся в меня, как в бутерброд!» — открыто признаваясь в зародившемся неравнодушии. Призывала: «Хочу потереться о твою кожу, как о занозистый забор!» — и при этом раскатисто и басовито хохотала. Однажды, взгромоздившись мне на колени (я сидел в монтажной, ожидая очереди соорудить рекламный анонс ближайшей программы), дохнула в лицо зловонным смрадом и произнесла:
— Милашка, чего ломаешься?
Я дернулся, сплющенный грузом жира и костей, стул подо мной затрещал и рассыпался, пытавшаяся взнуздать и оседлать меня наездница обрушилась отсыревшим карнизом старого дома и придавила каменной тяжестью. В самый разгар наших барахтаний в студию вбежала, нет, ворвалась с нечленораздельным воплем (несмотря на горевшее над входом табло «Тихо! Идет запись!») резвушка-ветеринарша, которая закатила напарнице сцену ревности. Прыгнув на нас третьей, вивисекторша вцепилась подружке в волосы. С трудом выбравшись из сплетения их тел и чувствуя себя Лаокооном, я отправился в травмопункт. Рентген показал перелом семи ребер.
Наглухо перебинтованного, меня взялась преследовать еще и ревнивая косоглазка. На очередной корпоративной вечеринке, затащив мое плохо гнущееся из-за бинтов тело в ванную, она призналась, что мечтает о простом женском счастье: семье и таком муже, как я. Плюс (в унисон моей законной супруге) — об уродцах-детях. Стать причиной их появления на свет должен был опять-таки я. Она начала стягивать кружевные колготки, но я, выдрав с мясом медную ручку-запор, вышиб дверь (над ней снаружи тоже горело украденное из редакционных хранилищ табло «Занято! Не входить!») и вырвался. Не смог бы исполнить заветного желания несмеяны, даже если бы очень захотел. То есть, что говорю! Не смог бы ее и с ней захотеть! Причина была не в травмированных ребрах. И не в раздражавшей прыткости цесарочки. Стопорило видение выводка будущих птенцов. О том, чтобы проводить оскорбленную в лучших чувствах гипотетическую мамашу до дому, не могло быть речи. Хотя она на это рассчитывала. И даже пыталась мне внушить, что тоже не любит любовных упражнений в скользкой ванной, зато в спальне у нее — диван с выпирающими, стимулирующими пружинами… Я лишь очумело тряс головой и, улучив момент, сдернул с вешалки пальто и поспешил смыться. Отвергнутая воздыхательница проскрежетала мне вслед:
— Сука! Твое счастье, что не дался! Я б тебя кастрировала, как кота!
Впрочем, косенькая садистка вскоре утешилась, перепрофилировав возглавляемый ею литературный журнал в риэлторский альманах «По холмам, по долам», где закрутила дисциплинарные гайки, а заодно и роман с консультантом этого сверхдоходного издания, архитектором Стоеросовым, о котором я немало слышал от своей жены, продолжительное время работавшей с новомодным зодчим в одной из созданных им строительных фирм. Аристарх Стоеросов специализировался на сносе милых, похожих на пряничные, особнячков в черте старого города и застраивании освободившихся участков бетонными кубами и параллелепипедами, а также прочими рафинадных очертаний коробами. Не таясь, признавался:
— Мне в детстве не хватало сахара… Это хорошо, потому что сохнет мозг. Я рос в сырых бункерах, полутемных бомбоубежищах, обваливающихся блиндажах, болотистых землянках, папа был минером, я с ним объездил все горячие точки планеты, ух насмотрелся! Почему остальные должны жить лучше и видеть что-то другое, чем я?
Воспринятый с детства и впитавшийся в плоть, кровь и лимфу аскетичный стиль низких потолков и некрашенных стен наложил неизгладимый отпечаток на понимание им задач градостроительства.
— Да, да, — возбужденно говорил он, — буду проектировать так, чтобы всюду, куда ни плюнь, торжествовало сплошное, беспросветное, неприкрытое канальство! Чтобы хотелось все взрывать и бомбардировать фугасами!
Расчищая место для очередной серой башни с узкими бойницами или известково-цементной многоэтажки, начинавшей рассыпаться еще в процессе строительства, Стоеросов вырубал близлежащие скверы и парки — чтоб не портили картины, старался не оставить даже крохотных газончиков, асфальтировал детские площадки, дабы и на них не пробилось на поверхность ни травинки. Ему было чем гордиться и о чем трезвонить — вот и возникал в передаче «Заживем по-человечески» ежевечерне. Говорил: ощущает себя полководцем, по чьему повелению застывают в стойке «смирно!» камни и металл… Мнил себя — уж точно — не деревцем, кору которого царапают и щекочут, как по горлу, бередящие ножи подростков. Не зайчиком и не божьей коровкой, лишившимися жилищ из-за преступной глупости человека.
Фаталисты скажут: что случается, тому и быть. Что произошло — то и ладно. Таков удел, угодный Судьбе. Пытаться с Ней спорить бесполезно.
Но в головотяпствах Судьба ни при чем. При чем — верхогляды, выжиги, жмоты, гнущие события в бараний рог ради собственного навара. Им и надо противостоять. С ними и надо сражаться.
Не мог, сколько ни крутил (должен признать), поладить с оголтелыми субчиками. Не способен был — безоглядно и ослепленно — привечать их надувательства и фетишу. Чем сильнее наседали, тем стыднее мне за себя становилось. Проявлялась закономерность: если не становишься похож на большинство, то начинаешь от него удаляться — и внутренне (пока еще оставаясь среди тебе не подобных), и внешне.
Тоже рос не в Лувре и не в Вавеле, но считал: за мое убогое детство не должны платить другие. Хватит, что расплатились отец и мать… А готические замки, колизеи и версали — могут быть заменены налитыми сочной осенней желтизной и пунцовым румянцем кленовыми листьями: каждая прожилочка видна и трепещет — еще живая, свежая, дышащая… Разве уступят сикстинским росписям Микеланжело глянцево-зеленые тополя? Хрупкие ясени? Липовые аллеи и хмурые дозоры елей?
Искал и находил в ночном радио теплое контральто неведомой исполнительницы блюзов… Опять и опять предлагал Гондольскому позвать незнакомку в передачу, но неизменно натыкался на отказ. Вот если бы она была Стоеросовым. Или Елисеем Ротвеллером… Или еще кем-нибудь из наших…
Вспоминал: в канун, кажется, Восьмого марта для кладбищенских трудяг был устроен концерт. В ритуальный зал принесли скамейки, постамент для гробов украсили венками и целлулоидными лилиями, соорудили на нем помост. Первая же вскарабкавшаяся на него артистка уморила. Пела: «Он назвал меня своей красавицей и сказал, что я прекрасней всех», а была крупноголовая, с челюстью, выпиравшей, как у гофмановского Щелкунчика. Не вина урода, если выпростался таким, как есть, но обязан взвешивать и предвидеть эффект не подкрепленных фактами слов! На ужине после выступления смешная девочка повторяла: «Я красивая, меня все любят: родители, брат, соседи», — и пила, пила шампанское и коньяк. Опьянев, залила мне брюки, а чугунной церемонемейстерше — плиссированную юбку. Говорила: «Мне нельзя курить, батюшка-исповедник запрещает» и смолила, дымила, прикуривала одну сигарету от другой. Было над чем поухмыляться. Но я, глядя на нее, вдруг подумал: именно с ней могу стать счастлив…
Мечтал: вдруг та смешная певичка и звучащая на радио блюзка — похожи? Может, это она и есть? Но тогда почему не примыкала к нашей ватаге? Талант мешал? Таких, одаренных, — Гондольский чуял за версту, не подпускал на пушечный выстрел… Хотя внешностью пришлась бы в самый раз…
С детских лет видел, соизмерял: алогично и бредово многое (если не все), творимое людьми — удручают и слова, и деяния. Но какой вывод из предумышленного хаоса вытекает? Примкнуть к ахинее и чуме, слиться с ними и колпачить еще не замороченных у не замуштрованных — или набраться мужества и сторониться, чураться сарданапалов?
Не считал, что люди обречены пребывать в ими созданном аду вечно. Верил: переболев дремучестью, выйдут на дорогу милосердия, покаяния, доброты… Пример собственной биографии (наблюдал за ней со стороны) обнадеживал. Будучи безобразен, полагал: далекая от совершенства действительность — не застывшая догма и магма, глупость — не безальтернативная доктрина. Люди, будь они обеспечены искомым — любовью, достатком, одинаковой внешностью, самостоятельно смогут себя переосмыслить. (Инфантилизм. Ломился в распахнутые ворота, остающиеся без пользы открытыми уж какой день и век: никто почему-то в переплавку не спешит!).
Ребенок не явится на свет без папы и мамы, но потом, чтоб сделаться независимым — свергает кумиров. Без стадии отрицания не обойтись. (Ее-то я и очертенелая братия и олицетворяли). Лишь достигнув зрелости, начинаешь понимать и ценить безмерность родительских чувств. Человечество низринуло Предвечного — для того, чтобы, поумнев, возжаждать Его.
Наши мозг и взгляд устроены нелепо: не различают главного в момент встречи с ним. Запоздалое прозрение, если и наступает, то лишь когда изменить ничего нельзя. Вот и негодуем — не на то, надеемся — не на тех, набиваем шишки, атакуя неустранимые, в собственных мозгах закосневшие преграды. Изводимся, терзаемся, забывая: каждая судьба — слепок, повтор судеб тех, кто жил до и будет жить после нас. Прохождение этапов, уже освоенных человечеством, исполнение общего пути в миниатюре и на «бис», в собственной аранжировке и интерпретации — начиная с эмбрионального, зачаточного пункта и заканчивая — вот интересно, чем заканчивая, помимо физической смерти? вознесением? низвержением? — есть выигрышная фишка. Чем завершишь свой земной удел? Сумеешь ли провлачить себя от дикости и жаберных щелей — к добровольному восхождению на крест? И не самый ли это обнадеживающий маршрут?
Недооцениваем силы раскаяния и мощи искупления. Жизнь построена и промышлена так, что в какой-то миг остаешься наедине с собой. Тут и возникает жертвенный мотив. Немного найдется тех, кому не в чем себя упрекнуть. (Хотя и полностью довольных собой предостаточно). Страшно вообразить: какие эвересты ошибок нагромоздил, сколько пережил незаслуженных обид, а главное, сколько их нанес! Стыд перед теми, кого заставил страдать, жжет почище крематорского пламени… Извинения: был глуповат, недалек, незрел — не канают, не принимаются.
Бередил времена претенциозной юности, вспоминая, как, словно посланница из будущего, на моем пути возникла дородная чемпионка в толкании ядра. В ту пору увлекся бегом, поверив: марафонское виляние бедрами избавит таз от закрепощенности, а лобок — от багровых чириев. Удостоился приглашения на тренировочные сборы близ моря (отец заплатил тренеру и начальнику лагеря, чтоб меня включили в состав). В первое же утро, на прибрежной зарядке, не мог отвести глаз от здоровущей тети: покрыв лицо мыльной пеной, она брилась перед походным зеркалом возле персональной брезентовой палатки. Помочилась на песок, неторопливо достав из трусов не впечатляющих размеров розовый шланг. Симбиоз пахового отростка и бюстгалтера, наполненного, безусловно, не ватой, застрявшие в волосах бигуди и зычный бас произвели ошеломляющий эффект. Почему, почему мистификаторша (мистификатор?) была (был?) признана (признан) первой (первым?) в толкании ядра среди баб, а не мужиков? Заковыка не давала покоя. Прочие спортсмены принимали воплощенное противоречие миролюбиво. А я негодовал. Пока не смирился, поняв: изничтожение смехотворного «минуса» не даст даже крохотной степени комфорта, ибо все равно потонет в сплошной минусовости бытия. Постановил: «Коль глобально нельзя изменить ничего… Тогда пусть и в мелочах, и в крупном будет, как есть…» Если хочешь жить легко, — научайся не замечать цепляющих ранящих колючек, мирись с торжествующим кретинизмом, попирающей алчностью, с ржавчиной, проевшей основы и устой. Привечай не поддающийся оправданию цинизм, склоняйся перед глупостью и подлостью. Тогда — есть шанс выдюжить. Иначе — кранты. Каюк и копец.
Осиявшие благоприятностью обстоятельства (в них впиякался по счастливому стечению и расположению ко мне Гондольского) не утишили норова, а сызнова разогрели придирчивость: опять зацикливался на нестыковках, педалировал расхождения, поощрял неприятие, расковыривал язвы непримиримости и обличительства. Что вело к еще большей конфронтации с расфуфыренными духовниками.
Ехали привычным кагалом: Гондольский, я, диетологиня с напарницей и Златоустский на юбилей общего приятеля — сатирика (параллельно — крупного воротилы в игорном бизнесе). Праздничный вечер открыл, выйдя на сцену в манишке и бордовом фраке, губернатор области, где юбиляр понаоткрывал особенно много игровых залов — и с их помощью плодотворно вытягивал из населения (обираемого им еще и на принадлежащем ему продуктовом рынке) последние гроши. Губернатор огласил приветствие в адрес виновника торжества, присланное аж самим президентом. Логично было ожидать: мироеды и казнокрады, коих обличает и бичует в своих ядовитых тирадах наследник Гоголя, — ненавидят остроумца за приверженность правде, суровая критика социальных пороков и врачевание общественных язв лишают чинуш сна, выводят из себя. Но вместо того, чтобы гнобить и душить срывателя масок, запрещать и выкорчевывать его гневные отповеди, отважному несгибаемому правофланговому сатиры позволяли беспрепятственно кривляться и молоть что вздумается, преподносили японские телевизоры и швейцарские часы, ключи от новых яхт… Почему? Может, налицо был прогресс в сознании власть предержащих и их отношении к нелицеприятной критике? Того, кто колол глаза правдой, отметили еще и орденом. Ему воздали по заслугам, подарив дачу в Крыму, на территории выпиленного Стоеросовым ботанического сада. Я (и остальные) своими ушами слышали благодарственное блеяние обласканного скромняги: никого он не шпынял, не волтузил, не позорил, а лишь ублажал, веселил, развлекал, и власть именно за это ценила его и панибратски трепала по холке.
По завершении официальной части перекочевали (опять гуртом) на специальный молебен в отреставрированный на пожертвования Стоеросова храм, где Всевышнего — за превеликое счастье ходить с королем смеха по одной земле — благодарил, помахивая кадилом, пристяжной батюшка (тот самый, который отгонял нежелательных коммерсантов от церкви огнеметом и сам теперь развернувший в стенах обители торговлю буклетом под названием «Прочь!» — о беженцах из Туркмении). Охранники с автоматами и электродубинками оттерли случайных прихожан к стене, а нас пригласили в трапезную, находившуюся в подземном этаже, под алтарем. Юбиляр восседел в обрамлении лампад и сиянии свечей, будто младенц Христос в венце…
— Любуйся! Наш, наш до мозга костей биндюжник, хохотун, просоленный пошляк, — дул мне в уши Гондольский. — Не какой-нибудь Аркадий Тимофеевич Аверченко, имевший пять дюжин костюмов и специальную прислугу, обязанную за этой одеждой следить. Да, у нашего шуткаря семь горничных, но использует он их по назначению, а ходит в залоснившихся брюках, потому что темперамент не позволяет этим цыпам отвлекаться на стирку и глажку… Ух, какой темперамент… Не до одежды ни ему, ни им, зачастую не успевают набросить даже халаты… Так и фланируют голые от кровати к кушетке и обратно и все шутят, шутят, оттачивают остроумие, придумывают репризы и гэги…
Наблюдая, как в три горла ест и пьет остроумец, я думал: где это видано, что бичуемые привечают гонителя? Разве пустят его за ломящийся яствами стол — пировать вместе? И разве не согласный, избегающий подачек примет приглашение: прихлебать с теми, кого презирает?
В процессе вечера Захер подарил нализавшемуся хохмачу свою тельняшку, предварительно он долго ее топтал (согласно морскому суеверию — ритуал предохранял от потери чувства юмора), хлебнувший лишнего батюшка целовал виновнику веселья орденоносные лацканы и возвещал, что прощает ему все без исключения проступки, вплоть до физического устранения конкурентов — владельцев казино, которое, он знает, имело место.
— Как без этого? Ибо не мир, но меч принес ради торжества достойнейших из достойных… Неужели не порадею тем, с кем меня связывают личные интересы, а предпочту врагов? Пусть врагов любят дураки! Так завещал Господь.
Но и это было не все. Плохо державшегося на ногах гаера-бенефицианта препроводили в соседний с подземным рестораном зал, где стояли вытесанные из мрамора саркофаги с выгравированными на крышках табличками. Один, находившийся аккурат между ванной для упокоения будущих останков губернатора и выдолбленной изнутри глыбой для телес местного (еще живого пока) градоначальника, предназначался наклюкавшемуся юбиляру! Он тотчас заполз в него и захрапел…
Ерническая церемония родила догадку: не есть ли отпускающие людям прегрешения доброхоты — слуги сатаны? Зная: любое преступление сойдет с обагренных кровью или опоганенных мздой рук, можно продолжать творить зло… А опасаясь, что прощения не получишь и на Страшном Суде понесешь кару, невольно призадумаешься: стоит ли преступать черту и нарушать нравственный закон?
Пресмыкай Заединер-Златоустский, щерясь гнилыми зубами, настойчиво зазывал меня в гости к тестю-генералу, оказывается, в самые мрачные глухие времена несвободы помогавшему отчаянному смельчаку-зятю в распространении запрещенной литературы. Я спросил:
— Как такое могло быть? Как вообще можете сосуществовать под одной крышей?
Диссидент под моим взглядом заерзал. Пошел хамелеонскими переливами, как у саламандры. Впервые я заметил: лапы у него перепончатые и когтистые. Что-то сосчитав в уме, он вымолвил:
— Условимся. Вы, конечно, можете попытаться испортить мне репутацию. Но вам не удастся опорочить мое доброе имя. Да и вам самому это невыгодно. Потому что мой тесть дружит с Душителевым. Они из одной конторы. И в одинаковых званиях. Если не хотите, чтобы вас стерли в порошок, признайте меня борцом с режимом, а я, в свою очередь, буду трубить, что вы — мой сподвижник. Санчо Панса. Что, как и Фуфлович, задушены непониманием властей. Что вы — мой оруженосец. Это нам обоим пойдет на пользу. Мы сформируем обоюдовыгодное общественное мнение. И нападем на множество ветряных мельниц.
Я задумался над его предложением и нашел: оно не лишено прагматизма.
И все же, глядя на заматерелого сатирика, на откормленного батюшку, на ушлого Златоустского, на перхотного Фуфловича, на толстуху-диетологиню, вновь погружался в сомнения. Не хотелось их ворошить. Однако думы из былого сами лезли, навязывались (не хуже, чем перечисленные персоны) в провожатые и собеседники, стерегли и контролировали каждый шаг. Выводили из себя нестыковками, несоответствиями, несообразностями, которые одолевали и раньше. Каким образом могут богатеть врачи, священники или изобличающие власть юродивые? За счет чего (и кого?) у них роскошные наряды, дорогие автомобили, золотые часы и кресты? Разве у больных, которые все деньги тратят на лекарства, многим разживешься? Или у верующих, которые по душевной склонности следуют завету бессребреничества? Ну а удел диссидентов, осмеятелей, несогласных — критиковать сильных мира, не давать им жиреть, тех же, кто ничем не владеет и страждет, — поддерживать, ободрять… На деле получалось наоборот. Лекари, батюшки, прочие расторгуй, с которыми общался, были сверхобеспечены. И сверхлояльны к приказам маммоны. Костюмы и рясы шили из тончайшего сукна, подкатывали к телебашне и своим офисам (больницам, храмам) в роскошных лимузинах, имели прислугу и охрану, многочисленные загородные особняки. Что верно, то верно, за словом в карман не лезли, поэтому были крайне выгодны тем, кто нуждался в их премудрых подъялдыкиваниях. Бывает: человек замечателен, а говорить не умеет, не дано; прихлебаи не возражали провякивать то, что им подсовывали, не роптали, если в выступления монтировали закадровые аплодисменты или смех якобы восторженной публики, не гнушались вкраплять — по просьбе начальства — похвалу личности или фирме, которая была в тот момент обхаживаема и кому-то из руководства нужна. (Например, приезжали оптовые торговцы овощами и фруктами и жаловались на затык в сбыте бананов или затор редисочного направления, немедленно закуржавливалась передача, где утверждалось: бананы продлевают жизнь, а корнеплодов, более насыщенных микроэлементами, чем турнепс, топинамбур или репа и ее младшая сестра редиска не создала почва средней полосы, в эфирном балагане участвовали все примелькавшиеся присные, купоросили мозги, изрекали авторитетные мнения, демонстрировали, как в своих кухнях готовят разносолы из вышеназванных даров чернозема, глинозема и африканской саванны — и продажи залежалого товара резко возрастали). За это златоустам, соглашателям, коллаборционистам перепадали дорогостоящие презенты и конверты с вознаграждением. Не мог пожаловаться на стесненность в средствах, терялся: куда направить возрастающие их потоки? Машинами обзавелся и набил ими два гаража (к тому же меня возили на служебной), дач насоорудили того больше, украшений жене, ее сестренке и их мамаше накупил вагон и маленькую тележку… Посещала мысль: не возвести ли для моей мертвой девушки мавзолей, пантеон? Знал: ей не нужно, не одобрит помпезности и показухи. Но катил по накатанной… Вслед за всеми. Был — как все…
Неужели сам по себе ничего не стоил? Неужели не мог ничего в своем жизненном маршруте и амплуа изменить? Неужели обязан был оставаться подневолен и постоянно подчиняться?
Настырность преследовательницы-диетологини навеяла экивок: попытку вернуться в детство. Разыскал чемпионку-ядротолкательницу. Выяснил: гора мускулов перешилась, то есть поменяла сексуальную принадлежность. Это ли была не «клубничка», не развесистая клюква, не зажаристая корочка, до которой столь охочи поглотители сенсаций? (Заодно и моя личная картотека несуразиц становилось на пункт-заковыку короче: торжествовала справедливость, которой алкал — заблудший козлище, продравшись сквозь тернии сомнений к подлинному «себе», обрел, если можно так выразиться, знаменатель, киль!) Гондольский прыгал до потолка и визжал в предвкушении грядущего эфирного пиршества. Встреча с купавой, трудившейся теперь грузчиком и носившей имя Виктор Александрович, прошла под эгидой сногсшибательного шквала телефонных откликов и сопровождалась одобрительным урчанием обслуживавшего студию персонала. После победоносного рандеву, расчувствовавшись (испытывая к побрившейся теперь уже на глазах у миллионов телезрителей чемпионке почти нежность), я поддался на уговоры искусительницы-диетологини (ах, как она и чисто выбритая спортсменка были похожи!) и отправился к ней с визитом. Обитала дюймовища в безразмерно-просторной студии под крышей спроектированного Стоеросовым приземистого бетонного монолита. Ее гигантомания давала о себе знать во всем: в одном конце облюбованного ангара высилась газовая плита, смахивающая на объемистую печь бабы Яги (где старуха запекала детей), в другом — великанья кровать под плюшевым балдахином. Посередине ютились крохотный, как тумбочка (то есть обычных размеров), шкаф, да еще, будто детсадовские, стол и стулья. Возлегши на устилавший пол пропахший псиной драный ковер (из лавки древностей, которой владел телевизионный учитель этикета), диетологиня распахнула халат, в нос ударил резкий запах мускуса… Временами обнюхивая нас, от стены к стене слонялся здоровущий кастрированный вивисекторшей-косоглазкой сенбернар, изредка он лениво приподнимал ногу и мочился куда придется. (Кажется, именно в те минуты я с особой пронзительностью понял, почему балдеет в дурманящей атмосфере собачьих испражнений эстет-обонятель Фуфлович). От чая и кофе я отказался, но приготовленный под моим надзором салат из дряблых креветок все же пришлось отведать. Переполненная желанием, паровозно пыхтевшая хозяйка, по-видимому, стремясь предстать передо мной (и сама себе казавшаяся) малюткой-девочкой, ударилась в сентиментальность и открыла альбом своих детских рисунков. Я не мог сдержать возгласа удивления: в раннем возрасте она была одаренной! Что произошло с ней впоследствии? Я спросил ее об этом. Вместо ответа она патетически продекламировала собственную написанную в школьные годы поэму — о женщине, которой оторвало ногу на войне. Не о детях и цветах писала она, несмышленая глупыха с косичками, не о матери с отцом, а надрывалась о взрывах и увечьях, о героях-воинах, выполняющих свой ратный долг… Почему, почему — если не бывала (и не могла быть) на театре военных действий?
— Потому, — сказала она, — что был прекрасный учитель гражданской обороны… Головорез в берете… Со значками отличника боевой и политической подготовки на груди… Девчонки были влюблены в него до беспамятства…
Каждая строка ее завываний (прервать декламацию не могла, это было выше ее сил) излучала тоску по гусарской удали и густому запаху ваксы и сапог эскадронных удальцов, каждая буква вопияла о желании погладить горячий ствол только что пальнувшей по неприятелю мортиры…
Вместо того, чтобы прямо ей сказать: все занимаются не тем, что у них лучше получается, — тот, кому удается рисовать, грезит о воинской доблести, а безмозглых солдафонов назначают воспитателями в школы и детские сады, а то и вовсе возвышают и поручают править странами и континентами, я, щадя ранимую душу чтицы, промямлил: «Трогательно, когда во взрослом состоянии люди хранят детские черты». (Признаки недоразвитости и дефективности и точно лежали рельефным оттиском на внешности исполинши). Сколько раз давал себе слово: не быть искренним… Ибо это — никчемная попытка с негодными средствами. Уж не говорю, что сочувствие и отзывчивость — эротически возбуждают… Желая наставить слушательницу на правильный путь, я поведал о своих папе и маме. (Зачем? Ведь запрещал себе вспоминать вслух… Тем более — о детстве… Когда все любили и заботились…) О том, что, благодаря отцу, перелопатил в юности груды книг. Благодаря маме — в подкупольной мансарде, за перегородкой ушных перепонок, тренькала время от времени заезженными мелодиями старая шарманка. Что под воздействием втемяшившихся цитат и серпантином закрученных нотных знаков я даже пробовал сочинять. (Но, конечно, обнародовать детскую муру ни под каким видом не собирался). На память пришли рифмы, ими пытался поразить одноклассницу. Их и брякнул, пытаясь подспудно противопоставить наив-мечту о первом поцелуе (так и оставшуюся несбывшейся) — бодрой рапсодии толстухи о батяне-комбате. После этой моей оплошности, принятой за чистую монету открыто явленной взаимности, воздыхательница заелозила на ковре. Вскользь она упомянула о растившем ее деде-художнике: в неотапливаемой мастерской (паровой обогрев отключили за неуплату), он продолжал смешивать краски, стоя перед мольбертами, наносил мазки на холодно глядевшие полотна. Я ощутил родственные чувства. И был наказан. Не дослушав очередного выплеска моих красивостей, гренадерша навалилась. Грубо, в соответствии с собственной военно-поэтической программой, разорвала мою шелковую рубашку. Медузообразная грудь щупальцекляпом лезла мне в рот, пытаясь раздвинуть солдатский строй стиснутых присягой верности мертвой девушке зубов. Я вскочил на ноги. Вымуштрованный сенбернар, рыча, преградил дорогу.
Взгляд моей припорошенной снежком недотроги — при наших все более редких свиданиях — делался неуловим, непроницаем, ускользающ. Раньше, бывало, посмеивалась, если расцвечивал отчеты о схожих с небылицами приключениях дополнительными штрихами и блестками, не возражала, если приправлял неправдоподобную достоверность бравадой. Теперь хмурилась. Давала понять: мои хлопоты больше ее не трогают, то, чем бахвалюсь, не имеет в мире, где пребывает, никакой цены? Становилась замкнутой, отчужденной. Прежде ощущал: мы вместе, заодно, лихорадка повседневности не властна над нами, теперь видел: нареченная меня чурается… Из-за чего? Переживала, что, забегавшись, забываю о ней? И о смерти забываю, которая нас сплачивает и единственная обещает соединить?
Искал поводы к удручавшей перемене. Чем больше всматривался в дорогие черты, тем отчетливее сознавал: снизошло незаслуженное счастье. Была лучше всех. Тихой, скромной, просветленной и приветливой, не пыталась ущипнуть или изнасиловать в лифте, склонить к равнодушию. Оставалась ангелом-хранителем, окружала защитной кисеей. Помогала уверовать: пока еще не пропал. Погружаясь в привычную кладбищенскую стихию, приникая к любимой, спасался от окончательной самопотери. Рядом с ненаглядной мог не притворяться. Стало необходимостью сверяться с выражением ее глаз.
Компаньоны (в чем, собственно, и заключалась причина разногласий с ними) — о смерти не думали. То есть предумышляли — на свой лад. Рыскали — в поисках подобающих мемориалов-пантеонов и вызолоченных аналоев, налаживали (в том числе через меня) связи с директорами кладбищ и крематориев, колготились — о памятниках, намеченных к воздвижению в собственную честь, беспокоились о лучших участках под погребение. Понимали: от потомков почестей и уважения не дождаться. (Чем его заслужили?) Причепуривались заблаговременно, творили о себе прижизненные мифы и легенды, тихой сапой приискивали ландшафты и пейзажи, годные для впечатляющих траурных променадов. Оформляли в пользование два и три, а то и четыре гробохранилища. Примерялись:
— Полежу недельку в лумумбарии, месячишко на Ваганьковском, еще годок — на плацу Новодевичьего… Там будет видно, определюсь, где лучше…
Вместе с поисковиками (и от них) — заражался трясучкой самообессмертливания. Разрывался меж канувшим и сиюминутным, погостом и посюсторонностью, а потом с превеликим трудом возвращался в разум. Памятью — к родителям, себе недавнему, мертвой недотроге.
При торжественной, с оркестром, закладке склепа Гондольского, наткнулся на свежую могилу и по надписи на жиденьком венке определил: упокоен мамин ученик. Тихий мальчик, большеглазый и узкотелый, постигал сольфеджо, — но, бегло скользнув вдоль жизни, не воспламенился, не вспыхнул спичесной зарницей от чирканья по шершавым ее неровностям.
На другом кладбище, где поверх кургана из золотистого песка водрузили портик и колонны родовой усыпальницы Свободиных — обнаружил (на растрескавшейся древней плите) фотографию и фамилию своего школьного врага. Пребывал в моей памяти мучителем (хлестал меня мокрой тряпкой по щекам), а не жил много лет! Разыскав номер телефона, позвонил вдове второгодника-изверга, та поведала: повзрослевшего оболтуса в клочья разнесло бомбой, подложенной в вагон метро. Дети остались без кормильца. Рассказывая, она рыдала. А я думал: хорошая смерть. Быстрая и внезапная. Умертвленный не успел ничего понять, не увидел разлетающихся в стороны собственных ошметков. Это ли не везуха?
О себе гадал: загорелся ли, вспыхнул факелом — или распылен в ничто?
Приблизительно в то же время начал замечать: мертвецы избегают меня (угрюмо пялились с медальонов, не отвечали на расспросы), а живые внимают в странном оцепенении. Жену, тещу, молоденькую сестричку жены коробили мои попытки заговорить. Даже если поддавал сардонизма, не смеялись.
Претензии всемогущей шантрапы (так стал называть хитромудрых партагеноссцев после снятого Баскервилевым фильма «Родом из Сан-Тропе», основанного на разведдонесениях Гондурасова) простирались все дальше: с помощью тестя Златоустский-Заединер — он никак не мог довести затеянный бракоразводный процесс до завершения, — выколотил из министерства флуктуации и деградации средства на загранвояжи с далеко прогнозируемыми целями. Проект, конспиративно озаглавленный «Мы», в официальных засекреченных сводках проходил под кодовым грифом «улучшение имиджа родины и захват мирового господства». Начинался нелегкий этап борьбы за обуродливание всего наземного пространства. Поодиночке и группами члены нашей кузни принялись шастать в далекие и близкие страны, где внешней расхристанностью и отталкивающестью, а также беспросветной и бесперебойной заумью должны были очаровать аборигенов. Выгребая из общака потребные (порой запредельно огромные) суммы, эмиссары разлетались во всех направлениях. Нет нужды перечислять, кто был отобран в пропагандистскую креатуру — разумеется, лишь самые представительные и породистые (не говорю уж — идеологически выдержанные и наделенные разящим психотропным влиянием): Душителев и его плюгавый шкет-зять, Гондольский и поэт-инфекционист, доктор-шуткарь и художник Пипифаксов, продолжавший оставаться шпионом журналист-международник Гондурасов (глава делегации) и Баскервилев, Елисей Ротвеллер и сменившая пол толкательница ядра. Чистопородных женщин решили не задействовать: ибо понятно, какой эффект они сгенерируют, шмонаясь по распродажам и оптовым рынкам в поисках удешевленной бижутерии и уцененных бюстгальтеров, в то время как скаредничать на уродстве преступно, а на замарашестве нельзя экономить… Но и среди дружных мужчин-горлопанов возникали трения, поскольку маршруты намечались произвольно: то линия Берн — Париж — Лондон — Мадрид — Нью-Йорк — Триполи, то ось Тель-Авив — Лима — Браззавиль — Кишинев — Токио — Бейрут — Карачи — Кабул — Лион — Марсель… Все было отдано на откуп, а когда возникает вольница, не жди согласия. Тем более, командировочные траты, как уже сказал, предусматривались неограниченные, каждый получал за красивые (то есть: раскосые, бельмондованные, вытекшие и базедово расширенные) глаза приличный куш. В тендере на право представлять державу за ее пределами участвовало множество организаций: всероссийское общество слепо глухо немых, ассоциация жертв наследственного рахита, клуб порочных сексуальных меньшинств, но проект, выношенный Душителевым, оказался неуязвим, поскольку пигмей обязался отражать наши дипломатические успехи и захватнические настроения в ежедневных телероликах.
Работа по улучшению имиджа щедро спонсировавшей нас родины заключалась в том, что на протяжении одиссей мы старались избегать общения со своими — будто зеркальными — гостеприимными европейскими, австралийскими, американскими и африканскими отражениями: стоило установить с ними тесные контакты, и неминуемо пришлось бы (в целях вербовки этих недотыкомок) выглядеть еще хуже, противнее, чем мы выглядели, а хуже и противнее было некуда, да мы и ленились. Если от встреч все же не удавалось отлынить, затевали с принимающей стороной — состязания по перетягиванию каната и прыжки со скал без страховочной трапеции и с завязанными глазами, коллективно покоряли неприступные форты и совершали заплывы через акватории, кишащие акулами и крокодилами. Во время одного из таких бултыханий погиб толкатель ядра, его перекусила пополам мурена. О перипетиях зритель получал подробнейшую информацию через спутниковое ТВ и, нет сомнения, воодушевлялся успехами соотечественников.
— Силы и возможности сборной команды людей будущего неограниченны, — комментировал наши подвиги Гондольский. — Не за горами всемирный конгресс посланцев родственных течений под лозунгом: «Сделаем планету похожей на нас!»
Все было зашибись. Но в Риме я откололся от сплоченной делегации и нырнул в собор Святого Петра, а оттуда — в музейные Ватиканские залы, где на одной из стен узрел портрет знатной дамы с веером. Как две капли воды она походила на мою любимую. Тоска стиснула сердце. Все во мне перекувыркнулось. Не знаю, как передать то, что ощутил… Хрупкость и конечность, утекающую, исчезающую материальность сущего. Эта вещественность еще говорила со мной, взывала ко мне, сама не понимая, что ее уже нет, — лишь колеблющийся призрак (который в следующее мгновение станет вовсе неразличим) продолжал примерять одеяние из плоти, крови, холста и красок, но и он истаивал… Может, ненаглядная специально выскользнула из распадающихся времен, чтобы не оказаться заложницей их прихотей и трюков, не быть подверженной капризам природы и политических пертурбаций?
Отдельных немалых ассигнований потребовало наше десантирование в Стокгольм, куда мы прибыли, чтобы настоять на присуждении премии Нобеля инфекционисту Фуфловичу (пусть не в литературной, так хотя бы в научной номинации, по разделу «Желудочная микрофлора и прочие вирусы»), Гондольский выступил перед членами жюри с эмоциональным докладом и приравнял творчество сернокислотника к подвигу Альберта Швейцера, не гнушавшегося помогать больным проказой. Но поскольку пламенный оратор не владел английским (не говоря уже о шведском), текст ему написали, транскрибировав британские слова русскими печатными буквами, из-за чего у слушавших возникло множество недоумений. Гондольский, не понимая, о чем его вопрошают, повторял затверженно: «Дайте премию, отказ расценим как демонстративное неуважение». После него выступил тогда еще живой-здоровый, не перекушенный пополам толкатель ядра, он рассказал, как враждебно настроенные спортивные рефери не допускали его (по документам — девушку) до соревнований в связи с обнаружением в крови допинга.
— Конечно, женщину может обидеть каждый, — воздевал руки к потолку он. — Но ведь это неблагородно! Не по-джентльменски!
— Аналогия полнейшая! — кричал с места Фуфлович и топал ногами. — Попробуйте не присудить мне награду и увидите, что будет.
— А что будет? — поинтересовался старичок, член Королевской Академии.
— Мировой скандал, вот что! — пообещал Свободин.
На запланированный фуршет нас не пригласили. Гондольский, прямо в зале заседаний, достал из кармана фляжку с коньяком и выкрикнул:
— Наш триколор еще взовьется над Русалочкой и статуей Свободы!
А вечером всей кодлой собрал нас в своем «люксе» и продолжил диспут:
— Не любят нас в мире… Из зависти к нашим огромным залежам ископаемых… Из-за нашей славной, ни на что не похожей государственности…
Златоустский-Заединер, накачавшись до невменяемости, требовал, чтоб в будущем году на соискание награды была выставлена его кандидатура, и повторял: виной нынешнему провалу происк сионистской мафии, захватившей командные высоты на Западе и в Соединенных Штатах. Точка зрания была поддержана Свободиным и его рафинированным зятем:
— Все зло от них… Настоящая интеллигенция их никогда не любила… Ни Бенкендорф, ни Александр Третий… А мы почему-то либеральничаем…
Обмен мнениями продолжался до утра:
— Сколько денег на улучшение имиджа ни трать, скандинавов и прочих кельтов не прошибешь…
— А вот кинуть на них атомную бомбу, так быстро прочухаются…
— Не надо соваться в земли, где не будешь признан пророком, — откровенно радовался неуспеху товарища оскорбленный, что в лауреаты выдвинули не его, Ротвеллер. — Зато у себя на родине мы вне конкуренции, остаемся непревзойденными, мессиями. Пошмонаемся еще пару месяцев по зарубежью, и айда к себе, в привычную стихию подлинного уважения к талантам.
Когда на рассвете, сильно нетрезвые, мы разбредались по комнатам, Златоустский догнал меня в коридоре и, покачиваясь, зашептал:
— Ты, может, думаешь, что я еврей и тоже участвую в сионистском заговоре? Честное слово — нет. У меня мама — болгарка.
— А папа? — зарокотал, вклинившись в беседу, Вермонтов. — Что-то мне твой носяра, твой шнобель не нравится.
— Мой папа — чукча, — с гордостью ответил За-единер. И еще больше понизил голос. — Все же трудно общаться с упертыми шведами…
— Трудно общаться с другими нациями только евреям! — продолжал настаивать конфликтолог. — Поэтому в нашей стране они как минимум триста лет в изоляции. А то и больше!
— Это верно, у меня прабабушка еврейка, и жила она в Вильно, — задумчиво согласился борец с сионизмом.
Утром дипкурьерская почта повлекла по секретным каналам рапорт о победной атаке Фуфловича на бастион отсталых буржуазных взглядов. В депеше вскользь говорилось и о «двойных стандартах» и извечной предвзятости ретроградов-европейцев в оценке особого пути, которым следует верная заветам нескончаемых революционных традиций плеяда Кулибиных, Ломоносовых, Свободиных, Фуфловичей, Ротвеллеров и Толстых (в трех лицах): причем ни одному из последних, — и даже тому, который сочинял под псевдонимом «братья Жемчужниковы» — созданная Нобелем касса взаимопомощи не отслюнила ни гроша! Если вдуматься, оно и неудивительно: какого материального поощрения могут ждать названные деятели, отдающие себя без остатка делу гуманизма, в то время как Нобель, что общеизвестно, изобрел динамит — на этой пороховой бочке и сидят, болтая ногами, наследники и пособники практически терроризма!
По линии набиравшего силу (и лишь слегка видоизменившего свое название) общественного движения «За последовательное и упрямое улучшение и навязывание имиджа» мы дернули в Африку и на Шри-Ланку, где по дешевке приобрели несколько тонн алмазов и разжились партией слоновьих бивней — для подарков высокопоставленным боссам, сочувствующих нашему международному марафону. Переезжая и перелетая из одного затерянного населенного пункта в другой, перепархивая из отеля в отель (особенно запомнился построенный англичанами еще в эпоху Редьярда Киплинга и сохраненный в неприкосновенности, ах, какой аромат викторианской эпохи он сберег в своих стенах, обшитых панелями красного дерева! — Стоеросов тут же сказал: архаику надо сжечь, а на освободившемся пятачке выкопать многоярусный подземный гараж или соорудить небоскреб «Интурист», чтобы и его потом тоже снести и заработать на сбыте железобетона и сантехники), мы обжирались местными деликатесами, обпивались текилой и бормотухой, учиняли охотничьи марш-броски по лесам и горам, стреляли антилоп и гиппопотамов, аллигаторов и гиен, какаду и жирафов.
— Главное: не дать планете очухаться, — бузотерствовал Гондольский. — Для этого надо планомерно истреблять имеющиеся грацию и изящество. Эти антилопы и какаду творения — не нашего разумения. Следовательно, от них надо избавляться в первую очередь.
Самозабвенно он палил направо и налево, убивая что ни попадя, изрешетил картечью беременную самку гепарда, не успевшую от него улизнуть, а потом стоял над ней, бьющейся в агонии, и заглядывал в ее тускнеющие глаза.
— Шарику, с его повышенной температурой глобального потепления, уже не оправиться, не выздороветь, он обречен, говорю как врач, — свидетельствовал Захер. — Но все равно: мы должны успеть уничтожить как можно больше…
В обезьяньем питомнике, куда нас занесло в поисках подходящего места для пикника, служители сетовали на одолевавшую их печаль — постоянные мастурбации человекообразных.
— Опыт нужно перенять и всемерно пропагандировать! — восхитился Свободин. — Позаимствуем у приматов полезные ужимки и ухватки! Пусть люди тоже скачивают и сеют сперму в пустоту, тогда рождаемость вовсе скатится к нулю!
Репортаж об изнуренных мартышках был повторен под рубрикой «Учимся у природы» рекордное количество раз: в дневные, ночные и утренние часы. Поскольку вдобавок выяснилось: сраженные привлекательностью нашей съемочной группы и распознавшие в нас сородичей эволюционные братья и сестры стали онанировать с удесятеренной энергией, сюжет удостоился специального приза «Действенность профессии» на фестивале взрослой и детской анимации. Таким образом, удалось всколыхнуть престиж выбравшей нас в глашатаи ее достоинств родины — не только среди прогрессирующих в утере знаний двуногих, но и внутри, казалось бы, тупиковой популяции сигающих с ветви на ветвь макак и павианов!
Под занавес затянувшегося вояжа мы оказались в заброшенном городе Криампур. Развалины произвели на испытанную гвардию духоподъмное впечатление.
— Хорошо, что рано или поздно дворцы приходят в упадок! И ничего, ничего не остается. Только камни и песок. Пыль. Вот бы суметь интенсифицировать реакции разложения, гниения и разрушения… Перекинуть их на Эйфелеву башню, на Биг Бен и Кремль! — размечтался Свободин. — Вот уж мы тогда покуршавельничали бы в сласть!
Заслышав наши голоса, в щели меж руинами торопливо уползали змеи, а попугаи затевали в бывших чертогах знати скандальный хай. Вдоль бывших улиц за нами следовали худые оборванцы и предлагали, купить выловленные в море раковины, свежесорванные фрукты и поделки из дерева: фигуры многорукого Будды и Ганеши — со слоновьей головой.
— Снимайте, снимайте роскошество! — приказывал операторам Гондольский. — Наши предтечи… С хоботами вместо носов, с огромными ушами, с избыточным паучьим количеством конечностей!
Один из продавцов пытался всучить мне вырезанную из «железного дерева» (так он отрекомендовал товар) трость, я колебался: мастер просил дорого, но сувенир какой-никакой из поездки надо ведь привезти. Сопровождавший гид (он представлял аналогичный проект улучшения имиджа со шри-ланкской стороны) отгонял попрошаек и твердил: в специальном магазине, куда еще заглянем, безделушки значительно дешевле. Умолявший приобрести трость ремесленник снижал и снижал цену, объясняя уступчивость тем, что его детям нечего есть, я поддался уговорам и полез за бумажником. Гид силой вырвал у торговца резную палку и переломил пополам.
— Не смей обманывать! — кричал он. — Никакое это не «железное дерево»!
Обратившись ко мне, повторил:
— В магазине, куда вас повезу, я заранее договорился о скидках.
Я не мог удержаться и не пнуть скулившего резчика.
Как по команде, мои попутчики разразились бранью и с одобрительными возгласами и воинственными кличами ринулись его дубасить. Он пытался защититься, а потом, повалившись в пыль, пополз к кустам. Но его догнал врач-шутник. С разбега вспрыгнул ногами на спину поверженного, а когда тот захрипел и перевернулся, устроил из его грудной клетки батут. Под каблуками трещали ребра.
— Ату его! Ату! Пусть запомнит наш имидж! — кричал Пипифаксов.
Когда доставившая всем удовольствие экзекуция завершилась, Фуфлович приблизился ко мне и сказал:
— Видел лицо этого дикаря? Тонкое, с правильными чертами. Я специально старался попасть ему в кадык и переносицу носком ботинка!
Разрекламированный гидом магазин поразил убожеством и дороговизной поделок. Бродя меж трафаретных Будд и унылых Шив, я с сожалением вспоминал тонкий рисунок переломленной трости. Узор, нанесенный отвергнутым и исколошмаченным нищим, был превосходен. Увы, вернуться в вотчину умельца не представлялось возможным, темнело, а следующим утром мы ехали в слоновий заповедник (врач-шутник хотел приобрести пару слонят для личного зверинца). Я купил в дрянном магазине слоноголового Ганешу, но в гостиничном номере обнаружил: хобот наспех приклеен к фигуре, выточенной из рассохшегося дерева, и вот-вот отвалится.
На другой день, наблюдая себя на телевизионном экране (репортаж об очередном дне визита транслировался по всемирной интернетовской паутине), допер: хитрый гид получал в халтурной сувенирной лавке гарантированные комиссионные… Ужаснувшись тому, в чем участвую, я долго не смог уснуть под марлевым антимоскитным балдахином. «Что делаю? — думал я. — Затаптываю, изничтожаю талантливое, расчищаю дорогу бездарному».
Кафка был для своего времени смелым фантастом. В его рассказе человек преобразуется в насекомое. Но если бы австрийско-еврейский гиперболизатор творил сегодня, он считался бы скучным реалистом: мутации, перетасовывающие людей в жуков, мух и микробов (а также гиен и носорогов, что отмечено абсурдистом Ионеско), — происходят повсеместно, процесс принял характер эпидемии. Так что, возможно, наступило время громоздить обратные мечтания: о том, как из-под жучиных подкрылков и тараканьего обличья брезжат, а то и проклевываются начала существ, пытающиеся вспомнить себя людьми. Впрочем, о том, чтобы обернуться принцем (сбросив с себя под влиянием Аленького цветочка мохнатую шкуру) или, в одночасье выпрыгнув из лягушачьей пупырчатой шкурки, стать красавицей и принцессой, — люди грезили всегда. Мысли о дивной метаморфозе, как о вполне реальной достижимости, издавна бередили нутро все больше и бесповоротнее озверевавших двуногих. Нетерпение было велико, вот и старались скорее сжечь (с глаз долой) бородавчатую оболочку, спалить ее в печке — чтоб не мозолила глаза и не напоминала о компрометирующем прошлом, чтоб не осталось даже шанса вернуться в земноводность… (И дабы воссияла незамутненная и необремененная гадкими гирями телес душа!) Однако процесс очеловечивания (как и одичания) не одномоментен, тянется тысячелетия и, даже согласно сказочным срокам и предписаниям, не позволяет (а запрещает!) палить исходники: возможность отступления назад, в тритоньи трясины и пиявочные болота, в тину и ряску должна наличествовать, альтернативу выбора нельзя отнимать… Не стоит также торопиться и усердствовать при разрушении памятников тиранам и убийцам, возведенным в ослеплении и страхе. Эти монументы могут пригодиться… Да и зачем бунтовать против зеркал? Ну, разбил неугодное отражение — но оригинал-то остался неизменным и торжествует.
Пока мужская команда бороздила мировое пространство, улучшая имидж возлюбленной родины (в глазах тех, кто плевать на нее хотел), на выставку-продажу военной техники (в рамках авиасалона «Ле Бурже») — не лыком шиты — двинули обиженные дамы: хроменькая балерина, мастодонтистая меховщица, косенькая стерилизаторша и распухшая, как брошенная в кипяток колбаса, диетологиня. Четыре музы, отпозировав на фоне произведенных из контрафактных польских запчастей отечественных истребителей, успешно отстрелялись в тире и максимально точно сбросили с вертолета (тоже контрафактного) учебный груз бомб на декорированное вьет-конговское поселение, чем привели войска северо-западного альянса в повышенную боевую готовность. В свободный от стрельб и бомбардировок день амазонки учинили званый русский вечер-микст: пришедших потчевали черной икрой, балетом, поэзией, попрошайничеством и демонстрацией расшитых янтарем валенок и овчинных тулупов. Арендовав на американском стенде «Боинг» (взять в «рент э кар» «вольво» или «линкольн» не получилось, выклянченных у фирмачей-толстосумов для российских детских домов денег было слишком много), предприимчивые подружки рванули поклониться памяти великого сказочника, похороненного вдали от военных полигонов. В дороге, однако, план претерпел изменения, путешественницы очутились в Мадриде и надумали засвидетельствовать почтение монументу великого Франко. Резонов было несколько: во-первых, Франко был боевой генерал, а плюмажный пентюх, к которому почитательницы первоначально намылились, за исключением сладенькой историйки про оловянного солдатика и притче об огниве, где действует невнятный демобилизованный рядовой, армейских заслуг не имел, во-вторых, статуя Франко была конной, а памятник пуританину, обходившемуся в книгах без военной лексики и терминологии, удручал отсутствием копыт, хвоста и свисающей елды, в-третьих, Франко был на редкость низкоросл (лишь на памятнике сморчка слегка вытянули ввысь), чем напоминал здравствующего общего любимца Свободина, а вышедший в тираж выдумщик невнятиц про оле-лукойе и снежную королеву был хоть и сухощав, но внешне представителен (что раздражало)… Команданте походил на Свободина не только невысоким росточком и высоким воинским званием, но и тем, что твердой рукой сплачивал разрозненные патриотические силы, противостоял погубителям прогресса — и в конце концов отпраздновал над оппортунистами победу (а это вдохновляло). Не говорю о многочисленных частностях личного свойства: диетологине не терпелось публично исполнить ораторию о женщине, которой оторвало ногу, логично было это сделать именно в милитаризированной ауре; меховщица просто обязана была щегольнуть в новой накидке из шкуры последнего обитавшего в естественной среде снежного барса, убитого и раскроенного именно в дни визита к монументу плешивому генералу… У меня была серия почтовых марок с разноракурсовыми портретами устроителя фашистского путча (палач не уставал множить собственные изображения, ставя на них терпимый номинал, чем способствовал широчайшему распространению своего образа и образа своих мыслей по свету), этими выклянченными в свое время у отца зубчатыми раритетами я однажды ненароком одарил вивискторшу, и она, обклеив себе ими лоб и виски шлындрала по Прадо. Не учли гламурщицы единственного: туповатые аграрники-испанцы, не веря в возможность шумного визита в Мадрид столь экстравагантных залетных примадонн, задолго до появления красоток, сравняли конную статую диктатора с землей. Пришлось посланницам доброй воли возлагать букеты, стопы книг и меховых изделий к пантеону жертвам гражданской войны в Долине Павших, где велел похоронить себя сильно припозднившийся по сравнению с умертвленными им противниками тирании головорез. Накинув на мемориальную доску страусиное боа, меховщица дала интервью нескольким телеканалам, в котором заявила: она преклоняется перед памятью того, кто, как и Пиночетт, обеспечил процветание подданных, за что заслужил увенчания фирменным знаком ее кожевенного бренда. Компаньонки дружно поддержали товарку, сплясали и спели на могиле и в последующих интервью присовокупили: прах мизерабля излучает целительную энергию, при контакте с ним происходит коррекция кармы и снятие венца безбрачия, а также избавление от наследственных недугов. В подтверждение четверка явила телезрителям себя в бикини. (Зрелище не для слабонервных!) Нет, каракатицы не жаждали исправить собственные фигуры (тогда их бы прогнали вон из вещания), кардинальное улучшение здоровья тоже не входило в их планы (кто бы их потерпел в качестве «прим», если бы они то и дело не сморкались и не кашляли?). Объяснение тому, что откалывали в средиземноморском кастаньетстве, обнаружилось наипростейшее: неразлучные медийщицы вскоре объявили об открытии ими банка «Генерал» и турфирмы «Франко-штейн», которую следовало как можно быстрее загрузить клиентами. Пилигримки претендовали также пустить в продажу оливки «Муссолини» и горевали, что ни в одном из городков Италии не сохранилось памятника полуграмотному дуче. «У нас изваяниям вождей-убийц придан статус охраняемых государством объектов», — ярились бизнесвуменши на все голоса.
Потеснив с арены крупнейшего спортивно-гладиаторского комплекса торреадоров-мужчин, великолепная четверка лихо выступила в показательной корриде. Финальный удар пикой в пах нанесла быку косенькая стерилизаторша. Нашпиговав вепря лезвиями и клинками шпаг и стилетов, спаянный квартет отправил с места заклания приветственную телеграмму Свободину — как главному соучредителю финансовой пирамиды. Ответ пришел незамедлительно: «Укажите долю в процентах! Ваша тайная порука — Душка Душителев».
Вернувшихся из полета домой валькирий ждало разочарование: посконное российское население не вложило в их банк ни гроша, а турфирма находилась на грани банкротства. Профуры не смутились и навострили лыжи в детские дома — те самые, для которых исклянчивали зарубежную помощь на авиасалоне. Бестии раззвонили: с незапамятных времен они-де бескорыстно помогают детским приютам, пересылают сиротам свою и чужую поношенную одежду и вышедшую из строя бытовую технику. При этом не забывали добавить, что ездят в глухомань с тюками подарков — исключительно по путевке турфирмы «Франко-штейн». Была созвана грандиозная пресс-конференция, на ней продувные подвижницы объявили об усыновлении и удочерении дюжины приглянувшихся им мальчиков и девочек — иначе беззащитным созданиям грозила незавидная, а то и трагическая участь оказаться в семьях иностранцев: те, это всем известно, норовят умыкнуть малолеток ради возможности поиздеваться над ними…
— Только наши условия могут сформировать недоносков такими, какими мы хотим их вырастить, только в наших учебных заведениях сопляки и соплюшки разовьются в полноценных отморозков и погромщиков, — митинговали самоотверженные спасительницы детства. — Привозных детей на западе используют для изуверских ритуальных убийств, надо поставить заслон на пути маньяков!
— Тем более, нам самим не хватает донорских органов для трансплантации, — подхватывал горячо сочувствовавший чадолюбивым устремлениям казуисток Захер.
Доставалось на кипучих тарарамах и сбивавшему детей с панталыка злонамеренному сказочнику:
— Этот Андерсен тварь! Одурманивает нафталинными колыбельными! Оболгал жабу, а жабы полезны, ведь поедают комаров. Так крупные картели расправляются с мелкими, заглатывают их. И — поминай как звали! И это хорошо. А он, значит, на стороне комаров?
— Жаба хотела Дюймовочке добра. Хотела выдать ее замуж чин-чинарем. За своего сына. Готовила для молодоженов спальню. Изобразил ее какой-то прям Кабанихой!
— Сам он свин! А жаба — символ красоты! Дородности. Плодородия. Не то, что субтильная, не сумевшая ни от кого залететь Дюймовочка. Ни от крота, ни от жука… С ее-то узкими бедрами немудрено…
— Не Дюймовочка, а Дерьмовочка!
— Андерсен был сексуальный извращенец, заставлял несовершеннолетку сношаться то с эльфом, то с кротом. Или вообще с ласточкой, причем ласточкой мужского рода… Это вообще… Запредельно! Чему такие сказки могут научить неполовозрелую поросль?
— Он был позорный неженатый импотент! Изгалялся от бессилия. И хотя зрелище болтающихся мужских гениталий не лишено определенной позитивной окраски, все равно приятнее наблюдать те же детали в боевой готовности, наполненными кровотоком…
— Уж если выбирать среди писателей, Лев Толстой предпочтительнее. Отымел Софью Андреевну сразу после венчания прямо в бричке. А еще говорят: «В карете прошлого далеко не уедешь»! Помчишь как миленький — было бы чем сублимировать.
— Его эпохалка об Анне Карениной вытекла из того свадебного тарантаса. До чего психологически тонко и неподражаемо передано состояние женщины, ищущей жеребца! Или целую удалую тройку… Русь, куда мчишься ты?! И когда Анна поняла, что поиск безнадежен, что тройки ей не взнуздать, а скакать на двух меринах бессмысленно, когда осознала, что обманулась и Вронский не тянет, не справляется с целиной, не может ее по-шолоховски поднять, а старик Каренин и вовсе ушел в ботву, то есть в уши, она предпочла паровоз. Отдала предпочтение техническому прогрессу, а не допотопной конской тяге. По-женски безоглядно и бескомпромиссно легла под чугун и поршень! А потом — будь что будет. Лучше погибнуть, чем жить бесцветно и бесстрастно!
Если вдуматься: ни в том, что морозили, ни в том, что творили шершеляфамщицы, не было необычного. Сверхординарного. Из ряда выходящего. Поступали и злопыхали по накатанной, по трафарету. Кто кого (и с какого переляку) осудит или оборвет? Ну, а если слушают и верят — ломи дальше. Странно не ломить. Не пользоваться. К тому же манипулировать людьми до смешного просто. Существуют наивернейшие способы, срабатывают стопроцентно. Скучно наблюдать, сколь беспроигрышно и универсально их воздействие. Желающим овладеть азбукой манипуляций нужно запомнить: перво-наперво следует втереться в доверие к объекту, которого намереваешься облапошить. Усыпив бдительность, можно вить из обмурыженного веревки. Главное — с первых шагов не спугнуть настороженно прядущую ушами добычу. Как правило, неплохо срабатывают двусмысленные шуточки из разряда сальных или лобовые комплименты, хорошо прокатывают незавуалированные обещания-посулы, этот превентивный арсенал пригоден для охмурения дам всех возрастов и взнуздывания стареющих сердцеедов, а равно и обращения в подчинение безусых юнцов. Ни к чему лезть из кожи, изобретая новое, доселе не апробированное, нет лучше проверенного старого. Годятся задушевные прения на экономические, политические, эротические темы. Но и погружаясь в дискуссионные дебри, следует продолжать нахваливать того, над кем занесен потрошительский нож (этот же прием используют предсказатели и гадалки всех профилей: от картежных до кофейногущинных, он — стержень приворотных гороскопов: «вы — венец мира, щедры, умны, душа коллектива, ждут любовь и успех»). Для стяжания ореола борца с несправедливостью и придания себе статуса гонимого страдальца желательно громыхать в защиту обездоленных: детишек, вкладчиков, вич-инфицированных, военнослужащих… Учреждайте фонды, проводите демонстрации, опровергайте! Вот еще несколько распыляющих заморочивающих спреев, обязательных для пустившихся в увлекательную авантюру облапошивания: «люблю детей и взрослых всех рас и цветов кожи», «высшая ценность — моя семья», «свою честь несу незапятнанной», «сердце — невесте, душу — церкви, жизнь — государю, сбережения — мне на карточку» и т. д. Эти и подобные ухищрения ведут к успеху. Трудность, однако, не в его достижении. Трудность — в долгой, дошлой, дотошной, бесконечной, безостановочной игре, которую наскучивает длить. Сколь долго можно притворяться? Год, два, целую жизнь? Даже актеры, оттарабанив роль, становятся собой и возвращаются из командировки в чужой образ — к своему собственному первоначалу. Сбрасывают личину пылкого Ромео, слабоумного Лира и несгибаемой Марии Стюарт, вновь делаются завсегдатаями ближайших забегаловок, посетителями аптек, пассажирами троллейбусов, мужьями и отцами, женами и матерями, ненавидящими своих близких и презирающими зрителей. Послушные воле режиссера холуи распрямляют спины — до следующего спектакля…. Если тащить бремя притворства пожизненно и без передыха, организм выдохнется… Надорвется.
Банк «Генерал» приносил подружкам немалые доходы. На родину Франко и Колумба тянулись караваны перелетных чартеров, доставлявших параноиков, шизофреников и прочих свихнутых к чудодейственному диктаторскому скелету. Оздоровительный «Франко-штейн» пополнился дочерним филиалом «Одноногий солдатик», который специализировался на отправке оптовых партий детишек во все концы света… Победителей развернувшегося внутри фирмы соревнования, которым удавалось снарядить и отправить наибольшее количество воздушных лайнеров с живым товаром, награждали дипломами «Сказочник» и литровыми бутылками водки «Русская мысль», ее навострились гнать на паях четыре оборотистые компаньонки. Первыми сбагрили за рубеж своих усыновленных и удочеренных бедняжек, разумеется, они сами — учредительницы сверхприбыльного бизнеса.
Склонен был согласиться с проженными лахудрами, беззаветными заступницами и радетельницами детства: сладенькая блажь о будто бы причитающемся гадкому утенку воздаянии за перенесенные им в ранние дни муки — сплошь лукавство и недоговоренка — хотя бы потому, что не передает полноты драмы, развернувшейся на птичьем дворе. Ну, превратился уродливый заморыш в прекрасную птицу — а дальше? Как сложилась его последующая недолга? Автор умалчивает. Не нужно быть семи пядей, чтоб догадаться: после волшебного превращения длинношеий красавец претерпел бездну мытарств — стал паршиветь, чахнуть, стареть, слепнуть, пованивать — как и всякая хоть бы и самая расчудесная и наикрасивейшая плотская безделушка.
Вот что пережил гордый гадкий лебедушка, прежде чем сморщился в окончательную падаль: сначала охотники-браконьеры подстрелили его подругу, и он остался один-одинешенек, затем, из зависти к его осанке и общему внешнему превосходству, жиженавозные соплеменники и прочие обитатели хлевов и насестов стали сживать страдальца-вдовца со свету. Поклевывать, пощипывать, выталкивать прочь из своего наичудеснейшего парадиза. В итоге недавний фрондер выродился в злое, издерганное, шипящее, будто змея, всех ненавидящее и тюкающее направо и налево клювом самоопровержение. Таков печальный итог многих нечаянных возвышений…
А вот изначальных вельзевулов, гидр, минотавров, вурдалаков, горынычей (и примкнувших к ним острашнившихся в процессе притирки и подгонки к природным и социальным условиям верлиок) разрушительное действие времени щадит (и всегда щадило), а зависть окружающих не терзает столь сурово. Потому что хуже, чем есть, не сделаться. Опуститься ниже нижнего невозможно. Чаша, заготовленная для недавних адонисов, дафнисов и хлой, огибает счастливцев-уродов стороной. В чем огромное их преимущество.
Притча о расцветшем и отцветшем подкидыше (кукушонке, аистенке, цыпленке, индюшонке) подходяща для сопоставления вообще с любой судьбой — в качестве условной единицы стереотипности. Ибо лишний раз доказывает: нестабильность, шаткость, провальность — основные и основополагающие признаки бытия. Только кажется: зыбкое устоялось и утвердилось на гипсовых котурнах. Надежное перекочевало в разряд постоянного. Наступили затишье, покой, благодать… Как бы не так! Тут в налаженный размеренный порядок и внедряется, вклинивается досадный пустячок: к примеру, сорвавшийся с резьбы кран в ванной. А потом — потекший унитаз. Отклеились обои. И это еще самое ерундовое из того, что способно произойти. Никто ни за что не может ручаться. Не может быть спокоен и уверен ни в чем. И уж само собой — ни в ком. Полагаться ни на кого нельзя. Только на себя и мертвых. Эти не подведут. А живые и огнедышащие… Наверняка! Даже к нострадамусам ходить не надо.
Было бы странно, если бы скупердяистых ипохондриков-коллег радовали мои успехи и восхищали мои попытки сделаться лебедеподобным. Беломанишечным и крахмальноманжетным. Разумеется, внаглую притянутые ангельские замашки и притязания отмежеваться от опротивевшего охвостья — всех бесили. К тому же я нарывался: нарочно выбрал для обновленной заставки к программе репродукцию Климта «Поцелуй» — это ли не вызов, не провоцирование скандала? Брякал-вякал направо-налево:
— Тем милы тараканы, что не выпячивают уродства, выползают в темноте…
Ненавистники взирали косо — уже не по причине многофункциональных дефектов зрения, а потому что ненависть невозможно было скрыть. Крутили желтыми от никотинового налета пальцами у виска:
— Вообще тронулся? Оборзел? На всю голову? Больной или хитрый? Может, еще и свежие сорочки начнешь носить?
Прожигали сигаретами и заляпывали зеленкой и йодом стол и стулья в моей гримерке. Подбрасывали книжки с издевательским надписями: «Последователю от Сервантеса», «Другу от Миши Лермонтова», «Хоругвеносцу от Коли Бердяева». (Что не помешало использовать выбранную мною климтовскую репродукцию в качестве рекламы противоцирующих целлюлит колготок). Гондольский, продолжая питать ко мне настороженную приязнь, не терял надежды урезонить зарвавшегося разболтал и вновь напутствовал — для пробега по дантовым кругам цирковой арены:
— Только слабаки изводятся сомнениями. Надо принять и признать несовершенство данностью, возвести его в принцип!
Но и от его приевшейся мудрости мутило.
Почему окончательно не рвал с гарпиями и гарпагонами? Потому что смешно: монстру вызывать на поединок другого монстра и честить его за уродство. (Никогда обличаемый и обличитель не дозреют до осознания равенства, эквивалентности, родственности друг другу). Был неотличим от своих антиподов-гонителей. Но, конечно, уступал им в твердокаменной убежденности и последовательности. Навязали мне в напарницы-соведущие кривобокую балеринку. (Ее участие в передаче заключалось в напряженном тупом молчании). Балеринку сменил Ротвеллер. Он, напротив, не умолкал. Неудавшийся нобелевский лауреат Казимир Фуфлович все открытее и простодушнее зарился на мое место. У него были основания: поскользнувшись на арбузной корке, он упал и выбил передние зубы, кроме того, в дополнение к отвисшим носу и ушам, его все заметнее разносило в бедрах и сужало в плечах, крючили остеохондроз и ишиас. Огромен был и ассенизаторско-пиротехнический вклад рифмоплета в копилку глюченья: старые мехи прежних передач он наполнял грохотом хлопушек-петард и терцинами, посвященными уретритам, диореям, воспалению придатков, чесотке и педикулезу. Болезнетворные темы и фейерверки заметно оживляли приевшиеся разговоры о социальной справедливости и вялые хоккейные баталии.
Фуфлович совершенно сдвинулся на полной своей идентичности со мной, хотя невооруженным взглядом было видно: я на две головы его ниже, а ноги-руки гораздо разсинхронизировеннее, чем у него, но он выучился ходить вперевалку, как подстреленная утка, и опирался на запястья (для чего приседал): то есть, не имея для подобной манеры передвижения достаточных оснований, копировал мои достижения и нагло крал запатентованный товарный знак и индивидуальный колорит. Сернокислотник даже разыскал портного, у которого я заказывал костюмы (с утрированно широкими лацканами и кривыми, еще более удлинявшими протяженность грудной клетки и подчеркивавшими оттопыренность зада шлицами), и стал его убеждать, чтоб сшил ему одежду по моим лекалам. Утверждал без зазрения:
— У нас фигуры один в один…
Идентифицировав себя как меня, готов был заступить на теле-вахту вместо меня немедленно. А я лишь разводил разновеликими лапищами и пожимал разноуровневыми ключицами. То, что Казимир столь беззастенчиво меня выпихивал, казалось забавным, неправдобоподобным. И напрасно! Зря! Он был настроен конструктивно.
В морозы намылились на дачу к Свободину. Пошли гулять в ближайший лес. Женщины ежились от мороза, у них зуб на зуб не попадал. Фуфлович скинул с себя медвежью шубу (подарок меховщицы) и со словами «Я вам, от холода страхуя, даю доху я на меху я, это я прямо сейчас сочинил, каково здоровски получилось!» нахлобучил… нет, не на продрогших дам, а на плечи шефа-карлика. Рыцарским поступком угодил «в яблочко», набрал выигрышные баллы. Я это видел, понимал, но апатично бездействовал.
Спеша меня и вовсе обскакать, Казимир затеял тяжбу с прибрежным государством, у берегов которого был перекушен надвое толкатель ядра: Фуфлович требовал выдачи останков покойного — чтобы с почестями погрести их на родине. И добился своего.
Прибыл гроб — цинковый, запаянный, с забальзамированным телом, я, вместе с Фуфловичем (мы ведь были закадычные друзья), встречал печальный багаж в аэропорту и даже пытался (ну не бестолочь ли!) взять на себя организацию панихиды. Погибшего, согласно моим наметкам, должны были закопать прямо в нержавеющем саркофаге. Фуфлович решительно возражал против формального подхода. Он проковырял в металлическом боку пенала дырищу (вскрыть литой кокон консервным ножом, который прихватил с собой в аэропорт, ему не удалось, тогда он применил сверхпрочное сверло) и распространил в печати заявление, из которого вытекало: нам пытаются всучить не тело многократного чемпиона, а какого-то неведомого проходимца, судя по цвету кожи, мавра. Вышедшая из-под пера Фуфловича статья, напечатанная газетой «За спорт и дружбу» называлась «Кому нужен ваш гребанный Отелло?» Страну-отправительницу поэт уподабливал душительнице Дездемоне, а обездоленную, лишенную возможности проститься со своей спортивной славой державу березового ситца именовал сестрицей Аленушкой, лишившейся единоутробного братца, утонувшего в луже Карибского бассейна. Скандал разгорался интенсивнейший. Пришлось производить процедуру эксгумации, к чему Казимир и клонил. Она прошла под стрекот камер, Фуфлович выступал главным экспертом-криминалистом (эту роль он себе безоговорочно отвел) и одновременно — государственным обвинителем. Тождество мумии и спортсменки было подтверждено. Потемнение пергамента лица объяснили реакцией на соленую воду океана и продубленностью жарким воздухом, а также особенностями трав, использованных для бальзамирования. Ставшую ненужной цинковую емкость с зазубринами, как у консервной банки, выбросили на помойку, а сшитые воедино грубыми нитками куски трупа я препроводил в морг, где, выяснилось, работал охранником мой приятель, когдатошний напарник по кладбищенской молодости. В память о прежних золотых денечках парень устроил мне экскурсию в недра патологоанатомических пенат, благо время было позднее, и в холодильных залах живой персонал не мельтешил. Покойники лежали вповалку и на персональных каменных скамьях (в лужищах собственной вытекшей после вскрытия крови), крючились в каталках и просто на полу. На пятках и ладонях красовались крупно выведенные химическим карандашом номера. Потому что без опознавательных цифр трудно, невозможно отыскать нужную заваль. Ведь не крикнешь: «Эй, по фамилии такой-то, на выход!» Не спросишь: «Это вас завтра сжигают или вашего соседа?» Ответа не последует. Мы брели по многоярусной рукотворной преисподней, отыскивая свободное пространство для располовиненного гермафродита, и, наконец, обнаружили просвет меж двух голых девиц, вольготно расположившихся на столе для прихорашивания, среди разбросанных тюбиков с гримом, пакетов с тальком и пудрой и макияжных метелочек.
— Недурно он проведет последние часы, — хохотнул приятель. — Вот только бабы немного холодны…
И рассказал, что часто развлекается, взгромождая жмуриков на грымз, понуждая их таким образом к загробному коитусу, а то и супружеской измене.
— Только их никак не расшевелишь, — пожаловался он.
Я подумал: у живых поверье — перед дорогой присесть. Мертвые перед последним путешествием лежат.
Мы свалили тушу толкательницы-чемпиона с тележки, хлебнули по глотку из банки с заспиртованными внутренностями какого-то сифилитика, но закусывать его требухой не стали. Приятель предложил остаться на ночевку и попробовать еще и спирт из колб с двухголовыми зародышами, но я отказался. Пообещав приехать со съемочной группой, откланялся. Бессонной ночью в голову лезло: что если и мою любимую в морге принуждали к совокуплению с посторонними телами?
На похоронах Фуфлович держался именинником, ходил вокруг гроба, поправлял неровно лежавшие цветы, позировал перед камерами и, неподдельно любуясь то собой, то покойником, повторял:
— Он восхитителен! Какие дивные пятна наползли на лоб… Будто тучки набежали на небосклон… А какая густая плесень-прозелень выросла на проплешине… Вот-вот проклюнутся грибы… Если не поганки, можно собрать — и в суп!
Перед атаковавшими его (в том числе и зарубежными) корреспондентами держался молодцом, но вечером, когда остался в узком кругу своих, застрадал:
— Почему она, а не я? Почему эта толкательница? Почему ее доставили в цинковом гробу? За что ей везение? Я бы так смотрелся в этой консерве… В венке из роз… Мне к лицу траур… По нашей погибающей родине… Да, это я, я должен был оказаться на ее… его… месте… Ах, почему мурена перекусила не меня? Это героично! И эротично!
После заслуженного успеха, который выпал Фуфловичу (он сам его стяжал!) в связи с организацией похорон спортсмена-трансвистита, сернокислотник отбыл в долгосрочную экспедицию по кладбищам мира: отыскивая могилы соотечественников, затевал склоки и скандалы с местными муниципалитетами, сзывал шумные пресс-конференции, отсуживал или выкупал останки, устраивал показательные эксгумации и скрупулезные освидетельствования, выцарапывал кости и клочки кожи и нацарапывал на колбах с именитыми прахами свои инициалы, а затем, переправив ценный груз в пределы отечества, закатывал помпезные перезахоронения и тризны — с приглашением на траурные салюты и чаепития членов царских домов, вдовствующих императриц, регентов, инфантов и прочих венценосных особ. Его репортажи о поиске, обнаружении и доставке полуистлевших волос и черепов пользовались колоссальнейшим успехом. Но при этом он почему-то хотел непременно выпереть с экрана меня, занять именно мое место. Спохватившись, я позвал в эфир селекционера, бившегося над выведением морозоустойчивых сортов квадратных яблок, прямоугольных груш, кубиковидных персиков и клубничин — что существенно упрощало проблему транспортировки. Аудитория осталась глуха к мичуринским опытам. И это при том, что садовод заявил:
— Идя по стопам Стоеросова, мы скоро усовершенствуем и человеческую породу, сделаем ее компактно квадратной, чтоб удобнее было в транспорте в часы «пик» и при жилищном строительстве.
В провонявшем формалином каземате морга я не ограничился заснятием на пленку акробатического водружения трупа на труп, а — вместе с бригадой сортировщиков и заборщиков материала для трансплантации — прокатился по приемным отделениям и операционным множества клиник и добыл уйму захватывающих кадров, но денежное вознаграждение, которое получил, не могло даже близко соперничать с громадной цифрой, которая значилась в гонорарной ведомости против фамилии устроителя кладбищенского спурта. Интерес к моей передаче не вырос ни на йоту. Счастливого озарения, каким стало приглашение в студию крематорской капельдинерши, не повторялось…
В порыве конкурентного азарта и стремлении отбросить начавшего опережать меня соперника, я истребовал из заключения серийного насильника-убийцу. Его отрядили в мое распоряжение, чтоб рассказал о секретах преступного ремесла. Целый день я катал уголовника в машине по городу и, сверяясь с выданными мне материалами следствия, воскрешал в памяти поднадзорного места, где им были совершены тягчайшие злодеяния. Операторы запечатлевали мимику душегуба, когда он оказывался в знакомой обстановке, а я зачитывал куски его же показаний на допросах. Погружаясь в прошлое, изверг заново переживал моменты исступленного счастья. С его желтоватым, маловыразительным, дынеподобным овалом происходили потрясающие метаморфозы: словно бы просверленные в кожуре отверстия ноздрей трепетали, надрезы губ растягивались в сладострастной улыбке, глаза сочились гнойным соком и сомнамбулически блуждали… Он испытывал почти катарсис и с видимым удовольствием анализировал особенности поведения жертв. Под занавес путешествия признался, что далеко не все его подвиги отражены в протоколах. Многое он утаил для личного пользования. «Чтоб было, что вспомнить бессонными ночами», — безмятежно улыбаясь, сказал он. Ибо то, что стало достоянием гласности, по его мнению, принадлежало уже не ему, а многим, всем. «Людям, обществу». Такое раздербаненное богатство не посмакуешь, оно захватано и залапано чужими грязными пальцами и замарано нечистыми помыслами. Я спросил: не согласится ли он выдать моей программе эксклюзив из потайных закромов? (Пообещав, что договорюсь с прокуратурой, и срок за откровенность не набавят). Он выторговал за эту услугу обед в китайском ресторане и оплаченные два часа пребывания в публичном доме. Где ухитрился прирезать одну из развлекавших его путан. Мне происшествие было на руку: операторы запечатлели и пропитанные кровью простыни, и то, как погибшую застегивают в черной полиэтиленовый мешок и выносят из вертепа, где она несколько минут назад весело хохотала и пила шампанское. Понятно, после столь эффектного хроникального вступления (анонс начал транслироваться сразу после совершения убийства) передача прокатила как по маслу и стяжала признательность миллионов. Но с фуфловичевскими маргинальными сюжетами все равно не сравнялась.