Перевод Т. К. Горышиной, Е. Н. Мальской
Название Романы Круглого Стола относится к серии книг, написанных на французском языке, отчасти стихами, а отчасти прозой, и посвященных либо сказочной истории Утер-Пендрагона и его сына Артура, либо приключениям других принцев и доблестных рыцарей, бывших якобы современниками этих королей. Через четыре литературных столетия Средневековья эти книги пронесли идеал рыцарского совершенства: во множестве знатных семей детям, даже при крещении, охотно давали имена этих вымышленных героев, которым присваивали гербы, дабы иметь удовольствие их позаимствовать. Дело заходило еще дальше: их покровительству вверяли состязания, турниры, иногда даже судебные поединки. В сочинительстве этого рода несколько религиозных преданий, присущих галло-бретонской церкви, стали тем основным стволом, от которого, подобно ветвям и побегам, очевидно, и произросли во множестве первоначальные повести. Взаимосвязь и в самом деле весьма удачная, хотя, может быть, она должна была заявить о себе сама, чтобы придать вид подлинности самым невероятным измышлениям, далеким от всякого правдоподобия.
О происхождении этих прославленных сочинений все нынче единодушны во мнении. Это отблеск преданий, распространенных в двенадцатом веке среди бретонцев Англии и Франции. Сами же эти предания проистекали из трех различных источников:
– памяти о долгом сопротивлении островных бретонцев саксонскому господству;
– лэ, или поэтических песнопений, избежавших забвения – судьбы старинных летописей – и постоянно лелеемых народным воображением;
– легенд, связанных или с утверждением христианской веры в островной Бретани, или с обладанием некими реликвиями и их утратой.
Следует еще добавить к этим трем отечественным источникам ряд заимствований с Востока, распространяемых во Франции и особенно в Бретани, с начала двенадцатого века, паломниками из Святой земли, испанскими маврами и иудеями всех стран.
Таким образом, наши романы достаточно хорошо представляют собрание исторических, поэтических и религиозных сказаний древних бретонцев, хотя и измененных более или менее при их вхождении в иностранную литературу. Изучать Романы Круглого Стола значит, с одной стороны, прослеживать действие в старинных бретонских легендах; а с другой, – наблюдать превращения, которые претерпевали эти легенды при своем, так сказать, вторжении в литературу других стран. Одна и та же основа окрашивается в различные оттенки при переходе от исходного наречия к любому другому. Но я не намерен прослеживать истории Круглого Стола во всех видоизменениях, которым они могли подвергнуться: предоставляю другим писателям, более сведущим в германских языках, заняться их изучением в немецком, фламандском и даже английском варианте. Франция почерпнула их из бретонского свода и открыла другим нациям, подав пример, как извлечь из этого пользу: я же ограничил поле моих исследований различными формами, в которые бретонские сказания облеклись во французской литературе. Это дело еще довольно долгое, и если я счастливо достигну цели, то будет проторена дорога для тех, кто захочет постичь сочинения того же рода на других европейских языках.
В первой половине двенадцатого века в аббатстве, расположенном на границе Уэльса, бенедиктинский монах Гальфрид переложил на латынь ряд сказочных повествований, украсив их заголовком Historia Britonum. Сейчас я расскажу, перевел ли он всего лишь – как он сам утверждал – некую книгу, в старину написанную на бретонском; вправду ли у него не было иного источника, кроме книги на чистой латыни; и не добавлял ли он более или менее к исходному тексту. Но даже если допустить, что Гальфрид Монмутский сверялся лишь с одним письменным источником, нельзя утверждать, что все сказания, добавленные к этому первоначальному документу, были плодом его воображения. Еще задолго до первой трети двенадцатого века бретонские арфисты пересказывали легенды, позже подхваченные французскими романистами. Поясним, кто же эти бретонские арфисты.
Чтобы доказать их существование и их популярность в старые времена, необязательно приводить знаменитые цитаты из Атенея, Цезаря, Страбона, Люциана, Тацита. Достаточно вспомнить, что в четвертом веке, при полном расцвете христианства, во Франции еще была школа друидов; Аузоний[1] дает тому неоспоримое свидетельство. Фортунат в седьмом веке дважды слагал воззвания к арфе и к роте[2] бретонцев. В начале одиннадцатого века Дудо Сен-Кантенский, норманнский историк, дабы разнести по миру славу герцога Ричарда I, призывал армориканских арфистов прийти на помощь писцам Нормандии. Таким образом, хорошо установлено, что французские бретонцы
Jadis suloient, par proesse,
Par curteisie et par noblesse,
Des aventures qu’il ooient
Et qui à plusurs avenoient,
Fere les lais, por remembrance;
Qu’on ne les mist en obliance[3].
[Некогда имели обыкновение,
Из доблести своей, учтивости и благородства,
О приключениях, ими слышанных
И бывших со многими,
Складывать лэ на память,
Чтобы не кануть им в забвение (ст. – фр.)].
Значит, под названием «лэ» понимались сказы, исполняемые бретонскими арфистами. Между тем эти лэ принимали определенную стихотворную форму и подчинялись ясно выраженным мелодиям, требующим состязания голоса и музыкального инструмента. Ведение голоса в лад с инструментом, несомненно, имело для наших предков особое очарование: ведь в самых давних наших французских поэмах затем и поминают бретонских жонглеров, чтобы воздать должное нежности их песен, равно как и занимательности их историй. Мой ученый друг, г-н Фердинанд Вольф, чью недавнюю кончину оплакивает вся Европа, столь превосходно изучил все, связанное с бретонскими лэ, что теперь мне нет нужды доказывать их значение и былую популярность: я ограничусь подборкой из нескольких от рывков, которые смогут лучше обосновать или завершить его блестящие исследования. И в первую очередь, у нас есть довольно веские причины полагать, что даже в глубокой древности форма лэ предписывала двенадцать двойных строф определенного размера. Французский трувер Рено, переводчик весьма старинного лэ об Иньоресе, считает, что в память о двенадцати дамах, отвергших всякую пищу после того, как им поднесли на обед сердце их друга[4], история их злоключений была поделена таким образом:
D’eles douze fu li deuls fais,
Et douze vers plains a li lais.
[Из них двенадцать надели траур
И двенадцать полных строф сложили для лэ (ст. – фр.)].
Такова же была, вероятно, и обычная форма других лэ; по крайней мере, в четырнадцатом веке ее требовали от того, что сочиняли в подражание им французские поэты. «Лэ, – говорит Эсташ Дешан[5], – дело долгое и труднодостижимое; ибо надобны двенадцать строф, и каждая поделена надвое». Но в переводах двенадцатого и тринадцатого веков эту форму не сохраняли. Мария Французская и ее соперники воспроизводили лишь общую основу бретонских лэ, не приноравливаясь ни к особому ритму, ни к мелодии, им сопутствующей. Однако все были согласны, что эта мелодия придавала приятность изначальным лэ, и в конце лэ о Гижмаре Мария говорит:
De ce conte qu’oï avés
Fu li lais Gugemer troves,
Qu’on dit en harpe et en rote.
Bone en est à oïr la note.
[Из этой повести, вами слышанной,
Сложили лэ о Гижмаре,
Что сказывают под арфу и роту:
Приятны слуху его тона (ст. – фр.)].
А в начале лэ о Грэлене[6]:
L’aventure de Graelent
Vous dirai, si com je l’entent.
Bon en sont li ver à oïr,
Et les notes à retenir.
[Приключение Грэлена
Расскажу вам, как умею.
Стихи его хороши, чтобы внимать,
А ноты, чтобы запоминать (ст. – фр.)].
Музыкальная слагаемая лэ была столь же разнообразна, сколь и основа повествований; то мягкая и нежная, то оживленная и громкая. Французский автор аллегорической поэмы о Замке любви говорит нам, что балки в этом здании были сотворены из нежных бретонских лэ:
De rotruenges estoit tos fais li pons,
Toutes les planches de dis et de chansons;
De son de harpe les staches des fons,
Et les solijes de dous lais des Bretons.
[Из припевов был сложен весь мост,
Все доски из сказов и песен,
Из звуков арфы глубинные крепления,
А балки из нежных бретонских лэ (ст. – фр.)].
А с другой стороны, автор романа о Трое, современник Гальфрида Монмутского[7], желая изобразить, какой шум поднялся в кровавой битве от ударов копий и от криков раненых, говорит, что рядом с этими воплями бретонские лэ показались бы жалкими всхлипами:
Li bruis des lances I fu grans,
Et haus li cris, à l’ens venir;
Sous ciel ne fust rien à oïr,
Envers eus, li lais des Bretons.
Harpe, viele, et autres sons
N’ert se plors non, enviers lor cris…
[Великий шум там был от копий
И громкие крики звенели оттуда;
Против них бы не было слышно под небом
Никакого бретонского лэ.
Арфа, виола и прочие звуки —
Перед этими криками жалкие всхлипы (ст. – фр.)].
Конечно, не таким был лэ, который сочиняла и пела для развлечения белокурая Изольда:
En sa chamber se siet un jour
Et fait un lai piteus d’amour;
Coment dans Guirons fu surprise
Por s’amour et la dame ocis
Que il sor totes riens ama;
Et coment li cuens puis dona
Le cuer Guiron à sa mollier
Par engine, un jour, à mangier.
La reine chante doucement,
La vois acorde à l’instrument:
Les mains sont beles, li lais bons,
Douce la vois et bas li tons.
[В своем покое сидела однажды
И слагала жалостный лэ о любви;
Как Гирон был застигнут и убит
За свою любовь и за даму,
Которую любил превыше всех других;
И как потом однажды граф
Сердце Гирона своей супруге
Обманом подал на обед.
Нежно поет королева,
Голос вторит инструменту:
Руки ее красивы, лэ хорош,
Сладок голос и негромок звук (ст. – фр.)].
Заметим здесь, что эти лэ о Горионе, или Гороне, или Грэлене пели не только в Бретани, но во всех концах Франции. Свидетельство тому дает жеста[8] об Ансеисе Картахенском. В одной из рукописей, содержащих ее, читаем:
Rois Anséis dut maintenant souper:
Devant lui fst un Breton vieler
Le lai Goron, coment il dut fner.
[Теперь королю Ансеису за ужин пора:
Перед ним на виоле Бретонец играл
Лэ о Гороне, каков ему будет конец (ст. – фр.)].
В другой рукописи той же поэмы находим такой вариант:
Li rois sor un lit à argent,
Por oblier son desconfortement
Faisoit chanter le lai de Graelent.
[Король на серебряном ложе,
Чтобы забыть свои горести,
Велел запеть лэ о Грэлене (ст. – фр.)].
В жесте про Вильгельма Оранского, когда фея Моргана[9] увезла Ренуара на остров Авалон:
Sa masse fait muer en un faucon,
Et son vert elme muer en un Breton
Qui doucement harpe le lai Gorhon.
[Тело его обернулось соколом,
А его зеленый шлем обернулся Бретонцем,
На арфе нежно играющим лэ о Гороне (ст. – фр.)].
Наконец, сам Роланд числил среди лучших своих друзей юного Грэлена, которого автор жесты об Аспремоне изображает бретонским жонглером:
Rolans appellee ses quatre compaignons,
Estout de Lengres, Berengier et Hatton,
Et un damsel qui Graelent ot non,
Nés de Bretaigne, parens fu Salemon.
Rois Karlemaine l’avoit en sa maison
Nourri d’enfance, mout petit valeton.
Ne gisoit més se en sa chamber non.
Sous ciel n’a home mieux viellast un son,
Ne mieux deist les vers d’une leçon.
[Роланд зовет четырех своих друзей,
Эстольта из Лангра, Беранже и Отона
И юношу по имени Грэлен,
Что родом из Бретани, отец его Соломон[10].
Король Карл Великий у себя в дому
Воспитывал в детстве его, совсем юнцом.
Но он в покое своем не сидел,
Под небом, не дома любил на виоле играть
И любил говорить стихи из урока (ст. – фр.)].
Эти отрывки, безусловно, подтверждают высокую репутацию бретонских лэ. Наши французские поэты знали их хотя бы по названиям; но им нравились песни, хотя не всегда были понятны слова. Тогда им случалось путать, как в предыдущем примере, имя героя с именем автора или композитора.
Из всех этих древних песенных преданий более всего прославились те, которые молва приписывала Тристану: такие как Смертный лэ, Лэ о Слезах, Влюбленные и Жимолость.
Сам Тристан напоминает своей возлюбленной об этих произведениях в одной из старинных поэм, посвященных его приключениям, от которой сохранились, к сожалению, лишь немногие фрагменты:
Onques n’oïstes-vous parler
Que moult savoie bien harper?
Bons lais de harpe vous apris,
Lais Bretons de nostre païs.
[Вы никогда не слыхали,
Что я весьма умелый арфист?
Я научу вас хорошим лэ на арфе,
Бретонским лэ из наших краев (ст. – фр.)].
А Мария Французская с особым очарованием поведала нам, по какому случаю Тристан сочинил лэ о Жимолости: они были, говорит она об Изольде и Тристане,
Come del chevrefeuil estoit
Qui à la codre se prenoit.
Ensemble pooient bien durer,
Mais qui les vousist deserver,
Li codres fust mors ensement
Com li chievres, hastivement.
“Bele amie, si est de nus:
Ne vus sans mei, ne jo sans vus”.
Pour les paroles remembrer,
Tristans qui bien savoit harper
En avoit fet un novel lai;
Assez briefment le numerai:
Gottlief, l’apelent en engleis,
Chievre le noment en franceis.
[Как жимолость была,
Что прильнула к орешнику[11].
Вместе им бы долго жилось,
Но если бы кто желал их разлучить,
Орешник умер бы тотчас,
Равно как и жимолость.
«Милый друг, это же про нас:
Ни вы без меня, ни я без вас».
Чтобы запомнить эти слова,
Тристан, искусный в игре на арфе,
Сложил из них новый лэ;
Назову его вполне кратко:
Goatleaf зовут его по-английски,
Chèvrefeuille[12] именуют по-французски (ст. – фр.)].
Между тем этот лэ о Жимолости уже в двенадцатом веке считался одним из самых древних. Автор жесты о Гарене Лотарингском дает ему прозвучать на свадебном пиру:
Bondissent timbre, et font feste moult grant
Harpes et gigues et jugléor chantant.
En lor chansons vont les lais vielant
Que en Bretaigne frent jà li amant.
Del Chevrefoil vont le sonnet disant
Que Tristans fst que Iseult ama tant.
[Взлетают звуки, украшая пир,
Напевы арф, и скрипок, и жонглеров.
За пеньем лэ вступает под виолу,
В Бретани сложен некогда влюбленным.
Про Жимолость в ней говорил Тристан,
Так неразлучный с милою Изольдой (ст. – фр.)].
Кроме того, не следует думать, что все сюжеты, излагаемые в бретонских лэ, относятся к делам бретонским. Мария Французская в своей версии лэ о Терновнике говорит о некоем ирландце[13], воспевавшем историю Орфея:
Le lai escoutent d’Aelis
Que un Irois doucement note.
Mout bien le sonne en sa rote.
Aprés ce lai autre commence.
Nus d’eux ne noise ne ne tense.
Le lai lor sone d’Orféi;
Et quant icel lai est feni,
Li chevalier après parlerent,
Les aventures raconterent
Qui soventes fois sont venues,
Et par Bretagne sont séues.
[Внимают лэ об Элисе,
Что нежно наигрывает Ирландец.
Прекрасно он звучит на его роте.
За этим лэ начинается другой.
Ни один из них не гремит, не напрягает.
После звучит лэ об Орфее;
А когда этот лэ окончен,
Рыцари заговорили,
Стали рассказывать случаи,
Какие часто приключались
И по всей Бретани известны (ст. – фр.)].
Арфисты бретонские, валлийские, шотландские и ирландские обогащали свой репертуар сказаниями, пришедшими, прямо или косвенно, из Греции или Италии: драгоценными обломками, спасшимися при крушении античной цивилизации. Но, передаваясь по памяти, без записи, лэ легко смешивали в себе сюжеты разных времен и народов и становились примерами самой замысловатой путаницы. В наших романах Круглого Стола мы без труда различим частые заимствования из легенд о Геракле, Эдипе и Тезее; из «Метаморфоз» Овидия и из Апулея. И мы не будем воздавать должное личной эрудиции романистов, чтобы пытаться оспорить древность этих лэ; ибо многие из этих мифологических сюжетов, вероятно, давно уже составляли достояние бретонских менестрелей.
Из всех народов Европы бретонские племена были в самом благоприятном положении, чтобы сохранить почти нетронутыми и свой изначальный язык, и свои традиции.
Островные бретонцы, став жертвой англосаксов, замкнулись в угрюмой покорности, но так и не смогли и не захотели воспринять привычки завоевателей. В Уэльсе они вели себя, подобно иудеям во всем мире: они сохранили свою веру, свои надежды, свои антипатии. Те из них, что пришли во Францию и дали армориканскому полуострову имя, которое англичане похитили для своей родины, никогда не смешивались с французской нацией. Поэтому у них скорее можно найти хранилище галльских преданий, чем у галло-романцев, ставших французами. Когда-то бретонцев объединяли с галлами общие обычаи и вера; изменилась вера, но не самая суть обычаев, не древние объекты народного поклонения. Епископам, при всей поддержке церковных соборов, так никогда и не удалось искоренить у них страх перед некоторыми деревьями, лесами, источниками. Было ли причудливое расположение камней Карнака, Мариакера[14] и Стоунхенджа их творением или же предшествующих племен, памяти о которых история не сохранила, но они питали к этим громадам почтение, смешанное с ужасом и не подвластное никаким разумным доводам. Ничто не могло избавить их от суеверий о людях, обернувшихся волками, оленями, борзыми собаками; о женщинах, наделенных знанием, которое давало им власть над всеми силами природы. А поскольку они считали старинные лэ верным отображением прошлых времен, отсюда они заключали, а их соседи во Франции и в Англии склонны были думать вслед за ними, что обе Бретани давным-давно были, а возможно, и поныне остаются миром колдовства и чудес.
Вот, однако, хорошо установленный литературный факт. Лэ, поэтические сказания и песнопения бретонцев, разносились по всей Франции, иногда бретонскими арфистами и жонглерами в изначальной форме, а иногда французскими труверами и жонглерами в чисто повествовательных переводах, причем задолго до XII века. Эти лэ собрали в себе великое множество более или менее давних преданий и могли тягаться в области народной поэзии разве что с жестами и нравоучительными историями, одним из первых примеров которых стал Роман о Семи Мудрецах. На три главных источника сочинительства ссылаются такие стихи в Песне о Сенах[15]:
Ne sont que trois materes à nul home entendant:
De France, de Bretagne et de Rome la grant.
Et de ces trois materes n’I a nule semblant.
Li conte de Bretagne sont et vain et plaisant,
Cil de Rome sont sage et de sens apparent,
Cil de France sont voir chascun jour aprenant.
[Для человека сведущего есть лишь три рода материй:
Из Франции, из Бретани и из Рима Великого.
И ни одна из трех материй не имеет себе подобных.
Рассказы из Бретани вздорны и забавны,
Из Рима – благоразумны и, бесспорно, здравы,
Из Франции – что ни день, поучают (ст. – фр.)].
Впрочем, понятно, что бретонские лэ после перевода французскими труверами неизбежно теряли мелодическое начало, самую узнаваемую часть оригиналов. Это судьба всех музыкальных произведений: они быстро устаревают; лишь самые красивые арии остаются надолго и перепеваются; но иначе обстоит дело с хорошо рассказанными историями и приключениями. Потому-то и сохранились исходные сказания и забылась музыка, некогда главное их украшение, и тем скорее, чем чаще ее слушали вначале.
Между тем в этих старинных мелодиях наши предки десятого, одиннадцатого и двенадцатого веков находили столько же прелести, сколько мы находим ныне в неаполитанских или венецианских песнях, в красивейших ариях Моцарта, Россини, Мейербера. Будучи разделены на несколько двойных куплетов, демонстрируя разнообразие ритмов и звучаний, объединив в себе вокальную и инструментальную музыку, бретонские лэ стали нашими первыми кантатами. Кто-то сказал: если мир – это семейный портрет, то прошедшие века должны иметь немало родственных черт с настоящим. Почему бы поколениям, столь полюбившим многоречивые сказы о войне, любви и приключениях, позволившим их исполнителям создать обширный и деятельный цех, почему им было не постичь мелодических созвучий, могучего воздействия музыки? Почему им было не иметь своего Марио, своей Патти, своего Малибрана, Шопена, Паганини? Музыкальное чувство не ждет, пока объединятся несколько сотен инструментов и певцов, чтобы обнаружить себя: оно воздействует на человеческую душу во все времена, во всех странах, как род неосознанной тяги к наслаждениям, превосходящим все земные. Это чувство нелегко определить; еще труднее от него избавиться. Исключения я здесь не беру в расчет; я говорю о большей части человечества. Есть среди нас и те, кто видит в системе мира лишь ход механизмов, издавна заведенных неведомо кем и неведомо зачем. Другим даже в сладчайших мелодиях слышится один шум, тем более терпимый, чем менее он длится. Эти исключительные и, я бы сказал, внечеловеческие натуры повредят музыкальному чувству не больше, чем идее Провидения[16], столь же глубинной и врожденной.
Да, наши предки – и здесь я намеренно говорю обо всех классах нации, не давая привилегии высшим перед низшими, – были отзывчивы к прелести музыки и поэзии никак не менее, чем мы это приписываем себе сейчас. Какой круг собравшихся мы увидели бы сегодня на многолюдных площадях Парижа, этой столицы искусств и словесности, вокруг бедного исполнителя, пришедшего прочесть или спеть поэму во много тысяч строк, будь это даже поэма Ламартина или Виктора Гюго? Так вот, что уже невозможно сегодня, то бывало во всех уголках Франции в столь усердно бранимые (вероятно, потому, что плохо известные) времена Гуго Капета и Людовика Толстого. А для поколений, столь падких на песни и стихи, конечно, нужны были артисты, жонглеры, музыканты, труверы и сочинители, обладающие известным мастерством и гуманитарным образованием. Что они не знали греческого и не были великими латинистами, что они часто не обременяли себя умением писать и даже читать, это я вполне допускаю. Но их память не страдала из-за такой малости: она от этого становилась только лучше и крепче, уснащенная преданиями, восходящими к самым отдаленным истокам и собранными со всех частей света; преданиями тем более заманчивыми, что они преодолели огромное время и пространство, заиграв отблесками, придавшими им особую самобытность. У жонглеров имелись наготове песни любой длительности, сказания любого рода. Чтобы понравиться наверняка, они должны были много знать, хорошо петь и говорить, учитывать произношение, обычное для той публики, к которой они обращались, владеть искусством удерживать внимание, не утомляя его. Эта профессия давала достаточно большие преимущества, чтобы поддерживать среди тех, кто ею занимался, благотворное соперничество и чтобы побуждать их непрерывно искать новые источники сказаний и песен. Они немедленно усвоили и главнейшие лэ Бретани, и самые занимательные повести Востока, придавая этой более-менее экзотической добыче французскую форму сказа, фаблио, авантюрного романа.
Неоспоримая древность и приоритет бретонских лэ по отношению к романам Круглого Стола устраняют одно затруднение, которое давно меня занимало. Как объяснить, спрашивал я себя, характер и возникновение второго Святого Грааля, Ланселота и Тристана среди общества, которое до сих пор слушало и знало лишь жесты, отражение столь грубых, жестоких и примитивных нравов? Каким образом Гарен Лотарингский, Вильгельм Оранский, Карл Великий, Роланд могли столь внезапно уступить место учтивому Артуру, томимому любовью Ланселоту, роковому Тристану, любострастному Гавейну? Как неукротимую Людию, неистовую Бланшефлер, гордую Орабль могли так быстро сменить столь нежные и утонченные героини, как Изольда, Гвиневра, Энида и Вивиана? Как, наконец, такие разные произведения – выражение двух столь противоположных состояний общества – могли близко столкнуться в двенадцатом веке?
Именно в двенадцатом веке, и даже раньше того, во Франции существовали два поэтических течения, два выразительных начала одного и того же общества. Французские труверы черпали из одного источника, бретонские арфисты – из другого. Первые выражали нравы, характер и чаяния франкских племен; вторые, отделенные от прочего населения Франции своим языком и обычаями, лелеяли в стороне воспоминания о былой независимости и хранили культ патриотических традиций. Они предпочитали картинам битв и сражений французских баронов легенды о былых приключениях, где причиной была любовь, или те, что утверждали суеверия, с которыми тщетно боролось христианство. Мелодичные формы бретонской поэзии разносились далеко и вскоре завоевали сердца французов в других наших провинциях; арфистов хорошо принимали за пределами Бретани; затем появился интерес и к сюжетам песен, которым так охотно внимали слушатели. Постепенно французские жонглеры обратили это себе на пользу и поняли, сколь привлекательны могут быть все эти лэ о Тристане, Орфее, Пираме и Тисбе, Горионе, Грэлене, Иньоресе, Ланвале и т. д. Во Франции хорошо принимали любые сказки и истории, сочиненные для развлечения; долгое время их продолжали ценить наравне с жестами, этим великим и мощным творением древней нации франков; но слушали все-таки сказки из Бретани, и жесты день ото дня теряли ту почву, которую отвоевывали лэ и бретонские легенды, внедряясь в средневековое общество. Благодаря их влиянию нравы становились мягче, чувства нежнее, характеры гуманнее. Сказаниям о ссорах феодалов, о войнах против мавров, которые более не угрожали Франции, с каждым днем все явственнее предпочитались картины придворных турниров, любовных испытаний и сверхъестественных приключений, составляющих основу бретонской поэзии.
Но эта достопамятная революция произошла не в один день: Франция еще только готовилась к ней, когда Гальфрид Монмутский написал книгу, которой довелось стать предтечей и привести к созданию Романов Круглого Стола.
Прежде всего следует заметить, что в начале двенадцатого века возродились интерес и вкус к изучению истории, заброшенной и почти забытой со времен Карла Великого. Немало способствовал этого рода ренессансу наглый фальсификатор, который под именем архиепископа Тюрпена выпустил в свет лживое описание похода Карла в Испанию. Дискредитируя народные песни-жесты, прежде единственные источники исторических преданий, подменяя сказки жонглеров не менее фантастическими байками, но опиравшимся на авторитет архиепископа, уже прославленного известными певцами, испанский монах, автор этого благоговейного подлога, приучал современников верить только тем рассказам, которые подтверждались книгами видных духовных лиц. Вскоре после этого Сюжер, знаменитый аббат из Сен-Дени, не довольствуясь личным примером в составлении современной ему истории, возложил на своих монахов труд объединить старинные тексты наших анналов, начиная с Эмуана, собирателя трудов Григория Турского, до историков – современников первого Крестового похода, не исключая и этой фальшивой хроники Тюрпена. В это же время Ордерик Виталий[17] воздвиг своего рода светоч для истории Нормандии, отблеск которого падет на всю Францию; а в Великой Бретани Генрих I и его внебрачный сын Роберт, граф Глочестерский, провозгласили себя щедрыми покровителями многих видных духовных особ, таких как Вильям Мальмсберийский[18], Генрих Хантингдонский[19] и Карадок из Лланкарфана[20], трудившихся над тем, чтобы собрать по крупицам историю острова Альбион и народов, один за другим населявших его.
Эти историки, столь достойные благодарности потомков, обыкновенно не датировали свои труды; и все же они, как и Ордерик Виталий, отмечали время, когда труд завершен, предоставляя нам угадывать, когда они его начали и сколько времени отвели на его исполнение. Как правило, они не особо пускали в оборот первую версию, внося в исходную рукопись то или иное число изменений и переделок, отчего и плодилось в последующие годы столько редакций, значительно пересмотренных и дополненных. Так что мы можем только утверждать, что книги Вильяма Мальмсберийского, Генриха Хантингдонского, Ордерика Виталия и Сюжера вышли в свет между 1135 и 1150 годами.
Такую же примерную датировку имеет и Historia Britonum Гальфрида Монмутского. Но у нас есть все основания полагать, что книга подверглась нескольким редактурам, довольно далеко разнесенным во времени[21]. Генрих Хантингдонский определенно говорит в заключительном слове своей Historia Anglica, что в 1139 году аббат из Бека показывал ему в своей монастырской библиотеке экземпляр Historia Britonum и что он пожалел, что не знал о нем раньше. С другой стороны, Гальфрид Монмутский сам уведомляет в начале седьмой книги, что он вставил туда пророчества Мерлина, идя навстречу пожеланию Александра, епископа Линкольского, в свое время самого щедрого и самого превозносимого из прелатов. Однако эти последние слова не сходятся с датировкой, которую приводит Генрих Хантингдонский: ведь епископ Линкольнский Александр, которого явно уже не было в живых, когда Гальфрид так говорил о нем, умер только в августе 1147 года[22]. Так что в том экземпляре Historia Britonum, на который мог ссылаться Генрих Хантингдонский в 1139 году, предисловия к седьмой книге не было; и, что еще более затрудняет сверку дат, все сочинение в целом посвящено Роберту, графу Глочестерскому и, как я сейчас докажу, задолго до его смерти, случившейся в октябре того же самого 1147 года. Чтобы свести все это, приходится признать, что Гальфрид Монмутский несколько раз переделывал свой труд.
Вот как у него возникла мысль сочинить его. Примерно в 1130 году Вальтер[23], архидьякон Оксфордский, которому приписывали обширные познания в истории, привез из Франции книгу, якобы написанную на бретонском языке и содержавшую – по-бретонски ли, или по-латыни – историю древних королей острова Британия. Вальтер показал свой том Гальфриду Монмутскому и поручил ему, если верить собственным словам того, перевести ее на латынь. «В то самое время, – добавляет Гальфрид, – мне довелось в интересах других изысканий окинуть взором историю королей Британии; и я был удивлен, не найдя ни у Беды[24], ни у Гильдаса[25] упоминания о государях, чье правление предшествовало рождению Иисуса Христа; и даже ни слова об Артуре и государях, правивших в Британии после воплощения Христова. Однако славные деяния этих королей оставались знамениты во многих странах, где о них слагали благозвучные сказания, словно бы могли подкрепить их письменным свидетельством. Я исполнил пожелание Вальтера, хотя и не был искушен в красноречии и не мог бы наплести ворох изящных оборотов, позаимствованных у сочинителей. Я употребил скромный стиль, мне присущий, и сделал точный перевод бретонской книги. Если бы я украсил ее цветами риторики, я вызвал бы досаду моих читателей, удержав их внимание на моих словах, а не на сути истории. Какова она ни есть, эту книгу, благородный граф Глочестерский, я ныне смиренно преподношу вам. Следуя вашим советам, я намерен ее исправить и довольно проявить в ней ваше благотворное влияние, чтобы она перестала быть ничтожным созданием Гальфрида и стала творением королевского сына, того, в ком мы почитаем видного философа, превосходного ученого, доблестного воина, великого полководца; одним словом, правителя, с приходом которого Англия рада обрести второго Генриха».
Эти строки Гальфрида Монмутского дают нам возможность выдвинуть первую датировку его книги. Характер похвал, расточаемых графу Глочестерскому, подходит для времени, когда этот внебрачный сын Генриха I, не признавая власти своего брата-короля, взялся за защиту прав и интересов своей сестры, императрицы Матильды, графини Анжуйской, – несомненно, в тайной надежде самому получить изрядную долю в наследстве покойного короля-отца. Эта гражданская война, первые успехи в которой сменились долгими невзгодами, еще продолжалась в 1147 году, когда графа Глочестерского настигла смерть. Стало быть, Гальфрид Монмутский посвятил ему свою книгу раньше этого срока, а скорее всего, около 1137 года, в начале войны. В то время валлийцы под предводительством того Вальтера Эспека, о котором говорится в хронике Жоффруа Гаймара[26], только что одержали знаменательную победу, которая, казалось, предвещала окончательный триумф Матильды и падение ее брата Стефана I. Но после долгой череды неудач, последовавшей за мимолетным успехом 1137 года, Гальфрид, очевидно, уже не стал бы обращаться в тех же выражениях к своему патрону, графу Глочестерскому. По крайней мере, ясно, что он даже не дождался смерти этого правителя, чтобы посвятить королю Стефану другой экземпляр своей книги, ныне хранящийся в библиотеке Берна.
В только что приведенном предисловии содержится несколько явных противоречий. Если Гальфрид перевел бретонскую книгу, только уступив настояниям архидьякона Оксфордского, почему он посвящает ее графу Глочестерскому?
Если он ограничился тем, что честно и без чуждых прикрас изложил эту старинную бретонскую книгу, почему он заранее благодарит графа Роберта за добрые советы и за изменения, которым подвергнет эту книгу? Наконец, почему мы находим здесь пророчества Мерлина, уже опубликованные им задолго до того?
Добавлю, что, по его собственному признанию, начиная с одиннадцатой книги, он дополнял предполагаемый бретонский текст личными воспоминаниями Вальтера Оксфордского, этого столь глубокого знатока исторической науки. Ut in britannico praefato sermone inveni, et a Gualtero Oxinefordensi in multis historiis peritissimo viro audivi[27].
Так что, существовала бретонская книга или нет, очевидно, что Гальфрид Монмутский не довольствовался ее переводом или пересказом: он ее приукрасил, развил и дополнил. Подтверждением тому мы имеем его собственные слова.
Впрочем, я не питаю никаких сомнений, не выдвигаю никаких возражений против существования некой книги, прообраза и первоисточника книги Гальфрида Монмутского. Я даже весьма склонен согласиться с г-ном Ле Ру де Ленси, автора ценных исследований о происхождении романа Брут[28], что книгу-оригинал привез из Нижней Бретани Вальтер Оксфордский и что именно благодаря Вальтеру Гальфрид Монмутский ознакомился с ней.
Но осмелюсь утверждать, что книга, привезенная из Малой Бретани, либо никогда не была написана по-бретонски, либо сразу по прибытии в Англию была переведена Гальфридом Монмутским на латынь. И эта книга – в точности та самая, которую именуют хроникой Ненния[29].
Как мы только что видели, Гальфрид Монмутский удивляется, что не читал ни у Беды Достопочтенного, ни у Гильдаса Премудрого ничего, что относилось бы к древним бретонским королям и даже к прославленному и всеми любимому Артуру. В самом деле, ни Беда, ни Гильдас не говорят обо всем этом ни слова, а если бы Гальфрид Монмутский смог прочитать «Церковную историю» Ордерика Виталия, увидевшую свет в то время, когда сам он принимался за работу, он бы и там ничего не нашел об этих королях и героях. Но было все же одно повествование, задолго до «Церковной истории» Ордерика, из которого он, Гальфрид Монмутский, наверняка узнал бо́льшую часть тех самых имен и которое имел под рукой, поскольку мог переносить оттуда целые фразы в собственное сочинение. Это и была хроника Ненния, в самых древних списках безымянная, а в некоторых других приписываемая Гильдасу Премудрому. Несмотря на более позднюю датировку рукописей (самые старые относятся к середине двенадцатого века), невозможно отрицать, что сочинена она в очень отдаленную эпоху. Она восходит к девятому веку, а в самом верном ее тексте – к 857 году или же, согласно гг. Пэрри и Дж. Шарпу, к 858, к четвертому году правления Св. Эдмунда, короля Восточной Англии. Но она, вероятно, не была известна в Англии до двенадцатого века; ибо первые два историка, которые на нее ссылаются, – это Вильям Мальмсберийский и Генрих Хантингдонский. Мальмсбери взял из нее историю о любви Вортигерна к прекрасной Ровене[30], дочери Хенгиста, и все, что он счел нужным упомянуть о древнем вожде бретонцев Артуре. «Сей Артур, – говорит он, – родоначальник стольких глупых бретонских небылиц; однако вполне достоин внушить вместо лживых россказней и подлинное к себе почтение, будучи когда-то благородной опорой шаткой своей отчизны и отважным зачинателем сопротивления иноземному гнету»[31].
В этом высказывании Вильям Мальмсберийский, как нам кажется, выражает двоякого рода сожаление: и о краткости Ненния, и о феерическом многословии Гальфрида Монмутского, ставшем уже чрезвычайно модным. Последние строки Монмута не оставляют сомнения в том, что Historia Britonum появилась раньше, чем Historia Regum Anglorum Мальмсбери. «Я завещаю труд рассказать о саксонских королях, которые правили в Уэльсе, – говорит он, – Карадоку Лланкарфанскому, Вильяму Мальмсберийскому и Генриху Хантингдонскому. Однако я заклинаю их хранить молчание о королях бретонских, пока они не увидят бретонскую книгу, привезенную Вальтером Оксфордским, которую я перевел на латинский язык». Но эта якобы бретонская книга определенно была, повторяю, краткой латинской хроникой Ненния, и Гальфрид тешил себя иллюзией, думая, будто он один об этом знает; ведь Мальмсбери, прежде чем в последний раз приложить руку к своей бесценной истории английских королей, смог с нею свериться и распознать, что чистосердечно рассказал старый летописец, а что самовольно добавил туда Гальфрид Монмутский.
Но пока Мальмсбери учинял такое испытание историческому здравомыслию, два других современника-летописца, Генрих Хантингдонский и Альфред Беверлийский, принимали рассказы того же Гальфрида на веру. Первый, дабы утешиться, что узнал их слишком поздно, свел их в эпистолу, приложенную к новейшим спискам с его труда; второй воспроизвел всю Historia Britonum фразу за фразой, если не слово в слово[32].
Я возвращаюсь к Неннию. Уортон и лучшие критики единодушны в том, чтобы рассматривать хронику, носящую это имя, как творение армориканского бретонца, а г-н Томас Райт убежден, что этот текст попал в Англию лишь в первой половине двенадцатого века[33]. Более того, с проницательностью, которая, думается нам, могла бы привести его и к другим прозрениям, мой ученый друг установил, что у Гальфрида Монмутского была перед глазами эта хроника двенадцатого века и что он даже буквально списывал оттуда целые фразы и страницы. Так, например, Гальфрид присовокупляет к пути, проделанному троянцем Брутом, историю из Ненния о походе одного египетского вождя, который якобы заселил Ирландию. Вот для начала Ненний:
«И он сорок два года странствовал со своими по Африке; миновав Озеро Солеварен, пришли они к Филистинским Алтарям и, пройдя мимо Рузикады и гор Азарских, миновали реку Мальву и, перейдя Мавританию, достигли Геркулесовых Столбов, и пустились по Тирренскому морю[34]», и т. д. (§ 15).
А вот Гальфрид Монмутский (кн. 1, § 17): «И после тридцатидневного плавания достигли берегов Африки… Затем они подошли к Алтарям Филистимлян и к Озеру Солеварен и проплыли мимо областей Руссикады и гор Азары… Переправившись затем через реку Мальва, они пристали к берегам Мавритании… Нагрузив захваченным свои корабли, они направились к Геркулесовым столбам… Они все же ускользнули от них и вошли в Тирренское море».
Эти географические данные, точность которых Гальфриду, пожалуй, было бы трудновато проверить и которые он просто добавляет к мифическому путешествию Брута, чтобы раздуть бретонскую легенду за счет легенды ирландцев, вполне очевидно принадлежат перу единственного из двух авторов, а именно Ненния, старейшего из них. И многие другие фразы не дают усомниться в воздействии первой истории на вторую: например, рассказ о появлении Амброзия (у Гальфрида – Мерлина) при дворе Вортигерна; описание пира, на котором прекрасная Ровена, дочь Хенгиста, пьет за здравие бретонского короля. Но если учесть, что Гальфрид Монмутский, имея перед глазами хронику Ненния, мог говорить будто бретонская книга – единственная, где сохранилась память об Артуре и его предшественниках, придется вполне естественно усомниться в его полной искренности и по искать причины подобному притворству. Так мы без особых усилий придем к догадке, что эта латинская хроника Ненния и была исходным текстом или переводом бретонской книги, привезенным с материка архидьяконом Оксфордским. Этой гипотезе не стоит опасаться сверки с бретонской книгой, сохранившейся под названием Brut y Brennined; поскольку сейчас общепризнано, даже среди бретонских любителей древностей[35], которых их пристрастность завела весьма далеко от реальности, что эта вторая книга есть не что иное, как перевод Historia Britonum Гальфрида Монмутского, перевод относительно недавний, по мнению лучших экспертов, гг. де Курсона и де ла Бордери, у которых я потрудился спросить совета. Правда, если сослаться на свидетельство Уильяма Оуэна, главного редактора Myvyrian Archaeology of Wales, то якобы до конца прошлого столетия дошел собственноручный манускрипт архидьякона Оксфордского, в конце которого можно прочесть: Я, Вальтер, перевел эту книгу с валлийского на латынь, а в старости моей перевел с латыни на валлийский. Но не может ли быть, что следует опустить первую часть этой фразы и ограничиться второй: в старости моей перевел с латыни на валлийский? Иначе для нас непостижимо, зачем Вальтеру, владельцу и первооткрывателю бретонского оригинала, понадобилось перевести его на латынь, а потом с собственного перевода обратно на валлийско-бретонский. В любом случае этот перевод Вальтера Оксфордского, латинский или бретонский, относится лишь к самой книге Гальфрида Монмутского, а не к той, которая ее породила.
У нас есть и другие способы показать, что Гальфрид постоянно имел перед глазами хронику Ненния и не пользовался никаким другим письменным текстом. Вначале, как и Ненний, он придает острову Бретань столько же миль в длину и в ширину; как и Ненний, он описывает плодородие, общий вид, горы, реки, побережье этого края; он ничего не меняет в хронологии первого автора, от легендарного Брута и до сказочного Артура. Только вместо одного слова или строчки, посвященных каждому королю, Гальфрид пишет по целой строке на слово, а вместо одной фразы – параграф или главу. Все у него становится материалом для дальнейшего развития. Если вы сравните его текучую речь с первоисточником, вы увидите, как тот оказался напитан то затверженной школьной премудростью, то национальными легендами, бытовавшими у певцов и жонглеров островной и материковой Бретани; но не другими бретонскими или валлийскими книгами, коих, возможно, еще и на свете не было. Но особенно часто Гальфрид прибегает к латинским сказаниям, черпая оттуда краски, наносимые на первоначальную основу. Путешествие Брута и появление сирен взяты из Энеиды. Жрица Дианы, задержавшая Брута, чтобы предсказать ему судьбу, списана с одной главы Солина[36]. История Утер-Пендрагона и Игрейны – плагиат из мифа об Амфитрионе. Король Бладуд со своими восковыми крыльями – это Дедал из Метаморфоз. Битва Артура с великаном с горы Святого Михаила – имитация битвы Геркулеса с Каком. Вряд ли кому придет в голову, что все эти прекрасные эпизоды, оставленные Неннием без внимания, могли оказаться в книге, написанной на нижнебретонском наречии задолго до двенадцатого века. Но нетрудно принять, что человек искусный, каковым и был на деле Гальфрид Монмутский, мог прибегнуть к Вергилию, к Овидию, чтобы расцветить узорами простую основу Ненния, и всегда легко удастся распознать долю каждого из них. Так сверкающие краски витража не мешают проследить свинцовые швы, которые его оправляют и удерживают. Однако я не хочу сказать, что Гальфрид Монмутский обязан всем, что он прибавил к Неннию, одним только латинским поэтам: он взял из местных преданий то, что написал о друидических камнях Стоунхенджа, перевезенных с ирландских гор на равнину Солсбери; из бретонских лэ почерпнуты еще трогательная история короля Лира, последняя битва Артура, его смертельное ранение и отплытие на остров Авалон.
Вот последнее доказательство тесных уз, связывающих хроники Ненния и Гальфрида. Первая останавливается на перечислении двенадцати битв Артура[37]. С этого места Гальфрид, предвидя нужду в другом провожатом, извещает нас, что он дополнит найденное им в бретонской книге услышанным из собственных уст архидьякона Оксфордского. Мог ли он яснее признаться в том, что лишился посоха, на который до сих пор опирался? Ведь, повторив народные легенды во всем, что касалось Артура, он лишь бегло упоминает о событиях, связанных с историей англо-саксонского завоевания. Он принимает как есть известные рассказы, не прибегая вновь к своим школярским воспоминаниям, чтобы исказить их. Это был единственный способ придать им некую совместимость с легендами, собранными прежде. В самом деле, возникало искушение отчасти поверить этим легендам при виде того, как близок их собиратель к рассказам всех прочих историков, говоря о временах более знакомых.
Но здесь я предвижу возражение даже со стороны тех, кто, подобно мне, всей душою расположен видеть в труде Ненния первоисточник Historia Britonum. Почему бы нам не признать без колебаний, что эта хроника Ненния была написана по-бретонски и в таком виде привезена с материка в Англию?
Я отвечу, что Ненниева латынь скорее выдает не перевод двенадцатого века, а подлинник девятого, и что вряд ли ее можно приписать без оглядки таким церковным чинам, как Вальтер Оксфордский или Гальфрид Монмутский. Эта латынь сохраняет всю закоснелость, весь облик второй половины девятого века; однако она напоминает творение человека, не привыкшего писать по-латыни; живя во времена, когда единственными читателями были церковники, когда никто еще и думать не мог написать книгу по-бретонски, он кое-как изложил на латыни то, что наверняка выразил бы яснее на привычном ему наречии. Латынь Григория Турского, Фредегара[38] и монаха из Санкт-Галлена[39], современника Ненния, – это не латынь Сюжера, Мальмсбери или Гальфрида Монмутского. Впрочем, если бы книга была бретонской, как бы удалось Гальфриду Монмутскому воспроизвести многие места, буквально совпадающие в латинской версии? Кто-то еще, возможно, скажет, что архидьякон Вальтер мог перевести бретонскую книгу, а Гальфрид следовал этому переводу; но, повторяю, архидьякон перевел бы ее не столь неуклюжей латынью. И потом, решив однажды сделать вид, что есть некий бретонский текст, чтобы было чем разбавить ее содержимое, Гальфрид наверняка желал скорее сокрытия, чем приумножения той книги, которая разоблачила бы его собственные выдумки. И можно заключить, что если он присвоил из нее так много, значит, был уверен, что экземпляр, бывший у него на руках, никому и никогда не будет известен.
Кроме того, остаются в полной силе и другие возражения, которые можно выдвинуть против существования бретонской хроники девятого века. Для кого могла быть написана эта книга? Для тех, кто понимал только по-бретонски? Но они так же не умели читать по-бретонски, как и по-латыни. Читать учились, только принимаясь за латынь, и именно умением читать духовные лица отличались от всех прочих французов, англичан и бретонцев[40]. Предположим обратное: что в девятом веке некоему церковнослужителю пришла в голову хорошая идея пойти по стопам Беды Достопочтенного, записав на единственном в ту пору литературном языке подлинные или выдуманные предания своих соотечественников; и трудности, которые нас смущали, тут же исчезают. Эта хроника, редко копируемая в Нижней Бретани, где она родилась, лишь в двенадцатом веке будет занесена в островную Бретань руками архидьякона Оксфордского; Гальфрид Монмутский получит доступ к ней и, полагая, что она совершенно неизвестна, возьмет ее за основу более крупного сочинения. Но поскольку, если бы он признал источник, откуда черпал, с него могли бы спросить за все им добавленное, он заранее предупредит возражения, допустив существование другой книги, совершенно отличной от той, что у него на руках.
При этом если ни первопроходец Гильдас, ни Беда Достопочтенный ничего не говорили о бретонских королях, упомянутых в хронике Ненния, то истолковать их молчание очень легко. Все эти царственные особы, мифические потомки троянского Брута, были пока известны только в маленькой Бретани, где их превратили в естественных соперников Франка и Бавона[41] из французских и бельгийских легенд. Если Беда ни разу даже не написал имени Артура, это, может быть, оттого, что память о бретонском герое сохранялась только среди обитателей Уэльса и Арморики. Беде, англосаксу по происхождению, и не было нужды вникать в бретонские сказки, описывая историю англичан[42]. Что же до святого Гильдаса, ему нечего было сказать об отважных попытках Артура противостоять натиску англичан на тех немногих страницах, где перечислены несчастья и грехи его соплеменников. Тем не менее, Артур существовал: он действительно боролся против вторжения саксонцев, и память об этих славных битвах хранилась в памяти бретонцев, укрывшихся кто в горах Уэльса, а кто в области Франции, населенной их бывшими соотечественниками.
Он стал героем множества лэ, основанных на реальных подвигах. Но народная фантазия не замедлила преобразить его: с каждым днем прославлявшие его лэ претерпевали все более причудливые превращения. Из более-менее удачливого защитника своей островной родины он стал таким образом победителем саксонцев; правителем трех королевств; покорителем Франции, Исландии и Дании; грозой римского императора. Более того, избавив его от общей участи, феи перенесли его на остров Авалон; они якобы держат его там, чтобы однажды он возвратился в мир и дал бретонцам их былую независимость. Таким Артур был уже в бретонских песнях, задолго до сочинения Гальфрида Монмутского. Эти песни, особенно распространенные в Арморике, с большим интересом слушали по всей Франции в то самое время, когда победа норманнов обеспечила им столь же благожелательный прием в Англии. Именно тогда Гальфрид Монмутский, опираясь на безыскусную хронику Ненния, ввел эти сказочные предания в латиноязычную литературу, откуда они вскоре перешли в наши Романы Круглого Стола.
Но в области подлинной истории Ненний занимает то место, на которое лишил себя права Гальфрид. Если он и собрал немало сказочных легенд, он сделал это от чистого сердца. В его книге больше узнаются плоды драгоценной и неподдельной памяти. Страсть Вортигерна к дочери Хенгиста, коварство саксонцев, тщетные усилия бретонцев изгнать этих страшных союзников – все это из области реальных фактов. Автор, чуждый приемам литературной композиции, с полным простодушием доводит до нас оба мнения о происхождении бретонцев, бытовавшие в его время. «Одни, – говорит он, – производят нас от Брута, внука Троянца Энея; другие утверждают, что Брут был внуком Алена, того из потомков Ноя, который пришел населить Европу». Вот так, хоть и донося отголоски народных сказаний, Ненний не склоняется в пользу ни одного из них и соблюдает ту меру, которую можно ожидать от честного историка. Он даже говорит не о Мерлине, а о некоем Амброзии, от которого произвели первоначальное имя мифического пророка бретонцев. Для Ненния Амброзий еще не сверхъестественное существо, это сын римского графа или консула. Он не рассказывает о любовных делах Утер-Пендрагона и Игрейны, об этой новой версии Овидия. Он довольствуется рассказом об Артуре, который стоял во главе бретонских войск и одержал двенадцать славных побед над врагами своего отечества. «Во времена Окты, сына Хенгиста, – читаем мы в конце его книги, – Артур сопротивлялся Саксам или, скорее, Саксы нападали на бретонских королей, у которых Артур был предводителем их войск. Хотя были Бретонцы и знатнее его, он двенадцать раз был избран, чтобы возглавить их, и столько же раз одержал верх. Первая из этих битв была в устье реки Глейн (на краю Нортумбрии); четыре последующих на другой реке, которую Бретонцы называют Дуглас (у южного края Лотиана); шестая на реке Бассас (близ Норт-Бервика); седьмая в Целидонском лесу (возможно, Калидонском или Каледонском); восьмая у замка Гурмойс (близ Ярмута). В тот день Артур носил на своем щите образ Пресвятой Девы, Богородицы, и милостью Господа нашего и святой Марии он обратил в бегство Саксов и долго преследовал их, учинив им великое побоище. Девятая была в городе Легиона, называемом Карлион (Эксетер); десятая на песках у реки Риброит (в Сомерсетшире); одиннадцатая на горе под названием Агнед Кабрегониум (Кэтбери); наконец, двенадцатая, о которой долго и оживленно спорили, у горы Бадон (Бат), где ему удалось утвердиться. В этой последней битве он собственноручно убил девятьсот сорок врагов. Бретонцы одержали верх во всех этих баталиях; но никакая сила не могла превозмочь предначертания Божьего. Чем более Саксы терпели неудач, тем более они просили подкрепления у своих собратьев из Германии, которое непрестанно прибывало до времен Иды, сына Эоппы и первого правителя саксонского племени, который воцарился в Бернике и в Йорке».
Тому, что мы находим о бретонском герое в книге Гальфрида Монмутского, далеко до этого свидетельства, возможно, вполне исторически достоверного.
Г-н Томас Райт уже совершенно признал, что большая часть добавлений к Неннию, внесенных английским бенедиктинцем, не могла быть переведена с некой бретонской книги. Пройдемся беглым взором по этим добавлениям. История Брута, или Брутуса, изложена здесь с такой уверенностью и ясностью, как будто речь идет о современном правителе. Нам приводят его письма, прения его совета, речи его собственные и обращенные к нему, чествования на его свадьбе. Прежде чем войти в возраст своих дальних странствий, подновленных странствий из Энеиды, он причаливает к галльскому побережью, где Турн, один из его капитанов, строит город Тур – как уже поведал Гомер, прибавляет Гальфрид. Разумеется, никто во времена Гальфрида не был способен отыскать у Гомера упоминание подобного факта. Но рассказчик прекрасно знал, что ему поверят на слово[43]. Наконец, герой прибывает на остров Альбион, указанный оракулом Дианы как конечная цель и награда за его труды. Он нарекает эту страну своим именем и перед смертью возводит большой город, который называет Новой Троей, или Триновантом, в память о Трое: имя, впоследствии замененное на Лондон. «Из Лондона, – добавляет Гальфрид, – чужеземцы (то есть, очевидно, норманны) сделали Лондр[44]».
Фантастическая история наследников Брута почерпнута в меньшей мере из Вергилия и в большей – из устных сказаний Бретани. В случае с королем Гудибрасом Гальфрид проявляет довольно неожиданную щепетильность: «Когда этот правитель, – говорит он, – возводил стены Шефтсбери, слышали, как заговорил орел; и я привел бы его слова, если бы этот факт не показался мне менее внушающим доверие, чем вся прочая история» (кн. II, § 9). Пророчества Шефтсберийского орла славились у древних бретонцев: в своей двенадцатой и последней книге Гальфрид будет уверять, несмотря на выраженный вначале скепсис, что в 688 году король Малой Бретани Ален обращался к ним в то же время, что и к книгам Сивилл и Мерлина, чтобы узнать, отдавать ли ему свои корабли под начало Кадвалладру.
После Гудибраса следуют Бладуд, основатель Бата; – Леир, или Лир, столь прославленный в балладах и у Шекспира; – Бренний, завоеватель Италии; – Элидур, Передур, которых позже присвоят немецкие поэты; – Кассивелаун, противник Цезаря. Наконец, в царствование Луция, около 170 года н. э., христианская вера впервые проникла в Великую Бретань с миссионерами папы Элевтерия. Здесь Гальфрид переводит Ненния и никак не ссылается на другое русло бретонских сказаний, относивших начало евангелических проповедей к Иосифу Аримафейскому, как это показано в романе Святой Грааль. Я поясню попозже, почему он обошел их молчанием.
Дальше Гальфрид напомнит, пожалуй, даже с большей скрупулезностью, чем ныне принято, о великом исходе бретонцев в Арморику в эпоху тирана Максимиана: он расскажет историю про одиннадцать тысяч девственниц, а затем про прибытие Константина, брата Альдроена – короля Малой Бретани. Константин провозглашен королем острова Альбион, и вот начиная с истории этого государя Гальфрид Монмутский оказывается соучастником автора или авторов романов о Мерлине и Артуре. Далее я остановлюсь только на тех местах из Historia Britonum, которым вторят или подражают наши романисты.
Константин оставил после себя трех сыновей: Константа, Аврелия Амброзия и Утер-Пендрагона.
Старший, Констант, вначале был отослан в монастырь; но Вортигерн, один из главных советников Константина, извлек его оттуда, чтобы объявить королем. При этом слабом и смирном правителе власть Вортигерна была безгранична; и потому он, сам примеряясь к короне, окружил короля-монаха свитой, набранной из пиктов; а эти чужаки под предлогом недовольства, внушаемого честолюбивым сановником, казнили несчастного короля, которого призваны были защищать. Они рассчитывали на благодарность от главного зачинщика преступления; они обманулись. Вортигерн вкусил плоды убийства, но, едва надев корону, велел повесить убийц того, от кого ее получил.
Однако никто не сомневался в том, какую роль он сыграл в гибели Константа. Опекуны двух других сыновей Константина поспешили обезопасить им жизнь, перевезя их в Малую Бретань, где король Будиций принял их и позаботился дать им образование.
Узурпатор Вортигерн вскоре почуял угрозу: с одной стороны, от пиктов, желавших отомстить за убийц Константа, а с другой – от двух братьев, чей престол он занял. Чтобы предотвратить эту двойную опасность, он призвал на помощь саксонцев. Здесь Гальфрид долго рассказывает вслед за Неннием о прибытии Хенгиста, о любви Вортигерна к прекрасной Ровене, о его раздорах с саксонцами. Но автор романа о Мерлине умолчал обо всех этих подробностях и только повторил вслед за Гальфридом: «Так сделал Анжис и добился, чтобы Вортигер взял одну его дочь в жены, и да будет известно всем, кто слушает этот рассказ, что она была той, которая первой в этом королевстве произнесла: Garsoil»[45].
По Гальфриду Монмутскому, короля Вортигерна приглашают на роскошный пир, и когда он сидит там, дочь Хенгиста входит в зал, держа в руке золотой кубок, полный вина; она подходит к королю, учтиво кланяется и говорит ему: Lawerd King, Wevs heil[46]! Король, воспламенясь внезапно при виде ее несравненной красоты, спрашивает у своего толмача, что сказала юная дама и что ему следует ответить: «Она вас назвала господином королем и предлагает выпить за ваше здоровье. Вам надобно ответить ей: Drinck heil[47]! Вортигерн так и сделал, и с того времени в Бретани установился обычай, когда пьют за кого-то, говорить ему Wevs heil и от него получать ответ Drinck heil». – От этого обычая, вероятно, происходит наше французское слово trinquer[48] и столь известное старинное выражение vin de Garsoi, или Guersoi, то есть вино, наливаемое для заздравного тоста в конце застолья. Впрочем, это пусть англичане нам нынче скажут, какая форма слова лучше: Garsoil или Wevs heil, и насколько у них еще почитают этот древний и патриотический обычай.
Вортигерн, жертва доверия, оказанного им саксонцам, удалился в Камбрию или Уэльс. Тогда его колдуны или астрологи посоветовали ему возвести башню, достаточно мощную, чтобы не бояться никаких своих врагов. Местом для этого строительства он выбрал гору Эрири; но каждый раз, как постройка начинала подыматься, камни рассыпались и рушились один за другим. Король требует от своих колдунов наложить заклятие на это чудо; сверившись со звездами, они отвечают, что надо найти ребенка, рожденного без отца, и окропить его кровью камни и раствор, идущие в дело. На поиски ребенка отряжают посланников; однажды, проходя по городу, называемому с тех пор Каэрмердин[49], они замечают нескольких юнцов, играющих на площади; и тут же разгорается спор: «Ты еще смеешь пререкаться со мной! – сказал один из них. – Разве мы по рождению ровня? Во мне королевская кровь и по отцу, и по матери. А ты вообще неизвестно кто; у тебя никогда не было отца». Услышав эти слова, посланники подошли к Мерлину; они узнали, что ребенок в самом деле никогда не знал своего отца и что мать его, дочь короля Деметии (Южный Уэльс)[50], жила уединенно при церкви Св. Петра, среди монахинь. Мать и сына тотчас доставили к Вортигерну, и дама ответила, будучи допрошена: «Мой властительный сеньор, клянусь вашей и моей душой, я совершенно не знаю, что со мною случилось. Знаю только, что однажды, сидя с моими подружками в наших покоях, я увидела перед собой прекраснейшего юношу, который обнял меня, поцеловал, а после исчез. Много раз он приходил опять, когда я была одна, но не появлялся на глаза. Наконец, я его видела несколько раз в облике мужчины, и он оставил меня с этим ребенком. Клянусь вам, что никогда я не имела сношения ни с кем, кроме него». Удивленный король призвал мудреца Могантия. «Я нашел, – сказал тот, – в книгах философов и в преданиях древности, что многие люди рождены таким образом. Апулей учит нас в книге о Демоне Сократа[51], что между луной и землей обитают духи, коих мы зовем инкубами. В них есть нечто и от человечьей природы, и от ангельской; они могут по своей воле принимать человеческий облик и общаться с женщинами. Возможно, один из них посетил эту даму и заронил дитя в ее лоно[52]».
И история о двух драконах, обнаруженных в основании башни, и их жестокая схватка, и толкования, данные Мерлином, и постройка высокой башни, – все было у Ненния, прежде чем Гальфрид Монмутский это развернул, а Робер де Борон в точности воспроизвел. Посреди своего рассказа Гальфрид вставляет пророчества Мерлина, которые, по его словам, он перевел с бретонского по просьбе Александра, епископа Линкольнского. Эти пророчества добавлены в довольно многие списки романа о Мерлине; но невозможно отрицать, что они суть творения Гальфрида Монмутского, по крайней мере, в своей латинской форме. Как и бретонские лэ, они хранились в памяти арфистов и певцов из народа; и из этих-то зыбких и мимолетных баек, какими и подобает быть пророчествам, Гальфриду надо было извлечь ту версию, которая осталась нам и вскоре получила такой широкий отклик во всей Европе[53].
Вот еще эпизоды из Historia Britonum, которые присвоил автор романа о Мерлине и которые Гальфрид нашел не у Ненния.
После первого испытания Мерлиновой мудрости Вортигерн желает узнать, что еще ему может грозить и какой смертью он умрет. Мерлин советует ему избегать огня от сыновей Константина. «Эти королевичи уже плывут к берегам Бретани; они изгонят Саксонцев, они вынудят тебя искать убежища в башне, которую предадут огню. Хенгист будет убит, Аврелий Амброзий коронован. Наследовать ему будет его брат Утер-Пендрагон».
События подтверждают его предсказание; но у романиста Мерлин вмешивается постоянно и более решительно. Перевозка камней из Ирландии на равнину Солсбери, тех самых камней, известных под названием Стоунхендж или Пляска великанов, лучше и подробнее рассказана у Гальфрида; это событие приурочено к правлению Амброзия-Утера, который таким образом решил освятить место погребения убитых саксами бретонцев, чьи тела лежали на равнине; тогда как у романиста эти камни прибывают немного позже и ставятся вокруг могилы самого короля Амброзия, старшего брата Утер-Пендрагона.
Опять же у Гальфрида романисты позаимствовали историю любовной связи Игрейны и Утера и рождения Артура. Но у латиниста Артур наследует своему отцу, не проходя испытания мечом, вонзенным в наковальню на каменной плите.
Многих второстепенных героев наших романов Гальфрид упоминает, но весьма бегло; это наводит на мысль, что их популярность была еще не особенно велика. Таковы три брата Лота, Уриен и Агизель Шотландский. Лот, женатый здесь на сестре Артура, как и в романах, имеет двух сыновей: знаменитого Вальвания, или Гавейна, и Мордреда, который предаст своего дядю Артура. Артур женится на Геневере (прекрасной Гвиневре[54]), наследнице знатного римского рода. Первым его противником становится норвежец Рикульф, он же король Рион, который в романе об Артуре пожелает прибавить к двадцати четырем королевским бородам на своей мантии бороду короля Леодагана Кармелидского, отца Гвиневры. Фролло, король Галлии, тоже проигрывает Артуру, а вскоре после этого римский император Луций вторгается на равнины Лангра и собственной жизнью платит за то, что имел дерзость объявить войну Бретонцам.
Прекрасное описание празднования коронации Артура, плод воображения и классического образования Гальфрида, не повторяется в романе, где оно, возможно, было бы уместнее. Но французские сказители позаимствовали у Гальфрида историю о схватке Артура с великаном с горы Святого Михаила. Через несколько дней после великой победы, одержанной над римлянами и галлами, Артур получает известие о бунте Мордреда и неверности Геневеры. Убив своего племянника, он сам оказывается смертельно ранен, и его переправляют на остров Авалон, на котором, как дает нам понять Гальфрид, не говоря об этом прямо, феи исцелили его от ран и держат наготове ради грядущего освобождения бретонцев.
Мы не станем прослеживать Historia Britonum после смерти Артура. Две последние книги относятся к наследникам бретонского героя и уже не представляют интереса для изучения собственно Романов Круглого Стола. Нам достаточно было упомянуть те эпизоды латинской книги, которыми явно воспользовались романисты. То, что Гальфрид Монмутский говорит о Геневере, якобы она презрела свой прежний брак и взяла в супруги Мордреда, доказывает, что этот историк или, скорее, сказитель не имел никакого понятия о романе про Ланселота. Впрочем, его пропуски в длинном списке именитых персон, бывших на празднике в честь коронации Артура, также позволяют думать, что большинство героев Круглого Стола – Ивейн, Агравейн, Лионель, Галеот, Гектор Болотный, Сагремор, Бодемагус, Блиоберис, Персеваль, Тристан, Паламед, король Марк, прекрасная Изольда и Вивиана – не существовали или, по крайней мере, еще не вошли в литературные сочинения. То же можно сказать и о самом Круглом Столе, о котором Гальфрид не обмолвился ни разу. Утер-Пендрагон, Артур и Мерлин – вот три портрета, первыми набросками к которым он обеспечил романистов, и, выйдя отсюда, они попали во все те прекрасные легенды, которыми много веков подряд будет пленяться весь мир.
Historia Britonum произвела огромное впечатление во Франции и в Англии. Ее переписывали множество раз; все церковники желали немедленно получить ее в руки. Гальфрид Монмутский, вскоре после этого назначенный епископом Сент-Асафским, получил прозвище «Артуров» [d’Arthus], по имени героя, славу которого он увековечил[55]. Его книга была своего рода нежданным откровением для Генриха Хантингдонского, для Альфреда Беверлийского, для Робера из Мон-Сен-Мишеля[56], которые ничуть не усомнились ни в существовании бретонского оригинала, ни в точности перевода. Но не везде эти фантастические истории были приняты с одинаковым доверием. В самом Уэльсе, если и не в исходном, то во вторичном источнике бретонских вымыслов, нашлись возражения, автор которых, современник, вообще весьма доверчивый по натуре, – Гиральд Уэльский, или Камбрийский, – выступил проводником идей довольно забавного свойства. А именно, он говорил про одного валлийца, обладавшего способностью вызывать и заклинать злых духов. Этот человек, узнав, что один из его соседей одержим бесами, догадался положить на грудь больного Евангелие от Иоанна; бесы тотчас разлетелись, как стая птиц. Он решил, не сходя с места, произвести другой опыт: вместо Евангелия он положил книгу Артурова Гальфрида; бесы сейчас же вернулись толпой, покрыв всю книгу и тело одержимого, и стали мучить его гораздо сильнее, чем прежде[57]. Испытание как нельзя более убедительное, надо признать.
Но еще одним свидетельством, куда более почтенным для критического разума современников Гальфрида Монмутского, явился труд Вильяма Ньюбургского, De rebus anglicis sui temporis libri quinque[58], хроника которого была опубликована в конце двенадцатого века. Говорят, что он питал особую ненависть к бретонцам и что он ополчился на книгу Гальфрида, чтобы утолить жажду личной мести. Это неважно: с нас довольно того, что придется признать в его нападках солидную аргументацию и подтверждение, что все или почти все кажется вымыслом уже в той книге, которой он, впрочем, не отказывал ни в древности, ни в бретонском происхождении.
«Бретонская нация, – говорит Вильям Ньюбургский, – населившая вначале наш остров, обрела в лице Гильдаса первого историка, коего редко где можно встретить и с коего редко делали списки, по причине его грубого и пресного стиля[59]. Однако же это драгоценный памятник прямодушию. Хоть и Бретонец, он не колеблясь бранит своих соплеменников, предпочитая сказать о них мало хорошего и много плохого, чем погрешить против истины. От него мы узнаем, сколь неопасны они были как воины и сколь ненадежны как граждане.
Вопреки Гильдасу, в наше время явился перед нами писатель, который, дабы стереть пятна с доброго имени Бретонцев[60], сплел повествование, до нелепости баснословное, и, движимый глупым тщеславием, представил нам оных превосходящими в воинской доблести Македонян и Римлян. Человек этот, по имени Гальфрид, получил прозвание Артуров за то, что возвел в ранг истории и издал на латыни басни, выдуманные об Артуре древними Бретонцами и изрядно им самим приукрашенные. Он совершил и более того, записав на латинском языке, как творение серьезное и подлинное, насквозь лживые пророчества некоего Мерлина, к коим и от себя добавил немало. Там он являет нам Мерлина рожденным от женщины и демона-инкуба и великим ясновидцем – несомненно, по причине святости его отца; тогда как здравый смысл, вкупе со священными книгами, учит нас, что демоны, будучи лишены божественного просветления, не прозревают ничего из вещей, еще не бывших, и способны лишь угадать продолжение неких событий по знакам, столь же доступным им, как и нам. Нетрудно признать ложность этих предсказаний Мерлина касательно тех событий, что произошли в Англии после смерти сего Гальфрида. Он говорит, что перевел эти нелепицы с бретонского; в любом случае, он подкрепил их собственными домыслами, о чем следует известить тех, кто соблазнился бы принять их хоть с малейшим доверием. Для событий, случившихся прежде времени его труда, он мог привнести в эти пророчества все необходимые добавления, дабы привести их в согласие с истиной; но что касается книги, которую он назвал Историей Бриттов, надо быть совершенным невеждой в старинных хрониках, чтобы не видеть наглой и дерзкой лжи, нагромождаемой им без конца. Я опускаю все, что он нам повествует о подвигах Бретонцев до Юлия Цезаря – подвигах, возможно, сочиненных другими для удовольствия, но представляемых им как подлинные. Я опускаю то, что он добавляет во славу Бретонцев, начиная с Юлия Цезаря, который держал их в повиновении до времен Гонория, когда Римляне оставили остров, чтобы позаботиться о своей собственной защите на материке. Как известно, у Бретонцев, покинутых таким образом на милость своих врагов, был тогда королем Вортигерн, первый, кто запросил помощи у Хенгиста, вождя Саксов или Англов. Те же, оттеснив Пиктов и Скоттов, поддались соблазну, открываемому перед ними, с одной стороны, плодородием острова, с другой – трусостью тех, кто призвал их на помощь. Они поселились в Бретани, усмирили тех, кто пытался устоять против них, и вынудили жалкие остатки своих противников – тех, кого ныне называют Валлийцами – искать убежища на высотах или в лесах, одинаково недоступных. Победителями-Англами правили один за другим три всемогущих короля, и среди них внучатый племянник Хенгиста, Этельберт, который, объединив под своим скипетром всю Англию вплоть до реки Хамбер, принял учение Евангелия, возвещенное Августином. Альфред добавил к прежним завоеваниям Нортумбрию, одержав великую победу над Бретонцами и Скоттами. Эдвин последовал за ним; Освальд явился после Эдвина и не встретил на целом острове ни малейшего отпора. Все это в точности установил Беда Достопочтенный, свидетельств коего не отвергает никто. Итак, надо признать баснословным все, что этот Гальфрид пишет об Артуре и его преемниках, следуя кому-либо или себе самому. Он собрал эти выдумки, отчасти злонамеренно искажая истину, отчасти стараясь понравиться Бретонцам, кои в большинстве своем, говорят, настолько глупы, что по сию пору ждут Артура и полагают, что он не умер. Наследником Вортигерна он сделал Аврелия Амброзия, который якобы победил Саксов и отвоевал весь остров. После Амброзия у него правил брат того, Утер-Пендрагон, столь же почтенный. Сюда он и присовокупил столько лживых бредней касательно Мерлина. Артур, мнимый сын сего мнимого Утера, был бы четвертым королем Бретонцев, начиная с Вортигерна; в то время как, по правдивой истории Беды, четвертым королем Саксов, начиная с Хенгиста, был Этельберт, обращенный Августином. Таким образом, правление Артура должно быть современным таковому Этельберта. Но нетрудно здесь видеть, на чьей стороне истина. Именно эпоху правления Этельберта он выбрал, чтобы превозносить славу и подвиги своего Артура; чтобы заставить его победить Англов, Скоттов и Пиктов; свести к досадной помехе его оружию Ирландию, Швецию, Оркады, Данию, Исландию; нескольких дней ему хватило, чтобы победить даже Галлию, с коей Юлию Цезарю едва удалось справиться за десять лет; не иначе как мизинец этого Бретонца был более могуч, чем хребет славнейшего из кесарей. Наконец, после стольких триумфов, он возвращает Артура в Бретань возглавить большое празднество с покоренными князьями и королями, в присутствии трех архиепископов из Лондона, Карлеона и Йорка, хотя у Бретонцев в то время не было ни одного архиепископа. Довершая все эти выдумки, наш сказитель учиняет большую войну с Римлянами: вначале Артур выходит победителем великана необычайных размеров, даром что со времен Давидовых никто из нас не слышал ни о каком великане. В этой войне с Римлянами ему впору помериться силами со всеми народами земли: с Греками, Африканцами, Испанцами, Парфянами, Мидянами, Ливийцами, Египтянами, Вавилонянами, Фригийцами, кои все гибли в подобных битвах, тогда как у Александра, известнейшего из завоевателей, покорение такого множества разных народов заняло более двенадцати лет. Как же все историографы, приложившие столь много усердия, чтобы поведать события прошлых веков, передавшие нам даже те из них, важность которых весьма сомнительна, как могли они обойти молчанием деяния столь несравненного героя? Как же они ни словом не обмолвились и про Мерлина, великого пророка, равного Исайе? Ибо единственная разница между ними в том, что Гальфрид не посмел предварить пророчества, приписанные им Мерлину, словами: «Так сказал Господь», и устыдился заменить их другими: «Так сказал дьявол». Заметьте, наконец, что, изобразив Артура смертельно раненным в битве, он удаляет его из его королевства, дабы залечивать раны на острове, что зовется Авалоном в бретонских сказках; и он не осмеливается сказать, что тот умер, из страха разонравиться Бретонцам, или, скорее, Бриттам, кои по-прежнему ожидают его возвращения».
По-моему, вряд ли современная критика могла бы еще что-либо добавить против знаменитой книги Гальфрида Монмутского. Люди здравомыслящие воспринимали ее как собрание историй, вымышленных для развлечения, которые только бретонцы могли принимать всерьез.
Но само это суждение способствовало взлету воображения и поэтических фантазий. Гальфрид подал пример, в котором нуждались наши романисты и которому они не замедлили последовать. Краткая, незамысловатая и, тем не менее, ценная хроника Ненния воодушевила Гальфрида Монмутского; и чем Ненний был для него, тем Гальфрид Монмутский стал для Робера де Борона и для авторов других романов в прозе и стихах, сочинения которых, как нам кажется, Франция вправе была ожидать и которым суждено было произвести целую революцию в литературе и даже в нравах всего христианского мира.
Прежде чем приняться за Романы Круглого Стола, следует завершить обзор творчества того, кто, очевидно, породил их идею.
Пророчества Мерлина образуют сейчас седьмую книгу Historia Britonum. Они были написаны до публикации всей истории, и автор отдельно послал их епископу Линкольнскому. Пророчествами пользовались Ордерик Виталий, чья хроника завершается 1128 годом, Генрих Хантингдонский и Сюжер, которые не были знакомы с Historia Britonum. Впрочем, Гальфрид Монмутский подтвердил это первенство:
«Я трудился над моей историей, – говорит он в начале седьмой книги, – когда, видя, что всеобщее внимание нынче занято Мерлином[62], я предал гласности его пророчества, по просьбе моих друзей и в особенности Александра, епископа Линкольнского, прелата непревзойденной мудрости и благочестия, известного среди всех, и духовников, и мирян, числом и достоинствами тех почтенных мужей, кои поддерживали славу его добродетели и благородства. Имея намерение доставить ему удовольствие, я сопроводил послание с этими пророчествами письмом, приводимым ниже…».
В этом письме Гальфрид льстит себя надеждой, что угодил желанию прелата, прервав Historia Britonum, чтобы перевести с бретонского на латынь Пророчества Мерлина. «Но, – добавляет он, – меня удивляет, что вы не запросили сего труда от кого-либо более сведущего и искусного. Не желая принизить никого из английских философов, я с полным правом могу сказать, что если бы обязанности вашего высокого сана оставляли вам на это время, вы сами могли бы лучше кого бы то ни было сочинять подобные творения».
То ли епископ Александр пожалел, что попросил книгу, авторитет которой оспаривала Церковь, то ли книга не оправдала его ожиданий, то ли, наконец, он просто забыл обещания, данные автору, как это слишком часто бывает, но он умер, не выразив Гальфриду ни малейшей признательности; и мы узнаем об этом в самом начале поэмы Vita Merlini.
Fatidici vatis rabiem musamque jocosam
Merlini cantare paro: tu corrige carmen,
Gloria Pontifcum, calamos moderando, Roberte.
Scimus enim qui ate perfudit nectare sacro
Philosophia suo, fesitque per omnia doctum,
Ut documenta dares, dux et praeceptor in orbe.
Ergo meis coeptis faveas, vatemque tueri
Auspicio meliore velis quam fecerit alter
Cui modo succedis, merito promotes honore.
Sic etenim mores, sic vita probate genusque
Utilitasque loci clerus populusque petebant,
Unde modo felix Lincolnia fertur ad astra.
[Вещего мужа хочу Мерлина забавную музу[63]
Петь и безумье его. А ты исправь мою песню,
Путь указавши перу, о Роберт, украшенье священства.
Ибо мы знаем, что ты философии чистым нектаром
Был окроплен, от нее во всем получивши ученость,
Что доказал ты не раз, о мира вождь и наставник.
К замыслу будь моему благосклонен, при знаменьях лучших
Ныне певца опекай, чем делал тот, чьим недавно
Ты преемником стал, по заслугам отличенный честью.
Все тут сошлось; твой род, и нравы, и жизнь без упрека,
Польза места сего и воля народа и клира:
Вот почему вознеслась до звезд Линкольния счастьем.
Как бы хотел я тебя объять достойною песней,
Но не хватает мне сил, пусть бы сам Орфей с Камерином,
Пусть бы Марий и Макр с величавым Рабирием вкупе,
Хором ведомые муз, моими бы пели устами (лат.)[64]].
Поэма содержит 1530 стихов, и это, вероятно, одно из последних произведений автора. В заключение он пишет:
Duximus ad metam carmen, Vos ergo, Britanni,
Laurea serta date Gaufrido de Monemuta:
Est enim vester, nam quondam proelia vestra
Vestrorumque ducum cecinit scripsitque labellum
Quem nunc Gesta vocant Britonum celebrate per orbem.
[Песнь эту мы довели до конца, а вы, о британы,
Лавры сплетите – вручить их Гавфриду из Монемуты,
Ибо он ваш, ибо он и прежде ваши сраженья,
Ваших вождей воспевал и оставил книжку, что ныне
Славится в мире во всем под названьем «Деянья бритонов» (лат.)].
Видимо, в авторстве этой поэмы не может быть сомнений. Стиль напоминает Historia Britonum, насколько проза может напоминать стихотворный текст; а Гальфрид уже доказал, что он любил слагать стихи, уснащая ими свою историю без малейшей на то надобности. В обоих произведениях он одинаково напыщенно восхваляет своих покровителей; и если в первом он взывает к великодушию прелата, а во втором обвиняет его в неблагодарности, то, вероятно оттого, что не ощутил результатов этого великодушия. Его наняли задаром, как и нашего французского стихотворца Васа, который вначале превозносил щедрость короля Генриха II Английского, а заканчивает свою поэму о Роллоне[65], печально сетуя, что государь этот его позабыл:
Li Reis jadis maint bien me fst,
Mult me dona, plus me pramist.
Et se il tot doné m’éust
Ce qu’il me pramist, miels me fust.
Nel pois avoir, nel plut al Rei…
[Король когда-то меня облагодетельствовал,
Много мне дал, еще больше обещал.
И если бы он отдал мне все,
Что обещал, мне было бы лучше.
Не пришлось мне иметь, не угодил королю… (ст. – фр.)]
Несомненно, в его жалобах сквозил бы еще более явный упрек, если бы король тогда скончался, подобно епископу Александру. Александр умер в 1147 году, а преемником его стал Роберт Чесни; и именно этому епископу Гальфрид посвятил Vita Merlini, словно бы для того, чтобы побудить его выполнить обязательство своего предшественника.
В этой поэме о Мерлине все идет в полном соответствии с тем, что Гальфрид изложил в своей истории. Мы находим здесь основной свод пророчеств Мерлина, к которым добавляется пророчество его сестры Ганеиды, давая предлог для намеков на текущие события. В истории, а вовсе не в романе, Мерлин оказывается сыном принцессы Деметии; а в поэме, и нигде больше, Мерлин в старости правит этой частью Уэльса:
Ergo peragratis sub multus regibus annis,
Clarus habebatur Merlinus in orbe Britannus;
Rex erat et vates: Demaetarumque superbis
Jura dabat populis…
[В царствие многих владык измерив долгие годы,
Славным британец Мерлин прослыл по целому свету.
Был он король и пророк: народом гордым деметов
Правил… (лат.)]
В обоих произведениях Вортигерн – это герцог гевиссеев, или западных саксонцев (ныне Хатт, Дорсет и остров Уайт); Будиций – король Малой Бретани, где нашли убежище двое сыновей Константа; Артур без всякого противостояния наследует своему отцу Утер-Пендрагону, а королева Геневера упоминается лишь по причине ее преступной связи с Мордредом.
Illicitam venerum cum conjuge Regis habebat.
[Он с королевой вступил в любовный союз незаконный (лат.)].
Наконец, в обоих произведениях разделяется мнение Апулея о существовании духов, витающих между небом и землей, которые могут вступать в любовные связи с женщинами. Правда, только в поэме у Мерлина есть жена Гвендолоена и сестра Ганеида, супруга валлийского короля Родарха. В этом автор, очевидно, следовал преданию, распространенному в Уэльсе, преданию, еще ожидавшему пера романистов Круглого Стола для своей метаморфозы. Но, поскольку в поэме о Мерлине мы не находим никаких черт, навеянных романами Круглого Стола; поскольку и Гвиневра, и Артур, и фея Моргана еще не те, какими они стали в этих романах, неизбежно приходится заключить, что поэма была написана раньше романов, то есть раньше 1140–1150 годов. После создания Артура и Ланселота уже непозволительно было видеть в Моргане только фею, в Гвиневре – только супругу Артура, отнятую Мордредом, а в Мерлине – мужа покинутой женщины. Так что все сходится к тому, чтобы оставить за Гальфридом Монмутским честь написания поэмы Vita Merlini в середине двенадцатого века, после Historia Britonum, которая видится продолжением поэмы в том, что касается Мерлина, и раньше французского романа Мерлин, в котором из этой поэмы будет почерпнуто довольно многое.
Однако мне бесконечно жаль, что здесь мое мнение противоположно мнению моих высокочтимых друзей, гг. Томаса Райта и Фр. Мишеля, которым мы, впрочем обязаны превосходным изданием Vita Merlini[66]. Да, поэма определенно была создана раньше романов Круглого Стола. Намеки на ирландские войны, якобы выявленные в ней и чрезвычайно смутные сами по себе, взяты из прозаического текста пророчеств, дата создания которого хорошо известна. Должен добавить, что при всем моем внимании я не смог обнаружить там ни малейшего признака, который мог бы указывать на правление Генриха II. Правда, поэт расточает похвалы мудрости епископа Роберта Чесни, коей последующая история не нашла ни опровержений, ни подтверждений; но в устах автора Historia Britonum эти похвалы не выходят за банальные рамки обязательных комплиментов. Впрочем, я бы сделал исключение для той строфы, где говорится об участии, которое жители Линкольна приняли в избрании прелата:
Sic etenim mores, sic vita probate genusque
Utilitasque loci clerus populusque petebant,
Unde modo felix Lincolnia fertur ad astra
[Все тут сошлось; твой род, и нравы, и жизнь без упрека,
Польза места сего и воля народа и клира:
Вот почему вознеслась до звезд Линкольния счастьем (лат.)].
Действительно, можно отнести эти строки к тому усердию, которое выказывал Роберт Чесни, по словам Гиральда Уэльского, чтобы развивать в городе Линкольне ярмарки и рынки.
Добавлю, что нет никакой серьезной причины полагать, будто Vita Merlini была посвящена Роберту Гроссетесту, епископу Линкольнскому первой половины тринадцатого века. Этот Роберт был, вне сомнения, весьма ученым и весьма достойным прелатом; он оставил немало трудов, давно снискавших известность; но происхождения он был невысокого, а наш поэт среди похвал, расточаемых своему покровителю, превозносит его знатность; это вполне подходит Роберту Чесни, чей род был в Англии в числе виднейших.
И еще, по-моему, совершенно напрасны были попытки убрать из поэмы четыре последних стиха, в которых автор предлагает свой опус вниманию бретонской нации. Напомнив об известности Historia Britonum, Гальфрид ничего не преувеличил, а ставя себя столь высоко в общественном мнении, он всего лишь следовал обычаю, довольно распространенному в то время, да и во все времена. Точно так же Готье де Шатильон[67] завершил свою поэму об Александре, посулив Гильому, архиепископу Реймсскому, равную с ним долю бессмертия:
Vivemus partier, vivet cum vate superstes
Gloria Guillelmi, nullum moritura per aevum.
[Вместе останемся живы, с пережившим века поэтом
Переживет их слава Гильома, никто из нас не умрет (лат.)].
Последние стихи Vita Merlini в старейшей рукописи написаны той же рукой, что и все остальное произведение; поэтому позволить критикам объявлять вне канона все те места, которые подтверждают неугодное им мнение, значило бы дать им слишком много воли.
Александр умер в 1147 году, а сам Гальфрид Монмутский был возведен на епископское кресло в Сент-Асафе, в Уэльсе, в 1151 году. Естественно предположить, что именно в этом четырехлетнем промежутке он посвятил Vita Merlini Роберту Чесни, преемнику Александра.
Но (сказали бы те, кто хочет объяснить расхождения в легендах) пророков по имени Мерлин было двое: один – сын римского консула, другой – сын демона-инкуба; первый – друг и советник Артура, другой – обитатель лесов; тот прозван Благоуханным [Ambrosius], этот Лесным [Sylvester], или Диким. Historia Britonum говорила о первом, Vita Merlini – о втором.
Я вскоре дам объяснение всем этим персонажам-двойникам из бретонской мифологии; но особенно легко будет доказать тем, кто проследит развитие легенды о Мерлине, что Ambrosius, Sylvester и Caledonius (потому что шотландцам тоже требовался свой местный Мерлин) – это одна и та же фигура.
Побывав у Ненния сыном римского консула, а в Historia Britonum сыном демона-инкуба, Мерлин во французской поэме Робера де Борона станет одинаково мил и небесам, и аду. Он полюбит леса, то Каледонский в Шотландии, то Дарнантский и Брекегенский в Нортумбрии, то Броселиандский в армориканском Корнуае. Эта тяга к одиночеству не помешает ему часто появляться при дворе, быть добрым гением Утера и его сына Артура. Таким образом, Гальфрид Монмутский мог следовать легенде, которая превратила мать пророка в принцессу Деметии, а самого пророка в старости – в короля этой маленькой страны; тогда как продолжатели Робера де Борона придерживались континентальной традиции, заставив Вивиану держать его в плену в Броселиандском лесу. Но это раздвоение сюжета еще не значит, что действительно было два или три пророка по имени Мерлин.
Вкратце перечислим теперь, какие сказочные подробности добавлены в латинской поэме к тем, что уже содержались в Historia Britonum.
Мерлин теряет рассудок после битвы, в которой он видит гибель многих доблестных предводителей своих друзей. Городская жизнь его страшит, и, чтобы скрыться от всеобщих взоров, он углубляется в чащу Каледонского леса.
Fit silvester homo, quasi silvis editus esset.
[Стал он лесным дикарем, как будто в лесах и родился (лат.)].
Его сестра, королева Ганеида, посылает слуг на розыски. Один из них замечает его, сидящего возле родника, и ему удается привести его в чувство, произнося имя Гвендолоены и извлекая из арфы печальные созвучия:
Cum modulis citharae quam secum gesserat ultro.
[Звуком кифарных ладов, – ибо нес он кифару с собою (лат.)].
Мерлин соглашается покинуть леса и вернуться в город. Но скоро шум и суета толпы вгоняют его в прежнюю тоску: он хочет вернуться в лес. Ни слезы жены, ни мольбы сестры не могут его поколебать. Его заковывают в цепи; он плачет, он горюет. Потом внезапно, увидев, как король Родарх вытащил из волос Ганеиды запутавшийся там зеленый листок, он заливается смехом. Король удивлен и спрашивает причину такого приступа веселья. Мерлин согласен ответить при условии, что с него снимут цепи и позволят ему вернуться в леса. Обретя свободу, он сразу же раскрывает тайну своей сестры Ганеиды. Нынче утром она расточала ласки одному юному пажу на ложе из зелени, и один листик остался у нее в волосах. Ганеида настаивает на своей невиновности: «Как же верить хоть на малую толику, – говорит она, – словам безумца!» И чтобы доказать, как мало стоят подобные обвинения, она заставляет одного из придворных трижды переменить личину. Мерлин, отвечая на вопросы, предсказывает этому человеку три рода смерти. Предсказание исполняется, но гораздо позже[68], а пока что королева торжествует по поводу ложной мудрости ведуна. В романе о Мерлине мы найдем этот эпизод, ставший знаменитым.
Мерлин снова отправляется в лес. Видя, что он уходит, его жена и сестра как будто безутешны: «О брат мой, – говорит Ганеида, – что со мною станет, и что станет с вашей несчастной Гвендолоеной? Если вы нас покинете, нельзя ли ей поискать утешителя? – Как ей будет угодно, – отвечает Мерлин, – только ее избраннику лучше не попадаться мне на глаза. Я вернусь в день их бракосочетания и принесу свой подарок на вторую свадьбу».
Ipsement interero donis munitus honestis,
Dotaboque datam profuse Guendoloenam.
[Сам я, запасши даров почетных вдоволь, прибуду,
Чтобы богатой была невестой Гвендолоена (лат.)].
Однажды звезды указывают Мерлину, удалившемуся в лес, что Гвендолоена готовит себе новые брачные узы. Он собирает стадо ланей и коз, а сам верхом на олене приезжает к дверям дворца и зовет Гвендолоену. Пока она спешит к нему в превеликом волнении, жених выглядывает в окно и разражается смехом при виде большого оленя, оседланного чужаком. Мерлин узнает его, отламывает у оленя рог, мечет его в голову насмешнику, и тот падает замертво среди гостей. После этого Мерлин пускает оленя вскачь и устремляется в лес; но за ним погоня; водный поток преграждает ему путь; его настигают и приводят в город:
Adducuntque domum, vinctumque dedere sorori.
[В дом его отвели и в путах сестре передали (лат.)].
Не заметно, чтобы смерть жениха Гвендолоены была отомщена, и Мерлина по-прежнему почитают в народе и при дворе. Чтобы сделать ему сносным пребывание в городе, король дает ему развлечься и ведет его в самую гущу торжищ и ярмарок. Тут Мерлин снова дважды начинает смеяться, и королю хочется знать, в чем причина. Мерлин согласен отвечать все на тех же условиях: его отпустят в любезный его сердцу лес. Сначала он не мог без смеха смотреть на нищего, куда более богатого, чем те, у кого он просил милостыню, ибо он попирал ногами несметное сокровище. Затем он посмеялся над паломником, покупавшим новые башмаки и кожу, чтобы позже латать их, тогда как смерть поджидала его через несколько часов. Эти две сцены мы находим в романе о Мерлине.
Будучи во второй раз отпущен в лес, пророк утешает сестру и уговаривает ее построить на лесной опушке дом о семидесяти дверях и семидесяти окнах; сам он придет туда вопрошать звезды и вещать о грядущем. Семьдесят писцов будут записывать все, что он изречет.
Когда дом построен, Мерлин начинает прорицать, а писцы записывают все, что ему угодно возгласить:
O rabiem Britonum quos copia divitiarum
Usque superveniens ultra quam debeat effert!
[Ярое бешенстно душ британских! Увы, надмевают
Больше должного их, возрастая и множась, богатства! (лат.)]
После долгого приступа ясновидения поэт, не особо стараясь нас к этому подготовить, вводит Тельгесина, или Талиесина, только что прибывшего из Малой Бретани, который рассказывает, чему он научился в школе премудрого Гильдаса. Та система, которую излагает бард, отражает космогонические воззрения армориканской школы. Она признает высших, низших и промежуточных духов. Затем старый ведун переходит к обзору морских островов. Остров Плодов, иначе называемый Счастливым, – это обычное местопребывание девяти сестер, из которых самая прекрасная и мудрая – Моргана. Моргана знает тайны всех болезней и лекарства от них; она принимает любое обличье; она может летать, как в свое время Дедал, по своей воле перемещаться из Бреста в Шартр, в Париж; она учит «математике» своих сестер: Мороною, Мазою, Глитен, Глитонею, Глитон, Тироною, Титен и другую Титен, великую арфистку. «На этот-то Счастливый остров, – добавляет Тельгесин, – я под началом мудрого кормчего Баринта отвез Артура, раненного в битве у Камблана; Моргана[69] приняла нас благосклонно и, повелев уложить короля на ложе, коснулась рукой его ран и обещала залечить их, если он останется с нею надолго. Я вернулся, вверив короля ее заботам».
Inque suis thalamis posuit super aurea regem
Strata, manuque detexit vulnus honesta,
Inslicitque diu, tandemque redire salute
Posse sibi dixit, si secum tempore longo
Esset…
[В свой поместила покой, уложив на парчу золотую,
Рану его обмыла сама рукой осторожной,
Долго смотрела ее и сказала, что может здоровье
Все же вернуться к нему, если он на короткое время
С нею останется там… (лат.)]
Монмут в своей донельзя правдивой истории упомянул только, что смертельно раненный Артур был отвезен на остров Авалон, чтобы там найти исцеление; это казалось бы забавным несоответствием, если бы в бретонских жестах и преданиях остров Авалон и Страна фей не выступали обычно полноправной заменой Елисейским полям античности.
Вообще-то описание этого острова:
Insula pomorum que Fortunata vocatur,
[Остров Плодов, который еще именуют Счастливым (лат.)],
с его вечной весной и чудесным изобилием всего на свете, довольно плохо подходит для того острова Авалон, который позднее усмотрели в Гластонбери.
Наконец, в нашей поэме обнаруживается еще одна черта. Мерлин и Тельгесин наперебой рассуждали о свойствах конкретных источников и о природе конкретных птиц, как вдруг их прерывает некий бесноватый безумец; его окружают и расспрашивают о нем Мерлина. «Я знал этого человека, – говорит он, – юность его была весела и прекрасна. Однажды близ родника мы заметили множество яблок, на вид превосходных. Я взял их, роздал своим спутникам, а себе ни одного не оставил. Они посмеялись над моей щедростью, и каждый поспешил съесть то яблоко, что было ему дано; но спустя мгновение всех их внезапно охватил приступ бешенства, отчего они бросились в лес с ужасающим криком и воем. Человек, который перед вами, стал одной из жертв. Однако плоды эти были предназначены мне, а не им. За этим стояла одна женщина, которая давно меня любила и, дабы отомстить мне за равнодушие, раскидала эти отравленные яблоки в том месте, где я часто бывал. Но человек этот сможет вернуть себе разум, омочив губы водой из соседнего ключа».
Испытание закончилось удачно: придя в себя, безумец последовал за Мерлином в Каледонский лес; Тельгесин испросил такой же чести, а королева Ганеида больше не желала расставаться с братом. Все вчетвером углубились в лесную чащу, и поэму завершает пророческая тирада, произнесенная Ганеидой, которая внезапно стала почти такой же ясновидящей, как ее брат.
Как я уже говорил, эта поэма, отражение валлийских сказаний о пророке Мерлине, окажется небесполезной для французских прозаиков, а нам позволит лучше проследить развитие армориканской легенды, которая изложена во второй ветви наших Романов Круглого Стола.
В начале примем как факт, доказательства которому нам придется привести позднее, что пять повествовательных сюжетов, образующих исходный цикл Круглого Стола, хоть и объединялись обычно в старинных рукописях, но были написаны раздельно, без первоначальных намерений согласовать их друг с другом. Как ныне очевидно, эти повествования были расположены в видимом нами порядке собирателями (да будет позволено мне это слово), которые, чтобы устранить несоответствия, связать их воедино, были вынуждены сделать довольно много вставок и добавлений.
Святой Грааль и Мерлин, вероятно, появились первыми. Второй автор создал книгу об Артуре, которую собиратели объединили с Мерлином. Третий написал Ланселота Озерного; четвертый – Поиски Святого Грааля, которым дополнил предыдущие сказания.
Эти книги, сочиненные в довольно близкие эпохи, вначале были переписаны в немногих копиях, по причине их длины и отказа духовных лиц принимать их в свои церковные хранилища. Лишь у владетельных особ кое-где попадался переписанный для них экземпляр, и редко кто обладал всеми сразу. Гелинанд[70], чья хроника завершается 1209 годом, упомянул о них только понаслышке, а Винсент из Бове[71], который донес до нас эту хронику, включив ее в Speculum historiale, похоже, знал их ничуть не лучше. Вот в чистом виде слова Гелинанда:
«Anno 717. Hoc tempore, cuidam eremitae monstrata est mirabilis quaedam visio per Angelum, de sancto Josepho, decurione nobili, qui corpus Domini deposuit de cruce; et de catino illo vel paropside in qou Dominus coenavit cum discipulis suis; de qua ab codem eremita descripte est historia quae dicitur Gradal. Gradalis autem vel Gradale dicitur gallicé scutella lata et aliquantulum profunda in qua pretiosae dapes, cum suo jure (в их напитке), divitibus solent apponi, et dicitur nomine Graal… Hanc historiam latiné scriptam invenire non potui; sed tantum gallicé scripta habetur à quibusdam proceribus; nec facile, ut ajunt, tota inveniri potest. Hanc autem nondum potui ad legendum sedulò ab aliquo impetrare».
[В году 717. В то время одному отшельнику явлено было ангелом чудное видение, святой Иосиф, благородный декурион[72], снявший с креста тело Господне; и та миска или блюдо, из коего Господь вкушал со своими учениками; о чем написана история в книге отшельника, называемой Gradal. Gradalis же или Gradale у галлов называется широкая чаша небольшой глубины, в которой обыкновенно подают богатым драгоценную свежесть их напитка, и зовут ее именем Graal… Я мог бы не найти эту историю, написанную на латыни; ведь у многих знатных людей есть только галльские рукописи; и все найти нелегко, говорят они. Я еще не смог ознакомиться с легендой, получив ее от кого-либо (лат.)].
Пробудившееся живое любопытство вскоре привело к мысли собрать воедино эти романы, ставшие развлечением при всех дворах знати[73]. Изучая их в наши дни, еще можно распознать в них руку собирателей. Вот например: автор Святого Грааля уверял, что книгу эту принес с небес Иисус Христос, тогда как собиратели выдают ее за сказание, сотканное из всех сказаний мира; мессир де Борон то сочинил его сам и по указанию короля Филиппа Французского, то с помощью г-на Вальтера Мапа[74] и по указанию короля Генриха Английского. Они убирают из книги о Мерлине последнюю главу, где было заявлено продолжение истории Алена Толстого, и подменяют обещанную ветвь ветвью об Артуре. В конце Мерлина еще можно было прочесть, что Артур после коронации «долго держал королевство в мире».
Эта линия развития была перечеркнута, поскольку сразу вслед за этим вставили книгу об Артуре, сочинение другого писателя, где вначале говорилось о долгих войнах Артура против Семи королей, против Риона Исландского, против Сенов, или саксонцев. Надо учитывать все эти поправки и вставки, если мы хотим разобраться в постепенном создании этих прославленных произведений.
Вот все, что я считал необходимым сказать здесь о собрании из пяти больших романов, которые, как справедливо полагают, явились вовсе не по воле случая, prolem sine matre creatam [ребенок без матери рожден» (лат.)], дабы изменить направление мыслей и характер литературных произведений. Как уже признали все критики, французский писатель, которому принадлежит честь напасть на след столь плодотворного источника, – это Робер де Борон. Однако Робер де Борон не является автором романа[75] о Святом Граале, как твердили нам собиратели; он создал лишь поэму об Иосифе Аримафейском.
Этот стихотворный роман основан на сказании, которое я бы, пожалуй, назвал Евангелием бретонцев, восходящем к третьему или четвертому веку нашей эры. Благочестивый декурион, который положил Христа в гробницу, волею сказителей стал апостолом острова Бретань. Он чудесным образом пересек море, основал на реке Северн в Сомерсетшире знаменитый монастырь Гластонбери, где и был похоронен. Таково было древнее бретонское поверье, и можно видеть, сколь дорого оно стало этому народу, по событиям конца шестого века. Тогда папа Св. Григорий по просьбе саксонского короля Этельберта послал римских священников для обращения недавних завоевателей. Старые бретонцы были возмущены этим вмешательством римского владыки, распахнувшего врата рая перед ненавистным племенем их притеснителей. И еще хуже вышло, когда Августин, глава миссии, вздумал порицать освященные временем формы их богослужения. «По какому праву, – говорили они, – папа явился тут осуждать наши церемонии и перечить нашим традициям? Мы ничем не обязаны римлянам; мы давным-давно были обращены в христианство первыми учениками Иисуса Христа, чудом прибывшими из Азии. Они наши первые епископы; они передали своим преемникам право посвящать и назначать других».
Историю этих больших и занимательных прений надо искать в прекрасной книге Монахи Востока. Резкость их дошла до такой степени, что бретонские клирики обвинили посланников Рима в подстрекательстве к разрушению и сожжению знаменитого Бангорского монастыря, центра сопротивления новому канону литургии. Было ли это обвинение обосновано или нет, были ли мотивы для раскола более или менее приемлемы, но все же надо признать, что для оправдания столь долгого упорства бретонское духовенство должно было иметь за собой древнюю традицию, несовместимую с традициями других церквей и решениями римской курии.
Г-н граф Монталамбер[76], признавая всю древность легенды об апостольской миссии Иосифа Аримафейского[77], все же отрицает, заодно с г-ном Пьером Вареном[78] что бретонская церковь когда-либо имела хоть малейшую тенденцию к расколу. По его мнению, бретонцы до пришествия англосаксов вполне верили, что первыми ростками веры обязаны Иосифу, «который вынес из Иудеи единственное сокровище – несколько капель крови Иисуса Христа; и оттого-то юг Франции возводил начало своего христианства к Марфе, к Лазарю, к Магдалине. Но, – добавляет уважаемый автор в другом месте[79], – бретонские обряды отличались от римских лишь в нескольких совсем незначительных деталях; это касалось формы монашеской тонзуры и церемонии крещения[80]». Если бы г-н Монталамбер и авторитеты, на которых он ссылается, смогли повернуться спиной к общественному мнению и уделить немного внимания чтению Святого Грааля, они бы, несомненно, изменили свои взгляды. Они признали бы, что правдивые или выдуманные легенды о прибытии в Испанию и Францию св. Иакова Младшего, Лазаря, Марфы и Магдалины были прекрасно совместимы с римской традицией. Но совсем иначе обстояло дело с легендой об Иосифе, которая, сделав его хранителем истинной крови Христовой, изобразила его первым епископом, получившим от Христа право передать таинство Служения первым бретонским священникам, от которых только и должна происходить вся духовная иерархия в этой старинной Церкви.
Хотя Беда Достопочтенный не уточнил, каковы были эти пристрастия, «несовместимые с единством церкви, – обычаи, которые Бретонцы и Скотты ставили превыше тех, что приняты всеми Церквями мира», – возможно, из боязни подлить еще масла в огонь сопротивления, – но нетрудно усмотреть даже в его собственной книге своего рода указатель пунктов, на которые приходились разногласия. В книге V, в главе XXI, посвященной пересказу жития святого Вилфрида, выходца из Шотландии и реформатора многих монастырей[81], мы видим, как святой еще накануне принятия тонзуры изучает псалтирь и некоторые другие книги[82]. Затем, вступив в монастырь Линдисфарна[83], Вилфрид после нескольких лет пребывания в нем приходит к мысли, что путь спасения в том виде, в каком ему следуют соплеменники-скотты, далек от совершенства[84]. Тогда он решает отправиться в Рим, чтобы увидеть, каковы церковные и монашеские обычаи, соблюдаемые там. Прибыв в этот город, он благодаря Бонифацию, ученому архидиакону и советнику Его Святейшества, получает возможность изучить в его ордене Четвероевангелие, правильное исчисление Пасхи «и множество иных вещей, которые не смог изучить в своей отчизне[85]». Остановимся на этом. Не странно ли видеть, что Вилфрид вынужден был поехать в Рим, чтобы там изучить четырех евангелистов? И не позволительно ли будет отсюда заключить, что скотты, а еще с большим основанием валлийцы ставили нечто превыше этих четырех священных книг? Во всяком случае, известно, что они отказывались признавать за папами право, на которое те притязали, вы двигать или назначать им епископов. Они полагали, что это право архиепископа Йоркского, которому надлежало единолично выстраивать всю иерархию бретонской Церкви. Чем они могли бы обосновать это требование, если не верой в некое пятое Евангелие или хотя бы во вторые Деяния Апостолов? Гг. Варен и Монталамбер злорадствуют, ручаясь, что мы не найдем в бретонском богослужении никакого иного родства с греческой Церковью, кроме общего исчисления Пасхи. Но, во-первых, мы знаем далеко не все формы бретонского богослужения; а во-вторых, нетрудно понять, что предание об апостольской миссии Иосифа Аримафейского, порожденное, видимо, фактом обладания некой реликвией, связанной с этой фигурой и хранимой изначально в монастыре Гластонбери, – что это предание, говорим мы, не имеет ничего общего с обычаями и обрядами византийской Церкви. Бретонцы просто верили, что их обратили в христианство без помощи Рима, и старались всего лишь сохранить независимость от святейшего престола.
В этом-то и состояла главная причина сопротивления бретонского духовенства миссионерам папы Григория. Если в инакомыслии такого рода не состоит тенденция к расколу, то я уж не вижу, почему правомерно называть раскольниками армян, московитов и греков. Осмелюсь все же применить к г-ну Монталамберу слова, которые наш романист адресует поэту Васу. Он склонен думать, что если этот бретонский священник никогда не отвергал верховенство папской власти, то лишь потому, что не знал книги о Святом Граале, в которой он бы узрел первопричину и мотивы этого безусловного отторжения.
Считали ли бретонцы шестого века своими первыми апостолами учеников Спасителя или только декуриона Иосифа Аримафейского, в любом случае это предание легло в основу корпуса повествований, возникших в течение двенадцатого века. Перейдем от эпохи первого крещения англосаксов к концу седьмого века, когда антагонизм двух Церквей, подогретый истреблением монахов Бангора и победой саксонцев, ничуть не утратил своей силы. Два последних короля бретонской нации, Кадваллон и Кадвалладр, один за другим искали укрытия в Арморике: один при короле Соломоне[86], чьи корабли вскоре перевезут его обратно на остров; второй при короле Алене Высоком, или Толстом. Кадваллон, воцарившись на некоторое время, оставил в саксонских поселениях долгую и кровавую память о своем возвращении. После его смерти сын его Кадвалладр, жертва вновь вспыхнувшей войны, бежал и покинул Великую Бретань, обещав вернуться по примеру отца. Но вместо того, чтобы принять помощь, по всей видимости, предложенную Аленом, он отправился умирать в Рим, где Папа причислил его к лику святых и указал воздвигнуть ему гробницу, объект поклонения бретонских паломников. А они, вновь наводнив Уэльс, все так же ждали от своих вождей отмены иноземного владычества; ведь барды в один голос с церковниками давно возвещали, что Кадваллону, а позже Кадвалладру суждено возродить прекрасные времена Артура и что не напрасно Иосиф Аримафейский привез некогда на остров сосуд, хранящий истинную кровь Иисуса Христа.
Не знаю доподлинно; но все склоняет меня к мысли, что предание об этом чудесном сосуде созрело в гуще событий, о которых я упомянул. Имена Кадваллона и Алена, короля Малой Бретани, слишком напоминают имена Галахада[87] – рыцаря, которому предначертано найти сосуд, и Алена Толстого, хранителя этого сосуда, чтобы можно было считать случайным такое совпадение. Но после того как умерли короли Кадваллон, Кадвалладр и Ален Высокий, три столпа стольких надежд, а драгоценная кровь так и не нашлась, да и саксонцев не прогнали, то бардам и прорицателям наверняка уже не было той веры, когда они повторяли, что победа бретонцев не за горами, что час освобождения пробьет, когда тело святого Кадвалладра вернется в Бретань и когда найдется столь горячо оплакиваемая и столь давно искомая реликвия.
Гальфрид Монмутский явился выразителем этих бретонских надежд, хоть и избегал произносить имя Иосифа Аримафейского и его чаши.
«Кадвалладр, – говорит он, – заручился от короля Алена, своего родича, обещанием немалой помощи; флотилия, предназначенная для завоевания острова Британия, была уже готова, когда ангел повелел беглому правителю отступиться от своего замысла. Господь не хотел даровать Бретонцам независимость прежде срока, предсказанного Мерлином: Господь наказал Кадвалладру отправиться в Рим, исповедоваться у Папы и там смиренно окончить свои дни. После смерти его причислят к лику святых, а Бретонцы узрят конец саксонского владычества, когда его бренное тело будет переправлено в Британию и когда отыщутся некие святые останки[88], сокрытые, дабы спасти их от ярости язычников».
Лет через тридцать после смерти короля Кадвалладра, около 720 года, один клирик из Уэльса, священник или отшельник, вознамерился вставить в сборник богослужебных текстов или песнопений старинное предание о миссии Иосифа Аримафейского и о драгоценной чаше, вверенной ему на хранение[89]. Чтобы придать этому Graduel (по Дю Канжу, Gradale) неоспоримый авторитет, он заявил, что Иисус Христос сам написал подлинник, а ему приказал переписать его слово в слово, ничего не изменяя. Он повиновался, говорит он, и честно переписал историю об особой любви Сына Божьего к Иосифу, о долгом заточении этого последнего, о его чудесном освобождении благодаря сыну императора Веспасиана, излеченному от проказы при виде лика Спасителя, запечатленного на платке Вероники. Иосиф, первый епископ, рукоположенный Иисусом Христом, получил привилегию назначать других епископов и тем самым положить начало церковной иерархии. Он чудесным образом переплыл на остров Бретань, женил своих родичей на новообращенных дочерях местных королей и умер, передав хранение драгоценного сосуда Брону, своему зятю, который позднее доверит хранить его своему внуку, Королю-Рыболову. Gradale оканчивается генеалогией, или, как говорит Жоффруа Гаймар, превосхождением бретонских королей, которые все произошли от сподвижников Иосифа Аримафейского.
Эта книга хранилась в монастыре, где она, без сомнения, и была создана: либо в Солсбери, как утверждает скрывший свое имя автор Тристана, либо, скорее всего, в Гластонбери, основанном, говорят, самим Иосифом, где якобы есть его могила, а затем нашлась и могила Артура. Но влияние, которое эта дерзкая книга оказала впоследствии на литературный процесс, было не таким, какого ожидал ее автор. Бретонское духовенство сразу же почуяло опасность ее распространения и отступило перед последствиями раскола, который она бы неизбежно вызвала. Это на самом деле значило бы пойти на разрыв с римской Церковью и породить сомнения в словах Евангелия, которые называют краеугольным камнем новой веры святого Петра. Пребывая в тайне, бретонский Грааль был забыт на три века; лишь среди бардов Уэльса он возбуждал некое почтительное любопытство. Может быть, о нем бы даже никогда и не заговорили, если бы не борьба с папством при Генрихе II, который одно время хотел полностью порвать с римской Церковью.
Автор Liber Gradalis отнес свое видение к 717 году. Я, наверно, очень удивлю тех, кто до сих пор штудировал роман о Святом Граале, если признаюсь, что эта дата не кажется мне фантастической и я даже нахожу, что она неплохо согласуется с умонастроениями, которые могли и должны были царить среди бретонцев восьмого века. Они перестали видеть в обоих Кадвалладах и в Алене судьбоносных освободителей Британии; но, хотя религиозная обрядовость больше не была в их представлении связана с патриотическими чаяниями, легенда об Иосифе оставалась по-прежнему мила всем, кто еще был привержен национальному богослужению. Они, в общем-то, смирились с тем, чтобы терпеть англосаксов в качестве соседей, не желая лишь иметь их господами. Чтение Gradale уже не напоминало об этих старых врагах бретонского племени; оно уже не вызывало в памяти отзвук таинственных имен Галахада и Короля-Рыболова, последнее эхо патриотических надежд, долго возлагаемых на королей Кадваллона и Кадвалладра, на армориканского государя Алена Высокого. Обычаи, которые за полвека до того были связаны с политическими чаяниями, в этой книге оказались лишены внятности и смысла. Галахад уже не более чем удачливый искатель, Ален – назначенный свыше хранитель сосуда для причастия, и молчание автора позволяет думать, что Бретонцам больше нечего было ждать от этой реликвии, хотя благодаря ей они бы обрели все, что барды насочиняли об Артуре. Но, коль скоро этот автор настаивал, будто он принадлежит к роду древних бретонских королей, ему пришлось озаботиться сбором доказательств своего происхождения, начиная от Брона, зятя Иосифа, и до потомков Артура. Итак, повторяю, датировка его видения 717 годом совпадает со всем, что можно предположить о чувствах, обуревавших валлийцев и бретонцев той эпохи. Ничто этому не противоречит и никоим образом не намекает на тенденции и события двенадцатого века, эпохи, когда версии Gradale облеклись в форму романа. Похоже, что единственным намерением здесь было утвердить расхождение бретонской Церкви с римской, превознося знатных особ, которых автор объявил своими предками и от которых немалое число валлийских фамилий тоже пытались вести свою родословную.
Займемся теперь поэмой об Иосифе Аримафейском, первым французским отображением всех этих валлийско-бретонских сказаний.
Робер де Борон не имел перед глазами ни латинской книги, чтобы черпать оттуда материал для своего творения, ни романа в прозе, бывшего уже в процессе воплощения, как мы бы сказали. Он сам в этом признается:
Je n’ose parler ne retraire,
Ne je ne le porroie faire,
(Neis se je feire le voloie),
Se je le grant livre n’aveie
Où les estoires sont escrites,
Par les grans clercs feites et dites.
Là sont li grant secré escrit
Qu’on nomme le Graal…
То есть: «Я не смею говорить о тайнах, открытых Иосифу, да и пожелай я их открыть, я бы не смог, не имея перед глазами великой книги, в которой их поведали великие мужи Церкви и которая называется Грааль…».
Впрочем, будучи рыцарем, он не обязан был понимать латинский текст, что он и доказал, перенеся имя литургической книги на чашу Иосифа; но я не сомневаюсь, что Gradale была известна Гальфриду Монмутскому, хотя в своей фантастической истории бретонцев он ухитрился не сказать ни слова об Иосифе Аримафейском. Положение Гальфрида, естественно, не позволяло взяться за подобный сюжет. Он был монахом-бенедиктинцем; он питал надежды на церковный чин, до которого вскоре дослужился; так что ему следовало быть весьма осмотрительным в отношении книги, столь несогласной с католической традицией.
Что же касается Робера де Борона, он не хотел выступать ни за, ни против валлийских или римских претензий. Ему рассказали красивую историю об Иосифе Аримафейском и Веронике, заключенную в «книге, которая называется Грааль», и о столе, устроенном в подражание тому, за которым Иисус проводил Тайную Вечерю; он не увидел во всем этом ничего неправедного и ни на миг не заподозрил, что любовь Иисуса Христа к Иосифу может нанести хоть малейший ущерб авторитету святого Петра и его последователей. Короче, он не усмотрел во всех этих историях злого умысла и изложил их по-французски лишь потому, что счел их созданными для удовольствия и наставления. Совсем по-другому, как мы увидим, будет обстоять дело с автором романа Святой Грааль, более или менее точным переводчиком, который не побоится противопоставить папской верховной власти мифологические традиции бретонской Церкви.
Соглашусь, сейчас может показаться удивительным, что первым открыл континенту существование валлийско-бретонской легенды француз из графства Монбельяр[90]. Но откуда нам знать, не бывал ли Робер де Борон в Англии; или во времена, когда города и замки были местом встречи жонглеров всех стран, не поведал ли ему сюжет этой богословской легенды кто-нибудь из бродячих искусников веселой науки? В любом случае мы не можем пренебречь его собственным свидетельством: Робер назвал себя, назвал и рыцаря, которому он преподнес свой труд. Закончив рассказ о том, как Иосиф передал в руки Брону сосуд, названный им Граалем, и как Ален и Петр отправились на Восток, он добавляет: «Мне надлежало бы последовать за Аленом и Петром в те страны, где они поселились, и дополнить их историю историей Моисея, низвергнутого в бездну; но
Je bien croi
Que nus hons nes puet rassembler,
S’il n’a avant oï conter
Dou Graal la plus grant estoire,
Sans doute qui est toute voire.
A ce tens que je la retreis,
O mon seigneur Gautier en peis,
Qui de Montbelial esteit,
Unques retreite esté n’aveit
La grant estoire dou Graal,
Par nul home qui fust mortal.
Mais je fais bien à tous savoir
Qui cest livre vourront avoir,
Que se Diex me donne santé
Et vie, bien ai volenté
De ces parties assembler,
Se en livre les puis trouver.
Ausi, come d’une partie
Lesse que je ne retrai mie,
Ausi convenra-il conter
La quinte et les quatre oblier.
То есть: «Но, когда я создал под призрением мессира Готье де Монбельяра роман, вами прочитанный, я не мог сверяться с великой историей Грааля, которую не воспроизвел еще никто из смертных. Теперь, когда она вышла в свет, я извещаю тех, кто благоволит продолжению моих повествований, что я намерен объединить все их части, если только смогу обращаться к книгам, в коих они содержатся»[91].
Не думаю, что это важное высказывание можно понять и изложить иначе, и из него я делаю вывод, что если Робер де Борон написал поэму об Иосифе до выхода Святого Грааля, то лишь в поздней редакции, единственной дошедшей до нас, он заявил о своей заслуге первопроходца, чтобы оправдаться то ли в том, что не проследил и не продолжил легенду, то ли в том, что без всякого перехода взялся за историю Мерлина, пока ожидал продолжения сюжетов, начатых в Иосифе Аримафейском. Хватило ли ему времени или желания исполнить это обещание? Не знаю, и меня это не слишком заботит, поскольку у нас есть романы, которые ему тогда осталось бы только переложить в стихи.
Я уже сказал, что он был родом из земель графа Монбельяра. В самом деле, в четырех лье от города с этим названием можно найти деревню Борон, и одновременно эта деревня позволяет нам распознать одного из баронов Монбельяров в той личности, при которой Робер сочинял свою книгу.
O mon seigneur Gautier en peis,
Qui de Montbelial esteit
[Монсеньору Готье на покое,
Что был из Монбельяра (ст. – фр.)]
Изменив кое-что в тексте, прочтя Espec вместо en peis, и не принимая во внимание второй стих, я задался вопросом, не позволено ли будет усмотреть в покровителе Робера де Борона Готье или Вальтера Эспека, этого влиятельного йоркширского барона, неизменно преданного фортуне графа Роберта Глочестерского, покровителя Гальфрида Монмутского и Вильяма Мальмсберийского[92]. Но, в сущности, у нас не было права даже в пользу самой очаровательной гипотезы учинять насилие над текстом, чтобы подарить Англии французский опус французского же автора. Вальтер Эспек на самом деле не имеет ничего общего с городом Монбельяром, расположенным на краю старинного графства Бургундия; а имя Готье, принадлежавшее тогда самому известному из братьев графа Монбельяра, позволяет безошибочно признать в писателе, который извлек его имя из окрестностей города Монбельяра, француза, состоявшего на службе у Готье. Эта столь вероятная догадка подтверждается в другом месте текстом из прозаической версии, созданной вскоре после оригинала. Вот как переданы там при веденные выше стихи: «И в то время, когда мессир Робер де Борон ее рассказал монсеньору Готье, сиятельному графу Монбельярскому, она еще никогда и никем не была написана». И немного раньше: «И мессир Робер де Борон, записавший эту повесть, с позволения святой Церкви и по просьбе сиятельного графа Монбельяра, у которого он служил…» Как мог бы автор прозаического текста во времена, столь близкие ко времени сочинения поэмы, ошибочно приписать рыцарю Готье Монбельяра творение рыцаря из свиты английского барона Вальтера Эспека?
Остается последняя неясность по поводу смысла, который следует придать этим словам: en peis.
En ce tens que je la retreis,
O mon seigneur Gautier en peis,
Qui de Montbelial esteit,
[В то время, когда я рассказывал ее
Монсеньору Готье на покое,
Что был из Монбельяра (ст. – фр.)]
Заметим для начала, что несовершенная форма esteit [был] применяется, вполне естественно, к человеку умершему: откуда следует, что к моменту, о котором Борон так говорит, Готье де Монбельяра уже не было в живых. Тогда не узнается ли в en peis [на покое] синоним латинского in pace [с миром], находимого в стольких старинных погребальных надписях[93]? Тогда я перевел бы так: «В то время, когда я трудился над этой книгой с покойным монсеньором Готье из дома Монбельяров».
Теперь несколько слов об этом последнем персонаже, который не фигурирует в наших якобы всеобъемлющих биографиях.
Это был младший брат графа Ришара де Монбельяра; он примкнул к Крестовому походу на знаменитом турнире в Экри[94], в 1199 году. Но вместо того, чтобы последовать за крестоносцами на Зару и Константинополь[95], он их обогнал и поехал вместе со своим родственником Готье де Бриенном[96] в Сицилию. Жоффруа де Виллардуэн, великий летописец Четвертого крестового похода, вернувшись из Венеции во Францию, чтобы там отчитаться о соглашении, заключенном с венецианцами, встретил графа Готье де Бриенна, когда проезжал гору Сенис, а тот «ехал в Апулию, чтобы отвоевать землю своей супруги, на которой он женился после того, как стал крестоносцем, и которая была дочерью короля Танкреда. С ним поехали Готье де Монбельяр, Робер де Жуанвиль и немалое число добрых людей из Шампани. И когда Жоффруа поведал им, как он преуспел, они весьма этому обрадовались и сказали: Вы найдете нас поблизости, когда вернетесь. Но случилось так, как угодно было Господу Богу; ибо они никогда уже не смогли собраться в своем войске, что было весьма прискорбно, ибо они неизменно были людьми великой чести и отваги[97]».
Из Апулии Готье де Монбельяр переехал на остров Кипр, где вскоре обзавелся большими владениями, женившись на Бургони де Лузиньян, сестре короля Амори[98]. После смерти этого государя в 1201 году он получил Кипр внаем или в управление до совершеннолетия его племянника, юного короля Гугона; наконец, он сам умер примерно в 1212 году, заслужив репутацию правителя щедрого, искусного и храброго. Но он так и не увидел опять Францию, которую покинул четырнадцатью годами ранее.
Получается, что Робер де Борон сочинил поэму Иосиф Аримафейский до того отъезда, до 1199 года, а после 1212 подверг ее некоторой переделке. Однако прозаические романы Святой Грааль и Ланселот предшествуют поэмам Рыцарь со львом, Рыцарь Телеги и Персеваль, вдохновленным ими, а Кретьен де Труа, автор этих поэм, умер около 1190 года. Значит, романы в прозе были созданы раньше этого 1190-го[99] и наверняка появились сразу после Иосифа Аримафейского. Таким образом, мы приходим к приблизительным датам от 1160 до 1170 г. для Иосифа и для прозаических романов Святой Грааль и Мерлин; до 1185 г. для Рыцаря со львом и Рыцаря Телеги; наконец, до 1214 или 1215 г. для нашего переложения Иосифа Аримафейского.
Я не отрицаю, что эти хронологические выкладки страдают неопределенностью; но, прежде чем отказаться от них, я в любом случае подожду, пока будут найдены более приемлемые. И напоследок повторю, что если бы Робер де Борон написал стихотворного Иосифа после прозаического Святого Грааля, ему не пришло бы в голову сказать, что раньше него никто не донес еще до слуха мирян эту легенду о Святом Граале.
Когда еще не подозревали, что существует поэма Иосиф Аримафейский, литературоведы были вправе считать творением Робера де Борона роман Святой Грааль, который собиратели в XIII веке часто ему приписывали. Эта ошибка стала непозволительной с тех пор, как г-н Франсис Мишель опубликовал Иосифа[100]. Этот ученый-филолог напечатал его в 1841 году (Бордо, in-12) со скрупулезностью, которой от него и следовало ожидать. К сожалению, изданный им уникальный текст был подпорчен. Одного листа в нем не хватало, другой, видимо, попал по ошибке и относился к некоей хвале Деве Марии. Но прозаический вариант позволяет восполнить эти пробелы и восстановить смысл пятнадцати стихов, бывших на утраченном листе.
Я уже мельком упоминал об этом прозаическом варианте, который, скорее всего, появился очень скоро вслед за стихотворным оригиналом: видимо, в этой форме повествование ценили больше. По крайней мере, до нас дошло довольно много его экземпляров[101], тогда как о существовании поэмы мы до сих пор знаем по единственной рукописи.
Здесь можно бы задаться вопросом: что заставляет нас думать, будто поэма была образцом для того, кто изложил нам весь этот сюжет в прозе. Вот эти причины: несмотря на то, что прозаик намеревался шаг за шагом воссоздать поэму, он частенько плохо передавал ее истинный смысл, а иногда делал неуместные добавления. Приведем несколько примеров, которые я легко мог бы приумножить.
В стихе 165 поэт повествует, как Иисус Христос дал наставление святому Петру прощать грешников и как святой Петр передал свою власть пасторам Церкви:
A sainte eglise a Dieu doné
Tel vertu et tel poesté:
Saint Pierre son commandement
Redona tout comunalment
As menistres de sainte eglise;
Seur eus en a la cure mise.
[Святой церкви Бог дал
Такую силу и такую власть:
Святой Петр свое правление
Передал всем вкупе
Пасторам Святой церкви;
На них возложено попечение о ней (ст. – фр.)].
Смысл этих стихов для нас яснее, чем он оказался для нашего прозаика; ибо он передает их так:
«Эту власть дал Господь наш святой Церкви, а управлять пасторами дал святому Петру».
Вот еще похлеще. В стихе 473 Робер де Борон написал:
D’ileques Joseph se tourna,
Errant à la crois s’en ala,
Jhesu vit, s’en ot pitié grant
[После чего Иосиф повернулся,
Ушел и направился к кресту,
Увидел Иисуса, проникся к нему великой жалостью
(ст. – фр.)].
Затем, обращаясь к страже у тела, Иосиф говорит в стихе 479:
Pilates m’a cest cors donné,
Et si m’a dit et comandé
Que je l’oste de cest despit…
[Пилат мне отдал это тело
И сказал мне и повелел,
Чтобы я снял его с этого поругания…(ст. – фр.)]
И далее, в стихе 503:
Ostez Jhesu de la haschie
Où li encrismé l’ont posé.
[Уберите Иисуса с этой пытки,
Которой его подвергли злодеи (ст. – фр.)].
Не вообразил ли наш прозаик, что слово despit (позор, поругание) из стиха 482 – это особое наименование для креста? «Тогда повернулся Иосиф и пошел прямо к кресту, который назывался поруганием… И он приказал, чтобы тот шел к Поруганию и снял с него тело Христа».
В стихе 171 поэт говорит, что смерть Иисуса Христа искупила грех сладострастия, в который впал Адам:
Ainsi fu luxure lavée
D’ome, de femme, et espurée.
[Так была отмыто сладострастие
Мужчины и женщины, и очищено (ст. – фр.)].
Может быть, прозаик прочел espousée вместо espurée, что привело к чудовищной нелепости: «Так Господь наш очистил сладострастие мужчины и женщины, отца и матери бракосочетанием». Но бракосочетание, будучи установлено прежде Адамова грехопадения, ничем не обязано богочеловеку Иисусу Христу, и Борон ничего подобного не говорил.
И опять-таки по ошибке прозаик присваивает титул графа Монбельярского мессиру Готье, который никогда не был пожалован этим уделом, постоянно отходившим в пользу его старшего брата. Было бы излишне приводить другие примеры, чтобы отличить исходный текст от его переложения в прозе. Кроме того, я боюсь слишком долго задерживать читателя сухой материей, набирая аргументы в пользу вышеизложенных утверждений. Скажу только, что упорное исследование позволило мне проникнуть во многие закоулки того пространства, которое мне предстояло пройти. Полагаю, что я установил хронологический порядок повествований, форму и объем каждой версии, часть, принадлежащую каждому из авторов, назвавшему себя или анонимному. Я убежден, что ступаю по твердой почве и что за мною можно следовать с доверием; если только мне не придется краснеть потом, когда удастся разрушить силу доводов, на которые я опираюсь.
Следует отметить, что форма, приписываемая всеми рукописями сосуду, куда была собрана кровь Спасителя, соответствовала форме чаши и что слово graal, grael, greal, или greaux [pl.] подходило в этом смысле для блюда или широкой тарелки. Также и Элинан счел нужным сказать: de catino illo, vel paropside [из миски или блюда]; затем: Gradalis dictur gallice scutella lata et aliquantulum profunda in qua pretiosœ dapes cum suo jure divtibus solent apponi [Gradalis у галлов называется широкая чаша небольшой глубины, в которой обыкновенно подают богатым драгоценную свежесть их напитка]. Как тогда допустить, что нашим романистам пришла сама по себе идея наименовать блюдом или плоской тарелкой тот сосуд, явно закрытый, который нес Иосиф? Следует предположить недоразумение и смешение двух различных значений. С одной стороны, история реликвии была записана в graduel, или богослужебный сборник валлийцев. С другой, обиходное слово, соответствующее латинскому gradualis, было также greal, graal или grael. Долго говорили о Граале, или литургической книге валлийцев как заключающей драгоценные и таинственные сказания, в том числе и о чаше Иосифа Аримафейского, и в конце концов этой чаше, принесенной в Англию, дали имя graal, поскольку легенда о ней находилась в уэльском gradale, или graduale. Тайна, которую валлийское духовенство делало из этой литургической книги, и любопытство, которое она возбуждала, в равной степени находят свое оправдание в боязни осуждения официальной церковью и в надежде найти там откровение о судьбах бретонского племени.
Grael, или gradual, – это сборник молитв и песнопений, которые поют перед ступенями (gradus) алтаря. Беда в своем трактате de Remedio peccatorum [Об исцелении грешников] перечисляет книги Церкви: Psalterium lectionarium, antiphonarium, missalem, gradalicantum и т. д. В одной грамоте 1335 года, в пользу часовни Бленвилля, значится: «Я, сир Бленвилля, одарил эти часовни [книгами] messel и grael, по одной для обеих часовен». – «GRADALE, GRADUALE, id est responsum vel responsorium; quia in gradibus canitur. Versus gradales [GRADALE, GRADUALE – это рефрен или респонсорий, который пели на ступенях. Стихи для ступеней]». – А Амалер в одиннадцатом веке пишет: «Notandum est volumen, quod nos vocamus antiphonarium, tria habere nomina apud Romanos. Quod dicimus graduale, illi vocant cantatorium, et adhuc juxta morem antiquum apud illos in alionibus ecclesiis uno volumine continetur» [Следует отметить, что том, который мы называем антифонарием, имеет у римлян три названия. То, что у нас зовется graduale, они называют кантаторием, до сих пор в иных церквях у них, согласно древнему обычаю, содержащим один том] (Дю Канж). Словом grael, или graal, называли дневную службу, в противоположность вечерней. Так, мы видим у Робера де Борона, что Иосиф каждый день назначает своим спутникам встречу в Третьем часу и указывает им, чтобы эту службу называли службой грааля. Смысл этих стихов становится более ясным в старинном переводе: «Et ce non de graal abeli à Joseph; et ensi venoient à tierce, et disoient qu’il alloient au service du graal. Et des lors en çà fu donnée à ceste histoire le nom de Graal [И это имя грааль было по нраву Иосифу; и вот они пришли в Третьем часу и говорили, что идут на службу грааля. И так с тех пор этой истории было дано имя Грааля (ст. – фр.)]» (манускрипт Дидо). Но романисты, поэты и прозаики, уже не зная истинного происхождения слова, хотели объяснить его и сообщить нам о нем больше, чем они знали. Кто теперь не признает в изначальном смысле слова graal дневную службу, обедню? Латинско-французский словарь двенадцатого века содержит следующее: GRADALE, greel, книга для пения мессы. В Catholicon armoricum grasal, grael, книга песнопений: latiné gradale. Пожалуй, довольно, чтобы обосновать наше объяснение Грааля.
Значение блюда, тарелки, по-латыни catinus, приданное этому слову, также старинное, и, без сомнения, образовано от «кратера», cratella, так же как от patera происходит patella, paelle, pelle [лопата, заступ]; от crassus – gras [жирный] и gros [толстый], и т. д. Но, повторяю, почти невозможно, чтобы закрытый потир, в котором Иосифу было доверено хранить божественную кровь, с самого начала получил бы наименование блюда, миски или грааля. Те, кому первым рассказывали легенду о сохраняемой крови, спрашивали, откуда это взялось: – Из Грааля, отвечали им, который хранится в Солсбери или в Гластонбери. – Тогда сосуд, который усомнились бы назвать чашей, был назван Грааль. А когда понадобилось дать объяснение этому слову, то придумали, что слово было принято, потому что сосуд нравился, был приятным [agréait (фр.)] и появлялся по воле [a gré] тех, кто причащался к его благодати.