Часть третья

I

Гостиница, где остановилась по приезде в Рим мадам Мирмо, была расположена на виа-Сан-Николо-да-Толентино. Это был скромный по виду отель, но спокойный и пользовавшийся хорошей славой; содержала его старая супружеская чета, бывший мажордом князя Альванци и его жена. Месье де Термон когда-то оказал им кое-какие услуги, и Ромэна после смерти отца поддерживала с ними учтивые отношения. Ежегодно, к первому января, она получала иллюстрированное открытое письмо, в котором синьор и синьора Коллацетти высказывали ей, на плохом французском языке, наилучшие пожелания счастья и здоровья, присоединяя к ним выражение надежды скоро увидеть ее в знаменитом латинском городе. Каждый год эта карточка напоминала Ромэне милые и печальные времена и воскрешала перед ее взором образ хозяйской четы: синьора Коллацетти, с его внушительной осанкой, синьору Коллацетти, с ее почтенными сединами и лорнетом на золотой цепочке.

Как только мадам Мирмо решила ехать в Рим, она телеграфировала Коллацетти, прося их оставить ей комнату. Те ответили почтительно-восторженной депешей. На вокзале Ромэна застала синьора Коллацетти, явившегося лично приветствовать ее к приходу поезда, в то время как синьора Коллацетти ждала ее в вестибюле отеля, чтобы провести ее в ее номер, который эта милейшая дама велела украсить букетами.

Ромэна Мирмо была тронута таким вниманием и с удовольствием вступила во владение своим жильем. Оно состояло из двух довольно поместительных, светлых комнат, выходивших на широкий, пустынный двор, окаймленный с одной стороны стеной церкви Сан-Николо-да-Толентино, чьи колокола обеспокоили бы любую другую путешественницу на месте мадам Мирмо; но Ромэна, не жалуясь, мирилась с этим соседством. Этот звон будил в ней столько воспоминаний юности! Сам Рим беседовал с нею этими знакомыми голосами.

Эти воспоминания сделали для нее печальным ее первый римский вечер, но самая эта печаль не лишена была прелести. Ромэна отдавалась ей с покорной готовностью. Ей уже давно хотелось еще раз побывать в Риме и снова пережить в нем давно миновавшие часы. И вот ей предстояло вернуться в это прошлое, где ее ждало столько встреч с самою собой и с теми, кого она любила. Поэтому, на следующий же день по приезде, она отправилась на кладбище, где покоились ее отец и мать.

Чудесным утром, ясным и прохладным, выполнила она этот благочестивый долг. Обе могильные плиты, расположенные рядом, казались почти совсем еще новыми. Ромэна принесла цветов и усеяла ими двойную гробницу, потом села на скамью, осененную купой кипарисов. Она часто сидела тут, когда, бывало, сопровождала отца на его печальных прогулках. Часто на этой самой скамье месье де Термон говорил ей о покойнице. Благодаря этим беседам Ромэна главным образом и знала свою мать, и когда месье де Термона не стало и уже некому было воскрешать для нее словами материнский образ, ей начало казаться, что этот образ, все такой же дорогой для нее, сделался менее отчетливым.

Наоборот, об отце Ромэна хранила до такой степени живое воспоминание, что оно граничило с галлюцинацией. Это неизменное присутствие возле нее месье де Термона придавало ее сожалениям какую-то простоту и задушевность. Для Ромэны смерть не превратила месье де Термона в одно из тех условных лиц которыми нередко становятся для нас те, кого уже нет. В памяти Ромэны отец оставался таким же, каким она его знавала прежде и каким он ей тогда казался. Когда она о нем думала, то иные черты характера месье де Термона производили на нее то же впечатление, какое она испытывала от них при его жизни, и подчас забавляли ее и смешили совершенно так же, как, бывало, и прежде забавляли и смешили не раз. И теперь, придя на кладбище, она смутно почувствовала, что в этом Риме, по которому они столько побродили вместе, месье де Термон будет верным спутником ее одиночества и ее раздумий.

Полная этим чувством и словно чтобы теснее объединиться с отцовской тенью, Ромэна Мирмо в то же утро захотела снова увидеть дом на виа Грегориана, где месье де Термон провел последние годы жизни.

С улицы Ромэна долго смотрела на окна прежней их квартиры. В ней кто-то жил. В открытых окнах легкий ветерок вздувал шторы. Ромэна вошла в подъезд и поставила ногу на первую ступень лестницы. Ей хотелось подняться наверх и под каким-нибудь предлогом позвонить, но, заслышав шаги, она раздумала. Она повернулась и вышла на улицу. На тротуаре ее настиг жилец и, обгоняя, взглянул на нее. Это был молодой человек, приблизительно одного роста и одних лет с Пьером де Клерси. При этой мысли Ромэна вспыхнула и почувствовала досаду. Ей не хотелось больше думать о неприятном инциденте и нелепой сцене, связанных в ее памяти с этим именем.

За долгие часы пути мадам Мирмо много думала о том, что произошло между ней и Пьером. Ничто так не способствует самоуглублению, как вынужденный дорожный досуг и одинокая праздность в вагоне. И во время переезда от Парижа до Рима Ромэна тщательно взвесила все подробности пережитого ею случая. Она обсудила его с полной серьезностью и рассмотрела его со всех сторон. В итоге этих размышлений она успокоилась. Продумав все, она пришла к выводу, что ей не в чем себя упрекнуть. Она не видела за собой никакой вины. Она не была, в противоположность большинству женщин, ни двуличной, ни кокетливой, ни даже просто неосторожной. Единственно, в чем она была виновата, — но тут она действительно ничего не могла поделать, — так это в том, что она — женщина. Этого оказалось достаточно, чтобы вызвать в Пьере чувства, толкнувшие его на поступок, которого она настолько не ждала, что ничем даже не постаралась его предупредить и предотвратить. В общем, она послужила лишь поводом к тому, чтобы в Пьере вспыхнул назревавший кризис, неприятные последствия которого ей пришлось вынести на себе. Эти последствия к тому же послужили ей достаточным наказанием за ее непредусмотрительность. Но на этом и кончалась ее вина. Она не могла считать себя ответственной за припадок безумия, обуявший Пьера де Клерси.

Как могла она предполагать, что он дойдет до этой неожиданной и совершенно недопустимой попытки, которую ей пришлось оттолкнуть и при которой он выказал себя и слабым, и в то же время дерзким?

Впрочем, разве не повела она себя в этом случае так, как следовало? Конечно, она сурово обошлась с обидчиком, но эта вынужденная суровость имела то преимущество, что, дав исход ее раздражению и гневу, не оставила в ней чувства злобы за нанесенное ей оскорбление. Оправившись от волнения и удивления, вызванных этой выходкой, она поняла, что лучше всего было бы забыть ту довольно крупную ошибку, которой она дала повод. Бедный юноша, должно быть, очень смущен и пристыжен понесенной неудачей. И Ромэна с улыбкой убеждалась, что, пожалуй, столько же жалеет Пьера де Клерси, сколько на него сердится.

Успокоившись в отношении собственного поведения, Ромэна Мирмо охотно вернулась к размышлениям о поведении Пьера. Она судила его с сострадательным снисхождением. Ему явно не повезло, что он натолкнулся на такую женщину, как она, когда столько других были бы счастливы ему уступить.

Сознание, что она так не похожа на остальных, было Ромэне приятно; а мысль о том, что она решительно не создана для любви, внушала ей веру в себя, успокаивающую убежденность в своей душевной холодности. Из этого Ромэна заключила, как нечто бесконечно правдоподобное, что она не полюбит никогда, и мирилась с этой отрицательной участью, которая по крайней мере избавляла ее от многих огорчений и многих неприятностей. И потом, не послужит ли эта неспособность любить утешением Пьеру де Клерси, когда он некогда, впоследствии, поймет истинную причину своей неудачи? Впрочем, то, о чем она сейчас думала, она собиралась ему написать, когда вернется в Дамаск и снова заживет своей далекой и одинокой жизнью. А пока она твердо решила не вспоминать больше об этом инциденте. Она и сдержала слово, и только встреча с этим молодым человеком на виа Грегориана воскресила в ее памяти досадный образ Пьера де Клерси.

Приняв эти меры защиты против самой себя и дважды оглянувшись на прошлое, Ромэна Мирмо испытала как бы облегчение. Она боялась, что в Риме ее ждет слишком острое воспоминание о постигшей ее там двойной утрате и слишком болезненное ощущение всего, что она там перенесла, но теперь убеждалась, что эти былые впечатления не слишком ее тяготят. Она, конечно, знала, что месье и мадам де Термон будут постоянно и тайно сопутствовать ее мыслям и что она будет жить в тесном общении с дорогими усопшими, но также знала, что в этом их присутствии не будет ничего тиранического. Делая их участниками всех своих часов, она все же сохранит известную душевную независимость, и это позволит ей насладиться Римом не только в силу воспоминаний о тех, кто ее с ним связывал, но и в силу непосредственного удовольствия, которое он ей доставит. Итак, теперь надлежало наладить свою жизнь путешественницы и туристки и возможно лучше использовать свое пребывание в Вечном городе, которое случайные обстоятельства сделали более продолжительным, чем она в свое время рассчитывала. Впрочем, Ромэна радовалась этой перспективе, которой она первоначально просто покорялась. Она чувствовала себя полной энергии и любопытства. Она составляла проекты маршрутов. В такой-то день она посетит Палатин[49], Форум[50], сходит в Казино папы Юлия, на виллу мальтийских[51] рыцарей на Авентине; в такой-то день отправится в сады Боргезе или Памфили; потом предпримет экскурсии на виллу Адриана и на виллу д'Эсте. Она повторит прогулку по виа Аппиа, которую так часто совершала с отцом на закате солнца, в час, когда акведуки[52] протягивали по кампаньи свои теневые аркады. Но прежде всего ей хотелось съездить в Витербо к своей подруге княгине Альванци.

Проходя по Пиацца-ди-Спанья, мимо лестницы Тринита де Монти, Ромэна Мирмо вдруг решила написать княгине, известить ее, что она в Риме и что хочет ее видеть. Как это она не сделала этого раньше, сразу же по приезде! Как можно было так пропустить целых три дня? Ромэна упрекнула себя за это невнимание к несчастной подруге, но она была так занята самой собой, так поглощена первыми впечатлениями! По этой же причине она не давала о себе знать ни милейшему месье Клаврэ, который даже не знал ее адреса, ни Берте де Вранкур, которую ей следовало же, однако, уведомить о своем отъезде! Занятая этими размышлениями, Ромэна Мирмо дошла до своего отеля и, прежде чем подняться к себе, задержалась в холле. Набросав открытые письма мадам де Вранкур и месье Клаврэ, она написала довольно длинное письмо княгине Альванци.

Ответ пришел на следующий же день. Он был писан рукою князя Альванци. Князь сообщал Ромэне, что княгиня очень больна, но что она была бы счастлива, если бы мадам Мирмо не отказала приехать в Витербо на один из ближайших дней, тем более что княгиня скоро уедет во Флоренцию показаться доктору Аткинсону и пройти там курс лечения. Впрочем, отсутствовать она будет не больше трех недель, а затем вернется в Витербо, где мадам Мирмо будет желанной гостьей, если она захочет пожить у них подольше, считая первый свой визит лишь дружеским задатком.

При мысли о свидании с княгиней Альванци Ромэна Мирмо испытывала некоторое волнение, к которому заранее примешивалось чувство глубокого сострадания. Вероятно, она найдет в бедной княгине печальную перемену. Это состояние болезненной подавленности, о котором пишет князь, является, увы, последствием трагического происшествия, кровавой драмы, чьей невольной причиной была княгиня. И Ромэна рисовала себе, какую тоскливую жизнь эта женщина с таким мягким сердцем и такой чуткой душой должна вести в своем одиноком и пышном доме, по которому теперь бродит раненый призрак. И все же, несмотря на некоторый страх, внушаемый ей предстоящей встречей с княгиней, Ромэна не могла не думать о том удовольствии, с каким она снова увидит виллу Альванци. Она сохранила такое чудесное воспоминание об ее садах, об их бассейнах, статуях, фонтанах! А этот перекресток, где под аркадами стриженых буксов высятся гермы[53], а этот грот, который замысловатая фантазия зодчего превратила в подземную рощу, где бронзовые птицы, в синеватой и гулкой полутьме, клюют гипсовые плоды!

II

У вокзала в Витербо Ромэну Мирмо ждал автомобиль князя Альванци. Встречаясь с грузной машиной, местные жители презрительно сторонились. Витербо не создан для современных орудий передвижения, тяжелых и стремительных. В этом Ромэна убеждалась, когда мотор, взобравшись по скату скалистой возвышенности, на которой расположен город, въезжал в узкие и ломаные улицы. Витербо — старинный город с тихими, маленькими площадями, где в стертые водоемы стекают фонтаны, где темные, прижавшиеся друг к другу дома угрюмо смотрят на прохожего, где жители носят горные плащи и оглядывают чужеземца с высокомерной подозрительностью.

Город прошлого, Витербо суров, нелюдим и печален. Его архаический и хмурый воздух как бы располагает к неистовым и молчаливым раздумиям. В этой строгой и мрачной раме, страсти, взлелеянные одиночеством, тайной и тишиной, должны достигать опасной степени напряжения. Душа, с усилием сосредоточась, должна возбуждаться необузданно. Ромэна старалась уловить на встречных лицах какие-нибудь признаки, подтверждающие эти размышления, но те, в которые она всматривалась, были по большей части безмолвны и замкнуты. Или, может быть, она ошибалась, и всего лишь заурядная провинциальная скука была подлинным уделом этих людей, шагавших по мрачным переулкам, входивших в темные лавки, пересекавших пустынные площади?

У них, наверное, были свои мелкие интересы, мелкие будничные заботы, личные стремления, помогавшие им сносить эту скуку, которой весь Витербо казался пропитан. Но какова же должна была быть в этой среде жизнь случайных обитателей, которые были не отсюда родом и у которых поэтому не могло быть ни местных привычек, ни местных связей? И Ромэна подумала о чиновниках, которых их служебная карьера забрасывает на время в этот неприютный город. А офицеры здешнего гарнизона, как выносят они однообразие этой ссылки? Чем они занимают свой досуг?

Ромэна Мирмо встретила нескольких из их числа. Закутанные в голубоватые плащи, волоча сабли по стертым плитам, они вызывающе оглядывали ее на ходу. По этим самым улицам, по этим самым площадям в такой же форме, праздный, пламенный, романический, наверное, часто бродил молодой маркиз Креспини, чья трагическая смерть, вероятно, все еще страстно обсуждается в этом любопытном и унылом городке, где, заслышав необычный храп автомобиля, люди выходят на порог и показываются в окнах.

Теперь Ромэне становилась понятнее драма, обагрившая кровью виллу Альванци.

Она понимала, с какой внезапной и дикой силой могла возрасти любовь в этой строгой и печальной обстановке, где не было ничего, что могло бы рассеять навязчивую мысль, что могло бы развлечь сердце этого молодого офицера, этого Креспини, приехавшего из Неаполя и очутившегося в этом суровом гористом городе в полном одиночестве и во власти своих дум. Когда этот юноша влюбился, вокруг него не оказалось ничего, что могло бы служить противовесом его страсти. Она развилась в нем свободно и яростно и наконец толкнула его на фельетонную выходку, привела его к хрупкой лестнице, в позе героя романа. Но только ли подражание романическим вымыслам внушило этому Креспини его попытку ночного вторжения и любовного разбоя? Не воскресил ли в нем древний Витербо душу былых времен, раз он прибег к таким грубо-анахроническим приемам? Эта подкупленная камеристка, этот похищенный садовый ключ, это снотворное зелье, эта приставленная к балкону лестница, не Витербо ли повинен во всем этом? Не он ли породил эту драму, так странно напоминающую что-то давно прошедшее?

Пока Ромэна Мирмо размышляла таким образом, автомобиль уже выехал из города. Он быстро мчался по разнообразной и живописной местности. Дорога то пересекала поля, то шла вдоль садов и деревень. Навстречу попадались крестьянские тележки, медленно сторонившиеся при звуке гудка. Сигналы участились у въезда в небольшое местечко, столпившее свои дома около квадратной колокольни. Потом мотор пересек окруженную аркадами площадь, въехал в переулок, окаймленный высокими кирпичными стенами, и остановился у ворот с гербом. Из низенького домика, укрытого ползучими розами, вышел, кланяясь, привратник виллы Альванци. Его фетровая шляпа была украшена длинным фазаньим пером. Старые ворота распахнулись, открывая длинную дубовую аллею, в конце которой величественный фонтан возносил свои пирамиды и чаши, своих тритонов и дельфинов.

Вилла Альванци — большое квадратное здание с фронтоном, украшенным статуями и вазами. Автомобиль подъехал к лестнице в четыре ступени, ведущей в просторный вестибюль с коробчатым потолком, покоящимся на мраморных колоннах. В него и ввел мадам Мирмо ливрейный лакей, открывший дверцу автомобиля. Разглядывая четыре больших гобелена, изображавших главные эпизоды жизни кардинала Альванци, витербоского епископа времен Возрождения, Ромэна сняла свое дорожное манто. Лакей отвесил поклон.

— Княгиня просит синьору извинить ее, что она не вышла ее встретить, но она настолько нездорова, что не может спускаться вниз.

Ромэна Мирмо прошла по анфиладе гостиных. Одна из них была украшена гипсовыми арабесками и фигурами, другая обтянута старым пурпурным шелком, третья убрана зеркалами с нарисованными на них цветами. На потолках облупливались мифологические фрески. Повсюду царило то соединение роскоши и запустения, которое делает такими патетическими старые итальянские жилища. В углу крайней гостиной, за занавесью, открывались узкие ступени маленькой потайной лестницы. Ромэна взошла по ним, предшествуемая лакеем. На верхней площадке он отворил дверь и скрылся. Ромэна очутилась в низкой комнате, обставленной в английском вкусе. Лежа на широком кожаном диване, княгиня Альванци протянула гостье руку.

— Как я рада вас видеть, моя дорогая Ромэна!

Ромэна Мирмо нежно пожала эту исхудалую руку и поднесла ее к губам, но княгиня притянула ее к себе и они поцеловались. Они молча смотрели друг на друга. Ромэна, конечно, узнавала прекрасное лицо княгини, но каким отчаянием и мукой были запечатлены эти благородные и чистые черты! Княгиня Альванци страшно изменилась! Она поняла, какое она произвела впечатление, и с грустной улыбкой сказала Ромэне, севшей рядом с ней:

— У меня очень плохой вид, не правда ли, моя дорогая Ромэна? Да, я не очень-то хорошо себя чувствую последнее время. Каждый вечер у меня лихорадка. Но доктор Аткинсон обещает меня вылечить. И я решила попробовать у него полечиться. На эту поездку во Флоренцию я согласилась, чтобы доставить удовольствие князю, потому что сама я не жду от этого особой пользы. Правда, я никогда не отличалась особенным здоровьем; но после того события, по поводу которого вы мне написали, Ромэна, такое нежное письмо, я чувствую себя совсем больной, да, Ромэна, совсем больной.

Она опустила голову. В волосах у нее виднелись седые пряди. Ромэна молча, с бесконечной жалостью смотрела на эту подавленность и отчаяние. Она чувствовала их жестокую несправедливость. Из-за события, в котором эта женщина совершенно неповинна, из-за поступка, к которому ее воля была вполне непричастна, ее жизнь теперь разрушена навсегда, поражена неодолимым раскаянием и сожалением. Из-за того, что какому-то сумасброду угодно было воспылать к ней страстью, которой она не допускала, не поощряла, не разделяла, из-за того, что этот нескромный влюбленный вздумал проникнуть ночью в сад с помощью украденного ключа, приставить лестницу к балюстраде лоджии, эта нежная и скорбная душа теперь навеки лишена мира и покоя! В самом деле, разве это не слишком несправедливо? И Ромэна собиралась уже ответить на жалобу княгини, возмущенно возразить против сквозившего в этой жалобе приобщения себя к событию, являвшемуся, в сущности, всего лишь трагической игрой случая; но в эту минуту доложили, что завтрак подан, и Ромэна могла только нежно пожать эту лихорадочную, исхудалую руку, дрожавшую в ее руке.

Стол был накрыт в соседней комнате. На нем было всего два прибора. Князю Альванци пришлось отлучиться по неотложному делу, но он рассчитывал вернуться в середине дня. Он радовался встрече с мадам Мирмо и тому, что она будет у них гостить, когда княгиня возвратится из Флоренции… Несмотря на видимые усилия княгини, разговор замирал. Наступало долгое молчание, во время которого слышались только шаги метрдотеля по каменному полу. Княгиня едва прикасалась к подаваемым блюдам. Ромэна видела, что она устала, озабочена. Иногда она задавала Ромэне какой-нибудь вопрос и не слушала ответа. Ромэне передавалась эта безутешная тоска. Она спрашивала себя, не явился ли ее приезд некстати. Тем, кто живет скорбью, бывает мучительно все то, что отвлекает их от их муки.

Молча кончив завтрак, они вернулись в соседнюю гостиную, и княгиня сказала мадам Мирмо:

— Я невеселая собеседница, не правда ли, моя милая Ромэна? И я так жалею, что с нами не было князя! Он все такой же; он вернулся к своей прежней жизни. Вы найдете его совершенно таким же, как и раньше, всегда деятельным, бодрым, всегда всем интересующимся. У него к вам тысяча вопросов относительно Дамаска, тогда как я, бедная моя Ромэна!..

С безнадежным жестом она продолжала:

— О, я знаю, что вы меня понимаете; я знаю, что вы сочувствуете моему душевному состоянию… Но я стыжусь своего малодушия. Мне бы хотелось говорить с вами не о себе, не об этом ужасном событии, которое разбило мою жизнь. Когда вы мне написали, что хотите приехать, я твердо решила быть сильной, ничем не обнаруживать перед вами моего отчаяния, но я не могу, не могу…

Слезы брызнули из глаз у княгини Альванци и потекли по ее щекам. Взволнованная Ромэна сострадательно повторяла:

— Княгиня, дорогая княгиня.

Княгиня Альванци печально покачала головой.

— Да, Ромэна, я знаю, что вы мне скажете, и я сама столько раз пыталась это себе говорить. Вы мне скажете, что я не ответственна за то, что случилось, что не моя вина, если этот молодой человек накликал на себя свою судьбу. Увы, Ромэна, эти рассуждения я себе повторяла; эти доводы я себе приводила! В долгие дни одиночества, в долгие бессонные ночи я старалась прогнать убивающую меня мысль. Я пыталась и не могла; потому что, Ромэна, вы не знаете, что значит быть причиной чьей-нибудь смерти, даже косвенно, даже безвинно; что значит думать: он жил, он дышал, он был, и теперь его нет. Ах, Ромэна, если бы вы знали, это ужасно, это ужасно…

Она закрыла лицо руками. Ромэна молчала. При виде этой скорби она испытывала какое-то невыразимое тревожное чувство. Ей как бы передавалась трагическая зараза. Ей тоже хотелось закрыть лицо, чтобы не видеть встающего перед ней страшного образа. Она дрожала от какой-то тайной тревоги, от какой-то угнетавшей ее нервной боязни. И для нее было облегчением, когда она услышала, как княгиня говорит:

— Оставьте меня одну, Ромэна, дайте мне оправиться. Пройдитесь по саду. Когда вы вернетесь, мне будет уже лучше, я успокоюсь. Вы меня простите, Ромэна, но вы не можете знать, вы не можете знать…

Сады виллы Альванци славились недаром. Перед виллой они образовывали правильные цветники, расположенные вокруг центрального бассейна, отражавшего темную бронзу мифологической группы. За этим первым садом расстилался второй, более таинственный и более дикий, прорезанный длинными крытыми аллеями, приводившими к перекрестку герм и гипсовому гроту.

Многочисленные фонтаны придавали свежесть листве и наполняли сад шумом текущих вод. В саду виллы Альванци звучала непрестанная грустная жалоба, которая была его гармонической и одиноко скорбной душой.

Ромэна Мирмо тихо шла, внимательная к окружающей красоте. Запах цветов, журчание вод вполне занимали ее мысли. Стоял чудесный осенний день, прохладный и безветренный. В одной из аллей садовник работал граблями. Все было окутано мирным благородством. Когда Ромэна проходила мимо, голубь, сидевший на руке у статуи, вспорхнул с мягким шумом. Мадам Мирмо, очнувшись от мечтания, проводила его глазами. Он покружил в небе, потом опустился на балюстраду лоджии, открывавшейся в углу виллы.

Ромэна вздрогнула. Уже напрасно пела вода в ближнем фонтане, напрасно запах окрестных роз напоял воздух. Ромэна не замечала прозрачной песни и чистого благоухания. Ее внимание было поглощено этой мраморной балюстрадой. К этому выступу маркиз Креспини, обезумев от любви, прислонил свою дерзкую лестницу! Там, где вилась эта буксовая опушка, он упал с высоты, пораженный смертоносной пулей князя Альванци! И он умер, и ничто не в силах было предотвратить эту смерть, и из-за этой смерти неповинная в ней несчастная женщина терпит самое несправедливое из всех мучений! Для нее жизнь стала чередой унылых часов; для нее воды перестали журчать, розы потеряли аромат; для нее этот прекрасный сад утратил свое очарование, эта благородная вилла — свой мир и покой. И все это по вине трагического пришельца, захотевшего во имя непрошеной любви обезобразить счастливый удел, с которым его опрометчиво столкнул слепой случай!

Ромэна Мирмо вдруг возненавидела этого офицера. Она рисовала его себе похожим на молодых лейтенантов, которые попадались ей навстречу на улицах Витербо, закутанные в голубоватые плащи и гремя саблями по мостовой. Она рисовала его себе наглым и самонадеянным фатом, который мнит себя неотразимым, считает себя вправе навязывать свою любовь и пользоваться для этого самыми низкими средствами. Да, этот Креспини принадлежал к ненавистной породе соблазнителей, считающих, что женщинам остается только повиноваться их любовным велениям, и полагающих, что они оказывают им слишком много чести, милостиво обращая на них внимание с высоты своего тщеславия. В конце концов, разве не следует показывать этим нахалам, что их желанию можно противиться, что им можно пренебрегать и не считаться с ним? Это и сделала княгиня Альванци, притворяясь, будто не догадывается о направленной на нее любви, обращаясь с этим Креспини как со всяким другим. Она делала вид, что не замечает его страсти. И что же, эта страсть привела к ужасным последствиям. Конечно, он наказан жестоко за свое самомнение. Конечно, его вина, какова бы она ни была, быть может, и не заслуживала смертной кары, которую он понес. Судьба обошлась круто с этим фатом. Но что же делать, тем хуже для него!

Ромэна Мирмо чувствовала себя недоброй и раздраженной. Эта смерть ее не трогала. Она резким движением подчеркнула свою мысль.

Да, тем хуже для этого Креспини!.. Он рискнул и проиграл. Она не прощала ему того зла, которое он причинил. Ее взглядам снова предстал образ бедной княгини. Она ускорила шаг. Удаляясь от виллы, она быстро зашагала по длинной дубовой аллее, ведшей к перекрестку герм. Дойдя дотуда, она остановилась… Вокруг нее, под аркадами темного букса, возвышались закованные в камень боги. Они напрягали свои мускулистые торсы и усмехались бородатыми лицами. Один из них, изъеденный сыростью, лежал, поверженный наземь. Этот изваянный труп снова напомнил Ромэне о Креспини и княгине Альванци. Бедная женщина! Исцелит ли ее когда-нибудь время от гнетущего ее напрасного и великодушного сожаления? Поймет ли она, что мы не можем зависеть от чужого безумия, что мы отвечаем только за самих себя? Удастся ли ей изгнать страшное воспоминание, которое не дает ей покоя? Ромэна нетерпеливо толкнула ногой упавшую статую. В окрестной тишине невидимый фонтан ронял прерывистые, неиссякающие слезы.

Звук шагов вывел Ромэну Мирмо из задумчивости. В глубине аллеи к ней шел князь Альванци. Заметив ее, он поднял руки в знак привета:

— Здравствуйте, дорогая мадам Мирмо, я вас уже давно ищу. Как я рад вас видеть! Жена сказала, что вы в саду. Я боялся, что не успею вернуться к вашему отъезду.

Голос князя Альванци звонко и весело раздавался в аллее. Закованный в камень, со своим мощным торсом и широкой седой бородой, он был бы на месте среди герм перекрестка. Ромэна нашла, что он почти нисколько не изменился, разве только немного поседел и пополнел. Недавние события на нем, по-видимому, не отразились. Ромэна невольно взглянула на сильную руку, которую он протянул ей, касаясь ее руки. Эта рука убила, но в ней не чувствовалось ни малейшей дрожи. Она была крепка и спокойна. Мускулы безмятежно играли под кожей. Эта рука принимала совершившееся.

— Дорогая мадам Мирмо, скажите, как вы нашли бедную княгиню?.. Очень изменилась, не правда ли? Ваш приезд ее очень взволновал. Она такая нервная, такая грустная; но доктор Аткинсон уверяет, что вылечит ее. Ах, я очень рассчитываю на эту поездку во Флоренцию! Так хорошо было бы ее рассеять, заставить ее уехать отсюда, забыть; но она ни за что не хочет покидать этой виллы и живет здесь в страшной тягостной атмосфере одиночества и воспоминаний. А я решительно неспособен отвлечь ее от ее мыслей; мое присутствие постоянно напоминает ей о драме, в которой я был, увы, одним из участников! Да, и даже минутами она начинает чувствовать ко мне отвращение… А между тем разве моя вина, что я застрелил этого болвана? Положительно, я думал, что это вор, и выстрелил, чтобы его испугать. Что поделать, случай перестарался; но разве это причина для того, чтобы вечно терзаться? Ах, бедная княгиня ведет себя неразумно! Ее нервы сильнее рассудка! И что пользы все время вспоминать об этом? Она, должно быть, все вам рассказала? Я это понял по тому, в каком состоянии застал ее сейчас… Но вы непременно должны приехать к нам на неделю, на две. Когда уляжется первое волнение, ваше присутствие будет для нее благотворно. Вы, мадам Мирмо, женщина рассудительная… Ну, идемте, княгиня мне обещала, что успокоится. Она, должно быть, ждет нас пить чай…

* * *

Когда Ромэна Мирмо простилась с княгиней Альванци, князь проводил ее до автомобиля, который должен был отвезти ее на вокзал в Витербо, извиняясь, что не едет с нею сам. Ему не хотелось оставлять княгиню одну. Таким образом, Ромэна совершила обратный путь в одиночестве. Когда подъезжали к Витербо, уже стемнело. Было холодно. Улицы тонули в сумерках. На площадях жалобно роптали фонтаны. Люди, закутанные в широкие плащи, крались вдоль стен, как заговорщики. На вокзале несколько офицеров спорили на платформе, к которой вскоре подошел поезд. Один из них собрался было расположиться в том же купе, что и Ромэна, но та смерила его таким насмешливым взглядом, что он смутился и перешел в другой вагон, а Ромэна, оставшись одна, принялась смотреть в окно на красивый ночной пейзаж.

Мелькнувшие арки акведука, освещенные здания возвестили близость Рима. Высокие электрические фонари брызнули алмазными огнями. Когда Ромэна выходила из поезда, ее поразила мягкость воздуха, и она решила дойти до отеля пешком. Путь был недальний, и вскоре Ромэна очутилась на площади Барберини. На ходу она окинула дружеским взглядом берниниевский фонтан.

Ей нравился его извивающийся тритон, который, напрягши надутые щеки, выбрасывает изо рта кристаллическую струю, и, сворачивая на виа-Сан-Николо-да-Толентино, она обернулась, чтобы увидеть его еще раз. Этот тритоний фонтан когда-то внушил месье де Термону мысль написать книгу о Бернини, а эта первая его работа повела к тому, что он поселился в Италии. Таким образом, мадам Мирмо отчасти из-за этого божка родилась в Риме и получила имя Ромэны. Он был для нее чем-то вроде крестного.

В холле отеля она встретилась с синьором Коллацетти, который спросил ее, как она съездила, и осведомился о князе и княгине Альванци. Побеседовав с ним минуту, она поднялась наверх и прошла по коридору к себе в комнату. Отворив дверь, она повернула выключатель. Еще на лестнице она вынула шпильки из шляпы. Снимая ее, она заметила на столе, посреди комнаты, положенный на самом виду желтый конверт.

Это была телеграмма. Она взяла ее. При этом движении одна из длинных шпилек, которые она держала в руке, довольно больно уколола ей палец. Она поднесла палец к губам, но капля крови успела капнуть на конверт. Ромэна Мирмо посмотрела на красное пятнышко, повела плечами и спокойно распечатала послание…

III

…Итак, Пьер де Клерси умер, Пьер де Клерси покончил с собой! Всю эту долгую ночь, не вставая с кресла, в которое она упала, с телеграммой месье Клаврэ на коленях, Ромэна повторяла себе эти слова: «Пьер де Клерси умер, Пьер де Клерси покончил с собой!» И каждый раз в ней наступала великая тишина. Потом опять в душе у нее раздавался мрачный голос, и она твердила слова телеграммы.

Они были кратки. Они сообщали о страшном событии, не приводя подробностей, но достаточно точно, чтобы Ромэна могла бы понять, что в самый вечер ее отъезда в Рим Пьер покончил с собой, дома, у себя в комнате, выстрелом из револьвера.

Да, Пьер де Клерси покончил с собой. При этой лаконической фразе в представлении Ромэны возникал трагический миг: выстрел, Андрэ, пробужденный от сна и прибежавший второпях, всполошенный дом, поиски доктора, прибытие вызванного месье Клаврэ, отчаяние брата и старого друга над этим юным телом с раздробленной головой, которое было для них тем, что они любили больше всего на свете. И всю эту сцену Ромэна рисовала себе с безжалостной отчетливостью. Она слагалась в ее уме и возникала у нее перед глазами, сперва далекая, потом все ближе и ближе, и, наконец достигнув полной яркости, расплывалась. Тогда, пользуясь наступавшим в ее мыслях как бы временным затишьем, Ромэна старалась разобраться в своем волнении. Она силилась рассуждать, силилась осмыслить то, что она испытывала.

Минутами ей казалось, что она нашла верную, разумную, сдержанную оценку происшедшего. Конечно, она не преуменьшала ни его трагического ужаса, ни его мучительной печали. Эта смерть Пьера де Клерси в цвете юности, эта добровольная и нежданная смерть была страшным несчастием. Надо было бы обладать очень черствым сердцем и очень бесчувственной душой, чтобы оставаться к ней безучастной. Ромэна отнюдь не отказывалась от сострадания и горя, к которым ее при этих обстоятельствах обязывали ее дружеские отношения с Пьером де Клерси. Она принимала как должное то огромное потрясение, которое она пережила при роковом известии и которое еще увеличивалось при мысли о том, что должны испытывать Андрэ де Клерси и месье Клаврэ. Месье Клаврэ любил Пьера, как родного сына, а Андрэ брата обожал. Ах, бедные люди, какие ужасные часы им довелось перенести! Ромэна представляла себе их отчаяние, и именно через это отчаяние эта смерть трогала ее глубже всего.

По крайней мере в этом ей хотелось уверить себя сейчас, ища в самой себе опоры, чтобы не поддаться мыслям, осаждавшим ее своим горьким приливом; потому что, в конце концов, чем, собственно, был для нее Пьер де Клерси? Какое место занимал он в ее чувствах? Он не был связан для нее с прошлым, как месье Клаврэ, старый друг ее отца; он не воскрешал в ней ничего задушевного и далекого, как Андрэ, к которому, молодой девушкой, она была неравнодушна.

Все это она была вправе сказать себе, даже сейчас, в минуты горя и сострадания. Мало того, она даже обязана была сказать себе это, если желала сохранить на сегодняшнее событие тот верный и разумный взгляд, к которому, ей казалось, она пришла и в котором она искала, даже, быть может, ценой некоторого эгоизма, защиты против заразительной чувствительности, сопутствующей подобного рода катастрофам. Пьер де Клерси был, собственно говоря, просто симпатичный и очаровательный молодой человек, чья судьба достойна сожаления. В течение нескольких недель она с удовольствием с ним встречалась, то в Париже, то в Аржимоне. Между ними установилась своего рода импровизированная дружба, из которой он имел неосторожность, впрочем, извинительную для молодости, вывести некоторые слишком смелые надежды, чью бесплодность она сумела ему показать и за что не стала бы на него сердиться. Это неприятное воспоминание изгладилось бы со временем; и вот вдруг она узнает из телеграммы, что Пьер де Клерси умер, что Пьер де Клерси покончил с собой! Почему он покончил с собой? Месье Клаврэ не указывал причин драмы. Депеша упоминала только о факте, но Ромэна не могла не заметить, что об этом факте месье Клаврэ сообщал ей так, как если бы он касался лично ее. Он не приводил никаких пояснений, словно какие бы то ни было пояснения были излишни. Но разве за этой телеграммой не могло последовать письмо, которое давало бы ей понять, более или менее косвенным образом, что причиной добровольной смерти Пьера являлась она, что Пьер убил себя из-за любви к ней, из чувства злобы, в припадке раздражения, потому что она осталась глуха к его мольбам, воспротивилась его желаниям, дала отпор его натиску, воспользовалась своим правом женщины, порядочной женщины?

Разве ей не следовало оградить себя заранее от возможности такого упрека? Она понимала, какой подвергается опасности; она понимала, что стоит ей один только миг признать себя ответственной, и она погибла навсегда. Она вполне могла отнестись к этой смерти с тем взволнованным сожалением, которого эта смерть заслуживала. Она могла скорбеть о ней из чувства симпатии к оставшимся, к Андрэ, к месье Клаврэ, равно как из чувства печали, вызываемой в нас исчезновением молодого существа, похищаемого у жизни тем нежеланием жить, которое изобличает незаурядную душу. Но большего она не могла допускать, под страхом оказаться вверженной в мучительный душевный разлад, ступить на жалкий путь сомнений, подозрений и оказаться, быть может, наедине с ужасным спутником, который хватает нас за горло и имя которому — раскаяние. Поэтому ей казалось важнее всего строго ограничить свою чувствительность, принудить к молчанию могущий в ней раздаться внутренний, нашептывающий голос. Подобно тому, как она защищалась против любви живого Пьера, теперь ей предстояло защищаться, еще более ожесточенно, против той кабалы, которую своею смертью он попытается наложить на ее судьбу. И Ромэна, в тяжкой тревоге, чувствовала окружающую ее опасность, против которой ей надлежало бороться всеми силами рассудка; но к этой борьбе она не могла не относиться с каким-то тайным отвращением!

Ах, насколько ей было бы легче отдаться своему подлинному горю, чем так противиться собственным чувствам! Но, увы, она не могла позволить себе этой слабости. Если она даст установиться в своем уме малейшей связи между смертью Пьера и тем, как она держала себя с ним, если она перестанет считать зловещим совпадением роковой поступок Пьера де Клерси и сцену, произошедшую между ними в день ее отъезда в Рим, то разве она не будет отдана во власть всем тем коварным и жестоким подозрениям, которые для нее поневоле возникнут из допущенной ею зависимости между обоими этими фактами? Быть может, вначале это будет всего только смутное опасение, неприятное чувство, вызываемое возможностью ответственности, пока еще лишь предположительной; затем это неприятное чувство начнет обостряться, предположение — крепнуть, ответственность покажется более вероятной, и порожденная этим мучительная тоска неминуемо примет деспотический облик навязчивой мысли. И тогда конец ее душевному спокойствию, ее внутреннему миру, спокойствию и миру, составлявшим единственное ее благо в ее изгнаннической судьбе, в ее жизни на чужбине, которую она для себя избрала и к которой скоро должна опять вернуться! И как непоправимо несчастна будет она тогда! При этой мысли Ромэна Мирмо содрогалась от ужаса. Она чувствовала свое малодушие перед этой угрозой мрачного одиночества, отравленного мучительными угрызениями совести. Напрасные и призрачные, они все равно были бы одинаково гнетущими и разрушительными. Так, значит, ее ждет судьба княгини Альванци! Но нет, она сумеет защититься от этих зловещих химер; она возвратит их к небытию; она не даст себя опутать их тесным и жестоким путам. Она не будет их пленницей и рабой!

Всю ночь, все в том же кресле, к которому ее приковала бессонница, Ромэна Мирмо вопрошала свою тревогу и всякий раз приходила к сознанию, что нельзя давать установиться связи между потрясшим ее трагическим событием и ее поведением, которое она по-прежнему признавала безупречным. Мало-помалу ей удалось, доводами разума, как бы обособиться от этой драмы, которая пыталась завлечь ее. Она, так сказать, отстранила ее от себя, отодвинула, но это состояние самозащиты, в котором она держалась, вызывало в ней какое-то раздражение, не совсем понятное ей самой. Если бы Ромэна Мирмо могла в нем разобраться, она бы заметила, что к ее вполне оправдываемому сожалению о смерти Пьера де Клерси примешивается чувство глухой злобы против него. Действительно, у нее было неосознанное еще впечатление, что самоубийство Пьера является по отношению к ней как бы посмертной нескромностью, чем-то вроде загробного шантажа. Ей казалось, что этот резкий и стремительный поступок, причина которого коренилась, наверное, в более давнем умонастроении, Пьер де Клерси захотел использовать против нее, дабы насильно навязать себя ее мыслям и, из смертной дали, господствовать над ее жизнью. Здесь имелась как бы темная и грубая попытка отомстить чувством за чувство, и ее трагическая неуместность оскорбляла Ромэну Мирмо. До Пьера де Клерси ей, в конце концов, не больше было дела, чем до газетного происшествия, о котором читаешь растроганно, думаешь одну минуту, сожалеешь и забываешь.

И, чтобы доказать себе, что она вполне владеет собой, она обдумывала, в каких выражениях напишет месье Клаврэ, а также Андрэ де Клерси. Она старалась найти верный тон; пыталась подыскать как раз тот оттенок сочувствия, который подобал их горю и был бы в то же время искренним отражением ее собственного волнения; и вместе с этим волнением перед ее глазами снова возникал мрачный образ юноши, распростертого мертвым на своем ложе; и Ромэна снова принималась за рассуждения, которыми силилась защититься от угрозы, нависающей над ее жизнью.

Только утром колокола Сан-Николо-да-Толентино прервали это тоскливое борение, которым она мучилась уже столько часов. Заслышав их звон, Ромэна Мирмо подошла к окну и отворила его. День, приближения которого она не заметила, озарял небо белым светом. Воздух был прохладен и чист. Вставая с кресла, она уронила на ковер телеграмму месье Клаврэ. Она ее подняла и перечла еще раз. Да, Пьер де Клерси покончил с собой, но теперь у нее сложилось правильное, верное представление об этом скорбном событии. Она давала ему точную, определенную, окончательную оценку. Она спокойно сложила желтый листок и положила его на стол. Кровавое пятнышко, которым она его отметила, вскрывая, почернело и казалось теперь только знаком траура, не запечатленным ничьим изображением.

IV

Ромэна Мирмо жила в странном состоянии. Она вставала рано, быстро одевалась. Эта новая торопливость шла вразрез с привычками Ромэны. Обыкновенно она совершала свой туалет с ленивой тщательностью, поминутно впадая в рассеянность и предаваясь мечтам, которые навевает всякой красивой женщине созерцание ее красоты и обращение с привычными предметами, предназначенными к тому, чтобы оттенять эту красоту. После припадка тоски, который она пережила при вести о смерти Пьера де Клерси, Ромэна избегала этих перерывов и задержек. Неожиданная предприимчивость, какая-то беспокойная нервность заставляли ее спешить со всем, что относилось к уходу за самой собой, но эта спешка соединялась со странно напряженной внимательностью. Ее ум сосредоточивался целиком на этих мелких заботах. Она избегала каких бы то ни было мыслей, посторонних тому, чем она была занята в данный миг. И эта поглощенность пустяками сообщала ей покой, уверенность.

Когда Ромэна Мирмо бывала одета и готова, она выходила из дому. Быстрым, как бы автоматическим шагом она спускалась с лестницы, пересекала холл, коротко отвечала на приветствия синьора и синьоры Коллацетти, потом направлялась к месту, намеченному ею как цель прогулки. Эта прогулка длилась до завтрака. Ромэна совершала ее обыкновенно пешком или в трамвае. Ей нравилось сталкиваться, на улицах и в вагонах, с незнакомыми людьми. Ее интересовали их лица, их движения. Она старалась угадать их положение или профессию, представить себе их желания и заботы, принять участие в их предполагаемой жизни. Эти люди составляли ей общество. Они вторгались в ее одиночество. Соприкасаясь с ними, Ромэна забывала самое себя. Они не давали останавливаться ее мыслям, предлагали ей предметы для размышления, за которые она жадно хваталась; еще вчера она бы со скукой отвернулась от них, а теперь искала их нетерпеливо.

Эта же потребность в занятости, в дисциплине заставила ее принять для своих римских прогулок строгий план, которому она и следовала в точности. Ромэна распределила, таким образом, заранее известное число своих утр и дней. Вечера же она посвящала ведению подробного и точного дневника этих прогулок. Далеко за полночь, склонившись над столом, она писала, лихорадочно трудясь, добровольно и бесцельно, потому что листы эти, ни для кого не предназначавшиеся, она часто рвала, едва их дописав. Они были ей нужны потому, что помогали ей сосредоточить и подчинить свои мысли, давали им пишу. Описания церквей, музеев, картин и статуй, которые она таким образом составляла, не сопровождались никакими личными рассуждениями. Эти страницы были строго объективны. Они приносили Ромэне то же самозабвение, которого она с упрямой настойчивостью искала в физических упражнениях, в материальных заботах. Что ей было нужно, так это насколько возможно не сознавать себя. Она была словно человек, идущий над страшной стремниной, по туго натянутому канату, и который, закрыв глаза, чтобы не кружилась голова, доверяется инстинкту самосохранения, сполна овладевающему нами в часы опасности.

Ромэна Мирмо чувствовала необходимость расточаться. Жизнь в Риме благоприятствовала такому уходу от самой себя. Благодаря своим красотам, своим контрастам, своей то величественной, то красочной живописности, древний латинский город, больше, чем какой-либо другой, богат зрительной занимательностью, изобилует всякого рода неожиданностями. С детских лет Ромэна Мирмо, под влиянием отца, приучилась смотреть и наблюдать. Она умела ценить зримое и уходить в созерцание. Эту склонность в ней еще более развила ее жизнь на Востоке. В новой стране, куда она переселилась, ей было на что глядеть, и Дамаск послужил для нее отличной школой объективизма. Одинокая и замкнутая жизнь, которую она там вела, делала ее все более и более чуткой к зрелищу окружающего. Теперь, при переживаемом ею кризисе, эта чуткость оказывала ей немалую помощь. Ромэна обладала редкой способностью целиком сосредоточивать внимание на представавших перед нею образах и с тем большим напряжением воли старалась удерживать их в памяти, что инстинктивно видела в этом лучший способ дать улечься перенесенному ею нервному потрясению.

Это нагромождение образов, воспринимаемых Ромэной, служило для нее благотворным укрепляющим средством, необходимость которого она сознавала сама. Последовательно напечатляясь, они застилали жестокое и зловещее видение, тайно обитавшее в памяти Ромэны. И она старалась непрерывно обновлять эти образы, побуждая себя улавливать их с полной отчетливостью и методически распределять в воспоминании. В это усилие Ромэна вкладывала какое-то безучастное, но ревностное любопытство и эгоистическую требовательность. Из своих прогулок по улицам, из посещения церквей и музеев она не извлекала никакого личного удовольствия. Она выполняла это как своего рода терапию, как лечение, которому следовала строго и тщательно и которое поддерживало ее в состоянии телесного и умственного возбуждения, по ее мнению, полезного и нужного.

Чтобы утолить эту потребность в движении, Ромэне было мало даже Рима, и несколько дней она посвятила загородным экскурсиям. Установившаяся великолепная погода благоприятствовала этим поездкам. Так, Ромэна побывала во Фраскати и на озере Неми, в Остии[54], в Тиволи, на вилле д'Эсте.

* * *

Она очень часто бывала на вилле д'Эсте с отцом. Месье де Термон любил эти пышные, запущенные и печальные места, и самый день, когда Ромэна собралась в дорогу, был как раз такой, какие нравились месье де Термону, один из тех слегка мглистых осенних дней, когда краски глохнут и очертания смягчаются, когда все окутывается тишиной, когда трепет листвы и журчание вод звучат бесконечно нежно.

Ромэна не стала бороться с этой окружавшей ее негой. Успокоенная живою близостью воспоминания об отце, возвращавшего ее к прошлому и отдалявшего от теперешних ее забот, она немного ослабила непрерывный надзор за своими мыслями, оборонительное напряжение ума, в котором настороженно жила последнее время. Когда она вошла в сады, это чувство облегчения в ней еще более усилилось. Облокотясь о балюстраду высокой террасы, господствующей над последовательными ярусами садов, Ромэна впервые почувствовала себя вдруг освобожденной от угнетавшего ее душевного оцепенения. Доносившееся до нее снизу тихое журчание вод убаюкивало ее. Ей казалось, будто она проникла в гармоническое, спокойное убежище, где ей уже не нужно больше остерегаться самой себя. Это чувство покоя и свободы было ей так дорого, что она легкой и беспечной поступью сошла по склонам и по лестницам, ведущим в нижнюю часть садов д'Эсте. Так она дошла до перекрестка, где растут вековые кипарисы. К одному из них она прислонилась.

Фонтаны почти умолкли. Вокруг нее все было пустынно и безмолвно, и Ромэне казалось, что это безмолвие простирается не только вокруг нее, но и вглубь ее самой, ненарушаемое, окончательное, полное. Его не смущал ни единый трепет, ни единый шорох, ни голос, ни крик. Она была замкнута в нем, как в хрустальной сфере. Чтобы еще лучше насладиться этим миром, Ромэна закрыла глаза.

По ту сторону сомкнутых век вновь возникли сады д'Эсте. За поворотами аллей, за углами пьедесталов, под сенью буксов, в зеркалах бассейнов никто не таился, не подстерегал ее. Тогда ее охватила глубокая радость. Она дышала так, словно с груди у нее свалилась тяжесть. Она походила на человека, за которым долго гнались и который еще тяжело дышит, спасшись от погони. Но опасность миновала. Ее уже не могли настигнуть. Ей уже не надо было прислушиваться и бежать. Она могла наконец отдохнуть от напряжения. Жизнь принадлежала ей снова…

Она опять открыла глаза и посмотрела кругом. Она была одна, совсем одна. Окружавшие ее прекрасные сады представали перед ней в своей успокоительной действительности. И, куда бы она ни пошла, будет то же самое! Она может вновь ожить. Она избегла западни, которую судьба расставила на ее пути.

В этот миг ей казалось, что она возвращается к своей собственной жизни, откуда ее изгнала овладевшая было ею ужасная тревога. Она могла быть уверена, что уже не столкнется с чувством ответственности, которое так трагически угрожало ей, против которого ей пришлось вести изнурительную, ежеминутную оборону.

И впервые после той мучительной ночи, когда депеша месье Клаврэ поставила ее лицом к лицу со смертью Пьера де Клерси, Ромэна Мирмо добровольно подумала об этом ужасном событии. Вместо того чтобы пытаться отстранить это мрачное воспоминание, она принимала его без волнения и даже с какой-то печальной и спокойной гордостью. В самом деле, разве не являлось заслугой ее характера, что она не дала себя покорить этому воспоминанию, а напротив, подчинила его себе и низвела его трогательность до должной степени? Поступая так, разве она не выказала себя энергичной и рассудительной?

И потом, разве часто бывает, чтобы женщина отказывалась, если к тому представляется случай, изобразить из себя романтическую героиню? Разве не соблазнительно считать себя причастной, хотя бы и косвенно, к истории любви и смерти? Этому нездоровому соблазну она сумела противостоять. Конечно, она могла бы, отклоняя от себя всякую ответственность в этой коснувшейся ее страстной драме, все же вынести из нее некоторое тщеславное чувство. Но нет, она отстранила ее целиком, решительно и спокойно, не желая осквернять себя болезненными ощущениями. И вот, после суровой полосы самозащиты и напряжения, к ней вернулось спокойствие. Испытание окончено. Сейчас она подымется, с террасы на террасу, к порогу этого пустынного сада, где она поняла, что спасена. Она вернется в Рим, вернется к своей обычной жизни и сегодня же вечером напишет месье Клаврэ и Андрэ де Клерси долго откладывавшиеся письма, потому что до сих пор она ответила всего только простой депешей на телеграмму, сообщавшую ей трагическую весть.

V

…Теперь Ромэна Мирмо была охвачена сполна ужасной правдой. Первые два дня после поездки на виллу д'Эсте она жила спокойно и тихо. Только на третий день вечером, когда она шла по площади Барберини, мимо тритоньего фонтана, ее осенила страшная истина, внезапная, ошеломляющая! И она лишилась чувств. Один из подбежавших прохожих узнал ее, и ее отвезли в отель.

Теперь она знала, что остаток ее дней обречен любви, сожалению и раскаянию. Как она ни защищалась, она побеждена и обезоружена. Она пыталась бежать, и вот она настигнута. Она лгала самой себе, и вот нить ее лжи оборвалась. Она была малодушна. К чему ей послужило ее малодушие? Правда одолела, схватила ее за горло, повергла наземь и душит. Чудовищная очевидность открылась ее рассудку. Напрасно, замкнувшись в своем эгоизме, пыталась она, лицемерными и преступными руками, шить мертвому саван забвения. Потому что именно это хотела она сделать, она, виновная в пролитой крови, она, из-за кого Пьер де Клерси покончил с собой, Пьер де Клерси, который ее любил — и которого она любила!

При этой мысли Ромэну Мирмо охватывал долгий трепет. К ее губам подступал крик, который она заглушала руками. Она уже не старалась отогнать трагический образ. Она взирала на него с покорным ужасом. Да, она виновна в смерти Пьера, так же виновна, как если бы она сама навела смертоносное оружие и спустила курок. Это она из молодого и прекрасного жизненосца сделала недвижимый, холодный труп. При трагическом жесте Пьера незримо присутствовала она. Это она вызвала этот жест, тайно, незаметно, рядом мелких толчков, неощутимых внушений. Напрасно старалась она отрицать перед самой собой свое участие в отчаянном поступке юноши, это участие было несомненно, очевидно, бесспорно.

И медленно, спокойно, с мучительной ясностью мысли Ромэна возвращалась к причинам катастрофы, анализировала подготовлявшие ее обстоятельства; она уясняла себе их взаимную связь. Иногда эти размышления сменялись внезапными образами. Тогда перед ней оживал ее приезд в Париж, вечер в Булонском лесу, когда на ночной лужайке она узнала месье Клаврэ. Пьер де Клерси приветствовал ее поклоном. Она видела глаза Пьера, устремленные на нее, эти глаза, которые теперь закрылись навсегда и никогда уже на нее не взглянут. И другие воспоминания воскресали в ее уме. Завтрак у Вранкуров, когда она в первый раз довольно долго беседовала с Пьером; начало их товарищеских отношений, вскоре затем перешедших в дружескую близость, их прогулки по Парижу и наезды Пьера в Ла-Фульри, где на стенах провинциальной столовой выцветшие Эрос и Психея, казалось, прислушивались к болтовне старых тетушек де Жердьер, и дни в Аржимонском парке, и завтрак среди Ронвильских развалин, в туфовом гроте…

Этот грот она себе представляла в мельчайших подробностях, с неестественной отчетливостью. Она видела корзину с фруктами на большом грубом столе и Пьера де Клерси, который говорит, облокотясь. Она слышала его голос, это страстной горячностью звучащее признание, пламенной мольбы которого она будто бы не понимала. А между тем начиная с этого дня разве она не чувствовала втайне, что готовится что-то важное, в чем она будет ответственна?..

Но эту мысль она с досадой отгоняла, потому что в ней крылось посягательство на ее эгоизм, на ее спокойствие. То же неосознанное чувство заставило ее отвергнуть предложенную ей любовь. А в то же время, когда она отвечала на признания Пьера словами благоразумия и дружбы, ей приходили на ум другие слова. Так почему же она не посмела назвать по имени то, что она уже испытывала в глубине души? Почему она так старательно скрывала от себя свои чувства? А в тот день, когда Пьер де Клерси пришел к ней в комнату, в отеле Орсе, чтобы крикнуть ей в лицо о своей страсти, почему она велела ему замолчать? Почему, когда он коснулся ее своими пламенными руками, вырвалась она из объятий, которые звала, тайно и молча, всем своим телом и всей своей душой? А он, почему он отпустил?.. Ах, если бы он был смелее, повелительнее, грубее! Разве она не отдалась бы радостно его объятиям? Как бы она ему ответила на его поцелуи, как бы призналась ему в своей любви! Но ее губы остались немы, а его губы теперь замкнулись навсегда. Теперь Пьера де Клерси больше нет, Пьер де Клерси покончил с собой, а она его любила!..

Она его любила. Она знала теперь, что любила его с того первого вечера на Кателанском лугу. Она любила его в милые дни Аржимона; она любила его, робкого и страстного, в Ронвильском гроте, умоляющего и безумного в комнате отеля Орсе. Она любила его за его молодость, за его изящество, а также, быть может, в силу другой, более таинственной причины, быть может, потому, что он был для нее как бы посланцем, глашатаем этого молчаливого брата, этого Андрэ, замкнутого и далекого, который взволновал ее сердце когда-то. Разве не был Пьер немного как бы Андрэ, вернувшийся к ней из прошлого, только моложе, пламеннее, и представший перед ней в новом и неожиданном облике? Но все это, увы, она поняла слишком поздно! Ее мрачная ошибка озарилась только при смертоносной вспышке револьвера. Цветок любви распустился в ней только орошенный кровавой росой…

При этой мысли сердце Ромэны разрывалось от скорби и сожалений, и к этой скорби, к этим сожалениям присоединялось мучительное раскаяние. Ведь она не только не понимала, что любит Пьера, но не желала даже допустить, что он ее любил. Мало того, к трагическому доказательству, которое он ей дал в своей любви, она осталась холодно, черство, себялюбиво равнодушной. Она трусливо отстранилась от всякого участия в ужасном событии, которому была слепой причиной. Оно ее раздражало. Своим равнодушием, своим неодобрением она даже в смерти преследовала того, кто умер из-за нее. Из страха она закрывала глаза, затыкала уши, отворачивалась. Отвергая приношение, она возненавидела жертву.

О, как она себя ненавидела и презирала! Она смотрела на себя с отвращением. Ей было стыдно глядеть на свои руки, на свое лицо. Она ненавидела свое тело, в котором размеренно струилась кровь, тогда как кровь Пьера хлынула из открытой раны. Она содрогалась при мысли, что он теперь только труп, недвижимое, окоченевшее тело, медленно разлагающееся, тогда как ее тело все еще живет.

И это отвращение к самой себе Ромэна переживала жестоко, она наслаждалась его омерзительной горечью.

Когда она смотрелась в зеркало, разве не готово было ей крикнуть ее отражение, что невыносимо жить, когда тот, кто любил тебя, умер, умер потому, что ты не захотела обнять его вот этими руками, которые теперь могут ловить только призрак, не захотела поцеловать его вот этими губами, чья ласка теперь направлена на пустое воспоминание, умер потому, что ты не захотела подарить себя?

Подумаешь, что за подарок! Как? И в этом она бессмысленно отказала молодому и прекрасному созданию? Или это жалкое тело так уж драгоценно, что она отказала в нем страсти Пьера? Страсти, правда, безумной и наполнявшей ее скорбным удивлением; страсти роковой, все напрасное безрассудство которой она чувствовала! Как? Из-за этого тела, которое она презирает, человек убил себя, и она ничего не сделала, чтобы предотвратить эту катастрофу! А между тем как мало ему было нужно! Одно ее слово, и целая судьба стала бы иной! Один ее взгляд, одно ее движение, и она могла создать в душе человека радость и счастье! Но этого слова она не произнесла; этого взгляда у нее не нашлось; этого движения она не сделала, и случилось непоправимое несчастье. Почему она так поступила? Из стыда, из гордости, из чувства порядочности? Она не знала. Но что она знала, так это то, что Пьер умер, что причиной этой смерти была она, что она распорядилась жизнью, жизнью, которую она могла спасти простым, скудным, жалким даром самой себя!

Эта мысль приводила Ромэну в отчаяние и повергала ее в мрачную задумчивость. Как она понимала теперь бедную княгиню Альванци! Та, по крайней мере, хоть не любила того, кого, однако же, так горестно оплакивала. Да, но княгиня была женщина и не могла не чувствовать, что женщины призваны создавать жизнь, и убивалась потому, что смерть возникла из-за нее, воспользовавшись ее красотой, как зловещей и жестокой западней.

И, рассуждая так, Ромэна чувствовала, как в ней еще больше растет раздирающая ее нестерпимая тоска, чья пытка видоизменялась с каждым часом дня и ночи. Она переходила от сожалений к раскаянию, а от раскаяния к какому-то паническому ужасу, от которого закрывала лицо руками и содрогалась всем телом. Вместо того чтобы быть создательницей счастья, она стала разрушительницей жизни. Ей казалось, что она распространяет вокруг себя какую-то смертоносную силу. Смерть окружала ее своей таинственной близостью. Она чудилась ей в аромате цветов, которые добрая синьора Коллацетти приносила ей каждое утро; она чудилась ей в запахе лекарств, которые вызванный к ней врач прописал ей для успокоения нервов. Она слышалась ей в благовесте соседней церкви и в дальних перезвонах римского неба. Смерть населяла ее бессонную тревогу и кошмары ее сна.

Этот кошмар, всегда один и тот же, каждую ночь будил Ромэну, и она вскакивала, задыхаясь, со стиснутым горлом… На кровати лежал Пьер де Клерси, с простреленным виском, и из раны текла кровь. Сперва она текла по каплям, обагряя унылую белизну простынь. Потом начинала тонкой струйкой стекать на паркет и образовывала на нем красное пятно, которое все ширилось, заполняло комнату, просачивалось под дверь, разливалось по лестнице и достигало улицы. Там, все более обильная, она окрашивала водосток и понемногу затопляла Рим. И эту же кровь, эту неиссякающую кровь Ромэна узнавала в пылании заката. Кровь приставала к подошвам прохожих. Она сливалась с водой фонтанов, и это ее берниниевский тритон на площади Барберини гибкой струей извергал из раковины, рассеивая капли по ветру.

И Ромэна Мирмо пробуждалась от сна, с колотящимся сердцем, со стуком в висках, с лицом, горящим от лихорадки…

VI

Дней через десять Ромэна Мирмо могла уже вставать. Малейшее движение стоило ей бесконечных усилий. Недавнее лихорадочное возбуждение сменилось унылой печалью и болезненным упадком сил. Все казалось ей невещественным и бесцветным. Во рту у нее стоял вкус пыли и пепла, и таким же вкусом обладали для нее вдыхаемый воздух и принимаемая пища. Против этой подавленности врач предписывал лекарства, но на его настойчивые уговоры и тревожные предупреждения Ромэна только грустно пожимала плечами. Добрая синьора Коллацетти, видя с тревогой, что молодая француженка явно тает, напрасно ее увещевала. Мадам Мирмо рвала рецепты и прятала в шкаф аптечные склянки и коробки. Лекарства! Она знала только одно лекарство, которое бы ее исцелило, это то, которое дало бы ей забвение, уничтожило бы прошлое, истребило бы мучащее ее воспоминание. Лекарство могло бы быть в том, чтобы Пьер де Клерси был жив. Но Пьер де Клерси умер!

Эта мысль непрерывно терзала сердце Ромэны. Она страдала. Будущее представало ей во всем своем мучительном однообразии. То, что она чувствует сейчас, она будет чувствовать и впредь. Ей придется жить лицом к лицу с гнетущей тайной, которая клонит ей голову. Да и кому бы она ее поведала? К чему бы ей послужило это признание? Кто же мог бы ее утешить? Так следовали бы дни за днями, недели за неделями, и так слагались бы месяцы и годы, и все время, в глубине души, ее мучили бы молча раскаяние и любовь. Она будет видеть весны и осени, предметы и людей. Она будет слышать слова, но есть голос, которого она никогда уже не услышит, голос человека, для которого уже нет ни осени, ни весны. И время будет идти, и так она состарится, молчаливой невольницей жесточайшего из воспоминаний.

И это будет длиться долго! Раз она жива, ведь ей придется жить. Надо будет одеваться, есть, спать, отвечать на вопросы, участвовать в повседневных событиях жизни. Для всех она останется такой, какой была, и никто не будет знать о таинственной драме, которая разрушила ее жизнь, о нравственном преступлении, в котором она виновна. Никто не догадается, что она принесла смерть молодому, прекрасному созданию. Ее плачевная тайна будет принадлежать ей одной. Она будет упиваться ею молча. Она будет нести в себе ее одинокую муку. Отныне Пьер де Клерси принадлежит ей сполна. Он молчаливый спутник ее судьбы. Повсюду она будет водить за собой этот злосчастный кровавый призрак.

Ибо каждую минуту, каждый миг Пьер де Клерси был у нее в мыслях, стоял у нее перед глазами. Он не был похож на привидения трагедий. Он не был облачен в могильные покровы. Он был тут, верный и почти привычный. Она видела его таким, каким он был в действительности, со всегдашними жестами, со свойственными ему выражениями лица, во всем разнообразии своих поз, и чем более он ей казался живым, тем жесточе и нестерпимей ее мучила его смерть.

Несколько дней провела Ромэна в этой безысходной тоске; и вот однажды утром, проснувшись, она ощутила какое-то удивленное успокоение. Утро было серое и теплое. Колокола Сан-Николо звучали словно издали в туманном воздухе. И вдруг Ромэна почувствовала, как грудь ее ширится неудержимым рыданием, и она заплакала, и плакала долго, глубоко, много часов, в первый раз.

* * *

Когда Ромэна Мирмо впервые вышла на воздух, она испытала странное чувство. Ей казалось, что на улице никого нет. Она словно бродила по пустыне. Весь Рим был мертвым городом, и сама она была в нем только тенью, и это ощущение одиночества показалось Ромэне так ужасно, что этому безлюдию, этой пустоте она предпочла бы мучительную тоску последних дней. Отныне она будет умолять дорогой и жестокий образ не покидать ее!

И вот для Ромэны Мирмо началась странная жизнь. После угнетавших ее прострации и изнеможения к ней вернулись силы и какое-то нервное возбуждение, под влиянием которого она снова принялась ходить по городу. Она повторила все те прогулки, что совершала прежде, когда силилась отвлечься от трагического события, когда бежала самой себя. И всюду она чувствовала некую близость, и эта близость, желанная и призываемая, вселяла в нее ужасную печаль. Увы! Почему Пьер де Клерси не с нею, живой и настоящий, вместо того чтобы сопутствовать ей лишь молчаливой тенью? Почему его глаза не видят вот этого состояния неба, вот этих архитектурных линий? Увы, зачем он умер? И Ромэна вздрагивала, прижимая руки к сердцу. Иногда она плакала. Слезы текли у нее по щекам, и прохожие оборачивались, пораженные встречей с этим горем.

Иногда также Ромэна, предаваясь словно какой-то безнадежной игре, доставляла себе опасное удовольствие исправлять судьбу. Да кто же сказал, что Пьер де Клерси умер? И вот, наполовину веря ею же созданной лжи, она рисовала себе, какою могла бы быть их совместная жизнь. Почему бы им не поселиться в Риме и не жить здесь свободной и потаенной жизнью? И она представляла себе подробности этой жизни, вплоть до самых мелких, до самых интимных. Мечты, наполнявшие ее губительной лихорадкой, из которых она выходила разбитая любовью и сожалениями! Иные места более других способствовали таким иллюзиям. Ромэна невольно к ним возвращалась, словно ей хотелось во что бы то ни стало коснуться самой глубины своего отчаяния и скорби.

Обыкновенно, если не считать кратких часов возмущения или бессилия, она переносила свои страдания стоически, мужественно, сдерживая слезы, смиряя волнение своего бедного сердца, этого сердца, которое она считала бесчувственным и равнодушным… Ах, любовь, которую она презирала, мстила жестоко и свою месть доверила смерти. Наказание было сурово. Впрочем, Ромэна сознавала свою вину и принимала кару. Она уже не старалась уклониться от ответственности. Она не жаловалась на судьбу, заставившую ее так трагически вмешаться в чужую жизнь. Но разве она была так уж виновна, как ей казалось самой? Когда она пыталась отнести за счет неизвестных ей причин некоторую долю побуждений, толкнувших Пьера де Клерси на самоубийство, неужели ею руководили только трусость и эгоизм? Не смутный ли инстинкт справедливости звал ее освободиться от тяжести, которая ее давила и которую ей хотелось хоть сколько-нибудь облегчить? И временами Ромэна призывала что-то, она сама не знала, что именно, на помощь. При всей своей покорности, с каким облегчением она бы встретила слово утешения! Но от кого же ей его услышать? Она знала, что некому произнести магическое слово.

Очнувшись от этих химерических надежд, Ромэна с чувством жалости пожимала плечами, и эта жалость, которую она невольно испытывала к самой себе, быстро переходила в какой-то раздраженный стыд. Действительно, Ромэна считала эту свою слабость чем-то недостойным. Разве так несут справедливое искупление содеянного зла? Нет, она еще мало страдает. И, чтобы увеличить страдания, она придумывала добровольные мучения. Она измышляла утонченные пытки. И она была бы рада, если бы к ее душевным мукам прибавились муки телесные, если бы могли вернуться дни отчаяния, когда головная боль стучала в виски, словно из них хотела хлынуть кровь, чтобы слиться с кровью любимого…

Об этом своем разладе, об этих шатаниях своей истерзанной души, чтобы еще острее их почувствовать, чтобы еще жестче и резче выразить их самой себе, Ромэна говорила в длинных письмах, которые она писала Берте де Вранкур. Берта, которая любит сама, поймет. И каждый вечер Ромэна исписывала множество листов. Иной раз, в разгаре этих признаний, она вдруг останавливалась. Краска заливала ей лицо. Как? Это она, Ромэна Мирмо, необщительная, замкнутая, поверяет самые сокровенные свои мысли? Как должна Берта о ней судить? Наверное, строго, потому что отправленные ей письма остаются без ответа. Это безмолвие Ромэна истолковывала как осуждение и принимала его как наказание. Разве не справедливо, чтобы ее сторонились и чтобы она оставалась наедине с собой, в своем одиноком и отверженном горе?

VII

При вести о неожиданной смерти Пьера де Клерси Берта де Вранкур вернулась в Париж. Муж ее, страдая от подагры, остался в Нормандии, но счел естественным, чтобы его жена приехала на похороны Пьера и постаралась утешить своих друзей Клерси и Клаврэ.

Берта де Вранкур была поражена картиной их отчаяния. Андрэ был ранен в самое сердце, но только по его бледности можно было судить о том, насколько глубока рана. Молчаливый, сосредоточенный, он хранил на лбу страдальческую морщину, говорившую о терзающем присутствии навязчивой мысли. Он весь ушел в себя, и, казалось, ничто не в силах отвлечь его, хотя бы на миг, от его дум. Берта де Вранкур, мучась, молча сознавала свое бессилие. Скоро она поняла, что всякие слова утешения бесполезны. Андрэ их бы даже не услышал.

Месье Клаврэ, тот страдал по-другому. Сквозь рыдания и слезы он пытался разобраться в трагическом событии; он постоянно возвращался к нему, безутешно сетуя. От него Берта узнала подробности самоубийства Пьера де Клерси и о тех совпадениях, которые позволяли догадываться о причине. Впрочем, месье Клаврэ строил не просто предположения. Фотография Ромэны Мирмо, найденная на ковре, была больше, чем намек.

И все же месье Клаврэ не решался допустить, чтобы роковой жест могла вызвать неудачная любовь. Конечно, Пьер любил Ромэну Мирмо; это месье Клаврэ знал от самой Ромэны. Но ведь в молодости все любят, в молодости все страдают от мук любви. И убить себя! Убить себя! И месье Клаврэ потрясал своими большими руками в отчаянии, усугубляемом мыслью о том, что, посоветовав Ромэне уехать в Рим, он, быть может, способствовал ужасному несчастию. Потому что, в конце концов, разве не Ромэна — наиболее вероятная, собственно, даже единственно достоверная причина смерти Пьера? И бедный месье Клаврэ разражался упреками против Ромэны. Почему она вела с Пьером эту опасную игру, позволяя ему влюбиться в нее? Почему, хоть и защищаясь от нее, воспламенила она его юношескую страсть? В ответ на эти упреки, которыми месье Клаврэ осыпал Ромэну, Берта де Вранкур оправдывала свою подругу. Ничто не доказывало, чтобы Ромэна действовала умышленно. Разве не все мы неосторожны, увы! Предусматриваем ли мы все последствия наших поступков? И сама она разве не виновата в том, что устроила встречу Пьера с мадам Мирмо в Аржимоне?

Но хотя, в силу природного великодушия и отличавшей ее снисходительной доброты, Берта де Вранкур и защищала Ромэну, она все же не знала, хватит ли у нее сил снова увидеться с ней. Всякий раз, когда месье Клаврэ, по неосторожности, произносил имя Ромэны при Андрэ де Клерси, у того так страдальчески искажалось лицо, что Берта начинала мало-помалу ненавидеть мадам Мирмо.

В самом деле, разве не являлась Ромэна причиной, хотя бы и косвенной, той безутешной рассеянности, в которую погрузился Андрэ де Клерси и от которой Берта жестоко страдала, потому что ничем не могла преодолеть этой нелюдимости, отдалявшей его от нее, с каждым днем все более похищавшей его у нее, делавшей ее безразличной для него и чужой? Но, несмотря на такое чувство, когда пришло первое письмо от Ромэны, Берта де Вранкур была так взволнована этой скорбью, взывавшей к ней из глубины своего отчаяния, что первым ее порывом было ответить словами сострадания и жалости, однако мысль, что эта жалость и это сострадание могут быть оскорбительны для горя Андрэ, остановила ее.

С другой стороны, получив дальнейшие письма Ромэны, она подумала, не должна ли она сказать Андрэ об этой переписке и показать ее ему. Не будет ли для него чтение этих жалких писем своего рода ужасным облегчением? Не почерпнет ли он в страданиях Ромэны темного утоления своим страданиям?

Проведя несколько дней в колебаниях, Берта наконец решилась; она решилась по малодушию влюбленной, потому что ей хотелось утешить, хотелось таким образом приобщиться к горю возлюбленного, к этому горю, от которого она чувствовала себя как бы отстраненной.

После смерти Пьера Андрэ де Клерси, не съезжая с улицы Омаль, перебрался в свою квартирку на улице Святого Доминика. Там он проводил целые дни, подав в отставку в министерстве, ничего не читая, часами шагая взад и вперед или лежа на диване. Берта де Вранкур всякий раз заставала его молчаливым и удрученным. В семь часов Андрэ де Клерси выходил и шел обедать к месье Клаврэ.

* * *

Когда Берта де Вранкур вошла, Андрэ лежал на диване. Берта тихо приблизилась к нему, и он не заметил ее присутствия. В руке у него была фотография. Берта де Вранкур узнала карточку Ромэны Мирмо, найденную в комнате Пьера, ту самую карточку, которую он рассматривал перед смертью, тот самый портрет, который подсказал ему умереть.

Берта де Вранкур положила руку на исхудалое плечо Андрэ и протянула ему связку писем.

— Вот, Андрэ, прочтите. Это от нее.

Она указывала пальцем на фотографию, где улыбалось нежное и величественное лицо Ромэны Мирмо.

Андрэ де Клерси приподнялся, очень бледный.

— Письма от мадам Мирмо?

Берта кивнула головой, потом добавила:

— Она мне пишет почти каждый день. Ей тоже тяжело.

Она старалась уловить выражение глаз Андрэ. Блеснет ли в них мстительная радость? Андрэ стоял с опущенной головой.

Берта де Вранкур заметила только, что руки у него дрожат.

VIII

На маленький сад улицы Тур-де-Дам спускались сумерки. Стояли первые дни ноября. Мертвые листья усеяли воду бассейна, вокруг которого прохаживался месье Клаврэ. Для него этот бассейн не был жалким и наивным украшением парижского садика, то было магическое зеркало, в котором он созерцал самое отдаленное свое прошлое. Самые давние воспоминания месье Клаврэ были связаны с этим клочком земли. Здесь живее, чем где-либо, перед месье Клаврэ вставала вся его жизнь; но сегодня он не возвращался мыслью к юношеским грезам, к мечтам о путешествиях и приключениях, которым когда-то так страстно предавался в этой тесной ограде, замыкавшей для него целый мир. Его удерживало здесь в сумеречный час не воспоминание о своей неудавшейся жизни, о своих несбывшихся надеждах, а другое, скорбное воспоминание, застилавшее его глаза слезами.

Месье Клаврэ прервал свою меланхолическую прогулку. Со стесненным сердцем он глядел на потемневший бассейн, и не себя он видел возле этой серой воды. Мальчика, стоявшего у края водоема, звали Пьером де Клерси. Ведь разве не у этого самого бассейна сообщил он когда-то Пьеру о смерти матери? Да. Здесь, на этом самом месте, Пьер впервые узнал, что значит умереть. Умереть! Какой эта мысль должна была ему тогда казаться далекой, туманной, невероятной! А между тем до чего он должен был, впоследствии, вдуматься в эту мысль о смерти, слить ее со своими размышлениями, свыкнуться с нею, усвоить ее, чтобы добровольно обрести в ней нерушимое убежище, преждевременное успокоение юным мукам своего сердца!

И думая о трагическом событии, так неожиданно разбившем эту жизнь, месье Клаврэ снова испытывал то же горестное изумление, ту же недоуменную подавленность. Кто бы мог предположить, что Пьер де Клерси так оборвет свои дни? Он, такой открытый, такой деятельный, который к столькому стремился, который не боялся жизни, а, напротив, жаждал жить, расточать энергию! Как он пришел к тому, чтобы эту энергию обратить против себя же, направить ее на свое же разрушение? Правда, месье Клаврэ иногда страшили в Пьере тот дух предприимчивости, та воля к действию, которые он в нем замечал; иногда он боялся за него, боялся той привлекательной силы опасности, соблазнов риска, но он никогда бы не подумал, чтобы простая любовная неудача могла толкнуть этого мальчика на тот роковой жест, которым он укрылся от первого окрика действительности. Нет, положительно, людей не поймешь, и судьба каждого полна загадок.

Месье Клаврэ вздрогнул и застегнул пиджак, болтавшийся на его похудевшем тучном теле. Он еще два-три раза обошел вокруг бассейна, потом направился к дому. Уже совсем стемнело. Подымаясь на крыльцо, месье Клаврэ чуть не столкнулся со своим слугой.

— Месье, вас спрашивает месье Андрэ; я попросил его в библиотеку.

Обыкновенно Андрэ де Клерси появлялся на улице Тур-де-Дам только к обеду. Сегодня он пришел необычно рано. Месье Клаврэ забеспокоился. Чего от него хочет Андрэ? Быть может, в этот серый ноябрьский день его хмурое одиночество показалось ему особенно тяжело? Быть может, он ищет у своего старого друга Клаврэ некоторой помощи своей сиротливости, прибежища от гнетущих его мрачных мыслей? Быть может, он устал молча страдать, уходить в свою надменную и безмолвную печаль? Месье Клаврэ ускорил шаг. Последнюю неделю он замечал в Андрэ что-то странное. Каждый вечер месье Клаврэ заставал его еще более оцепеневшим в своем горе, чем накануне, еще более погруженным в мучительную думу, проводившую у него меж бровей упрямую складку. И от этой думы Андрэ отрывался только для того, чтобы произнести несколько слов, как будто намекавших на что-то, чего месье Клаврэ не понимал.

Когда месье Клаврэ вошел в библиотеку, просторная комната была освещена только пламенем камина. Месье Клаврэ всегда был чрезвычайно зябок, но после смерти Пьера ему стало казаться, что его кровь обледенела, а кости превратились в мрамор. Поэтому, хоть еще и не наступила зима, он велел у себя топить. Выходя из столовой, Андрэ и месье Клаврэ молча садились у камелька. Его жар не раз сушил слезы на старых щеках бедного месье Клаврэ. Подолгу, не произнося ни слова, он глядел на пляску огней. Иногда они напоминали ему маленьких золотых танцовщиц Тимолоорского султана, маленьких желтых танцовщиц Кателанского луга. И при этом воспоминании сердце месье Клаврэ билось от волнения и сожалений. Ах, какие они были счастливые, все трое, в тот июньский вечер: Пьер, со своим красивым юношеским лицом, Андрэ, со своей снисходительной серьезностью старшего, он сам, со своим немного смешным любопытством путешественника-домоседа! Полгода прошло; и все это счастье разрушено навеки! Пьер умер. Сам он — беспомощный старик; и как не похож на прежнего Андрэ теперешний Андрэ, с изможденным и исхудалым лицом, с то мрачным, то лихорадочным взглядом, с автоматическими движениями! И никогда еще месье Клаврэ не видел так ясно, как сейчас, какое опустошение произвела печаль на этом лице, чья глубокая перемена вдруг предстала перед ним при внезапном свете электрических ламп. Это впечатление было так сильно, что месье Клаврэ, подавая руку Андрэ, сказал ему с невольной тревогой:

— Здравствуй, Андрэ… Но что с тобой, дитя мое?..

Андрэ де Клерси пожал протянутую ему руку.

— Мне надо с вами поговорить…

Он произнес эти слова глухим голосом; потом помолчал и продолжал еще тише:

— Мне надо с вами поговорить… поговорить о Ромэне Мирмо.

При этом имени, произнесенном шепотом, месье Клаврэ воскликнул:

— О мадам Мирмо?

Андрэ де Клерси кивнул головой. Он продолжал с трудом:

— О, я знаю, что мне не следовало бы произносить этого имени. Да, я поклялся, что никогда больше его не назову; но все-таки я должен вам сказать то, с чем я пришел, и вы должны меня выслушать до конца; вы должны обещать исполнить то, о чем я вас попрошу, обещать мне это честным словом. Ах, мой старый друг, я налагаю на вас тяжелое испытание, но мне не к кому обратиться, кроме вас.

По мере того как Андрэ говорил, месье Клаврэ охватывала возрастающая тревога. Никогда еще он не слышал в голосе у Андрэ такой мольбы и властности. Никогда не видел в его глазах такого выражения исступления и страсти. И он испытывал нечто вроде страха, смешанного с любопытством, как бывает, когда видишь, что в, казалось бы, знакомом человеке вдруг обнаруживается новый человек. Что же такое скажет ему Андрэ? Почему он кладет ему руку на плечо, словно желая овладеть им? Чего ему от него нужно? Месье Клаврэ невольно сделал шаг назад:

— Андрэ!

— Выслушайте меня, месье Клаврэ… Выслушайте меня!

Он закрыл глаза рукой, потом продолжал:

— Да, Ромэна Мирмо была причиной смерти Пьера; да, из-за нее Пьер убил себя. Я должен бы ее ненавидеть… И вот, я ее люблю!

У месье Клаврэ вырвалось восклицание, на которое Андрэ ответил жутким смехом. Он упал в кресло. В тишине просторной комнаты хрустнуло полусгоревшее полено. Из него брызнул огонь и затрещал. Андрэ поднял голову к месье Клаврэ. Свет камина озарил бледное лицо, такое бледное, такое искаженное, что месье Клаврэ содрогнулся от безмерной жалости и отечески погладил мертвенный лоб Андрэ. Теперь Андрэ говорил словно про себя, тем прерывистым голосом, который бывает во сне:

— Да, я люблю Ромэну. Я всегда любил ее. О, уже с давних пор, с того времени, когда я увидел ее впервые. Ах, если бы тогда у меня хватило мужества сказать ей! Но я не посмел. А потом, я не вполне отдавал себе отчет в моей любви; она была так глубока, что я ее почти не различал. И потом, Ромэна была невеста. И вот я промолчал, и время шло, и мне казалось, что я забыл. Только встретясь с нею опять, в тот вечер на Кателанском лугу, я понял, что все еще люблю ее, что никогда не перестану ее любить, любить молча, потому что я был осужден на молчание. Я был связан, она была уже несвободна, и я снова почувствовал, что мы не предназначены жизнью друг для друга.

Помолчав, Андрэ продолжал:

— Когда я заметил, что Пьер ее любит, знаете, месье Клаврэ, я испытал странное ощущение. Я уже примирился со своим страданием, и вдруг перестал страдать. Мало того, я был счастлив этой любовью. Она разлучала меня с Ромэной, но в то же время освобождала меня от каких бы то ни было сожалений. Я видел в ней как бы таинственную награду. О, месье Клаврэ, клянусь вам, я не ревновал. Я был опьянен какой-то грустной, горделивой радостью. Мое погибшее счастье послужит счастью Пьера, потому что он-то будет счастлив, он будет любим. Он узнает любовь, которой я был лишен. Да, вот о чем я мечтал, а вместо этого! О, месье Клаврэ, месье Клаврэ!

Он закрыл лицо руками, словно заслоняя от себя трагическое видение, встававшее у него перед глазами. И месье Клаврэ смотрел на руки Андрэ, обагренные светом камина. Он уже видел однажды их такими же красными, когда вошел в комнату, где Пьер лежал на кровати, с виском, простреленным смертоносной пулей. Андрэ тогда подошел к нему с руками, багровыми от крови, пролившейся из раны брата…

Вдруг Андрэ встал. Резкими шагами он отошел в глубь комнаты, потом вернулся к месье Клаврэ. Его глаза горели темным огнем.

— О, как я ненавидел эту женщину, как я ее ненавидел! Да, я ненавидел ее улыбку, ее глаза, ее рот, ее голос, все ее тело. Я ненавидел ее за то, что она жива, когда тот умер. Я ненавидел дыхание ее уст, биение ее сердца. Я ненавидел воздух, которым она дышит, кровь, которая течет у нее в жилах. Как? Он умер, а она, она продолжает существовать! Она гуляет, смеется, живет! Конечно, она, наверное, пожалела немного этого мальчика, погибшего из-за нее! Она, должно быть, была взволнована, быть может даже плакала, но она по-прежнему будет жить. Она забудет, вернется туда, к себе, и никогда не узнает о моей ненависти… Потому что я, знаете ли, действительно ее ненавидел. Каких только наказаний я для нее не выдумывал! Мне хотелось ломать ей руки, терзать ее тело, оскорблять ее, бить.

Андрэ де Клерси резко ударил кулаком по мрамору стола, потом продолжал разбитым голосом:

— Да, я ее ненавидел… а теперь я ее люблю. Я читал письма, которые она почти каждый день пишет Берте. Я знаю, что она страдает, и эта мысль, которая должна бы меня радовать, мне нестерпима. Да, она страдает. Она знает, что Пьер покончил с собой из-за нее; она сознает теперь, что она его любила. Она, вероятно, несчастнее нас всех. И я не могу допустить, чтобы она так страдала, потому что я люблю ее, месье Клаврэ, люблю.

Андрэ подошел к месье Клаврэ. Тихие слезы текли у него по щекам. Он смиренно взял месье Клаврэ за руку.

— Мой друг, мой старый друг, вы один можете мне помочь спасти ее от отчаяния и от угрызений совести, вы один можете мне помочь в избавительной лжи. Вы должны мне помочь. О, месье Клаврэ, не отказывайте мне в вашей помощи. Нельзя терять ни минуты. Я не хочу, чтобы она страдала, я не могу перенести мысли, что она страдает. Я люблю ее. И вот я обращаюсь к вам, к вам, который всегда любил меня, как родного сына. Вы поедете в Рим; вы повидаете Ромэну и скажете ей: «Андрэ де Клерси убил себя, как и его брат, Пьер де Клерси, потому что, как и Пьер де Клерси, Андрэ де Клерси должен был убить себя. И тот, и другой совершили только неизбежный, наследственный жест; и тот, и другой были обречены на самоубийство». Вот что вы ей скажете, месье Клаврэ, и она поймет, что неповинна ни в чем, что нас толкнула на это неизбежность; и вы добавите, что и наш отец в свое время тоже подчинился этой неизбежности. И он мне простит эту ложь, и она поверит, потому что вы сделаете все что нужно для того, чтобы она поверила. Ведь вы это сделаете?

Месье Клаврэ, задыхаясь от ужаса, молчал. Он хотел говорить, но слова останавливались у него в горле. Он глядел на Андрэ страшными глазами, а тот порывисто сжимал ему руки.

— Вы это сделаете, месье Клаврэ; надо спасти Ромэну. Вы же видите, что я должен умереть, чтобы она жила!

У месье Клаврэ вырвался крик ужаса. Теперь он тоже обнимал Андрэ, и губы его стонали:

— Умереть, дитя мое, я не хочу, чтобы ты умирал… Андрэ, Андрэ.

Андрэ тихо разжал его объятия и направился к двери.

— Андрэ, Андрэ!

Призыв месье Клаврэ прозвучал в пустой комнате. Андрэ де Клерси исчез. Месье Клаврэ прошел несколько шагов шатаясь, потом тяжело рухнул на ковер.

IX

В холле гостиницы «Лувр», в Марселе, месье Антуан Клаврэ ждал. Его ручной багаж, только что снесенный вниз, был составлен в углу. Месье Клаврэ ждал, чтобы ехать. «Ме-Конг», дальневосточный пароход, отходил в три. Месье Клаврэ посмотрел на часы. Экипаж, который должен был отвезти его на Жолиетскую пристань, еще не был подан. Впрочем, торопиться было нечего. Крупный багаж был уже на пароходе; каюта была за ним.

Месье Клаврэ подошел к двери. Он переступил порог и прошелся по тротуару. Перед ним тянулась Каннебьера со своими магазинами, кафе, потоком людей, подводами, трамваями, автомобилями. Во всем чувствовалось оживление большого города. Месье Клаврэ сразу же поразил облик Марселя. Это действительно город энергии и предприимчивости. Это видно по необузданности жестов, это слышно по звучности голосов. Город отплытий и путешествий, где царит какая-то немного вульгарная, но симпатичная веселость. При этом зрелище месье Клаврэ еще живее ощущал свою подавленность и усталость. Ах, какой он жалкий марселец, этот печальный пассажир, которого экипаж сейчас отвезет в порт, а пароход унесет в безбрежное море!

Ибо он едет. Еще немного, и «Ме-Конг» подымет якорь и двинется в те дальние края, о которых он часто мечтал. Еще немного, и он будет в море, и это будет длиться целые недели. Пароход будет извергать свой дым к новым небесам. И наконец настанет день, и появится земля с загадочным названием. С каким сердцебиением ждал бы он когда-то эту минуту; но теперь его сердце содрогается только от трагических воспоминаний. Теперь он только жалкий и одинокий старик, который едет от безделия, от скуки, оттого, что ничто уже не связывает его с теми местами, где он жил, оттого, что какая-то унылая тревога гонит его вдаль.

И месье Клаврэ представил себе мысленно свой опустелый дом, тесный садик и круглый бассейн, всю привычную обстановку своей домоседной жизни. И теперь он бежит от этого и от ужасного кошмара, чей ужас все еще давит ему горло. Да, он едет, потому что умер Пьер де Клерси, потому что умер Андрэ де Клерси, которых он любил, как родных детей; потому что вместе с ними он похоронил все свои привязанности. Но что пользы так уезжать? Разве он не везет с собой их скорбные и дорогие тени?

На глаза месье Клаврэ навернулись слезы, и он отер их тылом своей мягкой руки. Он успеет наплакаться за долгие часы в море, один в своей плавучей каморке. А пока надо держать себя как следует, потому что носильщик уже укладывает вещи в экипаж, подъехавший к тротуару. Тяжело, потому что его похудевшее тучное тело все еще было грузным, месье Клаврэ уселся на сиденье, но в ту минуту, когда кучер уже подбирал вожжи, уличные шумы заглушил крик. Сопутствуемая толпой молодых людей, издававших приветственные возгласы, по Каннебьере катила вереница ландо. Прохожие выстраивались на ее пути. Люди выходили из кафе, высовывались в окна. Возбуждаемые производимым ими впечатлением, манифестанты кричали еще громче. Они махали шляпами, потрясали палками, толкались.

С высоты козел кучер обернулся к месье Клаврэ.

— Ну и галдеж! Это «Тысяча чертей» провожает герцога Пинерольского и его сына, принца Лерэнского, на пароход. Он едет на «Ме-Конге».

Месье Клаврэ вспомнил, что читал в газете извещение об этом отъезде и как при этом ему грустно пришло на память предложение Гомье и Понтиньона Пьеру де Клерси принять участие в этой экспедиции и сопровождать вместе с ними так называемого принца Лерэнского в Китай.

Пьер отказался. Увы, если бы он был хотя бы среди этих молодых людей, кричал и бушевал, наслаждался с ними иллюзией деятельности! Ах, деятельность, недаром он так о ней мечтал, бедный мальчик! Должно быть, он инстинктивно чувствовал, что в ней заключено лекарство против той впечатлительности, которая его погубила. Но судьба сильнее нас, и нам с нею не совладать.

Сквозь эту самую толпу шумной молодежи, которая, собравшись на набережной, бурно выражала свою химерическую преданность, месье Клаврэ и добрался до шлюпки, доставившей его на пароход. Депутация от «Тысячи чертей» явилась приветствовать путешествующего принца, и Фердинан де Ла Мотт-Гарэ обратился к нему с речью. Старый герцог Пинерольский, похожий скорее на провинциального стряпчего, нежели на претендента, облобызал оратора. Вдруг раздался протяжный вопль сирены. «Черти» удалились. Пароход медленно тронулся, винт заработал в воде. Вдалеке, на набережной, замелькали платки, завертелись шляпы на палках. Потом наступила тишина, великая морская тишина, которую ничто уже не должно было нарушить долгие и долгие дни.

Месье Клаврэ, облокотясь о поручень, задумался. При всей своей печали, он испытывал словно какое-то внезапное облегчение. Он был как человек, исполнивший свое дело. Оно было нелегким и придавило его навсегда. Но он сделал то, чего хотел Андрэ. Ах, жестокий мальчик! Его последние слова, когда, очнувшись от обморока и прибежав как сумасшедший на улицу Омаль, месье Клаврэ застал его, на руках у старого Лорана, умирающим на той же кровати, которую Пьер обагрил своею кровью, его последние слова были повторением его предсмертной просьбы. И месье Клаврэ, на коленях перед этим телом, поклялся исполнить приказание, отданное коченеющими губами, поклялся уважить эту жертву любви и не сделать ее напрасной.

И на следующий день после похорон Андрэ он поехал в Рим. Он видел Ромэну Мирмо; он говорил с ней; он ей лгал; и Ромэна слушала его задыхаясь, и он ее убедил, потому что ей хотелось дать себя убедить, потому что бывают минуты, когда нам хочется верить, потому что бывают минуты, когда мы малодушны и когда нам достаточно лжи; и иллюзию этой лжи, этой лжи, дарящей избавление и жалкое утешение, месье Клаврэ внушил и Берте де Вранкур и объединил обеих женщин в объятии прощения и слез.

Месье Клаврэ поднял голову. Морской ветер осушал его щеки. «Ме-Конг» был в открытом море. Земля исчезла. Наступал вечер. В сумерках зажигались судовые огни. Отсветы пробежали по стемневшим волнам, золотые блестки засверкали за кормой. Они напомнили месье Клаврэ маленьких желтых танцовщиц Тимолоорского султана, которые, прибыв с далекого острова, куда теперь он сам уносился, как разбитый бурей корабль, плясали в садовом театре Кателанского луга, в тот вечер, когда Андрэ и Пьер де Клерси, юные и живые, были рядом с ним и когда они встретили Ромэну Мирмо…

Загрузка...