Январь 1725 года — май 1727 года

Смерть в конторке

ЧТО ПОДЕЛАТЬ, не люблю я «памятных исторических мест» и «мемориальных квартир», хотя всегда отдаю должное просветительскому значению оных, как и самоотверженному труду их хранителей. Может быть, эта нелюбовь идет от того опошления, которое придано этим нормальным, обычным понятиям в нашей стране? Кроме того, когда видишь сиротливые «тапочки Антона Павловича» или ветхий старинный столик, на котором под плексигласовым колпаком стоит пустая чернильница и нарочито брошены перо и пожелтевший лист исписанной бумаги, почему-то испытываешь не благоговейное почтение и умиление, а неловкость и скуку. И дело не в том, что наверняка знаешь; перед тобой искусная музейная подделка — ведь подлинный автограф гения хранится в архиве за семью печатями, — просто все эти предметы мертвы и немы, ибо их хозяин давным-давно умер и душу этих драгоценных для него вещей унес с собой.

Но однажды я испытал потрясение от соприкосновения с местом, где произошло историческое событие. Меня ввели в подвал Эрмитажного театра, который в это время реставрировался финской строительной компанией. И вот, переступая через кучи битого кирпича, балки, строительный мусор, мы поднялись по ступенькам в бывшую «салу» — зал на бывшем втором этаже бывшего Зимнего дома, построенного в 1719 году архитектором Г. И. Маттарнови на участке между нынешней Миллионной, Зимней канавкой и Невой. Позже это помещение стало подвалом Эрмитажного театра, выросшего на прочном фундаменте петровского дворца.

Архитектор-реставратор подвел меня к обнаженной кирпичной стене и сказал, что именно здесь и была та самая конторка, в которой умер Петр Великий. Я протянул руку и ощутил холод и шероховатость прочной кладки старинных кирпичей, тех самых, что слышали его тяжелые стоны и отчаянные молитвы, — здесь его душа покинула измученное страшной болью тело…

При строительстве дворца кем-то, вероятно, под диктовку Петра, была написана проектная записка: «У большой палаты (то есть той самой «салы», в которой мы стояли. — Е. А.) перегородить стенку по самый погребной свод и в той перегородке зделать Конторку в половину окна… и наверху Конторки зделать решетку и под решеткой на стене кругленькое окошечко, а дверь в конторку зделать из маленькой палатки, также зделать проходную лестницу в погреб, откуда пристойно» 1.

Известно, что Петр любил жить в тесных, низких помещениях, своеобразных душных логовищах, которые были ему уютны. И для этого, как гласит молва, он приказывал с помощью парусины занижать потолки и строить выгородки из обширных палат и «сал». Такое же логовище он приказал выгородить и в своем новом дворце. Здесь-то он и умер. В памятном журнале — «Поденных записках» — об этом сказано так: «Е.и.в. Петр Великий, лежав в болезни в Зимнем своем доме, в верхнем апартаменте, 28 января 1725 года преставился от сего мира в своей конторке», а 29 января был «вынесен в салу». Из «салы» он и отправился в последний путь, правда не совсем обычным способом. Феофан Прокопович писал, что в день похорон для «вынесения широкого гроба, который не мог быть вынесен из обыкновенных дверей, приделано к среднему в зале окну по лицевой стороне к Неве большое крыльцо и лестницы», по которым и спустили на берег Невы гроб2.

Смерть Петра Великого наступила в ночь с 28 на 29 января, точнее — в 5 часов 15 минут 29 января 1725 года. На престол вступила его жена — императрица Екатерина I Алексеевна.

Только на первый взгляд может показаться, что восшествие жены императора на престол — факт обычный, естественный. Это не так. Мы знаем, что за всю российскую историю только еще однажды императрица сменила на престоле своего мужа. Это была тезка нашей героини, Екатерина Алексеевна, которой, чтобы стать императрицей Екатериной II, пришлось свергнуть своего царственного супруга и с помощью вооруженной силы узурпировать власть.

Ее предшественница — Екатерина I никого не свергала, но и ее вступление на престол было не чем иным, как дворцовым переворотом: в комнатах, примыкавших к «сале» Зимнего дома, развернулась напряженная борьба за власть. Эта борьба была весьма скоротечна и не вырвалась за стены дворца, не переросла в вооруженное противостояние сторон. Тем не менее не случайно начало так называемой «эпохи дворцовых переворотов» в исторической науке датируется именно 1725 годом. Что же произошло в те дни и ночи в Зимнем доме?

Исходной и формальной точкой противостояния политических сил стало отсутствие письменного завещания Петра Великого. Не дал он и устного распоряжения о наследнике престола, которое могли бы под присягой подтвердить слышавшие его высшие чины государства. То, что Петр умер без завещания, уже само по себе создало кризисную ситуацию. Ведь кроме вдовы императора было еще несколько потенциальных преемников престола — детей и внуков от двух его браков.

Как известно, в 1689 году Петр женился на Евдокии Федоровне Лопухиной, которая родила царю трех сыновей: в 1690 году — Алексея и в 1691-м — Александра и Павла, которые вскоре умерли. В 1698 году царь разошелся с царицей Евдокией и отправил ее в монастырь. Старший же сын от этого брака, царевич Алексей Петрович, наследник престола, в 1711 году по воле отца женился на Шарлотте Софии, кронпринцессе Вольфенбюттельской, — свояченице австрийского императора Карла VI. В 1714 году жена Алексея родила дочь Наталью, а в 1715-м — сына Петра. Вскоре эти дети осиротели: Шарлотта София скончалась спустя некоторое время после рождения сына, царевич же Алексей, вступивший в острый конфликт с отцом, бежал за границу, потом был возвращен в Россию, судим и, приговоренный к смертной казни, умер летом 1718 года в тюрьме при невыясненных обстоятельствах. А прямые правопреемники царевича, его дети: 9-летний Петр II 10-летняя Наталья, — в начале 1725 года были живы и здоровы.

От второго брака Петра с Мартой Скавронской — в православии Екатериной Алексеевной — родилось одиннадцать детей, большинство которых умерли в младенчестве. В живых к январю 1725 года осталось три дочери-подростка: 16-летняя Анна, 15-летняя Елизавета и 8-летняя Наталья.



Алексей Михайлович наследовал престол от своего отца — царя Михаила Федоровича, от царя Алексея Михайловича унаследовал престол в 1676 году его старший сын Федор Алексеевич. А вот после смерти Федора в 1682 году традиция была нарушена — царем был провозглашен не старший из сыновей царя Алексея Михайловича — 16-летний Иван, а младший (да еще от второго брака) — 10-летний Петр. Правда, точно следовать традиции все равно было бы невозможно, ибо прямая нисходящая линия прервалась после смерти бездетного Федора. К тому же выбор оправдывался тем, что Иван был явно недееспособен.

Но история России знает и еще одно нарушение традиции: в XV веке великий князь Московский Иван IIΙ назначил своим наследником не строптивого сына Василия, а послушного внука Дмитрия. И хотя позже великий князь передумал и все-таки передал престол Василию III — будущему отцу Ивана Грозного, тем не менее прецедент был. Именно на него и обратил внимание Петр, издавший в 1722 году уникальный в русской истории закон — «Устав о наследии престола», сыгравший свою роковую роль в череде дворцовых переворотов XVIII века. Ссылаясь на прецедент с Иваном и Дмитрием, Петр вводит в «Устав» юридическое положение, которое узаконило неограниченное право российского императора назначать наследника из числа своих подданных и при необходимости изменять свой выбор: «Ежели Е.в. всей своей высокой воли и по нем правительствующие государи российского престола кого похотят учинить наследником, то в их Величества воли. А ежели же и определеннаго в наследники, видя какия непотребства, паки отменить изволят, и то в их же Величества воли да будет…» 3 Поэтому можно сказать, что «Устав» стал крайним выражением безграничной власти российского самодержца. Но Петр издал «Устав» не из прихоти или каприза — этому предшествовала подлинная драма в семье царя.

После того как погиб царевич Алексей Петрович, официальным наследником престола был провозглашен «наследственный благороднейший государь-царевич» Петр Петрович — сын Петра Великого и Екатерины, родившийся в октябре 1715 года, почти одновременно с сыном царевича Алексея — Петром Алексеевичем. Однако в апреле 1719 года наследник внезапно умирает, не прожив и четырех лет. Таким образом, единственный (кроме самого Петра I) мужчина в роду Романовых — великий князь Петр Алексеевич, внук Петра I, становится согласно традиции и общественному мнению естественным наследником престола.



Петр этого допустить не мог — он опасался, что приход к власти внука может нанести удар по тому делу, которому он посвятил всю жизнь, то есть по преобразованиям, врагами которых были и сам покойный царевич Алексей, и все его окружение из ненавистного царю рода Лопухиных — родственников Евдокии Лопухиной. Именно поэтому Петр и решается издать «Устав о наследии престола», который в корне ломал традиционный принцип преемственности и, стало быть, позволял лишить великого князя Петра Алексеевича права на престол. Вскоре Петр предпринял действия, которые были поняты многими наблюдателями как свидетельство его намерений завещать престол своей жене, — в мае 1724 года он собственноручно возложил на голову Екатерины Алексеевны императорскую корону.

В манифесте о короновании Екатерины, обнародованном еще в ноябре 1723 года, обоснованием этого торжественного и невиданного на Руси акта выдвигалась традиция христианских государств, и особенно Византии. Кроме того, в манифесте подчеркивалась особая роль Екатерины «как великой помощницы» в тяжких государственных трудах царя, ее мужество в сложные моменты царствования. Петр объявлял о коронации своей супруги «данной нам от Бога самовластию», что напрямую перекликалось с главной идеей «Устава о наследии престола» 4.

Однако осенью 1724 года началось дело камергера Екатерины Виллима Монса, уличенного в близости с императрицей, и Петр, жестоко расправившись с фаворитом своей жены, никаких дальнейших шагов для упрочения права Екатерины на престол (публичное провозглашение наследницей и прочее) не предпринял.

Болезнь, которой он страдал много лет, была мучительна, но не казалась ему смертельной. У Петра было затрудненное мочеиспускание, которое, согласно заключению современных специалистов, явилось следствием аденомы предстательной железы или стриктуры уретры, как результат воспалительного процесса в мочеиспускательном канале5. Привыкнув к болям и чувствуя периодически облегчение после мучительных операций с зондом, Петр, возможно, не думал, насколько близко он подошел к смертельной грани — в организме уже пошел необратимый процесс отравления. Можно лишь предположить, что, понимая в целом серьезность положения, Петр был полон внутренних колебаний и сомнений, и эти нравственные терзания в сочетании со страшной физической болью сделали его последние дни на земле необычайно мучительными…

Часы агонии царя стали решающими для судьбы трона. Как написали бы в старинном романе, «скипетр выпал из холодеющей длани нашего ироя, и к нему потянулись две жадные руки». Собственно, так и было: пестрая толпа придворных и генералов делилась на две основные «партии» — сторонников Петра Алексеевича младшего и сторонников Екатерины. Раскол этот был неизбежен. В течение всего царствования Петра ему противостояла политическая оппозиция. Если в начале его правления, во время неудачного мятежа стрельцов, она в буквальном смысле потеряла много голов и долгое время себя не проявляла, то к середине 1710-х годов оппозиция воспрянула духом, глядя на своего лидера — наследника престола царевича Алексея.

Дело царевича Алексея, начатое в 1718 году в специально созданной для этой цели Тайной канцелярии, вскрыло довольно широкий круг лиц из тогдашних верхов, напрямую связанных с царевичем или ему сочувствовавших. По этому делу помимо ближайшего окружения Алексея проходили генерал князь Василий Владимирович Долгорукий, сенаторы Михаил Михайлович Самарин и князь Дмитрий Михайлович Голицын, сибирский царевич (хан) Василий, граф Петр Матвеевич Апраксин. Алексей на допросах под пытками выдал еще многих других сановников, симпатизировавших ему. Их оказалось столько, что Петр не решился раздвигать рамки следствия, надеясь, по-видимому, жестокими казнями «ближних людей» царевича заставить многих надолго прикусить языки.

Решение судьбы сына «самодержавный демократ» Петр Великий передал судебной коллегии, состоявшей из высших гражданских и военных чинов, желая выказать лицемерную в данном случае беспристрастность и объективность, чтобы неизбежным суровым приговором не шокировать европейское общественное мнение и своих подданных. Смертный приговор царскому сыну подписали 127 человек, начиная со светлейшего князя А. Д. Меншикова и кончая подпоручиками гвардии. Санкционировав казнь царевича, правящая верхушка России оказалась связанной круговой порукой, коллективной ответственностью не только перед своим монархом, но и перед историей и потомством. Но все же корни оппозиции уничтожены не были, и в ночь смерти Петра они дали побеги.

Имя сына казненного царевича стало знаменем группировки родовитой знати. В нее вошли старинные фамилии Долгоруких и Голицыных, представители которых стояли на высших ступенях власти. Во главе «партии» великого князя Петра были незадолго перед этим помилованный Петром В. В. Долгорукий и сенатор Д. М. Голицын. Как сторонники великого князя проявили себя также президент Военной коллегии князь А. И. Репнин, граф П. М. Апраксин, граф И. А. Мусин-Пушкин.

Приближавшаяся смерть императора сама по себе усиливала позиции сторонников его внука. И они не преминули этим воспользоваться. Граф Г. Ф. фон Бассевич, советник Голштинского герцога Карла Фридриха, — свидетель и участник событий — писал в мемуарах, что, пока императрица обливалась слезами у постели умирающего, «в тайне составлялся заговор, имевший целью заключение ее вместе с дочерьми в монастырь, возведение на престол великого князя Петра Алексеевича и восстановление старых порядков, отмененных императором и все еще дорогих не только простому народу, но и большей части вельмож» 6.

Думаю, что в данном случае Бассевич (во имя весомости одержанной «партией» Екатерины победы) сильно преувеличивал намерения «бояр» вернуться к старым, допетровским порядкам, но желание многих знатных персон возвести на престол внука Петра I, великого князя Петра Алексеевича младшего, очевидно. Именно об этом говорили в своем кругу «бояре» и все недовольные грядущим — в случае воцарения Екатерины — всевластием Меншикова. Помимо прямого возведения великого князя на престол обсуждался и всплывший впоследствии компромиссный, промежуточный вариант решения проблемы наследования, при котором императором провозглашался Петр Алексеевич, а регентом при нем Екатерина.

Сведения об усилиях «партии» великого князя накануне смерти Петра Великого известны и из других источников. Австрийский дипломат, секретарь посольства Гогенгольц, хлопотавший за великого князя — племянника австрийского императора, — сообщал своему правительству, что, по словам шведского посланника Г. Цедеркрейца, еще в среду утром, то есть за сутки до смерти Петра, «все было улажено в пользу великого князя», но в последнюю ночь произошла перемена в пользу Екатерины7. Эта информация, ставшая известной уже после восшествия на престол Екатерины, в целом соответствовала действительности. Каким-то образом о подготовке «партии» великого князя к надвигавшемуся часу «X» стало известно генерал-прокурору П. И. Ягужинскому, который нашел возможность сообщить об этом Екатерине и Меншикову.

Именно светлейший князь А. Д. Меншиков был истинным главой «партии» Екатерины. Александр Данилович лучше, чем многие другие, понимал, что воцарение Петра II будет означать для него конец карьеры, благополучия и, возможно, свободы и самой жизни. Меншиков и Екатерина — оба выходцы из низов, совершившие головокружительное восхождение к вершинам власти, — не были защищены от многочисленных недругов и завистников (если это вообще возможно в России) ни происхождением, ни разветвленными родовыми связями и не пользовались симпатией большинства дворян. Только взаимная поддержка, только точный расчет и энергия могли спасти их в этот решающий час.

И Меншиков развил бешеную активность, сделал все возможное, чтобы изменить ситуацию, использовав всю свою огромную власть и влияние в армии для возведения Екатерины на престол и — соответственно — для утверждения своего положения. Еще накануне смерти императора он предпринял некоторые упреждающие меры: государственная казна была отправлена в Петропавловскую крепость под охрану ее надежного коменданта, гвардия была готова по первому сигналу светлейшего выйти из казарм и окружить дворец. В расходной книге Санкт-Петербургского комиссарства Соляного правления за 1725 год сохранилась весьма примечательная запись о том, что 27 января, то есть еще при жизни Петра, по указу Екатерины Сенат отдал распоряжение Камер-коллегии выдать Преображенскому и Семеновскому полкам жалованье за две трети прошедшего года8, — обычно же, как известно, выдача жалованья задерживалась. По сообщению французского посланника Ж. Ж. Кампредона, Меншиков встречался со многими сановниками и, не жалея ни обещаний, ни угроз, убеждал их поддержать Екатерину9. Весьма активно вели себя и его подчиненные. Секретарь и особо доверенное лицо Меншикова А. Волков позже писал своему патрону, забывшему его услуги в дни переворота: «Но какое мое старание советом и делом было, о том как Вашей светлости, так и прочим многим известно». Сам Меншиков в челобитной Екатерине 27 октября 1725 года, выпрашивая чин генералиссимуса, нахально намекал на то, за что он достоин повышения: «За верныя мои Его и. в…также и по кончине Его в., особливо Вашему и.в. службы и верность, о которых В.в. сами известны» 10.

Естественными союзниками Екатерины и Меншикова были те, кто благодаря своей судьбе оказались в сходном с ними положении. Вчерашний подьячий, зять приказного дьяка, Алексей Васильевич Макаров приобрел в государственном аппарате огромную власть. Он стал подлинным «серым кардиналом» в высшей системе управления. Без одобрения руководителя Кабинета Его императорского величества на стол Петра не ложилась ни одна сколько-нибудь важная бумага или челобитная. Эту власть Макаров мог сохранить только в том случае, когда бы Престол остался за Екатериной. Знавший досконально всю систему управления, он был необходим будущей императрице, беспомощной в государственных делах.

Надежными сторонниками Екатерины и Меншикова оказались многие сановники Петра Великого. Особенно выделялся среди них граф П. А. Толстой — опытнейший царедворец, умелый нажиматель тайных педалей системы власти. Толстого, начальника Тайной канцелярии, который вел дело царевича Алексея, в случае прихода к власти его сына ждала самая скверная судьба: фигура Петра Андреевича была слишком одиозна. Датский посланник Г. Г. Вестфален вообще считал именно Толстого главным действующим лицом заговора в пользу Екатерины.

Было что терять и двум иерархам церкви — архиепископам Феодосию и Феофану, превратившим православную русскую церковь в послушное орудие петровского государства. Множество врагов и недоброжелателей ждало момента, когда можно будет рассчитаться с низвергателями патриаршества, создателями Синода, Духовного регламента, других актов, резко изменивших судьбу церкви.

Активную роль при возведении Екатерины на престол сыграли и Карл Фридрих, герцог Голштинский, и его министр Бассевич, без совета которого молодой жених старшей дочери Петра, цесаревны Анны Петровны, не делал ни шага. Интересы голштинцев были до предела просты: приход Петра II к власти развеял бы надежды герцога стать зятем российской императрицы, мирволившей ему, и с ее помощью осуществить свои внешнеполитические планы.

Не совсем ясна позиция генерал-прокурора Сената П. И. Ягужинского, который в целом был на стороне Екатерины, но много лет враждовал с Меншиковым. В критический момент, как уже было сказано, он через Бассевича предупредил Меншикова о готовящемся заговоре «бояр», но сам, как и его тесть канцлер Г. И. Головкин, до кончины Петра открыто на стороне Екатерины не выступил. Как и многие другие, оба они осторожничали, выжидали исхода борьбы за власть, чтобы примкнуть к победителям. Не случайно, что документы не сохранили сведений о позиции в эти дни таких видных деятелей петровского царствования, как граф Я. В. Брюс, барон А. И. Остерман и другие. Все они также выжидали.

Но Меншиков ждать и медлить не мог. Еще не закончилась агония Петра, а светлейший уже собрал в апартаментах царицы секретное совещание ее сторонников. На нем кроме кабинет-секретаря Макарова и Бассевича — нашего информатора — присутствовали старшие офицеры обоих гвардейских полков, в том числе майоры А. Ушаков и Г. Юсупов, и командир Семеновского полка И. И. Бутурлин (шефом преображенцев был сам Меншиков). Все они пришли во дворец проститься с умирающим. Участвовал в совещании и глава Синода архиепископ Новгородский Феодосий. Другой церковный вождь Феофан Прокопович оставался в конторке Петра, но, как показали дальнейшие события, душой был с товарищами, сидевшими в екатерининской половине дворца.

Как только все собрались, к ним вышла Екатерина, на время покинув умирающего царя. Ее речь была весьма лапидарна и решительна. Она сказала, что имеет право на престол потому, что была коронована императором в 1724 году, что, если к власти придет ребенок, страну могут ожидать серьезные испытания и несчастья, и — это чрезвычайно важно — она обещала, что «не только, не подумает лишить великого князя короны, но сохранит ее для него как священный залог, который и возвратит ему, когда небу угодно будет соединить ее, государыню, с обожаемым супругом, ныне отходящим в вечность» 11.

Близко к версии Бассевича передает содержание речи Екатерины и голландский дипломат В. де Вильде, а весьма осведомленный французский посланник Кампредон вообще рассказывает в своем донесении об этом совещании как о встрече Екатерины с гвардейцами, которым она напомнила, «как много делала всегда для них, как заботилась о них в походах, и выразила надежду, что они не покинут ее в несчастье». В ответ они поклялись ей в верности и в свойственной тогдашним джентльменам манере заверили, что «скорее дадут себя изрубить в куски у ног Е.и.в., чем позволят возвести на престол кого-либо иного» 12.

Бассевич, тоже говоря о клятве, упоминает весьма выразительную деталь: «Обещания повышений и наград не были забыты и для желающих воспользоваться ими тотчас же были приготовлены векселя, драгоценные вещи и деньги», которыми первым тотчас и воспользовался архиепископ Феодосий. После этого он опять-таки первым подал пример — как истинный верноподданный поклялся в верности Екатерине. За ним клятвенное обещание произнесли и все другие участники заговора.

Тут же обсудили и программу действий. Наиболее радикальные, жесткие предложения об аресте противников были отвергнуты как могущие привести к обострению обстановки в столице. Было согласно решено, что каждый участник совещания займется вербовкой тех, «которые были ему наиболее преданы или находились в его зависимости». После того как все разошлись, в комнате остались Екатерина, Меншиков, Макаров и Бассевич, которые «с час совещались о том, что осталось еще сделать, чтобы уничтожить все замыслы против Е.в.» 13.

И вот в 5 часов 15 минут утра 29 января 1725 года продолжительная агония закончилась — Петр был мертв. Ранее этого момента ни одна из сторон открыто действовать не решалась. Бассевич не без оснований писал; «Ждали только минуты, когда монарх испустит дух, чтобы приступить к делу. До тех пор, пока оставался в нем еще признак жизни, никто не осмеливался начать что-либо: так сильны были уважение и страх, внушенные героем» 14. Очень точные слова — магия власти повелителя России, правившего страной более тридцати лет, была необычайно сильна до последней его минуты.

Сразу же после смерти Петра в одном из залов дворца начался последний и решительный акт политической драмы. Здесь уже собралось «государство» — вся правящая верхушка: Сенат, Синод, высшие правительственные чиновники и генералитет. Быстрота, с которой вельможи оказались в нужный час во дворце, объяснялась не только тем, что многие из них постоянно здесь находились и даже ночевали, ожидая известий из конторки, но и тем, что во дворце дежурили адъютанты и секретари сановников, которые тотчас известили своих начальников о смерти Петра.

Поразительно и другое: уже в 6 часов утра 29 января Кампредон отправил на родину депешу, а которой сообщал, что около пяти часов «после припадка жесточайших судорог» скончался император и Сенат, «находящийся в настоящую минуту в полном составе во дворце, разделился на две партии: одна, горячо поддерживающая интересы царицы, хочет провозгласить ее Правительницей в качестве императрицы, никого не назначая ей заранее в наследники; другие настаивают на провозглашении императором великого князя, внука царя, под совместным регентством царицы и Сената». Известно также, сообщал он, что некоторым полкам дан приказ войти в город. «Не могу сказать ничего более, Ваше сиятельство, — заканчивает Кампредон свою депешу на имя секретаря по иностранным делам Франции, — потому что меня торопит шведский посланник, a спеша поскорее отправить своего человека в Швецию» 15 с — добавим от себя — аналогичным срочным посланием.



Нельзя не восхититься профессиональным уровнем французского посланника, который всего лишь через час после смерти Петра получил и отправил своему правительству достоверную информацию о сути происходившего во дворце с точным анализом возможного развития борьбы противостоявших друг другу группировок.

Кампредон писал свою депешу и не мог видеть, что уже в этот момент чаша весов склоняется на сторону «партии» Екатерины: присутствовавшие в зале были немало озадачены, услышав, а потом и увидев в окна дворца, как гвардейские полки окружают дворец покойного монарха. Попытки президента Военной коллегии князя А. И. Репнина выяснить, кто без него приказал вывести гвардию из казарм, были прерваны командиром Семеновского полка И. И. Бутурлиным, резко ответившим, что это — указ императрицы Екатерины, которой он, как подданный, и подчинился.

Не приходится сомневаться, что эта увертюра, разыгранная гвардейскими барабанами по нотам, автором которых был Меншиков со своей компанией, произвела сильное впечатление на колеблющихся, как и присутствие в зале наряду с сенаторами и генералами гвардейских офицеров, выполнявших роль восторженного хора сторонников Екатерины.

Если к этому прибавить ставшие известными позже факты: удвоение караулов, патрулирование улиц гвардейцами и солдатами, задержка почты, запрещение выезда из города, — то станет очевидно — перед нами типичный военный переворот.

Когда почтенное общество собралось, к нему вышла Екатерина, которая, преодолев рыдания, сказала все. что нужно в данной ситуации: о том, что она будет, как и покойный супруг, который «разделил» с ней трон, заботиться о благе монархии, что сделает все возможное, чтобы подготовить стране достойного наследника в лице великого князя.

Первым взял слово Меншиков и заметил, что дело весьма серьезное и его нужно обсудить без императрицы. Это был довольно рискованный шаг, позволявший ошарашенным появлением гвардейцев оппозиционерам прийти в себя и перехватить инициативу. Но шаг этот был необходим для беспристрастного по форме обсуждения, «дабы, — как сказал светлейший, — все, что будет сделано, осталось безукоризненным в глазах нации и потомства».

Чтобы не выставлять Екатерину за дверь, все перешли в другую «салу», и там Меншиков открыл собрание вопросом к Макарову: не оставил ли Петр какое-либо письменное распоряжение о наследнике?

Макаров отвечал, что действительно завещание было, но незадолго до своего последнего путешествия в Москву весной 1724 года государь его уничтожил, а новое не написал, хотя несколько раз говорил о своем намерении таковое составить. Макаров объяснял отсутствие завещания тем, что Петр опасался, как бы его последняя воля не подверглась оскорблению со стороны неблагодарных подданных. И если, закончил Макаров, якобы передавая слова Петра, «этот народ чувствует, чем обязан ему за его труды, то будет сообразовываться с его намерениями, выраженными с такою торжественностью, какой нельзя было бы придать письменному акту» 16.

Мы, помня совещание Екатерины, Меншикова, Макарова и Бассевича, понимаем, что и вопрос, и ответ были готовы заранее; Макаров, выступая в роли беспристрастного передатчика воли Петра, наводил слушателей на следующую мысль: Петр уничтожил старое завещание накануне поездки в Москву для коронации жены не случайно, и, хотя он не написал нового, намерения его, «выраженные с такою торжественностью» (намек на торжественную коронацию Екатерины), для всех должны быть очевидны: они не требуют какого-то особого письменного подтверждения, ибо Петр рассчитывал на верноподданнические чувства «народа».



Все, что сказал Макаров, звучит не слишком убедительно и логично, но все же крупицы правдивой информации в его словах, скорее всего, есть. Они позволяют немного пофантазировать, отталкиваясь от известного.

Из ответа Макарова с ясностью следует, что до весны 1724 года, когда Петр отправился на коронацию Екатерины в Москву, завещание существовало, и, если Петр уничтожил его перед коронацией, следовательно, в нем в качестве наследника престола был упомянут другой человек, не Екатерина. Какой же смысл было уничтожать завещание с именем Екатерины накануне ее коронации, которая воспринималась многими как официальное объявление ее преемницей? Кто был этот другой преемник, нам теперь не узнать, и без машины времени тут явно не обойтись…

Вернемся на шесть лет назад — в 1719 год, когда проблема наследника, давно мучившая Петра (ведь он считал, что старший, «непотребный», сын недостоин престола), окончательно зашла в тупик — умер, как уже было сказано, любимый, долгожданный сын Петра и Екатерины, официальный наследник престола Петр Петрович и, следовательно, все взоры обратились на его ровесника, сына покойного царевича Алексея, великого князя Петра, которому еще не исполнилось четырех лет. Иностранные дипломаты сообщают, что Петр Алексеевич и сестра его Наталья были перевезены в Зимний дворец, им выделены апартаменты и штат прислуги. Французский дипломат Лани 25 июля 1719 года извещал свое правительство, что это сделано из опасения, как бы недовольные режимом не похитили мальчика в отсутствие государя в стране и не провозгласили его царем17.

Новая волна слухов вокруг болезненного для царя вопроса о престолонаследии поднялась в 1721 году. Толчок ей дал приезд в Петербург австрийского дипломата графа С. В. Кинского, который от имени Карла VI начал хлопотать о правах великого князя — племянника австрийского императора — на русский престол. Кинский якобы сказал царю, что эту проблему все равно придется решать, и непременно в пользу великого князя — единственного законного наследника, так же думают многие в России, и «эту мысль не искоренят в них никакие распоряжения царя».

Затем Кинский уверял, что выходом из тупика может стать лишь примирение интересов первой и второй семьи Петра посредством… брака великого князя с одной из цесаревен. Отец невесты как глава церкви может, полагал дипломат, разрешить этот брак, вполне допустимый по тогдашним европейским династическим нравам18. Возьмем на заметку это немыслимое с точки зрения церкви предложение о браке тетки и племянника — оно еще всплывет позже.

О том же династическом сюжете, волновавшем Петра, Кампредону говорил П. П. Шафиров: «Император (австрийский. — Е. Α.), некоторые другие державы и даже кое-кто из наших хлопочут о назначении наследником внука царя, чего сам царь, сколько я могу судить, не желает. Отец этого принца покушался на жизнь и престол Е.ц.в., бо́льшая часть нынешних министров и вельмож участвовала в приговоре (по делу царевича Алексея в 1718 году. — Е. Α.). К тому же весьма естественно отдавать преимущество собственным детям, и, между нами, мне кажется, что царь предназначает престол своей старшей дочери».

Это первое упоминание цесаревны Анны Петровны как наиболее реальной преемницы Петра на престоле. Потом ее кандидатура довольно часто будет встречаться в донесениях иностранных дипломатов. (Отметим попутно, что издание в 1722 году «Устава о наследии престола» вовсе не противоречило варианту с назначением наследницей жены или старшей дочери.) О том, что «молодой великий князь будет обойден в пользу старшей дочери царя», цесаревны Анны, писал своему королю 1 января 1723 года прусский посланник А. фон Мардефельд, да в этом никто тогда и не сомневался19.

Так продолжалось до 1724 года. В начале этого года Кампредон сообщал секретарю по иностранным делам Франции де Морвилю: «Нетрудно заметить, что из всех дел наиболее озабочивает его (Петра. — Е. А.) вопрос о том, кого назначить в преемники себе: старшую ли дочь свою, как вообще все думали до сих пор, или внука, великого князя, под опекой и правлением царицы». Далее Кампредон пишет, что Петр прекрасно понимает угрозу, исходящую от «партии бояр», «если бы он решился посадить на престол свою дочь», и думает, как ее устранить. По мнению Кампредона и многих других, все решится во время коронации Екатерины в Москве, когда будет публично объявлена судьба престола. Впрочем, опытный дипломат на сей счет особых иллюзий не питал. Он писал, что «многие думают, что он (Петр. — Е. А.) только в завещании сделает распоряжение о престолонаследии и даже запретит кому бы то ни было сообщать его до своей смерти, дабы оставить в неизвестности как подданных, так и имеющие причины интересоваться этим вопросом державы и тем помешать интригам последних и преждевременным тайным заговорам первых в пользу или против того, кто будет впоследствии их повелителем. Но здесь, как и во многих других странах, люди, наиболее говорящие, часто оказываются наименее знающими дело, так что узнать что-либо достоверно можно только из событий».

Екатерина была пышно коронована в Успенском соборе Московского Кремля 7 мая 1724 года. Кампредон отметил тот факт, что над царицей «свершен был, против обыкновения, обряд помазания, так что она признана правительницей и государыней после смерти царя, своего супруга» 20. Подданные принесли присягу в верности императрице.

Почему все-таки Петр, который, по мнению наблюдателей, хотел передать престол дочери Анне, этого тем не менее не сделал? И вот здесь возникает любопытный сюжет: Екатерина и Анна, мать и дочь, которые силою обстоятельств обе стали претендентками на российский престол и тем самым — соперницами. Об этом соперничестве, точнее — о стремлении Екатерины оттеснить от престола старшую дочь, пишут многие иностранные послы. Накануне коронации прусский посланник Мардефельд сообщил в Берлин, что сама Анна, которую император «сделал бы после своей смерти наследницей короны, если бы это только зависело от его воли{1}, не очень хочет быть наследницей, ибо, во-первых, сочувствует великому князю, а во-вторых — гнушается престолонаследием, в особенности с тех пор, как заметила, что все мысли ее матери направлены на это дело и что она видит в ней соперницу… При этих обстоятельствах, да еще по той причине, что сама мать поддерживает отвращение старшей великой княжны к престолонаследию, сама домогаясь его, дело с браком получило другой оборот. Императрица из-за своих видов начала способствовать целям герцога Голштинского и дала ему, по возможности, случай видеться и разговаривать с великой княжной». Действительно, после объявления в ноябре 1723 года о коронации Екатерины ее внимание к герцогу как потенциальному зятю заметно возросло, так что камер-юнкер Голштинского герцога Ф. В. Берхгольц в своем дневнике от 19 декабря 1723 года отмечал, что императрица просила герцога не провожать ее, а побыть с принцессами, «что он очень охотно сделал, потому что весьма приятно проводить время с принцессой Анной, сидевшей подле него. Она теперь вообще, при всех случаях, бывает необыкновенно любезна с нашим герцогом» 21.

О тесной связи между коронацией Екатерины как ее конечной целью и браком Анны с Карлом Фридрихом писал и датский посланник Вестфален. После коронации в донесении от 18 мая 1724 года он сообщал в Копенгаген: «Вот, наконец, царица пришла к своей цели, которая заключалась в том, чтобы сорвать меры, кои царь принял для пользы своей старшей дочери в отношении наследования, и в том, чтобы полностью увериться в удалении этой дочери… которая стала в этом отношении ее соперницей. Он (герцог Голштинский. — Е. А.) все время твердо уверен в том, что, если бы замысел царицы потерпел неудачу, он никогда бы не получил в жены старшую из принцесс — теперь это совершившийся факт, в интересах царицы удалить эту принцессу как можно скорее». О том же 5 июля писал во Францию и Кампредон: «Царица сильно хлопочет об этом (о предстоящем браке герцога Голштинского. — Е. Α.), может быть, не столько из расположения к герцогу, сколько из желания определить дочерей еще при жизни царя и тем обеспечить свою собственную будущность» 22.

Читатель помнит слова Макарова о том, что Петр уничтожил свое завещание перед поездкой в Москву на коронацию Екатерины. Если это так, то мы теперь можем предположить, что в этом завещании, уничтоженном царем, вероятно по настоянию его «сердешненького друга Катеринушки», наследницей престола была названа Анна.

Все ждали, что после коронации жены Петр объявит свои намерения насчет брака Голштинского герцога с одной из своих дочерей. Но этого не произошло. Берхгольц пишет, что 21 мая герцог узнал, что принцессы собираются уезжать в Петербург. «Это было ему очень неприятно, потому что как сам он, так и почти вся Москва считали за верное, что в день рождения императора, то есть 30-го мая, будет сделано что-нибудь в пользу его высочества. Теперь все наши надежды разрушаются этим внезапным отъездом» 23.

Как говорят факты, царь не спешил с объявлением согласия на брак по многим (главным образом внешнеполитическим) причинам. Он долго взвешивал все «за» и «против» брака своей дочери с наследником шведского престола. И хотя в рескрипте от 6 мая 1724 года русскому посланнику в Стокгольме М. П. Бестужеву-Рюмину сообщалось, что Россия обещает после коронации Екатерины заключить «с надлежащим достоинством и формалитетом» брак Анны Петровны и Карла Фридриха, Петр колебался, ибо понимал, что России придется брать на себя серьезные обязательства по защите интересов царского зятя и в Швеции, и в самой Голштинии24. Не был окончательно решен и вопрос о том, какая из дочерей царя станет Голштинской герцогиней: Анна или Елизавета. Впрочем, эта проблема герцога не особенно волновала — он ухаживал за обеими, ибо обе русские принцессы были очаровательны. О всех подробностях русско-голштинского дела скажу в главе «У истоков имперской дружбы…», а теперь отмечу лишь, что Петр тянул с разрешением «брачного дела», когда вдруг осенью 1724 года весь клубок отношений стал стремительно раскручиваться.

В дневнике камер-юнкера Берхгольца особый интерес представляют страницы за ноябрь 1724 года. 9 ноября он записал: «Сегодня нам сообщили по секрету странное известие, именно что вчера вечером камергер Мопс, по возвращении своем домой, был взят генерал-майором и майором гвардии Ушаковым и посажен под арест…»

А вот запись следующего дня: «10-го. В 10 часов утра тайный советник Остерман без всякого предуведомления приехал к нам и пробыл полчаса наедине с его высочеством. Генерал-лейтенант Ягужинский открыто говорил у тайного советника Бассевича, что поутру Остерман приезжал объявить герцогу, что император наконец твердо решился покончить дело его высочества и что обручение должно свершиться в Катеринин день».

16 ноября Берхгольц заносит в дневник сообщение о казни Монса, а 18 ноября — о том, что «Остерман присылал к нам одного из своих чиновников за брачным контрактом. Его высочество показывал мне счет издержек на подарок, заказанный им для своей невесты. Издержки эти простирались до 10 000 талеров, но он не знал еще, которую из принцесс назначит ему император, старшую или вторую». И это была правда — Петр все не решался расстаться с любимой дочерью — возможной наследницей Анной: в черновике брачного контракта имя ее так и не упоминается, в соответствующих местах текста оставлены пропуски25.

20 ноября 1724 года камер-юнкер отмечает в дневнике: «Тело камергера Монса все еще лежало на эшафоте», а 22-го записывает: «Граф Остерман имел продолжительную беседу-конференцию с нашим герцогом в присутствии тайного советника Бассевича и посланника Штамкена. Они потребовали чернил и перьев, и вожделенный брачный контракт был наконец составлен окончательно. Сейчас видно по всему, что его высочеству (как мы все пламенно того желали) достанется несравненно прекрасная принцесса Анна».

И наконец, последняя запись: «24-го. В день тезоименитства императрицы совершилось торжественное обручение нашего герцога с императорской принцессой Анной» 26.

Этим же 24 ноября был датирован и брачный контракт, согласно которому Анна «отрекается… за себя, своих наследников, десцендентов и потомства мужеска и женска полу от всех прав, требований, дел и притязаний, какое бы они имя ни имели… на корону и Империум Всероссийский» и «она, ея наследники и десценденты от сего числа в вечныя времена весьма исключены суть и быть имеют» 27.

Историки обращают внимание только на эту статью договора, игнорируя секретный артикул, имеющий равную с ней юридическую силу и подписанный в тот же день. Он чрезвычайно важен, и его следует привести почти полностью: «Хотя пресветлейшая княгиня, государыня Анна, урожденная Цесаревна и великая княжна Всероссийская, в заключенном и договоренном сего дни супружественном договоре отрицалась и ренунцировала на все права, претензии и притязания так в деле наследия, так и во всем протчем на корону и Империю Всероссийскую и оная ренунция такожде от… герцога Шлезвиг-Голштинского апробована, принята, ратификована и подтверждена, однако ж Е.и.в. Всероссийский (то есть Петр I. — Е. Α.) чрез сие имянно выговорил и себе предоставил, что ежели он в какое ни на есть время заблагоизобретет и Е.в. угодно будет одного из урожденных Божеским благословением из сего супружества принцов к сукцессии (то есть наследству. — Е. А.) короны и Империи Всероссийской назначить и призвать, то Е.и.в. в том совершенную власть и мочь иметь будет и якоже и светлейший герцог, и его будущая пресветлейшая супруга чрез сие обязуются и обещают, что оные в том случае того от Е.и. в, таким образом назначенного и призванного принца и сына без всякого изъятия и отговорки и без всяких о том постановляемых кондиций Е.и. в-ву в совершенную и единую его диспозицию охотно и немедленно отдать и отпустить хотят» 28.

Внимательно вчитавшись в секретный пункт договора, мы увидим, что Петр оставляет за собой право взять в Россию сына Анны, с тем чтобы передать ему российский престол. Таким образом, секретный артикул перечеркивает содержание статьи договора в части, касающейся сыновей Анны и Карла Фридриха.

Что же все это означает в контексте событий ноября 1724 года?

Уличив жену в измене, Петр потерял к ней доверие, справедливо полагая, что после его смерти и восшествия на престол Екатерины I его детищем — империей будет управлять любой прощелыга, скакнувший в императрицыну постель. Об изменениях в дотоле теплых и доверительных отношениях супругов пишут многие наблюдатели. Так, Кампредон сообщал в ноябре 1724 года в Версаль, что царь стал подозрителен и суров, что он «все еще сильно взволнован тем, что даже среди его домашних и слуг есть изменники. Поговаривают о полной немилости князя Меншикова и генерал-майора Мамонова, который председательствовал на суде над Шафировым и которому царь доверял почти безусловно. Говорят также о царском секретаре Макарове (слух этот верен — в ноябре 1724 года Петр получил анонимный донос о грандиозных злоупотреблениях своего кабинет-секретаря. — Е. Α.), да и Е.в. царица тоже побаивается. Ее отношение к Монсу было известно всем, и хотя государыня всеми силами старается скрыть свое огорчение, но оно все же ясно видно и на лице, и обхождении ее. Все общество напряженно ждет, что с ней будет» 29.

Я веду к тому, что дело Монса и его последствия подозрительно тесно увязываются со стремительным заключением в это же время брачного русско-голштинского контракта. Можно предположить, что после уличения жены в измене Петр решил заново переиграть партию престолонаследия. Как? Давайте посмотрим донесение в Копенгаген датского посланника Вестфалена, человека весьма знающего, старожила иностранной колонии в Петербурге. По рассказу Вестфалена, Петр «написал завещание в пользу второй жены и детей ее. Между тем царица позволила слишком дружелюбные отношения с первым камергером своим Мопсом, который, действительно, принадлежал к самым красивым и изящным людям, когда-либо виденным мною. Отношения эти наконец зашли так далеко, что царь вынужден был подвергнуть Монса смертной казни и очень строго наказать всех участников этой интриги… В первом порыве гнева, вызванного этим событием, царь сжег свое завещание в пользу царицы, а смерть настигла его, когда он всего менее думал о ней, и он скончался, не распорядившись своим наследием» 30.

Мне кажется, что сведения датского посланника полностью укладываются в нашу версию развития событий. Но внесем уточнения: Петр думал о судьбе престола. Секретная статья русско-голштинского брачного контракта, неизвестная датчанину, говорит об этом: перед нами один из возможных вариантов решения проблемы наследника, вполне реальный выход из почти тупиковой ситуации.

Практика передачи наследства внуку через головы родителей нередка в истории. Например, в 1761 году — накануне смерти Елизаветы Петровны — великокняжеская семья Петра Федоровича и Екатерины Алексеевны более всего боялась, что царица подпишет завещание в пользу любимого ею внука Павла. Позже сам Павел не без оснований опасался, что Екатерина II передаст престол внуку — цесаревичу Александру.

Итак, можно предположить, что до мая 1724 года существовало завещание Петра, скорее всего в пользу дочери Анны. Затем (если не врет Макаров) накануне коронации Екатерины это завещание было уничтожено и взамен, вероятно, появилось новое, где наследницей была названа Екатерина. В ноябре 1724 года, после ареста Монса (возможно, 10-го числа, когда Остерман внезапно появился у Голштинского герцога, или накануне), Петр в гневе на свою неверную жену-наследницу уничтожает это завещание, а спустя две недели, 24 ноября, подписывает брачный контракт, секретный артикул которого открывал дорогу к российскому престолу будущим сыновьям Анны. Нетрудно представить, что 52-летний Петр предполагал прожить еще несколько лет и надеялся дождаться рождения вожделенного внука (сына любимой дочери и ее симпатичного мужа), которого он мог бы призвать в Россию и сделать своим преемником. Однако смерть рассудила по-своему…

Но весьма примечательно, что впоследствии замысел Петра был абсолютно точно осуществлен. Все произошло по схеме, предусмотренной им в секретном артикуле брачного контракта: внук Петра, сын Анны Петровны и Карла Фридриха, родившийся 10 февраля 1728 года, Карл Петер Ульрих был в 1742 году вызван из Голштинии своей бездетной теткой императрицей Елизаветой и стал сначала наследником престола Петром Федоровичем, а затем императором Петром III.

Вернемся вновь к обстоятельствам смерти Петра Великого. Нельзя не вспомнить здесь о широко распространенной красивой легенде о том, что Петр накануне смерти приказал подать грифельную доску (или лист бумаги), успел начертать лишь два слова: «Отдайте все…» — и смерть вырвала грифель (перо) из ослабевших рук, а коснеющий язык уже был не силах передать склонившимся над постелью родственникам и вельможам имя преемника.

Впервые эта легенда увидела свет в «Истории Российской империи при Петре Великом» Вольтера (1761–1763 гг.), а затем была тиражирована в других публикациях. Источником ее является рукопись под названием «Пояснения многим событиям, происшедшим в царствование Петра Великого, извлеченные из бумаг покойного Геннинга Фридерика де Бассевича».

Рукопись эта имеет свою историю. В 1750-е годы императрица Елизавета заказала Вольтеру историю царствования своего великого отца. Вольтер согласился, но выдвинул условие, чтобы русская сторона предоставила ему копии оригинальных исторических документов. Условие было принято, и ученые Петербургской Академии наук, в том числе Г. Ф. Миллер и М. В. Ломоносов, подобрали материалы и внесли поправки в собранные для Вольтера сведения. Тогда-то и была кем-то сделана выборка из записок умершего в 1749 году голштинского министра, которые он, судя по всему, писал в 1740-е годы. Переведенные на французский язык, все эти мемуары и документы, в том числе и «Пояснения…» Бассевича, были посланы в Ферне Вольтеру. После смерти Вольтера его библиотеку купила Екатерина II, и все пять томов рукописных материалов, известных в науке под названием «Записки для “Истории России“», вновь оказались в Петербурге и ныне хранятся в Отделе рукописей Российской национальной библиотеки, оставаясь практически неизученными. Сами же «Пояснения…» позже были опубликованы в Германии и переведены на русский как «Записки о России при Петре Великом, извлеченные из бумаг графа Бассевича».

По ряду признаков можно утверждать, что Вольтер широко использовал «Пояснения…» Бассевича в своей работе над «Историей Российской империи при Петре Великом». Откроем 3-й том рукописных «Записок для “Истории России”» на 183-й странице, где до сих пор есть закладка самого Вольтера, приклеенная церковной облаткой, и сравним текст рукописных «Пояснений… извлеченных из бумаг… Бассевича» с аналогичным фрагментом «Истории Российской империи…» Вольтера.

БАССЕВИЧ:

«Наконец, в один из тех часов, когда смерть, прежде чем поразить окончательно, имеет обыкновение дать своим жертвам еще раз вздохнуть напоследок, к императору вернулось сознание и он захотел писать, но его отяжелевшая рука выводила только неразборчивые буквы, из которых после его смерти удалось разобрать лишь первые слова: «Отдайте все…» Он сам заметил, что начертал неясные слова. Он велел позвать принцессу Анну, которой хотел диктовать. За ней бегут, она пришла, но когда она показалась перед его постелью, дар речи и сознание покинули его и не возвратились более. В этом состоянии он, однако, прожил еще 36 часов».

ВОЛЬТЕР:

«Он ощущал жгучий жар, который постепенно перешел в непрерывную лихорадку. Он хотел что-то написать в один из перерывов, оставляемых ему страданием, но его рука выводила лишь неразборчивые буквы, из которых удалось понять лишь следующие слова по-русски: «Отдайте все…»

Он велел позвать принцессу Анну Петровну, которой хотел диктовать, но как только она показалась у его ложа, он лишился дара речи и впал в агонию, которая продолжалась шестнадцать часов».

Как видим, тексты очень близки, значащих расхождений совсем немного: Вольтер опустил слова: «после его смерти», добавил, что Петр писал «по-русски», и изменил продолжительность времени, которое оставалось еще прожить царю после этой сцены. К этим расхождениям вернемся позже, теперь же отметим, что не все, подобно Вольтеру, берут на веру указанный отрывок из «Пояснений…» Бассевича. Так, Н. И. Павленко в своей фундаментальной монографии «Петр Великий» пишет, что эпизод со словами «Отдайте все…», как и некоторые другие отрывки, не написан самим Бассевичем, а вставлен неизвестным голштинцем, делавшим в 1761 году для Вольтера выписки из бумаг умершего за двенадцать лет до этого Бассевича. Эта фальсификация, по мнению ученого, понадобилась анонимному голштинцу для того, чтобы укрепить позиции и «законные» (кавычки Н. И. Павленко) права на русский престол великого князя Петра Федоровича, который своим антирусским поведением во время Семилетней войны с Пруссией (1756–1761 гг.) подорвал доверие к себе Елизаветы, за что она «готова была лишить его права наследования престола». Достигалось упрочение позиций Петра тем, что доверчивому Вольтеру анонимный голштинец подсовывал переписанные им мемуары Бассевича с некоторыми дополнениями, указующими на то, что Петр был готов передать престол старшей дочери, и его предсмертную фразу надлежало закончить так: «Отдайте все Анне», ибо, по мнению Павленко, «в такой ситуации может быть слово «Анне», вытекающее из контекста» 31. Действительно, контекст «Пояснений…» содержит такие «наводящие» идеи, хотя, как видно из «Истории» Вольтера, великий философ не понял намека фальсификатора записок Бассевича и дословно повторил его слова: «Он велел позвать принцессу Анну, которой хотел диктовать», то есть упомянул о ней скорее как о наиболее доверенной стенографистке. И в самом деле, если умирающий Петр хотел «отдать все» Анне, то специально звать дочь, чтобы продиктовать ей завещание в ее же пользу, значило бы подорвать доверие к подобному документу.

Но вернемся к предположению Н. И. Павленко. Почему он, не приводя никаких, кроме общеполитических размышлений, доказательств существования злокозненного голштинца, испортившего мемуары Бассевича, не обвиняет в подтасовке фактов самого мемуариста — человека весьма сомнительной репутации? Кампредон, хорошо знавший голштинского министра, писал о нем как о «фантазере», «неистощимом бахвале», человеке «с умом, неистощимым на проекты», болтуне и фанфароне32.

Но дело в том, что фигура фальсификатора необходима Н. И. Павленко для того, чтобы связать концы с концами, ведь Бассевич, по его мнению, «был конечно же осведомлен» о содержании брачного контракта, согласно которому Анна и ее наследники (то есть Петр Федорович) отказывались от престола. «Но из этого следует, — заключает ученый, — что описание событий, связанных с кончиной царя, принадлежит перу не Бассевича, а того из голштинцев, кто составлял «Пояснения…». Этот составитель либо не знал о существовании брачного контракта, либо преднамеренно вводил Вольтера в заблуждение, чтобы тот подкрепил в общественном мнении Европы «законные» права Гольштейн-Готторпской династии на русский престол в годы, когда династия Романовых по мужской линии иссякла. Еще раз напомним, что брачный контракт лишал Петра Федоровича прав на русский престол» (курсив мой. — Е. А.)33.

Внесем сразу же уточнения. Бассевич был не просто «осведомлен» о содержании брачного контракта 1724 года, а сам участвовал в его составлении и даже подписал его, что можно видеть на страницах «Собрания трактатов и конвенций, заключенных Россией с иностранными державами» Ф. Мартенса (т. 5. СПб., 1880, с. 229). Но важнее другое — подпись Бассевича стоит и под помещенным там же секретным артикулом, открывавшим сыновьям Анны путь на русский престол: царь мог вызвать из Голштинии принца для передачи ему наследства.

Таким образом, законность прав Петра Федоровича на корону Российской империи не нуждалась ни в каких ухищренных подтверждениях и фальсификациях. Его права были для современников очевидны, и поэтому Елизавета, как только пришла к власти, тотчас же выписала вовсе не любимого племянника из Голштинии и сделала 7 ноября 1742 года своим наследником, с тем чтобы держать под контролем опасного соперника — единственного внука Петра Великого.

Да и сама Анна Петровна не утратила прав на престол отца даже после подписания брачного контракта и обручения с Карлом Фридрихом в 1724 году. Брачный контракт и даже обручение еще не есть церковное венчание, и история России знала немало примеров разорванных помолвок. В 1723 году Петр подписал контракт о браке своей племянницы Анны Ивановны и прусского принца, но брак так и не состоялся. Так что Петр был вправе порвать брачный контракт и, согласно «Уставу», передать престол дочери даже в день своей смерти, тем более что Анна, как мы видели выше, долгое время фигурировала как возможная наследница. Строго говоря, Анна юридически не утратила своих прав даже после венчания в 1725 году — тестамент Екатерины I 1727 года делал ее «с ее десцендентами» наследницей престола в случае смерти бездетного Петра II. Примечательно, что, уезжая в Голштинию летом 1727 года, она подписала квитанцию о получении из казны денег как «Ее высочество наследная принцесса Российская».

Таким образом, полностью отрицать то, что Петр, умирая, хотел передать престол тогда еще незамужней дочери Анне, нельзя. Но это — как ни парадоксально — еще не означает, что утверждения Бассевича о твердом намерении Петра сделать преемницей Анну и эпизод со знаменитыми словами «Отдайте все…» — в его подаче — правдивы, достоверны.

Из контекста «Пояснений…» видно, что рассматриваемый отрывок написан между декабрем 1741 года (захват власти Елизаветой) и 1749 годом (смерть Бассевича). Бассевич отмечает, что в 1724 году его повелитель, герцог Голштинский, ждал решения своей судьбы и полагал, что царь предназначил ему в жены Елизавету, «к которой он чувствовал более расположения», чем к старшей дочери царя — Анне. Далее Бассевич в мемуарах пишет о Елизавете: «Высокие качества этой принцессы и ее героическая неустрашимость, возведшая ее на престол (намек на то, что цесаревна лично возглавила переворот. — Е. Α.), на котором она сияет, достаточно известны, а потому да будет мне позволено изобразить здесь сестру ее, слишком рано похищенную смертью». И затем Бассевич подробно повествует о внутренних достоинствах и красоте Анны, акцентирует внимание на ее «неустрашимости, предвещавшей в ней героиню». В качестве примера Бассевич приводит эпизод, когда, оскорбленная приставаниями некоего кавалера, Анна чуть было не пронзила его шпагой.

Смысл всего текста Бассевича об Анне очевиден. Он в том, чтобы показать: герцог хотел выбрать себе в жены Елизавету — «неустрашимую героиню» и достойную правительницу, но и Анна, ставшая его женой, была не хуже, так же как и Елизавета, отличалась «неустрашимостью, предвещавшей в ней героиню». Не меньше, а даже больше, чем Елизавета, она была достойна короны: была умна, красива, и сам Петр не только думал о передаче ей власти, но и готовил ее к этому поприщу, но — вот досада! — не успел распорядиться: сначала болезнь, а потом и предсмертные мучения помешали ему написать завещание, и когда он в последнюю минуту позвал Анну, чтобы продиктовать завещание (в ее пользу), смерть запечатала уста великого человека.



Подтвердить, что выбор герцога — его господина — верен, — вот главный смысл этой сцены, введенной Бассевичем — голштинским патриотом. Для него как политического деятеля маленького германского княжества было крайне важно подчеркнуть, что повелительницей его Голштинии стала достойная короны великой империи дочь великого царя, думавшего о ней как о своей наследнице до последней минуты. Но судьба, увы, распорядилась иначе, и теперь (когда он писал мемуары) на престоле вторая дочь Петра — Елизавета, которая могла быть подданной императрицы Анны Петровны.

Но в достоверности эпизода со словами «Отдайте все…» есть основания сомневаться и по другим причинам. Во-первых, кажется странным, что никто, кроме Бассевича, об этих словах не упоминает, между тем у постели умирающего всегда были люди. Правда, саксонский резидент Лефорт сообщал своему правительству, что царь пытался что-то записать: «Ночью ему захотелось что-нибудь написать, он взял перо, написал несколько слов, но их нельзя было разобрать»34. Наверное, нацарапанное Петром было столь неразборчиво, что окружающие не придали этому значения, а после его смерти, когда судьба престола была уже решена, все это вовсе потеряло смысл.



Скорее всего, Бассевич не выдумал целиком этот эпизод, просто у него одного хватило фантазии увидеть среди неразборчивых каракулей такие значащие слова, которые не могли не стать легендой. Тем более что сопоставление текстов Бассевича и Вольтера показывает: Вольтер, выбросив важные в данном случае слова Бассевича о том, что написанное Петром смогли расшифровать лишь «после его смерти», и уточнив, что Петр писал по-русски, придал ситуации бо́льшую достоверность, завершенность и драматизм, и вся эта сцена несомненно украсила «Историю Российской империи при Петре Великом», написанную рукой выдающегося беллетриста.

Во-вторых, версия жизни Петра в последние часы, по рассказу Бассевича, не выдерживает проверки с точки зрения последовательности и продолжительности событий. Читатель помнит, что Вольтер, почти дословно использовав «Пояснения…», изменил указанную Бассевичем продолжительность агонии Петра: вместо «36 часов» («36 heures») поставил «шестнадцать часов» («une agonie qui dura seize heures»), причем написал числительное прописью. Очевидно, в понимании Вольтера агония не может длиться так долго. И он был прав не только с медицинской точки зрения на агонию как на «последние предсмертные моменты жизни». Проведем хронометраж последних часов жизни царя.

По Бассевичу, Петр впал в бессознательное состояние за 36 часов до смерти, последовавшей в 5 часов 15 минут утра 29 января, то есть в 17 часов вечера 27 января. Феофан же пишет, что «в 27 день генваря, в исходе второго пополудни часа, государь весьма оскудевать и к кончине приближаться начал». Когда к нему явились священники и стали его причащать, то он «засхлым языком и помешанными (затрудненными. — Е. А.) речьми» повторял слова молитвы. После этого в конторку к нему стали приходить прощаться сенаторы и генералы и «руку государеву с плачем и хлипанием целовать начали. Лежал он молча и всех приходящих взглядом приветствуя». Через некоторое время «не без труда проговорил: “После”». И «тем словом покоя ли требовал, или о времени смерти следующем говорил, про то неизвестно, и так все из комнаты вышли».

И далее Феофан пишет: «Толикая же и тогда еще крепость в теле его была, что хотя и по вся минуты казалось, что кончится, однако до пятнадцати часов (то есть с 14 часов 28 января. — Е. А.) боролся с смертью, и хотя ничего не говорил, только бесперестанно стонал и руку правую (понеже между тем левая параличем отнята, ничего не действовала) на сторону мешал; однако когда увещатель приступал, что между временем делалось», то царь реагировал и даже «увещателя обнимать силился», а когда архимандрит докладывал государю, «не поволит ли (пожелает. — Е. А.) повторительно Таин святых причаститися и, буде, поволит, приподнял бы руку и показал, тотчас руку вознес и повторительно божественной евхаристии сподобился»35.

Таким образом, по хронометражу Феофана видно, что Петр осознанно реагировал на действия священнослужителей еще за 15 часов до смерти, то есть в 14 часов 28 января. По Бассевичу же, он к этому времени уже почти сутки находился без сознания и дара речи. Думаю, что версия Феофана более основательна. Бассевичу, для пущей убедительности ключевого эпизода с роковыми словами, требовалось как можно раньше «отправить» царя в бессознательное состояние.

И все же задумаемся над тем, почему окружающие не напомнили царю о его долге определить наследника престола. Ведь он мог это сделать неоднократно — он почти до конца был в сознании и понимал обращенные к нему слова, даже утратив способность говорить.

Думаю, что вся обстановка в конторке мало благоприятствовала этому. Кампредон, ссылаясь на мнение очевидцев, отмечал, что Петр до самого конца отчаянно цеплялся за жизнь и был полностью погружен в эту борьбу, «сильно упал духом и выказывал даже мелочную боязнь смерти». О горячей, исступленной молитве Петра в эти часы писал и Феофан36. Окружающие не напоминали ему о завещании, «боясь обескуражить его этим как предвещением близкой кончины». Впрочем, проницательный Кампредон высказывает и другое предположение: «Царица и ее друзья, зная и без того желания умирающего монарха, опасались, как бы слабость духа, подавленного бременем страшных страданий, не побудила его изменить как-либо свои прежние намерения» передать престол Екатерине37. Иначе говоря, для Екатерины и ее «партии» выгоднее было отсутствие завещания, чем спровоцированное объявление воли царя, которое могло перечеркнуть подготовленные Екатериной и Меншиковым планы на час «X».

Нельзя исключить, что не менее физических страданий мучили Петра тягостные размышления о том, в чьих руках останется власть, новая Россия, Петербург, флот. Мы не знаем, о чем думал царь в эти часы, но для него было ясно, что все варианты наследования плохи. Если передать престол 16-летней Анне, то власть фактически перейдет к герцогу и голштинской, «партии», думающей только об интересах своего государства, а против Анны будут все — и Екатерина, и Меншиков, и «бояре», значит, раздоры и смута неизбежны. Екатерина —… (лучше не думать!), Елизавета легкомысленна. Внук — будущий враг, мститель за отца… На кого можно положиться? Кто мог бы помочь кому-нибудь из царской семьи править страной? Меншиков — вор. Головкин — круглый нуль. Толстому — уже за семьдесят. Ягужинский — пьяница и фанфарон. Макаров — взяточник… Ни наследников, ни соратников, ни продолжателей…

Поэтому, в контексте событий, развернувшихся во дворце, не будет преувеличением считать, что последним словом Петра на земле было услышанное Феофаном слово «ПОСЛЕ». «Уйдите, оставьте меня в покое, потом я все решу, после, ПОСЛЕ…» — вот что, вероятно, он хотел сказать этим…



…Но пора, однако, вернуться в тот зал, где Макаров отвечает на вопрос Меншикова о завещании покойного императора. Конечно, окажись я там в этот момент, я бы спросил Макарова, что он знает о содержании завещания, при каких обстоятельствах оно было составлено и затем уничтожено. Но подобного вопроса никто не задал, ибо многие, узнав наверняка, что завещания нет, увлеклись резонной мыслью: отсутствие завещания свидетельствует о колебаниях Петра до самого конца и он, не выразив письменно или устно свою последнюю волю, поручил определение наследника своим подданным. Такой вывод можно было действительно сделать из ответа Макарова.

И тут, по словам Бассевича, «архиепископ Феофан, видя, что вельможи несогласны во мнениях, обратился к собранию с просьбой позволить ему сказать свое слово». Он заявил, что все должны следовать присяге, данной в 1722 году при утверждении «Устава о наследии престола», признававшего за государем право самому назначать преемника. Это было сказано явно для того, чтобы отвести предложение об автоматической передаче престола великому князю как единственному прямому наследнику. Но высказывание Феофана не снимало главного сомнения: закон 1722 года есть закон, но тем не менее Петр не назначил наследника согласно этому закону. «Некоторые возразили ему, — продолжает Бассевич, — что здесь не видно такого ясного назначения, как старается представить Макаров, что недостаток этот можно принять за признак нерешительности, в которой скончался монарх, и что поэтому вместо него вопрос должно решить государство».

В ответ на это Феофан, прервав шум, рассказал, по сообщению все того же Бассевича, о том, что накануне коронации Екатерины Петр, будучи в гостях у одного английского купца, «открывая свое сердце перед своими друзьями и верными слугами, подтвердил, что возвел на престол свою супругу только для того, чтобы после его смерти она могла стать во главе государства». И тут Феофан обратился к канцлеру Головкину и некоторым из присутствующих за подтверждением сказанного. Они подтвердили, что такой случай был38.

Остановимся на минуту… Уж очень слабы были аргументы сторонников Екатерины, если приходилось извлекать на свет божий воспоминания о давней дружеской попойке в доме неизвестного английского купца. Мы, как и присутствовавшие тогда в зале, прекрасно знаем, как такие пирушки-попойки проходили и в каком плачевном состоянии бывали их, участники, забывавшие не только содержание застольных бесед, но и собственные имена. Кроме того, очень сомнительно, чтобы Петр, человек скрытный и недоверчивый, «открывал свое сердце» друзьям, которых у него отродясь не было…

Думаю, что в этот момент ситуация стала весьма щекотливой, начался спор. Как писал сам Феофан в «Краткой повести о смерти Петра Великого», «многие говорили, что скипетр никому иному не надлежит, кроме Ея и. в. государыне, как и самою вещию Ея есть по силе совершившейся недавно Е. В. коронации. Нецыи (т. е. некоторые. — Е. А.) же рассуждать почали, подает ли право такое коронация, когда и в прочих народах царицы коронуются, а для того наследницами не бывают». И далее Феофан предлагает потомкам «облагороженную» по сравнению с пересказом Бассевича редакцию воспоминаний о дружеской пирушке: «Но тогда некто (вот скромник! — Е. А.) воспомянул, с каким намерением государь супругу свою короновал, то есть еще прежде похода Персидского (то есть до весны 1722 г. — Е. А.) открыл он мысль свою четырем из министров, двоим из Синода персонам, здесь присутствующим, и говорил, что тая нужда короновать ему супругу свою, которого обычая прежде в России не бывало, что аще бы каким случаем его не стало, праздный престол тако без наследника не остался бы»39.

Но и в таком «облагороженном» виде воспоминания Феофана аргументов в пользу Екатерины не прибавили. Однако Феофан упоминает, что «оный некто слался на свидетельство слышавших оное слово и здесь присутствующих: что един первее (Головкин. — Е. А.) подтвердил, то же и прочие засвидетельствовали». И далее Феофан делает примечательный вывод: «И тако без всякого сумнительства явно показалося, что государыня императрица державу Российскую наследствовала и что не елекция (выборы. — Е. А.) делается, понеже прежде уже наследница толь чинно и славно поставлена, чего дабы и конгресс тот не елекциею, но декларациею (объявлением. — Е. А.) назван бы, согласно приговорили»40. Что стояло за последним пассажем из «Краткой повести» нашего златоуста?

А стояло за этим, по-видимому, следующее: увидав, что кандидатура великого князя «горит», оппозиция пошла по вполне легальному и допустимому в данной ситуации пути, предложив утвердить наследника престола с помощью выборов на совещании главнейших чинов. Австрийский дипломат Гогенгольц сообщал, что в этот момент канцлер Головкин предложил обратиться «к народу» с вопросом, кому занять престол: Петру или Екатерине? Его поддержали Репнин, В. Л. Долгорукий и Д. М. Голицын. Однако это предложение сторонниками Екатерины было отвергнуто. Пытался, по словам голландского дипломата де Вильде, им возражать и П. М. Апраксин, «но его речь приняли очень дурно и даже не дали договорить, так что от испуга с ним вчера сделался удар»41.

Отвергнуто было и продуманное заранее компромиссное предложение оппозиции провозгласить Петра императором, а Екатерину — регентшей вплоть до его совершеннолетия. Здесь, по сообщениям Кампредона и Мардефельда, вперед выступил ранее молчавший старый лис П. А. Толстой и стал доказывать, что при осуществлении такого варианта возникнет угроза раскола общества, что стране нужен общий, твердый лидер и лучше, чем Екатерина, кандидатуры нет. Надо полагать, что, раз на авансцену вышел Толстой, наступил решающий момент. Все дипломаты отмечают в своих донесениях, что все возражения и предложения оппозиции тонули в выкриках разгоряченных гвардейцев, которые обещали «расколоть головы боярам», если они не выберут на престол «матушку». Гогенгольц уточняет, что майор гвардии А. И. Ушаков без обиняков заявил почтенному собранию тайных советников, сенаторов и генералов, что гвардия видит на престоле Екатерину, а кто будет этим недоволен, может и пострадать. Перед нами классический вариант той разновидности дворцового переворота, когда законная власть становится заложником заговорщиков и вынуждена действовать по их указке.

Не менее сильным аргументом в пользу Екатерины, кроме выкриков и угроз гвардейцев, была и та мысль, которую, по словам Кампредона, нашептывали в уши колеблющимся вельможам: «Ведь все подписали смертный приговор царевичу, отцу великого князя»42. И это была святая правда, а отвечать перед сыном за казненного по приговору его подданных отца явно никто не жаждал.

На этом фоне понятно, почему так убедительно прозвучали (в передаче Бассевича) финальные слова Меншикова. Обращаясь к подтвердившим рассказ Феофана вельможам (сам светлейший, по-видимому, на пирушке у английского купца не был), он сказал: «“В таком случае, господа, я не спрашиваю никакого завещания. Ваше свидетельство стоит какого-то ни было завещания. Если наш великий император поручил свою волю правдивости знатнейших своих подданных, то не сообразоваться с этим было бы преступлением и против нашей чести и против самодержавной власти государя. Я верю вам, отцы мои и братья, и да здравствует наша августейшая государыня императрица Екатерина!” Эти последние слова, — продолжает Бассевич, — в ту же минуту были повторены всем собранием, и никто не хотел показать виду, что произносит их против воли и лишь по примеру других»43.

Когда Гогенгольц, раздосадованный неблагоприятным для Австрии исходом дела, с раздражением спросил на следующий день Бассевича: неужели не было ни одного сторонника великого князя? — Бассевич, не прибегая более ни к каким уловкам, откровенно отвечал, что «партия» Меншикова принудила сторонников Петра подписать манифест о воцарении Екатерины, так как те боялись войска. В этом и состояла суть происшедшего, ибо, как писал Кампредон, «решения гвардии здесь — закон»44.

А дальше все пошло своим чередом: депутация к ожидавшей исхода борьбы Екатерине, поспешное составление манифеста, который тотчас подписали присутствующие сановники. Манифест упоминает «Устав о наследии престола» и утвержденный им порядок, чтобы «быть наследником тому, кто по воле императорской будет избран», а далее через оборот «а понеже», то есть «так как», упоминается факт коронации императрицы в 1724 году, и в конце: «того ради» (то есть «на этом основании») «согласно приказали во всенародное известие объявить печатными листами, дабы все… люди о том ведали» — о восшествии на престол Екатерины45.

Таким образом, ничего нового для обоснования прав Екатерины придумано не было, манифест полностью обходит проблему завещания Петра, как и имя великого князя, но, составленный в весомых на бумаге и тяжелых на слух выражениях, он сам становился аргументом, оспорить который уже никто не смел. Под ним подписались обе стороны — и победители, и побежденные. К восьми утра все было кончено.

Утро нового царствования оказалось на редкость спокойным, улицы зимнего города были пусты и тихи. На фоне потрясшего всех известия о смерти великого царя сам факт воцарения Екатерины и связанные с ним нервные обстоятельства не привлекли всеобщего внимания.

Все наблюдатели говорят об огромном горе, которое охватило жителей столицы, а потом и страны. В день смерти Петра А. В. Макаров писал в Москву графу А. А. Матвееву: «Ах, Боже мой! Как сие чувствительно нам, бедным, и о том уже не распространяю, ибо сами со временем еще более рассудите, нежели я теперь в такой нечаянной горести пишу…»46 В искренности горя петровского секретаря не приходится сомневаться — он многие годы был рядом с царем и не мыслил своего существования без него. Но такие же чувства испытывали и многие Другие. Берхгольц пишет, что в Гвардии «не было ни одного человека, который бы не плакал об этой неожиданной и горестной кончине как ребенок… Вообще все люди без исключения предавались неописанному плачу и рыданиям. В то утро не встречалось почти ни одного человека, который бы. не плакал или не имел глаз, опухших от слез»47.

Такая, же реакция была и в старой столице. Анонимный автор записки о военных и политических событиях послепетровского времени писал, что когда собравшийся по призыву колоколов народ услышал первые слова манифеста о смерти Петра Великого, «тогда таковыя поднялись вопли, что насилу утолить возможно было к слушанию всея декларации и панихидова пения»48.

Думаю, что те, кто пережил день смерти Сталина, согласятся со мной: Берхгольц и неизвестный автор записки не преувеличивали. Когда умирает великий правитель, люди, по-видимому, особенно остро чувствуют, что рушится порядок, в незыблемости которого никто не сомневался и гарантом которого этот правитель был. В такие моменты современники осознают, что все они перешли какой-то рубеж, что кончилось не просто царствование, а целая эпоха, и грядут новые времена, и даль их туманна и тревожна.

Печальный ужас

10 марта 1725 года Петербург прощался с Петром Великим. После споров о том, где хоронить императора — в царской усыпальнице под полом собора Михаила Архангела в Кремле или в новом, еще не достроенном и не освященном Петропавловском соборе, было решено остановиться на последнем варианте — все понимали символическое значение связи основателя города с самим городом. Кто-то предложил поставить гроб с телом Петра в старой деревянной церкви, внутри недостроенного Петропавловского собора.

Весь февраль и десять дней марта гроб Петра находился в большой «сале» Зимнего дома, которая была превращена в «каструм долорис, или печальную салу». Ее убранство по роскоши и богатству превосходило все виданное до сих пор в новой столице, начиная с золотых шпалер на стенах, скульптур, больших мраморных пирамид с фигурами и траурными надписями, «которые толковали причину оных пирамидов», и кончая роскошным золоченым балдахином с мантией из золотой парчи, подбитой горностаями. В полутьме от постоянно завешанных черным флером окон и неверного света свечей непрерывным потоком шли тысячи людей без различия звания, чина и возраста, «плачуще и руку Отца целующе». Они подходили к гробу и видели своего царя преображенным и незнакомым. Вечно спешащий по улицам города, в потертом камзоле, заштопанных чулках, стоптанных башмаках, он был неузнаваем: в оклеенном золотой гладкой парчой гробе «на образ раки» лежал высокий человек в роскошном платье, вышитом серебром, с серебряной бахромой, в кружевах, с орденом Андрея Первозванного. Византийская роскошь последнего одеяния Петра, гроба, зала, всей церемонии похорон как бы компенсировала скромность и даже бедность его обыденной жизни, окончательно ставя все на свои места: кесарю — кесарево.

Изучая историю похорон Петра, нельзя пройти мимо одного любопытного обстоятельства. Тело императора было перенесено из конторки в «печальную салу» уже 29 января, и источники противоречивы относительно того, было ли тело бальзамировано или нет, — все же оно простояло открытым сорок дней. Биограф Петра И. И. Голиков пишет вполне определенно, что «врачи вскрыли тело усопшего императора… и после бальзамирования внутренности его снят с лица его гипсовый портрет». О тайном вскрытии пишет саксонский посланник Лефорт. Зато все другие дипломаты утверждают обратное. Голландец де Вильде сообщал, что 30 января открыли лицо царя, но «тело не бальзамировали и не вскрывали, при здешнем холоде оно продержится». Иного мнения был Берхгольц, записавший в дневник 8 февраля: «Его королевское высочество видел сегодня утром тело императора, которое уже почернело и попортилось». Прусский посланник Мардефельд сообщал в Берлин 9 февраля: «Труп покойного императора лежит еще на парадном ложе, несмотря на то что он уже позеленел и течет… Императрица посещает своего покойного супруга еще ежедневно и оплакивает его и при этом вдыхает в себя много вредного испарения и подвергает опасности свое здоровье»1.

4 марта «в доме Государевом к печали печаль новая прибыла» — умерла заболевшая в 20-х числах февраля корью младшая дочь Петра Наталья, маленький гробик которой был выставлен в соседнем помещении.

10 марта около полудня пушечным выстрелом Петербург был извещен о начале торжественной, еще никогда не виданной жителями церемонии царских похорон. Уже с раннего утра к Неве сходились люди, и, как пишет Феофан, «толикое вскоре множество народа собралося, что не только по обеим сторонам путь широко заключили, но и везде крыльца и по всем палатам окна наполнили и самые кровли не праздны были»2. Народ теснился вдоль всего посыпанного желтым песком и устланного свежими еловыми лапами пути, который тянулся по заснеженному берегу Невы от Зимнего дома (современный Эрмитажный театр) до Почтового дома (ныне на его месте Мраморный дворец) и затем через Неву — по специально построенному мосту.



Мы не можем точно сказать, какая была в тот день погода, но Кампредон пишет, что через три дня после похорон крупными хлопьями падал снег с градом3. Точно известно, что гроб везли на санях, — Нева еще не вскрылась, и мост с затянутыми черной материей перилами проложили прямо по льду. Вдоль всего пути сплошными шпалерами стояли войска: солдаты и офицеры с опущенными знаменами и через равные промежутки — 1250 «мушкетеров» с факелами.



Около трех часов дня Петр отправился в свой последний путь: гроб вынесли через отворенное окно Зимнего дома и спустили вниз на набережную по обитой черной материей лестнице. Процессию открывал сводный отряд из 48 трубачей и восьми литаврщиков, которые своей печальной музыкой задавали тон всему шествию. Следом за ними шли пажи и весь прочий придворный штат, а также иностранные купцы. За красным военным знаменем шла в сопровождении двух полковников «лейб-ферд, сиречь лошадь любимая седла Е.и.в., на которой в походах своих изволил ездить». Она была в богатом уборе, с красными и белыми плюмажами. Думаю, что всеобщее внимание привлекли две символические фигуры латников с опущенными обнаженными мечами: один верхом в вызолоченных латах, другой — пеший в черных латах, — а также красочное шествие знамен с гербами земель империи, писанных «золотом и серебром с красками по черной тафте с черными кистьми и бахромою». В этих знаменах, иллюстрировавших полный титул императора, отразилась вся история создания Российской империи с древнейших времен. За черкасским знаменем следовали знамена всех других царств и владений российского императора: кабардинское, грузинское, карталинское, иверское, кондийское, обдорское, удорское, белозерское, ярославское, ростовское, рязанское, черниговское, нижегородское, болгарское, вятское, пермское, югерское, тверское, ижорское, корельское, лифляндское, эстляндское, смоленское, псковское, сибирское, астраханское, казанское, новгородское, владимирское, киевское и, наконец, московское.

Выразительно было и белое знамя, «на котором эмблема и девиз императорская, писана золотом и серебром с кистьми и бахромою золотыми». Эмблемой первого императора, как пишет Феофан, был «резец (т. е. скульптор. — Е. Α.), делающий статую»4. Как не вспомнить тут фрагмент поэмы М. Волошина «Россия»:

Не то мясник, а может быть, ваятель —

Не а мраморе, а в мясе высекал

Он топором живую Галатею…

Это был точный символ преобразования, весьма зловещий образ грандиозного, начатого триста лет назад социального эксперимента: скульптор-преобразователь по своей модели с помощью острого орудия создает из бесформенного материала новую Россию.

Величественный крестный ход — несколько сот церковников в траурных белых ризах с хоругвями в сопровождении огромного числа певчих — завершал первую половину траурного шествия. Феофан Прокопович, автор «Краткой повести о смерти Петра Великого», которую я цитирую, не мог, несмотря на трагизм минуты, скрыть своего эстетического восторга при виде этой «зело приятной смотрящим процессии». Да, такого Россия еще никогда не видела, и вполне естественно, что печаль участников похорон смешивалась с острым любопытством зрителей этого по-восточному пышного зрелища.

И вот показались два гроба, укрытые золотыми парчовыми покровами. Впереди гвардейские офицеры несли на руках гробик цесаревны Натальи, а за ним восьмерка покрытых черным бархатом лошадей медленно влекла резные сани с гробом императора под роскошным балдахином с серебряными штангами. То, что это были сани с восьмеркой лошадей, я знал давно, еще до того, как взял в руки «Описание погребения» Петра: на известном и часто репродуцируемом лубке «Как мыши кота хоронили», пародирующем похороны грозного царя, прекрасно видно, что усатый кот возлежит на санях, которые усердно тащат восемь мышей.

Множество генералов и офицеров торжественно и осторожно несли перед гробом на золотых подушках то, что большинство зрителей, скорее всего, никогда в жизни не видели, — специально доставленные из Москвы символы царской власти и награды царя: четыре государственных меча острием вниз, кавалерии орденов, полученных Петром, скипетр, державу и «зело пребогатую» корону Российской империи.

Сразу за гробом в сопровождении ассистентов шла Екатерина в траурной одежде, с «закрытым лицем черною материею». И далее следовала царская фамилия, порядок шествия которой был определен событиями 28–29 января: Анна Петровна, Елизавета Петровна, затем — дочери царя Ивана, старшего брата покойного: герцогиня Мекленбургская Екатерина Ивановна и Прасковья Ивановна (Анну Ивановну, похоже, даже не позвали из Митавы). Пятое и шестое места занимали двоюродные сестры Петра по матери — Мария Львовна и Анна Львовна Нарышкины. Седьмым шел жених Анны Петровны Карл Фридрих, герцог Голштинский, и, наконец, только восьмым — внук покойного императора Петр Алексеевич младший. Конечно, это было демонстративное унижение великого князя — подлинного наследника, поставленного ниже иностранца — жениха дочери Петра. Это, по сообщению Гогенгольца, вызывало всеобщее негодование, как и то, что в самом соборе великому князю Петру не нашлось даже места на главной, почетной трибуне семьи Романовых, по правую руку от гроба.

Оскорбительным для великого князя было и то, что его ассистентами назначили второразрядных государственных деятелей — президента Вотчинной коллегии и обер-президента Главного магистрата. Екатерину сопровождали Меншиков и генерал-адмирал граф Ф. М. Апраксин, Анну Петровну — генерал-фельдмаршал князь А. И. Репнин и государственный канцлер граф Г. И. Головкин. Ассистентами Елизаветы были генерал Л. Н. Алларт и граф П. А. Толстой.

Но и те, кто это заметили, и те, кто остались равнодушны к протоколу шествия, были подавлены торжественной и мрачной красотой происходящего: траурные звуки множества полковых оркестров, глухой рокот полковых барабанов, тяжкие удары литавр, слаженное пение нескольких сот дьяконов и церковных певчих, бряцание оружия и благовонный дым кадил… Непрерывный звон колоколов со всех церквей столицы через равные промежутки времени заглушался пушечной стрельбой. Эта стрельба производила очень сильное, угнетающее внечатление: с болверков Петропавловской крепости раздавались мерные, как удары огромного метронома, выстрелы «не многий вдруг, но един по другому, чрез минуту, разливая некий печальный ужас»5.

В маленькую церковь посреди недостроенного Петропавловского собора — второй яркий символ империи Петра — была допущена только знать и, по-современному говоря, «представители общественности» — горожане, купцы, иностранцы — во избежание вполне понятной в ограниченном пространстве давки. Церемония панихиды не была долгой, — как писал Феофан, это было «обычное по уставу погребальное последование», то есть процедура продолжительностью не более часа.

Во время панихиды Феофан произнес краткую, минут на десять, речь — «Слово на погребение Петра Великого», вошедшую в хрестоматии русского ораторского искусства. Именно она начинается впечатляющими до сих пор и памятными многим словами:

«Что се есть? До чего мы дожили, о Россияне? Что видим? Что делаем? Петра Великого погребаем! Не мечтание ли се? Не сонное ли нам привидение? Ах, как истинная печаль! Ах, как известное наше злоключение! Виновник безчисленных благополучий наших и радостей, воскресивший аки из мертвых Россию и воздвигший в толикую силу и славу или паче — роджший и воспитавший, прямой сей Отечества своего отец, которому по его достоинству добрии российствии сынове безсмертну быти желали; по летам же и составу крепости многолетно еще жити имущего вси надеялися: противно и желанию и чаянию скончал жизнь!»6

Феофан, непревзойденный оратор своего времени, блестяще владел живым, доходчивым, звучным словом. Человек опытный, умный, обученный мастерству оратора по античным законам элоквенции, он сразу овладевал душами слушателей. Хорошо поставленный, громкий голос, точный жест, подкупающе искренняя интонация, учет всех тонких нюансов — обстановки, времени, темы — все это делало архиепископа Псковского подлинным волшебником слова.

И вот он начал свою речь. Она подчеркнуто коротка и проста — не время в этот скорбный час упражняться в элоквенции, не время цитировать труды святых отцов церкви и античных классиков, «растекаться мыслию по древу», — нужно сказать главное, затронуть самые тонкие струны души каждого стоящего в скорбной толпе человека. В «Краткой повести о смерти Петра Великого» он писал по этому поводу: «Краткое имел слово Феофан, архиепископ Псковский, отложив пространнейшее на иное время частию краткого ради времени и неудобнаго (надо полагать, что уже смеркалось, вероятно, было не ранее 5–6 часов вечера, и люди, проведшие весь день на ногах, изрядно устали. — Е. Α.), частию же опасаяся, дабы слез и печали словом не умножить, когда и так много вопля и стенания происходило».

Речь Феофана построена очень искусно. Учитывая, что Петр умер больше месяца назад и к этому печальному факту люди начали привыкать, он призывает их оглянуться, очнуться, осознать, ЧТО свершается в это мгновение, понять, что это не сон, не наваждение, а суровая воля Бога, призвавшего смертного на свой суд. Нельзя забывать, что сознательная жизнь большинства присутствующих на панихиде в основном прошла при царствовании Петра, — ведь он был царем долгих тридцать пять — да еще каких! — лет. И вот столь внезапный, трагический конец. Думаю, что голос Феофана тонул в плаче и стенаниях слушателей — людей более эмоциональных, чем мы, людей, которые могли падать в обморок от счастья, позора, горести, внезапно заболевать нервной горячкой.

Посмотрим, говорит оратор, кем был для нас Петр Великий, оценим его роль в нашей жизни и истории России. Он был ее непобедимым Самсоном, разорвавшим пасть шведскому льву, мужественным мореплавателем, подобным библейскому Иафету. Кроме того, он был ее мудрым законодателем, как Моисей, справедливым судьей, как Соломон. Наконец, он был, как византийский император Константин, реформатором церкви. Но и в этих ярких сравнениях Феофан знает меру — нет привычных античных аналогий с Александром Македонским или Цезарем. Образ задан — и достаточно: «простирати речи не допускает настоящая печаль и жалость».

Далее следует новый поворот — и речь достигает своего апофеоза. Феофан проводит ту мысль, что жизнь тем не менее идет и глубокое, безмерное горе противоречит живому, которое должно жить дальше, да и сам великий преобразователь делал все, чтобы Жизнь и Слава России продолжались. Оглянитесь, россияне, смахните слезы, призывает Феофан, ведь вокруг — творения его жизни ради жизни: чудный молодой город, доблестные полки его победоносной армии — все это существует. «Оставил нас, но не нищих и убогих: безмерное богатство силы и славы его, которое вышеименованными его делами означилося, при нас есть. Какову он Россию свою сделал, такова и будет: сделал добрым любимою, любима и будет, сделал врагам страшную, страшная и будет, сделал на весь мир славною, славная и быти не престанет. Оставил нам духовный, гражданския и воинския исправления. Убо, оставляя нас разрушением тела своего, дух свой оставил нам». Иначе говоря, «он умер, но дело его будет жить вечно».



И на этой эмоциональной волне Феофан произносит слова Похвалы, обращенные к стоящей у гроба вдове: «Наипаче же в своем в вечныя отечествии, не оставил нас сирых. Како бо весьма осиротелых нас наречем, когда Державное его наследие видим, прямого по нам помощника в жизни его, и подобонравного владетеля по смерти его. Тебе, всемилостивейшая и самодержавнейшая Государыня наша, великая Героиня, и Монархиня, и Матерь Всероссийская. Мир весь свидетель есть, что женская плоть не мешает тебе быти подобной Петру Великому».

Вероятно, в другое время и при других обстоятельствах последние слова вызвали бы чью-то циничную ухмылку (чему есть немало свидетельств в делах Тайной канцелярии), но сейчас это прозвучало к месту, ибо как бы предполагалось, что после смерти Петра к Екатерине — самому близкому ему человеку — перешли не только корона, престол, но и душевные достоинства, ум и энергия великого преобразователя России. В этом также содержится призыв к самой Екатерине быть достойной Петра и своего царственного жребия. Этот призыв тонко связан с сочувствием к горю этой женщины, хоронившей сразу и мужа, и дочь. Кончается речь традиционным призывом ко всем без различия сословиям еще теснее сплотиться вокруг трона, верностью и повиновением утешить «государыню и матерь вашу, утешайте и самих себя несумненным познанием, Петрова духа в Монархине вашей видяше, яко не весь Петр отшел от нас».

Здесь Феофан перечисляет членов осиротевшей царской фамилии, причем называет не имена, а степени родства членов семьи по отношению к Петру: «дщери, внуки, племянники», то есть не в том порядке, что был предусмотрен регламентом похоронного шествия. Дочери — это Анна и Елизавета, внуки — Петр и Наталья (отсутствовала по болезни), племянницы — Екатерина, Анна (ее тоже не было на похоронах) и Прасковья. Не думаю, что Феофан не знал официальной «расстановки» — протокол и до сих пор вещь строгая и обязательная, — все персоны перечислены именно в такой последовательности, скорее всего, не случайно: кто знает, что будет завтра, а архиепископ Псковский всегда думает о своем завтрашнем дне. В этом — весь Феофан, ловкий царедворец.

Церемония быстро заканчивается, гроб закрывают, возле него устанавливают круглосуточный караул, и темное, низкое небо Петербурга раскалывается от страшного грохота: «Из всего паки мелкаго оружия, такожде и из всех пушек крепости и в Адмиралтействе вдруг страшный трижды гром великий издан» 7.

Так, под гром и дым залпов, великий Петр сошел с арены мировой истории… На следующий день начались будни.

Может ли кухарка управлять государством?

«Смерть царя, — доносил своему правительству голландский дипломат де Вильде в начале февраля 1725 года, — до сих пор не внесла никаких изменений, дела продолжают идти в направлении, какое было дано им раньше, и даже издан указ, предписывающий сохранить все по-старому»1.

Действительно, с первых шагов царствования Екатерина I и ее советники стремились показать всем, что знамя в надежных руках, что страна уверенно идет по пути, Предначертанному великим реформатором. Лозунгом начала екатерининского царствования были слова указа 19 мая 1725 года: «Мы желаем все дела, зачатые трудами императора, с помощию Божиею совершить».

Поначалу правительство опасалось выступлений армии, особенно тех ее частей, которые стояли на зимних квартирах на Украине. Ими командовал весьма авторитетный в войсках генерал князь Михаил Михайлович Голицын, принадлежавший по своим взглядам и родственным связям к потерпевшим поражение «боярам», или, по терминологии депеш иностранных посланников, «старым боярам» («vieux boyards»). В помощники к нему был срочно послан верный Екатерине генерал Вейсбах. Но Голицын вел себя спокойно и весной 1725 года за лояльность к новой власти и в признание его воинских заслуг получил следующее звание — генерал-фельдмаршал. Получили повышение и награды и другие генералы, произошла общая «подвижка» по иерархии воинских чинов. В. А. Нащокин вспоминал, что с воцарением Екатерины «во всей армии великая перемена чинам была произведена, а долговременно которые служили, получили по желанию отставку. Я тогда был в Белогородском пехотном полку, и, сколько есть в полку штаб- и обер-офицеров, все переменены чинами, кроме полковника»2.

Нормально, без эксцессов прошло и подписание присяги 3 февраля. Высшие чиновники и генералы получали отдельные листы с присягой на верность Екатерине и, подписав, передавали в руки светлейшему.

Императрица первыми своими шагами как бы внушала подданным, что править намерена «милостиво» и отнюдь не будет так крута и жестока, как ее покойный супруг. И это сразу же все почувствовали. Вздохнули с облегчением провинившиеся перед императором и законом вельможи и чиновники. Вероятно, стал спокойно спать генерал-майор Г. Чернышев, незадолго до кончины Петра промешкавший с размещением армейских полков в Московской губернии. Еще 3 января 1725 года он получил от больного царя письмо, написанное малоразборчивым почерком, но по содержанию ясное и недвусмысленное. В нем виден весь Петр. Начинается оно зловещими словами: «Я не ведаю, жив ты или умер, или позабыл должность свою…» — и кончается типичным для царя оборотом: «Сам ведаешь, чему достоин, понеже указы довольно знаешь и, ежели к десятому февраля сюды… из Москвы не будешь, то сам погибели своей виновен будешь»3. 10 февраля Чернышеву ничто не угрожало: железная хватка внезапно разжалась, и Петр из своего золотого гроба уже не мог достать провинившегося генерала.

Да и вообще жизнь стала поспокойнее, повольготнее, — неутомимый, жестокий, властный и неугомонный царь никому не давал расслабиться, понаслаждаться жизнью. Теперь, после смерти Петра, как заметил Н. И. Павленко, изучавший «Повседневные записки» времяпровождения Меншикова за 1725–1727 годы, светлейший — не в пример прежним временам — стал отправляться спать на час пораньше, а вставать утром на час попозже, мог позволить себе вместо традиционных при Петре поездок на верфь или в Сенат вздремнуть часок-другой в опочивальне, чтобы затем подолгу забавляться шахматами и картишками с секретарями или гостями4.

«Показуя милость», Екатерина продолжила амнистии, которые объявил в последние часы своей жизни Петр, повелев освободить по христианскому обычаю арестантов — должников, жуликов и воров. Екатерина освободила многих политических заключенных и ссыльных — жертв самодержавного гнева Петра. На свободу была отпущена проходившая по делу Виллима Монса статс-дама Екатерины М. Балк, был возвращен из новгородской ссылки и тепло принят императрицей бывший вице-канцлер П. Шафиров, освобождена малороссийская старшина — Д. Апостол, Лизогуб и другие, попавшие в Тайную канцелярию за осуждение политики Петра, создавшего на Украине Малороссийскую коллегию. Как сообщал Ф. В. Берхгольц, 17 марта из ссылки было возвращено двести человек, сосланных за отказ присягать на верность «Уставу о наследии престола»5. Многих должников и взяточников, по чьим шеям плакали топор с веревкой, помиловали.

С другой стороны, Екатерина не отменила ни одного из незавершенных Петром начинаний. В феврале 1725 года из Петербурга отправился в свою знаменитую Первую Камчатскую экспедицию капитан-командор Витус Беринг, рассчитывавший найти пролив между Азией и Америкой. 21 мая был учрежден задуманный еще Петром орден Святого Александра Невского, а 15 августа первые российские академики, приглашенные из разных стран Европы, имели аудиенцию у Екатерины. Обращаясь к ней, профессор Я. Герман сказал: «Вы не только не допустили упасть его (то есть Петра. — Е. А.) предначертанию, но подвигли оное с равною энергиею и с щедростию, достойной могущественной в мире государыни»6.

Не произошло кардинальных перемен и во внешней политике. В первое же утро нового царствования иностранные послы были приняты вице-канцлером А. И. Остерманом (чем он был занят в ночь переворота, мы не знаем, может быть, как не раз бывало в острых ситуациях, «болел»), который заверил их в неизменности курса России. То же подтвердила и Екатерина на первой аудиенции послам. И действительно, поначалу ничего не менялось: русские послы в европейских столицах получили подтверждения своих полномочий и петровских установок; в Закаспии по-прежнему строился Екатеринополь; никто не отменял петровских планов освоения новых колоний; 12 октября из Петербурга в Пекин отправился посол граф Савва Владиславич с разведывательно-дипломатической миссией. Осенью 1725 года русская армия огнем и мечом прошлась по Дагестану, уничтожив множество аулов и разрушив город Терки7. Как только сошел лед, в море вышел Балтийский флот, закладывались и в присутствии императрицы спускались на воду корабли и фрегаты.

Словом, все шло, как раньше: с размахом, энергично, с твердой уверенностью в непоколебимости начал, заложенных Петром. Но все это было на поверхности жизни, а в глубине давно уже начались и все ускорялись сильные токи, которым было суждено вскоре вырваться на поверхность…

Как это часто бывает, единство победителей исчезло сразу же после победы. Да это и понятно — слишком разные люди объединились вокруг Екатерины. Не нужно было быть провидцем, чтобы предугадать, что огромную силу получит светлейший князь Александр Данилович Меншиков — главная пружина заговора в пользу императрицы, ее самый верный союзник. Так и произошло. Меншиков, в последние годы во многом потерявший доверие императора, находившийся постоянно под следствием, воспрянул духом и стал энергично наверстывать упущенное. Для начала он отправил губернатором в Ригу А. И. Репнина, став вместо него президентом Военной коллегии, и освободился от душивших его комиссий, начетов и штрафов. 19 сентября 1725 года был издан указ, согласно которому ему простили штрафы по 1721 год «для (то есть ради. — Е. А.) поминовения блаженной и вечнодоступной памяти Его и. в. и для многолетнего здравия Ея и. в.». Вряд ли Петр одобрил бы это повеление своей излишне доброй к «Данилычу» супруги. В декабре 1725 года дело Меншикова было окончательно закрыто. Добрался он наконец и до своего давнего обидчика — полковника и бывшего генерал-фискала А. Мякинина, позволившего себе вывести на чистую воду светлейшего с его огромными утайками ревизских душ от переписи. На Мякинина был подан донос, ему дали ход, и вскоре бывший генерал-фискал был приговорен к аркебузированию, то есть к расстрелу, замененному Сибирью, куда, кстати, он отправился — игрой судьбы и российской Фемиды — почти одновременно со своим гонителем — Меншиковым.

Хлопотал Александр Данилович и о своих капиталистических интересах. 2 марта 1725 года — еще Петр не похоронен — светлейший уже подал императрице челобитную о предоставлении льгот для его стекольных заводов в Ямбурге. И просимые льготы, естественно, были получены8.

Никакой двусмысленности в понимании отношений Екатерины и Меншикова быть не должно — их связывали прочные деловые интересы, и, безусловно, Меншиков был первейшим, влиятельнейшим советником императрицы. Без него она не могла бы править государством и поэтому, подавляемая настырностью светлейшего, подписывала все указы, которые он от нее требовал. Власть Меншикова над Екатериной была велика, но не беспредельна. Годы дружеской близости не могли уничтожить той колоссальной дистанции, которая существовала между императрицей и — пусть влиятельнейшим — ее подданным. И хотя в личном приказе караульному офицеру от 31 января, перечислявшем тех, кого можно пускать к императрице без предварительного доклада, Меншиков был упомянут первым, тем не менее он не мог запросто войти в спальню императрицы, а был вынужден часами сидеть в приемной, дожидаясь, пока Екатерина изволит проснуться после ночи, бурно проведенной с новыми друзьями, которые, как бабочки на свет, слетелись к доброй повелительнице Севера. Среди них выделялся пришедший на смену Виллиму Монсу — несчастному «сердечному другу» императрицы — Рейнгольд Густав Левенвольде — существо легкомысленное и в целом для власти Меншикова не опасное.

Не особенно беспокоили Меншикова и ставшие традиционными с незапамятных времен петушиные наскоки горячего и не всегда трезвого П. И. Ягужинского: «Данилычу» было достаточно одной аудиенции у императрицы, чтобы дезавуировать очередной выпад генерал-прокурора, даже если у того в руках был целый ворох бумаг, фиксирующих злоупотребления и воровство светлейшего, который вновь взялся за старое.

Более серьезным соперником Меншикова оказался еще один сторонник Екатерины — Карл Фридрих, герцог Голштейн-Готторпский, и его приближенный тайный советник Бассевич. Голштинцы, и прежде всего Бассевич — человек опытный и «пронырливый», за годы жизни в Петербурге сумели обрасти связями при дворе и оказывали определенное влияние на политику, не давая загаснуть тлевшему русско-датскому конфликту по поводу злосчастного Шлезвига. 24 ноября 1724 года Петр I и Карл Фридрих подписали, как мы помним, брачный контракт о супружестве герцога и цесаревны Анны Петровны. А уже после смерти Петра I, не дожидаясь окончания многогомесячного траура по усопшему императору, 21 мая 1725 года сыграли роскошную свадьбу. Величественна и торжественна была церемония бракосочетания дочери Петра Великого и внучатого племянника Карла XII, проходившая, кстати, с грубейшим нарушением обрядов православия — ведь жених не перешел в православную веру. Но на это, как было принято при Петре, закрыли глаза. Радостна и приподнята была речь Феофана на венчании в Троицком соборе. Она была посвящена, по-современному говоря, укреплению русско-голштинской дружбы: «Сей союз ваш, по оному связуемых стрел подобию, подаст неудобосокрушимую крепость, но не приватным домам, не малым некоим провинциям, но пространным и многолюдным государствам… Сия женитба миром уже и братским дружеством соплетишиеся народы ваши еще вящее связует собою, еще известнейше творит им согласие и сообщество ко всяким взаимным пользам»9.

Конечно, самые осведомленные из присутствовавших на свадьбе — те, кто знал о секретных артикулах русско-голштинского брачного соглашения, — понимали, что суть события — не в укреплении дружбы народов, а в том, кого произведет на свет дочь Петра Великого. А она, 17-летняя невеста, цвела, как майский цветок. Хор голосов современников удивительно дружен: Анна добра, умна, прекрасна. Брауншвейг-Люнебургский посланник X. Ф. Вебер так писал о ней: «Ее благородные чувствования, черты лица и весь стан заставляли самую зависть признаваться, что это была прекрасная душа в прекрасном теле. Император употреблял все возможные старания для ее воспитания и любил ее с величайшей нежностью, ибо она как по наружности, так и в обращении была совершеннейшим его подобием, особенно в отношении характера и ума, каковые дары природы были усовершенствованы еще более исполненным доброты ее сердцем, чем она оставила по себе бессмертную память»10.

И в этот майский день только Богу было известно, что жизнь Анны в Голштинии будет несчастлива и она умрет, не прожив на свете и двадцати лет.

У свадьбы был еще один подтекст, который также прочитывался не всеми присутствовавшими на церемонии. Меншиков прекрасно понимал, что герцог, сделавшись не просто родственником Екатерины, но любимым зятем, станет серьезной политической силой, а значит, и его соперником. Карл Фридрих давно уже пытался играть самостоятельную роль в политике двора, мирил ссорившихся вельмож, ходатайствовал перед императрицей за провинившегося Ягужинского. Его влияние на Екатерину было очевидно, все видели прямые результаты его усилий — внешняя политика России стала приобретать явные элементы авантюризма. Начав с общих демаршей на дипломатическом уровне По поводу шлезвигских обид герцога, русское правительство весной 1725 года всерьез стало бряцать оружием. Воинственная теща, вставшая на защиту любимого зятя, готовилась к войне с Данией.

Все это беспокоило Меншикова — у него были свои собственные амбициозные внешнеполитические планы, которые, как мне кажется, подстегивались той несомненной завистью, с какой относился светлейший к юноше, получившему неоспоримые преимущества уже в силу своего происхождения. В упомянутом выше указе от 31 января 1725 года, ограничившем доступ к императрице узким кругом должностных лиц, среди которых были и Меншиков, и герцог, вероятно рукой Екатерины, было приписано: «Голштинскому герцуку отдовать честь всем фрунтом и знамя распускать». Меншикову, имевшему огромные заслуги перед государством, но персоне некоронованной, таких почестей, естественно, не оказывали. Поэтому не исключаю, что курляндская авантюра лета 1726 года, предпринятая светлейшим для овладения герцогским престолом Курляндии, могла быть продиктована именно его завистью к пусть и небогатому, но суверенному владетелю, перед которым, как перед французским или испанским королем, обязаны были распускать знамена и бить в барабан.

Но самое главное состояло в том, что Меншиков не мог дольше терпеть сильного соперника у подножия трона Екатерины — власть одна, и ее нельзя делить. И потому, формально поддерживая дружеские отношения с герцогом, он стремился, попросту говоря, выжить молодую семью из России. Когда читаешь в дневнике Берхгольца, что накануне свадьбы Анны и Карла Фридриха Меншиков, как обер-маршал церемонии, был так заботлив, что не только курировал сооружение «Торжественной салы» для свадьбы в Летнем саду, но даже ночевал на стройке, «чтоб иметь неослабный надзор за рабочими и всеми мерами торопить их оканчивать постройку», то невольно думаешь, что усердие спящего среди горбыля и опилок генерал-фельдмаршала, президента Военной коллегии, члена Британского королевского общества и кавалера многих орденов вызвано прежде всего желанием побыстрее сыграть свадьбу и выставить соперника из Петербурга.

Но дело выживания герцога оказалось непростым, — повторюсь: Меншиков был не всесилен. Вероятно, вопреки его желанию Екатерина в феврале 1726 года включила зятя в новообразованный Верховный тайный совет, а затем сделала, как и Меншикова, подполковником гвардии. Это означало, что герцог не будет впредь ограничиваться ролью влиятельного, но закулисного деятеля. Только после смерти Екатерины, уже в 1727 году, русский корабль навсегда увез из России герцогскую семью и урезанное жадным Меншиковым денежное приданое…

Борьба Меншикова и герцога была подспудной, скрытой за взаимными улыбками и любезностями, но в стане победителей было немало и открытых скандалов, приобретавших всеобщую огласку. Таким скандалом стало дело вице-президента Синода архиепископа Новгородского Феодосия, внезапно восставшего против своей благодетельницы. Это было тем более неожиданно, что Феодосий был вернейшим сподвижником Петра, надежным сторонником Екатерины при возведении ее на престол.

Воспитанник Киево-Могилянской духовной академии, с 1704 года — архимандрит новгородского Хутынского монастыря, он быстро выдвинулся в число влиятельных церковных иерархов, став не только строителем и первым архимандритом Александро-Невской лавры, но и — наряду с Феофаном Прокоповичем — ревностным сторонником петровских церковных реформ. И хотя он проигрывал Феофану в интеллекте, таланте писателя и проповедника, бо́льшую часть петровского царствования Феодосий занимал первое место в негласной церковной иерархии. Он был допущен в число самых приближенных людей императора. Его можно было видеть и на торжественных церемониях, и на безобразных попойках Всепьянейшего собора. Он совершал коронацию Екатерины в 1724 году, и он же отпускал царю-грешнику все его многочисленные грехи, в том числе, вероятно, и страшный грех сыноубийства.

Смерть Петра Феодосий воспринял как освобождение от тяжкой службы. И тогда безмерное честолюбие, заносчивость, грубость, склонность к интригам всплыли на поверхность. Участились ссоры Феодосия с сенаторами, черная кошка пробежала между ним и его некогда ближайшими друзьями, высокопоставленными петровскими палачами П. А. Толстым и А, И. Ушаковым. Наконец, 19 апреля 1725 года произошел инцидент на мосту, после которого звезда Феодосия покатилась вниз.

Дело в том, что еще при Петре был издан особый приказ, запрещавший горожанам ездить по мосту возле царского дворца, когда государь почивал после обеда, дабы стуком лошадиных копыт и экипажа не тревожить монарха в его конторке. Специально поставленный часовой останавливал всех, забывших постановление. Оно не было отменено и после смерти царя. Но когда часовой потребовал от проезжавшего через мост Феодосия выйти из кареты и дальше идти пешком, тот устроил громкий скандал. Капитан Преображенского полка Бредихин, дежуривший в тот злосчастный для Феодосия полдень, докладывал во дворце, что Феодосий вышел из кареты, «махал тростью и говорил: “Я, де, сам лучше светлейшего князя“», потом прошел во дворец и кричал там: «Мне, де, бывал при Е. в. везде свободный ход, вы, де, боитеся только палки, которая вас бьет, а наши, де, палки больше тех, шелудивые, де, овцы не знают, кого не пускают». В ответ на вежливое замечание дворцового служителя, что к императрице пройти «не время», то есть нельзя, зарвавшийся иерарх, согласно протоколу следствия, «на самую Е. в. высокую особу вознегодовал и вельми досадное изблевал слово, что он в дом Е. в, никогда впредь не пойдет, разве неволею привлечен будет, что после и делом показал».

Гофмаршал Матвей Олсуфьев, приехавший вечером пригласить Феодосия на обед во дворец, вероятно, поразился немыслимой дерзости подданного, заявившего, что не может приехать во дворец, так как там он был «обесчещен», и при этом «желчно заупрямился и не пошел». Через три дня Феодосий, вероятно, одумался, но было уже поздно — ему запретили приезжать ко двору. Тогда он самовольно явился в Адмиралтейство, где в присутствии Екатерины спускали корабль «Не тронь меня». Это было уже воспринято как оскорбление чести Ея императорского величества, и еще через два дня Феодосия арестовали.

Бывшие его друзья-товарищи дружно взялись за расследование. И тут стало всплывать все, что до поры, благодаря огромному влиянию руководителя Синода, оставалось на дне. Все его сотоварищи по Синоду — иерархи русской православной церкви — Феофан, Феофилакт, Феофил, — светские чиновники, подчиненные и знакомые стали с охотой и поспешностью вспоминать все «непристойные» высказывания Феодосия как о Петре, так и о Екатерине. Если о Петре церковник выражался в том смысле, что Бог наказал грешника, губителя церкви, тирана и распутника, то о Екатерине он высказывался крайне пренебрежительно, чем и решил свою участь.

Никакие раскаяния, лепетания, что все это он говорил «от малодушия, а не от злобы», «от глупости», конечно, не помогли — суд, проведенный 28 апреля, был скор и суров. За «необычайное и безприкладное на высокую монаршую Е. в. государыни нашия императорскую честь презорство» Феодосий был приговорен к смертной казни, замененной заточением в монастырской тюрьме. Женщина, сидевшая на престоле, показала всем, что власть остается властью и пренебрегать ею не следует.

Конец Феодосия, лишенного архиерейской и иерейской мантий и превратившегося в простого старца холмогорского Корельского монастыря Федоса, был ужасен. 11 сентября 1725 года капитан-лейтенант граф П. И. Мусин-Пушкин получил инструкцию: Федоса «в том монастыре посадить в тюрьму, а буде тюрьмы нет, сыскать каменную келью наподобии тюрьмы с малым окошком, а людей бы близко той кельи не было, пищу ему определить — хлеб да вода». Согласно этой инструкции, Феодосий — человек пожилой — был «запечатан» — замурован под церковью монастыря. В стене было оставлено лишь узкое окошко для подачи пищи. В холоде, грязи, собственных нечистотах прожил строптивый иерарх до конца 1725 года. Понимая, что узник не выдержит архангельской зимы и замерзнет, подведя тем самым начальство, местные власти перевели его в отапливаемую келью, которую также «запечатали». В начале февраля часовые встревожились: Федос «по многому клику для подания пищи ответу не отдает и пищи не принимает». Архангелогородский губернатор Измайлов приказал вскрыть келью — Федос был мертв…11

Ссоры и скандалы в стане победителей происходили на виду у побежденных. Никто из «бояр» не пострадал после воцарения Екатерины, не был лишен званий и должностей, за исключением А. И. Репнина, передавшего власть над Военной коллегией Меншикову. В целом можно сказать, что с конца января 1725 года существование родовитой оппозиции, группировавшейся вокруг великого князя Петра, становится важнейшим фактором внутренней политики правительства Екатерины. Меншиков, хотя и амбициозный, но трезвый политик, понимал, что с «боярами» следует жить мирно, не обостряя отношений, и даже — при необходимости — учитывать их позицию. На свадьбе Анны Петровны подарки и награды получили не только победители — князь М. М. Голицын, как уже сказано выше, стал генерал-фельдмаршалом, причем указ о присвоении нового чина объявил ему лично Меншиков. Старший брат фельдмаршала Дмитрий Михайлович, а также В. Л. Долгорукий и П. М. Апраксин были назначены действительными тайными советниками (а именно эти четверо были инициаторами плана воцарения великого князя Петра). Еще задолго до роковых событий весны 1727 года, когда светлейший ради власти и сжигавшего его честолюбия пошел на открытый союз с родовитой оппозицией, он начал с нею игры. Первый раунд таких игр состоялся в начале 1726 года, когда обсуждались идея и состав нового органа власти — Верховного тайного совета.

Но прежде чем перейти к этому важному эпизоду, необходимо несколько подробнее рассмотреть сложившуюся к тому времени систему власти.

На престоле восседала императрица Екатерина I Алексеевна, унаследовавшая от мужа не только трон, но и безграничную самодержавную власть.

Откроем некоторые страницы «личного дела» Екатерины I Алексеевны — она же Марта Скавронская, она же (возможно) Екатерина Рабе, она же Екатерина Крузе, она же Екатерина Трубачева.

В науке бесспорным считается тот факт, что Екатерина являлась подданной шведского короля. Но далее начинаются расхождения. По мнению русской исследовательницы начала XX века Н. А. Белозерской, отцом Екатерины был квартирмейстер Эльфсбергского полка шведской армии Иоганн Рабе, а матерью — дочь рижского государственного секретаря. Девочка родилась в 1682 году в Швеции и после смерти отца перебралась вместе с матерью в Ригу, где вскоре осиротела. Вот тогда она и попала в дом пастора Глюка, живившего в Мариенбурге (ныне Алуксне, Латвия). Накануне взятия русскими войсками Мариенбурга. 25 августа 1702 года, она вышла замуж за шведского драгуна Иоганна Крузе и затем попала в плен к русским12.

По мнению других историков, — а их большинство — все было гораздо проще: Екатерина — точнее Марта — принадлежала к бедной и многодетной лифляндской (латышской) семье Сковароцких (Скавронских), находившихся в крепостной зависимости у одного польского помещика. Девочка родилась в 1684 году, попала на воспитание и службу к пастору Глюку в Мариенбург, где и была взята в плен русскими солдатами.



В обеих версиях идет речь о том, что молодая девушка оказалась в плену. Это не должно нас удивлять. В русской армии до середины XVIII века был в ходу ордынский обычай: мирные жители взятых войсками городов (за исключением вышедших вместе с гарнизоном по заключенной капитуляции — договору) становились призом, военной добычей. Солдаты хватали горожан, не останавливаясь перед насилием и разлучением семей, и волокли в свой лагерь, где отдавали или продавали их своим офицерам — помещикам. И хотя закон запрещал эти действия, они были весьма распространены в армии. Исследования о населении Северо-Запада России показывают, что в первые десять лет Северной войны произошел резкий, по сути механический, прирост холопьего населения помещичьих владений, что было непосредственно связано с захватом в плен жителей Эстляндии и Лифляндии.

Судьба Екатерины была общей с судьбой ее народа. Датский посланник Юст Юль в январе 1710 года со слов жителей Нарвы записал в свой дневник рассказ о Екатерине. И хотя, согласно этому рассказу, Екатерина была пленена не в Мариенбурге, а в Дерпте, что явно не соответствует известным фактам, тем не менее сама история весьма примечательна:

«Когда русские вступили в город и несчастные жители бежали от них в страхе и ужасе, Екатерина в полном подвенечном уборе (по рассказу нарвских жителей, в этот день Екатерина венчалась со шведским капралом. — Е. А.) попалась на глаза одному русскому солдату. Увидев, что она хороша, и сообразив, что он может ее продать (ибо в России продавать людей — вещь обыкновенная), солдат силою увел ее с собою в лагерь, однако, продержав ее там несколько часов, он стал бояться, как бы не попасть в ответ, ибо, хотя в армии увод силою жителей — дело обычное, тем не менее он воспрещается под страхом смертной казни. Поэтому, чтобы избежать зависти, а также угодить своему капитану и со временем быть произведенным в унтер-офицеры, солдат подарил ему девушку. Капитан принял ее с большой благодарностью, но в свою очередь захотел воспользоваться ее красотою, чтобы попасть в милость и стать угодным при дворе, и привел ее к царю как к любителю женщин в надежде стяжать этим подарком его милость и быть произведенным в высший чин. Царю девушка понравилась с первого взгляда, и через несколько дней стало известно, что она сделалась его любовницею»13.

А вот другой рассказ — уже из дел Тайной канцелярии.

В 1724 году дьячок Федотов донес на отставного капрала Ингерманландского полка В. Кобылина, говорившего, что Екатерина «не природная и не русская, и ведаем мы, как она в полон взята и приведена под знамя в одной рубашке и отдана под караул, и караульный наш офицер надел на нее кафтан». Как известно, под знамя — воинскую святыню — складывали под охрану часовых трофеи и приводили пленных.

Далее легенда говорит, что от офицера Марта попала к Шереметеву, а потом — к Меншикову. У него молодую женщину, крещенную Екатериной, и встретил Петр. Примерно с 1703–1704 года она сделалась его наложницей, которую он вызывал, когда считал нужным. Так, в письме Меншикова к сестрам Арсеньевым (одной из них была невеста Меншикова Дарья) мы читаем подобный приказ: «И пришлите ко мне Катерину Трубачеву, да с нею других двух девок немедленно же». Это было продиктовано Петром. В 1704 году Екатерина родила сына Павла, а в 1705-м Петра: Петр-отец писал девицам Арсеньевым: «Пожалуйте, матушки, не покиньте моего Петрушки. Матушки мои, пожалуйте, прикажите сделать сыну моему платье и, как вы изволите ехать, а вы, пожалуйста, прикажите, чтоб ему было пить-есть довольно»14. И хотя и Павел, и Петр вскоре умерли, значение Екатерины с годами возрастало, она стала заметно выделяться из числа женщин, которые всегда окружали любвеобильного царя.



Для Петра Екатерина оказалась подлинной находкой. Отличаясь молодостью, обаянием, неприхотливостью и умом, она стала для русского царя замечательной женой. Вечно мечущемуся по стране, неуравновешенному по характеру царю Екатерина создала то, что называется домом, в который он с радостью возвращался из походов, поездок и плаваний, с нетерпением ожидая встречи со своим «другом сердешненьким Катеринушкой» и дочерьми «Лизенькой и Аннушкой», а потом и вторым сыном — «Петрушенькой» — наследником престола. Сохранившаяся переписка русского монарха и его жены — вчерашней прачки и кухарки — свидетельствует о глубине чувств, о взаимной заботе и любви, которая не покидала их полтора десятилетия.

Екатерина сумела приспособиться к сложному характеру Петра, найти верный тон общения с ним — человеком неровным, тяжелым и скрытным. Вот типичное для нее письмо мужу от 5 июля 1719 года, в котором она пишет о трагическом происшествии в Петергофе: «Который францус делал новые цветники, шел он, бедненкой, ночью чрез канал, сшолся с ним напротив Ивашка Хмелницкой (то есть Бахус. — Е. А.) и, каким-то побытком с того мосту столкнув, послал на тот свет делать цветников»15. Здесь Екатерина воспроизводит даже присущий Петру стиль, его жестокий юмор.

Для переписки супругов характерна полная отстраненность от политики, в письмах Петра нет и намека на то, что он когда-либо обсуждал с женой государственные проблемы, поручал ей заниматься какими-либо делами. Он никогда не готовил из нее государственного деятеля, и всю свою жизнь с ним она была далека от управления государством. Такое положение царицы (а они были обвенчаны лишь в 1712 году) было обусловлено не столько уровнем интеллекта жены Петра, никогда не стремившейся, в отличие от своей тезки Екатерины И, снискать славу философа и государственного деятеля, сколько требованиями царя, видевшего в Екатерине лишь мать своих детей, хозяйку своего скромного, в бюргерском стиле, дома. И только беспощадная к Петру судьба вынудила царя короновать свою скромную подругу, а затем думать о передаче ей престола великой империи.

Любопытна запись в приходно-расходной книге комнатных денег за 1723 год, отражающая времяпровождение Екатерины: «В Питергофе изволили их величество гулять в новом доме и стряпали на кухне сами, дано поворам Алексею Волку с товарищи 6 червонных для обновления поварни»16. По своему образованию, воспитанию, кругу интересов Екатерина до самого восшествия на престол оставалась коронованной домохозяйкой, и история ее царствования убедительно опровергает фантазии одного из кремлевских мечтателей о том, что наступят такие времена, когда любая кухарка будет в состоянии управлять государством.

Зато Екатерину выгодно отличало отсутствие амбициозности — черты, характерной для многих выходцев из низов, та подкупающая простота в самооценке, которая была свидетельством не холопского самоуничижения, а ума и такта. Уже будучи царицей, она подтрунивала в письмах к мужу над своей долей «старой портомои»-прачки, не забывшей, кто ее благодетель. Не исключено, что этими же чувствами было продиктовано нежелание Екатерины знакомить мужа и двор со своими босоногими родственниками, о судьбе которых она долгое время ничего не знала.



В мае 1721 года во время пребывания Петра и Екатерины в Риге ко двору явилась крепостная крестьянка Христина, заявившая, что она сестра царицы. Она была принята Екатериной, награждена деньгами и отправлена восвояси. Вот только тогда по заданию Макарова и Ягужинского, получивших, вероятно, приказ самого царя, начались поиски «некоторого крестьянина» — Самуила Скавронского, брата Екатерины, увезенного, как полагали, с другими пленными в глубь России или на Украину. Лишь в 1723 году Самуил — старший брат императрицы — был найден в Лифляндии. По распоряжению из Петербурга Самуила и его детей было приказано «иметь под присмотром».

Летом 1725 года у рижского губернатора А. И. Репнина вновь появилась Христина, которая жаловалась на скверное обращение с ней помещика и «просила доставить ей способ явиться к императрице». И здесь мы видим, что Екатерина не является инициатором встречи с родственниками. Узнав о новом визите своей сестры, Екатерина распорядилась «содержать упомянутую женщину и семейство ея в скромном месте и дать им нарочитое пропитание и одежду». Примечательно, что императрица не хотела огласки всего этого дела. Репнину было приказано: «А от шляхтича, у которого они прежде жили и разгласили о себе, взять их под видом жестокого караула и дать знать шляхтичу, что они взяты за некоторый непристойный слова; или же взять их тайно, ничего ему не говоря об них, а потом приставить к ним поверенную особу, которая могла бы их удерживать от пустых рассказов»17.

Лишь в начале 1726 года с соблюдением всех мер предосторожности, как будто речь шла о государственных преступниках, родственники Екатерины были свезены в Петербург. Их было много: старший брат Самуил Скавронский, средний брат Карл с тремя сыновьями и тремя дочерьми, сестра Христина с мужем, двумя сыновьями и двумя дочерьми. Вторая сестра, Анна, имела мужа и трех сыновей. Жена еще одного брата, младшего — Фридриха (Федора), латышка, с двумя дочерьми — падчерицами Фридриха, «слезно просила оставить их на месте», что и было исполнено. В начале 1727 года слегка освоившиеся при дворе братья императрицы были возведены в графское достоинство, получили приличное содержание, дома, имения и крепостных, все дети были пристроены в самом лучшем виде. Так было положено начало новому графскому роду Российской империи — Скавронских.

Вся эта рождественская история с братьями и сестрами представляла собой не просто эпизод, а важное событие в жизни императрицы. Воссоединение семьи, забота об устройстве родни — дело, отвечавшее кругу привязанностей царицы, ее интересам, достаточно простым, ограниченным домом и семьей. Упомянутая приходно-расходная книга отражает привычный для Екатерины образ жизни, который она не изменила, даже став самодержицей. Как и Петр, она часто бывала восприемницей у купели детей своих слуг, солдат, вельмож, гуляла в «огороде» — Летнем саду, каталась по Неве на яхте, посещала больных, арестантов, слушала певчих.

Вот несколько цитат из этой книги: 19 июня 1725 года «Е. в. изволила быть в…огороде и, как назад изволила ехать в колясочке маленькой через мост, изволила пожаловать часовому один червонный, лейб-гвардии Преображенского полку солдату, которой после зари на караул Е. в-ву не поднял», то есть соблюл устав, не нарушив его даже для императрицы; 12 июля «Е.в. изволила смотреть из палат от цесаревны, и упал за окно Е.в. опахал, который поднял Ингерманландского полку гренадер Тихон Онин, которому изволила пожаловать 1 червонец…»; 25 сентября «изволила пожаловать светлейшей княгине Настасье Петровне десять червонцев, за что она выпила при столе Е.в. два кубка пива английского»18.

Здесь речь идет уже о других развлечениях, типичных для «пьяного двора» первого императора. Настасья Петровна Голицына — «княгиня игуменья» петровского Всепьянейшего собора, придворная шутиха, объект не всегда приличных забав Петра, Екатерины и их окружения. Из другой записи, от 6 августа, видно, за что жаловала Голицыну Екатерина: «…Е. в…изволила кушать в большом сале, при котором столе светлейший князь и господа майоры лейб-гвардии и княгиня Голицына кушали английское пиво большим кубком, а княгине Голицыной поднесли другой кубок, в который Е.в. изволила положить 10 червонных». Иначе говоря, суть шутки в том, чтобы заставить человека добывать небольшое состояние, положенное на дно кубка, для чего ему нужно было разом и у всех на виду выпить два-три литра пива или вина. И такое княгине Голицыной удавалось не всегда: 19 октября она смогла выпить лишь первый кубок виноградного вина с пятнадцатью червонцами на дне, а во второй раз ей до дна кубка, где лежали пять червонцев, добраться не удалось — видно, пала замертво под стол.

Все эти записи, как и некоторые другие свидетельства, говорят о довольно незатейливых вкусах и забавах императрицы. Как сообщает очевидец, однажды на рассвете Екатерина приказала ударить в набат, «который многих жителей города ввел в обман и познакомил с первым апреля». Я уж не буду додумывать те слова, которыми поминали свою веселую повелительницу полуодетые и перепуганные петербуржцы, — они-то знали, что такое городской пожар или наводнение, о которых извещали набатом.

Иностранные дипломаты в один голос утверждают, что основное времяпровождение Екатерины — откровенное прожигание жизни: балы, куртаги, прогулки по ночной столице, непрерывное застолье, танцы, фейерверки. Причем траур по умершему императору не мешал веселью — императрица и ее кружок развлекались тайком, под покровом темноты. «Развлечения эти, — писал летом 1725 года Кампредон, — заключаются в почти ежедневных, продолжающихся всю ночь и добрую часть дня, попойках в саду, с лицами, которые по обязанностям службы должны всегда находиться при дворе»19.

Почти все иностранные наблюдатели предчувствовали, что императрица долго не протянет, — образ ее сумасшедшей жизни явно контрастировал с довольно слабым здоровьем. Известия о бесконечных полуночных празднествах перемежаются сообщениями о приступах удушья, конвульсиях, лихорадке, почти непрерывных воспалениях легких, которые не оставляли Екатерину все ее короткое царствование. В конце 1726 года Маньян сообщал, что она десять дней болела, но сразу же по выздоровлении дала бал по случаю дня рождения дочери Елизаветы и «была в отличном настроении, ест и пьет как всегда и, по обыкновению, ложится не ранее 4–5 часов утра». Незадолго до смерти, как только ее оставила лихорадка, она вздумала, как пишет Маньян, «прокатиться по улицам Петербурга», после чего снова слегла «и ночью сделалась лихорадка». Даже молодой фаворит не мог выдержать безумного темпа жизни царицы. В конце 1726 года Маньян сообщал в Париж, что Меншиков и Бассевич посетили больного Рейнгольда Левенвольде, который «утомился от непрекращающихся пиршеств». Надо полагать, высокие гости поили несчастного страдальца огуречным рассолом из золотого кубка.

Прусский посланник Мардефельд, направляя своему королю донесение о смерти Екатерины, снабдил его следующей эпитафией: «Хотя покойная императрица и обладала драгоценными качествами… но она все-таки была женщина и не обладала необходимым уразумением дел и, по возможности, уклонялась от них. Напротив, чрезвычайно любила она роскошь и пышность… и уверяют, будто она в последние годы употребила на это дело 800 тысяч рублей, уже не говоря о других расходах»20.

Да, не умела и не хотела заниматься государственными делами императрица. Конечно, нельзя сказать, что она вообще устранялась от дел и ни в чем не слушала своих советников. Нет, в те редкие моменты, когда она присутствовала на правительственных заседаниях, Екатерина могла что-то и сказать. Так, в 1726 году при обсуждении вопроса о судьбе севших на мель в волжском устье судах она (согласно журналу Совета) вдруг сказала, «что хотя оныя выбросило на мель, однако ж на место мягкое [сели] и возможно их всегда снять»21. Вспомнила боевая подруга Петра Каспийский поход и его трудности! Но читать об этом так странно, как будто речь идет о неожиданно заговорившей кошке.

Факты с убедительностью свидетельствуют, что вдова Петра Великого не была в состоянии самостоятельно и полноценно осуществлять функции своего великого предшественника, который за десятилетия царствования перестроил всю традиционную систему самодержавной власти по своей модели. И уже в первые месяцы правления Екатерины стало ясно, что прежняя система власти, основанная на активном и всестороннем участии самодержца в управлении государством, не работает. И хотя Екатерина распорядилась, чтобы сенаторы приезжали на заседания во дворец (сам Петр регулярно заседал в Сенате), дабы она, не выходя на улицу, могла бы заниматься государственными делами, толку от этого было мало — не по кухарке дело.

К концу 1725 года в управлении империей отчетливо назревал кризис. В среде правящей элиты не было единства: Ягужинский с Сенатом и Меншиков со своими людьми представляли два полюса, две борющиеся силы. Это соперничество не было чисто деловым, а зачастую выливалось в неприличную склоку у подножия трона. К этому нужно добавить, что Сенат, даже если бы получил полную свободу действий, вряд ли бы справился с руководством страной — это было учреждение, сильно разъеденное язвами бюрократии. Недееспособность самой императрицы, занятой развлечениями, придавала ситуации драматический характер, ибо в дверь буквально ломились серьезнейшие внутри- и внешнеполитические проблемы. О них нужно было думать, их нужно было решать: уже первые месяцы поле смерти Петра показали, что прежний курс государственного корабля необходимо менять.

Кризис исполнительной власти при нарастании проблем управления империей, при усилившейся тенденции к переосмыслению и изменению петровских начал политики — все это послужило причиной образования нового высшего правительственного органа — Верховного тайного совета. Он стал подлинным центром критики и перемен в первые послепетровские годы.

«Petrus erat magnus monarcha, sed jam non est»{2}

В 1726 году секретарь Сената И. Кириллов составил подробный статистический отчет-справочник, который гордо назвал «Цветущее состояние Всероссийского государства». Увы, так было только на бумаге, и в то время, как усердный секретарь сводил в таблицы сведения о числе войск в губерниях и количестве пушек на стенах крепостей, сенаторы занимались другим делом, немыслимым ранее, — они критиковали Петра Великого.

Документы свидетельствуют о том, что буквально с первых дней нового царствования в правительстве начался критический пересмотр проблем внутренней политики. Инициатором его стал генерал-прокурор граф Павел Иванович Ягужинский, подавший императрице в течение 1725 года несколько особых записок о положении в стране. Уже 4 февраля, то есть спустя шесть дней после смерти Петра, Сенат заслушал предложения Ягужинского об изменении в податной политике (сокращение ставки подушной подати на 4 копейки, облегчение участи оштрафованных за «прописку и утайку» душ во время переписи), об увольнении из армии" некоторых категорий дворян, о том, чтобы «до времени отложить» некоторые из незавершенных строек. Из протокола Сената видно, что Ягужинский написал записку 1 февраля, а докладывал свои предложения императрице уже 2 февраля (!), и Екатерина одобрила уменьшение подати и некоторые льготы для оштрафованных. Царским указом 5 февраля 74-копеечная подушная подать с крестьян была уменьшена на 4 копейки (то есть на 5,4 %) и прощены недоимки в отдельных уездах. Из докладной записки генерал-прокурора видно, что это не отдельные «милостивые» по случаю всеобщей скорби меры, а элементы продуманной программы1.

Быстрота, с которой новая власть приступила к пересмотру наследия великого реформатора, поразительна. Для этого были весьма веские причины. В записке на имя императрицы Ягужинский прибег к тактическому приему, который впоследствии стал часто использоваться всеми критиками петровского наследия. Смысл уловки состоял в том, что авторы критических записок или «мнений» как бы не сомневались в правильности и абсолютной пользе всего, что сделал великий Петр для процветания страны, и вслед за Ягужинским подчеркивали, что первый император прилагал титанические усилия для создания «благих в пользу Всероссийской империи законов и учреждений», но… Вот в этом «но» и крылось главное! Петр, утверждает Ягужинский, не мог, несмотря на всю свою мудрость и прозорливость, предусмотреть всех изменений в стране, и в итоге оказалось, что «конъюнктуры такого состояния есть, что прилежного и скорого разсуждения к поправлению нынешняго в государстве состояния требуют», а «для целости государства к народа меры взять крайняя нужда настоит»2. Ягужинский сразу же обозначил несколько важнейших проблем, вокруг которых впоследствии развернулась дискуссия в Сенате, а затем и в Верховном тайном совете.

То, что именно Ягужинский первым обратил внимание новой императрицы на плачевное состояние дел, неудивительно. Генерал-прокурор Сената, «око государево», он лучше других знал реальное положение в стране, ибо к нему попадала вся важнейшая информация. К тому же он пытался сразу захватить инициативу в борьбе за доверие новой властительницы и поэтому, в полном соответствии со своим импульсивным, необузданным характером, первым выступил как защитник казенного интереса.

Самой важной проблемой государства Ягужинский считал положение народа, крестьянства, о котором «всякому Российского отечества сыну, соболезнуя, разсуждать надлежит». По мнению генерал-прокурора, крестьянам «от подушного сбору происходит великая тягость», усугубляемая хроническими неурожаями последних лет. О том, что подушная подать оказалась более тяжелой, чем прежняя — подворная, при которой налоги взимались не с «души мужеска полу», а с двора, свидетельствовал и рост недоимок, и растущее обеднение крестьян, и их бегство за границу. Ягужинский, а потом другие государственные деятели указывали на главный порок введенной Петром системы подушного обложения: она не отвечала уровню реального благосостояния крестьянства.



Петр, думая об обеспечении деньгами огромной по тем временам 200-тысячной армии, избрал следующий принцип налогового обложения: общая сумма расходов на армию (около 4 миллионов рублей) делилась на общее «подушное число» — более 5 миллионов душ мужского пола, учтенных во время переписи (ревизии), проводившейся с 1719-го по 1724 год. Получалось, что на каждую душу приходится по 74 копейки в год. Царю было ясно, что каждый из внесенных в подушный кадастр крестьян (от грудных младенцев до глубоких стариков) не сможет заплатить в казну по 74 копейки. Но он надеялся, что налог будет распределяться фактически не по душам, а в соответствии с благосостоянием каждой крестьянской семьи, или, как тогда говорили, «по животам и пожиткам».

Действительно, такая внутриобщинная раскладка налогов практиковалась с незапамятных времен, и более богатые («пожиточные») крестьяне платили за несостоятельных соседей. Указами Петра строго предписывалось сохранить систему раскладки налогов «по животам и пожиткам», а подушную ставку налога считать лишь условной единицей, нужной для подсчета общей величины налога с данной общины. Иначе говоря, если в деревне было учтено при переписи 100 мужчин, то итоговая сумма налога с этой деревни составляла 74 рубля. И эти деньги взимались сельским миром дифференцированно: один платил по 20 рублей, а другой — по 2 копейки. Эта традиционная система раскладки была чрезвычайно удобна властям, ибо крестьяне, связанные круговой порукой, несли общую ответственность за уплату всей суммы налога с данной общины.

Однако расчеты Петра оправдались лишь отчасти. И хотя в целом по стране подушная подать была больше прежних многочисленных сборов с «дворового числа» всего лишь на 16 %, новая система налогообложения оказалась все же более тяжелой и жесткой для плательщиков. Дело в том, что за годы Северной войны, тянувшейся с 1700-го по 1721 год, да к тому же в условиях кардинальных реформ, были подорваны основы народного хозяйства и благосостояния крестьян. Любые налоги и раньше выплачивались с большими недоимками, но пороки подушной системы были у всех на виду: она не учитывала изменений не только в благосостоянии плательщиков, но и в их численности. Все умершие, беглые, взятые в рекруты, «пропавшие безвестно» не исключались из кадастров до новой переписи, которую провели — отметим, забегая вперед, — только через 18 лет, в 1742 году.

Уже в 1725 году, то есть через год после введения «подушины», выяснилось, что убыль плательщиков из оклада велика. 6 октября 1725 года Сенат пришел к заключению, что крестьяне «никаким образом того платежа понести не могут и осталось только положенного на них окладу в доимке на прошлый год близ миллиона»3. И хотя Сенат опирался на выборочные данные по отдельным уездам, общая тенденция была им уловлена в целом правильно.

Тут-то и возникала вторая острая проблема: недоимки в платежах подушной подати, шедшей исключительно на армию, соответственно приводили к нехватке денег на военные нужды. Продолжение прежней политики грозило катастрофой. «Такое видится опасение, — писал Ягужинский, — что впредь не токмо войск содержать будет нечем, но и государству неисправимый вред приключиться может». Выход Ягужинскому и сенаторам виделся, во-первых, в сокращении подушной ставки налога еще на 10 копеек (с 70 до 60 копеек) хотя бы на 1726 год, в проведении срочной ревизии выбывших из подушного оклада и исключении их из кадастра и, во-вторых, в сокращении, пользуясь мирным временем, численности армии и уменьшении расходов на военные нужды. Кроме того, сенаторы предлагали вывести полки из деревень, куда они были поставлены по плану Петра, чтобы быстрее и эффективнее собирать подушный налог с крестьян. Постои приводили к массе злоупотреблений на местах и вызывали повсеместное недовольство и крестьян, и помещиков. Но это было удобно военным, неплохо устроившимся в деревнях.

Окончательно предложения Сената оформились осенью 1725 года в записке с характерным названием — «О содержании в нынешнее мирное время армии и каким образом крестьян в лучшее состояние привесть»4. Это все, на что был способен Сенат, не обладавший законодательными правами.

Записка была переправлена в Военную коллегию, и после основательной волокиты в декабре 1725 года военное руководство составило свое «мнение» о проблеме. Читатель легко догадается, каков был ответ военных на предложение о сокращении военных расходов. Генералы в резком и бескомпромиссном духе полностью отвергли предложения Сената и настаивали на закручивании гаек, требуя провести ревизию не тех, кто выбыл из подушного оклада, а ревизию недоимок, чтобы решительно и быстро их взыскать. Полностью была отвергнута и идея временного сокращения ставки подушной подати5.

Конечно, трудно предположить, чтобы военные высказались за сокращение расходов на армию. Даже говорить об этом было, по их мнению, не только опасно, но и не патриотично. Но все же определяющим в столкновении Сената и военных были подводные течения, скрытая борьба двух сильных соперников: Ягужинского — фактического руководителя Сената и Меншикова — главы военного ведомства. Это была борьба за власть, за влияние на императрицу. Меншикову не было равных, и он победил, но сама проблема не только перешла на 1726 год, но продолжала обостряться.

Немного забегая вперед, скажу, что споры между Сенатом и Военной коллегией не утихли и после образования Верховного тайного совета, не было единодушия по этому вопросу и среди самих верховников. Но Меншиков явно правил бал, и весной 1726 года Военная коллегия, ссылаясь на внешнеполитические трудности, строго потребовала от Сената во что бы то ни стало взыскать недоимки, причем не только за последний год, но и вообще за 1720–1725 годы в размере 3,5 миллиона рублей. «А буде не пришлются, — угрожали военные, — армея в вящее разорение придет». Решительные демарши военного руководства, во главе которого стоял Меншиков, дали результат — Екатерина подписала указ о посылке чрезвычайных военных ревизоров, которым поручалось «дела с податью наладить»6.

План деятельности ревизоров состоял в том, чтобы о недоимках, «сыскав накрепко, и с кого не взято, а взять возможно, на тех людях править… а от кого та недоимка запущена, тех судить и штрафовать». Карательное назначение новой ревизии сомнений не вызывало. Споры в правительстве о причинах недоимок и способах решения податной проблемы закончились победой сторонников усиления военно-полицейского давления на крестьян. Но такая политика была заранее обречена на неуспех — силой, как известно, никакого дела не «наладишь», и вообще, разъехавшись по губерниям, ревизоры как в воду канули: за четыре месяца они не ответили на семь (!) указов о скорейшем взыскании недоимок7. Поняв, что предложенный Меншиковым план провалился, Верховный тайный совет начал обсуждение податной проблемы заново…

Верховный тайный совет был образован 8 февраля 1726 года. Он стал знаменит в истории, ибо спустя четыре года, в 1730 году, верховники — так называли членов Совета — предприняли драматическую попытку ограничения власти монарха — действие для тех, да и для последующих, времен революционное.

На рубеже XIX–XX веков Верховный тайный совет оказался в центре внимания ученых, искавших в русском прошлом аналогии назревшим или уже свершаемым демократическим переменам. События 1730 года рассматривались как конституционное движение во главе с «интеллигентным аристократом» Д. М. Голицыным. Об этом речь пойдет ниже, а теперь же отметим, что многие исследователи предысторию «затейки» верховников 1730 года числят от 8 февраля 1726 года, когда был образован Верховный тайный совет. Так, для П. Н. Милюкова создание Совета ознаменовало собой «первый шаг к конституционному проекту 1730 года», для А. Н. Филиппова это есть «воплощение мысли об участии общества в управлении государством»8. Отсюда следует вывод об ограничительной по отношению к самодержавию сущности власти Совета начиная с 1726 года.

Однако вывод этот ошибочен. У нас нет никаких оснований прямо и непосредственно связывать события 1726-го и 1730 года. Между этими датами пролегает отрезок времени, который при общем ретроспективном рассмотрении событий послепетровской истории стирается, а его своеобразие совершенно не учитывается. Суть состоит в том, что Верховный тайный совет февраля 1726-го — мая 1727 года и по составу, и по функциям принципиальным образом отличался от Верховного тайного совета мая 1727-го — января 1730 года. На втором этапе своего существования, и особенно в конце, Совет коренным образом изменился — полное превосходство в нем получила родовитая аристократическая верхушка, которая и стала инициатором попытки ограничения императорской власти после смерти Петра II в январе 1730 года. Образование же Верховного тайного совета в феврале 1726 года было, как я уже говорил, напрямую связано с остротой внутриполитических проблем, а главное — с кризисом исполнительной власти и недееспособностью императрицы. Кстати, эти же обстоятельства были главной причиной возникновения Кабинета министров при Анне Ивановне и Конференции при Елизавете Петровне.

Мысль о том, что Совет был создан «в помощь» императрице, подтверждается многими документами. Указ от 8 февраля 1726 года мотивирует необходимость образования Совета тем, что Екатерина нуждается в постоянных советниках, которых не отвлекала бы от этих обязанностей текущая работа в центральных учреждениях. 2 марта 1726 года герцог Карл Фридрих представил на обсуждение Совета «Мнение не в указ о новом учрежденном тайном совете». В этом проекте регламента высшей правительственной инстанции мотив ее учреждения по сравнению с указом от 8 февраля уточнялся: «Оной токмо Е.в. ко облегчению в тяжком ея правительстве бремени служит».

Еще точнее эта мысль была выражена в указе от 1 января 1727 года: «Мы сей Совет учинили верховным и при боку нашем не для чего, инако только, дабы оный в сем тяжком бремени правительства во всех государственных делах верными своими советами и беспристрастными объявлениями мнений своих Нам вспоможение и облегчение учинил»9.

Создание Совета было обусловлено не только слабостью Екатерины как государственного деятеля, но и общей раскладкой политических сил, которая требовала организационной консолидации ее сторонников. Еще в феврале 1725 года саксонский дипломат Лефорт писал, что позиции императрицы слабы и она «имеет много причин остерегаться (вероятно, недоброжелателей. — Е. А.) и сближаться с хорошими советниками». 1 мая он уже писал, что при дворе «поговаривают об учреждении тайного совета», куда должны войти герцог, Меншиков, Шафиров и Макаров. 3 мая французский посланник Кампредон также сообщает, что Шафиров войдет вместе с Меншиковым, Толстым и Макаровым в Совет, «где станут решаться самые важные дела». И хотя 19 мая он писал, что слухи об образовании Совета затихли, в его последующих донесениях (как и в сообщениях других дипломатов) часто встречаются упоминания о конфиденциальных совещаниях императрицы со своими советниками, среди которых мелькают имена П. А. Толстого, А. Д. Меншикова, герцога Голштинского, А. И. Остермана10.

Точно установить, кто был инициатором образования Совета, сейчас невозможно, но роль в этом Меншикова была, вероятно, значительна. В литературе до сих пор ведется спор: одни считают, что Совет был создан в противовес Меншикову, всевластие которого возбуждало зависть и недовольство многих вельмож, другие историки полагают, что Совет создан руками Меншикова как ширма для его господства. Ни та, ни другая сторона не располагает свидетельствами документов о роли Меншикова в этой истории. Но в нашем распоряжении есть данные, которые с подобной целью не использовались в науке. Речь идет о «Повседневных записках» Меншикова — журналах, в которых секретари его личной канцелярии пунктуально записывали домашние дела и встречи светлейшего.

Вот как фиксируют «Повседневные записки» времяпровождение Меншикова в течение двенадцати дней, предшествовавших образованию Совета, то есть с 28 января по 8 февраля 1726 года: 28 января — Меншикова посетил А. И. Остерман; 30 января — у Меншикова в гостях Д. М. Голицын, затем Остерман; 31 января — у Меншикова в гостях В. Л. Долгорукий; 4 февраля — снова прибыл Долгорукий, с которым у светлейшего была длительная беседа; 5 февраля — снова визит Долгорукого, после него прибыл Д. М. Голицын, который беседовал с хозяином два часа; 7 февраля — Александр Данилович не занят делами, «долго забавлялся в карты». И наконец, 8 февраля (день образования Совета) — Меншиков «поехал во дворец, где были господа сенаторы в столовой полати и в присутствии Е. и. в. имели консилиум (теперь мы знаем — о создании Совета. — Е. А.), в 7 часов вернулся…»11

Очевидно, что если бы Совет создавался вопреки желанию первого вельможи страны и тем более — с целью ограничить его власть, то светлейший должен был бы проявить максимум энергии, чтобы не допустить этого. Однако за те дни, которые мы рассмотрели, Меншиков не посетил императрицу ни разу, а за весь январь 1726 года он был у нее только один раз. Это симптоматично, ибо в сложных ситуациях он прежде всего прибегал к содействию легко поддающейся его влиянию Екатерины.

Но зато в эти же дни к Меншикову зачастили с визитами и беседами наедине лидеры двух аристократических кланов — Дмитрий Михайлович Голицын и Василий Лукич Долгорукий. Вполне возможно, что во дворце светлейшего за закрытыми дверями шел дележ мест в новом органе власти. Активным участником переговоров был и А. И. Остерман — человек влиятельный и к тому же пользовавшийся особым доверием Меншикова. В последние дни перед образованием Совета Остерман исчез из числа меншиковских гостей, а из первых журналов Совета мы узнаем, что Остерман болен. Как правило, болезни вице-канцлера резко «обострялись» в момент назревания важных политических перемен. Испанский посланник герцог де Лириа по этому поводу писал: «Остерман оказывается больным именно тогда, когда он занят серьезными делами и производит наибольшие интриги»12. Вполне возможно, что Остерман выжидал, опасаясь смуты.

Но ее не произошло. Меншиков контролировал ситуацию, и, вероятно, благодаря ему в Совет вошел сенатор Д. М. Голицын, ранее не принадлежавший к числу ближайших советников Екатерины, и — наоборот — не попал (страшно обиженный на это) генерал-прокурор Ягужинский. Появление в Совете Д. М. Голицына — факт примечательный: он как бы представлял родовитую оппозицию в высшем органе власти. Это и знак того, что Меншиков, думая о будущем, пытался найти общий язык со своими вчерашними врагами. Впрочем, эта явная уступка оппозиции не повлияла на общую расстановку сил — все остальные члены Совета принадлежали к лагерю Екатерины: президент Военной коллегии А. Д. Меншиков, президент Адмиралтейской коллегии Ф. М. Апраксин, канцлер Г. И. Головкин, вице-канцлер А. И. Остерман и, наконец, — головная боль светлейшего — Голштинский герцог Карл Фридрих, введенный в Совет по желанию самой императрицы.

Таким образом, можно утверждать, что создание Совета отнюдь не встретило сопротивления Меншикова, занявшего в нем центральное положение. Последующие события показали, что Совет не помешал светлейшему обделывать его сомнительные делишки, связанные с престолонаследием. Наоборот, новое учреждение было выгодно и Меншикову, и всем остальным сановникам Екатерины. Его решения были коллегиальны, утверждались императрицей, и значит, ни один из членов Совета не нес всей тяжести личной ответственности. И это было удобно всем — и Меншикову, и его оппонентам, и Екатерине.

По своему месту в системе власти и компетенциям Верховный тайный совет стал высшей правительственной инстанцией в виде узкого, подконтрольного самодержцу органа, состоявшего из доверенных лиц. Круг дел его не был ограничен — он являлся и высшей законосовещательной, и высшей судебной, и высшей распорядительной властью.

Совет не подменял Сената. Согласно «Мнению» герцога, Совет не должен был заниматься буквально всеми разнообразными государственными делами, как Сенат. У него особая цель — рассмотрение дел «вящей важности и о чем уставу и определения не имеется, или которые собственному Е.и.в. решению подлежат». Именно в том, что Совету были подведомственны в первую очередь дела, не подпадавшие под существующие законодательные нормы, и состояла специфика нового учреждения. В этом смысле он выполнял функцию Петра Великого, который мыслил себя в созданной им же бюрократической системе как законодателя, устанавливающего нормы для дел, не имевших законодательных прецедентов. Крайне важным было и то, что в Совете в узком кругу обсуждались острейшие государственные проблемы, не становясь предметом внимания широкой публики и не нанося тем самым ущерба престижу самодержавной власти. Кампредон точно уловил суть образования Совета: «Если это учреждение состоится, то оно будет полезно в отношении соблюдения тайны и быстроты исполнения»13.

Особое положение Совета подчеркивалось даже формой официальных бумаг. Указы его начинались как царские манифесты: «Мы, Божией милостию», в середине: «Повелеваем», а по окончании: «Дан в нашем тайном Совете». После датума: «По указу Е.и.в.». Смысл такой формы указа объяснялся тем, что «безопаснее», когда бы «высоким ее именем указы выходили». И вот здесь нужно вернуться к вопросу взаимоотношений самодержца и Совета. Решая эту проблему, нужно помнить, что сам по себе факт делегирования власти в какие-либо учреждения не — означает ограничения носителя ее, тем более что самодержец мог в любой момент изменить или прекратить это делегирование. Если же он был не в состоянии это сделать, то это свидетельствовало об ограничении его власти, и, следовательно, самодержцем он называться уже не мог.

При создании Совета в 1726 году все эти моменты были учтены, и из проектов документов были удалены все неоднозначные толкования взаимоотношений монарха и Совета «при боку Е.и.в.». В «Мнении» герцога Карла Фридриха — проекте регламента Совета, датированном 2 марта 1726 года, — отмечалось: «Никаким указам не выходить, пока оные в Тайном совете совершенно не состоялись, протоколы не закреплены и Е.в. для… апробации прочтены не будут». 16 марта «Мнение» было возвращено в Совет, причем кем-то, вероятно в Кабинете, был исправлен именно этот пункт, согласно вольному толкованию которого никакой указ не может «состояться», пока не будет подписан в Совете. Новая редакция этого пункта предусматривала четкий порядок: протоколы Совета — они же проекты указов, — «не подписав, для апробации к Е.и.в. вносить одной (т. е. самой. — Е. А.) по случаю, смотря по важности дел, и как уже Е.и.в. изволит апробовать, тогда подписывать и в действо приводить».

И действительно, при Екатерине неуклонно действовал принцип: «…все резолюции в оном [совете] ко апробации Е.и.в. следовать имеют» и — соответственно — «все указы по апробации Е. в. отправлять имеют». Иначе говоря, все постановления Совета становились указами из Верховного тайного совета только после одобрения их Екатериной.

Из проекта указа об учреждении Совета 8 февраля 1726 года в окончательном варианте выпала еще одна фраза, в которой можно усмотреть элемент ограничения власти Екатерины; «Когда случится Нам куды ехать, им (членам Совета. — Е. А.) надобно быть при Нас неотлучно»14.

Ошибочный вывод об ограничении власти императрицы уже при образовании Совета строится подчас на недоразумениях, невнимательном чтении документов. Например, Б. Л. Вяземский — автор книги о Верховном тайном совете — обращается за доказательством тезиса об ограничении власти Екатерины к указу от 1 января 1727 года, в котором императрица во избежание ссор между верховниками объявляла, что отныне не будет принимать «партикулярные доношения о делах», пока они не будут обсуждены в Совете и на них не будут составлены коллективные «мнения». Этим условием, полагает Вяземский, Екатерина ограничила «отправление своего суверенитета» и «юридически оформила свою несамостоятельность». Однако столь решительное утверждение игнорирует вторую часть этого же пункта указа, в которой сказано, что, кроме как от Совета, «мнений ни от кого принимать не будем, разве кто имеет доношения о таких делах, которые никому, кроме Нас самих, поверены [не] будут», то есть особо важные дела будет рассматривать сама императрица15.

Эта практика «доношений мимо Совета» непосредственно самой императрице существовала с момента образования нового учреждения. 12 февраля, спустя четыре дня после образования Совета, Меншиков как президент Военной коллегии получил именной указ: «Хотя Мы и определили в Верховном тайном совете консилии, но в которые дни не будем [там], то о важных делах доносить Нам самим, а кроме Нас самих, рапортов и ведомостей никому не сообщать». Если учесть, что императрица практически не присутствовала на заседаниях Совета, такой порядок становился правилом. Подобный же указ получил и Ф. М. Апраксин, президент Адмиралтейской коллегии и член Совета. Еще более решителен указ от 19 августа 1726 года, адресованный командующему группой войск в Персии генералу В. Б. Долгорукому: «Понеже курьеры, посланные от вас, являются прежде всего в Верховный тайный совет, то о важных делах пишите прежде всего Нам, а потом в… Совет и прочие места». 7 сентября 1726 года все командующие и губернаторы получили именной указ, в котором говорилось, «чтоб о всех важных делах писали в Кабинет, и если посылали курьеры, то являться им сначала в Кабинет».

Примечательно, что сразу после смерти Екатерины Совет, ставший регентом при Петре II, отменил этот порядок. Вышел новый указ: «О случившихся новых и важных делах командующим генералам и из губерний губернаторам писать в… Совет, а не в Кабинет, куда ни о каких делах не писать впредь по указу»16. Через две недели после смерти Екатерины Кабинет был ликвидирован, а кабинет-секретарь А. В. Макаров получил новое назначение.

При Екатерине Кабинет, — говоря современным языком, ее личный секретариат во главе с Макаровым — явно контролировал деятельность Совета, не будучи ему подчинен, что несомненно свидетельствовало о силе екатерининского самодержавия. Создавалось весьма прочное равновесие, позволявшее, не затрагивая основ самодержавной власти, перепоручить помощникам-советникам те функции верховного управления, с которыми не могла справиться Екатерина. А это перепоручение было крайне необходимо, — Верховный тайный совет сразу же окунулся в омут острейших проблем послепетровского времени.

Верховники были единодушны: Петр был велик, но продолжать его реформаторскую политику уже нельзя. В этом они были согласны с генерал-прокурором Ягужинским, который — не случайно я подчеркивал выше — написал свою критическую записку уже 1 февраля 1725 года. Это означало, что спустя всего лишь три дня после смерти великого преобразователя фактически были остановлены его реформы. Таков удел многих реформаторов, мечтавших разом осчастливить людей, в этом непреклонная логика жизни. Да и не могут реформы продолжаться бесконечно, ибо даже при их благотворности это неестественное состояние общества, это период беспокойства, нарушения привычного уклада жизни, это время нестабильности, неуверенности в завтрашнем дне.

А именно стабильности, покоя жаждали оставшиеся без своего властного кормчего петровские сподвижники, чтобы удержать власть, укрепить свое положение, найти компромисс с «боярами». В этом смысле верховники оказались бо́льшими реалистами, чем Петр. Он, обладавший непререкаемой властью и авторитетом, увлеченный грандиозными планами перестройки, ломки русской жизни, мог позволить себе не считаться с реальностью. Его сокрушительная воля, его страстное желание перемен были большей реальностью, чем все, что сопротивлялось его идеям. Он, как и многие реформаторы, находился в плену своих представлений и даже иллюзий о том, что нужно народу, стране, он мог игнорировать неблагоприятные последствия и оценки своих трудов, мог заставить всех делать то, что считал нужным. Но его «птенцы», пришедшие к власти в ночь на 29 января 1725 года, не могли вести себя подобно Петру Великому. Это были другие люди, другого масштаба, других представлений о том, что нужно государству и обществу. Они вкладывали иное, чем Петр, содержание в популярную тогда формулу «государственной пользы». И в своей политике они во многом исходили из реальности, которая им виделась (и справедливо) весьма далекой от «цветущего состояния». Они видели, что разорение крестьян, голод, длившийся четыре года (1721–1724), нехватка денег, общая внутренняя нестабильность делают невозможным и нежелательным продолжение петровского курса экспериментов.

Как известно, политика по своей сути спекулятивна. Во «мнениях», проектах, других документах верховников заметно стремление сгустить краски, когда речь идет о последствиях петровских реформ. Да, недоимки были значительные, но они никогда не достигали даже четверти общего оклада налогов. Да, бежали сотни тысяч крестьян, но ведь миллионы оставались на местах. Да, возможно, прав был Ягужинский, когда, иллюстрируя свои выводы о повсеместном голоде, упомянул о некоей бабе, которая свое дитя, «кинув в воду, утопила». Но вряд ли подобные случаи были широко распространены. Ситуация в стране была, конечно, серьезной, но не столь критической, как стремились изобразить это верховники.

Подчеркнуто мрачная оценка действительности и драматизация обстановки бросаются в глаза, когда читаешь записки верховников осени 1726 года, именно в это время обсуждение податных дел перешло в решающую стадию. «При рассуждении о нынешнем состоянии Всероссийского государства показывается, — пишут Меншиков, Остерман и Макаров в коллективной записке 18 ноября 1726 года, — что едва не все те дела, как духовные, так и светские, в худом порядке находятся и скорейшего поправления требуют». И далее — знакомый по записке Ягужинского — мотив скрытой критики великого реформатора: «И каким неусыпным прилежанием Его и. в. ни трудился во установлении добропорядка во всех делах… и в сочинении пристойных регламентов в надежде, что уже весьма надлежащий порядок во всем следовать будет, однако ж того по сие время не видно». Не только крестьянство «в крайнее и всеконечное разорение приходит, но и прочие дела, яко комерция, юстиция и монетные дворы, весьма в разоренном состоянии обретаются»17.

Представить результаты петровских преобразований в различных областях неудачными, а общую ситуацию в стране вследствие этого угрожающей было выгодно верховникам. Они использовали критику как средство укрепления своих позиций в это неспокойное время. Сваливая все недостатки политики на покойного императора, они тем самым уходили от всей полноты ответственности за положение в стране.

Пока корабль империи после смерти своего царственного шкипера двигался по инерции, по ветру, управлять им было нетрудно. Но ставить новые паруса или совершать сложные маневры новые люди, оказавшиеся на мостике, не хотели. Наоборот, они все убавляли и убавляли паруса и даже поглядывали назад — туда, где осталась тихая гавань XVII века.

И это не просто банальный образ. Известно, что Петр мечтал об океанских плаваниях, о колониях в Индии, на Мадагаскаре и на островах Карибского моря. Русские корабли с товарами стали проникать в Средиземное море через Гибралтар, и хотя эта торговля была убыточна, Петр ее не оставлял и Даже основал во Франции и Испании торговые консульства, причем одно из них как бы висело на самой оконечности Европы — в Кадисе, откуда на сотни и тысячи верст простирался океан, за которым лежали новые земли, ждущие русский флаг. И Петр требовал от консулов изучать торговую конъюнктуру в Новом Свете.

И вот теперь, после смерти Петра, в Петербурге обо всем этом думали иначе. В 1727 году из Совета был сделан запрос в Сенат о консульствах: «Есть ли государственная польза и впредь содержать и оных там надобно ль?» Сенат, опираясь на мнение Коммерц-коллегии, отвечал, что «в содержании как во Франции, так и в Испании консулов никакой пользы государственной не имеется и впредь содержать их к прибыли безнадежно, ибо посланные туда казенные и купеческие товары проданы многие с накладом». С мечтой о карибской торговле пришлось расстаться до победы социалистической революции на Кубе — Совет отозвал консулов и закрыл консульства18.

В целом же в политике Совета мы видим попытку переосмысления многих прежних основ доктрины Петра, поиск вариантов политики, отличающихся от петровских меньшим радикализмом, больше, чем прежде, учитывающих различные интересы. Особенно показательна история с пересмотром петровского таможенного тарифа.

Как известно, в 1724 году Петр ввел новый таможенный тариф ярко протекционистского характера. С помощью высоких таможенных пошлин Петр хотел защитить внутренний рынок товаров русских мануфактур, которые еще не могли конкурировать с западноевропейскими. Уже первый год действия петровского тарифа выявил его умозрительность, отрыв от российской реальности. Установив высокие пошлины на ввозимые иностранные товары, государство и не подумало о надежной охране границ. В итоге резко возросла контрабанда, поток товаров хлынул, через границы, минуя таможни. В том же 1725 году была раскрыта крупная подпольная компания московских, киевских, смоленских купцов, перебрасывавших через польскую границу огромные партии товара. Началось расследование, которое ни к чему не привело, ибо купцы не хотели «объявлять, через которые места они те товары провозили и каким образом заставы объезжали»19. Деньги, которые раньше в виде пусть даже умеренных пошлин могли попасть в казну, теперь туда вообще не поступали.

Очевидным было и то, что петровский план удовлетворения запросов потребителей за счет продукции национальной промышленности был хорош лишь на бумаге. Русская мануфактура сделала колоссальный рывок за годы реформ, но она все равно не могла заполнить рынок разнообразными и хорошими товарами, — жалобы на низкое качество продукции раздавались постоянно. Установление высоких таможенных пошлин на товары, которые не производились в стране (галантерея, сыры, вина), вызвало недовольство дворянства. Мало радости принес тариф и русским купцам, специализировавшимся на продаже за границу сырья, которое, по мысли Петра, отныне должно было идти на русские мануфактуры.



А уж какой шум подняли западные купцы — нечего и говорить. В своих многочисленных челобитных они утверждали, что «все купечество, так же и все купцы, как русские, так и иностранцы, чрез установление тарифа и запрещение разных товаров ныне все ж в разорении, а до сочинения тарифа всегда торг был цветущий». Правы они были или нет, но правительство Екатерины не могло с этим не считаться.

23 июня 1725 года по указанию П. Шафирова в журнале Коммерц-коллегии появилась примечательная запись: «В бытность его (Шафирова. — Е. А.) в Кронштадте и Петергофе Е. и. в. изволили указать, дабы ему, так и всем Коммерц-коллегии [членам] конечное старание [иметь] и, как возможно, купечество приласкать и не озлоблять. Он же… докладывал, что в учиненном торговом морском уставе и тарифе некоторые пункты кажутся купцам не без тягости, чего ради Е. в. изволили указом усмотря о том, что по прибытии Е. в. в С.-Петербург доложить»20. Путь к изменениям в торговой политике был открыт.

В сознании послепетровских деятелей укрепляется мысль о необходимости пересмотра ставок таможенного тарифа, который, по словам Ягужинского, «не без страсти было сочинение, понеже портовые служители какие по тарифу людям обиды чинят, то всем известно»21. Речь идет о том, что в России бытует с давних пор: мало того, что зачастую издается нелепый с точки зрения здравого смысла таможенный закон, запрещающий ввоз или налагающий гигантскую пошлину на товары, которых нет в стране, но и реализуется он с поразительной свирепостью, становится поводом для злоупотреблений на самых разных уровнях, начиная с рядового таможенника и кончая высоким начальством.

Торгово-промышленные проблемы были весьма сложны, и в начале 1727 года в Совете созрела мысль организовать «Комиссию о коммерции» под руководством А. И. Остермана. Одним из первых начинаний комиссии стал призыв к купечеству подавать свои проекты и челобитные о «поправлении коммерции». Уже с самого начала стало ясно, что дело это — не одного года, и верховники отдавали себе отчет в трудностях перемен как в таможенном, так и в податном деле.

Важные перемены во многих сферах хозяйства шли параллельно с изменениями системы государственного управления, созданной Петром в результате реформы 1718–1724 годов. Две главные претензии предъявляли великому реформатору его сподвижники. Во-первых, они считали, что реформа управления привела к снижению общей эффективности, оперативности работы правительственных органов. Создание многих коллегий не привело, по мнению верховников, к улучшению управления, а централизация управления лишь усилила волокиту и злоупотребления. Во-вторых, верховники осуждали резкое увеличение численности чиновников. «Гражданский штат ни от чего так не отягощен, как от множества служителей, из которых, по разсуждению, великая часть отставлена быть может», — писал 1 апреля 1726 года Карл Фридрих. Ему в своей коллективной записке вторили Меншиков, Макаров, Остерман: «Умножение правителей и канцелярий во всем государстве не токмо служит к великому отягощению стата, но и к великой тягости народа»22.

То, что новые правители России — сами бюрократы до мозга костей — начали бороться с излишним, по их мнению, ростом бюрократии, вполне естественно. Этим людям казалось, что эффективность и надежность аппарата управления зависят от сокращения его численности и общего удешевления. В России — стране обитания чудовищного бюрократического монстра — все это делалось неоднократно и безуспешно. Но те сокращения, о которых идет речь, имели свою идеологию, которую можно назвать «реставрационной». Под сомнение ставились прежде всего основные камералистские, взятые с Запада, принципы государственного строительства, положенные в основу петровских реформ. И здесь были две главные причины: верховники эти принципы не понимали и в условиях России эти принципы не работали.

Первое, что было ожесточенно раскритиковано и подверглось частичной отмене, — это принцип коллегиальности как в центральных, так и в местных учреждениях. 15 июня 1726 года в Совете «разсуждение было о множественном числе в коллегиях членов, от чего в жалованье происходит напрасный убыток, а в делах успеху не бывает». Из высшего эшелона коллежского управления было предложено оставить в каждой коллегии лишь президента, вице-президента, двух советников и двух асессоров и «быть из них одной половине в Петербурге», а другую распустить по домам без жалованья на том основании, что «в таком множественном числе во управлении лучшаго успеху быть не может, ибо оные все в слушании дел за едино ухо почитаются».

Это не только образное, но и точное определение. Действительно, коллегиальная система управления, которая должна была, по мысли Петра, поставить заслон самовластию прежних руководителей приказов — судей, явно не срабатывала. Президентами коллегий были, как правило, «принципалы» — приближенные Петра, и спорить с ними на заседаниях коллегии простым членам присутствия было небезопасно, — слишком неравны были, при формальном равенстве голосов, силы. Поэтому, прочитав сотни протоколов и журналов коллегий, очень редко встретишь споры и дискуссии по обсуждаемым Вопросам, — все споры решались еще до заседания, в кабинете президента. Да иначе и быть не могло — некоторые элементы и формы демократии (даже в ее бюрократическом, для пользы дела, смысле) тотчас извращались и угасали под сильнейшим влиянием всей системы, построенной на совсем иных принципах.

И верховники в этом смысле были реалистами — они тяготели к дедовским порядкам: в провинции — полновластный воевода, а руководитель центрального учреждения — судья приказного типа. Тогда же в Совете было «рассуждено», что поскольку в провинциальных городах кроме воевод есть еще «по нескольку человек асессоров, секретарей и к тому особливыя правления имеют камериры и рентмейстеры и при них подьячие и солдаты, також вальдмейстеры», то от обилия этих служащих случаются «в делах непорядки и продолжения… народу от многих и разных управителей тягости и волокиты».

И дело не только в том, что послепетровским деятелям были чужды идеи бюрократической дифференциации и контроля над работой государственного аппарата, которые Петр настойчиво проводил в ходе своей государственной реформы. Дело в другом: верховники испытывали ностальгию по прежним, старым добрым временам. Альтернативой петровской системе выступали такие удобные допетровские порядки. «А понеже, — читаем мы там же, — прежде сего бывали во всех городах одни воеводы и всякие дела, как государевы, так и челобитчиковы, також по присланным изо всех приказов указом отправляли одни и были без жалованья, и тогда лучшее от одного правление происходило, и люди были довольны»23.

Еще бы: нынче всюду камериры, рентмейстеры да асессоры! То ли дело раньше — принесешь гуся да денег дьяку Ивану Петровичу, и он тебе — и камерир, и рентмейстер, и прокурор в одном лице, все сделает и без всяких хлопот, только подмазать надо.

Особенно теплые воспоминания (естественно, с укоризной современным порядкам) у послепетровских деятелей вызывал дореформенный суд. Обер-секретарь Сената И. Кирилов в записке 1730 года с ностальгическо-бюрократической тоской вспоминал те времена, когда была при Боярской думе Расправная палата, в которой сидели мудрые бояре и думные дьяки и быстро решали всякие спорные и запутанные дела. И не было никакой писанины, запросов, и «что приговорят, то думной дьяк вершение подпишет, и по-прежнему все дело отдадут в приказ, и ни пошлин, ни записки не было». А если челобитчик чем недоволен или появится «сумление», его дело может выслушать «сам государь с собранием всех полатных людей». И только в петровские времена весь этот порядок был разрушен и начались справки, выписки, журналы, реестры, секретари, камериры, нотариусы, архивариусы и т. д. В результате всех этих нововведений только и осталось о суде «единым словом сказать, что его нигде нет»24.

В решении Совета (март 1727 года) ностальгическая тоска претворяется уже в конкретное стремление восстановить далекое, но родное прошлое: «А понеже в прежние времена в Москве в приказах и в знатных городах были разряды, дьяков и подьячих было умеренное число, только в чем нужда ко управлению дел состояла, а ныне, как в Москве, в разных канцеляриях и конторах, так и во всех провинциях у разных дел чиновников умножено». И далее предлагается, не мудрствуя лукаво, «Сенату при… рассмотрении штата определение учинить по точному примеру прежних времен, а имянно как было до 1700 году». Наконец, чтобы «в делах государственных какова повреждения, а челобитчикам напрасных волокит не происходило, в том за ними смотреть судьям таким же образом, как тогда смотрение имели»25.

К допетровским порядкам вернулись и в оплате канцелярского труда. Во «Мнении» Карла Фридриха, поданном 1 апреля 1726 года, была высказана такая, явно подсказанная голштинцу кем-то из русских советников, мысль: «Гражданский штат ни от чего так не отягощен, как от множества служителей, из которых, по разсуждению, великая часть отставлена быть может». И далее самое главное: «Есть много служителей, которые по прежнему здесь, в империи, бывшему обычаю с приказных доходов, не отягощая штат, довольно жить могли». Против обыкновения, герцога поддержал Меншиков, который также полагал, что от возвращения к прежнему порядку все только выиграют: расход денег будет меньшим, «а дела могут справнее и без продолжения решаться, понеже всякой за акцыденцию (акциденциями назывались «от дел приказных полученные доходы». — Е. А.) будет неленостно трудиться»26.

Действительно, в допетровском государственном аппарате существовала практика, когда дьяк или подьячий получал с челобитчиков деньги. Если он при этом не нарушал законов, то передача денег не рассматривалась как взятка. И для огромного числа подьячих XVII века акциденции были основным источником «пропитания». Нередко приказным, не имевшим по роду работы контакта с челобитчиками, выплачивалось жалованье на том основании, что они «от челобитчиковых дел никакого поживления не имеют». Так, разрядный подьячий О. Гаврилов просил увеличения жалованья: «А человеченко я, холоп Ваш, скудной, тем Вашим, Великого государя, жалованьем в год прокормитца нечем, потому что в приказе, опроче Великаго государя дел, иных никаких челобитчиковых покормок нет»27.

Петр начал решительно перестраивать государственную систему, перенеся в Россию с Запада не только структуру учреждений и их штаты, но и систему оплаты канцелярского труда. Служащие были посажены на твердое жалованье и с акциденцией было покончено, но, как оказалось, ненадолго: верховники, забыв о заветах Отца отечества, смело вернулись к порядкам его отца и деда. 23 мая 1726 года Сенат постановил: «Приказным людям [денег] не давать, а довольствоватца им от дел по прежнему обыкновению с челобитчиков, кто что даст по своей воле»28.

Свидетельств реставрационных намерений верховников немало и кроме вышеприведенных. Требования выяснить, как было «в прежние годы», что можно взять «из прежних примеров», какие «прежде сего в которых городах бывали дьяки и в которых подьячие с прописью», чтобы «определить так, как прежде бывало», и подобные им постоянно встречаются в материалах Верховного тайного совета.

Не стоит думать, что верховники намеревались полностью отказаться от всего, что было достигнуто при Петре, посрывать парики, обрядиться в охабни и отпустить бороды. Нет, это никогда не задумывалось, да и вряд ли кто хотел повернуть время вспять. Многое из петровского наследия было отменено, приостановлено, многие идеи Петра были подвергнуты уничижительной критике, но очень многое — в том числе основное — осталось. Говоря о сокращении расходов на армию, никто не думал о восстановлении стрелецких полков или дворянской конницы. Не было намерений отказаться и от флота, и от новых начал культуры. И в области государственных преобразований, претерпевших серьезные изменения, петровская основа осталась. Да иначе и быть не могло: сурово критикуя недостатки выросшей на их глазах бюрократической системы и с теплотой вспоминая простоту прежних нравов, послепетровские дельцы оставались детьми не царя Алексея Михайловича, а Петра I. Они были частицей той системы, которую создал Петр, и мыслить они могли как бюрократы только в двух направлениях: либо вернуться к старому, отмененному как негодное при Петре, либо «поправить» то, что есть.

В итоге получалась государственная эклектика: смешение старого и нового, сокращение при одновременном увеличении. Типичным примером стала Доимочная канцелярия, при организации которой верховники искали в прошлом «примеров, каким образом доимочные приказы и канцелярии бывали». Когда же само ведомство было организовано, то стало ясно, что это не приказ, а типичная коллегия с президентом, советниками, секретарями, канцеляристами и копиистами, коллежским делопроизводством. Время приказов прошло безвозвратно, вернуть приказной строй управления, о котором стали уже забывать, было невозможно, как и разрядную систему управления территориями, — Россия уже жила при губернаторах, ландратах и комиссарах, и изменить это было трудно…

По мере того как правительство втягивалось в обсуждение внутренних проблем, решать их становилось все труднее и труднее — слишком остры были противоречия группировок у власти, слишком многим приходилось жертвовать для «поправления» положения. Протоколы Совета за 1726-й — начало 1727 года свидетельствуют, что в Совете шла явная борьба двух группировок: Меншикова и Карла Фридриха, которого активно поддерживал последовательно и настойчиво критиковавший светлейшего граф Толстой. Иногда к ним примыкали другие члены Совета. На стороне Меншикова нередко были Остерман и Д. М. Голицын. Часто удавалось светлейшему перетянуть на свою сторону «болото» — безынициативных Головкина и Апраксина. Тем не менее Толстой и герцог не давали покоя Меншикову, требуя на заседаниях Совета проведения, например, не ревизии недоимок, на чем настаивал Меншиков, а ревизии расходов Военной коллегии.

«Как же так? — вопрошал в Совете граф Петр Андреевич. — Войны давно нет, а армия никогда не имеет полного комплекта ни в людях, ни в лошадях, ни в амуниции. Немало офицеров находятся в отпусках, и денег им за это не платят. Непременно должны быть деньги в Военной коллегии!» Меншиков, думая о своих, далеко не благородных, личных интересах и о престиже военного ведомства, отклонил идею такой ревизии. Направляя коллег по Совету по ложному следу, он предложил собрать финансовые ведомости из центральных учреждений, чтобы их обсудить.

Ведомости составлялись весьма долго, и когда они в конце 1726 года пришли в Совет, то все увидели, что Толстой прав — обнаружилось, как деликатно отмечалось в протоколе Совета, «несходство»: «Камер-коллегия объявляет денег в сборе больше, а Военная — меньше». А в 1729 году, когда оба непримиримых спорщика — Меншиков и Толстой — заканчивали свои жизненные пути, один — в Березове, а другой — на Соловках, стало известно, что за 1724–1727 годы военные получили с крестьян 17 миллионов рублей, а на военные нужды израсходовали лишь 10 миллионов. Сведений о том, на что были истрачены остальные 7 миллионов плюс постоянно поступавшие недоимки по сборам прошлых лет, в материалах Военной коллегии мне найти не удалось29.

9 января был составлен развернутый проект указа императрицы, который после обсуждения был утвержден и реализован серией именных указов. Они предусматривали: прощение крестьянству 23 копеек майского 1727 года сбора подушной подати, отзыв из губерний всех военных, посланных для завершения переписи и взыскания недоимок. Армия выводилась из деревень и поселялась в городах, а функция сбора подати передавалась местной администрации и помещикам — владельцам «душ мужеска полу». Кроме того, начали сокращать штаты центральных и местных учреждений, закрывали коллегии и канцелярии, установили практику длительных отпусков офицеров-дворян30.

Но самым важным было решение образовать две комиссии: комиссию «об окладе» подушной подати, цель которой состояла в «основательном определении знатной убавки в платежах подати», и комиссию «об армии» (штаты, расходы). Это представлялось выходом из тупика, компромиссом между Сенатом и военным руководством.

Идея передать все проблемы в особую комиссию, составленную из чиновников, заинтересованных в решении проблем по-своему, исходя из своих интересов, как видим, не нова в России. Комиссии создавали иллюзию деятельности, за ними тянулся шлейф слухов, подчас весьма выгодных для тех, кто затевал комиссии совсем не для решения вопросов, а для затягивания радикальных решений.

Так было и в этот раз. Лишь к концу 1720-х годов, то есть к концу царствования Петра II, комиссии «об армии» и «об окладе» собрали материал и подготовили свои предложения, которые новое правительство уже не сочло нужным реализовывать — надвинулись другие, более актуальные проблемы, требовавшие срочного решения.

У истоков имперской дружбы, скрепленной пролитой кровью

Наследие, доставшееся преемникам Петра в международной сфере, было огромно. Могущественную империю, протянувшуюся от Колы на Кольском полуострове до Астрабада в Персии, от Киева до Охотска, представляла собой Россия 1725 года. Для всех было очевидно, что могущество даже не достигло своего пика — империя «прирастала», перед взором великого реформатора вставали картины новых завоеваний и походов. Одним из последних указов Петра был указ об отправке экспедиции Беринга для изучения северо-восточной оконечности Азиатского континента. Пройдет еще несколько лет — и 21 августа 1732 года русские мореплаватели Иван Федоров и Михаил Гвоздев высадятся на побережье Аляски, чтобы распространить владения империи на Новый Свет.

Имперская мечта об Индии после присоединения к России северных провинций Персии стала казаться как никогда близкой. Усилия Петра были направлены на освоение новых территорий, заселение их христианами. Астрабад, Решт и вновь основанный город Екатеринополь должны были стать опорными базами русского могущества в Азии, исходной точкой движения в Индию. Было положено начало активной политической и военной разведке в Закавказье. Заключенное в 1724 году соглашение с Турцией о разграничении влияния в Персии могло продержаться недолго, — «Прутская конфузия» 1711 года чрезвычайно болезненно воспринималась в Петербурге и ее не забывали, — война с Турцией казалась неизбежной.

Но все же по традиции главным объектом внимания первого императора России оставался Балтийский регион. Именно здесь делалась политика России с конца XVII века на протяжении трех десятилетий, и, «прорубив окно в Европу», Россия стремилась его максимально расширить. Целью империи было превратить Балтийское море в «Русское озеро». Достигалось это как расширением ее территории, так и усилением русского влияния в странах Балтийского моря.

Успехи Петра здесь были грандиозны. Он был одним из тех редких в России государственных деятелей, которые умеют извлекать максимальную пользу из последствий войны, побед русского оружия. Трудно переоценить эти способности, редкостное сочетание государственного, полководческого и дипломатического дарования в одном человеке. Ништадтский мир был подлинно триумфальным: за Россией навсегда были закреплены провинции Швеции на восточном берегу Балтики, причем Петром были не только возвращены территории, принадлежавшие России в начале XVII века, но и присоединены земли, ей не принадлежавшие (Эстляндия, Лифляндия, Выборг). Умело играя на противоречиях партнеров и противников, Петр сумел расширить и сферу влияния России в Северной Германии. Военные, дипломатические, династические шаги России привели к тому, что русское присутствие и влияние в Мекленбурге, Голштинии, Курляндии стало истинной проблемой для стран, традиционно доминировавших на Балтике и в Германии: Дании, Швеции, Англии, Голландии. Игра на внутренних противоречиях и борьбе партий и группировок в Польше и Швеции позволила Петру фактически оккупировать Курляндию, геополитически тесно связанную с Ригой и Лифляндией, где стояли русские гарнизоны. В Швеции после Ништадтского мира были сильны реваншистские устремления, но они (после ограничения власти короля, в обстановке упорной внутренней борьбы) были в значительной степени подавлены действиями прорусской партии, делавшей ставку на Голштинского герцога Карла Фридриха — претендента на шведский престол — и стоявшего за его спиной Петра. В 1724 году сложная дипломатическая игра завершилась победой России — русско-шведский союз был торжественно подписан, и Швеция была втянута в фарватер русской политики…

Смерть Петра стала важным политическим событием, ибо царь, как никто другой, играл ключевую роль в русской дипломатии, был подлинным руководителем внешней политики России в течение почти трех десятилетий.

Как всегда бывает в таких ситуациях, сразу же подняли головы противники России, всплыли на поверхность и стали для всех очевидны явные промахи Петра, недостатки его политики. Стало ясно, что прикаспийские провинции — это тот жернов на шее, который России тащить не по силам; дорого стоит содержание оккупационного корпуса, эфемерны «пользы» от новых территорий, опасны политические перспективы в раздираемой распрями Персии, ненадежны отношения с Турцией, которые были больше похожи на передышку в драке, чем на мирное соседство.

Сразу же после смерти Петра генерал-прокурор П. Ягужинский подал записку о состоянии России, в которой наряду с внутриполитическими проблемами коснулся и внешнеполитических, прежде всего персидской. Он высказал сомнение в правильности восточной политики Петра в Прикаспии. Ягужинский считал, что нужно раз и навсегда определить, что делать с новозавоеванными персидскими провинциями. Уже первые годы оккупации показали, что эти провинции (Гилян и Мазандаран) было легче завоевать, чем удержать. Оккупационный корпус требовал огромных средств и пополнения людьми, которые в тяжелом климате («злом воздухе») умирали от болезней и гибли в стычках с местным населением. Ягужинский писал, что «надлежит не токмо рану пластырем одним лечить, но и разсуждать, как бы рана еще и хуже, а наконец, и неисцеленною не показалась, и сему делу план положить настоит необходимая и время не терпящая нужда»1. И хотя генерал-прокурор выражался осторожно и весьма туманно, смысл его выступления был ясен: от персидских провинций нужно избавляться. Для преемников Петра задача прикаспийской политики в общем-то сводилась к следующему: поскорее уйти из Персии, но так, чтобы не дать благодаря этому усилиться Турции. Это было непросто — развал Персидского государства был фактом и передать новозавоеванные территории было некому.

Но все же положение на Востоке не было особенно драматичным, можно было ждать, терпеть и торговаться с позиции силы, которую никто за Россией в этом районе не отрицал.

Сложнее было положение на Балтике. Суть проблемы состояла в том, что «узкие места» русской политики времен Петра, а именно курляндский и голштинский вопросы, стали благодаря непродуманной политике Екатерины I и ее окружения еще «у́же».

Как известно, скандалом в Европе стала настойчивая попытка русского императора утвердиться в Мекленбурге. Петр выдал замуж за Мекленбургского герцога Карла Леопольда свою племянницу Екатерину Ивановну и, в сущности, взял герцога на свой кошт, поддержав его в борьбе с мекленбургским дворянством. В Мекленбурге на неопределенное время были размещены русские войска, и только сильнейшее давление на Россию со стороны Англии и других держав, боровшихся за влияние в Германии, вынудило Петра к началу 20-х годов ΧVIII века свернуть перспективное с имперской точки зрения «мекленбургское дело». Отчасти это компенсировалось другим — «голштинским делом», начало которому было положено в 1704 году, когда Дания, вступив в войну со Швецией, захватила Шлезвиг — провинцию Голштинского герцогства, чей молодой правитель Карл Фридрих был тесно связан со шведским королевским домом.

Вмешательство России в спор Дании с Голштинией на стороне последней казалось в Петербурге весьма перспективным. Не без оснований историк М. А. Полиевктов писал, что голштинская проблема понятна, если учитывать общее направление течения в русских дипломатических сферах, имевших «в своей основе своеобразное понимание русских государственных задач на Балтийском море», которые формировались как имперские, позволявшие России добиться господства на Балтике2. Голштинский кризис, активно раздуваемый Россией, был выгоден ей для решения этих задач. Особые ожидания в Петербурге связывали с возможным наследованием шведского престола Голштинским герцогом Карлом Фридрихом — внучатым племянником Карла XII и единственным мужчиной шведской династии. Объявленный осенью 1724 года женихом старшей дочери Петра, Анны, Карл Фридрих был вполне управляем, и в перспективе замаячила династическая уния Швеции и России, первую скрипку в которой играла, конечно бы, Россия.

Но Петр не обольщался достигнутыми успехами и открывшимися возможностями. Он видел немало сложностей на пути «укрощения» Дании, а также — антирусской партии в Швеции, понимал, что Англия и ее союзники сделают все возможное, чтобы не допустить русской гегемонии на Севере. И поэтому он не спешил, вел сложную многоходовую политическую игру, секрет которой умер вместе с ним в январе 1725 года.

Ситуация на Балтике резко изменилась весной 1725 года, когда новая императрица, оплакав своего супруга, занялась делами, в том числе и внешнеполитическими. Она выдала дочь Анну Петровну за Голштинского герцога и полностью подчинила политику своего правительства его интересам. Это тотчас обострило русско-датские отношения.

14 апреля 1725 года датский посланник в Петербурге Вестфален с тревогой писал в Копенгаген: «Царствование этой шведки всегда будет представлять собой величайшую опасность для Дании потому, что ее зять — завзятый противник нашего короля». С приходом к власти Екатерины изменил свои прогнозы на развитие голштинского кризиса и французский посланник Ж. Ж. Кампредон. Если до начала февраля 1725 года он (как и саксонский посланник Лефорт) сомневался, что Россия нарушит мир на Балтике ради интересов герцога, то после февраля он был почти уверен, что отправка русского флота против Дании — дело вполне реальное3.

Осведомленный Кампредон не ошибся — весной 1725 года в правительственных кругах действительно обсуждали вопрос о подготовке войны с датчанами. В архиве сохранилась записка: «Разсуждение и руководство к начатию войны походом галерами в датскую землю». Известно также, что герцог торопил Екатерину с началом вооруженного вторжения в Данию уже летом 1725 года. Одно за другим стали известны два события: первое — приезд в Петербург миссии И. Цедергейма, — одного из лидеров «голштинской партии» в Швеции, который начал интенсивные переговоры с русскими сановниками, а в июле в Петергофе и Кронштадте встретился с самой императрицей; и второе — выход 23 июля 1725 года русского корабельного флота из Кронштадта. Была готова к «полету» на Копенгаген и целая «стая» галер: «Ласточка», «Стриж», «Воробей», «Синица», «Снегирь», «Коноплянка», «Дрозд», «Дятел», «Соловей», «Щегол», «Кулик», «Жаворонок», «Грач», «Сова» и много других «пернатых» — всего не менее полусотни.

Паника охватила датский двор — Копенгаген стал готовиться к обороне. Датское правительство запросило помощи у Англии, которая вместе с Францией еще в 1720 году гарантировала датчанам присоединение Шлезвига. В мае 1725 года — задолго до того, как русский флот изготовился к походу, — англо-датская эскадра адмирала Уоджера блокировала Ревель — военно-морскую базу России. Английский король в своей грамоте предупредил Екатерину, что во избежание нарушения Россией «всеобщей тишины на Севере» он силой «воспрепятствует флоту Вашего Величества выходить из гаваней». Екатерина гордо отвечала, что «как мало желаем Мы сами себя возвышать и другим законы предписывать, так Мы мало же намерены принимать законы и от кого-нибудь другого, будучи самодержавною и абсолютною государынею, которая не зависит ни от кого, кроме единого Бога», и что, «если Мы захотим отправить флот свой в море, не допустим себя воздержаться от этого Вашего королевского величества запрещением»4.

Защитив свой суверенитет словами, повелительница могущественного государства тем не менее была не в состоянии подтвердить слова делами — воевать на море с англичанами не решался даже Петр Великий.

Демарш англичан был подкреплен решительной нотой датского короля, в которой он протестовал против интенсивных военных приготовлений. России в мирное время.

В июле — августе 1725 года Россия была на волосок от «войны мести». Но все-таки война не вспыхнула. Во-первых, двусмысленна была позиция Швеции, которая, полностью поддерживая Россию, тем не менее отказала русскому флоту в стоянках у шведских берегов. Во-вторых, в окружении Екатерины все же возобладали здравые суждения: вести военные действия вдали от России было весьма рискованно. Поэтому в самый последний момент выход эскадры был отменен. Войну было решено перенести на следующий сезон.

К осени 1725 года, когда о морском походе по штормовой Балтике к датским берегам не могло идти и речи, напряжение ослабло, но воинственность тещи Карла Фридриха не уменьшилась. В конце 1725 года она заявила канцлеру Головкину, что готова всем пожертвовать ради интересов семьи своей дочери. Сам герцог подавал все новые и новые меморандумы с целью побудить Россию к решительным действиям в «шлезвигском деле». В январе 1726 года он требовал, «чтоб всемерно ныне такия сильный вооружения здесь учинены были, дабы нынешняго году дело его подлинно окончано быть могло». «Герцог объявляет, — записал секретарь в журнал Совета, — что ежели нынешний год паки без плода в его делах пропущен будет… то б он герцог, наинесчастливейшим государем на свете был». И далее — фраза, предназначенная уже для любимой тещи: «Ежели б, паче чаяния, ему вспомогать в состоянии не были, то б прямо ему о том объявили, понеже в нынешнем своем сумнительном состоянии и страхе больше остаться не может»5.



Но Совет, готовый выполнить волю императрицы, колебался: сообщения с юга говорили, что военное столкновение с Турцией из-за раздела сфер влияния в Иране и на Кавказе становится неизбежным и, по мнению верховников, «с турками без войны обойтись нельзя». Турки продержали Россию в напряжении весь 1726 год. В этой ситуации приходилось жертвовать родственной любовью ради укрепления обороны на юге. Было решено активизировать переговоры со Швецией и одновременно пытаться убедить Данию вернуть Шлезвиг Голштинии, не доводя дело до войны. В 1727 году, особенно после смерти Екатерины, надежды голштинцев на русско-датскую войну стали более чем призрачны. В июне 1727 года Вестфален сообщал в Данию, что «теперь Россия не решится ни на один выстрел для поддержки интересов герцога». И это была святая правда. На голштинском деле, так обеспокоившем Европу, был поставлен крест. В июле герцог Карл Фридрих и его жена покинули Петербург и уплыли в Киль.

Следует заметить, что не только угроза турецкого нашествия отодвинула в 1726 году войну за шлезвигские владения Карла Фридриха. Летом 1726 года неожиданно для Петербурга разразился кризис уже у самых границ России. Это был так называемый «курляндский кризис».

Как известно, Курляндское герцогство, располагавшееся на территории современной Латвии, со столицей в Митаве (ныне Елгава), входило на вассальных правах в Речь Посполитую. Однако после Полтавы и особенно после присоединения в 1716 году Лифляндии к России преобладающим в пограничной с ней Курляндии стало русское влияние, закрепленное браком герцога Фридриха Вильгельма и племянницы Петра Анны Ивановны. Все это приводило к трениям России с Польшей: если первая хотела сохранить выгодное ей положение, то вторая стремилась ликвидировать герцогство и присоединить его территорию к Речи Посполитой на правах двух провинций — воеводств. У Августа II — польского короля и саксонского курфюрста — планы на Курляндию существенно расходились с планами Речи Посполитой. В 1726 году он выдвинул кандидатом в курляндские герцоги и — соответственно — в мужья вдовой Анне Ивановне своего побочного сына — графа Морица Саксонского. Этот план, который привел бы к усилению саксонского влияния в Курляндии, встретил дружное сопротивление России, Речи Посполитой и Пруссии, которая хотела посадить на курляндский престол бранденбургского принца Карла — сына прусского короля.

Но Мориц, по своему легкомыслию и отчаянной смелости, мало считался с насупленными бровями в Петербурге, Берлине и Варшаве. Он прискакал в Митаву, где сразу же обворожил и Анну, и все курляндское дворянство, которое 18 июня 1726 года выбрало его в герцоги, лишив тем самым престола старого герцога Фердинанда, управлявшего из-за границы герцогством со времен смерти мужа Анны, а своего племянника Фридриха Вильгельма. Русский двор крайне недоброжелательно отреагировал на митавскую любовь и уже 23 июня принял явно продиктованное А. Д. Меншиковым решение: предложить взамен Морица своего кандидата в герцоги, а именно самого светлейшего. На заседании Совета Александр Данилович уверил всех, что стоит ему только поехать в Митаву, как все утрясется, ибо курляндцы «не без склонности… на его избрание»6. Что это было — сознательная дезинформация или проявление самомнения честолюбивого светлейшего, — трудно сказать. Уже 27 июня новый кандидат в герцоги был в Риге и совещался с представителем России в Курляндии П. М. Бестужевым и прибывшим из Варшавы русским послом В. Л. Долгоруким — опытным и осторожным дипломатом. Русские послы сообщили патрону, что, увы, его кандидатура отвергнута курляндским дворянством. Меншиков, не встречавший последние полтора года ни единого серьезного возражения, был вне себя и 29 июня поехал в Митаву, чтобы лично «вправить мозги» строптивым курляндцам. При первой встрече с ними он пригрозил сослать недовольных его кандидатурой в Сибирь и ввести в герцогство на постой 20-тысячный корпус русской армии.

Вообще он вел себя бесцеремонно, грубо и самонадеянно. Мориц писал о Меншикове австрийскому дипломату Рабутину: «Князь явился здесь как бы авторитетом, от которого зависит судьба человечества. Он казался крайне удивленным тем, что жалкие смертные могли действовать столь необдуманно и столь мало понимали свои выгоды, что не желали чести быть подданными князя. Напрасно они с таким глубоким почтением объявляли, что не могут считать его вправе давать им приказания, он им ответил, что они говорят вздор и что он им это докажет ударами палки»7.

Вежливая встреча, оказанная верхушкой курляндского дворянства Меншикову, была понята им как признание его права быть герцогом. Александр Данилович всерьез воспринял и данные при личной встрече притворные обещания Морица уступить ему герцогский трон, и даже высказанную графом готовность хлопотать за Меншикова перед своим батюшкой — польским королем. Вернувшись в Ригу, совершенно довольный собой, наш претендент вдруг узнал, что его обманули и курляндцы, и Мориц, потешавшиеся над простодушием светлейшего. Разгневанный, он написал курляндскому канцлеру Кейзерлингу письмо, которое В. Л. Долгорукий во избежание международного скандала не решился вручить адресату, как «зело сильно написанное». Одновременно светлейший обратился к Екатерине с просьбой разрешить утихомирить вероломных курляндцев вооруженной рукой в надежде, что «все курлянчики иного мнения воспримут и будут то дело производить к лучшей пользе интересов В. в-ва», читай — его, Меншикова8.

Но непродуманные поступки Меншикова, который на территории чужого государства, по словам одного остроумца, охотился на птиц с дубиной, вызвали тревогу в Петербурге, ибо могли подорвать позиции России в этом районе.

Екатерина пошла на попятную — кандидатуру светлейшего сняли, его самого отозвали в Петербург. В Польшу же был срочно послан Ягужинский, который должен был смягчить ситуацию. Но было поздно: шум, поднятый светлейшим в Курляндии, привел к тому, что собравшийся в Гродно польский сейм принял решение объявить Курляндию «поместьем Республики».

А что же наш Мориц? Галантный граф не собирался уезжать из герцогства: он слишком любил опасность и всюду искал ее, как и доступных красоток, которых он много обнаружил именно здесь, в медвежьем углу Европы. «Война и любовь сделались на всю жизнь его лозунгом, — писал о Морице П. Щебальский, — но никогда над изучением первой не ломал он слишком головы, а вторая никогда не была для него источником мучений: то и другое делал он шутя, зато не было хорошенькой женщины, в которую он не влюбился бы мимоходом, как не раздалось в Европе выстрела, на который не счел бы он своею обязанностью прилететь»9.

Так было и в Курляндии. 17 июля Морицу стало известно, что по тайному приказу Меншикова русские солдаты предпримут штурм дома, где он остановился, с тем чтобы его арестовать. С шестьюдесятью слугами Мориц занял круговую оборону. И вот когда ночью первые русские разведчики просочились в сад возле дома Морица, они увидели, как из окна осторожно спускается закутанный в темный плащ человек. Полагая, что это и есть бегущий от своих недругов Мориц, они накинулись на него. Но, к немалому своему удивлению, они захватили не Морица, а хорошенькую девушку, которая вылезала из окна героя-любовника. Спустя минуту он уже принял бой с превосходящими силами противника, который, потеряв свыше 70 солдат, ретировался.

В 1727 году терпение Петербурга лопнуло — на охоту за ветреным графом был отправлен целый отряд войск во главе с боевым генералом Петром Петровичем Ласси. Генерал осадил нахала на одном из озерных островов в Южной Лифляндии и приготовился к штурму. Но Мориц, бросив все вещички, бежал ночью за границу. Позже его встретил ехавший в Россию испанским послом герцог де Лириа. Неунывающий Мориц просил посла выхлопотать у русских «множество записочек, кои получил он от разных дам и хранил в сундуке, который отняли у него русские». Более всего он расстраивался по поводу утраты лежавшего там же «журнала любовных шашней при дворе короля, отца его». Оглашение его содержания, горевал Мориц, принесет ему большие неприятности и подорвет его престиж (у дам или кавалеров — неизвестно).


Голштинский и курляндский кризисы были весьма болезненно восприняты в России. И дело было не только в том, что внешняя политика великой державы оказалась заложницей сиюминутных желаний правителей и их неудовлетворенных амбиций. Речь шла о более серьезном — утрате начал и принципов петровской внешней политики, которая строилась на учете многих обстоятельств, тонкой интриге, очень осторожном, но последовательном движении вперед. Не трусость, а предельная осторожность заставляла Петра Великого на протяжении многих лет уходить от твердых обещаний помочь голштинцам возвратить Шлезвиг, а герцогу — получить шведский престол.

Примечательно, что Кампредон, сообщая о голштинских делах России, писал в начале 1725 года: «Царь, хотя и сильно разгневанный на короля датского, тем не менее не пожелал тогда жертвовать ничем в пользу своей мести, ни в пользу интересов своего будущего зятя. Мне, сверх того, из достоверных источников известно, что, когда писался брачный договор с герцогом Голштинским, Остерман энергично восстал против помещения в нем выражения «восстановить его во владениях», а царь неохотно, почти со стоном сожаления, согласился пропустить эту статью в той редакции, как желал герцог»10.

С осторожностью и осмотрительностью после воцарения Екатерины было покончено, и результат не заставил себя долго ждать — Россия потерпела дипломатическое поражение и в Голштинии, и в Курляндии, а затем ослабли русские позиции и в Польше, и в Швеции. Единственный союзник (Швеция) в итоге отшатнулся от России и в 1727 году примкнул к враждебной Петербургу коалиции Англии, Голландии и Дании.

Но нет худа без добра. Обострение голштинского, а потом и курляндского кризисов в 1725–1726 годах резко обнажило то, что было при Петре в значительной мере скрыто. Петра не стало — и отчетливо выявились многие недостатки его внешней политики последних лет. Окончание Северной войны означало распад Северного союза России, Дании, Саксонии, Речи Посполитой и примкнувшей к ним в последний момент Пруссии. Слишком серьезны были противоречия между вчерашними победителями, слишком мощной стала Россия, уже не видевшая среди союзников равноценного партнера. В начале 20-х годов начались переговоры с Францией о заключении союза и брачной унии. Но весной 1725 года бесперспективность союзного договора с Францией, опасавшейся усиления России на Балтике, стала очевидной. И когда разразились голштинский и курляндский кризисы, в Петербурге почувствовали, что в обширном внешнеполитическом наследстве Петра нет главного — союзного договора с какой-нибудь ведущей европейской державой, что позволило бы действовать уверенно при развитии любого кризиса. Союз со Швецией, весьма высоко оцениваемый Петром — ее «победителем-учеником», не мог восполнить пробел. В итоге в руководстве России постепенно созрела идея смены акцентов политики, ревизии ее направлений, разработанных еще Петром.

Прочный политический союз был жизненно необходим Российской империи, вошедшей в европейскую систему. Как известно, эта система международных отношений Нового времени сложилась после Вестфальского мира 1648 года, которым завершилась Тридцатилетняя война, втянувшая в свою орбиту большинство крупнейших держав Европы. После Вестфальского мира, подведшего черту под длительным периодом средневековых войн, международные отношения поднялись на совершенно иной, новый уровень. И он был принят всеми европейскими странами.

Для государственных деятелей, правоведов большинства стран стало очевидным, что европейское сообщество может существовать только как единая, целостная система отношений государств, связанных договорами. После Вестфальского мира в дипломатии было развито и закреплено представление о международных отношениях как о хрупкой, неустойчивой пирамиде. Ее существование зависело от «баланса сил», изменений в системе союзов — «концертов» держав. Образование блоков скрепленных взаимными договорами стран было следствием политического развития национальных государств Европы. Время сверхдержав типа Римской империи прошло, и раздел мира решался теперь в борьбе «концертов» в общем-то равных по силам государств.

Вестфальская система была отчетливо европоцентристской и католическо-протестантской. Тогдашнее Русское государство не фигурировало в новом сообществе как партнер, а было отнесено скорее к зоне «варварского» мира, который должны были «освоить» европейские империи. Сохранился план Лейбница конца XVII века об «освоении» просторов России Швецией. Этот план, представленный Карлу XII великим философом, не был чем-то из ряда вон выходящим, какими-то особыми происками германцев против славян, это был один из многочисленных европоцентристских планов «освоения» цивилизованными странами варварского мира: Османской империи, Африки, Империи Моголов, Индии, Китая и т. д.

Впрочем, Россия, только что поднявшаяся со дна ада Смуты, разорения, и не могла разглядеть вестфальского Мюнстера и Оснабрюка, ибо ее горизонт был узок и из Москвы ясно видели лишь Варшаву, Стокгольм, Бахчисарай и как в далеком тумане — Стамбул. Копить силы, чтобы вернуть отобранные «отчины и дедины» (Смоленск, новгородские земли), защититься от опасностей, исходящих из Дикого поля на Юге, — вот в чем была суть ее политики. Но к середине XVII века России все же удалось вернуть часть своих земель, и на огромном пространстве государство вышло к границам расселения великорусской народности, что стало прологом к собственно имперской политике как захватнической, ведущейся за пределами национальной территории.

Первым шагом, с которого началось вхождение России в мир международных отношений вестфальского образца, стало участие России в первой Северной войне 1655–1660 годов, когда она пыталась как нанести поражение Польше, так и вернуть аннексированные шведами прибалтийские земли. Но принципы изоляционизма не позволили царю Алексею Михайловичу найти надежного союзника в Европе.

Следующий шаг был сделан в 1686 году: подписав «вечный мир» с Речью Посполитой, Россия была обязана участвовать в войне с Турцией «Священной лиги», образованной Австрией, Польшей и Венецией в 1684 году для борьбы с османами. Роль России была достаточно скромной — она «ассистировала» Австрии в Северном Причерноморье. Опыт совместных действий не был успешным: Карловицкий мир 1699 года интересы России на Черном море не учитывал, и ей пришлось довольствоваться присоединением Азова по Стамбульскому миру 1700 года.

Неудачное сотрудничество со «Священной лигой» не приостановило движения России в европейскую систему отношений. Вся петровская внешняя политика была направлена на активное участие России в европейских делах как равноправного члена «концертов», союзов. В течение почти всей Северной войны 1700–1721 годов Россия воевала со Швецией в так называемом «Северном союзе» с Саксонией, Данией, Польшей. Распад этого союза, неудачи переговоров с Францией сделали актуальным поиск надежного партнера уже после смерти Петра. Инициатором этого стал вице-канцлер А. И. Остерман, ближайший сподвижник покойного царя в области внешней политики. Следует сказать о нем несколько слов, ибо он был истинным руководителем русской дипломатии, да и внутренней политики, на протяжении семнадцати послепетровских лет, до вступления на русский престол Елизаветы Петровны в 1741 году. После этого карьера Остермана была резко перечеркнута, и он, переживший на своем веку пятерых властителей, при шестой отправился в Березов, где и умер в 1747 году.

Сын лютеранского пастора из Вестфалии, Генрих Иоганн Фридрих Остерман родился в мае 1686 года, получил хорошее образование в Иене и Эйзенахе. Приехав в Россию в 1703 году, он прошел путь от переводчика до вице-канцлера Российской империи. Это была на редкость успешная карьера, и Андрей Иванович был вполне достоин наград и чинов, обладая редкой работоспособностью, исполнительностью, умом, блестящим умением вести переговоры и составлять дипломатические бумаги. Отзывы современников об Остермане единодушны: умен, толков, подлинный мозг русской политики, но лжив, беспринципен, двуличен, способен на обман. «Король, наш государь, — пишет испанский посланник де Лириа, — пусть не думает, что Остерман совершенный человек: он лжив, для достижения своей цели готов на все, религии он не имеет, потому что уже три раза менял ее, и чрезвычайно коварен, но это такой человек, в котором мы нуждаемся и без которого не сделаем здесь ничего». Такого мнения об Остермане были все: и иностранные дипломаты (для которых он был единственным европейцем в русском правительстве), и российские монархи, и сановники (для них Андрей Иванович был крупнейшим специалистом и знатоком внешней политики и европейских «конъюнктур»).



Притчей во языцех были «дипломатические болезни» Остермана, поражавшие его в самые щекотливые моменты карьеры. Это проявлялось за столом переговоров, когда вице-канцлеру было нужно высказаться прямо и конкретно, а он вдруг «ощущал» начало приступа головной боли или рвоты. Эти симуляции повторялись так часто, что действовали только на свежих и особо впечатлительных людей. Дипломаты, ведшие постоянные переговоры с Андреем Ивановичем, пережидали «приступ» и потом как ни в чем не бывало вели разговор дальше.

Когда читаешь деловые бумаги Остермана, то бросается в глаза его изощренный ум, умение учесть, взвесить все обстоятельства, обезопасить себя от случайностей и ошибок. В целом для Остермана примечательно чувство дипломатического равновесия, способность к маневрированию. Цель политики России, по мнению Остермана, состоит в том, чтобы «искать всех в доброй склонности содержать, не поддаваться никакому амбражу» (подозрению). Так он поучал А. Г. Головкина, отправленного на общеевропейский конгресс в Суассоне — Камбрэ. О том же он писал и в Париж послу России князю Б. И. Куракину: «Наша система должна состоять в том, чтобы убежать от всего, ежели б могло нас в какое пространство ввести»11. Это не означало, что Россия не должна иметь союзников и связывать себя различными соглашениями и договорами. Поиску самого приемлемого и выгодного России союза Остерман уделял в послепетровское время особое внимание.

В 1726 году Остерман составил подробнейшую записку под названием «Генеральное состояние дел и интересов Всероссийских со всеми соседними и другими иностранными государствами». В этом аналитическом документе он рассматривает все двух- и многосторонние связи России с европейскими и азиатскими государствами по состоянию на первый год после смерти Петра.

Остерман последовательно и детально разбирает отношения, сложившиеся у России с европейскими странами, подчеркивает все позитивные и негативные моменты. Из этого доклада становится очевидно, что рассчитывать на союзнические договоры с Англией, Голландией, Данией не приходится, что Швеция ослаблена и все дальше отходит от союза 1724 года. Остерман приходит к выводу, что нет перспектив ни русско-шведского, ни русско-прусского сотрудничества. Так, о Пруссии он пишет, что прусский король имеет «партикулярный интерес дружбу российскую искать для Польши», но не более того. Столь же определенный вывод сделан им и в оценке перспектив русско-французских отношений, бывших, как уже отмечалось выше, в центре внимания русской дипломатии до 1725 года. Франция, считал Остерман, может «интересам российским вспомогать при Порте и в Польше, но сей есть временный интерес, а не вечный».

В этом-то и состояла суть проблемы, волновавшей Остермана. Просчитывая возможные варианты развития событий в Европе, он искал такие долговременные взаимные интересы, которые могли бы обеспечить внешнеполитические успехи как результат совместных действий.

Методом сопоставления «польз», «опасностей», «генеральных интересов» он выявил в качестве такого союзника России АВСТРИЮ, или, как тогда говорили, «Цесаря», имея в виду, что австрийский император, одновременно — венгерский король, был формальным главой Великой Римской империи германской нации — конгломерата германских королевств, городов и территорий.

Австрия занимала одно из ключевых мест в европейской политике. Огромное государство, протянувшееся от побережья Северного моря до Сицилии, от Милана до Валахии, обладало крупным военным и промышленным потенциалом, ее император был авторитетнейшим властителем Европы. Австрийская империя всегда была на переднем крае борьбы с Османской империей, и без ее участия не решалась ни одна крупная внешнеполитическая проблема в мире.

То, что Остерман положил в основу внешнеполитической доктрины союз с Австрией, стало новым словом в политике Российской империи. После неудачного партнерства в «Священной лиге» конца XVII века русско-австрийские отношения теплотой не отличались. Особенно похолодали они в 1717–1718 годах, когда беглый наследник русского престола царевич Алексей нашел для себя убежище на австрийской территории. И вот в 1725–1726 годах наступил решительный перелом. Он был обусловлен рядом обстоятельств, важнейшим из которых было новое размежевание политических сил в Европе, складывание новых «концертов» государств, боровшихся за преобладание на материке и в колониях. 30 апреля 1725 года между Австрией и Испанией был заключен союзный договор, ставший основой Венского союза. Он был отчетливо ориентирован против Франции, отныне окруженной землями австро-испанского блока.

Подготовленный в глубочайшей тайне, Венский союз Австрии и Испании был полной неожиданностью для Европы. Каждое крупное государство должно было определить свою позицию по отношению к этому новому альянсу. Инициатором симметричного союза, восстанавливавшего европейский баланс сил, стала Англия, подписавшая вместе с Францией, Голландией и Пруссией 3 сентября 1725 года враждебный «венцам» Ганноверский трактат.

Раскол был завершен, и началась борьба за союзников. На севере было три державы, не вошедшие в соперничавшие союзы: Дания, Россия и Швеция. Ясно, что голштинский скандал делал невозможным объединение в рамках одного союза России и Дании. Последняя естественным образом примкнула к союзу, где главенствовала Англия. Швеция долго колебалась, но по мере ослабления «голштинской партии» при королевском дворе и провала «тещиной авантюры» все дальше отходила от России и в 1727 году также ушла к «ганноверцам».

Таким образом, силою политических ветров российский корабль начало сносить к берегам Австрийской империи. Конъюнктурной основой для русско-австрийского союза стала проголштинская позиция Вены, соперничавшей с Англией и ее друзьями. Но все же подлинной, глубинной основой возникающего союза были долговременные, или, по терминологии Остермана, «натуральные», интересы обеих стран. О них вице-канцлер писал так: «Россия и дом Австрийский имеют общий интерес: 1) во убавлении турецких сил; 2) в содержании Речи Посполитой; 3) в шведских делах. Ситуация обеих сторон областей такая есть, что, пока между ими дружба будет, один другому в приращении сил его завидовать по натуральным интересам причины не имеет»12.

В сентябре 1725 года для переговоров с австрийцами был послан русский дипломат Людвиг Ланчинский, а 17 апреля 1726 года Австрия, делая широкий жест дружбы, присоединилась к полумертвому антидатскому русско-шведскому союзу.

Наконец, 6 августа 1726 года Ланчинский — с российской стороны — и принц Евгений Савойский — с австрийской — подписали договор о присоединении России к Венскому союзу. Выбор России благодаря усилиям Остермана был сделан.

Эта дата стала важнейшей в истории русской дипломатии XVIII века. Ею была отмечена переориентация имперской политики России с балтийского на польское и черноморское направления экспансии. Русско-австрийский союз сразу же стал работающим — через некоторое время Россия и Австрия стали совместно выступать и за столом переговоров, и на поле боя. Общность интересов, объединявших обе империи при разделе Речи Посполитой и в борьбе за Причерноморье и Балканы с Османской империей, оказалась весьма долговечной. Возможно, «конструктор» союза Остерман и не понимал всех последствий решения примкнуть к Венскому союзу. Конкретные обстоятельства его заключения довольно скоро изменились: уже в ноябре 1729 года Англия и Испания заключили Севильский договор и Венский союз распался. В 1731 году он вновь возродился с участием Англии, Голландии и двух старых членов — России и Австрии. И в дальнейшем комбинации стран — участниц союза менялись, но ось «Вена — Петербург» сохранялась незыблемой.

Имеет смысл очень кратко перечислить этапы общего пути империй-союзников. Уже в 1732 году Россия, Австрия и Пруссия подписали в Берлине договор о союзе, более известный как зловещий «союз трех черных орлов». Он был подлинно историческим соглашением, решившим судьбу польского народа и его государственности. На деле же союзники вскоре проверили себя в войне «за польское наследство» (1733–1734 гг.), действуя согласованно и целенаправленно. Почти сразу же союз России и Австрии сработал и на втором генеральном направлении — южном. В 1735 году Россия напала на владения Османской империи, и вслед за ней туда вторглась и австрийская армия.

Австрия и Россия выступали вместе и в Семилетней войне 1756–1763 годов, причем русские и австрийские солдаты рядом стояли насмерть под Кунерсдорфом в 1759 году, вместе вступали в 1760 году в Берлин. Особенно тесным стало русско-австрийское сотрудничество во второй половине XVIII века. Три Петербургские конвенции — 1772-го, 1793-го и 1795 годов о разделе Речи Посполитой решили судьбу Польши. Дипломатическая близость Екатерины II и Иосифа II, совершивших знаменитую поездку 1780 года в Новороссию, завершилась новым соглашением 1781 года и участием союзников в войне против Турции в 1787–1791 годах.

А дальше была совместная борьба против республиканской Франции и Наполеона. Белые мундиры австрийцев, так же как зеленые русских, окрашивались кровью в итальянских и швейцарском походах Суворова, в сражениях при Треббии и Нови в 1799 году, на печальном поле Аустерлица 1805 года, в «битве народов» под Лейпцигом 1813 года и во многих других сражениях. Был и Венский конгресс 1815 года с его «Священным союзом», был и 1849 год, когда Николай I послал армию Паскевича залить кровью венгров их революцию.

Конечно, русско-австрийская имперская дружба, скрепленная пролитой кровью, никогда не была сердечной и бескорыстной. Не раз и не два за долгие годы союзничества партнеры обманывали друг друга, стремились избежать обременительных для них взаимных обязательств, вели за спиной союзника тайные переговоры и заключали сепаратные договоры. И тем не менее союз ради высоких имперских целей полтора столетия выдерживал испытание жизнью…

Но, возвращаясь к 1726 году, отметим принципиальное значение русско-австрийского союза для становления России как великой европейской державы. Союз с Австрией был тем последним шагом, который позволил России, окончательно войти в вестфальскую систему международных отношений. Уже летом 1728 года делегация России заняла место на своем первом общеевропейском конгрессе в Камбрэ, куда дипломаты переехали из Суассона. С этого момента Россия стала непременным членом мирового сообщества, вошла в избранный круг великих держав. Конечно, все это было подготовлено успехами России времен Петра, который сделал главное — столкнул некогда могущественную Швецию с кресла великой державы за столом переговоров и борьбы за раздел мира. Но и тот поворот российского корабля, который осуществил Остерман, имел огромные политические последствия для России и Европы…

Загрузка...