При всем том, однако, вольности Новгорода были вполне реаль­ны. Выражались они главным образом в двух вещах. Во-первых, новгородцы свободно избирали должностных лиц республики. Во-

В.О. Ключевский. Сочинения, т. 2, М., 1957, с. 73, 72.

Там же, с. 69.

вторых, с князьями, которых они приглашали для защиты своих владе­ний, отношения у них были договорные (и, согласно договору, во внут­ренние дела республики князья вмешиваться не могли). А поскольку «устройство новгородской земли... было лишь дальнейшим развитием основ, лежавших в общественном быту старших городов Киевской Ру­си»,21 то вольности Новгорода были живым свидетельством того, что, вопреки Карамзину, Русь от начала до конца оставалась вполне евро­пейской страной, где самодержавием и не пахло. Так или иначе, нов­городцам было что терять. Такова одна сторона контроверзы.

Другая состоит втом, что, не присоединив Новгород, новорож­денное российское государство практически не имело шансов стать органической частью Европы. Просто потому, что новгородская им­перия контролировала весь Север страны (самую развитую и про­цветающую в ту пору её часть), отрезая тем самым России возмож­ность непосредственной коммуникации с Западом. В буквальном смысле: новгородские владения действительно перекрывали все её выходы к морям — не только к Балтийскому, но и к Белому. А если еще иметь в виду, что от сухопутных связей с Европой Москва была тогда отгорожена, как выразился один коллега из Вильнюса, «могу­чим литовским задом», то независимость Новгорода обрекала её на полную изоляцию от Европы.Короче говоря, не присоединив новгородские земли, которые князь Иван справедливо считал своей «прародительской отчиной» (в конце концов страна от самого своего начала была Киевско-Нов- городской Русью), Москва не только не могла завершить свою Ре­конкисту, но и оказывалась безнадежно отброшенной в Азию. Вот и спрашивается: что было важнее для будущего России — сохранить новгородские вольности или все-таки дать стране шанс стать евро­пейской державой?

Честно говоря, я не знаю историков, кроме Ключевского, кото­рые всерьез задумывались бы над этой коварной контроверзой. Для советской историографии, например, проблемы тут вообще не существовало: централизация страны была для неё высшей, безус-

21 Там же, с. 75.

ловной ценностью (как мы еще увидим в Иваниане, именно необхо­димостью этой централизации ухитрялась она оправдывать даже зверства опричнины, а не только ликвидацию новгородских вольно­стей). Для большей части дореволюционной и эмигрантской исто­риографии проблема Новгорода состояла не столько в его вольно­стях, сколько в том, что он служил яблоком раздора между Литвой и Москвой, чтобы не сказать, между «латинством» и православием. И потому, как с полным сознанием своей правоты восклицает эмиг­рантский историк Василий Алексеев: «Со стороны православной Москвы это была действительно борьба за Родину и за Веру!»22 Для западной историографии проблемы тут и вовсе не было. Ясно же, что не мог московский деспотизм мириться с новгородскими вольностями. Так над чем тут задумываться?

Самое интересное, однако, в другом. Даже в книге, призванной, казалось бы, служить обобщающим итогом постсоветской историогра­фии (с обязывающим названием «История человечества, т. VIII. Рос­сия»), проблема по-прежнему выглядит двусмысленно. С одной сто­роны, «для России борьба с католицизмом... означала защиту от идеологической агрессии западных стран».23 С другой, однако, «объ­ективно победа этой [пролитовской партии в Новгороде] означала бы сохранение городских свобод, избавление от тяжелой руки Москвы и движение по пути других восточноевропейских стран, находящихся в орбите европейского цивилизационного развития».24

Но что означало бы это для России, отрезанной от Европы? Об этом ни слова. Никакой контроверзы нет. Впрочем, имея в виду, что все царствование князя Ивана проходит у авторов этого тома под рубрикой «Формирование государства по евразийской моде­ли»,25 изоляция России от «латинской» Европы их нисколько не забо­тит: всё равно ведь принципиально другая у нее,евразийская, «мо­дель государственности», другая, извините, цивилизация.

22

S. Алексеев. Роль церкви в создании Русского государства, Спб., 2003, с. 44.

История человечества, т. 8. Россия, M., 2004, с. 21.

т

Там же.

Там же, с. 129.

Похоже, что единственным серьезным историком, который вы'- сказал свою точку зрения на новгородскую контроверзу ясно и не­двусмысленно, был всетотже Ключевский. «Уничтожение особенно­сти земских частей независимо от их политической формы, — гово­рит он, — было жертвой, которую требовало благо земли, становящейся строго централизованным и однообразно устроен­ным государством».26 Другими словами, как ни жаль нам новгород­ских вольностей, но они были обречены.Чего, однако, никто, сколько я знаю, не заметил, — Иван III, ка­жется, думал иначе. В конце концов, Новгород был богатейшей и процветающей частью его «прародительской отчины», её сокро­вищницей, живой нитью связывавшей её с Европой. И если для того чтобы сохранить эту сокровищницу, требовалась даже очень широ­кая автономия республики, великий князь, судя во всяком случае по результатам его первого похода на Новгород в 1471 году, был готов и на это — при условии, конечно, что пролитовская партия в Совете господ Новгорода сложит оружие раз и навсегда. Это, конечно, гипо­теза. Но судите сами.

Как пишет британский эксперт Джон Феннелл в книге «Иван Ве­ликий», «на протяжении шестидесятых напряжение [между Москвой и Новгородом] росло. Раскол Новгорода... становился все более оп­ределенным и вел к беспорядкам в городе... пролитовская фракция становилась все более сильной и дерзкой. Она действовала так, слов­но пыталась спровоцировать Ивана на акт финального возмездия».27 Представителей великого князя публично оскорбляли; земли, в прошлом уступленные Москве, были снова захвачены. Платить на­логи республика отказывалась. Могла демонстративно пригласить на княжение сына Димитрия Шемяки, ослепившего в свое время от­ца великого князя. Обычным делом были переговоры с Казимиром литовским. И в довершение ко всему архиепископ новгородский вступил в контакте киевским митрополитом, ставленником этого са­мого Казимира.

8.0, Ключевский. Цит. соч., с. 102.

J.LJ. Fennell. Ivan the Great of Moscow, London, 1961, p. 36.

Часть первая

КОНЕЦ ЕВРОПЕЙСКОГО СТОЛЕТИЯ РОССИИ

Что удивляет тут больше всего — это терпение великого князя. Почему в самом деле даже перед лицом открытых провокаций мед­лил он призвать к порядку мятежную отчину? От нерешительности? Из малодушия? Можно поверить в это, если не знать, какая могучая и беспощадная воля, какой хитрый умысел стояли за этими колеба­ниями. Ивану III нужно было, чтобы все поверили: он не решается на экспедицию против Новгорода. Это было частью его плана. Так же думает и Феннелл: «Одни лишь оскорбления... вряд ли могли быть использованы как предлог для серьезной экспедиции, предназна­ченной сокрушить то, что в конце концов было русским православ­ным государством».28

Если припомнить на минуту, что столетие спустя Иван Грозный тоже предпринял новгородскую экспедицию, превратившую тот же русский православный город в пустыню без какого бы то ни было предлога (если не считать, конечно, стандартного обвинения в «из­мене», какие фабриковались тогда на опричной карательной кухне тысячами), это объяснение может, пожалуй, выглядеть до смешного наивным. Представить Грозного царя спрашивающим себя, доста­точно ли у него оснований для карательной экспедиции, — за преде­лами человеческого воображения.

Тем более необъяснимо, на первый взгляд, что такое словно бы само собою напрашивающееся сравнение даже в голову не пришло Джону Феннеллу. А ведь оно тотчас же продемонстрировало бы про­пасть между д&дом и внуком, между «отчинным» и «вотчинным» представлением о своей стране, между, если хотите, европейской и патерналистской Россией. Впрочем, после знакомства в предшест­вующей главе с аналогичным опытом Роберта Крамми, читателя ед­ва ли удивит упущение Феннелла. Опять ведь грядка не та...

Как бы то ни было, даже когда измена Новгорода, и политичес­кая и конфессиональная, стала очевидной, и тогда великий князь не бросился опрометью его наказывать. Он разыграл эту локальную ре- волюцию, как опытный гроссмейстер сложную шахматную партию. И вовсе не новгородцы, которые действовали крайне неуклюже

Ibid.

и беспрестанно попадались в великокняжеские ловушки, были его настоящими противниками, а сама «старина» со всем её могущест­венным авторитетом: новгородские вольности были ее воплощени­ем. Просто нагрянуть в один прекрасный день и стереть город с лица земли, как сделал его внук, Иван III не мог. Мысль его работала принципиально иначе. И замысел, как можно понять, заключался в том, чтобы предоставить Новгороду первым нарушить священную «старину». Вот тогда он и выступит — не разрушителем, а охраните­лем национального предания. Выступит против ниспровергателей «старины». Его атака должна была выглядеть лишь как ответный удар, как акт национальной самозащиты.

И он, конечно, дождался. Новгородцы заключили с Казимиром договор, «докончание». И тогда великий князь выступил против Нов­города. 14 июля 1471-го он нанес сокрушительное поражение рес­публиканской армии на реке Шелони. Республика лежала у его ног, безоружная и беззащитная. Казалось, наступила минута, которую он терпеливо ждал целое десятилетие. И что же? Использовал он свою победу, чтобы разгромить Новгород политически? Разграбить его богатства? Уничтожить его вольности? Читатель мой уже, надеюсь, понимает, что должен был сделать наш герой в этой ситуации. Ко­нечно же, он вступил в переговоры и согласился на компромисс. В договоре рядом со словами, подтверждающими, что Новгород есть «наша отчина», стояло: «мужи вольные новгородские». Други­ми словами, Новгороду действительно была предложена автономия. Вечевой колокол у него во всяком случае остался.

Даже Феннелл, сын страны компромисса, с удивлением замеча­ет: «И все-таки Иван показал замечательное милосердие».29 Согласи­тесь, для русского царя получить такой комплимент от британца — де­ло почти неслыханное. Правда, и это не смогло поколебать изначаль­ной убежденности нашего автора в том, что Россия страна от века тоталитарная и ничего иного строить князю Ивану было не дано, так сказать, по определению. Просто, как и большинство западных исто­риков, Феннелл при всех обстоятельствах сохраняет верность Правя-

29 Ibid., р. 46.

щему Стереотипу, даже если эти обстоятельства ему полностью про­тиворечат. Не вмещается в нее европейская Россия — и все тут. Оста­валось лишь недоумевать: «Почему нужно было терпеть еще семь лет аномалию независимой свободолюбивой республики в том, что ста­новилось централизованным тоталитарным государством?»30

Но ведь ответ напрашивается сам собою. В отличие от будущих историков, великий князь подходил к проблеме без всяких стереоти­пов. Он экспериментировал. Пробовал разные формы сосущество­вания прошлого с будущим. В 1471 году Новгороду был дан шанс ин­тегрироваться в рождающееся национальное государство на правах автономной республики — с максимальным сохранением его воль­ностей. Окажись Новгород в состоянии при этих условиях разгро­мить пролитовскую партию в своем Совете господ, так бы, вполне возможно, оно и было.

, . w Глава вторая

И сто рическии| <^<^0.™,., эксперимент

Но нет, не в силах в это поверить вы­ученики Правящего Стереотипа — ни западные, ни отечественные. Не могут они принять очевидное свидетельство истории, даже когда оно бьёт в глаза. И самое любопытное — объяснения, которые дают они «милосердию» князя Ивана, вполне правдоподобны.

Феннел, Аапример, пишет: «Конечно, жесткие методы на этой стадии не облегчили бы задачу управления городом; его [Ивана] не­сомненная непопулярность среди определенных членов [новгород­ской] общины возросла бы; лидеры оппозиции стали бы выглядеть жертвами в глазах публики; торговцы, чьей поддержкой Иван весь­ма дорожил, могли стать противниками московского дела и таким образом сорвать её [Москвы] экономическую программу».31

Нечто подобное предлагает читателю и Борисов: «князь Иван не хотел задевать самолюбие всего Новгорода. Напротив, он надеялся

ibid.

'bid., p. 47.

5 Янов

расколоть городскую общину изнутри и привлечь на свою сторону основную её часть. Горожане должны были увидеть в нём не завое­вателя, а защитника, не разрушителя всего и вся, а строителя».[14]

Все верно. Но выгляни эти эксперты за пределы своей грядки, они тотчас убедились бы, что ни одно из этих соображений не могло даже возникнуть в уме самодержавного правителя, руководившего­ся «вотчинными» представлениями о принадлежащей ему стране, как не пришло оно на ум тому же Ивану Грозному во время его нов­городской экспедиции 1570-Г0. Новгородских торговцев разграбил он беспощадно, ничуть не заботясь ни о московской экономичес­кой программе, ни тем более о своей репутации «среди определен­ных членов общины». Этих «определенных членов» — вместе, впро­чем, с неопределенными — он просто подверг массовой экзекуции. И уж конечно, мысль, что «жесткие методы», если позволительно так назвать устроенную им в Новгороде кровавую баню, не смогут «облегчить задачу управления городом», не остановила его ни на минуту. Все слои населения города — и бояре, и духовенство, и бо­гатые купцы, и бедные посадские люди, и даже нищие, которые по­среди свирепой зимы были изгнаны замерзать заживо за пределы городских стен, — истреблялись методически, безжалостно, целы­ми семьями.

Так почему же внук пренебрег соображениями, которые, со­гласно русскому и западному биографам князя Ивана, были для негс>определяющими? Что лежало в основе этой поразительной разницы? Свести разговор к несходству характеров деда и внука было бы, согласитесь, в нашем случае сверхупрощением. Ибо пе­ред нами не просто разные люди, но политики, живущие словно бы в разных временных измерениях. Если политическое мышление де­да пронизано заботой о будущем его отчины, внуку, в полном со­гласии с «евразийской моделью государственности», страна пред­ставлялась безгласной собственностью, «вотчиной», которой он вправе распоряжаться, как ему заблагорассудится. Нельзя даже сказать, что он был лишен чувства ответственности за судьбу госу­дарства. Просто эта судьба не существовала для него вне его соб­ственной судьбы.

Для того, однако, чтобы удивиться этой ошеломляющей разнице, чтобы сопоставить политическое мышление деда и внука по отноше­нию к Новгороду, чтобы понять различия между их экспедициями как исторический эксперимент, требовалось, если помнит читатель, выйти за пределы своей грядки, не говоря уже о пределах Правяще­го Стереотипа. Увы, этого биографы, что русский что британский, сделать даже не попытались.

Вернемся, впрочем, к деду. Нет, не справился Новгород с усло­виями своей автономии, не смирилась со своим поражением анти­московская партия. Опять затеяла она интриги с Литвой — и опять пошло за нею вече. Доказательства были налицо. Через семь лет после первого похода Иван III, вооруженный, как всегда, солидными документальными уликами, снова выступил против мятежной отчи­ны. И снова она была у его ног. И — что вы думаете? — он опять дает Феннелу повод воскликнуть: «Можно только удивляться тому терпе­нию, с которым Иван проводил переговоры».33

Впрочем, терпениетерпением, но на этот раз великий князь рас­правился с антимосковской партией радикально и жестоко: ее лиде­ры были сосланы, а некоторые казнены, вечевой колокол снят, це­лые роды потенциальных крамольников переселены на юг и на их место посажены верные люди.

Что ж, компромиссная комбинация «отчины» с «вольными мужа­ми» не сработала. И признав свое поражение, великий князь ликви­дировал «вольности». Но даже и тогда расправился он с антимосков­ской партией, а не с Новгородом. Пусть и лишенный автономии Новго­род нужен был ему как часть «отчины» — живая, здоровая и богатая, а не обращенная в пепел.

Академик М.Н.Тихомиров авторитетно подтверждает, что именно так и обстояло дело после второго новгородского похода князя Ива­на: «Присоединение Великого Новгорода к России отнюдь не приве­ло к падению его экономического значения. Наоборот, после присо-

Л/../. Fennel!. Op.cit., p. 51.

единения к Российскому государству Новгород поднялся на новую высшую ступень своего экономического развития. И даже остатки прежней новгородской вольности сохранялись еще очень долго».34

Финал эксперимента

Так или иначе, столетие спустя, перед походом Гроз­ного, это все еще был Великий Новгород, богатейший город земли русской, самый развитый, самый культурный, все еще жемчужина русской короны. Но там, где проходила опричнина, и трава не росла. «Опричные судьи вели дознание с помощью жесточайших пыток... опальных жгли на огне... привязывали к саням длинной веревкой, во­локли через весь город к Волхову и спускали под лед. Избивали не только подозреваемых в измене, но и членов их семей... летописец говорит, что одни опричники бросали в Волхов связанных по рукам и ногам женщин и детей, а другие разъезжали по реке на лодке и то­порами и рогатинами топили тех, кому удавалось всплыть...»35

Никогда больше не суждено было Новгороду стать Великим.

Глава вторая Первостроитель

А междутем, к 1570-му в нем давно уже не было ни республики, ни Совета господ, ни веча, ни автономии, ни даже антирусской пар­тии. Не было больше врагов России в Новгороде. И тем не менее ар­мия и полиция, институты, созданные для поддержания обществен­ного порядка, обрушились на собственный, совершенно беззащит­ный от них народ, растерзали его, надругались над ним, превратив жемчужину в прах.

Бессмысленная жестокость? Но в том-то и дело, что террор был лишь формой событий, сутью его был обыкновенный грабеж. Сразу же после погрома в городе опричники вдруг принялись за монасты­ри. ^ак говорит летописец, «по скончаниютого государь со своими воинскими людьми начат ездити около Великого Новгорода по мо­настырям». Результаты этого вояжа не оставляют сомнений в его це­лях: «Государев разгром явился полной катастрофой для новгород-

М.Н. Тихомиров. Российское государство XV-XVII веков, М., 1973, с. 310. Р.Г. Скрынников. Иван Грозный, М., 1975, с. 150.

ских монастырей. Черное духовенство было ограблено до нитки... Опричники ограбили Софийский собор, забрали драгоценную цер­ковную утварь и иконы, выломали из алтаря древние Корсунские врата».36 И словно специально, чтобы продемонстрировать, как ма­ло в этом деле значила новгородская «измена», экспедиция тотчас обрушилась и на монастыри псковские — они тоже были обчищены, у монахов отняли не только деньги, но и кресты, иконы, драгоцен­ную церковную утварь и книги. Даже колокола опричники сняли с соборов и увезли.37

Глава вторая Первостроитель

Полностью опустошен был, разумеется, и сам бывший Великий Новгород. «Опричники произвели форменное нападение на город. Они разграбили новгородский торг... Простые товары, такие, как са­ло, воск, лен, они сваливали в большие кучи и сжигали (этой зимою на русском Севере царил страшный голод, именно потому скопи­лось в Новгороде так много нищих). В дни погрома были уничтожены большие запасы товаров, предназначенные для торговли с Западом. Ограблению подверглись не только торги, но и дома посадских лю­дей. Опричники ломали ворота, выставляли двери, били окна, горо­жан, которые пытались противиться, убивали на месте».38 И что еще страшнее, «младенцев к матерям своим вязаху и повеле метати в реку...».

Очередной бастион мифа

Атеперь маленький тест для читателя. Вот его условия.

Ничего подобного массовым убийствам и тотальному грабежу, учиненному Грозным в 1570 г., в Новгороде во время обеих экс­педиций Ивана ill не наблюдалось.

Кровавые погромы, подобные новгородскому, учинены были на Руси лишь монгольскими завоевателями, например, в Рязани или во Владимире. До Новгорода монголы не дошли.

ЯГ. Скрынников. Опричный террор, Л., 1967, с. 54; Иван Грозный, с. 150.

ЯГ. Скрынников. Там же, с. 59.

ЯГ. Скрынников. Иван Грозный, с. 152.

Вопросы:

Исходя из этого, охарактеризовали ли бы вы новгородский по­гром 1570-Г0 как логическое продолжение политики Ивана ill или как завершение того, что недоделали кочевые погромщи­ки?

Имея в виду вековое мифотворчество в исторической литерату­ре, какой из этих двух ответов предпочли, вы думаете, современ­ные эксперты?

Читатель, хоть бегло познакомившийся с фактами, представленны­ми здесь на его суд, без труда ответит на эти вопросы. Нет, ничего об­щего не имел опричный погром Новгорода с политикой Ивана III. Да, если погром этот что-нибудь в русской истории и напоминает, то именно беспощадную монгольскую экзекуцию русских городов (как мы помним, даже Н.М. Карамзин приравнял этот погром к монголь­скому погрому Руси). И да, наконец: предпочли современные экс­перты, в согласии с требованиями Правящего Стереотипа, ответ пря­мо противоположный.

Другими словами, трактуют они новгородские экспедиции деда и внука одинаково. Обе представлены как последовательное из­ничтожение свободолюбивой республики тоталитарной Москвой. Просто дед его начал, а внук закончил. Как ни удивлен был, напри­мер, Феннелл милосердием и терпением своего героя, это ничуть, если помнит читатель, не поколебало его изначального убеждения, что строил великий князь не европейскую державу, но именно то­талитарного монстра. Как ни восхищен Борисов «гениальным пла­ном» кнчзя Ивана, всё равно считает он его планом «удушения Новгорода». Короче говоря, имеем мы здесь дело с очередным ба­стионом мифа. И это обстоятельство вынуждает нас суммировать прошедший перед нами исторический эксперимент в более стро- гихтерминах.

Смешно отрицать то общее, что было между двумя новгородски­ми акциями. Обе были жестоки, обе связаны с казнями, преследова­ниями и конфискациями. И в конечном счете предназначены были обеспечить успешное продолжение определенного государственно­го курса. Но на этом, как мы видели, сходство их и кончается.

Ибо в первом случае Москву привела в Новгород логика Рекон­кисты и интеграции в Европу, а во втором — логика самодержавной революции, отрезавшей страну от Европы.

В первом случае акция диктовалась императивом воссоедине­ния страны и государственного строительства; во втором — сообра­жениями экспроприации имущества подданных.

В первом случае режим соответственно старался сохранить нов­городские богатства, заставив их функционировать как часть нацио­нальной экономики; во втором — просто уничтожил все, что не мог присвоить.

Между прочим, опричной экзекуции Новгорода предшествовали любопытные события, подкрепляющие это заключение. Как раз перед походом Грозный инспектировал новую, строящуюся в непроходимых вологодских лесах крепость, чудо современной ему фортификации. А на случай, если и эта твердыня не защитила бы царя, в окрестностях ее была заложена верфь. Английские мастера готовили там целый флот, способный вывезти московские сокровища в Соловки и даль­ше—в Англию. Посол Андрей Совин привёз согласие королевы Елиза­веты на просьбу царя предоставить ему политическое убежище.

Вологда расположена так далеко на севере страны, что непри­ятельское вторжение ей никак угрожать не могло. Значит, не от внешнего врага намеревался в ней прятаться Грозный. От кого же тогда, если не от собственного народа? Но действительно ли надеял­ся он в вологодской крепости отсидеться?

Похоже, что нет. Похоже, все-таки готовился сбежать. И если так, то новгородская экзекуция могла быть продиктована во-первых, же­ланием, что называется, хлопнуть дверью перед тем, как покинуть Россию. А во-вторых, — вполне прозаическим намерением начать жизнь в Англии не с пустыми руками. Это, конечно, всего лишь пред­положение. Но мне такой финал кажется не только правдоподоб­ным, но и совершенно логичным для этого царствования.

Как бы то ни было, однако, принципиальная разница между ре­зультатами походов на Новгород деда и внука очевидна. Более того, она буквально бросается в глаза каждому исследователю тех вре­мен. Вот пример.

Р.Б. Мюллер, историк Карелии (принадлежавшей до московских походов Новгородской республике), нечаянно затрагивает нашу те­му. Причем, книга её издана была еще в сталинские времена, когда Грозный считался героем России и писать о нём правду было попро­сту опасно. Тем не менее честный и совершенно аполитичный иссле­дователь не мог не заметить, что после того, как Иван III включил Ка­релию в состав Московского государства, стала она «процветающей крестьянской страной». А итогом экспедиции Грозного оказались «небывалое запустение и упадок... Население было разорено».39 Со­гласитесь, что разница между процветанием и разорением не требу­ет комментариев.

Глава вторая Первостроитель

Я все это к тому, что исторический эксперимент, так подробно нами здесь рассмотренный, заслуживает места, которое мы ему по­святили: на наших глазах рухнул еще один бастион старого мифа.

Метаморфоза

Строился этот миф, однако, столетия­ми. Мы еще увидим, что сотрудничали в его воздвижении такие за­мечательные мастера, какАрнолд Тойнби или Константин Кавелин. И потому немало других его бастионов встретится еще на нашем пу­ти—и самые грозные из них впереди.

Важно, что читатель, я уверен, уже заметил в фундаменте всего этого векового мифотворчества один и тот же постулат о непрерыв­ности, однолинейности истории Московского государства. Ну, не могут люд|/допустить мысли, что вышло оно из лона степной импе­рии не деспотическим или, по крайней мере, «патримониальным» монстром. И стоит им убедить в этом читателей, как тотчас все раз­личия между либеральной, если возможно употребить этоттермин по отношению к позднему Средневековью, Москвой Ивана III и са­модержавной Москвой Грозного начинают выглядеть не заслужи­вающими внимания. Несмотря даже на то, что она,как мы видели,

39 Р.Б. Мюллер. Очерки по истории Карелии XVI—XVII веков, Петрозаводск, 1947. с. 90-91.

равняется разнице между процветанием и разорением. Самое большее, что соглашаются признать эксперты — это разность тем­пераментов обоих правителей. А в остальном все они одним мир- ром мазаны...

И верят ведь читатели. Вот хоть самый недавний пример. В кон­це 2005 года вышла, как мы уже говорили, замечательно либераль­ная и очень серьезная книга трёх авторов о русской истории от Вла­димира Святого до Владимира Путина «История россии. Конец или новое начало?» Правда, авторы не историки, но в высшей степени квалифицированные и просвещенные читатели исторической лите­ратуры. И что же? Уловили они принципиальную разницу между до- самодержавной Россией и патерналистской диктатурой Грозного? Иначе говоря, между страной, в которую бегут, и той, из которой бе­гут? Между крестьянством процветающим и разоренным? Свобод­ным и закрепощенным?

Ничуть. Либеральная традиция России по-прежнему начинается для них вовсе не с Ивана III, а с Петра III: «Искать истоки отечествен­ной либеральной традиции в более ранних временах не кажется нам продуктивным по той простой причине, что до указа Петра III узако- нивания сословных и индивидуальных прав Россия не знала».40

Вот так. «Не кажется продуктивным» — и всё. Это очень напоми­нает распространенное, как мы еще увидим, среди западных исто­риков клише, что частная собственность появилась в России при Екатерине II (т.е. в то же примерно время, когда авторам книги «ка­жется продуктивным» искать истоки либеральной традиции). Но как же в таком случае быть, может спросить читатель, с крестьянской ал­лодиальной собственностью, обнаруженной А.И. Копаневым в доку­ментах 1552 года, т.е. за два столетия до времен Екатерины, не гово­ря уже о древних наследственных вотчинах ? Как быть с монастыр­ской собственностью, дожившей до времен Екатерины? Да никак! Нет ничего подобного в доступном западным историкам клише, а на нети суда нет.

40 Александр Ахиезер, Игорь Клямкин, Игорь Яковенко. История России: конец или но­вое начало? М., 2005, с. 696.

Но ведь то же самое и с либеральной традицией. Ибо что же, собственно, произошло при Петре III, попросту говоря? Был отменен закон об обязательной службе дворянства. Так ведь при Иване III — и вообще до середины XVI века — никакого такого закона и в поми­не не было, поскольку не было и обязательной службы. Почему же, спрашивается, датировать возникновение отечественной либераль­ной традиции временем отмены закона, которого до Ивана Грозно­го попросту не существовало?

Ведь здесь та самая проблема уникальности русской элиты, ко­торую, как мы помним, поставил во главу угла своего исследования Роберт Крамми. Но даже он готов был признать, что до введения за­кона об обязательной службе русская элита ничем, собственно, не отличалась от европейской. По какой же, спрашивается, причине от­казывают ей в этом авторы новейшей «Русской истории»? Право же, трудно найти этому другое объяснение, кроме того, что они тоже ос­таются в плену старого мифа об однолинейности истории Москов­ского государства.

Здесь между тем Ахиллесова пята мифа. Ибо как бы ни был миф этот изощрен, не может он, однако, зачеркнуть очевидный факт, что при Иване III предпочитали почему-то люди с Запада бежать в «дес­потическую Московию», тогда как после самодержавной революции 1560-т столь же неудержимо устремились они на Запад. Навсегда необъяснимой останется для мифа и неожиданная народно-хозяй­ственная катастрофа, постигшая Россию как раз в годы Ливонской войны, та самая, с которой, как помнит читатель, и началось её скольжение к «евразийской модели государственности». И даже ро­ковую разницу между новгородскими экспедициями деда и внука объяснить он не сможет.

Казалось бы, из всего этого следует неопровержимо, что именно в 1560-м произошла в московской истории какая-то эпохальная ме­таморфоза, ничуть не менее значительная, нежели та, что повтори­лась три с половиной столетия спустя в 1917-м. Между тем тысячи то­мов написаны о большевистской революции и о том, как ошеломля­юще отличалась постреволюционная Россия от дореволюционной. Никому и в голову не приходит в этом отличии усомниться. И в то же время за одну уже мысль о совершенно аналогичном отличии между Россией досамодержавной и послеопричной многие мои коллеги на Западе — да и в России — готовы меня с пуговицами съесть.

Но почему, собственно? Ведь даже из фактов, которые уже при­ведены, очевидно, что после 1560 года перед нами просто другая страна. И не в том лишь дело, что самодержавная Россия так же не походит на досамодержавную, как советская империя после 1917-го не походит на царскую. Тут метаморфоза куда глубже. Ведь Россия Ивана III была не только досамодержавной. Она была еще и докре- постнической. Больше того, она была доимперской. И по одной уже этой причине застрахованной от губительных мечтаний о «першем государствовании», что обуревали Ивана Грозного, т.е. о том, что Павловский величает сегодня статусом «мировой державы», а Бел- ковский «государством-цивилизацией».

Нет, не посещали такие опасные фантазии ни Ивана III, ни выра­щенное им европейское поколение реформистской элиты, которо­му предстояли, как мы помним, дела более серьезные, например, борьба за местное самоуправление в России и за Судебник 1550 с его русской Magna Carta Короче, их Россия просто принадле­жала к другому, если хотите, политическому классу, к классу вели­ких держав Европы. И уж такой-то глубины метаморфоза заслужи­вает, казалось бы, объяснения, по меньшей мере, столь же серьез­ного, как и его повторение в 1917-м. Тем более, что в обоих случаях

речь шла, по сути, об одном и том же, о внезапном выпадении Рос- *

сии из Европы.

Допускаю, что моим оппонентам может не нравиться такое объ­яснение разницы между процветанием и разорением. Но ведь ника­кого другого они не предлагают. Хуже того, просто ее игнорируют. И потому, пусть уж не посетует читатель, нету нас с ним иного выхо­да, кроме как сокрушать один за другим бастионы мифа по мере то­го, как будем мы о них спотыкаться. С тем и обращаемся мы сейчас к очередному его бастиону, в основе которого лежит утверждение, что с IX по XVII век русское крестьянство прошло однолинейный — а как же иначе? — путь от свободного (в средневековом смысле) ста­туса к закрепощению и рабству.

Загадка Юрьева дня

В общем, картина рисуется такая. Крестьянское самоуправление постепенно разрушалось по мере того, как поме­щики захватывали черные, т.е. формально государственные, а фак­тически крестьянские земли. Так же постепенно, начиная с середи­ны XV века, ограничивалась свобода передвижения крестьян. И ро­ковой рубеж перейден был как раз в царствование Ивана 111 (потому, собственно, и называет, его если помнит читатель, Николай Борисов «царем-поработителем»).

По традиции в Юрьев день крестьяне имели право покидать лендлорда. Судебник 1497 г. придал этому обычаю силу государ­ственного закона. Толкуется это так, что именно Иван III, сведя сво­боду крестьянского передвижения к двум неделям, заложил основу крепостного права. Отсюда оставался лишь один шаг к полному «за­креплению» крестьян — к введению Грозным «заповедных лет», за­прещавших какое бы то ни было их передвижение. Так и преврати­лось крестьянство в безгласную, беспощадно эксплуатируемую мас­су, мертвую в законе. Улавливаете мифическую «однолинейность»?

Глава вторая Первостроитель

А теперь посмотрим, как обстояло дело в действительности, от­талкиваясь от одной из классических, по установившемуся мнению, работ — «Лорд и крестьянин в России» Джерома Блэма. «Уже в кон­це XV века, — категорически утверждает автор, — право крестьян­ского передвижения было урезано. Судебник 1497-го зафиксировал две недели на Юрьев день осенью (25 ноября) как единственное за­конное время, когда крестьянин мог покинуть лендлорда, а также тя­желый штраф, который он должен был уплатить, прежде чем уйти».41

Для Блэма, конечно, не секрет, что Юрьев день придуман не Иваном III. Он был лишь «официальным признанием древнего права крестьянина на уход, защищавшим его от попыток сеньора отнять у него эту привилегию. Если лендлорд пытался удержать его против

41 Jerome Blum. Lord and Peasant in Russia from the Ninth to the Nineteenth Century, Princeton University Press, 1961, p. 247. Emphasis added.

Часть первая \ Гпава вторая КОНЕЦ ЕВРОПЕЙСКОГО СТОЛЕТИЯ РОССИИ ПврВОСТрОИТвЛЬ

воли, крестьянин мог обратиться к властям и вынудить сеньора при­знать его свободу уйти».42 «В свете этих гарантий, — продолжает Блэм, — выглядит вполне правдоподобно, что крестьянин распола­гал полной свободой передвижения, если он исполнял резонные ус­ловия, установленные законом». Блэм даже соглашается с Б,Н. Чи­чериным, одним из первых историков русского крестьянства, писав­шим в 1858 году, что «свобода передвижения была универсальным феноменом в старой России до конца XVI века».43

Въедливый читатель заметит, наверное, что в одной и той же фразе Блэм почему-то трактует Юрьев день и как «право» крестьяни­на и как его «привилегию» (что, конечно, совсем разные вещи). И «тяжелый штраф» через две страницы превращается у него в «ре­зонные условия, установленные законом». Но эти странные погреш­ности меркнут перед главным, концептуальным противоречием. Ибо, с одной стороны, признает он, что свобода передвижения была «полной», а с другой, утверждает, что она была «урезана». Пытаясь как-то свести концы с концами, Блэм говорит, что юрист Чичерин просто «путает законодательство с историческим фактом». Хоть за­кон и защищал свободу передвижения, «крестьянину становилось все труднее покинуть лендлорда, поскольку сеньор мог употребить различные уловки, как законные, так и незаконные, чтоб удержать его»44 Но концы тут же расходятся еще дальше, потому что Блэм, по сути, нечаянно опровергает классический тезис старого мифа. Полу­чается веды* что тоталитарное государство, несмотря на свое пред­полагаемое всемогущество, было бессильно заставить помещика уважать свой закон.

На самом деле запутался тут Блэм окончательно. Хотя бы потому, что вовсе не только юрист Чичерин, но и такие крупнейшие, если не самые крупные специалисты по истории русского крестьянства, как М.А. Дьяконов и Б.Д. Греков, были уверены: несмотря на все «улов­ки лендлордов», Юрьев день вполне реально работал еще много де-

'bid Emphasis added.

ibid., о. 249. Emphasis added.

Ibid.

сятилетий после издания Судебника Ивана III. У Дьяконова нет ни ма­лейшего сомнения, что до второй половины XVI века крестьяне сво­бодно уходили от помещиков.45 Греков, ссылаясь на документы Во­локоламского монастыря, приводит конкретные цифры крестьян­ского выхода по годам.46

А сверх того в нашем распоряжении есть ведь и свидетельство очевидца. Опричник Генрих Штаден, бежавший за границу до введе­ния «заповедных лет», категорически утверждает, что все крестьяне страны имеют в Юрьев день свободный выход.47 Едва ли можно запо­дозрить лютого врага России Штадена в идеализации московских порядков. И тем более в недостатке информации: он сам был поме­щиком и испытал силу Юрьева дня на собственном опыте.

Принимая все это во внимание, получаем картину прямо проти­воположную той, которую предложил нам Блэм. Выходит, что судеб­ник 1497 года не только не урезал свободу крестьянского передви­жения, он ее законодательно защищал от тех самых «уловок», кото­рыми пытались удержать крестьян помещики, был, иначе говоря, своего рода «крестьянской конституцией» Ивана III. Никто, с другой стороны, не оспаривает, что, отменив Юрьев день, «заповедные го­ды» Грозного свободу эту уничтожили. Где же тут, спрашивается, однолинейность крестьянского закрепощения, если один законо­датель защищал крестьянскую свободу передвижения, а другой её запретил?


Глава вторая Первостроитель

Земская


Еще очевиднее станет для нас это драматичес-

кое различие между крестьянским законодательством деда и внука, едва обратимся мы к истории земского самоуправления. Ибо имен­но законодательство Ивана III подготовило проведенную несколько

М.А Дьяконов. Очерки по истории сельского населения в Московском государстве XVI—XVII веков. Спб., 1898.

Б.Д. Греков. Крестьяне на Руси с древнейших времен до XVII века, М. — Л., 1946. Г.Штаден. О Москве Ивана Грозного, М., 1925, с. 123.

десятилетий спустя грандиозную земскую реформу, которая переда­ла власть в уездах в руки «лутчих людей», т.е. представителей зажи­точного крестьянства и поднимающегося купечества. В частности, статья 38 его Судебника запрещает наместникам творить суд «без старосты и без лутчих людей».48 Конечно, это был всего лишь первый шаг к тем радикальным новшествам, которые предусматривает, на­пример, найденная А.И. Копаневым Пинежская грамота от 25 фев­раля 1552 года. Здесь царь соглашается на полное устранение наме­стника от суда и администрации и указывает избирать «из их же во­лостных крестьян выборных лутчих людей», «излюбленных голов», которым и надлежит «во всех делах земских управы чинить по наше­му Судебнику».49

Так далеко законодательство Ивана III еще не шло. Но именно оно, тем не менее, знаменовало новый взгляд законодателя на об­щество. Процессы дефеодализации вызывают у него явное сочув­ствие. Например, в статье 12 Судебника 1497 г. «дети боярские до­брые» приравниваются в качестве свидетелей на суде к «добрым черным крестьянам-целовальникам», т.е. к обычным черносошным крестьянам, избиравшимся населением («целовавшим крест») для выполнения административных обязанностей.50

Д.П. Маковский подчеркивает очень важную разницу между ус­тавной грамотой Двинской земли XIV века и Белозерской грамотой Ивана III (1488 г.): в последней уже не видно боярских привилегий. Иван III обращается не к боярам, как сделал его прадед, а к «людям белозерским — горожанам, становым и волостным людям».51 Маков­ский же заметил, что «Судебник 1497 г. охраняет всякую собствен­ность, в том числе и крестьянскую. В этом Судебнике покончено с феодальным правом наследования „Русской Правды" [согласно

п

«Памятники русского права» (далее Памятники), вып. Ill, М., 1955, с. 366.


А.И. Копанев. Уставная земская грамота трех волостей Двинского уезда 25 февраля 1552 года. Исторический архив, т. VIII, 1952.

Памятники, вып. Ill, с. 359.

Д.П. Маковский. Развитие товарно-денежных отношений в сельском хозяйстве русско­го государства в XVI веке, Смоленск, i960, с. 96.

которому имущество крестьянина, умершего бездетным, переходит к лендлорду]... не выделены в праве наследования в привилегиро­ванное положение бояре и дружинники, т.е. феодалы, как это имело место в [Русской Правде]».52 Еще более существенной и новаторской выглядит в этом Судебнике защита не только движимого имущества крестьянина, но и — впервые в русском праве — его земли. Короче говоря, Иван ill не прикреплял крестьян к земле, а закреплял за ни­ми землю. Именно в этом смысле и можно сказать, что Юрьев день был своего рода «крестьянской конституцией» России Ивана III.

Опять-таки это всего лишь подступ к Судебнику 1550 года, где ан­тифеодальный пафос звучит уже совершенно отчетливо. Например, кардинально пересматривается принцип возмещения за бесчестье. «Русская Правда» XII века защищала жизнь и честь княжеского дру­жинника двойным — по сравнению с другими свободными людь­ми — штрафом. Теперь плата за бесчестье устанавливается «против доходу». За оскорбление «торговым людям и посадским людям и всем середним» (т.е. со средним доходом) назначается тот же штраф (5 рублей), что и за оскорбление «боярского человека добро­го». А в отношении к «гостем болшим», т.е. богатым купцам, почте­ние еще больше: штраф за их оскорбление достигает 50 рублей, в десять раз больше, чем за оскорбление княжеских дружинников.53

В сущности, это уже эмбрион современного правосознания. Не­ужто и правда Россия в первой половине XVI века превращалась в буржуазную страну, как думал Маковский? Боюсь, это преувели­чение и дело объясняется проще — элементарной заботой о про­цветании «отчины», заботой, обострявшей зрение законодателя. Он начинает вдруг понимать, что «торговые и посадские люди» и вообще «все середние» (т.е. третье сословие, предбуржуазия) представляют для страны ценность не меньшую, чем солдаты. А бо­гатых купцов и подавно следует беречь, как зеницу ока. Чем больше их и чем они богаче, тем богаче страна. Поэтому они для России до­роже солдат. Законодатель даже высчитал во сколько раз дороже:

Там же, с. 97.

Памятники, вып. IV, М., 1956, с. 238.

в десять! (Ну, мыслимо ли, право, такое в «гарнизонном государ­стве»? Очевидно ведь, что пропагандисты мифа не удосужились да­же заглянуть в документы).

Понятно, зачем это делалось. Повышение социального престижа «середних» предпринимателей и купцов предназначено было обес­печить приток новых кадров в эти страты населения. Законодатель­ство развязывало руки наследникам великого князя, подталкивая их двигаться по его пути дальше.

Нужно ли упоминать, что ни Юрьев день, ни земская реформа, ни рационализация законодательства не пережили Ливонскую вой­ну и опричнину? Массовый террор и тотальный грабеж на столетия раздавили эти первые, еще хрупкие ростки Нового времени. Беше­ное контрнаступление средневековья, чем, по сути, и была самодер­жавная революция, отбросило страну далеко назад — к дорефор­менным временам. В Уложении царя Алексея (1649 г-) ни одной из этих реформ нет уже и в помине. Крестьянин «мертв в законе» — и вдобавок безнадежно прикреплен к земле.

Глава вторая Первостроитель

Ну вот, позади, кажется, развалины еще одного бастиона мифа...

Реформация против Реконкисты

Менее всего намерен я писать здесь биографию Ивана III. Но на одном конфликте, придавшем второй половине его царствования отчетливый привкус трагедии, я должен все-таки оста­новиться подробнее. Конфликт заключался в столкновении между дву­мя непримиримыми императивами, диктовавшими всю его стратегию.

Первым была, мы помним, Реконкиста, восстановление древней отчины — от Белого моря до Черного. Вторым — необходимость пре­одолеть последнее наследство монгольского ига, т.е. отвоевать у мо­настырей треть земельных фондов страны, которые иосифлянская церковь захватила с благословения завоевателей. В этом смысле Церковная Реформация тоже была, если хотите, Реконкистой, толь­ко внутриполитической.

Тем более, что, в отличие от внешних оппонентов, церковь про­должала набирать силу. Она была самым активным предпринимате­лем и самым богатым ростовщиком страны. Землевладельцы заве­щали ей имущество на помин своих душ, чтобы молилась она за них вечно. Она захватывала, покупала, отсуживала, отбирала за долги все новые и новые земли, «обеляя» их своими неприступными, как вражеская крепость, иммунитетами (т.е. привилегией не платить на­логи). Она становилась все богаче, а государство все беднее.

Как писал Б.Д. Греков, вотчины Троице-Сергиевского монастыря «росли на боярских костях».54 А вот что находим у А.И. Копанева о Ки- рилло-Белозерском собрате Троицы: «Вотчины светских феодалов, обширные в XV веке, исчезли к концу XVI почти целиком. Крупнейший феодал края, Кирилло-Белозерский монастырь, забрал в свои руки большинство вотчинных земель».55 Короче, экономическая власть церкви распространялась по стране стремительно, как поветрие. Еще несколько поколений, и иосифлянские авторитеты, уже в конце XV века учившие, что «священство выше царства», того и гляди ока­жутся правы. И попадет правительство в такую же кабальную зависи­мость от церкви, в какую попадали обезземеленные крестьяне.

Если даже поверить церковникам, что богатство их есть имущес­тво вдов и сирот и калик перехожих, то есть что церковь исполняет функцию своего рода министерства социального вспомоществова­ния, то и в этом случае оказалось бы, что государство существует для содержания бедных, а не для реализации национальных целей.

Как видим, церковная Реформация и впрямь была логическим продолжением присоединения Твери и Новгорода. Ибо роль ее нис­колько не отличалась оттой, что играли в отчине эти города. Имея собственную администрацию, полновластно творя в своих владени­ях суд и расправу, не платя налоги и разоряя горожан конкуренцией своих ремесленников, иосифлянская церковь была государством в государстве, очагом сепаратизма, классическим воплощением

Б.Д. Греков. Цит. соч., с. 604.

А.И. Копонев. История землевладения Белозерского края в XVI—XVII веках, М. — Л., 1951, с. 181.

Часть первая Глава вторая 147

КОНЕЦ ЕВРОПЕЙСКОГО СТОЛЕТИЯ РОССИИ ПврВОСТрОИТвЛЬ

Средневековья. Короче, выбора у Ивана III не было — церковному землевладению так же следовало положить конец, как положен он был удельным княжествам и вечевым городам.

Но тут как раз и подстерегала великого князя стратегическая ло­вушка. Тут было ядро исторической драмы, ибо любое покушение на церковь подрывало его позицию каклидера Реконкисты.

Ибо путь ее лежал через Вильно. Литовская империя, на три чет­верти по меньшей мере состоявшая из православных, расположи­лась на землях, принадлежавших, согласно «старине», Киевско — Новгодской Руси. Не расчленив Литву, нечего было и думать о вос­становлении отчины. Поэтому стратегия Реконкисты состояла в том, чтобы поднять гигантскую православную массу империи против ка­толической метрополии, взорвав ее изнутри. Вот тогда вместо «мо­гучего литовского зада», которым Европа была столетиями обраще­на к России, повернулась бы она к нам лицом.

Стратегическое чутье и на этот раз не обмануло Ивана III. Ибо в конечном счете все произошло именно так, как он предвидел, — и православная Литва восстала в конечном счете против католичес­кой метрополии, и церковь лишилась своих земель. Только случи­лось это много поколений спустя после его смерти, при царях другой династии и совсем не так, как он задумал.

Его проблема состояла в том, что сокрушение «литовского зада» вступало в практически неразрешимое противоречие со стратегией внутриполитической Реконкисты. Ибо православие было единствен­ным знаменем, под которым можно было взорвать Литву. И церковь — как хранительницу святыни, как материальное и духовное воплоще­ние православия, должно было «поднимать высоко», а не унижать.

В этом, собственно, и заключалась непримиримость двух импе­ративов его стратегии: Реконкиста отрицала Реформацию. Но я ду­маю — и постараюсь это сейчас показать, — что великий князь на­шел решение. Было оно, естественно, в духе всей его политики. Так же, как сыграл он на расколе в Новгороде, так же, как намеревался он расколоть Литву, попытается Иван III расколоть церковь.

Тут, однако, задача, предстоявшая ему, была несопоставимо сложнее. Ибо и в Литве, и в Новгороде тектонические трещины были

налицо, их следовало лишь углубить, превратив в инструмент раско­ла. С церковью, как мы скоро увидим, все обстояло куда сложнее. Но задача была по плечу великому макиавеллисту. И хотя первой реформационный штурм церковь отразила так же, как отразила первый штурм Литва, это отнюдь не смутило Ивана III. Он, как мы ви­дели хоть на примере новгородской экспедиции, умел отступать — и возвращаться. Только на этот раз судьба не оставила ему времени для второй попытки: в разгар штурма его разбил паралич.

Впрочем, мысль о том, что он не успеет закончить начатое, нико­гда великого князя не пугала. Как мы уже знаем, исходил он из того, что потомки последуют за его звездой, как сам он следовал за звез­дой Ивана Калиты и Димитрия Донского и — не один, так другой, не другой, тактретий — завершатто, что он не успел. Оказалось, одна­ко, что законы, управлявшие Московской родовой вотчиной его предков, не работали в воссозданной им отчине.

Презумпция Ивана III не сработала. Потомки его предали. Траге­дия первостроителя России положила начало нашей трагедии.

часть первая

КОНЕЦ ЕВРОПЕЙСКОГО СТОЛЕТИЯ РОССИИ

Завязка трагедии Первостроитель

глава первая глава вторая

ТРЕТЬЯ

ГЛАВА


ляне стяжатели

глава четвертая ПврвД ГрОЗОЙ

Иоси и н


часть вторая ОТСТУПЛЕНИЕ В ТЕОРИЮ

Крепостная историография Деспотисты

Язык, на котором мы спорим

Введение к Иваниане Первоэпоха Государственный миф Повторение трагедии

Последняя коронация?

глава пятая

глава шестая

глава седьмая

часть третья

иваниана

глава восьмая глава девятая глава десятая глава

одиннадцатая заключение

ВекXXI. Настал ли момент Ключевского?

глава третья 151

Иосифляне и не стяжатели

До сих пор я пытался сфокусировать внимание читателя на одной главной мысли: вопреки постулату Правящего Стереотипа об одно- линейности московской истории, самодержавная революция Гроз­ного просто не могла быть продолжением государственного дела Ивана III. Мы видели, как она его разрушала. И разрушила. Дотла.

Отказавшись от императива Реконкисты и повернув «на Герма­ны», революция эта положила начало первому в русской истории выпадению страны из Европы и одновременно с ним грандиозному мифу об особой, альтернативной Christendom, как называлась тогда христианская цивилизация, судьбе России.

Отказавшись от рационального законодательства и милитаризо­вав всю хозяйственную жизнь страны, подчинив ее целям несконча­емой войны, революция эта вызвала опустошительную экономичес­кую катастрофу, с описания которой и начинается эта книга.

Отказавшись от императива церковной Реформации, револю­ция Грозного царя, как увидим мы в этой главе, не только обрекла русское крестьянство на вековое рабство, но и на целое столетие по­грузила страну в фундаменталистскую пучину Московии, где земля еще в XVII веке — после Коперника, Галилея и Ньютона — считалась четырехугольной, а геометрия и астрономия — «богопротивными».

Отказавшись от идейного плюрализма, запугав и деморализовав страну массовым террором, она вернула её в глубокое Средневековье.

Россия просто стала другой страной.

И когда Геннадий Зюганов, пытаясь исторически обосновать не­обходимость реставрации СССР как «евразийской твердыни», с гор­достью именует Ивана Грозного «подлинным основателем россий­ской геополитической державы», он, пусть и не подозревая об истин­ном смысле этого заявления, совершенно прав.1 Ибо если первостро- ителем европейской России был Иван III, то начало евразийской «адо­вой твердыне» и впрямь положил Грозный. И в этом смысле он дей­ствительно оказался основателем новой военно-имперской державы.

Так или иначе, до сих пор сюжет властно требовал сосредото­читься не столько на социальных силах, что стояли за политическим курсом каждого из главных персонажей нашей трагедии, сколько на характеристике самих этих персонажей и их политики. Теперь при­шло время подробнее разобраться в том, что именно сделало кру­шение курса Ивана III наиболее вероятной, говоря языком Герцена, из исторических возможностей, стоявших тогда перед Россией.


Деньги против барщины

Глава третья Иосифляне и нестяжатели


Начнем, естественно, с судьбы крестьянства, т.е. подавляющего большинства населения страны. При Иване III жило оно еще в традиционных волостных общинах, обрабатывая либо черную (государственную), либо частновладельческую (церковную, боярскую, помещичью) землю и платило за это оброк — главным об­разом натуральный. Экономический рывок страны в первой полови­не XVI века, подготовленный европейским курсом великого князя, создал неслыханные раньше возможности быстрого обогащения за счет результатов земледельческого труда — и почтенная крестьян­ская «старина» начала необратимо рушиться. Парадокс состоял в том, что рушилась она по совершенно разным, даже противопо­ложным причинам.

С одной стороны, в России, как и повсюду в Северо-Восточной Европе, развивалась, как мы помним, феодальная дифференциа­ция. Проще говоря, посколькутогдашнее государство предпочитало расплачиваться с офицерами своей армии именно землей (с сидя-

1 Геннадий Зюганов. За горизонтом, Орел, 1995, с. 31,43.

щими на ней крестьянами, конечно), то рядом с наследственными вотчинами, росли, как грибы после дождя, временные, условные — на срок службы — «поместья».

Как всякие временные владельцы, помещики, естественно, не были заинтересованы в рациональной эксплуатации своей земли — зачем, если через три-пять лет может она принадлежать кому-нибудь другому? — ни тем более в судьбе сидевших на ней крестьян. Един­ственный их интерес состоял в том, чтобы извлечь из крестьянского труда немедленную — и, конечно, максимальную — выгоду. Тем бо­лее, что хлеб дорожал и на его продаже можно было заработать при­личные деньги. Традиционные, фиксированные, если не в законе, то в обычае, натуральные повинности помещиков не устраивали. Тре­бовали они поэтому от крестьян обрабатывать барскую запашку, урожай с которой можно было сразу же обратить в деньги. Так и ро­дилась на Руси та уродливая форма эксплуатации крестьянского тру­да, что впоследствии получила название барщины.

Поскольку это нововведение ни законом, ни обычаем не регули­ровалось, барская запашка постоянно росла за счет крестьянских земель. Н.Е. Носов называет это «процессом поглощения черных во­лостных земель поместным землевладением».2

В результате, как правильно описывал Джером Блэм, происхо­дил распад традиционной крестьянской общины. Помещик узурпи­ровал её права. Одного, впрочем, Блэм и эксперты его направления, как и следовало ожидать, не заметили. Зато обратили на это главное внимание советские историки-шестидесятники. Я говорю о том, что на протяжении всего досамодержавного столетия перевод крестьян с оброка на барщину был всего лишь малозаметной, можно сказать, теневой экономической тенденцией. Юрьев день Ивана III стоял на страже крестьянских интересов. И те из помещиков, кто перебарщи­вал, вполне могли в очередном ноябре остаться вообще без кресть­ян. Уходили от жадных помещиков обычно на боярские земли, где барщины, как правило, не было.

Н.Е. Носов. Становление сословно-представительных учреждений в России, Л., 1969, с. 284.

Разумеется, помещики за это бояр ненавидели. И Юрьев день тоже. Разумеется, мечтали они прикрепить крестьян к земле, закре­постить их, как мы бы теперь сказали. Но покуда властвовала в рус­ской деревне «конституция» Ивана III, даже самые жадные из них вынуждены были с нею считаться. Именно по этой причине в дерев­не доопричного столетия преобладала вовсе не та тенденция, кото­рую описывал Блэм. Преобладала историческая соперница барщи­ны — перевод крестьянского оброка на деньги.

Другими словами, параллельно с феодальной дифференциаци­ей шел в русской деревне противостоящий ей социальный про­цесс — дифференциация крестьянская. А она по логике вещей и к результату должна была вести противоположному. Не к барщин­ной, то есть, экспроприации крестьянства и тем более не к его за­крепощению, но к образованию мощной прослойки богатой кресть­янской предбуржуазии, «кулаков» — на языке товарища Сталина.

Масштабы этой дифференциации были в то столетие огромны. В особенности на Севере, который после новгородской экспедиции Ивана III и конфискации там церковных земель стал, по словам С.Ф. Платонова, «крестьянской страной».3 Из отдаленной окраины государства превратился тогда Север в самый оживленный его реги­он. Можно сказать, что Россия повернулась лицом к Северу. Ком­мерческое и рабочее население устремилось к северным гаваням. Ожили не только торговые пути, но и целые регионы, связанные с ними. Крестьянская дифференциация преображала Россию, делая ее хозяйство, по сути, неотличимым от экономики североевропей­ских соседей.

Одним из самых замечательных открытий историков-шестиде- сятников была, как, наверное, помнит читатель, обнаруженная А.И. Копаневым «Уставная земская грамота трех волостей Двинско­го уезда 25 февраля 1552 года». Вот его заключение: «Активная мо­билизация крестьянских земель, явствующая из Двинских докумен­тов, привела к гигантской концентрации земель в руках некоторых

3 С.Ф. Платонов. Проблема русского севера в новейшей историографии, Летопись за­нятий археографической комиссии, вып. XXXV, Л., 1929, с. 107.

крестьян и к обезземеливанию других». И не о каких-то клочках зем­ли, достававшихся богатым крестьянам, шла здесь речь, они покупа­ли целые деревни.

И самое неожиданное: двинские документы свидетельствуют, по словам Копанева, что «деревни или части деревень стали объек­том купли-продажи без каких бы то ни было ограничений». Перехо­дила земля из рук в руки «навсегда», т.е. «как собственность, как ал- лодиум, утративший все следы феодального держания».4

Вот вам еще один парадокс: в самый разгар феодальной диффе­ренциации полным ходом, оказывается, шла в русской деревне дефе- одализация. Иначе говоря, земля становилась частной крестьянской собственностью. «Окрестьянивались» даже мелкие и средние бояр­ские семьи. В блестящем генеалогическом исследовании боярского рода Амосовых Н.Е. Носов детально проследил их судьбу на протяже­нии четырех столетий. Складывалась она так. Приспосабливаясь к но­вым экономическим условиям, бояре Амосовы очень скоро преврати­лись просто в богатых крестьян (впоследствии они оказались крупней­шими архангелогородскими купцами петровской эпохи).

Короче, в России появились крестьяне-собственники несопоста­вимо более могущественные и богатые, нежели помещики. И при­надлежали им как аллодиум, т.е. как частная собственность, не толь­ко пашни, огороды, сенокосы, звериные уловы и скотные дворы. Еще важнее было то, что принадлежали им рыбные и пушные про­мыслы, ремесленные мастерские и солеварни, порою, как в случае Строгановых, с тысячами вольнонаемных рабочих.

Другое дело, что оба социальных процесса, одновременно, как видим, протекавших в русской деревне в досамодержавное столе­тие — феодальная дифференциация и крестьянская дефеодализа- ция, — оказались одинаково разрушительными для традиционной общины. Она распадалась. В одном случае под давлением барщины, в другом — денег. Ибо там, где есть «лутчие люди», обязательно должны быть и «худшие». Русские акты того времени пестрят упоми-

4 А.И. Копанев. К вопросу о структуре землевладения на Двине в XV-XVI веках, Вопросы аграрной истории, материалы научной конференции по истории сельского хозяйства Европейского Севера СССР, Вологда, 1968, с. 450.

наниями о «бобылях», «детенышах», «казаках», «изорниках» — все эти названия относятся к обезземеленной сельской бедноте, зара­батывавшей теперь свой хлеб как наемная рабочая сила.

И тем не менее разница между результатами обоих процессов, одинаково разрушительных для традиционной общины, была громад­ной. Великолепно описал еётотже Носов. Да, говоритон, крестьян­ская дифференциация приводит к тому, что старая волость полностью утрачивает черты сельской общины как коллегиального «верховного» собственника волостных земель и угодий и становится просто админи- стративно-тяглой территориальной единицей. Но зато превращается она теперь в «черный волостной мир, объединяющий крестьян-алло- дистов, защищающий их от феодалов-землевладельцев, а главное, представляющий их общие интересы перед лицом государства».5

Прямо противоположные последствия имел распад общины в результате экспроприации ее земель помещиками. Они «подрыва­ли устои волостного крестьянского мира, лишали волостных богате­ев их основной опоры, а следовательно, закрывали пути для обуржу- азивания крестьянства в целом, что и произошло в центральных районах Северо-Восточной Руси в XVI веке, во время и после оприч­нины Ивана Грозного, когда процесс поглощения черных волостных земель поместным землевладением достиг здесь своего апогея».6 Короче, единственной альтернативой обуржуазиванию деревни оказывалась, как и в советские времена, барщина, несущая с собою крепостничество и в конечном счете рабство.

Читателю в России, еще не забывшему споры 1920-х о коллекти­визации русской деревни, нет нужды объяснять, с кем на самом де­ле спорили здесь историки-шестидесятники, писавшие о дооприч- ном столетии. Аналогия ведь и впрямь жуткая. История повторилась буквально на наших глазах.

Конкретная плоть событий отличалась, конечно. В XVI веке суть спора, которому предстояло решить судьбу России, сводилась, как мы видели, к простому вопросу: кому достанется земля распадаю-

Н.Е. Носов. Цит. соч., с. 283.

Там же, с. 284.

щихся традиционных общин — помещикам-барщинникам или «лут- чим людям» русского крестьянства, объединенным в новую аллоди­альную общину. Но в перспективе спор этот нисколько не отличался оттого, что расколол большевистскую партию в конце 1920-х. И вXVI и в XX веке выбор был один и тот же — между социальным движени­ем и социальным тупиком, между Новым временем и Средневековь­ем, между превращением русского крестьянства в сильное и неза­висимое сословие, как произошло это в североевропейских стра­нах, соседствующих с Россией, и его порабощением. Потому, надо полагать, и сказал мне известный немецкий политолог Рихард Лоу- энтал, прочитав в рукописи американское издание этой книги, что Сталин — это Иван Грозный плюс немножко электрификации.7


Глава третья и нестяжатели

коалиции иосиФляне


Итак, я говорю, что именно исторический дис-

пут между помещиками и крестьянской предбуржуазией, именно борьба за землю была ядром политической жизни в России в дооп- ричное столетие. И уже слышу возражение: обе эти конкурирующие социальные силы были едва заметны на московской политической авансцене, где яростно схватились вовсе не они, а совсем другие конкуренты — боярство и церковь. И уж если эта глава, судя по на­званию, посвящена борьбе идейной, то для наших героев — и для «лутчих люде»» русского крестьянства и для помещиков — вроде бы вообще не было назначено ролей в этой исторической драме.

На самом деле все три измерения борьбы — идейное, социаль­ное и экономическое — переплелись в тогдашней России, как и в се­годняшней, теснейшим образом. Это, собственно, и составляет ос­новную сложность всякой переходной эпохи. Кто стоит с кем? Кто представляет кого? Чьи интересы совпадают и чьи расходятся? И в чем состоят эти интересы?

Чтобы упростить разматывание этого запутанного клубка, попы­таемся сгруппировать главных актеров тогдашней исторической

7 See Alexander Yanov. The Origins of Autocracy, Berkeley, University of California Press, p. 213.

сцены по главному же признаку: какая власть была им нужна? За что они выступали — за ограничение царской власти или за ее неогра­ниченность, самодержавие, одним словом произвол? Иначе говоря, кто из них стоял за политическую модернизацию страны, а кто — против? Ибо, как мы уже говорили, в конечном счете смысл полити­ческой модернизации и состоит в институциональных гарантиях от произвола власти.

Именно поэтому и была, скажем, борьба английских баронов за свою корпоративную независимость, которая привела к рождению в 1215 году Хартии Вольностей, борьбой за политическую модерни­зацию страны. Важно здесь для нас одно: тогдашняя русская аристо­кратия, боярство, и мы это скоро увидим, боролась за свою корпо­ративную независимость точно так же, как и английские бароны. И что еще более интересно, на каком-то этапе этой борьбы добилась того же результата, что и ее коллеги в Англии. Я имею в виду опять- таки знаменитый пункт 98 Судебника 1550 года, который мы уже упо­минали, назвав его русской Magna Carta Но об этом нам предстоит еще говорить в Иваниане подробно.

Сейчас заметим только, что интересы боярства, по определению защищавшего свои наследственные привилегии, а значит и социаль­ные ограничения власти, во всяком случае не противоречили инте­ресам крестьянской предбуржуазии, точно так же по определению защищавшей экономические ограничения власти.

Н.Е. Носов отважился пойти даже дальше. Говоря о боярстве, он утверждает, что «объективно в силу своего экономического положе­ния как сословия крупных земельных собственников, оно было ме­нее заинтересовано и в массовом захвате черносошных земель, и в государственном закрепощении крестьянства, чем мелкое и сред- непоместное дворянство, а следовательно, и менее нуждалось в ук­реплении военно-бюрократического самодержавного строя».8

Несмотря на осторожность этого ответственного высказывания, мы отчетливо видим, как прорисовываются под пером Носова, по крайней мере, контуры потенциальной политической коалиции

8 Н.Е. Носов. Цит. соч., с. п.

боярства и «лутчих людей». Я склонился бы к еще более осторожной формулировке: защищая свои корпоративные интересы, боярство вместе с тем должно было, пусть невольно, защищать и интересы предбуржуазии (подобно тому, как Хрущев, защищая на XX съезде интересы партийной иерархии от сталинского произвола,невольно защищал в то же время интересы большинства населения).

И еще был один естественный союзник у этой коалиции: рефор- мационное течение в русском православии, известное под именем нестяжательства. Нестяжатели были откровенными противниками произвола власти и, стало быть, так же, как бояре и крестьянская предбуржуазия, стояли за её ограничение. Вопрос о связях нестяжа­телей с боярством давно решен в русской историографии положи­тельно. Даже советские историки, воспитанные на ненависти к бояр­ству и усматривавшие поэтому в нестяжательстве реакционную силу, никогда этот вердикт не оспаривали.

Стало быть, по одну сторону исторической баррикады вырисовы­вается у нас вполне представительный реформаторский треугольник, заинтересованный в политической модернизации России: нестяжа­тельство — боярство — предбуржуазия. Каждый из этих актеров по- своему видел пределы, за которые не должна простираться царская власть, но все сходились на том, что такие пределы необходимы.

А теперь заглянем в лагерь контрреформы, кровно заинтересо­ванный в утверждении на Руси самодержавия. И произвола. Первое, что бросается нам здесь в глаза, это, конечно, помещики. Мы уже знаем, что они ненавидят бояр и Юрьев день. Ограничения власти им не нужны. Напротив, нуждаются они в произвольной власти, спо­собной порушить не только закон, но и вековой обычай. Никто, кро­ме самодержавного царя, не в силах был сломить мощь боярства и отменить «крестьянскую конституцию» Ивана III. Разумеется, не от­казались бы помещики и от монастырских земель. Но не в ситуации, когда церковники оказывались самыми сильными их политически­ми союзниками.

Роль церкви в назревающей схватке была, как мы уже говорили, яснее всего. У нее не было врага страшнее Реформации. Просто не­мыслимо было разрушить реформационное наследие Ивана III без

власти самодержавной, неограниченной. Только при этом условии могли надеяться церковники натравить помещиков на крестьянские и боярские земли вместо собственных.

Еще одну, дополнявшую этот военно-церковный союз, грань анти­европейского треугольника составляла, конечно, государственная бю­рократия, «партия дьяков», как назвали её впоследствии историки, то­же по определению стремившаяся к неограниченности своей власти.

Наконец, идеологическую грань контрреформистского треу­гольника представляло иосифлянство, сильное церковное течение, посвятившее себя защите монастырских земель.

Эта альтернативная коалиция, заинтересованная в неограни­ченной царской власти и, следовательно, в самодержавной револю­ции, сложилась задолго до рождения Ивана Грозного. На самом де­ле добилась она серьезных успехов еще при его отце, великом князе Василии. Просто Василий был личностью слишком незначительной. Он оказался неспособен ни на продолжение реформаторских пла­нов Ивана III, ни на их разрушение. В результате коалиция реформа­торов, пришедшая к власти на волне народного возмущения в годы отрочества Ивана IV, снова поставила под сомнение все успехи цер­ковников в предшествующее царствование. Естественно, они долж­ны были удесятерить свои усилия.

Для меня решающая связь горестной судьбы русского крестьян­ства с успехом иосифлян, предотвративших при Грозном секуляри­зацию церковных земель, несомненна. Но чтобы убедить читателя, остановлюсь на этой теме, которую почему-то оставили в последние годы без внимания отечественные историки, подробнее.9

-- у w Глава третья

О ш и 6 ка В а л л е р ста и н а | иоси*ляне и

История, в отличие от бокса, редко решает спор противобор­ствующих идейных тенденций чистой победой, нокаутом. Она склон­на к компромиссам. Обычно присуждает она победу, так сказать,

9 См., например, Владимир Кобрин. Иван Грозный, M., 1989; Борис Флоря. Иван Гроз­ный, M., 1999; Николай Борисов. Иван III, М.» 2000.

по очкам — и то после долгого кружного пути, когда зачинатели борьбы давно уже покинули историческую сцену.

После блестящей эпохи европейского Возрождения, когда мог­ло казаться, что вся ткань общественной жизни стремительно рацио­нализируется и дело идет к отделению церкви от государства, при­шло время в высшей степени иррациональных религиозных войн эпохи Контрреформации. И все лишь затем, чтобы много поколений спустя церковь действительно была отделена от государства.

Аналогия подходит и к той вековой борьбе между барщиной и де­нежной рентой, о которой у нас речь. В первой половине XVI века могло казаться, что рента побеждает и Европа на пороге эпохальных буржуазных реформ (именно это и имели в виду, как мы помним, Ма­ковский и Носов). Потом, однако, прокатилась по континенту мощная волна реакции и вопреки всем ожиданиям победительницей оказа­лась барщина (во всяком случае, на востоке Европы). И все лишь за­тем, чтобы столетия спустя история присудила-таки окончательную победу денежной ренте.

Есть масса объяснений, почему в результате этих капризов исто­рии Восточная Европа оказалась в XVII веке в тисках «второго издания крепостного права». Самое популярное из них предложил крупнейший современный историк Иммануил Валлерстайн в книге The Modern World System. Согласно ему, рождение капитализма вЗападной Европе оказалось фатальным для Восточной. За превращение Запада во «все­мирную фабрику» Восток заплатил превращением в «европейскую кладовую». Это «всемирное разделение труда» и привело повсюду в Восточной Европе, включая Россию, к закрепощению крестьянства.10

Универсальность зтого объяснения поначалу покоряет. Но лишь до тех пор, покуда не присмотримся мы к деталям колоссальной кар­тины, нарисованной Валлерстайном. А присмотревшись, обнаружи­ваем мы вдруг, что на самом деле была она куда более сложной. Оказывается, в частности, что в североевропейских странах, сумев­ших в XVI веке провести церковную Реформацию, т.е. утолить земель-

10 Immartuel Wallerstein. The Modern World System: Capitalist Agriculture and the Origin of the European World Economy in the Sixteenth Century, NY, 1974.

6 Янов

ный голод своих помещиков за счет монастырских земель, крепост­ничество так и осталось явлением периферийным, т.е. не вышло за пределы бывших церковных имений, конфискованных государством.

На черных землях, как и на тех, что принадлежали вотчинной аристократии, процесс дефеодализации, начавшийся в XV веке, продолжался в этих странах как ни в чем не бывало. Естественно по­этому, что в свободных от крепостного права секторах народного хо­зяйства кокон предбуржуазии смог уже в XVIII веке превратиться в бабочку, расправить крылья и полететь. Короче говоря, тотальным крепостничество стало в Восточной Европе лишь там, где Реформа­ция потерпела поражение, т.е. в странах католических. И в России.

Ошибка Валлерстайна таким образом в том, что он смешал в од­ну кучу две совершенно разные модели того, как отозвалось на Вос­токе Европы рождение капитализма на Западе (назовем их условно польской и шведской). Выходит, что не одни лишь анонимные эконо­мические силы, которыми оперирует Валлерстайн, но и вполне кон­кретные национальные элиты несли ответственность за распростра­нение в своих странах крепостного рабства.

Глава третья Иосифляне и нестяжатели

Ведь разница между этими моделями поведения национальных элит бросается в глаза. Достаточно одного взгляда на историю, допус­тим, Дании или Швеции, тоже северных и тоже культурно отсталых стран, судьба которых, как и судьба России, решалась в историческом споре между барщиной и денежной рентой. Обеим, как и России, при­шлось отведать и вкус феодальной реакции и произвол тиранов а la Грозный (иные из их королей во всяком случае были несомненными параноиками). С большой степенью вероятности можно сказать, что и Дания, и Швеция побывали на самом краю той самодержавной про­пасти, в которую провалилась Россия. Но не упали. Почему?

В странной компании

Причин, наверное, немало. Но решающей выглядит все-таки секуляризация церковных земель, благодаря которой этим странам удалось, в отличие от России, сохранить и мощь своей аристокра­тии, и будущее крестьянской предбуржуазии.

Когда в 1536 г. король датский Христиан ill арестовал епископов и отнял у монастырей их земли, утроив тем самым королевский до­мен, для помещиков, которым эти земли главным образом и доста­лись, наступил золотой век. Но затронула барщина в Дании лишь один этот сектор национальной экономики. Крепостное право не распространилось, как поветрие, по всей стране и никогда не стало государственной политикой. Даже во второй половине XVII века, ког­да русское — и польское — крестьянство было уже безнадежно за­крепощено, барщину в Дании несло лишь 20 % крестьян, а продажа их без земли вообще не получила распространения.

Шведский пример еще нагляднее. После секуляризации цер­ковных земель в руках помещиков сосредоточилась половина всех пахотных площадей страны. Возник даже страх «лифляндского рабства», т.е. тотального закрепощения крестьян. Но страхом он и остался.

Сравним это с опытом католической Польши, где то же самое «лифляндское рабство» как раз и стало тотальным, — и разница ста­нет очевидной. Католическая модель реакции Восточной Европы на рождение капитализма резко, можно сказать судьбоносно, отлича­лась от протестантской.

Выходит, русское крестьянство вовсе не было, вопреки Валлер- стайну, обречено на тотальное закрепощение. И не была русская аристократия обречена на опричный разгром и вековое унижение. И не было самодержавие судьбою России. Оно стало ею. Стало пото­му, что самые её могущественные политические элиты, и в первую очередь иосифлянская церковь, предпочли именно католическую модель реакции на рождение капитализма. Как, однако, оказалась православная Россия в одной компании с католиками?

В конце концов, не было у русской церкви более заклятого вра­га, нежели католичество, «латинство», как презрительно именует она его и по сию пору. Даже в XX веке продолжали эту традицию не­нависти современные иосифляне-евразийцы. Вот что писал уже в 1922 г. их главный идеолог Петр Савицкий: «Обращающиеся в ла­тинство... подвержены гибели духовной; идут от Истины полной к из­вращению Истины, от Церкви Христовой к сообществу, предавшему

начала церковные в жертву человеческой гордыне».11 И подчерки­вая свое отвращение, обрушивает он на католичество самое страш­ное в его устах проклятие: «Следует понимать, что в некотором смыс­ле большевизм и латинство... суть соратники и союзники».12 Читатель легко может представить себе, что говорили о латинстве предшест­венники Савицкого в XV веке. Для них оно было в буквальном смыс­ле «соратником и союзником» самого Сатаны — анафема, ересь, ис­чадие ада. И тем не менее...

И тем не менее едва оказались на кону частно-хозяйственные интересы церкви, едва стала она перед выбором между земным бо­гатством (или, если хотите, «человеческой гордыней») и «полной Ис­тиной», говоря языком Савицкого, без колебаний выбрала она именно «гордыню». Более того, как мы сейчас увидим, дралась она за свои богатства до последнего, с ничуть не меньшей яростью, чем «латинские» контрреформаторские силы в католической Европе. Согласитесь, что тут странная неувязка, представляющая, естествен­но, некоторые неудобства для современных её апологетов.

Например, в официальном подарочном издании «История чело­вечества, том VIII. Россия» (впредь мы станем именовать его в инте­ресах краткости Том VIII), подготовленном в 2003 году Институтом истории РАН на деньги ЮНЕСКО, главной заслугой православной церкви перед страной провозглашена «борьба с католической аг­рессией Запада».13 И ни слова о том, что русская церковь заняла от­кровенно католическую позицию в отношении отечественной Ре­формации, всеми силами сопротивляясь родному государству. О том, что она не только предпочла, подобно католицизму, собствен­ное материальное благополучие духовному служению и благополу­чию страны, но и, нисколько не скрываясь, ему подражала.

Тому есть документальные подтверждения. Новгородский архие­пископ Геннадий, главный в своё время борец с ересью (и с нестя­жательством), писал в Москву митрополиту Зосиме: «Сказывал ми

«Россия и латинство», Берлин, 1923, с. п.

Там же.

История человечества, т. VIII. Россия, М., 2003, с. 136. (Далее Том VIII).

Часть первая

КОНЕЦ ЕВРОПЕЙСКОГО СТОЛЕТИЯ РОССИИ

посол цесарев про Шпанского короля, как он свою очистил землю, и аз с тех речей список к тебе послал. И ты бы, господине, великому князю о том пристойно говорил, не токмо ради спасения его, но и че­сти для государя великого князя».14

Почему следовало убеждать великого князя подражать страш­ному примеру «Шпанского короля» (речь о Фердинанде II Католике, известном массовыми казнями инаковерующих) и в чем состояла связь между еретиками и нестяжателями, подробно объясняет нам один из крупнейших современных историков русской церкви А.В. Карташев. Предварим его лишь одним замечанием: министр иностранных дел Ивана III, великий дьяк Федор Курицын объявлен был церковниками «начальником еретиков» и именно его чародей­ством, а вовсе не вполне земным и очевидным стремлением ликви­дировать в России церковное «государство в государстве», и по сию пору объясняют историки русской церкви реформационную политику великого князя.Так вот, Карташев пишет: «Странный либерализм Москвы проис­текал от временной „диктатуры сердца" Ф. Курицына. Чарами его секретного салона увлекался сам великий князь и его невестка, вдо­ва рано умершего его старшего сына Елена Стефановна. Лукавым прикрытием их свободомыслию служила идеалистическая пропо­ведь свободной религиозной совести целой аскетической школы так называемых заволжских старцев [нестяжателей]. Геннадий призы­вал к беспощадному истреблению еретиков».15

Но представление об этой неожиданной католической ярости православной церкви — лишь один из неожиданных выводов, кото­рые принес нам анализ Реформации. На примере тех же протес­тантских Дании, Норвегии, Швеции или Исландии видим мы, что именно благодаря секуляризации церковных земель найден был в них компромисс между разными элитами и институтами обще­ства, позволивший им предотвратить воцарение самодержавного произвола.

Цит. по: Ав. Карташев. Очерки по истории Русской церкви, Париж, 1959» с* 495*

15 Там же, с. 381.

Но именно этого решающего компромисса между элитами как раз и старались не допустить в России иосифляне. Они настаивали не только на «беспощадном истреблении еретиков», но и на ис­треблении нестяжателей, чья проповедь свободной религиозной совести, оказывается, служила, как слышали мы только что от А.В. Карташева, «лукавым прикрытием... странного либерализма Москвы» Ивана III. И вообще весь смысл иосифлянской доктрины сводился, как объясняет нам другой современный историк-богос- лов А.Л. Дворкин, к тому, что «главная задача православного царя [состояла в] защите церкви».16

Правда, Дворкин, как и Карташев до него, как, впрочем, и все другие историки церкви, не уточняет, что на самом деле имели под этим в виду идеологи иосифлянства всего лишь защиту вполне зем­ных богатств, гигантских монастырских владений.

Известно, между тем, что лидер иосифлян преподобный Иосиф, игумен Волоцкого монастыря, вполне открыто учил: православный царь, уклонившийся от своей «главной задачи» (читай: защищать церковные земли), и не царь вовсе, а «неправедный властитель, слу­га диавола и тиран», по каковой причине подданные свободны от послушания ему.17 Тот же самый, заметьте, приём — угроза отлуче­ния от церкви, — которым пользовались римские папы против непо­корных императоров. Больше того, призыв к восстанию против ца­ря, оказавшегося «слугою диавола», содержится вовсе не в каком- нибудь самиздатском документе, тайно передававшемся из рук в руки, но в широко известном сочинении преподобного Иосифа «Просветитель» (полное название «Просветитель или обличение ереси жидовствующих»).

Согласитесь, что тут перед нами ответ сразу на несколько вопро­сов, касающихся «странного либерализма» Ивана III. Во-первых, от­четливо видим мы здесь, на какой страшный риск шел великий князь, поддерживая нестяжателей и покушаясь на монастырские земли. Во-вторых, совершенно понятно становится, какова цена ут-

А.Л. Дворкин. Иван Грозный как религиозный тип, Нижний Новгород, 2005, с. 54.

Там же, с. 55.

верждениям, что был он таким же самодержцем, как Грозный. Допу­стил бы самодержец свободное распространение в стране такой от­кровенной антиправительственной крамолы, как «Просветитель»? В-третьих, наконец, очевидно здесь, что иосифлянская кампания по «обличению жидовствующих» была не более, чем призывом к терро­ру не только против еретиков, но и всех покушавшихся на церков­ные земли, включая великого князя. Короче, не остается сомнений, что русское иосифлянство было составной частью европейской ка­толической Контрреформации.

И последнее, наконец — по счету, не по значению. Секуляриза­ция монастырскихземель в протестантской Восточной Европе на­всегда оторвала церковь от защиты частнохозяйственных интересов и тем самым развязала ее культурную независимость и творческую силу. Лишившись материальных богатств, церковь могла сосредото­читься на сохранении того единственного богатства, которое у нее оставалось, — духовного.

И это даёт нам все основания констатировать: победа право­славной Контрреформации лишила Россию и преимущества сильно­го и просвещенного духовенства. Отсюда фундаменталистское «ду­ховное оцепенение», по выражению И.В. Киреевского, Московии XVII века. Я не говорю уже о том, что победа эта сделала неизбеж­ным формирование реакционного военно-церковного союза. С это­го момента для самодержавной революции не хватало лишь нового Андрея Бф-олюбского, который, как мы знаем, еще в середине XII века совершил аналогичную попытку (и был за это убит собственны­ми боярами). Иван Грозный с успехом исполнил роль, которая не удалась ни Боголюбскому, ни отцу Ивана Василию III. Мы еще по­дробно обсудим, почему удалась она именно ему.

Конечно, не предотвратила Реформация в Северной Европе ни контрнаступления Средневековья, ни тирании монархов. Но она со­здала условия, при которых закрепощение крестьян не стало тоталь­ным и тирания одного параноика не превратилась в вековое само­державие. Какие угодно люди могли появляться там на престоле, но учинить что-либо подобное опричнине, отлучив страну от Европы, оказалось им не по зубам.

Совсем иначе, стало быть, могла сложиться наша исто­рия, последуй Россия антикатолическому примеру своих северных соседей. Тому самому, на который еще задолго до этих соседей ори­ентировал ее Иван III. Ведь государственный строй, установленный им в стране при самом ее рождении, был куда ближе к шведскому, нежели к польскому. То была на самом деле обычная для тогдашней Европы «абсолютная монархия с аристократическим управлением», как определит ее впоследствии В.О. Ключевский. Абсолютная мо­нархия, то есть вполне совместимая с привилегиями боярства и очень даже, как мы видели, благоприятная для формирования сильной крестьянской предбуржуазии. Все, казалось, предвидел первостроитель, создавая свою страну. Все, кроме двух вещей.

Во-первых, не было в его распоряжении самого мощного из по­литических инструментов, которыми располагали его северные кол­леги. Ибо во всех без исключения странах, восставших в первой по­ловине XVI века против вселенской католической иерархии, опира­лась монархия на национальные движения, видевшие во власти Рима ненавистное им иностранное господство, своего рода папист­ское иго, если угодно. Все эти дерзкие короли, будь то Густав Ваза в Швеции или Генрих VIII в Англии, пусть даже и не шли их намере­ния дальшетривиальной конфискации монастырских земель, неиз­менно облекались в мантии освободителей национальной церкви от вселенской иерархии.

Глава третья Иосифляне и нестяжатели

Власть Правящего Стереотипа

Второе обстоятельство, которого не мог предвидеть первострои­тель, заключалось в том, что, сокрушив наследников Орды, малые татарские ханства, Россия неизбежно должна была оказаться в не­мыслимой для ее северных соседей ситуации — перед гигантскими малонаселенными просторами Сибири, где, в отличие от скученной Европы, не было защищенных границ. И потому искушение воен­но-имперской экспансии станет для нее непреодолимым. Но об этом, втором отличии от Европы, об имперском соблазне, говорили

Часть первая

конец европейского столетия россии

мы подробно в «России против России».18 Здесь остановимся на пер­вом. Состояло оно в том, что не мог великий князь облечься в обыч­ную для европейских монархов мантию освободителя национальной церкви от вселенской иерархии. Ибо никакой вселенской иерархии русская церковь не противостояла.

Более того, после Флорентийской унии 1439 г., когда Константи­нопольская патриархия в поисках спасения от турецкого нашествия согласилась в отчаянии на папский сюзеренитет, — даже греческое православие стало в глазах москвичей сомнительным и чуть не кра­мольным. Короче говоря, уже в середине XV века стояли государ­ство и церковь в Москве друг против друга на одной и той же нацио­нальной почве.

Конечно, с точки зрения Правящего Стереотипа, это не имело ровно никакого значения. Ибо в любом случае следовало церкви быть беззащитной пред азиатским всемогуществом государства. А собственности ей вообще по чину не полагалось, тем более на главное по тем временам богатство, землю. Ибо никто, кроме госу­дарства, собственности в азиатских деспотиях иметь не мог. Тем-то и отличались они от европейских абсолютных монархий, что вся собственность в стране принадлежала одному суверену.

И чтобы чего доброго не подумал читатель, что спор наш о време­нах давно прошедших, вот вам самый недавний, самый свежий при­мер живучести — и могущества — Правящего Стереотипа. В начале мая 2000 Лэда такая солидная организация, как Совет Взаимодей­ствия (Interaction Council), состоящая из бывших глав правительств, созвала в Стокгольме представительную конференцию, посвящен­ную будущему России. Пригласили виднейших экспертов, в том чис­ле и из Москвы. И что вы думаете? Одним из главных препятствий свободному рынку в сегодняшней России объявлено было в резолю­ции то обстоятельство, что «сама идея частной собственности — в ос­новном на землю — появилась в России лишь в 1785 году. До этого все принадлежало царю».19

18

А.Л. Янов. Россия против России, Новосибирск, Сибирский хронограф, 1999.

19 New York Herald Tribune, May 5, 2000.

И никто, включая московских экспертов, не протестовал, не на­помнил конференции, что еще за три столетия до 1785 года Ивану III, которому, если верить Правящему Стереотипу, должна была безраз­дельно принадлежать вся собственность в стране, приходилось отча­янно бороться за землю с церковью, крупнейшим её собственником. Что, более того, богатство и авторитет этого несуществовавшего, со­гласно Стереотипу, собственника земли вовсе не равнялись силе и авторитету государя. Церковь была намного сильнее.

Глава третья Иосифляне и нестяжатели

Теперь, я надеюсь, читатель понимает, почему ЮНЕСКО могла финансировать издание VIII тома, где, конечно же, и речи нет о борь­бе за землю между великим князем и церковью. И уж тем более о борьбе за неё между «лутчими» людьми российской деревни и по­мещиками. И вообще о том, что борьба за землю, собственно, и бы­ла той осью, вокруг которой вертелась вся история досамодержав- ной России.

Наследие ига

Когда Москва лишь грезила о единстве Руси и верховенстве над нею, когда покой, наступивший при Иване III, ей еще только снился, была уже русская церковь едина и жестко цент­рализована. Таких мощных привилегий и иммунитетов, каких она добилась, не знала, возможно, ни одна другая церковь в Европе. И всем этим обязана она была не Константинополю и не Москве, а монголам. Именно они принесли ей богатство и могущество. И ес­ли уж искать корни монгольского влияния на Москву, то, как ни па­радоксально это звучит, искать их следовало бы прежде всего в цер­кви времен ига. Недаром уже в XVI веке, столетие спустя после осво­бождения от Золотой Орды, именно на её «ярлыки», не стесняясь, ссылались московские иереи, защищая свои феодальные гнезда.

А были эти ярлыки неслыханно щедры. От церкви, — гласит один ханский указ, имевший силу закона, — «не надобе им дань, и тамга, и поплужное, ни ям, ни подводы, ни война, ни корм, во всех пошлинах не надобе им ни которая царева пошлина». И не только от церкви, но и от всех, кому она покровительствовала, не

надобе была Орде пошлина: «а что церковные люди, мастера, со- кольницы или которые слуги и работницы и кто ни будет из людей тех да замают ни на что, ни на работу, ни на сторожу». Помимо га­рантии церковных имуществ, освобождения от всех пошлин и нало­гов, повинностей и постоев, и вообще от всех тягот ига, вручалось еще церкви верховное право суда и управления своими подданны­ми: «а знает митрополит в правду, и право судит и управляет люди своя в чем ни буди: и в разбое, и в поличном, и в татьбе, и во всяких делех ведает сам митрополит один или кому прикажет».20 Удиви­тельно ли, что по подсчетам известного историка церкви митропо­лита Макария за двести лет ига основано было на Руси 180 новых монастырей?21

Поистине посреди повергнутой, разграбленной и униженной страны стояла та церковь, как заповедный нетронутый остров, как твердыня благополучия.

Но завоеватели вовсе не были филантропами. Они платили цер­кви — за коллаборационизм, за то, что она положила к их ногам ду­ховный свой меч. У нас нет сейчас нужды отслеживать, как склады­вались на протяжении столетий ее отношения с монгольским сюзе­реном и как, когда пришло время, она ему изменила. Но долго не имела Орда оснований жалеть о своей щедрости. В XIV веке, напри­мер, церковь помогла ей разгромить антимонгольское восстание в Твери. Как бы то ни было, не церковь была обязана Москве своим возвышением и могуществом, а Москва — церкви.

Несомненно, что Иван III был первым русским государем, осоз­навшим роковую опасность этого наследия ига. Да и мудрено ли? Да­же авторы Тома VIII не могли не заметить, что невозможно было для него «согласиться с существованием государства в государстве». Тем более, что «церковь с её огромным религиозным влиянием, зе­мельными богатствами, многочисленными льготами стала порою со­перничать с великокняжеской властью»22 Но великому князю тем не

М.Н. Покровский. Очерк истории русской культуры, изд. 3-е, М., Мир, с. 218.

Митрополит Макарий. История Русской церкви, т. VII, Спб., 1891, с. 54.

22 Том VIII, с. 136.

менее приходилось считаться с церковным землевладением как со священной «стариной».

Мало того, как мы помним, не смел он уронить нравственный ав­торитет церкви, чтобы не выпустить из рук самый мощный инстру­мент русской Реконкисты — православно-католический антагонизм Литвы. Одним словом, не мог он, подобно Густаву Вазе или Генриху VIII, просто освободить иосифлянскую церковь от обязанностей, как сказали бы сейчас, хозяйствующего субъекта. Противоборство с ней требовало глубокой, хитроумной и коварной стратегии. Причем в области, где он, прагматичнейший профессиональный политик, был менее всего искушен: следовало искать бреши в идеологичес­кой броне противника.

В поисках православного протестантизма

Глава третья Иосифляне и нестяжатели

Правда, первая брешь всегда была на­лицо. Я имею в виду старый церковный спор о пределах вмеша­тельства государства в церковные дела. Если в XIV веке митрополит Киприан, а в XV — Фотий утверждали полную независимость церкви от государства, то уже в начале того же XIV века Акиндин защищал право великого князя судить самого митрополита. На той же пози­ции стояли Кирилл Белозерский, митрополит Иона, Иосиф Волоц- кий, старец Филофей и даже учителя раскола. И спор этот был вовсе не схоластический, а сугубо утилитарный. Ибо в храмине русской церкви рано завелся коварный внутренний червь. И справиться с ним мечом духовным, в открытой идейной схватке, церковь, заня­тая в основном делами земными, светскими, чтобы не сказать част- но-хозяйственными, не умела. Требовался меч железный, велико­княжеский.

Червем этим была ересь. Это на ее голову призывали церковные публицисты княжеские громы и молнии, расписываясь, конечно, тем самым в своей идейной немощи, но и давая государству легаль­ный, самой церковью признанный повод для вмешательства в ее внутренние дела.

Менее дальновидный, чем Иван III, лидер заключил бы отсюда, что ересь и должна стать тем политическим скальпелем, которым можно взрезать земную плоть иосифлянской церкви. Многие при его дворе на это, похоже, и рассчитывали. Как мы помним, Елена Стефановна, его сноха и мать венчанного на царство Димитрия, воз­главляла влиятельный еретический кружок, прочно обосновавший­ся в палатах великого князя. Позиции еретиков были сильны и в пра­вительстве. В частности, несомненным еретиком считался, как мы уже тоже слышали, один из самых близких Ивану III людей, знамени­тый дипломат дьяк Федор Курицын.23

Но великий князь смотрел на вещи глубже. Он мог покровитель­ствовать еретикам, но сам стать еретиком не мог: православие нуж­но было ему во всей чистоте, во всём блеске своего авторитета. И поэтому нуждался он в чем-то совсем другом. В чем-то, что позво­лило бы ему лишить церковь ее земель в защиту истинного право­славия. Из чего следовало бы, что именно церковное землевладе­ние и есть ересь.

Нам теперь ясно, что нуждался он в протестантизме. Но он ведь даже не подозревал о его существовании. Зато великий князь хоро­шо знал, какую предстояло ему выстроить стратегию. Ему необходи­мы были две борющиеся внутри церкви партии, которыми он мог бы манипулировать, как делал он это в Новгороде, в Казани и пытался делать в Литве. Одной из этих партий было иосифлянство. Но где взять другую?

И великий маккиавелист предпринял нечто беспрецедентное в европейской истории. Перефразируя Вольтера, можно обозначить его решение так: если православного протестантизма не существо­вало, его следовало придумать.

Правда, и независимо от его намерений существовала смирен­ная секта заволжских старцев, на либерализм которой так горько

Я.С. Лурье. Идеологическая борьба в русской публицистике конца XV — начала XVI в., Л., 1960, с. 183.

жаловался, как мы помним, А.В. Карташев. Старцы убегали в леса от соблазнов монастырского любостяжания и проповедовали скитский подвиг: «умное делание». Они учили: «Кто молится только устами, а об уме небрежет, тот молится воздуху, Бог уму внимает». Иными словами, не постом, воздержанием и дисциплинарными мерами до­стигается подлинная близость к Богу, а тем, чтобы «умом блюсти сердце», чтобы позитивной работой разума контролировать греш­ные страсти и помыслы, идущие от мира и плоти.

Глава третья Иосифляне и нестяжатели

Мы не совершим ошибки, истолковав эту доктрину как русский вариантпредпротестантизма, созвучный устремлениям предбуржуа­зии. Но доктрина эта находилась тогда в самой ранней и нежной ста­дии — росток, не успевший еще пустить корни в грубую церковную толщу. Он был слаб и беззащитен — подходи и дави. Скорее намек, чем свершение. И надобна была вся цепкость взгляда Ивана III, чтобы просто заметить кротких старцев. Да еще и вытащить их на по­литическую арену. И тем более — втянуть в орбиту яростных страстей человеческих, от которых они как раз и бежали. Чтобы, короче, пре­вратить смиренное подвижничество в родоначальника, если хотите, русской интеллигенции, даже в некое подобие политической пар­тии, вошедшей в русскую историю под именем нестяжательства.

Церковное нестроение

В 1490-е русская церковь была в полном разброде, нимало не отличаясь этим, впрочем, от всех европейских церквей того време­ни. Её потрясали ереси, а чтобы создать серьезное обновленческое движение, требовались квалифицированные кадры, которых не бы­ло, требовалось высокое сознание долга перед страной, чему обита­тели тогдашних монастырей, прагматики и бизнесмены, были глубо­ко чужды. Жадность съедала дисциплину, разврат — духовные цели, гнилой туман цинизма пронизывал элиты страны. Церковь была ус­пешным ростовщиком, предпринимателем и землевладельцем, но она перестала быть пастырем народным, интеллектуальным и ду­ховным лидером нации. И ясно было это всем.

Часть первая

конец европейского столетия россии

В известных царских вопросах Собору 1551 года церковное не­строение описано так страстно и ярко, словно бы автором их был са­мый знаменитый публицист нестяжательства, русский Лютер, князь- инок Вассиан Патрикеев. «В монастыри поступают не ради спасения своей души... а чтоб всегда бражничать. Архимандриты и игумены докупаются своих мест, не знают ни службы Божией, ни братства... прикупают себе села, а иные угодья у меня выпрашивают. Где те прибыли и кто ими корыстуется?.. И такое бесчиние и совершенное нерадение о церкви Божией и о монастырском строении... на ком весь этот грех взыщется? И откуда мирским душам получать пользу и отвращение от всякого зла? Если в монастырях все делается не по Богу, то какого добра ждать от нас, мирской чади? И через кого про­сить нам милости у Бога?»24

Хорошо слышно, как сквозит в этом тексте не один лишь полити­ческий расчет, но сама растревоженная и ужаснувшаяся собствен­ному падению религиозная совесть. Что-то надо с церковью делать, иначе всем нам не будет прощения — ни на этом свете, ни тем более на том. Таков был общий идеологический тон жизни России в доса- модержавное столетие. Церковь нуждалась в образованных, интел­лигентных и бескорыстных людях. Нуждалась в духовном порыве и очищении. Даже если не существовало бы проблемы церковных земель, Реформация была для нее императивом.

Впрочем, ничего специфически российского тут не было, то же самое переживали все поднимающиеся европейские страны. Сама история бросила вызов главному идеологическому институту обще­ства, единственно возможному тогда генератору его идей. И ответ русской церкви на этот вызов тоже был, как мы сейчас увидим, типи­чен для поднимающихся европейских стран.

Негоже, однако, забывать, что первой в Европе, на поколение раньше других, поставила этот судьбоносный вопрос на повестку дня государственной политики именно Россия. И что демонстрируя мощь своего европейского потенциала, первой же объявит она себя в 1610

АС. Павлов. Исторический очерк секуляризации церковных земель в России, Одесса, 1871, с. 113.

году конституционной монархией. Но об этом в другом месте. Сейчас лишь вздохнем: какая, право, жалость, что драгоценное это наслед­ство словно бы бесследно потеряно, растворилось в чреве известно­го уже нам Правящего Стереотипа — что, кстати, и доказала майская 2000 года конференция в Стокгольме, которую мы упоминали.

Иосифлянство

В чем состоял реформационный аргумент нестя­жателей и их духовного лидера знаменитого русского монаха и пи­сателя Нила Сорского, читателю уже, конечно, догадаться не трудно. Реформация нужна была им, чтобы освободить церковь от любостя­жания для исполнения ее естественной функции духовного водите­ля нации. Впервые представился ей шанс стряхнуть греховный прах наследия ига, стать интеллектуальным штабом России. Политичес­кая необходимость, вдохновлявшая их державного покровителя, и уж тем более экономическая необходимость защитить интересы хрупкой русской предбуржуазии родоначальников нестяжательства не волновали. Для них Реформация начиналась и кончалась рефор­мой церкви.

Разумеется, они вступались за еретиков, их возмущала жесто­кая эксплуатация крестьян на монастырских землях, они вообще защищали всех обиженных и гонимых и в этом смысле выступали, говоря современным языком, как своего рода средневековое дви­жение в защиту прав человека. Историки русской церкви едино­душно именуют их — с оттенком презрения — либералами. Но поли­тической артикуляции идеи их, в особенности поначалу, лишены были полностью.

Глава третья Иосифляне и нестяжатели

Зато их оппоненты, возглавленные, как мы уже знаем, Иосифом Волоцким, политизированы были с самого начала — и до мозга кос­тей. Еще в 1889 году М.А. Дьяконов обратил внимание на то, что именно Иосифу принадлежал «революционный тезис» о необходи­мости сопротивляться воле государя, отступившего от главной своей задачи — защиты церкви. Знаем мы и то, что в пылу борьбы против

реформаторских планов Ивана III иосифляне — впервые в русской литературе — выдвинули доктрину о правомерности восстания про­тив государственной власти. И аргументы их были изобретательны­ми и вескими.

Печального факта церковного нестроения они не оспаривали, не­обходимости реформ не отрицали. Более того, претендовали на роль истинных реформаторов. Да, стяжание пагубно для монахов, согла­шался преподобный Иосиф. Но для монахов как индивидов, подвер­женных нравственной порче, а не для монастырей как институтов, обеспечивающих функционирование православия. «Правда, что ино­ки грешат, но церкви Божии и монастыри ни в чем не согрешают».25

Обратите внимание на поразительное сходство этого аргумента с тем, что столько лет вдалбливали нам голову «иосифляне» XX века. Поистине этот шедевр диалектической мистики сумел пережить сто­летия. Отдельные партийцы (сейчас чаще говорят «личности»), дей­ствующие от имени Партии, могут оказаться порочны и даже пре­ступны. Но сама Партия, существующая как бы помимо этих «личнос­тей», ни в чем не согрешает, что бы ни творилось во имя её. Партия непогрешима, ибо полна нечеловеческого мистического величия. Она стоит между человеком и небом, виноват, счастливым завтра, и на ней всегда почиет благодать. За грехи ответственны личности, исключим их из рядов, вынесем из Мавзолея. Ибо Партии принадле­жит лишь слава успехов и свершений.

Но именно в этом и состояла логика Иосифа. Монах уходит от мира и присутствует в нем уже не как индивид, но как частица Церк­ви, как орудие воли Всевышнего. Отсюда задача реформы, которую он предложил: возрождение истинных (так и хочется сказать ленин­ских) норм монастырской жизни. Растворение индивидуальности в Церкви и таким образом коренное оздоровление монастырской общественности. Нетрудно заметить здесь, как мы уже говорили, что также, как нестяжательство несомненно было православным прото- протестантизмом, иосифлянство предварило аргумент европейской католической Контрреформации.

25 Там же, с. 97.

Читателя не должно смущать употребление в этом контексте ев­ропейских терминов. Как объясняет нам очень сведущий в этих де­лах современный историк — богослов АЛ. Дворкин, «ни одна сто­рона русской жизни, и тем более русская политическая мысль, не избежала влияния западных идей. Не была исключением и идеоло­гия нестяжателей. Питомец гуманистов преподобный Максим Грек, много путешествовавший дипломат Федор Карпов, новгородский выходец „Благовещенский протопоп" Сильвестр — все они испыта­ли многостороннее воздействие западного стиля жизни».26 Другое дело, зачем понадобилось Дворкину так старательно подчеркивать европейское идейное влияние на лидеров нестяжательства и вооб­ще на тогдашнюю русскую мысль. Но об этом мы подробно погово­рим в Иваниане.

Как бы то ни было, кроме философских соображений, которыми трудно было тронуть сердце великого князя, у Иосифа были и впол­не прагматические. Например, «если у монастырей не будет сел, то как постричься почетному и благородному человеку, а если не будет почетных и благородных старцев, то откуда взять людей в митропо­литы, епископы и на другие церковные власти? И так... самая вера поколеблется».27

Это был сильный аргумент. Откуда в самом деле возьмутся гра­мотные и культурные кадры, необходимые для устроения церкви, если все станут по скитам добывать себе пропитание собственными руками, какучил, например, лидер нестяжателей при Иване III Нил Сорский? Иосиф точно нащупал здесь социальную неконструктив­ность раннего нестяжательства. В России, в отличие от Запада, не было университетов и духовных академий. И поэтому простая заме­на монастырей скитами ничего хорошего и впрямь не обещала.

Заметим, однако, что принятие нестяжательской — реформаци- онной — альтернативы как раз и освободило бы церковь для реше­ния этой проблемы. Разгруженная от непосильного бремени дел, связанных с управлением огромным имуществом, она должна была

А.Л. Дворкин. Цит. Соч., с. 54.

А.С. Павлов, Цит. Соч., с. 39.

Часть первая

конец европейского столетия россии

бы раньше или позже переключиться на создание университетов и академий. Какой же еще могла она найти путь, если желала вли­ять на духовную жизнь нации? А предложение Иосифа превратить в университеты сами монастыри со всеми их громадными земель­ными владениями, требовавшими менеджериальной хватки, а во­все не духовной высоты, вело на самом деле в тупик. Если бы и впрямь превратились они в академии, то разве что в сельскохо­зяйственные.

Заметим здесь, что историки русской церкви дружно преумень­шают, чтобы не сказать игнорируют, решающее значение разногла­сий между Нилом и Иосифом по «земельному вопросу». Митрополит Макарий, например, вообще сводил их к различию между двумя ви­дами монашества — общежительным и скитским. Нил, по его мне­нию, просто делал ударение на духовном совершенствовании бра- тий. Были, однако, считал он, свои преимущества и у программы Ио­сифа: она давала богатым монастырям возможность «оказывать материальную помощь окружающему населению и странникам».28 Даже Г.П. Федотов обращает главное внимание на то, что Нил, в от­личие от Иосифа, «не хочет быть игуменом или хотя бы учителем... Един бо нам есть Учитель». Конечно, «это недоверие к монашескому послушанию сообщает учению Нила характер духовной свободы».29 Но революционный смысл предложенного Нилом решения «земель­ного вопроса» и у Федотова отодвинут на второй план.

Однако именно «земельный вопрос» и был тем общим звеном, которое в глаз4ах иосифлян делало нестяжателей практически неот­личимыми от еретиков. Вот почему, раздувая роль еретиков и на Святейшем Соборе, метили они на самом деле в нестяжателей. Но вернемся к Иосифу. Он ведь не только говорил и писал, он делал дело. Он был не только блестящим идеологом, но и талантливым ме­неджером, наш московский Лойола. Он действительно превратил свой монастырь в образцовую обитель, в заповедник церковной культуры, в тогдашнюю высшую партийную школу, если угодно, отку-

28

В.И. Алексеев. Роль церкви в создании Русского государства, Спб., 2003, с. 235.

Г.П. Федотов. Святые древней Руси (X-XVII столетий), Нью-Йорк, 1959, с .155.

Загрузка...