Дейл понравился мне больше в следующий раз, когда со свойственной ему неловкой навязчивостью втиснулся бочком в мой факультетский кабинет. Единственное, что портило его восковую внешность, — красные костяшки пальцев и прыщеватый подбородок. Вероятно, уверение Верны, что он не был ее любовником, имело какое-то отношение к моему доброму расположению духа. Нынешнее поколение идет на нас с обнаженным мечом молодых, нерастраченных сил, но потом оказывается: меч-то не настоящий, картонный. Они так же, как и мы, не умеют пользоваться своим животно-железным здоровьем, не умеют быть счастливыми. На нем была та же синяя вязаная шапочка, но вместо камуфляжной куртки он надел джинсовую, подбитую овчиной, поскольку похолодало. Овчина торчала из рукавов желтоватыми манжетами. Ни дать ни взять — ковбой, только без сапог.
— Я представил заполненные бланки и подумал, не захотите ли вы иметь ксерокопию.
— Захочу.
Я пропустил цифры и пробежал глазами прозу пояснительной записки. «Исходя из наличных физических и биологических данных, продемонстрировать с помощью компьютерного моделирования существование Бога, т.е. наличие целеустремленной и созидательной разумной силы, присутствующей во всех природных явлениях».
— Биологических? — только и спросил я.
Дейл присел на краешек кресла, того самого, что сделано из различных пород дерева, и начал:
— Я почитал кое-что по теории эволюции, заглянул в Дарвина — со школьных времен этим не занимался. Посмотришь на схему эволюционного дерева — внизу сине-зеленые водоросли, на ветках приматы — и думаешь, все вроде бы точно, как Миссисипи на карте. А на самом деле наши корифеи не знают ничего или почти ничего. Затвердили догмы и талдычат одно и то же. Нарисуют разнопородные ископаемые, прочертят между ними линии и говорят: это эволюция. Ни связи, ни последовательности. По Дарвину что получается? Постепенное развитие как результат естественного отбора — и все.
— Так-таки догмы? — заерзал я в своем кресле.
В свое время приемные комиссии отбирали претендентов на степень магистра из жантильных фамилий новоанглийских унитариев. Теперь им приходится рассматривать заявления от оравы ярых креационистов из Небраски и Теннесси, почему-то пучеглазых и ушастых, и тамошних дородных девиц, которые гордо несут по нашим коридорам свои громадные груди, как повешенное на шею покаянное бремя, наподобие тех несчастных в четвертом круге Дантова ада, которые шагали, «толкая грудью грузы» («voltando pesi per forza di poppa» [песнь VII, строка 27]).
— С самого начала эта болтовня насчет «первоначального бульона», где якобы под воздействием электрического разряда возникли аминокислоты, затем протеины и, наконец, самовоспроизводящиеся нити ДНК внутри некоего пузырька, который и был первоначальной клеткой или существом, мало чего стоила. Просто красивые слова вроде тех средневековых представлений, будто мухи и пауки самозарождаются из навоза и слежавшегося сена. Во-первых, эта теория основана на том, что первоначально земная атмосфера состояла из азота и водорода. Но посмотрите внимательно на самые древние отложения — они же покрыты ржавчиной. Значит, кислород все-таки был. Далее, количество вещей, которые требуются для появления даже простейшего вирусоподобного зародыша жизни, так велико, что вероятность их случайного сочетания ничтожно мала. Один биолог рассчитал, что она равна отношению единицы к десяти в тридцатой степени. Другой предполагает, что во Вселенной существовало от десяти до двадцати планет, которые были способны породить жизнь, но и, по его мнению, вероятность ее возникновения не на Земле составляет единицу против десяти в четыреста пятнадцатой степени. Викрамасингх, которого я упоминал в прошлый раз, утверждает, что вероятность равна десяти, поделенной на одну сорокатысячную, что занимает, как вы понимаете, целую страницу нулей. Но и это только первое приближение к сути дела.
— Хорошо, не будем углубляться, — сказал я, снова меняя свое положение в кресле: Дейл был как горошина, на которую села принцесса. — Вы всё оперируете большими числами, как будто атомы и молекулы образуют различные комбинации по чисто математической вероятности. Но допустите, что на молекулярном уровне действует некий принцип сцепления, самоорганизации, сопоставимый, скажем, с инстинктом самосохранения на уровне отдельного организма или с силой притяжения в масштабах космоса, и этот принцип способствует организации сложных связей. В таком случае ваши ничтожно малые вероятности теряют всякое значение и без вмешательства какой бы то ни было сверхъестественной силы.
— Неплохо, сэр, совсем неплохо для гуманитария. Браво! Но ваше допущение еще одного молекулярного закона тянет за собой множество вопросов — вы о них даже не подозреваете. Есть целый ворох проблем, которые теория «первоначального бульона» попросту игнорирует. Например, проблема энергии. Ведь тот первый микроскопический Адам — он должен был обладать определенной энергетической системой для того, чтобы жить. А раз так, вы сразу же попадаете в обширную инженерную область. Или проблема ферментов. Невозможно получить протеины без ДНК, но так же невозможно получить ДНК без ферментов, а ферменты — это те же протеины. Как тут быть? С 1954 года бьются: варят этот несчастный бульон, однако никаких признаков жизни нет и в помине. Почему? Если люди со своей фантастической технологией не могут это сделать — как это сделала слепая природа?
— У природы, — заметил я, — в запасе вечность и бескрайние моря материала.
— Я тоже так думал, — с раздражающим апломбом откликнулся молодой человек. — Но если вникнуть в цифры, это не выдерживает никакой проверки. Мы утверждаем, что человек разумен, а природа — нет. Но если бы все шло по-нашему, мы давно разрешили бы все загадки. А что получается на самом деле? Жалкая картина. Беспорядочное движение полимеров. Бульон производит бульон. Хлам на вводе, хлам на выходе, как говорим мы, компьютерщики. Из дерьма конфетку не сделаешь. В Калифорнии вот добивались самосоединения нуклеотидов. Добились, процесс пошел, но до чего же медленно. Каждые четверть часа добавляется всего одна единица, тогда как в природе приращение происходит за долю секунды.
— Ну что же, даже это указывает на то, что мы имеем дело с естественным процессом, а не со сверхъестественным, не так ли? — возразил я, рассматривая ноготь на большом пальце правой руки. Вчера я спилил на нем небольшую, давно докучавшую мне щербинку, ноготь стал на долю миллиметра короче собратьев, светлая каемка на краю потоньше — словно я грыз ногти. У Верны, вспомнилось мне, ногти совсем короткие, как у детей, тогда как у Эстер слишком длинные. Меньше чем через час начнется мой семинар по христианским ересям, и я проведу первое занятие из двух, целиком посвященных пелагианству. Снова и снова приходится признать (я начну интригующе, чтобы расшевелить аудиторию), что теперь, на отдалении столетий, еретики представляются более интересными, разумными и терпимыми, чем их гонители, насаждавшие начатки римско-католической ортодоксии. Кто, к примеру, не отдаст предпочтение Пелагию («шелудивый толстобрюхий пес, набитый скоттской — то есть шотландской — овсянкой», — кипятясь, отзывался о нем Иероним), его покладистому эмиссару, и апологету-златоусту Юлиану с их безвредной верой в то, что человек способен творить добро, способен приблизить спасение, — кто не отдаст предпочтение этим человеколюбцам перед вспыльчивым Иеронимом и перед витающим в облаках Августином, который бился в истерике, доказывая зло соития (сам-то он в конце концов насытился), и обреченностью новорожденных на проклятие? Манихей, он всегда манихей, остроумно заметил Юлиан о епископе алжирского Гиппона.
Пока я рассеянно репетировал предстоящую лекцию, Дейл Колер развивал свои доводы:
— Вы рассуждаете как твердолобый неодарвинист. Они разглагольствуют о тенденциях, течениях и неизбежной недостаточности информации, которую дают нам осадочные породы, отложения. Недостаточность! Да они ничем не располагают — только гипотетические картинки существ, которые появлялись и исчезали. Так называемые лакуны — вовсе не лакуны, а зияющие пробелы.
Где я слышал это слово совсем недавно?
— К сожалению, не сохранилось никаких ископаемых докембрийского периода. Но вдруг откуда ни возьмись повсюду появляются многоклеточные живые существа, их насчитывают семь типов и около пятисот видов — членистоногие, плеченогие, разные там губки, черви. В сущности, почти все, кроме, как ни странно, простейших одноклеточных организмов. Как клетки научились сливаться? И вообще, как покариоты, доядерные клетки, из которых и состояли сине-зеленые водоросли, развились в эукариоты, наши с вами клетки, имеющие не только ядро, но и митохондрии, нуклеоль, комплекс Гольджи? Эти два вида клеток отличаются друг от друга, как коттедж и кафедральный собор.
— Что-то произошло, — сказал я. — И я не уверен, что вижу в происшедшем руку Господню. В своих рассуждениях о давно прошедшем вы отталкиваетесь от современных условий жизни, которые считаете в высшей степени невероятными. Но если следовать вашей логике — чем мы будем отличаться от пещерного человека, который не понимал, почему каждый месяц луна меняет форму, и сочинял разные сказочки о том, какие еще штуки выкинут боги. Вы, по-видимому, считаете, что Бог должен заполнять любой вакуум, любой пробел в знаниях. Современный ученый не претендует на всеобъемлющее знание, он лишь утверждает, что знает больше, чем его предшественники. Нельзя пользоваться достижениями современной науки и смотреть на космос глазами пещерного человека. Это вещи несовместимые. По-моему, вы пристегиваете Бога к невежеству, мистер Колер. Он и без того слишком долго находился в одной упряжке с невежеством.
Дейл выпрямился на стуле, удивленно глядя на меня бледно-голубыми глазами.
— Неужели? Неужели я пристегиваю Бога к невежеству?
Я положил руку с разрезанным ногтем на стол.
— Именно так. Поэтому я говорю вам: освободите Его.
Дейл добился своего, задел меня за живое. Мое безразличие рассеялось как дым.
— Освободите Его, даже если Он скончается от этого.
Дейл откинулся на спинку кресла. На губах его заиграла улыбка, полная то ли самонадеянности, то ли сомнения. У его затылка желтела овчинная подкладка.
— Нет, профессор Ламберт, я смотрю на вещи иначе. Современного человека засадили в футляр атеистического объяснения физической реальности и убедили, что так и надо. Я же всего лишь призываю: эй, погодите, в мире есть нечто большее, чем вам говорят. Астрономы и биологи зачарованно уставились в лицо этого Нечто, а вам взглянуть не дают, потому что сами не верят тому, что видят. Можете верить или не верить, ибо Господь дал нам свободу выбора, но не поддавайтесь на интеллектуальный шантаж. Вы ничем не обязаны дьяволу.
— О-о, вы усматриваете здесь дьявольские козни?
— Да, усматриваю. Здесь, и всюду, и всегда.
— А кто же он, дьявол, по-вашему?
— Дьявол — это сомнение. То, из-за чего мы не принимаем Божьи дары и не ценим жизнь, данную нам Господом. Вам известно, что самоубийства занимают второе место среди причин смерти у молодежи от тринадцати до девятнадцати лет? Что они уступают в этом смысле только автомобильным катастрофам, которые нередко тоже являются своего рода самоубийствами?
— Странно, — проговорил я. — Недавняя история и, если уж на то пошло, сегодняшние фюреры и аятоллы, — по-моему, все говорит об обратном. Дьявол там, где нет места сомнению. Дьявол — то, что толкает людей строить лагеря смерти и кидать бомбы, взрываясь вместе с ними. Сомнение придает еде особый привкус, но убивает вера, слепая вера.
— Сэр, мы сильно отклоняемся от темы, и вам скоро надо проводить занятия по ересям. Я не утверждаю, что мы ничего не знаем относительно эволюции жизни. Но чем больше нам известно, тем больше явлений кажутся чудесами. Говорят, что человеческий глаз имеет невероятно сложное устройство. Однако возьмите фасеточный глаз у трилобита, зафиксированного в палеонтологических исследованиях начала кембрия. Он состоит из сотен и сотен шестигранных призм — они называются омиатидиями, в них находятся кристаллики кальция и хитин. И все это расположено строго по законам отражения, которые люди открыли только в семнадцатом веке. Поразительно, правда?
Он смотрел на меня, ожидая серьезных возражений, но я ограничился спокойным замечанием:
— Это отнюдь не означает, что трилобиты знали законы отражения. Это означает, что некоторые из них видели лучше других, — именно они-то и выживали и передавали это свойство потомкам со своими генами.
Возражал я миролюбивым тоном, давая ему возможность выговориться. Это называется тактикой плотоядного хищника. Я стал раскуривать трубку, вбирая в чашечку пламя спички, каждая затяжка была слышна, словно подступала маленькая смерть.
— Какую ступень эволюции ни взять, — развивал свою мысль Дейл, — всюду возникает проблема согласованности мутаций. Очевидна необходимость согласованности. Иначе мутаций не было бы вообще. Именно эта согласованность исключает случайность. Возьмите наш глаз. Сетчатка с палочковыми и колбочковыми клетками, радужная оболочка, стекловидное тело, двигательные мышцы, внутриглазная жидкость — невозможно поверить, что этот сложнейший механизм выстроился случайно, методом проб и ошибок. Чтобы хрусталик «работал», надо, чтобы он каким-то образом соединился с затылочной долей головного мозга. Частичное соединение невозможно, оно либо есть, либо нет. Между тем во всех эволюционных процессах наблюдаются промежуточные стадии, где принцип приспособляемости не срабатывает и даже мешает. Постройте график развития любого организма — и вам непременно придется нанести некие непостижимые точки, которые ни в какие ворота не лезут. В эволюционном плане ухо млекопитающего еще сложнее, чем глаз. Кости, составляющие челюсти у рептилий, превратились в молоточек и наковальню. Когда челюсти стали средним ухом, чем жевали эти промежуточные существа? А хвост кита? Он у него движется вверх-вниз, вверх-вниз, тогда как наземные животные машут хвостами из стороны в сторону. Разница не такая маленькая, как может показаться: при вертикальном движении хвоста таз у животного должен быть меньше, иначе он просто разрушится. Если же посмотреть в эволюционном плане, то непременно должна быть стадия, когда таз еще слишком мал и не может служить опорой задним конечностям, но уже велик для вертикальных движений хвоста. Или возьмите археоптерикса, которого эволюционисты то и дело приводят в качестве аргумента. Они не располагают никакими фактами о промежуточных существах между брюхоногими и хордовыми, или между рыбами и земноводными, или между земноводными и настоящими лягушками, зато вот археоптерикс, доказывающий, что птицы произошли от пресмыкающихся. При этом, правда, забывают о паре проблем. О том, что одновременно с археоптериксами существовали птицы в современном смысле слова, — это первое. И второе: археоптерикс не умел летать. У него были крылья и перья, но слишком слаборазвитая грудина. В лучшем случае он мог взлететь на низкий сук.
— Как современные куры, — заметил я. — Или вы считаете, что куры — тоже невероятное явление? Я где-то читал, что специалисты по аэродинамике убедительно доказали, что шмель не способен летать — не слышали? — Видя, что мой собеседник готов снова ринуться в бой, я громко откашлялся, случайно проглотив при этом порядочный клуб дыма. Настало время высказаться мне. Выслушивать лекцию перед собственной лекцией — утомительный труд плюс тоска зеленая.
— Невероятность существующего, — начал я, — не очень оригинальное доказательство существования Бога. Когда христиан во втором веке нашей эры попросили предъявить верительные грамоты от Сверхъестества, они выставили два довода. Причем, что интересно, не чудеса, сотворенные Христом, и не его воскрешение, а исполнение пророчеств Ветхого завета — это первый, а второй — возрастание роли церкви. Как среди жалкой кучки неграмотных сирийских рыбаков, обитающих на краю империи, вопрошали они, возникла вера, которая всего за одно столетие распространилась от Индии до Мавритании, от Каспия до местопребывания варварских племен Британии? Очевидно, что это дело рук Божьих. Быстрый рост церкви в ту пору — лучшее доказательство истинности того, то она проповедовала. Далее, если бы Христос был мошенником или сумасшедшим, а его воскрешение выдумкой, зачем было апостолам идти на смерть, неся Слово Его? Вы можете усмотреть здесь ту самую «непостижимую точку», которая ни в какие ворота не лезет, тот момент эволюции, превращения малозаметной еврейской ереси, сопровождавшейся крохотными криминальными стычками, в государственную религию империи Константина. Я не нахожу ваш аргумент неосновательным, однако считаю, что его можно опровергнуть при наличии чутья к истории, в частности, к истории первого столетия. Незачем подозревать апостолов и евангелистов в намеренном мошенничестве. У людей той поры было иное чувство действительности и иное отношение к письму. Мы обязаны помнить, что само письмо было волшебством, священнодействием. Написать что-то означало в известной мере сделать это. Сочинение считалось актом целиком творческим, а не подражательным. Все прямые подделки, которые мы находим в апокрифических текстах, составленных одновременно с Евангелиями (и не только там, но и в канонических — например, небывальщина о рождении Иоанна в Евангелии от Луки или рассуждения о Слове в Евангелии от Иоанна), были для сочинителей лишь средством принарядить правду, представить истину в одеяниях и украшениях долженствования. При общем уровне человеческой доверчивости существование многочисленных течений неизбежно: гностики, эссены, матраиты и прочие, не говоря уже об их более поздних исторических параллелях, таких, как забавный эпизод, который случился в семнадцатом веке с евреем Шаббатом Зеви: когда тот объявил о предполагаемом вероотступничестве Мессии и его переходе в Ислам, верующие не изумились. Или аналогичный случай у исламистов: распространившиеся среди них слухи, будто Махди, мусульманский мессия, и Ага-хан превратились в ожиревших сибаритов, не вызвали сомнений в их божественности... Так вот, в таких условиях мы начинали чувствовать, как это действительно происходило. Как, в частности, завладел человеческим воображением миф о воскрешении Христа. Впрочем, в наши дни, когда россказни об НЛО услышишь, даже стоя в очереди к кассирше супермаркета, мы не нуждаемся в особых доказательствах человеческой доверчивости.
— Да бросьте! — громко воскликнул мой посетитель, будто ссорился с товарищами. — Апостолов побили, они пустились в бега. Их лидер был мертв. Все изменилось. Где тут место иллюзиям?
— «В теле ли — не знаю, вне ли тела — не знаю», — писал апостол Павел. Его послания являются древнейшими текстами в Новом завете и потому ближе других к вашей «непостижимой точке».
— Но он писал, — возразил мой молодой оппонент, — что «если Христос не воскрес, то вера ваша тщетна». Павел определенно говорит, что Христос явился сначала Кайфе, затем двенадцати братьям, потом пятистам — некоторые из них почили, — после этого Иакову и, наконец, последним — ему самому.
— А несколько ниже он пишет печальную, как я всегда полагал, вещь: если надеемся на Христа только в этой земной жизни, то мы несчастнее всех человеков. Но не будем перестреливаться цитатами из Библии, ее и без нас изрядно заболтали. Исходя из своего скромного опыта, скажу одно: все эти разночтения только доказывают, что Библия — очень плохо отредактированная антология.
— Вы первым начали, сэр...
— Да, первым, в порядке самозащиты. Я пытался показать, что, если мы не знаем и никогда не узнаем точных причин и следствий события или процесса, у нас остается только определенное чутье, чтобы двигаться дальше к тому, что вероятно. Когда листаешь «Нэшнл инкуайер» и видишь весьма подробные, но проблематичные картинки зеленых человечков, выходящих из НЛО, или полное и окончательное доказательство того, что Элвис жив, появляется смутная догадка о том, что могло произойти в первом веке. Когда в университетском зоологическом музее я вижу стенды с остатками ископаемых и вижу живых животных, птиц, насекомых и червей, то эволюционная теория при всех своих проблемах и загадках кажется мне достаточно резонным объяснением нашего запутанного порядка вещей. — Трубка погасла, и я посасывал бездымную пустоту.
— Но это же примитив! — вырвалось у моего молодого собеседника. — Вы судите по впечатлениям, не пытаясь заглянуть внутрь механизма. Заявления типа «Элвис жив, значит, и Иисус жив» — конечно, чушь собачья. Но если мы ограничимся этим, то проигнорируем тот факт, что первый — всего лишь жалкая пародия на второго, и это известно всем, в том числе и поклонникам Элвиса. Сказать, что эволюционная теория «более или менее» соответствует реальным процессам, — значит игнорировать тот факт, что ученые-биологи очень обеспокоены тем, что их наука объясняет не все. Есть такой человек, генетик Гольдшмидт — слышали о нем?
Я покачал головой.
— Единственный Гольдшмидт, которого я знаю, был редактором датского журнала, где нападали на Кьеркегора.
— Нет, мой Гольдшмидт бежал из гитлеровской Германии и в Беркли начал заниматься исследованиями мутаций у плодовых мушек. С течением времени он убедился, что они ничего не объясняют. Не то что новый вид не возникает — не происходит даже сколько-нибудь значительных изменений. Точечные мутации, то есть единичные изменения в последовательности нуклеотидов генетического кода, ничего не дают. Они возникают, но затем как бы поглощаются следующим поколением, и вид остается тем же самым видом. В 1940 году Гольдшмидт опубликовал книгу, где приводит семнадцать характерных особенностей животного мира и задается вопросом: как они могли появиться на постепенной основе, то есть путем отдельных небольших мутаций. Не будем перечислять все, кое-чего я не понял, но некоторые назову. Волосы, перья, глаза, кровообращение, китовый ус, ядовитые зубы у змей, сегментность у членистоногих, раковины моллюсков, гемоглобин и так далее. Кто-нибудь дал ответ на вопрос, поставленный Гольдшмидтом в сороковом году? Никто не дал и не может дать. Даже если у животного что-нибудь бросается в глаза и вам это понятно — допустим, длинная шея у жирафа, то и там не так все просто. Чтобы гнать кровь на восемь футов вверх, к голове, у жирафа должно быть очень высокое кровяное давление — такое, что при опускании головы, чтобы напиться, у него происходило бы то, что у человека называется обмороком. Происходило бы, не будь у него специального защитного механизма, снижающего давление, — целая система вен, именуемая rete mirabile, дословно — «чудесная сеть». Кроме того, через капилляры кровь выступила бы и на его ногах. Но между вен имеются полости, заполненные особой жидкостью, тоже находящейся под давлением, поэтому кожа у жирафа чрезвычайно прочная и непроницаемая, как уплотнения в двигателе. У китов... подумайте о китах, профессор Ламберт! По науке получается, что они взялись практически ниоткуда. Всего за пять миллионов лет у них развились глаза, способные видеть под водой, и хвост, — впрочем, о хвосте я уже говорил, — и жир вместо потовых желез, регулирующий температуру тела, и даже сложнейшая система, позволяющая детенышу сосать мать не захлебываясь. А возьмите устриц — у них раковины с наростами...
— Не сомневаюсь, мистер Колер, — прервал я его, — что вы способны часами рассказывать о чудесах природы. Они, эти чудеса, естественно, один из древнейших доводов в пользу существования верховного существа. Об этом можно прочитать в Книге Иова.
— Дело не в том, что они — чудеса, а в том, как...
— Именно это Господь спросил у Иова. Как? Иов не знал, я не знаю, вы не знаете, и, по всей вероятности, мистер Гольдшмидт тоже не знал. Но теологии угрожает нечто большее, нежели ваш механико-математический подход. Если Бог так изобретателен и целеустремлен, чем объяснить уродства и болезни? Чем объяснить непрекращающиеся распри, войны, бойни, происходящие в мире на любом уровне? Почему мы цепляемся за жизнь, хотя чувствуем, догадываемся, что она бессмысленна и бесцельна? Есть море экзистенциальных вопросов, которые вы обходите, мистер Колер. Люди не верили в бога задолго до Коперника, задолго до того, как научно объяснили, почему гремит гром и луна меняет фазы. Не верили по тем же причинам, по каким не верят сегодня. Не верили и не верят потому, что чувствуют, как безразличен и жесток окружающий мир. Вы говорите, что естественные явления суть чудеса изобретательности, но в ее дверях не видно личности. Небеса молчат, когда человек кричит от боли. Небеса молчали, когда евреев гнали в газовые камеры. Они молчат и сейчас, когда в Африке голодают. Несчастные эфиопы — среди них ведь христиане-копты, вам это известно? Вчера по телевизору говорили, что в лагерях голодающих слышны только псалмопения, бряцание цимбал и стук барабанов. Люди обращаются к Богу не потому, что он есть или его нет, а потому что они в беде, когда им позарез нужна помощь, обращаются к Всевышнему вопреки рассудку.
— Вопреки рассудку? — В бледно-голубых глазах Дейла зажегся недобрый огонек, появился тот непреоборимый пыл, с каким многие студенты приходят на факультет, приходят как миссионеры, неся свет истинной веры, с неутолимой жаждой обратить в нее ходящих во тьме, превратить воду в вино, вино в кровь, хлеб в тело — переманить противника на свою сторону, ужать все, что «не-я», до плоского и гладкого, словно зеркало, своего собственного «я». Мне надоели повторяющиеся из года в год претензии таких студентов. — Видно, у вас свой интерес, профессор Ламберт, так я понимаю? Вы не просто нейтральны. Вы — из другой компании.
— Хотите сказать — из компании антихриста? Ни в коем случае. Я верую по-своему, как — не хочу обсуждать ни с вами, ни кем бы то ни было, кто вваливается ко мне наскоком, словно ковбой. Но моя вера, глубока она или не очень, побуждает меня с ужасом смотреть на ваши попытки, чуть было не сказал — грубые и глупые попытки, свести Бога к разряду элементарных фактов, вывести Его логическим путем! Я абсолютно убежден, что моего Бога, как и истинного Бога любого человека, невозможно постичь методом умозаключений, сделать предметом статистических выкладок. Он не окаменелость и не слабое свечение, которое можно разглядеть в телескоп!
Не люблю, когда меня заносит. От страстного спора меня бросает в жар, я становлюсь нетерпимым и неприятным, попадаю в сеть преувеличений и неправды. Четкость вещей требует от нас по крайней мере обходительности и молчаливой оценки. Мне хотелось раскурить трубку, но времени для столь церемонной операции не было. Руки у меня дрожали. Я сплел пальцы и положил руки на стол. Бывало, стоишь на кафедре, листаешь Библию, ища отрывок для сегодняшней службы, а руки дрожат от напряжения. В больших Библиях чертовски тонкие листы.
Не знаю, как получилось, что этот странный молодой миссионер взял верх. Это было ясно по его спокойному отстраненному взгляду, по кривоватой улыбочке, длинной прыщеватой челюсти и по тому, что он не спешил заговорить. Он вынудил меня высказать свое понимание веры, и я ненавидел его за это.
— Ваш Бог похож на добренького самодовольного боженьку, обретающегося неизвестно где, — заявил он кратко.
— Как Верна? — спросил я, собирая свои записки.
Пелагий не догма. Пелагианец. Возмущен склонностью Августина к антиномианизму, манихейскому пессимизму. Грех передан от Адама как часть процесса размножения? По П., развращенность отличима от слабоволия.
Поняв, что я ухожу от дискуссии, Дейл развалился в кресле и даже перекинул ногу через подлокотник вишневого дерева.
— Говорит, вы заходили к ней на прошлой неделе, — сказал он, метнув на меня взгляд, который можно было бы назвать хитроватым, но только не у такого высоколобого типа.
— Хотел посмотреть, как она устроилась, — признался я. — Не так плохо, как я думал.
— Не так плохо, пока она дома. А стоит ей выйти, сразу заарканят.
— Кто?..
— Братва. Молодая белая девица с черным ребенком — она словно раскинулась на постели и готова...
— Считаете, ей нужно переехать?
— Она не может себе этого позволить. — Такой лаконичный ответ — не был ли это вызов? Требование дать ей еще денег? Он, вероятно, знал, что я уже дал ей шестьдесят долларов. Может быть, мой молодой благочестивый друг с Верной заодно, и они намерены просто подоить меня? Восьмидесятники с чистым сердцем идут на всякие мошенничества и щедро вознаграждают себя за недостаточную наклонность к неземному. Будда говорит: «Никаких привязанностей», Иисус Христос говорит: «Поступай с другими так же...», и чужое имущество «отвязывается» от хозяина. Но кто осмелится осудить их? Не успеют они открыть глаза, как видят и слышат телевизор, приучающий их к попрошайничеству. Наша образовательная система такова, что они сидят на шее у родителей и властей до тридцати годков, а то и больше. Наше общество — это общество информации, рекламы, раздутой сферы услуг, оберток от жвачки. Дух кальвинизма сделал собственность неким знаком и священным символом. Я пытался — как всегда по старинке — определить, как далеко простираются собственнические притязания этого субъекта на Верну. Я завидовал ему: он имеет право запросто приходить в запущенную душную квартиру, где томилась пленницей порозовевшая после ванны юная женщина. Я не вполне поверил Верне, сказавшей, что в их отношениях не было постели. Не могу представить — опять-таки по старинке, — что два молодых существа противоположного пола, находящиеся наедине в одной комнате, не совокупляются или по меньшей мере не дают воли рукам, не поглаживают заповедные места друг друга.
Дейл Колер сидел против света, падающего из окна у меня за спиной, а я смотрел на него и старался классифицировать собственные чувства по отношению к нему. Они состояли из:
а) физического отвращения к его восковой внешности и к непонятному негаснущему свечению в глазах, будто внутри его черепа горела бледно-голубая контрольная лампочка;
б) полнейшего неприятия его идей, которые сами по себе мало чего стоили, хотя некоторые из них мог опровергнуть только специалист;
в) зависти к его убежденности касательно существования Всевышнего и к глупой надежде заново ухватить за хвост старую-престарую проблему веры;
г) определенного расположения — как бы в ответ на его очевидную симпатию ко мне, поскольку второй его визит не имел явной практической цели;
д) приятного ощущения, что он вносит что-то новое в мою жизнь, в мои привычные и поднадоевшие дела;
е) странной и опасной способности ставить себя на его место: он словно приглашал мои мысли сойти с пути и последовать за ним по городу. Он упомянул, например, что по субботам и воскресеньям подрабатывает на лесопилке, и стоило мне об этом подумать, как в ноздри ударил аромат только что поваленной ели, руки почувствовали тяжесть свежеобработанной лесины с мореными концами и даже занозы в ладонях.
Я улыбнулся и сказал:
— Я же не сторож дочери единокровной сестры. Удобно ли вмешиваться в ее жизнь?
— Особенно вмешиваться не надо, — ответил Дейл с чувством. — Поначалу уж точно. У нее своя жизнь, она сама ее состряпала, и мы обязаны уважать ее выбор. По-моему, ей надо почаще выбираться из дома и немного подучиться.
— Согласен, — сказал я, радуясь, что наши мнения, пусть не по космическим вопросам, совпадают.
— Верна вся щетинится, когда ей сходу начинают советовать. Потом зайдешь второй раз, она уже повернулась на сто восемьдесят градусов.
Как-то так получилось, что девятнадцатилетняя лентяйка из Кливленда с кашей в голове от поп-музыки становилась предметом наших осторожных предположений и внимания.
— Мне подумалось, — ринулся я вперед, — надо сказать жене, чтобы она пригласила Верну к нам на День благодарения — в качестве родственного, так сказать, жеста. Мы будем рады видеть у себя и вас, если вы не ангажированы.
Я предполагал, что у него другие планы, может быть, общее застолье в полуподвальном зале какой-нибудь церкви, колоритное говорливое сборище благочестивых прихожан и свихнувшихся уличных бродяг.
Жутковатые глаза Дейла полезли на лоб.
— Вот это было бы здорово! По правде говоря, я собирался зайти в кафетерий, у нас там готовят приличную еду из индейки, и хорошо посидеть. Вообще-то я не охотник до праздников. Но познакомиться с вашей супружницей и вашим сынком — это классно! — Теперь, когда мы спустились с небесно-научных сфер на грешную землю, он ударился в среднезападное просторечие. Яснее ясного, что он не тянется к организованной религиозности, как подобало бы ревностному христианину. День благодарения в кафетерии? Рождество в борделе? Церковь, конечно, всегда подзаряжалась энергией неортодоксальности. Августин был сначала язычником, потом манихеем. Тертуллиан — законником. Пелагий не проходил посвящения в сан, и не исключено, что попал в Рим, как студиоз, изучающий право. Если соль потеряет силу, то чем сделаешь ее соленою? Сам Иисус и Иоанн Креститель были иноземцы-оборвыши. Свои, склонные к предательству. Вроде меня, в шутку скажу я своим недоверчивым и восторженным слушателям.
Нелюбовь Дейла к праздникам соединила нас еще одной тайной связью. Однообразные поездки на трясучей «тачке» — так, кажется, нынче выражаются? — по пустынной равнине Огайо к недальнему холмику, весьма кстати именуемому Рождественской горой, — таковы мои первые соприкосновения с семейными трапезами в нашем американо-христианском царстве-государстве. Моя брошенная мужем жалкая мать и я навещали «своих»: мужчин с лошадиными мордами, задубевшей кожей и как будто бесполых, а также толстых до неприличия женщин. Они взвизгивали, когда смеялись, и стыдливо прикрывали рот руками, пряча мелкие испорченные зубы. В спертой, тягучей, как коровье мычание, атмосфере многозначительности и скорбного благочестия ставили на стол какое-то дымящееся варево, издававшее неприятный запах.
В доме моей двоюродной бабки Вильны, на кухне, оклеенной темно-желтыми обоями, за черной печной трубой, обжигающей, если прикоснуться, висело выцветшее, скользкое от сального пара изображение Иисуса Христа, молитвенно воздевшего руки. Единственная в доме книга — семейная Библия — лежала на маленьком хромом столике в «чистой» комнате. По ее кожаному корешку шли рубцы, как на шкуре забитого животного, она отдавала таким же дубильным душком, а из золотого обреза широким раздвоенным язычком торчала закладка — засохшая веточка лаванды. В комнатах держался стойкий запах минерального масла и кисловатый запах мешанки, корма для скота, занесенный мужскими башмаками. Эти выезды в деревню угнетали меня по несколько дней: неприятно было ожидать их и так же неприятно вспоминать. Во время же самого пребывания у родных я чувствовал себя настолько подавленным, что соскальзывал со стула под стол, так что в зрительной памяти сохранились только бахрома на вышитой скатерти, круглые колени, толстые икры, стоптанные башмаки где-то там, в пещерной глуби.
Четвертого июля все повторялось — только при температуре, которая была на девяносто градусов выше, чем в ноябре, и иногда «на воздухе». На заднем дворе, под раскидистыми желтыми тополями ставили грубые столы, и на них горы сияющих от масла кукурузных початков. А когда от жаровни на тарелках несли куски свинины, их встречали восклицаниями, как при виде турчанки, исполняющей танец живота, или распятого Мессии.
Тупая пугающая неразговорчивость скотины перешла к моим ходившим за ней двою- и троюродным братьям и сестрам, и, как те животные, они постоянно натыкались то на одно, то на другое, словно пытались на ощупь узнать, что это такое. Одетые в выцветшие полотняные рубашки и штаны, они молча толкали меня туда-сюда, я же отбивался, как мог. Иногда, совсем редко, они звали меня покидать кольца в цель (дурацкая игра!) или же порыбачить на ближайшей речушке, заросшей осокой. Вооружившись удочками, мы выкапывали розоватых червей, насаживали на крючки; бедные членистоногие извивались, мучились, но моя родня-деревенщина проделывала это бестрепетно и безразлично. Клева никогда не было, мы возвращались домой без улова. После полудня веселье под тополями разгоралось вовсю, потом плавно втекало в белесые летние вечера и, наконец, когда потемнеет гора, моя мама в изнеможении валилась за руль старенького «бьюика», жалуясь на головную боль и плохую видимость.
Эдна в этих поездках не участвовала, поскольку преспокойненько жила с обманщиком-отцом и разлучницей-матерью в пригороде Шагрен-Фоллз и летом занималась теннисом и гольфом в местном клубе. Находился он в одном из ложнотюдоровских строений, посреди огороженных кортов в конце длинного извилистого шоссе. Был там и плавательный бассейн, где подстриженные ежиком парни совершали головокружительные прыжки в честь Эдны, точнее — ее уже ясно обозначившихся форм, и где она и ее гости, в числе которых во время месячной ссылки сюда летом бывал и я, получали из ларька бесчисленное количество стаканчиков с кока-колой и булочек с горячими сосисками, просто назвав номер отцовского счета. Я не очень-то любил Эдну в подростковую пору, когда к ее недостаткам добавились девичья заносчивость и шумный снобизм, но, общаясь с деревенской родней, я с непонятной нежностью вспоминал единокровную сестру. Удушающий гнет крови, череды предков, отживших обычаев, окаменевшего прошлого, того деревенского прошлого, когда недалеким, ленивым и лицемерным «сынам земли» нужны были периодические встряски, чтобы они не забыли включить очередной сезон, — вот что для меня означали праздники.
Когда женятся вторично, — отец понял это прежде меня, — у человека заметно убывает обязательств перед другими. Вначале Эстер и я в порыве радостного освобождения от уз, налагаемых священническим саном, игнорировали День благодарения и даже обходились без традиционной елки, отмечая Рождество Спасителя (единственно по Евангелию от Матфея) под несчастливой звездой незатейливым ужином в сочельник (жареный палтус и шампанское) и беглым обменом подарками наутро за завтраком. Первая моя жена, Лилиан, сама дочь священника, любила, чтобы стол ломился от яств, любила встать пораньше, чтобы посадить откормленную индейку в зев плиты, любила назвать гостей, и чтобы те бесцельно сидели допоздна. Эта маета на людях унимала боль от того, чем жестоко обделила ее природа — от бесплодия. Мы несли тяжкий крест бесчадия вместе, пока моя сперма, полученная путем лечебного мастурбирования в предоставленное клиникой пластиковое приспособление, заменяющее женское влагалище (для повышения возбудимости клиника бесплатно предоставляла также экземпляры «Пентхауса» и потрепанные пейпербэки от издательства «Напрямик», и я до изнеможения вчитывался в классику жанра под названием «Училка слаба на передок»), — пока моя мужская дееспособность не была реабилитирована. Лилиан зазывала в дом бродячих студентов, полунищих прихожан, дальних-предальних родственников и путалась в шарадах изобилия. Индейка на День благодарения, рождественский гусь, телячья ножка на Пасху, говяжий крестец к Дню труда — от усиленной работы резаком у меня появился «теннисный» локоть. Бедная бесплодная покорная Лилиан! Правда, она недолго горевала из-за моего ухода, после развода окончила секретарские курсы и сгинула в управленческом звене какой-то корпорации неподалеку от Уайт-Плейнс, одном из тех, что сооружают для себя немыслимой формы фонтаны из алюминия и крытые ступенчатые автостоянки; потом, на удивление всем, вышла замуж за богатого корпулентного господина с целым выводком детей от предыдущих браков. Каждый год он на четыре месяца возит ее во Флориду. Персефона из Нового Света, треть года проводящая в царстве мертвых.
Поскольку Ричи подрос и принимал участие в домашних разговорах, нам с Эстер пришлось изменить кое-какие праздничные правила. Высокие потолки в доме, обшитые дубовыми панелями стены, камины, выложенные изразцами, прямо-таки просили позвать гостей. Но когда мы устраивали вечеринки — обычно это происходило в конце мая, в связи с окончанием занятий на факультете, — мне с моей, допускаю, повышенной чувствительностью казалось, что народу пришло меньше, чем ожидалось. Я не мог отделаться от ощущения, что Кригманы на свой манер и Элликотты на свой лучше вписываются в атмосферу нашей улицы, чем мы с Эстер, по природе склонные к богемной простоте: забитая книгами прихожая, мансарда с картинами, не слишком прибранная кухня. Наделав четырнадцать лет назад шуму в приходе, мы как бы стыдимся чего-то до сих пор. Но сегодня я затопил в гостиной камин, пляшущее пламя отражали края кофейного стеклянного столика и витражи арочных окон. На улице было холодно, лужайку и кирпичную дорожку припорошил снежок, а в доме уютно пахло горящими дровами и готовящимся угощением. Даже Ричи оторвался от телевизора и с нетерпением ждал прихода гостей.
Они пришли порознь, что порадовало меня, так как ослабило в моих глазах их связь. Первым явился Дейл, в безукоризненном сером костюме и застегивающейся донизу сорочке он был не похож на себя, и только багровый с кричащими зелеными разводами галстук выдавал в нем некоторый недостаток вкуса, свойственный людям науки. В руках у него был конический пакет с цинниями — такие букетики наркоманы на «островках безопасности» предлагают проезжающим автомобилистам. Дейл преподнес его Эстер, которая поспешила из кухни, не сняв цветистого оборчатого передника с выходного, плотно охватывающего шею платья зеленого бархата.
— Как мило! — воскликнула она.
— Это с вашей стороны мило — пригласить меня, миссис Ламберт.
Все-таки в этом парне есть какая-то обходительность, которую я недооцениваю. Его рослая сухощавая фигура, которая в косом свете моего университетского кабинета как бы складывалась в кресле перед столом, здесь возвышалась напряженная и прибранная, воплощение учтивости и мужественности. Он был без шляпы. Вьющиеся каштановые редеющие волосы, сейчас потемневшие от сырости, были зачесаны назад, открывая поразительно белый и такой же чистый, как и его глаза, лоб.
— Ах, что вы! — сказала Эстер, слегка польщенная, как всякая женщина, которой дарят цветы. — Нам так приятно. Родж много рассказывал о вас, вы произвели на него большое впечатление.
— Большое, но, боюсь, не слишком благоприятное. — При этом он улыбнулся, но не так, как улыбался на факультете. Там рот у него был нервный, почти хищный, в уголках его иногда выступала слюна: ему до смерти хотелось обратить меня в свою веру. Теперь же он улыбнулся не растягивая губ, а только слегка их приоткрыв, будто в ожидании очередного хода со стороны женщины. Я постарался посмотреть на мою женщину его глазами — маленькая опрятная фигурка казалась еще меньше с высоты его роста. Ее имбирно-рыжие волосы немного растрепались от работы и жара плиты, а глаза навыкате стали еще зеленее в свете, проходящем сквозь стеклянную дверь. Эстер вся подтянулась, оживилась, напустила на себя уверенный шутливо-игривый ироничный вид, как обычно делает женщина перед мужчиной намного моложе ее.
— Отнюдь, напротив, — вставил я. — На днях я говорил с Клоссоном о вашем гранте. Если станет известно, что факультет финансирует проект по компьютерной теологии, сказал он, то это будет неплохая реклама. И забавная.
Дейл насторожился.
— Не понимаю, каким образом реклама может помочь в получении гранта.
— Родж хочет сказать, — вмешалась Эстер, — что это неплохая реклама для факультета. Пойду поставлю ваши прелестные цветы в воду. — Она пошла по коридору, цокая каблучками. Покачивающиеся бедра подтягивали переливающийся бархат платья то в одну, то в другую сторону, образуя зигзагообразные складки.
— «Неси слово Божие каждому, кто ни есть», — сказал я шутливо, намекая на рекламу.
— «Когда молишься, войди в комнату твою», — процитировал он в ответ.
Дейл был без пальто, и мне не пришлось помогать ему раздеваться. Я провел гостя в гостиную.
— Привет, — сказал Ричи, виновато приподнимаясь с места. Он сидел у камина и, включив маленький «сони», смотрел, как человечки в красном борются с человечками в синем.
— Привет, привет. Счастливого праздника. Кто впереди — патерсонцы или Даллас?
— Патсы слабаки, куда им.
— Не скажи. У Изона в этом сезоне были великолепные броски.
Я снова подивился способности Дейла быстро установить контакт с другими людьми и почувствовал необъяснимый приступ ревности, как будто после наших словесных схваток на помосте мироздания претендовал на то, чтобы он был только моим. Будучи непоколебимо убежденным в своей правоте, он был неразборчив в знакомствах и средствах, и потому его следовало уничтожить. Показав на мой бокал белого вина, я предложил принести ему выпить.
— Может быть, «Кровавую Мэри»? Или бурбон, шотландское виски?
Не раздумывая, он вежливо отклонил предложение, привыкший, видимо, отказываться от спиртного, и спросил, не найдется ли у нас клюквенного сока. Я сказал, что посмотрю, и, к своему удивлению, обнаружил в холодильнике полбутылки этой жуткой жидкости. При одной мысли о ней у меня киснет настроение, и перед глазами бегут картинки непроходимых топей, диетических продуктов, детей с перепачканными губами, старых дам, собирающихся в пыльных залах, дабы обменяться приятными впечатлениями о днях прошлого. Когда я со стаканом сока вернулся в гостиную, Дейл и Ричи сидели за стеклянным столиком и увлеченно беседовали. Перед ними лежали лист бумаги и карандаш.
— Компьютер считает не так, как мы, — говорил Дейл. — Посмотрим, как ты справляешься с корнями. Извлеки-ка мне квадратный корень... ну, скажем, из пятидесяти двух.
Пока мой парень пыхтел над задачкой, Дейл поднял голову и сказал мне:
— А у вас симпатичный дом.
— Насколько помнится, наш факультет тоже произвел на вас хорошее впечатление.
— Может быть, на меня вообще легко произвести впечатление...
— Вы хотите сказать, что всегда видите меня в шикарной обстановке? — закончил я за него.
— Уверен, вы этого заслуживаете, — сказал Дейл без тени улыбки и повернулся к Ричи, который сидел на красной шелковой козетке. Сиденье было не вплотную придвинуто к столику, и ему было трудно писать. — Правда, ведь, Ричи? Твой папа вкалывает дай бог.
— Хм, вкалывает... Только книжки читает, которые никто даже не открывает.
Я пытался припомнить в точности ту цитату, что привел Дейл. Кажется, это в том месте у Матфея, где говорится о лицемерах, любящих молиться перед людьми. Да-да, перед самой молитвой Господней: «Ты же, когда молишься, войди в комнату твою и, затворив дверь твою, помолись Отцу твоему, который втайне». Отец наш, который втайне, да будет благословенно имя Твое.
— Ну, как там с квадратным корнем из пятидесяти двух? — повторил Дейл. Как он попал в точку, назвав для примера число моих лет?
— Терпеть не могу квадратные корни... У меня получилось семь целых и две десятые и еще сколько-то.
— Хорошо, пусть будет семь целых и двадцать одна сотая. А вот как это делает компьютер. Он выдает предварительный ответ, даже догадку, и подставляет ее в формулу, которая в нем запрограммирована. Получается новое число. Он снова подставляет его в формулу, и так много-много раз, до тех пор, пока не получится правильный ответ. Вот эта формула.
Дейл написал что-то на листке бумаги, но мне было не до того: я смотрел в окно, не идет ли наша гостья. Эстер разговаривала с Верной по телефону и сказала, что голос у той был растерянный и расстроенный, что она не знала, найдет ли кого-нибудь, чтобы посидеть с ребенком в День благодарения. Но она обязательно позвонит, если не сможет прийти. Звонка не было.
— Пусть N будет тем числом, из которого нужно извлечь квадратный корень, — в нашем случае это пятьдесят два, — а игрек один, игрек два, игрек три и так далее — последовательные приближения к величине корня. Отсюда видно, что игрек будет равняться N, поделенному на игрек только в одном-единственном случае. Спрашивается — в каком?
Бедный ребенок задумался. Я почти видел, как крутятся и крутятся колесики у него в мозгу, а зацепиться ни за что не могут.
— Не знаю, — выдохнул он наконец.
— Ясно, когда игрек становится тем самым корнем, — терпеливо внушал ему Дейл. — Во всех других случаях игрек и N, поделенное на игрек, не равны. Но если взять среднее обоих чисел, то есть если их сложить и разделить на два, то мы приблизимся к ответу. Обязательно приблизимся. Понимаешь?
— М-м, кажется, понимаю... — Ричи осенило, или он думал, что осенило. — Понимаю, понимаю! — воскликнул он радостно или притворяясь, что рад. Временами сын напоминает мне мою мать, Альму. Своим детским чутьем я чувствовал, что она старается догнать мир, который двигался все быстрее и быстрее.
— Вот и отлично, — сказал Дейл. — Назовем этот новый игрек игреком-два и подставим в эту формулу вместо старого, и будем проделывать это до тех пор, пока не будет выскакивать одно и то же число. Оно и есть правильный ответ, и компьютер высвечивает его на экране за ничтожную долю секунды. Но за это время он должен проделать многие сотни маленьких операций, и все по двоичной системе счисления. Ты ведь знаешь, что это такое — двоичная система, верно?
— Вроде знаю.
— Чему вас только в школе учат? В какую ходишь?
— В «День паломника», — последовал смущенный ответ.
— Школа преотличная, — заявил я, возвышаясь над ними обоими. — И с сильным консервативным уклоном. Думаю, там по сей день пишут римскими цифрами. — Подушки на приоконном кресле Эстер в свое время обтянула какой-то умопомрачительной тканью, но китайские виды на ней давным-давно выцвели, хотя еще можно было разглядеть расплывшиеся очертания крыш пагод и такие же блеклые лица. Отсюда я видел кирпичную дорожку, ведущую к улице, нашу давно не стриженную живую изгородь, рекламные плакаты ближайшего супермаркета на заснеженной лужайке, коричневую обертку от «Милки уэй», все еще желтеющую акацию на краю тротуара, а через дорогу — дом с опущенными ставнями, где проживает упитанная полусумасшедшая вдова преподавателя арамейского языка, но никаких признаков маленькой Верны: ни ее упрямого пухленького личика, закутанного шарфом, ни слезящихся от ветра глаз-щелочек с красным ободком.
— Подводим итог, Ричи, — говорил Дейл. — Итак, имеем ответ семь целых двадцать одна сотая. Но давай пофантазируем, в качестве догадки подставим в формулу число десять, хотя и слепому видно, что ответ должен быть семь с чем-то — скажи, почему?
— Потому что... — помедлив, промычал Ричи. Я чувствовал, что меня прошибает пот, будто я был на его месте. Очень, очень неуверенно он выдавил: — Потому что квадратный корень от сорока девяти — семь?
— Ма-ла-дец! — точно старший брат, похвалил Дейл. Где он научился этой преподавательской заботливости? У меня мурашки побежали по спине. — Значит, если ты подставишь в формулу число десять, то новый игрек будет равняться половине десяти плюс... десятая часть пятидесяти двух — это сколько?
— Пять целых две десятые?
— А-атлично!
Давай-давай, думал я. Вертись, подманивай, завлекай. Педагог, прибегающий к приемам шлюхи, — у кого хочешь произойдет умственная эрекция.
— Итак, поделив пятнадцать целых две десятые пополам, имеем семь целых шесть десятых... Видишь, мы уже приближаемся к правильному ответу. А правильный ответ, как нам известно, — какой?
— 3-забыл...
— Как ты мог забыть? Ты же только что его нашел.
— Семь целых две десятые.
— Точно! Следовательно, новый игрек должен равняться семи целым шести десятым плюс пятьдесят два, поделенные на семь и шесть десятых... Это дает нам... э-э... допустим, семь целых восемь десятых, так что половина общей суммы будет... подсказывай, подсказывай!
— М-м... семь целых две десятые?
— А это — что?.. Наш правильный ответ! — воскликнул Дейл, не дождавшись реакции своего ученика. — С точностью до десятых. Красота, правда?
Мой затюканный сын вежливо кивал.
Вошла Эстер. Без передника она выглядела чуть ли не голой. Зеленоглазая женщина-эльф в зеленом. Добрая фея дома. Вся обстановка в комнате, включая дубовые панели на стенах, приветствовала ее, Королеву Маб с аллеи Мелвина.
Дейл спешил закончить «урок»:
— И все же это не окончательный ответ. Нельзя получить абсолютно точного ответа, если N не представляет собой квадрата какой-либо величины. Но когда разница между двумя последовательными значениями игрека меньше, чем десятичная дробь, которую мы ввели, — например, ноль целых пять тысяч тысячных, если хотим точности до шестого знака, — компьютер сбивается и начинает другое запрограммированное действие. Работа, которую он выполнял до того, как сбиться, называется повторяющимся алгоритмом, или циклом. Мы интуитивно и на ощупь приближаемся к правильному ответу, а компьютер выводит его с помощью этих циклов. Мы движемся медленными шажками, а он делает это моментально, со скоростью электрического тока. Загвоздка тут в том, чтобы циклы приближались к правильному ответу, а не отдалялись от него. Не выходили, как мы говорим, из себя. — Дейл поднял глаза к Эстер. — У вас способный сын.
— Но вряд ли к математике. В этом он пошел в отца.
Дейл посмотрел на меня, и впервые за время наших враждебных отношений я прочитал в его взгляде нескрываемую неприязнь.
— Неужели в школе вы были не в ладах с математикой?
— Да, был. Меня воротило от нее. Математика... — Я чувствовал, что глупо заноситься, но остановиться не мог. — Математика меня угнетает. — Надо было срочно выпить, и я позавидовал тому, что у Эстер полный бокал.
— Не может быть, — серьезно возразил наш молодой гость. — Математика — наука не вредная, не то что некоторые области знания. Например, геология. Математика — наука... — длинными крупными пальцами он принялся описывать в воздухе небольшие круги, обозначающие безопасное движение, — со стороны это смотрелось как кинетическая музыка, — чистая, — закончил он, и над стеклянным столиком, между потрескивающим камином и книжным шкафом, на который Эстер поставила тонкую, в коричневых трещинках вазу с его цинниями, повисла какая-то масса всего нечистого, нехорошего, пригибающего нас к земле.
Лихо — чересчур лихо, на мой взгляд, — Эстер сунула в рот зажженную сигарету с малиновым мундштуком и похвалилась:
— А мне математика давалась. Папа говорил, что не представляет ничего более бесполезного для женщины. Но я ее все равно любила. Если делать по учебнику, всегда все сходится.
Дейл посмотрел на нее с повышенным интересом.
— Не всегда и не все. Сейчас развивается новая отрасль математики, вплотную примыкающая к физике. Вычисления производятся только на компьютерах. Разработаны ячеистые запоминающие устройства с целым набором маленьких пластинок, и каждая из них представляет определенное число. Есть несколько правил, устанавливающих, какие комбинации цветов определяют цвет каждой новой пластинки. Правила эти очень простые, но образующиеся цветовые узоры чрезвычайно сложны. Поразительно также, что с ними происходит: некоторые тут же распадаются, исчезают в силу некоей внутренней логики, другие обнаруживают тенденцию перестраиваться до бесконечности, причем не повторяясь. Лично я думаю, что с помощью таких математических операций мы подойдем, можно сказать, к основам строения творения. Перед вашими глазами вдруг появляются визуальные аналоги ДНК, вообще проходит масса физических явлений, которые носят не только биологический характер, например, жидкостная турбулентность. Такие явления не поддаются математическому описанию, их изучают постепенно, шаг за шагом. Теперь их можно смоделировать на компьютере, если найдешь правильный алгоритм. Для этого и начинают использовать компьютеры — для исследования хаоса, то есть самых сложных явлений. Перспективы открываются потрясающие. Если с помощью компьютера можно смоделировать физический мир, составить алгоритмы его законов, то на мощной машине с достаточной емкостью памяти можно смоделировать всю объективную реальность и задавать ей новые условия, вопросы.
Дейл вещал в пустоту. Только я знал, к чему он клонит, и сказал:
— Если модель будет точной, она откажется отвечать, сославшись на Пятую поправку.
— Зато Ричи любит историю, правда, милый? — проговорила Эстер громче обычного. Мы немного повышаем голос, когда обращаемся вроде бы к одному человеку, но на самом деле хотим сказать что-то другому. — Только не очень древнюю, а начинающуюся с Бадди Холли.
Неуместная шуточка, подумал я; ясно, что она, даже не отдавая себе отчета, говорит Дейлу: «Видите, с кем приходится жить? С двумя тупицами».
Не знал и не знаю, как Эстер относится к мужчинам вообще.
В первое время, оторвав меня от священнического служения и от жены, от ломящихся столов и от наших возможных, но так и не родившихся детей, она была сама страсть, рожденная стыдом, и верность, рожденная чувством вины. Свет сошелся клином на нас двоих. Потом появился Ричи, начал ходить в детский сад, курсы переподготовки обеспечили мне место на богословском факультете, и наша частная жизнь, наша завоеванная и когда-то незаконная близость, когда мы были парой гладиаторов, схватившихся в завораживающем зрителей яростном бою, постепенно, незаметно вошла в привычку, превращаясь в отработанные телодвижения двух фигур в натуральную величину, изображающих нас, тогда как наши настоящие «я» усохли, сделались карликами-кукловодами, которым после представления нечего сказать друг другу. Я был уже в таком возрасте, когда угасающую половую активность воспринимаешь спокойно, как должное, как часть всеобщего умирания, как биологическую помеху — не более того, но вот Эстер... В какие-то дни месяца она буквально томилась от тоски, становилась раздражительной и нервной. Судя по всему, такое состояние пришлось как раз на сегодня. Ее рот и руки двигались с необыкновенной быстротой, тщательно сделанная «голова» рассыпалась. Она вытащила заколку из волос и, зажав ее в зубах, собрала пряди в тугой пучок на затылке. Казалось, тронь ее, и тебя ударит током.
— А я из той первобытной эры люблю Толстяка Домино, — помолчав, сказал Дейл, поглядывая на мою жену. Казалось, будто он объясняется на чужом языке, по разговорнику и совсем не уверен, что слушатели его понимают. Я чувствовал, что у меня начинает болеть голова. По праздникам всегда так. Сам не заметил, каким образом в моих руках оказался полный бокал белого вина.
— Да, его по телику часто в старых клипах показывают, — запинаясь, подхватил Ричи. — Вместе с Коротышкой Ричардом и Диной Росс, когда она еще не была Диной Росс.
В дверь позвонили. Наш старый противный звонок заверещал что было сил, словно хотел разогнать крыс, поселившихся среди древесины и штукатурки за дубовой обшивкой стен.
— Должно быть, твоя дорогая племянница, — сказала Эстер. — Позволила себе не очень поторопиться.
— Я звонил ей, — вставил Дейл, — хотел предложить пойти вместе, но никто не подошел. Вчера вечером тоже звонил, и тоже напрасно.
У них обоих были огорченные голоса. Они оба успевали по математике. Им обоим было приятно находиться рядом друг с другом. Я пошел к входной двери. Дом спланирован так, что быстро туда не попадешь. Выходя из гостиной, минуешь дверной проем с красивой верхней поперечиной, вырезанной в виде веретена, и идешь до конца коридора. Там дверь, ведущая в прихожую. Сквозь большое грязноватое стекло в ней и узкую стеклянную полоску в стене вдоль двойной двери я увидел, как с крыльца нерешительно заглядывает Верна. Усталое широкоскулое замерзшее испуганное лицо. Я открывал дверь за дверью, они скрипели и жаловались на комнатный жар и уличную осеннюю промозглость. Жаловались не только мне и Берне: на руках у нее была Пола, вся закутанная, в сбившемся набок капюшоне, из-под которого выглядывали бронзовая щечка и синий-пресиний заплаканный глаз.
— Извини, дядечка, — сказала Верна своим скрипучим голоском. — Меня просто затрахали... Сначала моя сиделка надралась — с кем оставить Полу? Ее братан говорит, зайди, может, растолкаешь дурочку. Зашла, а он — на меня, я так кричала, едва отбилась. Потом Пупси наложила в штаны. Пришлось скормить ей пачку печенья, пока подмывала, и одевала, и морду вытирала. Вышли на бульвар, а автобуса нет. Стоим, ждем, а его все нет и нет. Мне так обидно стало, хоть плачь. Старухи бездомные, которые тоже автобуса ждали, видят, вот-вот разревусь, заквохтали, засуетились, взяли у меня Пупси, тискают ее, передают друг другу, а тут еще бродяги разные. Я даже испугалась, как бы ее не утащили и вообще. Они же все сумасшедшие, которые на улице живут и по подъездам ночуют. И куда все намылились на праздник? Наверное, угощение на халяву где-то дают. Потом, значит, автобус пришел, поехали чин-чином, но гляжу, остановку-то свою пропустила. Сошла у какого-то химического института, народу никого, стучу, чтоб спросить, а эти засранцы ученые тоже ни хрена не знают. Топаю по улице, топаю — конца не видно, вся из сил выбилась, ну и поставила Полу на тротуар, чтобы сама шла. Умеет ведь, еще как ходит, когда хочет в комод залезть и перемешать там все. Поставила, значит, а эта маленькая поганка уселась прямо на холодный камень и ни в какую, только визжит, если дотронусь. Тут какая-то чудная старуха идет с белой собачонкой. У собачонки шерсть длиннющая, и морду закрывает, и ноги. Обнюхала девчонку, та, конечно, ко мне потянулась. Взяла ее на руки — комбинезон собачьими ссаками воняет! У меня всегда что-нибудь не так, когда куда-нибудь выбираюсь. Выходит, лучше дома сидеть... Извини, что заставила ждать. Правда, затрахалась вся.
Все это говорилось, пока она раздевала Полу и раздевалась сама, а я сочувственно поддакивал. Эстер тоже вышла в коридор, застав конец рассказа, и протянула Верне руку. У Эстер на редкость тонкие, изящные руки с веснушками на кисти, зато в последнее время она отрастила такие длинные ногти, что я боюсь, как бы жена не поцарапала меня, когда вертится в постели.
— Бедняжка, это же просто кошмар! — проговорила она.
— Вообще-то у меня всю дорогу так, — вздохнула Верна и продолжала рассказ: — Да, вот еще... В автобусе подкатывает ко мне мужичишка и прижимается к моей подружке. От самого перегаром несет и гнилыми зубами, а она ему так хитровато улыбается, паршивка. Ну настоящая потаскушка, правда, Пупси? — Верна как следует встряхнула девочку, чтобы до той дошло.
Пола уставилась на меня своими бездонными синими глазами, пухленькая бронзовая ручка с маленькими согнутыми коническими пальчиками потянулась ко мне. Узнала. Даже при тусклом свете коридора была видна отцовская кровь: раздувающиеся маленькие ноздри и блеск на черных прядях растрепавшихся волос, заплетенных сзади в две тоненькие косички, будто ее мама хотела сказать: вот она, моя негритяночка.
— Родж должен был бы съездить за вами на машине, — вынесла вердикт Эстер. Почему эта мысль не пришла ей в голову раньше?
— Я думал, что Дейл... — пробормотал я в свое оправдание, хотя дело было в другом. У обитателей нашей улицы была своя автостоянка, но расположена далековато. Если же удается найти местечко у дома, то освобождать его не хочется: тут же займут своими тачками студенты с факультета или многочисленные покупатели с бульвара Самнера. — Странно, что в День благодарения на химическом отделении кто-то был. — Я решил сменить тему.
— Были, были несколько мужиков, чего они там потеряли — не знаю. Сказали, что про аллею Мелвина слыхом не слыхивали. А она оказалась совсем рядом, за поворотом.
— Две культуры... — Я притворно вздохнул.
— Пойдемте, познакомлю вас с сыном, — пригласила Эстер, но с полпути убежала из коридора в кухню, откуда доносился аромат жареной индейки, дурманящий, как те курения, к каким в языческие времена прибегали шарлатаны-предсказатели.
Я провел Верну в гостиную.
— Здорово, умник! — небрежно бросила она Дейлу, который встал, вернее, застыл в полусогнутом состоянии. Оба обошлись без рукопожатия. Я еще раз попытался определить, спят они вместе или нет, и решил, что нет, но это заключение почему-то меня не удовлетворило. Однако, подойдя к Ричи, Верна немного подалась вперед и пожала протянутую ей с подростковой неловкостью руку.
— Так вот он какой, тот, что знает все о Синди Лопер!
— Она классная, правда? — сказал он, неуверенный и ужасно довольный. Ричи нужны друзья. Мы с Эстер в его глазах совсем старые и незнакомые. Малышом он играл с кригмановскими девчонками, но теперь Коре — той, что ближе своих сестер ему по возрасту, исполнилось пятнадцать, она стала барышней, по его выражению — шлюхой.
— Да, она ничего, — подтвердила Верна задумчиво, как настоящая взрослая. — Рóковые певички и музыканты вообще классный народец. Правда, не сами по себе, а потому что они нам нравятся.
Верна очаровательна. Она переняла у Эдны уходящие в прошлое небрежность и легкомыслие и перенесла в наше время, когда эти качества могут восприниматься как оригинальная манера поведения. На ней шерстяное платье красно-кирпичного цвета с широким вырезом. Грудь у нее низковата для девятнадцатилетней, бедра тоже тяжеловаты, они как бы соскальзывают вниз. И все же чувствовалась в ее теле жеребячья упругость и непредсказуемость. Лицо желто-бледное, а завитые волосы беспорядочными прядками спадали на плечи, так что было в ней что-то прерафаэлитское, придающее ее внешности болезненно эфемерный вид. Голову с широким плоским затылком она держала прямо, устойчиво. Уши проколоты в нескольких местах, в них две пары золотых колец. На пальцах тоже сверкали кольца, но — с чего бы вдруг! — тяжелый медный обод на указательном пальце и бирюзовый перстень на мизинце. Ногти подстрижены коротко, как у ребенка. Я был взволнован. Такая не поцарапает, обнимая.
— Па-па?.. — лепетала Пола. Маленькие босые ножки неверно ступали по нашему бухарскому ковру, словно малышка боялась провалиться. Непонятно, к кому она обращалась — ко мне, к Ричи или к Дейлу: настоящая потаскушка, сказала Верна. Боязливо приподняв и выставив вперед локотки, она заковыляла к стеклянному столику, подошла, шлепнула по столешнице с радостным восклицанием: — Па!
Дейл сел и взял ее на колени. Вернина голова на крепкой шее поворачивалась то туда, то сюда.
— Домик хоть куда, дядечка. Видно, профессора кучу денег гребут.
— Это зависит от должности. — Дом достался нам от Арнольда Принца, отца Эстер.
Дрова в камине прогорели и с треском обвалились, подняв столб искр. Ричи щипцами поправил поленья. Пола наклонилась к серебряной табакерке, которую Арнольд подарил по случаю пятилетия нашего с Эстер союза. Арнольд Принц, вдовец из Олбани, знал, как говорится, свой интерес, и мы заработали этот знак благословения лишь после пяти лет примерной совместной жизни. Впоследствии он по-царски начал выдавать дочери частями ее наследство, что окружило Эстер ореолом известной независимости и придало ей добавочную ценность. Мы зарегистрировали гражданский брак в Трое, штат Нью-Йорк, в ближайшем от сцены разгоревшегося скандала городке. Какое же это удовольствие — бросить вызов общественному мнению, оно сравнимо разве что с удовольствием убивать, которым хвастаются некоторые солдаты, оставшиеся в живых, или с удовольствием, какое испытываешь, узнав о неурядицах и неудачах других. И вот четырнадцать лет спустя я впал в конформизм, правда, немного перемешанный, и теперь с опаской смотрел на подарок тестя, зажатый в потном кулачке моей внучатой племянницы-мулатки.
— Тебе принести что-нибудь выпить? — спросил я Верну.
— О господи, неужели! А я думаю, чего это он резину тянет. Хорошо бы «черного русского», дядя Роджер.
— Угу... Что туда — водку и?..
— Кофе с ликером. Мексиканский.
— Так и знал. Нет у нас мексиканского кофе с ликером.
— Тогда «кузнечика».
— Который состоит из?..
— Не валяй дурачка, дядюшка. Догадайся сам. — Что это она, заигрывает?
— Creme de menthe?
— Ну да, потом еще чего-то добавляют. Знаю, что это обыкновенный мятный ликер и еще какой-то крем. Смешивают со льдом, встряхивают, наливают в высокий бокал и — пожалуйста, на стойку. Вкуснотища! Неужели не пробовал, дядечка?
— Когда же ты ходишь в эти дорогие бары? — спросил Дейл.
Он сложил большие ладони чашечкой, чтобы табакерка не упала на стеклянную поверхность столика. Пола открыла крышку и посасывала краешек. Из табакерки выпало несколько засохших «Английских овальных», которые остались с факультетской вечеринки в прошлом мае.
Верна снисходительно улыбнулась и мельком взглянула на меня, чувствуя, что я тоже жду ответа.
— Не обязательно дорогие. Есть, например, один в конце Перспективной, в доме, где второй этаж сгорел. Там классных «кузнечиков» подают.
— И с кем же ты туда ходишь? — спросил Дейл то, что мне тоже хотелось узнать.
— Как с кем? С ребятами... Тебе-то что? Что, девушке и повеселиться нельзя?
— Как в той песне — «Девчонки просто хотят повеселиться», — вставил Ричи, довольный своим уместным замечанием и тем, что блеснул умением орудовать каминными щипцами.
— Это точно, как в песне.
Была в Верне какая-то нарочитая вульгарность, скопированная с плохих певичек, с Шер и Бет Мидлер, — та ветвь американской эстрады, которая тянется по меньшей мере к «Сестричкам Эндрюз».
— Может, тебе сделать «Кровавую Мэри»?
— Да-вай! — манерно протянула Верна, как будто я был барменом, с которым девушка решила пококетничать назло своему спутнику.
Вдруг раздался громкий рассыпчатый стук, заполнивший всю комнату от пушистого ковра на полу до орнаментальной лепнины на потолке. Это Пола уронила табакерку на стеклянный столик. Верна вздрогнула, погасив спичку, поднесенную к сигарете в зубах, и зажгла другую.
— Видишь, дядечка? Я же говорю — поганка.
— Ничего страшного, — неискренне сказал я, подойдя к столику. Благодаря острому зрению я сразу различил большую царапину, похожую на жука, на его стеклянной поверхности и согнутый край серебряной крышки. Я потер крышку о рукав и стал собирать в табакерку рассыпавшиеся сигареты. Они крошились в моих пальцах.
На кухне Эстер расправлялась с индейкой. Волосы у нее разлетелись, сыпались заколки. Она состроила гримасу, как у Медузы.
— Чтоб я еще когда-нибудь!.. — воскликнула она. Моя жена говорит это каждый год в День благодарения.
Когда я вернулся в гостиную с «Кровавой Мэри» для Верны и бокалом белого для себя, то нашел молодежь сбившейся в кучу у стола и оживленно беседующей на языке, которого я не знаю. Горная гряда, что отделяет их долину от нашей, становится все круче и круче по мере того, как капиталистическая экономика все активнее хищнически эксплуатирует подрастающее поколение как особый рынок, куда выкидываются домашние видеоигры, лыжные ботинки с особыми креплениями и миллионы битов так называемой музыки, вбитой лазерами в ревущие, стонущие, плачущие компакты. Даешь новые высокие технологии, даешь больше бессодержательной, никому не нужной информации! На обороте какого-то конверта Дейл рисовал прямоугольники, соединенные линиями. Будучи в социологическом настроении, я заметил, что конверт — от телефонной компании. Защитники наших национальных интересов своей антимонопольной политикой разорили и раздробили могущественную «Американскую телефонную и телеграфную корпорацию». В результате счета за телефон сделались пухлыми, точно любовные послания, а когда снимаешь трубку, слышишь только треск.
Нарисованные Дейлом прямоугольники были обозначены словами «ИЛИ», «И», «НЕ». Ага, закладывался фундамент нового Евангелия.
— Как видите, — скользя кончиком карандаша по соединительным линиям, говорил Дейл Ричи, но Верна и даже Пола, казалось, слушали с интересом, — обесточенность, единица и ноль по двоичной системе счисления обеспечивают горячий выход из «ИЛИ», а не из «И», но если выход из «И» входит в «НЕ», то оттуда он выходит...
— Горячим, — подсказала Верна, поскольку мой дорогой Ричи недоуменно молчал. Я смотрел сверху на овальные лохматые головы молодых мужчин. Они были такие беззащитные и словно бы напрашивались, чтобы их погладили, потрепали. Я по-отцовски прикоснулся к волосам Ричи, тот глянул на меня с недовольной гримасой. Верна протянула руку за своей «Кровавой Мэри».
Правильно, — сказал Дейл. — И если вместо единичного бита мы поставили четыре бита, то есть половину байта, это будет выглядеть так... — Он быстро накарябал несколько нолей и единиц. Почерк у него был неразборчивый, некрасивый. Это почему-то свойственно ученым, будто точность мысли несовместима с точностью записи ее на бумаге, и наоборот (прекрасное латинское выражение — vice versa): многие священники, особенно служители епископальной церкви, пишут четко и красиво. — ...А другую половину изобразим так — что получится на выходе цепи «ИЛИ»?
После некоторой паузы, дававшей Ричи возможность ответить, Верна сказала:
— Ноль один один один.
— Сечешь! — воскликнул Дейл. — А из цепи «И» — что на выходе?
— Чего проще? — сказала она. — Ноль ноль ноль один.
— Прекрасно! А теперь, Ричи, скажи, что будет, если цепь «ИЛИ» присоединить к «НЕ»?
— Один и три ноля, — ответил я после затянувшегося тягостного молчания.
— Верно, — сказал Дейл, продолжая карябать бумагу. — Здесь видно, как с помощью простых переключателей — они называются операторами выбора — можно проанализировать поставленную компьютерную задачу, взяв входные и выходные данные любой сложности. Например, через И-оператор можно пропустить эти два четырехбитных числа, а также их противоположности, полученные из НЕ-инверторов, через ИЛИ-оператор. Итог будет ноль-один-один-ноль. В нем и совпадут начальные числа. Совпадают — значит, холодный выход, не совпадает с горячим.
— Здорово, — сказала Верна. Полбокала «Кровавой Мэри» было уже выпито. Она закурила «Английскую овальную» с розовато-лиловым мундштуком.
— Тебе надо учиться, — сказал я ей.
— Я ей тоже говорю: учись, — подхватил Дейл.
— Скажите это Пупси, — ответила Верна.
— Ииди-да, — проговорила Пола. Слюнявыми пальчиками она схватила листок из-под руки Дейла и смяла его.
Он взял листок, аккуратно разгладил и, нацелившись карандашом, снова пошел в атаку на наше невежество:
— Не буду углубляться, скажу только, что все это основано на алгебре Буля. Замечательная штука, о ней надо иметь хоть какое-то представление. Буль жил в Ирландии в середине прошлого века и придумал математическую логику. Его алгебра имеет дело с логическими законами, в основном с инстинктами и ложными высказываниями. Она-то и оказалась той математикой, которая нужна для компьютеров. Оператор ИЛИ, к примеру, суммирует по правилам Булевой алгебры. Один плюс один дает не два и не ноль, как в арифметике, а единицу. А оператор И умножает, но тоже по-своему. Любое число, умноженное на ноль, дает не ноль, как обычно, а положительное число. Инвертор НЕ просто переворачивает число. Ноль наоборот — это один, один наоборот — это ноль. Это все основы Булевой алгебры, но на них строятся умные теоремы. С такой алгеброй поразительные вещи можно делать. И она только с виду сложна, а по сути — простая.
— Ни хрена себе простая, — возразила Верна чуть-чуть заплетающимся языком. Ричи давно отвалил и шуровал в камине, углеводы снова превращались в атомы углерода, которые миллионы и миллионы лет назад составляли ядро некоей звезды. Я подумал о кончике Дейлова карандаша — неужели когда-то Вселенная была такой маленькой?
— Ты там не очень вороши, — мягко сказал я сыну. — Все тепло выйдет.
— Кажется, скоро садимся за стол, — объявила Эстер, входя в комнату. Зеленый бархат ее платья так же собирался в складки на бедрах. Подойдя к Дейлу, она сказала: — Я кое-что услышала из ваших объяснений — безумно интересно. И подумала, не могли бы вы позаниматься с Ричи, ну, скажем, раз в неделю. Поднатаскали бы его. Никак ему логарифмы не даются.
— Ничего подобного, мам! — запротестовал сын. — У нас в классе эти дурацкие логарифмы никто не понимает. Просто училка плохо объясняет.
— Учительница у них черная, — сообщила Эстер Дейлу.
— Ну и что, что черная? — тут же откликнулась Верна.
— Ничего, конечно, — вздохнула Эстер. — Знаете, одна из тех негритянок с третьеразрядным образованием. А в дорогих частных школах почему-то считают, что надо брать на работу и таких. В принципе я — за, если только дети не тупеют от этого.
— Ричи совсем не глупый мальчик, — возразил Дейл, прерывая молчание, наступившее после недемократичного заявления Эстер. — Я готов с ним позаниматься, если получится со временем. У меня неопределенный режим работы. Для компьютерных разработок приходится делить наш VAX8600 с одной девушкой. У нее своя программа, вот мы и вкалываем по очереди.
— Я уверена, — безапелляционно сказала Эстер, — что мы найдем час-другой, удобный для вас и для нас. Ричи, пойдем, поможешь мне вытащить индейку. — Она круто повернулась и энергичным шагом, не сожалея ни о чем ею сказанном, вышла из гостиной.
— Дядечка, слышь? — проворковал рядом хриплый голосок. — Пока птичка не прилетела, может, пропустим еще по одной?
На протяжении всего бесконечного гнетущего праздничного застолья, когда уже задыхаешься от еды, а в голове сокращается место для мысли, я постоянно ощущал присутствие не только Верны, чье тело с желтовато-бледной кожей уверенно, нечувствительно натягивало красное платье, чьи порывистые движения и отрывистые замечания преображались в моем затуманенном мозгу в неясные, зато обольстительные замечания, но и Эстер — такой, какой ее видел Дейл Колер: женщина старше его, миниатюрная, утомленная жизненным опытом, однако сохранившая материнскую заботливость и терпение, несмотря на резкую манеру поведения.
— Кто-нибудь хочет прочесть молитву? — спросила она, когда сели за стол.
Эстер знала, что я не люблю молиться, но если надо, значит, надо. Стоило мне раскрыть рот, сами собой полились бы заученные слова. Я уже сочинил в уме вступительную фразу и наклонил голову, как вдруг раздался жаждущий голос Дейла:
— Позвольте мне, если никто не возражает!
Никто не возражал. Мы пали жертвами его миссионерского пыла. Он нес нам, язычникам и каннибалам, слово Божие. Мы покорно сложили руки.
Дейл молился по старинке, как молились в медвежьих углах Америки наши отцы и деды, — нараспев и немного в нос. Я выключил слух, едва вознесся вверх его голос — такие голоса все время слышались у нас на факультете, — голос доморощенного благочестия. Души из захолустья так и валят к нам, словно грязные пахучие кочаны капусты, и за три года экзегетической софистики вокруг нюансов христианского вероисповедания мы рубим, режем, мельчим кочаны, превращаем в шинкованную капусту, какую купишь в любом пригородном супермаркете. Мы принимаем святых, а выпускаем священников, тружеников на винограднике неизбежного недовольства и несчастий. Давно предсказана гибель христианства, но всегда и везде будут существовать церкви — амбары, куда свозят неубывающий урожай человеческого горя.
Некоторые слова Дейла засели у меня в голове. Они напомнили, перед тем как мы набьем желудки, обо всех голодающих и бездомных по всему свету, особенно в Восточной Африке и Центральной Америке, и я мысленно задался вопросом, принял бы бог Детского фонда ООН такие молитвы, если бы не падала пугающе вниз кривая развития мироздания от сверхгиганта через бивни мастодонта и дальше. Потом мысль перескочила на трапезы и предательства: соль, просыпанная Иудой, неизменная пища Кроноса, пиры, что задавали Клитемнестра и леди Макбет. Повсюду круговорот предательства, повсюду, где собирались двое-трое или семья как одно целое. Рука Верны была в моей правой руке, и я чувствовал ее учащенный пульс. Левой рукой я держал за руку Ричи, она тоже была горячая. Эдипов комплекс с его стороны и родительская отчужденность — с моей, доходящая до животного желания уничтожить детеныша, потому что он — соперник. Более того, соперник, родившийся на твоей территории и заполняющий ее электронными шумами, вонью грязных носков и зверским аппетитом к тому, что наша недоумочная поп-культурная цивилизация почитает за жизненные блага. Прав был Эмерсон: все мы жестокосердны. Голос Дейла взмыл к заключительной завитушке, прося благословить пищу, которую мы съедим при всем нашем чувстве вины, а моя замедленная мысль, перешагнув порог дома, оказалась у Кригманов; те, будучи евреями и атеистами, не так строго блюли День благодарения, обходились без духовного холестерина, обязательного вещества в организме наших предков-пуритан, похваляющихся собственными добродетелями, а потому проводили праздник веселее, чем мы. Впрочем, в начале было много евреев — выкрестов в христианскую веру, но когда не состоялось второе пришествие Мессии, что было твердо обещано первому поколению, и в семидесятом году был разрушен Соломонов храм, они по здравом размышлении пали духом, дав римлянам возможность провести военную операцию по усмирению бунтовщиков.
Наконец-то благословение было запущено, стало удаляться в верхние слои стратосферы, и мы, сидящие за столом, расцепили потные руки. В поле моего зрения неотвратимо вдвинулось блюдо с индейкой, которую мне предстояло резать. О, эти скользкие твердые с кровью внутри хрящи! А золотистая кожица, которая на поверку прочнее скотча! Эстер в отличие от Лилиан любила немного подсушить птицу, поэтому грудку приходилось резать тонкими, как лист, ломтиками, иначе посыплются крошки, мясо начнет отваливаться кусочками, и вся работа пойдет насмарку.
Расселись мы за столом в таком порядке (иду по часовой стрелке): Верна, я, Ричи, Дейл, Эстер и Пола на старом высоком стульчике сына, который жена принесла с мансарды. Уставшая от тряского автобуса, от уличной пешей прогулки, от кусания крышки у табакерки, девчушка то и дело проваливалась в сон. Я, хотя и не проваливался, временами клевал носом, отключался на секунду-другую. Оттого такие зияющие провалы в памяти о том, что говорилось во время трапезы.
Раскладывая по тарелкам оранжевые комки вареной тыквы и белые комки картофельного пюре, Эстер спросила Дейла, в чем именно заключается его работа на компьютере.
— Это сложно объяснить, понимаете? Одна из задач, которую приходится решать, — как снизить расход ресурсов памяти в машине и увеличить скорость системы изображений. Для этого надо растровое изображение приблизить к векторному. Вот мы и ищем, как лучше это сделать. При векторном изображении между двумя точками проводится прямая или кривая линия — в зависимости от программы. Таких линий очень много, но машина делает заданные расчеты быстро, и в результате мы видим движущуюся картинку. Растровое изображение похоже на газетную фотографию, оно состоит из множества точек, которые называются пикселями. На экране обычного размера располагается квадрат: пятьсот двенадцать пикселей на пятьсот двенадцать. То есть у нас имеется примерно двести шестьдесят две тысячи элементов вывода, и в каждом постепенно появляется изображение. А чтобы картинка была как в жизни, нужно, чтобы изображение менялось очень быстро. На телеэкране в секунду проходит тридцать кадров. Если помахать пальцами перед экраном, то можно представить себе, как быстро меняется картинка. Но программировать надо не только размеры вещей и их расположение в перспективе. Надо передавать еще и цвет, и свет, и отражения света на предметах, сделанных из разных материалов и разной формы. На нашем столе, к примеру, огромнейшее количество визуальной информации. Посмотрите, как лоснится кожица индейки, как отражается эта ваза в стакане с водой и как в самой вазе отражается вот эта луковица. Посмотрите, как поднимается пар от горячего, как играет красный цвет на гранях ножки бокала — это от клюквенного сока на расстоянии фута. Японцы научились делать поразительные вещи в этом плане. У них над шахматной доской плавают стеклянные шарики, и полупрозрачные цилиндрики, и какие-то кубики. Но для этого надо рассчитать каждый пиксель, как если бы он был маленьким окошком, надо понять, как поведет себя луч, которым ты стреляешь через это окошко, и в какое место он попадет или разделится. — Дейл растопырил пальцы, показывая, как может разделиться луч. Сквозь голые березы и окна с узорчатыми стеклами — ярко-золотистыми, пронзительно-голубыми и ядовито-красными, как клюквенный сок, просвечивало грязно-желтое низкое ноябрьское небо, и в его неверном свете неестественно смотрелся Дейлов багрово-зеленый галстук. — Для расчета некоторых пикселей приходится усреднять пять или шесть разных значений. Как только ты пытаешься скопировать какой-нибудь набор объектов, возникают жуткие сложности. Даже страшно становится.
— Страшно? — переспросила Эстер. Она съела несколько кусочков и сразу же закурила, пуская из ноздрей и рта голубоватые струйки дыма.
— Ну да — пытаться воспроизвести тварный мир в плоскости визуальной информации. Это не то, что фотограф, снимающий пейзаж или группу людей. И даже не то, что художник, который мазками кисти изображает, что находится перед ним. В компьютерной графике в машину закладывается математическое описание объекта, а ты потом выводишь его изображение на экран — с любой стороны, или в перспективе, или в разрезе. Машина делает это в мгновение ока, но иногда процесс затягивается, ты словно чувствуешь, как напрягается компьютер, и секундная задержка кажется вечностью.
Вечность. Вечность в зернышке песка. У меня защипало в глазах. Вокруг тучи пищевых частиц. Кончики нервных волокон в ноздрях могли различить запах одной из них. Фрейд утверждает, что, когда мы передвигались на четырех конечностях и нос был ближе к заваленной испражнениями земле, наше обоняние было отягощено острыми ощущениями. Низкое существо — человек. Видя крепкую женскую шею, мужчина набрасывается на добычу, а потом лежит, наслаждаясь отдыхом, как лев после спаривания. Самая естественная поза — брать женщину сзади. Как вышло, что она повернулась? Или мы ее повернули? Чтобы любоваться наготой спереди? Адамов грех упал на всех. Верна ела молча, сосредоточенно. Может быть, она голодна? Кому судьба голодать в двадцатом веке, в наши дни, если он не африканец?
— Интересно, когда все переворачивается и кувыркается, — сказал Ричи, — как на телике, когда меняются программы. Или как в «Супермене один», когда трех плохих парней забрасывают в космос.
— Ну, это нетрудно, — отозвался Дейл. — Просто растягивают перспективу, смещают оси координат и так далее. Обыкновенная тригонометрия.
— Триг? У-у... — Ричи скорчил гримасу.
— Да брось, Ричи. Триг — это замечательная штука. Скоро сам узнаешь.
Секс — замечательная штука. Скоро сам узнаешь — Дейловы слова преобразились в моем воспаленном воображении. Померещилось. И самое странное, Ричи, что так оно и есть. Секс — замечательный сюрприз, преподнесенный нам природой. Слепое поклонение «предмету», учащенное сердцебиение, жар, накачивание, дрожь, выброс — вся она тут, любовь, и все же нет большего удовольствия в жизни, если не считать бридж-контракт и смерть.
— Точнее, теория тригонометрии, — говорил Дейл. — Теперь не нужно каждый раз заглядывать в таблицы и делать сложные вычисления. За нас это делает компьютер. Маленький калькулятор за девять девяносто пять. В 1950 году потребовалось бы огромное помещение, с мощным охладительным устройством, чтобы вместить весь объем операций, а сегодня можно сунуть машинку в жилетный карман — если, конечно, у тебя есть жилет. Но я, кажется, заболтался... Профессор, расскажите нам о ересях или еще о чем-нибудь.
— А вы ешьте, ешьте, не то остынет, — повторяла Эстер.
— Кому интересны мои бедные еретики? — возгласил я. — Тот же Тертуллиан, в которого заглядываю в последнее время, чтобы не забыть латынь... Как пишет, какая страстная любовь к языку! Парадоксы под стать Шоу, такое иногда выдаст, чтобы настроиться. Или взять Кьеркегора, когда он в ударе. Но у Тертуллиана есть и тепло. И человечность. Он утверждал, например, что душа по природе исполнена христианской веры — anima naturaliter christiana. Вам, математикам, полезно знать, что он выполнил кое-какие из основных христианских счислений. Именно он изобрел Троицу, во всяком случае, первым ввел слово trinitas в богослужебные латинские тексты. Он же дал формулировку Бога: una substantia, tres personae — «одна сущность, три личности», определил двоякую сущность Христа, duplex status, уточнив: non confusus sed conjunctus in una persona — deus и homo, то есть две сущности не смешиваются, но соединяются в одном лице — бог и человек. Тут, полагаю, подойдет элемент «И», как по-вашему, Дейл?
— По моему мнению, — проглотив очередной кусок и улыбаясь, ответил он, — это скорее «ИЛИ». Через «И» труднее прогнать операцию.
— Дай же поесть нашему молодому гостю, — вмешалась Эстер. — Чрезвычайно любопытно, дорогой, но... Верна, вы заметили? Мужчинам не приходит в голову поинтересоваться, чем занимаемся мы с вами.
Славная девочка — да благослови ее Господь! — игнорировала мою зловредную супругу.
— Какой же он еретик, твой Туртулян, дядечка? — повернулась она ко мне. — Весь из себя такой правильный?
— Хороший вопрос. Прежде чем ответить — кто-нибудь еще хочет этого яства? Нашу прикупленную и одомашненную заступницу?
Ричи протянул свою тарелку.
— Только белого мяса и ломтики потоньше.
— Черт подери! — вырвалось у меня. — Попробуй сделай потоньше тупым ножом. Все время крошится.
Мой богохульственный выкрик напугал даже меня самого. Третий бокал белого, эти несчастные скобы на зубах у Ричи, в которых застряли оранжевые кусочки тыквы и белые — мяса, и самое печальное — что он об этом не догадывался.
Маленькая Пола, задремавшая на своем стульчике, очнулась и начала не то что плакать, но издавать механические звуки детского недовольства. Неприятно было слышать эти булькающие всхлипы.
— Бедная крошка, заснула в таком неудобном положении, — сказала Эстер. — Кажется, у нее тельце затекло.
— Правда, Пупси? Или просто хочешь позлить мамку?
Верна весело наклонилась к ребенку, и я увидел, как углубилась у нее на щеке соблазнительная ямочка.
Испуганная Пола вытаращила глазенки, икнула и заревела.
— Если говорить коротко, — сказал я громко, чтобы перекрыть плач ребенка, — он еретик, потому что был пуританином и пуристом — таких в то время называли монтанистами. Он долго боролся с язычниками, маркионистами, гностиками, иудаистами, но потом понял, что христианская церковь сама разложилась, погрязла в земных заботах. Словом, он был не от мира сего.
— Как и ты, дорогой, — съязвила Эстер и повернулась к Верне: — Дайте мне ребенка.
— По-оехали! — молодыми обнаженными руками Верна быстро вытащила Полу из стульчика и раздраженно усадила на хрупкие колени моей жены. Та вздрогнула от неожиданности.
— Тебе, Эстер, будет интересно узнать, что в одной из работ Тертуллиана, «Ad uxorem», «К жене» — напоминаю, если ты подзабыла латынь, — говорится, что после его смерти она должна оставаться вдовой. Потом он передумал и написал другой трактат, где утверждает, что если уж она должна вторично выйти замуж, то будущему мужу необходимо быть христианином. Впоследствии он опять передумал и в сочинении «De exhortatione castitatis» — «О поощрении целомудрия» призвал ее не выходить замуж даже за христианина. Кроме того, он считал, что женщины — будь то замужние или незамужние — обязаны закрывать лицо.
— Ну как тут не возненавидеть мужчин? — сказала Эстер Верне.
— Отдам мисс Паршивку за сигарету. Кто возьмет? — ей в ответ Верна.
— Помимо всего он считал, что христиане должны почаще поститься и не служить в армии у римлян. Видите, Дейл, никто не слушает. Не везет моим еретикам. Никогда не везло.
— Я бы и сама закурила, — сказала Эстер. — Но моя пачка куда-то подевалась. Должно быть, на кухне осталась.
— Кажется, я знаю, где можно разжиться.
— Ну, это на чей взгляд, — откликнулся Дейл, потом обратился к Эстер: — Люблю молодые луковички, когда их сварят. Мама еще добавляла к ним сладкий горошек.
— А-а, в табакерке. Но они там сто лет лежат, совсем пересохли, — предупредила Эстер вдогонку, видя, что Верна встала из-за стола и направляется в гостиную, где хранился подарок тестя девятилетней давности.
— Ну, что голову повесил? — спросил я Ричи, раздосадованный его угрюмым видом. — Ешь свои тоненькие ломтики, ты же просил.
— А чего ты ругаешься? — сказал он, уткнувшись в тарелку и чуть не плача. Я снова увидел лохматую голову юного мужчины. Незрячий зверек, продирающийся сквозь дебри жизни.
— А мы занимаемся тем, — театрально провозгласила Эстер над курчавой головкой Полы, когда Верна с горстью сигарет возвратилась в гостиную, — что подчищаем грязь за мужчинами. Заварят кашу, а мы расхлебывай. Сначала устроят кавардак внутри нас, потом вокруг... — Чувствовалось, что она тоже захмелела. Когда женщина средних лет возбуждена, горло у нее делается жилистым, похожим на арфу, и вообще она вся напрягается. Полагаю, что жилистость Эстер могла бы поубавиться, откажись она от своей дурацкой диеты. Но нет, не хочет, словно не хочет дать мне лишнюю частицу женщины сверх положенной брачной квоты.
— Они просто не могут иначе, — сказала Верна, опускаясь на стул. От плавных, не передаваемых пером движений ее форм, за которыми угадывалось гибкое и сильное тело, у меня пересохло в горле.
Взяв со стола свечу, она раскурила ментоловую «овальную» с зеленым мундштуком.
— Не надоело дуться? — кивнул я Ричи.
— Оставь его в покое! — трубным голосом одернула меня Эстер, будто ребенок у нее на коленях был надежным щитом, из-за которого можно метать в меня копья. У сигареты, зажатой между ее пальцами, мундштук был перламутровый. — Обидел человека, а теперь...
— Я его не обижал. Это праздник нагоняет на всех тоску.
— И хватит рассказывать нам об этом старом ханже. От него на самом деле с тоски помрешь. И вообще, Роджер, по-моему, это какое-то извращение — заниматься доисторическими фанатиками, от которых ни кожи, ни костей не осталось. Только прах, и то вряд ли... — Помолчав, она добавила примирительным тоном: — Если никто больше не хочет, можешь убирать со стола, дорогой.
— Я помогу, — вызвалась Верна, вставая. Клуб дыма от ее сигареты пополз к ней за вырез платья.
В кухне мы пару раз ненароком задели друг друга задом и вроде бы этого не заметили.
— Соскребай все в среднюю раковину — там мусоропровод, — посоветовал я тихо, словно речь шла о чем-то непристойном. Потянувшись к полке за десертными тарелками, я коснулся рукавом ее теплого обнаженного предплечья. Сильные руки, как у амазонки; с какой легкостью она подняла своего ребенка со стула. Всего лишь дочь моей сестры по отцу, прикинул я, значит в нас по четвертой части общей крови.
— Я возьму тарелки. Ты достанешь пироги из плиты?
— Вот это да! Тыквенный! С детства обожаю тыкву, наверное потому, что ее не надо жевать. Еще крем обожаю и тапиоку.
— А я поэтому люблю котлеты. — В гостиной я поставил тарелки перед Эстер и сказал: — И в конце концов в сочинении «De monogamia» Тертуллиан пришел к выводу, что повторное замужество все равно что прелюбодеяние.
Увлеченная разговором с Дейлом, Эстер словно не слышала меня.
— Из ваших объяснений я поняла больше, чем из статей и телепередач. Из вас получился бы превосходный педагог.
— Я, собственно, занимался преподавательской работой. Год назад. Читал один из разделов введения в высшую математику, но потом университет...
Я вернулся в кухню, вытащил из плиты яблочный пирог, любимое угощение моего нерадостного детства, — с корицей и корочкой в «птичьих лапках». Но пекли его редко, хотя в Огайо полно яблоневых садов. Мама всегда и все приберегала на черный день не потому, что мы не могли себе позволить того или другого, а потому, что осуществляла на практике жизненный принцип бережливости, усвоенный ею с младых ногтей. Поскольку я уже тяжелил мамин живот, когда ушел отец, то покорно понес свою долю вины за ее привычку «обходиться без» и свою долю лишений. Вместо того чтобы выставить тыквенный пирог на кухонный стол, Верна доливала в свой бокал порядочную порцию водки. Остатки «Кровавой Мэри» окрасили водку в розовый цвет.
— Это тоже не нужно жевать, верно?
Она хихикнула и залпом опорожнила бокал. Щеки у нее порозовели, глаза заблестели.
— Да брось ты, — пропела она голосом Синди Лопер и толкнула меня упругим бедром.
— Смотри, не урони что-нибудь, — сказал я.
В столовой Эстер говорила Дейлу:
— ...И так каждое лето. Говорим, надо бы уехать на несколько недель из города, но стоит подумать о втором наборе ножей и вилок и о втором тостере, о дополнительных комплектах постельного белья и о том, как бы не ограбили оставленный без присмотра дом, меня охватывает ужас. Ну просто кошмар какой-то. Не знаю, как это другим удается... Дейл, дорогой, вам яблочный или тыквенный?
— Понемногу того и другого, пожалуйста.
— Понемногу — это как? По биту или по байту?
Он улыбнулся. Такие моменты учтивости раздражали меня в нем больше всего.
— Если по байту, другим не хватит. В байте восемь битов.
— Тогда по кусочку того и другого. — Она подала ему тарелку. — Что это будет — «ИЛИ» либо «И»?
Снова приятная (противная!) улыбка. Один краешек его рта растянулся.
— Если один элемент отсутствует, а следующий за ним исчезает, то это будет «И».
— Понятно... Ричи, дорогой, ты что, сердишься на нас? Простите, Верна, сначала обслужу наших доблестных джентльменов. Леди — во вторую очередь.
Увидев, как перед ее глазами в тонких руках Эстер засверкали нож и лопаточка, Пола начала смеяться. Малышка потянулась за своей долей, бронзовые пальчики ткнулись в тыквенный пирог.
— Я возьму этот кусок, — быстро отреагировала Верна и, привстав, подняла ребенка с колен хозяйки. — Будь ты неладна, чертовка! Жадина-говядина — вот ты кто.
Верна с размаху усадила девочку на стульчик. Та опять стала всхлипывать, но мамаша отработанным движением сунула ее испачканную ручонку в искривившийся ротик, и та принялась сосать пальцы, сначала неохотно, потом — с удовольствием, и притихла.
— Я обещал разузнать относительно сдачи экзаменов экстерном, — напомнил я Верне.
— Роджер, дорогой, — сказала Эстер, — мы совсем про тебя забыли, прости. Тебе яблочного?
— Попробую и тыквенный.
— Ах, я думала, ты не любишь тыквенный.
— Не помню, чтобы я не любил. Ты давно его не пекла. Пожалуйста, положи.
— Ладно... Уж не ищем ли мы приключений? В нашем-то возрасте? — Ее зеленые глаза сузились и задвигались направо, налево, устанавливая некую связь между юной женщиной справа от меня и тыквенным пирогом. Не в правилах моей благоверной, особы принципиальной и методичной, упускать что-либо из виду и бросать начатое на полпути, иначе, случайно переспав со мной два-три раза и устыдившись, она сказала бы, что с нее довольно; тогда мы с Лилиан и по сей день угощали бы приходских детей за нашим большим безлюдным столом. Дорогая Лилиан, ни за что не поверю, что во Флориде можно оставаться счастливой на протяжении долгих четырех месяцев. Когда я вспоминаю первую жену, мне всякий раз кажется, будто я смотрю на передержанную фотокарточку.
— Кроме того, — под стук ножей и десертных вилок продолжал я втолковывать Верне, — в каждом городе раз в месяц устраивают экзамены на аттестат зрелости в рамках ВОП, то есть Всеобщей образовательной программы. Экзамены по английскому, по английской и американской литературе, по обществоведению, по естественно-техническим наукам и по математике. Каждый экзамен рассчитан на два часа.
Эстер между тем просвещала Дейла:
— Конечно, если у вас есть хоть какой-нибудь садик, вы до самого августа так привязаны, что можете отлучиться лишь на несколько дней. Понимаю, глупо быть рабыней у цветов, но что поделаешь. И знаете, — только не сочтите меня за сумасшедшую, — с цветами надо разговаривать. Их надо любить. — Свободной рукой Эстер поправила упавшие пряди на голове. Рука у нее дрожала. Не забывая о сидящей рядом Верне, я смотрел на нее глазами Дейла: впечатление было такое, будто разом заиграли все цвета, будто ты поймал наконец четкое, частое изображение в телевизоре. Она была ослепительна, она притягивала, как магнит. Зеленый бархат платья поблескивал в свете умирающего праздничного дня, рыжие волосы переливались сотнями светящихся точек, круглый умный лоб пылал, в выпуклых глазах с быстротой электрического тока перемежались ироничность и кокетство, а изломанные губы, накрашенные так, что помада захватывала по миллиметру «тела» сверху и снизу, придавали ее миниатюрному лицу шутовское, шаловливое выражение.
Верна ела задумчиво, глотала, почти не жуя.
— Экстерном — звучит пугающе. Может, не стоит, дядечка?
— Еще как стоит! — убеждал я. — Не надо поступать в школу. Сдав экзамены, можно и о колледже подумать. Не хочешь в колледж, есть секретарские курсы или курсы моделей и вообще что угодно. Тебе только девятнадцать лет, перед тобой масса возможностей. — Проснувшийся во мне духовник-наставник задыхался от волнения.
— Но я ведь ни хрена не понимаю в обществоведении.
— О принципе сдержек и противовесов слышала? Это когда взаимодействуют законодательная, исполнительная и судебная власти. Конституцию знаешь. Газеты читаешь.
— Ни о каких принципах не слышала. Конституцию не знаю и газет не читаю.
— Радио-то слушаешь. По радио известия передают.
— Новостные станции я не включаю, только те, где музыка.
— ...понимаете, это такое утешение — цветы, — говорила на противоположном краю стояла Эстер. Она повернула голову, и теперь я видел крупным планом то, что видел Дейл: густой слой краски и реденькие усики над верхней губой, ее шевеление, когда задумчиво приоткрывался рот, и чувствовал, как возбуждаюсь, как между ногами у меня вспухает комок. Я понимал, что при всей своей начитанности и образованности Дейл всем телом потянулся к этой женщине, которая, решив лечь в постель, сделает что угодно. Легкая, стройная, пружинистая фигура и жадные зеленые зовущие глаза обещали: все, что угодно.
— Но я ведь ничегошеньки не знаю, — плачущим голосом пожаловалась Верна.
— Ты знаешь больше, чем думаешь, — теряя терпение, сказал я. Я почувствовал себя помехой в музыкальной программе.
— На что он вас подбивает, Верна? — осведомилась Эстер. — Что за экзамен?
— И говорить об этом не хочу, — ответила Верна. — Неловко.
— Экзамен экстерном за среднюю школу, — вмешался Дейл. — Я ей год об этом твержу. Здорово, что ты наконец согласилась.
— Ничего я не согласилась. Мы просто говорили об этом.
— Запросто сдашь, — поднял голову Ричи. — Легче, чем каждый день таскаться в «День паломника».
— Профессор Ламберт поможет тебе с языком и литературой, а мы с тобой повторим математику и точные науки.
— Ну уж нет, — сказала Эстер, положив свою тонкую руку на его узловатую, с красными костяшками кисть. — Вы обещали позаниматься с Ричи.
— Соглашайся, Верна, соглашайся! — воскликнул Ричи, стараясь найти верный тон.
— Какого хрена вы ко мне прицепились? Совсем затрахали!
Повисла пауза, во время которой Пола рыгнула и попыталась пососать другую руку, не вымазанную сладкой тыквой. Эстер наконец объявила:
— Но мы же все так вас любим, милочка.
На кухне мы с Эстер мыли тарелки и варили кофе, который она собиралась подать к камину (благодаря стараниям Ричи камин давно погас). Она сухо сказала:
— Похоже, нам обоим придется заняться просвещением.
— Только тем и занимаюсь, — ответил я, недовольный, что жена — по примеру моих говорливых доисторических, ставших тленом стариканов, которые давали мне возможность зарабатывать на хлеб с маслом, — пожелала четко и недвусмысленно назвать то, о чем следовало бы умолчать.
— Да все мы так, — со вздохом отозвалась Эстер, рассеянно поправляя растрепавшиеся волосы. На губах ее застыло облачко печали, она выглядела милой и желанной.
Весь декабрь погода стояла теплая, словно небеса ниспосылали благословение всей Америке, нашим очередным выборам. Многие думали, что устами президента глаголет сам Господь, а остальные видели в нем природную стихию, которой нет ни сил, ни желания противостоять. Некоторые, голосовавшие за его оппонента, втихомолку радовались: тот мало чего требовал, зато многое обещал. Впрочем, нет, это не совсем верно: при ближайшем рассмотрении обещания оказались более скудными и туманными, чем когда бы то ни было. Тем самым он снимал с избирателей бремя ожиданий и еще больше уподоблялся Избраннику небес, чье бездействие помогло нам сохранить веру в него на протяжении двух тысячелетий (если же, contra Маркиону, считать еврейского и христианского Бога за одного, то дважды двух тысячелетий (при том понимании, что дата сотворения мира, согласно архиепископу Ушеру, — 4004 год до Рождества Христова, знаменует также начало активного поклонения Всевышнему и восхваление Его (хотя, разумеется, можно полагать, что даже пустота поет Ему осанну, и святоши, тот же Дейл, склонны утверждать, будто вечные и незыблемые законы математики суть формы этого, весьма гипотетического поклонения). Попробуйте разобраться, если сумеете.
Несколько лет назад Эстер поступила на работу в детский сад, находящийся в двадцати кварталах от дома. Работала она четыре дня в неделю с семи тридцати до двух тридцати. Платили ей гроши. Чтобы не мыкаться с парковкой и избежать весьма вероятного повреждения со стороны современных вандалов нашей новенькой привлекательной «ауди» — серебристой, как сообщалось в рекламной брошюре, но выкрашенной, что обнаружилось при доставке, в какой-то темноватый неопределенный цвет, названия которому не сыщешь ни в одном словаре, — она с недавних пор стала ездить на автобусе, а машину оставляла на обочине перед домом или, реже, в нашем маленьком гараже, заставленном садовым инвентарем, пустыми бочками и стареньким гамаком, так что в один прекрасный день, когда в расписании не значился мой семинар и мне не пришлось тащиться с утренней лекции домой (и наскоро закусив булочкой с запеченным внутри кремом, одной из тех, что сохранились с прошлого воскресенья, и стаканом молока, который я выпил стоя в пустой прохладной кухне, глядя на хмурое лицо Сью Кригман, стучащей на машинке в своем «кабинете» на втором этаже, и тщетно покрутив ручку отопительной системы, установленной экономной Эстер на слабый режим), я сел в машину и поехал к племяннице. Я предупредил Верну по телефону, что приеду, и заранее запасся пухлой хрестоматией по американской литературе в скользкой синей обложке, рассчитанной предположительно на старшеклассников, которую купил в университетской книжной лавке, сбивающей с толку своим изобилием.
Проезжая по бульвару Самнера, где месяц назад мне довелось идти пешком, я был поражен: он как бы потускнел, утратил нарядность. По небу тогда бежали измученные ветром облака, проблескивало солнце, а сегодня над городом нависла желтоватая влажная мгла, заглотившая верхушки небоскребов в центре, и смешивалась с расплывчатыми очертаниями оголившихся деревьев. Если идешь пешком, магазины влекут тебя к себе какой-то колдовской силой, но на отдалении и при езде на автомобиле они напоминали временных жильцов в аляповатых домах-коробках, таких же недолговечных, как игрушечные города, которые я сооружал в Саут-Юклиде, когда моросило во дворе, из коробок из-под яиц, овсянки и кукурузных хлопьев, скрепленных скотчем и разрисованных цветными карандашами. Застигнутые межвременьем — темная пора года и теплая, не по сезону погода, — люди не знали, что надеть, и одевались кто во что горазд, одни шагали в шубах, другие в шортах. Вот две негритяночки в ярких светящихся мини-юбках, длинные косички — точно змеи на голове у Медузы; они проходят мимо легко и быстро, как прошла Алиса сквозь зеркало, но в отличие от героини Кэрролла, сделавшейся невидимкой, всем своим веселым наивным видом показывая, что не хотят оставаться незамеченными. Блеск и нищета шествовали по бульвару рука об руку. Мне вдруг захотелось петь: я отдалялся от привычной обстановки туда, где в убожестве и грязи рождались новые надежды. Фонарные столы были перевиты рождественской мишурой, и даже в витринах магазина рыболовных принадлежностей и скобяной лавки громоздились сугробы из ваты.
Я включил сигнал поворота налево, на Перспективную улицу, и обнаружил, что по ней одностороннее движение. Я не заметил этого, когда проходил здесь пешком. Пришлось проехать еще один квартал, вниз к реке, но там под фермами моста образовалось несколько пробок. Я взял влево и вдруг понял, что выехал на шоссе и удаляюсь от города. Через несколько минут мне удалось вырваться из густой ревущей вереницы автомобилей: на мое счастье, вскоре попался съезд, и я очутился между заводскими стенами. Высокие окна были заколочены деревянными щитами и листами проржавевшей жести. Тянулись минуты, пока наконец я не выехал снова на Перспективную улицу, пропетляв переулками между домами с крыльцом в шести шагах от мостовой. Но и здесь на окнах и дверях виднелись жалкие рождественские украшения. На новостройке над подъездом каждого дома красовался венок, перевитый пластиковой лентой. Под колесами хрустело битое стекло. Я остановился возле таблички, на двух языках предупреждавшей, что парковка посторонних машин запрещена. Едва я вышел, как ко мне подбежал черный мальчишка лет десяти, не больше.
— Эй, мистер, посторожить вашу машину?
На нем была футбольная майка с широкими поперечными желтыми и зелеными полосами. Тепло, конечно, но в декабре — в футболке?
— А что, ее нужно обязательно сторожить?
Мальчишка заморгал: ирония здесь была не в ходу.
Потом сказал на полном серьезе:
— Тут парковаться нельзя, но если я постерегу, тогда все о'кей.
— Ты, поди, знаком с самим мэром?
Он снова заморгал, чувствовалось, что парень встревожился.
— Ни разу с ним не встречался, зато знаю мужиков, которые знакомы с ним. Факт.
— В таком случае вот тебе доллар, — сказал я, справедливо рассчитав, что одним камешком он может так поцарапать девственную поверхность моей «ауди», что покраска обойдется в тысячу. Я вошел во вкус этой встречи и держал деньги высоко, так что он не мог дотянуться.
— А чего ты не в школе?
Он никак не мог взять в толк, кто я и чего хочу, но доллар — это все-таки доллар.
— Там ни хрена полезному не учат.
После такого печального и проницательного ответа у меня пропало желание продолжать игру, и я отдал ему его трудовой доллар.
— Надень свитер, а то простудишься, — наставительно сказал я и спохватился. Мальчишка молча смерил меня презрительным удивленным взглядом. Один-ноль в его пользу. Зажав под мышкой тяжелую хрестоматию, я вошел в подъезд. Надписи на стенах о Тексе и Марджори были подновлены розоватым спреем, очевидно, по случаю праздника.
Я постучал в дверь к Верне.
— Дядечка? — Голос ее слегка дрожал, то ли от испуга, то ли она плакала.
— Да.
Но когда, гремя цепью, она отперла дверь, я увидел, что глаза у нее сухи и вообще Верна, как и две черные девчонки на бульваре, бодра и весела. Предупрежденная о моем приходе, она надела юбку из плотной ткани, а не тот короткий соблазнительный халатик, симпатичную белую блузку с длинными рукавами и — странный, чуть комичный и элегантный штрих — пестрый шелковый платочек с узелком на горле. Платочек немного прикрывал грудь, но тем сильнее я как бы ощущал ее наготу между ним и низким вырезом блузки, такую же соблазнительную, как живот у женщин в дни моей молодости, когда они носили бюстгальтеры и панталоны. Кроме того, платочек придавал Верне озорной и вместе с тем беззащитный вид, потому что узелок всегда зовет развязать себя. Я заметил и бугорки сосков, но, может статься, у нее просто тонкий лифчик. И последнее: она встретила меня не босиком, как в прошлый раз. На ногах у нее были маленькие, похожие на балетные туфельки с полукруглыми носками, в которых не выйдешь на улицу, но здесь, дома, они свидетельствовали о том, что их хозяйка экипирована для занятий и готова выслушать дядину лекцию.
— Покажи-ка бланки вступительных документов. Ты взяла их? — говорил я, снимая короткую дубленку и пиджак: в квартире было нестерпимо жарко.
— Не-а. Я ходила туда, а они говорят — давайте свидетельство о рождении. Не хотят, чтобы я опередила ребят из соответствующего класса, если мне меньше восемнадцати.
— Показала бы им водительское удостоверение.
— Думаешь, не сообразила? Конечно, показала. А мне говорят, оно недействительно, выдано в другом штате. Секретарша вся из себя обходительная и ужасно милая, но, говорит, не имею права. Не знаю, говорит, как в других штатах, а у нас требуется свидетельство о рождении. Как будто его в кармане носят. А мое свидетельство у мамки в сейфе, если не потерялось с последнего раза. Я-то думала, что теперь все это на компьютерах в Вашингтоне записано. Нажмут кнопку с твоим номером социального обеспечения и — пожалуйста: тут тебе и рождение, и отпечатки пальцев, и группа крови, и с кем спала.
— Ну, до такого мы еще не дошли. Пока только в тысяча девятьсот восемьдесят четвертом живем. Хорошо, а ты Эдне написала, позвонила? — Назвать имя сестренки для меня что ежа взять в руки — и хочется, и колется.
— Извини, дядечка, не успела. — И нелепое прозвище, которым она меня наградила, и ее поддразнивание выдавали, что она нутром чувствует, как волнует меня упоминание о ее «мамке». — Бороться с бюрократией — знаешь, как выматывает? Вернулась я, значит, домой и — в ванну, чтобы расслабиться, а потом вообще про все забыла, пока ты не позвонил. — Увидев разгневанную мину на моем лице, она поспешила объясниться: — Я думала, это тут недалеко, куда ты на работу ходишь, ну, в этих гадких административных зданиях как раз напротив бара «Домино» — помнишь, я о нем говорила, где на втором этаже пожар был, но потом узнала, что дала маху, и пришлось пилить и пилить, а тут еще Пупси в этой гребаной коляске с погнутым колесом, пятнадцать баксов за нее сдуру выложила соседке снизу, — одним словом, пришлось тачку за пятерку взять, до самой бы школы доехала, не представляла, что такие бывают, громадная-прегромадная, больше танцзала, или кладбища, или магазина с книжками для взрослых, куда только прыщавые подростки ходят, и страшная, как образцовая тюрьма, только она на горке и колючей проволоки на ограде нет, во всяком случае, я не заметила. Секретарша милая попалась, я уже говорила, и она говорит, что экзамены запросто сдашь, если умеешь читать, только сказала, чтобы не в один день все сдавать.
— Вот и посмотрим, умеешь ли ты читать. Я хрестоматию по американской литературе принес.
— Правда? Ты такой милый, дядечка, что это с тобой?
Квартира была прибрана, не то что в прошлый раз, яблоки и бананы в салатнице прямо напрашивались на натюрморт. Телевизор и кассетник были выключены. За стенкой у соседей слышался разговор — живой или по ящику.
— А где же Пола?
— Тс-с... Маленькая дрянь наконец-то заснула. Сегодня утром в полшестого меня подняла. Я ее чуть не убила. А книга-то тяжелая.
— Всю ее тебе читать не обязательно. Если мне не изменяет память, в программе средней школы фигурируют «Танатопсис» Уильяма Каллена Брайанта, «Бочонок амонтильядо» Эдгара Аллана По и «Счастье Ревущего стана» Брет Гарта. Начнем с «Танатопсиса», это самая короткая вещь.
Я стоял, а Верна опустилась на шаткое бамбуковое кресло-корзину. Оно слегка заскрипело под ее тяжестью, и что-то в этом скрипе и в серых тенях идущего на убыль дня, которые ложились на стены ее угловой квартиры и спускались к вырезу ее блузки, рождало во мне смешанные отзвуки тех летних дней с Эдной, когда я проводил обязательный месяц у отца в Огайо и мы, дети, прятались от солнца, мошкары и скуки на чердаке. Кроме меня и Эдны, там собирались соседские мальчишки и девчонки тринадцати-четырнадцати лет, и там, под покатой крышей, среди покрытых паутиной старых чемоданов и картонных коробок, постелив истрепанный половик на голые доски и подзуживая друг друга, мы начали играть в покер на раздевание. Эдне, как обычно, не везло, она сняла одну сандалету, за ней — другую, потом носки, потом принялась спорить, что заколки для волос тоже считаются, и добавила две штуки к своим потерям. Длинные вьющиеся волосы упали ей на плечи, затем она торжественно поднесла пальцы к пуговицам своей летней блузки, и необычная белая, будто подкрахмаленная бабочка вспорхнула в нашем секретном полумраке. Путано плясали пылинки в столбе солнечного света, пробивающегося сквозь узкое чердачное окошко. Дальше раздеваться было нельзя, и Эдна снова начала спорить, в ее сдавленном голосе слышались слезы; тогда мы условились провести голосование, продолжать игру или бросить, и, поскольку мальчишек было трое, а девчонок только две, результат был известен заранее: продолжать. Но я проголосовал «против», и Эдна чмокнула меня в щеку в знак благодарности. Что это было — благодарность? — гадал я все лето. Или она чмокнула меня просто так, непроизвольно, или даже из жалости? Как-никак я голосовал заодно с девчонками.
В мою память запало и другое лето — или то же, ибо нам было столько же лет, хотя я на год старше ее, но мужал медленно и не отличался высоким ростом, — когда мы боролись с ней в поле. От нас несло потом посреди щекочущего аромата застоявшейся осыпающейся травы, и вдруг, словно признанная победителем невидимым судьей, она поднялась и поставила на меня ногу, а я не вставал от усталости или лени, и заглядывал в ее шорты, и видел под ними трусики, сбившиеся во время схватки набок, и густой черный треугольник внизу живота. У меня в том месте тоже росли волосы, но я был на год старше, и волос у нее было больше, значит, она имела право поставить на меня ногу; мой вспотевший сильный товарищ и враг, который жил с моим — нашим — отцом.
Из-за плеча Верны я читал про себя начало «Танатопсиса»:
С тем, кто понять умел язык природы
И в чьей груди таится к ней любовь,
Ведет она всегда живые речи.
Коль весел он — на радости его
Найдется в ней сочувственная радость.
В часы тоски, тяжелых скорбных дум,
Она своей улыбкой тихо гонит
Печали мрак с поникшего чела.
Я почти физически чувствовал, как Верна скользит глазами и сознанием по этим гладким звучным строкам.
— Он написал это, когда ему было лет меньше, чем тебе сейчас, — сказал я.
— Угу, я тоже прочитала эту заметку наверху.
Меня кольнула обида: она не оценила моей эрудиции. Я-то не прочитал заметку, я черпал из памяти.
— Как ты поняла начальные строки этого стихотворения?
— Не очень. Чудные слова есть. «Коль» — это «если», да? А что такое «чело»?
— «Чело» — устаревшее слово, означает «лоб». Попробуй рассказать своими словами, что хотел здесь выразить Брайант.
— Когда тебе плохо, природе тоже плохо. Если хорошо, и ей хорошо.
— Ну что ж, вполне сносно. — Меня почему-то волновала ее сообразительность. Половое возбуждение — это особое состояние нервных клеток, что-то вроде растревоженного пчелиного роя, которому подвержены мыслящие люди. — Скажи, чего нет в этом стихотворении?
— Если нет, чего говорить?
— Рифмы, рифмы нет, девочка! Ты знаешь, что это такое?
— Еще бы! Розы — слезы.
— Потрясающе! Зато в нем есть ритм. Иначе сказать, слова в стихотворении ритмически организованы, но в разных стихотворениях организованы по-разному. В нашем случае это ямб, где ударение на втором слоге: ведéт / онá / всегдá...
— И всю эту тарабарщину нужно знать к экзаменам?
— Кое-что знать вообще не вредно, — менторским тоном произнес я и тут же подумал, сколько неправды в этом утверждении. — Хорошо, прочитай мне вслух отсюда. — Я показал пальцем на строку, попридержав пухлый том на ее коленях, чтобы он не закрылся. Ее белеющая в полумраке грудь уходила под блузку. — «Прислушайся к немолчным голосам...»
— «Услышишь ты: «близка, близка пора», — подхватила Верна. — «И для тебя померкнет луч денницы... / Не сохранят ни влажная земля, / Которая оплаканных приемлет, / Ни океан безбрежный — образ твой... / Земля тебя питала. Ныне хочет / Она, чтоб к ней опять ты возвратился / И чтоб твое землею стало тело. / Так, прежнего лишившись бытия / И всякий след его утратив, должен / Навеки ты с стихиями смешаться. / И будешь ты скалы кремнистой братом / И глыбы той, которую весной / Плуг бороздит...»
Голос Верны, обычно хрипловатый, слегка дрожал от усердия. Увы, я был единственным слушателем.
— Все слова поняла? Стихии — что это?
— Это когда у природы плохая погода.
— Денница?
— Наверное, рассвет.
— В самую точку. Тебе понравилось? Что ты почувствовала, прочитав этот отрывок?
— Ничего. Немного скучновато. А ты что почувствовал?
— Как тебе сказать... Не хочу я быть «скалы кремнистой братом». Не хочу «с стихиями смешаться». Недостаток стихотворения в том, что его язык уводит от темы. А тема — смерть, по-древнегречески thanatos. И название переводится «видение смерти».
— Да, в заметке тоже так сказано.
— Все слишком спокойно и гладко. Юный поэт нащупал проблему, но ему не хватило живого чувства. Он не проникся безотчетным леденящим ужасом смерти. Вот немного выше он пишет: «Ночь без конца и узкое жилище / Под каменной холодною плитой». Брайант был так молод, что без особого трепета это написал. Зрелый поэт ни за что не написал бы: «узкое жилище... под плитой», у него рука заледенела бы от ужаса. А что он дальше делает? Пишет о древних патриархах и праведных мужах, которые давно умерли и составят тебе компанию. Все «близ тебя усталые склоняются», как будто это великое утешение. И в конце стихотворения, не уповая на веру, ни разу не упомянув Бога, приходит к выводу, что умирание — засыпание, исполненное «ясных грез». Какие у него тому доказательства? Да никаких! Все стихотворение построено по образу прощальных стишков, написанных по случаю выпускного вечера в школе. Большие вопросы тонут в малозначащих, банальных ответах.
Верна молча задумалась. Я смотрел сверху на ее голову с шапкой волос. Каштановые пряди перемежались белокурыми и были уложены правильными спиралями — по таким же спиралям циклотрон гонит массы тяжелых микрочастиц. Оттуда, из глубин волосяной чаши, шел аромат шампуня, к которому добавлялся естественный запах кожи.
— Но, дядечка, он ведь не говорит, что перед смертью мы видим «ясные грезы» и что мы должны их видеть. Умирая, мы не должны быть похожими «на раба, в тюрьму влекомого всесильным властелином». Надо, чтобы «просветлен был дух твой примиреньем».
— Примиреньем с чем? С тем невыразимо печальным фактом, что «и юноша, и полный силы муж, и красотой блистающая дева, едва на свет рожденное дитя» тоже обречены на смерть? — Я ткнул пальцем в то место, которое цитировал, но Верна в этот раз крепко держала книгу, и она не сложилась. — А возьми этого, «веселого», — продолжал я, пытаясь смягчить свою резкость. — «Кто весел, тот тебя проводит шуткой, кто удручен заботой тяжкой, мимо пройдет угрюм. За праздниками оба всю жизнь они гоняются» — разве это не ужасно?
— Да, ужасно, — согласилась она, отняв руки от книги, страницы поднялись, и в сумеречном свете из окна буквы на них слились в один серый прямоугольник. — Да ты не переживай, дядечка. Брайан, или как его — Брайант? — правильно говорит, что все мы умрем. А если ты не хочешь помирать, поговори с Дейлом. Он верит, что смерти нет, что это только кажется. Я-то думала, что веришь или не веришь — это по твоей части. Твой бизнес.
— Может, это не должно быть бизнесом. — Я вспомнил о Явлении Иисуса Савлу на пути в Дамаск, меня слегка качнуло, и мои губы непроизвольно зарылись в ее волосы.
Она вскочила, как испуганная кошка, на ноги и, повернувшись, уставилась на меня широко раскрытыми желтыми глазами.
— Ну и что дальше? Возьмемся за «Счастье Ревущего стана» или трахнемся?
«Трахнемся?» Слово было как дверь, распахнутая в поле необозримых возможностей. У меня перехватило дыхание.
— Я знаю, ты меня хочешь, — продолжала она сдавленным от испуга и гнева голосом. — Только вот не знаю, меня ты хочешь или мамку. Всешеньки я про вас знаю. Ты всегда хотел ее уделать, но не получилось. Зато у многих других получилось.
— Не убежден, что ее можно было уделать, — сказал я рассудительно. — То был совсем другой мир, Верна. Ни таблеток, ни полового просвещения в школах, ничего. Мы были совсем детьми и не очень-то любили друг друга.
С каждым днем после того приснопамятного покера на чердаке Эдна становилась все более замкнутой, все более отдалялась от меня, блуждая на перепутьях собственной жизни. Мы росли в разных районах Большого Кливленда. В пятнадцать лет у нее появились дружки, иногда она рассказывала мне о них. Да, теперь я это вспомнил. Ни с того ни с сего она начинала делиться своими секретами, когда я приезжал летом погостить у отца и Вероники, моей корпулентной, сдобной мачехи. Стройная соблазнительница, которая увела моего отца, пока я спал в материнской утробе, превратилась в зауряднейшую матрону средних лет, занятую приходскими делами и бриджем. Общая отцовская кровь словно лишила меня пола, больше того, надела на меня юбку, блузку, носочки, превратив в девочку-подростка. Едем мы, бывало, из теннисного клуба, усталые, потные, или сидим со стаканом лимонада и припрятанной пачкой «Кэмела» на длинной боковой веранде в Шагрен-Фоллз, и Эдна рассказывает, что позволяет тому или иному дружку, кто получил право снять с нее что-нибудь, какие заповедные места ласкает счастливчик и как долго. По ее рассказам выходило, что мужчины — единая многорукая машина для массажа, своего рода мойка, из которой выезжало тело американской девицы с полированным бампером и большущим багажником, готовое к замужеству и деторождению ради прироста народонаселения Соединенных Штатов. Эдна наверняка выходила замуж девственницей. Я не мог понять, как Верна предлагает себя: при условии, что я отрицаю свою привязанность к Эдне, или безо всяких условий.
— И вообще, ты вряд ли кого-нибудь любишь, дядя Роджер, — буркнула Верна, как обиженный ребенок, возвращая нас в русло спора, где я чувствовал себя увереннее всего: довод и контрдовод, аргумент «за», аргумент «против».
— А кого ты любишь, Верна? Расскажи о тех таинственных парнях, которые не дают тебе прохода и водят в «Домино».
— Обычные ребята, — пожала она плечами. — Правда, они видят во мне белую дешевку, с которой можно перепихнуться. Но это тоже о'кей. Зато уважают за задницу. Хорошая задница, знаешь, в цене.
— Можно сказать, ценное имущество.
— Три ха-ха, — хрипло отозвалась она, и мне показалось, что Верна вот-вот заплачет.
— Не забудь, у тебя есть еще и голова.
— Как же, как же! Не хватает только, чтобы ты сказал: у тебя и душа есть. Но про душу лучше всех Дейл рассуждает. У каждого свой бзик. Эх вы, образованные! Начну-ка я с этого. — Она нагнулась и сняла туфли, сначала одну, потом другую, почти так же, как это делала ее мать во время игры в покер на раздевание. Мне казалось, будто я повис на высоком утесе, а лицо обжигает ветер. Ступни у Верны были маленькие, розовые, красивее, чем у Эдны, с круглыми золотистыми пятками.
— Скажи, как там Дейл? — спросил я, задыхаясь.
— Нормально. То есть для чудика нормально. — Она стояла, широко расставив ноги, как дзюдоист на ковре. — Ну давай же, дядечка, сольемся в экстазе. Жутко хочется.
Я притворился, что не слышу ее.
— Ты знаешь, где лесопилка, на которой он работает?
— Еще бы. Назад по бульвару два квартала, потом повернуть налево и пройти еще три вдоль путей... Ну, давай хоть сунь немного. Я сейчас все равно не кончу. Вот-вот моя говнюшка проснется.
Я подумал, не специально ли она выбирает выражения, чтобы казаться неприятной. Верна смотрела на меня упорно, не отводя глаз.
— Я завелась, когда ты еще в первый раз пришел. Весь из себя седой, задумчивый и такой вредный. Зачем, по-твоему, я сиську вывалила?
— Так ты нарочно?..
— Не смеши, дядечка. Ты что, девок не знаешь? Девки, они прекрасно все понимают. Во всяком случае, по этой части. — На левой щеке у нее появилась ямочка, и я с облегчением подумал, что все это, может быть, розыгрыш. Но Верна скрестила руки на поясе и, нагнувшись немного вперед, словно в почтительном поклоне, легко стянула с себя блузку. Волосы у нее забавно взъерошились. Она выпрямилась, откинула волосы с лица, поправила. На ней был лифчик, но маленький, узкий, он провисал под тяжестью грудей. В глазах у нее появилось какое-то странное водянистое выражение, напоминающее мольбу. — Не желаешь поиграть с моими буферами? — спросила она таким скрипучим блатным тоном, что мне подумалось, не приняла ли она наркотик перед моим приходом. — Полизать их, пососать? — Она горстями приподняла обе груди.
По-прежнему держась на отдалении от Верны, я подумал, как оно мощно, половое влечение, если дает возможность перепрыгнуть через глубокую бездну между мужчиной и женщиной.
— Да, желаю, — выдавил я.
— А тебе не хочется затрахать меня до посинения?
Фраза казалась странной, неестественной. Я представил, чтó должны чувствовать женщины — постоянную скованность от того, что они вечные пленницы эротических фантазий.
— А нельзя обойтись без этих «трахать», «трахаться»?
Бежевый лифчик, сохранившийся на плечах загар, глаза янтарного цвета, каштановые волосы, частично обесцвеченные перекисью водорода, — Верна смотрелась сейчас как портрет, сделанный сепией в неброской, сдержанной манере на фоне большого города за плечом. Руки ее были безвольно опущены, в глазах появилось задумчивое выражение, голос прерывался.
— Странный ты человек, дядечка. Трахаться ты не хочешь, умирать не хочешь. Чего же ты хочешь?
— Хочу закончить сегодняшние занятия.
— Хорошо, закончим. Но мы-то с тобой — как?
Она шагнула вперед, дотронулась до моей руки; я почувствовал, что вопрос задан искренне, по-девичьи, что она ждет ответа.
— Ты — моя племянница, — сказал я.
— Тем лучше! Все эти запреты придуманы, чтобы не плодить полуидиотов. Но теперь детей вообще не делают. — Она снова входила в роль бывалой девицы.
— Но ты-то сделала.
— Сделала, — вздохнула Верна. — Ошибка молодости. — Я видел, что она перестала думать о своих грудях, о бросающейся в глаза пышности двух полушарий, стиснутой чашечками лифчика, и об их весе, и о глубокой ложбинке между ними, зовущей палец, язык, фаллос.
— Тебе придется жить с этой ошибкой, Верна.
— Так же, как ты живешь с Эстер.
— Ты считаешь, что Эстер — ошибка?
— Мамка так считала. Говорит, что она тебя соблазнила, что тебя за это из священников вышибли.
— Никто об этом не жалеет, ни я, ни церковь.
— А мамка иначе думала. Говорит, у тебя всю жизнь это было... как это... рвение. Даже малышом ты ужасно хороший был. И потом тоже. Мать у тебя эгоистка и психопатка, а ты с этим мирился. Кроме того, мамке нравилась... как ее... твоя первая...
— Лилиан. — И снова всей кожей я почувствовал, что в душе у меня есть уголок, куда редко заглядывает солнце. — Жаль, что ты не любишь Эстер. Ты ей понравилась.
— Черта с два, понравилась. Она-то поняла, зачем я к вам на День благодарения приперлась.
— И зачем же?
— Затем. Пусть это тебя не колышет. Сам знаешь зачем.
В соседней комнате заплакала Пола. За окном опускался короткий зимний день. Небесная пелена, обещавшая осадки, постепенно темнела, предвещая долгую зимнюю ночь. Девчушка жалобно хныкала, как обычно делают дети, когда просыпаются мокрые и голодные, высланные из страны сладких снов в жестокий реальный мир, но Верна словно бы не слышала дочь. Она стояла рядом со мной, положив руку мне на рукав, и мне опять захотелось зарыться лицом в ее роскошные волосы. В конце концов я уже сделал первый ход, хотя и отступил, испугавшись ее скорее всего притворного сопротивления. Мы стояли полуобнявшись, словно ожидая сурового приговора, как та, первая пара, скованная взаимной виной, застыла в своем тенистом убежище перед долгой дорогой.
— Эта девчонка меня достанет, — шепнула Верна мне в лацкан. — Я родила ее черной в мир белых. Сама кругом виновата.
— А где ее отец?
— Хрен его знает. Убёг. Да нет, мы оба порешили, что так будет лучше. Одной мне сподручнее, среди белых-то.
— В ваших домах половина черных.
Она вскинула голову.
— Значица, мне тут нравится, дядечка. Здешние, они меня пасут. Жалко, что ты не хочешь.
— Я не говорил, что не хочу.
— Говорил, говорил. Посмотрел бы на себя, когда я сиськи выставила.
Больше не замечать Полу было невозможно. Хныканье перешло в оглушительный рев. Верна отдернула темно-бордовую занавеску и принесла девочку. Ее влажные волосенки торчали во все стороны. Унимая свое раздражение и желая выкинуть какую-то шутку, Верна крепко прижала дочку к себе, отчего они стали как бы одним существом о двух головах. Я был поражен: головы были почти одинакового размера, несмотря на разницу в возрасте, весе и цвете кожи. Опухшие от сна глазенки Полы тоже были с косинкой и без ресниц.
— Как тебе, дядечка? Мать и дитя.
— Прелестно, — отозвался я.
Ребенок протянул в мою сторону руку с бледными пальчиками. Я ожидал услышать привычное «Па?», но услышал совсем другое, новое слово: «Музык». Голос у нее был при этом до комизма низкий.
— Белый мужик, — уточнила мать девочки. — Скажи белому мужику «Пока-пока».
— Да, я должен идти, — сказал я. Бежать, скорее бежать отсюда, подумал я и вспомнил прощальный жест при прошлом расставании. — Как у тебя с деньгами?
— Но мы же не трахались, дядечка. За показ-стриптиз плата не взимается. Нет услуги, нет заслуги.
Я растерялся: как она могла говорить такое с ребенком на руках. Ее грудь над тонким лифчиком, казалось, пылает белизной. Конечно, для ребенка материнская грудь — самое безопасное и уютное место.
— У тебя ложное умозаключение, — произнес я учительским тоном, вытаскивая бумажник.
— Знаю я, что во мне ценного, — подхватила она тоном сообразительного студента. — Это, как я понимаю, аванс. Таким девицам, как я, обычно аванса не дают. — Она взяла три двадцатки. На этот раз сумма показалась мне маловатой — мы, судя по всему, прогрессировали, — и я добавил еще одну. Банкоматы теперь выдают наличные только двадцатками. Десятки, похоже, вскорости разделят судьбу английского фартинга.
— Музык пока-пока, — пролепетала Пола. Ее бездонные синие глаза полнились торжественной животной мудростью.
— Ты почитай эту хрестоматию, — говорил я своей ученице, надевая пиджак и дубленку. — Найди, что тебе по душе. Насчет «Счастья Ревущего стана» я пошутил. Загляни в Хемингуэя, попробуй Джеймса Болдуина. В следующий раз надо грамматику принести. Ты знаешь, что такое сказуемое? А причастный оборот?
Верна качала Полу на бедре, груди колыхались в такт.
— Никакого следующего раза не будет, дядечка. Я в твои игрушки не играю. Так что не приходи сюда. Мы тебя все равно не пустим, правильно, Пупси?
Она нагнулась к ребенку и скосила глаза. Пола засмеялась грудным смехом.
Наверное, шутливое обращение к ребенку должно было оправдать неосторожно брошенное «мы». «Мы тебя все равно не пустим». За Верной маячили тени мужчин, череда теней.
— Не глупи, — возразил я. — Используй меня на всю катушку. Тебе нужен аттестат, ты должна устроить свою жизнь. Я хочу помочь тебе. Или так и будешь жить на пособие в этом муравейнике?
Лицо ее застыло, как у ребенка, который одновременно сердится и боится.
— Не вижу никакой пользы от твоих дурацких экзаменов. А если захочу, так сама сдам, без твоей помощи. Только попробуй приди еще раз — позвоню мамке. Она полицию вызовет.
Я невольно улыбнулся. Все ее негодование, возмущение — все лишь метания попавшего в ловушку зверька. Кажется, Ортега-и-Гассет говорил, что если мужчина добился внимания женщины, то любой его поступок — любой! — только сильнее привяжет ее к нему. Успешный у меня сегодня день. Закрывая за собой дверь, я услышал ровный голос Верны:
— Ну и вонищи от тебя, засранка!
Я спускался по знакомым гулким металлическим ступеням, ломая голову над тем, как отнять Верну от ее ребенка, чтобы я один имел беспрепятственный доступ к ее телу в этой восхитительно убогой душной квартирке, в той комнатке за темно-бордовой занавеской, которую я ни разу не видел, но легко представлял: детская кроватка, купленная в магазине подержанных вещей, японский матрац для матери на полу, дешевый деревянный туалетный столик, покрытый лаком какого-нибудь ядовитого девичьего цвета — сиреневого или оранжево-розового, печальные потертые стены, украшенные кое-где портретами рок-музыкантов и посредственными Верниными акварелями с изображениями ее клетки.
Когда я вышел в промозглые декабрьские сумерки, ответ возник сам собой: детский сад, где работает Эстер. Детские сады для того и придуманы, чтобы развязать руки родителям.
Моя «ауди» стояла на обочине целая и невредимая, хотя маленького сторожа-самозванца и след простыл. Несколько негритянок в длинных стеганых пальто, которые стали как бы обязательной городской униформой, сидели на скамейках, а их малыши вовсю использовали оставшийся инвентарь детской площадки — автомобильные шины и цементные трубы. Возвращаться с факультета было рановато (если Эстер спросит, почему я взял машину, скажу, что заходил домой закусить ее замечательной запеканкой и взять книгу по каппадокийским отцам-основателям, которая понадобилась мне для консультации, и поехать на факультет, чтобы сэкономить время, и, поскольку заметно похолодало, захватить дубленку, оставленную в кабинете), и я подумал, не проехать ли мимо лесопилки, где трудится Дейл, дабы удовлетворить нездоровое любопытство и стереть из памяти пульсирующий образ Верны, стягивающей белую блузку, ее плеч, ее растрепавшихся волос с запахом шампуня.
Одностороннее движение на Перспективной улице теперь вело в нужном мне направлении. Я проехал мимо полузаброшенных домов и высокого гинкго, теперь уже совсем облетевшего. Назад по бульвару два квартала, как она сказала, потом поворот налево, вдоль железнодорожных путей. Как ни странно, здесь тоже была улица, но без домов, безлюдная, которая вела в промышленное чистилище, сохранившееся, вероятно, с той далекой поры, когда тут проходила городская окраина: заводские корпуса, фабричные здания, бесконечные склады и сараи, на кирпичных стенах — следы названий, выполненных в стиле девятнадцатого столетия. Старые ветхие строения, которые давно не использовались по прямому назначению — арендовать площади, производить товар, продавать его и перепродавать. Самая низкая, подгнившая ступень капиталистической экономики. И вдруг посреди всеобщего запустения — действующая угледробилка, баки разного размера с поблескивающими кусками антрацита. Неподалеку — горы гравия, которые двигают допотопной тарахтелкой на гусеничном ходу. Асфальт под колесами моей «ауди» кончился, пошли рытвины, маслянистые лужи, кучки угля, смятые коробки и хилые кустики наиболее стойких сорняков. Дорога (какая дорога? — тропа) между тем привела к забору лесопилки, ворота которой выходили на более или менее настоящую улицу с фонарями и автозаправками, хотя ни одного пешехода я не заметил. «Гроув» — гласила скромная оранжевая вывеска, едва различимая в подступающих сумерках. В конторе и у навесов со штабелями строительного леса под ржавыми железными крышами уже горел свет.
Я остановился недалеко от конторы, вылез из машины. Сделалось совсем прохладно, и я был рад, что надел дубленку.
Густой аромат сосны, ели, пихты... Освежеванные смолистые трупы деревьев с севера, сложенные по размерам в штабеля, одни более сучковатые, другие менее — так же бывает с книгами и человеческими судьбами, — но ни одного такого, чтобы ни сучка, ни задоринки, которые, как ни режь, ни крась, ни крой лаком, все равно проступят в стене, в половице, в дверце шкафа. Я различил и слабый запах кедрового гонта, обвязанного стальными лентами. День шел к концу, но рабочие переносили доски и переговаривались друг с другом, голоса отдавались в просторных помещениях. Я опасался встретить здесь Дейла.
Над строениями «Гроува», над бедными окрестными домами возвышались здания естественнонаучных и технических факультетов, и среди них новое девятиэтажное чудовище из бетона, прозванное Кубом. Неисповедимыми путями городской географии эти многоглазые великаны подобрались к человеческому жилью.
В небольшом боксе поодаль горела голая электрическая лампочка. Под каким-то устройством с огромными кожаными ремнями поблескивала циркулярная пила; зубья на ней располагались равномерно, с точностью швейцарских часов. Густеющий воздух разносил аромат свежих опилок. Длинные тени переносимых бревен и досок напоминали о том, как прямо, гордо падают наземь деревья. Не бойся. Меня словно обнимало благоуханное блаженство, и тем не менее, когда приблизился кто-то из сотрудников и спросил, не может ли быть мне полезным, я, как воришка, застигнутый на месте преступления, поспешил укрыться в машине.