Книга первая Зимою сироты в цене

Часть первая Герой и чумак

Пролог на земле

Магнолии горели неохотно.

Дом, в полотнищах черного дыма, не желал сдаваться. Все эти старинные гобелены, посуда из серебра и фарфора, все эти ткани и резное дерево, дубовые балки и расписная известь потолков – все это сопротивлялось огню, как умело, и розовый мрамор садовых статуй давно уже сделался черным от копоти.

Сотни витых свечей – белых на будни и ароматических праздничных – горели одновременно, и в гостиной, и в столовой, и в спальнях, и в кладовой, горели как ни в чем не бывало, как будто не рушились потолки и не падали люстры, как будто не погибали в огне кипарисы, как будто кому-то хотелось света, много света – и сразу…

На коробку с коллекцией шлифованных линз наступили сапогом.

Собаку убили. Кошки разбежались. Улетела ручная сова, а белые мыши так и остались в доме.

Горит трава. В огне корчится неведомый и невидимый мир, тысячами умирают жуки и личинки, рушатся подземные дворцы.

Розовый мрамор. Жирная копоть. На крыльце – беспорядочно сваленные книги, ветер листает их, ветер торопливо просматривает, прежде чем передать огню.

Поперек усыпанной гравием дорожки лежит грузное тело тети. А там – дальше – бабушка, а няню куда-то волокут, выкручивая тонкие, в медных браслетах, руки…

И за сотни верст вокруг нет ни одного мужчины.

Ни одного; только потные гиены в стальных рубахах, несколько женщин, уже мертвых или все еще обреченных, горящие магнолии – и он, задумавший обороняться шелковым сачком для ловли бабочек.

Он не боится ни боли, ни позора. За двенадцать прожитых лет он так и не узнал ни того, ни другого. Всей его боли было – пчелиное жало в ладони, всего позора – мокрая простыня в раннем детстве.

Но тетя лежит поперек дорожки, и бабушка не замечает искр, падающих на обнаженное предплечье, и няня уже не кричит. И догорают магнолии – неохотно, но догорают…

О нем вспомнили. Сразу несколько рыл обернулось в его сторону, в редких бородах блеснули белые зубы. Кто-то, временно оставив награбленное, двинулся к нему – как бы небрежно, как бы привычно, как бы мимоходом, потому что всего и дела-то, что сгрести за шиворот обомлевшего от страха мальчишку, щенка, не сумевшего спасти даже свою белую мышку.

А тетя лежит поперек дорожки и уже ничего не видит. И бабушке все равно. А няня…

Белый платан за его спиной устал бороться и вспыхнул снизу доверху, будто облитый маслом. Вместе с дуплом, вместе с гнездом болотницы, вместе с муравейником.

Он знал, что не может отменить случившееся – и знал, что оставить все как есть тоже не сумеет. Зачем он здесь, кто он такой, если не сумел защитить свой дом, свою бабушку, няню, тетю?

Он отступил на шаг. Еще на шаг. Шелковый сачок в руках дрожал. Гиены ухмылялись, но он боялся не их.

Он ненавидел себя. Он стыдился себя, слабого; он пожелал, сам до конца не осознавая своего желания. Изо всех сил пожелал…

И шагнул в костер.

Обнял пылающий платан, и оттуда, из оранжевого ада, обернулся.

Лица гиен менялись и плыли, полустертые горячим воздухом, но ему было все равно, потому что как раз в этот момент на голове его сухо вспыхнули волосы.

В доме обвалилась крыша – со взрывом, с облаком искр, взметнувшимся под низкие облака.

«Не в добрый час твое желание услышано, мальчик. Не в добрый час».

Рио, странствующий герой

Если совсем уж честно, мы немножечко забыли, что прямая дорога – не всегда самая короткая. И потому поперлись через Пустошь – хотя могли бы, в общем-то, и объехать.

И нам еще повезло, потому что по пути через лес случились всего две засады. Да и то – первая оказалась совсем глупой и неопасной.

Нападали лесные карликовые крунги – а они отвратительно стреляют из луков и на редкость бестолковы в ближнем бою. Огромное число нападающих уравновешивается их врожденной трусостью; остается лишь удивляться, почему в каждом поселении карликовых крунгов торчат на почетном месте колья со свежеотрубленными головами путников – десяток, а то и два.

Крунги навалились внезапно и со всех сторон. Пущенные ими стрелы обильно вонзались в древесные стволы – это было эффектно, но не эффективно. Как при такой меткости они не перестреляли друг друга – ума не приложу…

– От меча! – рявкнул я, обнажая свое оружие, и Хостик с к'Рамолем послушно соскользнули с седел, залегли, давая мне возможность проявить себя.

Рутина.

Я молотил по летящим стрелам, и, перерубленные пополам, они усеивали дорогу трогательными черными перышками. Поток стрел скоро иссяк, зато в подлеске со всех сторон замелькали маленькие, мне по грудь, тощие согбенные тени. Лесные крунги традиционно наводят страх на купцов и путешественников – глаза у них горят, как зеленые свечи… Жуткие исчадия, если порассуждать, но на рассуждения у меня не было времени.

«Жизнь наемного героя сделала его бесстрастным, как черствый хлеб, и решительным, как занесенный топор…» Тьфу ты, пошлость.

Вместо благородных мечей – какое уж у крунгов благородство! – в руках у нападавших вертелись шипастые шары на веревках. Железных ежей в лесу видимо-невидимо, а выпотрошив такого ежа и натянув его шкуру на камень, небрезгливый крунг получает страшное оружие с иголками в палец длиной. Говорят, со всего размаха иглы железного ежа протыкают любую кольчугу.

Не больно-то охота проверять.

Сперва сразу четыре шипастых ежа воткнулись иглами в дорогу, туда, где распрямлялись примятые мною травинки. Потом пятый еж вяло мазнул по кольчужному боку – что неприятно, – зато две иглы на железном шарике с хрустом обломились. Потом засвистел меч, истошно вякнул крунг – и сразу стало тихо, только пофыркивали испуганные лошади да негромко ругался к'Рамоль.

Я перевел дух.

На поле боя остались два или три шипастых шара и бездыханное тело неудачливого агрессора. Вот она, главная опасность в любой переделке. Нормальный человек от такого удара не помер бы – а кто ее знает, физиологию карликовых крунгов?!

Ага, вот почему у них так сверкают глаза. На внешней стороне век наклеено по пластинке блестящей слюды…

– Ребята, за дело.

Хостик поднялся первым. Подошел, склонился над телом. Хмыкнул, обернулся к к'Рамолю; тот поморщился:

– Стоит ли? Руки пачкать… Перевязку расходовать…

Так, вечная история. Я взял лошадь под уздцы и, не оборачиваясь, двинулся вперед. В ближайшей округе наверняка не осталось ни одного крунга. А слушать разборки подельщиков нет никакой силы. Уж лучше еще пару нападений отбить…

Зря я так подумал.

Драки на дорогах и лесные засады – неизбежное зло. Когда мы на службе, я вношу их в транспортные расходы и дерусь тогда с некоторым удовлетворением, зная, что эти усилия мне все равно оплатят. А когда мы ищем заказа – вот как теперь, – приходится биться не за деньги, а всего лишь за собственную жизнь. Удовлетворения никакого, удовольствия – тем более. С третьей стороны, кто же нам мешал объехать стороной эту дурацкую Пустошь?!

«Лицо его, благородное, как стальной герб, и суровое, будто мешковина, не выражало сейчас ничего, кроме усталости и раздражения…»

Состарюсь – сяду за мемуары.

Если я, конечно, состарюсь.


В пути прошел день; вторая засада была куда паскуднее первой. На этот раз нападали хронги – хитрое, злобное и злопамятное племя, обожающее обстреливать путников отравленными иголками.

Свое оружие совершеннолетний хронг постоянно носит во рту. Отравленные иглы хранятся за щекой в специальных чехольчиках, и главным искусством воина является умение с виртуозной точностью извлекать колючки из миниатюрных ножен – языком, да так ловко, чтобы не пострадать от яда, покрывающего их острия. Взрослый хронг способен выплюнуть колючку на расстояние, сравнимое с полетом арбалетной стрелы; при выстреле же в упор опять-таки не спасает никакая кольчуга. Однако хронги, как правило, никогда не подходят близко и метят в лицо и глаза.

В сумке у меня была маска, припасенная как раз на этот случай. Но надеть ее заранее я поленился, а хронги не предупредили о своих намерениях, просто плюнули залпом – и все.

О лошади, наши лошади!..

Впрочем, Хостик – гений интуиции. За мгновение до залпа он пришпорил коня, к'Рамоль, не раздумывая, рванул следом, и туча игл, предназначенная моим подельщикам, осела на дороге вместе с пылью.

Кобыла подо мной вскрикнула. На лошадей яд хронгов действует не так фатально, как на людей, но полдесятка колючек в бок она получила, и ощущение это, наверное, не из приятных!

Мы упали вместе – я и лошадь. Ногу из стремени я выдернул и под тяжелый бок постарался не попасть – но во всем остальном вел себя, как свежий труп.

Хронги – осторожный народ, однако всякая осторожность имеет границы; обстреляв мое неподвижное тело – всякий раз я внутренне вздрагивал, мне казалось, что острие уже прошило мою броню насквозь, – хронги наконец решились выбраться из-под защиты леса.

Я для них прямо-таки великан. Хронги еще мельче крунгов – мне по пояс…

Ну? Контрольный выстрел – в упор? Или попытаются отнять от моего лица кольчужные рукавицы и стрельнуть в глаз?..

Сколько времени требуется хронгу, чтобы выудить из-за щеки ядовитую колючку, набрать в грудь воздуха и плюнуть? Уж наверное, не больше, чем требуется отягощенному броней воину, чтобы внезапно вскочить.

Кто угодно на моем месте давно был бы обречен – ну да я не кто угодно. Если бы хронги знали, каков я – да разве засели бы в засаду?!

Я ухватил ближайшего врага за шишковатое колено, дернул и опрокинул на себя – в качестве щита. Маленького ненадежного щита; хронг завопил яростно и нечленораздельно – сперва я удивился его странному произношению и только потом вспомнил, что от неустанных упражнений с защечными иголками языки хронгов становятся раздвоенными, как у змей, и это сильно портит им дикцию.

Две или три ядовитые иголки мазнули по кольчуге – не прямым ударом, а соскальзывая. Вот оно как, друзья-недоростки, как сызмальства язык ни натруживай, как ни совершенствуйся в смертоносном плевании – а когда удача в бою отворачивается, демонстрируя обширный свой зад, то и с двух шагов непременно промажешь…

Мой сегодня день. По-прежнему мой, как вчера, как позавчера, как будет завтра…

Прочие выпущенные колючки угодили в живой щит – в невезучего хронга, который тут же перестал голосить. И пока товарищи погибшего подергивали челюстями, перезаряжая свое оружие, мой меч успел сделать три сверкающих оборота.

Оставшиеся на ногах хронги – их, конечно, было больше, чем поверженных, но все же гораздо меньше, чем перед боем, – нырнули в чащу. Тишина, далекая терпеливая кукушечка и целая куча неподвижных тел, причем одно – мой бедный щит – мертвое, а прочие явно собираются отправиться вслед за ним к суровым хронговским богам, а это значит, что на ровном месте по глупости и бесплатно я угодил на грань смертельной неприятности, куда более скверной, чем даже хронговская колючка…

Где мои подельщики, где эти трусливые негодяи?!

– Хоста! Рамоль! Хоста! Рам!

Если в лесу еще остались непотревоженные племена – наверняка явятся, чтобы посмотреть, кто это так кричит.

Моя лошадь с трудом поднялась. Посмотрела на меня затуманенным взором; извини, дорогая. Может быть, ты еще и оклемаешься, весу в тебе порядочно, да еще, говорят, лошади находят себе травку-противоядие.

А вот сумку, седло и прочую сбрую я сниму, уж прости. Тебе все равно без надобности…

Хронги еще дышали.

– Хостик! Рам!!

Ответом был далекий, но резво приближающийся стук копыт.

До сих пор мои подельщики всегда поспевали вовремя, авось не опоздают и теперь.


– …А на такие случаи, говорят, хорошо кота завести. Ловчего кота. Чтобы предупреждал, если что на дороге, чтобы и маску успеть надеть, и все такое…

К'Рамоль с авторитетным видом запаковал свой докторский сундучок. Приторочил к седлу; я бесцеремонно взял его лошадь под уздцы. Пусть едут вдвоем с Хостиком – мне нужна персональная лошадь, я сам по себе достаточно тяжел, а еще доспехи…

– Ну как, Рио, купим себе кота?

Я хмыкнул. Я тоже однажды купился на обещания зазывалы, приобрел ловчего кота, призванного предупреждать об опасности. Говорят, что такие коты верны своим хозяевам до смерти – это гнусная ложь. Во всяком случае, данный конкретный кот оказался не только неверным, но и совершенно паскудным животным – едва освободившись от поводка, он скрылся в чаще и появился лишь к полудню, когда очередной бой уже закончился и подошло время обеда.

А продавец-то как распинался! «Ловчие коты не уступают в верности даже ручным летучим мышам! Преданность у них в крови, вам не придется растить кота с младенчества либо выхаживать его в болезни… Полчаса за пазухой – и вот он ваш друг и защитник!»

Задушив верное создание и продав на базаре его шкуру, можно было бы частично покрыть убытки – но, увы, только моральные. Вероятно, кот прочувствовал эту мою мысль и в тот же вечер смылся, сбежал безвозвратно. Не удивлюсь, если он снова вернулся к хозяину, чтобы тот опять его продал.

К'Рамоль и Хостик с трудом взгромоздились на одного коня. Я поехал вперед на лошади Рама; на закате мы выехали из Пустоши, а еще через час на пути оказалась деревня.

Навстречу нам вышел сам деревенский староста, и по тому, как вежливо он приветствовал «господ героев», я безошибочно догадался, что нас ожидает если не Большой заказ, то, по крайней мере, достаточно выгодная сделка.

* * *

…Староста снова потер потные ладони:

– И… Слушать его тоже нельзя. Я тем парням, что клетку охраняют, уши воском заткнул. И каждому по свистульке в рот, чтоб свистением наговор прогоняли.

Мы с к'Рамолем переглянулись. Теперь, по крайней мере, ясно, что за душераздирающие звуки доносятся с заднего двора; Хостик держался в стороне – внешне безразлично. Впрочем, за таким безразличием может прятаться что угодно.

К'Рамоль поморщился. С сомнением пожал плечами:

– Хорош узник – не взгляни, не послушай… А поймали-то его как? Или он сам в клетку влез, пока темно было?

Староста прерывисто вздохнул. Усы его подобрались и обвисли снова:

– Так. Вы люди приезжие… У нас тут глиняный карьер неподалеку. Ну и… вы не знаете, что тут случилось-то, а мы в деревне уж не думали живыми остаться! Смерчи ходили, молнии били… руку видели черную, что с неба тянулась, – рука, как сосна трехсотлетняя! Не иначе демон демона гвоздил. Уже потом, когда стихло все – нашли в карьере этого, вроде как оглушенного, не в себе. Мы и повязали его… с перепугу. Так сами же теперь не рады!

Староста внезапно впал в раздражение. Сдернул с макушки «тень венца» – деревянную копию княжеской короны; отдельно от старостиной головы деревянный венец казался граблями, по странной прихоти свернутыми в обруч. Любой властоносец, даже самый мелкий, есть прежде всего тень властителя-князя; староста ожесточенно скреб растительность, уцелевшую по обочинам потной загорелой лысины. Мы молчали.

Почесывание помогло старосте овладеть собой. Слегка успокоившись, он с достоинством водрузил деревянную корону на прежнее место:

– Так… А теперь в клетке сидит. Железным листом обшили. Кузнецов согнали со всей округи… Неделю сидит, и я всю неделю – чтоб мне лопнуть – глаз не сомкнул! Потому что убить его нельзя, иначе как с колокольни сбросив, а где в селе такая колокольня?! Пока мы тут колокольню построим, он железо-то прогрызет…

– Сто монет, – раздумчиво сообщил к'Рамоль.

Староста болезненно дернулся.

– Сто монет, – повторил Рам. Опасаясь, вероятно, что собеседник глуховат.

Староста втянул голову в плечи. Привычная скупость и вечная стесненность в средствах не позволяли ему согласиться со столь чудовищной для маленькой деревни суммой; с другой стороны, ясно было, что измученный страхом мужичок готов сам продаться в рабство, лишь бы избавиться от пленника вместе с его клеткой, смерчами и молниями, могуществом и более чем вероятной местью.

– Но мы же не конвоиры! – справедливо напомнил к'Рамоль.

Хостик за моей спиной повернулся и вышел. Вышел тихо, но не бесшумно, а это означало, что он как бы приглашает меня за собой, хочет поговорить без свидетелей.

Любопытные, облепившие крыльцо, разом отхлынули; девицы, как по команде, покраснели и потупились, детишки разинули рты, а взрослые зеваки, коих тоже было изрядно, поспешно придали лицам отстраненно-рассеянное выражение: шли, дескать, мимо, да вот не решили еще, куда свернуть.

На Хостика смотрели скорее с ужасом. На меня – как обычно. Как смотрят на «господ героев».

На заднем дворе сипели свистульки. Клетка, превращенная в железный ящик, окружена была неглубокой белой канавкой. Две или три кошки с соловыми глазами лениво лакали светлую жидкость, и я с удивлением понял, что от магического наговора здесь спасаются, как при дедах и прадедах, разбавленным молоком черной коровы.

Парни-охранники с залепленными воском ушами меланхолично дули в свистульки. Время от времени один из них, с подбитым глазом, кидал в кошек щепками – но все время промахивался; при нашем появлении свистульки смолкли, и стражи уставились на нас вопросительно. Хостик кивнул им – продолжайте, мол, исполнять обязанности; внимательнее всмотревшись в его лицо, парни потупились, подобно девицам у крыльца, и засвистели с удвоенной силой.

Глухой железный ящик не позволял заключенному в нем человеку (человеку ли?!) подниматься во весь рост и разводить руки в стороны. В подобном шкафу, помнится, государственный казначей держит многочисленные княжьи денежки… Узника не разглядеть было, но за железными листами угадывалось движение, мерное и неторопливое раскачивание, и клетка еле заметно подрагивала.

– Оно нам надо? – сумрачно спросил Хостик.

Я поджал губы.

Нам необходимы были услуги кузнеца, шорника, сапожника, портного. Если мы всерьез хотим получить Большой заказ – мы должны добраться в столицу в срок и вид иметь соответствующий, поскольку бедные и оборванные ни у кого не вызывают доверия. А если к'Рамоль выторгует хотя бы девяносто монет…

– Оно нам надо, Рио?

Хостик по привычке говорил полушепотом. Хотя мог бы и не осторожничать – на фоне этих ужасных свистулек его голос не так резанет по ушам.

– Конвоировать недостойно, Хоста?

– Я не про то… – Он механически переступил через упавшую от обжорства кошку. И коротко вздохнул; я привык различать его вздохи. Имелось в виду что-то вроде: «Если этот, который в клетке, действительно тот, за кого они его принимают, то я бы не брался, Рио…»

Крестьяне принимали своего пленника за Глиняного Шакала.

Возможно, они ошибались. Возможно, то был случайный бродяга, не в добрый час остановившийся справить нужду в глиняном карьере, а все случившиеся перед тем громы и молнии не имели к нему никакого отношения… Впрочем, бродяга вряд ли выжил бы неделю в клетке без еды и питья. Не говоря уже о том, что, будучи пойман и посажен в клетку, любой бродяга вопит и лается, стонет и объясняет тюремщикам, что схвачен по ошибке. А тут – ничего. Тишина. Мерное движение, будто человек, стоя на четвереньках, ритмично и сильно раскачивается. Взад-вперед. Взад-вперед.

В больших городах не верят в Глиняных Шакалов. Впрочем, жизненный опыт отучил меня думать, что именно там, в больших городах, обитает истинная мудрость…

– Что же, работа не про нас?

Наверное, вопрос получился достаточно желчным, потому что Хостик закатил глаза. Имелось в виду, что с большой долей вероятности мы управимся, конечно, но, как было сказано, «оно нам надо»?

Существа, умеющие кидаться молниями, действительно время от времени сходятся один на один. Или один на много; если принять точку зрения крестьян – Глиняный Шакал пал жертвой кого-то более могущественного, и только «родные стены» – глиняный карьер – позволили ему остаться в живых. Подвернись рядом высокая колокольня – и проблемы не было бы, крестьяне радостно довершили бы дело, начатое неведомым кидателем молний; колокольни, однако, не случилось – со времени поединка прошла неделя, Шакал наверняка потихоньку восстанавливает силы…

– Давай так, – сказал я после некоторого колебания. – Если Рамоль договорится больше чем за девяносто – беремся. Нет – нет. Идет?

Хостик улыбнулся. Он, оказывается, был уверен, что староста собьет цену.

Мой подельщик умел быть красноречивым и в молчании. А молчать ему приходилось большую часть жизни, и виной тому был его голос, вернее, тембр; всякий, кто слышал Хостин голос, предпочел бы непрерывный скрежет железа по стеклу. Сам он утверждает, что в детстве был вполне голосистым мальчиком и даже пел в хоре, а потом только простудился и охрип. Он врет и знает, что ему не верят. Либо его мать во время беременности нарвалась на заговор, либо сам он в младенчестве прогневил какую-нибудь ведьму, но только в хоре нашему Хостику больше не петь…

К'Рамоль и староста стояли на пороге. Деревянная «тень венца» съехала венценосцу на ухо, а наш друг был нескрываемо доволен, настолько доволен, что и спрашивать было не о чем – и так все понятно.

– Девяносто две! За девяносто две сторговались!

Хостик вздохнул. Короткий вздох-ругательство.

* * *

Деревянные колеса ранили дорогу. Слишком тяжелой оказалась клетка; за нами тянулись, как за плугом, две глубокие рытвины-колеи, телега заходилась скрипом на каждой колдобине, а лошади давно уже прокляли все и со всем смирились.

Мы двигались со скоростью пьяного пешехода. Не вдребезги пьяного, но здорово отяжелевшего, краснолицего, все свои усилия прилагающего к тому, чтобы не сбиться с прямой и не прилечь на обочине. Вот так и мы. Хостик правил упряжкой, мы с к'Рамолем ехали по сторонам от клетки и молчали.

Солнце двигалось по небу еще медленнее и тем не менее играючи обогнало нас. До цели – районного центра с судебной управой и «высокой колокольней» – оставалась еще добрая половина пути, в то время как солнце свой путь уже завершало, уже висело над верхушками далекого леса, и не надо было быть пророком, чтобы предугадать ночевку средь чиста поля, бок о бок с предполагаемым Глиняным Шакалом…

Над дорогой пролетела, не шевеля крыльями, вечерняя тварь недосыть. Отряд корнезубые, семейство живоглоты.

Я тряхнул головой.

Сумерки – время, когда сгущаются чужие воспоминания. Как бы чужие. Доспехи делаются тяжелыми и вминаются в меня, как вминается печать в расплавленный сургуч. А какого рожна я средь чиста поля еду в полном доспехе?!

Косо смотрело солнце. Искоса. Наши длинные тени глотали дорожную пыль; я глубоко вздохнул. Пластины на панцире чуть разошлись и сомкнулись вновь.

– Боюсь я, – негромко сказал к'Рамоль. – Боюсь за эту переднюю ось. Как думаешь, Рио?

На дорогу выпрыгнул кузнечик. Сдуру, разумеется. Скакнул снова, на этот раз спасаясь, – и опять не туда; не хотел бы я, будучи кузнечиком, оказаться на пути скрипучего деревянного колеса…


…На розовом мраморе. Почему-то все тогда было мраморным, но не холодным, потому что за день солнце нагревало камни так сильно, что они не остывали до самого рассвета… И вот он сидел на розовом мраморе, серо-зеленый голенастый кузнечик, а я подползал к нему на четвереньках, и в правом кулаке у меня был сачок, а в левом – толстая шлифованная линза…

– Рио!

К'Рамоль, оказывается, уже пару минут ехал рядом, и выражение его лица было профессионально врачебным – обеспокоенным и решительным одновременно.

– О чем беспокоиться, Рам? – пробормотал я в сторону. – Сломается ось – тогда будем думать…

– Рио, – он помялся. – А ты уверен, что тебе никто никаких видений не наводит, а?

Хостик мельком глянул на нас с высоких козел. Расслышал. Слух у Хосты – не в пример голосу, рысий слух.

Я усмехнулся:

– Уверен, Рам. Совершенно уверен.

Видения – излюбленный прием Шакалов. Но вот только кузнечик на розовом мраморе – моя личная забота, то, что приходит независимо от времени дня, независимо от сиюминутных занятий и, уж конечно, независимо от железной клетки.

– Ну, смотри, Рио…

Я кивнул:

– Хорошо. Буду смотреть.

Крестьяне снабдили нас баклажкой молока от черной коровы – защищаться от Шакала. Еще утром, как только выехали, к'Рамоль пропихнул в глиняное горлышко какую-то свою приправу – и теперь мы с удовольствием выпили каждый по кружке игристого молочного кваса. Спасибо крестьянам – угостили не без пользы…

Глиняного Шакала невозможно убить мечом. Защищаться от него не имеет смысла; не будь я тем, кто я есть – ни за что не принял бы заказ. А вот тем бедолагам, которым придется поднимать клетку на верхушку колокольни, там расклепывать и Шакала вынимать, – не позавидуешь.

Проще сбросить его как есть. В клетке.

Только почему это должно меня волновать?

Оба моих спутника устроились на ночлег под открытым небом. Даже если пойдет дождь, никто из них не переберется под телегу. Спать под задницей у Глиняного Шакала – удовольствие маленькое. А если еще и доски просядут…

К'Рамоль с головой забрался под теплый плащ. Хостик остался дежурить, сидел, нахохлившись, изредка подкармливая костерок сыроватым древесным мусором. Хостик может неделями не спать – когда я брал его на контракт, это достоинство приглянулось мне прежде всего.

В темноте бродили невидимые, но отлично слышимые лошади.

Я постелил себе в стороне от телеги. Лег на рогожу и по уши укутался одеялом; прямо перед носом благоухали в темноте «девушкины глазки». Отряд придорожные, семейство крестоцветные…

Ненужные мысли – как крысы – при необходимости пролезут и сквозь бутылочное горлышко. Я закрыл глаза.


Две недели назад двенадцать белых вестников в одночасье поднялись над княжеской голубятней. В двенадцать областных центров, мимо когтистых ястребов и охотничьих стрел… Хотя кто не знает, что сбить стрелой вестника означает навлечь проклятие на три колена потомков! Затем каждый из несших весть вошел в свою клетку – кто три дня спустя, а кто и целую неделю. А возможно, кто-то не добрался вовсе. Хоть это маловероятно – хороший вестник и мертвым способен продолжать путь.

Специальные храмовые служители избавили посланцев от груза бечевы и бумаги. И на двенадцати площадях, при большом стечении народа, зачитали один и тот же текст – в то время как доставившая его птичка, целиком зажаренная на вертеле, была подана на стол областного наместника. И двенадцать наместников, покровительственно улыбаясь, кивнули каждый своему сыну – по традиции, кости уставшего вестника должен обглодать наследник того, кому предназначено послание…

Мне в свое время тоже случалось грызть жесткое птичье мясо. Отвратительно; во-первых, зубы можно сломать, во-вторых, неудобно перед честной птицей. Почему-то среди властителей особым шиком считается злом платить за добро. Вертелом – за преданность…

Последней вестью из Столицы был не указ, не закон и не распоряжение. Венценосный князь призывал возможных претендентов на Большой заказ, причем претендентам-разбойникам обещалось помилование, государственным служащим – отпуск, а странствующим героям – поощрительные подарки.


Я перевернулся на другой бок. Благоухание «девушкиных глазок» переместилось за спину.

…Сколько на этом лугу цикад. Едва научившись ходить, я однажды три вечера убил на то, чтобы увидеть хоть одну… Увидел. Испугался.

Это уже потом у меня был муравейник в огромной круглой банке, и три цикады жили в специально отведенной комнате и пели в моем присутствии, не стесняясь…

Мерно стучал дождь. Одеяло намокало медленно, но неотвратимо; цикады замолчали, муравьи ушли в норы, скоро одеяло придавит меня, как сырая земля…

Я дернулся и сел.

Какой дождь, когда небо оклеено звездами, как храмовый купол золотыми бляхами? Цикады…

Орут цикады. Неистово орут.

Я огляделся.

Ни костра, ни спутников, ни телеги. Звезды, еле ощутимый ветер, запах «девичьих глазок».

Рука сама кинулась искать меч. Напрасно – оружия не было, не было и пояса, одежды тоже не было, я стоял среди темноты нагой, и кожа под рукой покрылась мурашками, стала как терка.

Спокойно.

В подобной ситуации главное – не впасть в панику. Бывали, видели, знаем…

Что знаем-то?!

Тишина, беспорядочно простроченная цикадами. Вдох-выдох. Взгляд на небо.

Меня могли усыпить, обезоружить, утащить и раздеть. Это возможно – хотя и крайне маловероятно; а вот поменять созвездия местами не под силу, наверное, даже Глиняному Шакалу!

Интуитивно, безо всякой мысли, я пробормотал под нос коротенькую молитву-оглядку. Губы плохо слушались – но я выговорил текст до конца, и… ничего не произошло.

Вдох-выдох.

Значит, я сплю.

Я под заклятием «многих пробуждений». Когда сны сидят друг в друге, отражаются, как зеркало в зеркале, и, просыпаясь, человек оказывается в тенетах нового сна и вновь не может проснуться.

Я лег обратно на рогожу. Она была холодная и сырая. Я ощущал ее совершенно реально, не как во сне, а…

Вдох-выдох.

Спасение есть. Спасение есть всегда; другое дело, что добрую битву я предпочитаю прочим видам сопротивления судьбе. Но теперь придется принимать чужие правила.

Я закрыл глаза.

Нет, считать до многих тысяч не годится. До утра досчитаю – а не засну.

Есть одна детская колыбельная, которой тем не менее ни в коем случае нельзя успокаивать детей. Про то, как глупый барсучонок не желает спать, отвергает одну няньку за другой, а потом в няньки приходит подземный Ых и, едва усыпив маленького дурака, начинает его жрать.

Гм. Это какой же надо было быть идиоткой барсучихе-матери. И любой няньке, поющей ребенку на ночь «Барсучка», следовало бы зашить рот…

Розовый мрамор. Розовый.

Усилие воли.

Спать. Спать…

Тот, кто испугается, попав под многосон, кто начнет будить себя, щипать, кричать, совать руки в огонь, – обречен. Всякий раз он будет просыпаться все глубже в наваждении и никогда не вернется назад.

Тот, кто сумеет сдержать себя, кто уговорит себя заснуть снова, – имеет шанс проснуться.

Спать…

Муравьи, бегущие вверх по стволу.

Бабочка среди темно-серых мраморных прожилок…

Спать!!!

Я перевернулся с боку на бок.

Никогда не уснуть. Острый камень впивается в бедро, роса выпадает прямо на обнаженную кожу, и не понять, роса это или холодный пот…

За морями, за лесами, за широкими долами жил-был мальчик в светлой твердыне. И были у него тетя, и бабушка, и добрая няня, а мамы и папы – не было.

И решил он построить на ручье меленку. Не потому, что у него не было хлеба, а затем, чтобы посмотреть, как вода станет вращать лопасти.

Первая лопасть – с червоточинкой. Вторая – с горелой каймой. Третья – чистая, как мрамор, четвертая – с капелькой крови, пятая – с выпавшим сучком, шестая…

Шум воды оборвался. Я поднял голову.

Мигал в стороне костерок. И все так же сидел над ним мрачный Хостик, только сваленная рядышком гора топлива уменьшилась вдвое.

Некоторое время я еще лежал, боясь пошевелиться. Потом разлепил губы и выговорил молитву-оглядку.

Горячая волна, зародившись где-то в гортани, скатилась по всему телу до самых пяток. В голове прояснилось; оглядка сработала, значит, я был жив и бодрствовал.

Обшитая железом клетка загораживала собой утреннюю звезду, в этот час поднимающуюся над горизонтом. В недрах ее не угадывалось ни движения.

А ведь девять из десяти, заснувших на этой рогожке, не проснулись бы. То, что я сейчас хлопаю в темноте глазами, для Шакала новость и удивление…

Или нет? Или он просто легонечко попробовал, на что я способен?

Говорят, далеко на востоке есть селения, полностью порабощенные Шакалами. Говорят, что люди, однажды угодившие к Шакалу в яму, возвращаются потом сонными и задумчивыми, много едят, не приносят потомства, а после смерти превращаются в растрескавшуюся глину.

Говорят, Шакалы запускают к людям собственных выродков, ничем не отличимых от живых, кроме разве что исключительной тяги к власти. Говорят, за несколько лет шакалий подкидыш способен выбиться как минимум в деревенские старосты, и как только он наденет свою «тень венца» – на селение падут моры и неурожаи, сумасшествие, пьянство и прочие погибели; мне, честно говоря, думается, что последняя легенда возникает всякий раз, когда приходит время смещать очередного бездарного старосту…

А вот про то, что Шакалы легко погружают людей в многосон, – про это я ничего прежде не слышал.

Хостик бодрствовал, я видел, как поблескивают обращенные к огню глаза. К'Рамоль… худо, если он заснул и не может выбраться.

Я бесшумно встал. Хотел окликнуть нашего стража – но почему-то раздумал, побрел к костру по росистой траве…

Очень интересно.

Тропинка под моими ногами выгнулась как живая. Как будто я шел по извивающемуся червю; не свернув, не оступившись, я оказался вдруг идущим прямиком к клетке, причем ощущение не было пугающим – скорее забавным.

Хостик не оглянулся. Кажется, он вообще меня не видел.

Я с усилием остановил собственные шагающие ноги. До клетки было рукой подать – тем не менее за железными стенками не ощущалось не то что движения – взгляда.

Разбудить Рамоля. Больно толкнуть Хостика в бок, привести в чувство. Отползти подальше и с первыми лучами солнца – в путь…

Да что я, крестьянский мальчик, чтобы со свистулькой ходить и заговоренным молоком спасаться?!

Я сжал зубы. Мое справедливое возмущение, ярость, побуждение немедленно, наперекор всему, подойти к клетке – были они действительно моими? Или ловко подсажены мне в мозги?

Я повернулся. Уставился в спину неподвижно сидящему Хостику, сделал шаг, другой… Костер послушно приблизился, я позволил себе благодушно усмехнуться – и тут же обнаружил, что стою почти перед самой клеткой, что телега просела под ее тяжестью и вот-вот треснет, что костер остался у меня за спиной, а на железных листах лежит бледный отблеск огня и моя собственная темная тень…

Уцепились, называется, за случайную подработку. Взяли «халтурку на дом»!

– Рио…

Я ухитрился не вздрогнуть.

Голос шел ниоткуда.

* * *

На площади казнили врагов серебряного венца – то есть мятежников областного масштаба; приезжий рыцарь желал пронаблюдать за зрелищем, и потому лопоухий юноша-оруженосец, не испытывавший к подобным событиям никакого интереса, волей-неволей наблюдал тоже.

Мятежников было двое, и они действительно замышляли против наместника – во всяком случае, перечень их провинностей занял полчаса и заставил собравшуюся толпу зароптать от скуки. Наконец формальности были исполнены. Осужденные, оба желтые и сухие, оба надменно-неживые, оба аристократы до мозга костей, опустились на колени, и два палача, одновременно взмахнув мечами, заставили юношу-оруженосца болезненно вздрогнуть и отвести глаза.

– Интересно, – пробормотал себе под нос приезжий рыцарь, но за ревом довольной толпы его почти никто не услышал.

Спустя некоторое время – площадь уже наполовину опустела, отбыл в свой дворец удовлетворенный наместник, рабочие неторопливо разбирали складной эшафот – рыцарь с оруженосцем оказались у входа в некий подвальчик, дубовая дверь которого вечно была заперта на огромный замок. Однако именно сегодня – случайно ли? – между дверью и проемом обнаружился зазор, и несмазанные петли чуть поскрипывали в такт сквозняку – скрип-скрип… скрип-скрип…

Рыцарь постучал, предъявил свой перстень, сказал нужное слово, извлек нужное количество монеток; молодой плечистый парень, открывший скрипучую дверь, пропустил рыцаря и его спутника вниз по узкой каменной лестнице.

В сырой комнатушке обнаружились скамейка вдоль стены, пара факелов и еще один парень – копия первого, его брат-близнец, бледный, взъерошенный, с угрюмыми болезненными глазами. В тряпках, небрежно брошенных на скамью, лопоухий оруженосец с ужасом узнал заляпанные кровью балахоны палачей.

Рыцарь кивнул и выдал близнецам еще по монетке. Первый принял с благодарностью, второй так и остался сидеть, бездумно разглядывая тусклый кругляшок на ладони.

Зажжен был новый факел.

В дальнем углу, под низкими сводами, на одном столе под рогожей покоились два тела, казавшиеся неимоверно длинными из-за отдельно лежащих голов. Оруженосец обмер.

Рыцарь повелительно кивнул обоим палачам на дверь; первый повиновался через силу, второй равнодушно. Оруженосец охотно ушел бы следом – но взгляд господина не пустил его.

Рыцарь подошел к столу и коротким деловитым движением откинул рогожу, обнажая обе отрубленных головы; юноша и хотел бы отвернуться, а все-таки смотрел как завороженный.

Первый из казненных был оскален и страшен.

Второй…

Оруженосец замер, не имея возможности вздохнуть. Все внутренности свело одной долгой судорогой.

Второй из взошедших сегодня на эшафот дернул веками, причем между обрубком шеи и обрубком головы по-прежнему оставалось с ладонь окровавленной древесины.

– Вот как, – глухо сказал рыцарь. По-видимому, у него тоже перехватило горло. – Вот где…

Глаза казненного открылись. Во взгляде были боль… и насмешка.

– Пойдешь ко мне на перстень? – хрипло спросил рыцарь.

Веки того, что лежал на столе, снова дрогнули. Опустились.

Рыцарь поднял руку; рука с большим перстнем на указательном пальце ощутимо дрожала – хоть рыцарь и пытался удержать ее неподвижно.

Юноша-оруженосец облился холодным потом.

Красный камень, не имеющий названия, тускло вспыхнул в золотой оправе. Мертвая голова на столе уронила челюсть и сделалась окончательно мертвой, темнолицей, почти черной.

Камень вспыхнул еще раз – и затаился.

* * *

Обшитая железом клетка казалась бронированным чудовищем. На боку у нее по-прежнему лежал отблеск костра – но моя тень сместилась, будто костер был солнцем и перемещался по кругу.

– Зачем? – спросил я вслух.

Будто невидимая холодная лапка пощекотала мне горло. Я закашлялся. Забормотал молитву-крепь – с перепугу самую сильную, какую только знал.

Перед глазами у меня все еще стояли красный камень, мертвая голова и бледное лицо чернокнижника-рыцаря.

Зачем? Так легко забрать власть надо мной – и показать сказку, не имеющую к делу никакого отношения?!

– Рио…

В еле различимом голосе не было угрозы. Была печальная констатация.

– Рио… Я не Шакал… я…

Воздух задрожал у меня перед глазами.


Водовороты и всплески. Ощущение полета, ощущение падения; полосы огня, текущие по медленному руслу, спрессованное время в виде редкой блеклой сетки. Нечто невообразимо могущественное, эту сеть прорывающее, пространство, стекающее тяжелыми оплавленными каплями. Сила, встающая навстречу, столкновение, схватка, схлест…


Дрожь по телу. Тишина. Ожидание.

Да что же он делает со мной? Зачем?!

Волна раздражения – чужого. Мною недовольны. Наверное, я недостаточно понятлив.

Звездное небо померкло.


…Одно из существ походило на пригоршню искр, мерцающих угольков, светящееся облачко; другое казалось клубом дыма, постоянно меняющим форму. Существа сцепились не на жизнь, а на смерть, и полем для их схватки был светлый прямоугольник, ограниченный почему-то натянутыми канатами. Время от времени светящееся существо теряло одну из своих искорок – тогда его бесформенный противник на время отвлекался от боя и спешил затоптать огонек, погасить его ударом тяжелого щупальца, мгновенно возникавшего и тут же исчезавшего, потому что клубящееся существо ни мгновения не жило без метаморфозы…

Потом тот, что переливался искорками, ошибся и проиграл. Исход схватки был теперь делом времени; тяжелый темный противник наступал, прижимал искрящегося к канатам, добивал. Рванувшись последним усилием, искрящийся выбросил один изсвоихугольков далеко-далеко в сторону, за канаты, в пустоту… Там огонек и остался – одинокий, тусклый, потерянный.

Клубящийся противник обернулся – во всяком случае, впечатление было такое, что меняющее форму тело резко обернулось назад, туда, куда улетела искорка. Но вместо того чтобы по обыкновению топтать ее – он с двойным остервенением накинулся на погибающего противника. В какой-то момент я прямо-таки ощутил всесокрушающий удар…


Звезды. Снова звездное небо.

– Ты кто? – спросил я, чувствуя, как противно ворочается во рту мой собственный сухой язык.

– Я проиграл, – печально констатировали из клетки.

– Это не мое дело, – сказал я хрипло и отступил на шаг.

Клетка рывком приблизилась.

Да будь ты проклят, чудовище!

Шибанул в нос запах дыма.

Не так пахнет костер. Не так пахнет очаг. Так пахнет пожарище, розовый мрамор закопчен до черноты, и…

* * *

Бригадир Золотая Узда с удовольствием стянул сапог и размотал портянку. Пошевелил пальцами, рассеянно прислушался – во дворе истошно вопила женщина. Деловито распоряжался подбригадок Гудзь – под окнами разгорались колючие кусты, дымился хворост, но спешить покуда было некуда.

Потянувшись невообразимо длинной рукой, бригадир выбрал из кучи душистого барахла шелковый платок с белыми листьями и красными тонконогими птицами. Подбросил – невесомый шелк надолго завис в воздухе, от него исходил непривычный запах, исходил и тут же тонул в благоухании портянки.

И в запахе дыма, потому что дом уже горел.

Бригадир рывком разделил платок надвое. Удовлетворенно ворча, обмотал новоприобретенной портянкой жесткую, будто каменную ступню. Неторопливо стянул второй сапог…

Вытащить из дома все, стоящее внимания лавочников, не представлялось возможным. Пусть ребята возьмут кто что успеет; бригадиру не надо ничего. Приказ он уже исполнил – имение вывернуто наизнанку, будто завшивевшая шапка. И все выше поднимается пламя.

Поперек тропинки валялась мертвая баба. Бригадир Золотая Узда перешагнул через падаль, хрустнул каблуком на груде фарфоровых осколков, когда-то бывших посудиной, огляделся, отыскивая подбригадка…

На неестественно зеленой траве, на гладком газончике стоял тот самый пацан. В руках у него по-прежнему была игрушечная палка с колпаком, а короткие бархатные штанишки странным образом оставались сухими. Круглые глаза не отрывались от подбригадка Гудзя, который шагал через газон по направлению к щенку, и нет смысла его одергивать – основное дело сделано, а время еще есть.

За спиной у мальчишки разгоралось большое дерево. Теперь, чтобы не поджариться, он шагнет прямо в объятия подбригадку…

Полоумный щенок дернулся, выпустил свою палку и прыгнул в огонь. Бригадир разинул рот – такого балагана видать еще не доводилось!

В доме обрушилась крыша. С грохотом, от которого вздрогнул даже тугой на ухо подбригадок.

Бригадир прищурился.

Дрожащий воздух пожарища сыграл с ним скверную шутку. Ему показалось, что мальчишка стоит в огне, обнимая древесный ствол, и волосы у него на голове полыхают, а мальчишка, вместо того чтобы корчиться, требовательно выкрикивает одно и то же слово, повторяет, будто приказ…

Больше бригадир почти ничего и не видел. За всю оставшуюся жизнь.

Потому что искры горящего дома еще неслись в небо – а из костра, в который превратилось дерево с кустами и муравейником, уже шагнула навстречу бригадиру его собственная злая судьба.

* * *

…Я был мокрый с головы до пят. И уже ничего не хотелось.

Ни сопротивляться, ни разгадывать загадки. Ни бороться за Большой заказ. Ни жить не хотелось – сесть бы, привалиться к чему-нибудь и закрыть глаза.

Он действительно не Шакал. Он – существо посерьезнее!

Никогда у меня не было видений такой силы и яркости. И не лютая смерть бригадира меня поразила – бабушкин платок, разорванный на портянки…

Железный бок клетки был у самого моего лица. Руку протяни – наткнешься.

– Чего ты хочешь от меня, ты…

– Рио… Р-рио… послушай… меня.

Он отлично знал, кто я такой. На мгновение я увидел себя его глазами – каменная статуя на могиле. Идол, сминающий своим весом и могильный холм, и хрупкие кости усопшего.

– Слушай, Рио… Именно в тот день… знаешь – или нет? Именно в тот день ты переродился, ты был заклят и проклят. Вечно скитаться по дорогам… жить мечом… промышлять сталью. Спускать смерть, но с чужих рук, как собаку, – а своих не пачкать… до поры. Та, что сидит у тебя на клинке, – запрещенная смерть, если выпустишь ее, если хоть единое существо погибнет от твоей руки… мир перевернется – так сказали тебе. Мир перевернется, и сам ты умрешь. Не убивать самому… но вечно скитаться. Биться, воевать… И горе, если ослушаешься проклятия и вздумаешь… остановиться… бросить…

Я в изнеможении закрыл глаза.

Как же, пробовали. После особо удачного заказа купили домик в маленьком городе, к'Рамоль завел себе врачебный участок, Хостик нанялся к мяснику, а я…

Расплата была скорой и страшной. Покрытый язвами, смердящий, почти умирающий, я взгромоздился на лошадь, взял меч…

И на другой же день все прошло. Зажило без шрамов, и к'Рамоль клялся, что болезней таких не существует в природе.

«Заклят и проклят». Без Шакалов знаем.

– Ну и что?

Над клеткой зеленоватым заревом встала усталость. Повисела в воздухе и легла мне на плечи – ноги подогнулись, я сел.

– Ри-о… Я умираю…

Я молчал. Чего-то подобного, впрочем, следовало ожидать. Уж больно нахрапист был тот его темный противник, меняющий форму.

– Помоги мне, Рио… Помоги мне!

А вот это новость. Что я могу помочь ему!

Я снова увидел себя его глазами – стальная оболочка, заключившая в себе маленького полуживого узника.

– Давно… в огне… ты воззвал к Неведомому… Пожелал силы. Сила дана тебе… взамен… за другой дар. Дар, которым ты владел по праву рождения… вспомни!

Я стиснул зубы.

Я отлично помню, что мир был другим. Была возможность думать легко и много, и думать исключительно о приятных, интересных вещах. Мысли приходили извне – и изнутри; второе было самым захватывающим, подобным полету на парусиновых крыльях, и мир тогда казался упорядоченным, красивым и сложным, как узор на бабочкином крыле, как конструкция летательного аппарата, собранного собственными руками и испробованного только однажды, над озером…

Мир был цветным. Это сейчас, говоря о цвете, я имею в виду только разные оттенки серого – а тогда слово «розовый» еще не было пустым звуком. Это сейчас мои мысли текут по ровной протоптанной дорожке, по узкой норе, руки сами знают, как держать меч, каждая мышца знает свое дело, а мысли катятся, будто пустая телега, я не пытаюсь и вспомнить, каким был мир, потому что «узор на крыле» – всего лишь бессмысленные слова.

Тот, кем я был, никогда не вернется. Хотя и Шакалу ясно, как хотелось бы мне оглядеться его глазами – хоть на мгновение, хоть на минуту…

– Так чего ты хочешь от меня?!

– Оглянись.

Я оглянулся.

Он стоял в нескольких шагах от меня. За спиной его мерцал костер, и у костра мирно спал Хостик – недремлющий страж.

Высокий, с меня ростом. Лица не видно; руки скрещены на груди, на правой четыре пальца, на левой – шесть. Человекоподобный. Видимо, тот его искрящийся образ был всего лишь картинкой, аллегорией.

– Помоги мне, Рио. А я помогу тебе. Сниму… заклятие.

– Врешь, – пробормотал я, покрываясь холодным потом. – Не верю.

Он протянул четырехпалую руку в сторону, ладонью вверх; на ладони возник огонек, маленький и желтый, как пламя свечи, и этот, который не был Шакалом, поднес огонек к лицу, я увидел крючковатый нос и длинные, узкие глаза – от переносицы до самых висков.

– Помоги мне, Рио. Подари…

Он замолчал.

– Что? – спросил я механически.

– Подари мне… одну вещь. Я хорошо отплачу… сниму заклятие. Поверь, я могу… это сделать.

Вдалеке заухал филин. Я против своей воли вообразил – вот меня касается волшебная палочка, и я превращаюсь из железного чудища в маленького мальчика в коротких штанишках, с сачком для ловли бабочек…

Хотя нет. Я давно уже должен быть взрослым.

НЕ ВЕРЮ!

Верю… Верю! Хочу верить.

Непостижимое, могущественное существо. Да еще умирающее… Ведь он действительно умирал – теперь даже я чуял обреченность, колпаком висящую над его головой.

– Помоги мне, Рио. Подари… эту вещь. Я тебя не обману.

– У меня нет ничего, что могло бы…

– У тебя есть.

Он послал мне новое видение, и поначалу мне показалось, что он хочет, чтобы я его убил.

Секундой спустя, когда ноги сами несли меня по направлению к костру, а неслышно возникший меч примеривался к шее неподвижно сидящего Хостика, – тогда я понял, чего он хочет. И разозлился, и с силой всадил меч обратно в ножны – так, что одурманенный Хоста очнулся и обернулся на звук. Против света его глаза казались абсолютно черными:

– Рио? Ты…

Тот, кого крестьяне приняли за Шакала, действительно хотел, чтобы я убил. Но не его.

Чтобы я просто убил.

Он желал получить смерть, сидящую на моем клинке. На моем клинке, в моей руке… Вот что подразумевалось под «этой вещью»!

Зачем? Что он будет с ней делать?!

Тем временем Хостик не думал сопротивляться. Вероятно, наведенный дурман еще не рассеялся; лохматая голова моего подельщика склонилась, приглашающе подставляя шею.

Примолкли цикады. Над клеткой поднялась наконец утренняя звезда – верный знак того, что небо вот-вот побледнеет.

– Сволочь, – выдавил я, непонятно кого имея в виду. Не то Шакала, не то себя.

«Преодолей запрет, – неслышно велел тот, что стоял сейчас у меня за спиной. – Преодолей сейчас, я помогу тебе! Преступи черту, запрещающую тебе убивать, – ничего не случится, потому что я сниму с тебя заклятие. То, что высвободится после твоего удара, принадлежит мне, я заберу его и уйду, оставив тебя с твоей настоящей сущностью, цветным миром и восстановившейся памятью».

– Сволочь… – повторил я, глядя на покорно подставленную Хостикину шею.

В моей руке снова был меч. Безымянный. Бесхарактерный. У меча не может быть воли – это не сталь ищет крови, это моя рука еле сдерживается, чтобы не отделить Хостикину голову от туловища. Это не Шакал подталкивает меня под локоть, это мое собственное неудержимое желание. Освободиться…

А Хостик, если вдуматься, вполне заслуживает смерти. Сколько жизней он загубил, еще будучи городским палачом, и потом, у меня на службе – не сосчитать!

Меч взлетел.

Прославленные мастера поединков говаривали, качая головами, что в бою я двигаюсь «между секундами». Только что меч был здесь – и вот он уже там, и размазанная в воздухе стальная дорожка – единственное, за чем уследить глазу…

Меч упал.

Чумак Гринь, сын вдовы Киричихи

Первым человеком, которого встретил Гринь у родной околицы, оказалась Лышка, хромоногая мельничиха. Ленивица по-прежнему не ходила к колодцу, предпочитая таскать воду из-под самого моста – потому языкастые соседки давно решили, что у Лышки в борще квакают жабенята. В ответ на приветствие мельничиха буркнула что-то угрюмо-настороженное – и лишь мгновение спустя разинула удивленный рот:

– Гринь! Батюшки-светы, Гринь! А я, дура, не признала! Какой-такой, думаю, парень прется, и торба на плечах, чистый ворюга… А что, Гринь, много заработал? Гостинцы несешь?

Лышкины глаза были как два ужа – черные и верткие. Подол линялой плахты окунулся в стоящее у ног ведро – мельничиха и не заметила; сейчас она жадно рассмотрит пришельца со всех сторон, чтобы тут же, забыв о ведре, кинуться со всех ног в село, понести новость.

– День добрый, теточка Лышка. Мать моя здорова? – Гринь поудобнее устроил торбу на натруженных плечах.

На дне Лышкиных глаз что-то мелькнуло. Будто бы взмахнул крылом нетопырь:

– А как же… Здорова, Ярина-то. Бог дал…

Лышка вдруг осеклась, будто с языка ее сорвалось нечто непристойное. Суетливо схватилась за коромысло:

– Недосуг мне! Прощай, Гринь.

– Прощайте, – отозвался Гринь удивленно.


Он не топтал эту улицу вот уже без малого год.

Знакомые плетни. Перелазы, вытертые теперь уже чужими штанами, перекресток, колодец, у которого обыкновенно судачат две или три молодки.

На этот раз молодок было шестеро. Целая толпа; все они, как по команде, уставились на Гриня, но едва он пытался поймать чей-нибудь взгляд – глаза ускользали, будто ненароком.

Подойдя поближе, Гринь скинул шапку:

– Будьте здоровы, теточки… А я вот, вернулся.

Шепоток. Переглядка.

– И ты будь здоров, Гринь, – как бы нехотя проговорила дьячиха, широкая, как поле, краснолицая, в объемистом желтом кожухе. – С возвращеньицем…

Гринь поклонился, как велит вежливость. Снова взвалил на себя торбу, пошел прочь, причем чужие взгляды тянулись за ним, как поводки. Так и хотелось передернуть плечами, обернуться – но оборачиваться было нельзя.

Нехорошее предчувствие, возникшее еще там, у моста, росло и росло, постепенно пересиливая радость возвращения. И одновременно крепло чувство, что он, Гринь, никуда и не уезжал – ничего не изменилось, знакомый камень все так же лежал справа от ворот, и Бровко залаял совершенно привычно – все тот же Бровко, уцелел, не сдох, красавец, за год!

Ворота не были заперты.

– Мама!

Окошко светилось. На снегу, синем в наступающих сумерках, лежало желтое, теплое пятно. Из трубы валил дым – ох и топит мать, на славу топит, как будто ждет…

– Мама!!!

Палец сам лег на знакомую защелку. Как будто и не было года.

Дверь поддалась. В сенях пахло детством – Гринь даже зажмурился. Осторожно прикрыл за собой внешнюю дверь, легонько толкнул внутреннюю.

У входа лежал новый, новехонький, яркий половичок. Гринь остановился, не решаясь ступить на него мокрым сапогом; взгляд его побежал по пестрой дорожке, заметался по знакомой комнате, чисто прибранной, украшенной, будто перед праздником…

Мать стояла в дальнем углу, у окна. В руке ее было зеркальце на длинной ручке; мать стояла, белая тонкая сорочка падала до щиколоток, черные волосы, без единого седого волоска, были ненамного короче. Дверь привычно скрипнула – мать обернулась; в первую секунду Гриню показалось, что она действительно его ждала. Что, как в сказках, она издали ощутила его приближение и сейчас улыбнется и скажет без удивления: а вот и ты!

Мать улыбнулась.

В следующую секунду улыбка ее застыла. Как будто вместо родного сына перед ней оказался чужой, незнакомый, без стука ворвавшийся мужик.

«Неужели я так изменился?!» – в панике подумал Гринь.

Мать проглотила слюну. Улыбнулась снова, бледно и как-то испуганно:

– Сынок…

Не заботясь более о чистоте половичка, Гринь в два шага преодолел разделяющее их расстояние, бухнулся на колени. И уткнулся матери в ладони.

* * *

Падал снег.

Гринь шагал сквозь снегопад, и ноги его, вдоль и поперек исходившие большую степь, теперь немели, ступали, как в вату.

Он много раз воображал, как это будет. Мысленно стучал в ворота, дожидался приглашения, входил, кланялся Оксаниным родителям. Доставал подарки… В селе не видывали еще таких подарков. Шкатулка, расписанная золотом, а в ней шелковый платок с серебряной нитью и тяжелые дорогие ожерелья.

Зашлись лаем собаки – сперва во дворе, а потом уже по всей округе. Казалось, все село разразилось лаем, спеша сообщить Оксане, что вернулся жених.

– Кто там?

Разве еще не донесли? Новость, поди, еще вчера расползлась по селу, разве что глухой не услышит!

– Это я, теточка Явдоха. Гринь.

Молчание. Тревога, впервые возникшая еще вчера, у моста, тревога, померкшая было перед радостью, теперь вынырнула снова, потому что не молчать должна Оксанина мать – распахивать ворота, двери, пристрастно расспрашивать о заработке, выслушивать, кивать, звать Оксану…

– Ты один?

Гринь переступил с ноги на ногу – негромко скрипнул снег. Что, надо было приходить сразу же со сватами?

– Один, теточка Явдоха.

Ворота приотворились, пропуская Гриня в узкую щелку. И сразу же закрылись за его спиной.

Теточка Явдоха, Оксанина мать, стояла под снегом простоволосая, куталась в наброшенный на плечи платок, смотрела исподлобья и так странно, что ладони Гриня, сжимавшие шкатулку, сразу же взмокли.

– С матерью виделся?

Гринь захлопал заиндевевшими ресницами. Явдоха вздохнула, мельком взглянула на шкатулку в руках гостя, насупилась:

– Ты, Гринь, зла не держи… Не пущу тебя в хату. Оксану позову. Ты тут постой.

Повернулась и ушла в дом, тяжело хлопнув дверью; собаки хрипло ворчали на цепи, из-за изморози на окнах дом казался бельмастым, на Гриня глядел единственный черный зрачок, смотровое окошко в том месте, где на стекло долго дышали.

Он много раз воображал себе, как это будет. Совсем не так. Совсем не так. Неправильно…

Скрипнула дверь. Лязгнула защелка. Гринь проглотил слюну.

Оксана изменилась. И в то же время Оксана единственная была правильная– из той его мечты, когда, меряя степь шагами, слушая гудение слепней да скрип колес, Гринь представлял эту их встречу.

Оксана больше не была подростком. Меховая безрукавка едва сходилась на раздавшейся груди, лицо потеряло детскую округлость, но все такими же удивленными были глаза и такими же мягкими – губы…

И щеки, вспыхнув на морозе, сразу же сделались как красная смородина. И брови лежали, будто две угольные ленты.

Хорошо, что у Гриня был подарок. А то он точно не знал бы, куда смотреть, что делать…

– Вот! – Он протянул шкатулку.

Оксана, помедлив, взяла.

– Ты посмотри, какая шкатулка! Жары-птицы нарисованы… и посмотри, что под крышкой.

– Долго ты ходил, – сказала Оксана, не глядя на подарок.

Гринь шевельнул ноздрями:

– Долго? Другого нашла?

Слова вырвались сами по себе. Дало о себе знать растущее напряжение.

Оксана подняла глаза. Гринь обомлел под этим взглядом.

– Тебя ждала.

Маленькое оконце в изморози было третьим собеседником. Гринь постоянно чувствовал на себе пристальный взгляд.

– Тебя, говорю, ждала.

Молчание. Оксана прижимала шкатулку к груди, смотрела в снег.

– Так засылать сватов? – спросил Гринь, сам понимая, какой он сейчас глупый.

Оксана мотнула головой. Сбился на ухо платок; Гринь ощутил, как немеют щеки.

– Что, не пойдешь за меня?

Оксана подняла голову. Глаза ее были, как уголья, злые – и мокрые:

– Мать твоя… с нечистым спуталась! С тем, кто в скале сидит. С исчезником. Отец сказал – не отдаст меня за чортова пасынка. Я и сама не пойду… зачем мне в свекрухи – ведьма?!

Снег пошел гуще. Ложился Гриню на плечи, таял на Оксаниных ресницах. А на собачьей шерсти уже и не таял – пес лежал, прикрыв нос лохматым хвостом, превращаясь понемногу в сугроб.

«Неправда», – хотел сказать Гринь.

За черным смотровым оконцем, прогретым людским дыханием, прятался чей-то пристальный глаз.

– Я много денег заработал, – сказал Гринь непонятно зачем.

Оксана молчала.

– Я… сто ярмарок обходил. Всю степь… из конца в конец…

Тишина.

– Я же люблю тебя, – пробормотал Гринь, и ему показалось, что весь снег этой долгой зимы навалился ему на плечи.

Оксана посмотрела на шкатулку. Хотела, кажется, вернуть – но не решилась, слишком яркая жар-птица танцевала на крышке. Золотой и серебряный шлейф, черные глаза, красные перья…

Оксана опустила плечи и, прижимая шкатулку к груди, вернулась в дом.

Снег валил и валил.

* * *

– Мама!

По дороге домой Гринь не стал заходить в шинок. Он и прежде не любил шума и чада, а теперь ведь были еще и взгляды, и любопытство односельчан. А соседи, наверное, только того и ждали – сын Ярины явится в шинок, чтобы утопить в чарке свое нежданное горе…

– Мама!! – Гринь грохнул дверью. Вошел в дом, оставляя на полосатой дорожке хлопья мокрого снега. – Мама!!!

– Чего кричишь?

Мать, одетая на этот раз по-будничному, опустила ухват, которым только что вытащила из печки горшок с кашей. Посмотрела на Гриня устало и чуть раздраженно.

– Чего кричишь?

Гринь стоял посреди комнаты, снег таял у него на плечах, на волосах, на сапогах, мокрыми комьями падал на пол, растекался лужей.

Мать отвернулась. Наклонилась, подцепила ухватом другой горшок, вытащила – по комнате разошелся вкусный, пряный запах мяса.

Гринь прошел к лавке. Сел, не снимая кожуха, стал стягивать сапоги.

Мать молчала. Чего-то ждала; передник перехватывал ее талию, и Гринь с ужасом увидел вдруг, что стройная материна фигура испорчена явно округлившимся животом. Что только слепой, только круглый дурачок мог не разглядеть этого сразу же…

Слова так и остались у него в глотке. Гринь сидел, по-детски разинув рот, вытянув ноги – одну разутую, другую в мокром сапоге.

– Что смотришь, сынок?

Гринь сглотнул.

– Ты не смотри так, Гринюша, не смотри. Не тебе мать судить. Ты и не суди…

Гриню вспомнились Оксанины глаза. Злые и мокрые.

– Уж помру я – тогда судить меня станут, – мать поставила миску на стол. – Обедать будешь?

Гринь отвел глаза.

Рядом, на крышке сундука, стояли красные сапожки – дорогой подарок, привезенный Гринем из чужих земель. Мягонькая кожа, высокое голенище, подбитый железом каблучок…

Сам не зная зачем, Гринь взял сапожки в руки. Нога у матери всегда была на диво маленькая – даже сапожник удивлялся, принимая заказ.

Ему захотелось швырнуть сапожки матери в лицо. Сбросить на пол горячие горшки, долго и с удовольствием топтаться по черепкам, по дымящейся каше.

Вместо этого он снова поставил подарок на крышку сундука. Повернулся, пошел к двери; вспомнил что-то, вернулся, подобрал свой сапог, в сенях натянул…

А снег все шел и шел.

* * *

Шинкарь улыбался. Гринь знал, что, выпив еще чарку-другую, он непременно полезет бить шинкаря. И успеет ударить раз или два, пока не оттащат. Шинкарю хватит. Зальется кровью, начнет голосить противным бабьим голосом.

Он сидел в углу, за пустым столом. В шинке было людно и душно, соседи теснили друг друга на широких лавках – и только рядом с Гринем никто не садился, один шинкарь подбегал иногда, угодливо спрашивая, не подать ли чего.

Его не то чтобы не замечали. Кое-кто с ним здоровался и даже спрашивал о делах – Гринь отвечал односложно. На него смотрели все или почти все; надо было встать и уйти, но идти было некуда, а потому Гринь сидел и пил, благо денег было в достатке.

Двигались челюсти, и крошки застревали в чьих-то усах. Гринь пил, гадливо вытирая губы; напротив сидела компания друзей его детства – Матня, Колган и Василек. Друзья в открытую переглядывались, толкались под столом ногами; друзья сильно заматерели за то время, пока Гринь их не видел. Матня неимоверно раздался в плечах, Колган пощипывал густой жесткий ус, Василек сделался похож на своего отца, плотника, про которого говорили: «рожа, как рогожа».

Гринь пил и не пьянел. Друзья пьянели, наливались краской, голоса их становились все громче:

– …А и спросил бы!

– Батюшкой он его зовет или как?

– Так спроси, спроси…

Матня, пошатываясь, встал. Выбрался из-за стола; Гринь уже знал, куда он идет и зачем.

– А-а-а, – сказал Матня, останавливаясь перед бывшим приятелем. – Много денег заработал, чумак?

– Хватит, – отозвался Гринь и поставил на стол пустую чарку.

– А-а-а… за неделю пропьешь? А за две?

– Хоть бы и пропью – тебя не угощу.

– А что так? – Матня улыбнулся совсем по-приятельски. – Чего ж друга – да и не угостить?

Гринь долго смотрел на него. Потом, не говоря ни слова, плеснул из бутылки в пустую чарку, плеснул и расплескал. Пододвинул чарку Матне:

– А хоть бы и пей!

Матня скривил губы:

– Мне после тебя гадостно пить. Может, ты с новым отчимом своим целовался уже?

Гринь прижал ладони к столу. Плотно-плотно, будто налили под них крепкий столярный клей.

– Чадно, – сказал наконец сквозь зубы. – Выйдем?

Матня свирепо усмехнулся, как будто только того и ждал.

– Выйдем.

Колган и Василек поднялись тоже. И весь шинок смотрел, как они выходили – впереди Гринь, бледный и с перекошенным ртом, следом, ухмыляясь, дружная троица…

Снег улегся. Посреди неба висела желтая половинка луны. Гринь остановился посреди безлюдной улицы; собаки, немного побрехав, угомонились.

Гринь посмотрел в лицо Матне, выбирая слова. И не выбрал; Матня заговорил первым, Колган и Василек стояли у него за спиной.

– Что, чортов пасынок? Что вылупился, как сыч на святую паску?

Гринь молчал. С Матней они вместе крали у попа яблоки – за что оба бывали биты одними вожжами.

– Ублюдка ведьмачьего нянчить будешь? – это Колган.

– Не возвращаться бы тебе, чумак, – это Василек. – Лучше бы тебя телега переехала…

Василька Гринь однажды отбил от двух мальчишек из соседнего села. Те подловили чужака на своей меже и собирались посчитать ему зубы.

– Что сопишь? Мать твоя…

Он сказал, и тогда Гринь без размаха вколотил это слово обратно Матне в пасть. Жилистый возничий Круть, у которого Гринь долгое время был за подручного, научил его бить без размаха. Как гадюка кусает.

Матня, казалось, поперхнулся собственным языком. Глаза его сделались белыми – видно даже при свете луны.

Василька Гринь отбросил, но Колган успел ударить бывшего приятеля по уху так, что ночь зазвенела. Проснулись собаки; Гринь отбил второй удар Колгана и тут же ударил сам. Собаки заходились; дверь шинка оставалась плотно закрытой, как будто все, что творилось на улице, никому не было интересно. Василек и окровавленный Матня кинулись одновременно и повалили Гриня в снег. Подскочил Колган и принялся бить под ребра носком сапога, Гринь взвыл и вскочил на ноги, но Василек подсек его сзади, Матня толкнул, а Колган ударил сапогом теперь уже по лицу…

И все сразу кончилось. Хрустел снег под ногами троих убегающих парней, Гринь сел и сквозь кровь, заливающую глаза, успел увидеть, как несутся вдоль улицы двое, помогая бежать третьему.

«Это Матня, – подумал Гринь. – Я ему чуть башку не снес…».

Белый снег был спрыснут черным. Ни о чем не думая, Гринь поднес к лицу холодный до боли комок, приложил ко лбу…

И понял, что собаки мертво молчат. Хотя за минуту до того заходились лаем.

Он оглянулся.

В трех шагах, у чьего-то плетня, стоял, подпирая луну плечом, высокий темный силуэт. Гринь сидел и все всматривался, все вглядывался, а снег подмигивал под луной, заливая ночь, будто маревом.

– Вставай.

Царапнул по коже озноб. Гринь зачем-то обернулся вслед убежавшим парням, но улица была пуста, и собаки по-прежнему молчали.

Поблескивал снег. Гринь поднялся сперва на четвереньки, а потом и на ноги; в висках застучало горячо и часто.

– Хорошо тебе? В родном доме? – спросили из темноты.

– Плохо, – сказал Гринь, перекосившись от боли в боку.

– Вот и уходи… раз плохо. Здоровый мужик, нечего у матери на шее висеть.

Гринь проглотил слюну пополам с кровью.

Среди чумаков он слыл едва ли не скрягой. Другие зароботчане половину всякого заработка оставляли в мошне шинкаря либо под матрасом веселой вдовы – а Гринь, стиснув зубы, ужимался и копил. Для того, чтобы стать достойным Оксаны. Для того, чтобы мать в старости не знала нужды.

Он не висел на материной шее с того самого дня, когда ему впервые пошили штаны и отправили пасти свиней. Оскорбление было сильнее боли и сильнее страха: Гринь шагнул вперед и встал перед темной тенью лицом к лицу.

– Не уйду. Сам уходи! Попа позову, пусть кадит… Выживу тебя, чертяра!

Тот, что стоял перед ним, растянул черные, как у собаки, губы.

При свете луны и при свете снега Гринь увидел, что глаза у него узкие и длинные, от переносицы до самых ушей, а руки скрещены на груди, и на одной руке четыре пальца, а на другой – много, шесть…

Гринь замолчал, обомлев. Уж не мерещится ли?

– Уходи, – сказал стоящий перед ним исчезник. – Тебе же лучше будет, когда уйдешь… Уходи из села. Чтобы духу твоего здесь не было.

Повернулся, шагнул в тень, исчез.

Распахнулась дверь шинка, и прямо в снег вывалился, бормоча, довольный пьяница.

* * *

– Батюшки-светы! Кто ж тебе ребра так посчитал-то?!

Он долго стоял бы под дверью, не решаясь переступить порог отчего дома, – но мать услыхала, выскочила, взяла под руки, привела и усадила на лавку, с трудом стянула сапоги:

– Ох, Гриня, ох, сынку неразумный! Все бы кулаки чесать… Эх… Есть будешь?

Он через силу мотнул головой. Вероятно, от него разило перегаром, как в свое время от отца, когда тот, вернувшись с удачной ярмарки, становился на пороге и обводил комнату хмельными глазами навыкате.

– Ну, так ложись, Гринечка… Спи, сынку, утром посмотрим, что будет… утром поговорим.

Она прятала глаза, хотя в комнате было сейчас куда темнее, чем на улице, под ночным небом.

Уложила Гриня на лавке. Заботливо укрыла кожухом, сама, повозившись, залезла на печь, долго ворочалась, вздыхала, мостилась…

Закричали за окном дурные петухи. Один, другой, третий… Завопил в сарае пестрый горлач, тот самый, которого собирались пустить в суп еще год назад, провожая Гриня на заработки. Выжил горлач.

– Он же страшный, как смертный грех, – сказал Гринь разбитыми губами. – Как же вы… мама…

В доме стояла тишина. Такой тишины никогда не бывает, когда люди действительно спят. Теплился огонек перед образами – выходит, и образа тому не помеха и не указ!

– Мама… – проговорил Гринь неожиданно тонко и жалобно. И замолчал.

Тяжелый кожух давил на грудь, а дышать и без того было больно.

– Мама… я ведь хотел… хочу… жену в дом, помощницу вам… Оксану. Деньги есть теперь… жили бы… к батьке на могилу…

Горлач закричал снова – победно. Будто не старым ободранным петухом был, не сегодня-завтра предназначенным топору и колоде, – будто был ловчей птицей на плече государя.

Скоро рассвет.

Рио, странствующий герой

Все города этого мира, все областные и районные центры – всего лишь тени великой Столицы. Тот, кто Столицы не видел, – не в состоянии понять всю правоту этого утверждения.

Входя в город, новоприбывшие мыли сапоги в специальном бассейне, лошадей же и телеги прогоняли через широкую канаву с чистым песком на дне. И это было не самодурством стражи, а насущной необходимостью.

Мостовые в Столице лежали мозаикой – плиточка к плиточке. На окраинах мозаичные картины изобиловали сценами прилежного труда – кузнецов, землепашцев, гончаров, портных, кожемяк, переписчиков; ближе к центру начинались подробности жизни купечества, а центральная площадь была, по сути, развернутой летописью властительско-княжеского рода. Приезжие не смотрели по сторонам – все как один пялились себе под ноги и при ходьбе налетали на прохожих; на наших глазах какой-то близорукий всадник чуть не выпал из седла – так хотелось ему разглядеть сцену купания дородной глянцевой купчихи, сложенную из полированных осколков мрамора, черного гранита и слюды. Тем временем архитектура Столицы достойна была внимания никак не меньше мозаичных мостовых – по сторонам смотреть было даже интереснее.

Я смотрел, и привычное спокойствие, за много лет сделавшееся основной частью моей натуры, теперь меня раздражало.

К'Рамоль ехал, чуть откинувшись в седле, задрав подбородок, более всего боясь быть похожим на провинциального лекаря. Хостик играл равнодушие – но глаза его, время от времени постреливавшие по сторонам, делали эту игру не вполне правдоподобной. На к'Рамоля косились с интересом, на Хостика – с ужасом, на меня – как обычно.


Наш подконвойный умер. Когда в районном центре два крепостных кузнеца расклепали наконец клетку, на железном полу ее обнаружился остывший труп; районный наместник в бронзовой короне принялся костерить тупых крестьян, уморивших, в угоду идиотским суевериям, обыкновенного урода с неравным числом пальцев на руках и ногах. Районный наместник был человеком просвещенным и без предрассудков – но едва лишь тело мнимого Шакала сгрузили на землю, как земля расступилась, подобно трясине. Секунду еще торчали над ее поверхностью скрюченные руки – а потом и рук не стало. Подневольные кузнецы, полжизни проведшие в рабстве и всякого навидавшиеся, одновременно лишились чувств, а наместник сделался белый, как мука, долго шевелил губами и наконец выдавил из себя, что, мол, нас здесь не было и мы ничего не видели.

Мы согласились, даже не переглядываясь.


Когда меч мой упал, напополам разрубив толстенную корягу, на которой сидел, подставив шею, Хостик…

Говорят, всякий уважающий себя герой время от времени меняет подельщиков. Как перчатки. При помощи хорошего удара мечом.

Коряга переполовинилась, Хостик пришел в себя. Вздрогнул и поднял голову. Мы встретились глазами…

Чувство упущенного шанса, единственного в жизни, золотого шанса – не лучшее ощущение. Не самое приятное.

Шакал так и не получил того, что сидело у меня на клинке. Шакал разочаровался и умер – в злобе и отчаянии.

А за мгновение до смерти он успел доказать мне, что все мои надежды когда-нибудь снять заклятие – не более чем дым. Смрадный дым от горящей ветоши. А значит, жить мне до конца жизни бронированной машиной с запретом на убийство. И таскать за собой двух дураков – одного лекаря, другого палача.

Я перевел дыхание.

Шакалу все равно хуже, чем мне. Наверное, теперь я никогда не узнаю, кем или чем он был. Получив желаемое, он сохранил бы свою жизнь? Или «эта вещь» нужна была для другого – для мести, например?


– Площадь, – с благоговением в голосе сказал к'Рамоль. – Рио, поворачивай!

Копыта наших лошадей прошлись по батальной сцене, выложенной из базальта с вкраплением хрусталя. Князя, его войско и врагов можно было легко различить по одежде и штандартам; искусники, сто лет назад мостившие площадь, строго придерживались основного правила: лица властительных особ на мостовую не класть. Нечего топтаться по лицам; другое дело – многолюдная батальная сцена. Или бал во дворце, или охота, или погоня, или рождение наследника – общим планом, со множеством персонажей, среди которых не сразу отыщешь роженицу…

В десяти шагах от нас деловитый патруль дворцовой стражи поймал крестьянина, явившегося на священную площадь в недостаточно чистых башмаках. Тут уж вопи – не вопи, оправдывайся – не оправдывайся, чистота ног – для городских жителей прямо-таки болезненная проблема!

Хостик поморщился. С тех пор, как я неудачно пытался отрубить ему голову, и без того замкнутый характер моего подельщика обогатился еще и нервозностью – он вздрагивал от громких звуков и терпеть не мог открытого насилия, вот как сейчас, когда два стражника, стянув с крестьянина обувку, волокут его голыми пятками по мостовой, и ясно куда волокут – на расправу.

Дорога на Столицу подарила нам еще одно вооруженное столкновение, на этот раз с обыкновенными разбойниками. Прежде чем нападавшие догадались дать деру, мой меч отметил троих; двоих к'Рамоль безропотно перевязал, обильно умастив бальзамом, а третьего пришлось добить, и лицо Хостика по обыкновению не выражало ничего, но мне показалось, что рука со стилетом дрогнула…

Я тряхнул головой, прогоняя ненужные мысли.

Мы были уже прямо перед дворцом. Мостовая здесь как бы загибалась кверху, плавно переходя в мозаичную стену; в нескольких шагах от стены имелось заграждение – бархатные канаты, провисшие между медными столбиками. К стене подходить воспрещалось, потому что тут-то неведомые мастера перешли от общих сцен к портретам – все князья, когда-либо занимавшие престол, областные наместники в серебряных коронах, районные наместники в бронзовых венцах и венцах из белой кости, управители, распорядители и деревенские старосты в коронах из красного дерева, липы и можжевельника – все они толпились здесь плечом к плечу и, казалось, даже будучи выложенными из крохотных осколков аметиста и яшмы, продолжают невидимо толкаться, оттирать тех, кто пониже званием, на задний план.

Ибо места на стене было не так уж много, а на правом фланге оставлено было свободное пространство – для властителей грядущих.

– Проходи, проходи… Не задерживайся, всем посмотреть охота!

Я обернулся к стражнику – и тот прикусил язык. Тем более что рядом спешился Хостик, а это тебе не хухры-мухры, не крестьян обучать, как башмаки чистить.

Однако долго задерживаться все равно не следует. Сзади напирает толпа, а дело не ждет – мы и так явились в город с опозданием.

Я пробежал взглядом по лицам властителей второй и третьей руки. Я разыскивал отца; я узнал бы его, если бы изображение было подлинным, – но отец никогда не позировал рисовальщикам, а значит, фигура, условно изображающая наместника Рио, носит здесь совершенно случайное, чужое лицо.

Я посмотрел на властителей в золотых коронах, занимавших первый план гигантской мозаичной картины. Посмотрел – и еще раз поразился мастерству старых художников… впрочем, не таких-то и старых. Нынешнего князя кто-то совсем недавно подновил – добавил лицу солидности, пришедшей с годами; всматриваясь в это лицо, я осознал вдруг, что прежде видел его, и не так уж давно. Вероятно, мне на глаза попалось какое-то изображение властителя, подлинное, не искаженное в угоду глупому суеверию – рисовать портреты не похоже, чтобы труднее было сглазить.

Я перевел взгляд на портрет старого князя, приходившегося нынешнему властителю отцом. Пригляделся и вздрогнул: это лицо – или очень похожее – я тоже где-то видел, хотя старый князь совсем не походил на нынешнего. В меру одутловатый – мастерство художника позволяло приукрашивать без ущерба для сходства, – в меру невысокий мужчина в золотой короне, с правой рукой, лежащей на плече отрока-наследника, нынешнего князя в детстве… Большая часть мозаичных властителей держала руки на плечах сыновей, и только те, что умерли, передав престол братьям и племянникам, держались за рукояти мечей. Рука нынешнего властителя как бы повисла в воздухе – предполагалось, что скоро рядышком появится изображение мальчика, но поскольку нынешнему наследнику от роду три года, помещать его портрет в мозаичную летопись пока рановато.

Нужно было уходить, но я почему-то не мог оторвать взгляда от таких знакомых каменных лиц. Отчего-то эти лица внушали мне тревогу, но я заранее знал, что причин ее сейчас не пойму, и только старался запомнить картину получше, врезать в память, чтобы потом, на досуге, легко было припомнить.

Прежнему-мне, тому, что никогда теперь не выйдет на свободу, достаточно было однажды взглянуть на любое изображение, чтобы запомнить его точно и навсегда. Учителя переглядывались со значением; однажды прочитав книгу, я никогда уже не забывал ни слова с ее страниц…

– Идем, Рио, – сказал к'Рамоль.

И мы пошли.

* * *

– Погодите-ка, Рио, Рио…

– Так звали серебряного наместника Троеречья. Был такой район, прежде чем каждая из рек получила самостоятельность.

Князь чуть нахмурился:

– А-а-а…

И больше ничего не сказал. Как будто только этот негромкий возглас мог вместить в себя все эмоции, связанные с делом Троеречья.

Князь походил на свое изображение. Не в точности, но все-таки здорово походил; глядя, как он улыбается и кивает очередному претенденту на Большой заказ, я ощущал легкий холодок между ребер.

Потому что еще секунда, казалось, и я вспомню, где я видел это лицо… Не на портрете, нет. Вживую.

– Погодите-ка!.. Да, семейство достойного наместника Рио удалилось от привычного общества… жило где-то на острове, если мне не изменяет память… да. Хм!

Между рыжеватыми бровями князя пролегли две неглубокие складочки. Вероятно, он вспомнил, чем закончилось пребывание семейства Рио в добровольном изгнании.

– Хм… Говорили одно время, что сын достойного наместника Рио…

Он запнулся, как бы позволяя мне прервать его и без того не законченную фразу.

– Ложные слухи о моей смерти впервые возникли в день моего рождения, – я натянуто улыбнулся. – К сожалению, этот день стал последним для моей матери.

Князь сочувствующе покивал и перешел к следующему претенденту – а мы, соискатели, стояли неровной шеренгой, как бы непринужденно – и одновременно в некоем подобии строя. Успели к сроку и документально доказали свою состоятельность двенадцать человек; каждого сопровождала небольшая свита, и мои к'Рамоль с Хостиком благополучно терялись на общем пестром фоне. Что ж, начало вполне удачное.

– …Вынужден предупредить, что нынешний, с позволения сказать, заказ имеет свою специфику. Возможно, задание потребует от господ героев несколько необычных, гм, свойств и навыков…

– Магия, – негромко сказал своему спутнику белобрысый крепыш, стоявший справа от меня. – Предложит игру с магическими штучками.

Я почему-то был уверен, что князь расслышал эти слова. Хотя крепыш говорил тихо и от властителя его отделяло пространство в половину бального зала.

– …возможно, придется иметь дело и с магией… но только косвенно, господа, только косвенно. Разумеется, выполнение заказа точно и в срок будет вознаграждено, и не только деньгами. Дюжина претендентов – добрый знак. Господа, каюсь, я собирал о вас сведения. Возможно, мне повезло, как никому из смертных, потому что я нахожусь в одном зале с целым сонмом исключительных людей. Из двенадцати семеро носят звание Непобедимого…

По толпе собравшихся прошел шепоток. Герои начали оборачиваться, разглядывая лица друг друга; все прекрасно понимали, что означает метка «Непобедимый». Кому-то продались герои, чем-то пожертвовали, чем-то заплатили за свою непобедимость; надолго ли, вот вопрос, ведь первое же поражение становится для Непобедимого последним, и происходит это тем скорее, чем больше требует витязь от судьбы.

– …Двое из присутствующих здесь господ – Убийцы драконов…

Ропот стал сильнее. Я сам напряженно оглянулся – кто?! Вот скверное знание, любой из стоящих рядом может оказаться… Меня передернуло от отвращения.

– …И еще трое из собравшихся господ, поймите меня правильно… заговоренные. Я знаю, об этом не принято говорить вслух – я воспользовался своим правом властителя, чтобы подчеркнуть, какие отборные люди здесь присутствуют.

Мне сделалось неуютно; в этом тесном мире совершенно невозможно сохранить тайну. Если герой не сидит в норе, а мало-помалу действует, то и свидетельств о его подвигах собирается достаточно, чтобы поставить окончательный диагноз: Заклятие!

– …Однако за работу примется только один, и только ему, избраннику, я сообщу суть дела. А пока вам предложено будет испытание – того из вас, кто справится с ним, на мой взгляд, лучше прочих, ждет продолжение беседы. Покуда отдыхайте, господа. Лучшие комнаты лучшей гостиницы готовы для вас.

Это была чистая правда. Мы с подельщиками остановились было в скромном трактире у моста – но стоило мне зарегистрироваться в качестве претендента на Большой заказ, как приказчик из лучшей гостиницы города прибежал с поклоном и приглашением поселиться в самых удобных комнатах, причем за счет казны. Раздумывать мы не стали – уже спустя полчаса очаровательная служанка, опасливо косясь на Хостика, подавала нам ужин прямо в номере.

А соседями нашими оказались конкуренты-соискатели. Гостиничная прислуга с ног сбивалась, чтобы ублажить ораву героев и их спутников; оказалось, что с полдесятка хитрых претендентов сидят тут уже целую неделю, и городская казна исправно оплачивает им и кров, и стол, и даже некоторые капризы.

К'Рамоль подловил служанку под лестницей и завел с ней доверительный разговор о медицине. Оказалось, что у милой девушки полным-полно болячек, явных и тайных; лишь только стемнело и беготня в гостинице стихла, Рам деловито взял под мышку свой лекарский сундучок и отправился во флигель, где обитала прислуга.

– Вот что значит настоящий врач, – сказал я, когда за лекарем закрылась дверь. – В любое время дня и ночи, по первому зову ближнего спешит исполнить свой долг, каким бы тягостным он ни был!

Хостик даже не улыбнулся.

За последнее время он сильно сдал; борода его, и без того клочковатая, приобрела неопрятный вид, крючковатый нос еще больше выдался вперед, а глаза, наоборот, запали. Хостик болезненно переживал предательство – мое предательство; сам он – и я это знал – ни при каких обстоятельствах, ни под какими чарами не поднял бы меч ни на меня, ни на Рама. То, что произошло с нами близ окованной железом клетки, у костра, положило непреодолимую пропасть между прежними нашими отношениями – и нынешними.

Я не стал объяснять Хостику, чего стоило для меня удержать руку и не свалить с плеч его лохматую голову. Слишком мелкими казались оправдания; что с того, что в результате я не поддался Шакалу?

Я не убил Хостика не потому, что он мой друг. Сиди на той коряге распоследний карликовый крунг – я и то, наверное, не решился бы. Побоялся бы нарушить запрет на убийство! Или не побоялся бы? Вот в чем беда – я и сам не знал до конца, Хосту я пожалел в ту ночь или себя? Или просто подчинился правилам, навязанным извне.

Так или иначе, но оставаться наедине с Хостиком мне с некоторых пор было тягостно; сославшись на усталость, я ушел к себе в комнату и лег.

Перед глазами сразу же замелькали лица с парадной мозаики. Отроки-наследники золотой короны смотрели печальными глазами ручных обезьянок; я искал лицо отца – но видел лишь место, где оно только что было. Я звал…

А потом проснулся в холодном поту.

Я вспомнил, где я видел лицо нынешнего князя.

В видении, наведенном Шакалом. На столе в мертвецкой; голова князя лежала отдельно от тела, но глаза жили.

«Пойдешь ко мне на перстень?»

Сгинь, наваждение!

Сгинь!


Далеко за полночь в дверь застучали. Я не спал – лежал в постели, закинув руки за голову, и смотрел в темный потолок. На столе еле теплился огонек лампы.

Робкий стук сменился настойчивым.

– Кто там? – крикнул я хрипло. Сейчас мне менее обычного хотелось чьего-либо общества.

– Господин, откройте, пожалуйста…

Где-то хлопнула дверь. Рявкнул раздраженный голос; мне показалось, что я узнаю белобрысого крепыша, того, который не сомневался, что задание князя связано с магией.

Я поднялся. Считая пятками холодные половицы, подошел к двери и отодвинул засов.

В полутемном коридоре было людно. Некрасивая молодая женщина с круглыми, как черные блюдца, испуганными глазами прижимала к груди ребенка, а за юбку ее цеплялись еще как минимум двое:

– Господин… Нам… хоть бы под стеночкой… переночевать… дождь… перепеленать…

– Где управляющий? – рявкнули из комнаты справа. – Где хозяин гостиницы? Где эти дармоеды?! Они узнают, что почем, я буду жаловаться лично князю!

Кто-то из Непобедимых?

– Гоните ее, – добродушно посоветовали из комнаты слева. В дверях ее стоял один из соискателей, высокий и плечистый мужчина с длинными, до лопаток, волосами. – Гоните бродяжку. Кто знает, как она сюда пробралась – а вся гостиница уже гудит, что твой улей.

Я посмотрел ему в лицо. Заговоренный? Или Убийца дракона?

Откуда-то снизу, из-под лестницы, выскочил встрепанный управляющий. Его сопровождали трое исключительно раздраженных героев, двое просто бранились, а третий молча пихал провинившегося под ребра, отчего управляющий икал и дергался:

– Господа! Сейчас, господа, сию минуту непорядок будет устранен!

– Закрыть этот клоповник, – зловеще проговорили в конце коридора. – Закрыть и сжечь вместе с барахлом… чтобы среди ночи в комнаты к благородным господам ломилась назойливая баба?!

Глаза возмутительницы спокойствия – а ведь это она стояла сейчас передо мной – округлились еще больше. Она прижала к себе младенца так, что он пискнул, а двое – или все-таки трое? – оборвышей, цеплявшихся за юбку, заревели в голос, кто-то из разбуженных героев желчно засмеялся, кто-то грохнул дверью, кто-то выругался достаточно грязно – я только под горячую руку, в поединке, умею так ругаться.

Управляющий, подгоняемый толчками и пинками разъяренных постояльцев, наконец-то добрался до нас. Лицо его в полумраке коридора казалось темно-серым.

– Ах ты, сучка! Ах ты…

Я перехватил его занесенную руку. Не хватало еще, чтобы в моем присутствии били женщину.

Дети завопили громче, хотя это, казалось, было уже невозможно.

– Го… сподин…

Управляющий задохнулся; вероятно, я слишком сильно сдавил его руку. Не повезло бедняге – еще поймает, чего доброго, сердечный приступ!

– А вы…

Трое раздраженных героев – нет, уже шестеро – смотрели теперь не на бродяжку, а на меня.

– Спокойствие, – я обезоруживающе улыбнулся и выпустил руку управляющего. Бедняга на четвереньках отполз в сторону.

– Пошла вон, – холодно сказал бродяжке седьмой соискатель, тот самый плечистый и длинноволосый, мой сосед. Женщина затравленно оглянулась, бочком-бочком, увлекая за собой оборвышей, отступила к лестнице…

– Погоди, – весело сказали из толпы постояльцев. – Дождь на улице, куда ты с малыми пойдешь?

Стало тихо. Даже сопение геройских приспешников, мало-помалу повыползавших из нижних, не столь привилегированных комнат, на короткое время прервалось. Даже орущие дети притихли, и стало слышно, как барабанят по крыше и по стеклу крупные дождевые капли…

Я хмыкнул. «Господи-ин… под стеночкой…»

– Ладно, заходи, – я ногой распахнул дверь комнаты за своей спиной.

Бродяжка хлопнула черными круглыми глазами. Герои, чей сон был нарушен наглым и невозможным образом, зароптали.

– Мой номер, кого хочу, того зову, – сообщил я возмущенным конкурентам.

Никто не стал комментировать мои слова. Кто-то в задних рядах пробормотал что-то насчет вшей, кто-то велел слуге немедленно паковать вещи, кто-то пригрозил управляющему, что съедет завтра… И все. В коридоре остались я, бродяжка со своими оборвышами, скулящий в углу управляющий да еще один мой конкурент, лысоватый, несмотря на молодость, скуластый парень. Тот самый, что крикнул «Погоди…». Мы обменялись взглядами. Не так, чтобы очень дружескими, но понимающими, по крайней мере.

Оборвышей у юбки оказалось-таки не два, а три. Они мирно просопели до рассвета – а когда на рассвете я уснул наконец, бесшумно убрались вместе с мамашей, не сказав ни «здрасьте», ни «до свидания», ни, разумеется, «спасибо».

Утром горничная, морщась, собрала грязные простыни в углу. А еще через полчаса я напрочь забыл о ночном происшествии – и не вспомнил бы о нем, если бы не желчные, со следами недосыпа лица конкурентов-соискателей.

После завтрака посыльный принес мне личное приглашение от князя. Мне велено было явиться для испытания – но не во дворец, а по адресу, который прилагался. Причем подельщиков предписано было с собою не брать.

Я прогнал воспоминание об отрубленной голове на окровавленных досках. Велел подельщикам ждать неотлучно – и пошел туда, куда меня звали.

* * *

Дом стоял на окраине, и был он городским приютом. Во всяком случае, так сообщала вывеска на воротах.

– Сюда, пожалуйста.

От персонала исходил запах нового сукна. Вероятно, события здесь ждали и готовились, покрасили, побелили, вымыли, приоделись…

Сам князь встретил меня в комнатушке управляющего. Склоняясь в приветствии, я пытался не смотреть на его лицо, однако есть приличия, а есть элементарная вежливость; я не выдержал и взглянул властителю в глаза.

И сразу захотелось сматываться отсюда подальше, забыв о Большом заказе и о предстоящем испытании. Ну его совсем, это ведь именно те, тогда мутноватые, а теперь ясные и чуть насмешливые глаза, это его голову снимут мечом и положат под рогожу!..

Это будет?

Возможно, Шакал просто морочил меня? Почему я верю Шакалу? Кто поймет, в чем был истинный смысл видения?

Все мы рискуем головой. На плахе ли, на большой ли дороге ради Большого заказа…

– А это ваш соперник.

Я обернулся.

Тот самый лысоватый герой, что сказал вчера ночью: «Погоди… Дождь на улице, куда ты с малыми пойдешь?»

До меня только теперь дошло, что прочих десятерых соискателей нет. Я даже оглянулся недоуменно, будто ожидая, что они прячутся за портьерами и сейчас выглянут, чтобы насладиться моим удивлением.

– К сожалению, прочие претенденты не прошли первого тура испытаний. Да, господа, я же предупреждал, что задание специфическое, и отбирать исполнителя придется не в поединках, не в соревнованиях… Что ж, у каждого из вас равные шансы получить Большой заказ, все зависит от вас, господа.

Лысый подмигнул мне. Во как, говорило его простоватое лукавое лицо. И не знаешь, где найдешь, а где споткнешься!

Я вымученно улыбнулся в ответ.

Князь что-то говорил – я не слышал слов. Князь куда-то указывал рукой; на пальце у него…

Этот перстень я не спутаю ни с чем. Видение, дарованное Шакалом, было таким ярким…

Перстень с тусклым красным камнем. Тусклым, будто затаившимся и вместе с тем таким красным, что даже я, со своим черно-белым зрением, осознаю его воспаленную красноту.

Но перстень был у человека, который пришел в мертвецкую! А голова лежала на столе. Как получилось, что и голова, и перстень принадлежат теперь одному человеку?!

– Что с вами, благородный Рио? – Князь улыбался.

– Бессонная ночь, – я кротко улыбнулся. На самом деле, чтобы сломить меня, бессонных ночей должно быть как минимум три.

– Надеюсь, не помешает… испытание… решить…

Я кивнул, не дослушав.

Я уже знал, что проиграю испытание. Не пройду по конкурсу; вон, пусть лысоватый получает Большой заказ и все сопутствующие беды и награды. Не в добрый час мы с подельщиками взялись конвоировать клетку с Глиняным Шакалом – все, что произошло между мной и Хостиком, все, что произошло внутри меня… встреча, в конце концов, с отрубленной головой на чужих плечах и перстнем на чужом пальце…

Мой соперник что-то сказал. Я тупо огляделся.

Это был, наверное, самый большой зал в печальном заведении под названием приют. Сейчас здесь не было мебели, только скамейки вдоль стен, пол надраен так, что отражаются люстры, и – никого, только мы с лысоватым соперником.

Бесшумно открылись двери, и вошло штук тридцать ребятишек лет примерно от трех до десяти. Видно было, что идти им боязно, и не идти тоже нельзя – велели.

Дверь закрылась. Как будто зайчат впустили в клетку к двум питонам.

Несколько долгих минут малыши стояли плотной кучкой, потом мой соперник обратился к ним с какой-то ничего не значащей фразой. Голос был мягкий и доверительный; малыши запереглядывались. Лысоватый присел на корточки, извлек из ножен меч, заставил камушки на рукояти заиграть бликами, приглашая желающих подойти и посмотреть; детишки робели и мялись, однако искушение было велико, и сперва самые смелые, а потом и прочие подтянулись поближе, остановились в двух шагах, жадно разглядывая красивого господина и его удивительное оружие…

На секунду у меня возникла дикая мысль, что лысоватый приманивает малышей мечом, чтобы зарубить их. Что в этом и состоит суть испытания; уже через мгновение мысль лопнула, как пузырь, и я утер со лба неуместный холодный пот.

В чем состояла суть ночного испытания, приблизительно ясно. Что осталось двое из двенадцати претендентов – естественно. Непонятно, кем надо быть, чтобы не впасть в раздражение, будучи разбуженным посреди ночи назойливой бродяжкой с гроздью оборванцев у юбки. Я бы тоже был раздражен, если бы меня таким образом разбудили. Но я, по счастью, не спал.

Что же за Большой заказ готовит князь? Нечто, связанное с детишками? Тогда и второй тур испытаний представляется естественным – приютские дети недоверчивы и одновременно привязчивы, обоих нас видят впервые, кто первый завоюет их любовь – тот и победил.

Я отошел в сторону и присел на скамейку.

Никогда в жизни у меня не получалось ладить с детьми. То есть никогда в моей теперешней жизни. Там, где жил прежний-я, кажется, не было никаких детей. Я и сам тогда был ребенком.

Я-нынешний, теперь уже навсегда измененный я, не видел в детях ничего, кроме обузы. Временной, разумеется, и чужой, потому что своих у меня никогда не было и скорее всего не будет.

В компании обступивших лысого ребятишек обнаружились два лидера, соперничавших между собой за право подержать рукоятку меча. Лысый милостиво предложил сделать это по очереди – но один лидер все же оттер второго, и тот, не желая так просто смириться с поражением, бочком приблизился ко мне.

Стрельнул глазами. Вытаращился, разглядывая мои сапоги, перевязь и ножны; с отчаянной храбростью подобрался ближе…

Я посмотрел на него. Только посмотрел – а он уже слился с толпой сотоварищей, спрятался за их спины, и те из них, кто случайно напоролся на этот мой взгляд, тоже попятились.

Я встал. Оставил победоносного соперника ворковать в кругу сопляков, вышел из зала, побрел прочь. Затея с Большим заказом вовсе не была безнадежной – но она стала таковой после встречи с Глиняным Шакалом.

На свежевыкрашенном пороге стоял князь. И улыбался так, что я остановился тоже.

– Досточтимый Рио, я готов сделать заказ. Именно вам. Большой заказ.

Я понял не сразу. А когда понял, не особенно обрадовался.

Чумак Гринь, сын вдовы Киричихи

Девушки так и брызнули от колодца в разные стороны – даже рябая Хивря, так и не успевшая набрать воды и удиравшая с пустыми ведрами. Девушки разбежались – Оксана осталась, и пухлая нижняя губа ее чуть подалась вперед, выдавая решимость:

– Мать сказала… что отдаст меня за тебя.

Гринь стоял, не веря ушам.

– Да, – Оксана тряхнула головой, как бы понукая сама себя. – Сказала, что отдаст… если ты ведьму свою из дома выгонишь! Если сам будешь в хате хозяином, а не ведьма и не вражье отродье. Слышал?

Гринь молчал. Из-за боли в ребрах было трудно дышать.

– Тебя хлопцы побили? – спросила Оксана еле слышно.

Гринь молчал. Оксана водила пальцем по старому коромыслу. Чего-то ждала.

– Чего молчишь? Слышал, что я сказала?

Из-за туч проглянуло солнце. Отразилось на неспокойной воде в деревянных ведрах, легло на Оксанины румяные щеки, блеснуло на белых зубах, в черных, как сливы, глазах.

– Ты думай, – сказала Оксана нервно. – А то… мать говорит, что этой зимой точно будут меня отдавать. Вон Касьян собирался сватов присылать…

– Пойдешь за Касьяна? – спросил Гринь, с трудом разлепив больные губы.

– И пойду! – Оксана вскинула подбородок. – Лучше за нелюбом пропасть – чем с ведьмой… в одной хате!

– Моя мать не ведьма!

– Коли с чортом спуталась…

– Молчи!

Оксана замолчала. Глаза, черные, как сливы, мгновенно увлажнились. Маленький нос покраснел.

– Не ходи за Касьяна, – сказал Гринь хрипло. – Я свою хату построю. Отдельно жить станем.

Оксана безнадежно покачала головой:

– Нет. Меня зимой отдадут уже. Не станут ждать. И потом… все равно ты ведьмин сын.

Всхлипнула. Подцепила на коромысло ведра, побрела прочь, роняя капли на снег.

На Гриня смотрели. Из-за всех калиток, из-за всех плетней.


Ой, гоп, чики-чики, каблуки за раз стопчу…

Той осенью у Гриня как-то сразу пробились усы.

Он две недели ишачил на попа; света белого не видел – зато теперь явился на вечерницы, ведя за собой музыкантов.

Пусть народ шепчется, что, мол, чудит парень. Отца похоронили, в хате шаром покати, а сирота на заработанные денежки музыку заказывает. Пусть болтают – зато молодежь рада, девушки переглядываются, а парням завидно!

Музыканты жарят плясовую – а Гринь идет через всю площадь к девушкам. И без того румяные девичьи щечки вспыхивают ярче, но Гринь идет и не останавливается, и, только оказавшись перед Оксаной, протягивает руку:

– А пошли танцевать…

И она, смутившись, идет.

Ой, гоп, чики-чики…

Мир красный. Мир желтый, синий, пестрый, летит, кружится, неподвижным остается только Оксанино лицо – черные влюбленные глаза.

Рвется ожерелье из красной рябины.

Звенят цимбалы, хрипит лира, игриво повизгивает дудка. Гринь так бьет каблуками о землю, что со старого сапога срывается подкова – да так и остается лежать в пыли, среди растоптанных рябиновых ягод.

* * *

Вода в проруби чернела, как смола. С берега тянулась одинокая тропка – видно, ходила по воду мельничиха Лышка.

Гринь стоял и смотрел в стылую полынью.

Он был еще мальчонкой, когда зимой утопилась соседская Килина. Говорят, водилась с заезжим красавцем – кулачным бойцом, вот и прижила ребеночка, да не стерпела позора и прыг – в прорубь…

Этого бойца Гринь потом видел на чьей-то свадьбе. Танцевал он, как бес, мел улицу красными штанами, и бабы шептались, а мужики хоть и поглядывали хмуро – но ничего, не гнали.

А Килина лежала на возу, вся покрытая льдом. Ее выловили где-то внизу по реке, прикрыли рогожей и так везли – а мороз был трескучий, и когда Гринь, верткий и любопытный, пробрался сквозь толпу на площади перед церковью, а Килинин отец приподнял рогожу… Гринь успел увидеть и запомнил навсегда. Девушка как живая, с очень длинными обледенелыми волосами, и вся во льду, вся во льду, и лед в открытых глазах.

Черная вода в проруби подернулась рябью. Гринь плакал.


Вошел как хозяин. Скинул сапоги, уселся на лавке, уперся руками в колени.

Мать стояла у сундука. Крышка была откинута, на крышке отдельно лежали праздничные плахта, и рубашка, и пояс, и цветной платок; отдельно развешаны были детские сорочечки – тонкого полотна, еще Гриневы.

– На кладбище был, – сказал Гринь тихо.

Мать посмотрела почти испуганно. Ничего не сказала.

– На кладбище был. У отца на могиле.

Мать тяжело наклонилась. Вытащила из сундука сверток, встряхнула: полотно для пеленок. Желтоватое, тонкое, много раз стиранное.

Гринь стиснул зубы.

Налететь. Ударить. Схватить за волосы, волоком протащить через всю комнату, выбросить в сугроб…

Мать перевела дыхание; живот ее явственно выпирал, и Гринь вдруг с ужасом понял, что он заметно вырос – всего за два дня!

– Когда братишку мне подарите? – спросил Гринь чужим каким-то, заскорузлым голосом.

Мать отвернулась.

– На будущей неделе жди.

– На будущей неделе?!

Мать бережно разбирала старые вещи. Развешивала на крышке сундука.

– Ох, вражье отродье, – тихо-тихо застонал Гринь. – Быстро же вы его выносили… Ровно крысенка!

Мать на секунду приостановилась – и снова взялась за дело, и руки ее двигались ловко, быстро, такие знакомые руки…

– Вражье отродье! – крикнул Гринь, поднимаясь. – В прорубь за ноги выкину! Коли хотите, чтобы жил ваш ублюдок, – ступайте из батьковой хаты, чтобы духу здесь…

Занавеска над печью откинулась. Выглянули раскосые, с желтым блеском глаза; против ожидания, Гринь не испугался. Наоборот – при виде исчезника, греющего бока на отцовской печи, подступающие слезы разом высохли:

– Вот как, значит. Значит, так…

Он шагнул к двери, пинком распахнул, впуская в хату кисловатый запах сеней:

– Вон. Из батькового дома… Пошли вон!

Мать застыла у своего сундука. Скомкала Гриневу детскую рубашечку, уткнулась в нее лицом.

Исчезник свесил ноги с печи. Он был бос, на правой ноге четыре пальца, на левой – шесть.

Спрыгнул на пол. Сейчас, при свете, он не казался таким страшным – длинные глаза близоруко щурились, черные собачьи губы были странно поджаты: не то свистнуть собирался исчезник, не то плюнуть.

– Не боюсь! – сказал Гринь, чувствуя, как дерет по шкуре противный мороз. – В скалу свою забирай ее… В скалу, где сидишь! Там пусть нянчит пащенка своего!

Рука исчезника протянулась, казалось, через всю комнату. Четыре длинных пальца ухватили пасынка за горло, и свет для Гриня померк.

Темнота.

Рио, странствующий герой

Ливень едва прекратился – а тучи сгущались опять, и ясно было, что нового дождя не миновать.

По улицам бродили подметальщики с метлами из мочала. Аккуратно очищали мозаику от принесенного водой песка, от жидкой грязи. Толку в их труде было немного – когда дождь польет снова, очищенные мозаики вновь затянутся грязью; тем не менее подметальщики с упорством, заслуживающим лучшего применения, бродили и бродили, мели и мели…

Несколько часов я потратил на блуждание по городу. Относительное безлюдье позволяло разглядеть мозаику без помех; я шел, смотрел попеременно под ноги и по сторонам, добрался до предместий, миновал несколько кварталов, повернул опять к центру… Мозаика интересовала меня все меньше и меньше.

Если на улице вам попадется дом, когда-то богатый, а теперь обедневший, если вы встретите заброшенную кузню или пострадавшую от пожара лавку – ничего особенного не придет вам в голову, в большом городе нередки и взлеты, и несчастья. Но вот если разорившиеся дома, заброшенные мастерские и унылые лица попадаются на каждом шагу – тут невольно впадешь в меланхолию.

Детали. Я привык обращать внимание на детали: как странно посмотрела на меня женщина, прогоняющая с улицы играющих детей. Как вздрогнул мастеровой, у которого я хотел спросить дорогу.

Над городом висела тяжелая темная туча, и чем больше я гулял, тем тягостнее становилось на душе. Как будто туча принесла с собой не только дождь, но и безнадежность и страх.

Возможно, всему виной мое дурное настроение? Или мне мерещится?

Снова пошел дождь. Приближалось время, назначенное князем для аудиенции.

Зевак на центральной площади было меньше обычного. Я остановился перед мозаичной стеной; бархатные канаты ограждения намокли, обвисли и сочились водой. Косые капли падали на лица, сложенные из агата, яшмы и аметиста, – мне вовсе не казалось, что мозаичные властители плачут. Скорее потеют, обильно потеют, будто там, по ту сторону стены, сегодня невыносимо жарко.

Я стоял и смотрел на князя. На его чуть отреставрированное благородное лицо – большая часть зевак и не догадывается о реставрации, и я бы не догадался, если бы не привычка обращать внимание на самые незначительные, казалось бы, мелочи.

(Кстати, тот прежний-я, к которому нет возврата, никогда не останавливался на мелочах. Он видел вещи целиком, не вдаваясь в детали, и он не заметил бы, что раствор, крепящий крохотные осколки камня, на лице князя чуть более темен. Зато он, потерянный прежний-я, сразу осознал бы некое несоответствие, неправильность мозаики и, возможно, даже догадался бы, в чем оно кроется.)

Я перевел взгляд на изображение старого князя. Благополучно почившего шесть лет назад, похороненного в родовом склепе…

Вот оно.

Тот рыцарь из видения, тот самый, что посетил мертвецкую сразу же после казни. Вот на кого он был похож! На покойного властителя – прямо как отец на сына.

Рука покойного князя лежала на плече отрока. Мальчика-подростка.

Я быстро перевел взгляд на изображение нынешнего князя.

Ничего похожего. Следы реставрации, совершенно другое лицо. Вспоминается голова на окровавленных досках.

На указательном пальце, сложенном из осколков незнакомого мне камня, темной точкой сидел крупный перстень.

* * *

– Героя, подобного вам, Рио, трудно сбить с толку. И тем не менее вы удивлены?

Я поклонился, не желая говорить ни «да» ни «нет».

Князь усмехнулся уголком рта:

– Дело, которое вам предстоит… требует исключительных качеств. Исключительных даже для героя.

Я приподнял одну бровь.

– Речь идет, как вы уже догадались… или не догадались?.. речь идет о ребенке. О младенце, волею судеб рожденном не там, где следовало, и не так, как он того заслуживал. Вам предстоит отправиться в путь, не медля ни минуты, и привезти мне этого… малыша.

Мне показалось – или голос князя действительно дрогнул?

– Простите, Рио, что не посвящаю вас полностью во все перипетии… во все интриги, предшествовавшие рождению этого ребенка. Это… интимное дело. Семейное, можно сказать. И это не моя тайна, Рио; попробуйте догадайтесь, кем этот ребенок мне приходится? – Князь печально улыбнулся.

Мое лицо оставалось непроницаемым. Раздумывать будем после; и без того слишком много догадок, намеков и необъяснимых фактов. Моя стихия – действие, я боец, а не следователь.

Князь прошелся по кабинету. Мягкие сапоги ступали неслышно, золотая корона – тонкий изящный венец со множеством зубцов – лежала на темноволосой голове удобно и непринужденно, как привычная шляпа.

– В таком деле, – сказал я осторожно, – уместен скорее лекарский обоз. Удобная дорожная колыбель, преданная кормилица-нянька – но никак не странствующий герой, чьи руки привыкли к…

Князь кивнул, прерывая меня:

– Возможно. Если бы младенец находился в одном из областных замков, или в хижине козопаса, или в другом хоть и отдаленном, но привычном месте… – он крутнулся на каблуках. – Младенец за Рубежом, Рио. Вам случалось странствовать за Рубеж?

– Нет, – сказал я после паузы.

Князь кивнул, как будто мой ответ вполне устроил его:

– Вот и объяснение… почему я посылаю не доверенную няньку, а героя. Верно?

Я поклонился снова. Если бы мой собеседник не был князем – возможно, я не удержался бы и буркнул раздраженно: «С этого следовало начинать!»

С этого действительно следовало начинать. Что путь предстоит за Рубеж, а за несчастным ли младенцем, или за беглым преступником, или за мешком золота – уже не так важно.

У меня не было опыта общения с венценосными. Те, чья «тень венца» сделана из дерева или меди, в расчет не идут; на всякий случай я сдержался.

– Я помогу вам, Рио. Я дам вам визу для проезда через Рубеж, проводника и магическую поддержку. Любые разговоры о конфиденциальности считаю излишними. Это… очень закрытое дело. И в то же время очень срочное, потому что речь идет о жизни ребенка. Ребенку угрожает смертельная опасность, Рио. Вы должны успеть. Заклинаю… памятью вашего отца.

Князь взглянул мне прямо в глаза и долго не отводил взгляда, так что в конце концов мне пришлось потупиться.

Когда мой отец взошел на эшафот, мне было три года. И доверенный человек, находившийся рядом все время, пока длилась казнь, передал потом моей бабушке, что отец думал только обо мне – чтобы меня не нашли, чтобы до меня не дотянулись, чтобы я вырос и, возможно, отомстил…

Нынешний князь никогда не был знаком с моим отцом. Но он хотел произвести на меня впечатление – и произвел его.

– Я успею, – сказал я медленно.


Я отомстил-таки. Два десятка прямоходящих гиен во главе с бригадиром Золотая Узда – и ни один не умер от моей руки. В тот раз роль палача выполнила стая хищных птиц.

А до заказчиков я так и не добрался. Они перерезали друг друга прежде, чем я успел дотянуться до их шей; так или иначе – долг выполнен, цена заплачена, и я не умер… Вернее, умер, но только наполовину.


Властитель подошел к окну. Снаружи сеял и сеял дождь, в комнате потемнело совсем уж по-зимнему, время зажигать светильники.

– Рио, – голос князя снова изменился, сделавшись сухим и отстраненным. – Вы приехали в город издалека… Вы ничего не заметили?

– Заметил, – сказал я после паузы.

– Тучи, – князь смотрел на небо, но было совершенно ясно, что речь идет не о погоде. – Тучи… все труднее дышать.

Я ждал, что он продолжит, – но он молчал, стоя ко мне спиной, поблескивая венцом на темном затылке; не дождавшись объяснения, я заговорил сам:

– Властителю известна причина?

Он резко обернулся. Подошел ко мне, положил мне руку на плечо; я невольно вздрогнул – рука была неожиданно тяжелая.

– Рио… Привезите мне ребенка.

Он снял руку с моего плеча. Громко позвал, обращаясь в пустоту:

– Сале!

Открылась боковая дверь.

Та самая бродяжка, что не так давно переполошила лучшую в городе гостиницу ревом многочисленных оборвышей, стояла передо мной в дорожном костюме. Волосы были аккуратно уложены под шляпу, никаких младенцев не было и в помине.

– Это магическая поддержка, которую я обещал вам, Рио. Она же проводник и консультант.

Женщина изобразила поклон:

– Меня называют Сале… Не шарьте взглядом, у меня нет никаких детей и никогда не было. Уловка, маскарад.

Она поймала из воздуха сверток с кряхтящим младенцем, покачала на руках, небрежно выпустила – сверток растаял в воздухе. Женщина устало усмехнулась:

– Вот так…

Я молчал минут десять. Потом обернулся к терпеливо ожидавшему князю:

– Но… я и мои подельщики давно сплотились, и присутствие чужого…

– Такова специфика заказа, – холодно, совсем по-деловому перебил властитель. – Большой корабль не выйдет из бухты, если маленькая лодочка не укажет дорогу среди рифов. Возвращайтесь скорее, Рио. Я верю в вас.


Старичок в суконных нарукавниках долго рассматривал мою левую ладонь. Пожевал губами, достал из ящичка иглу, зловещую, как орудие пытки, но при этом, видимо, золотую. Примерившись, всадил мне в основание большого пальца; боли не было, но показалась кровь.

– Желаю успешного перехода через Рубеж. У вас есть для этого все необходимое.

За моей спиной молчали, ожидая своей очереди, к'Рамоль и хмурый Хостик.

Повезло.

Обычному человеку, чтобы добраться до старичка с золотой иглой и получить визу для прохода через Рубеж, требуется полгода времени и немалые траты, и то нет никаких гарантий…

А нам, по прямому княжьему приказанию, проставили визу бесплатно и сразу.

Глядя на свою чуть припухшую ладонь, я подумал, что теперь-то стану ходить через Рубеж едва ли не каждую пятницу. Посмотрю на миры…

– Удачи, – сказал старичок.

Чумак Гринь, сын вдовы Киричихи

Той ночью на лагерь чумаков навалились разбойники – но врасплох не застали. Сильно поранили седоусого Брыля, огрели по голове Гриневого однолетка Лушню и отступили, догадавшись, что легкой поживы не будет. Утро поднялось над черным кострищем, над составленными в круг возами, над привычными ко всему, хмурыми, черными от солнца людьми. Брыль стонал на возу, Лушня часто сглатывал и держался за разбитый лоб. Один разбойник лежал в туче мух, и с него уже стянули сапоги; другой, туго связанный вожжами, безумно зыркал по сторонам и, в отличие от Гриня, знал уже, что с ним будет.

Дядька Пацюк, чьи плечи были шире воза, а руки свешивались почти до колен, слил остатки воды из кожаного мешка в казан из-под каши, и все чумаки по очереди – и Гринь! – в зловещем молчании сыпанули туда каждый по горсти серой соли. Пацюк помешивал палкой, разводя соль в теплой воде; потом взял жестяную воронку и вместе с тремя самыми крепкими мужиками пошел к связанному.

Лушня едва держался на ногах, но все равно пошел посмотреть. Гринь отвернулся – разбойнику вливали в глотку густой соляной раствор. Потом крепко связали по рукам и ногам и, разрезав штаны, пеньковой веревкой перетянули соленой воде выход.

Медленно зашагали волы. Заскрипели колеса, закачалась кадушка с дегтем; Гринь шагал, потрясенный, вылупив глаза, разинув рот, не слыша черных чумацких шуток.

Вставало солнце. Обещало связанному разбойнику долгую, долгую смерть.

Потом сломалась ось. Остановились волы, запререкались погонщик с дядькой Пацюком, кашевар Петро невозмутимо взялся готовить кулеш – пока разгружали потерпевший воз, да пока снимали колеса, да пока меняли ось, да бранили недобросовестного кузнеца…

Гринь все оглядывался. Ему даже казалось, что он слышит первые крики умирающего разбойника.

А стоянка затягивалась. Поставив ось, сели завтракать; на куске полотна рядом с хлебом, десятком луковиц и куском сала лежал длинный резницкий нож.

Ветер поменял направление – и Гринь явственно услышал вопль. На этот раз не померещилось, нет!

Когда кашевар обнаружил пропажу ножа – Гринь уже бежал, пригибаясь, хоронясь за стеной травы, возвращался к месту ночевки, добежал, остановился, чувствуя, как бухает сердце – и отдается в голове, в груди, в руках…

Разбойник перевел на него мутный, безумный взгляд. Над ним вились мухи; Гринь замер с разинутым ртом, судорожно стиснул рукоятку ножа – зачем только вернулся?!

Разбойник застонал и вытянул шею. Как ягненок перед резником, ягненок с подбритой шеей, покорно подставляющий себя под нож.

Темная лужа на вытоптанной траве. И мало воздуха, мало, хотя кругом целая степь.

Гринь бегом вернулся к своим. Усмирил дыхание, явился как ни в чем не бывало, будто по нужде отлучался; оказалось, впрочем, что не только дядька Пацюк – все прекрасно все видели и давно все поняли.

На тот раз ему удалось легко отделаться – ну, приспустили вожжами шкуру, ну, поучили законы уважать… А больше всех ярился кашевар Петро – за нож, который Гринь так и бросил в степи.


– Сыночек… Гринюшка… ох горе горькое…

Он открыл глаза; материно пузо нависало над ним, ничего больше не было видно: ни лица заплаканного, ни натруженных рук, только пузо, где скрывалось чадушко, которое не по дням, а по часам растет.

– Пустите!

Вывернулся из-под ласк. Сел, поднялся, босиком побрел на двор – по нужде.

Снег таял под жесткими, потерявшими чувствительность ступнями. Утро? Вечер? Синеет небо, белеют столбы дыма над дымарями, чернеет одинокая ворона на плетне…

Выкинул ли его исчезник из дома? Или он исчезника выкинул? Или попугал только, покричал, а чортово племя его за горло – хвать!

Вернулся в дом. Ни слова не говоря, не глядя на мать, нашел торбу, ту самую, с которой пришел с заработков. Полез в тайник за печкой, вытащил мешочек с деньгами… Задумался. Отсыпал половину, кинул на стол – матери. Прочее затянул бечевой, положил за пазуху. Обулся. Взял шапку, кожух.

– Гринюшка, – сказала мать тонко, как девочка. – Не держи зла на меня! На том свете отплатится мне, ох, отплатится… А ты не держи.

Гринь молчал, затягивая пояс.

– Ты парень видный, работящий… красивый. Будет счастье тебе!

Гринь не выдержал – ухмыльнулся криво.

– Будет, будет счастье! На могилу батькину придешь – скажи отцу, чтобы не гневался…

Все так же молча он притворил за собой дверь.

Перед порогом лежал, глубоко врытый в землю, старый осколок жернова. Лет сто вот так лежит: и перед старой хатой лежал, а когда новую справляли – и камень перетащили. Гринь, едва на ноги поднявшись, на камень становился. И отец его становился, когда без штанов бегал, и дед…

Забрать бы камень с собой – так сил нет. Как нет сил, чтобы из дому вышвырнуть змею эту, родительницу свою.

Село поглядывало из-за плетней, из-за инея на окошках; столбы дыма подпирали небо, как колонны в том белом храме, который Гринь видел один раз в жизни – в неимоверно далеких странах. Хотел рассказать матери, думал Оксане похвалиться…

Перед Оксаниными воротами остановился, но стучать не стал. Ждал, пока охрипнут собаки; наконец скрипнула дверь, вышел Оксанин отец – нестарый еще, высокий мужик, почти с исчезника ростом.

– Не отдавайте Оксану за Касьяна, – сказал Гринь, как железом прижег. – Я дом справлю богатый за рекой, в Копинцах. Одну зиму подождите. Землю куплю… работать буду, спину крюком согну… будет куда жену привести! Не отдавайте за Касьяна!

– Обещалка – трещалка, на хлеб не намажешь, – медленно сказал Оксанин отец. – У меня четыре дочки, Оксана старшая. За второй уже женихи вьются, а отдать не могу, пока Оксана не пристроена. Да и слыхано ли – свекровь ведьма!

Гриню нечего было сказать. Облизнул губы, поправил торбу на плечах; Оксанин отец подождал-подождал, да и ушел за ворота, походя велев псу заткнуться.

На заиндевевшем стекле темнело круглое смотровое окошко. Черный заплаканный зрачок.

* * *

Гринь третий день сидел в Копинцах, в шинке, когда явилась, запыхавшись, шинкариха. И, почему-то оглядываясь, сообщила, что за рекой, говорят, одна баба чертененка рожает – так вопит, говорят, что все село посбегалось!

Гринь был тяжел от выпитого и съеденного – а новость и вовсе прибила его к столу, как сапог муху.

И снова на него поглядывали – не в силах скрыть любопытства; все, все давно знали – и что за баба, и что за чертененок, и теперь неторопливо обсуждали, пыхкая трубками, поглаживая усы:

– Чертененка, вестимо, трудно выродить… рогами, поди, цепляется!

– Нету рог у него! Мельничиха, говорят, видела батьку его, исчезника. Так ни рог, ни хвоста. Нос, как у цапли, и очи, как у сыча, а так больше ничего, только здоровый сильно.

– Тихо… Тихо, говорю! Разболтались… накличете. Вот помянете мои слова, накличете чего…

– И точно! Молчите. Неча поминать…

Гринь бездумно проверил, на месте ли деньги. На месте – уже и рубаха, поди, продырявилась в том месте, где о мешочек трется.

Взял со скамьи торбу. Поставил снова; обвел шинок мутными глазами, ждал, что кто-то будет зубы скалить, над ним, Гринем, над матерью его потешаться. Ждал и желал этого – кулаки чесались, а душа зудела. Так хотелось душе, чтобы кулаки поработали всласть, чтобы чужие зубы трещали, а носы сворачивались набок!

Но и все, кто сидел в тот день в шинке, понимали, что творится на душе у Гриня. И все глаза потупились, все улыбки спрятались, никто и не глядел в его сторону – будто его и не было. Тихо стало в шинке, тихо и благостно, только челюсти жевали, только кошка умывалась на пороге – чисто-начисто, розовым шершавым языком.

А пинать кошку Гринь с младенчества не приучен был. Забросил торбу на плечо и вышел – только дверь хлопнула.

Под мостом, у проруби, возилась мельничиха Лышка. Увидела Гриня, разинула было рот, чтобы выдать новость, – но поймала его взгляд, втянула голову в плечи и быстро-быстро захрустела по снегу прочь, даром что ведра тяжелые.

Гринь шел по знакомой улице.

Бежал.

Бежал, торба больно хлопала по спине, разлетался снег из-под сапог, шапка съехала на лоб, Гринь сбросил ее и швырнул в сугроб.

Перед домом редкой толпой стояли соседи. Кузнечиха, бондарь с женой, Чуб, у которого шестнадцать сыновей, Глечик, у которого самое большое на селе поле…

Увидев Гриня, испуганно расступились.

Он прошел между их взглядов, как челнок в ткацком станке проходит между натянутыми нитями. Навстречу ему сама собой открылась дверь. Баба Руткая, вечная повитуха, она не только Гриня принимала, но и, кажется, отца его.

Баба Руткая умела «завязывать пуп» не просто так, а «на судьбу». Матне, например, завязала на обухе – чтобы был мастеровитый. А Гриню, по просьбе матери, – на книжке, чтобы грамотный был. Только у Матни руки как крюки стоят, а Гриня хоть и лупили в школе розгами – читать выучили плохо.

Гринь стоял перед Руткой и думал, на чем завязан пуп у исчезникового сына. На коровьем копыте?..

– Померла, – буднично сказала баба Руткая. – Стара уже рожать-то… Освободилась, бедняга. Отмучилась.

За спиной у Гриня зашептались, заговорили.

Гринь стоял как оглобля. И стоял так, не слыша ничего и не видя, пока в хате, в оскверненном отцовском доме, не замяукал младенец.

* * *

После похорон Гринь угостил людей всем, что нашел. Выпили, вытерли усы, молча помянули, разошлись; людей было мало, только ближайшие соседи да еще пьяницы, которым только чарку пообещай – и в пекло припрутся.

Поп не спешил уходить. Допил вторую чарку, странно, из-под брови посмотрел на Гриня, крякнул:

– Поговорить бы, чумак…

Гринь вышел с ним в сени, а потом и во двор. Закат был яркий, и в тон ему цвел снег, багряный, и желтый, и розовый.

Гринь был до слез благодарен попу. За то, что не побрезговал, пришел и справил все как надо. За то, что разрешил на кладбище хоронить – правда, в самом дальнем углу, у пустоши, но все-таки в ограде.

Поп остановился. Поморщился, посмотрел Гриню в глаза; Гринь ждал этого разговора – и все равно втянул голову в плечи.

– Дите… как?

Дите, Гринев новорожденный брат, сладко проспал все поминки. За печкой, в приготовленной матерью корзине. В сухих пеленках. Многие из поминавших в тот вечер несчастную Гриневу мать и знать не знали, что он выжил – как-то само собой считалось, что и дите закопали тоже.

Гринь, преодолев отвращение, рассмотрел братишку. Ни рогов, ни копыт, ни хвоста у младенца не было. Хороший младенец, только на правой руке четыре пальца, а на левой – шесть. То же и с ногами.

– Нечистое это дите, чумак. Непорядок, что Ярина померла, а этот остался… Не к добру.

– В хате кадили, – сказал Гринь запекшимися губами. – Побрызгали, освятили… Ничего ему не сделалось.

– Кабы так просто, – поп поморщился снова. – В хате образа, а этот … не называть бы… под образами… повадился…

– Что делать-то, батюшка? – спросил Гринь. – В монастырь бы отдал его… так до монастыря дорога двое суток, по лесу, замерзнет…

– Кормишь его? – отрывисто спросил поп.

Гринь сглотнул:

– Молоком. Еще куклу ему свернул из хлеба жеваного.

– Кормишь, – повторил поп с непонятным выражением. – Ну, корми…

Вернулся в дом и спустя пять минут ушел – благословив соседей, а в сторону Гриня и не обернувшись.

А еще спустя короткое время Гринь остался в хате один – только огонек под образами, да младенец в корзине, да стол с остатками трапезы.

Стиснув в кулаке свечку, Гринь долго стоял над колыбелью. Личико младенца, вчера еще красное и сморщенное, сделалось теперь гладким и розовым, на лбу лежал черный завиток, подрагивали губки, сосущие несуществующую материну грудь; то ли от света, то ли от Гринева взгляда, то ли просто время пришло – но длинные глаза младенца раскрылись. И не мутно-голубые, как вчера, – темно-карие, как у самого Гриня.

«Ну, корми», – сказал поп.

Младенец запищал. Не бессмысленно, как вчера, – жалобно. Гринь вытащил из кринки «куклу», чистую тряпочку, завязанную узлом, а в узле – молочная каша пополам с жеваным хлебом.

– Жри!

Младенец зачмокал. Гринь смотрел на него, и чем больше смотрел – тем плотнее становилась темень, тем тяжелее была решимость.

Вот вроде и на мать похож. И на самого Гриня похож, а раскроет глазки – чорт глядит с махонького личика, исчезник проклятый, мать погубивший, Гриня погубивший, людской род ненавидящий!

– Соси-соси… слюни-то не пускай! Жри, братишка, жри, отродье, дома, поди, не стесняйся…

Бормоча под нос, Гринь приладил к корзине две ременные ручки. Укутал сверху материным теплым платком – да так и взвалил на спину, привычно, словно торбу с пожитками.

Младенец чмокал под платком, будто все равно ему. Гринь оставил хату отпертой – все равно никто не придет.

Ночь стояла темная. Небо затянуло тучами, ни звездочки, ни огонька; собаки перебрехивались лениво – мало ли, пьяница засиделся в шинке и идет домой за полночь… А мороз такой, что и заснуть в сугробе ничего не стоит, а уж поутру станут будить – не добудятся…

Чем дальше Гринь шел, тем легче становилось шагать. И на душе легче, и ноша казалась почти невесомой, и снег – неглубоким, утоптанным.

Когда вышел на берег, темнота показалась совсем непроглядной. Только старая, еще детская, память помогла найти мост и ту тропинку, что ведет от моста вниз, ту самую, по которой ходит мельничиха Лышка.

Только однажды Гринь оступился и упал, но снег был мягкий, а младенец в корзине только захныкал недовольно – и сразу же замолчал. Ступив на лед, Гринь пошел осторожнее – недалеко и в полынью ухнуть.

Полынья была как черное окно. Гринь услышал, как тихонько хлюпает подо льдом вода – дожидается лета.

Снял корзину с плеча. Отер лоб, хотя пота не было и в помине, наоборот, брови заиндевели. Посмотрел на небо – черно, только в редких просветах еле-еле проглядывает лунный свет.

Младенец завозился в корзине – будто почувствовал неладное. Или мороз этой ночи проник наконец под теплый платок – единственное, что осталось ублюдку от матери. Будто мать укрыла собой корзинку, не давая чаду замерзнуть…

Гринь вспомнил, что ни камня не взял с собой, ни веревки. И тут же подумал, что в полынье и камня не надо – кинуть под лед, вниз по течению – и вся недолга.

А завтра, купив новый кожух, пояс и шапку, прийти к Оксане. Швырнуть на стол мешочек с золотом, швырнуть новехонькую шапку к ногам родителей: отдайте! И пусть попробуют не отдать!

Гринь скинул платок с корзины. Запустил руки во влажное тряпье, крепко взял братца поперек тела, вытащил из люльки, понес к полынье.

Младенец не пищал. А Гринь боялся его писка – начнет верещать, как человеческое дитя, растревожит, собьет с толку…

Младенец молчал. Не чмокал, не кряхтел, не хныкал, и в темноте Гринь не видел ни лица его, ни глаз бесовских, ни ручек, четырехпалой и шестипалой…

Налетел ветер.

* * *

– Ну уймись! Уймись… уймись…

Мать, оказывается, заранее заготовила любистка, и ромашки, и мяты, и всех трав, в которых купала когда-то Гриня.

– Уймись…

Гринь вытер орущего ребенка, спеленал в чистое. Уложил поперек сундука – младенец затих сразу, как будто его задушили, Гринь даже подошел посмотреть, не случилось ли чего – но нет, младенец просто спал и посапывал во сне.

Гринь сел на лавку, за неприбранный поминальный стол и уронил голову на руки. Закричали петухи, завопил в сарае старый горлач. Замычала недоеная корова; только тогда Гринь встал, бездумно, как сонный, пошел в хлев, выдоил Лыску, долго и непонимающе смотрел на подойник с парным молоком…

Скрипнула за спиной дверь. Гринь обернулся – никого. Виляет хвостом Бровко, а уж он не молчал бы, окажись во дворе чужой.

– Забрал бы сына, – сказал Гринь хрипло.

Молчание.

– Забрал бы сына… Придушу ведь… соберусь с духом – и придушу!

Порыв ветра напомнил ему ночь, плеск воды в проруби и собственный дикий страх. Потому что ребенок, которому кричать бы во все горло, смотрел и молчал.

Едва не сделал. Едва не исполнил, вот ужас-то, а исполнил бы – следом бы в прорубь кинулся. Так и стали бы перед Богом – убийца и убиенный, оба во льду.

Ведь и тогда, в степи, когда возвращался с ножом к связанному разбойнику – выпустить хотел, путы порезать, о другом не думал. Это только когда разбойник шею вытянул, показал, что делать надо, – тогда Гринь и решился, овец-то видел, как режут… И сам помогал.

Одна жизнь загубленная на его счету есть. Но то ведь разбойник, которого Гринь от мук избавил, а здесь…

Мать любистка приготовила. А Гринь ее сына – в ледяную купель хотел, чтобы потерчонком стал, у водяного в приемышах, чтобы сторожил братца на берегу лунными ночами…

И ведь подстерег бы.

– Забери малого, слышишь? Чертяра…

Высокая тень колыхнулась, как отражение в воде.

Гринь разинул рот. Привидение! Призрак. Свят, свят…

Младенец лежал на столе, среди пустых бутылок. Распеленутый, перевернулся уже на живот, пытался ползти; на шее болталась цепочка, Гринь, обмерев, подошел, присмотрелся…

Медальон был круглый и тяжелый, Гринь в жизни таких не видел. Внутри лежала на крохотной подушечке… оса; тончайшей работы, из чистого золота.

Рио, странствующий герой

Я ехал впереди. Хостик отставал на полкорпуса; за нашими спинами к'Рамоль пытался разговорить нежданную спутницу, но Сале отвечала односложно, не так чтобы угрюмо, но и не очень приветливо. Очень скоро я перестал прислушиваться к их беседе – мне было о чем подумать.

Итак, неизвестный младенец, который дорог князю, как родной сын. Почему дорог? Мне так показалось. Всякий раз, когда князь заговаривал о предмете наших поисков, голос его менялся; логично предположить, что этот ребенок небезразличен князю, по крайней мере небезразличен.

Родич? Племянник? Внук, в конце концов? Ведь, если позволить фантазии быть совсем уж смелой – почему у князя не может быть незаконнорожденного сына-бастарда? Почему этот сын, загуляв за Рубеж, не мог бросить семя в подходящую почву – семя княжеского рода, слишком ценное для того, чтобы им вот так разбрасываться.

Крепким, однако, и очень уж смелым получается предполагаемый бастард. Через Рубеж сопляку пройти, что крестьянскую межу переступить – а между тем и многим великим Рубеж оказывался не по зубам!

Князь, надо сказать, действовал решительно и умело. За короткое время ему удалось заполучить двенадцать лучших героев края; а я уверен, шушеры помельче набежало сотни две. Теперь, задним числом, я понимал, что первоначально князь отбирал претендентов по единственному признаку. Как ни разнились между собой двенадцать героев – их объединяла одна немаловажная черта. Каждый из нас имел достаточный опыт, чтобы перебраться через Рубеж без лишней озабоченности.

Жаль, что герои не воюют артелью. Герои эффективны только в одиночку, а потому князю снова пришлось выбирать; кстати, признаки, по которым производился этот окончательный отбор, мне не совсем понятны. Можно было бы предположить, что зачерствевшим в боях воителям князь предпочтет добренького «друга детей»… Но тогда заказ следовало передавать моему лысоватому сопернику. Он заработал это сомнительное звание, не я.

Хостик и к'Рамоль приняли поход за Рубеж скорее с энтузиазмом, нежели со страхом. Оба, оказывается, всю жизнь мечтали побывать там.

А кто, спрашивается, не мечтал?!

Я снял перчатку, снова тщательно рассмотрел свежую отметину у основания большого пальца. Тужить пока не о чем. Все идет, как предполагалось; выполнив Большой заказ, мы одновременно угодим князю и разбогатеем настолько, чтобы путешествовать только хорошими дорогами и только в удобной карете. А князь со своими странностями мне не сват и не брат, и Шакал со своими видениями… что Шакал? Ушел в землю – и камень ему подушкой.

Я глубоко вздохнул, выпрямил спину и оглянулся.

– …Не саламандры, а саламандрики, – голос у Сале был рассудительный, низкий и хрипловатый. – Их не надо даже потрошить, у них и потрохов нет, только шкура жесткая, шкуру следует сдирать сразу же, пока не остыла. Голод утоляет на сутки, сил прибавляет, ну и мужское естество взбадривает, конечно…

Вот как. К'Рамоль и Сале нашли-таки тему для разговора.

* * *

Вечером, на привале, я воочию убедился в преимуществах охоты на саламандриков.

Под руководством Сале Хостик развел большой костер – в неглубокой земляной выемке, между двух толстенных поваленных стволов. Женщина очень придирчиво отнеслась и к подбору топлива, и к порядку, в котором его следует подбрасывать; потом подобрала юбку, засучила рукава, как заправская рыбачка, и взялась за дело.

Крючок у нее был страховидный, тройной с зазубринами, темного металла. Крючок крепился на тонкой черной цепочке, остававшейся холодной даже тогда, когда опущенный в огонь край ее делался темно-красным от жара.

Пламя плескалось, будто кипящая вода в корыте. Сале бормотала заклинание; то есть мне поначалу показалось, что это заклинание, но очень скоро я разобрал, что это просто песенка, вроде тех, что бормочут под нос суеверные рыбаки: «Бери крепче, бери лучше, сладкий крючок, верный поплавок…»

Наживкой послужила старая половина подковы. Я смотрел, забыв о прочих делах, даже нелюбопытный Хостик пришел поглядеть, а к'Рамоль – тот не замолкал ни на минуту, то и дело лез с советами…

Прошла минута, другая; миновало полчаса, мы давно уже разбрелись каждый по своему делу, и только Сале сидела у недогорающего костра, бормотала неразборчиво и подбрасывала топливо.

К'Рамоль улыбался, поглядывая на ее прямую спину – и ниже. Хорошо, что Сале не видела этой улыбки. Хостик меланхолично развел второй костерок – поменьше, хозяйственный, и скоро мы, не дожидаясь спутницы, принялись за ужин.

– Не вижу радости на твоем лице, Рио, – как бы невзначай проронил к'Рамоль. – Вроде бы мы Большой заказ выиграли? В люди выбились, за Рубеж едем…

Хостик вздохнул.

Я растянулся на траве. Поглядел в звездное небо, перевел взгляд на к'Рамоля. Мельком взглянул на Хостика.

– Ребята… Кто из вас знает… такая тварь, которая и на предмете может жить, на перстне, например… и в человеке может жить. Бывает такое?

– Не понял, – сказал к'Рамоль.

Хостик шевельнул губами; все бывает, прочитал я. Ответ вполне в Хостином духе.

– Казнили одного аристократа, – сказал я, невольно понижая голос, чтобы Сале не слышала. – Голова некоторое время жила отдельно от тела. Потом пришел человек с красным камнем на пальце. Спросил: «Пойдешь ко мне на перстень?» – и отрубленная голова согласилась.

– Это байка? – после паузы спросил к'Рамоль.

– Нет.

– Что же, он так и ходил с отрубленной головой на пальце? – к'Рамоль радостно оскалил зубы. – На ниточке?

– Нет, – сказал я терпеливо. – Голова после этого сразу умерла. Зато перстень ожил.

– Байка, – вздохнул к'Рамоль и зевнул, воспитанно прикрывая пасть ладошкой.

– Нет, – сказал Хостик, и мы оба на него посмотрели.

– Нет, – Хоста говорил еле слышно, но и этого хватало, чтобы от звука его голоса бегали по коже мурашки. – Это Приживник. Так эту тварь у нас в предгорьях называют. Говорят, в старых зеркалах иногда живет. В нехороших местах… в оскверненном оружии. В человека подселяется… и хозяина выживает. Выдавливает. Говорили, что…

Дико заверещала Сале. Доля секунды – и мы трое были уже на ногах, причем у меня в руках оказался меч, у Хостика – стилет, у Рама – удачно подвернувшаяся коряга.

Сале танцевала у своего костра, и на крючке у нее…

О чем-то подобном я когда-то слышал. Но вот видеть – не доводилось. Обрывок цепи дымился и прыгал по траве, и подковы на нем не было, зато извивалось чешуйчатое тело размером с небольшую щуку.

Сале завизжала снова. Хостик плюнул, пряча стилет, Рам хихикнул; склонившись над добычей, мы едва не стукнулись головами.

На спине зверя ощетинился игольчатый гребень. Узкие глаза подернулись пленкой, двупалые лапы судорожно прижались к животу. Кусок подковы встал саламандрику поперек горла – в прямом и переносном смысле. Зверь издыхал; совладав с эмоциями, Сале обмотала руки тряпками и ловко, как бывалый мясник, принялась свежевать тушку. К'Рамоль заинтересовался шкурой; оставив его и Сале разделывать саламандрика, я взял Хостика за рукав и оттащил от костра подальше.

Он не смотрел мне в глаза.

– Хоста… нельзя всю жизнь помнить зло. Особенно в походе. Особенно на пути за Рубеж… Я тебя не держу.

Он посмотрел на меня с горьким упреком.

– …и не гоню, – добавил я быстро. – Но мы на серьезное дело идем. Я в тебе уверен. И в Раме. И ты будь, пожалуйста, во мне уверен, а иначе…

Он молчал.

– Хоста, – я переменил тон. – Ты этих… Приживников когда-нибудь своими глазами видел? Или только россказни?

– Своими глазами не видел, – сказал он после паузы. И добавил беззвучно: – Незачем мне…

У костра балагурил к'Рамоль – ему пришлись по нраву свежие саламандричьи окорочка. Как там говорила Сале – «голод утоляет на сутки, сил прибавляет, ну и мужское естество взбадривает, конечно…».

Приятного аппетита, дружочек Рам.

Только не объешься.


Росистым утром мы растолкали сонного паромщика и перебрались через медленную, в ошметках тумана реку. Левый берег ее был полной противоположностью правому – суровые каменистые холмы, никаких лесов, чахлые деревца жались друг к другу, будто солдаты отступающей армии, отбившиеся от своих и окруженные врагами.

– Рубеж близко, – сказала Сале, ни к кому конкретно не обращаясь.

Никто и не ответил.

На нашем пути лежал длинный овраг с крутыми склонами, живописный, разукрашенный всеми видами степной флоры, прямо-таки звенящий полчищами цикад. Войдя в овраг, мы уподобились бы потоку в жестком русле или колесу в глубокой колее – только вперед либо назад, и ни шагу в сторону. Дорога же по кромке оврага осыпалась, и путник, отправившийся поверху, так и так оказался бы внизу – но со сломанной шеей.

– Поехали, – я свернул в овраг. Сале помрачнела лицом, но ничего не сказала. Хостик и к'Рамоль привычно пристроились сзади.

Очень долго ничего не происходило. Над нашими головами лаковой полоской лежало полуденное небо, каменистые склоны уходили круто вверх – овраг боролся за право называться ущельем. Над порослями диких цветов вились бабочки всех семейств, всех отрядов, я в жизни не поверил бы, что такое возможно. Прежний-я, различавший оттенки цветов, умер бы на месте от восторга, прыгнул бы в траву с сачком наперевес, кинулся, не боясь расцарапать голые ноги…

Спина моя ссутулилась под грузом боевого железа.

О чем я сожалею?! О каком-то сопляке… Эдак любой взрослый может лицемерно вздыхать о ребенке, которым был когда-то – пацан-де и чище был, и светлее челом, и талантливее, и благороднее… Да, Шакал?!

«Нет, – ответил тот, кого я по привычке звал Шакалом. – Ты – всего лишь железный болван с навыками рукопашного боя. А тот, в коротких штанишках – тот был подарком этому миру, чудом, такие, как он, не в каждом поколении рождаются, и если бы тот бедный мальчик дожил до совершеннолетия – кто знает, каким был бы сегодня этот мир…»

– Он все равно не дожил бы, – пробормотал я вслух.

«Да, – сказал Шакал, – но ведь как неприятно быть живой могилой!»

– Стой! – звонко крикнула Сале и натянула поводья, и почти одновременно вскинул руку Хостик.

Тишина – если можно назвать тишиной исступленный хор цикад. Змеиное тело, струящееся в траве, спешащее уйти подальше с нашей дороги…

– Что, Сале?

Женщина напряженно смотрела вперед, туда, куда уводила едва заметная среди камней дорога.

– Хоста, ты что-то чуешь?

– За поворотом, – сказала женщина очень спокойно, и спокойствие было искусственным. – Штук двадцать… засада.

Хостик невозмутимо вытащил стилет. Я вздохнул сквозь зубы:

– Рутина… рутина, Сале. Не беспокойся.

В следующую секунду те, кто нас поджидал, вышли из-за поворота.

Да, Рубеж близко. Никогда прежде мне не приходилось видеть таких тварей, даже в сравнении с карликовыми крунгами они представлялись экзотикой.

Больше всего они походили на железных ежей, вставших на задние лапы. На очень больших ежей – посмотрел бы я на крунга, пожелавшего изготовить шипастый шар из шкуры такого вот ежика. Головы существ сливались с туловищем, морды казались не то чтобы человеческими – кукольными, причем вместо глаз мерцали различимые черные бусинки. Спины и затылки были покрыты сплошной порослью иголок, каждая сошла бы за хороший клинок.

– Приехали, – меланхолически пробормотал к'Рамоль.

Ежей было очень много. Сале не ошиблась.

Я подумал и спешился. По всей видимости, единственным незащищенным местом у противника является живот – а бить сверху по шипастым головам представляется малоэффективным.

– Хоста.

Он и так все знал. Стоял за моим плечом, как, говорят, стоит Смерть. Бить буду на поражение – Хостик должен поспевать, чтобы ни один из бедных ежиков не ушел в мир иной от моей руки. Только от Хостиной.

– Пропустите нас, – я, кажется, даже улыбнулся. – Видите ли, согласно давнему княжескому указу все дороги считаются общественными, поселяне обязаны пропускать путников через свою территорию, а если они отказываются – то не поселянами их следует считать, а дикими племенами, и обходиться соответственно… Я понятно говорю?

Болтая, я наблюдал за маневрами ежей. И ситуация казалась мне все менее определенной – мой клинок был ненамного длиннее их иголок, а у парочки особей, пожалуй, иглы были совсем как мой меч.

У ежей иголки – оружие обороны. А как у этих?..

Будто отвечая на мой вопрос, молоденький горячий ежик, стоявший на левом фланге, попытался достать отступающего к'Рамоля. Прыгнул вперед, крутнулся волчком; иглы веером рассекли воздух, лошадь Рама взвилась на дыбы, на лице всадника обозначилась паника:

– Рио!

Из к'Рамоля такой же боец, как из меня лекарь. А ведь еще и Сале…

Молоденький ежик едва устоял – инерция взметнувшейся железной шубы чуть не снесла его с ног. Прочие будут покрепче – вон у ежа-предводителя ножки как пни, такого и таран не снесет!

Один на один этот предводитель – не противник мне. Но до чего их много, перегородили собой ущелье, от железного лязга уши закладывает…

По коням – и бежать, сказал здравый рассудок. Искать обходной путь, я герой, а не охотник на железных ежей… Кстати, если бы ежики кинулись на нас, как собирались, из засады – поход мог бы уже и закончиться. Во всяком случае, без потерь мы бы не ушли.

Предводитель шагнул вперед. Наклонил голову, будто собираясь забодать меня; иглы с его загривка нацелились мне в лицо. И как они только таскают на себе такую груду железа?!

– Разойдемся полюбовно, – сказал я, ни капельки не веря в мирный исход.

Еж напал.

Он атаковал не в повороте, как молоденький забияка, а кувырком – на это стоило посмотреть. Коротенькие ножки мелькнули в воздухе; завизжала Сале – девчонка совершенно не умеет собой владеть!.. Я ушел от двух десятков падающих клинков; за спиной застучали копыта – к'Рамоль покидал поле боя и правильно делал. Еще бы эвакуировать Сале…

Доля секунды. Каскад смертоносного железа, рассекаемый воздух – и незащищенная полоска живота на расстоянии клинка.

Я поймал его.

Меч окрасился темным. Еж пошел на очередной кульбит – но приземлился уже на четвереньки, скорчился, прижимая к животу маленькие трехпалые руки, сделал попытку свернуться клубком.

Я рубанул, отсекая сразу несколько иголок. Спина ежа оказалась покрыта костяными чешуйками; Хостик хладнокровно всадил свой стилет в едва приоткрывшуюся щель. Я отпрыгнул.

Ущелье, приведшее нас в засаду, на этот раз спасло нам жизнь. Ежам просто негде было развернуться; я рубил и рубил, двигался «между секунд», Хостик исправно колол и колол стилетом – но противник давил числом, грохотало, как в кузне, как в брюхе железного дракона, меня оцарапали раз и другой, пока несерьезно, но ситуация все более напоминала бойню.

Прямо передо мной оказалась морда молодого ежа, молодого, потому что шкура на щеках была гладкая, без морщин, а бусинки-глаза совсем глупые, как у щенка. Еж напряженно смотрел куда-то мне за спину, я ткнул мечом, не оборачиваясь, некогда мне ворон ловить…

В следующую секунду передо мной были одни удаляющиеся спины. Противник отступал, но не в панике – выглядело это так, будто отважные ежики вдруг вспомнили, что на печке осталась кастрюля с молоком.

Я оглянулся – и застал уже распадающийся фантом. Увидел толстощекую ежиху в окружении тающих в воздухе ежат. Ежиха неуловимо напоминала Сале – может быть, потому, что покровы иллюзии спадали; через секунду на месте ежихи стояла некрасивая женщина, прижимающая к груди воздух, и глаза у нее были круглые, перепуганные и радостные одновременно.

Я шагнул навстречу Сале, намереваясь обнять ее, как боевого друга. И объяснить, какая она молодец, как здорово соображает и как умело реализует удачные идеи…

Но в этот момент Хостик расхохотался.

Он смеялся от радости и неприлично показывал на Сале пальцем, и смех его эхом прыгал от стены к стене. Знаменитый голос Хостика, который, однажды услышав, вовек не забудешь. Голос, обращавший в бегство орды разбойников, голос, из-за особенностей которого Хоста почти все время молчит.

У Сале задрожали губы. Сале побелела как мел, судорожно зажала уши ладонями – и я с опозданием сообразил, что до сих пор Сале считала нашего друга немым.

Хостик отсмеялся. Вытер губы тыльной стороной ладони, виновато покосился на Сале и побрел по полю боя со своей миссией милосердия.

Ежиков на поле боя осталось меньше, чем я боялся. Мне казалось, что я штук десять положил – какое счастье, что я ошибся. Предводитель, правда, лежал там, где упал, и еще двое были безнадежны – но молодой еж, последняя моя жертва, понемногу подавал признаки жизни.

– Стой, Хоста…

Занесенный стилет замер в воздухе. Удивленный взгляд – стоит ли мелочиться?!

– Погоди.

Топот копыт. Рам решил, что самое время наведаться.

– Эй, лекарь! Поди сюда, есть работа.

– Этих лечить?! – к'Рамоль едва не выпал из седла. – Да они же…

– Поди сюда, кому сказано?

Рам повиновался.

Возможно, молодой ежик еще будет жить.

Даже скорей всего.

* * *

– …Что ж, Сале, мы теперь товарищи?

Шел пятый день похода. Сале держалась непринужденно; от нее действительно было много пользы – не только в качестве добытчика саламандриков. Время шло, еще через несколько дней предстоит взятие Рубежа – а значит, пора поговорить.

– Похоже на то, – отозвалась женщина мне в тон.

Хостик и к'Рамоль ехали впереди – вроде как разъездом.

– Можно, я тебя поспрашиваю, а ты, если хочешь, меня?

– А куда мне деваться-то? – Она улыбнулась, но в улыбке не было кокетства. К'Рамолю, например, она улыбается совсем не так.

– Что ты еще умеешь? Кроме как иллюзии наводить?

Я не ждал, что она ответит.

– Еще след брать, – Сале пожала изящным плечом. – Чуять опасность. Через Рубеж водить… Находить пропавшее. И еще кое-какие штучки, но – мало… Я достаточно ответила?

– Да, спасибо, – я действительно был ей благодарен. Похоже, она ответила совершенно откровенно. – А у князя ты давно служишь?

– Пять лет.

Кони шли, рассекая грудью высокую траву. Справа и слева, куда ни глянь, лежало травяное море, и только иногда, будто для разнообразия, попадались солончаки.

– Сале… Первое испытание претендентов, в гостинице… Князь тебе поручил выбирать?

Она быстро на меня взглянула – и отвела глаза:

– Видишь ли, Рио…

– Понятно. Среди твоих умений числится еще и чутье на героев.

– На удачу, – призналась Сале неохотно. – Ты и тот лысый – самые удачливые.

– А почему князь лысого отклонил?

– А я почем знаю?

Она легко пожала плечами. И, похоже, снова была откровенна – признаки, по которым меня выбрал князь, нимало ее не интересовали.

Умиротворенно шелестела трава. Колыхалась, ходила волнами; лошади Хосты и Рама плыли в стеблях по брюхо.

– А скажи, Сале… такой оруженосец у князя был, уши, как лопухи… где он теперь?

Вопрос был задан нарочито небрежным тоном; я спрашивал будто бы о старом знакомом, зато эффект превзошел все мои ожидания. Сале вздрогнула и посмотрела на меня так, что впору было хвататься за меч.

С самообладанием у нее явно было не все в порядке. С минуту я ждал, пока она возьмет себя в руки, потом спросил как можно мягче:

– Я тебя обидел?

– Нет, – она злилась на себя за свою же несдержанность. – Откуда ты знаешь… про этого оруженосца? Его уже года четыре как казнили.

– Казнили?!

– Ну да… Измена. А по-моему, так оговорили его, не такой он парень, чтобы изменять, да и молоденький совсем…

Что-то у них с оруженосцем было. Что-то намечалось; когда некрасивая девушка любит парня, а парня казнят по навету – трагедия может быть невыносимой.

– Жаль, – сказал я после паузы. – Не хотел тебя огорчать. Извини…

И подумал, что князь, безусловно, доверяет Сале, а у Сале есть все основания ненавидеть князя. Если юношу действительно оговорили… Впрочем, и она не покинула княжескую службу, и князь ее зачем-то держит, хоть Сале ни владеть собой не умеет, ни держать язык за зубами… Или это маска?!

Теперь женщина смотрела на меня не отрываясь. С подозрением.

– Что? – Я улыбнулся как можно приветливее.

– Откуда ты знаешь про оруженосца?

– Видел, – обычно я вру, не моргнув глазом, но тут даже врать не приходилось. – В городе… вот погоди-ка, областной центр… там еще казнь была знаменитая, двум аристократам за один раз головы сняли!

– Охта, – сказала Сале тихо.

– Вот-вот, – я одновременно и обрадовался, и насторожился. Ну не может девчонка быть настолько глупой. Впрочем, кто знает… Дурам, говорят, магия легко дается.

Некоторое время мы ехали молча. Плыли по морю высокой травы.

– Сале, извини… А перед тем, как поступить на службу к князю, этот парень никому больше не служил?

Сале, не глядя, помотала головой. Еще один подобный вопрос – и она пошлет меня подальше. Отчего-то верится, что как раз ругаться-то Сале вполне умеет!

Но я не стану больше спрашивать. У меня и так голова кругом; выходит, рыцарь из моего видения, рыцарь с оруженосцем – то был все-таки князь?!

Надо будет хорошенько расспросить Хосту относительно Приживников. Хоть это, конечно, не мое дело, князем считается тот, у кого на макушке венец, а тот, кого я принимал за Шакала, мог попросту морочить мне голову…

– Я могу наводить на себя чары и делаться красавицей, – призналась Сале устало.

– Зачем? – искренне удивился я.

– Вот именно – зачем? – Сале вздохнула. – Князь очень доверял Клику… везде таскал за собой…

Она замолчала, будто оборвав себя. Выпрямила спину в седле:

– Ну, что ты еще хотел спросить?

– Князь изменился за последние годы? – поинтересовался я рассеянно. – Так, что даже мозаику подновить пришлось?

Сале молчала.

Я посмотрел на нее и понял, что ответа не получу.

* * *

Никогда раньше мне не приходилось пересекать Рубеж.

– Ну, заходите.

Мужичонка был самый обыкновенный. Встретив такого на дороге, я не повернул бы и головы; другое дело, откуда ты взялся, мужичок, посреди холмистой равнины, на широком перекрестке, где перевернутой подковой высятся ржавые железные ворота?

Я невольно оглянулся, будто ища взглядом избу или сторожку. Или по крайней мере родник, откуда страж Рубежа мог бы время от времени черпать воду.

Ничего, естественно, – кроме камней и травы, стрекоз, цикад и бабочек.

– Заходите, заходите! Или передумали?

Сале проглотила слюну. Лицо Хостика по обыкновению ничего не выражало, к'Рамоль если и трусил, то умело свой страх скрывал.

Я первым шагнул в подковообразные ворота.

И зажмурился, потому что глаза едва не взорвались от белого, отовсюду бьющего света.

Рядом охнула Сале. Крякнул к'Рамоль, и только Хостик по обыкновению не издал ни звука.

– Добрый день, господа, вас приветствует Досмотр. Назовите пункт следования.

Захотелось оторвать ладони от глаз и заткнуть на этот раз уши. Правда, эффекта и это не возымело бы – голос вибрировал во всем теле, отдавался в костях, в полостях носа, в черепе и в груди.

Ответствовала, как и договаривались, Сале. У нее у единственной был опыт путешествия за Рубеж – а выговорить название места, в которое мы идем, не под силу даже велеречивому к'Рамолю.

– Пожалуйста, документы на контроль.

Справа меня подпирало плечо Хостика, слева – к'Рамоля. За к'Рамоля цеплялась Сале; я смог чуть-чуть приоткрыть глаза. Мы стояли, как дети перед показательной поркой – сбившись в кучу.

– Визы, пожалуйста.

Мне показалось, что в воздухе перед Сале возникло нечто вроде пышной пуховой подушки, и наша проводница без колебаний сунула туда свою левую руку, после чего подушка вдруг поросла весенней травкой и рассыпалась прахом, и тут же точно такие подушки возникли в воздухе перед Хостиком и к'Рамолем. Мои подельщики, поколебавшись, повторили жест Сале, причем Рам гадливо дернулся, а Хостик оскалил желтые зубы; подушка Рама покрылась собачьей шерстью, подушка Хостика – рыбьей чешуей, и уже секунду спустя мои спутники яростно оттирали пострадавшие ладони о штаны, о голенища и о полы курток.

– Вы глава делегации? Предъявите…

Белесый сгусток приглашающе возник передо мной, и я замешкался только на секунду. Рука моя утонула будто в тине – действительно, прикосновение не из приятных.

Большую часть искателей приключений, решившихся пересечь Рубеж без должных на то оснований, больше никто никогда не видел. А среди тех, кто был отвергнут Досмотром и вернулся обратно, не оставалось охотников даже близко подходить к Рубежу.

У нас были основания и была виза, проставленная золотой иголкой уполномоченного старичка. Никто из нас не пытается пронести через Досмотр ни украденных мыслей, ни запрещенных заклинаний. За себя, Рама и Хостика я ручаюсь. А Сале… она ведь лучше нас знает, что можно нести через Рубеж, а что нельзя?!

– Спасибо. Предъявите личности для досмотра.

Сале тяжело задышала. Покачнулась, ухватилась за Рама; провела ладонью по лицу – успокоилась, зато теперь засопел к'Рамоль. Что он предъявляет – коллекцию совращенных девственниц? Набор благодарностей от спасенных пациентов?

Хостик опустил плечи. Пошатнулся, но устоял; Хостику трудно, я понимаю. В его багаже столько загубленных…

Я не успел довести мысль до конца. Досмотр накрыл меня, режущий свет сменился темнотой, и в этой тьме жил еще один голос – сухой и скрипучий:

– Вы пытаетесь провести через Досмотр второго человека? Вторую личность? Без визы, без документов, даже без линии жизни?

– Это тоже я, – сказал я, с трудом разлепив губы. – Он – это тоже я… На мне заклятье.

– Вам известно, что лица под таким заклятьем, как у вас, не имеют права пересекать Рубеж?

– Я думал…

Ничего я не думал. Впервые слышу. Никто меня не предупредил!

– Я уже очень давно под заклятьем, – я говорил, не заботясь тем, слышат ли меня спутники. – Тот, кем я был… умер. Это тень, воспоминание… а не человек. Пропустите меня, пожалуйста. Мне очень нужно…

– Всем нужно, – желчно сказал голос. – Вам известно, что лиц, уличенных в нарушении визового режима, постигает административная ответственность?

Я молчал.

Вот они, недобрые предзнаменования. Вот она, встреча с Шакалом; к'Рамоль, Хостик и Сале окажутся по ту сторону Рубежа, а меня, по всей видимости, больше никто никогда не найдет.

Бесславный, идиотский финал.

Рука моя легла на рукоять меча. Просто так, механически – я прекрасно понимал, что сила здесь ничего не решает.

– Ну? – желчно спросил скрипучий голос.

– Что? – спросил я в ответ.

Молчание. Чернота, головокружение; глухо, будто из-под земли, доносился хрипловатый голос Сале… но слов я все равно не разбирал.

– Впредь будьте осмотрительнее, – порекомендовал скрипучий голос.

Я проглотил вязкую слюну.

Тьма рассеялась; свет снова ударил в глаза, и пришлось прикрыть лицо ладонью. Сквозь пальцы я рассмотрел бледное лицо к'Рамоля, красное – Сале и невозмутимое – Хостика.

– Счастливого пути за Рубеж!

Резкий белый свет медленно сменился мягким, белесым.

Мы стояли в снегу. И лошади наши стояли в снегу; снег валил живописными лохматыми хлопьями, и пахло дымом.

Я снова приложил ладонь к слезящимся глазам.

– Предупреждать надо, – глухо сказала Сале. – Чуть не влипли!

– Что ты ему дала? – требовательно спросил к'Рамоль.

Сале молча взобралась в седло.

– Что ты ему дала?!

– Взятку, – отозвалась Сале устало. – Поехали, нам туда, к жилью.

– Мы уже за Рубежом?

Благоговейный голос Хостика скрежетнул железом о стекло. Я отнял руки от лица.

Наш палач, всю дорогу хранивший невозмутимость, стоял, подставив ладони летящему снегу, и по страшной физиономии его растекалась радостная, детская улыбка. За Рубежом… Надо же, вырвался!

– Я понимаю, что взятку, – к'Рамоль не давал сбить себя с толку. – Я спрашиваю, что именно ты ему дала?!

Сале помолчала, решая, по-видимому, стоит ли отвечать. Вздохнула, пожала плечами:

– Артефакт… железный крючок для ловли саламандриков. Ничего, с князя новый стребую… Когда будем делать визу для ребенка – что-то надо будет придумать и для Рио, иначе на повторный Досмотр не стоит и соваться.

Сале смотрела теперь на меня. С вопросом – и одновременно с упреком.

– Я не знал, – сказал я хмуро. – Не знал, что у них такие правила!

Сале, Сале, вот так Сале…

Поняла ли она, в чем заключались претензии Досмотра? И если поняла – как восприняла новость? В отношении Заклятых всегда было полным-полно предубеждений…

– За дело, – хрипло велел я, забираясь в седло. – Сперва найдем младенца, а потом… потом посмотрим.

Хостик улыбался, глядя в пасмурное небо. Улыбка преобразила его лицо – будто сфинкс, переживший века, вдруг вывалил из суровой каменной пасти розовый влажный язык.

Чумак Гринь, сын вдовы Киричихи

Исчезник больше не появлялся. Будто ушел обратно в свою скалу.

Миновала неделя; младенец жрал, как не в себя, и рос так, что чуть не лопалась кожа. Уже пытался сидеть, ползал на четвереньках и заползал в самый дальний уголок на печи; Гринь боялся, что очень скоро и корзина станет для него мала.

Однажды, пососав свою «куклу», младенец внезапно разболелся – его понесло жидким поносом, глаза затуманились, тельце сделалось горячим, как разогретый свечной воск. Гринь нашел среди прочих травок одну «от живота», но и отвар не помог; младенец пищал непрерывно, но и голос его был какой-то болезненный, слабый. Гринь сидел перед корзиной, свесив руки почти до пола, и думал, что вот и конец, что он, сам того не желая, отравил братишку, и только бы дите не мучилось, только бы скорее все кончилось…

Прошел еще день. Ребенок отощал так, что явственно проступили ребра, и уже не плакал – лежал тихо. Гринь ходил к знахарке, старая Ивдя сперва отказалась пустить «чортового пасынка» на порог, но потом, сжалившись, дала свежий травяной сбор и заговоренное ржаное зернышко.

Еще через день младенец оклемался. Попросил есть, завозился в пеленках, высвобождая ручки; Гринь глянул на розовые разнопалые ладошки – и ушел на двор, сел на пороге, опустил голову на руки и так сидел до темноты.

Семейство у деда было большое, ртов много, а земли мало. Женатые сыновья не спешили отделяться; Гриня еще бесштаньком брали на жнива – будили ночью, когда самый-самый сладкий сон. Посреди двора стоял воз, уже готовый и снаряженный. Дед, баба, Гриневы дядья, из которых младший был ему ровесником, отец и мать, двоюродные сестры – все оборачивались на восход солнца, все слушали, как дед благословляет новый день и предстоящие жнива, и всех работников, и просит хорошей погоды, здоровья жнецам и милости от поля.

Едва занимался рассвет, все пешком выходили за ворота и там уже, за воротами, садились на воз. Вожжи были в руках у отца, кобыла ступала торжественно, будто понимая, что ее тоже благословили. Изо всех дворов, изо всех ворот выезжали снаряженные возы. Целая процессия тянулась на поле – и ревнивые глаза соседей отмечали, кто как снарядился да как подготовился, да сколько жнецов выставил, да вовремя ли поднялся в это единственное, самое главное утро.

Добравшись до своей полосы, слезали с воза. Становились полукругом и смотрели на рожь – накормит ли? Что за год будет – сытый?

А потом мужчины брали серпы, женщины принимались вязать снопы, а малышня вроде Гриня была на подручных работах – воды принести, еще чего…

И только когда солнце поднималось высоко и первые снопы стояли уже на стерне – только тогда дед варил в казане кулеш и садились завтракать, и слаще тех завтраков была только вода в чумацкой степи.

Гриня передернуло. Он поднял голову, прислушался; в хате было тихо. Ребенок, насытившись, спал.

В степи тоже был кулеш, чумацкий, с салом; сало было настоящее, старое, темное, с запутанными ходами червячков. А иногда попадался живой «хробачок», и седоусый Брыль балагурил, что без живчика и сало не сало.

Заскулил на привязи Бровко, зазвенел цепью. Гринь тупо смотрел на свои ладони.

Идти к Оксане?

Куда идти? Была бы гадалка – пошел бы к гадалке.

К матери на могилу?

Ох и красавицей была мать! Ох и ревнивый же был отец… Ох и бегал же за матерью по двору с кнутом, Гринь помнит.

А тем временем мать никогда не смотрела на сторону. И отец, напившись пьяный, каялся, говорил, что всему виной бесстыжие хлопцы и мужики, которых так и тянет к Ярине, будто медом здесь помазано. А Ярина не виновата, нет…

Куда идти?

Гринь вернулся в дом.

Младенец спал, причмокивая губками, рядом в пеленках лежал медальон на слишком длинной цепочке. Гринь не раз порывался его снять – еще задушится дите!

Порывался – но так ни разу и не попробовал. Будто удерживало что.

* * *

– Выдь, чумак. Поговорить надо.

– Заходите в дом, окажите милость.

Гринь не рад был увидеть у ворот дьяка. Сам не знал, почему так нехорошо сделалось на сердце; дьяк усмехнулся, глядя в сторону:

– Не… ты выйди, чумак.

Гринь цыкнул на Бровка и вышел, притворив за собой калитку. И сразу же увидел, что в конце улицы ждут, спрятав руки в рукава, соседи ближние и дальние, всего человек десять.

И вздрогнул, потому что среди собравшихся был и Оксанин отец.

– Ты хлопец хороший, чумак. Батько твой был хороший мужик. Хоть в бедности, а на церковь жертвовал… А за мать молись. Молись, Гриня… И, чтобы грех не растить, чертененка надо того… экзорцировать. Беса, то есть, выгнать обратно в преисподнюю… Жив-то чертененок?

– Жив, – сказал Гринь, чувствуя, как мороз дерет по спине.

Дьяк скрипнул снегом, переминаясь с ноги на ногу:

– Грех, Гриня.

Гринь сглотнул:

– Знаю, что грех… Что мне, не кормить его? Орет…

– Грех, – повторил дьяк, глядя в сторону. – Напасти на село пойдут… Недород… а то и вообще засуха. Как в тот год, когда твоих-то Бог прибрал. Помнишь?

Гринь и рад был забыть.

Кормилица-нива почернела тогда и пожухла; выехав на жнива, семья долго смотрела на мертвое поле. Отец бродил, выискивая хоть зернышко, плакал… Зимой продали все, что было. Весной стали помирать – двое Гриневых братьев, сестра, последним ушел отец, и не от голода даже – от горя.

– А в том году, – Гринь не узнал своего голоса, – какой был грех?

Дьяк посмотрел сычом:

– Не все знать положено… Может, тоже какая-то баба втайне бесененка прижила. Или девка с перелесником согрешила. Или еще что… Столько народу повымерло – страх… Ты, Гринь, не сомневайся. Давай бесененка – мы уж придумаем, как с ним…

– Убьете? – тихо спросил Гринь.

Дьяк поморщился:

– Не зыркай… тоже, поди, не звери. Сказано – эк-зор-цизм!

Слово было нехорошее. Каленым железом веяло от слова, железной цепью да горючим костром.

Гринь молчал.

– Что смотришь, чумак? Люди собрались… давай, неси чертененка.

– Брат он мне, – сказал Гринь и сам подивился своим словам.

Дьяк разинул рот:

– Что-о?!

Гринь молчал, испугавшись.

– Ты, чумак… ты смотри. Дело серьезное. Коли недород случится – тогда уж бесененка жечь поздно будет… Дождешься, что хату тебе подпалят. Вместе со всем… Слышишь?

Гринь сглотнул:

– Никак угрожаете мне?

– Дурень, – дьяк сплюнул. – Дурень, дурень… Дурень! Грозить тебе… Против села пойдешь? Против совести пойдешь? Твой же батька в могиле перевернется… хоть и так уже, поди, переворачивается… Дурень!

Народ в конце улицы переговаривался все громче. Подступал ближе – Гринь увидел среди соседей уже и Касьяна, и Касьянового отца, который о чем-то толковал с отцом Оксаны.

– Подумать надо, – сказал Гринь шепотом.

– Думай, – неожиданно легко согласился дьяк. – Знаю, хлопец ты умный и придумаешь хорошо. Как придумаешь, приходи. А не то, гляди, сами к тебе придем.

Гринь повернулся и ушел в дом – не попрощавшись, против вежливости, не поклонившись людям.

Ему смотрели вслед.

…Брат.

Гринь всегда был старший, самый старший, братишки ковыляли по двору, сестра орала в корзине, родителей не было весь день, надо было качать и баюкать, до хрипу орать колыбельные, вытаскивать неслухов из собачьей будки, вытирать сопли, лупить хворостиной, снова вытирать сопли, утешать… В сердцах отлупив меньшого братишку, Гринь уже через несколько минут раскаивался, ему жаль становилось маленького, ревущего и несчастного, он с трудом поднимал брата на руки, тот обхватывал его за шею и тыкался мокрой мордочкой в щеку.

А вот сестру Гринь не любил. Она всегда орала и мешала спать и выплевывала «куклу», едва Гринь пытался заткнуть ей рот. «Люли-люли!» – выкрикивал он и качал колыбель так, что дите едва не вываливалось наружу. «Люли-люли… Замолчи, а то задушу!»

Потом все забылось. И вспомнилось в тот день, когда сестру хоронили – она первая не выдержала голода, с малолетства худая была и болезная…

Гринь обнаружил, что стоит посреди комнаты с ребенком на руках. И малыш гукает, пытаясь потрогать Гриня за усы. И чертененок теплый, и очень похож на мать, вот если бы только не ручки эти, четырехпалая и шестипалая.

И медальон с золотой осой.

– Люли-люли, прилетели гули… что мне с тобой делать… что мне с тобой делать…

Он ходил и ходил по комнате, раз за разом повторяя свой вопрос, и от частого повторения слова его превратились в лишенные смысла звуки. Младенец не отвечал – пригрелся, заснул у братца на груди; Гринь уложил его в корзину, пристроил сверху вышитый матерью полог.

Долго сидел на лавке, свесив руки между колен.

Потом встал, оделся, взял шапку и пошел к Оксане.

* * *

– Завтра Касьян сватов присылает.

Гриня, против ожидания, пустили в хату. Оксанины сестры шушукались на печи, Оксана стояла в сторонке и ковыряла на печи известку – хотя рано еще, завтра будет ковырять, когда сваты придут.

Гринь присел на уголке стола. Оксанины родители сидели на лавке плечом к плечу – почти одного роста, оба сухощавые, суровые, со складками у бровей.

– Откажите Касьяну, – сказал Гринь.

– С какой радости?

– Сам сватов пришлю.

– Что за горе! – в сердцах сказала Оксанина мать. – Извел девку, истомил… И деньги уже есть… только куда дочь отдавать – в хату, чортом отмеченную?!

– Бесененка выкинь, – тяжело проговорил отец. – Попа позови, пусть покадит и все что надо прочитает. Коли пообещаешь, что завтра же – откажем Касьяну.

Оксана уткнулась в печку лбом. Так и замерла, не глядя ни на кого.

– Обещаешь, чумак? Чтобы завтра же…

Гринь молчал.

– А нет, так убирайся! – внезапно разозлилась Оксанина мать. – Душу тянуть из девки… чтобы ноги твоей не было!

– Он пообещает, – сказала Оксана, и по голосу ее было ясно, что она с трудом сдерживает слезы.

– Молчи, когда старшие говорят! – Оксанин отец опустил на стол кулак так, что подпрыгнули миски и кринки.

Гринь проглотил слюну.

– Обещаешь? – ласково, почти умоляюще спросила Оксанина мать.

Гринь молчал.

Оксанин отец поднялся с лавки. Широко распахнул дверь; прошелся по хате холодный сквозняк. Указал Гриню на выход:

– Вон.

Гринь не шелохнулся.

– Вон, сучье племя! Ведьмачий сын, чортов пасынок, чтобы духу твоего здесь не было!

Гринь поднялся и вышел.

В спину ему грохнула дверь; пройдя несколько шагов, Гринь наткнулся на поленницу, споткнулся, встал, удивленно глядя перед собой и не понимая, как это можно было промахнуться мимо калитки.

– Гриня…

Оксана выскочила ему вслед. Без свитки, босиком.

– Гринюшка, да что ж ты… да как же ты отказываешься от меня, я тебя из чумаков ждала, молилась, на дорогу ходила, все глаза проглядела! Все думала, как свадьба будет… как в дом к тебе приду… Гриня, не хочу за Касьяна, откажись ты от матери своей ведьмы, от байстрюка чортового, возьми меня за себя, обещал ведь!

– Обещал, – сказал Гринь мертвыми губами.

– Так откажешься от байстрюка?!

Гринь перевел дыхание. Положил руки Оксане на плечи, ей ведь холодно без свитки.

В тот день его выпорол отец, как оказалось, без вины; Гринь сидел в бурьяне под чьим-то забором и ревел в три ручья, не столько от боли, сколько от несправедливости. Она подошла – коса до пояса, в стиснутом кулаке, в чистой тряпочке – сокровище.

«А у меня яблоко!»

«Ну и что, – сказал Гринь сквозь слезы, – у нас во дворе целая яблоня стоит!»

«У вас дичка, – засмеялась девочка, – а это яблоко из панского сада».

И развернула тряпочку. И Гринь вылупил глаза – такого чуда видеть не доводилось, наливное, будто из воска, желто-розовое яблоко в пятнышках веснушек… А запах, запах!

«Ты не реви, – благожелательно сказала маленькая Оксана. – Ты, это самое… Хочешь, дам откусить?»

– Гринюшка… отдай байстрюка.

Он помолчал, слыша, как бьется ее сердце.

– Отда… отдам.

– Обещаешь?

– Обещаю…

– Мама! – Оксана, спотыкаясь, метнулась к дому. – Мама, батька… он обещает!!

Громко, на весь двор, зевнул в своей конуре Серко.

* * *

Значит, судьба.

Значит, судьба тебе такая. Исчезник тебя зачал, мать моя тебя родила, да ты же и убил ее. А теперь все. Свою жизнь загубить, да еще Оксанину – дорого просишь, братишка. Так дорого, что и медальоном золотым не откупишься.

Гринь едва доплелся до дома. Все бродил кругами, оттягивал время, когда войти надо будет, младенцу пеленки поменять да и отнести его, младенца, на расправу, на эк-зор-цизм.

А коли правда, что из-за этого малого новая засуха прийти может?! У кого пять детей – останется один или двое…

Дорого просишь, братишка. Не такая тебе цена. Не понесу тебя никуда. Дам знать дьяку – пусть сам приходит с людьми да и берет. А мне со сватами надо договариваться – чтобы завтра же Оксану засватать, завтра!

Прыть-то поумерь, Касьянка. Не для тебя девка. Вон, бери на выбор: Приська созрела, Секлета, Одарка…

Смеркалось.

Гринь долго стоял перед собственными воротами. Не решался войти; странно, остервенело гавкал Бровко на короткой цепи: то ли не признал хозяина, то ли замерз.

Вошел. Остановился среди двора. Мерещится – или дверь приоткрыта?!

«Хату простудишь, – недовольно кричала мать. – Живо дверь закрывай, живо…»

В хате было холодно. Остатки тепла вынесло сквозняком; еще в сенях Гринь зажег свечку.

Корзина стояла на столе пустая, вышитый матерью полог лежал рядом.

Гринь ушибся головой о притолоку.

Вот, значит, как… Пришли и взяли. Вот следы сапог на пестром половичке… Пришли и взяли, Гринь хоть сейчас может сговариваться со сватами, еще не так поздно, только что стемнело.

Ни о чем не думая, Гринь полез за печь и проверил тайни*!*чок. *!*Деньги были на месте – ничего не пропало. Хватит, чтобы*!* *!*стол накрыть и музыку нанять. Хватит, чтобы земли прикупить и нужды не знать, жену баловать обновками, а детей – пряниками.

Разве не для этого он жарился под солнцем в степи?! Разве не для этого рисковал жизнью, отбивался от разбойников и откупался от мытарей?

Гринь стянул сапоги. Перемотал онучи; зачем-то обулся снова. Наклонился над опустевшей корзиной – теперь Оксана будет складывать в нее чистое белье.

Корзина пахла младенцем. Кисловатым, молочным запахом.

* * *

Он застал их на площади перед церковью. Горели факелы, будто в праздник; луны не было, зато из-за обилия звезд небо казалось обрывком церковной парчи.

Младенец орал.

Орал от холода, или от голода, или от страха; дьяк читал что-то по книге и, силясь перекричать младенца, охрип.

– Вы что творите?! – закричал Гринь издалека еще, на бегу. – Вы зачем человеческую тварь невинную мучаете, Божьим словом прикрываетесь, как воры?!

Те, что стояли на площади, разом обернулись. Хмурой решимостью повеяло на Гриня, решимостью, отчаянием и злобой:

– Отойди, чумак!

– Отойди, а то будет тебе проклятье… дом спалим – с сумой пойдешь…

– Нового недорода захотел?! Чумы захотел, да?!

Поначалу собравшиеся показались Гриню безликой темной толпой – но уже через минуту он увидел и Василька с отцом, и Колгана, и Матню, и Касьяна с братьями, и всех соседей-мужиков… Баб не было. Ни одной. Не бабское это дело.

– Не мучьте дите!

– Зачем оно тебе надо, чумак?! Твое, что ли? Поперек горла тебе и всем… чортово отродье, вражье зелье! Ну что тебе надо?!

Гринь остановился.

Зря пришел сюда. Ох, зря; на одной половинке весов и Оксана, и… все, а что на другой?! Зря только лечил от поноса… зря молоком поил, зря на руки брал…

– В костер бросите? – спросил он шепотом, ни к кому не обращаясь.

– В какой костер?! – удивился оказавшийся рядом сосед. – Читать надо, пока не замолчит. Беса гнать… Это не дите орет – это бес в нем.

Младенец зашелся новым криком; Гринь покачнулся, схватил ртом морозный воздух – и, не размахиваясь, ударил соседа в челюсть.

Хороший был кинжал. Дядька Пацюк сам его для Гриня выбрал, посоветовал денег не жалеть. Кривой кинжал, на лету волос перерубает. Пацюк же и научил Гриня приемам – и пригодилась наука, ох как пригодилась, особенно весной, когда разбойников стало больше, чем ворон.

– Не подходи! Убью!

Дьяк пятился, уронив свою книгу на снег. Нехорошо улыбался Матня, хмурились Касьяновы братья, и везде, где хватало света факелов, блестели яростные глаза.

– Не подходи!..

Гринь набросил на младенца свою свитку. Тот замолчал, как по команде; люди зароптали:

– Бес…

– Чует… бес…

– И этот уже бесами забран!..

– Чортов пасынок…

Матня поудобнее взял факел. Пошел на Гриня боком, отведя факел чуть в сторону; его одернули. Отец велел вернуться – Матня оскалился и попятился назад.

Поблескивал кривой кинжал. Мужикам постарше доводилось видеть такие клинки – и по тому, как Гринь держал его, ясно становилось, что хлопец не в бабкином сундуке отыскал оружие. Что хлопец тот еще.

– Камнями его, – сказали из задних рядов.

– Тихо, – поп шагнул наперед. – Гриня, уйди. На исповедь придешь, замолишь… Уйди. Не то худо будет, слышишь, Гриня?!

– Не дам дите! – крикнул Гринь срывающимся голосом. – Нечего мучить! Своих вон рожайте и мучьте…

Попа оттеснили. Мужики наклонялись, искали под снегом камни; камней под заборами было в избытке.

– Забьем обоих, – хрипло сказал Матня. – Отойди от пащенка, коли жить не надоело!

Гринь проглотил слюну.

А чего терять-то? Всему пропадать! Оксаны не видать больше. В отцовской хате не жить. Только в проруби топиться – так лучше в бою, как чумак, как мужчина…

Матня первым кинул камень – Гринь увернулся. Зато следующий камень метил в младенца – Гринь отбил его кулаком, и рука сразу же онемела.

Потом камень угодил ему между лопаток.

Потом – в плечо.

Потом одновременно в спину, в колено и в грудь. Потом в лоб – Гринь зашатался, но устоял. Кинжал был бесполезен – мужики держались широким кольцом. Гринь склонился над младенцем, прикрывая его собой…

И вдруг стало светло.

– Что здесь происходит?

Камни больше не летели. Гринь поднял голову.

– ЧТО ЗДЕСЬ ПРОИСХОДИТ?

В свете новых, сильных факелов на толпу смотрели четверо. Первый восседал на огромной белой лошади, закованный в невиданную гибкую броню, в руках его был хлыст, а у пояса – сверкающий меч; двое его спутников отставали на полкорпуса, один в черном, заросший бородой до самых бровей, страшный, как в детском кошмарном сне, второй в зеленом, белолицый, с надменной усмешкой и тоже с плетью в руках.

И женщина. Такими обычно представляют ведьм – чернявая, с глазами как уголья, да еще в мужской одежде.

Мужики побежали.

Они бежали молча, падая в темноте и наступая на упавших; дьяк убежал первым, и книжка его с экзорцизмами так и осталась валяться в снегу. Поп спрятался в церкви и запер за собой дверь.

Гринь громко хлюпнул носом. Втянул в себя кровь.

Младенец заплакал. Сперва неуверенно, потом все громче.

Часть вторая Девица и консул

Пролог на земле

Здесь магнолии не росли.

У него не было сада, не было дома с колоннами розового мрамора. Няни не было тоже. Маленькая хибарка на окраине Умани, вишневое дерево у входа, единственный лапсердак с заплатками на локтях, доставшийся ему от щедрого дяди Эли…

– …Ваш сын станет великим учителем, уважаемый ребе Иосиф! Может быть, даже наставным равом в самом Кракове! Хотел бы я, чтобы мои великовозрастные балбесы понимали Тору хоть вполовину так же, как и он. А ведь вашему сыну, тьфу-тьфу, чтоб не сглазить, только двенадцать!..

Ему действительно недавно исполнилось двенадцать, когда проклятый Зализняк ворвался в Умань.

Отец не верил – и отказался бежать. А потом стало поздно. Семья успела выбраться из северных ворот, но только для того, чтобы наткнуться на очередную гайдамацкую ватагу, – люди Зализняка спешили в горящий, гибнущий город.

– …Хлопцы! Глянь! Так то ж жиды! А ну, робы грязь!..

Отцу повезло – он упал сразу под ударами шабли. Повезло и матери – ее проткнули острой косой. И Лев Акаем, жених сестренки старшей, погиб без мучений – бросился на врагов и упал бездыханным.

Ему повезло меньше – ему, сестрам, братьям.

Лея, младшая, умерла быстро – уже под третьим или четвертым ублюдком, терзавшим ее юное тело. А Рахиль жила долго и все кричала, кричала… кричала.

Пока одни убивали сестер, другие разжигали огонь. Дрова разгорались плохо, недавно прошел дождь…

– А ну, говорите, жидята, где ваш батька червонцы запрятал?!

Голые ноги – в костер.

Страшный дух горящей плоти.

И крик… Сначала умер Ицык, самый младший, затем – Шлема…

Наконец замолчала Рахиль – страшная, непохожая на себя. Кто-то взмахнул шаблей, поднял ее голову, насадил на пику. На него взглянули широко раскрытые пустые глаза…

Ухмыляющиеся рожи подступили ближе, кто-то плюнул в лицо.

– А вот и мы, жиденок! Ну, может, ты чего скажешь, перед тем, как сдохнешь?

Он знал, что не может отменить случившееся, – и знал, что оставить все, как есть, тоже не сумеет. Зачем он здесь, кто он такой, если не сумел защитить свой дом, свой народ, свою семью?.. Он ненавидел себя. Он стыдился себя, слабого; он пожелал, сам до конца не осознавая своего желания. Изо всех сил пожелал…

И шагнул в костер.

Лица гайдамаков менялись и плыли, полустертые горячим воздухом, но ему было все равно, потому что как раз в этот момент на голове его сухо вспыхнули волосы…

«Не в добрый час твое желание услышано, мальчик. Не в добрый час».

Ярина Загаржецка, сотникова дочка

– Панночка! Панночка! Заступитесь!

Чужие руки прикоснулись к узде. Кровный серый конь не выдержал – прянул в сторону, возмущенно заржав. Всадница – девушка в серой, обитой дорогим черкасином кожушанке – качнулась в седле и слегка наморщила плоский утиный нос. Красные сапожки вжались в конские бока, удерживая скакуна на месте.

– Панночка!

– Гей, назад, шайтан! Кому говорить? Назад! Отойди от ханум-хозяйка!

Второй всадник, широкоплечий одноглазый татарин в синем жупане, взмахнул короткой плетью-камчой. Просители – трое посполитых в долгополых кожухах – отступили на шаг.

– Заступись, панночка!

Девушка придержала коня, оглянулась.

Вечерняя улица была пуста. За день снег успел слегка подтаять, подернуться грязноватым настом. В маленьких окошках неярко горели огни, возле высоких дубовых ворот скучал здоровяк-караульный, небрежно опираясь на пику.

– Погоди, Агмет!

Татарин недовольно заворчал, но послушно опустил руку с плетью. Те, что остановили всадницу посреди пустой улицы, поспешили вновь приблизиться, держа заранее снятые шапки в руках.

– Панночка Ярина! Заступитесь! Пан Лукьян нас и на крыльцо не пустил! Пропадаем, панночка!

Ярина Загаржецка раздраженно пожала плечами, бросила взгляд на запертые ворота:

– Откуда?

– Из Гонтова Яра! Из Гонтова Яра, панночка Ярина! – заспешили кожухи. – Вконец пропадаем! Пан писарь сотенный нас и слушать не стал! Заступитесь! Батька твой до нас добрый, и ты добрая!

Девушка невольно хмыкнула и покосилась на своего спутника. Татарин осклабился и произнес нечто среднее между «Хе!» и «Хы!». Видать, совсем уж плохи дела у кожухов, если они о доброте пана сотника заговорили!

– Батька уехал, или не знаете? – Девушка наморщила свой плоский нос, вздохнула. – Пока его нет, пан писарь главный.

– Заступитесь, панночка Ярина! Пропадаем! Все село пропадает!

Девушка дернула плечом и соскочила с коня. Татарин смерил недовольным взглядом наглых посполитых и нехотя последовал ее примеру.

– Жди здесь, Агмет!

Ярина кинула поводья своему спутнику и шагнула к воротам. Караульный, поспешив поклониться, распахнул калитку.

– Пан писарь у себя?

– Так, панна сотникова!

Девушка быстро прошла через двор. Взбежала на высокое крыльцо, стукнула каблуками, отряхивая снег с сапожков, и решительно отворила дверь. В лицо пахнуло теплым запахом жилья. Навстречу шагнул еще один реестровец, уже без пики; узнал, склонился в поклоне.

– К пану Лукьяну! Где он?

– В зале, панна Ярина.

– Не провожай! Дорогу знаю!

В прихожей тускло горели свечи – не сальные, восковые. Лукьян Еноха, писарь Валковской сотни, не мелочился. Новый дом поставил всего год назад, а уже и пристройку затеял, и амбар под тесовой крышей, и конюшню. Девушка вспомнила, как посмеивался отец, читая писарскую «слезницу», в которой тот просил отписать ему еще и мельницу «за-ради бедности нашей кормления для». Посмеивался – но в мельнице не отказал. А теперь, когда пан Логин Загаржецкий, сотник Валковский, со своими черкасами реестровыми где-то за Дунаем, пан писарь и вовсе стал кум королю и самому гетьману сват.

Девушка толкнула дверь – тяжелая створка поддалась с трудом. В глаза ударил яркий свет. В зале горели уже не свечи, а немецкое диво: масляная лампа розового стекла. Ярина невольно прикрыла веки.

– То ты, Ярина Логиновна? Проходи да садись!

Лукьян Еноха сидел за высоким, крытым вышитой скатеркой столом. Перед ним лежала толстая друкованая книга в обложке дорогой кожи. Не доверяя немецкой лампе, пан писарь водрузил на нос большие окуляры, делавшие его весьма похожим на филина.

Девушка прошла вперед, взялась рукой за резную спинку стула, но садиться не стала.

– Вечер добрый, дядько Лукьян! И чего это у тебя просители у ворот мерзнут?

– Которые? Из Гонтова Яра?

– Из Гонтова.

Пан писарь ничуть не удивился. В черных с проседью усах мелькнула усмешка.

– То не ко мне. Им к архимандриту надо. К отцу Мельхиседеку. Черти, вишь, к ним в село повадились!

– Черти?!

Писарь, не торопясь, захлопнул книгу, снял окуляры, вложил в кожаный, шитый бисером футляр.

– Помнишь, на той неделе болтали, что в Гонтовом Яру баба чертенка породила? А теперь к ним и вовсе – толпа чертей пожаловала. Один чорт на коне белом, другой – на коне вороном…

Девушка быстро перекрестилась. Писарь последовал ее примеру, но усмешка не исчезла – стала еще шире.

– Вот они, заполошные, сюда прибежали – сикурсу просить. И что посоветуешь, Ярина Логиновна?

Девушка непонимающе поглядела на улыбающегося пана писаря. Наконец и сама усмехнулась:

– Врут, думаешь, дядько Лукьян?

– Да не то чтобы врут… Ты, Яринка, садись да шапку с кожушанкой снимай. Жарко тут! Ужинать будешь?

Девушка послушно сняла шапку, расстегнула крючок ворота, но садиться все же не стала.

– Ужинать – потом. Но ведь чего-то там приключилось! Иначе зачем им сюда прибегать?

– Сие суть злонравные плоды невежества, дурными нравами усугубленные…

Ярина быстро оглянулась. Высокий нескладный парень – тоже в окулярах – незаметно вошел в залу и теперь с интересом поглядывал на происходящее сквозь толстые стеклышки.

– …Истинно глаголил учитель мой, блаженный муж Григор Варсава: без просвещения народного обречены мы прозябать среди диких суеверий, подобных суевериям ефиопов или индийцев заморских… Здравствуй, Ярина!

– Вечер добрый, Хведир Лукьяныч! – ничуть не удивилась девушка. – Так что же там у них приключилось-то?

Парень в окулярах бухнулся на лавку, вздохнул:

– Да ну их, пейзан сих лапотных!

– То есть как «ну»? – возмутилась девушка. – Люди без шапок на снегу стоят!

– То от дурости! – вновь усмехнулся пан писарь. – Теодор, расскажи, ты же с ними балакал!

Тот, к кому столь странно обратились, не спеша снял с носа окуляры, протер и вновь водрузил на место. Было ясно, что тема его явно не увлекала.


Хведир Еноха, младший сын пана писаря, вернулся прошлой осенью в Валки после шести лет учебы в Могилянской коллегии. За эти годы он приобрел дурную привычку изъясняться книжными словами и изрядно зачванился, отныне предпочитая откликаться на «Теодора» вместо излишне простонародного «Хведира». Если окуляры были вещью неизбежной, то все прочее вызывало усмешку – у кого добродушную, а у кого и злую, хотя зла парень никому не делал. Добра, впрочем, тоже – слонялся по округе, книжки читал да играл на свирели, изрядно фальшивя. Батька, пан писарь сотенный, не спешил пристраивать сына. Поговаривали, что по весне он вновь пошлет младшего в коллегию – на философа учиться.


– Ведомо сугубо, – парень наставительно поднял указательный палец вверх, – что в представлениях пейзанских, ныне фольклором именуемых…

– Хведир! – Ярина топнула сапожком об пол. – Еще раз по-бурсацки заговоришь, я на татарский перейду!

Грозила она не зря. Агмет, отцов слуга, выучил свою воспитанницу не только татарскому, но и турецкому.

– Борщив як три не поденькуешь, – невозмутимо откликнулся Хведир-Теодор, – так в моторошни засердчит; и зараз тяглом закишкуешь, и в буркоти закендюшит.

Девушка не выдерждала – рассмеялась. Парень вздохнул, покачал головой:

– Вот так всегда! Да ничего там не случилось, Яринка! Вдова Киричиха с каким-то пришлым сошлась, родила байстрюка, а сама и померла. Упокой, Господи…

Он быстро перекрестился, остальные поспешили последовать его примеру.

– Дите сиротой осталось, при брате. А брат, почитай, его лет на двадцать старше – чумак, заризяка, без ножа на улицу не выходит. Ну и загулял по селу разголос, будто младень сей – чертенок, и от того чертенка всему селу пропасть. Попом там отец Гервасий, темный, как ночь, а дьяком – Юско Шалый, ученый да дурной. Наслушался всякого вздора и решил, что дите должно по книжке отчитывать, беса выгонять. Экзорцист нашелся! Схватили они младеня, на выгон потащили. Брат, чумак который, за нож, а они его – в каменья. И тут, в раззор самый, четверо приезжих на огонек завернули. «Чего делаете?» – спрашивают. А паны посполитые – деру.

– А почему – черти? – поразилась Ярина.

– А потому – дурные! – наставительно пояснил сам пан писарь. – Конь, вишь, у одного заброды белый, у второго – рыжий, у третьего – вороной. А четвертая будто бы и вовсе на коне бледном. Смекаешь, чего удумали? Я их, селюков, по-хорошему спрашиваю: с оружием, мол, приезжие? Не разбойники ли? А они: нет, мол, без рушниц, только с шаблями, зато зрак страховидный имеют и баба средь них – чисто ведьма. Помнишь, Яринка, как в прошлом году в Конотопе ведьму ловили?

Девушка кивнула и звонко рассмеялась. Слух о конотопской ведьме прошел по всей Гетьманщине. И не только слух – сотника Халявского за дурь да за самоуправство с сотни сняли и виру наложили такую, что не расплатиться.

– А все же не годится, дядько Лукьян! – отсмеявшись, заявила она. – Вдруг и вправду там чего непотребного деется? Слыхал ведь – до ножа с каменьями дошло!

Писарь вздохнул, качнул окулярами:

– У меня, Яринка, как батька твой в поход ушел, только и осталось, что десяток стариков абшидных да дюжина сопляков, что и шабли в руках не держали. А случись чего, чем Валки обороню? Люди лихие сие сразу смекнули, того и гляди – налетят. Подумаешь, каменьями подрались!

– Батька, так давайте я в Гонтов Яр съезжу, – внезапно предложил Хведир. – Все одно делать нечего! Разберусь, а заодно и погляжу, каковы там черти. Селянам скажу, что я по ведьмам – первый знаток. Три раза «Отче наш» прочту, посполитые и успокоятся. В коллегии потом хлопцам расскажу – посмеемся.

– На ночь глядя? – Пан писарь недовольно поморщился. – А ежели и вправду люди лихие? С тебя вояка, сам ведаешь, какой!

Хведир только вздохнул. Это уж точно – не воин. Шаблюкой махать – не перышком черкать и не вирши складывать.

– А вместе съездим! – улыбнулась Ярина. – Дядько Лукьян, вы мне этого вояку доверите?

– Тебе? – Седатые брови пана писаря полезли вверх. – Тебе, Яринка, я и сотню доверю, да только что за обычай – по всякому селянскому плачу коней томить? На каждый чих не наздравствуешься!

– Батька так не думает, – теперь голос девушки звучал твердо, на лице не было улыбки. – Батька считает, что мы, реестровцы, черкасы гетьманские, – посполитым ограда и защита. К кому им еще обращаться, как не к нам? За то нас и кормят, за то и на полях наших работают.

«Мы – реестровцы» – прозвучало так, что пан писарь и не подумал ухмыльнуться. Нрав Ярины Загаржецкой, единственной дочери зацного и моцного пана сотника, был ему хорошо ведом – как и всем прочим в округе. Логин Загаржецкий мечтал о сыне, а родилась дочь. Некрасивая плосконосая девочка, с детства приученная скакать на кровных конях и рубить татарской шаблей лозу. И уже без всякого смеха начинали судачить, что быть когда-нибудь девке сотником – дело хоть и невиданное, да мало ли чего невиданного в мире деется? Что ни говори, а и такое на свете бывает. Редко – да бывает.

– Ин ладно! – Пан писарь вновь вздохнул, повернулся к сыну. – Возьмешь с собой Малея да Луцыка. Только смотри у меня – не задирайся! И за егозой этой следи, а то, случись чего, как я ее батьке в глаза глядеть буду!

Щеки девушки невольно вспыхнули, но она сдержала характер – смолчала. Хведир довольно ухмыльнулся и тут же охнул – маленький, но крепкий кулак поцеловал его аккурат под ребра. Пан Лукьян Еноха осуждающе покачал головой, но вмешиваться не стал, благоразумно рассудив, что молодежь и без него во всем разберется.

* * *

– И чего дальше, после коллегии? Попом будешь?

– Попом? – Хведир задумался, погладил ноющий бок. – Да ну его, не хочу попом! Попадется такая попадья, как ты, и месяца не проживу!

– Что, сильно попало? Ну, извини!

– Вот так всегда! Побьют, а потом извиняются!

Дорога была пуста, снег глубок. Ехать пришлось по санной колее, по двое в ряд – шагом, не спеша. Ярина и Хведир пристроились впереди. Двое черкасов, оба седоусые, лохматые, в высоких черных шапках, ехали за ними. Одноглазый Агмет замыкал маленький отряд, то и дело оглядываясь и недовольно покачивая головой. Было заметно, что поздняя поездка ему не по нутру. Похоже, не ему одному – Малею и Луцыку явно хотелось спать, да и кони шли понуро, без всякой охоты.

– А если попом не хочешь, чего в коллегию ехал?

Хведир усмехнулся, пожал плечами:

– Так батька послал! Я ведь третий сын, почнут добро делить, мне и отрезать нечего будет. А так, не попом, так дьяком. Может, повезет, в коллегии останусь: ритором или даже богословом…

Девушка недоверчиво покосилась на своего спутника, но ничего не возразила. Для нее, дочки, внучки и правнучки удалых черкасов, коллегия представлялась чем-то вроде богадельни – для тех, кому шабля не по руке.

– Думаешь, Ярина, мне самому не хотелось в черкасы? Да только куда мне! Помнишь, я и в детстве без окуляров шагу ступить не мог?

Девушка кивнула, на этот раз не без сочувствия. В детстве они дружили – то есть регулярно дрались, причем Хведиру доставалось куда чаще, чем юркой и проворной на руку сотниковой дочке. Первые окуляры были разбиты на следующий же день. Вторые и третьи прожили едва с неделю.

– Батька женить меня хочет, – внезапно сообщил Хведир. – На богословский и на философию без рукоположения не берут, значит, до лета свадьбу сыграть надо.

И на этот раз ответа не было. Ярина вновь покосилась на понурого бурсака и зачем-то погладила свой утиный нос.

– А говорят, тебя той весной сватали?

– Сватали, – девушка усмехнулась. – Степан Климовский за своего старшего – Максима. Так батька и слушать не стал.

– Это который Максим? Который песни сочиняет?

– Который, – Ярина кивнула. – Да голота они, Климовские, хутор и тот продали. А Максим – зазнайка, его девки наши разбаловали… Ну его, ерунда это!

Она отвернулась и стала смотреть на дорогу. Путь был близкий, знакомый с детства. Овраг, небольшая роща, снова овраг, холм, а за ним – село. Если бы не снег, за полчаса доехать можно. Да и по снегу – немногим дольше.

– А что такое «фольклор»?

Хведир удивленно моргнул близорукими глазами:

– Как? Откуда ты?.. Ах да, понял! Фольклор, Ярина, это по-нашему вроде как побрехеньки. То, чем посполитые детей пугают. Ну там черти, ведьмы, мертвяки заложные…

Рука девушки дернулась ко лбу – перекреститься, но ироничный взгляд Хведира заставил ее отвернуться.

– Профессор у нас по риторике – пан Гримм из Немеччины. Так он велел каждому из нас, пока на вакациях будем, записать какую-нибудь историю, да не со слов чужих, а чтоб сами увидели.

– Так вот чего ты ехать вызвался!

– Ну да! Что мне на этих поселян смотреть без пользы? А так – байка хоть куда. И черти, и чертенята, да, говорят, какой-то исчезник в придачу.

Ярине стало не по себе. Не то чтобы она боялась – негоже сотниковой дочке такого бояться! Но с другой стороны… Поздний вечер, пустая дорога, а впереди – село, где черти гнездятся.

– А сам-то ты что, не веришь? В чертей?

Хведир покачал головой и только усмехнулся.


Холм перевалили уже в полной темноте. Правда, искрящийся снег помог – село заметили сразу. Полсотни хат, окруженных палисадами, за ними – узкая полоска замерзшей реки. Ярина невольно придержала коня, оглянулась.

– Э-э, погоди, ханум-хозяйка!

Агмет ударил каблуком своего вороного иноходца, выехал вперед.

– Теперь, ханум-хозяйка, моя первым ехать! Твоя сзади ехать, меня слушать!

Оба сивоусых – Малей и Луцык – согласно закивали и, не говоря ни слова, тоже пристроились впереди. Малей, порывшись в седельной суме, достал оттуда что-то лохматое, издали похожее на пушистую мышь, и показал остальным. Те, одобрительно заворчав, достали ножи.

– Вы чего, панове? – удивилась девушка, но ответа не дождалась. Пушистый комок начал переходить из рук в руки, острые ножи отрезали кусок за куском.

– Так то ж хвост волчий! – сообразил Хведир. – На пыжи, да?

Его тоже не удостоили ответом. Уцелевший кусок меха был отправлен обратно в сумку, после чего сивоусые, о чем-то шепотом посовещавшись с татарином, удовлетворенно хмыкнули и тронулись с места.

– Понял! – Бурсак потер руки и зашептал, стараясь, чтобы не услыхали остальные: – Это, Ярина, и есть фольклор, самый настоящий! Чтобы убить чорта, нужен пыж из волчьей шерсти. А можно и серебряным таляром – вместо пули. Говорят, сам Семен Палий это выдумал. Вот уж не думал, что увижу!

Ярина улыбнулась в ответ, но улыбка сразу погасла. Рука привычно нырнула в седельную суму, проверяя: на месте ли пистоли? Вот они, надежные, недавно смазанные, заряженные. А вот и пороховница, тяжелая, полная. Правда, пыжи не из волчьего хвоста, но – ничего.

Шабля тоже была на месте – «корабелка», подарок отца. Захарко Нагнибаба, сотников дед, взял ее в горячем бою. Давно дело было, еще при Старых Панах, когда гетьман Зиновий поднял черкасов на защиту родной земли и родной веры…

– Да ты чего? – удивился Хведир. – Воевать собралась, что ли? С кем?

Девушка только головой покачала. Всем хорош парень – и умный, и добрый, и не трус вроде – да только не черкас. Вот и на коне сидит: стыдно смотреть, словно собака на заборе.

Впрочем, Хведир тоже изготовился – по-своему. Из-за пазухи был извлечен кожаный кошель, из кошеля – окуляры. Окуляры долго протирались и, наконец, были водружены на нос. Вовремя – маленький отряд уже подъезжал к околице.

Ярина усмехнулась.

* * *

Первым их встретил поп. Отец Гервасий был без шапки, зато с большим медным наперсником на груди. Черные с проседью волосы дыбились, всклоченная борода торчала во все стороны.

– Господи! Господи! Неужто и вправду услыхал мя, грешного? Неужто и вправду?..

И голос стал иным – не прежним, густым и самодовольным, а хриплым, трескучим, словно с мороза.

Ярина соскочила с седла, не глядя, кинула поводья, надеясь, что Агмет успеет их подхватить. Склонила голову:

– Благослови, отче!

Благословляющая длань дрогнула, с трудом сотворила крест.

– Добрый вечер, отец Гервасий!

– Добрый… Дочь моя! Ярина Логиновна! Панове! Не попустите! Заступитесь!

– И где сии супостаты злокозненные пребывание ныне имеют? – поинтересовался Хведир, неловко слазя с коня. Остальные уже окружали Ярину. В руках у черкасов сами собой оказались короткие рушницы-янычарки. Агмет поигрывал кривой турецкой шаблей.

– Су… Супостаты… – поп сглотнул. – Пребывают они в хате бесова пасынка Григория Кириченки, именуемого также Чумаком…

– А все остальные где? Мужики? – перебила Ярина. – Возле хаты?

Поп понурил лохматую голову, и все стало ясно.

– Ну, пошли! – Девушка резко вскинула подбородок. – Веди, отец Гервасий!

– Д-дочь моя! Панна сотникова! Панове черкасы! – растерялся священник. – Не должно ли подмогу обождать, ибо страшны супостаты, словно войско адово…

В ответ послышался негромкий смех – смеялись сивоусые. Агмет тоже скривил губы. Ярина махнула рукой:

– Или не видишь, отче? С нами сам пан ритор Теодор Еноха, с ведьмами и чертями первый боец!

Хведир расправил плечи и зачем-то погладил еле заметные усики. Поп только вздохнул, но спорить не стал.

Шли пешими, ведя коней в поводу. Село словно вымерло, собаки – и те не брехали. Но вот из-за плетня высунулась чья-то голова в черной шапке, за ней другая – в очипке…

Ярина только языком прицокнула. Мужики-мугыри, что с них взять? Вот толпой на одного – это они горазды. До первого черкасского посвиста.

Нужная хата оказалась почти в самом конце, обычная, беленая, с засыпанной снегом соломенной стрехой. Калитка была отворена, маленькое окошко светилось.

– Вот! – выдохнул поп, прячась за ближайшего коня. – Гнездилище адово!

И словно в ответ послышалось негромкое, но грозное рычание. Огромный пес вразвалочку подбежал к калитке, ощерил белые клыки. Поп пискнул и тут же сгинул – словно и не было его.

– И бысть сей Цербер зело лют и грызлив, – усмехнулся Хведир. – Панове, сала никто не захватил?

– Э, зачем? – хмыкнул Агмет. – Свинья плохо кушать, свинья поешь – сам свинья станешь! А ну, зажди мало-мало!

Он подошел к калитке. Левая рука татарина дрогнула, словно пытаясь погладить воздух. Послышался протяжный свист. Пес недоверчиво повернул кудлатую голову, замер, затем осклабился и вильнул хвостом.

– Шайтан ты, Агметка! – удовлетворенно заметил один из сивоусых.

Ярина не удивилась. Старый татарин и ее учил этой хитрости. Учил – да не выучил. Видать, свистела не так.

– Зачем – шайтан? – удивился Агмет. – Собака – глупый, совсем как ты! Свинья ешь – глупым будешь!

Сивоусый обиженно заворчал, но ответить не успел.

Дверь скрипнула.

Черкасы разом вскинули янычарки.

– Стойте, панове! – Ярина шагнула вперед. – Я сама…

Договорить не успела – в дверях показался человек.

Один.

Ярина никогда не встречала Гриня Чумака, но сразу же стало ясно – не он. Не селюк, не мугырь.

Девушка прикусила губу. Вот, значит, на кого похожи черти!

На незнакомце был темный плащ, застегивавшийся у горла, под ним неярко светилась броня: то ли кираса, то ли дедовская кольчуга. На боку – что-то странное: палаш или заморская шпага…

– Что вам надо?

Равнодушный голос ударил в уши. Ярине даже показалось, что слова звучали иначе, по-другому, но невидимый толмач поспешил перевести.

Один из сивоусых дернулся, но Ярина положила ему руку на плечо.

– Сама! Дверь под прицел!

Незнакомец ждал, спокойный, уверенный. На молодом красивом лице ничего не отражалось – кроме откровенной скуки.

– Стой, где стоишь! – Девушка помедлила, затем сделала еще шаг, остановилась. – Я – Ярина Загаржецка, дочь моцного и зацного пана Логина Загаржецкого, сотника Валковского. Кто ты и что здесь делаешь?

Незнакомец ответил не сразу: словно ждал, покуда невидимый толмач переведет чужую речь. Наконец кивнул, дернул головой в коротком поклоне:

– Добрый вечер, госпожа Ирина! Меня зовут Рио, и я здесь по делу.

И вновь почудилось, будто слова странного пана Рио звучали совсем по-другому. Но думать об этом не было времени.

– Предъяви подорожную, пан Рио. На себя да на спутников своих.

На красивом лице мелькнуло удивление. Пан Рио задумался, затем рука скользнула за ворот.

Один из черкасов предостерегающе кашлянул, но девушка не дрогнула. Что у него там? Пистоля? Не безумец же он в самом деле!

Пистоли за пазухой не оказалось. Вместо нее в руке появился свиток – странный свиток из странного твердого материала. Неужели пергаментный? Экая старина!

Девушка протянула руку. Пан Рио шагнул вперед, их пальцы встретились, слегка соприкоснулись – и вдруг Ярина с изумлением поняла, что краснеет.

– Прошу, госпожа! – Незнакомец улыбнулся, а девушка сердито нахмурилась. Ишь, любезник нашелся!

Свиток действительно оказался пергаментным, с тяжелой золотой печатью. Ярина только головой покачала. Это кто же такие подорожные выписывает? Царская? Цесарская? Нет, там печати обычные – свинцовые или сургучные.

Девушка развернула свиток, всмотрелась, наморщила нос. Темно! Только и видно, что буквицы в заголовке. Искусно писанные, красные с золотом.

– Сейчас принесу огня, госпожа!

Пан Рио вновь улыбнулся, но эта улыбка ничуть не успокоила. Что-то не так! Незнакомец ведет себя, как хозяин. А сам хозяин где? Когда же это было, чтобы за порог первым гость выходил?

Пан Рио исчез и почти сразу вернулся – уже со свечой. Неровный свет упал на пергамент.

Понятнее не стало. Буквицы оказались незнакомы: не свои, русские, не польские, не латинские. И не жидовские.

– Агмет!

Татарин словно ждал – мигом оказался рядом. Девушка поднесла пергамент к свету:

– Гляди! Не турецкий?

Агмет всмотрелся, качнул головой:

– Йок, ханум-хозяйка! Не турецкий, не татарский. Агмет такого не видеть!

Оставалось позвать всезнающего Хведира, но тот был уже рядом. Блеснули толстые стеклышки окуляр. Бурсак вгляделся, хмыкнул:

– Койне! Диалект давнегреческого! Ну надо же!

– Прочтешь?

– Попытаюсь…

Хведир склонился над пергаментом. Пан Рио ждал, не двигаясь с места, и это спокойствие почему-то с каждым мигом нравилось Ярине все меньше и меньше. Где хозяин? Где Гринь Чумак? В хате было тихо, но вот из дверей донесся странный звук, похожий на кошачье мяуканье. Младень? Ах да, конечно, байстрюк вдовы Киричихи! Чертенок!

– Тут написано… – Хведир поднял голову, неуверенно пошевелил губами. – Какой-то деспот… Владыка или князь… Посылает героя Рио…

– Как? – Девушке показалось, что она ослышалась.

– Героя, – бурсак пожал плечами. – Так и сказано – доблестного героя Рио. Посылает с каким-то заданием в сопровождении трех спутников и просит всех оказывать помощь. Внизу – именной знак, подпись секретаря. Ну и печать.

– Ясно!

Ясного, правда, было мало. Документ составлен верно (если, конечно, не считать «доблестного героя»). Составлен, но не заверен – ни в гетьманской канцелярии, ни в полковой. А ведь без этого «герой» Рио не добрался бы до Гонтова Яра: ни с севера, ни с юга. Откуда же он взялся?

– Вам придется отправиться со мной в Валки, пан Рио, – девушка передала пергамент Агмету, усмехнулась. – Старшим там сейчас пан Еноха, сотенный писарь. Пусть он и решает.

– Нет…

– То есть как, нет?

Сзади послышалось ворчание. Сивоусые тоже услыхали ответ героя. Услыхали – и, наверное, мигом взялись за янычарки.

– Нет, – повторил пан Рио. – Госпожа Ирина, я… Мы должны ждать здесь. В течение суток к нам должен прийти наш… консул… представитель. От него мы должны получить разрешение… визу на выезд…

На этот раз невидимый толмач явно сплоховал. Ярина ясно услыхала чужую речь, непривычную, странную. Выходит, так и есть – с нею говорят на неведомом наречии, а какой-то чаклун переводит! Да так, что слова сами ложатся в уши!

На миг стало страшно. Ярина закрыла глаза, вздохнула. Может, ну его к бесу, этого героя? Пусть катит в свое пекло!

Но страх вдруг исчез, сменившись злостью. Колдун, значит? Напугать решил? Не выйдет, пан герой!

– Разрешение, пан Рио, дает у нас не консул, а местная власть. И я говорю от ее имени. А не веришь, так мы поможем – под руки отведем!

Улыбка на лице незнакомца стала еще шире. Ладонь как бы ненароком скользнула к поясу, к странной шпаге.

– Госпожа Ирина! Мне… Нам не требуется разрешение местной власти. Я уже получил его, потому и смог попасть в ваш мир… в вашу местность… землю. Ни нам, ни вам не нужны неприятности… трудности… сложности…

Невидимый толмач старался вовсю, но Ярина уже все поняла. Добром этот Рио в Валки не пойдет. Не пойдет – и вдобавок смеет угрожать. Так, значит?

Она обернулась, желая отдать приказ черкасам, как вдруг в хате послышался шум, сдавленный вскрик, возня. Это почуяла не только она – пан Рио вздрогнул, ладонь легла-таки на эфес…

…Поздно! Высокий парень, крепкий, в черном кожухе, появился на пороге. На его плече лежала чья-то рука, парень дернул плечом, освободился, рванулся вперед:

– Помогите! Помогите, панове! Они братика… Братика!

Хлопнула дверь, заскрежетал засов.

Пан Рио исчез.

– Помогите!

Парень оступился, упал на снег, вскочил.

– Назад! Шибко назад!

Агмет схватил его за руку, потащил за плетень. Хведир замешкался, но его тут же поторопили, толкнув в спину. Ярина отступала последней, жалея, что не захватила с собой пистоли. Этак шибанут сейчас из оконца!

Малей и Луцык уже ставили лошадей – одну к другой, чтобы закрыться от выстрелов. Янычарки смотрели на врага, но в хате было тихо.

– Второй выход есть? Есть, бачка? – Татарин тряс парня в кожухе за ворот, но тот только головой мотал. Наконец пришел в себя, резко выдохнул:

– Нет! И оконца узкие – не пролезут.

Ярина удовлетворенно кивнула – быстро соображает, молодец!

– Ты Гринь Чумак?

Последовал быстрый кивок. На лицо парня смотреть было неприятно: синяк под глазом, еще один – на лбу, из рассеченной скулы сочилась кровь. Девушка поморщилась и сразу вспомнила. Камни! Выходит, чумаку и вправду пришлось несладко.

– Я – Загаржецка, дочь…

– Знаю, панна сотникова, слыхал! – быстро перебил ее Гринь. – Панна зацная! Панове! Спасите братика! Не винен он! Ни в чем не винен! Разве можно дите за чужие грехи карать?

– Погодь! – Луцык, один из сивоусых, дернул парня за плечо. – Кони! Где ихние кони?

– За хатой… Сарай там…

Ярина мысленно выругала себя за недогадливость. Ну конечно! Кони – первым делом. Каким бы ни был пан Рио героем, без коней далеко по снегу не уйдет.

Сивоусые переглянулись. Луцык показал рукой налево, вдоль плетня, Малей согласно кивнул. Ярина поняла – в обход, чтоб пулей из окошка не задели.

– Агмет! Дверь! Дверь под прицел!

Татарин кивнул, вскидывая рушницу. И в ту же секунду послышался громкий скрип, а вслед за этим отчаянный крик Гриня:

– Нет! Нет! Не надо!

Агмет хрипло выругался – и опустил янычарку.

На пороге стояла женщина. Низкорослая, худая, с большим пищащим свертком в руках. Ни шапки, ни платка – густые смоляные волосы падали на плечи.

– Ведьма это! – застонал Гринь. – С братиком! Не стреляйте!

Черкасы неохотно опустили рушницы. Чернявая женщина шагнула вперед. За ее спиной показался кто-то знакомый. Ярина скривилась. Хорош герой, за бабью спину прячется!

Рио оказался не один. Вслед за ним из хаты вышел страховидный густобородый мужик с чем-то, напоминающим шило, в крепкой руке; следом – худой фертик в зеленом плаще.

– Мы сейчас уйдем! – Голос пана Рио звучал спокойно, но в нем слышалась насмешка. – Не стоит преследовать… догонять нас, госпожа Ирина!

Девушка беспомощно оглянулась. Стрелять нельзя – чернявая ведьма заслонялась ребенком. И к коням не успеть…

– Постойте! Вы не имеете права!

Хведир! Ярина тихо охнула, бросилась вперед, но опоздала. Бурсак поправил сползавшие с носа окуляры, быстрым шагом прошел во двор.

– Даже разбойники не трогают детей, пан Рио! Побойтесь Бога! А если нет – побойтесь Дьявола!

Они стояли лицом к лицу: широкоплечий «герой» в сверкающих латах и нескладный семинарист в простом темном кожухе. Ярина растерялась – но только на миг. Молодец, Хведир-Теодор! Пока он будет говорить…

Агмет тоже понял, ухмыльнулся – и заскользил вдоль плетня.

– Мы не сделаем ничего плохого этому ребенку, – красивое лицо пана Рио внезапно дернулось. – Я… Мы не обижаем детей. Мы доставим его к родственникам… к свойственникам… Он будет получать воспитание… уход…

Невидимый толмач вновь не справлялся. Сквозь колдовской дурман ясно слышалась чужая речь – странные гортанные слова с непривычными ударениями.

– По Статуту Литовскому не можно младеня, что от вольных родителей на свет появился, без дозволения ближних его силою исхищать. Брат же его, Григорий Кириченко, прозвищем Чумак, отнюдь своего согласия не давал, напротив…

Ярина улыбнулась – ну, храбрый же парень! Когда б не окуляры – славный черкас бы вышел! Жалко, если попом станет, да еще и с дурой-попадьей в придачу!

Агмет был уже за хатой, возле сарая. Еще немного…

Резкий крик – бородатый страхолюда ткнул рукой назад, в сторону сарая. На этот раз толмач промолчал. Но этого и не требовалось – заметили!

Все остальное случилось в единый миг. Чернявая подняла ребенка, заслоняясь им, словно щитом. Пан Рио быстро отступил назад…

И наткнулся на Хведира. Каким-то дивом нескладный бурсак сумел заступить дорогу.

– …А посему, побойся Бога, пан Рио, и оставь младеня…

Договорить не успел. Темнобородый страхолюда с быстротой молнии выбросил руку вперед. Неярко сверкнул узкий клинок…

– Хведир!

Парень пошатнулся, но упасть ему не дали. Пан Рио вместе с еще одним, в зеленом плаще, подхватили его, прикрываясь безвольно обвисшим телом.

– Не стрелять! – отчаянно крикнула девушка, понимая, что опоздала. Рядом громко, в полный голос, черно лаялись черкасы. Враги отступали – быстро, умело. Вот послышалось конское ржание, ударили копыта.

– Братик! Братика увозят! – Гринь бросился вперед, но тщетно. Из-за хаты вырвались кони. Впереди на огромном белом жеребце скакал пан Рио; за ним, на соловой кобыле, чернявая ведьма с ребенком в руках…

Выстрел ударил внезапно – резкий, словно удар бича. Агмет мрачно усмехнулся и опустил дымящуюся янычарку. Ярина вначале не поняла, но тут же увидела еще одного коня – гнедого, с пустым седлом. Значит, не промахнулся!

Последним ускакал фертик в зеленом плаще – на вороном, точно смоль, аргамаке. Гнедой помчался вслед, но затем неуверенно остановился, ударил копытом по звенящему насту, повернул назад…

* * *

На окровавленном снегу лежали двое: Хведир – без шапки, в залитом кровью кожухе, и тот, что ударил его, – страшила со вздыбленной бородищей.

– Жив? – Ярина бросилась к парню, но кто-то, то ли Луцык, то ли Малей, положил ей тяжелую ладонь на плечо:

– Не лезь, панночка! Мы сами!

Девушка закусила губу, отступила на шаг. Хведира приподняли, чьи-то руки расстегнули кожух. Послышался сдавленный стон.

– В хату! В хату несите скорее! – опомнившийся Гринь подбежал, помог поднять раненого. – Заморозите!

– Н-не надо! Я… Сам… Живой!

Ярина облегченно вздохнула. Кажется, и вправду живой!

Бурсака осторожно поставили на ноги. Близорукие глаза раскрылись, моргнули:

– Окуляры! Яринка, скажи, чтобы нашли!

Девушка кивнула, походя отметив «Яринку». Прямо как в детстве, после драки, когда пропавшие окуляры приходилось искать то в кустах, то в ручье. Она уже успела заметить большое красное пятно на правом плече. Значит, не смертельно. Только бы кровь остановить!

Окуляры лежали на снегу, целые, только дужка слегка погнулась.

Подбежал заполошный Гринь, мотнул головой:

– Бабку нужно! Бабка Руткая кровь останавливает! Она тут, рядом! Да только, боюсь, не пойдет…

– Пойдет, пойдет! – Агмет ощерил кривые зубы. – Сам не пойдет – на аркане бабка притащим!

Ярина махнула рукой, соглашаясь. Между тем один из сивоусых склонился над бородачом:

– А ведь жив, панна Ярина! Или прирезать?

Девушка подошла ближе. Страшила лежал на земле. В открытых темных глазах горела ненависть.

– Ишь, ровно волчина! – добавил второй черкас. – Да только резать ни к чему, панночка. Не на войне, чай! Вот копный суд соберется, там и определим лиходея!

– Хорошо, – вздохнула Ярина. – Этого – тоже в хату. И найдите сани…


Вокруг была ночь. Под копытами звенел наст, сквозь редкие тучи неярко светила осторожная луна. Кони шли шагом – ехать предстояло долго, а силы были еще нужны.

– Нагоним! – Ярина кивнула вперед, где за широким оврагом темнели сгрудившиеся у дороги хаты. – Некуда им деваться, разбойникам! Шлях один, снег глубокий, не свернут.

– Так, панна! – Гринь вздохнул, поудобнее пристраиваясь в седле. Ездить верхом он был не горазд. – Только бы до Минковки не доехали, там дорога сворачивает.

Девушка пожала плечами. Враги уходили на юг, но до кордону еще скакать и скакать, а путь вел через села, где каждого подозрительного обязательно остановят. А не остановят – погоню пустят.

Раненых отправили в Валки. У Хведира оказалось проколото плечо, страхолюду пуля пробила бок. Бабка Руткая остановила кровь, заметив: «Что чорт, что бурсак – выдюжат!» Осмелевшие мужики в дюжину глоток вызывались помочь, но Ярина решила взять с собой только Гриня. Во-первых, не побоится – за братом едет. А во-вторых, спокойнее, дабы посполитые сдуру вновь за камни не взялись.

– Ну-ка расскажи еще раз! – велела панна сотникова.

– Ну… – Гринь вздохнул. – Появились, стало быть, они и спрашивают: чего, мол, тут происходит? Потом ко мне: жив братик? Я и смекнул – нечисто дело. Главного, в доспехе который, Рио зовут; того, что пана бурсака подранил, – Хвостик; а ведьму эту клятую (парень не выдержал, сплюнул) и вовсе – Сало!

Девушка невольно усмехнулась. Хороши имена! Немцы? Вряд ли!

– А молодой – он вроде как лекарь, Крамольником кличут. Мы как в хату пришли, он вместе с этой ведьмой братика смотреть стал. Мол, не захворал ли. А как цацку золотую увидели, обрадовались, и к этому старшому – Рио. Тот тоже обрадовался…

Село приближалось. Возле крайней хаты мелькнула темная фигура. Девушка нахмурилась и невольно коснулась сумы, где ждали своего часа пистоли.

– Я так понял, панна Ярина, – ждали они кого-то. Вроде как проводника.

Ярина кивнула – что-то подобное говорил и пан Рио…

– Стой! А ну, стой!

Из-за ближайшего плетня выбежали четверо, загородили путь.

– Кто такие?

Пугаться или пистоли доставать было ни к чему. Это оказались свои – местные черкасы-подсоседки, поднятые среди ночи по тревоге.

Объяснились быстро. Ярина не ошиблась: сторожа видела беглецов. Не только видела, но и задержать пыталась. Да не смогла: верховых коней у местных посполитых не оказалось, и всадники ушли дальше на юг – к Минковке.

С шага перешли на рысь. Минковка была рядом, за горбом. А там уж беглецам деваться некуда. В селе – тоже сторожа, но уже не из подсоседков, а из настоящих черкасов. Эти не пропустят.

– Как думаешь, Гринь, зачем им твой брат?

Парень насупился, отвернулся:

– Так… Оно и говорить нехорошо, панна сотникова. Батька его – исчезник, чортяка. А эти – оттуда же, видать. Родичи!

Ярина еле сдержала усмешку. Как это бедняга Хведир назвал? Фольклор? Вот уж точно, фольклор! Но пергамент с золотой печатью заставлял задуматься. И вправду – приходит в Гонтов Яр чуж-чужанин, явно издалека, женку заводит, сын рождается. Потом этот чужак куда-то исчезает, а затем… Затем за сыном приезжают – тоже издалека! Приезжают, на амулет смотрят, что батька оставил… Интересно, в каких это краях на подорожные золотые печати вешают?

– Слышь, Гринь, а батька братика твоего куда девался?

Отвечать чумаку явно не хотелось. Он вздохнул, скривился:

– Мы с ним… Подрались мы. Очнулся – нет его. Да только потом он вроде как приходил – цацку золотую братику оставил.

Девушка согласно кивнула – сходится. Не иначе, прятался чужак. Забрался подале, да только и здесь нашли. Вот и ушел, а сына оставил. Думал, наверное, что младень в безопасности будет. А не вышло!

– Родитель этот… Батька который. По-нашему говорил? Православный?

– Да где там православный! – вновь скривился Гринь. – Чортяка и был, хоть бы раз на образ перекрестился! А говорил по-нашему, да как-то странно. Вроде пана Рио.

И это сходится! Опять не обошлось без невидимого толмача. Кто же это такие?

– В том пергаменте сказано, что пана Рио какой-то владыка послал, – вслух заметила девушка. – Владыка – или князь. Значит, чортяка этот ему либо родич, либо ворог смертный. Так, что ли, Гринь?

Чумак не ответил и поспешил сотворить крест. Ярина улыбнулась. Видимо, парень вспомнил, кто всем чертям князь и владыка.

Фольклор!


При въезде в Минковку их вновь остановили. Да не просто окриком – стволами в упор. Ярина даже испугаться не успела. Набежали, наставили рушницы и только после извинились – узнали. Старшой, пожилой черкас с глубоким шрамом на всю щеку, только руками развел, прося прощения у «панночки Загаржецкой». Обдурили старого! И как обдурили!

Беглецы были в Минковке за полчаса до этого. Въехали с криком и воплями, старшого кликнули и принялись плакаться, что-де купцы они заморские, лихими людьми грабленные. А люди эти лихие все как есть забрали – и возы, и золото, и бумаги, какие были, а теперь за ними, бедолашными, вдогон идут. Товарища их уже убили, ребятенок расхворался, плачет. А люди лихие не успокаиваются, за ними наметом скачут…

Пока старшой суетился, черкасов поднимая да стражу у околиц выставляя, пока рушницы заряжали и рогатку посреди улицы громоздили, беглецы и сгинули. Не по большому шляху, что на полдень ведет – там своя сторожа, без разрешения не пропустит, – а по дороге, что в лес сворачивает.

Теперь старшой с досады усы седые рвал, перед панной сотниковой извиняясь. И действительно: кто ж его знал? У беглецов и зброи огненной не было, одни шабли, и не шабли даже, а так, баловство заморское. И дите при них, и баба. Ну как не поверить?

Впрочем, было еще не поздно. Уехали беглецы совсем недавно, а дорога плохая, узкая, снегом покрытая. К тому же ведет не в город, не в село даже, а к Дикому Пану.

Ярина отправила Гриня на околицу – следы поглядеть; сама же подозвала стариков-черкасов. Те выглядели изрядно смущенными. Не беглецов боялись – тут дело простое. Двое мужиков да баба – невелико войско, к тому же без рушниц. А вот Дикий Пан…

О Диком Пане Ярина слыхала и сама. Слыхала – и даже как-то знакомство свела, когда тот в Валки ненароком заглянул. Да только вдругорядь видеться не хотелось.

Черкасы вздыхали, отводили глаза. Агмет – и тот хмурился, головой мотал. Ярине тоже было не по себе, но отступать не хотелось. Вернуться домой, прийти к дядьке Лукьяну, руками развести? А потом объяснять Хведиру, что она, сотникова дочка, какого-то Дикого Пана испугалась? Ну уж нет!

Старшой, все еще переживая свой промах, предложил привести свежих коней. Это кстати – лошади успели выдохнуться. И у них, и у беглецов. Значит, и нагонять сподручнее будет.

Ярина подождала, пока вернется запыхавшийся Гринь, велела зарядить рушницы и выступать. С ней не спорили, только сивоусы дружно, не сговариваясь, перекрестились, да кто-то (уж не Агмет ли?) вполголоса помянул какого-то «шайтан-багатура».

* * *

Теперь вокруг темнел лес. Дорога стала уже, но все-таки ехали по двое в ряд – плечом к плечу, толкаясь горячими конскими боками. Вперед Ярину на сей раз не пустили. Не пустили и назад, пришлось ехать посередине, рядом с хмурым и мрачным Агметом. Гриня сивоусые отправили вперед – и не без умысла. Мало ли чего этот чумак, чортов пасынок, удумать может? Вот его первая пуля и найдет!

Ярина не стала спорить. Здесь, в лесу, среди заледенелых деревьев, все воспринималось по-другому. И вправду, странные дела деются! Ну, приехали чужаки за ребенком, ну, сцепились по дурной лихости с черкасами. Но почему они бегут к Дикому Пану? Ведь этой дорогой больше никуда не попасть! Знают?

Страх, до того прятавшийся в самой глубине души, распрямился, вылез наружу. Может, не так уж и не правы мугыри из Гонтова Яра? Повадился нечистый к вдове, выродил чертенка – а после и подмога приехала с толмачом-невидимкой. Добро бы печать на пергаменте была серебряная! Так нет, золотая! А вдруг и того страшнее – уговорилися пан Рио с Гринем Чумаком, Гринь и повел глупую панночку прямиком в засаду?

Выстрел ударил внезапно – резкий, оглушительный. Ярина зажмурила глаза, зачем-то дернула узду.

– Ах, шайтан!

В руках Агмета уже плясала янычарка. Сивоусые тоже были при рушницах, но стрелять не имело смысла. Всадники – со всех сторон, спереди, сзади, из-за деревьев…

– Стоять! Стоять! Герш-ту?

Незнакомый гортанный голос заставил вздрогнуть. Ярина очнулась, выхватила из сумки пистолю – и опустила руку. Слишком их много! Дюжина? Две? Крепкие хлопцы в серых жупанах, обвешанные зброей. При поясе шабли, в руках рушницы – прямо в лицо смотрят.

– Оружие опустить!

Агмет оглянулся, оскалился по-волчьи и нехотя закинул янычарку за спину. Сивоусые последовали его примеру. Гринь замер, черная шапка сползла на лоб.

– Кто такие будете?

Гортанный голос прозвучал совсем рядом. Ярина перевела дух. Если не стреляют – спрашивают! – значит, не разбойники.

– Я – Ярина Загаржецка. Со мной мои люди.

Голос прозвучал неожиданно громко, и Ярина смутилась. Словно не отвечает, а кричит от страха.

– То панна сотникова? Так-так, что за встреча!

Теперь в голосе слышалась откровенная насмешка. Послышался топот. Всадник на вороном коне подскакал совсем близко к Ярине, чуть склонился в седле.

– То не объяснит ли мне панна мостивая, отчего черкасы валковские обычай нарушают и ездят конно да оружно по владениям зацного пана Мацапуры-Коложанского, моего господина?

Ярина попыталась разглядеть говорившего, но лесная тьма прятала лицо. Почему-то показалось, что этот человек стар – несмотря на звучный голос и лихую посадку опытного наездника.

– Я – Ярина Загаржецка, дочь сотника Валковского, – девушка сцепила зубы, перевела дух. – Со мной – мои черкасы, мой слуга и посполитый из Гонтова Яра. Мы здесь по державной надобности! А ты кто будешь? По какому праву твои люди преградили нам путь?

Послышался смех – веселый, искренний.

– Панна сотникова сердится? Ой, вэй, не сердись, панна Ярина, от того морщинки бывают! Я – Юдка, надворный сотник зацного пана Мацапуры-Коложанского, со мною мои сердюки, и эта земля – моего господина.

– С каких это пор? – возмутилась девушка. – Или я не знаю, где начинаются владения твоего пана?

– Или не знаешь, панна сотникова! – охотно подтвердил гортанный голос. – Но не станем ссориться, зацная панна! Стережем мы дорогу от лихих людей, а не от черкас валковских. Если могу помочь – скажи!

Ярина облегченно вздохнула. И в самом деле, чего бояться? Мацапура-Коложанский хоть и Дикий Пан, но все же не станет ссориться с Валковской сотней.

– Мы гонимся за разбойниками, пан Юдка. Их трое, одна – женщина, они украли ребенка.

– Вэй! – Юдка явно удивился. – Так то они от вас убегали! Так-так, интересно! То поехали со мной, поглядишь!

Агмет сердито заворчал, но девушка не стала слушать. Сердюков Мацапуры она не боялась. К тому же беглецы здесь, а это главное.

– Туда! – Юдка ткнул рукой вперед. – Там поляна!

Ярина кивнула, ударила каблуком горячий конский бок. Юдка пристроился рядом.

– Дозором мы ехали, панна сотникова. Глядим – скачут. Стрелять не стали – свалили дерево на дорогу и прижали голубчиков.

Девушка кивнула, отметив про себя некую несуразность. Чтобы свалить дерево, немалое время нужно! Или в этом лесу деревья подпиленные?

На поляне стало светлее. Девушка повернулась, вновь пытаясь рассмотреть своего спутника. Серый сердюкский жупан, шапка с синим верхом, на поясе – шабля, за плечами – рушница. Но что-то в этом человеке было не так.

– Чему удивляешься, панна? – Юдка вновь весело рассмеялся. – Жида с шаблюкой не видела?

Ярина лишь моргнула. Ну точно – жид! Горбатый нос, темные глаза навыкате – и рыжие с проседью пейсики, свисающие из-под шапки. Ну и, конечно, борода – широкая, пушистая. Ясное дело, Юдка!

– Прости… э-э-э… пан Юдка! И вправду, не видела!


…Видать – не видела, а вот слыхивать доводилось. Давно поговоривали, что у Дикого Пана новый надворный сотник объявился. Да не черкас, не москаль беглый и даже не турчин – жид. Кто да откуда, не знали, но шел слушок, что будущий сотник издалека, то ли из заднепровских гайдамаков, то ли из опришков карпатских. Будто разбойничал он по битым шляхам, а как те земли к Войску Запорожскому отошли, подале подался – от греха. А еще шептали (еле слышно, одними губами): колдун. И не простой колдун.

Ярина все это, конечно, слыхала, да не шибко верила. С чего это жиду не за дукат, а за шаблюку браться? А выходит, вот оно как! Коли и врут, то не подряд, а с разбором.


Юдка улыбнулся, и вдруг девушка поняла: перед ней не парень – взрослый мужик, старше ее на много-много лет. Лицо казалось молодым, голос тоже, но глаза… И улыбка… Сколько же ему?

– Вот видишь! Панна зацная не встречала жида с шаблюкой, а жид с шаблюкой не видел молоденькую панночку с пистолями в сумке!

Ярина не выдержала – улыбнулась. Кажется, этот Юдка – не такой уж и страшный. Дивно, конечно, но чего только на свете не бывает!

Опять же сам сказал: надворный, мол, сотник… стоит ли зря лаяться?!

– Отец на войне, – пояснила она. – Пан Еноха, писарь сотенный, послал меня в Гонтов Яр, а там – люди лихие.

– Вот я и смотрю, чего это они байстрюка малого на ночь глядя везут, – кивнул сотник. – Да вон они!

Беглецы сгрудились на краю поляны: пан Рио в своем странном доспехе, Крамольник в зеленом плаще и ведьма по прозвищу Сало. И ребенок был здесь – на руках у черноволосой.

Кони стояли чуть в стороне, а вокруг расположился десяток серожупанных сердюков с рушницами наготове. Ярина невольно усмехнулась – добегались, голубчики!

– Мы уж их отпустить хотели, – заметил Юдка, ловко спрыгивая с коня. – Пусть бы себе назад ехали! Но раз ты, панна, говоришь, что они, заризяки, дите украли…

Внезапно Ярина поняла: сотник врет. Нет, не собирались отпускать! Что-то они задумали, да не успели…

– Ну как ехалось, пан Рио? – Ярина бросила поводья одному из сердюков, шагнула вперед.

Тот не ответил – отвернулся. Тоненько запищал ребенок, чернявая ведьма склонилась над ним, что-то зашептала.

– Пан Юдка! – Девушка повернулась к удивительному сотнику. – Эти разбойники украли ребенка – брата Гриня Чумака из Гонтова Яра, да человека моего подранили, да приказов не слушались. А посему требую их мне передать и в Минковку отвести под стражей.

Юдка задумался. Бросил быстрый взгляд на пленников.

– А вы что скажете, панове?

– Ребенок этот – наш, – негромко ответил пан Рио, не поднимая головы. – Раз мы на землях вашего господина, то пусть он и рассудит!

– Вот как? – Сотник задумчиво погладил окладистую бороду. – А и вправду, панна Ярина! Раз они во владениях пана Мацапуры, то пусть он и суд творит.

Губы дернулись в короткой усмешке – и девушка все поняла. Договорились! Все подстроено! Уж не потому ли надворный сотник на ночь глядя в глухой лес выехал?

– Здесь не владения твоего пана, – вздохнула Ярина. – Согласно универсалам гетьмана Зиновия да гетьмана Ивана Ляха лес этот за сотней записан.

Юдка вновь улыбнулся, широко, весело:

– Ну… То пусть наши паны решают! Я – человек подневольный, чего прикажут, того и делаю. Так что, извиняй, панна зацная, отвезу я этих приблуд к пану моему Мацапуре-Коложанскому, а он в сотню отпишет, что и как. Пусть они с паном писарем сами решают.

Ярина беспомощно оглянулась. Ее люди далеко, да и что тут поделать? Даже будь с ней сотня, не доставать же шабли из ножен из-за подобного спора! Юдка прав: так всегда и делалось – приказ выполняли, а потом начиналась тяжба, когда на год, когда и на десять лет. И батька ее, и дед старались не ссориться с такими, как пан Мацапура.

И тут вспомнилось – ребенок! Не зверь же этот Юдка!

– А с младенем как быть, пан надворный сотник? Брат его со мной. Гоже ли дите отбирать да неведомо куда увозить?

Крепкая рука Юдки вновь коснулась бороды. Сотник задумался – вернее, сделал вид, что задумался. Темные глаза хитро блеснули:

– То пусть брат старший сюда едет! С ним и решим.

Он махнул рукой сердюку, что-то пояснил. Тот кивнул. Ударили в наст копыта.

Ждали молча. Ярина пыталась понять, что задумал сотник. Неужто ребенка отберет? Но ведь этак и разбойники не поступают!

Подъехал Гринь, коротко поклонился – и замер, увидев похитителей. Дите словно услышало: вновь подняло крик.

– Так-так, – Юдка удовлетворенно вздохнул. – Ты ли Григорий, именуемый Чумаком?

Гринь кивнул, не отрывая взгляда от плачущего на руках у чернявой ведьмы ребенка.

– Тот младень – твой брат? – Рука с плетью протянулась к вопящему свертку.

– Да, пан, – голос парня звучал сдавленно. – То брат мой. Сын моей мамки…

– Так ли это, пан Рио?

Сотник резко повернулся, лицо на миг стало суровым, даже злым. Но Ярине вновь почудилось, что все это – игра.

– Это так, господин Юдка, – спокойно проговорил пан Рио. – Но мы имеем права на этого ребенка.

Девушка хотела возмутиться, но Юдка опередил:

– Так ли это, то пусть суд решает. А пока, пан Рио, пусть ясна пани, твоя спутница, отдаст дите этому брату его, чумаку Григорию.

Никто не возразил. Гринь недоверчиво покосился на сотника, соскочил с коня, медленно подошел к чернявой. Та молча передала чумаку сверток. Гринь глубоко вздохнул, прижал ребенка к груди. Тот вновь словно все понял – затих.

– Я… Я могу ехать? – Парень нерешительно поглядел сперва на сотника, после на Ярину.

– Кто же тебя держит, чумак? – Юдка хмыкнул, пожал плечами. – Возвращайся в свой Гонтов Яр! Думаю, камни там давно припасли! Вэй, может, и хату хворостом обложили!

Парень замер, словно камнем стал. Ярина и сама вздрогнула. А ведь верно! Гриня и так чортовым пасынком почитали, а после налета «чертей», да после того, как кровь пролилась!..

– Я… К соседям уйду, – нерешительно проговорил Гринь. – В Копинцы или в Минковку…

Юдка только усмехнулся. Ярина и сама поняла: не выйдет. Слух о бесовом семени прошел по всей округе. Даже те, кто не поверил, побоятся принять парня. А вдруг «черти» вдругорядь налетят!

– Так чего же?.. – Гринь затравленно обернулся, отчаянно поглядел на Ярину.

Та не нашлась, что сказать. Отвезти парня в Валки? С чего бы это валковским обывателям быть храбрее соседей? Был бы дома батька, так нет его, и некому прикрикнуть на трусов.

– А не поехать ли тебе с нами, Григорий? – Юдка наивно моргнул и не выдержал – усмехнулся во весь рот. – От имени пана моего обещаю, что никто тебя и пальцем не тронет. Ни тебя, ни брата твоего. А ему мы бабу найдем, чтоб кормила. Ведь негоже – столько часов дите на морозе держать!

И тут Ярина окончательно поняла – сговорились. Хитрый пан Рио что-то пообещал пану надворному сотнику. И ведь не придерешься, не станешь возражать! Все в своем праве: и Юдка, и Гринь Чумак.

– То може, на денек-другой? – Гринь вновь взглянул на девушку. – Хоть успокоятся в селе? Как думаешь, панна сотникова?

Ярина видела: парень устал. Смертельно устал быть «чортовым пасынком». Устал бороться – и за себя, и за жизнь брата. Впервые ему пообещали защиту.

– Смотри сам, чумак!

Девушка отвернулась, не зная, что сказать. Происходило что-то плохое, может быть, даже страшное, но не поймешь, не пояснишь. И шаблю из ножен не выхватишь.

– Гоже ли решили, панна зацная? – Юдка подъехал, улыбнулся. – Чумак с братом в усадьбе поживут, чтоб мугырей-дурней в соблазн не вводить, а разбойников, что младеня забрать хотели, мой пан по справедливости рассудит.

Сотник бросил быстрый взгляд на невозмутимого пана Рио, и Ярина почувствовала, как ее охватывает гнев. Страшный, унижающий гнев бессилия. Все было не так. Все было неправильно.

– Нас четверо против твоей сотни, – тихо проговорила она, стараясь не глядеть на ухмыляющегося Юдку. – Будь у меня хлопцев поболе…

– Нас всего три десятка, панна зацная. Но ты права. Только…

Сотник на миг умолк. Исчезла наглая усмешка, глаза стали серьезны, даже суровы:

– Не держи на меня зла, Ярина Логиновна! Каждый свой приказ сполняет, а ежели что не так было, то прости! Кто знает, может, в следующий раз ты сама мне башку шаблюкой снесешь!

И вдруг стало ясно: сотник не шутит. И когда прощения просит, и когда о шаблюке говорит.

Гнев исчез, словно не бывало. Внезапно навалилась усталость – свинцовая, неподъемная. Весь день в седле, затем – вечер, потом – ночь…

– К чему нам насмерть рубиться, пан Юдка? Или твой господин войску черкасскому враг? Но ты прав, будет еще следующий раз!

– Будет…

Слово упало тяжко, словно камень в черную воду. Словно приговор. И вновь Ярине стало не по себе. О чем это сотник? И почему ей самой так не хочется этой будущей встречи?

Конские копыта ударили в снег. Поляна осталась позади, но девушка еще долго чувствовала неотрывный тяжелый взгляд, которым провожал ее Юдка. Так провожают Смерть, заглянувшую в гости и пообещавшую вернуться…

Юдка душегубец

Моя Смерть уезжала.

Худая плосконосая Смерть, ладно сидящая на кровном жеребце. Некрасивая девчонка, еще не знающая, но уже начинающая догадываться.

Я бы мог убить ее – легко, одним взмахом клинка.

Мог заточить в подземелье и замуровать выход серым камнем – навечно, пока стоят стены замка.

Да только зачем? Смерть не обманешь!

Я прикрыл глаза, прогоняя Тени. Поляна засияла белизной, и только удаляющийся силуэт горел недоброй мерцающей синью. Как давно я не видел цветов! Да, так и обещано – Смерть оденется в синее…

Все, хватит!

Ты знал, что так и будет, Иегуда бен-Иосиф, сопливый мальчишка из Умани. Знал о дне, когда встретятся Смерть, Двойник и Пленник, – Дне Встречи. И нечего теперь бояться!

– Пан сотник!

Михал, молодой десятник, которого я подобрал четыре года назад еще за Днепром, кивнул на дорогу.

Да! Пора!

Смерть ушла – до поры до времени. И только Святой, благословен Он, знает, когда быть той поре: завтра или через полсотни лет. Сколько этой девчонке? Восемнадцать? Меньше?

Я кивнул, и Михал начал собирать хлопцев. День Встречи не кончился. Пан Станислав ждет, а мне еще надо решить. Решить – и решиться.

Можно ли обмануть Рубежных Малахов? И надо ли? Не станешь ли ты Б-гоборцем, глупый Юдка?

Отряд был выстроен, гости размещены там, где и должно, – посередине. Я махнул рукой, и Михал поскакал вперед, чтобы возглавить колонну. Впрочем, в этом лесу ничего опасного не встретишь, сколько ни блуждай по заснеженным чащобам.

Самые опасные здесь – мы.

С кем поговорить вначале? С чернявой бабой или с Двойником? Наверное, с ним. Он – старший.

Я направил коня к гостям. Хлопцы посторонились, и я занял место рядом с паном Рио. Понял ли он? Думаю, нет. Значит, можно не спешить. Сначала – о пустяках.

– Я хотел бы поблагодарить вас, господин сотник…

– Пустое, пан Рио!

Чужая речь сама собой ложилась на слух. Читать о таком часто приходилось, а вот встречать – редко. Прозрачное Имя, способное сделать понятным любую речь. Почти любую. Знают ли они?

– Почему вы свернули в лес, пан Рио?

Легкое пожатие плеч. Кажется, он и сам не очень уверен.

– Но… За нами гнались, господин Юдка! Я подумал…

– Это я подумала! И не ошиблась, не правда ли?

Я обернулся. Чернявая баба усмехалась – знала! Ну что же, так даже проще. Как бишь ее зовут? Сале? Да, кажется.

– В таком случае, панове, вы не можете пожаловаться, что вас слишком поздно встретили.

Чернявая кивнула и ударила коня каблуками, пристроившись рядом.

– Значит, с визой трудностей не будет?

Глаза Рио удивленно моргнули. Стало ясно – не знал. Значит, Сале и есть Кеваль – Проводник. Так я и думал!

– В таком случае, позвольте еще раз представиться, пан Рио! Я не только надворный сотник, но и консул Рубежа.

– Рад познакомиться, господин консул!

Отреагировал он на удивление быстро. Да, мой Двойник – парень не промах! Одно дивно…

– Прежде чем мы поговорим о деле, панове, позвольте узнать. Почему вы не взяли с собой хотя бы рушницу? Это не запрещено.

– Не взяли… что?

Да, этого он не знал.

– В вашем Сосуде… в вашем мире нет оружия огненного боя?

– К сожалению, нет, – ответила вместо Двойника Сале. – Иначе бы мы не потеряли Хосту… нашего спутника. Его схватили эти разбойники и, кажется, серьезно ранили…

Я еле удержался, чтобы не рассмеяться. Над чем тут смеяться? Чужой Сосуд, чужие порядки, а они тут и суток не пробыли.

– Они не разбойники, уважаемая пани! Та девица с плоским носом – дочь здешнего сотника…

– Но ведь сотник – вы? – вмешался в разговор третий, парень в зеленом плаще. – Вы – слуга здешнего князя!

– Не совсем…

Только сейчас я понял, что значит попасть в чужой Сосуд. Хорош был бы я сам в их мире – с рушницей и пистолями! А может, в их Сосуде и порох не горит?

– Власть в нашей земле принадлежит гетьману, а тут, в Валках, – сотнику. Панна Ярина Загаржецка – его дочь. А мой господин пан Мацапура – зацный владелец, но все-таки не князь. Так что вашего друга скорее всего будут судить.

Они переглянулись, пан Рио поджал губы.

– Я… Я не хотел бы, чтобы с ним что-нибудь случилось. Если надо, я сам пойду на суд, объясню…

Оставалось пожать плечами. Долго же объясняться придется!

– Про то у нас еще будет время поговорить, панове. А сейчас о главном. Мне поручено оформить вам обратные визы через Рубеж. Могу это сделать в любой момент, хоть сегодня. На вас – и на ребенка.

Рио кивнул, и я еще раз подумал, что Двойник действительно похож на меня. Вырвать дитя из рук брата – и даже не поморщиться! Смог бы я такое? Наверное, смог.

– Благодарим вас, господин Юдка! Полагаю, надо оформить визу и на его старшего брата…

Ах вот оно что! Пан Рио решил быть добрым! Точнее, добреньким! Вэй, так не бывает!

– Увы, панове, только что я сказал панне Загаржецкой, что все мы подчиняемся приказам. Могу добавить – к сожалению. Я уполномочен выписать визы на вас четверых и на ребенка. Его брат не имеет права перейти Рубеж.

– И кто это решил? Мы потребуем!

В голосе пана Рио слышалось раздражение, и я вновь едва удержался от усмешки. Двойник ничего не знает о Малахах. Интересно, Сале нарочно оставила его в неведении?

Я оглянулся. Дорога пуста, заснеженный лес тих и спокоен. А вот и Веселый Дуб! Говорят, при батюшке пана Станислава его ветки никогда не пустовали, причем вешали не реже раза в неделю. А теперь – только ржавая цепь свисает. Пан Станислав приказал не снимать: пусть смотрят. Увидят – вспомнят, все польза будет.

– Вы первый раз перешли Рубеж?

– Я – нет, – негромко ответила чернявая, и все стало ясно. Когда-то я тоже был таким, как мой Двойник. Потребовать у Малахов? А хорошо бы!

– Но… Как я понял, у его брата здесь… неприятности, – неуверенно проговорил пан Рио. – Может, будет лучше, если мы отвезем парня… в безопасное место?

В его голосе слышалось сомнение, и я еле сдержал вопрос: есть ли у него самого братья? Хотя кто знает? Если бы тогда мне предложили отправить Ицыка и Шлему с таким вот паном Рио? Но мне не предложили…

– Есть еще кое-что, панове.

Я вздохнул и вновь прикрыл глаза, чтобы Тени ушли. Яркий белый свет, чисто и пусто. Но я знал – меня слышат. Можно ли обмануть Малахов?

– У вас хорошее Прозрачное Имя, пани Сале! Отлично действует!

Она улыбнулась, явно польщенная, хотя ничего особенного в этом нет. Рабби Моше Кордоверо понимал любой язык без всяких ухищрений. И рабби Ицхак Лурия – тоже.

– А понятно ли тебе будет то, что я скажу сейчас? Ибо не все прозрачное – прозрачно!

Пан Рио недоуменно оглянулся, хотел переспросить, но я предостерегающе поднял руку. С моим Двойником все ясно – не знает. Не знает язык, на котором я заговорил, не знает и о Великом Исключении. Сейчас меня интересовал не он, а чернявая.

– Кажется… – она поджала губы, помолчала. – Кажется, понимаю. Меня немного учили этому. Но разве язык имеет какое-либо значение?..

Я облегченно вздохнул. Легко ли обманывать Малахов? Иногда легко, особенно если знаешь Язык Исключения.

Язык, непонятный ангелам.

– Слушай меня внимательно, Сале. Слушай и не перебивай, иначе за головы – и за твою, и за мою – не дадут и шекеля…

Впереди послышался крик. Я привстал в седле – подъезжаем! Сторожа на месте. В доме ли пан Станислав? Кажется, он собирался в замок…

– Язык, на котором мы говорим, – единственный, который неизвестен Малахам. У нас его зовут арамейским. На нем написаны наши священные книги…

Я заставил себя остановиться. Что толку рассказывать чернявой о книге «Зогар»! Если в ее Сосуде она есть, то ей поведают – в свой срок. Если нет – то и говорить не о чем.

– Малахи (их у нас еще называют по-гречески – «ангелами») – стражи Рубежа. Я выполняю их волю. Но я – человек, и вы – люди, поэтому я решился заговорить о тайном. А теперь – главное. Вы не должны просить визы. Это понятно?

Она подумала и кивнула. Темные глаза блеснули.

– Кажется, ты догадываешься, в чем дело, Сале. Вы нарушили таможенные правила. Ты дала взятку стражам. Тот, кто нарушил долг, уже наказан, а теперь Малахи ждут вас, дабы сурово покарать – так, чтобы это стало уроком прочим. Поняла ли ты?

Сале вновь кивнула, затем нерешительно посмотрела на пана Рио.

– Потом расскажешь ему, – понял я. – А лучше напишешь, чтобы не произносить вслух. Вам придется пока остаться здесь.

– Навсегда? – Ее голос дрогнул.

Я понимал ее. Застрять в чужом Сосуде – хуже, чем в чужой стране. Но что делать? Малахи не ведают пощады. Сорок тысяч погибло, когда кто-то излишне любопытный посмел сунуть нос в Ковчег.

– Поговорим позже, Сале. Есть обходные пути. Их я не знаю, но их может знать пан Станислав, мой господин. Но об этом – позже.

Она вновь кивнула. Я отвернулся, чтобы не смотреть на ее лицо. Так, наверное, выглядел я, когда встретился глазами с Яриной Загаржецкой и понял, кто передо мной…

* * *

Пан Станислав не спал. В этом не было ничего удивительного – его странные привычки известны всем в округе. Спать днем, ночью бодрствовать – говорят, так жил еще его отец. Правда, ночи он обычно проводит в замке, но на сей раз господин оказался в доме, и я облегченно вздохнул. Кое-что надо решить немедленно. Хотя бы для того, чтобы шептуны не успели перекрутить все по-своему. Конечно, пан Мацапура верит мне, но мой предшественник тоже был в этом убежден. А теперь никто и не скажет, где гниют его кости. Да и остались ли от него хотя бы кости?

Сердюк у дверей библиотеки щелкнул каблуками, пропуская меня. В доме я – единственный, кто может входить к пану Станиславу в любое время. Но только в доме. В замок мне хода нет, да я и не особо прошусь. Меньше знаешь – больше живешь! А я и так знаю очень много о зацном пане Мацапуре-Коложанском! Пожалуй, даже слишком много!

Пан Станислав сидел в углу под лампой зеленого стекла и читал «Лембергскую газету». Глядя на него в этот миг, самые злые недруги завязали бы узлами свои языки: само добродушие восседало в старом массивном кресле. Толстые вывернутые губы улыбались, на пухлых щеках проступили ямочки, стекла окуляр скрыли привычный острый блеск маленьких глаз, и даже черные нафабренные усы словно опали, бессильно свесившись вниз. Пожилой пан, добрый, немного усталый, пришел почитать газету. Наверное, у доброго пана бессонница – не иначе весь день милостыню раздавал и утирал слезы вдовам…

– Шолом, пан Станислав!

Глазки добродушно моргнули, улыбка стала шире:

– Вечер добрый, пан Юдка! Там, в поставце, – гданьская вудка, выпей, ты же с мороза! Выпей – и садись.

Вудка обожгла горло, и я только головой помотал. Ну и пойло! Куда там местной горелке или даже пейсаховке!

Пан Станислав со вздохом отложил газету, поглядел на принесенную мною бутыль, протянул руку – и тут же опустил.

– Цо занадто – то не здрово. А я, как видишь, скучаю!

На такое отвечать не полагалось, и я молча присел на тяжелый дубовый табурет. И тут только заметил, что кресло, в котором восседает пан Мацапура, переставлено. Раньше оно стояло ближе к окну, теперь же каким-то дивом оказалось прямо под старым портретом.

Портрет этот – загадка. Чья-то умелая кисть изобразила худого узкоплечего юношу в испанском платье с большим кружевным воротником, как носили полвека назад. На боку шпага, в руке – толстая книга с золотым обрезом. И не было бы тут ничего странного, если бы не герб Апданк в верхнем углу – герб рода Мацапур. Не просто герб, а еще и буквицы «L.M-K». И цепь – знакомая золотая цепь давней работы на груди. Эту цепь с огромным красным камнем пан Мацапура частенько надевает, особенно когда гости случаются. Видать, фамильная. Правда, на портрете камень другой, ну так не камень же художник рисовал! Ясное дело – родич изображен, и родич близкий. Батюшку пана Станислава звали Леопольдом, так что и дивного вроде бы ничего нет, если бы…


…Если бы в доме были другие портреты. Если бы не общий хор тех, кто помнил старика. Леопольд Мацапура был широкоплеч, толст и мордат – сын капля в каплю в батюшку. И лицо – совершенно иное лицо! Губы, глаза, нос… Может, не отец, а дядька, какой-нибудь Леон? Все равно непонятно. Чтобы в таком доме – и один-единственный портрет, и то не в зале, а в библиотеке! Бывал я в подобных домах, там целые галереи, по ним гостей водят, слуги наизусть заучивают, какой предок чем отличился…


– Ох, уж эти поселянки, пан Юдка! Сперва лежит под тобой, как бревно, только пыхтит, а потом выть начинает. И всегда одно и то же: «Замуж собиралась, замуж собиралась!» Языки им вырезать, что ли?

Пан улыбался – пан изволил шутить. Но мне почему-то не было смешно.

– Ну и кого ты мне сегодня привез?

Голос был прежний – расслабленный, вялый, но я заметил быстрый взгляд из-под толстых стекол. Стало ясно – уже доложили. У кого-то пятки салом смазаны.

– Четверо гостей, пан Станислав. И ребенок – младень.

– Ребенок?

Грузное тело нехотя приподнялось и вновь опустилось в глубины кресла.

– Ребенок – это хорошо. Прикажи его сразу в замок.

Я вздрогнул – так и знал! Любит пан Станислав детей!

– А гости кто? Кажется, там баба есть?

Он по-прежнему улыбался – добрый толстый пан, которого мучает бессонница.

– Не баба, – стараясь быть спокойным, ответил я. – Пани. Один из гостей – селюк из Гонтова Яра, а вот трое – паны зацные. Вернее, два пана и пани.

– Большой за них откуп дадут, как думаешь? – словно невзначай бросил пан Станислав и вновь взял в руки газету.

Разговор подходил к концу.

Похоже, пан уже все решил. Даже не похоже – решил. Сколько раз так было: ребенка – в замок, и гостей туда же. И правильно – кто же в здравом уме в гости к пану Мацапуре ездит?! А если ты цудрейтор, то и жаловаться нечего.

– Все не так просто, пан Станислав…

Газета медленно легла на стол. Из-под стекол удивленно блеснули маленькие глазки:

– Гетьмановы родичи? Или голота бесштанная?

Я с трудом сдержал улыбку. Каждый – о своем. Соврать, придумать какую-нибудь сказку? Нет, нельзя!

– Они иноземцы, пан Станислав. Очень издалека.

– И… что? – Глаза моргнули, пухлая ладонь потянулась к окулярам. – Тем лучше!

Я вздохнул. Поверит ли?

– Мир велик, пан Станислав! И в этом мире Сосудов больше, чем представляется многим. Это особые гости. Мои. Вы понимаете, о чем я?

Улыбка сгинула, словно стерли ее мокрой тряпкой. На неузнаваемом лице светлым огнем загорелись волчьи глаза.

– Ты… Ты уверен, пан Юдка? Уверен?

Я улыбнулся, хотя в этот миг улыбаться мне совсем не хотелось.

– Особые гости… Значит, откликнулись! А ты не врешь?

Теперь улыбаться нельзя. Замереть, выдержать его взгляд. Говорят, не всякий его выдерживает…

– Не врешь, вижу! Рассказывай!

Толстый вальяжный пан сгинул. Огромное тело налилось силой, широкие лапищи сжались в кулаки, а лицо!.. Таким Станислава Мацапуру увидишь не каждый день. Да и мало кто его таким видит. А кто видит – уже никому не расскажет.

– Они из другого Сосуда. Из какого, сказать трудно. Малахи разрешили им пересечь Рубеж. Они пришли за ребенком – за этим ребенком…

Пан Станислав молчал, а мне вспомнилось, как мы с ним спорили. Редко кто решается спорить с Мацапурой-Коложанским, но есть вопросы, по которым даже ему нужна не покорность, а истина. Я никак не мог его убедить, что дорога между сфир все-таки есть и Рубеж проходим. Не для душ, не для бесплотных Малахов – для людей. Он очень неглуп, пан Станислав, и много знает. Но книга «Зогар» недоступна этому гою.

– Ну, говори! И подробнее!

Теперь следовало взвешивать каждое слово. Не лгать – пан Станислав звериным чутьем распознает ложь. Но и со всей правдой не спешить. О гневе Малахов ему знать ни к чему. Достаточно и того, что переход через Рубеж труден и без должной помощи его не одолеть…

– Так-так! – Пан Станислав крутанул ус, дернул щекой. – Стало быть, воин, лекаришка да колдунья. Колдунья-то хоть хороша?

Он снова шутил. Я вспомнил чернявую и тоже улыбнулся. Может, в своих краях Сале и хороша. У нас – едва ли. Во всяком случае, не во вкусе зацного пана.

– А с младенем как вышло? Что думаешь, пан Юдка?

Я пожал плечами. Что тут думать?

– Судите сами, пан Станислав. В Гонтовом Яру объявляется чужак. Не просто иноземец, а совсем другой, нездешний. Посполитые считают его чортом – случайно ли? Он подселяется к бабе, брюхатит ее, а после исчезает. И вот за ребенком приезжают оттуда

Пан Мацапура задумался; наконец кивнул.

– Складно. Значит, дите пока оставим, но им отдавать не будем. Все одно Рубеж закрыт. А с братом того чертенка как?

– Погодим, – предложил я. – Гриня Чумака соседи крепко обидели. Из таких лихие сердюки выходят.

Он вновь кивнул и прикрыл глаза, превратившись обратно в доброго усталого пана, которого мучает бессонница средь холодной зимней ночи.

– Эка, забот привалило! И не отдохнуть! Та девка, что из Калайденцев привезли, скотина неблагодарная, хотела мне ногтями в глаза вцепиться, представляешь? Пришлось клещами все ногти повыдергивать да рот зашить, чтоб не выла! А вторая, что из Хорлов, дерево – деревом. Обнимаешь ее – молчит, кнутом дерешь – молчит. Только когда пятки припек, завыла…

На такое тоже отвечать не полагается. Да и что ответишь? То пана Станислава забава, ему виднее.

– А знаешь, в газете пишут, что война за Дунаем до весны не кончится. Может, еще на год затянется.

Глаза его по-прежнему были закрыты, но я понял: это – главное. Потому и ждал меня пан Станислав среди ночи, в замок не ушел, газетку лембергскую почитывал.

– Про то и в округе болтают, – кивнул я. – Думаю, Валковская сотня не скоро вернется. Да и вернется ли? За Дунаем, говорят, чума.

– Значит? – Его лицо дрогнуло, ямочки на щеках сгинули без следа. – Пора?

– Да, пан Станислав, пора.

Он вновь задумался, а я вдруг почувствовал знакомый запах – страшный, сводящий с ума дух горящей заживо плоти. Сколько лет хотелось забыть, не вспоминать! Не вышло – это уже навсегда.

– Откуда начнем, как думаешь?

Откуда? О том мы с ним говорили не раз, и все давно решено. Вопрос этот так, для разговора.

– С Хитцов, пан Станислав.

– С Хитцов? Ну, как скажешь…

Запах горящего мяса стал сильнее, и на миг я даже пожалел, что Смерть – худая плосконосая девчонка – в эту ночь промедлила. Чего же еще хочет от меня Святой, благословен Он?

Ответ не был мне дан, но я догадывался. Двойник! Двойник – и Пленник. Чертенок из Гонтова Яра. Не зря они встретились в эту ночь – Смерть, Пленник и Двойник.

Не зря.

Ярина Загаржецка, сотникова дочка

Знакомый рябой черкас буркнул: «У себя» – и отвернулся. Кто именно – Ярина решила не переспрашивать. Ей были нужны оба – и сам пан писарь, и его нескладный сын.

Постовой не ошибся – Лукьян Еноха оказался на месте, за своим столом, и даже толстая друкованная книга была знакомой: та, что и неделю назад. Девушке подумалось, что книга, равно как подставка с гусиными перьями, нужна пану Енохе исключительно для представительности. Во всяком случае, прочитанных страниц за эти дни не прибавилось.

– Чего, егоза, скучно?

Пан Еноха не без труда оторвал взгляд от хитрых буквиц, снял окуляры, зевнул.

– Скучно? – Девушка просто задохнулась от возмущения. – Да я в Перепелицевку с разъездом ездила! До петухов встала!

– Ну, ясно, – писарь потер сонное лицо, с трудом удерживаясь от нового зевка. – За дурной головою…

Ярина вздохнула. Что бы она ни делала, всерьез сотникову дочку никто не принимал. Девчонка – и девчонка, разве что замуж отдать, да и то пока не за кого.

– В Перепелицевке каких-то всадников видели. К Хитцам ехали.

– Знаю… Сообщали уже. За такими вестями, Ярина Логиновна, нечего коней томить… Ты к Теодору?

Девушка дернула плечом. К пану писарю она завернула, чтобы доложить по всей форме, как и надлежит старшему по разъезду. И вот, пожалуйста!

– Он в подвале. С разбойником этим – Хвостиком. Ты бы его оттуда вытащила, что ли? Чего ему с душегубцем якшаться? Посидели б, сбитню горячего попили. В жгута сыграли…

Намек насчет сбитня и жгута Ярина пропустила мимо ушей – не маленькая, чтоб в игры детские играть. Но вот по поводу остального…


Хведир встал уже на третий день – продырявленная мякоть плеча срасталась быстро. Встал – и первым делом направился не в церковь свечку ставить, а в подвал, где заперли чернобородого заризяку.

Тому досталось больше. Пуля из янычарки пропорола бок, и местный знахарь вначале лишь головой качал, посоветовав готовить домовину – вкупе с осиновыми клиньями и маком. Однако на второй день чернобородый открыл глаза, а на четвертый – попытался встать. Видавшие виды сивоусые только руками развели, рассудив, что разбойнику суждено быть непременно повешенным – потому пуля его и не взяла.

Однако Хведир-Теодор вновь удивил всех. Поговорив с пленником, он категорически заявил, что в суд на него подавать не будет и о том же остальных просит. Тут уже и Ярина диву далась. Как можно заризяку миловать? И главное: о чем это Хвостик с Хведиром говорили, если им обоим ни слова не понять? Невидимый толмач сгинул вместе с химерным паном Рио да с чернявой ведьмой. С Хвостиком говорил пан писарь – по-польски да по-немецки, Агмет – по-татарски и турецки, а беглый стрелец Ванюха Перстень – по-московски. Говорили, да все без толку – Хвостик лишь глаза таращил да блекотал по-непонятному. И как блекотал! Не голос – бесовское наваждение, мурашки по коже бегут. Раз услышишь – перекрестишься, два – под лавку спрячешься!

И на каком это наречии бурсак с ним столковался? Неужто на латыни?

* * *

Пан писарь не ошибся. Хведир действительно оказался в подвале, около пленника. Тот лежал на лавке, а бурсак, пристроив поудобнее раненую руку, сидел на колченогом табурете и что-то тихо ему говорил. Страхолюда молчал – слушал и, похоже, понимал.

Увидев Ярину, Хведир махнул здоровой рукой – мол, не мешай, погоди чуток. Пока девушка соображала, обидеться или в самом деле погодить, заговорил Хвостик. Девушка не стала прислушиваться (больно голос страшен!), но отчего-то почудилось, что речь чернобородого стала иной, не такой, как прежде. Или в самом деле знакомое наречие нашли?

– Ладно! Потом!

Бурсак встал и негромко выдал пять-шесть слов на неведомом языке. Заризяка понял – кивнул и даже усмехнулся. Видать, и вправду – столковались!

– Ты чего, Ярина?

– Как – чего?

Кажется, следовало все-таки обидеться. Ведь не только к пану писарю зашла, но и к этому невеже. И о здоровье справиться, и просто – потолковать. Ведь друзья же!

– Тут интересное дело, Яринка… Ну, хорошо, пойдем! Я тебе такое расскажу!

Они прошли не в залу, дабы не беспокоить пана писаря, а на второй этаж, в маленькую комнатушку, где и жил пан Еноха-младший. Точнее, не жил – на постое стоял в редкие приезды из коллегии. Ярина опытным глазом отметила паутину в углах, пыль на книгах – и только вздохнула. Беда, когда мамки нет! Пани Еноха два года как преставилась, а свою мать Ярина и не помнила. Плох дом без женской руки!

Хведир скинул с кресла какую-то книгу в треснутой кожаной обложке.

– Садись!

Сам он пристроился прямо на лежанке – тоже заваленной фолиантами. Ярина вновь вздохнула: ну и разор! Она бы тут враз порядок навела! Мыши бы – и те каждое утро на перекличку строились!

– Служанку позвать нельзя? – не утерпела она. – Как ты тут живешь, Хведир?

– А как? – Парень удивленно оглянулся. – Все на месте, под рукой. Служанок я и на порог не пускаю. Перепутают все, я и до лета не разберу!

– Ничего, матушка попадья тебя быстро к порядку приучит! – хмыкнула девушка, не без злорадства отметив, как вздрогнул Хведир-Теодор – будто мороз ударил. Или в доме похолодало?

Она хотела для начала спросить о ране, о том, не болит ли, не ноет по ночам, но любопытство пересилило.

– Так как ты с ним говоришь, с разбойником этим?

Хведир усмехнулся, почесал кончик носа:

– Ты не поверишь! По-арамейски.

– По… По-каковски?

Поверить Ярина не могла – хотя бы потому, что не ведала: есть ли вообще на белом свете такой язык – арамейский?! Но и не верить тоже вроде не с руки. Мало ли языков на свете?

– Понимаешь, батька с ним говорить пытался, Агмет, слуга твой, – и все напрасно. Я тоже вначале по-латыни заговорил – без толку. А потом вспомнил – пергамент! Ну, тот, что нам пан Рио показал?

Девушка кивнула. Пергамент с золотой печатью был сдан пану писарю и торжественно заперт в большой сундук, что стоял в углу горницы.

– Я подумал: а если по-эллински попробовать? Ну, по-давнегречески. Там, правда, койне, это посложнее, но у меня есть Пиярская грамматика, ее для отцов-василиан издали.

Хведир увлекся, заговорил быстро, горячо. Ярина невольно улыбнулась. Чему только не учат в коллегии этой? А зачем? Быть парню попом – здесь, в Валках, а то и в селе, если места не сыщется. С кем он на койне говорить станет, с отцом Гервасием?!

– В общем, греческого он тоже не знает. Но койне не совсем язык, это смесь, суржик, вроде как у нас в Белгороде говорят – и наша речь, и московская. Так вот, некоторые слова он понял – арамейские.

– Так что это за язык? – перебила девушка. – Вроде этого… армянского?

Об армянах она слыхала и даже раз видела – в Глухове, на ярмарке.

– Вроде, – засмеялся Хведир. – Только другой. Ведай же, Ярина! Ибо глаголили на нем в часы давние, библейские! Арамеи суть племя, с давними вавилонянами в родстве сугубо состоящее. Сам Навуходоносор, о коем в Завете Ветхом…

Увесистый щелчок по лбу заставил бурсака умолкнуть.

– В следующий раз окуляры разобью, – невозмутимо сообщила девушка, подув на костяшки пальцев.

– Окуляры – не надо! – вздохнул Хведир. – Ну, я и говорю: древний язык. Вроде бы Евангелие, которое от Матфея, вначале было написано по-арамейски, только потом его на греческий перевели. Ну, арамейский я почти не знаю, и он, пан Хвостик, тоже – вслепую бредет, но все-таки объяснились.

– И поэтому ты на него не будешь в суд подавать? – не удержалась девушка.

Да, не быть бурсаку черкасом! Настоящий черкас сперва врагу шаблюкой башку с плеч снимает, а после об имени-племени спрашивает!

– Какой суд! – Парень даже рукой махнул. – Я сам под нож полез. К тому же он слуга, его дело – пана своего защищать. С пана и спрос.

С этим Ярина была вполне согласна. С куда большей охотой она бы увидела в подвале самого пана Рио. Вспомнились нелепые слова, что на пергаменте написаны. Герой! Хорош герой, младеней ворует!

– Так откуда он родом, Хведир?

Бурсак улыбнулся, поднял вверх палец:

– Ведай же, что сия тайна – велика есть. Однако же при должном рассмотрении и особливом сопоставлении…

– Окуляры! – вовремя напомнила девушка.

– Гм-м, – Хведир прокашлялся, почесал затылок. – В общем, стал я его расспрашивать, даже атлас показал – Меркаторов. И ни в дугу! Ясно лишь, что там, откуда он родом, теплее. Снег он, кажется, видит второй раз в жизни. Ну, я и понял… Драться не будешь?

Ярина вздохнула, но не выдержала – улыбнулась:

– Ладно, не буду!

Палец вновь оказался воздетым вверх.

– Истинно скажу, что сей пришлец не кто иной, как антипод!

– К-кто? Анти?..

– …под! Прибег же он в края наши с земли, именуемой Terra Australia, в просторечье же – Южным Материком…

Девушка попыталась повторить, сбилась, жалобно моргнула:

– Хведир, ну пожалуйста! Скажи по-человечески!

Парень только руками развел.

– Ага! Скажешь, когда шесть лет приходится язык в узел завязывать! Ладно, попытаюсь… Ну, в общем, в Южном полушарии – южнее Африки – судя по всему, существует огромный материк. Значительно больше Европы. О нем еще писал греческий географ Птолемей. Я и подумал: если греки его знали, этот материк, то, может, и там о нас помнят? Отсюда и давнегреческий, и арамейский.

На этом дело не кончилось – Хведиру пришлось досконально пояснять, кто таков географ Птолемей, а заодно демонстировать Меркаторов атлас с большим белым пятном в Южном полушарии. Наконец Ярина удовлетворенно кивнула.

– Поняла. Так думаешь, они оттуда?

– Больше неоткуда вроде, – с легкой неуверенностью заметил бурсак. – Имя Рио, конечно, похоже на испанское, но он не испанец…

Ярина задумалась. Поскольку ни рогов, ни копыт (равно как и хвостов) странные заброды не имели, она была готова поверить даже в антиподов. Но и в этом случае загадка не решалась. Пусть пан Рио родом с неведомого Южного Материка, однако и антипод не мог попасть в Гонтов Яр без правильной подорожной, отмеченной в полковой канцелярии. Или они там, на юге, по воздуху летают, аки птахи небесные? Но ведь гости прибыли верхами!

Продумать как следует этот важный вопрос Ярина не успела. Дверь, отчаянно заскрипев (ну почему бы петли не смазать!), отворилась.

– Та-а-ак! Воркуете, значит, голубки?

В дверях, подбоченясь, стоял сам пан Лукьян Еноха.

– Батька, мы!..

Хведир смутился, вскочил, окуляры упали с носа.

– Вижу, – невозмутимо согласился пан писарь и повернулся к Ярине.

– Вот чего, егоза! К себе домой не ходи, тут оставайся. И этого никуда не пускай. Поняла?

– Это почему еще? Дядько Лукьян, да что это вы?

Девушка тоже вскочила, но не смущенная, а полная искреннего возмущения.

– Потому! – Пан писарь вздохнул, поморщился. – Потому, Ярина Логиновна, что мне уехать надо. В Хитцах неладно. Гонца прислали – вроде бы татар поблизости видали.

– Татар?!

Ярина и Хведир переглянулись. В последний раз татар, если, конечно, Агмета не считать, заносило под Валки лет двадцать назад. Хведир тогда только-только родился, а Ярины еще и на свете не было.

– Бог весть, – писарь пожал плечами. – Вроде бы комонные, в татарском платье. Так что ехать надо. Людей мало, в Валках я троих оставлю да Агмета твоего в придачу, остальных с собой беру. А вы дома сидите!

– То есть как? – возмущение Яринино не только не улеглось – до небес выплеснулось. – Дядько Лукьян! Да как же это так! Я чего – верхами ездить не умею? Да я с глазами завязанными лозину рублю!

Пан Еноха невозмутимо кивнул:

– Мне батька твой то и говорил – насчет лозины. Не будет, мол, моя Яринка слушаться, лозину возьми да отдери по филейным частям. И не от локтя бей, а с замахом – так, чтоб год садиться не могла. А потом снова отдери да солью сыпани, чтоб верещала громче!.. Сказано – дома сидеть, значит – дома! А ты, Хведир, за старшего остаешься!

– Я… Батька, я…

Бурсак растерянно моргнул, но дверь уже хлопнула. Хведир неуверенно потоптался, затем махнул рукой и бухнулся на лежанку. Ярина подумала – и присела рядом.

– Татары? Откуда тут татары? – растерянно проговорил парень. – С ханом у нас мир, да и засека надежная. Еще бы сказали – турки!

Девушка вздохнула и внезапно, не утерпев, погладила парня по щеке.

* * *

В зале было полутемно. Немецкую лампу зажигать не стали, обошлись свечой – единственной, едва прогонявшей ночной мрак. Хведир пристроился на отцовом месте – у закрытой книги; Яринка забилась в угол, в самую черную тень.

В доме было тихо.

Тихо – и страшновато.

Пан Лукьян не вернулся, прислав гонца, что остается в Хитцах, потому как в лесу поблизости и вправду чужаков видели, не десяток, не два – больше. С тех пор никаких известий не было, хотя ночь на исходе и где-то совсем близко уже пропел первый кочет…

Хведир встал, подошел к маленькому, подернутому морозом окошку.

– Иди спать, Яринка! Если что, разбужу.

Девушка помотала головой – спать не хотелось. То есть, конечно, хотелось, но…

– Это ты иди спать. А я постерегу – чтоб татары не украли!

Она шутила, хотя на душе было не до шуток.


Ярина, конечно, не утерпела. Весь вечер вместе с верным Агметом ездила по Валкам, дабы и людей подбодрить, и самой осмотреться. Городок почти вымер – пан Лукьян забрал с собой не только черкасов, тех, что в поход не ушли, но и дюжину подсоседков, и просто охотников. Остальные забились в хаты, боясь показаться на улицу. Даже рогатки, выставленные поперек шляха, остались без охраны. Да и кому охранять? В городе и до войны меньше тысячи жило, из них черкасов – служивых и абшидных – сотня с небольшим. Теперь даже их не осталось. Остальные – обычные мугыри, которые и смотреть на шаблю боятся.


Девушка почувствовала, как страх, сидевший где-то глубоко, начинает наползать, подступать к горлу.

– Хведир! – не выдержала она. – Не молчи! Расскажи что-нибудь!

– О чем?

В голосе бурсака тоже не слышалось особой уверенности.

Ярина усмехнулась:

– Ну… Про фольклор свой. Написал байку? Про Гонтов Яр?

– А-а! – послышался тихий смех. – Написал! Пану Гримму понравится. Позавчера из Гонтова Яра выборный тамошний приезжал – к отцу, бумаги выправлять насчет винокурни. Так знаешь, о чем там болтают?

– Снова черти заглянули?

Почему-то в присутствии Хведира-Теодора о таком говорить было совсем не боязно – даже в темноте.

– Нет, другое, – бурсак вновь усмехнулся. – Может, не говорить? Ночь ведь, страшно!

– Ах ты! – Девушка вскочила, махнула рукой. – А кто еще в детстве перед сном нам про Черную Руку рассказывал? И про Дидька Лысого? Забыл?!

Сама Ярина забыть такое не могла. После каждой истории она забивалась под перину и дрожала полночи. А на следующий вечер вновь просила рассказать – и снова дрожала.

– …Пришла Черная Рука, – замогильным голосом начал Хведир. – Открыла дверь – и стала искать маленькую девочку Яриночку… А ведь это мысль! Представляешь, Ярина, такое записать, а? Пан Гримм с кафедры свалится! А в Гонтовом Яру всякое болтают. Будто из Гриневой хаты голоса доносятся, будто вокруг кони невидимые скачут. Ну и мамка его еще приходила.

– Мамка? – удивилась девушка. – Его же матушка померла! Ребятенка родила и…

– Вот я и говорю… То есть соседи говорят – приходила. Хату обошла, потом внутрь заглянула – искала. А наутро пес сдох. Помнишь пса? Его еще Агмет заговорил?..

Ярина закусила губы. Страх, уже ничем не сдерживаемый, сжал сердце, холодом прокатился по спине. Мертвая мать ищет сгинувшего сына. Ищет – и не находит…

– А на следующую ночь ее снова видели. Поп – отец Гервасий – не побоялся, с крестом выскочил. Так она зубами заскрипела, руки протянула – не дотянулась, а после обратно на погост пошла. А наутро…

– Прекрати! – не выдержала девушка. – Как ты можешь! Такое… такое говорить!

– А что? – Хведир явно удивился. – Обычная история! У этих посполитых вечно то мать к сыну с погоста является, то муж к женке. Потому и обычай есть, чтоб долго не оплакивать…

– Прекрати! – повторила Ярина и, подумав, добавила: – Чурбан!

Бурсак, недоумевающе пожав плечами, замолк. Ярина отвернулась – слушать страшилки расхотелось.

– Ну ты чего? – Хведир подошел ближе, присел рядом. – Мало ли что лапотники эти болтают! Темные они!

– А ты – светлый! – огрызнулась девушка.

– Ну, не такой уж светлый, – развел руками парень. – Но байкам этим не верю. Если и есть что-то необычное, то это не черти и не призраки, а тонкие энергии, которые наш мир окружают. Про то и блаженный муж, учитель мой Григор Варсава, писал…

Страх вновь спрятался, и Ярина внезапно почувствовала, как смыкаются веки. Сон только и ждал – перед глазами поплыли странные серебристые нити, закружились, сплетаясь в пушистые коконы. Уж не тонкие ли это энергии, о которых Григор Варсава толковал?

* * *

– Ярина! Проснись, Ярина!

Девушка открыла глаза. В зале светло, сквозь окошки белеет утро. Кажется, она так и заснула – сидя. Вот и покрывало: не иначе Хведир догадался – укрыл.

– Ярина! – Голос парня звучал странно. – Батька… Батька погиб!

– Что?!

На полу – мокрые следы; на плечах Хведира – кожух. Наброшен наскоро, даже на крючок не застегнут. В глазах под толстыми стеклами – ужас.

– Батька… Погиб батька. И все погибли…

– Мой… Мой отец? И сотня?

Почему-то сразу же подумалось об отце – о сотнике Загаржецком. С Дуная давно не было вестей, а какие и приходили – не радовали.

Парень вздохнул, качнул головой. Дужка окуляр сползла с уха.

– Мой батька – Лукьян Олексеич. И все, кто с ним поехал. В Хитцах. И село… Погинуло село…

Ярине показалось, что она все еще видит сон – страшный, тягучий. Хорошо бы проснуться, поскорее проснуться!..

Проснуться не получалось.

Юдка душегубец

Я скинул окровавленный жупан прямо на пол и взглянул на руки. И здесь кровь – но не моя.

Чужая.

На шаблю и смотреть не стал: хоть протирал снегом, а все равно – чистить и чистить!

Хотелось упасть, как был, прямо в сапогах, на лежанку и провалиться в черную пустоту. Как хорошо, что мне никогда не снятся сны! Там, в темной пропасти, я недоступен – ни для пана Станислава, ни для тех, кого встретила моя шабля за эти долгие годы, ни для всевидящих Малахов.

Уснуть!

Но я знал: не время. Хотя пан Мацапура уже извещен – я специально послал хлопца на свежем коне впереди отряда, – но придется докладывать самому. Таков порядок, таков обычай. Хоть и не в войске, а вроде того.

Я кликнул джуру, отдал ему шаблю – чистить до белого блеска – и велел принести таз с теплой водой. Кровь плохо отмывается; особенно зимой, особенно если она смешана с грязью.

С грязью – и с пеплом.

Теперь – свежая рубашка, штаны, каптан с белой подкладкой, кипа. Дворецкий – тот, что был до нынешнего, – все рожу морщил: негоже-де при пане зацном с головой покрытой ходить! О своей бы голове подумал, прежде чем болтать пустое! Где она сейчас, его голова?

Застегиваясь и надевая пояс, я вновь перебрал в памяти все, что должно рассказать пану. Когда я на службу поступал, пан Станислав сразу предупредил: говорить надо лишь о самом главном – четко и ясно, без лишних словес. Так-то оно так, да только сам он любит о таком расспрашивать, что порою дивишься – к чему? То ли пан зацный попросту любопытен, то ли видит в мелочах что-то важное, нам, сирым, непонятное. Ну, скажем, моргала ли голова после того, как на снег свалилась? Как у того дворецкого. Три года назад это было, тогда тоже на дворе месяц лютый стоял.

Может, пан Мацапура в детстве страшные сказки любил?

– Пан Юдка! Пан надворный сотник!

Задумался! Даже не услышал, как джура постучал, как дверь открыл.

– Пан Юдка! Пан Станислав вас в банкетную кличут! Он там с гостями. Поспешить просит!

Я мельком отметил: «просит». Странное дело, пан Станислав действительно вежлив! И не только со мной. Даже с теми, кого в замок волокут.

Итак, кличут.

Обычно пан не завтракает и не обедает – отсыпается после ночи, лишь на ужин зовет гостей. Что-то сегодня изменилось! Впрочем, гости, как известно, бывают разные.


Я все-таки опоздал. Гости давно расселись, и пан Станислав был на месте – в резном кресле под огромными оленьими рогами, что к стене прибиты. Помнится, один гость посмел улыбнуться и даже шутку отпустить. После ему стало не до шуток – когда болтуну его же язык на ужин подали.

Отварной, с горчицей.

Итак, все на месте – пан Станислав, пан Рио, пан к'Рамоль и, конечно, пани. Причем если мужчины сидят на местах гостевых, хоть и не загоновых, то пани Сале (вэй, ну и дела!) – рядом с паном Мацапурой, не в обычном кресле, а в хозяйском, с высокой спинкой.

Вот даже как!

Долго кланяться да извиняться мне не дали. Пан Станислав в это утро был в изрядном настроении. Черные усы смотрели кончиками вверх, глазки поблескивали, и ямочки – такие детские ямочки на щеках!

– То прошу, пан Юдка! Остынет!

Я с опаской поглядел на ближайшее блюдо. Было дело – пытались свинину подсунуть. Повар (смешно сказать – тоже жид, как и я), когда его на стайне кнутом охаживали, все вопил, что мясо кошерное, поскольку свинья рылом вышла точь-в-точь меламед из харьковского хедера.

Веселый был повар!

Был.

Нынешний такого себе не позволяет. На блюде была телятина, на соседнем – рыба. Ага, у гоев сегодня постный день! Никак не привыкну. Намудрили эти Моше с Иешуа бен-Пандирой! Вместе бы и постились!

Слуги ждали, замерев, как волки в засаде. Ждал пан, ждали гости. Мой желудок тоже ждал, хотя в последний раз закусить довелось прошлым утром. Чтобы не думать о телятине и о подливе (на этот раз – винной), я искоса, дабы хамом не показаться, принялся разглядывать соседей. Так-так, на пани Сале новое платье, белое, золотого шитья. То есть не новое – из кладовой пана Станислава. Вэй, ну и платье! А ведь в каких обносках приехала! Широкая душа у пана Мацапуры! И на самом пане Станиславе кунтуш – одно загляденье. Кунтуш, золотая серьга в ухе, цепь…

Цепь?!

Точно, та самая, с портрета в библиотеке. Давно ее пан Станислав не надевал, наверное, с год. Богатая цепь, прямо орденская, и камень хорош – огромный, красный…


…Красный! Кажется, я снова начинаю различать цвета! Да, камень красный, густого сочного цвета. Страшно подумать, сколько такой стоит. Село купить можно – и немалое!..


Мы все чего-то ждали, телятина отчаянно пахла (нынешний повар свое дело знает, хотя и гой!), как вдруг я заметил некую странность. То есть не заметил даже – почувствовал. Все на месте – и пани гостья хороша, даром что худа, как сушеный карась, и пан Станислав орлом глядит. Но что-то… Что? Серьга? Кунтуш?

Я вновь искоса глянул на пана Станислава – и вдруг понял. Цепь! Да, такая, как на старом портрете – за исключением камня. Тот худощавый пан в испанском камзоле носил цепь с белым камнем, а на пане Станиславе…

Красный! Как хорошее вино, как запекшаяся кровь!

Как приятно вновь различать цвета!

Красный?

Оно бы и не удивительно: мало ли что художнику в голову взбредет? Да только знаю я этих панов зацных и моцных! Чтобы на портрете фамильную прикрасу перепутать? Быть того не может!

Или камень в цепи заменили?

Дверь неслышно отворилась, и в банкетную деревянным шагом вошел пан Пшеключицкий. Вошел, так же деревянно поклонился, ни на кого не глядя, и шагнул к высокому креслу, в котором восседал пан Станислав.

Я облегченно вздохнул. Ну конечно! Его и ждали!

Пан Пшеключицкий вновь поклонился (даже не поклонился – головой дернул) и стал там, где положено, – за спинкой кресла. Он так часами стоять обучен – даже не моргнет.

Все, можно и за вилку браться!

Такое я еще за Днепром видел. Настоящий пан хорошего рода и хлеба не куснет, если за креслом его не будет другой пан стоять. И не кто попало, а чтоб урожденный шляхтич, да с гербом, да при шпаге. Говорят, иные по горсти золота в день за такое платят.

Вот оттого и пана Пшеключицкого ждали!

Странный он, пан Пшеключицкий. Ни с кем слова не скажет, вина не выпьет, не поругается даже. Первые полгода я его фамилию запоминал, потом целый год присматривался – понять не мог, а когда понял…

…Когда понял – зауважал пана Станислава еще больше. Не то чтобы было в пане Пшеключицком что-то особенное (видел я, как за креслом одного кнежа аж трое стояли), но все же неплохо! Умелец он, пан Станислав!

Слуги неслышно скользили, подавая блюда и подливая вино, пан Станислав улыбался, негромко беседуя с пани Сале, та улыбалась в ответ, пан Рио явно увлекся рыбой, пан к'Рамоль брови хмурил (с чего бы это?), а мне внезапно дико захотелось спать. Нельзя! Завтрак – только начало, потом будет главное. Раз пан Станислав меня к завтраку пригласил, значит, разговор будет.

И не простой разговор!

* * *

– Так, значит, все в порядке?

– Да, пан Станислав! Троих хлопцев потеряли, да пятеро ранены…

– Не беда. Народу много, бабы новых нарожают!

Он вновь сидел под старинным портретом, только теперь в руках у пана Станислава была огромная глиняная люлька. Сизый дым неторопливо поднимался вверх, тучей собираясь под лепным потолком.

– Новые гости – в замке? Те, что из Хитцов доставлены?!

– Так…

Пан Станислав кивнул, глаза удовлетворенно сверкнули.

– Ну-ну! Вечером погляжу, кого ты мне привез. Не хочешь вечерком вместе со мной в замок прогуляться?

Я вздрогнул. В замок? Избави Святой, благословен Он!

Он понял. Засмеялся – весело, словно и в самом деле пошутил.

– А ты заметил, как пан лекарь на нас с пани смотрел?

Я вспомнил мрачного к'Рамоля и усмехнулся.

– Не по коту сметана! А знаешь, пан Юдка, в этой пани есть свой смак! Видал?

Он протянул вперед правую руку. На запястье темнел кровавый след – чьи-то ногти впились в кожу.

Ясное дело чьи.

– Когда пан будет вновь стирать того кота, – вздохнул я, – то пусть пан его не выкручивает, а так на веревку вешает.

Он хохотал долго, хлопая себя по брюху и тряся щеками. Наконец махнул рукой:

– Ладно! Так и повешу. Да знаешь ли, пан Юдка, это не то, что ты подумал. Дело иначе было. Решил я поглядеть, из какого теста эта пани. Повел ее маеток показать – и на стайню завел. А там одну девку как раз плетью охаживали. Воровать вздумала, бесова дочь! Я велел ее на воздусях парить, под колокольчики – пока не сдохнет. И что ты думал? Эта пани Сале до самого конца простояла, глаз оторвать не могла. За руку меня взяла – и смотрела.

Он вновь покрутил исцарапанной рукой, расправил усы:

– Вот таких и люблю! Знатная пани! И чернокнижница зацная! Книгу «Рафли» читала, и «Задею», и «Сирин». Только, говорит, они у них иначе зовутся.

Вот даже как? Интересно, есть ли в том Сосуде книга «Зогар»?

– Что меня дивит, пан Юдка… Если они в наши края за ребенком собрались, отчего про обратный путь не подумали? Я тоже кое-что прикинул, «Рафли» полистал. Трудное дело за этот Рубеж пробраться! А они – как в омут.

Наши взгляды встретились. Трудно врать такому, как пан Мацапура!

Трудно – но можно. Этому гою незачем знать о визах, о том, что в каждом Сосуде имеются консулы. Сале молчит – и я молчать буду.

– Видать, очень им этот ребенок нужен, пан Станислав.

– Видать…

Он нахмурился, замолчал, а я вновь взглянул на портрет. Неужели этот, в испанском платье да с белым камнем в цепи, – его батюшка? Вот уж поистине: не в отца, а в проезжего молодца!

– А хорошо бы, пан Юдка, самим дорогу в иной мирок сыскать! Чтоб только мы об этом пути знали, а? Вот тогда и с дитем разберемся – кому он там нужен да зачем.

Мог бы не говорить! Я сразу понял, почему пан Мацапура принялся пани Сале обхаживать. У той, понятно, свой интерес, да только нашего пана не проведешь! Аукнется ей ее белое платье! В нем и зароют, едва дорожка через Рубеж откроется!

– Есть у меня думка, как толк наладить! А ведь у них там даже рушниц нет!.. Да, ты этого ребенка-то видел?

– Видел, пан Станислав, – удивился я. – Только не разглядывал. Дите себе – и дите!

Он вновь задумался. Выпустил клуб сизого дыма, качнул головой.

– Ан не совсем! То, что пальцы на руках не по счету – ладно. И не таких рожают! А вот сколько ему?

– То есть? Что пан имеет в виду? – удивился я. – Гринь Чумак говорил: дите две недели как родилось…

– Две недели! – Пан Станислав даже трубку отложил. – Да ты бы поглядел сейчас на него, на байстрюка этого! Ему полгода – не меньше! Скоро зубы резаться будут!

Полгода! Я вспомнил вопящий сверток на руках у пани Сале.

Полгода?

Был бы гоем – точно перекрестился.

Кто же ты такой, Пленник?

– А с братом его, пан Юдка, мы вот что сделаем. Утром человечишка прибежал из Гонтова Яра, поведал кой-чего. Тамошние лапотники совсем спятили. Хату, где тот хлопец жил, спалили, да мамку его из домовины выбросили…

– Как? – Мне показалось, что я ослышался. – Из домовины?

– Выбросили и колом проткнули, а после тоже сожгли – чтобы с чертями не путалась да из могилы не вставала. Что с хлопов взять? Дурни! Вот мы про это чумаку и расскажем. Сам же говорил: лихой из него сердюк выйдет! Будет при брате – да при мне!

Лихо пан Станислав задумал! Теперь чумак сам за шаблюку схватится.

– Вот так! Как за Рубеж пойдем, его и возьмем – вместо пса. Как думаешь, пропустят нас твои ангелы?

На этот раз я не удержался – вздрогнул. Пан Станислав усмехнулся, но усмешка почти сразу погасла.

– Их можно… подкупить – или напугать?

Подкупить? Пани Сале попыталась – на свою голову. А вот напугать…

– Рабби Шимон бар-Йохай когда-то прогнал Малаха-Разрушителя, – осторожно начал я. – Прогнал – и запретил возвращаться. Но я – не бар-Йохай. И вы, пан Станислав, тоже.

– А договориться? – живо подхватил он. – Ведь нужно же им чего?

Я закрыл глаза. Блаженны несведующие! Договориться – с кем? С чем? С громом, с молнией, с потопом?!

С Рубежными Малахами?!

На миг все словно сгинуло – и я вновь очутился в холодном мокром лесу у старой дороги на Умань. Заныли скрученные веревкой запястья, запершило горло от страшного, удушливого духа горящей заживо плоти. В глаза ударил ослепительный свет – ярче пламени, ярче солнца: белый, проникающий даже сквозь закрытые веки.


– …Твое желание услышано, Иегуда бен-Иосиф! Да будет так! И знай, что жалеть уже поздно!

Ярина Загаржецка, сотникова дочка

Кровный соловый конь нетерпеливо переступал тонкими ногами, плохо понимая, чего ждет хозяйка. Горячие ноздри раздувались, копыта били в снег.

Ярина растерянно оглянулась. Вот еще одни сани, забитые добром, за санями бежит одуревший козленок, на руках у бабы – рыжая кошка.

Бегут!

С самого утра бегут – кто в Полтаву, кто в близкий Харьков. Пустеют Валки!

Девушка покосилась на Хведира. Тот сгорбился, вцепившись здоровой рукой в конскую гриву. Конь словно чуял – свесил голову, глядя вниз, на истоптанный снег.

За этот страшный день парень почернел; у рта залегла нежданная складка. Горе – и поплакать некогда.

Вот и еще сани, на них баба с двумя младенями. Муж тут же – сидит на пристяжной в распахнутом тулупе.

Бегут!


…Тело пана писаря привезли поздним утром – порубленное, с выжженными очами. Не ладно умер Лукьян Еноха! Остальных оставили в Хитцах – в полусожженной церкви. И некому было оплакать – в селе не осталось ни души. Кто не погиб, порубленный, пошматованный, застреленный, тот сгинул, уведенный неведомо куда.

Погинули Хитцы! И теперь страх пошел по округе. Некому отозваться, некому стеной стать…


– Может, и вправду уехать? – поневоле вырвалось у девушки. – Хведир, что делать?

Бурсак мотнул головой, щека дернулась.

– Пока батьку не поховаю – никуда не уеду. Да и куда бежать-то? Зима! В лесу – верная смерть, а в поле – нагонят.

Девушке стало стыдно. Бурсак в окулярах ее смелости учит! А ведь верно, учит!

Послышался дробный топот. Из-за угла вылетел Агмет на своем вороном, подскакал, махнул рукой.

– Сюда идут, ханум-хозяйка! Я им сказал, чтоб шибко сюда шли! К тебе, ханум Ярина!

Единственный глаз татарина горел злым огнем. Агмет тоже не боялся. Не боялся – и первым сообразил, что делать надлежит. Ярина улыбнулась – верно! Пусть идут, разберемся!

Толпа уже вываливала на майдан – мужики, бабы, молодые парни, даже детишки. Впереди грузно семенил валковский выборный – тучный старик, умевший, как хорошо помнила девушка, лишь кланяться и поддакивать. Оттого и выборным поставлен!

Люди заполнили майдан, окружили всадников. Кто-то протянул руку к узде солового скакуна, но Агмет свистнул камчой – и смельчак-невежа поспешил отшатнуться.

– Панна сотникова! Чего делать-то? Скажи, чего делать? Пущай скажет! Скажет!

– Чего там спрашивать? – тут же отклинулись иные. – Бежать! Бежать надоть! Из Минковки уже бегут, из Перепелицевки бегут!..

Ярина ждала. К горлу подступил страх, и она с тоской вспомнила батьку. Пан Логин Загаржецкий живо бы объяснил этим мугырям, чего делать надо. Но батька далеко, а беда – вот она, рядом.

Она вновь взглянула на Хведира. Парень смотрел вниз, под конские копыта. Да, не вояка! Вот браты его – один к одному, черкасская кость. Но они тоже там, на синем Дунае…

– Тихо! – Ярина привстала в седле, рука с «корабелкой» взлетела к серому низкому небу. – Тихо, панове-молодцы! Что орете, как жидовский кагал? Пришли слухать – так слухайте, чего я скажу!

Гвалт стих, сменившись холодным, тяжелым молчанием. Десятки глаз смотрели на худую плосконосую девушку в серой кожушанке и черкасской шапке с белым верхом.

Ярина подождала, вдохнула холодный воздух.

Пора!

– Что, обыватели валковские? Бежать вздумали? Волков по чащобам кормить?! Вы побежите, соседи побегут – и край запустеет. Для того ли прадеды ваши здесь засеки строили да татар в пень рубали? Неужто они трусов породили?

Ответом была тишина. Мужики прятали глаза, смотрели вниз, отворачивались.

– Батька твой, панна сотникова, далеко, – наконец бросил кто-то. – Он на Дунае, а мы – здесь. И татары здесь. Пан писарь погиб и все черкасы с ним. Кто Валки оборонит?

– Верно, верно! – откликнулись другие. – Чего ее слушать, соплюху! Бежать надоть, бежать!

– А ну цыть! – «корабелка» вновь взлетела к небу. – Трусов не держу – дорога скатертью! А кто не трус, меня слушай!

Ярина на миг замолкла, переводя дыхание и давая возможность перепуганной толпе прийти в себя. Соплюха? Пусть и соплюха, зато у нее кровь в жилах, а не гнилая водица!

– Эй, панове-молодцы, обыватели валковские, мугыри да свинопасы, костерники да броварники! Хватит вам под перинами прятаться, в винницах страх заливать да по запечьям дрожать – ждать, покуда татарский аркан не найдет! Кто смелый – иди со мной, Яриной Загаржецкой, дочкой сотниковой, наши Валки боронить! А кто трус, смелость взаймы бери и тоже иди! Или не деды ваши с паном гетьманом Зиновием Старых Панов под Пилявцами рубили да татар на Изюмском шляху гоняли? А не пойдете – по селам поеду да молодиц с рогачами наберу, а все одно: врагов в Валки не пущу! И в том слово даю крепкое, черкасское! Поняли меня?

Девушка задохнулась, рука с шаблей опустилась вниз. В горле першило – не иначе голос сорвала. Не беда, лишь бы услыхали!

Услыхали! Тишина сменилась гулом, но голоса теперь звучали иначе. Очнулись мугыри!

– А сотником кто будет? – Высокий парень в коротком, не по росту, кожухе пробился вперед. – Не можно без сотника, панна Ярина!

Парень был знакомый – Миско Швец, из самой голоты. Год назад в черкасы просился, да не взяли. Какой черкас без коня?

Девушка задумалась. А и вправду, кто? Ни писаря не осталось, ни есаула, ни черкаса реестрового.

– А хоть он, – Ярина кивнула на мрачного Хведира. – Роду он черкасского, и батька, царствие небесное ему, сотенным писарем был!

Хведир даже головы не поднял – будто не слыхал. В толпе засмеялись.

– Не, не годится! – Миско Швец взлохматил буйную шевелюру. – Пусть пан бурсак покуда в писарях, как батька, походит. Он – человек ученый, ему и писарем быть. Верно?

Толпа вновь загудела – согласно, дружно. Ярина облегченно перевела дух. Раз уж чины делить начали, значит, не побегут!

– А сотником тебе быть, Ярина Логиновна, некому больше.

Девушка невольно покраснела, в висках застучала кровь. О таком и не мечталось. Не мечталось, не думалось. Куда там в сотники! Тут бы раз с батькой в поход сходить – и то не брали!

– Девка она! – послышался чей-то рассудительный бас. – Девка славная, боевая, да один хрен: разве можно девку в сотники?!

Ярина только вздохнула. Все верно! Замечталась, дуреха!

– И кто ж такое сказал? – Миско резко оглянулся, хмыкнул. – Да это мы все – бабы, а она – единственный вояка на все Валки! Кто бежать хотел да хомяком в нору ховаться, а?

Рядом со Швецом уже собрались его погодки: крепкие, плечистые, один в один. Кое-кого Ярина помнила. Тоже из голоты, доброго кожуха – и того нет.

– Ярину Загаржецку – в сотники! Слава! – крикнул кто-то, и весь майдан дружно отозвался:

– Слава! Слава! Не уйдем! Не сдадимся!

Ярина словно очнулась. Криком сотники не ставятся. Через день-другой из Полтавы наказного пришлют, но ждать все одно нельзя.

– Теодор Лукьяныч!

Парень поднял голову, взглянул удивленно.

– Поезжай в управу сотенную да всех волонтиров запиши, да амбар открой, где припас хранится, да погреб пороховой. Понял ли, пан писарь сотенный?

Бурсак подумал, кивнул. Ярина повернулась к Швецу.

– А ты, пан Миско, при мне сотенным товарищем будешь. Проследи, чтоб на улицах порядок был, да чтоб не стреляли попусту. И об есаулах наказных подумай, вечером назначим.

– А головы брить? – поинтересовались петушиным фальцетом. – То холодно, панна сотникова!

– Брить, ясное дело! – хором ответили ему. – Голову брить, а чуприну оставлять да усы. И пшена с салом запасай, и ложку с казанком бери! Чай, теперь черкас – не мугырь!

Ярина улыбнулась.

* * *

– Зброи много, Яринка, – Хведир устало вздохнул, откладывая гусиное перо. – Да только старая вся. Рушниц справных нет, и янычарок нет. Булдымки, фузеи без пружин, флинты. Какие ржавые, какие без кремней. И шабли ржавые. Гармата есть, да только без ядер.

Здоровая рука сдернула с носа окуляры, парень повертел их, растерянно оглянулся.

– Протереть бы! Подсоби!

Ярина выругала себя за недогадливость и взялась за окуляры – тереть до блеска толстые стеклышки. Ночь прошла, уже утро. Сделано немало, да вот поможет ли? Люди есть – восемь десятков записалось. Но только кто? Голота – ни коней, ни зброи, ни выучки. Только пятеро и служили, и то не в черкасах, а на востоке – в стрельцах городовых. Это ли войско?

– И коней мало, – Хведир вновь нацепил окуляры, заглянул в исписанный мелкой, красивой вязью лист. – Восемь коней, настоящих, боевых, а остальные – клячи селянские, на них не поездишь.

– Ничего, – девушка заставила себя улыбнуться. – Не в том сила!

Да, валковский обыватель воевать не обучен, зброя стара и коней боевых нет. Зато на всех въездах-выездах уже стоят рогатки, а за рогатками – хлопцы с фузеями. За околицами спрятаны секреты, чтобы враг внезапно не налетел, а пушку зарядили гвоздями да подковами. В упор ахнет – добре будет.

– Я Миско Швеца в Минковку послала, да в Перепелицевку, чтоб народ поднимал, – девушка присела к столу, бегло проглядела записи. – Надо бы порох пощупать, а то пишешь – «три бочонка», а что в тех бочонках…

Бурсак что-то хотел пояснить, но не успел. Негромко заскрипела дверь.

– Ханум-хозяйка! Говорить надо!

Агмет подошел к столу, расстегнул жупан, бросил недоверчивый взгляд на разложенные бумаги.

– Зачем глаза портишь, бачка Хведир? Мой один глаз иметь – лучше твоих два видеть!

Бурсак только руками развел. Агмет, не снимая шапки, присел на лавку, хлопнул широкой ладонью по колену.

– В Хитцах был. Все смотрел, хорошо смотрел. Не наша это был. Не татары!

Ярина и Хведир переглянулись. Им самим не очень верилось в неведомо откуда взявшихся крымчаков. Из всех селян, что в Хитцах жили, уцелели трое; те, что сразу в лес убежали. Они и рассказали о татарах: и платье татарское, и луки. Стрелы Ярина сама видела – и не одну. Какие в стены впились, какие в телах холодных застряли.

– Не наша, не татары! – На мрачном лице Агмета промелькнула ухмылка. – Шайтан умный шибко, да моя не глупее. Следы смотрел – не наши кони! Заводных нет, а наша без заводных в поход не идет. А главное – рушницы. Откуда у татар-крымчак рушницы? Наша с лук-саадак идет, наша рушницы йок – нет совсем.

– Значит, не татары, – девушка поджала губы, задумалась. – Кому же это быть?

– Может, москали? – неуверенно предположил бурсак. – У них татар в войске много, и рушницы есть.

– Кто бы ни был, – Ярина поднялась, устало провела ладонью по лицу. – Придут – разберемся.

– Сейчас сани приезжать, – Агмет кивнул на дверь. – От Дикого Пана приезжать. Бочонок пороха привозить, пять рушниц привозить. Бар якши!

Девушка удивленно покачала головой. Вот, значит, как? Ну, спасибо пану Мацапуре!

– Они сразу назад уезжать, а двое тут оставаться. Тебя, ханум-хозяйка, видеть хотят. Я их велел караул стеречь, никуда не пускать.

– Зачем? Они же помочь приехали!

Почему-то сразу подумалось о пане Юдке. Вот бы его сюда с дюжиной-другой сердюков! Никаких татар с москалями и на околицу бы не пустили!

– Помочь? – Татарин вновь усмехнулся. – Знай наша этих «помочь»! Ханум-хозяйка и бачка Хведир пана Рио хорошо помнить?

– Кого?!


На майдане собрались хлопцы – не меньше дюжины, кто с мушкетом, кто с фузеей, а кто просто с пикой. Порох в небольшом, потемневшем от времени бочонке стоял тут же, прямо на снегу.

Ярина подошла, головой покачала:

– Эй, кто старший?

Незнакомый безусый хлопец подбежал, стукнул древком пики в снег:

– Наказной есаул Климко Чалый, панна сотникова!

Девушка вздохнула. И с такими воевать! Есаул сиволапый…

– Кто же порох так бросает? А ну-ка быстро – порох в погреб, да запереть, да караул верный приставить! Гости где?

– Там! – Пристыженный десятник вздохнул, обернулся. – Вона!

Хлопцы расступились. Ярина, все еще не веря, шагнула вперед.

Пан Рио? Да неужто?

Он?

Точно, он!

А еще точнее – они.

На пане Рио был теперь не странный плащ и не бронь, а дорогой жупан и мохнатая шапка с синим верхом. И спутник приоделся. Этого тощего фертика с надменным лицом Ярина уже встречала. У хаты Гриня Чумака. На вороном коне ускакал фертик. Как его Гринь назвал? Крамольник, кажется? Да, точно, лекарь Крамольник. Ну и имечко!

Девушке захотелось протереть глаза – или, еще лучше, перекреститься. Ну это же надо! Сами пришли!

– Добрый вам день, панове! Или на суд приехали?

На красивом неподвижном лице пана Рио не дрогнул ни один мускул. Поклон – вежливый, но не слишком низкий. Крамольник кланяться не стал, лишь подбородком дернул.

Пан Рио помедлил, затем шагнул вперед.

– Добрый день, госпожа Ирина! Надо побеседовать… поговорить… обсудить.

Невидимый толмач вновь оказался на месте. Ярина покосилась на Хведира. Бурсак понял, прокашлялся – и медленно заговорил на странном гортанном наречии.

Пан Рио вздрогнул, быстро переглянулся с Крамольником.

Ярина усмехнулась – то-то!

На этот раз толмач не понадобился. Говорили долго – и бурсак, и пан Рио явно подбирали слова. Наконец Хведир кивнул, повернулся к девушке.

– А пошли в хату, панна сотникова. И вправду есть разговор.

* * *

От угощения гости отказались. Рио просто поблагодарил, а Крамольник не утерпел – сморщил нос, отставив кубок с медом в сторону. Ярина невольно обиделась: славный ведь мед, ставленый! Хоть бы не морщился, невежа!

– Мой друг к'Рамоль – лекарь, – пан Рио впервые улыбнулся. – Он считает, что здешние напитки очень опасны для здоровья.

– И как вы это… пьете? – Крамольник вздохнул, покачал головой. – Если хотите, госпожа Ирина, я сообщу вам рецепт… состав…

Невидимый толмач трудился вовсю. Девушка ждала. Неужто о медах да о наливках речь пойдет?

– Пан Рио считает, что порох в бочонке подмочен, – вполголоса проговорил Хведир.

– Что?!

Гость кивнул – уже без улыбки.

– Я еще плохо разбираюсь в вашей… системе вооружения, госпожа Ирина, но, как я понял, порох должен быть сухим.

– Откуда знаете? О том, что подмочен?

Пан Рио переглянулся с лекарем. Тот нахмурился.

– Наша… знакомая сейчас… подружилась с господином Мацапурой. Этим утром… Господин Мацапура думал, что она еще спит, когда отдавал приказ своему слуге. Она… Наша знакомая услыхала и рассказала мне…

Толмач явно сбивался – то ли устал, то ли самому пану Крамольнику нелегко давался рассказ. Ярина задумалась, пытаясь понять, о ком лекарь толкует. Уж не о чернявой ли ведьме? Так-так, теперь ясно! Как это кличут ее? Сало, кажется? Выходит, соблазнился кот Мацапура заморским сальцем! Уж не с того ли Крамольник хмурится?

– И для того вы приехали, панове? Или мы сами бы порох не проверили?

Ярина понимала, что не совсем права. Кто ведает, может быть, и не проверили. А перед самым боем открыли бы – и руками развели.

Пан Рио ответил не сразу. Наконец кивнул:

– Не только поэтому, госпожа Ирина. Наш товарищ… Его зовут Хостик… Он пребывает в месте заключения… узилище… буцыгарне… Мы приехали просить госпожу Ирину проявить снисхождение… милость.

Ага! Девушка хмыкнула – вот теперь и о деле заговорили, заброды! Что товарища не бросили – добре, конечно, а вот все прочее…

– Мы понимаем, по вашим законам… обычаям… правилам… наше поведение выглядит неправильным… ошибочным. Но мы готовы объяснить… растолковать…

– Это вы пану писарю сотенному растолкуйте! – Ярина встала, кивнула на Хведира, молча слушавшего этот странный разговор. – Ваш Хвостик ему верную пометину оставил. Так что, панове, разговор наш будет долгий да серьезный. А пока тут сидите, недосуг мне. Вечером потолкуем!

– Госпожа Ирина! – Пан Крамольник вскочил, бросил быстрый взгляд на Хведира. – Я – лекарь! Я – неплохой лекарь! Я готов провести лечение… исцеление…

Девушка только рукой махнула. Тоже мне, исцелитель нашелся! Чем там у этих антиподов лечат? Не иначе, крыс освежеванных к ранам прикладывают!

Вошел Агмет, недобро покосился на гостей, заворчал. Ярина кивнула.

– Седлай! Едем!

* * *

Вернуться в Валки довелось лишь вечером, когда в маленьких окошках уже зажигались желтые огоньки. Стража оказалась на месте – при рушницах и шаблях. Миско Швец расстарался – нашел в старом погребе две древние чугунные гаковницы и расставил их на околицах, чтоб вдоль улиц картечью палить. Это порадовало – но ненадолго. Больше радоваться было нечему.

В Минковке и Перепелицевке мугыри и подсоседки с подкоморниками не оплошали – тоже рогатки выставили да рушницами обзавелись. Это не удивило: села черкасские, коренные. А вот в иных местах дела шли хуже. Вернее, никак не шли. Мужики хмурились, качали головами, но зброю не брали, отговариваясь, что и неученые они, и женки против, и детишек кормить надо. В Гонтовом Яру и того хуже – мугыри во главе с выборным да с попом Гервасием хоть и вежливо, но твердо попросили «панночку сотникову» прочь убираться и к ним не приезжать боле, потому как они люди мирные и женки опять-таки сильно против.

Ярина даже не обиделась – удивилась. Или глупым мугырям охота женок да детишек врагам на позорище отдать?

Удивилась – но вскоре ей пояснили.

Шепотом, оглядываясь и прося, чтобы никому-никому…

Она приехала не первой. Еще поутру в село прискакали крепкие хлопцы на справных конях – сердюки зацного пана Мацапуры-Коложанского. Прискакали без подарков, зато с верным словом от своего пана. Обещал Мацапура-Коложанский село от всех врагов оборонить твердой рукой. И в том слово свое давал, прося же безделицу – с будущего урожая четверть, да выгон за селом, да право рыбной ловли в реке и на прудах. Велел подумать – да побыстрее. Главное же, наказывал пан Мацапура, к черкасам валковским за подмогой отнюдь не обращаться, потому как сил у них мало, а хлопоту от черкасов тех много будет.

Стало ясно – если не все, так главное. Похоже, сердюки Мацапуровы не только в Гонтовом Яру побывали. Вот хитрые мугыри и задумались. То ли вправду за зброю браться, то ли выгоном откупиться, дабы уцелеть, с печей не слезая.

Спорить Ярина не стала. Понимала – не убедит. Мугырь – он мугырь и есть: жаден, а душа заячья! Вот и обороняй таких!

Возле дома пана писаря скучал караул во главе со старым знакомцем – наказным есаулом Климко Чалым. Теперь есаул был уже не пеший – комонный. Правда, не на боевом коне, а на пахотной кляче с овчиною вместо седла. Увидев панну сотникову, парень чуть на землю не свалился, однако же усидел, взмахнул пикой и поспешил доложиться.

Нового Ярина не узнала. Все тихо, спокойно, кашу сварили – пшенную с салом; а пан Теодор Еноха в доме – с гостями заговорился.


Бурсак был действительно в доме, в той самой зале, где любил коротать время его батька. Правда, теперь кресло пустовало, и книга, которую читал покойный пан Лукьян, лежала нераскрытой. Хведир пристроился сбоку, на лавке, рядом с паном Рио. Меж ними лежала пузатая книжечка. Ярина присмотрелась, узнала. Ну конечно, атлас Меркаторов!

– А где пан Крамольник? – поинтересовалась девушка, с трудом снимая кожушанку. Пальцы не слушались – заледенели.

– Он… – Хведир растерянно моргнул. – У пана Хвостика он, на рану зелье кладет.

– Ясно…

Ярина присела рядом, кивнула на атлас.

– Разобрались? Так вы, пан Рио, и вправду этот… антипод?

При этом слове бурсак отчего-то смутился, Рио же улыбнулся, сверкнул крепкими зубами.

– Отчасти, госпожа Ирина! Господин Хведир почти угадал, только моя земля… страна находится несколько дальше.

– И потому вы решили к нам пожаловать? Или вам больше разбойничать негде? Там бы, у себя, детей и воровали!

– Ярина, не надо!.. – начал было Хведир, но девушка цыкнула, и бурсак покорно замолчал.

– По обычаям нашим да по Статуту Литовскому, должно вас, пан Рио, вкупе с паном Крамольником в железо ковать да на суд в Полтаву вести. А то, что издалека вы, не оправдание вовсе…

– Знаю! – Рио кивнул, улыбка исчезла. – Знаю, госпожа Ирина! Потому и приехал к вам, чтобы объясниться. Выслушаете ли?

Девушка вздохнула, устало прикрыла глаза. Поспать бы часок! Ночь не отдыхать, а после целый день с седла не слазить – легко ли?

– Хорошо, пан… антипод. Только покороче.

Пан Рио вновь кивнул, задумался.

– Постараюсь, госпожа Ирина! Мы прибыли из очень далекой земли… далекого мира. Мой отец, как и твой, был наместником… правителем. Он погиб – давно уже. Я воин, герой…

– Доблестный? – хмыкнула девушка, вспомнив пергамент. – Это кто же вас в герои произвел?

Рио помолчал, словно слушая невидимого толмача, затем улыбнулся.

– Понял! Это слово… В нашем языке оно имеет другой смысл. Герой – это вольный человек, умеющий воевать… сражаться. Его берут на службу…

– У нас это называется «наемник» или сердюк, пан Рио, – вздохнула Ярина. – А у немцев – ландскнехт или зольдат. Значит, вы на службе?

– Да, госпожа Ирина, у нашего владыки… князя. Он дал мне Большой заказ… поручение. Я должен был попасть в ваш мир… в вашу землю и доставить ребенка. Нашему князю он очень нужен. Князь сказал, что ребенок в силу каких-то причин… обстоятельств… родился в чужом мире и ему угрожает опасность. Так и оказалось, госпожа Ирина! Его хотели убить – дитя и его брата, господина Гриня. Мы вступились… защитили. Мы не знали, что вы не хотите ему зла! Я сожалею, что Хоста по ошибке ранил господина Теодора.

Ярина задумалась. Складно изъясняет, да только все одно – непорядок. В Диком Поле они, что ли? Захотели – приехали, захотели – дите забрали!

– Ну, считайте, что объяснили, пан Рио! Пан Теодор Еноха у нас добрый – не хочет в суд на вас подавать. Если Гринь Чумак тоже жалобу не подаст, тогда и я промолчу. Да и времени нет – беда у нас. Может, слыхали?

– Слыхал…

Пан Рио медленно встал, посмотрел прямо в глаза.

– Потому и приехали, госпожа! Возьмите нас на службу. Много не попросим – только бы на хлеб хватило.

Девушке показалось, что она ослышалась. Или невидимый толмач все перепутал. Этих заброд – и на службу? Очумел пан Рио, что ли?

– В силу некоторых причин… обстоятельств… правил, я не могу долго жить на одном месте без службы. А Большой заказ… сейчас я не уверен… не до конца. Уехать мы не имеем возможности, надо подождать… дождаться. Госпожа Сале и господин Мацапура обещали нам помочь найти дорогу… путь…

Ярина невольно хмыкнула! Пан Мацапура! Тот, что подмоченный порох дарит! Ну, этот точно – поможет.

– Так шли бы служить пану Мацапуре, раз вы с ним друзья!

Рио покачал головой, заговорил, тщательно подбирая слова.

– Мы… Мы не друзья с господином Мацапурой. Он обещал нам помочь, потому что это и в его интересах. Во всяком случае, мне так кажется. Госпожа Сале осталась с ним… это ее дело. Служить господину Мацапуре я бы не хотел… не желал.

– Так, может, согласимся, Ярина? – вмешался Хведир. – Нам опытные люди нужны.

– Опытные? – Девушка дернула плечом. – А скажите, пан Рио, если вашу сотню атакует в чистом поле конница, как лучше перестроиться: в «змейку», в линию или в каре?

Рио покачал головой, засмеялся.

– Вы правы, госпожа Ярина! В моей земле воюют иначе, у нас нет рушниц и гармат. Но я действительно много воевал, господин Хоста – прекрасный рубака, а к'Рамоль – отличный лекарь. Лекарь ведь вам нужен?

Девушка покосилась на Хведира, на его перевязанное плечо. Лекарь-то нужен! И на лазутчика пан Рио никак не походит. Может, и вправду?

– А если вас пан Мацапура обратно кликнет?

Пан Рио вновь задумался, по лицу промелькнула невеселая усмешка.

– Только если он поможет госпоже Сале открыть нужный нам путь… дорогу. Служить я ему не буду. Последние события… дела… очень подозрительны.

Ярина и Хведир переглянулись. Еще бы! Налет «татар», подмоченный порох, сердюки, разъезжающие по селам. За руку не схватишь – но и руку не подашь, поостережешься.

– И еще… Мне очень не нравится камень на его цепи.

– Какой камень, пан Рио? – поразился бурсак.

– Темный. Я плохо различаю цвета, но, по-моему, он красный. Мне этот камень что-то напомнил, что-то очень знакомое…

Юдка душегубец

– А здесь – усиленная стража, Григорий. Меняется каждые шесть часов. Задача – не пускать никого, кроме пана, меня и смены.

Гринь Чумак кивнул и с интересом поглядел на замок. Именно тут, в караулке у ворот, размещен сторожевой пост. Между внешними воротами, дубовыми, окованными железом, и крыльцом входа в западное крыло (единственное жилое на сегодняшний день) – пустое пространство. Ровное, гладкое. Когда-то здесь был разбит сад, но пан Станислав велел срубить деревья и даже пни выкорчевать.

– Стража стоит у ворот, но внутрь не входит. Смена – только по тайному слову. Это ясно?

– Точно так, пан надворный сотник!

Я одобрительно взглянул на парня. Молодец! В сердюкском жупане да с шаблюкой на поясе он уже никак не походил на растерянного селюка, искавшего защиту у моего господина. На шаблях, правда, чумак еще не силен, и в бой брать хлопца рано, но для сторожевой службы годится.

– Из ворот никого не выпускать, кроме пана. Если он не один, подождать, пока к вам подойдет, остальные пусть на месте остаются. И впускать так же. Понял ли?

Гринь вновь кивнул и с любопытством поглядел на замок.

– Понял, пан надворный сотник. А что это за крепость?

Я вздохнул. Ну вот, перехвалил этого гоя! Вопросы задавать начал… впрочем, замок, заново отстроенный отцом пана Станислава на месте древних развалин, и впрямь для сельского парня мог сойти за крепость.

Если не шибко приглядываться: из башен лишь одна всерьез годится для обороны, стены вечно собирались надстроить, да все руки не доходили… укрепили кое-где и бросили.

Все равно в случае серьезной осады не удержать – людей не хватит.

Не те времена.

– Какая крепость? Нет тут никакой крепости, Григорий! Есть ворота, есть караулка – и стража. А больше ничего!

– А-а-а…

Вид у хлопца был до того растерянный, что я еле удержался от смеха. Смеяться не стоило – сам такой был. Хорошо все-таки, что мне внутрь ходу нет… хорошо.

– Нет тут никакой крепости, – повторил я. – И ты ничего не видишь, чумак! Ничего! Ни стены, ни башен угловых…

Он усмехнулся и кивнул – понял, хвала Святому, благословен Он! Понять-то понял, да знаю я этих молодых! Начнет расспрашивать кого попало, а кто попало пану Станиславу передаст.

– Ладно, Григорий! В первый и последний раз. Услышите – и тут же забудьте…


…О замке можно рассказывать долго. Он не такой и древний, построен лет эдак с полтораста тому назад прежним владельцем этих мест. Кто тут правил, уже забыли, разве что пан Станислав знает. Кто-то из Старых Панов – из тех, что в златотканых кунтушах щеголяли и бриллианты в усы вплетали. Да только не помогли ни стены, ни башни. Когда гетьман Зиновий (да проклянет его Святой, благословен Он, за невинную кровь народа моего!) прислал сюда своих головорезов, замок взяли с ходу, не иначе кто-то из хлопов ворота открыл. Говорят, целую неделю замок горел – вместе со всеми, кто был в нем. Крик стоял – подойти страшно. А потом, как война кончилась, завладел этими землями бывший сотник Петро Мацапура – то ли дед пана Станислава, то ли прадед. Так всегда бывает – сгинули Старые Паны, пришли Новые. Петро Мацапура в мертвом замке жить не стал – дом выстроил, хутор вокруг дома… Так и стояла крепость – не крепость, руины-развалины, пустые и от огня черные, пока батюшка пана Станислава не позвал каменщиков из Полтавы. Долго работали, упорно. Что смогли, сделали. Обещал, говорят, им пан Леопольд битыми талярами миски наполнить. Может, и наполнил, да только сгинули каменщики – отсюда вышли, до Полтавы не добрались. А возле восстановленных ворот стража появилась.

С тех пор и стоит.

Жить пан Леопольд в замке тоже не стал – когда не по европейским краям шастал, заезжал иногда, иной раз на минуту, иной раз на всю ночь. И пан Станислав сюда наведывается. Бывает, в замок гостей привозят – всяких. То девку селянскую, то молодицу, то младеня. Гринев братишка чудом туда не попал – как и пани Сале. Зато другим повезло – попали. Видать, хорошо им там всем живется – еще ни один обратно не попросился! А может, и попросился, да не пустил пан. Любит он гостей!..


Всего этого я рассказывать не стал – ни к чему такое простому сердюку. Только главное: замок этот пана Станислава, бывает он там, а больше и ведать ничего не надо. Придет – пропустить, выйдет – тоже пропустить. А самое важное – не болтать, не спрашивать, не намекать даже.

– Понял ли, чумак?

– Точно так!

Кажется, действительно понял. Вот и хорошо, дольше проживет хлопец!

– Славно, Григорий! Завтра в стражу пойдешь. Как служба, по сердцу?

– По сердцу, пан надворный сотник.

Прозвучало без особой радости. Я вновь поглядел на парня. Да, невесел! Словно с похорон вернулся!

– Что так, чумак? С братом негаразд какой?

Тяжелый вздох. Гринь отвел глаза, губы дернулись.

– И с братом…

Переспрашивать я не стал. Странного братца послал Святой, благословен Он, чумаку! Чуть больше недели он тут, а уже гукает – говорить пытается. И растет – за день, как за десять. Баба, что кормить приставили, через день назад попросилась. Страшно!

Да, страшно. И странно. До сих пор имени у ребятенка нет. Пан Станислав крестить предлагал, попа из Минковки кликнуть, так Гринь не захотел – рано, мол. Ничего себе рано! Если так дальше пойдет, через месяц дите на коня сядет!

Вот и пойми этих гоев!

– Пан надворный сотник! Я… Не знаю, как и сказать…

Да, с парнем неладно. Много на него свалилось, да, видать, не все еще. Недаром говорят: пришла беда, отворяй ворота.

– Вы… Вы спасли меня, пан Юдка. Меня – и братика. Я за вас всю жизнь Бога молить буду!..

Внезапно я почувствовал стыд. Вэй, не моли за меня Святого, благословен Он, хлопец! Не спас я тебя! И братика твоего не спас! Может, лучше бы вам двоим под камнями погибнуть – или с гулящим паном Рио в чужой Сосуд перелиться.

Странно, уже много лет я никого не жалел.

Разучился!

– Беда у меня, пан Юдка! Хату спалили, мамку из домовины выбросили, а теперь…

Слова давались ему с трудом, словно каждое – с гарматное ядро весом.

– Невеста у меня есть… была. Оксаной звать. Сговорились мы с ней, думал, сватов зашлю…

Так-так! Я начал понимать. Бедному жениться – ночь коротка! И то верно: какой гой девку за бесова пасынка отдаст!

Посмеяться бы – да не смешно.

– Никак замуж ее отдают? А, Гриня?!

Он кивнул, в глазах блеснули слезы.

– Отдают! За Касьяна, соседа нашего! Не любит она его, пан Юдка! Да только против отцовой воли не пойдешь, сами знаете.

Знаю ли я? Пожалуй. Матушка долго уговаривала отца бежать из Умани, пока еще можно было. Не уговорила – хоть и знала, что нас ждет. Упрям был отец мой, Иосиф бен-Шимон!

– Свадьба… Завтра играть решили. Последнее воскресенье масляной. Хотят до Великого Поста успеть.

Завтра? Выходит, сегодня шаббат! Вэй, совсем ты грешником стал, Иегуда бен-Иосиф! Сколько же мицв ты нарушил? И можно ли в шаббат посты проверять? Впрочем, в «Мишне» мудро сказано: если нельзя, но очень надо…

Да, не повезло хлопцу! Хотя, как поглядеть. Если договориться с паном Станиславом… Как раз сегодня утром велел он глупых поселян поторопить, чтоб не думали долго. Хотели с Калайденцов начать, но чем Гонтов Яр хуже? А Гринь пану Станиславу нужен, ох нужен! И как сторож при брате, и как верный пес, что любого по хозяйскому слову загрызет.

– Так-так, мой славный пан Григорий. Значит, ты ее любишь, и она не против… Осталось родителей уговорить.

Тяжелый вздох. Чумак отвернулся, рукой махнул.

– Да где тут уговорить, пан Юдка! И раньше не мог, а теперь уж…

Я оглянулся на замок. Не он ли мне мысль подсказал? Даже на стены эти серые смотреть неприятно. Пытался я веки прикрывать, гоня Тени прочь, но ничего не увидел – одна чернота.

– Уговоривать можно по-всякому. Когда словом, когда и шаблей.

Он вздрогнул, резко обернулся. Рука дернулась – словно и вправду за шаблюку схватилась.

– Или тебе, чумак, твоих соседей жалко? Славные соседи, что и говорить!

В его глазах вспыхнули волчьи огни. Вспыхнули – и погасли. Да, изменился парень!

– Нет, пан надворный сотник! Не жалко! Да только гвалт это.

– Еще какой! – усмехнулся я. – Запомнят надолго! И как вас с братом погубить хотели, и как матушку твою…

– Да…

Он помолчал, на щеках набухли желваки.

– Да! Пусть запомнят! Надолго запомнят! Когда… Когда поедем?

Ой, вэй! Не спеши, парень! Рано еще тебя в такие поездки направлять! Как и рано знать: не запомнят твои сельчане, что на свадьбу соберутся, нашу лихость. Некому будет помнить!

* * *

Горе городу кровей!

Горе!

Копыта били в промерзшую землю, и я еле сдерживался, чтобы не погнать чалого галопом. Холодный ветер в лицо, пар из конских ноздрей, турецкая шабля прижалась к бедру – ждет.

Дождется!

Скоро дождется!

Ради этих минут я живу. Ради этого я не умер тогда, на залитой дождем дороге рядом с отцом, с матерью, с братьями и сестрами. И теперь голос их крови звучит в каждом биении сердца, в каждом ударе копыт.

Это – мой час.

Мой!

«Поздно жалеть», – сказали мне Малахи, но я не жалею.

Горе городу кровей!

Горе Вавилону, убивающему мой народ!

Горе!

И пусть теперь они не ждут пощады от Иегуды бен-Иосифа, от маленького жидовского мальчика, которого не спешили прикончить, желая поиздеваться вволю.

Не спешили – и ошиблись.

Кони мчат, молчаливые хлопцы скалятся, предвкушая кровь, и веду их я, Юдка Душегубец, просивший Святого, благословен Он, о великом праве – праве Возмездия.

За мой народ, за мою семью.

За меня.

Горе городу кровей!

Блажен, кто возьмет и разобьет младенцев твоих о камень!


Я очнулся, вдохнул холодный воздух, потрепал коня по горячей холке. Спокойно, Юдка, спокойно, верный слуга доброго пана Мацапуры! Твой кровавый хлеб уже испечен. Остается лишь надломить – и вкусить до блаженной сытости.

Хлеб Стыда – то, что мы просим у Святого Его.

Но мне не стыдно.

* * *

…Мы выехали под вечер. В татарское платье переодеваться не стали – ни к чему. Прав пан Станислав, хватит прятаться! Все одно догадаются – если уже не поняли. Так даже лучше. Кто уцелеет – всем прочим расскажет, как плохо спорить с паном Мацапурой-Коложанским!

Давно, давно задумал это пан! В иных местах, где черкасы посговорчивее, все села давно записаны за такими, как пан Станислав. Только сосед нам попался больно непонятливый. Два раза пан Мацапура с сотником валковским говорил, предлагал села да поселян делить. Но вот уперся пан Логин, не захотел «вольности» рушить, словно гетьман Зиновий до сих пор в Чигирине правит. Уперся – на свою беду. Теперь он далеко, а мы здесь, и никто не остановит наших шабель!

Впрочем, села да хлопы – это забота пана Станислава. Мне нужно другое. Совсем другое!

Михал, мой десятник, предложил ехать напрямую, через Минковку и Копинцы, но я все же поостерегся. Минковка рядом с Валками, а встречаться слишком рано с панной Яриной и ее сиволапым воинством ни к чему. И не потому, что мы их боимся. Всему свое время. Сначала алеф, затем – бейт…

Впрочем, дорог много, а хлопцы не зря что ни день учатся выездке. И кони хороши! За каждого не золотом плачено – кровью.

Не скуп мой пан!

Позади – поле, заснеженное, голое; впереди холм, а за ним уже – Гонтов Яр. Проселками ехать трудно, зато никто не заметит, не предупредит селюков.

…В первые годы, после того как спала багровая пелена с глаз, я усомнился. Те, ради которых я воззвал к Святому, благословен Он, уже мертвы, и моя шабля упилась их грязной кровью. Не съеден ли мой хлеб, хлеб Мести? Ведь глупые посполитые в глухих селах даже не слыхали об Умани и о кровавом псе Зализняке!

Да, я усомнился. Усомнился, а потом понял.

Виноваты!

Они все виноваты – сыновья, внуки и правнуки убийц. Тех, кто истреблял мой народ. А их дети? Неужто они вырастут без греха? Нет, мой путь не кончен! Всех! Всех до седьмого колена, как и велит Закон!

Тем более времени осталось мало.

Они уже встретились – Смерть, Двойник и Пленник.

Песчинки падают, и я не стану колебаться. Верно говорил Иешуа бен-Пандира: эти галилеяне не грешнее всех прочих, но и они погибнут – если не покаются. Но они не каются, значит, и мне не о чем жалеть!

– Пан сотник! Пан сотник! Куда теперь?

Ах, да! Приехали! Вот он, Гонтов Яр!

Нужную хату нашли сразу – почти в самом центре, неподалеку от церкви. Я даже не стал смотреть на рисунок, сделанный Гринем Чумаком. Вот она – обычная хата, на соломенной стрехе лежит снег, окошки заиндевели…

Хата обычная, да возле нее не по-вечернему людно. С темнотой, как водится, посполитые прячутся и двери запирают – от лихих людей да от собственных страхов. Сегодня же на улице толпа. Сани, еще одни, в густых лошадиных гривах – пестрые ленты. Двери открыты, возле них дружки…

Значит, все верно – свадьба!

– С коней!

Я оглянулся – сердюки привычно перекрывали улицу, Михал расставлял хлопцев вокруг хаты. Нападать на нас некому, но и ворон ловить нельзя. Мало ли? А вдруг мой чувствительный пан Григорий в последний миг душу решил спасти и послал гонца к панне Ярине? Ничего, пусть! Рушницы наготове, да и шабли под рукой…

– Михал! Ждать здесь, никого не подпускать!

Я поправил шапку, стряхнул снег с плеча. Все-таки на свадьбу идем!

– Первый десяток – со мной!

Те, что толпились у дверей, сразу догадались – отбежали в сторону, пытаясь спрятаться в промозглой ночной темноте. Я усмехнулся – пусть! Кто-то должен остаться, чтобы поведать остальным…

Я обернулся, махнул рукой:

– Всех, кто выскочит, – рубить в пень! И найдите соломы…

– А девки, пан сотник? – послышался чей-то обиженный голос.

Вэй, кому что, а курци просо! Конечно, хлопцы рады развлечься, но задерживаться нельзя. Того и гляди, иные гости на свадьбу пожалуют.

– С собой захватим, – решил я. – Все одно привал делать. Михал, отберешь двух, посмазливей, для пана.

– Ну, это как водится!

Итак, сегодня в замке у моего славного пана будут новые гостьи. А заодно Гринь Чумак порадуется. Тоже доброе дело!

Я вынул шаблю и шагнул на порог. В лицо пахнуло теплом и запахом браги. На миг стало не по себе. Какими бы ни были те, что сейчас погибнут, они все-таки люди, созданья Б-жьи! И свадьба – Б-жье дело!

Но тут вспомнилось.

Нет, не вспомнилось!

Я никогда этого не забывал!

Никогда!


…Рахиль, старшая сестра, высокая, черноглазая, первая красавица в семье. У нее тоже должна была быть свадьба – всего через неделю. И жених славный – Лев Акаем, отцов ученик. Добрый парень, он как раз из Кракова вернулся, хотел стать меламедом в нашем хедере.

Его зарубили на глазах у сестры. А ее насиловали – долго, целой толпой. Сначала она кричала, потом затихла…


Я поправил шапку и горько усмехнулся.

Горе вам, дщери Вавилонские!

* * *

Девка плясала на снегу – голая, в одном венке с яркими лентами. На шее звенело монисто с тяжелыми дукатами, босые ноги проваливались в снег.

– Давай, давай, сучонка! Пока пляшешь – жива будешь!

Хлопцы разошлись не на шутку. Кто-то свистел в такт, кто-то об заклад бился – долго ли еще пропляшет. Остальные ее подруги лежали рядом – нагие, бесстыдно раскинув ноги. Им уже не плясать.

Я отвернулся. Иногда самому становится тошно. Но делать нечего – вырастил волков. В ушах до сих пор стоял вой, отчаянный вой сгоравших заживо. И дух – знакомый дух горящей плоти.

– Жги, жги, стерва! Пан сотник, может, с собой возьмем? Крепкая, одной на всех хватит!

Я не удержался – обернулся. Девка (кажется, подруга невесты, не упомню уже) не кричала, не выла – тоненько повизгивала. В глазах не было ничего – даже страха. Но она продолжала плясать, истово, не останавливаясь ни на миг. Да, жажда жизни сильнее всего – боли, страха, стыда. Даже сейчас, избитая, опозоренная, она все еще хочет жить…

А красивая девка!

Жалко?

Нет, не жалко. И брать с собой ее нельзя. Пану она – такая – уже не нужна, в маетке посторонним не место.

Ну что ж… Кони отдохнули, пора и домой. Но сначала…

– Михал!

Хлопец подбежал, широко ухмыляясь. В руке звенело монисто – такое же, как на девке, с тяжелыми старинными дукатами.

– Пан сотник?

– Невесту сюда! Оксану!

– Гы!

– И не «гы!» – оборвал я. – Обходиться вежливо! Понял?

Михал почесал затылок, но спорить, ясное дело, не стал.

– А вы, хлопцы, собирайтесь! И эту… Побыстрее!

Девка словно догадалась – пошатнулась, упала в снег, с трудом приподняла голову. Крик – хриплый, страшный.

– Пан сотник! А может, отпустим? Пусть бегит! Доберется – ее счастье!

Доберется! Десять верст – голой, по морозу!

– Быстрее! – повторил я и, не оглядываясь, пошел к лошадям. В уши вновь ударил крик – ударил, оборвался.

Все!

Отплясала!

У лошадей скучал постовой, не иначе, проклиная свой удел; неподалеку кулями лежали связанные гостьи. Эти еще попляшут в замке, жаль, мы не увидим…

– Вот она, пан сотник!

Тогда, в хате, я не успел толком рассмотреть невесту. До того ли было? Теперь… Теперь смотреть на нее не хотелось. Девка как девка, только на голове не венок – очипок с завязанной лентой. Как раз завязывали, когда мы вошли.

– Ты Оксана? Невеста Гриня Кириченко?

Она не ответила. В глазах была пустота – такая же, как у той девки.

– Сомлела она, пан сотник!

Я пригляделся. Не сомлела – хуже. Ее вытащили из хаты прежде, чем мы взялись за шабли, но и того, что она видела, хватило.

– Да ничего, пан сотник! Чумак не в обиде будет!

Михал вновь ухмылялся. И вправду, забава – невесту из-под венца увезти! Невесту увезти, жениха под потолком на собственном кушаке подвесить…

Белые губы шевельнулись, в глазах промелькнуло что-то осмысленное, ясное.

– Ироды! Ироды…

Ее разум уходил – в темную глубину, в пропасть, откуда нет возврата. Да, не порадуется Гринь! И она не простит. Ведь там, в хате, вся ее родня осталась!..

– Отойдите! Все! На двадцать шагов! Живо!

Хлопцы удивленно переглянулись, Михал хмыкнул. Нетерпеливо заржали кони – застоялись, пора ехать…

Я подождал, прикрыл веки.

Прочь, Тени!

Теперь перед глазами была белизна и неясный размытый силуэт с темным пятном возле сердца.

Ее душа – и ее безумие.

Страх можно прогнать, но это не страх, это хуже. Значит, обычные средства не годятся. Остается одно – Имя Тосефет, Великое Добавление. Клочья чужой души прогонят безумие, станут частью ее самой…

Да, станут. И больше не будет Оксаны, Чумаковой невесты. Будет кто-то другой… и Оксана.

Теперь – не спутать, правильно подобрать слова. Когда-то раввин Лев из Праги пошутил: наклеил бумажку с Именем на обычную глиняную кадку – и получил голема. И мой хозяин тоже пошутил – сотворил пана Пшеключицкого. До сих пор не знаю из чего – из кадки, из бревна или из свежего трупа. Удобно – за креслом стоит и золота не просит!

Пора!

Слова проступали на белизне – угловатые черные буквы. Справа налево, одна за другой. Чернота исчезала, сменяясь серостью. Словно кокон охватывал душу.

Есть!

Теперь последнее, но очень важное.

Я открыл глаза. Белизна исчезла, исчезли черные буквы. Передо мной стояла кукла – живой голем с пустыми глазами. Нижняя губа отвисла, в уголке рта скопилась слюна…

– Панночка Оксана!

В глазах что-то блеснуло. Она вспомнила свое имя.

Пока – только имя…

– Ты – Оксана, невеста Гриня Чумака. Ты его очень любишь. Скоро твоя свадьба. Поняла? Если поняла – кивни!

Голова дернулась – деревянно, мертво; и я вновь вспомнил пана Пшеключицкого. Такое и пан Станислав может. Но что толку от голема?

– Пани Оксана! Сейчас я досчитаю до трех, и ты проснешься – веселой, радостной. Скоро ты встретишься с женихом, но слушаться будешь только меня. Поняла? Если поняла – кивни.

Голова снова дернулась. Посмотрел бы сейчас пан Григорий на свою невесту!

Теперь – последняя часть Имени. Та, что неведома пану Мацапуре. Его надо читать, глядя прямо в глаза. В пустые, широко раскрытые глаза новорожденного ребенка.

– А теперь… Один… Два…

– Где? Где я?

Голос звучал растерянно, но в нем не было страха. Я улыбнулся, любуясь делом рук своих. Та, что была Оксаной, снова стала ею. Почти прежней…

– Гратулюю вас, пани Оксана! Меня зовут Юдка, я – друг вашего жениха…

Она неуверенно улыбнулась, поглядела вокруг. Удивленно, не узнавая.

– Вечер добрый, пан Юдка! А где Гринь? Я хочу к нему!..

Ярина Загаржецка, сотникова дочка

– Панна сотникова! Панна сотникова! Гвалт!

Этого хлопца она не знала. Маленький, ушастый, мохнатая шапка на нос налезла, шаблюка по снегу волочится. Ну и воин!

– Гвалт!

Этого еще не хватало! Весь день в седле, устала, коня заморила, думала, хоть в Валках спокойно…

– Гвалт, панна сотникова! Крамольника бьют!

Ярина вначале не поняла – какого еще крамольника? Но тут же вспомнила.

Лекаришка!

– И где ж его бьют, хлопче?

За что, спрашивать не стала. Валковчане – народ справедливый. Коль бьют, так за дело.

Парень моргнул и внезапно ухмыльнулся.

– А у Павки Гончара! За углом, тут близко.

Девушка вздохнула, провела рукой по лицу. Такой тяжелый день, а тут еще и гвалт!

– А без меня не разберетесь?

По довольному лицу недоростка поняла – не разберутся. Точнее, разберутся в лучшем виде – с паном Крамольником.

– Ладно!

Где живет Павка Гончар, она знала. Да и не Павка он – давным-давно Павло Севастьяныч, и сынов у него двое, у каждого – кулаки с добрый гарбуз. Уж если они бить начали!..

Толпа оказалась небольшой – всего с три десятка. И парни, и молодицы, и детишки. Стояли кружком – смотрели.

Было на что.

На снегу лежала попона – старая, в дырках; рядом валялись синие шаровары с кушаком в придачу и смушковая шапка. Хозяин всего этого добра находился здесь же – на попоне.

Без штанов.

В такой холодный вечер можно и замерзнуть, на попоне средь улицы лежа, а посему пана лекаря дружно грели.

В две руки.

Канчуками.

Добрыми кожаными канчуками.

Ярина невольно поежилась. Ох и славная вещь – кожаные канчуки! От одного свиста душа в пятки уходит!

– Двадцать пять! Двадцать шесть! – вопили в толпе. – Гуще! Гуще пригощай! По филеям его!

С попоны доносилось сдавленное подвывание. Голые ноги дергались в такт «угощению».

– Двадцать семь! Двадцать восемь!

Ярина почесала кончик носа. Важно пана лекаря лечат! Никакая застуда не возьмет! Вмешаться? Или обождать, пока до полсотни дойдет?

– Тридцать пять! Тридцать шесть!.. Гуще, гуще!

Доброхотов услыхали. Поровшие – сам Павка Гончар и его сын – переглянулись; и над улицей пронесся дикий вопль.

– Тридцать семь! – подытожил кто-то. – А добре парят, аж завидно!

– Хватит! Хватит, говорю!

Ярина подъехала поближе, соскочила с коня. Ее узнали – парни поспешили снять шапки, и даже Павка Гончар остановил поднятую в полном размахе руку.

– И чего это вы, добрые люди, творите? Или порядка не знаете?

Павка Гончар сплюнул, хотел ответить, но его опередили.

– А где ж такой порядок был, чтоб девок с пути сбивать?! Мало ему, сквернавцу-нехристю! Что смотрите, мужики? Поддайте ему, да так, чтоб навеки запомнил!

Толстая широкоплечая бабища – руки в боки, очипок на ухо съехал – выступила вперед, сверкнула карими глазами-вишнями.

Так-так! Ярина невольно усмехнулась. Тетка Гончариха! Ну, сейчас будет!

– И ты, панна Ярина, рассуди! Доченька у нас одна, родимая, как яечко пасхальное! А он, нехристь поганый…

«Нехристь поганый» между тем, сообразив, что канчуки откладываются, встал на четвереньки, потянулся за штанами…

– А ну лежи! – Тетка Гончариха грозно обернулась к бедолаге Крамольнику, ткнула деревянным «котом» в бок. – Пока сотни горячих не получишь, не отпустим! Сначала – сотню горячих, а потом к попу, икону целовать!

Похоже, лекарь попался – завяз по самые уши. Ярина хотела переспросить, но не тут-то было.

– Рятуйте, люди добрые! Ох, рятуйте! И чего ж это он, нехристь, удумал-то? Ох, дитятко мое, дитятко! Ох, да чего ж теперь будет?

Из хаты выглянуло «дитятко» – рябая пышногрудая девка в кожухе поверх рубахи, заплаканная, с распухшими губами.

– Пошла в хату, бесстыдница, бессоромница! – грянула Гончариха. – На лавку ложись да юбку задирай – сама тебя сечь буду, сквернавку! Рук не пожалею! А устану, всех соседей позову!

«Дитятко» исчезло. Между тем упомянутые соседи в дюжину голосов принялись пояснять «панне сотниковой», как дело было. Застукали их, лекаря да девку, на сеновале, причем с первого же взгляда на рубаху Гончаровой дочки ясно стало, что опоздали…

Крамольник все же изловчился – натянул шаровары и попытался нырнуть в толпу. Но его схватили, толкнули обратно.

На пана лекаря было жалко смотреть. Ярина не выдержала – отвернулась. Польстился кот на сметану! И была б еще сметана добрая!..

– Вот что, Ярина Логиновна! – Павка Гончар снял шапку, с достоинством поклонился. – Сечь его, сквернавца, так и быть, не станем боле, а отпустить – не отпустим. Сперва к батюшке сведем, к отцу Нифонту – окрестим бусурмана. А после пусть икону целует, что на моей Гапке женится. Вот Пост Великий пройдет, так на Красную Горку и окрутим. Пусть он, бессоромник, грех покрывает!

Девушка вздохнула. Оно и не поспоришь, в своем праве Гончар. Канчуки что, могли и за дубье взяться!

Сзади послышался топот. Подлетел Агмет на вороном иноходце, вихрем спрыгнул с коня.

– Ханум-хозяйка! Зачем без меня ходи? Зачем от Агмета убегай?

– Агметка! Иди сюда, Агметка! – радостно отозвались из толпы. – Давай камчу, камчой сподручней будет!

* * *

Хведир оказался на месте – в зале, за отцовым столом. Ярко горела немецкая лампа. Бурсак чуть сгорбился, водя пером по листу толстой тетради. Пан Рио пристроился рядом, что-то негромко поясняя.

Девушка лишь покачала головой. Ну, нашел Фома Ерему! Один сказки рассказывает, другой – записывает. Ровно дети!

– Ярина! – Парень вскочил, поспешно захлопнул тетрадь. – А мы тут…

– Вижу…

Шапка упала на лавку, темные волосы рассыпались по плечам. Ярина вздохнула – косу заплести, и то времени нет!

– В Полтаву отписал ли, пан писарь?

– Еще утром, – с готовностью отозвался Хведир. – С нарочным послал и коня ему доброго дал… Думал сам ехать, так ты ж, панна-сотник, не велишь!

– Хорошо…

Ярина не без труда расстегнула кожушанку, попыталась снять. Замерзшие руки не слушались. Пан Рио подскочил, помог.

– То спасибо…

Девушка подошла к очагу, протянула руки, поморщилась.

– А вы бы, пан Рио, чем байки всякие пану писарю сотенному рассказывать, за паном Крамольником бы смотрели! Или в земле вашей каждому гулене девок портить вольно?

Странное дело: пан Рио смутился – впервые за все их знакомство.

– Я… Я ему скажу, госпожа Ирина! Рам… То есть господин к'Рамоль и вправду иногда позволяет себе…

Ярина не удержалась – хмыкнула. Вспомнилась грозная тетка Гончариха. С такой свекрухой не разгуляешься!

– Вы б с ним поговорили, пан Рио! Утешили бы! Агмет вас отведет.

– Гм-м…

Рио задумался, вздохнул – не иначе, о чем-то догадался. Девушка подождала, пока за гостем закроется дверь, и повернулась к Хведиру.

– Ну так какую сказку рассказали пану Теодору сегодня?

Бурсак смутился – не хуже пана Рио, но мигом принял серьезный вид.

– Отнюдь не сказку, Ярина Логиновна, но предание давнее земли своей. И не весь день сим мы заняты, но токмо час, не боле. Днем же вовсе мы не безделью предавались. Показал я пану Рио, како из фузеи стрелять, дабы мог он врага оружно встретить…

Ярина только моргнула. Это же надо! Бурсак в окулярах учит «доблестного героя» рушницей владеть!

– И… как?

– Как и должно, – парень важно кивнул. – Пан Рио попал, я же – нет. Сейчас же, ради времени вечернего, рассказал он мне дивную повесть про злокозненных супостатов, Приживниками именуемых. Той супостат, Приживник который, сугубо к людской природе прилепляется и оную природу своей замещает…

– Вроде беса? – Девушка хмыкнула. – Эх, пан бурсак!

Хведир-Теодор только усмехнулся:

– Так фольклор же! Запишу, пусть пан Гримм порадуется… Устала, Яринка?

– Устала…

Девушка опустилась в кресло, прикрыла глаза. Хведир неуверенно потоптался на месте, шагнул к ней, осторожно погладил по плечу.

– Ну, ты чего? Ну, отдохни!

– Гонтов Яр пожгли… – Ярина сцепила зубы, мотнула головой. – Два десятка насмерть побили, а девок в лес увезли. Сегодня утром нашли – сгвалтованные, мертвые…

– Знаю…

– Знаешь? А что молчат – знаешь? Спрашиваю: кто сотворил?! – глаза отводят. Будто и не их сельчан побили да живьем пожгли! Мать, у которой дочек увезли, – седая, за ночь старухой стала…

Ярина устало прикрыла веки. Отец говорил: на войне страшно. Могла ли она подумать еще месяц назад, что доведется такое увидеть. И не в чужом краю – дома.

– Подкоморник один приезжал, – Хведир оглянулся, заговорил шепотом. – Из Мерлы. Туда снова Мацапуровы сердюки наведались. Говорят, пишитесь в крепость к пану нашему, он и защитит. А не запишетесь – все пропадете. И в Калайденцах они были, и в Циркунах. В Циркунах сход собирался, решили к пану Мацапуре под руку проситься…

Девушка кивнула. Широко пан Мацапура рот разевает! То выгон требовал, теперь же – село вместе с посполитыми!

– Значит, вот кто эти «татары»!

Ярина и раньше догадывалась, теперь же все ясно стало. Вот почему им подмоченный порох прислали! Сгорят Валки, погинут все, а потом, как из Полтавы наказной сотник приедет, Мацапура только руками разведет: не моя вина, я даже порох им прислал, от сердца оторвал. И что селяне молчат – тоже понятно. Татары далеко, а Дикий Пан – под боком.

– Батька снился, – Хведир вздохнул, ссутулился. – Черный весь, глаза неживые, страшные. Видать, не упокоился…

Девушка присела рядом, хотела что-то сказать, но слова не шли. Как утешить? Одно утешение – врага найти и кровью его умыться. Да разве достанешь пана Мацапуру!

– Батька, он… Он тебя сватать хотел, когда сотня вернется. За Мыколу.

– Твоего брата старшего?

– За него…

Девушка не удивилась – догадывалась. Умен был Лукьян Еноха! Нет сыновей у сотника Логина, а кому-то после смерти его доведется новым сотником стать. Впрочем, чтоб такое сообразить, ума особого не требуется.

Мыколу Ярина знала мало, хоть и росли рядом. Хлопец как хлопец: черноусый, веселый. И черкас справный.

– За Мыколу, значит? А ты?

Сказала – и укусила себя за язык. И не просто – до боли.

– Я? – Парень невесело усмехнулся. – Мне, Яринка, попадью вдовую найдут. Вот и весь сказ.

Девушка искоса поглядела на Хведира. Да, всем хорош хлопец – но не черкас. Стукнул бы кулаком по столу, чтоб с притолоки щепки посыпались!.. Хотя… О чем это она? Может, у пана бурсака и в мыслях ничего такого нет?

Навыдумывала, дуреха, навоображала!

Ярина встала, отвернулась, взглянула в темное окно. И вправду, хватит о глупостях! Не для того ее сотником кликнули!

– Ездила сегодня, смотрела… Не знаю, что и делать. Слепые мы, Хведир! Мацапура каждый час налететь может, а мы и не знаем, куда помощь слать.

Бурсак пожал плечами, снял окуляры, повертел здоровой рукой, снова пристроил на нос.

– То и пан Рио говорил. Надежду он имеет, что пани Сало весть подаст.

Ярина поморщилась. Странные дела творятся. Пан Рио тут из фузеи стрелять учится, а пани Сало, поговаривают, пана Станислава на постелях тешит-голубит. С чего это ей черкасам помогать? Другой у нее интерес. А может, и у пана Рио – другой? Приехал, чтоб Хвостика своего выручить. А как только тот на коня сесть сможет…

– Как думаешь, пан Рио не предаст?

– Он?!

Бурсак почесал стриженый затылок, поправил окуляры.

– Не такой он, Яринка! Он вроде лыцаря, а такие предавать не умеют…

Лыцарь! Девушка улыбнулась. А и вправду – лыцарь! В броне да еще с мечом. Дивный меч! Такой она только на картинках видала.

– …Так я понял, обет у него – без службы не жить. Как у Дон Кишота. Помнишь книжку?

Ярина кивнула и невольно улыбнулась. Хорошо еще пан Рио с ветряками не воюет! То-то бы хлопоту было!

– И домой он попасть не может. Говорит, чародейство требуется. Вот Приживник этот… Думает пан Рио, что и в наших краях такой Приживник может обретаться. Оттого и…

– Хведир! Прекрати! – Маленький сапожок ударил об пол. – Все тебе байки да сказки!

– Кто ведает? – Бурсак усмехнулся. – Может, и сказки, а может, и тонкие материи, о коих учитель мой…

Ярина засопела от возмущения, но не выдержала – рассмеялась.

Что тут поделать? Фольклорист!

Скрипнула дверь. Вошел пан Рио, скинул шапку, головой покачал. Присел, снова головой мотнул.

Ярина отвернулась – чтоб улыбку не показать.

– Так что, пан лыцарь, не вы ли у пана Крамольника на свадьбе дружкой будете?

Юдка душегубец

Сердюк – косая сажень в плечах, голубые глаза навыкат – вытянулся, щелкнул каблуками:

– То прошу, пан сотник! Ждут!

Каблуками греметь да фрунт показывать я его не учил. Не положено здесь спрашивать, кто и откуда, но сказывают, будто служил этот парень в гвардии самого прусского короля. Служил да сбег – прямиком к пану Станиславу.

Нашел куда бежать, дурень!

Я кивнул гвардейцу и открыл знакомую дверь. Если пан Мацапура уже здесь…

– Добрый день, пан Юдка!

Я оглянулся – в библиотеке было пусто. Откуда же…

– Я тут!

Пани Сале появилась из-за кресла, в руках – большая книга в переплете, обшитом бархатом.

– Пан Станислав обождать просил, скоро будет. Присаживайтесь, пан Юдка!

Я еле сдержался, чтобы не усмехнуться. Не знал бы, кто она, точно решил бы – княгиня! Жесты, улыбка… А как голову держит! То-то она пану Станиславу по душе пришлась! Это вам не сельская девка, что только воет от страха да о невинности потерянной плачет. Эта себя показать сможет.

Дама!

Говорят, пан Станислав ей уже ключи от дома доверяет. Не все, конечно, но все-таки…

– Нам с паном Станиславом может понадобиться ваш совет…

Ага! «Нам с паном Станиславом!» Вэй, быстро это она!

Хотелось спросить о важном, но стены, как известно, имеют уши. Особенно эти.

– И что пани читает?

Она молча протянула мне книгу. Я взглянул на открытый лист. Ага! Это даже не книга, это альбом. Странно, его я ни разу не видел.

Рисунки были хороши. Хоть и не велит Святой, благословен Он, изображать нас, Адамовых потомков, но хорошие портреты мне всегда нравились.

Как тот, что висит совсем рядом.

В альбоме, понятно, было не масло – акварель. Незнакомые лица, улицы, дома, морские волны…

Рука пани Сале осторожно прикоснулась к моей, пальцы перелистнули страницу.

Так-так!

Старый знакомый! Да не один!

Я поднял голову, сверяясь с картиной на стене. Хороший глаз у пани Сале! Сразу заметила! Да, это он, тот самый неведомый пан, только не в испанском камзоле, а в рединготе и шляпе. И рядом…

Второй был мальчик – лет двенадцати. Тут и гадалка не нужна, чтобы понять – сын. И лицо, и глаза…

Подписи не было, но сбоку темнели маленькие, еле заметные буковки. Я всмотрелся: «Paris».

Париж!

Жалко, что ни года, ни имени. Но если на большом портрете – батюшка пана Станислава, то и здесь, конечно, он. А вот мальчик… Неужто сам пан Станислав?

Вэй, да зарежьте меня, глупого бестолкового жида, если это он!

Пани Сале поднесла пальчик к губам, закрыла альбом, отложила в сторону.

Значит, не один я что-то заметил!

Ладно!

Рискнуть?

Рискнуть!

Язык Исключения, наречие, неведомое ангелам…

– Успешны ли поиски ваши, госпожа? Нашли ли вы путь?

Она задумалась, поджала губы.

– Почти. В книге «Задея» описан один обряд. Его называют «Багряные Врата»…

Внезапно я почувствовал: воздух в комнате загустел. Не нужно даже гнать Тени, чтобы понять – нас подслушивают. Покинуть Рубеж для Малахов почти невозможно и сопряжено со страшным риском – но уловить отголосок вибраций, вникнуть, разобраться… Одно благо: слушают – и не понимают. Да, не все доступно даже Рубежным Малахам! Потому и сотворил Святой, благословен Он, смертного Адама…

– Это очень странный обряд – и очень страшный. В книге пишется, что он открывает дорогу в Шеол, но, по-моему, это и есть нелегальный путь через Рубеж к нам.

Я невольно усмехнулся. Чтобы попасть в Шеол, не нужны никакие обряды. Да и глупость все это – сказки для сапожников и портных. Шеола нет, как нет и Рая. Есть другое, совсем другое…

– Только… – пани Сале нахмурилась, качнула головой. – Там сказано, что для обряда нужна «чистая кровь». Господин Станислав считает, что это кровь детей. Он говорит, будто такая кровь нужна для всех обрядов, связанных с выходом за пределы этого Сосуда…

Точно, считает. Теми детьми, что в замок попали, можно целый пригород заселить. И не просто младени ему нужны! Лишь те, что совсем крохи, только от бабки-повитухи. А нас, жидов, еще обвиняют, будто мы замешиваем мацу на крови христианских младенцев!

– Я сделала большую глупость, господин Юдка. Когда мы переходили Рубеж, стража… Малахи едва не задержали господина Рио. Я решила откупиться и отдала свой амулет – крючок, ловящий чужие заклинания. С ним было бы легче.

Двойника не хотели пропускать? Так-так, запомним! Выходит, Малахам не по душе лишняя душа! Значит, и мне через Рубеж не пробраться – обычным путем.

Обычным – но есть и другие.

– И вы решились, госпожа?

Пани Сале не ответила, и я понял – решилась.

Ее не страшат «Багряные Врата».

И кровь – тоже не страшит.

– Мой господин, кажется, собирается пойти с вами?

Она улыбнулась – легко, чуть снисходительно.

– Он очень любопытен, господин Станислав. И жаден. Но что он там сможет сделать – один? Даже если возьмет с собой своих воинов…

Я не стал возражать, хотя и мог. Сотня хлопцев с мушкетами в Сосуде, где не знают, что такое порох! Да и одному всегда есть что делать. Жизнь спасать, например. А ко всему еще – ребенок, Чумаков брат.

Пленник!

Не зря пану Рио велели его найти!

Послали его – а вернется с Пленником пан Мацапура-Коложанский. Вернется – и просто так не отдаст. А может, и вовсе отдавать не станет.

Умен пан Станислав! Чтобы отхватить руку, ему не нужен палец – хватит и тени пальца.

– А ваши друзья, госпожа?

Снова улыбка, такая же снисходительная. Понимай как знаешь: то ли обмануть пана Станислава задумала, то ли пана Рио тут оставить – черкасам на съедение.

А может, еще проще: велели ей одной вернуться – с ребенком.

Одной!

А что амулет свой отдала – не беда. Повернется пан Станислав к ней спиной в постели…

Вэй, я бы не повернулся!

Негромко хлопнула дверь.

Он!

Вставать не стал – чтобы пан Мацапура лишнего не заподозрил. Ничего плохого: сидит пан надворный сотник, гостью разговором занимает.

А что Малахи разговоры подслушивают и зубами скрипят (если Святой, благословен Он, даровал им зубы, конечно), то моему пану не увидеть.

– Гу-у! Гу-гу!

Все-таки я вскочил – от неожиданности. Что значит «Гу-гу»?

– Гу-гу! Да… Да!.. Дай!

Топот крохотных ножек. Кто-то маленький, в коротком балахончике, косолапо пробежал по комнате, остановился у столика.

– Дай! Дай!

«Дай!» явно относилось к вееру. Сколько тут бывал, этот веер все время лежал на одном и том же месте. И никто, кроме пана Станислава, уже не скажет, откуда он взялся – легкий, изящный, с бабочками, летящими по тонким бамбуковым пластинкам.

– Дай!

Маленькая ручка потянулась вперед – и опустилась, не достав. Маленькая детская рука – с четырьмя пальцами.

Пленник!

Да, плохо быть жидом – даже не перекрестишься! Ведь этому мальцу и месяца от роду нет!

– Дай!

Взгляд нечеловеческих – от висков к переносице – глаз обжег, словно на меня взглянуло Пламя Эйн-Софа.

Взрослые глаза.

Страшные.

И лицо… Не бывает у детей таких лиц!

Послышался знакомый смех. Пан Станислав шагнул к столику, протянул веер.

– Держи!

Ребенок довольно засопел, прижал добычу к груди.

– Гу-у! Гу-гу!

И вновь я почувствовал страх. Брат Гриня Чумака не гугукал, как несмышленый младенец. Он говорил, пытался сказать, но не мог.

Пока что – не мог.

– Прошу прощения, пани и панове! Этот маленький пан меня слегка задержал.

Пан Станислав улыбался, на пухлых щеках обозначились знакомые ямочки. Ни дать ни взять добрый дед, радующийся внуку-первенцу.

Интересно, когда он «чистую кровь» по углам пентаграммы льет, тоже так улыбается?

– Этот маленький пан очень любопытен. А ну-ка, подойди к пану Юдке! Можешь подергать его за бороду, он не обидится!

Мне бы посмеяться. Во-первых, шутит пан Станислав. Во-вторых, почему бы и не подергать пана Юдку за бороду?

Посмеяться бы – но я даже не улыбнулся.

Он понял!

Ребенок, видевший меня пару раз за всю свою жизнь (вэй, тоже мне жизнь, месяц всего!) – понял!

Простучали маленькие ножки. Пленник подбежал ко мне, чудные глаза смотрели твердо, не мигая.

Сдерживая страх, я наклонился, дернул губы улыбкой.

Вот она, борода, хватай!

Ручонка протянулась вперед. Уже другая, не с четырьмя пальцами – с шестью.

Я стиснул зубы.

Святой, благословен Ты! Не допусти!

Шестипалая ручка застыла, медленно опустилась.

– Гу-у! Гу!

Он что-то требовал. Чудные глаза взглянули в упор.

И сразу исчезли Тени…

Я был тут, я никуда не делся.

Но это был уже не я…

Кто-то другой сидел в старом тяжелом кресле.

Нет! Не сидел!

Стоял!

Вокруг был незнакомый сад, чужие лица – и только запах гари, такой привычный, был знакомым.

Дом пылал, пылал сад…


…Магнолии горели неохотно.

Дом, в полотнищах черного дыма, не желал сдаваться. Все эти старинные гобелены, посуда из серебра и фарфора, все эти ткани и резное дерево, дубовые балки и расписная известь потолков – все это сопротивлялось огню, как умело, и розовый мрамор садовых статуй давно уже сделался черным от копоти.

На коробку с коллекцией шлифованных линз наступили сапогом.

Собаку убили. Кошки разбежались. Улетела ручная сова, а белые мыши так и остались в доме.

Поперек усыпанной гравием дорожки лежит грузное тело тети. А там – дальше – бабушка, а няню куда-то волокут, выкручивая тонкие, в медных браслетах, руки…

И за сотни верст вокруг нет ни одного мужчины.

Ни одного; только потные гиены в стальных рубахах, несколько женщин, уже мертвых или все еще обреченных, горящие магнолии – и я, задумавший обороняться шелковым сачком для ловли бабочек.

Обо мне вспомнили. Сразу несколько рыл обернулось в мою сторону, в редких бородах блеснули белые зубы. Кто-то, временно оставив награбленное, двинулся ко мне – как бы небрежно, как бы привычно, как бы мимоходом, потому что всего и дела-то, что сгрести за шиворот обомлевшего от страха мальчишку, щенка, не сумевшего спасти даже свою белую мышку.

А тетя лежит поперек дорожки и уже ничего не видит. И бабушке все равно. А няня…

Белый платан за моей спиной устал бороться и вспыхнул снизу доверху, будто облитый маслом. Вместе с дуплом, вместе с гнездом болотницы, вместе с муравейником…

Я знал, что не могу отменить случившееся, – и знал, что оставить все как есть тоже не сумею. Зачем я здесь, кто я такой, если не сумел защитить свой дом, свою бабушку, няню, тетю?..

Я отступил на шаг. Еще на шаг. Шелковый сачок в руках дрожал. Гиены ухмылялись, но я боялся не их.

Я ненавидел себя. Я стыдился себя, слабого; япожелал, сам до конца не осознавая своего желания. Изо всех сил пожелал…

И шагнул в костер.

Вспыхнули волосы, боль впилась в щеки, в кончики пальцев.

Я дернулся, пытаясь вырваться, вынырнуть из страшного видения.

Рванулся…


– Пан Юдка? Да что с вами?

Лицо пани Сале было рядом – встревоженное, слегка растерянное.

– Сейчас! Тут у меня нюхательная соль…

Вот уж не думал, что в библиотеке пана Станислава есть нюхательная соль! Откуда?

Я глубоко вздохнул, прогоняя остатки кошмара.

Чужого кошмара.

Чужого – но такого знакомого.

Встал, улыбнулся, поправил сбившуюся на ухо кипу.

– То я прошу прощенья у моцного пана и сиятельной пани…

– Это я у тебя прошу прощения, пан Юдка! – Пан Станислав улыбнулся, хлопнул по плечу. – Да не вставай ты! Эх, мой грех, загонял я тебя! Ни дня субботнего не чту, ни дня воскресного…

Пан Станислав качал головой, усмехался дружески, но я уже не верил – ни его улыбке, ни добрым словам.

Я оглянулся – Пленник исчез.

Ясно…

Пан Мацапура продолжал улыбаться, что-то твердить о том, как вредно три ночи подряд не спать, но я не слушал. Умен мой пан! Наверное, так и было: взглянул он в глаза Пленнику, то ли случайно, то ли заподозрив что – и провалился в пропасть.

В чужую пропасть.

В бездны чьей-то памяти.

Да, пан Мацапура умен! Не испугался (а может, испугался, да себя преодолел) – и проверить решил.

На мне.

На своем верном псе Юдке.

Так-так…

Интересно, что моему пану привиделось? Нет! Не привиделось!

Что он заставил моего пана увидеть?

Кто же ты, Пленник?

* * *

Нюхать соль я отказался и от стопки знакомой гданьской вудки – тоже. Пан Станислав не настаивал. Мы присели к столику, на скатерть легла толстая книга с позеленевшими медными застежками переплета.

Я узнал – книга «Задея».

Так-так…

Для того и собрались. Пан Станислав и тут верно рассудил. Пани Сале в своем Сосуде некромант не из последних. И сам пан Мацапура не один год такие книги почитывает. Ну и я, глупый Юдка…

Слушать о «Багряных Вратах» было неприятно. Читать – тоже. А смотреть на рисунки – тем более. И не только из-за «чистой крови». Я не брезглив; тем более людей, кто попадет в замок, все равно не спасти. Говорят (говорили – прежде), что такой кровью пан иногда ноги парит.

От боли в суставах.

Может, врут?

Другое не нравилось. «Багряные Врата» – все равно, что топор в руках ювелира. Или портного. Вместо тонкой работы – удар сплеча.

Хотя…

Я вновь перечитал затейливую вязь скорописи, проглядел густую киноварь рисунков. Три круга: глумленье, Имена и кровь. И дорога – тоже из крови. Грубо! Очень грубо!

Но кто знает?

Обнадеживать не стал. Может, и выйдет. Хвала Святому, благословен Он, мне таким заниматься не приходится!

И не придется.

Пани Сале принялась что-то рассказывать о настоящих Воротах – о тех, которые стерегут Малахи, – но я не стал слушать.

Захотят рискнуть – пусть!

Я им не спутник.

Другое сводило с ума, не давало покоя.

Пленник!

Чего он хотел от меня? Помощи? Или просто угрожал? Или?..

* * *

Дверь хлопнула, пан Станислав откинулся на спинку кресла, улыбнулся.

– Тебе и вправду надо отдохнуть, пан Юдка! Завтра поспи, а послезавтра работа будет.

Я плечами пожал. Впервые, что ли?

Мацапура поглядел на дверь, за которой скрылась пани Сале, и внезапно подмигнул:

– Хитра баба! А ведь врет! Чую – врет! И ты, пан Юдка, врешь!

Он понял. Да и мудрено не понять! Пани Сале все-таки баба – увлеклась и сболтнула о Рубеже то, о чем лучше молчать.

– Значит, эти твои Малахи некоторых задарма пропускают?

Да, кое-что пан Станислав сообразил. Но не все. О том, что перед ним – консул Рубежа, он все-таки не догадался.

– Ладно, после поговорим… А теперь о деле. Пора с Валками кончать. И побыстрее!

Я кивнул, вспомнив худую некрасивую девочку, ладно сидевшую в седле. Моя Смерть… Можно ли покончить со Смертью?

– Утром гонец прискакал – Циркуны согласны под мою руку пойти. И Мерла тоже…

– Поздравляю зацного пана!

Он дернул щекой, огромная ладонь рассекла воздух.

– С чем? Два села – разве того мы хотели? Проклятые селюки! В норы забились да поглядывают, кто верх возьмет! А из Полтавы, того и гляди, наказной сотник приедет. Полковник там не дурак – знает, как таляры звенят, но и он тянуть долго не сможет.

Я задумался. Легко пану приказывать!

– Валки с налету не взять, – осторожно начал я. – И Минковку не взять. Да это зацному пану и не нужно. Черкасов там нет, все на панне Загаржецкой держится…

– Верно! – Пан Станислав хохотнул. – Ты, пан Юдка, мне ее живой привези! Прежде чем шкуру содрать, я хочу знать, чем ее кожа пахнет!

Перед глазами вновь встало ее лицо – плосконосое, некрасивое. И глаза – темные, как ночь. Как та ночь, когда встретились все трое – Смерть, Пленник и Двойник.

Двойник!

Мальчишка показал мне!..

– Что молчишь, пан Юдка?

Я заставил себя улыбнуться.

– Пану нужна панна Загаржецка? Он ее получит. Да только она зацного пана ласкать не станет.

Он захохотал – громко, до слез. Затем махнул широкой ладонью:

– Ну ты и скажешь! Нагайки или железа каленого испробует – враз захочет. А нет – руки свяжу да рот заткну. Не в том дело!

Да, не в том. Мне не пережить свою Смерть. Значит? Значит, вот он, мой час?

Страшно, глупый Юдка?

– Пан Станислав сказал «послезавтра», – я встал, взглянул ему прямо в глаза. – Значит, будет послезавтра. Пан меня знает.

Он хотел что-то сказать, но осекся. Да, он меня знает. Иегуда бен-Иосиф выполнит панскую волю. И не потому, что я предан ему – зацному пану Станиславу Мацапуре-Коложанскому, бешеному псу, парящему ноги в теплой крови. Просто от судьбы не уйдешь, а долги надо платить.

Моя Судьба рядом – протяни руку.

И я протягиваю.

Но сначала…

* * *

…А Давид отвечал Филистимлянину: ты идешь против меня с мечом, и копьем, и щитом, а я иду против тебя во имя Г-да Саваофа, Б-га воинств Израильских…


Средний треугольник – Гевура, Теферэт, Хесед.

Гевура – созвездие Шор, могучий Телец.

Теферэт – Кешет, Стрелец-из-лука.

Хесед – Мознаим, Весы Б-жьи…


Неярко горит семисвечник, белые линии на деревянном полу проступают четко, вбирая священный огонь и отдавая свет обратно.

Желание Отдавать – то, чем озаботился Святой, благословен Он, сотворив мир из самого Себя.


Нижний треугольник – Год, Йесод, Нецах…


Я не тороплюсь. Время тоже послушно, его можно сжать, можно развернуть, как ночное небо.


…А Давид отвечал Филистимлянину…


Маген Давид – Щит Давидов, великий образ Творения, путь к Двейкут – Единению. Шесть лучей – шесть дорог…


Год – созвездие Арье, гривастый Лев.

Йесод – Бетула, небесная Дева.

Нецах – Г'ди, лобастый Козерог.


Линии замкнулись, и свет, до того сдерживаемый, наполнил комнату. Не огонь светильника – пламя Сфирот, отблеск Вечного Пламени.

Шесть лучей, шесть созвездий, шесть пророков. Теперь вы со мной, Ицхак, Иаков, Авраам, Моше, Йосеф и Аарон!

И Ты, Б-г отцов моих, вспомни обо мне!

Пора!

Я ступил на самую середину, в Крепость Малхут, в средоточье Давидово, сияющее под пламенем Творца. Космос раскинулся вокруг – бесконечные слои сфир. От Мира Малхут – сфиры Действия до Мира Кетер – Великой Короны.

И Космос объял меня.

Я прикрыл веки – обычное зрение уже не служило мне. Тени сгинули, и я узрел блистающую белизну. Мир ждал моего слова, и на миг душу объяла гордыня, невероятная, безмерная, как море, в котором до поры затаился Левиафан.

Я МОГУ ВСЕ!

ВСЕ!

Я, маленький мальчишка из Умани, я, Иегуда бен-Иосиф…

* * *

Очнулся…

Глубоко вздохнул, заставил себя вынырнуть из Бездны Левиафановой.

Святой, благословен Ты, прости меня, грешного!

Мне не нужно пламя сфир, не нужно служение ангелов. Мой час близок, а мне еще так много надо узнать! Когда я впервые открыл великую книгу «Зогар», то вознамерился уподобиться самому Шимону бар-Йохаю, да пребудет мир с ним, знавшему все о Тверди и о Небесах. Но я не смог узнать все даже о самом себе – и, наверное, уже не успею.

Мой час близок, и дорога стелется под ноги.

Пора!

Я поднял руку, сосредоточиваясь, представляя того, кто должен прийти ко мне.

Двойник!

К твоей душе взываю я!

Приди!

Белизна дрогнула, поползла пятнами. Меня услышали – и множество душ откликнулось на зов. Но мне нужна одна – душа того, кто так схож со мной. Двойник! Именем и Силою Б-жьей заклинаю тебя!

Откликнись!

Откликнись… Откликнись… Откликнись…

Невидимый ветер сфир унес чужие души, и вот сквозь белое свечение проступило неровное пятно. Я замер. Пятно, похожее на кокон; внутри, за полупрозрачной пеленой, темная сердцевина, словно косточка в спелой вишне.

Я не ошибся.

Он!

– Я… Я здесь…

Голос не слышен – слова проступают сами собой, неспешно, тяжело.

– Кто ты и зачем меня позвал?

Представиться, назвать себя? Нет, рано!

– Я тот, кто знает о горящем доме, о маленьком мальчике, который не смог вынести своей слабости и воззвал к Неведомому, прося о Силе…

Интересно, видит он меня? Наверное, нет. Сейчас ночь, Двойник спит, и только душа его…

– К кому ты обращаешься? К мальчику – или ко мне?

Да, я не ошибся: в его душе, как в скорлупе, заперта другая – душа маленького мальчика из горящего сада.

– К тебе. Я хочу получить ответы…

– Зачем?

Внезапно мне показалось: я слышу голос старца. Усталого от жизни старика, которому все равно. А ведь Двойник молод, вдвое младше меня!

– Я скоро уйду. Смерть, Двойник и Пленник уже встретились. Но я не хочу исчезнуть, не вкусив последнего Хлеба Стыда…

Молчание… Белый кокон чуть заметно колеблется под невидимым ветром.

– О чем ты? Не понимаю.

Да, конечно! Я попытался говорить с ним на языке, неведомом в его Сосуде. К тому же он молод, а только с годами приходит мудрость.

– Двойник – это ты, чья душа столь сходна с моей. Смерть – девушка, которую ты знаешь. А Пленник… О нем я и хочу спросить. Кто он?

Снова молчание. Внезапно я пожалел об этом разговоре. Уже много лет я пытаюсь разобраться в себе. Чем мне поможет мальчишка, заживо сгоревший в пламени последней мольбы?

Чем я сам помогу себе?!

– Пленник… Ребенок, за которым меня послали?

– Да…

Вспомнились глаза – страшные, недетские глаза, способные ввергать душу в пучину чужой памяти. Я не верю в чертей, которых боятся глупые гои. Но в тот миг я был готов поверить даже в рогатых бесов.

– Князь выбрал меня, чтобы доставить ребенка в наш мир. Думаю, он – княжеский родич. Может быть, внук.

Я не поверил. Внук мелкого князька пересекает Рубеж, пронзая границы сфир?

– Но князь… Он не просто человек. И, может, не человек даже. Ты знаешь о духе, который может жить и в камне, и в людской плоти? Жить – а потом менять того, в чье тело вселился?

Я понял, что стою на берегу реки. Но на другую сторону не перебраться – поздно. Двойник узнал что-то важное, краешек тайны, неясной пока и ему самому.

– Ты услыхал, что хотел? Если да, то отпусти меня.

Он прав. Я открыл глаза, чтобы на миг отдохнуть от беспощадной белизны. Я ничего не узнал и уже не узнаю. Хлеб Стыда на сей раз не достался мне.

– Прости. Я побеспокоил тебя, Двойник. Уходи – и прощай!

Белесый кокон дрогнул. Пленная душа – черная косточка – подступила к самым краям, вновь сжалась.

– Я уйду. Но сначала ответь. Ты понял, что случилось с тобой – и со мной?

Он тоже любопытен. Как и я. Много лет хотелось понять – пока не открыл я первые страницы великой Книги.

– Хорошо! Слушай, Двойник! Не знаю, понятны будут ли тебе мои слова, но скажу, как вижу… Многие дети гибнут, моля Святого, благословен Он, о Мести и Силе. Многие – и от них остается только прах. Но ты и я родились не случайно. Каждый из нас нес на плечах бремя, еще непонятное нам, но важное для родного Сосуда…

– Да…

В его беззвучном голосе – боль. Я вновь вспомнил видение – беззащитный мальчик перед убийцами в стальных латах.

– Я – простой мальчишка из маленького городка. Не знаю, кем бы я стал, но отец надеялся, что я буду великим цадиком, учителем Торы и, может быть, продолжателем самого бар-Йохая, да пребудет с ним Б-жья благодать! Он говорил, что именно мне суждено разбудить Дремлющего Льва…

Я оборвал себя, заставив замолчать. Что этому пришельцу до моего народа, до его великой и страшной судьбы? Это – моя боль.

– Когда случилась беда, мне было двенадцать лет. Возраст, когда Зерно Души готово прорасти и заполнить Оболочку. И когда Смерть подступила ко мне, я воззвал – и меня услыхали. Зерно проросло, но не так, как задумывалось. Мне даровали другую Душу и другую Судьбу. Я просил о Мести – и мне было дано это право…

…Говорить дальше не было сил. Мокрая дорога, запах горящей плоти, веревки, впивающиеся в запястья…

– Мне тоже было двенадцать, – его голос звучал спокойно, но где-то в глубине по-прежнему звенела боль. – Я родился, чтобы сделать что-то важное. Что – не помню. Но мне было даровано другое – право побеждать. Побеждать – не даруя смерть…

Я невольно усмехнулся – горько, беззвучно. Вот даже как!

– Ты счастливей меня, Двойник! Мне даровали иное – право мстить, но не миловать. Я – Смерть и буду ею, пока моя Смерть не придет за мной.

Молчание. Белый кокон начал терять очертания, растворяться на сверкающем фоне. Двойник уходил, и мне незачем было его держать…

– Прощай! – прошептал я одними губами. – Да пошлет тебе Святой, благословен Он, покой, недоступный мне!..

* * *

Свечи гасли, белые линии на полу потемнели, становясь обычным рисунком. Космос исчез, осталась неровно начерченная шестилучевая звезда.

Все…

Я медленно опустился на колени, закрыл лицо руками. Что я узнал? Почти ничего. Путь, подсказанный мне Пленником, никуда не привел. Жалко сил, потраченных впустую. Почему-то думалось, что Пленник и станет Кевалем – проводником в Сосуд, где я смогу разорвать страшную паутину своей судьбы.

Нет! Уже не смогу!

Перед глазами вновь встал горящий сад, горло запершило от жирного густого дыма. Кем ты должен был стать, Двойник? Великим ученым? Великим правителем?

Ты не стал – как и я.

Только у меня не было сада, не было дома с колоннами из розового мрамора. Маленькая хибарка на окраине Умани, вишневое дерево у входа, единственный лапсердак с заплатками на локтях, доставшийся от щедрого дяди Эли…


– …Ваш сын станет великим учителем, уважаемый ребе Иосиф! Может быть, даже наставным равом в самом Кракове! Хотел бы я, чтобы мои великовозрастные балбесы понимали Тору хоть вполовину так же, как и он. А ведь вашему сыну, тьфу-тьфу, чтоб не сглазить, только двенадцать!..


…Да, мне было только двенадцать, когда проклятый Зализняк ворвался в Умань.

Отец не верил – и отказался бежать. А потом стало поздно. Мы успели выбраться из северных ворот, но только для того, чтобы наткнуться на очередную гайдамацкую ватагу, – люди Зализняка спешили в горящий, гибнущий город.

– …Хлопцы! Глянь! Так то ж жиды! А ну, робы грязь!..

Отцу повезло – он упал сразу под ударами шабли. Повезло и матери – ее проткнули острой косой. И Лев Акаем, жених сестренки старшей, погиб без мучений – бросился на врагов и упал бездыханным.

Нам повезло меньше – мне, сестрам, братьям.

Лея, младшая, умерла быстро – уже под третьим или четвертым ублюдком, терзавшим ее юное тело. А Рахиль жила долго – и все кричала, кричала… кричала.

Пока одни убивали сестер, другие разжигали костер. Дрова разгорались плохо, недавно прошел дождь…

– А ну, говорите, жидята, где ваш батька червонцы запрятал?..

Голые ноги – в костер…

Страшный дух горящей плоти.

И крик…

До сих пор он стоит в ушах, этот крик!

Сначала умер Ицык, младшенький, затем – Шлема…

Потом замолчала Рахиль – страшная, непохожая на себя. Кто-то взмахнул шаблей, поднял ее голову, насадил на пику. На меня взглянули широко раскрытые пустые глаза…

Веревки впивались в запястья. Я знал – смерть рядом. Но страх исчез, остались лишь ненависть – и жуткая, рвущая душу жажда Мести.

За мою семью. За мой народ. За себя.

Ухмыляющиеся рожи подступили ближе, кто-то плюнул в лицо.

– А вот и мы, жиденок! Ну, может, ты чего скажешь перед тем, как сдохнешь?

И тогда воззвал я к Небу, к низкому, покрытому тучами Небу.

К Нему!

К Б-гу Авраама, Ицхака и Иакова, к Г-ду народа моего.

…Темным пламенем вспыхнули веревки. Вспыхнули – упали. Рука рванулась вперед, вырывая чью-то шаблю…

– …Твое желание услышано, Иегуда бен-Иосиф! Да будет так! И знай, что жалеть уже поздно! Ты станешь Смертью, Мстителем за свой народ, пока не встретятся Смерть, Двойник и Пленник. И да будет так!..


И вот они – встретились.

Ярина Загаржецка, сотникова дочка

В последние дни Ярина редко заходила в отцовский дом. Что там делать? Пусто, тихо, комнаты заперты, из всей прислуги – вечно сонная Глашка, которую никогда не застанешь на месте. Ночевать – и то страшновато, словно в детстве, когда из всех углов темной комнаты начинают лезть упыри с чертями, и Черная Рука над кроватью нависает. Особенно после страшных баек языкатого Хведира – уж он-то старался!

Но этим вечером довелось и залу открыть, и камчатой скатертью стол устелить. Глашка, так и не проснувшись до конца, выставила зеленую бутыль с рейнским, да филижанку с варенухой, да знаменитый мед, что был сварен еще покойной супругой сотника Логина.

И к этому – угощение, как водится. И зубцы, и путрю и борщ-квашу, и шулики. Есть чем брюхо потешить!

А все потому, что гости. Вернее, один гость – пан Рио.

Виделись они, понятно, каждый день, но Ярина обычай помнила. Раз она – наказной сотник, то тех, кого на службу берет, должно домой пригласить да угостить от души. А пан Рио – не обычный сердюк. И роду зацного, шляхетного, и прибыл издалека.

Девушка и пана Крамольника пригласила, да лекарь отговорился. Не иначе усидеть в кресле не мог. Оно и ясно – знатные канчуки у Павки Гончара!

Итак, гости. Ярина была не одна, а с Хведиром, и Агмет тут же – за креслом ее стоял, брови хмуря. Все по обычаю, разве что гарматного салюта после здравиц не учиняли. Впрочем, пили мало, да и к угощению едва притронулись (Глашка, по такому случаю нацепившая новую керсетку вкупе с ненадеванной шапочкой-кибалкой, даже обиделась). Не до того – Хведир-Теодор молчал, Ярине говорить не хотелось, а пан Рио хоть и улыбался, стараясь хозяйку беседой увлечь, да тоже, видать, к веселью был не сильно расположен.

Посидели по чину, чарки подняли, донышками по столу ударили.

Хведир сразу распрощался – пошел к себе, новое письмо в Полтаву строчить. Агмета Ярина услала в город – стражу на улицах проверить. Самой полагалось бы, так ведь гость в доме!

Вот и остались вдвоем. Остались – да и разговорились.

Странное дело: слушать пана Рио оказалось интересно, почти как Хведира. Да только бурсак больше книги мудрые пересказывал, а гость все своими глазами видел. Слушала Ярина, дивилась. В каждой земле свой норов, свой обычай. А тут и ежи с волка величиной, и карлы лесные, и Чудило Глиняное, что страхи на людей насылает.

Слушала – и верила. Потому верила, что сам пан Рио многому удивлялся – и зброе огненной, и книжкам друкованным, и черкасскому ладу вольному. О таком в его дальней земле и не слыхали. А когда Ярина вспомнила о чуде-чудном, что в стране французской недавно сотворили – летуне-монгольфьере, – гость только руками развел. Девушка не удержалась – варшавскую газету принесла, где то чудо нарисовано было. Пан Рио дивился, а Ярине приятно стало. Хоть и не встретишь у нас карлов лесных, а все равно есть чем гордиться.

После о жизни заговорили. Пан Рио о себе поведал, Ярина – о себе.

И вновь дивно стало.

О том, что батька гостя – человек шляхетный, Ярина и раньше слыхала. Слыхала – и в толк взять не могла: отчего тогда пан Рио по чужим землям шастает? Ведь не на службе военной, а в доме хозяин нужен!

Теперь поняла – батька пана Рио тамошнего гетьмана прогневал, за то и был по суду на смерть покаранный. Но ведь сейчас банацию эту вроде как отменили? Чего ж пану Рио в свой маеток не вернуться? Что вороги дом пожгли – беда, так ведь и не такое бывает. Дом отстроить можно, после – жену привести, а там и детки забегают.

Или серебра мало? Потому и в сердюках пан Рио?

Гость улыбался, пытался объяснить, но тут и толмач невидимый не всегда мог помочь.

– В нашей земле… нашем мире… несколько иные законы… – Пан Рио задумался, подбирая слова, вздохнул. – Это трудно пояснить. Но мне кажется, что в моем мире законы магические… волшебные имеют большую силу, чем законы физические. У вас такое – исключение. У нас – правило. Мы говорили с господином Теодором, и он предположил, что мой мир находится ближе к Внутренней Сфере, поэтому в нем больше тонких материй…

Ярина испуганно моргнула. Все, тонкие материи пошли! Ну, Хведир, погоди!

Гость понял, улыбнулся.

– Скажем, наш мир… более волшебный.

Девушка не стала отвечать. Может, и так, а все равно дивно.

– Хотя кто знает? – Пан Рио медленно встал, шагнул к окошку, зачем-то тронул рукой толстое стекло. – Сегодня мне снилось… Очень странный сон… видение. Будто кто-то допрашивает меня… мою душу… Кто-то черный…

Ярине стало не по себе. Полутемная зала, густые тени в углах, за окошком – сизый вечер…

Бр-р-р!

– Сны, конечно, всякие бывают, – гость словно понял: подошел ближе, улыбнулся. – Иногда и чужая жизнь снится, словно своя. Но этот… черный… Он рассказал кое-что очень важное…

– Да будет вам, пан Рио! – Девушка заставила и себя улыбнуться. – Сны Бог посылает. А если какие не от Бога, то в церковь вам надо да свечу поставить. Как вы там у себя без Бога живете?

Гость развел руками – так, мол, и живем.

– Как я понимаю, господин Теодор будет жрецом… священником?

Ярина кивнула.

– Я слыхал, что у вас жрецам… служителям Бога запрещено жениться. Какой странный обычай!

– И вовсе не у нас! – возмутилась девушка. – То у латинов, а латины истинного Бога забыли, в ересь впали. У нас только монахам того не можно, а священники женятся. Вот пан Хведир…

Она осеклась, замолчала – и с изумлением поняла, что краснеет.

С чего бы это?

Гость улыбнулся, и от этой улыбки Ярине стало и вовсе стыдно.

Она хотела объяснить, что дело вовсе не в Хведире и не в той дуре-попадье, что за него отдать собираются…

Не успела.

– Ханум! Ханум-хозяйка!

Девушка вздрогнула. Агмет? Когда только войти успел? Видать, замечталась!

– Говорить надо, ханум-хозяйка, – татарин шагнул из темноты, поклонился, единственный глаз с подозрением уставился на гостя. – Тайно говорить! Шибко тайно!

Пан Рио понял, тоже поклонился.

– Уважаемая госпожа Ирина! Не смею больше навязывать…

– Вот еще! – возмутилась девушка. – Вы мой гость! Оставайтесь, скоро вернусь. А ты, Агмет, что, указывать мне вздумал?

– Шибко тайно! – Слуга вновь неодобрительно взглянул на пана Рио. – Бачка Хведир у крыльца ждет…

* * *

Бурсак был не один. Рядом с ним имелся кто-то знакомый, в новом жупане и сердюкской шапке с синим верхом.

Увидев Ярину, Хведир встрепенулся. Тускло блеснули окуляры:

– Яринка! Ярина Логиновна! Вот, прибег…

Хлопец шагнул ближе. Поклон – низкий, вежливый.

– Панна сотникова? То я очень рад!

В первый миг Ярина удивилась, но тут же узнала.

Гринь!

Гринь Чумак!

– И я тебя рада видеть, Гринь! Ну, как твои дела? Как брат?

– Добре! Все добре, панна сотникова! То благодаря вам да пану Хведиру. А я, дурень, вам даже спасибо сказать не успел. Вам – особо, добрая панна! Даже дивно: вас, как мамку мою покойную, кличут… То не случайно Бог так определил! Спасибо!

Парень улыбнулся, и девушке почему-то сразу стало легче. Они не одни! Хорошо, когда люди добра не забывают.

Внезапно лицо Чумака стало серьезным, даже суровым.

– В сердюках я сейчас – у пана Мацапуры. Сам не рад, да деваться некуда, панна Ярина. Так вот, прознал я, что пан Станислав сжечь Калайденцы задумал. Завтра…

Девушка вздрогнула, но миг спустя ощутила злость – и неведомую ранее уверенность. Широко шагает Дикий Пан, не споткнуться бы!

– Десять человек поедут – с паном Юдкой. Село маленькое, пан Станислав говорит, что и десятка за глаза хватит…

Ярина усмехнулась – нет, не хватит! Теперь они в Валках не слепы! Теперь и ударить можно – во всю силу!

– Когда?

Гринь задумался, зачем-то потер подбородок.

– После полудня, думаю, к вечерне. Пан Станислав ждет, пока все в церкви соберутся.

– Ясно…

Мысли неслись, обгоняли друг друга. Десять сердюков – немного. На дороге встречать опасно – уйдут, да и на шаблях Мацапуровы хлопцы горазды. А вот ежели в церкви спрятаться да гаковницу вперед выставить… Десяток – в церкви, другой – за домами, чтоб никто не ушел…

– Ну, спасибо тебе, Гринь! От меня – и от тех, кого ты от смерти спас!

Парень смутился, помотал головой:

– То вам спасибо, панна сотникова! Поеду, как бы не хватились…

Он вновь поклонился – отдельно Хведиру-Теодору, отдельно Ярине – и шагнул в темноту.

Сгинул.

– Ну что, пан писарь сотенный? – Ярина глубоко вдохнула холодный воздух, улыбнулась Хведиру. – Вот и мы часу дождались!

* * *

Кони были плохи – еле шли по глубокому снегу. Всадники сидели кое-как в седлах, а порою и просто на попонах. Ярина обернулась, головой покачала – не войско! Хоть и стараются хлопцы.

Сама девушка ехала впереди, рядом с верным Агметом. Не в первом ряду. Туда не пустили, напомнив, что место сотника – за дозорными, а еще лучше – сбоку, к середине ближе. Вот и довелось пристроиться за широкой спиной пана Рио. Тот сам вызвался первым ехать. Агмет заворчал, но гость, мягко улыбнувшись, напомнил, что у него все-таки два глаза.

Пан Рио был не один. Слева грузно восседал широкоплечий Хостик-Хвостик, справа ерзал по седлу пан лекарь. Их Яринка и брать не хотела: один с раной недолеченной, другому на коне сидеть неладно. Но оба – и заризяка, и гулена – твердо заявили: куда пан Рио – туда и они. Так и переспорили.

Когда все трое сели на коней, девушке внезапно почудилось, будто она уже где-то видела этих странных вояк. Не у хаты Гриня Кириченки, не в лесу – раньше. И только за Валками, когда отряд свернул в лес, сообразила. Ну конечно! Картинка-лубок, что в горнице отцовской висит! Давно уже висит, поблекла вся. Заходил как-то в Валки офеня из Московии, вот и продал.

Да, картинка, друкованная, красками расцвеченная. На ней тоже три всадника-богатыря, в кольчугах, с мечами. Один руку ко лбу прикладывает, другой рукоять кладенца булатного сжимает…

Ярина чуть не рассмеялась. И вправду! Пан Рио—Муромец, Хвостик—Добрыня да Крамольник—Попович! И кольчуги при них, и мечи. Только за плечами у пана Муромца – мушкет, а у пана Добрыни – шило да фузея. А так – и не отличить!

Настроение сразу улучшилось. Да оно и не было плохим. Ей ли, сотниковой дочке, боя бояться? И народу достаточно, двадцать парней с ней едут, и шабли с ними, и рушницы, и даже гаковницу волокут. А главное, не вслепую едут. Спасибо чумаку, славный оказался хлопец!

Одно тревожило. Уже перед тем как выступать, Хведир отвел Ярину в сторону и стал плести какую-то ахинею, что, мол, опасно, и Гриню верить до конца не стоит, и самой ей ехать ни к чему. А если и ехать, то всю сотню брать с ним, паном Теодором, в придачу.

Девушка и слушать не стала. Если уж Гриню не верить, так и верить некому. А сотню брать не след. Во-первых, и сотни нет, всего восемь десятков, а во-вторых, Валки бросать нельзя. В Валках Хведиру и место – пусть в окуляры смотрит да лад блюдет.

Поспорили. Поругались даже.

С тем и уехала.

Теперь, ясным днем, Хведировы страхи и вовсе казались ерундой. Вот лес проедут, а там и Калайденцы. Первым делом – разведку вперед, затем – к церкви…

Сзади засмеялись, присвистнули.

– Панна сотникова, а можно песню?

Ярина улыбнулась – хорошо, что у хлопцев настрой боевой!

– Давай!

Вновь присвистнули, и молодой голос затянул – громко, задорно:

Ехал козак за Дунай,

Сказал: дивчина, прощай!

Вы, коники вороненьки,

Несить та гуляй!

Песня была своя, валковская. Максим Климовский ее сложил, тот, что к Ярине сватался. Девушка лишь головой покачала – без царя в голове хлопец. А песня хороша, теперь ее всюду поют: и в Полтаве, и в Харькове.

Постой, постой, козаче,

Твоя дивчина плаче.

Як ты меня покидаешь,

Тильки подумай!

Пели весело, в два десятка глоток, и девушке подумалось, что угадал гуляка-Максим. И сам он теперь за Дунаем, и батька ее, и браты Хведировы. И песня уже там…

Белых ручек не ломай,

Серых очек не стирай,

Меня з войны со славою

К себе ожидай.

Девушка и сама не заметила, как подпевает. Это хорошо, когда перед боем поют! Поют – значит, не боятся…

– Ханум!

Резкий голос Агмета ударил, словно плетью. Ярина вздрогнула, обернулась.

– Ханум-хозяйка! Гляди!

Рука с камчой указывала куда-то вперед. Девушка привстала на стременах…

И увидела встревоженное лицо Рио.

– Госпожа Ирина! Надо остановиться… задержаться…

И пан Рио туда же! Ярина вгляделась. Лес как лес, к самой дороге подступает, на опушке – ни следочка…

Пан Рио пошептался с паном Хвостиком, вновь обернулся.

– Мы проедем вперед. Хостик что-то почувствовал. Птицы…

Птицы? Ярина удивилась, хотела переспросить…

И тут ударили выстрелы.

* * *

…Сначала дрогнула земля. Затем – рванулась навстречу. Плечо больно ударилось о закаменевшую, припорошенную снегом грязь. Губы пронзило болью, рот сразу наполнился соленым, горячим…

…А выстрелы все гремели, близко, совсем близко…

– Ханум-хозяйка! Ханум!

Агмет! Девушка приподняла голову – и застыла. Прямо на нее смотрели конские глаза. С болью и ужасом смотрели…

– Ханум!

Ярина наконец очнулась. Она лежит на дороге, конь – рядом, чуть дальше – чье-то тело в синем жупане…

Сильные руки приподняли, оттащили в сторону, за придорожную канаву.

– Лежи, ханум-хозяйка! Лежи!

Лежать?! Девушка возмутилась, оттолкнула слугу…

И замерла.

Отряда не было.

На дороге шевелилась страшная куча-мала – люди, лошади, рушницы. Трое, едва держась в седлах, неслись назад, к Валкам.

…Выстрел… Еще один, еще. Тот, что скакал сзади, взмахнул руками…

Еще не веря, не понимая до конца, она повернулась к Агмету – и ахнула.

Татарин лежал на снегу, в сжатой руке – пистоля; шабля – рядом…

– Госпожа Ирина! Госпожа Ирина!

Пан Рио? Жив?!

Свистнуло у виска. Девушка прижалась к холодной земле, затем приподнялась…

…Мертвые кони… Чья-то поднятая рука. Пан Крамольник? А вот и Хвостик – с шилом в руке. Лицо не узнать, все в крови…

– Госпожа Ирина!

Пан Рио упал рядом, выставил вперед мушкет.

– Я… Забыл, где воспламенитель!.. Кремень…

Девушка мотнула головой, выхватила из его рук оружие…

А из лесу уже выезжали.

Победители.

Крепкие хлопцы на кровных конях. Знакомые серые жупаны и шапки приметные – с синим верхом. Впереди – пан Юдка, рыжая с проседью борода поверх одежи, в руке – знакомая турецкая шабля…

– Девку ищите! Девку!

Гортанный голос ударил в уши. Ярина закусила разбитую губу. Девку тебе, пан надворный сотник?..

Краем глаза заметила: в руке у пана Рио – пистоля. Не иначе из Агметовой руки взял.

– Курок взведите! – крикнула она, не очень надеясь, что услышит. – Сзади, кривой такой!

Легкий щелчок.

Услышал!

Сердюки соскакивали с коней, начинали ворошить окровавленные тела. Кто-то очень знакомый подлетел на сером коне к пану Юдке.

– Искать! – Надворный сотник ткнул шаблюкой вперед. – Григорий, помогите им!

Григорий? Гринь Чумак?

Ярина застыла, все еще не веря. Все может быть: если Чумак служит у Мацапуры, его вполне могли послать сюда…

Могли, конечно!

Но истина уже проступала – голая, страшная, словно раздетый труп.

«А я, дурень, вам даже спасибо сказать не успел».

Вот каково твое спасибо, Чумак!

Имя у меня, значит, как у твоей мамки?

На миг стало стыдно – до боли, до холода в сердце.

Поверила!

Как дуру-соплюху провели!

И теперь из-за нее!..

Это все – из-за нее!

Гринь стоял у дороги – вместе с теми, кто ворошил трупы. Девушка осторожно повернулась, дотронулась до твердой теплой ладони пана Рио.

– Этого… Чортова братца!

Рио мрачно усмехнулся. Рука с пистолей приподнялась…

Ярина припала к холодной ложе мушкета. Где ты, пан Юдка? Жаль, сам пан Станислав не пожаловал!

Сотник обернулся.

Замер.

Увидел?

Внезапно почудилось… Или просто слезы на глаза навернулись?

…Вместо рыжебородого широкоплечего мужика, ладно сидевшего в седле, соткался из холодного морозного воздуха кто-то другой, незнакомый…

Мальчишка!

Худой, встрепанный мальчишка с вечным испугом в глазах. На костистых запястьях – клочья обожженных веревок…

Выстрел!

Гринь Чумак пошатнулся, схватился за грудь.

Молодец, пан Рио!

В тот же миг Ярина и сама спустила курок. Она еще успела заметить, как вспыхнули болью огромные черные глаза, как дернулась ладонь, пытаясь прикрыть рану…

И свет померк…

* * *

Кап… Кап… Кап…

Мерные легкие удары раздражали, не давали забыться, успокоиться в промозглой глухой темноте.

Кап… Кап…

Ярина застонала, глубоко вздохнула.

Кап…

Нахлынула боль.

Голова разрывалась, кровь стучала в висках…

– Не двигайтесь, мадемуазель! Сейчас… Я только закреплю повязку…

Еще ничего не понимая, девушка приоткрыла тяжелые, словно свинцом налитые, веки.

Свет!

Неяркий, больше похожий на светящийся туман. Чей-то темный силуэт – совсем рядом; тепло ладоней…

– Мадемуазель лучше не двигаться. Рана неглубокая, но удар был очень сильный.

Голос звучал странно – хриплый, словно неживой. И слова выговаривались дивно: вроде бы и понятно, а каждое звучит как-то по-нездешнему.

Что-то стянуло наполненную болью голову. Ярина сообразила – повязка! Ее сильно ударили, наверное, рукоятью шабли. Подобрались сзади…

Пан Рио? Где он?

И остальные – где?

Хведир?

И она сама?

Кап… Кап… Кап…

Капель? Неужели весна?

– Пусть мадемуазель полежит, я сейчас принесу воды…

Внезапно почудилось, что говоривший очень стар. Как гранитные глыбы, нависающие над головой.

Странно: почему она подумала о камнях?

Холодный, мокрый край коснулся губ. Девушка отхлебнула, с трудом удержалась от стона…

– Спасибо!

– Мадемуазель лучше пока не разговаривать! Я сейчас вас укрою.

Но туман уже исчезал. Медленно-медленно из светящегося сумрака проступили тяжелые, неровные своды…

Вот почему вспомнился камень!

И тут она наконец очнулась.

Неярко, чуть потрескивая, горел факел. Легкий приятный запах смолы…

Холод…

Холод и сырость.

Ярина сжала зубы, попыталась приподняться.

– Мадемуазель лучше лежать!

Худые руки осторожно поддержали за плечи.

Вначале она разглядела бороду, седую, длинную – и аккуратно расчесанную. Такие же волосы – длинные и белые – падали на плечи.

Большие светлые глаза…

И губы – узкие, бесцветные.

– Где я?

Бледные губы чуть дрогнули. Усмешка; горькая, не усмешка даже – гримаса.

– В аду девять кругов, мадемуазель. Этот – девятый.

Она все-таки смогла привстать. Сесть. Оглянуться.

Ад был каменный – от низких сводов до блестевшего влагой пола. Прямо посреди потолка – круглый люк. Высоко – не достать, не допрыгнуть. В углу, почти неприметный в полутьме, черный зев. Колодец?

Тот, кто помог ей, был одет странно – грубый кожух, какой носят селяне, а под ним тонкое платье с узорным кружевным воротником. На худых пальцах – золотые перстни.

– Это замок господина Мацапуры, мадемуазель. Мы в подвале, на нижнем ярусе.

Все стало на свои места. Итак, она жива. Надолго ли?

Ярина вновь огляделась, пытаясь найти путь к спасению. Неровные стены, капли воды, черный зев колодца…

– Здесь один вход и один выход, – понял ее неизвестный. – Вход – это люк. Выход пани может увидеть в том углу. Осадной колодец – очень глубокий. Даже не слышно всплеска…

– А вы… Давно здесь? – Ее голос дрогнул.

– Давно…

Слово упало тяжело, словно кусок гранита.

– А что там, наверху?

Человек вновь горько усмехнулся, качнул седой шапкой волос.

– Стоит ли об этом, мадемуазель?

Ярина попыталась привычно мотнуть головой, но не удержалась – застонала.

– Стоит, – наконец смогла выговорить она. – Расскажите, пан добродий!

Тяжкий вздох. В светлых глазах – боль.

– Там умирают. И здесь тоже. Мадемуазель повезло, ей дали выбор. Страшный, но все-таки выбор.

Слова звучали жутко, но девушка догадалась. Колодец! Бездонный колодец – единственный выбор, какой у нее остался.

– Поэтому ни на вас, ни на мне нет цепей. Мы свободны – в этих стенах. Тем, кто наверху, хуже.

– Хуже?

Ярина оперлась локтем на холодный камень пола, заставила себя встать.

– Что может быть хуже?

Седая голова качнулась.

– Мадемуазель лучше не знать. Хуже – когда беззащитных девушек привязывают к ложу и терзают, пока в них еще есть жизнь. Хуже – когда из вен льется кровь, а мясо пылает на огне…

Ярина не поверила. Бред! Этот несчастный просто тронулся рассудком. И немудрено, в этих-то стенах!

– Люк наверху – единственный выход?

– Да… Иногда у меня бывают гости – как вы, например. Здешний хозяин не хочет, чтобы я сошел с ума в одиночестве. Потом их забирают назад, если они не догадываются сами уйти вовремя. Не смею советовать, но…

Девушка даже не возмутилась. Ну, нет, так легко ее не возьмут! Раз жива – выход всегда есть! И это – не холодная глубина колодца. Она выберется! Обязательно выберется, не может же она, Ярина Загаржецка, сгинуть в этом дурацком сыром подвале!

Ведь ей только семнадцать!..

Страх ушел, исчезла растерянность. Боль не мешала думать. Да, до люка не достать! Но ведь сюда кто-то спускается, наверное, сбрасывают лестницу – веревочную или деревянную. Этот странный старик должен знать…

– Я не представилась пану, – девушка постаралась улыбнуться. – То прошу прощения. Я – дочь сотника валковского…

– Я знаю, кто вы, мадемуазель, – бледные губы вновь сложились горькой усмешкой. – То позвольте приветствовать вас в стенах моего замка. Станислав Мацапура-Коложанский к вашим услугам, мадемуазель Ирина!

Большие светлые глаза взглянули в упор…

Она поверила.

Поверила, почему-то даже не особо удивившись.

И сама поразилась этому.

– Мадемуазель, наверное, решила, что перед нею – безумец?

– Нет…

Ярина медленно прошла вперед, прислонилась горячим, кипящим болью лбом к ледяному камню.

– Вы не похожи на безумца… пан Станислав. Значит, тот, наверху – самозванец?

– Увы, не совсем… Я бы посоветовал вам присесть.

Странно, в этом подвале было кресло – тяжелое, темного полированного дерева. Резные листья вились по массивным ручкам и подголовнику.

– Не знаю, много ли у нас с вами времени, мадемуазель. Я думаю, он решил познакомить нас, чтобы, так сказать, похвастаться. Ведь я немного знал вашего батюшку. Вы для него – ценная добыча… Впрочем, если хотите – расскажу. Постине, эта история напоминает сочинения месье Казота! Не читывали? И слава Богу, юным девушкам такое ни к чему…

Он помолчал, глаза потемнели, сжались губы. Внезапно Ярина поняла: этот седой человек не так и стар. Не больше сорока, и если бы не белые волосы, не длинная борода…

– Лет тридцать назад мы жили с моим отцом в Париже. Мне было тогда двенадцать. Однажды…

Пан Станислав помолчал, словно вспоминая. Худая ладонь сжалась, длинные ногти впились в кожу.

– Однажды отец повел меня на Гревскую площадь. Там была казнь – четвертовали какого-то разбойника. Бог весть, зачем отцу понадобилось вести меня туда! Страшно мне не было, я даже глаза не зажмуривал… – Он вновь замолк, вздохнул: – Никогда бы не повел ребенка смотреть, как убивают человека! Этот разбойник был истинный негодяй. Он отказался от исповеди, оттолкнул монаха, бросил крест на помост. Страшный человек!.. Очень крепкий, широкоплечий, лицо красное… Я даже обрадовался, когда он закричал. Он долго кричал – палач медлил. Сначала – руку, потом ногу, потом другую руку…

Слова падали мерно, тяжело, и девушка почувствовала, как по спине ползут мурашки. Или это холод подземелья делал свое дело?

– Наконец все кончилось. Народ стал расходиться, но мы остались. Отец подошел к палачу, о чем-то стал с ним говорить. Отрубленная голова лежала тут же – на колесе. Знаете, такое большое колесо, деревянное, как от телеги. Мне было жутко, но я все-таки подошел ближе. И вдруг я увидел, что голова приоткрыла глаза…

Часть третья Исчезник и колдунья

Пролог между небом и землей

На этот раз его ждали.

Стены западни готовились долго. В основу ложилось все – донесения Рубежного караула, доклады застав с границ Сосудов, косые, обманчиво мимолетные взгляды вслед, когда он вихрем проносился сквозь порталы.

Сегодня ловушка захлопнулась.

Напротив, закрывая выход, светящимся дымным маревом клубился тот, кого звали Самаэлем. Тот, кто силой своей и чужой исстари держал Рубеж на замке; для кого личным оскорблением была всякая свобода, не желающая знать ограждений и пределов.

Самаэль смеялся.

Прозрачный ранее Рубеж неожиданно встал навстречу переплетением толстых, пружинящих канатов; рядами проволоки с колючими железными репьями; стеной синего холода, сиянием, откуда с треском били молнии о семи зубцах, не давая приблизиться, отшвыривая обратно. И безнадежность клубилась грозовым облаком исхода.

А Самаэль все смеялся.

Потому что далеко отсюда медлил над полыньей молодой чумак, готовясь опустить в ледяную смерть младенца-нехристя, сына блудной матери своей и адского любовника; чумак стоял далеко, а Самаэль стоял здесь, загораживая дорогу, и надо было спешить, и спешить было нельзя.

– Забрал бы сына… – издевательским сквозняком пробрало издалека. – Придушу ведь… соберусь с духом – и придушу!

Впервые в жизни он испытал ненависть и боль. Впервые в удивительной жизни, где всей боли было – внезапная смерть Ярины, а ненависти не было совсем. И внутренний свет стал внешним, делая его подобным кипящей лаве. В прошлый раз он ушел шутя, а молодой страж Рубежа, вцепившийся в него мертвой хваткой, растаял в плотском мире судорожной, дрожащей вспышкой. Ему потом было даже немного жаль глупого щенка, совсем немного и совсем недолго…

Сейчас ему было не жаль даже себя.

Они сошлись в Порубежье, сшиблись грудь-в-грудь – и он понял: не уйти. Тьма давила, отсекала пути, тщательно затаптывая отлетевшие прочь искорки; к услугам Самаэля были таможенные склады всех Рубежей, доверху набитые изъятой контрабандой, Имена и Слова хлестали наотмашь, и молча ждала добычу черная полынья вдали. Упругие жгуты пеленали его кольцами, гася волю… нет, не уйти.

Такому, какой он есть, не уйти.

Он знал, что не может отменить случившееся – и знал, что оставить все, как есть, тоже не сумеет. Кто он такой, если не смог спасти смертную свою любовь? Если сына своего не может спасти?! Он ненавидел себя. Он стыдился себя-нынешнего, себя-затравленного, слабого; он пожелал, сам до конца не осознавая своего желания. Изо всех сил пожелал… И произнес запретное Имя. Почувствовав обостренным чутьем умирающего, что врата судеб открыты, что ему внимают, он выкрикнул то главное, страстное, что еще позволяло ему держаться на пределе бытия.

И задохнулся.

– Забери малого, слышишь? – эхом вплелось в его крик. – Чертяра…

В миг просветления он вдруг отчетливо осознал, что и эта, последняя лазейка была подстроена, была тайной пружиной мышеловки, – но осколок меркнущего сознания отчаянным метеором ввинтился в открывшуюся прореху Рубежа, жадно плеснула вода в полынье, упустив добычу; и вдогон ударил голос, шедший, казалось, отовсюду:

«Не в добрый час твое желание услышано, бродяга. Не в добрый час».

Блудный каф-Малах, исчезник из Гонтова Яра

Золото.

Внизу, сверху, слева, справа… всюду. Золотые корабли идут по золотым хлябям, золотые тучи идут по золотым небесам, золотые пылинки пляшут в золотом луче, драгоценный дождь нитями тянется к литой тверди, желтые листья бубенцами звенят на желтых деревьях, на златом Древе Сфирот, и заточены в мертвый металл сфиры Малхут-Царство, Год-Величие и Нецах-Вечность, не позволяя встать на ноги, шевельнуть пусть самыми кончиками пальцев, а сфира Йесод в золотой броне надежно сковала детородный уд, замыкая центр, сердцевину нижнего треугольника… выше, выше, скорей выше, пока еще огонь заката пьяным канатоходцем пляшет на макушке Древа, окрашивая живым багрянцем высшую сфиру Кетер-Венец, пока солнце еще не рухнуло за золотой горизонт!.. выше!.. но пустота клокочет в груди, и руки, мощные руки мои – бессмысленная тяжесть, ибо средний треугольник Гевуры-Силы, Хесед-Милости и Теферэт-Красоты почиет в саркофаге, откуда нет выхода, и лишь в завершающем треугольнике, в триединстве сфир Бины-Разума, Хохмы-Мудрости и багряного Венца еще плещет умирающий прибой, судорожно теряя последние капли, исходя пеной…

Тянусь чем могу – волей.

Остатками.

Выплескиваюсь из золота – куда?

Ползу жужелицей по тайным каналам чужого и в то же время странно родного тела, когда хотел бы лететь самумом пустынь, проницая триста девяносто небосводов, наполняя собой все и всем – себя; ползу, тащусь, уговариваю пропустить, где раньше ломал запоры, просачиваюсь капелью, куда раньше врывался волной; и взглянуть на мир из не-моих глазниц труднее, чем прежде – смеясь, рвать Рубежи и уходить от погони.

Смотрю.

Кричу из не-моих глаз – в глаза.

Передо мной Заклятый.


…что?! Рио, это ты? Неужели разговор не окончен?!


Чужие глаза видят плохо.

Я ворочаюсь в них, как ворочалась однажды иссохшая мумия в погребальных пеленах (было!.. помню!.. а я тогда стоял и смеялся в пыльной тишине пирамиды…). Но тьма не-моих глаз свежа и прохладна, в ней нет ни крупицы, ни пылинки проклятого золота.

И из этой спасительной прохлады я горстями швыряю в Заклятого видения-мольбу, его же собственную память, надежно похороненную в этом бесчувственном сундуке с двойным дном. Я бросаю в лицо его души дым магнолий и хруст фарфора под сапогом, свечу белого платана и ненависть превыше обреченности; я выбиваюсь из сил, умоляя его нарушить условие Заклятия, совершить выбор, спасая себя и меня. Я беззвучно кричу, как уже кричал ему раньше, умирая не в золоте – в дурацкой клетке после неравного боя со сворой Самаэля, того гордого Малаха, чья власть зиждется на силе… да, я еще кричу.

Остатками.

Пока не понимаю страшную истину: все изменилось.

Это совсем другой Заклятый. Это не глупый герой Рио, это Двойник, и с его клинка мне меньше всего нужна смерть – с его клинка мне нужна пощада.

У каждого Заклятого свой Запрет… и свое нарушение Запрета.

Умолкаю, возвращаюсь и тону в плавящемся металле забытья.

На дно.

Поздно.

Золотые корабли идут по золотым хлябям, золотые тучи идут по золотым небесам, золотые пылинки пляшут в золотом луче, драгоценный дождь нитями тянется к литой тверди, желтые листья бубенцами звенят на желтых деревьях, на златом Древе Сфирот… нет, поздно.

– Пан Юдка? – эхом спрашивают из ниоткуда. – Да что с вами?!

«Со мной – все», – хочу ответить я, но не могу.

И вовсе не потому, что обращаются не ко мне, а к Двойнику, в кого я напрасно швырял дым магнолий и хруст фарфора, когда надо было швырять страшный дух горящей плоти и молчание сестры Рахили, на беду себе прожившей дольше обычного…

Нет.

Все-таки поздно.

Не дотянусь.

* * *

Старый, очень старый человек сидит у очага, раскачиваясь вперед-назад и монотонно выпевая песнь без смысла и цели.

Я стою рядом, наполовину утонув в стене.

– Ну почему? – вновь говорю я. – Рав Элиша, почему ты зовешь меня каф-Малахом, тогда как остальных из Рубежей ты всегда называешь бейт-Малахами?! Ответь мне! Ответь – и я принесу тебе полные ладони света!

Маленький каганец чадит в углу, играя тенями.

Снаружи и внутри – духота, которая безразлична мне и безразлична старику у очага.

– Глупый, глупый каф-Малах, – хриплым смешком вплетается в песню без цели и смысла, и тень на белой известке все качается от тайного сквозняка, то увеличиваясь, то уменьшаясь. – Зачем мне твой свет, зачем мне твои ладони? Уйди в стенку, не мешай старику умирать… Тебе мало, что меня и так наградили прозвищем «Чужой», а синагогальный служка плюет мне вслед, когда я еду мимо на осле? Мало, да?! А ведь мой осел ничем не хуже ослиц рабби Пинхаса и язычника Балама, разве что не вещает прописных истин для народа! Уйди в стенку, неудачник, и забудь ко мне дорогу…

– Почему?! – Я согласен уйти в стену и не мешать старику раскачиваться, но только после ответа.

– Глупый, глупый каф-Малах, – меленько хихикает песнь. – Он держит во рту сто языков и еще один, Язык Исключения, употребляя который, мудрецы прячутся от гнева и ревности ангелов! Он гуляет меж Сосудами, как правнук дряхлого рав Элиши-Чужого гуляет в гранатовом саду за городом! Он вертит кукиши из престолов и врат, из времени и пространства… Так нет: ему этого мало, ему еще и надо мучить бедного рав Элишу дурацкими приставаниями! Пойми, позор матери, которой у тебя никогда не было, – первая книга Пятикнижия начинается с буквы Бейт, основы всего сущего, и означает она: «Именно так!» А великая Каббала, Путь взыскующих Святого, благословен Он, лежит под знаком буквы Каф, означающей: «Как если бы…» Вот потому-то ты, негодный убийца стариков, зовешься каф-Малахом, а Существа Служения из Рубежей зовутся бейт-Малахами, ибо они постоянство, а ты – случай! Уйди в стенку, дай отдохнуть перед смертью…

Тень качается на белой известке, то уменьшаясь до черного комка, то вырастая до восьмого небосвода, и я знаю: рав Элиша так шутит.

Потому что я гуляю там, где он находится всегда, не вставая с засаленной циновки.

– Тогда почему ты вступаешь в беседу только со мной? – не сдаюсь я. – Почему ты ни разу не откликнулся на зов Рубежей?! Ты, вошедший в Сад Смыслов и вышедший не с миром, но со знанием?!

– Потому что, путая Бейт с Каф, можно разрушить Мироздание, – с внезапной строгостью отвечает песнь, и больше мне не удается выудить из нее ни слова.

Ухожу в стенку.

Я все-таки принесу ему полные ладони света – это единственное, что он берет у меня.

* * *

И снова – золото.

Детские пальчики (на левой руке – четыре, на правой – шесть) вертят мое тесное узилище, переворачивают… Луч солнца, идущего в зенит где-то далеко-далеко, едва ли не за тысячу Рубежей отсюда, ныряет в витраж оконного стекла (чувствую!.. клянусь Тремя Собеседниками, чувствую!.. так слепой радуется лучистому пятну во тьме…) – и впитывает рукотворную радугу. Багрянец аспекта Брия сливается с изумрудно-тонким аспектом Ецира, третьим из сокрытых цветов; западный край их слияния слегка затенен аспидной чернотой Асии, зеркала радуги – в ответ мое сознание проясняется, и холод рассудка обжигает золотую осу в золотом медальоне, трепетом пронзив крохотное тельце.

Оса – это я.

Остатки.

Все, что я успел отбросить прочь в смертный час, вывернувшись на миг из-под тяжести Самаэлевой своры.

Пальцы настойчиво теребят, вертят, играют, пальцы сына моего, рожденного глупым каф-Малахом от смертной! – что ты делаешь, младенец?!

Щелкает застежка.

Живой воздух касается меня. Мгновенно воспряв, вслушиваюсь – насквозь, как бывало раньше. И с ужасом понимаю, как мало от меня осталось. Прежде я шутя ловил шелест игральных костей в мешочке, когда двенадцатирукий Горец в дебрях Кайласы намекал на славную возможность проиграть ему горсть-другую пыльцы Пожелай-Дерева; о, прежде…

И все-таки медальон открылся не зря.

Рядом, совсем недалеко – на полброска мне-прежнему – дрогнули три сфиры из десяти, словно готовясь силой Света Внешнего нарушить влияние верха на основу, что в ракурсе Сосудов дает возможность рождения Малаха, а в ракурсе Многоцветья – надежду на всплеск Чуда.

Старый рав Элиша бен-Абуя, ехидный Чужой на циновке, ты бы, наверное, изругал меня вдребезги за такую трактовку Сокровенной Книги Сифры де-Цниута…

Прости, мудрый рав, но сейчас надежда мне стократ важней любых тонкостей.

Что, собственно, от меня осталось, кроме надежды?

Сфиры дрогнули еще раз, надолго замерли, словно колеблясь, после чего взорвались гулким эхом – и снова тишина.

Осмелюсь ли я-нынешний?

Решусь ли?!

– Лети…

Сперва я не поверил сам себе. Прозрачные крылья тронули воздух, расплескав пыль и затхлость драгоценной слюдой. Впервые в жизни, в удивительной жизни, где время значило меньше горсти пыли, а расстояние покорным псом терлось у ног, – впервые в жизни я испытал страх. Назад, скорее назад, в теплую мглу золота, в нору, в убежище, где меня не настигнет Самаэлева свора, где пестрый ястреб не смахнет на лету крылом мою последнюю искорку, где легко не жить и не умирать без мыслей, без боли, – назад, глупый каф-Малах!

– Лети…

Он видел мой страх. Он, мой сын от смертной из Адамова племени, видел страх отца своего, слышал этот страх, вдыхал с воздухом, ощущал вместе со мной всем своим существом и понимал, не осуждая. Рав Элиша часто говорил мне про Хлеб Стыда, пищу сильных; я же кивал в ответ, думая, что это просто красивая аллегория, просто…

Сейчас это оказалось так же просто, как ужалить за миг до хруста под тяжелой подошвой судьбы.

Золотая оса вырвалась из медальона и закружилась по комнате.

Мой сын подошел к лежанке, застеленной атласным покрывалом, и лег поверх вышитых жар-птиц на спину. Открытый медальон покоился на его узкой груди, он бездумно игрался моей распахнутой настежь темницей-убежищем, а лицо ребенка сейчас отчаянно напоминало лицо его матери. Тогда, когда Ярина сама легла навзничь, не глядя на меня, а я, смеясь, потянулся за три Рубежа и достал кубок с утренней росой прямо из чьих-то рук – чьих? не помню… не рассмотрел.

До того ли было?

Оса кружилась по комнате, не решаясь выскользнуть в приоткрытое окно.

Как долго я смогу продержаться снаружи?

Но там, совсем рядом, подобно рукам записного пьяницы, дрожит треть сфир, обещая Чудо в ракурсе Многоцветья! Не потому ли семицветные бейт-Малахи, подлинные Существа Служения, сами из всех цветов различают лишь белый и черный, что для них нет и не будет чудес?

Я задержался у переплета оконной рамы, вновь окунувшись в багрянец, и в зелень, и в черноту; я вылетел прочь.


…Золотая оса летела над равниной ноздреватого снега, над чахлой рощицей близ заваленного по самый сруб колодца, и голодная собака недоверчиво почесала ухо задней лапой, на всякий случай гавкнув вслед.

Собака знала: эти, надоеды кусачие, зимой не летают.

Меньше всего собаку интересовало, что под золотой осой по снегу стелется удивительная тень – подобие длинного черного человека, только с четырьмя пальцами на левой руке и с шестью – на правой.

* * *

Когда грохнули выстрелы – не первый залп, взметнувший дальнее воронье с ветвей, а два одиночных, один чуть позже другого, – Древо Сфирот мотнуло так, что я едва не возомнил себя прежним. Я даже затянутую голубоватым льдом речушку, над которой как раз пролетал, вдруг увидел насквозь. Ну, не совсем насквозь, а так, Рубежей за девять-десять, и на седьмом поприще был июль, рыбаки с бреднями и толстун-водяной, лениво подглядывающий из камышей за толстыми икрами прачек.

Видение явилось и ушло, обдав кипящими брызгами отчаяния.

Оказалось: нет, не прежний – ворона среди прочих, вспорхну и сяду, разве что Древо иное, видно подальше.

Не дотянуться, не уйти в чужой июль.

А даже и дотянусь, уйду – кем буду? осой на шиповнике? пылью, где был ветром?! доживу до осени и опаду в палую листву, золотом в золото?!

Сфиры в ответ передернулись мокрым псом, страшно колебля уровень порталов. Надо было спешить. Неужели впрямь свершается нарушение Запрета? – то, на что я не смог подвигнуть этого толстокожего героя Рио, однажды променявшего цветной мир на способность видеть лишь ясно видимое?!

Тогда тем более надо спешить.

Оса забила крылышками и с жужжанием понеслась вперед – туда, где смешные свинцовые осы жалили не в пример сильней меня-нынешнего.

Туда, где гортанный крик вихрем взметнулся над кровавыми сугробами:

– Живьем! Живьем брать обоих – и пана, и панну!


Крепкие парни в серых жупанах прыгали из седел, с хрустом ломая корку наста, без суеты вынимали из ножен кривые шабли и облавной дугой шли к канаве. Туда, где скорчилась зародышем в утробе стройная девичья фигурка – и рядом, словно на картине плохого салонного живописца, закрывая девушку собой, спокойно ждал с мечом наголо герой Рио. Увы, герой, с головы и до пят, ибо таково было условие его Заклятия, когда-то превратившее чудо-мальчишку в бронированный могильный курган для самого себя – трижды увы, потому что иначе я бы его уговорил еще при первой нашей встрече.

Жаль.

Терпеть не могу героев – вечно у них в ножнах чешется.

Змеей мелькнул волосяной аркан. За ним – другой, вдогон… но первый промахнулся, а второй на лету встретил лезвие, бессильным обрывком скользнув на дно канавы.

Я ясно увидел: аура вокруг нападающих, сперва густо залитая здоровой алой кипенью, мало-помалу тускнеет, вспухает сизыми прожилками колебания… так вянут гладиолусы. Простые существа с простыми страстями, и души их в молодых телах жили просто, красивой бессмыслицей окрашивая внешний свет – приказ есть приказ, руби сплеча, пока кровь горяча, да сдуру лезть на рожон, на длинный рожон в ловкой руке заезжего пана…

Один из сердюков (самый яркий, меньше прочих битый морозом опаски!) вдруг прыгнул через канаву первым, на миг сломав дугу. Присел врастопырочку, закрутился волчком, норовя достать вражьи колени хитро, с вывертом, но меч легко порхнул навстречу и вниз, завертел лихой сабельный удар зимним бураном – скрежет, звон, и вот: забияка спиной влетает на прежнее место, с размаху сев на снег.

Без оружия, зато с навсегда раздвоенной верхней губой.

Рио носком щегольского сапога толкнул обломок шабли в канаву, к свернувшейся петле аркана, и неприятно улыбнулся.

Может, эти недотепы все-таки разозлят моего героя?.. вон, ни палача при нем, ни лекаря – полыхнет душа, не удержится… Ах, славно было бы! Жаль, души-то в Рио и нет – видимость одна, нечему полыхать, все давно сгорело в свече белого платана да в пламени последнего желания. А остатки я и рад бы зажечь костром, только не выходит пока…

Кто-то из парней не удержался, с ругательством рванул из-за пояса пистоль.

– Живьем, собачьи дети!

Собачьи дети переглянулись и решили не торопиться.

Я смотрел на всю эту детскую карусель, опустившись на черную ветку терновника, и недоумевал: что же заставило дрогнуть Древо Сфирот? что?!

Пожалуй, если бы второй Заклятый не произнес в этот момент личное значение шестого из десяти Нестираемых Имен, я бы его и не заметил. Еще один раненый, не более того. В свару не лезет, сидит на снегу близ своей лошади, за плечо держится. Щекой от боли дергает. Впрочем, это именно он, Двойник, минутой раньше кричал: «Живьем брать!» И все равно… Впору скорбно помянуть себя-прежнего, когда даже мастерские мантии поверх внешнего света не могли скрыть от моего взгляда насквозь истинную суть личности. Сейчас же, когда Двойник на миг раскрылся для произнесения, я почти ничего не успел заметить! Ничего! А ведь Нестираемые Имена… это ступень рава, посвященного рава! Рав Элиша всегда напоминал мне: если в одном из таких Имен допущена ошибка в произношении – у говорившего отнимается пять лет жизни при искажении «вкуса» и десять лет при искажении «венца»! Если же ошибку допустит косорукий писец – ему следует начать сорокадневный пост, а свиток не подлежит кощунственному исправлению, ибо до заката должен быть предан земле с надлежащим погребальным обрядом…

Нет, все-таки рыжебородый Двойник не рав… во всяком случае, не посвященный рав.

Это я вижу.

Как и то, что его зовут… Иегуда?

Да, Иегуда бен-Иосиф.

«Пан Юдка? Да что с вами?!»

Помню, память, помню, дрянь ты этакая! – и дым магнолий помню вместо смрада горящей плоти, ошибку мою случайную…

Недоумевая, я смотрел, как Юдка встает. Рана, казалось, не тяготила его больше – и до вечера тяготить не будет, а после надо за лекарем посылать, если жизнь дорога. На какую-то долю секунды я поймал насквозь взгляд рыжебородого: там, в черной глубине, плескалось недоумение втрое поболе моего! Словно пан Юдка, знаток Нестираемых Имен, удивлялся пуще малого дитяти: я жив? еще жив? почему?!

«…ведь если Смерть… и Двойник… и Пленник!..» – уловил я обрывок мысли, проскользнувший за мантию; но покровы вновь запахнулись наглухо, и не жалким осам было прорываться внутрь.

Однажды я видел уснувшего навеки бога.

Сейчас я смертельно завидовал ему – он хотя бы мог выбирать сны.

Сердюки охотно расступились, пропуская вожака вперед. Пан Юдка – сейчас имя Иегуда бен-Иосиф подходило ему меньше, чем мне мысли о мести Самаэлю, – встал у канавы, развел пустыми руками, демонстрируя свои мирные намерения.

Герой Рио меча не опустил.

Рыжая борода встопорщилась: пан Юдка смеялся.

– Мой добрый пан! – Смех стал словами, оставаясь смехом. – Мой славный пан! Зачем нам лишние свары?! Я даже не прошу вас сложить оружие – на здоровье, носите, ведь пан сам оружие, хоть с железом, хоть без… Послушайте старого жида, знающего жизнь: езжайте с нами по-доброму! И панночку возьмите, иначе плакать сотнику Логину по дочке кровавыми слезами! Что скажете, мой славный пан?

Герой отрицательно покачал головой.

– Я благодарен вам, пан Юдка, за столь щедрое предложение. Но я нанялся на службу к госпоже Ирине, а долг…

Он помолчал. То ли подбирал нужное слово, то ли заменял одно другим, обжигающим язык хуже красного перца.

Рыжебородый не торопил его, тихо катая смешок в зарослях бороды.

– …долг наемника – отрабатывать службу до конца. Еще раз прошу великодушно простить меня и – командуйте вашим людям! Я жду.

– Вэй, пан, шляхетный пан! Вы еще скажите, закрутив ус: «Через мой труп!» – и я спляшу от радости фрэйлехс, будто на свадьбе родной дочери! Но ведь старому жиду мерещится: вы уже раньше имели счастье наняться на службу? Не вам ли было поручено доставить к вашему князю некоего младенца? не вам ли давалась для того виза через Рубеж? или я таки не прав?!

Меч в руке героя дрогнул.

– Вы правы, пан Юдка. Но…

– Какие могут быть «но», мой дорогой пан?! Сами знаете: одной, простите, задницей в двух седлах… не шляхетно, да и неудобно, скажем прямо!..

Вдруг Юдка стал серьезным, мигом превратившись в Иегуду бен-Иосифа; и я опять не успел уловить изменение его внешнего света – а свет внутренний у него был такой же, как у любого Заклятого.

Гроб с заживо погребенным – вот их свет.

– Милостивый пан Рио! Я полагаю, нам хватит беседовать попусту. Вот мои предложения, раз уж нам обоим было суждено остаться в живых: вы вместе с панной сотниковой сдаетесь на милость пана Мацапуры-Коложанского, моего господина. Местные дела вас не касаются. По приезде к пану Станиславу я приложу все усилия, дабы вы и панна Ярина не потерпели ущерба. Что скажете?

Похоже, герой готов был отказаться и прыгнуть через канаву.

Но случилось непредвиденное, то, о чем я успел подзабыть: дрожь сфир. Причем расторжение нижнего Слияния длилось столь долго, что аспект Скрытой Мудрости успел одеться в Глас Великий, почив на белом огне, – еще миг, и энергия Приговора стала бы явной.

Странно: не один я заметил это.

Пан Юдка весь напрягся, разом забыв о герое Рио с его смешным мечом, а сам герой покачнулся и до крови закусил губу. Взгляд Рио слепо шарил по лицам парней с шаблями, мимоходом скользнул по рыжебородому, и дальше, дальше – лошади, тела на снегу, тела, тела…

Так безглазый побродяжка ищет в пыли рассыпанную милостыню.

Взгляд остановился, закаменел – и полыхнул изнутри неизъяснимой мукой.

– Спасите… спасите его! – Отчаяние полновластно воцарилось в голосе героя, мальчишеское отчаяние, некогда заставившее откликнуться Рубежи. – Я согласен! Я на все согласен! Только спасите его! Или нет… я сам! сам!

Кинувшись вперед, Рио легко разбросал сердюков, заступавших ему дорогу (захоти Юдка задержать героя… нет, не захотел), и вскоре рухнул на колени возле дальнего тела в сером знакомом жупане.

Рядом бродила чалая лошадь, изредка всхрапывая.

– Не умирай! – Вопль заставил кружившее в небе воронье откликнуться суматошным карканьем. – Не умирай, будь ты проклят! К'Рамоль, где ты?! Где ты?!

Перед Рио, до половины зарывшись ногами в сугроб, лежал первенец моей Ярины – Чумак Гринь. Которого я однажды не убил только ради его матери. Это над ним сейчас смерчем закручивались сфиры, колебля Древо от самого основания, это над ним, над умирающим парнем, сейчас пылал белый огонь, изливаясь в порталы Великим Гласом; это его рана, его беспамятство вырвали меня из медальона и бросили на поиски вожделенного.

Клянусь Тремя Собеседниками – благословенна будь пуля, метко пущенная героем! Благословенна трижды, ибо сейчас Чумак умрет от выстрела Рио, и будет нарушен Запрет, и смерть сойдет в мир не с клинка, но с рук Заклятого! Я стану прежним! Я…

– Не умирай!

В лице героя уже исподволь проступали черты мальчишки из огненной купели. Крик то и дело срывался подростковой фистулой, и сердюки неловко крестились, пятясь назад.

– Не умирай, говорю тебе! Живи!.. Спасите его! Или хотя бы добейте!..

Я ждал, ощущая, как мало-помалу пробуждается нижний треугольник, как эхо колеблемых порталов входит в меня живительным ознобом.

Сейчас!

Сейчас…

– Пан Рио клянется сдаться на милость пана Станислава? Тогда старый жид еще поторгуется…

– Клянусь! Клянусь памятью отца! Да сделайте хоть что-нибудь!

Покровы резко спали с Иегуды бен-Иосифа, обнажив сияние внешнего света, – и вода слов щедро пролилась под корни Древа, унимая биение сумасшедшего пульса.

– Истинно говорю: сказал Святой, благословен Он, костям сухим: «Вот, Я вкладываю в вас дух, и оживете!» Именем Ав, чье число семьдесят два, и именем Саг, чье число шестьдесят три, и еще именами Ма и Бан, чьи гематрии составляют сорок пять и пятьдесят два…

Гринь заворочался, расплескивая подтаявший снег. Надсадный хрип родился из его горла.

– Живи!.. живи… – шептал Рио, стоя над Чумаком на коленях и дико поводя глазами, будто отец – над телом умирающего сына.

– …и не ускользнет правда от глаз твоих, побежишь и не споткнешься, и окажется дорога твоя верна… ибо Хесед – рука правая, а Гевура – рука левая, Малхут – уста, и Бина – сердце; и стезя мира Ацилут – это орошение Древа, его ростков и ветвей, и оно возрастает от этого…

Я снялся с ветки и полетел прочь.

Обратно – в медальон.

Запрет остался ненарушенным.

Внизу подо мной издевкой судьбы стелилась черная тень меня-былого.

* * *

Старый, очень старый человек сидит у очага, завернувшись в полосатую накидку с кистями, и время от времени прихлебывает из щербатой чашки.

Губы его мокрые.

Я стою рядом, наполовину утонув в стене.

– Ну почему? – спрашиваю я. – Почему ты не позволил мне выставить этого шелудивого пса на посмешище!

Мокрые губы шевелятся, раздвигая седые пряди усов.

– Глупый, глупый каф-Малах! – смеются губы. – Мудрый учитель Торы при всех возвестил, что в день смерти рав Элиша возьмет в рот песнь вместо плача, а в сердце ликование вместо горя. Ну и что? Даже если все вокруг кивали, трясли бородами и твердили, что еретик-Чужой забыл Святого, благословен Он, – ну и что?! Даже если было сказано во всеуслышанье меж народом Исраэля, что рав Элиша нарушает двести сорок восемь заповедей «да» по числу мышц Адама, и нарушает триста шестьдесят пять заповедей «нет» по числу сухожилий Адама, и плюет слюной на святость празднования шаббата – что с того, я тебя спрашиваю?! Разве это повод устраивать посмешище из тех, кто и без твоих потуг смешон в своем гневе?!

Я молчу.

Я не понимаю старого человека.

Если бы не его запрет, мудрый учитель Торы уже сегодня бы хрюкал, прикусив свой раздвоенный язык, подобно свинье, и испражнялся кошерными колбасами.

Кровяными, с чесноком.

Ах, если бы…

– Я – твой ученик, – говорю я. – Я должен…

– Ты ничего не должен! – Мокрые губы перестают смеяться. – Ты мне ничего не должен, дитя блуда случая с нарушением; и ты не ученик мне!

– Тогда кто же я тебе?

– Ты – птица, которая однажды явилась к ослу, чтобы осел рассказал птице, почему она летает. Не научил летать, ибо птица рождена для полета, но объяснил: почему?! Ты – рыба, которая однажды приплыла к тростнику, чтобы тростник объяснил рыбе, почему она плавает. Ты – умеющий, захотевший знать! Ты – внешний свет, захотевший обладать светом внутренним! Ты – духовный потомок Азы и Азеля, строптивых Малахов, пришедших к людям в одеждах людского мира, бравших в жены дочерей наших и за это до Судного Дня прикованных железной цепью в горах без названия! Понял?

Мотаю головой.

Я ничего не понял; и рав Элиша не прав.

– Ты тоже умеешь летать, – говорю я. – Ты летаешь, не вставая со своей циновки. Ты летаешь, сидя здесь, летаешь, мучаясь со своими дряхлыми полупарализованными ногами, и, когда я предлагаю тебе их вылечить, ты ругаешь меня ругательствами погонщика мулов. Я так не умею.

– И не надо, – губы вновь окунаются в чашку, чтобы вынырнуть с мокрой улыбкой. – Если ты научишься ругаться, как погонщики мулов, Древо Сфирот завянет на корню.

Я молчу.

– Глупый, глупый каф-Малах, – еле слышно бормочет старый человек, но мне слышно, как шепчутся озерные каппы за двадцать Рубежей отсюда; и значит, мне слышно все. – Однажды птица явилась к ослу, однажды рыба приплыла к тростнику… и еще однажды, гораздо раньше, некий Заклятый преступил черту Запрета ногой левой и преступил черту Запрета ногой правой, перестав быть утробой для зародыша Малахов, перестав быть могилой для себя-былого, гнилым мясом, куда Существа Служения откладывают личинки…

Молчу.

Жду.

– …и вместо бейт-Малаха в мир явился каф-Малах. Вместо службы – свобода, вместо долга явился ветер, дующий в уши старому рав Элише… Святой, благословен Ты, Б-г отцов моих, они ведь не знают, что ты добр, что в тебе нет ничего, кроме доброты! – они просто строят Рубежи в ослеплении ложных истин, тщетно надеясь уложиться в шесть тысяч лет исправления; они…

Кашель сотрясает тщедушное тело старика, и грязные брызги летят с губ его в чашку.

Ухожу в стену.

Я принесу ему раковину, из которой кричат чайки и доносится соленый запах прибоя, – он всегда делает вид, что не замечает моей раковины, он отворачивается, комкает лоб морщинами, но кашель стихает, и на губах появляется тень улыбки.

А потом он засыпает.

Я мог бы сделать его молодым, но тогда он сожжет меня Именами.


…щелкает застежка медальона.

Золото.

Сале Кеваль, прозванная Куколкой

…Уже проснувшись и даже открыв глаза, она некоторое время лежала, не шевелясь, глядя в никуда пустым, отсутствующим взглядом. Человек? Тело без души, без разума? Кукла в смятых простынях?

Нет ответа.

В эти тягучие утренние мгновения, когда стылость рассеянного света медленно, словно нехотя, вползала в спальню сквозь щели между наспех задернутыми шторами, она ненадолго позволяла себе побыть обнаженной. Не без одежд – это банальная обыденность. Без личины. Сейчас ее никто не видел: пан Станислав, повернувшись к ней спиной, сладко всхрапывал во сне, и пуховая перина мерно вздымалась и опадала в такт могучему дыханию зацного и моцного пана… впрочем, он ведь просил называть его просто Стасем, особенно при посторонних.

Интересно, если и впрямь внять его просьбе, что последует раньше: поощрительный смешок или дыба?.. Проверять не хотелось.

Спит. Пусть себе спит. А если притворяется (после короткого, но близкого знакомства Сале не исключала и этого), если даже и исхитрится тайком заглянуть ей в глаза в миг внутренней наготы – подумает, что спросонья все бабы глупы.

Ишь, вылупилась…

На самом деле сейчас Сале бодрствовала. Холодно и невозмутимо, словно река подо льдом. О том, какая она на самом деле, знали всего двое: она сама и ее мастер. Человек, которому она бы с наслаждением вонзила в сердце граненый стилет. А лучше не в сердце – в печень. Чтобы уходил долго и мучительно. Мастера Сале ненавидела, как никого на свете – ведь это из-за него казнили Клика! Но ненависть, единственное яркое чувство в ее жизни, если не считать… не считать!.. забыть, закрыться, иначе… короче, ненависть была до тошноты бессильной, потому что… потому. И мастер знал это.

Именно он дал ей прозвище – Куколка.

Он был прав, как всегда; впрочем, многие полагали это прозвище не очень смешной шуткой. А зря. Шутка была смешная. Вот уже четыре года Сале ходила в личине. Карнавальное тряпье из человеческих страстей, добродетелей и пороков, блестки улыбок, серпантин испуга и тревоги, конфетти растерянности, наивности и откровенности, фейерверк страстных вздохов в постели… Все это было почти настоящим. Почти. Мишура, которую мы топчем ногами, идя похмельным утром после праздника. А внутри этого кокона, этого тела, некрасивого тела, иногда чувственного, иногда чувствительного, жила другая Сале.

Та, которая сейчас смотрела в никуда остановившимся взглядом, потому что спросонья все бабы глупы.

Изредка она-настоящая выходила наружу и наблюдала со стороны, как ее тело едет куда-то верхом или выгибается сладострастной кошкой на ложе. Временами ей, той, настоящей Сале, бывало интересно наблюдать со стороны за собственной оболочкой. Она даже научилась извлекать нечто приятное из ощущений своего тела – и потом, в минуты скуки, перебирала в памяти эти ощущения, как горсть ярких, но дешевых стекляшек.

Временами она задавала себе вопрос: зачем она еще живет? Зачем выполняет поручения своего мастера-убийцы? Зачем носит личину, ест, пьет, смеется, ложится в постель с мужчинами? Зачем? Неужели внутри ее-настоящей, пустой, выгоревшей Сале, еще что-то осталось? Или… или эта пустота – тоже своеобразная оболочка? Кокон в коконе, которым гусеница закрывается уже не от других – от самой себя?

От глубины в глубине?.. нет, не так – от бездны в глубине?!

Но если там, за оболочками, и впрямь крылась правда, то Сале была бессильна до нее добраться. Она пыталась – и всякий раз у нее перехватывало дыхание. Словно при погружении в темную, ледяную воду – судорога, руки бьют наотмашь, и слепой животный страх выталкивает на поверхность. Значит, она способна испытывать страх? Значит, там, в бездне, есть чего бояться?!

Нет ответа.

Надо было жить. Носить приросшую личину, выполнять приказы, куда-то ехать, спасать себя и спутников… И ждать.

Чего именно – Сале не знала. Она уже устала гадать и теперь просто старалась не забивать себе голову подобными мыслями. Она жила в смутной полудреме, инстинктивно следуя течению несущего ее потока событий.

Она была вне.

Пока.

Та, что затаилась в заброшенном чулане души, ждала своего часа.

* * *

Женщина моргнула – и без видимого перехода в глазах ее возникло осмысленное выражение. В куклу-куколку вдохнули душу – она ожила. Как первый человек из глины, о чем пишут местные святые книги. Как тот мертвец, что стоит за креслом милого Стася во время трапез. Как… интересно, она уже кощунствует или еще нет?

Сале сладко потянулась и выбралась из-под перины.

Вечно мерзнущий хозяин здешних угодий всегда накрывался второй периной вместо одеяла. А на вид и не скажешь: такой цветущий мужчина!.. кого хочешь в гроб загонит.

Утро, как выяснилось, было отнюдь не раннее, да и не очень-то утро. Живя с паном Станиславом, большим оригиналом с любой точки зрения, немудрено и вовсе день с ночью перепутать! Сам зацный пан Мацапура-Коложанский давным-давно привык отсыпаться днем, бодрствуя в темное время, а вот у Сале такая совиная жизнь плохо складывалась. В итоге полдня она обычно выглядела как сонная муха – лишь к вечеру мало-помалу приходя в себя (во всяком случае, со стороны это смотрелось именно так). А там хозяин усадьбы изволили вставать к делам праведным, и вся круговерть начиналась по новой!

Пока слуга согрел воду для омовения, наполнив до краев огромную бочку, пока Сале привела себя в порядок, пока ей подали холодную шпундру, как здесь именовалась шпигованная чесноком грудинка, от которой скулы сводило, солнце незаметно миновало зенит. Где-то в глубине дома время от времени слышался дробный топот маленьких ножек – росший не по дням, а по часам младенец резвился в коридорах и выделенной ему дальней коморе. Громко тикали высокие напольные часы в резном футляре из мореного дуба. Больше никаких звуков в доме слышно не было: прислуга появлялась и исчезала бесшумней привидений, у которых, как всем известно, ног нет и не предвидится – знатно вышколил свою челядь веселый Стась!

Или они и вправду призраки?

Следовало до пробуждения пана Станислава покопаться в кое-каких книгах, до которых у нее еще не успели дойти руки. Впрочем, книги никуда не денутся, да и сам Мацапура не станет препятствовать ее занятиям. Зато выйти на двор, вдохнуть свежего морозного воздуха, чтобы в голове прояснилось окончательно, – это надо было сделать наверняка!

Набросив на плечи полушубок из черной, битой сединой лисы (дома за него деревню купить можно было бы!) прямо поверх бумажной керсетки, Сале вышла на крыльцо.

Двое усатых сердюков у крыльца мигом бросили резаться в «хлюста» засаленными картами, вскочили и почтительно поклонились женщине. При других обстоятельствах это, возможно, даже понравилось бы Сале. Не так уж часто кланялись ей там, где она имела несчастье родиться. Но… сейчас у нее хватало забот помимо честолюбия!

Морозный воздух слегка обжигал, покалывая кожу тонкими стеклянными иголками. По ту сторону Рубежа так холодно не бывает никогда. Сале ловко присела, сгребла в ладошку скрипучий снег и, слепив упругий комок, запустила им в стойку ворот под одобрительное хмыканье сердюков.

Попала.

Ножи и метательные клинья она тоже бросала изрядно. Только мало кто знал об этом ее таланте. А кто знал, тот помалкивал по многим причинам.

В конце улицы послышалось гиканье, конский топот. Возвращались сердюки, отправленные утром в лесную засаду. Похоже, не поздоровилось черкасам сотниковой дочки! Смышлен пан Юдка, ох смышлен в делах тайных… И Гриня этого знал, на что купить: видишь свою Оксану? Жива, здорова, по тебе сохнет. Вот теперь сгоняй по-доброму к панне сотниковой, передай, что велено, да с усердием – и забирай девку! Хоть завтра свадьбу сыграем!

И не ей, Сале Куколке, судить парня! Он за любимую чужих людей под лихую смерть подставил, а она? Что бы она сделала, лишь бы своего Клика спасти? Мир бы сожгла, не то что чужих в могилу спровадить – да без толку все. Делай не делай, жги-полыхай, хоть пополам перервись – нельзя лопоухому помочь было, никак нельзя…

Все! Хватит! Не вспоминать!

Кажется, на миг у нее снова стали настоящие глаза – недаром же тот сердюк, что постарше, странно скосился на пришлую бабу. С сочувствием, что ли, с опаской? с подозрением?!

Пусть его косится!

Сале заставила себя с извечным бабьим любопытством взглянуть на приближающихся всадников – и едва не вскрикнула. Так кричит ребенок, сунув руку в крапиву; так наступают на гадюку. Обычное зрение чуть запоздало, и лишь через мгновение Сале осознала: иссиня-черный сполох над всадниками, столь испугавший ее впопыхах, – двойной. Первый язык его клубился над санями, из которых торчали две пары ног, а второй жадно облизывал рыжебородого мужчину, ехавшего впереди кавалькады.

Юдка!

Консул был ранен, и ранен опасно. Если вовремя не оказать помощь…

Почти сразу взгляд женщины наткнулся на долговязого воина с прямым, нездешним, мечом у пояса. Рядом с ним, держа руки на рукоятях пистолей и посмеиваясь в усы, ехали трое сердюков постарше.

Рио!

Значит, где-то рядом должен быть и к'Рамоль, которому местные знахари-шарлатаны в подметки не годятся! Юдку надо спасать, он обязательно должен выжить, консул им нужен позарез, без него…

Женщина умом не вполне отчетливо понимала, что означает это «без него…», но сердце подсказывало: в чужом Сосуде потерять консула, который в обход правил предупредил чужаков о заговоре Малахов, – глупость и безрассудство.

Чтобы не сказать большего.

– Рио! Где к'Рамоль?!

Сперва ей показалось, что она заглянула в колдовское зеркало – таким опустошенным, выжженным показался ей ответный взгляд героя.

– Застрелили его, Сале. Понимаешь… совсем застрелили. И Хосту – тоже.

На миг она растерялась. Внутри оплыл слезами кусок подтаявшего льда – не помогла ни маска, ни пустота… Взять себя в руки! Немедленно! Сейчас нужен лекарь. И если сердцееда к'Рамоля волей судьбы больше нет среди живых…

Она обернулась к ехавшим следом довольным, ни о чем не подозревающим сердюкам.

– Лекаря, быстро!

– Благодарю за заботу, сиятельная пани! – с некоторым усилием усмехнулся Юдка. – Тому хлопцу, что в санях, лекарь таки потребен!

Кого он хотел обмануть? Сале прекрасно видела, что консул держится из последних сил. Проклятье! Дура несчастная! Он ведь еще и раненого сердюка держит, не только себя!

Она сбежала с крыльца и остановилась перед замешкавшимся всадником в сером жупане, широких черных шароварах и смушковой шапке.

Впилась взглядом в изумленно вытаращенные на нее карие глаза.

Не отпустила.

– Скачи за лекарем! Живо!

Только снег взметнулся из-под копыт.

Да, здесь ее и без того невеликие силы киснут, как молоко на солнцепеке, – но на такое… грех скряжничать. Иначе этот болван-десятник до вечера бы за лекарем собирался!

С коня консул слез сам.

– Да ты никак ранен, пан Юдка!

В дверях стоял сам пан Станислав, в мятой ночной сорочке и накинутой поверх нее медвежьей шубе, без шапки, в остроносых домашних туфлях на босу ногу.

Озабоченный отец семейства. Как здесь говорят?.. Ах да – пан добродий.

– Вэй, пан Станислав, разве ж незамужние девки умеют ранить? Смех, не рана…

– Ну-ну, – похоже, Мацапура-Коложанский прекрасно все понял: и то, что рана серьезная, и то, что Юдка не хочет показывать этого при сердюках. – Удачно ли на охоту съездили?

Сердюки разом заухмылялись. Как же: с победой вернулись, и пан доволен, вон, шутить изволит!

– Удачно, пан Станислав. Поглянь, какую козочку заполевали!

Юдка медленно, нога за ногу, двинулся к дому. А Сале не удержалась и вслед за Мацапурой подошла к остановившимся саням.

В смятых плащах, брошенных на дно розвальней, лежали двое: Гринь, брат урода-младенца, и уже виденная Сале сотникова дочка. Оба были без сознания. «Девчонку просто оглушили, оправится быстро, – сразу определила Сале, – зато парень плох. Только на Слове консула и держится».

– Да то ж панна Яринка! – вполне натурально всплеснул руками Мацапура, и любой, кто не знал веселого Стася, вполне мог увериться: зацный пан искренне удивлен и огорчен тем положением, в котором оказалась девушка. – А ну, живо! Хлопца до хаты, пусть лекарь его пользует, а о панне Ярине я сам позабочусь…

Пан Станислав уже забирался в сани, как был, в шубе и в ночной сорочке. Уселся на передке, взял в руки кнут, обернулся к стоявшей рядом Сале.

– В замок отвезу, там за ней присмотрят! – Губы Мацапуры расплылись в добродушной улыбке. – Перевяжут, вином напоят, чтоб кровью не изошла. Кровь молодая, чистая, нельзя, чтоб панночка ею изошла, никак нельзя!

И Сале поняла, что имеет в виду пан Станислав.

* * *

…Консула она тогда, при первой встрече, узнала сразу. Добро б просто узнала! – ловчим псом вывела спутников прямо на него, идя по невидимой ниточке быстро слабеющего следа. Да, здесь ее способности уходили водой в песок – но она успела дотянуться верхним чутьем. Успела и расслабилась, решив, что миссия, ее последняя миссия, практически завершена…

Как бы не так!

Оказалось, что все еще только начинается!

Вернее, началось раньше.

Ну кто, кто мог знать наперед, что этот ироничный красавчик Рио, рубаха-парень и рубака-парень, стеснительный благодетель многодетных побродяжек, – двоедушец?!

Нет, то, что герой находится под заклятием, Сале, конечно, знала – но она и подумать не могла, что дело обстоит настолько серьезно! Ведь тогда, при Досмотре, когда строго прозвучало: «Вы пытаетесь провести через Досмотр второго человека? Вторую личность?» – она растерялась. И испугалась. При последующих словах Малаха-Досмотрщика: «Вам известно, что лиц, уличенных в нарушении визового режима, постигает административная ответственность?»

Однажды ей довелось видеть, что бывает с теми, кто пытается пересечь Рубеж нелегально. В ушах до сих пор звучит вопль неудачника, возомнившего, будто он может беспрепятственно миновать Досмотр. Он был самоуверен. У него имелась действительно стоящая контрабанда, за такую любой чародей с радостью опустошит свою казну; и он рассчитывал… не рассчитал.

Он кричал долго, пытался сопротивляться… Потом по ту сторону Рубежа, куда он так стремился, упала его пустая оболочка.

Бычий пузырь, из которого выпустили воздух.

Наверное, действительно великим магам изредка удается прорваться через Рубеж – силой или обманом. Краем уха Сале слыхала о случаях прорыва, хотя Малахи и не любят распространяться о своих неудачах. Однако живьем она ни одного нарушителя не видела.

Сале запаниковала (хотя страшная и малопонятная «административная ответственность» угрожала сейчас отнюдь не ей) – и неожиданно услышала обращенные лично к ней слова Малаха-Досмотрщика:

– В принципе, мы можем сделать некоторое исключение из правил для вашего спутника.

Сале не поверила своему внутреннему слуху! Малах предлагал ей…

– У вас есть вещь, которая могла бы помочь нам в работе. С ее помощью значительно легче отслеживать запрещенные к провозу сущности и вибрации…

Сале сразу поняла, на что намекает Малах. Это бабнику к'Рамолю и простодушному герою Рио она потом соврала первое, что пришло на ум: «Крючок для ловли саламандриков»! Нет, это и на самом деле был крючок, только ловилась на него дичь куда более серьезная. Чужие Слова, даже непроизнесенные вслух (или, как называет их консул, – Имена). Артефакт на самой грани дозволенных к провозу через Рубеж; и то лишь при наличии заверенной декларации с обязательством возвращения имущества.

Она не колебалась ни единого мгновения, ибо этого мгновения ей попросту не дали. И вовсе не уловила, в какой момент оказалась вместе со спутниками вне Рубежа – без крючка, но, как позже выяснилось, на крючке. В тот момент Сале не могла думать ни о чем, а в голове истеричной мухой билась одна-единственная мысль: «Пронесло!»

Потом было чужое село, бегущие люди, избитый парень со странным младенцем на руках, хата, вооруженные гости, грохот огненных самострелов (не впервой доводилось Сале видеть такое, не впервой; в одном из дальних Сосудов подобные штучки были куда опасней…); и, наконец, – встреча с консулом.

Удача?

Провал?

Консул, конечно, себе на уме – но, хорошо хоть, предупредил! Только теперь Сале поняла, как их ловко подставили! И кто? Сами же Рубежные Малахи! Придрались к Рио-двоедушцу, вынудили дать взятку – и все, обратный путь для них закрыт! Проклятье, попасться, как сопливой девчонке, с перепугу согласной на все и с кем угодно! Дура! Набитая дура! Надо было плевать на Рио, возвращаться, брать того лысоватого Убийцу Драконов – или, если бы Рио пощадили, выписывать на него вторую визу… Время? Да, время бы они потеряли, зато тогда уж комар носу не подточил бы! Хотя… Если их и впрямь решили подставить – подставили бы так или иначе!

Одно странно: из-за кого весь сыр-бор? Из-за нее, Сале Куколки? Да кому она нужна, колдунья-недоучка! Из-за героя-двоедушца?! Так чего проще было – подвергнуть сразу «административной ответственности», и дело в шлеме! Спутники Рио вообще пустышки…

Значит, остается ребенок.

Малахи не хотят, чтобы он оказался по ту сторону Рубежа!

Только сами же Малахи перед этим и отдали распоряжение доставить ребенка в местный Сосуд!

Голова кругом идет… ну что, Куколка, еще побарахтаемся или как?!

Сале криво усмехнулась.

Она вполне отдавала себе отчет, что «побарахтаться» ей могут и не дать.

* * *

– Ну, хто туточки ликаря пытал?

В дверях коморы, где лежал пластом надворный сотник, воздвиглись: посередке – овчинный кожух с обшитым черкасином подолом, снизу и сверху соответственно, – растоптанные чоботы из войлока-стеганки и лихо сбитый набекрень малахай. Внутри этого изобилия, кочерыжкой в капусте, прятался на диво румяный дедуган, хитро поблескивая глазками-маслинками из-под заиндевелых бровей.

«И когда это он успел? – мимоходом отметила Сале. – Верховой едва-едва коня в стайню отвел, а он уже следом! Да и второй раз топота слышно не было. Пешком прибежал? Или на пузыре воздушном прилетел, о котором консул рассказывал?»

– Это ты, что ли, лекарь? – без особого радушия поинтересовалась она.

По тону сказанного сразу чувствовалось: в лекарские способности деда женщина не верит ни на грош.

– Ни, який же я ликар, ясна пани? – искренне удивился дед, разоблачаясь и шмыгая носом-картошкой. – Пасичник я, Рудый Панько, тут, окромя вас, меня всяка собака знает! И пан Юдка знает, мы пана Юдку с Божьей помощью третий раз за пейсы из домовины тащим! Вы, пани ясна, не терзайте серденько, я не ликар, от меня ему вреда не будет…

– Пусти его! – прохрипел с кровати Юдка, и Сале подчинилась.

Пасичник, у которого под кожухом обнаружилась очень даже приличная, чуть ли не щегольская, чумарка на вате, мигом оказался рядом с кроватью. И принялся споро извлекать из принесенной с собой латаной торбы какие-то скляницы, горшочки и узелки, выставляя их на столик в одному ему ведомом порядке.

– Славно тебя стрелили, жид, славно, лысый бес начхай им в кашу! – бурчал дед, ловко сдирая присохшую повязку и со знанием дела осматривая рану. – Хто ж это так?! Ой, славно, аж завидки берут…

Сале присела в углу; смотрела, слушала. Дед явно был не прост, но женщина все еще не до конца верила, что этот замшелый хитрован сумеет поднять консула на ноги. Лучше здесь остаться. Мало ли? Вдруг знахарю помощь потребуется? В лекарском деле Сале кое-что смыслила, хотя и недостаточно, чтобы самой вытянуть умирающего (в последнем она не сомневалась!) консула с того света.

– Дочка сотникова, Ярина, из мушкета саданула, – Юдка закашлялся, на губах у него выступила кровавая пена, пачкая усы.

Сале порывисто встала, но Рудый Панько, не оборачиваясь, махнул ей рукой.

– Сидите, пани ясна, бросьте тугу-печаль, все ладом выйдет! Пан Юдка такой орел, что хоть сала не ест, зато горелку кухлями свищет, его ни християнская, ни жидовская погибель не возьме – подавится…

Удивительное дело: в здешних краях Прозрачное Слово, прилагаемое к любой визе, действовало далеко не лучшим образом; а в случае со старым пасичником – и вовсе из рук вон плохо. Треть сказанного дедом оставалось малопонятным, и приходилось больше догадываться по смыслу.

Сале села обратно, но сидела словно на иголках.

– Не в попа, не в дяка кров, мов юшка з буряка, – скороговоркой забормотал меж тем Панько, чуть не тычась бороденкой в открытую рану, – тою кров'ю гоять раны молодого юнака… перший у верши, третий в очерети, п'ятый – проклятый…

Сале с изумлением вслушалась, даже без смысла вжилась в ритм… Пасичник читал заговор! И добро б из простых! Пожалуй, такого не смог бы и покойный к'Рамоль… не срывая чужого Слова, подложить свое!..

– Добряче тебя дивчина приложила, всякого ей счастья и парубка доброго, – странным образом умозаключил Панько, закончив нашептывание и занявшись собственно раной. Безмолвно возникнув в дверях, слуга поставил у кровати медный тазик с горячей водой и вновь исчез. Сале не слышала, чтобы Рудый Панько кого-нибудь звал. То ли слуга сам догадался, то ли дед еще с крыльца распорядился.

В ход пошли остро пахнущие мази, медовые соты, серый порошок с запахом цветочной пыльцы. Лоскуты для перевязки тоже нашлись в торбе, причем на удивление чистые.

Пулю от мушкета, невесть как оказавшуюся в корявой ладони деда, тот аккуратно завернул в платок и спрятал за пазуху.

– Ну, ныне узвар сготовим, напоим тебя, пан Юдка, – и плясать тебе гопака у меня в хате!

Панько обернулся к исходившему паром тазику, мимоходом мазнув взглядом по застывшей в углу Сале. Только тут до женщины дошло, что вода в тазике кипит и не думает успокаиваться. Вот тебе и дед!

А дед тем временем увлеченно бросал в кипяток горсти сушеных травок и продолжал без умолку болтать, обращаясь в основном к тазу и Сале (консул, похоже, все истории Панька знал наизусть и сейчас впал во временное забытье).

– Ты, пани ясна, за пана Юдку не держи заботы! Рудый Панько и живого вылечит, и мертвого подымет!.. Хотя мертвяки – дело особое, про них все больше пан Станислав слухать любит… Зазовет к себе и просит (слышь, пани ясна, просит! – а не велит!): «А ну, диду, набреши-ка мне страшну байку про опырякив!» Ну, про утопленницу там, про дидька лысого, про чорта-немца… Рудый Панько баек много знает: что сам видал, что дедусь мой (тоже Рудый, и тоже Панько) по вечерам брехал, что батька… Любит он, пан Мацапура, про мертвяков байки, пуще баб с горелкой любит! Прям як паныч из Больших Сорочинцев – помню, все у меня те байки выспрашивал да пером гусиным в малой книжечке малевал. После укатил к москалям, аж в самый Питербурх; байки мои там, сказывают, друкует, про души мертвячьи, а народ читает да нахваливает: «Он бачь, мол, яка кака намалевана!» Вот паныч и вовсе-то загордился: шинель напялил, нос задрал и по ихнему клятому Невскому прошпекту гоголем – гоп, куме, не журися, туды-сюды повернися…

До непутевого паныча из Больших Сорочинцев и маловразумительной дедовой болтовни Сале не было никакого дела. Ее гораздо больше волновало состояние пана Юдки – но консул, кажется, уже начал приходить в себя. Щеки порозовели, обвисшая было борода браво встопорщилась; пан Юдка открыл глаза и, закряхтев, приподнялся на локте:

– Ты, Панько, самому турецкому султану баки забьешь! Узвар готов, или как?

– Готов, готов, пан Юдка! Пей на здоровьечко!.. А скажи-ка, пан Юдка, чи много нынче народу полегло?

– Да десятка два будет, – консул, отдуваясь, на миг оторвался от огромной чашки, из которой с шумом хлебал снадобье.

– А болтают люди, и чужинцев там двоих положили? – в тенорке пасичника вьюнами в бочаге мелькнули странные нотки, не имевшие ничего общего с его предыдущей болтовней. – Врут, что и души-то пропащие, не крещеные, не в обиду почтенному жиду?

– Положили, Панько, положили. На просеке в снегу и остались.

– Добре, добре, – меленько покивал дед. – Треба будет съездить, глянуть… може, на что и сгодятся. Кожушанок им под голову подстелить, чтоб опосля моль не тратила, или лозиной обмерить, для новых ульев…

«Вот тебе и дед! – вовсе изумилась Сале. – В этом Сосуде что, одни некроманты собрались?!»

– Съезди, – равнодушно кивнул Юдка, возвращая пасичнику опустевшую чашку. – Слушай, кликни там кого-нибудь, нехай мне чарку вудки принесут да товчеников, что ли, с карасями! И хрена чтоб не жалели, гои необрезанные!

«Выживет!» – с облегчением вздохнула Сале.

* * *

…В книгах она все-таки покопалась, как и собиралась. Темнело здесь рано, однако предупредительный молчун-слуга вовремя принес три витых серебряных шандала, на семь свечей каждый, и установил их на редкость удачно, так что Сале даже не пришлось прерывать своих изысканий. Впрочем, ничего особо нового ей на этот раз не подвернулось. Разве что два косвенных подтверждения тому, что пан Мацапура ошибался, переводя без счета кровь младенцев, – для «Багряных Врат» под чистой кровью подразумевалась скорее всего кровь девственницы.

«По крайней мере, мне это не грозит», – криво усмехнулась Сале.

Дневной отъезд милейшего Стася с раненой девушкой в санях говорил об одном: эту ошибку зацный и моцный пан успел осознать. И если он сумеет сдержать свою поистине звериную похоть…

Ладно, завтра выяснится.

Женщина уже собиралась погасить свечи и, отобедав (или отужинав? все перепуталось!), ложиться спать в одиночестве. Хозяин явно решил заночевать в замке, и это Сале вполне устраивало. Не устраивало ее другое: строка вверху заложенной перышком страницы.

«…ночь, когда запредельные силы проникают на короткий срок в мир человеческий, и мощь всякого колдовства увеличивается многократно…»

Она поспешно захлопнула книгу. Пламя свечей дрогнуло, колыхнулись тени на стенах библиотеки, и на миг Сале показалось, что пошатнулся сам дом от фундамента до крыши. Хотя это, конечно, была лишь иллюзия.

Про чудесную ночь ей уже говорил Мацапура. Как он сказал?.. «Ночь на Ивана-Купалу»?! Скорее всего пан Станислав знал, что говорит: по-видимому, в эту ночь их шансы нелегально прорваться через Рубеж значительно повышались. Вот только… Путем несложных вычислений Сале успела определить: ночь на Ивана-Купалу, которой надо было ждать около полугода, наступит ровно за сутки до истечения срока их визы. Разумеется, ни герой-двоедушец Рио, ни его ныне покойные спутники не знали, что в действительности означает «истечение срока визы».

Невозвращенец, уколотый золотой иглой, просто-напросто умирал. Причем эту смерть не назвал бы легкой даже добродушный пан Мацапура.


Она проснулась затемно, за два часа до рассвета, как и приказала себе, засыпая. В комнате стоял кромешный мрак: свечи погашены, дверь плотно прикрыта, шторы на окнах задернуты – ни лучика, ни искорки звездного света!

Пора.

Пора вершить задуманное.

Сале несколько раз глубоко вздохнула. Закрывать глаза в этой темноте было совершенно не обязательно – но привычка взяла свое. Веки смежились, мысли одна за другой канули вниз, в темный омут внутренней бездны, растворяясь в ней; тьма перед глазами постепенно наполнилась внешним светом, проступающим оттуда, из-за грани плотского мира…

Кеваль – означает «Проводник».

Блудный каф-Малах, исчезник из Гонтова Яра

…отстань!

Не слышит.

Уйди!.. дай сдохнуть…

Не хочет слышать.

Ты не сын мне! Ты – палач, ты – убийца матери, лишивший меня Ярины; ты – подлый выродок, что глумливо разрывает могилу отца своего, забавляясь голым черепом, силой пробуждая останки к чудовищному подобию жизни… отыди от меня!

Теплые пальцы с осторожной властностью раскрывают створки драгоценной раковины; вынимают золотую осу из медальона.

Чего ты хочешь, маленький ублюдок?!

Сизая мгла клубится за единственным окном. До восхода не меньше двух часов, и Древо Сфирот оплывает мутным киселем, тем соком, что, даже загустев, не останется на стволе янтарной капелькой – мгла исподволь обволакивает спящую жизнь, и черные остовы тополей еле-еле проглядывают вдали, тянутся из савана бессильными руками мертвеца.

Ну отпусти же меня… молю!

Дай не-быть…

У стены напротив, на дубовой кровати с резной спинкой, прямо в смятых простынях – женщина. Нагая. Незнакомая, чужая. Сидит, бесстыдно скрестив ноги. Плотно сомкнуты тяжелые веки, прошитые лиловыми строчками вен, и залегли мешки под глазами, темнея озерными бочагами. Смеюсь неслышно. Сын мой, враг мой, что ты делаешь в этих покоях, рядом с этой женщиной?.. не отвечает. Замер в дверях истуканом, держа на ладони золотую осу; ежесекундно облизывает языком вывернутые губы. Ты похож на меня не только лицом, да? Ты тоже любишь Хавиных дочерей?.. не отвечает. Конечно, ведь тебе еще не дано их любить по-настоящему, тебе еще не исполнилось тринадцати месяцев, как смертным должно исполниться тринадцать лет, прежде чем их «нэр-дакик», духовная сердцевина, оплодотворится истинной душой, итогом совершеннолетия… Зачем же ты пришел сюда? зачем смотришь? зачем принуждаешь меня смотреть?

Ладонь теплая, спокойная, и шесть тонких пальцев слегка согнуты в суставах, словно держат не осу, а спелый персик – боясь раздавить, брызнуть ароматным соком.

Зачем?!

Часть сыновнего тепла в ответ переливается в меня нежданным подарком. Сопротивляюсь. Как могу, как умею, ставлю преграду за преградой. Увы, потуги тщетны – тепло движется помимо моей воли. Я согреваюсь, я сдаюсь, презрев гордыню; я ем Хлеб Стыда, обжигаясь им, захлебываясь, и искорка внешнего света сама собой пробуждается в остатках… останках каф-Малаха.

Уголь в пепле погребального костра; рдеет случайным отсветом-милостыней.

Смотрю.

Женщина некрасива. Не только лицом; телом тоже. Вялые груди смотрят в стороны сосками, не знавшими прикосновения губ младенца, руки густо покрыты белесым пушком, лежат на костистых бедрах двумя сбитыми влет птицами, и складка простыни едва касается раскрытого лона. Аура над женщиной тоже некрасива: знакомый кисель, матовый, бледный, какого полно за окном – без лазури мечтаний, без кровавого багрянца похоти, без ажурной зелени грез.

Пустота; между полночью и восходом.

Вглядываюсь.

Да, правда. Женщина не здесь. Здесь лишь тело, бренное тело, чья нагота бессмысленна и бесполезна. Ткни это тело каленым железом, опрокинь на спину и сотвори насилие, ударь по щеке наотмашь – не заметит.

Зачем мы пришли сюда, сын мой?!

– Лети…

Куда?!

Ладонь движется вперед. Цепляюсь лапками за линии жизни и бугры достоинств, словно надеясь изменить судьбу младенца; раздраженно бью крыльями, закручивая воздух смехотворными вихрями; сотрясаю пространство гневным жужжанием.

Тщетно – меня просто-напросто стряхивают.

Сижу на женской ключице. Рядом, чуть выше, – подбородок. Неожиданно твердый, резко очерченный. Кожа подо мной еще упруга, но это ненадолго. Это все ненадолго; и я в том числе. Раздражение заполняет меня целиком, без остатка, мутный яд течет во мне, мутная мгла без надежды на рассвет, сухие руки меня-былого обиженно тянутся к съеденному тучами небу, и я чувствую: сдерживать злобу больше нет сил.

Осиное жало впивается в бесчувственную плоть.

Жалю, чем могу.

Не испытывая облегчения.

Аура вокруг женщины закручивается водоворотом, меня втягивает в воронку, и, прежде чем захлебнуться этой гнилостной мутью, я успеваю заметить: мой сын стоит на пороге, по-птичьи склонив голову к плечу.

Он улыбается.

* * *

Грязь чавкает под ногами. Легкие туфельки на каблуке-шпильке совсем не приспособлены для хождения по болотам, по мокрым склонам, текущим оползнями глины, – но тем не менее… и липкая жижа почему-то не задерживается на атласе лакированной кожи. Поодаль, до половины утонув в осоке, стоят рядком плакучие ивы – свесили желтеющие косы до самой земли, изумленно глядят вслед.

Гляжу и я.

На легкие туфельки, на белую пену кружев вокруг корсажа на китовом усе, на роскошь платья из розовой тафты, чья шемизетка сплошь расшита соцветьями изумрудов и бриллиантов; а над всем этим великолепием царит сияние жемчужных нитей в волосах. О, восхититесь! – юная красавица стремглав бежит по кочкам и лужам, вишневым цветом порхает над зарослями чертополоха, мотыльком огибая топкие места, смеясь над растопыренными колючками терновника…

Да, я понимаю.

Она, та некрасивая женщина в простынях, – такой она видит себя здесь, в Порубежье.

Завидую; мне никогда не увидеть себя-прежнего даже в грезах.

Увидеть – значит стать, а для меня это потеряно.

Дальше, начинаясь близ ореховой рощи, проглядывают из тумана деревянные столбы. Длинная, бесконечная вереница; каторжники бредут по этапу. Сочувствую: бывшие деревья, мы с вами одной крови, пролитой на потеху врагам. На столбах рядами натянуты жилы из металла, украшенные стальными репьями. Ржавчина густо испятнала ограждение, запеклась повсюду бурой коркой, и нижний ряд жил тонет в грязи, сливаясь с ней. По ту сторону – опять болота, холмы, деревья и сухой кустарник. Все так же, как и здесь, но красавица в бальном платье смотрит вдаль с тоской во взоре. Ей смертельно хочется туда, за жилы из металла, за рукотворный репейник.

Да, я понимаю.

Она, та некрасивая женщина в простынях, – таким она видит Рубеж изнутри.

Засмеяться бы, но нечем.

Меня здесь нет, я здесь случайно… я – яд в чужой ауре.

Туфельки несутся двумя обезумевшими лодочками, рукава знаменами полощутся на ветру – быстрее, еще быстрее! Только тут до меня доносится отдаленный лай, переливчатая, почти членораздельная злоба: там, во мгле, свора идет по следу. По следу юной девушки с жемчужными нитями в волосах, по следу некрасивой женщины в смятых простынях, рискнувшей явиться в Порубежье без надежды прорвать и уйти.

Дочь любопытной Хавы, что ты здесь делаешь?!

Лай вдруг стихает, будто невидимые псы потеряли след. Но радоваться нечему: по ту сторону ограждения из-за приземистого холма выезжает одинокий всадник. Жеребец под ним отливает аспидной чернотой, горделиво ступая по земле; сам всадник почему-то одет в пышный наряд кастильского дворянина, каких много собиралось поглазеть на костры соплеменников старого рав Элиши. В облике всадника есть все: кожа и шелк, парча и бархат, пряжки и эполеты, ножны длинной шпаги у бедра, лаковые голенища сапог и перо на широкополой шляпе. Даже плащ на нем того цвета свежих роз, который получается лишь при смешении кармина с персидским кобальтом… нет лишь главного.

Лица нет, рук нет – вместо открытой взгляду плоти ровно дрожит голубоватое сияние.

Свет в мирских одеждах, верхом на жеребце из мрака.

Да, я понимаю.

Она, та некрасивая женщина в простынях, – таким она видит Самаэля, гордого Малаха, чья власть зиждется на силе… да, я понимаю.

И еле удерживаюсь, чтоб не закричать; хотя кричать мне нечем.

Меня здесь нет, я здесь случайно…

Самаэль подъезжает к ближайшему столбу. Спешивается. Ленивый свет вытекает из-под обшлага, трогает металл репья, ласкает ржавчину. Пространство между кружевным воротником и шляпой вспыхивает пламенем свечи: белая вершина, чья суть – Благо, голубая сердцевина, чья суть – Уничтожение, и красное основание, чья суть – Поддержка. Мгла вокруг Малаха редеет, рвется клочьями тумана, но вместо звезд в небе проступают искрящиеся буквы. Йод, Шин, снова Йод, и снова Шин, и снова – слово «Бытие», многократно подхваченное небосводом.

Красавица останавливается.

Ее бег завершен.

– Подойди, Проводник, не бойся! – говорит Самаэль.

Ржание вороного жеребца эхом вторит ему.

Бальное платье – у столба. По эту сторону заграждения. И псы совсем умолкли в туманной дали. Словно умелые псари дернули сворку, уводя клыкастых питомцев прочь от добычи. Двое стоят, разделенные колючей паутиной: Существо Служения и душа одной из дочерей Хавы.

А вокруг все так, как хочет видеть смертная.

– Ты все-таки боишься, Проводник? – спрашивает Самаэль. – Ты не ожидала встретиться здесь со мной?

– Да, боюсь, – отвечает красавица.

Голос ее тускл.

Засиженное мухами стекло – вот ее голос.

– Почему?

В ответ стекло трескается отчаянным воплем.

– Потому что ты предал меня! Потому что я выполняла твой приказ, о могучий Самаэль, когда отправилась сюда за этим чудовищным ребенком! Ты… ты обещал мне, что это будет последнее, самое спокойное задание, что после него ты выведешь меня из мира-мертвеца, из треснувшего Сосуда! Ты обещал; ты клялся непроизносимым Именем Творца о четырех буквах! И что же?! Теперь Рубеж наглухо закрыт для преступницы, и меньше полугода отделяют меня от смерти! Где справедливость?! Ты лжец, великий Малах! Слышишь?! Я, Сале Кеваль, Проводник, утверждаю: Ангел Силы, ты подлый лжец!

Тишина.

Лишь огонь лица Самаэля теперь течет вверху пурпуром, а внизу – белоснежным молоком.

Голубая сердцевина, чья суть – Уничтожение, неизменна.

– Это все, Проводник? Все, что ты хотела сказать мне, воровским образом явившись в Порубежье?

Без гнева, без злобы – одно равнодушие царит в вопросе Самаэля.

Сале Кеваль (теперь я знаю, как зовут некрасивую женщину в смятых простынях!) молчит.

Кажется, она выгорела.

Дотла.

Напротив нее стоит высокий воин: двуслойный панцирь с алыми шнурами надет поверх черно-синего кафтана, рогатый шлем с пятирядным нашейником «кабанья холка», на блестящих пластинах набедренников красуются по три бабочки из полированной меди. У пояса – меч в ножнах с чехлом из медвежьей шкуры; за плечом висит лук, туго обтянутый лакированным волокном пальмы.

Между налобником шлема и нижней частью «кабаньей холки» – свет.

Мертвенный, холодный свет букв в небе.

– Я никогда не лгу, Проводник. Не умею; не способен. И никогда не оправдываюсь – запомни это, если не хочешь смерти более страшной, чем просто смерть. Мне, сподвижнику Габриэля, князю из князей Шуйцы, не раз закрывавшему Рубеж собственным свечением, по-прежнему нужно от тебя одно. Чтобы ты привела отпрыска Блудного Малаха туда, откуда ты родом. Именно потому, что время жизни Сосуда, который ты зовешь родиной, взвешено, сосчитано и измерено. Именно потому, что радуга уже не первый год висит в вашем небе; и не только после дождя. Значит, договор расторгнут, и заступника нет…

Позади хозяина надрывно стонет гигантский нетопырь, в нетерпении дергая кожистыми крыльями.

Вороной жеребец – в прошлом.

– Так должно быть, и так будет, – заключает Самаэль после долгого молчания. – Но Десница в лице этого старовера-Рахаба, этого олицетворения трусости и ожидания, чья сущность – Досмотр чужих карманов… Впрочем, это не твое дело, Проводник. Забудь. Ты поняла меня?

– Я поняла тебя, великий Малах, – судорожно кивает Сале, закусив губу.

– Ты хорошо поняла меня?

– Да. Я хорошо поняла тебя, Ангел Силы.

Бунт женщины умер, не начавшись.

Так смолкает невольный богохульник перед тяжестью косматых туч над головой, чреватых бурей.

– Запомни, Проводник: то, что случилось с вами при Досмотре, – ошибка. Умысел осторожного Рахаба и моя невольная оплошность. Я властен, но не могу исправить ее. И поэтому обычный путь назад для тебя закрыт. Знаешь ли ты пути иные? Способна ли повести спутников через Порубежье?

– Багряные Врата, – еле слышно бормочет женщина, но Самаэль слышит ее, удовлетворенно кивая.

Слышу и я – ведь меня здесь нет… меня вообще нет.

Слышу, захлебываясь Хлебом Стыда, ибо счастлив, что грозный Ангел Силы не видит меня-нынешнего.

Прав был рав Элиша, тысячу раз прав, ругая меня последними словами и называя болтуном! Сглазил!.. – подслушали. И Рубежные бейт-Малахи начали охоту за моим сыном едва ли не с момента его зачатия!

– …Хорошо, Проводник. Открывай Врата любым способом, не медли. Я прикажу всей Шуйце пропустить тебя через пограничную полосу без вреда. Тебя, ребенка и тех смертных, на кого ты укажешь мне заранее. Остальные… полагаю, тебе хорошо известно, что бывает с нарушителями. Ты ведь и сама в некотором роде… нарушитель?

Напротив Сале – строгий мундир болотного цвета, чьи погоны украшены лживыми звездами: буквами Йод и Шин. Кожаный пояс с латунной пряжкой, тонкие ремни крест-накрест по груди, лак чехла для малого пистоля; глянец сапог с высокими голенищами…

Между стоячим воротничком и козырьком фуражки – свет.

Теплый, розовый, словно платье бесплотной красавицы.

– Смейся, Проводник! Смейся вместе со мной, ибо близок час! Воистину, не смешно ли? – кладовые Рубежа ломятся от конфискованных Имен, способных до Страшного Суда подымать мертвых из гробов, темницы Рубежа полны величайшими из великих, а Рахабовы служки ловят тебя на какой-то крючок для отслеживания астральной пыли! Смейся, говорю! Существа Служения в раздоре своем унизились до скрытого обмана, сделав подобных тебе участниками раздора – о потеха! Приказываю: смейся!

Жиденький смешок вырывается из груди Сале Кеваль. Налетевший ветер комкает его, словно пальцы нервной старухи батистовый платок; и что-то урчит в брюхе железного чудовища позади Самаэля.

Тишина.

Грязь пенится под ногами красавицы, налипает на туфельки-лодочки, струится по расшитому серебром подолу… чавкающий рот болота подымается к корсажу, шемизетке… душит крик слюнявым поцелуем, тянется к жемчужным нитям в волосах…

Тишина.

И буквы Йод и Шин в небесах обреченно смотрят вниз.

Меня здесь нет, я здесь случайно… меня здесь нет.


– Что… что ты здесь делаешь, маленький мерзавец?!

Нет ответа.

– Ты подглядывал? Ты никогда не видел голых женщин?!

Мой сын кивает, щелкает застежкой медальона и идет по коридору, оставив за спиной покои с вернувшейся женщиной в смятых простынях.

Я – внутри.

Я перебираю, словно четки, слова Самаэля, того гордого Малаха, чья власть зиждется на силе.

«Мне, сподвижнику Габриэля, князю из князей Шуйцы, не раз закрывавшему Рубеж собственным свечением, по-прежнему нужно от тебя одно. Чтобы ты привела отпрыска Блудного Малаха туда, откуда ты родом. Именно потому, что время жизни Сосуда, который ты зовешь родиной, взвешено, сосчитано и измерено. Именно потому, что радуга уже не первый год висит в вашем небе; и не только после дождя. Значит, договор расторгнут, и заступника нет…»

Сын мой, похоже, мне теперь надо выжить не ради себя одного.

Не смешно ли?

* * *

Старый, очень старый человек сидит в саду на каменной скамье, бездумно вертя в пальцах сухую веточку жимолости.

Я сижу напротив, на бортике фонтана.

– Почему? – спрашиваю я. – Почему ты не приказал ему встать и идти?!

«Мой правнук умер», – молчит в ответ скорбь на скамье.

– Но ведь ты мог бы?..

«Мой правнук умер, – отвечает молчание. – И какое теперь имеет значение: мог я или не мог?!»

Не понимаю.

Когда я могу – это значит, я делаю.

«Глупый, глупый каф-Малах… Ты полагаешь, свобода – это действие? Ты полагаешь, скрытое непременно должно проявляться? Так однажды уже считал пылкий сын Иосифа и Марьям, когда ушел из Санхедрина, дабы открыто воспользоваться знанием Каббалы: «Постигающий Меня ради Меня зовется Сыном Творца, достойным слов: «Се Человек!» Ради этой истины он кормил тысячи людей пятью хлебами и заставлял мертвых восставать из погребальных пелен! Ради этой истины он бросался Именами направо и налево, как неопытный пахарь швыряет семена в иссохшую землю, не знавшую плуга! Тщетно наставники говорили ему: «Лишь в 5755-м году от сотворения мира, лишь через два тысячелетия без пяти лет после твоего рождения, о сын Иосифа и Марьям, когда лицо поколения станет подобно морде собаки, знание Каббалы откроется многим!» Он же отвечал наставникам: «Не заботьтесь о завтрашнем дне, ибо завтрашний сам будет заботиться о своем: довольно для каждого дня своей заботы». И что? Кто увидел смысл за покровами всех этих чудес, творимых им? Единицы, как всегда и везде, единицы… Слово «Каббала» означает «Получение», и получивший не имеет права слепо раздавать полученное, словно безумец, дающий золотушным лекарство от боли в суставах! Приведет ли это к свету?! Нет – такие дары приводят лишь к Хлебу Стыда…»

Молчу.

Он плачет без слез, а я молчу.

Я хотел заставить небосвод пролиться цветами над погребальным шествием правнука рав Элиши, но старик запретил мне это. Он сказал, что ему достаточно слов, которыми ответил мудрый учитель Торы на вопрос своего собственного сына.

Сын спросил:

– Будут ли надо мной скорбеть столь самозабвенно, как над правнуком этого еретика?

– Нет, – ответил учитель Торы. – Потому что ты лев, сын лисицы, а он – лев, потомок многих львов.

Сале Кеваль, прозванная Куколкой

Если б еще Сале понимала… Но нет. Ничего она не понимала, ровным счетом ничего; и меньше, чем ничего, – откуда, из какой грязной клоаки взялся этот кошмар.

Поначалу все складывалось славно.

Выйдя из транса и брезгливо прогнав из коморы дерзкого урода-ребенка, гораздого подсматривать за бабьей щедрой плотью, измученная женщина сразу рухнула обратно, на перину, и провалилась в сон. В обычный, несущий силы и успокоение сон. Как правило, после визитов в Порубежье она спала без видений, но сейчас, впервые в жизни, после злой Самаэлевой шутки с трясиной вместо простого возвращения, все вышло совсем иначе: приснились руки. Теплые руки, до боли похожие на руки Клика, – невидимые, они легко касались нагого тела, и смазанные бальзамом ладони бродили в самых потаенных местах лепестками роз. Истомная нега охватывала Сале, погружая в пушистый мех блаженства, в грезу забытья, а руки все двигались, ласкали, истекали благовонной жидкостью – треск оконной рамы, порыв свежего воздуха, и Сале не удивилась, обнаружив, что летит.

Купаясь в звездах.

Снаружи, в небесах, вместо рассвета царила непроглядная ночь.

«У снов свои законы и свое время», – успела лениво подумать Сале, прежде чем отдаться бродяге-ветру, кружившему ее над сонной землей. Она скучала по рукам, звала их, но те исчезли, а вскоре тишина раскололась вдали гомоном сотен голосов и еще почему-то – отчетливым хрюканьем свиньи. «Не хочу! – капризно подумала Сале, упрекая сон в явной безвкусице. – Не хочу! не надо свиньи! шума не надо…»

Увы, сон упрямился, сворачивая по своему усмотрению и длясь дальше.

Небеса болезненно сменились землей, холодной и каменистой, а покой в свою очередь сменился неистовством шутовского карнавала. Сале несколько раз доводилось вместе с мастером участвовать в стихийных оргиях ради обретения силы, но здесь, в проклятом сне-мороке, творилось нечто уж вовсе непотребное, и главное – совершенно бессмысленное. Вокруг без числа роились всякие смазливые рожи и такие, что в другое время чего только не дашь, лишь бы ускользнуть от этого знакомства; над самым ухом кто-то ухарски свистнул в кулак и дробно расхохотался. «И без твоих лап холодно, слякоть ты эдакая!» – взвизгнул совсем рядом молодой девичий голос. «Ишь, занозистая! – был ответ. – А на рога, егоза?!» Сале вздрогнула и почти сразу больно споткнулась об охапку ухватов, отчетливо заговоренных в три слоя, потому что прикосновение к ним отдалось колотьем в боку. Из черной пасти небес один за другим вывалились, лопаясь и распадаясь, сразу три гроба. «Новенькая? колбасы Хозяину принесла? гляди, чтоб несоленая!» – наскоро поинтересовался у Сале один мертвец широкоплечий и звякнул кольцами оков, мимоходом огладив живот своей собеседницы. «Ну-ка, девка, подыми мне веки!» – Коренастый, почти квадратный урод, похожий на страдающего ожирением карликового крунга, сунул Сале в руки цельнометаллические грабли и в ожидании подставил бельмастую морду. Крутанув грабли способом «Могучая белка ворует орех Йор», женщина отшвырнула нахала прочь и принялась вовсю расталкивать толпу, истово мечтая проснуться, проснуться немедленно – но вдруг оказалась на пустом пространстве.

Одна-одинешенька.

Прямо перед ней возвышалось кресло с высокой спинкой, сделанное если не из червонного золота, то уж наверняка из красной меди, ярко начищенной до почти нестерпимого блеска. Поставив копыта на маленькую красную скамеечку, в кресле развалился здоровенный рогач, надменно разглядывая Сале умными, пронизывающими насквозь глазами.

Поверх мохнатой груди рогача висела цепь с блюдом из олова, на котором был вычеканен какой-то герб; какой именно, Сале не успела разобрать.

– Подарки! подарки давай! – засвистел прямо в ухо неожиданно знакомый тенорок. – Горелку давай! кендюх с луком! колбасу! галушек миску на складчину! да кланяйся, кланяйся! Ишь, дурна баба, не взяла ничего!

Рогач ждал, лениво пощипывая козлиную бороденку. Наконец ему ждать прискучило; и он притопнул копытом о скамеечку. Сильные руки вцепились в женщину со всех сторон, поволокли за спинку кресла; потная ладонь с силой надавила на затылок, пинок под коленки – и Сале с ужасом обнаружила, что стоит нагая на четвереньках, а насильники толкают ее головой вперед, подсовывая под сиденье кресла. «Целуй! ну целуй же, кошачье отродье!.. – бормотал рядом советчик-тенорок, брызгал слюной в щеку и заводил наново. – Целуй, дура!» Крик застрял в горле Сале, когда она рванулась вьюном, попытавшись вывернуться: сверху, в специальном вырезе кресла, вместо мерзкой козлиной задницы, на женщину холодно смотрело ее же собственное лицо, и из приоткрытого рта слегка тянуло сивухой.

Мокрые губы надвинулись, и больше Сале ничего не помнила.

* * *

– …Бовдуры! Йолопы, три сотни чертей вам в печенку! Где пан Мацапура, спрашиваю?!

Кричат. Громко кричат; непонятно. Это снаружи. А что внутри? Внутри бродило жалкое эхо кошмара, наполняя все тело отвратительной слабостью. Сале открыла глаза и некоторое время лежала без движения.

Тишина.

Отчего-то подумалось: «Если милейшему Стасю ночами всегда снится подобная пакость, то неудивительно, что он предпочитает отсыпаться днем!»

Мысль мелькнула и исчезла, оставив привкус непроходимой глупости.

Уксусный привкус.

– Да чтоб вам в башке клепки поразбивало, бурлаки чортовы! Бежите за паном, говорю!

«Важно бранится! – чуть слышно булькнуло снаружи у самого окна. – Ох, важно… аж кулаки чешутся!..»

Чувствуя себя вконец разбитой, Сале сползла с кровати и, стыдно кряхтя по-старушечьи, стала одеваться. Из полуоткрытого окна (со вчера забыла запереть на щеколду?) зябко тянуло промозглостью; наверное, это было кстати, потому что голова мало-помалу начала проясняться. Суставы невыносимо ломило, надеть сорочку стоило большого труда, а уж натянуть поверх приталенную керсетку, тщательно застегнув ее на все многочисленные крючочки, – и вовсе мучение. Возясь с кашмировой юбкой, Сале обнаружила, что ноги ее до самых бедер покрыты синяками и следами от щипков.

Думать о причине этого безобразия было больно и немного страшно; женщина сунула ноги в сапожки, прихватила полушубок и, охая, пошла на крыльцо.


Снаружи был день, сползающий к вечеру.

А еще снаружи на весь двор горланил пожилой дядька, ежеминутно утирая рукавом нос, больше похожий на сизую сливу. Дядька ругательски ругал караульных «бовдурами» и «йолопами», обещая их отцу знатный «прочухан» на том свете, а матери – плохопонятную «трясцю» и сто чертей с вилами в придачу. Дядька требовал встречи с паном Мацапурой-Коложанским, встречи, как он выражался, «сей же час», а если пан Мацапура занят, то нехай к нему, к сизоносому дядьке, выйдет самолично пан надворный сотник; а еще лучше – пусть его, дядьку, пустят в теплую хату, к пану Юдке, и тогда он расскажет нечто наиважнейшее.

Караульные сердюки переглядывались, хмыкали в усы. Пан Станислав до сих пор не вернулся из замка, и посылать туда за зацным и моцным паном мог решиться лишь сумасшедший. Что касается надворного сотника, то пан Юдка после ранения вряд ли способен был выслушивать наиважнейшие донесения от подозрительного дядьки.

Если вообще был еще жив.

Брать же ответственность на себя, слушать и потом принимать какие бы то ни было решения… этого сердюкам страх как не хотелось.

– О, вот и пани! – Явление Сале вселило радость в сердца караульных. – Слышь, горлопан, ты с сиятельной пани говори! Или проваливай, ежели брешешь!

Дядька шморгнул своей сливой и с недоверием уставился на Сале.

– Чего надо?! – с отменной гримасой поинтересовалась женщина, вкладывая в короткий вопрос все раздражение сегодняшней безумной ночи (дня?!). – Я слушаю.

– Хведир-писарчук в саму Полтаву ускакал, – ни с того ни с сего заявил дядька после некоторого размышления, хмуро уставясь на ближайший сугроб, словно на давно не виденного кума. – Соображаешь, пани? Вот так прямо взял и ускакал с десятком хлопцев. А тут талдычишь им: «Зовите пана Мацапуру!» – отмалчиваются, дурни, чтоб их в пекле смажили…

– Ну и что?

Путешествия некоего Хведира сейчас интересовали Сале меньше всего.

– А то, пани ласковая, что в Валки двое всадников прискакали. Еще вчера, на закате. Коней запалили, и под седлом которые, и заводных, а прискакали. От сотника Логина гонцы: есаул Ондрий Шмалько и с ним куренной отаман, батька Дяченко. Сказывают, на Дунае с турками-нехристями замирение вышло или еще что… Вот Логиновскую сотню к Великому Посту домой услали, на прокормление. Заместо убитых реестровцев две дюжины молодых чуров вписали; а вдобавок еще и ватага сечевиков прибилась, с дозволения пана наказного гетьмана. Вот оно как вывернулось, ласковая пани! Сечевики все сорвиголовы тертые, битые, на соломе смаленные, да и логиновские черкасы тоже не пальцем деланы! Гонцы сотню с обозом недели на две, а то и на полторы обогнали… Выходит, сотник Логин сейчас через Днепр переправляется. Вскорости домой нагрянет, к галушкам да вареникам. Ясно?!

Не нужно было иметь семь пядей во лбу, завернутых на манер малахая Рудого Панька, чтобы понять смысл дядькиных слов. Возвращение домой бравого сотника Логина во главе седоусых ветеранов, прошедших огонь, воду и медные трубы, тем паче что в сотне, по словам самого пана Станислава, реально насчитывалось бойцов сотни две с половиной… Явись Логин сюда в самый разгар территориальных притязаний Мацапуры-Коложанского, да узнай, что дочка его сидит в панских погребах, – гореть Мацапуриному замку сверху донизу!

Сале незаметно улыбнулась.

Ее вполне устраивала любая причина, в связи с которой милейший Стась не захочет тянуть до Купальской ночи с открытием «Багряных Врат».

– Еще что-то принес? – Женщина с наигранной озабоченностью уставилась на дядьку. – Выкладывай!

– Та Хведир же, говорю… В Полтаву ускакал, с челобитной. Валки на есаула Шмалька покинул и ускакал. Какой, говорит, из меня вояка, смех один и это… как его?.. дивное умов помраченье! Он, бурсачья его душа, иной раз как завернет, аж ухи пампухой скрутит! Намалевал бумагу и в Полтаву, разом с хлопцами и куренным батькой. Сказывал, первым делом полтавскому полковнику жаловаться будет на панский произвол; вторым макаром – на подворье самого владыки пойдет. Дескать, пущай велит попам предавать пана Мацапуру анафеме на веки вечные, за грехи тяжкие, как упыря, злодея кровавого, и за связь с лукавым, врагом рода человеческого! Хведир – он ученый, балабонит складно, глядишь, и уговорит владыку…

– Не слыхал, из Полтавы они навстречу к Логину не собирались? – внятно спросили из-за спины Сале.

Женщина обернулась.

В дверях, держась за наличник, стоял пан Юдка. «Поглянь, поглянь!.. – зашептались сердюки. – Белый, як крейда…» Действительно, выглядел надворный сотник ожившим мертвецом, но на ногах держался, не падал, и черные глаза на бледном лице Иегуды бен-Иосифа жили своей, яркой и страшной жизнью.

Дядька попятился, машинально крестясь.

– Та слыхал, пан Юдка, как не слыхать, – забормотал он, кланяясь. – Хведир на раде говорил: он в Полтаве задержится, а куренного батьку обратно пошлет, к Логину! Нехай сотник поспешает, если не хочет к родной дочке на поминки вместо свадьбы прибыть!

– Это, значит, дней десять, – раздумчиво протянул Юдка, плотнее запахивая на груди серый жупан. Было видно, что мороз сейчас беспокоит надворного сотника в последнюю очередь, и жест его скорее машинальный, символический. – А если гнать будет…

– Будет! – охотно подтвердил дядька. – Будет гнать-то! Дяченко-куренной – он в седле родился, в седле крестился, под ним аргамаки, что мухи, мрут!

– Значит, неделя, – бесцветно подытожил Юдка. – Вэй, не вовремя…

Сале кивнула, пряча радость глубоко-глубоко, туда, где ее не смог бы высмотреть черный взгляд консула, чудом восставшего из мертвых.

Чудом, Именами и стараниями Рудого Панька, румяного деда-словоблуда.

* * *

– …ну иди, иди ко мне, моя красавица! Гой-да, гой-да! Распрягайте, хлопцы, коней и ложитесь почивать… до Страшного Суда! Гой-да, гой-да…

Колено пана Станислава было толстым и твердым; как и все панское бедро. Оно мерно двигалось под Сале, боком сидящей сверху, будто и впрямь спина крестьянского тяжеловоза, вынуждая подпрыгивать с закаменевшей улыбкой. Совсем рядом поблескивали толстые стекла окуляр. Ни дать ни взять, добрый папаша шутит шутки с дочкой-переростком в домашней библиотеке, перед тем как взять со стеллажа фолиант, доверху набитый исключительно мудрыми мыслями о добродетели. Улыбайся, Куколка, улыбайся… и расслабься, чтоб тебя Тень Венца покрыла!

Слышишь!

– Ну что, пан Юдка, подложил нам с тобой писарчук свинью?! Ешь сало, не ешь, а придется! И турки хороши! – замирение, замирение, чтоб их всех Магометка по второму разу обрезал! Ладно… в полковничьей канцелярии у меня лапа есть. Славная лапа, волосатая, с золотыми цехинами в горсти, – жаль, у владыки полтавского свои лапы втрое волосатей! И зуб на пана Мацапуру-Коложанского… давний зуб, глазной. С дуплом. А ну как и впрямь анафему пропоет, старый пропойца? И тебе заодно, сотник надворный… Слышь, пан Юдка, быть тебе первым пейсатым, которого сам владыка с амвона анафеме предаст! Клянусь гербом Апданк! Все жидовство от радости взвоет! Шучу, шучу… гой-да, кони, снег топчите…

Тихо горела лампа зеленого стекла, бросая тени на горбоносое лицо Иегуды бен-Иосифа. По приказу пана сердюки втащили в библиотеку дощатый топчан и поставили у стены, под фамильным портретом, застелив малой периной и покрывалом вишневого атласа. Юдка долго сопротивлялся, возражал, что негоже ему бока пролеживать в присутствии мостивого пана; но Мацапура был неумолим. В итоге раненый консул волей-неволей лег, сам Мацапура вместо излюбленного кресла опустился на дубовый табурет; а Сале, исполняя просьбу неутомимого на выдумки Стася, вынуждена была присесть к нему на колено. И когда же он угомонится, прекратит забавляться дурацкими качалками?!

По всему выходило, что ой как нескоро.

– Ладно, будем поторапливаться. Не люблю, а будем… гой-да, гой-да, шибче, кони!.. Придется тебе, милочка, вторую ночь без меня коротать – я обратно в замок вернусь, дорожку к Вратам торить! Да по первому снежку дадим коням батожку… Ты не бойся, милочка, я без тебя стучаться не стану. Без тебя, да без пана Юдки с дюжиной сердючков (чуешь, Юдка?!), да без младенчика нашего славного! Гой-да, кони… А скажи-ка мне, милочка: что, твой князь за младенчика пану Мацапуре маеток отвалит?! Малый такой маеток, с курячий огузок, чтоб только хату поставить?

Сале кивнула – и чуть не прикусила язык: так сильно подбросило ее чужое колено.

– Венец из белой кости даст, не поскупится, – сказала она, приноравливаясь к новому ритму. – Верно говорю, даст…

– Из кости? Кость – это хорошо, это славно… чья хоть кость-то? Ну да там видно будет… значит, до Купальской ночи ждать не станем! Небось рада, моя красавица?.. не слезай, не слезай, дай старому Стасю поиграть всласть! Эй, пан Юдка, не помнишь, какие у нас большие праздники на носу?!

Влажные глаза консула смотрели в потолок. Сале осмелилась, пригляделась искоса, и ей показалось: там, в чудной глубине черноты, на самом донышке, по сей час теплится искорка негасимого изумления: «Я еще жив? почему? почему?!» Тонкие пальцы, которым не оружейную рукоять держать, а гусиное перо в чернильницу макать, задумчиво оглаживали рыжий пожар бороды.

– Праздники, пан Станислав? Да уж и не скажу так сразу… Месяц лютый, восьмой день? На той неделе был «Ту-би Шват Эрец-Исраэль», «Новый год деревьев», до месяца березня тихо, а там уже и «Пурим» рядом! «Амановы уши» печь надо, подарки голоте раздавать…

– Да что ты мне свои жидовские вечерницы в глаза тычешь?! Разлегся перед паном, сучий потрох, шутки дурацкие шутишь… Встать!

Словно норовистый жеребец брыкнул задом под Сале. Женщина отлетела к стене, чудом удержавшись на ногах, и больно ударилась плечом о край портретной рамы. Узкоплечий молодчик с картины сочувственно улыбнулся: «Терпи, Куколка, терпи, мне больше терпеть доводится – ты живая, а я вон какой…» Цепь с белым камнем оттягивала шею молодчика, напоминая больше не украшение – груз, навешенный палачами будущему утопленнику. Глубокий вдох, медленный, опустошающий выдох; и когда Сале ощутила себя готовой повернуться, за спиной миролюбиво прозвучало:

– Ладно, пан Юдка, не бери зла в сердце! Сам понимаешь, как оно сейчас… иной раз и не выдержишь. Облаешь слугу верного, под горячую руку. Лежи, лежи, не береди рану-то…

Картина, представшая взгляду Сале, была прежней: пан Станислав на табурете, пан Юдка на топчане. Благодать, семейный вечер. Тихо горит лампа, тихо смотрит молодчик с портрета. Разве что в воздухе разлит терпкий, пьянящий аромат… опасности? крови? чего?! Нет ответа. И, похоже, чем дальше, тем больше становится вопросов и меньше – ответов.

Пан Станислав встал, поправил на носу окуляры.

– Сам сказал, пан Юдка, – бросил он с добродушной ухмылкой, – месяц лютый на дворе. Значит, к тринадцатому числу, к понедельнику, бабы на обед коржи-жилянки подадут да горелку мужьям по-доброму выставят – рот полоскать, чтоб ни крошки не осталось! Великий Пост с тринадцатого заходит, пан Юдка, с Жилистого Понедельника, как у нас, добрых христиан, говорят… А слыхал ли ты, пан Юдка, как в здешних краях да еще в Таврии этот понедельник по-свойски кличут? Когда боженька в сторону смотрит?!

– Мертвецкий Велик-День, – равнодушно отозвался консул, поудобнее умащиваясь на топчане. – Иначе Навское Свято.

– Пять дней осталось, значит… Нам пять дней, сотнику Логину – пять; владыке полтавскому тоже пять, чтобы анафему петь мне за это… как там подсыл сообщил?

– За грехи тяжкие упыря, злодея кровавого, и за связь с лукавым, врагом рода человеческого, – с тайным злорадством слово в слово повторила Сале и вспомнила, что собиралась задать милому другу Стасю один вопрос. – Пан Станислав, а что значит «упырь»? Это вроде Глиняного Шакала?

Гулкий хохот был ей ответом. Отсмеявшись, Мацапура рысцой протрусил к левому стеллажу, долго копался, с головой забираясь во вторые ряды, и наконец бросил женщине потрепанную книжицу, заложенную на середине шелковой полоской.

– Читай, милочка! Да вслух читай, дай и нам с паном Юдкой посмеяться…

– «Промемория войсковой енеральной канцелярии по делу Семена Калениченка», – начала Сале, досадуя на саму себя за несвоевременный вопрос; и вдвое – на Прозрачное Слово, за изрядные сбои в переводе. Если б она еще знала, что дальнейший текст будет вообще понятен едва на треть…

– Дай сюда!

Мацапура нетерпеливо вырвал у нее из рук книжицу и прочел сам, нараспев, во всю глотку, подражая площадному глашатаю:

– «Сего году, июля пятнадцатого дня, полковник киевский Антоний Танский прислал в войсковую енеральную канцелярию человека Семена Калениченка и при оном его допрос, в котором допросе показал Семен себе быть упиром, и якобы в городе Глухове и в Лохвици, прийдучой Спасовки сего году, имеет быть моровое поветрие. Пре то з войсковой енеральной канцелярии оный Калениченко и подлинный его допрос при сем в коллегию посылается. А по усмотрению упира оного разсудила войсковая енеральная канцелярия его быть несостоятельнаго ума, и потому оние его слова от него показани знатно по некотором в уме помешательству. О чем колегия да благоволит ведать». Поняла, милочка? – «…показани знатно по некотором в уме помешательству»! Вот оно, просвещение, вот плоды его сладкие!

С топчана хмыкнул консул. Видимо, он понял в этой тарабарщине существенно больше Сале.

Грузное тело Мацапуры плюхнулось в кресло, и бедная мебель взвыла, но выдержала. Книжица полетела в угол, шурша страницами, тень огромного мотылька метнулась по стене, вдребезги разбившись о край стеллажа. В окулярах полыхнул зеленый отсвет лампы, превратив лицо Стася в стрекозиную морду; Сале машинально прикрылась улыбкой – и строго-настрого заказала себе вести лишние разговоры с паном Станиславом о чем бы то ни было; во всяком случае, до возвращения на родину.

А там видно будет, кто кого на колене прокатит.


Меньше всего она жалела, в самом скором времени слушая удаляющийся топот копыт, что ей вторую ночь придется ночевать без любвеобильного Стася.

* * *

Впрочем, до ночи еще оставалось время. Постояв у внешней двери, Сале миг раздумывала: выходить наружу или нет? подышать воздухом на сон грядущий или поразмыслить в тишине о будущем? – но ее отвлек от размышлений знакомый тенорок с крыльца.

Аж дрожь пробила. «Подарки! подарки давай! Горелку давай! кендюх с луком! колбасу! галушек миску на складчину! да кланяйся, кланяйся! Ишь, дурна баба…» Женщина моргнула, успокоила дыхание и толкнула дверь, ругая подлое сердце свое за пустые страхи.

Раньше она была спокойней… или это иная, скрытая Сале, бездна в глубине, чаще стала являться?

На крыльце раскидывал с сердюками-караульными «дурня» на троих не кто иной, как Рудый Панько собственной румяной персоной. Кожух с лихостью распахнут настежь, изнутри светит зарницей свитка алого сукна; жидкая бороденка пасичника азартно встопорщена, и засаленные карты смачно шлепаются о доски крыльца.

– Король козырей! – брызгая слюной, выкрикивал дед, и глазки его из-под косматых бровей так и горели болотными огнями, что морочат головы путникам. – Что, принял? А?! кошачье отродье!.. А туза не хочешь? Туз, валет!.. Дурень ты, хлопец, як есть дурень, и приятель твой дурень от роду-веку! Подставляй нос!

Явление Сале спасло нос незадачливого сердюка от экзекуции. Нимало не смутясь, Рудый Панько встал, одернул кожух и поклонился женщине в пояс, заблаговременно сняв малахай.

– Звиняй, пани ясна, за шум, за горлопанство! Люблю, шельма сивая, в картишки перекинуться… ох люблю! Мимо шел, дай, думаю, зайду, за здоровье пана Юдки справлюсь! Як он там, а?

Сегодня речь пасичника была гораздо понятней. То ли Слово приноровилось, то ли еще что…

– Пан Юдка на ноги встал, – холодно ответила женщина, всем своим видом показывая нежелание вести светские беседы с дедом. – Сейчас спит, велел не тревожить. Завтра заходи. Или тебе не заплатили как следует?

Умом Сале понимала, что должна быть благодарна деду за спасение консула. Но благодарность никак не складывалась. Ее в пасичнике раздражало все: и дурацкая свитка, подходящая более шуту гороховому, и наглая манера разговора, и подмигивание, и… короче, все, и все тут!

– Га? – Рудый Панько приложил ладонь к волосатому уху, делая вид, что недослышал. – Спит? Ну и нехай себе спит, на здоровьечко! А я уже иду, пани ясна, я геть иду… ось, нема меня…

Пятясь задом к воротам, он зачем-то сунул левую руку себе под мышку, и этот идиотский жест просто взорвал Сале. Не понимая причин бешенства, охватившего ее, как пламя охватывает сухой хворост, она кинулась следом, догнала деда уже за воротами и ухватила за отвороты кожуха.

– Ты чего сюда таскаешься, старый сыч? – с неизъяснимым наслаждением прошипела она в румяное лицо Панька. – Подслушиваешь? Подсматриваешь?! Иди отсюда, и чтоб я тебя…

Панько ухмыльнулся без малейших признаков испуга, вытащил руку из-под мышки и показал Сале здоровенный кукиш. Чудное дело: злоба мигом покинула женщину, оставив после себя щемящий холодок удивления: я кричала? ругалась? нет, правда, – я?!

– Так ты, пани ясна, ведьма не роженая, а робленая? – спросил дед, пристально глядя Сале прямо в глаза. – Роблена, луплена, за три копы куплена? Ну, я так себе и разумел… роблена, та еще и волоцюга – телепаешься туды-сюды, бедолаг за нос бурьянами водишь!..

– Что? Что ты несешь?

– Что несу, то мое, пани ясна… Неужели не довелось слыхивать: ежели при робленой ведьме себе дулю под рукав сунуть, она непременно лаяться зачнет? Кто ж тебя робыв, коли такому не выучил… а еще надо было учить, что руку на ведьмача поднять – лучше в печку сунуть! А ты дида за кожух… Небось пан Мацапура и робыв для своих хиханек? То-то ты доброй волей на шабаш не явилась, и Хозяина не уважила, и упиралась, як коза драна… Теперь жди, пани ясна: быть беде. Скажи спасибо, що не взял притыку с плетня и не погнал по селу! Ох, пан Станислав, Мацапура-Коложанский! – мало тебе земли подмять, еще и чужую силу приваживать стал?! Зря, что ли, Хозяин в твою сторону щепоть соли кинул… ну, значит, так тому и быть.

Сале слушала старика с замиранием сердца.

– Уходи, пани ясна, – неожиданно заключил Рудый Панько. – Собирай манатки и сей же час беги отсюда. Иначе… жди вскорости обратно. Пану Мацапуре больше б Хозяина бояться, чем владыку полтавского… эх, строптивый пан!

Старик махнул рукой и быстро, не оборачиваясь, пошел прочь.

Вечерняя заря светила ему в спину, превращая кожух в подобие алой свитки, сейчас скрытой под дубленой овчиной.


…сердюки, молчаливо пропустившие женшину обратно в дом, переглянулись.

Стоит ли рассказывать ясной пани, что Рудый Панько, прежде чем сесть резаться в «дурня», минут пять цацкался во дворе с чортовым младенцем?

Не стоит?

Пожалуй, все-таки не стоит.

Блудный каф-Малах, исчезник из Гонтова Яра

Золотая темница содрогается.

Ее тесно обволакивает эфирная дрожь, словно некое существо, блестками внешнего света отдаленно похожее на меня-прежнего, пытается не телом – самой сутью своей проникнуть сквозь сияющие мертвым великолепием стены саркофага.

Слабая рябь колебаний на границе ближайших шести порталов уровня Малхут – на уровне Брия их число вырастает в десять раз и во сто крат на черном уровне Асия. Раньше я обратил бы на эту дрожь не больше внимания, чем обращает потомок Адама на дуновение ветерка от крыльев пролетевшей рядом бабочки. Сейчас же… О, сейчас эта дрожь клинком пронзает меня насквозь, всколыхнув потаенные глубины, и я стараюсь отозваться, пустив эхо через руины самого себя, ловя сладкий отзвук вибраций, – отчаянная попытка выжать из случайности хоть что-нибудь, напитать жалкое осиное тельце хотя бы крупицами милостыни.

Так пьяница переворачивает опустевший сосуд кверху донышком, моля судьбу о вожделенной капле.

Отчасти мне это удалось. Почти угасшая искорка замерцала снова, осторожно разгораясь. Нет, из этой искры не возгорится пламя, для пламени мне нужен Чистый Свет, подобный великому океану в сравнении с каплями росы, которые сейчас пролились на меня. Но все равно – спасибо тебе, неведомый благодетель, подаривший мне эти капли, крохи…

Подаривший?

Оставь надежду! – и скудные обрывки силы подтверждают еще раз: я прав, ничего не делается случайно.

Тому, кто пытается нащупать меня, просто интересно: что это за необычный золотой медальон висит на шее у жутковатого ребенка? Вот он и простукивает мое узилище по-своему, ища пустоты, так, как в совершенстве умел это некогда я, как при желании умеют делать Рубежные бейт-Малахи; и как отчасти – грубо, с трудом, будто слепец стучит клюкой о дорогу! – могут некоторые смертные.

Люди.

А я попросту поглотил, украл, присвоил часть направленного на меня чужого внимания!

Мной интересуется человек… человек?.. вибрация слишком слаба и беспорядочна, чтобы…

– Экая у тебя цацка знатная, хлопче! Важная цацка! А внутри пчелка! – небось батька сыну подарил?!

Свет. Но не тот, Истинный – обычный, солнечный. Довольно тусклый, ибо снаружи вечер; хотя после проклятого золотого сна и он кажется почти ослепительным.

Неподалеку – человек.

Раньше я его уже видел.

Как говорят смертные, «мы были немного знакомы».

Нелепые слова.

– Ой, мастерят же люди! Така краса! Прям як живая, хоч в улей… А може, хлопче, она у тебя еще и меду даст?

Нет, ведьмач. Нет, Рудый Панько, вожак местного Ковена, я не дам тебе меда. Щурься, не щурься, ухмыляйся в клочковатые усы, подмигивай – не дам. Тем более что ты сейчас не шутишь. Ты прекрасно понимаешь, кто перед тобой, ты ловишь отголосок тех вибраций эфира, которые я не сумел поглотить полностью. Для любого из Ковена, не говоря о его вожаке, телесный облик не имеет значения.

Ты ведь узнал меня, да, ведьмач?!

– Дай диду забавку, хлопче! Та дай глянуть, не отберу!

Мой сын в ответ отрицательно мотает головой и отступает на шаг назад.

– Ну дай, дид пасичник, дида пчелки страсть як любят!..

Молодец, сынок… не давай. Я не враг местному Ковену, вернее, не был врагом, когда мог; но такому, как этот дед, палец в рот не клади. Особенно если у тебя не осталось даже пальца… Может быть, вчера мне и было бы все равно, но теперь я готов платить любую цену, лишь бы выжить!

Потому что люблю жизнь не ради себя самого… за двоих люблю.

– Ишь, куркуль! – Панько шутейно грозит моему сыну сухим, словно из дерева вырезанным пальцем; но следом не идет. – Ну ладно, як ся маешь, хлопче. Стой там, коли хочешь, я с твоим батькой и отсюда побалакаю!

Силен старик! Не только узнал, но и понимает, что я его слышу. И даже, наверное, могу ответить. Могу? Или…

«Что, исчезник, дала тебе доля стусана под коленки? – ведьмач вдруг перестает улыбаться. Он молчит, скучают сердюки у крыльца, а я слушаю его молчание. – Маловато от тебя осталось, ох все склевано-съедено! Но все ж таки признать можно. Панька не проведешь… Знаю, знаю, ты меня проводить и не собирался. Помнишь, говорил я тебе: зря ты к Ярине тогда подкатился, зря дите ей склепал… не поверил Паньку, вот с того твои напасти и приключились. Опять не веришь? Ну и не верь себе на здоровьице! Давай так: баш на баш, ты мне пособишь, я тебе, глядишь, чего измыслю! А надо мне от тебя вот что: ночью сегодня, опосля полуночи, поглянь, что в коморе у панночки пришлой твориться будет. Просто поглянь, а потом раскинь умишком. То тебе не в тягость, а мне в корысть. А я в долгу не останусь! Много не обещаю, но кой-чем пособлю. Ну як, по рукам?..»

Молчу.

«Чую, по рукам. Вот и Слово тебе на закуску; дня три на нем в небесах кружлять сможешь!» – и Панько на одном дыхании выдает неразборчивую скороговорку, от которой сердюки-караульные начинают похабно хохотать, а все мое осиное тело насквозь пробирает озноб.

Действительно, дня на три хватит.

Одно жаль: согласись я помочь ведьмачу в надежде на будущую ответную помощь, не согласись – сути дела это не меняет. Скрыть-то я от него ничего не смогу. Вот и сейчас: стоило мне только подумать, что я хочу ответить ему, – а он уже знал мой ответ наперед.

Я потерял гораздо больше, чем мне поначалу казалось.

Поэтому я непременно снова наведаюсь ночью в комнату, где спит женщина по имени Сале Кеваль; но частично из своих личных соображений.


То, что интересует вожака Ковена, вполне может заинтересовать и останки каф-Малаха.

* * *

…я все еще не знаю, что на самом деле представляет из себя этот ребенок, убивший собой Ярину.

Мой сын.

Сомневаюсь ли я в отцовстве?.. нет. Внешне он очень похож на меня-былого, такой себе маленький каф-Малах; вот только мне, как никому другому, известно, что внешность не значит ничего. Зачастую она вообще может быть иллюзией, а даже если и нет, то под ней может скрываться что угодно, вплоть до полного отсутствия сердцевины.

…много ли из творящегося вокруг понимает мой сын? И, главное, как он это понимает? Как ребенок? как взрослый человек? как я? я-былой или я-нынешний?! А, может быть, у меня просто не с чем сравнить его понимание?..

Но, в любом случае, мне мой сын не препятствует. Можно сказать, даже помогает. Если бы еще не подленькая мысль: «Он ведет свою игру!.. с самого начала, с утробы женщины, умершей ради того, чтобы он жил!.. да?.. нет?!» Возможно ли, что дитя каф-Малаха и дочери Хавы не вмешивается в происходящее лишь потому, что ход событий его пока устраивает?!

…или – вмешивается?! Ведь не зря же он выпустил меня из медальона в комнате женщины по имени Сале Кеваль, когда душа ее рвалась в Порубежье?! Я видел Иегуду бен-Иосифа сыновними глазами, потом – своими собственными, после я видел Порубежье и Самаэля глазами женщины-Проводника… Что из всего этого видел мой сын? чьими глазами он это видел?!

Нет ответа. После первого, случайного прорыва его сущность для меня закрыта наглухо.

А моя для него?

…а ведь Рудый Панько тоже не видел его насквозь! Меня – видел, а его – нет! Я вздрагиваю: жутковатое ощущение чужой власти над собой неожиданно смешивается с новым, непривычным, незнакомым мне ранее чувством.

Чувством гордости за собственного сына.

…родители – первые игрушки детей.

Кажется, я впервые ощутил себя отцом.


Крышка медальона приподнялась.

Полночь.

Пора выполнять условие договора с ведьмачом.

* * *

Дверь в комору женщины не заперта; вон, узкая щель между краем и косяком. Оттуда зябко тянет сквозняком. Поддерживаемое заговором вожака Ковена, осиное тело легко зависает в воздухе, и на миг меня до краев наполняет радость. Радость – и стыд за радость. Три Великих Собеседника! – как, оказывается, мало нужно для того, чтобы обрадоваться… Я, кто проносился сквозь порталы вольным ветром, пронизывал насквозь крону Древа Сфирот, купался в сиянии Истинного Света, черпал его горстями, одаривая тех, кого хотел; я, смеявшийся над Рубежами и их стражами, – теперь я радуюсь безделице: оказывается, мои останки на время могут преодолевать десятки (пусть сотни!) шагов, и даже – проклятье! – оса может летать!..

Я смешон.

Я, крылатый соглядатай, не менее смешон, чем человек, ползущий сейчас от лестницы вдоль коридора. Ведьмач, ты хотел знать, что произойдет здесь в полночь? – здесь в полночь по коридорам ползают люди. Один человек. Странный. Неподвижный. Изнутри неподвижный. Значит, он вроде бы не должен двигаться и снаружи. Но – движется.

Ползет с завидной целеустремленностью.

Ноги у него отнялись, у бедолаги, что ли?

Остановился.

Скрипит дверь, за которой спит женщина в смятых простынях, позволяя сквозняку с облегчением вырваться на свободу.

Человек на пороге коморы поворачивает голову, опасливо косится через плечо – я ловлю его взгляд. Тухлый, словно рыба после двух дней на солнцепеке. Гнилой взгляд.

И вместе со скрипом, вместе с тухлым взглядом ночного гостя ко мне вспышкой во мраке приходит понимание: надо спешить. Ведьмач просил меня только наблюдать, наблюдать и ничего больше в обмен на грядущие услуги, но если я останусь всего лишь чужими глазами, мне никогда не стать прежним! А удивительный человек-червь ползет медленно, ему еще надо миновать порог, затем – почти всю комнату…

Я успею!

Лечу – коридоры, лестница, первый этаж… Снаружи, за внешней дверью, спит стража – я не вижу их, но ощущаю мерцание много-сна на челах спящих: о, на пятом уровне им грезится ночное крыльцо и честная караульная служба, а на шестом и седьмом – глухая попойка у какой-то шинкарки Баськи!.. Спокойствие выполненного долга и нежелание просыпаться – вот что это значит в сочетании.

Умно.

Вожак Ковена, ты не предупреждал меня о таких шутках!

Вот… вот… вот и дверь, за которой обитает Заклятый, спутник женщины-Проводника, – цель моего полета. Закрыто! Я не могу, не могу проникнуть внутрь! Я, для которого не были помехами границы сфир, не могу проникнуть через обычную, скорее всего даже незапертую дверь! Я, который…

Без паники.

Только без паники!

– Лети…

Шестипалая рука слегка толкает дверь. Мой сын смотрит на меня – долго, пристально – и, молча повернувшись, идет обратно. Идет бесшумно – ни одна половица не скрипнет.

Он заранее ждал меня здесь, стоя в стенной нише за портьерой.

Он знал.

Сейчас я почти люблю своего сына.


Уже не в силах сдержать возбужденного жужжания, золотая оса стремительно влетела в открытую дверь.

Внизу, под несущейся искоркой, презирая отсутствие света, стелилась удивительная тень – черный человек с разнопалыми руками.

* * *

Заклятый спал. Тяжело, беспокойно, и дикие видения из сопредельных аспектов терзали его мятущуюся душу, раздвоенную, словно жало змеи. Бесплотные, еще более тонкие, чем духи или эфирные создания, образы снов зачастую приходят из-за пределов. Почему, почему сумеречное сознание Заклятого притягивает к себе одно и то же: дым магнолий, хруст фарфора, белая свеча платана?.. и почему, проснувшись, он хоронит это в себе до следующего сна?

Впрочем, неважно. Когда Заклятый проснется, его ждет кошмар наяву!

Вонзаю жало. И яд струится в человека по имени Рио, под защитные покровы, сразу в обе сплетенных души (хотя и не души это вовсе!) – яд реальности. Смотри!.. смотри! – погружена в много-сон бдительная стража, ползет по полу человек с тухлым взглядом, спит, разметавшись, беззащитная женщина на дубовой кровати… смотри, герой!

В других обстоятельствах можно было бы сказать: «Герой вскочил как ужаленный!» Но других обстоятельств у меня не было; и я едва не опоздал. Трудно было уловить грань пробуждения, и еще труднее – понять, в какой миг Заклятый, как был, нагишом, оказался за дверью, прихватив со стены меч. Все-таки он хорош, этот могильный курган для самого себя! И если мне удастся сделать себя прежним, а его – …

Думать получалось плохо. Все силы уходили на одно-единственное: не отстать от героя.

Силы ушли, и я не отстал.

– Отпусти ее! Слышишь, мразь?!

Все-таки времени прошло больше, чем предполагалось вначале. Ведьмач, вожак здешнего Ковена, ты хотел, чтобы я смотрел – и только?

Пожалуйста: я смотрю.

Тот, неподвижный изнутри, все же успел добраться до кровати. Сейчас он навалился на Сале всем телом, припал к ложбинке между шеей и плечом, намертво обхватив руками отчаянно сопротивляющуюся женщину. Насилует? Или… впрочем, герой Рио уже рядом. В темноте он видит куда хуже меня, но героям, как правило, достаточно силуэтов и собственного воображения. Рывок за волосы, удар рукоятью меча под ребра, прямо граненым медным яблоком – и чужак, грязный, лохматый, кувырком летит в угол.

Чтобы спустя мгновение медленно встать глиняным големом.

Встать?!

На Рио человек с тухлым взглядом не обращает внимания – негнущиеся, словно деревянные, ноги несут его обратно к кровати. Пальцы героя клещами впиваются в плечо насильника, но человек с тухлым взглядом походя отмахивается – и теперь в угол летит уже герой, чудом не порезавшись о собственный меч. Ну, давай же, Рио, вставай! Он встал, значит, сможешь и ты! Разве не видишь: его нельзя остановить, не убив! Убей! Брось в мир щедрую смерть со своего клинка! Преступи Запрет! Иначе… посмотри – у женщины на шее кровь! Кровь! Ты что, совсем ослеп?!

Заклятый бьет в броске с пола – снова медным яблоком рукояти.

По хребту.

Достигни удар цели – человек с тухлым взглядом упал бы со сломанным позвоночником, парализованный – но живой!

К счастью, удача теперь была на моей стороне: ночной гость, словно почувствовав опасность, в последний момент начал оборачиваться – отчего удар обрушился вскользь, разодрав одежду вместе с кожей спины. Желтые кривые клыки ощерились в лицо Рио, из выгребной ямы рта потянулась ниточка кровавой слюны. Острие меча угрожающе ткнулось в грудь чужака, напротив сердца – остановись! стой, погибнешь! сдавайся! – две лапы в ответ ухватили клинок, но ноги, непослушные ноги подвели своего владельца.

Человек с тухлым взглядом упал вперед.

И меч вышел у него из спины.

Мироздание содрогнулось! Эфирные вихри хлестнули со всех сторон, сметая завесы, прорывая Рубежи, верша слияние возможного с невозможным! – сейчас, сейчас вода нарушения хлынет под корни Древа Сфирот, раскроются набухшие почки на ветвях, давая дорогу Истинному Свету, как уже было однажды – и я наконец обрету цельность… Скорее, скорее, я устал ждать!..

Но почему слабеет невидимый ветер, иссякает влага чуда, почему вновь смыкается треснувшая было скорлупа, почему… Не надо! Неужели снова… Ведь вот он, убитый, валяется на полу, с мечом в сердце, и над ним в оцепенении застыл герой Рио, нарушивший, нарушивший – НАРУШИВШИЙ!!! – условие Заклятия!

Почему?!

Заклятый нагибается над лежащим.

– Мертв, – бормочет он, судорожно дергая щекой. – Странно, уже окоченеть успел…

Окоченеть?

Убитый мгновение назад – окоченеть?!

Существо на полу дернулось, и Рио невольно отшатнулся. Отчаянно завизжала на кровати перепуганная до смерти женщина, зажав ладонью рану на шее. Человек с тухлым взглядом рывком извлек из груди меч, аккуратно положил его возле стены и сел.

– Сале, беги! – В крике героя стыло отчаяние.

– Сале? Нет!.. Сале, это правда ты?

Голос – хриплый и одновременно пронзительный – безумным скрежетом разорвал ночь, и даже Рио застыл на месте, словно налетев на невидимую преграду.

Этот голос нельзя было не узнать.

– Хоста?! – выдохнул герой; и я проклял удачу, обернувшуюся чудовищной насмешкой, – дважды просить у Заклятого смерть для одного и того же человека, и дважды не дотянуться до вожделенной цели!

– Хоста?!! Что с тобой? Ты… тебя же убили, я сам видел!

Обнаженный Рио присел на корточки перед живым мертвецом. Женщина, кажется, начала мало-помалу приходить в себя, но по-прежнему не могла вымолвить ни слова. Вместо лишних слов она молча потянулась к изголовью, где стоял тяжелый подсвечник на семь свечей и лежало огниво.

Я к тому времени обосновался на крючке стенной вешалки и мог не опасаться, что при свете меня заметят.

– Убили, – прошептал тот, кого раньше звали Хостой, стараясь пригасить свой жуткий голос. Это у него получилось плохо. – Убили меня, Рио. Холодно мне. Мертвый я. Мысли… сгнили мысли. Сале… ты хоть жива?

Вспыхнула свеча, за ней – другая, и люди наконец смогли рассмотреть мертвеца.

– Жива, – проскрежетал мертвец, и в тухлом его взгляде червями сплелись боль и облегчение. – Помрачение на меня нашло. После смерти… бывает. Я палач; я слышал. Добей меня, Рио! Я для тебя добивал, добей и ты… для меня. Крови я мало выпил. Вот-вот память уйдет – тогда я опять на вас брошусь. Отруби мне голову, Рио… пожалуйста. Ты не бойся, покойникам головы рубить – сущая безделица!.. я знаю, я палач…

– Я… я не могу, Хоста! Не могу!

– Добей! – Бывший палач неожиданно вцепился в руку своего бывшего спутника поистине мертвой хваткой. – Упокой мою душу! Не хочу – так…

– А як же ты хочешь, катюга? – весело спрашивают от двери. – У рай до святого боженьки хочешь?! Некрещена душа, в чужой землице зарыта, чужими людьми кончена, – не, нема таким рая…

Старый ведьмач стоит на пороге. Хитро щурится на непотребную картину: голые мужчина с женщиной и оживший мертвец на полу.

Одно неясно, Панько, зачем тебе я, как соглядатай, понадобился?

– Ну что, ведьма роблена, не сладила сама с моим опырякою? – толстым ногтем пасичник скребет подбородок, ухмыляясь. – Велел же тебе пятки салом смазать – а ты упираешься, лезешь поперед батьки в пекло! Ладно, пани ясна – на цей раз Панько тебя стращал, чтоб думала впредь, як ведьмачей за кожух… Неделю даю на сборы, а больше не дам. Поняла, ясна пани?

– Зачем… зачем ты его? – Вместо ответа на откровенную угрозу женщина кивает в сторону притихшего, сжавшегося в комок Хосты. – Зачем?!

– Я? – Вожак местного Ковена пожимает плечами. – Та ваш приятель и без Панька готовый опыряка был, когда я пришел. Ну, подсобил трошки, не без того…

– А… второй? Лекарь? – Герою все с большим трудом удается держать себя в руках.

– А, той парубок, что Крамольником кличут? Той помер совсем. Як честные люди. Покрестить его успели, вот и помер, як всяка християнська душа. Ликар, говоришь, был? Если добрый ликар – теперь в раю вареники ест!

– Ухо ему отрубить, что ли? – скучным голосом интересуется Рио у женщины. – Или язык отрезать, чтоб не болтал глупостей? Как думаешь, Сале?

Кажется, на этот раз Панька проняло. Понял: этот убить не убьет, а вот язык и впрямь отрежет – глазом не моргнет.

– Ты, хлопче, думай, що балабонишь, – глядя в сторону, бормочет он. – А то как бы не пришлось тебе завидовать тому бурсаку, что панночку мертвую три ночи у церкви отчитывал…

– А ты думай, что делаешь, когда покойников поднимаешь! Говори: чем теперь Хосте помочь можно?

– А чем опыряке допоможешь?! – Пасичник искренне изумлен. – Разве что отнести до кого, чтоб кровушки посмоктал? Так я и отнес!

– А покой дать ему можешь?

– Ну…

– Не «ну», а делай что сказано!

– Больно ты прыткий, хлопче! Добрый опыряка всегда в хозяйстве пригодится! Покой ему… Може, и упокою, если вы драпанете отсюда без разговоров та болтать лишнего не станете. А приятелю вашему и так непогано! Був катом, заризяк всяких на той свет отправлял – а теперь что? Да то же самое! Ему не привыкать… Ладно, ладно, иду. – Панько явно заметил, как изменилось лицо Рио. – По рукам? Вы отсель выметаетесь за неделю – а я тогда его, може, и упокою!

Ведьмач присел, ловко взвалил потянувшегося к нему мертвеца на плечи и поковылял к выходу.


Я вылетел следом.

Я знал, чего добивался старый ведьмач, приглашая меня в свидетели. Местный Ковен вынес приговор несговорчивому пану-чернокнижнику, начав с первого, самого простого – предупреждения его пассии, и бывший каф-Малах должен был это знать.

Зачем?

Неужели чтобы передать сыну?!

* * *

Старый, очень старый человек ругается.

– …Ну вот, и так вечно: едва больной еврей, которому давно пора на тот свет, собирается вздремнуть, как являешься ты! И гонишь сон прочь своей дурацкой болтовней. Что тебя беспокоит на этот раз, позор мироздания? Может быть, ты хочешь, чтобы я открыл тебе все сокровенные замыслы и стремления Святого, благословен Он? Тогда я должен сразу разочаровать тебя: я не знаю, каковы Его сокровенные замыслы и стремления! – Надтреснутый кувшин старческого бормотания течет каплями язвительной надежды. – Если да, то можешь сразу уходить, а мне таки удастся урвать клочок сна…

Он так и разговаривает со мной: лежа на кипарисовом топчане, покрытом циновкой, и поверх нее – одеялом из верблюжьей шерсти. Ему не хочется вставать, и я его понимаю. Я выхожу из колонны портика; я присаживаюсь рядом, у изголовья, чтобы не возвышаться над стариком Вавилонским Столпом.

Восковые веки смыкаются еще теснее – но он не спит, конечно, он не спит. Все-таки ему тоже интересно, зачем я пришел сегодня.

– Поздравь меня, рав Элиша. У меня скоро родится сын!

– Я всегда подозревал, что ты не очень умный каф-Малах, – один глаз приоткрывается и с влажной печалью смотрит на меня. – Но сегодня ты оправдал мои подозрения с лихвой! Кто же, не боясь сглаза, хвастается вслух еще не рожденным ребенком?! Всякое слово имеет свой отзвук, а когда речь идет о том, что еще не случилось, особенно о таинстве рождения… Глупый, глупый каф-Малах!.. кстати, кто она?

Я не сразу понимаю суть вопроса. Так всегда: вот почтенный рав Элиша только что говорил о понятном – а вот он уже молчит, позволяя собеседнику тупо моргать в недоумении.

– Женщина. Смертная. Не отсюда.

– Ясно, ясно, – с удовлетворением кивает старик, вновь занавесив оба глаза мятыми шторками век.

– Что – ясно?

– Что женщина. Смертная. И не отсюда. Таких, как ты, всегда тянуло к дочерям человеческим.

– Ты прав, рав Элиша. Но почему? Я видел тех, которых называли богинями, – и они были действительно прекрасны! Я встречался с теми, кого называли демоницами, – и они были чувственны, и сладострастны, и искушены, как никто, в плотских утехах. Я видел тех, кому еще не придумали имен на известных людям языках, и облик их завораживал. Но едва вблизи появлялись смертные дочери человеков…

– И с этим вопросом ты пришел к старому человеку, доверху полному добродетели?! Уйди, бесстыжий выкидыш неизвестно чьей утробы! Отыди от меня! Я-то думал, что ты пришел спрашивать о замыслах Святого, благословен Он! – и надеялся быстро от тебя отделаться! А ты… – Старик наконец соизволяет открыть оба глаза, и оба этих хитрых глаза смеются. – Ладно, разве что ради твоего будущего первенца, трижды тьфу-тьфу-тьфу в его сторону и сторону его бедной матери!.. но увы, болтливый отец! – начать придется все же с замыслов!..


Сказано в толковании каббалистов Цфата, чьи имена не называют вслух, к Книге Берешит, иначе Бытие:

«В час, когда приступил Святой, благословен Он, к сотворению первого Адама, увидел Он праведников и нечестивцев, что произойдут от него. Сказал: «Если Я сотворю его, то выйдут из него нечестивцы. А если не сотворю, то как появятся из него праведники?» Что сделал Святой, благословен Он? Убрал Он от своего лица дорогу нечестивцев. И призвал к участию в нем Свойство Милосердия, и сотворил его. Об этом написано в Тегилиме, иначе в Псалтыре: «…ибо знает Господь путь праведных, а дорога нечестивцев исчезнет…» И в час, когда приступил Он к сотворению первого Адама, советовался Он с бейт-Малахами, иначе Ангелами Служения. Сказал им: «Сделаем человека в образе Нашем, по подобию Нашему». Сказали Ему: «Адам? а каковы его свойства?» И еще сказали Ему: «Что человек, коль ты вспоминаешь о нем?» Сказал им: «Человек, которого я собираюсь сотворить, более мудр, чем вы». И еще сказал им: «Восстанут из него праведники». Это то, о чем сказано: ибо знает Господь путь праведных. Ибо показал Господь путь праведников бейт-Малахам, иначе Ангелам Служения. А «дорога нечестивцев исчезнет…» значит, что не открыл им Святой, благословен Он, что восстанут из Адама нечестивцы. Ведь если бы открыл Он бейт-Малахам, что восстанут нечестивцы из него, сотворенного по образу и подобию, то не позволило бы Свойству Суда сотворить Адама…

Когда же Адам согрешил, покинув вместе с Хавой эдемские сады, и начали расти на земле колена Адамовы, являя праведников и грешников, – увидев это, сказали двое из Существ Суда, имена которым Аза и Азель: «Если бы мы были на земле, то не согрешили бы!» И, навсегда облачась в плотские одежды, дабы не искушаться возвращением в свет, сошли на землю Аза и Азель, входя к дочерям человеческим и зачав от них исполинов.

Взирая на них из сияния Эйн-Соф, говорили при этом иные Существа Суда: «Вот, потомки Азы и Азеля силой правят сыновьями Адама. Разве таков был замысел Святого, благословен Он?!» И в гордыне своей сочли они, что постигли Его замысел, решив исправить ошибку. Оставшись светом, пали Существа Суда в мир телесный и разделили его на части Рубежами, дабы по мере сил оградить свободных сынов Адама от владычества исполинов. А самих Азу с Азелем в их плотских одеяниях приковали Существа Суда железной цепью (ибо считали, что вправе вершить суд именем Его) к скале Каф, дабы более не плодили они потомства; и по сей день стоят там мятежные ангелы, прикованные, и сведущие люди, взыскуя тайных знаний, приходят к ним учиться запретному.

Но в рвении своем, даже оставшись светом, лишили бейт-Малахи себя возможности вернуться, пока существуют люди и есть что от кого ограждать. Скорбный удел: служить благу потомков Адама, не любя их, ибо было сказано: «Человек, которого я собираюсь сотворить, более мудр, чем вы». Впрочем, известно Существам Суда о том, что в конце времен исчезнет плотский мир и вместе с ним – тела людские, души же возвратятся в Свет Эйн-Соф, сделав излишними Рубежи и служение бейт-Малахов. Ныне же держится мир силами праведников, и едва число их станет меньше положенного – тут и настанет конец земной юдоли.

И тогда здраво рассудили Существа Суда: «Мы разделили мир Рубежами, дабы оградить одних от других, и силу от силы, и знание от знания. Но ведь может статься, что внутри какой-либо из огражденных частей окажется меньше праведников, чем требуется для поддержки мира на краю бездны? Тогда исчезнет эта часть в огне гнева Его, и души людей освободятся от гнета бренных тел, устремившись к Свету, – о, вот способ помочь исполнению замысла Святого, благословен Он! Спасем же целое от гнета бренной плоти, очищая по частям!»

Множа поводы ограждения – царя от царя, демона от демона, жреца от жертвы и знающего от глупца – бейт-Малахи стали множить Рубежи; и впрямь случалось так, что огражденные участки гибли в пламени гнева Его, ибо не хватало праведников для спасения части от участи.

Когда же разверзлись небеса всеобщим потопом, возрадовались Существа Суда, сказав: «Вот! сейчас освободимся мы от служения». Но воды схлынули, вновь обнажив лоно земли. «Плодитесь и размножайтесь!» – вновь прозвучало в мире, и стало бейт-Малахам недоставать сил, чтобы удержать все возведенные Рубежи, желая сверх того строить новые! Вот тогда и позавидовали они черной завистью мятежным Азе и Азелю и их потомству, детям свободного выбора. Ибо кто избрал Свободу взамен Служения, тот ближе к Адаму, чем к Существам Суда; потому и тянет наследников Азы и Азеля, наследников их мятежа, к смертным женщинам, а не к богиням, или демоницам, или безымянным созданиям! Самим же Существам Суда потомства иметь не дано: оставшись светом, бесплодны суть!..»


– Ты доволен?

– Нет, мудрый рав Элиша. Я не доволен. Ты сказал слишком много для ответа на простой вопрос: «Почему меня тянет к смертным женщинам?» И одновременно слишком мало – ибо твой ответ породил во мне другие вопросы. Если количество Рубежей непрестанно растет, а бейт-Малахи не в силах иметь потомство от дочерей человеческих, то как они, Ангелы Служения, исполняют заповедь «Плодитесь и размножайтесь»?!

Нет ответа.

Только легкий храп и присвистывание.

Ухожу в колонну.

Я принесу ему самый тихий сон, который сумею найти, – если, конечно, успею.

Сале Кеваль, прозванная Куколкой

…Сквозняк, заигрывая, прошуршал страницами. Сале протянула руку, и этот бастард ветра и щели всем телом приник, распластался вокруг запястья.

«А что это у вас, дражайшая Сале?..» – беззвучно осведомился сквозняк, лаская гладкую кожу.

Женщина, не ответив, улыбнулась.

Прохлада была приятной.

Если до сих пор она плохо понимала, чем Жилистый Понедельник, он же Мертвецкий Велик-день, отличается от прочих пятниц, четвергов и вторников, вместе взятых, то сегодня все стало на свои места. Голову с утра словно мокрым полотенцем обвязали. В висках сухо стучали молоточки, беспрестанно хотелось пить, и трепетно билась жилка под левым веком – отчего казалось, что женщина все время игриво подмигивает.

Знать бы еще – кому?

Сале заставила себя пробежать глазами абзац, затем другой. Речь шла о каком-то невезучем шляхтиче Матковском, сожженном суеверными жителями села Гуменец по обвинению в насылании мора. Поскольку бедный шляхтич вовсю голосил, что просто ходил с уздечкой по полям, отыскивая пропавшую с вечера лошадь, было решено замазать ему рот свежим навозом, а глаза завязать смоченной в дегте тряпкой. Меры помогли, и Матковский голосить перестал. Присланный к нему священник сообщил же гуменчанам следующее: «Я до души, а вы до тела, жгите как можно скорей!»

Женщина зевнула; перелистала страницы.

Время убивалось туго. Минуты растягивались в часы, а часы и вовсе прикидывались неделями. С трудом удалось прочитать еще абзац-другой, повествующий о черниговском полковнике, позднее – генеральном обозном Василии Бурковском. Этот прославился двумя вещами: при жизни участвовал под командованием гетьмана Мазепы, прозванного за женское угодничество Мартоплясом, в разгроме под Полтавой войск «Дракона Московского», а после смерти разъезжал в карете шестерней по Красному мосту, пока под гнетом проклятия не провалился в Стрижень.

Жизнеописание лихого полковника (включающее и малую толику бытия загробного), а также перечень некоторых его милых привычек, интереса опять не вызвали. После тесного знакомства с веселым Стасем… Наверное, все-таки хорошо, что все эти дни пан Станислав практически не вылезал из замка. Интересно, что он там ест? что пьет? с кем спит?

Ничего, сегодня выясним, если не стошнит.

Захлопнув скучную книгу, Сале встала и подошла к знакомому портрету.

Худосочный молодчик на этот раз смотрел ей в глаза с неприятным сочувствием. Тайное полотенце вокруг головы налилось ледяной влагой, молотобойцы внутри черепа мерзко зачастили своими кувалдами. «Гревская площадь… – вдруг уловила Сале верхним чутьем, обострившимся с самого утра; и еще раз, вдвое тише: – Гревская… площадь…»

Она смежила веки и привычно сосредоточилась.

Действительно, пан Станислав был прав: сегодня особенный день. С четверга ей ни разу не удалось всерьез выйти за пределы себя. Судорожно, доводя себя до исступления и обморока, она все это время пыталась связаться с Самаэлем, предупредить Ангела Силы о времени нелегального выхода в Порубежье, о спутниках, которых следовало пропустить невозбранно в отличие от прочих… Тщетно. Ничего не получалось. Женщина неизменно вылетала душой в ночные небеса, где бессмысленно носилась верхом на дурацком ухвате. Светила луна, рой стихийных духов хихикал вслед, а вокруг мельтешили рогатые шуты с собачьими харями. Свита? зеваки? конвой?! Наконец один из них, самый наглый, одетый в мундир с длинными фалдами, хватал луну и совал себе за пазуху – становилось темно, хоть глаз выколи, и Сале с криком падала в пропасть.

И так раз за разом.

Чьи это происки, не стоило и гадать.

«Гревская площадь… «– послышалось снова. И почти одновременно с этим морок прояснился. Но вместо Порубежья женщина и впрямь увидела городскую площадь, полную народа. Люди уже расходились, живо обсуждая что-то между собой. Рядом, на высоком дощатом помосте, разговаривал с палачом в красном капюшоне какой-то человек; за руку человек держал примерно двенадцатилетнего ребенка, очень похожего на молодчика с портрета. Разговор явно ладился, палач протянул руку, взяв бархатный кошелек, – и человек повернулся в сторону пыточного колеса.

Сале затрясло. Там, у колеса, валялось безглавое тело, и отрубленная голова, откатившись чуть в сторону, лениво моргала глазами.

Тело было мощным, кряжистым. Даже если бы не толстые губы живой головы, кривящиеся в знакомой улыбке, подходящей более почтенному отцу семейства…

Казненный был похож на зацного и моцного пана Мацапуру-Коложанского, как бывают похожи родные братья. Не близнецы, нет, и про них нельзя сказать «Одно лицо!» – но сходство тем не менее было несомненным.

– Пойдешь ко мне на цепь? – хрипло спросил человек, заплативший палачу.

Веки того, что лежал у колеса, снова дрогнули. Опустились.

Больше Сале ничего не видела.


За окном усердно распекал сердюков пан Юдка, бодрый, как никогда. Консул поспевал везде: только что его гортанный голос звучал у конюшни – и вот уже град страшных ругательств обрушивается на голову лентяя-кухаря, по сей час не уложившего харч в седельные торбы. Казалось, Юдка никогда не бывал ранен и всю жизнь провел в неге и довольстве, копя силы про запас.

Сале пожала плечами, отогнала прочь видение публичной казни и вышла из библиотеки в коридор.

Молодчик с портрета тоскливо глядел ей вслед.

Словно рассчитывал на помощь, а его подло обманули.

«Гревская… – еле слышно кинулось в спину. – Гревская пло…»

Сале не обернулась.

Вещи она собрала еще до обеда. Собственно, и вещей-то было… Разве что прихватить заодно и скучную книжку, что худо-бедно помогла ей убить-таки часа два времени? Будет дома потешать желающих (особенно – мастера) байками о сожженных ни за грош шляхтичах и посмертно разгуливающих полковниках. Животики надорвут…

Не только в здешнем Сосуде любят «байки про опырякив»; правда, здесь их любят особенной, чистой и бескорыстной любовью.

По всему видать.

До намеченного времени выезда оставалось не меньше двух часов; зимние сумерки бродили за окном, окрашивая мир в лиловую муть. Женщина вздохнула. Она ощущала в душе гулкую пустоту безразличия, и больше ничего. Правильно. Перед серьезным делом у нее так было всегда. Пока другие старались не забыть самую мельчайшую мелочь, планировали и рассчитывали наперед, насилуя воображение, пока другие жгли душу жадным огнем предвкушения…

В то же время Сале Куколка превращалась в сонное привидение, слоняясь из угла в угол с застывшим лицом.

Она умела ждать правильно, завернувшись в кокон снаружи и внутри.

Мастер научил, будь он проклят.

Из коморы, где жил герой Рио, доносился глухой лязг металла. Герой с самого утра возился со своим боевым железом, собираясь перед отъездом вновь переодеться в привычный доспех. Это тоже правильно. Это тоже успокаивает. Брать надо только свое – привычное, знакомое издавна. Чужому доверия нет, любой Проводник это знает назубок. Тем более что перед обедом один из сердюков, отобранных Юдкой в сопровождение, расщедрился и приволок заезжему пану пистоль, долго уговаривая взять с собой «верную зброю». Когда заезжий пан вежливо, но твердо отказался, услужливый сердюк долго шептался во дворе с товарищами, пока наконец не пришел к странному выводу: для такого моцного пана пистоль-маломерок, пусть и турецкий, – кровная обида. Была принесена рушница-кремневка и рог с порохом. В результате Рио молча выставил доброхота за дверь вместе с его рушницей. Совет во дворе продолжился, из арсенала на свет божий была извлечена гаковница совершенно непомерной величины, вкупе с прилагающейся к ней треногой.

Сердюк откашлялся, гордо подкрутил ус и пошел делать пану приятное.

Чуть позже, после грохота, треска и проклятий, он долго еще хромал по двору, делясь с товарищами недоумением относительно раздражительного пана и выбитого собственной спиной окна.

– Ну нема у нас кулеврины! – воздевал сердюк руки к небу, охая и демонстрируя неплохое знание огнестрельного оружия. – И мортиры нема! Где ж я ему…

Когда о случившемся доложили пану Юдке, консул долго хохотал, утирая слезы, и ничего не сказал.

Сале еще немного постояла в коридоре.

Вернулась в библиотеку, к назойливому портрету – но тот молчал.

Обиделся.

Без видимой причины вспомнилось, что вчера герой напился вдребодан. Вышло это случайно или сознательно – Сале понятия не имела. Хотя знать хотелось. Просто в воскресенье, ближе к вечеру, на низких санях-гринджолах, запряженных лохматой кобыленкой, приехал треклятый ведьмач. Рудый Панько вел себя как ни в чем не бывало, низко поклонился «ясной пани» и мигом затрюхал на кухню. Вскоре сердюки перетаскали туда из саней два мешка с солью и множество глиняных жбанов с медом. Панько юлой вертелся рядом и драл глотку, требуя, чтобы гречишный ставили отдельно, липовый отдельно, а какой-то «соняшник» – и вовсе отдельно, лично для пана Станислава.

Минутой позже толстяк-кухарь выбрался наружу, начав с дедом долгий, невообразимо шумный торг.

– Полтора карбованца? – орал он, ударяя оземь шапкой, после чего принимался топтать шапку сапогами. – Сдурел, дед?! Да за полтора карбованца я выкормленного кабана куплю! Кожух дубленый куплю, еще и папаху смушковую! Скидывай цену!

– А соль, соль-то яка?! – не сдавался Панько, подначиваемый развеселившимися сердюками на купеческие подвиги. – Поглянь, блазень ты этакий! – разве ж то «крымка»?! Это ж «бахмутка», самочистейшая! – нет, ты поглянь, поглянь, языком сунь! Кожух он купит… папаху он купит… хрена он купит за полтора карбованца, да и хрена-то не купит!..

Кухарь в сотый раз совал языком, кривился, и торг начинался сызнова.

Когда же наконец денежный вопрос был кое-как улажен, Панько засобирался обратно. Видимо, он был изрядно доволен итогом торговли, потому что на посошок сунул сердюкам бутыль с…

Сале показалось – с водой.

– Выпейте, хлопцы, – задумчиво буркнул ведьмач, дергая бороденку. – Выпейте на помин души… не глядите, что халява – добрый чвирк, двойной перегонки!..

– Чьей хоть души-то? – сразу несколько рук вцепились в бутыль с чвирком – не отнимешь.

Рудый Панько только малахай поглубже нахлобучил да побрел к саням.

Дескать: эх, хлопцы, был бы помин, а душа для него завсегда сыщется!

Когда дед укатил восвояси, а сердюки успели для разгона пропустить по чарке-другой, во двор спустился Рио. Он постоял-постоял, глядя перед собой и словно забыв, зачем выходил из коморы, потом решительно направился к сердюкам и обеими руками поднял бутыль. Пока он пил прямо из горлышка, щедро заливая грудь, в глазах собравшихся вокруг мужчин родилось и выросло до необъятных размеров чистое, искреннее восхищение.

Двойной перегонки.

Сале еще подумала: так сельские дети глядят на канатоходцев и бродячих фигляров.

– Сальцем, сальцем заешьте, ваша мосць!

Даже кухарь метнулся от дверей своей обители поучаствовать в этом чуде: пан гуляет разом с сердюками!

– Заешьте, не побрезгуйте!

Герой заел, смахнул слезу и подсел к выпивохам.

Сверху высунулся из окна пан Юдка, глянул сумрачно, но встревать не стал.

В него плечи, як у бабы,

В него очи, як у жабы,

В него усы, як у рака,

Сам недобрый, як собака! —

вскоре оглушительно затянули сердюки, со значением косясь на окно.

Сам недобрый, як собака! —

блаженно подтягивал странствующий герой, утирая слезы.

Еще позже вся компания ушла со двора, горланя песни и смачно обсуждая прелести шинкарки Баськи, а также лихой вдовушки Солохи, к которым они, собственно, и направлялись – добавить во всех смыслах. Вернулись сердюки далеко за полночь; когда именно, Сале не запомнила, потому что легла спать. Разбудило ее мерное громыхание в коридоре. Сунувшись туда прямо в ночной сорочке, женщина обнаружила героя в полном доспехе, марширующего из угла в угол без особой цели и смысла.

– А, С-Сале… – герой попробовал улыбнуться и неожиданно икнул. – Ежиха Сале со стальными иголками… Не сп-пится?.. и мне не с-с-с… не с-с-спи… а, чтоб его!..

И продолжил маршировать.

– Ты б шел ложиться, – женщина сперва хотела высказать Рио все, что думала о его несвоевременном загуле, но сдержалась.

Сдержалась легко, удивившись собственной покладистости.

Мельком подумалось: а славно было б упиться вдрызг самой!.. Почему раньше ей не приходило в голову такого простого выхода из тупика?! – захлебнуться, забыть, не думать, не помнить и просто шляться в коридоре, мешая честным людям коротать ночь в честном забытьи…

– Заказ! – вдруг возвестил герой, с лязгом садясь прямо на пол. – Большой заказ! Не поверишь, Сале, – я т-так его хотел… т-так ждал… дождался. И к'Рамоль тоже дождался… и Хостик… сейчас рады н-небось!.. до смерти рады. Скажи, Сале! – кому я мешаю на этом свете? Кому? Скажи! Ехал, думал: денег заработаю… миры посмотрю… Насмотрелся! Сыт по горло! Ведь ты тоже сдохнешь из-за меня, а я останусь жить дальше, жить и переезжать с м-места на место, нянчась со своим запретом на убийство! Они пошли к бабам, эти парни, и я пошел вместе с ними… скажи, Сале! – зачем я пошел с ними?!

– Успокойся, Рио, – женщина села рядом, остро чувствуя холод, идущий от половиц.

Не застудиться бы перед самым отъездом!

– Успокойся и иди ложись. Ну зачем мужчины ходят к бабам?.. Нашел, что спрашивать, глупый! Завтра мы уедем, уедем домой, и все вернется на свои места. Иди спать, герой.

– Все вернется на места, Сале? И Хостик вернется? И Рам?! И мы с тобой?! Ты врешь, и сама прекрасно понимаешь, что врешь… и я тоже понимаю. Ладно, пора и впрямь спать… герою пора спать…

Скрежет, взвизг металла – Рио поднялся на ноги и потащился к лестнице.

Встав на первую ступеньку, он обернулся.

– А я ведь… – совсем уж непонятно сообщил он, глядя мимо Сале. – Я ведь с женщинами… еще никогда. Ни разу. Мне ведь, в сущности, еще и тринадцати нет… маленький я еще. Маленький…

И совершенно бесшумно пошел к себе.

Высокий воин в боевом железе; усталый мальчишка, заживо похороненный в убийце с запретом на убийство.

Последняя мысль, явившись из ниоткуда, страшно обожгла Сале, и холод от половиц уже не имел никакого значения.


Минут через десять она на цыпочках подошла к двери коморы, где спал герой, но дверь оказалась заперта изнутри на щеколду.

А на тихий стук ей не открыли.

* * *

– …пан сотник! Пан Юдка, на околице палят!

Многоголосый вопль вытряхнул Сале из пыльного мешка задумчивости.

Вдали, со стороны западной окраины хутора, где начиналась мрачная громада леса, сумерки разом треснули гнилым полотнищем; и еще, теперь уже севернее, от замерзшего пруда.

Женщина запоздало поняла – это не впервые.

Самый первый, робкий треск двух-трех выстрелов она пропустила мимо ушей, не обратив на него внимания: сказалась непривычка к таким методам ведения войны.

Куда только и делась личина безразличия, вся показная неторопливость! Метнувшись в библиотеку, где лежали собранные ею котомки, Сале пнула вещи ногой – пропадай, не жалко! Наскоро застегнув на талии пояс с набором метательных клиньев, она сунула туда же два кривых клинка без ножен, накинула поверх полушубок и вихрем вылетела во двор.

Удивительно: паники не было.

Повинуясь коротким командам надворного сотника, сердюки сопровождения выводили из конюшни заседланных лошадей, двое парней покрепче ждали у ворот с засовом наготове, а еще с полдюжины стрелков, вооруженных нарезными рушницами, ловко карабкались из чердачных окон на крышу – залечь у трубы, за обледеневшим карнизом.

Оборона дома явно отрабатывалась заранее, и не единожды.

Кроме того, большая часть сердюков квартировала на хуторских хатах (многие – с законными женами и детьми); они просто обязаны были задержать продвижение нападающих.

– Кто это, консул? – Женщина вцепилась в рукав Юдкиного жупана. – Писарчук из Полтавы привел?!

Косой взгляд был ей ответом.

– Логиновские черкасы, – наконец бросил Юдка, удостоверясь, что лошади ждут, ворота готовы закрыться в любую минуту, а стрелки на крыше проворно орудуют шомполами. – Бьют грамотно, залпами. Вэй, кто ж мог предвидеть?! Одно хорошо – кони у них небось вконец запаленные! Глядишь, прорвемся к яру, а там…

Сизые от беспробудного пьянства тучи низко нависли над головой. Видно было и так не лучшим образом, а тут еще ветер, как назло, залепил Сале в лицо пригоршней мокрого снега. Ресницы слиплись, женщина утерлась тыльной стороной ладони и вдруг почувствовала себя совершенно никчемной.

Надвигалась метель.

Много чего надвигалось…

– Черкасы? Логиновская сотня?!

– Да какая там, мать ее, сотня! С сотней он еще дня три б шел! Видать, обоз Логин за Днепром кинул, и с малым отрядом – сюда… на Великий Пост разговляться! Все, хватай байстрюка – и в седло! Да шевелись, чорт тебя побери, черкасы ведь окраинные караулы вмиг стопчут!..

– А успеем?!

– Должны успеть! Пока они сюда доберутся, пока дом возьмут, пока хутор перетряхнут сверху донизу… Должны!

Рядом звякнуло железо.

Герой Рио держал под уздцы подведенного ему жеребца.

Смотрел в сторону; спешить за Сале, помочь ей управиться с ребенком явно не собирался. Ладно, после разберемся, кто герой, а кто второй…

Сломя голову женщина кинулась в дом. Пытаться бежать с хутора в замок пана Станислава, и оттуда – нелегалами через Порубежье, оставив здесь на произвол судьбы урода-ребенка, главную цель Большого заказа… Такие шутки были смерти подобны. Разве что смерть откладывалась на некоторое время, дабы подготовиться для радостной встречи.

Больно ударившись плечом о стену, она тенью пролетела коридорами.

С дребезгом откинулась внешняя щеколда. Хлопнула дверь, и Сале, тяжело дыша, огляделась.

Комора, где еще с обеда заперли дитя, пустовала.

Да что он, сквозь землю провалился?!

Впрочем, после здешних похождений женщина не исключала и этой возможности.

– Эй! Маленький, ты где?

Под кроватью тихо завозились, послышался всхлип – и снова наступила тишина. Упав на пол, Сале ужом скользнула вперед, и секунду спустя ее пальцы нащупали хрупкое тельце.

– Иди… иди сюда, мой славный!.. иди к мамочке…

– Пусти! – неожиданно выкрикнул ребенок, отчаянно сопротивляясь. Сале едва не разжала пальцы: столь велико было потрясение от членораздельного, совершенно недетского вопля. – Пусти меня!

Больше он не произнес ничего, пыхтя от напряжения. Увы, силы были неравны. Кусающегося и царапающегося, маленького выродка извлекли из-под кровати и даже подняли на руки. Но скакать с ним, с таким, в седле было бы почти невозможно; тем более что Сале никогда не считала себя превосходной наездницей.

Отдать же ребенка в чужие руки… пусть даже в руки героя или консула… Нет, она бы ни за что не согласилась.

О сердюках даже речи не шло.

– Пусти… пусти меня…

Предоставив ребенку барахтаться у нее под мышкой, Сале правой рукой изо всех сил рванула оконную портьеру.

Раздался треск; ему вторил треск выстрелов с околицы.

После второго рывка часть крючков отлетела. После третьего портьера осталась у Сале – и ребенок был мигом запеленут с головой в тяжелую ткань.

Вместо плача изнутри доносилось только хриплое рычание, как если бы женщине взбрело в голову тащить к проруби изрядно подросшего щенка.

– Ну, тихо… тихо…

Тихо не получалось. Ни в какую. Со стороны могло показаться: обезумевшая мать выносит насмерть перепуганное дитя из охваченного пожаром дома, укрыв свою кровинушку от искр и жара. Разве что дом пока не горел. Сале криво усмехнулась на бегу. Пожар не заставит себя долго ждать. Разве что чуть позже, когда черкасы неистового сотника Логина, стоптавшего взмыленными конями два лишних дня, доберутся сюда.

Еще как полыхнет… ну, тихо, тихо, перестань дергаться, кошачье отродье… да перестань же, говорю!..

– Шевелись, Проводник! – гортанно взметнулось за окнами, и почти сразу, звонким напевом боевой трубы: – Сале! Скорее!

Выбежав на крыльцо, женщина на миг зажмурилась. Вьюга за это время разыгралась не на шутку, снежные плети-тройчатки секли наотмашь, не разбирая, кто прав, кто виноват, кто вообще случаем подвернулся… Смотреть обычным зрением было трудно, а на большее не оставалось сил. Местный Сосуд не создан для таких, как Сале Кеваль… Для кого же ты создан?.. неужели для подобных Рудому Паньку и веселому Стасю?! Вряд ли, скорее, просто посланникам князя не повезло со встречными…

Кто-то подвел ей заседланную кобылку, подставил ладони для опоры. Последнее оказалось как нельзя кстати: толчок – и женщина очутилась в седле, слепо нашаривая поводья.

Кокон, тесно прижатый к ее груди, сперва притих, но тут же взорвался бешеным движением. Из складок портьеры, червем из капустных листьев, выбралась сперва сжатая в кулак ручонка, струясь наружу переливами золотой цепочки; следом показалось лицо. Щелями-бойницами раскрылись узкие, от самых висков глаза, страшное пламя недетского взгляда обожгло Сале…

Она едва не выронила свою ношу.

Судорожный взмах – и драгоценная искорка, кувыркаясь, полетела в снежную пелену.

– Батька! Лети… лети, батька!

Визг проклятого ребенка слился с порывом налетевшего сбоку, предательски, ветра. Проморгавшись, Сале увидела совсем рядом с собой героя Рио – тоже в седле. Князь не ошибся в выборе: сдерживая пляшущего жеребца, герой показывал женщине пойманный на лету золотой медальон.

Тот, что урод-дитя все время таскал на шее, заходясь истошным воем, едва кто-нибудь хотел посмотреть цацку или, упаси небеса, потрогать.

Сокровище, понимаешь…

– Себе! – Женщина сорвала горло, перекрикивая вьюгу. – Себе оставь!

Герой кивнул. Сплюнув через губу замысловатое ругательство (странно… раньше за ним вроде бы не водилось!..), Рио растянул цепочку, которая, словно живая, удлинилась под напором его пальцев; прикинул на глазок – и решительно сунул голову в образовавшуюся петлю.

Миг, и медальон уже постукивает о зерцало доспеха.

– Батька!.. батька, лети!.. лети…

Портьера надежно закутала крик.


Кони рванули с места, и за спинами беглецов злобно громыхнул засов.

«Чумака… жалко Чумака, – верхним чутьем уловила женщина обрывок мысли консула. – Замордуют ведь парня…»

Сале тесней прижала к себе сверток с ребенком.

Ей не было жалко Чумака-предателя, в беспамятстве валявшегося во флигельке, под присмотром краденой невесты.

Ей никого не было жалко; даже себя.

* * *

…эту скачку сквозь метель и выстрелы Сале запомнит навсегда.

Кобыла неслась стремглав, дробно стуча копытами, все силы уходили на то, чтобы удержаться в седле, не выронить ношу и не потерять во мгле спину скачущего впереди Рио. Кое-где в снежной круговерти красноватыми очами чудовища светились оконца редких хат; дважды кони прыгали через украшенные горшками плетни, расплескивая черепки звонкими ударами копыт – дыхание перехватывало, а отдышаться не было ни сил, ни времени. Потом, бешеным метеором, дико вырвалось из тьмы оскаленное лицо консула. Локоны на висках Юдки висели двумя рыжими сосульками; глаза, и без того выпуклые, сейчас чуть ли не вылезали из орбит. «За мной!..» – Сале так и не поняла: почудился ли ей страшный шепот или это и впрямь было на самом деле.

Чужая рука дернула поводья кобылки, разрывая лошади рот удилами, а сбоку, из хаты выбегал сердюк-квартирант в подштанниках и кожухе нараспашку, паля в метель из двух пистолей. Ребенок на руках притих, сжался в теплый, просто горячий комок; Сале казалось, что она везет собственное, вырванное из груди сердце.

Сердце, которого у нее давно не было.

Земля билась и грохотала где-то далеко внизу, раскалываясь кувшином под копытом. «Так гибнут Сосуды!.. так гибнут…» – додумать не удалось. На ворот полушубка налип целый сугроб, вынуждая горбиться, стекая за ворот ледяными струйками, а скачка все длилась, и метель длилась, и бегство, и безумие, и ждал вдалеке замок, ждал веселый Стась, ждал обозленный молчанием Самаэль, Ангел Силы, не способный ничем помочь здесь, в скачке и метели…

Все было именно так.

Все было.

Ветер косым ударом крыла распорол пелену впереди и слева.

Сперва Сале почудилось, что она прихотью судьбы оказалась во главе кавалькады, что это на нее вылетает из крутящегося снега громада чубатого всадника без шапки, взмахивая кривой шаблей.

Откуда-то сбоку вывернулся один из сердюков сопровождения, срывая с плеча рушницу.

Выстрел оглушил женщину, но чубатый исчез, пропал во вьюге, а вместо него явилась запряженная парой бричка. Легкая бричка, какие Сале уже видела здесь – пан Станислав и местные звали их «чортопхайками». Кони захрапели, вьюном разворачивая чортопхайку на месте, и с зада брички ощетинились в снежный морок зрачки сдвоенных гаковниц, готовясь в любую секунду заплевать весь мир рубленой картечью.

«Сворачивай!.. сворачивай, пани!..» – зашипело, забулькало у самого уха; кобыла зашлась истошным ржанием, успев свернуть в проулок за миг до того, как грохнул залп.

Сердце Сале оборвалось в свистящую пропасть, бездну в глубине, в ту самую, где пряталась до поры прежняя, настоящая Сале Кеваль, – и ноздреватый сугроб принял женщину с ребенком в себя. Рядом билась в агонии несчастная лошадь, а у плетня герой Рио силой вынуждал своего жеребца удержаться на ногах – его конь, видимо, был ранен. Из-за ближайшего хлева, примыкающего к рубленой хате в три наката, взвился гортанный зов, но ветер скомкал его в горсти, расплескал, раскидал по округе.

Все было именно так.

Все было.

И, поднимаясь на ноги, тесно прижимая к себе раскаленный комок, Сале Кеваль поняла: не уйти.

Даже если жеребец Рио продержится в скачке, а ее с ребенком кто-нибудь возьмет к себе в седло – не уйти.

Решение пришло само.

– За хлев! – крикнула женщина, надеясь, что ее услышат те, кому этот крик предназначался. – Прячьтесь за хлев!..

Спустя мгновение, расхристанная, простоволосая, с ребенком на руках, она уже бежала навстречу преследователям.


Чортопхаек оказалось две, и передняя ее едва не задавила.

– Панове! Панове черкасы!

Кони с ржанием заплясали на месте, сдерживаемые умелой рукой, и женщина увидела всадников (двух? трех?..), что скакали следом.

– Панове черкасы! Спасите! Вон они, ироды клятые, вон туда поскакали! Мамку мою, мамку старенькую, стрелить хотели… Бровка затоптали… спасите! Они там, там ховаются!

– Не врешь?!

– Христом Богом клянусь! – вовремя вспомнилась местная присказка, не раз слышанная здесь от кого угодно, начиная кухарем и заканчивая сердюками; разве что пан Станислав и Юдка обходились иными словами.

И рука женщины еще раз указала куда-то в черный провал между хатой и хлевом.

– Ну, баба! Вот это баба! Хлопцы, а ну!..

– Пан есаул, на чортопхайке не пройдем!

– Бес с ней!.. Зараз вернемся!

Черкасы прыгали с брички, досадливо швыряя на дно разряженные в бою пистоли и булдымки-короткостволки; кривые клинки шабель скупо взблескивали, покидая ножны. Всадники ринулись первыми; пешие от них почти не отставали.

Трое черкасов с последней брички слегка замешкались. Молодой парень, правивший упряжкой, лихо соскочил на землю, набрав полные сапоги снега; от души хлопнул Сале по плечу.

– Эх, баба! Спаси тебя Бог! Ну, баба…

Он вдруг замолчал, тяжело, со свистом, дыша.

Взгляд его уперся в сверток на руках женщины.

В суматохе портьера разошлась, и на парня смотрели узкие глаза – от переносицы до самых висков.

Шестипалая ручка цепко держала скомканную ткань.

– Баба!.. да у тебя ж чорт в пеленках… слышь, баба…

Сале Кеваль, прозванная Куколкой, улыбнулась оторопевшему черкасу и шагнула вперед.

Блудный каф-Малах, исчезник из Гонтова Яра

…Златое Древо Сфирот распускалось цветами помыслов Святого, благословен Он. Цветы осыпались вьюгой лепестков, образовывая завязи Сосудов; завязи щедро наливались соком вложенного в них Света, росли, но вскорости начинали чернеть, подтачиваемые изнутри червями – червями противоречивых стремлений и страстей, раздиравших Сосуды на части. И вот уже черенки-порталы не в силах выдерживать тяжесть плодов, набухших густой жижей греха, вот один за другим Сосуды срываются с ветвей и летят вниз, в аспидную бесконечность небытия, по дороге схлопываясь, обращаясь в ничто…

Плодов осталось едва-едва, но эти последыши держались изо всех сил. Лишь на самой верхушке, забытый в шорохе вечной кроны, судорожно цеплялся за жизнь крохотный комочек, безнадежно съеживаясь на глазах. Дуновение ветра, касание крыла летящей мимо птицы, минута, другая – и упадет, рассыплется прахом, перестанет быть…


Я знал, что сплю и вижу сон. Раньше, когда я был самим собой, я не спал никогда – не понимал зачем. Теперь же… За ответ на этот вопрос – зачем?! – я заплатил необходимостью беречь свои скудные силы, как нищий собирает в горсть хлебные крошки.

Силы мне вскоре понадобятся.

Все, без остатка.

Откуда я это знаю? Откуда ветер знает, что если он стихнет – он умрет? Ветер не знает. Он просто играет, летит, завывая, треплет ветки деревьев; ему никто не объяснял, что остановка, отдых – это смерть для ветра… Смерть? конец? отдых?.. Значит, я умер. Я научился спать, как смертные (сон – близнец гибели, младший брат! может быть, поэтому бессмертные не спят?!), – но что-то еще осталось от прежнего вольного каф-Малаха. Я чувствую, я пред – чувствую; ибо еще недавно минуты-годы-века не имели для меня никакого значения, «здесь» означало одновременно и «сейчас»; «там» – могло быть и «завтра», и «вчера».

А сейчас у меня отобрали «вчера» (оставив лишь память – не извлечь, не вытащить, не уйти туда!), оставив лишь «сейчас» и «завтра». Вместо свободного «там» меня обрекли на вечное «здесь», и даже если я куда-то лечу золотой осой – это все равно «здесь», только на несколько шагов левее или правее.

Левее, правее, выше, ниже…

Убогие слова, тесные понятия.

Привыкай, блудный каф-Малах, ибо других у тебя больше нет.

Я сплю.

Интересно, люди спят иначе?

Я вижу сны.

Я беспокоюсь: сморщенный плод готов упасть, все слабее цепляясь порталом за ветвь Древа Сфирот… я сплю, понимая, что сплю, понимая… люди, знакомые мне, описывали сон иначе.

И еще: можно ли испытывать во сне беспокойство?

Не знаю.

Скорлупу сна подбрасывает, словно лодку на волнах, трещины в ней ширятся – но золотой свод еще держится. Золотой? Почему скорлупа сна – тоже из золота?! Как своды моего склепа-медальона! Или мою темницу действительно трясет, и никакой это уже не сон, а…

Тянусь чем могу – волей.

Остатками.

Выплескиваюсь из золота – куда?

Тянусь наружу, тянусь туда, вовне, ожидая наткнуться на привычный барьер, воздвигнутый моим сыном. И не успеваю осознать, что никакого барьера нет, а есть кто-то знакомый, я помню его, он тоже умеет ставить барьеры, только сейчас ему не до меня, потому что…

Я вырвался!.. нет, я ворвался!

Бешеный черно-белый мир распахивается передо мной – мир, который я вижу знакомым взглядом.

По глазам хлещет снежной кашей.

* * *

Вьюга раскололась ослепительной вспышкой.

Впереди кто-то падает – пан Юдка не промахнулся.

Это не моя мысль! Я просто не могу понимать…


…От удара меча шабля черкаса ломается пополам. Стальная молния дважды перечеркивает противника, словно ставя на нем крест, и обе руки его безвольно обвисают. Сердюки добьют. А не добьют – выживет.


Он знает свое дело, герой по имени Рио, и он крепко держит поводья смерти, что обосновалась на конце его клинка.

«Убей!» – хочу я беззвучно крикнуть ему изнутри, но, поперхнувшись, сдерживаю крик. Любое вмешательство может сейчас привести лишь к одному: отвлекшись, герой просто-напросто погибнет, так и не нарушив запрета. Рио дает коню шпоры, сбивая наземь пешего усача, сворачивает за угол грязного хлева, крытого соломой, – и я вижу…

Вернее, мы видим.

Вместе.


– …Баба!.. да у тебя ж чорт в пеленках… слышь, баба…

Спрыгнувший с брички черкас в изумлении таращится на жутковатого мальчонку, которого держит на руках женщина по имени Сале. Портьеру размотало порывом ветра, выставив на всеобщее обозрение разнопалые руки, заостренные черты лица, исхлестанного ураганным снегом…

– Так ты, мабуть, ведьма!

Перекрикивая вой метели, молодой парень отводит для удара шаблю.


Бросаем коня вперед, понимая, что не успеть – черкасов у брички трое, да и одного хватит…

Мы.

Вместе.


…Женщина по имени Сале зажимает ребенка под мышкой, будто какой-то безгласный тюк. Короткое движение освободившейся рукой – изумление костенеет на лице черкаса, занесенная шабля виснет в свистящей снежной карусели, а женщина по имени Сале делает шаг вперед, и пистоль за поясом истребителя ведьм меняет хозяина.

Выстрел.

Женщину окутывает облако дыма, мгновенно унесенное ветром прочь. Двое падают одновременно: парень – с торчащей из груди рукояткой ножа, его приятель на бричке – с простреленной головой.

– Ах ты, сучья ведьма! Хлопцы, баба Остапа стрелила! Да зараз я твою чортову породу на порох пошматую!

Разряженный пистоль летит в голову третьего черкаса, но тот успевает уклониться. Крепче прихватив ребенка, женщина шарахается в сторону, ныряет под бричку; вторя ветру, свистит шабля, вспарывая колючую метель и опаздывая всего лишь на миг…

– Не уйдешь, стервь!.. не уйдешь!


Почему бричка и люди вокруг нее, играющие сейчас в смертельные догонялки, приближаются так медленно? Или предательница-вьюга нарочно громоздит перед конем снежную стену, сечет лицо ледяными иглами, пытаясь отшвырнуть назад, не пустить?..

Выбиваюсь из сил, чтобы Рио видел насквозь.

Ну хоть чуть-чуть, самую малость…


…Черкас уже на бричке. Ждет, с какой стороны появится ведьма с чортовым отродьем. Но умница Сале не спешит высовываться – тоже выжидает, на какую сторону спрыгнет ее противник.

Грохот бьет в уши.

Жаркая волна обдает щеку. Черкас кулем валится в бричку и, пару раз дернувшись, затихает.


Мы оборачиваемся.

Позади один из сердюков, криво ухмыляясь, снимает дымящуюся фузею с плетня.

Мы одобрительно киваем стрелку.

Мы.

Мне абсолютно наплевать, кто здесь воюет и по каким причинам. Моего сына только что спасли от верной смерти, и значит, женщине по имени Сале вместе с обоими Заклятыми мой сын нужен живым.

Этого достаточно.

Более чем.

* * *

– Стой, кто идет?!

Дорога была страшной. Кони оскальзывались на обледенелых склонах, разъяренная тьма кишела белыми осами, бурля вокруг кучки дерзких, осмелившихся перечить дикой бабе-завирюхе… Бричка дважды едва не опрокидывалась. Раненный в ляжку сердюк, что взялся править упряжкой, матерился на чем свет стоит – и все косил на сторону хитрым зеленым глазом. Что уж он там хотел высмотреть в метели, один Святой, благословен Он, ведает; а может, и Он не очень-то… Сугробы ловчими псами кидались под ноги коней, норовя вцепиться изломанными челюстями наста, позади буран забавлялся эхом криков и редкой пальбы, ловя на лету и разрывая добычу в клочья.

– Вперед, вперед, – бормотал рядом бледный Юдка, хрустко обдирая лед с усов и бороды. – Поспешать надо, хлопцы… поспешать… вэй, черкасы, раклово племя, киш мирин тухес зай гизунт!.. Вперед!..

И маленькая, смятая бешеной мглой процессия упрямо ползла вперед, пока из хуртовины вдруг не выросла черная громада замка, спросив испуганно:

– Стой, кто идет?! – И без паузы: – Стой, говорю! Стрелю сейчас!.. Вот те крест, стрелю!

Только здесь мы с героем Рио очнулись от невеселых дум.

Каждый из нас думал о своем, но мысли обоих не отличались радужностью. Герой, мы с тобой похожи, просто ты еще, а я – уже! Вот если бы ты… ладно, молчу, молчу. Оставим до лучших времен, не будем травить души, которых у тебя две, а на самом-то деле ни одной нет. Давай я попробую помочь тебе выжить, спастись и спасти… хочешь? Молчишь? Небось прикидываешь, как меняла на рынке: «А что потом?» Да ничего потом, совсем ничего, а если из ничего выйдет что-то – куда ты от меня денешься, герой?! Вот он я: ярмом на шее у тебя и клеймом на челе твоем, печатью на сердце и огнем в судьбе…

– Я тебе стрелю, дурья башка! Надворный сотник с панскими людьми едет! Ворота открывай, да живо! – Логиновская сотня на хвосте висит!

Перечить Юдке никто не осмелился. Сквозь усилившуюся (казалось бы, дальше некуда…) метель, застлавшую все вокруг белесой мутью, проступила угрюмая серая стена. Трое сердюков, выскочив как ужаленные из расположенной сбоку караулки, суетливо распахивали дубовые створки ворот, окованные по краям железом.

– Чортопхайку во двор! – деловито распоряжался Юдка. – У крыльца, у крыльца ставь! Эх, бричка-сестричка, повернись к нам лицом, к врагам задницей!.. Гаковницы на ворота наводи!.. А, остолопы, дайте, я сам!

Молодец, пан надворный сотник! Людей бы побольше – глядишь, и отбились бы. При их-то оружии надо бы факела на стену; и к бойницам – сердюков с рушницами… мало, мало сердюков!.. не отстоять…


Это не я!.. это не мои мысли! Или мои? Наши? Кажется, я уже с трудом отличаю, где Рио, а где я! Если так пойдет дальше…


– Пан Юдка? Что за гвалт ты учиняешь?!

На миг все застывают.

Мы оборачиваемся.

У входа в западное крыло, примыкающее к угловой башне, на крыльце стоит пан Мацапура-Коложанский собственной персоной. Сегодня, в Мертвецкий Велик-День, пан – щеголь. На нем длиннополый кунтуш алого бархата, увенчанный бриллиантовыми пуговицами, каждая – ценой в славную деревеньку, выставленную на торги. Под кунтушом – жупан из синего атласа, подпоясанный таким кушаком, словно пан вознамерился опоясаться радугой. На этом великолепие не заканчивалось: глядите! – пунцовые шаровары, сапоги из блестящего желтого сафьяна, на золотых каблуках…

Ладонь веселый Стась держал на фамильной шабле в разукрашенных ножнах; рукоять сабельную покрывал чехол из шкурки соболя, украшенный хохолком белой цапли.

Впрочем, павлинья пышность одежд меня взволновала куда меньше, чем цепь на груди Мацапуры. Цепь с камнем густым, красным, словно пролитое вино… или кровь. Ветер треплет волосы на непокрытой голове пана Станислава, старательно набивая их колючей снежной крупкой, весь кунтуш в снегу, плечи, рукава; а на цепи, на камне – ни снежинки. Да, я не ошибся: камень – Сосуд. Малый, но от этого ничуть не менее интересный. Вокруг меня слегка вздрагивает, недоуменно моргая, герой Рио; прислушивается к самому себе, и я невольно замираю в изумлении.

Неужели он способен частично улавливать мои вибрации, как я – его?!

Или он на миг увидел все это разноцветье?! А ведь он успел привыкнуть к черно-белому миру…

– То не гвалт, пан Станислав, – хмуро отзывается Юдка, боком привалясь к борту чортопхайки. – То пожар, потоп и переполох в придачу. Логиновские черкасы как снег на голову… кто ж мог сегодня ждать?! С трех сторон на хутор вломились. Со мной – семеро, и то двое поранены, да вот еще пан Рио, пани Сале и байстрюк голопупый. Остальные небось уже в пекле смолой разговляются, кто удрать не успел!

– Ясно… – Лицо зацного и моцного пана мгновенно становится мрачнее зимней вьюги, навалившейся на замок. – Как думаешь, сотник, сколько времени у нас?

– Полчаса есть. Пока они дом перешерстят, пока сюда прискачут… Ну а там – сколько замок удержим.

– Людей, говоришь, мало?

– Те, что сказал, да еще трое в карауле у ворот сидели. Я их с караула снял – вон, ворота запирают, лоботрясы…

– Мало. Ах, мало!.. А у Логина?

– Не знаю, пан Станислав. Он, видать, обоз с молодыми чурами покинул, с собой старых реестровцев взял, и то не всех… всех забирать нельзя, мало ли… Ну, еще, пожалуй, сечевиков приписанных. Я бы на его месте всенепременно взял, сечевики в скачке злые. Думается мне, десятка три-четыре есть наверняка, а может, и все пять.

Теперь пан и его надворный сотник говорили вполголоса, чтобы не слышали сердюки, но я позаботился о Рио, чтобы герой случаем не остался в неведении.

Панько, ведьмач, почему ты пожадничал, почему не подал мне еще чуток милостыни?! Стыдно, ох как стыдно…

– Полчаса, говоришь? – задумчиво протянул Мацапура, кусая губы. – А еще полчаса сверх того замок удержишь, сотник?

– Не ручаюсь, пан Станислав. Но постараюсь. Очень постараюсь.

– Ты уж постарайся, мой жид. Ты очень постарайся. Тогда и мы с пани Сале в свою очередь очень постараемся. Глядишь, уйдем, и Логина с носом оставим. А нет… сам понимаешь.

Юдка кивнул, промолчав.

– Тогда командуй. Оборона – на тебе.

– Факелы б на стены надо, – Юдка словно, в свою очередь, прочел наши с Рио мысли. – Одна беда: задует ветром…

Мацапура ухмыльнулся и хлопнул своего надворного сотника по плечу.

Тот аж качнулся.

– Не задует. Мне ли тебя учить, как ветродуя заговаривать?! Ладно, тебе еще силы понадобятся… Сам все сделаю.

И, махнув рукой Сале, он скрылся в дверях. Сале с моим сыном на руках послушно двинулась за паном Мацапурой. Я чуть было не подтолкнул Рио шагнуть следом, но нас задержали.

– Ну вот, пан герой, пришла пора харч отрабатывать, – рыжая бородища Юдки оскалилась белым льдом зубов. – Наверху, я думаю, и без жидов да героев справятся. Или пан – колдун?

Пан не колдун.

Пан следует за надворным сотником, отдающим распоряжения сердюкам.

Пан готов отрабатывать харч.

* * *

Старый, очень старый человек не в духе.

Ругается.

Впрочем, он всегда не в духе и почти всегда ругается.

– Некогда мне с тобой лясы точить, надоедливое ты существо! – слышу я прямо с порога.

«С порога» – это скорее поэтический образ, нежели правда. Я еще ни разу не переступал порога его жилища – ни приходя, ни удаляясь. Обычно я выхожу из стены или из колонны. Странное дело: чем плотнее внешне материальные предметы этого Сосуда – тем легче мне торить сквозь них путь! Надо будет как-нибудь поинтересоваться…

– Почему? – спрашиваю я, зная: этот вопрос действует на старого рав Элишу, как запах вина – на горького пьяницу.

– Что – «почему», ошибка Святого, благословен Он?! Ну вот, из-за тебя богохульствую… Что – «почему», я тебя спрашиваю?!

Это хорошо.

Теперь уже он меня спрашивает.

Значит, сложилось.

– Да, кстати, тебя можно поздравить? – спохватывается старый, очень старый человек. – Ты уже обзавелся потомством?

Это он просто так. Он и сам прекрасно знает: время не значит ничего ни для меня, ни для рав Элиши. Для него моя Ярина будет вечно ходить в тягости, и он не доживет до ее разрешения от бремени – только потому, что время для одних идет, для других бежит, а для третьих…

«Что это такое – время?» – спрашивают третьи.

– Глупый, глупый каф-Малах еще не исполнил заповеди «Плодитесь и размножайтесь»! – смеюсь я, до половины утонув в стене. – Зато глупому каф-Малаху хотелось бы знать, как исполняют эту заповедь истинные Существа Служения, громоздя Рубеж на Рубеж!

– Ты совершеннолетний? – в ответ интересуется рав Элиша.

Пожимаю плечами.

– Я так и знал, так и знал…

– Что именно?

– Что ты ждешь от старого, больного человека непристойностей, дабы слушать и гнусно ухмыляться в ответ! Не выйдет! Потому что бейт-Малахи плодятся вполне пристойным (с их точки зрения!) образом… Известно ли тебе, что до тринадцати лет в человеке еще нет души – есть лишь ее зародыш, искорка «нэр-дакик», которая в день совершеннолетия притягивает к себе душу из круговорота «гилгулим», готовую воплотиться для исправления?!

– Да, рав Элиша. Ты однажды говорил мне об этом, а также о том, что изначальное число душ конечно, и поэтому они иногда вынуждены воплощаться частично… но позволь, я спрашивал о другом!

– Он спрашивал! Нет, люди добрые, только послушайте, что говорит этот неудачник! Он спрашивал! А про то, что мир держится на праведниках, на тех цадиках, кто, сам того не ведая, служит ответчиком за мир перед Святым, благословен Он, – об этом ты не спрашивал?! О том, что большинство праведников с виду отъявленные грешники, как фарисей Савл, любитель кидаться камнями, или рабби Акива, треть жизни проведший в пьянстве и распутстве, – об этом ты тоже не спрашивал?!

Молчу.

Иначе замолчит он.

– А то, что если будущий цадик до своего совершеннолетия, до воспринятия истинной души попадет в безвыходное положение, грозящее ему смертью, если при этом он будет испытывать терзания не только телесные, но и душевные, не в силах помочь себе и близким своим, и если он очень пожелает… Ты спрашивал, что будет тогда?! Ты спрашивал, что случится, если вопль такого мальчишки вонзится в небеса – и в ответ получит исполнение желаний?! Ты… ты…

Старый, очень старый человек долго кашляет.

И впервые не отталкивает мою руку, когда я тянусь за двенадцать Рубежей и протягиваю ему чашу, наполненную прохладой водопадов Джур-Джур.

Капли текут на всклокоченную бороду.

Тишина.

– Он спрашивал… Глупый, глупый каф-Малах! – бесплатный сыр бывает лишь в мышеловках! За исполнение желаний приходится платить, и чаще всего платишь самим собой. Наивные люди! Надо обладать очень богатым воображением, чтобы придумать Дьявола и его присных. Надо полагать свои души слишком большой ценностью, – и здесь они правы, даже ежеминутно втаптывая эту ценность в грязь! – чтобы вообразить рогатого скупщика лежалого товара…

Я жду.

– Пойми, беспутный бродяга: больше никогда, никогда такому мальчишке не стать совершеннолетним. Никогда ему не воспринять в себя истинную душу, а то гнездо для души, та искорка «нэр-дакик», что тлела внутри его, превратится в куколку, личинку, зародыш Существа Служения! Отныне бывшему мальчишке жить в обнимку с Запретом. Он может стать великим воином, или могущественным мудрецом, или… Но самим собой он быть перестал, и мир теперь будет раскрашен для него лишь в два цвета – черный и белый, как видят наш мир бейт-Малахи. Глупец, ну зачем тебе понадобилось это знать?.. ну зачем?!.

Бегу.

Но даже за сотню Рубежей отсюда я слышу тихий, срывающийся голос старого человека, кашляющего в духоте своего дома.

– …и когда бренное тело Заклятого умрет, выходит из него бейт-Малах, чтобы крепить собой Рубежи между Сосудами… а в мире становится одним праведником меньше, и в небе все чаще повисает радуга, говоря безмолвно: «Договор расторгнут, и заступника нет…»

Бегу.

Прочь.

Нет, не убежать. Не убежать от иного знания: как рождаются подобные мне?

Если Заклятый все-таки нарушит Запрет, каким бы он ни был, если бывший мальчишка променяет Служение на Свободу, вновь встав на грань уничтожения… если…

Бегу.

Сале Кеваль, прозванная Куколкой

Зала была о пяти углах, с куполообразным потолком.

На уровне примерно второго этажа ее опоясывала легкая галерея, снизу смотрясь ажурной пентаграммой; такая же пентаграмма, только гораздо меньше, выложенная инкрустированным паркетом, красовалась на полу, в центре.

Внутри нижнего знака, ближе к углам, были вбиты пять заостренных кверху колышков из осины.

А в витражи стрельчатых окон билась вьюга.

Словно силилась дикая ведьма в куски разнести эту радужную роскошь, удивительную там, где больше смотрелись бы узкие щели бойниц.

Пан Станислав хлопнул в ладоши. Почти сразу в дальнем углу открылась неприметная дверца, и из нее вышел человек. Нет, не так – бывший человек. Давно бывший. Деревянным шагом пан Пшеключицкий прошествовал к своему господину, привычно встав у него за спиной.

– Со мной пойдешь, – не оборачиваясь, бросил пан Станислав мертвецу. – В подвалы. Я девку заберу, а ты того, кто останется… ты убей его. Не надо, чтобы черкасы с ним виделись. Ты убей, только…

Зычный голос Мацапуры вдруг сорвался, треснул сломанным клинком.

Чуждые, невозможные нотки пробились наружу: жалость? неуверенность? стон давно умершей совести?!

– Ты его легко убей. Понял? Легко! И чтоб без этих твоих… знаю я тебя!

В ответ пан Пшеключицкий дернул щекой и неуклюже поклонился.

Сале прошлась вдоль стены, обтянутой синими, златоткаными шпалерами. Дешевые свечи, какие во множестве горели в канделябрах, бросали отсветы на вязь узоров: знакомых, частью виданных женщиной в тайных покоях мастера. Сосуды разные, а вино везде вино. Вот «преследование белой змеи», а вот «красавица глядится в зеркало»… а вот неизвестно что, но руками лучше не касаться.

Особенно в такой день, как сегодня.

Да и свечи… знаем мы, из чьего жира такие свечи топятся.

Прямо над камином висела странная статуэтка из дерева: голый человек прибит к кресту. Прибит вверх ногами. Вокруг клубилась такая чернота, что Сале побыстрее отошла от камина и статуэтки.

На всякий случай.

В мозгу плясали игривые бесенята.

– «Уздечки» плести умеешь? – от дверей спросил пан Станислав, прежде чем выйти вместе с мертвецом.

Толстый палец указал на столик-треногу, где лежали пряди длинных волос: в основном черные, как смоль, но встречались и ярко-рыжие.

На корнях кое-где запеклась кровь.

Сале кивнула.

– Ну тогда потрудись, милочка, потрудись…

Хлопнула дверь.

Женщина подошла к столику, ногой придвинула колченогий табурет, которому на первый взгляд было не место в роскоши залы; зато на второй… Пробормотав полагавшееся к месту Слово, она села и принялась за работу. В углу тихонько скулил маленький ублюдок; но бежать или чем-нибудь мешать не пытался.

Хорошая затрещина всегда убедительна.

Плести «уздечки» ей пришлось долго – часть волос оказалась снята с мужних жен, да еще в момент женской нечистоты, что требовало излишне пристального внимания и предосторожностей. Хорошо хоть после этого бывшим обладательницам волос ногти обрезали, как полагается… или это Стась повыдергивал? Пальцы сноровисто заплетали волосок к волоску, на пять черных – один рыжий, и тоненькие косички локтя в полтора длиной ложились отдельно: первая, вторая… пятая…

Как раз на пятой и вернулся пан Станислав.

– Молодцом, молодцом! – пропыхтел он, левой рукой придерживая на плече беспамятную девушку. – Сильна, милочка… вижу, стараешься!..

И, поймав взгляд Сале, пояснил с сожалением:

– Плохо сотник дочку учил! Ох, горазда драться, голубка сизокрылая!.. Пришлось кулачком по затылку, маленечко, для острастки… Ну, в Бога-душу-мать, начнем, благословясь!

Мертвеца с веселым Стасем не было.

Задержался в подвалах.

Снаружи хохочет вьюга, вплетая в свой дикий смех дробный конский топот, – рядом, совсем рядом! – гомон то ли людей, то ли разгулявшейся под праздник нечисти.

– …Бумага! – веселится вьюга, без смысла играя обрывками чужого, сиплого с мороза или от долгой скачки вопля. – Бумага от полковника полтавского! Повеление – на суд… на суд!..

Пан Станислав досадливо мотает головой, заканчивая раздевать донага свою пленницу, так и не пришедшую до сих пор в чувство.

– Ах, сотник, сотник Логин! Наш пострел везде поспел! – бормочет он, укладывая голую девушку на спину в центр пентаграммы, бесстыдно раздвигая ей ноги, раскидывая руки; так, чтобы голова, щиколотки и запястья оказались у осиновых колышков. – Поспел, чтоб тебя сразу в рай забрали! Держись, мой жид, тяни время… держись!

– И что таки в той бумаге написано?! – словно в ответ, издевается вьюга гортанным вскриком.

Досадливый шепот пана Станислава – и на время становится тихо.

Будто замок снаружи обтянули войлоком в пять слоев.

– «Уздечки»! «Уздечки» давай! Стреножить будем…

Женщина молча подает косички из волос: одна, вторая… пятая.

В углу скулит ублюдок.

Над мальчишкой, на багрово-черном ковре, утонув в ворсе, больше похожем на мех хищного зверя, развешано оружие. Немного, но каждый клинок, если правильно прислушаться, да еще в Мертвецкий Велик-День, дорогого стоит. Вон тот гигант-двуручник отсек ноги собственному хозяину; узким эстоком, больше похожим на шпагу, душ людских выпито – куда там иному чернокнижнику… две легкие шабли, от которых изрядно тянет вонью отцеубийства… огромная алебарда успела некогда послужить палачу…

Добрая коллекция.

Годами собиралась.

На миг прекратив свое бормотание, Мацапура (словно поймав нить мыслей женщины!) коротко ощупывает взглядом пояс Сале, откуда торчит кривой нож и торцы метательных клиньев.

– Умеешь? Мастерица или так, для пущего форсу?!

Женщина кивает; по-прежнему молча.

Сейчас слова излишни.

Более того – опасны.

– Славно, милочка!.. ах, славно! Значит, так: я начинаю, а ты, едва нутряной холод пойдет по жилочкам, бери в каждую руку по клинышку, становись вон у той стены, где узоров погуще, и всаживай свое баловство прямиком… Иконки видишь?

Прозрачное Слово опять справляется плохо: что означает «иконки», совершенно не понятно. Но толстый палец веселого Стася безошибочно указывает в угол, где в центре узора «Кошачий Глаз» висят две картины в богатых окладах.

Молодка с грустным лицом кормит грудью младенчика; бородатый каторжник в отрепьях строго смотрит на Сале.

Строго не получается. Возможно, потому, что обе картины, как и деревянная статуэтка над камином, висят вверх ногами. Да еще потому, что подобие княжеского венца из колючих веток терна только каторжанам-душегубам и надевают, в насмешку.

– В лицо, в лицо целься! И не промахнись, нынче за промах три шкуры дерут… Поняла? Не подведешь старого Стася?

Камень на груди пана Станислава задергался, запульсировал вырванным из груди сердцем, разбрасывая сгустки кровавого света.

– Поняла, спрашиваю?!

Сале поняла.

Она все поняла; она будет целиться в лицо и не промахнется.

Потому что за промах дерут три шкуры.

Наверху, на пятилучевике верхней галереи, купаясь в багровых отблесках, толпились замковые призраки: распяленные в крике рты, глаза вылезают из орбит, руки изломаны пыткой или последней мольбой… бывшие участники, ныне зрители, силой призванные на небывалое зрелище.

За окном метелью плясал Мертвецкий Велик-День.

Праздник.


Она все-таки едва не промахнулась. Когда холод от произнесенных Слов ледяной, намоченной в проруби холстиной объял женщину до души ее, войлок за окнами разорвался оглушительным грохотом. Стекла витражей с дребезгом пролились на пол дождем осколков, Сале закусила губу и, прищурясь, метнула клинья, – один за другим, в лицо кормящей матери, в лицо строгому бородачу-каторжнику…

Женщина не видела, что маленький ублюдок выбрался из своего угла, подобрав по дороге зазубренный кусок стекла, и сейчас ползет к очнувшейся девушке, тщетно дергающей тонкие, непрочные на вид «уздечки».

Изнутри «уздечки» порвать невозможно.

А маленький ублюдок все полз и полз, кропя полировку паркета янтарной, светящейся влагой.

Кровью из порезанных пальцев.

Блудный каф-Малах, исчезник из Гонтова Яра

За окнами – снежная мгла. Стемнело. Совсем. Приходится не скупиться, чтобы мой герой сумел хоть что-то различить в этой пурге, доверху наполненной колючей белой крупой.

Приглушенный посвист ветра.

Охряные шары горящих факелов.

Охра? багрянец? пурпур?

Рио цветов не различает, и я убираю лишний подарок.

Просто огонь; герою вполне достаточно.

Буран рвет пламя мерзлыми когтями, пытаясь унести добычу прочь – в ночь, которая еще не до конца ночь, но очень старается. Месяц-лютый, лютый месяц… Пламя отчаянно сопротивляется, трепещет на ветру растрепанными шевелюрами.

Не гаснет, упрямое.

Слово пана Мацапуры – золото.

Ненавижу золото; ненавижу, ненавижу, не…

Конский топот. Трудно сказать, сколько человек скачет, но изрядно. На нас хватит.

У бойниц засели сердюки с рушницами – трое. Всего трое. И то, что у каждого – по три рушницы, да еще по паре пистолей в придачу, дела не меняет. Людей в замке мало, поэтому на стены пан Юдка никого ставить не стал. «Это правильно», – думает Рио, и я с ним соглашаюсь. Наверное, правильно. Беда в другом: сам замок не очень-то приспособлен для обороны – стены низковаты, часть вообще щербата, будто стариковская челюсть, рва с подъемным мостом нет и в помине, из башен только одна и годится для стрелков… похоже, когда отец пана Станислава отстраивал эти руины, он меньше всего думал о серьезной осаде.

Горе, не крепость.

Мы с консулом стоим неподалеку от сердюков, в галерее верхнего перехода, у окна. У обычного, двустворчатого окна. Смешно: нам даже бойницы не досталось!.. Нам надо держаться. Держаться до того, как Сале с Мацапурой откроют «Багряные Врата». Способ их открытия мне неизвестен, ветру никогда раньше не было нужды в костылях, но людям для таких игр всегда нужна кровь. Хорошо, что об этом не знает мой герой – наверняка кинулся бы сломя голову спасать жертву… все испортил бы…

Нет уж, пусть лучше оборону держит, вместе с привычным ко всему паном Юдкой!


…Не думать! Не думать так громко!.. Я уже ни в чем не уверен…


– Ну что, пан Рио, видать, гости к нам? – Кривая усмешка трещиной раздирает бороду надворного сотника. – Гостей у нас песней встречают! Вэй, черкас, не рвися к бою! Старый жид на всем скаку срежет шаблею кривою…

– У меня Запрет. Запрет на убийство, – Рио без стеснения портит песню. – Там, когда мы… когда мы спасались бегством, кажется, обошлось. А сейчас… Мои палач и лекарь погибли.

– Лекарь тебе, мостивый пан, сейчас без надобности. А вот палач… Я подойду? Или побрезгуешь?!

Снова трещина усмешки.

– Да, вполне. Благодарю, – Рио серьезен и, как всегда, безукоризненно вежлив.

Он не врет.

Он действительно благодарен Юдке за это предложение.

Жаль…

– Тогда – по рукам, мостивый пан! Хорошая у нас пара получается: вам губить нельзя, а мне – миловать!

Герой по имени Рио резко вскидывает взгляд на бородатого насмешника – и отворачивается, так ничего и не ответив.

– Эй, пан Станислав, открывай!

Это от ворот.

Глухие удары. Звук сносит ветром.

Внешние ворота крепки – с налета не высадишь. А полезут через стену – тут уж сердюки из окон и начнут пальбу. Видно только плохо, гребень стены еле освещен – целься, не целься!

– Пан Мацапура! Открывай по-доброму! У нас бумага от полковника полтавского! Повеление – на суд тебе явиться! Открывай, пока честью просим!

– Приготовьтесь, хлопцы, – тихо, но внятно произносит Юдка. – Ежели над стеной хоть шапка покажется – стреляйте.

И вдруг, без всякого предупреждения, распахивает окно настежь.

Снежный вихрь ударяет в лицо, метет по полу, вихрится белой поземкой…

– А кто вы такие, что на ночь глядя в ворота зацного пана ломитесь да хозяина на суд требуете?

От зычного рыка у нас с Рио разом закладывает уши.

Герой морщится, отступает в сторону.

Подальше от громогласного Юдки и рвущегося в замок бурана.

– Сотник Логин со своими черкасами, вот кто! Думаешь, не ведаем, что тут у вас за бесчинство творится?! Это ты, Юдка? Зови пана Мацапуру или сам вели открывать! Если доню мою сей же час выдадите, живую да здоровую – Христом Богом клянусь, никого не тронем! Даже тебя, жида некрещеного! А пана Мацапуру к полковнику на суд в целости доставим. Без цепей, слово даю. А там уж – как суд решит.

– А что, пан сотник, говоришь, и бумага от полковника у вас имеется? – В вопросе Юдки сквозит неподдельный интерес.

Будто и не подступают к воротам вооруженные черкасы, будто и не предстоит с минуты на минуту Заклятому биться насмерть…

Впрочем, ему не привыкать.

Он себя давным-давно похоронил, ему терять нечего.

– Имеется! Имеется бумага!

– И что таки в той бумаге написано?

– Ты что, издеваешься, клятый жид?! Написано там, что полковник велит пану Мацапуре-Коложанскому немедля к нему в Полтаву явиться для судебного разбирательства! По поводу разбойных действий, имевших место со стороны пана и его людей!

– Разбойных действий? Это каких еще разбойных действий?!

– Ты мне москаля не крути, пейсатая морда! Думаешь, не знаем? Все знаем! И Хведир-писарчук нам все рассказал, и зрадника вашего мы тут прихватили, Гриня Чумака, с невестой его краденой! Знатно вы на свадьбе у девки погуляли, нечего сказать!

– А не брешешь, сотник? Ежели и впрямь не брешешь, может, пан и велит открыть!

Юдка уже издевался в открытую.

Но и у сотника, видать, тоже было на уме нечто свое, потому как, вместо того, чтобы обложить «клятого жида» сверху донизу черкасским загибом, Логин продолжил переговоры.

– Я – брехун? Я, боевой сотник, – брехун?! Да я после с твоей спины велю ремней нарезать! Гринь, сучья твоя рожа! Иди, подтверди ему!

– Пан Юдка… пан Юдка, я им всю правду рассказал! И про село, и про Оксану… И про те слова, что вы Ярине Логиновне, дочке пана сотника, через меня, иудину душу, передать велели! Все сказал, как на духу! Сдавались бы вы лучше, пан Юдка, а? Живы б остались… и братик мой… живой бы…

Вьюга играла слабым, заискивающим криком Чумака, как кот с мышью.

Попустит, попустит, и снова – лапой…

– Сдаться, говоришь? Ну, то зацному пану, не мне решать. Ждите. Эй, вы слышите там? – жди-и-ите! Пойду, скажу ему.

– Долго ждать не станем! – рявкнул снизу Логин. – Вышло ваше время, христопродавцы, все как есть вышло! Ежели через три минуты не откроете да не вернете мне мою Яринку в целости-сохранности – взорвем ворота к чортовой матери и вашу бесовскую ватагу вщент порубаем!

– А пороха у вас достанет – ворота взорвать? – миролюбиво поинтересовался пан Юдка, меньше всего собиравшийся тащиться к пану Станиславу за ответом.

Ответ Мацапуры он знал заранее.

– Достанет! И не таковских взрывали! – злорадно взвилось откуда-то сбоку.

Логин не замедлил подхватить:

– О! Слыхал?! То беглый москаль-пушкарь, Дмитро Гром, чудодей по минам да подкопам! Он что хошь на воздух подымет: замок, церкву, Столп Вавилонский – один бес! Ему ваши ворота разнести – что комара прихлопнуть. Верно вам Чумак сказал: кидайте зброю да сдавайтесь… Шмалько, ты куда?!! Стой, старый дурень! Стой!

– Да я, пане сотнику, только погляну, что там у них! Больно той жид храбрый! Мало ли… у меня веревка с гаком-тризубом…

– Да куда, дидька лысого тебе в печенки… Хлопцы, назад! Назад, я сказал!

Все происходит быстрей быстрого.

Над стеной возникает сразу несколько голов в косматых шапках – и тут же справа и слева от нас вьюгу раскалывают огненные вспышки.

Громыхает раз, другой, третий.

Стена чиста.

– Ондрий! Есаул, хай тебе грець! Живой?!

– Та живой я, пан сотник, что старому хрену сделается? А вот Свербигуз пораненный… и Нестеренко… стрелили Нестеренку-то!..

– Нестеренку убили?! Ну, все, вражье семя! Молитесь! Давай, Дмитро!

Замок подпрыгнул. С беззвучным запредельным звоном – упругой волной грохота разом заложило уши. Посыпались, разлетаясь осколками, стекла. На месте ворот вспух огненный клубок, вверх взлетела мерзлая земля вперемешку со снегом, обломки дерева…

Мигом позже нам с Рио показалось, что «чудодей по минам да подкопам» зря бахвалился – ворота покосились, но все же остались на месте. Однако в следующее мгновение тяжелые створки с треском распахнулись под напором хлынувших на приступ черкасов, и стало ясно, что беглый Дмитро таки знал свое дело: взрывом ворота приподняло с петель и вырвало из пазов тяжеленный брус, запиравший их изнутри. Сработано было действительно мастерски – другой бы только зря истратил огненное зелье.

Ответный грохот, навстречу казакам ударяют снопы огня – сердюки с установленной у крыльца чортопхайки дали залп из гаковниц.

Из бойниц – беспорядочная пальба.

Кто-то, вскрикнув, падает.

– Вниз, пан Рио. Наш черед.

Мелькают под ногами узкие ступеньки. Надворный сотник по дороге гасит редкие свечи, и в западном крыле воцаряется тьма. Сердюки внизу поспешно запирают тяжелую входную дверь за успевшими заскочить внутрь товарищами – теми, что стреляли из установленных на чортопхайке гаковниц.

– Руби двери!

– Келепы! Келепы давай!

Это снаружи. Приглушенная пальба. Дверь содрогается, но пока держится.

– Сними того, сверху!..

– Станьте по сторонам, чтоб шальной пулей не зацепило, – спокойно распоряжается Юдка. – Они небось, когда дверь вынесут, сразу палить начнут. А мы погодим, пока они пистоли да булдымки разрядят, и как сунутся – в ответ.

Мы отступаем назад. Становимся за колонну, непонятно зачем установленную прямо посреди широкого холла. Позади нас – лестница на второй этаж. Именно ее нам предстоит держать. И в случае чего – отступать тоже туда. К зале, где сейчас, подобно атакующим черкасам, ломятся в «Багряные Врата» Сале Кеваль и пан Мацапура-Коложанский.

Я уже не пытаюсь разделить, где мои мысли, а где – Рио.

Сейчас они у нас общие.

– У нас в Умани кантор был, – ни с того ни с сего говорит Юдка, глядя в пол. – Кантор Лева… его все так и звали: кантор Лева. В синагоге не пел, жил прямо на кладбище. Все на могиле сына сидел. Или внука, не помню уже… Отец говорил: он Леву, кроме как стариком, и не знал. Дед то же самое говорил. Как похороны, Лева явится и «кадеш» поет – хочешь, не хочешь, а плачешь. Денег никогда не брал… ему уж после тайком подбрасывали. Наши говорили, его гайдамаки три раза убивали…

– А у меня коллекция была, – невпопад отвечает герой. – Линзы шлифованные… их – сапогом…

– Зачем?

– Низачем. Просто так…

Гулкий удар.

Треск распахивающейся двери.

– Факелы! Хлопцы, факелы запаливай!

Снаружи в холл вслед за снежной пургой врываются, мечутся на ветру блики пламени – кто-то из черкасов успел зажечь факел.

В дверном проеме одна за другой сверкают вспышки, дробно бьют выстрелы; град пуль мечется по стенам, две или три звонко щелкают в колонну, за которой притаились мы.

Пора!

Я отдаю Рио все, что могу, все, что имел и получил от Рудого Панька, с трудом сдерживаясь, чтобы не оставить чуток про запас.


…и подтолкнуть в горячке боя под руку этого Заклятого с Запретом на убийство… подтолкнуть, самую малость…

Нельзя!

Или все-таки…


Стрельба на миг смолкает, в двери разом ломится толпа черкасов, за их спинами пляшет пламя уже многих факелов – навстречу, справа и слева, бьют ответные выстрелы.

В упор.

Кто-то валится навзничь. Звон стали, крики. В дверях – свалка.

Надворный сотник слегка придерживает за плечо рванувшегося было вперед Рио.

– Не время, пан герой. Потерпите немного. Пусть выпустят все заряды; пусть войдут внутрь. Тогда самый цимес и начнется…

– Но там же… наши люди! Они погибнут!

– Нашим людям так и так конец. Да и нам, видать, тоже. Успеете в пекло, пан Рио. Туда еще никто не опаздывал.

Полотнища света выхватывают перекошенные усатые лица, взблескивают на лезвиях сабель и боевых келепов.

Лязг, хрип… ругань.

– А вот теперь – пора.

Юдка хладнокровно достает из-за пояса два длинных пистоля. Третий, маленький, но зато двухствольный, заткнут за кушак сзади, за спиной.

Запасливый человек – пан Юдка!

– Подвал ищите! А вы со мной, наверх!

Надворный сотник молча разряжает один из пистолей в ближайшую фигуру – и, видимо, в отсвете выстрела успевает заметить новую, подходящую цель, потому что почти сразу стреляет снова.

Разряженные пистоли летят в темноту.

– Хлопцы! Ось они! Рубай вражью силу!

У первого черкаса Рио играючи выбил шаблю и на возврате добавил яблоком рукояти в скулу, швырнув бедолагу прямо на ногайский кинжал в левой руке надворного сотника.

Свист, хруст, хрип.

– Факелы, факелы тащите!

Два разъяренных смерча рубятся бок о бок, двое Заклятых, двое умелых бойцов, двое заживо погребенных мальчишек – и второй убивает за двоих.

Это невозможно, но это так.

Внезапно все кончается.

Рядом никого нет.

Это невозможно, но это так.

Враги отхлынули, не решаясь больше приближаться к двоим безумцам? – или?..

– Отходим, – тихо цедит сквозь зубы надворный сотник, сплевывая кровь. – К лестнице. Медленно.

Мы отходим.

Медленно.

– Как думаете, господин Юдка, наверху… может быть, они уже закончили? – вполголоса интересуется Рио.

– Увы, пан Рио. Я бы почувствовал. Да и вы тоже… полагаю, как откроется, то все заметят…

Тут он прав.

Мы уже на лестнице. Двоим здесь, в теснине перил, еще можно драться рядом, а больше – никак. Значит, еще повоюем… пока пистоли не перезарядят.

Черкасы тем временем шебуршат во мраке; шепчутся. Напрягаю из последних своих сил слух Рио, чтобы услышать, о чем речь – но тут из дальнего коридора, ведущего к нижним башенным коморам, доносится вопль, разом сводящий на нет все мои усилия:

– Пан сотник! Пан сотник! Подвал нашли! Подвал с двумя мертвяками!

– Ярина?! – от ответного крика кровь стынет в жилах.

– Не, пан сотник! Мертвяки-то с усами… Один даже с бородой, благообразный, ровно поп, упокой Господи его душу; а второй, погань такая, в драку полез! Даром что дохлый! Закоченелый уже, с душком, и нога сломана, а Тараса Бульбенка едва не придушил! Мы его шаблюками пошматовали, мертвяка, в смысле, а не Тараса, а оно все равно шевелится! Небось первый мертвяк второго и порешил… то есть второй – первого. Вот харцызяка! А больше – ни макового зернышка, пан сотник…

– Значит, Яринку Мацапура, волчий выкормыш, наверху держит!.. Эй вы, рубаки! Я ж знаю: вас там раз-два, и обчелся! Кидайте зброю! Казнить не будем, нам не вы нужны!

Молчим.

Логин для порядку выжидает миг-другой.

– Ну, як ся маете, душегубы! Хлопцы, давай факелы!

Пламя страшно бьет в глаза из попятившейся тьмы.

Мы с Рио успеваем заметить: какой-то тщедушный человечек мечется по холлу замка, находя и зажигая от малой лучины свечи в стенных шандалах.

– Пали, братья-отаманы!

Но раньше, чем трое черкасов, успевших перезарядить свои булдымки, успевают выполнить приказ Логина, этот приказ с готовностью выполняет Юдка! В руке у него – двухствольный пистоль, припасенный надворным сотником на крайний случай. Видимо, такой случай настал.

Грохот.

Над самым ухом, нашим с Рио.

Ближний черкас с булдымкой, хрипя, заваливается на спину; посланная им пуля без смысла уходит в потолок.

Пан Юдка что-то вертит на своем пистоле.

Снова грохот – на сей раз палят все, кто был на это способен.

Свинцовая оса вскользь обжигает щеку, другая визжит по зерцалу доспеха, не причиняя вреда. Пан Юдка, охнув, хватается за бок, мгновение смотрит на измазанную кровью ладонь…

– Скверно бьете! – вопит он в свет и дым. – Вэй, скверно! Панна Яринка куда как крепче прикладывает, курвины дети!

И умолкает – потому что вал стали вперемежку с проклятиями уже теснит нас вверх по лестнице. Мы пятимся, отмахиваемся, отчаянно стараясь не упасть, – и я уже плохо понимаю, кого подразумеваю под этим «мы»: себя и Рио, себя, Рио и пана Юдку, Рио и Юдку, Юдку и себя… Сознание плывет, растворяется, уже не отделяя «я» от «не-я», но что-то еще удерживает блудного каф-Малаха в этом мире, что-то, чего нет и никогда не было у меня-прежнего – я-прежний отдал почти все, чтобы я-нынешний смог приобрести этот последний, истошный дар судьбы…

Лязг металла.

Высверки перед глазами.

Бой.

И мне кажется, что это вечно длится бой на Рубеже с Самаэлевой сворой, мой прошлый, мой единственный бой…

Закованное в броню тело движется само, меч раз за разом пробует на вкус податливую плоть, отшвыривая в сторону легкие кривые клинки, зачастую вместе с руками; а рядом завершает нашу работу надворный сотник Мацапуры-Коложанского.

Казнить нельзя.

Миловать нельзя.

Ничего нельзя.

Бой.

Удивительный, чудовищный…

Меч Рио походя целует шею зарвавшегося черкаса, тот, еще не поняв, что произошло, пытается зажать рану ладонью, глядя на нас с детской обидой в стекленеющих глазах. Дикая надежда обжигает меня – неужели! неужели!.. – обжигает, чтобы уйти вместе со свистом Юдкиной «корабелки», отправившей раненого в рай.

Голова черкаса, кувыркаясь, скачет вниз по ступенькам, под ноги его товарищам.

– Уговор дороже денег! – плюется насмешкой оскаленный Юдка.

Вот, кажется, и все.

Совсем.

Сейчас оба Заклятых лягут на этих ступеньках, а я не успею даже вернуться в золотой склеп медальона – поздно!..

Лестница под ногами заканчивается.

Спина упирается в дверь.

Дверь заперта – и за дверью бьются в истерике, открываясь помимо своей воли, «Багряные Врата»!

Да!.. о, да!..

Пан Юдка… нет, сейчас – Иегуда бен-Иосиф – он внезапно бросает порядком выщербленную «корабелку» в ножны. Оскал превращается в хитрую ухмылку, влажный глаз, налитый кровью, подмигивает Рио, и, заставив черкасов попятиться перед этим сумасшествием, рыжебородый убийца принимается плясать.

Плясать, сунув большие пальцы рук под мышки и разведя локти в стороны, выхаркивая горлом:

Авраам, Авраам, дедушек ты наш!

Ицок, Ицок, старушек ты наш!

Иаков, Иаков, отец ты наш!

Хаиме, Хаиме, пастушок ты наш!

Он поет, он пляшет, приседая и отбивая коленца, а черкасы смотрят на него в немом изумлении, забыв даже, что собирались зарядить пистоли, желая добить двух проклятых басурман.

– Видать, смерть жид почуял! – невольно крестясь, бормочет седой вояка. – Вот с глузду и съехал!.. матерь Божья, заступница…

Наверное, один я понимаю поступок Иегуды бен-Иосифа. Наивная, смешная, нелепая песня! – одно из творений великого рабби Бэшта и его учеников, считавших, что тайны Каббалы должны идти «в люди» под личиной обрядов, танцев и напевов, скрывая за занавесом истинную суть! Авраам, владыка колесницы Хесед-Милости; Ицхак, господин колесницы Гевуры-Силы; Иаков, чьи двенадцать сыновей – двенадцать месяцев и двенадцать знаков зодиака, от Овена до Рыб…

Милость, Сила и Охрана.

Черкасы пялятся на пляшущего жида, крутят пальцами у виска…

…Чому ж вы не просите, чому ж вы не просите,

Чому ж вы не просите пана Б-га за нас?

Чтоб наши домы выстроили, нашу землю выкупили,

Нас бы в землю отводили,

В нашу землю нас, в нашу землю нас!

Я чувствую: прилив сил захлестывает меня целиком, даря куда больше милостыни Рудого Панька. В напеве ветром, сокрытым в листве, светом из-за тучи, надеждой во мраке звучит мощь имени Айн, чье число – семьдесят, и имени Далет, чье число – четыре, и имен Йод и Гей, чьи гематрии соответствуют десяти и пяти… обуздание врага пляшет в смешной песне Иегуды бен-Иосифа, обуздание врага и создание защитного покрова перед уходом…

– В домовину сплясать захотел?

Вперед выступает дородный черкас в богатом, атласном жупане и шароварах неимоверной ширины. Шапку черкас потерял в пылу боя, и сейчас пламя факелов отсвечивает в его могучей лысине, отчего кажется: голова объята огнем.

Сотник Логин?.. Пожалуй.

– В домовину – это запросто!

Дуло пистоля смотрит на безумного плясуна.


…В нашу землю нас, в нашу землю нас!


Замок содрогнулся от основания до крыши.

Границы сфир разошлись краями раны, невидимый ветер пронизал насквозь вереницу раскрывающихся порталов, заставив жадно запульсировать все мое существо. Оглушительный грохот расколол, казалось, сами небеса. Створки дверей сорвало с петель, вместе с обломками стены по бокам – а мы стояли на стрежне бушующего потока, что бил из открытых настежь Врат, и напев Иегуды бен-Иосифа надежно закрывал нас от бури стихий, от камня и дерева, чудом огибающих смертную плоть…

Перила верхней галереи, где мы сейчас находились, снесло напрочь, черкасов смело вниз, кто-то кубарем летел по лестнице, кто-то рушился спиной на плиты холла.

Сознание меркло, дробилось, растворялось – все силы я отдал Рио, чтобы он выжил в неравной схватке, и он выжил, а я…

В последний миг на ткани моего меркнущего «я» отпечаталась картина, внезапно ставшая цветной. Я видел сейчас не глазами героя-Заклятого, потому что мир вновь обрел краски, позволив каф-Малаху видеть насквозь, через несколько порталов, – судорожный отпечаток гаснущей памяти, что отчаянно цеплялась за соломинку бытия.


Посреди залы пан Станислав, зажав под мышкой моего вырывающегося сына, рубился на шаблях с нагой фурией, в которой нетрудно было признать бешеную дочь сотника Логина. Панна Ярина была уже ранена, кровь запеклась у нее на плече и на бедре, кровь пятнала выложенный на полу узор Знака – но Ярина Логиновна топтала символ, продолжая сражаться за свою жизнь с неистовостью отчаяния, присущей только людям.

Рядом, на миг оцепенев, застыла Сале Кеваль – она оборачивалась, оборачивалась к нам, раскрывая рот в беззвучном крике, и все никак не могла обернуться.

А у самого края лестницы, где только что бились плечом к плечу двое Заклятых и умирающий каф-Малах, на границе расползающегося язвой Порубежья, карабкался, пригибаясь, словно в него целились, стриженный «в скобку» бурсак со смешными стекляшками на носу и с нелепым пистолем за поясом длиннополого кафтана.

Позади него, едва держась на ногах, пытался не отстать от бурсака мой старый знакомый, Чумак Гринь. «Братика! Братика отдайте! Иуда я, зрадник, душа пропащая… отдайте, молю!..» – то ли послышался, то ли почудился шепот блеклых, бескровных губ. А рядом, поддерживая Чумака под руку, помогая ему идти… рядом шел призрак той, что умерла, рожая моего сына, призрак моей земной любви! Сквозь фигуру Ярины, тезки той фурии, что свистела сейчас шаблей над Мацапурой-Коложанским, просвечивала грубая каменная кладка замковой стены, очертания женщины колебались, подергиваясь рябью… Мертвая, выкопанная из могилы, сожженная – мать шла на помощь сыну!

Двум сыновьям.


А потом я ушел.

Забытье?

Сон?

Смерть?

Нет ответа…

Сале Кеваль, прозванная Куколкой

…зазубренный край стекла коснулся волосяных пут – и «уздечка», удерживающая правую руку, лопнула.

Буран, самовольно ворвавшись через разбитое окно, пошел плясать трепака белой поземкой, завертел, закружил обрывок, черный с рыжим… эх, дам лиха закаблукам, закаблукам лиха дам!..

Мгновением позже порвалась «уздечка», одним концом связанная с осиновым колышком, другим – с теменной прядью девичьих кудрей.

– Да что ж ты творишь, чортово семя!

Первым очнулся пан Станислав. На его счастье, он только что закончил ткать словесную вязь, подготавливающую открытие порталов, иначе выкрик этот стоил бы веселому Стасю жизни, и то в лучшем случае.

Сале Кеваль замешкалась. Наверное, потому, что женщину сейчас интересовало совсем другое: вот Мацапура-Коложанский умолкает, вытирая пот со лба, вот он вскрывает пленнице жилы, желая окропить Знак «чистой влагой», открывая нелегальный путь через Рубеж, – и последний метательный клин Сале, некрасивой женщины по прозвищу Куколка, кленовым семенем уйдя в полет, дарит ей возможность пересечь границу вдвоем с «чортовым семенем», без лишних спутников.

На герое она давно поставила крест.

Жаль, конечно… опять же, в местном Сосуде под крестом понимают что-то иное, свое, плохо объяснимое, превращая орудие пытки в символ спасения…

– Пшел вон, байстрюк! Убью!

Не обращая на угрозу никакого внимания, байстрюк уже трудился над третьей «уздечкой». Болезненный вскрик; шестипалая рука выронила осколок, быстро подобрала его, испачкав янтарной кровью паркет внутри пентаграммы…

Залу выгнуло живой рыбой, брошенной на сковородку.

Больно ударившись, Сале упала на колени. Ладони тесно сжали виски, гася намек на возможное беспамятство. Не молотобойцы – Инар-Громовик ударил в своды черепа молнией о семи зубцах. Боль хриплыми раскатами, желваками на скулах пытуемого перекатывалась внутри; зажмуриться удалось легко, а вот заставить свинцовые веки разойтись, выпустить на волю узника-взгляд…

«Я седая, – подумалось мимоходом. – Проклятье, я, наверное, совсем седая!..»

Однажды женщина видела, как поражает человека колдовская проказа, сжирая плоть за считаные минуты. Сейчас вокруг творилось нечто подобное: жадно чавкая, мокрые губы трясины всасывали паркет, дальняя стена грузно вспучилась боком холма, сплошь поросшего терновником для каторжных венцов и ядовитым олеандром… кора деревьев складками покрывала стены тут и там, раскидывая верхнюю галерею кроной леса, где иволгами в сетях запутались призраки замка, беззвучно разевая рты…

По топкой грязи, в угол, где еще сопротивлялся превращению черно-красный ковер, покатилось нагое тело, изрыгая ругательства, более приставшие скорей тертому есаулу, нежели юной девице.

Лопнувшие «уздечки» на глазах становились плетями вьюнков с сочными, ярко-белыми цветами – бессильными помешать, задержать…

– Погань!.. ах, погань! Стой!

Вскочив на ноги, панна сотникова в три движения оборвала с себя растения. Миг – и легкая шабля перекочевала из коврового ворса в ладонь бывшей пленницы. Сале вдруг увидела лицо девушки; коротко, мимолетно, но с предельной отчетливостью. «Мы похожи! – зарницей полыхнуло на самой окраине сознания. – Мы похожи, мы обе некрасивы, просто она моложе, моложе… мы обижены доле и сунулись сгоряча в чужие игры, надеясь не обжечься… мы… мы обе…»

– Шалишь, девка! Брось шаблю! Брось, говорю!

Вместо ответа нагая смерть кинулась на пана Станислава.

Зарычав, подобно хищному зверю, Мацапура подхватил с пола ребенка и легко сунул себе под мышку, как бездушный сверток. Фамильная шабля Мацапур-Коложанских с визгом вырвалась на свободу из теснины ножен – и два клинка заплясали, завертелись в неистовой пляске, вторя обрадовавшемуся бурану. Нет, не бурану! – дождь, осенний ливень наотмашь хлестал с потолка, ставшего небом, разорванной дерюгой над головами; молнии скрещивались, отлетали, исходя лязгом, молнии искали поживы, теплого тела человеческого… молнии, ливень, нелепый бой в Порубежье…

Беспомощная, Сале Кеваль смотрела, как веселый Стась убивает панну сотникову. Девица, верно, полагала себя славной рубакой и имела к этому изрядные основания, подкрепленные страшной, запредельной яростью; но вот уже кровавый поцелуй оставил метку на ее плече, вот спустился ниже, алыми губами ткнувшись в бедро… Пан Станислав рубился холодно, расчетливо, вкладывая в удары всю свою неподточенную годами силу, и малый груз «чортового семени» нимало не отягощал зацного и моцного пана. Выбрать момент и метнуть клин?.. нет, опасно. Можно угодить в ребенка, своими руками разорвав пропуск на благополучный переход! Впервые Сале не знала, что делать. Впервые она оказалась в роли стороннего наблюдателя, не способного вмешаться; а вокруг властно царило Порубежье, довершая превращение.

Ливень.

Грязь, грязь…

С легкостью, удивительной для его грузного тела, пан Станислав вдруг присел раскорякой, пропуская над головой обиженный посвист шабли, вкусившей некогда смертный грех отцеубийства. Ответный выпад не заставил себя ждать. Лезвие фамильного оружия наскоро обласкало узкую девичью лодыжку на ладонь выше пятки… еле слышный стон – и панна сотникова боком валится в липкую жижу.

С подрезанными сухожилиями не попляшешь.

Сале все-таки метнула клин. В схватке неожиданно возникла крохотная, почти неуловимая пауза, веселый Стась оказался к женщине спиной, вполоборота, и Сале рискнула. Оказалось: зря. Все зря. Было глупо недооценивать Мацапуру-Коложанского, тщетно надеясь, что в горячке боя он забудет о зрителях. Острие клина лишь разорвало рукав панского кунтуша, зато ответный взгляд чернокнижника ясно дал понять женщине: ее намерения были разгаданы еще задолго до начала обряда.

Оставалось лишь поблагодарить маленького ублюдка за освобождение намеченной жертвы, а жертву – за превращение в сумасшедшего мстителя.

Иначе лежать Сале Кеваль, прозванной Куколкой, со всеми ее потугами на удар в спину…

– А, курва! Н-на!

В последний момент девица все-таки исхитрилась откатиться в сторону. Камень, ребристый валун, до половины погрузившийся в грязь, грудью встретил смертоносную шаблю, искренне предложив Мацапурам-Коложанским с этого часа подыскивать себе новое фамильное оружие.

От старого осталась лишь рукоять да еще обломок клинка длиной в локоть, не больше.

– Что здесь творится, Проводник?!

Дикое, суматошное эхо раскатилось окрест.

Сале повернула голову.

Там, где раньше горел камин и мучился на кресте голый человек вверх ногами, теперь лежали поваленные столбы. Скрученная, разорванная местами проволока с репьями; опоры, рухнув, собственной тяжестью вдавили ограждение в трясину… пролом зиял в ограде Рубежа.

Рукотворный пролом.

Неподалеку ждал ответа свет в мирских одеждах.

Свет был в недоумении, свет не понимал, почему его не предупредили заранее, – и одеяния света плыли судорожным калейдоскопом. Обшлага мундира сменялись коваными наручами, плоский шлем-мисюрка растекался, на глазах становясь фуражкой с высокой тульей, и без перехода – гусарским кивером; сапоги, сандалии из кожи с бронзовыми бляшками, какие-то безобразные обмотки…

– Я спрашиваю, что здесь творится?! Проводник, почему ты молчишь?.. почему ты молчала раньше?!

Самаэль гневался.

Самаэль был в бешенстве.

А женщину разбирал истерический смех, прорываясь наружу стыдным фырканьем. Князь из князей Шуйцы, Ангел Силы, всемогущий и непогрешимый Малах, не знал, что делать! Точно так же, как минутой раньше не знала, что делать, она, ничтожная мокрица Сале Кеваль… бездна в глубине, былая Сале без предупреждения выбралась наружу, властно заявив о своих правах, и смех, смех, смех был знаменем ее явления!

Смех.

Ливень.

Грязь…

Хищно оскалясь, пан Станислав перехватил ребенка повыше, поудобнее; и лезвие обломка приникло вплотную к тоненькой, детской шее.

– Стой, где стоишь! Ты слышишь, сатана?! Клянусь вилами твоих присных, я его зарежу, как поросенка на свадьбу!

Унося истошно кричащий пропуск, он начал было отступать, пятиться к пролому в ограждении. Но далеко уйти веселому Стасю не довелось. Распластавшись в отчаянном броске, нагое тело дотянулось до Мацапуры-Коложанского, скрюченные пальцы когтями вцепились в ноги зацного пана чуть повыше голенищ сапог, тонкие руки напряглись, натянулись двумя струнами…

Бешеная дочь сотника Логина, забыв себя, грызла врага зубами.

– Юдка! – визгливо заорал пан Станислав, дрыгая ногой и тщетно пытаясь стряхнуть прочь дикий груз. – Юдка, жид проклятый, что ты смотришь?! Убей сволочную девку! Убей!

От распадка меж двумя горбами, где раньше красовалась дверь в пятиугольную залу, спешил Юдка. Скособочась, зажимая бок окровавленной ладонью, он бежал, с хрипом выплевывал комки бурой мокроты; вот еще шаг, другой, третий… вот сапог его каблуком бьет в затылок Ярины Логиновны, и пальцы девушки разжимаются, один за другим…

– Простите, господин Юдка, но я не могу этого допустить!

– Вэй, славный пан, шляхетный пан! Послушайте старого жида: бегите, пока не поздно! А закручивать ус и выпячивать свое шляхетство собачьим хреном…

– Господин консул! Прошу вас, не делайте этого! Господин консул!.. Остановитесь!..

На бегу, изо всех сил торопясь за скрывшимся в проломе Мацапурой, Сале Кеваль, Сале Проводник, носящая смешное для избранных прозвище Куколка, обернулась.

Меркли очертания холмов, утопая в ливне, превратившемся в потоп, опадала кора с деревьев, обнажая рванину бывших шпалер на стенах, колючий терновник осыпался штукатуркой руин, грязь засыхала на глазах, становясь вывороченным паркетом и открывшимися взгляду балками перекрытия; молчал в туманной пелене Самаэль, Ангел Силы, – а между «здесь» и «там», между уходом и возвращением, над нагой, некрасивой девицей, стояли двое.

Консул и герой.


Таким все запомнилось женщине, прежде чем померкнуть окончательно.

Пролог на земле

– …Пан сотник! Пан сотник, здесь кто-то живой!

– Кто? Кто?! Да отвечай же, сучий сын!

Нет ответа.

Загрузка...