Часть первая

Глава первая

— А я говорю, мама, что ты не вправе удерживать меня. Это нечестно. Именно, нечестно!..

— Андрю-ю-шенька! — истерически вскрикнула Ольга Иннокентьевна и припала головой к столу.

Побагровевший генерал встал так стремительно, что кресло откатилось к стене. Не глядя ни на бледного от волнения сына, ни на плачущую жену, он прошел в кабинет и с шумом захлопнул за собой дверь.

Мать тотчас же выпрямилась, и Андрей увидел залитое слезами милое ее лицо. Косясь на дверь кабинета, Ольга Иннокентьевна, укоризненно качая головой, негромко сказала:

— Довел…

— Неправда, мама! Не я, а ты своими слезами… Я убежден, отец поймет…

— Андрюшенька, — мать заговорила возбужденным полушепотом, — ведь это же не обязательно… не тебя касается… Умоляю, голубчик!.. — она схватила сына за руку.

Андрей высвободил руку:

— Мама, ты знаешь, я не терплю нежностей!..

— Грубиян!

— Но не подлец, не увёртыш!

Андрей тяжело переживал этот неприятный разговор, но и не мог уступить. Теперь он почувствовал, что сопротивление матери сломлено и что борется она лишь из свойственного ей упрямства.

— Мама, этот призыв я воспринимаю как призыв на фронт!.. Да, да, пожалуйста, не качай головой. Как и папа, не люблю громких, надутых фраз, но я именно так воспринимаю…

— А ты подумал о Неточке?.. — Задав этот вопрос, она выжидательно замолчала, утирая платком распухшие, покрасневшие глаза.

— Хорош был бы папа, — умышленно громко заговорил Андрей, не отвечая на вопрос матери, — если б он стал увертываться от фронта!..

В эту минуту отец снова вошел в столовую. Невысокий, широкий, с коротко остриженной черной головой и черными усами, он был уже спокоен. На мужицки красном, типично сибирском, скуластом лице его скользила добродушная улыбка. Все это Андрей схватил с одного взгляда.

«На выручку!.. Ко мне на выручку спешит!» — радостно подумал он.

— Ну, насчет фронта, это ты, сын, перехватил, но…

Андрей точно с горы бросился. Не отрывая глаз от отца, он заговорил с жаром:

— Папа, ты меня хорошо знаешь: как и ты, если я сказал «еду», значит, еду и точка!..

— Значит, сказал и точка? — отец улыбнулся, любуясь так незаметно выросшим и уже возмужавшим своим сыном, в котором он не без гордости ощущал родовое «корневское нутро».

— Точка, батя! — улавливая шутливо мирное настроение отца, подтвердил сын.

— Ну и хорошо, иди прохолонись. Кажется, пора уже и Неточку встретить, а мы тут с матерью потолкуем, — многозначительно закончил отец все с той же, как казалось Андрею, гордой за его упорство, улыбкой.

Андрей облегченно вздохнул и поспешно вышел.

…До условленной встречи с Неточкой «под часами», на углу Никитской, куда она обычно приходила, возвращаясь из студии с репетиции, было еще полчаса.

Андрей снял фуражку с разгоряченной головы.

Надвигался сентябрьский московский вечер.

Андрей любил эту пору года, когда чуть заметный ранними утрами иней на затененной стороне морщит, золотит нежные кроны кленов и они еле ощутимым сладковатым запахом напоминают о близости листопада. Но сегодня он не замечал меняющихся оттенков листвы, не чувствовал бодрящей хрустальности воздуха, он был слишком взволнован разговором с матерью и, гордый принятым решением, готовился к серьезному разговору с Неточкой.

«Сегодня же предложу ей зарегистрироваться до отъезда. Выберу МТС недалеко от Барнаула или от Бийска, чтоб поближе ей было ездить на свои выступления, устроюсь, обживусь и — милости просим! Жить можно везде, лишь бы любить друг друга…»

Окончивший Тимирязевку агроном Андрей Корнев работал в Министерстве сельского хозяйства, куда по просьбе матери его устроил один из друзей их семьи. Молодому агроному открывался заманчиво-широкий путь: руководящая деятельность в министерстве, защита диссертации, жизнь в лучшей половине отцовской квартиры, регулярные посещения Большого театра, где будет петь его жена… Неточку он уже видел своей женой и известной артисткой. И вдруг этот номер «Правды». Андрей подчеркнул особо резанувшие его тогда слова: «…основная масса агрономов, инженеров, зоотехников, ветеринарных работников и других специалистов оседает в различных учреждениях, а МТС, колхозы и совхозы испытывают острый недостаток в квалифицированных сельскохозяйственных кадрах».

Это была памятная ночь, проведенная без сна. Андрей нисколько не преувеличивал, когда говорил матери, что воспринял постановление как призыв на фронт.

«А что, если Неточка откажется от регистрации?!.. Как оставить ее одну?..»

Но Андрей тут же представил себе Неточку такой девически светлой, таким воплощением всего чистого, что без труда прогнал тревожную мысль:

«Она только прикидывается увлекающейся, легкомысленной. Вздор! Легкомысленная — никогда сама не скажет о себе этого… Она умна, добра, искренна и благородна».

Стоя под часами, Андрей открывал в Неточке все новые и новые замечательные черты. Он воображал ее существом сложным, необычайно одаренным и потому особенно драгоценным:

«Переменчивый нрав, кокетство будущей знаменитой актрисы, милая, детская наивность… А сколько будет радости каждый день влиять, переделывать это юное, нежное существо!..»

Андрей любил впервые, как только могут любить в двадцать три года, и верил в то, о чем думал.

Он не мог больше ждать и вопреки категорическому приказанию Неточки — не сходить с места и дожидаться обязательно под часами — пошел навстречу своему счастью.

Он увидел ее на противоположной стороне хорошо знакомой ему улицы. Отворив покрашенную в казенную коричневую краску дверь из подъезда, Неточка остановилась на людном тротуаре.

Высокая, гибкая, как лозинка, с гордо посаженной непокрытой головой… Андрей узнал бы ее и на большем расстоянии среди тысячи других женщин.

Как всегда, Неточка была одета просто: пыльник, на красивых ножках — черные лаковые туфельки, в руке — крохотная черная сумочка.

Андрей любил все ее вещи, каждую складку на ее плаще.

Неточка стояла и, словно скучая, сквозь полуопущенные ресницы рассматривала прохожих.

«К какой это подружке заходила она? Кого ждет? Подойду тихонько сзади и дотронусь до ее руки… Моей руки»… — поправился Андрей.

Он перебежал улицу и, стараясь не обнаружить себя, стал приближаться к Неточке.

Из той же двери, откуда поспешно выскользнула она, неторопливо вышел известный, знакомый Андрею, не раз бывавший у них в доме балетный танцор — «подставка», как иронически называла его Неточка.

При виде его, рассеянно-скучающее лицо Неточки вдруг вспыхнуло и засветилось каким-то особенным светом. Танцор по-хозяйски властно взял Неточку под руку, и они пошли.

Танцор был одет в модную, с короткими полями, серую фетровую шляпу, серый пиджак и плотно обтянувшие упругие ляжки синие брюки, заправленные в шевровые узкие сапоги. Знаменитый танцор выглядел сравнительно еще молодым, но печать затасканной бывалости уже видна была на его лице.

Мертвенно бледный Андрей не мог ни повернуть назад, ни остановиться. Непонятная, неодолимая сила влекла его вслед за ними.

— Ты счастлив, мой милый? — спросила спутника Неточка своим певучим голосом, малейшие оттенки которого так хорошо знал Андрей.

— О-о-о! — обнажая жемчужно-белые ровные зубы, ответил он. — Конечно, конечно, без меры счастлив! Потому что… тебе… — тянул танцор, силясь найти подобающую случаю артистическую остроту, — теперь уже тебе не в чем больше отказывать мне, моя златокудрая Диана!..

Неточка плотно прижалась к плечу танцора.

Встречные провожали девушку долгим взглядом.

А когда свернули в переулок, Неточка сказала:

— До завтра! Точно, в то же время…

Танцор удалялся расслабленной, усталой походкой. Неточка смотрела ему вслед, ожидая, очевидно, что он оглянется.

И он действительно обернулся. Подавшись к нему, она так вскинула руку и так замахала ею, что вся ее гибкая фигурка словно выступила из шелкового пыльника. Танцор, сняв шляпу, помахал ей ответно.

Андрей взглянул на часы: было пять минут восьмого. Точно вынырнувший из глубокого омута, он трудно, хрипло дыша, стоял за спиной Неточки, пока она не повернулась к нему.

— А-а-а, — безразличным голосом произнесла Неточка, не в силах потушить улыбки, все еще заливавшей ее счастливое лицо.

Подумав, помолчав немного, она капризным тоном спросила Андрея:

— Почему ты сошел со своего поста?.. Я запоздала немного. Катенька Сац заговорила меня.

Андрей ничего не сказал. Пошатываясь, он поплелся в противоположную сторону.

Неточка посмотрела ему вслед и, тряхнув красивой головой, тоже пошла, сделав вид, будто они расстались по взаимному уговору.

Двадцатилетняя Аннета или как все звали ее — Неточка Белозерова — была общим баловнем и дома и в семье Корневых. Ее отец, Алексей Николаевич Белозеров, с юных лет близкий друг генерала Корнева, был директором средней школы. В молодости он и сибиряк Никодим Корнев, учившийся в Москве и живший около десяти лет у Белозеровых, полюбили актрису — Ольгу Трубицыну, которая часто бывала у известного московского врача Белозерова, как дальняя родственница доктора по покойной его жене.

Вскружив голову молодым друзьям, веселая, светловолосая, с загадочными зелеными глазами, Ольга Трубицына явно предпочитала хрупкого, кудрявого студента педагогического института Алешу — угловатому «алтайскому медвежонку», как шутя звала она приземистого крепыша-лейтенанта Корнева. Но, или этим предпочтением она только дразнила «медвежонка», или сам «медвежонок» оказался более решительным и настойчивым, чем мечтательный, кудрявый студент, только Ольга и Никодим неожиданно для всех объявили, что они уже зарегистрировались и начали самостоятельную жизнь в маленькой комнатушке Трубицыной на Сивцевом Вражке.

К удивлению, окружающих дружба молодых людей не только не умерла, но как будто бы окрепла еще больше, но рана в сердце Алексея Белозерова не заживала.

У Корневых уже родился Андрей, когда Алексей Николаевич женился на некрасивой, маленькой учительнице-математичке Ангелине Баженовой, работавшей в той же школе, в которой он преподавал литературу. А через год Ангелина умерла в родильном доме, оставив мужу Неточку. Вскоре умер и отец Алексея.

Разом овдовевший и осиротевший Алексей Николаевич предложил Корневым переехать в его просторную квартиру на Якиманке и помочь ему в воспитании девочки. Так друзья снова стали жить вместе. Ольга Иннокентьевна, казалось, вовсе не делала разницы между обоими детьми. Но, если Неточку воспитывали она и отец девочки, то с Андреем все свободное время занимался сам Никодим Корнев.

Разница же в два года между Неточкой и Андреем скоро перестала ощущаться, и они росли вместе, как брат и сестра.

Квартира Белозеровых — Корневых всегда была полна друзей радушного, сибирски гостеприимного Никодима Гордеевича и подруг по сцене Ольги Иннокентьевны. Пение, музыка и танцы гремели здесь чуть ли не каждый день.

В годы Великой Отечественной войны Ольга Иннокентьевна эвакуировалась с детьми к родителям мужа на Алтай, а дом на Якиманке вскоре был разрушен немецкой бомбой. После войны заслуженный боевой генерал получил большую квартиру на Арбате, куда и пригласил переехать друга с дочкой.

За войну Никодим Гордеевич получил несколько тяжелых ранений, но остался все таким же крепким и осанистым. Рано поседел и, кажется, от этого стал еще красивее Алексей Николаевич Белозеров. Подросли Андрей и Неточка; раздалась, «утратила фигуру» и оставила сцену веселая Ольга Иннокентьевна. Порядки в квартире остались прежние.

Все так же справлялись у них и встречи Нового года, первомайские и октябрьские праздники, так же танцевали, пели офицеры и артисты. Ольга Иннокентьевна сама уже не пела, но охотно аккомпанировала учившейся в консерватории Неточке. Неточка была кумиром на домашних вечеринках. К аплодисментам девочку приучили с четырех лет, когда она, одетая в специально сшитый для нее костюмчик, продекламировала перед развеселившимися гостями какое-то короткое стихотворение.

— Необыкновенный, одаренный ребенок, — говорили о ней.

В одиннадцать лет ее звали уже «девушкой с воображением», в четырнадцать — «восходящей звездой».

Синеглазая, с длинными черными ресницами, золотоволосая девочка рано оценила незаурядную свою красоту.

Кое-кто из друзей Белозеровых — Корневых говорил о Неточке совсем иное: «Не одареннейшая, а одурённейшая. Пустышка!.. Все норовит с налету взять»…

Будущая звезда знала имена и фамилии всех знаменитых артистов, певцов, музыкантов, танцоров, цирковых наездников, укротителей и укротительниц зверей, оперных, опереточных и балетных примадонн. По первым музыкальным фразам отличала Глинку от Бородина, Чайковского от Глазунова, неплохо играла на рояле, танцевала и недурно пела. У нее был тонкий слух и хорошая память. Она в точности вспоминала и воспроизводила каждую интонацию своей многоопытной воспитательницы — профессиональной актрисы. В возрасте Неточки это поражало: «Будущая Ермолова, Нежданова, Уланова», — слышала она со всех сторон.

В просторную квартиру радушных хозяев, как в гостиницу, вечно кто-нибудь приезжал, приходил помыться в ванне, посмотреть телевизионную передачу, послушать музыку и пение Неточки или просто посидеть за чашкой ароматного чая (генеральша гордилась искусством заварки крепчайшего чая), а засидевшись, — заночевывал на широком мягком диване, — в кабинете генерала.

— Свято место — не бывает пусто! — шутила Ольга Иннокентьевна, радуясь каждому новому гостю.

Приезжавшим с Алтая навестить сына старикам Корневым не нравилась и невестка, и богемная безалаберщина в их квартире. Все не нравилось им здесь, кроме внука. В Андрее они видели родовую «прочность корня», непримиримую строгость и к себе, и к окружающим.

— Он правду-матку в лицо всякому выложит, будь то хоть разответственнейший или самый обыкновеннейший человек… — говорил о внуке Гордей Миронович, известный когда-то алтайский партизан, ныне председатель Маральерожского райисполкома.

Нравилось старикам и то, что внук учится в Сельскохозяйственной академии: «Об земле думает!..»

О родном же сыне старики говорили сокрушаясь. Опасливо поглядывая на спальню сына и невестки, Настасья Фетисовна плакалась своему мужу:

— Не эдакую бы ему жену!.. Какой орел, а в лапах у курицы!..

— Ничего не поделаешь, Настюша, любит!

— Пересилила вояку юбка!.. И не отругаешь — генерал!

— Боюсь я за Андрея, — не раз говаривал старик Корнев жене. — Подберет его здесь, как Никодишу, под каблук какая-нибудь сладкая, как арбуз, бабенка и пропал казак: про старородительские края позабудет. А что может быть краше нашего Алтаюшки-батюшки?!

— И я того же, отец, опасаюсь. Вижу, — кого ему маменька в женки прочит. Слов нет, Неточка и добра, как Алексей Николаевич, и красоты редчающей, и плясунья, и певунья, но ведь ветер же у ней, старик, в голове! Ведь такая до тридцати лёт в куклы играть будет и любого мужика в поводу заводит: в клячу обратит… — вздыхала Настасья Фетисовна.

— Нас, видать, не спросят. Да тут, кажется, мать, дело уже увороженное. И парень он хоть и твердый, но ведь какой кислотой металл травят!.. — Гордей Миронович помолчал, подумал: стоит ли такое рассказывать, но увидев тревогу на лице Настасьи Фетисовны, решил не скрывать, как не скрывал он от нее ничего в своей жизни.

— Лежу я, значит, вчера на кушетке и читаю «Правду», а дверь в столовую полуоткрыта. В квартире тишина — вы с Ольгой в гастроном ушли. Только далеко на кухне Дарьюшка что-то в ступке толчет да с кошкой ссорится. И вдруг — вернулись Андрей с Неточкой из кино. Расположились на диване в столовой и негромко разговаривают меж собой. Прислушался — про любовь! Интересно, думаю, как современная молодежь говорит об том, об чем мы в наше время никакого философского понятия не имели, а любили по старинке, без рассуждений. И слышу: «А скажи-ка мне, Андрей, как ты относишься к госпоже Бовари?» Чья же, думаю, это такая госпожа и почему советский комсомолец должен к ней относиться?.. А он, недолго думая: «Неважная, — говорит, — была особа Эмма, пустая…» Немка, думаю, раз Эмма. «А Манон Лескова?» — наседает на него Неточка. Батюшки, думаю, и эту не знаю. Вот тебе и председатель райисполкома!.. Наверное, думаю, тоже иностранка… «Да что это ты, — говорит, — сегодня, Неточка, неужто на тебя так французский фильм подействовал?» «А ты отвечай, раз тебя женщина спрашивает». И слышу, в голосе у ней струнка задрожала. «Красивая, обаятельная, — говорит, — даже в своем непостоянстве Манон, но в жены себе я бы не пожелал такую». Не дала она ему и мысли закончить. «Дурачок, — говорит, — ты мой, блаженненький, Андрюшенька!.. А ну, подвинься ко мне поближе!..» И такой у нее в голосе воркоток, такая искусительная завлекательность! Я даже сел на своей кушетке: «Ну, — думаю, — и бес же ты в юбке! Да с каких же ты лет, негодяйка, всю эту науку прошла?».. А они заговорили, заговорили о чем-то шепотом: ничего не разобрал я. Только вдруг опять слышу Неточкин голос: «Так любишь, значит?» — «Люблю, — отвечает, — очень люблю!» — «Ну а коли очень любишь, так дай сейчас же, сию же минуту, дай честное слово, что никогда не упрекнешь ни в чем». Поднял Андрей вот так голову, смотрит на нее в упор и говорит: «Ну, этого я не могу сделать, Неточка, потому что если дело принципиальное, тут я…» А она бровки свела, насупилась, как гроза, и каблучком в пол: «Не смей так отвечать! Говори сейчас же: даю честное слово безо всякого там «ну…» Как ты не понимаешь, что это я закаляю характер, власть свою испытываю над слабым мужским полом. Приказываю: го-во-ри!» И снова, как коза — топ ножкой! Сбледнел с лица Андрей и снова вперекор: «Нет, этого я не скажу тебе! Хоть и очень люблю тебя, а не требуй такого от меня, если дорожишь… если…» Вскинулась она и убежала, заперлась в комнате. А он весь вечер проходил черней ночи. И не ужинал. Мать спросила: «Что с тобой, Андрюша?» Он не ответил и ушел к себе.

— Я говорила тебе, что ей бы, бесстыжей, вертихвостке, только в куклы играть…

— Куклы-то они куклы, да тут что-то уж не куклами пахнет.

* * *

На вокзал приехали на трех машинах. Провожали «друзья-однополчане» Корнева, — два, как братья, похожих друг на друга толстяка полковника с женами, Алексей Николаевич, бережно державший под руку вконец ослабевшую Ольгу Иннокентьевну, Неточка с двумя бесцветными, еще ярче оттенявшими и без того ослепительную ее красоту, подругами по студии, и отец, не отходивший от сына.

— Постарайся хотя бы в районный центр к деду… А может быть, знаешь, я все-таки позвоню, а? — непривычно робко спросил сына генерал.

— Нет, папа!.. Разреши уж с первых шагов мне… самому…

— Ну, хорошо, хорошо… — поспешно согласился отец, и мужественное его лицо как-то обиженно сморщилось.

Лицо матери было в слезах. За дни сборов Ольга Иннокентьевна заметно сдала. Пропала гордая ее осанка, живые зеленые глаза утратили всегдашний блеск и, точно подернутые голубоватым пеплом, потухли, как угли в перегоревшем костре.

— Из Москвы в Сибирь… добровольно… — до самой последней минуты Ольга Иннокентьевна считала это непоправимой глупостью и приписывала все только слабости своего характера и потворству мужа.

Алексей Николаевич склонился к плечу генеральши и что-то говорил ей, но она только отрицательно качала головой и все смотрела на сына.

Минуты перед отъездом тянулись нестерпимо: разговор не клеился. В купе было тесно: решили выйти в коридор. Полковник извлек из огромной, словно чемодан, сумки своей супруги бутылку коньяку и нарезанный ломтиками лимон. Раздвинув серебряную походную стопку, он осторожно наполнил ее пахучей золотистой влагой и торжественно произнес:

— По русскому обычаю — посошок, а по казачьи — стремянную!.. Иначе не будет удачи молодому агроному на целине. Твое здоровье, Андрей!..

Выпили все. Даже Неточка и ее подруги отхлебнули.

Подошли последние минуты. Ольга Иннокентьевна прижала голову сына к своей груди:

— Береги себя, Андрюшенька, и пиши с каждой большой станции, хотя бы открытки…

Алексей Николаевич повел ее к двери.

— Ни о чем не прошу, ни о чем не предупреждаю: все знаешь сам… — поцеловав сына, генерал глуховато закашлялся и, ссутулясь, не обертываясь, пошел из вагона.

Неточка была непроницаема. Дома она сегодня и играла и пела больше, чем обычно, сейчас примолкла, но не смущенно, а с каким-то, как казалось Андрею, дерзким вызовом. К нему она подошла последней и молча протянула руку. Андрей напряженно ждал этого момента. Все эти дни ему хотелось подойти и грубо, прямо сказать ей все. Но он только крепче стискивал зубы, подавляя в себе это желание. И вот она протянула ему свою узкую руку. Андрей задержал ее тонкие пальцы, в упор взглянул на нее. Лицо Неточки оставалось непроницаемым, и он молча выпустил ее пальцы, даже не пожав их.

Вздох облегчения вырвался из груди Неточки, и она заспешила к выходу. Вот она открыла дверь в коридоре, еще миг он видел ее, и дверь закрылась.

Стало пусто. И эта пустота властно поселилась в его сердце.

Поезд тронулся. Поплыли перронные фонари. Андрей удержался от непреодолимого желания посмотреть на провожающих в окно.

— Ну, вот ты и поехал! — по привычке говорить вслух в минуты сильного волнения произнес Андрей.

В купе были люди, но Андрей не рассмотрел их как следует. Как тяжело больного, его сейчас не интересовали никто и ничто, кроме болезни. Проводник внес постели, разобрал и заправил их. Андрей лег и закрыл глаза…

Что-то жгучее проползло под веками. Он отвернулся к стенке, проглотил подступившие слезы и лежал, прислушиваясь к мучительной боли в сердце. Чтобы как-то утишить эту боль, он, зло сцепив зубы, стал шептать: «Черт с тобой!.. Черт с тобой!»

Колеса, казалось, тоже мерно выстукивали: «Черт с тобой! Черт с тобой…»

Глава вторая

Начальник отдела кадров Краевого управления сельского хозяйства, круглолицый здоровяк, молча поднялся из-за стола и, заложив руку за борт кителя, с минуту пристально рассматривал то диплом Андрея, то его самого. Наконец он заговорил приятным мягким голосом.

— Специалисты с законченным высшим образованием сейчас вот как нужны, — и он ребром ладони провел по полной своей шее. — Вакантных мест главного агронома у нас, как говорится, воз и маленькая тележка: предоставим вам выбор из пяти точек.

Начальник подошел к карте и указал помеченные значками МТС.

— Вот эти точки. Запишите, подумайте и через час скажите… — Движением головы он дал понять, что разговор окончен.

Андрей выбрал самую большую по объему работ и самую отсталую в крае МТС — Войковскую Маральерожского района. Директора в этой МТС менялись чуть ли не ежегодно. Когда-то неплохие колхозы после трехлетней засухи до крайности захудали. Агрономов на восемь крупных колхозов, обслуживаемых МТС, только три. Главным агрономом работал немолодой и неплохой практик. Недавно его сняли с этой должности за какую-то ошибку в агротехнике.

Все это Андрей узнал от своего деда, «неожиданно» появившегося в Барнауле. Андрей понял: Гордея Мироновича об этом телеграфно попросила мать. Дед настойчиво советовал внуку остановить свой выбор на расположенной в районном центре Маральерожской МТС («чтоб жить вместе»), но Андрей оставался непреклонен:

— Войковская сложней, крупней и хуже других. Значит, только туда. Разве ты не согласен со мной, товарищ председатель райисполкома? — ядовито спросил он деда.

Старик усмехнулся.

— Ну что ж, тебе видней, — сказал он и, гордый за внука, подумал: «Правильно решил!»


Стояла та золотая пора осени, которую по яркости красок, по нежнейшей голубизне утреннего неба да по кристаллической прозрачности воздуха, приближающего далекие хребты гор, можно сравнить только с весной.

Дорога в Войковскую МТС почти все время шла долиной порожистой, грозно ревущей на перекатах реки. Порой дорога перескакивала реку жиденьким деревянным мостом, порой оборванные концы ее соединял утлый паром, а иногда она взбегала на обрывистые бомы и оттуда снова ныряла в долину, петляя бок о бок с капризно изгибающейся, прозрачной до дна рекой. Долину река рассекала надвое. По обе стороны рыжая от сжатых хлебов и ометов свежей соломы, стиснутая далекими горами степь. Потом горы опять придвинулись ближе, степь кончилась, пошли увалы в светлых березовых перелесках.

Андрей сидел в машине рядом с шофером и, не отрываясь, смотрел в ветровое стекло. Шофер, совсем еще молодой парень с крупным носом, со смоляным чубом, выбившимся из-под запачканной, утратившей первоначальный цвет фуражки, вел «газик» без малейшего напряжения. Время от времени он косил озорным глазом в сторону молчаливого спутника и многозначительно улыбался в висевшее перед ним зеркальце. Улыбка предназначалась молоденькой загорелой девушке, помещавшейся на заднем сиденье.

И всякий раз, когда он озоровал так, девушка хмурила черные, чуть выгоревшие брови и строго сжимала маленький, властно изогнутый рот. Весь вид ее в эти мгновенья говорил Ваське Лихарю, как все звали в Войковской МТС директорского шофера Василия Лихарева: «Перестань! Не видишь, человеку не до нас!» Но предупреждения девушки были совершенно напрасны: Андрей не замечал, что творится рядом. Он смотрел на знакомую по дням минувшего детства долину, на меняющуюся с каждым поворотом реку, на утесистые, крутые ее берега, унизанные темно-оливковыми узкоперыми пихтами и пылающими, точно свечи, березами да налившимися рдяной ярью калиновыми кустами. С каждой минутой на душе молодого агронома становилось легче, спокойнее. Словно чья-то ласковая рука утишила боль. Неясные, смутные голоса звали его к новой жизни, что-то обещали, нашептывали ему, как нашептывает лепет горного ручья истомленному жаждой и зноем путнику, возвращающемуся в отчий дом.

Андрей всегда считал Алтай своей родиной, хотя родился он в людном подмосковном селе, переполненном суетными дачниками.

На Алтае родились его отец, бабка и дед, здесь он прожил все годы Отечественной войны, тут его водили товарищи по горам и лесам, как когда-то его отец, Никодимка, водил по этим местам отца Неточки, Алешу Белозерова. Деревенские друзья научили его ловить в горных ключах и речках шустрых, осторожных хариусов, охотиться на тетерева и белку, взбираться на верхушки исполинских кедров за липкими кедровыми шишками… Вместе с ребятами он любовался с вершины горы Глядена круглым, как татарская чаша, озером Хан-Алтай и водопадом Сорвенок.

Ни в какой сказке не слышал, ни в одной книжке не читал Андрей о подобной красоте земли и вод!

А как менялись оттенки степей, гор, ручьев и речек в разные часы дня весной, летом и осенью! В какое безмолвие погружалось все это зимой! Даже привыкшие к родным местам деревенские ребята как-то затихали на этих вот величественных высотах, а что же сказать об Андрейке-москвичонке, как его прозвали тут! Он становился глухим ко всему и подолгу стоял точно завороженный.

Влюбленный в чудесную эту страну, и решил он стать здесь агрономом, чтобы еще пышней украшать родной край, будить спящие пространства, трудом преображать землю отцов. «Алтай!» — уже в одном этом слове ему виделись и ширь степей, и подоблачная синь окутанных бирюзовой дымкой горных хребтов с темными кедровыми лесами, и белопенные реки, и безудержно буйное под щедрым солнцем цветение медвяных трав.

Забыв о присутствующих, Андрей негромко, радостно засмеялся. Васька Лихарь повернул к нему голову, а девушка улыбнулась глазами. Улыбка хорошо изменила тонкое, загорелое до медных отблесков молодое лицо ее и долго потом не уходила из серых больших глаз.

Вдруг шофер остановил машину, выскочил, поднял капот и стал «колдовать» в моторе.

Рядом с дорогой — роща. Пожелтевшая, трепещущая на ветру листва, кружась, сыпалась наземь, Андрей не сводил глаз с рощи. Меж скорбных берез, у самой опушки, — молодая рябинка с рдеющей кроной: точь-в-точь Неточка в шелковой красной косынке…

На вершину рябины сел дрозд, клюнул — понравилось, и он довольно закивал головкой, гулко, призывно затрещал. И тотчас откуда-то из глубины рощи возникла шумная стайка дроздов, покружилась и с радостным криком упала на закачавшиеся гроздья.

Андрей снова вспомнил, как с оравой ребят носился он по звонким осенним рощам. Тогда так же вот трещали веселые дрозды. Андрей любил собирать грибы, приносить их в дар матери и Неточке и наблюдать, как они, горожанки, внимательно рассматривали каждый гриб, точно драгоценную находку.

Шофер снова сел за руль, и машина понеслась вдоль перелесков.


В Войковскую МТС, расположенную в километре от села Предгорного, приехали вечером, когда в конторе уже не было никого, кроме подслеповатой старой немки-уборщицы, высокой сухопарой Матильды. Она подметала сильно затоптанные коридор и широкое крыльцо.

Васька Лихарь с шоферским шиком, впритирку подкатил к самому крыльцу и, распахнув дверцу, сказал:

— Пожалуйте!

Все еще объятый воспоминаниями, ничего не замечая вокруг, Андрей шагнул из машины. И именно в эту минуту старуха, разогнувшись, метнула с крыльца полную заслонку мусора. Андрей на минуту ослеп и расчихался.

Заметив свою оплошность, Матильда выпустила из рук заслонку и веник и, коверкая русскую речь, запричитала:

— Ах, батюшки! Пильни в кляз немношка…

Оскалив крупные белые зубы, Васька Лихарь захохотал. Выскочившая из машины девушка с упреком сказала ему:

— Ты никак не можешь без дурачеств… — И, обратившись к немке, спросила: — Матильда, дежурный уже ушел?

— Тавно ушель.

— Надо вот товарища главного агронома устроить куда-нибудь на ночь, да чаю ему, а то из столовой девчата теперь, конечно, тоже ушли, — закончила она, уже не обращаясь ни к кому.

— Описатель, Вера Алексайн, описатель! — засуетилась сухопарая немка.

Сконфуженный Васька Лихарь стал вытаскивать из машины тяжелые чемоданы.

Андрей мельком взглянул на девушку и только тут заметил на ней кричаще-зеленый, нелепый джемпер.

Взяв у шофера оба чемодана, он понес их по крутым ступеням в пустую обшарпанную контору.

Девушка проводила его глазами, потом пружинисто-легко перепрыгнула изгородь и пошла к раскрытым дверям мастерской. И не только медно-красный загар лица, но и что-то быстрое, легкое в каждом движении ее ног и рук — все говорило о том, что выросла она на вольной волюшке степей и гор.

— Вера! — окликнул ее Васька.

— Кому Вера, а тебе Вера Александровна. Ну что? — В ее голосе Васька почувствовал скрытую неприязнь к себе.

Озорно взглянув на Веру — на ее широкие плечи, тонкую талию, серые, с легкой синевой и от этого казавшиеся особенно светлыми на загорелом лице глаза, — он не торопился с ответом.

— Ну что? — уже не скрывая раздражения, повторила девушка.

— А он с чудасинкой, наш новый-то главный! Такую царь-девицу, в эдаком новеньком зеленом джемпере в упор не увидел… Одним словом, ноль внимания… Смотрю я, а он глазами мимо вас, Вера Александровна… — Васька оскалил зубы.

— Только за этим и остановил? — строго спросила она шофера.

— А то зачем же еще! Чую, прищемил он вас, многоуважаемая Вера Александровна… Это вам не наш брат филька.

Вера не нашлась, что сказать злоязыкому Ваське, повернулась и пошла летящей своей походкой.

Глава третья

— Секодня супот, — сказала Матильда, когда стелила агроному постель в конторе на письменном столе.

Андрей лег на жесткую подстилку.

В пути он утратил представление о времени. И то, что еще и завтра, в воскресенье, придется томиться ожиданием, расстроило его.

— Ну, завтра видно будет, — вслух сказал Андрей и с удовольствием потянулся: в «газике» по выбоинам грунтовки его порядком растрясло.

Но лишь только смежил он веки, как перед ним встала Неточка. Притеняя глаза своими удивительными ресницами, она щурилась, точно силилась заглянуть к нему в душу. Припухшие, красные ее губы что-то шептали, но что, он не мог разобрать, хотя и напрягал слух. Ему начинало казаться, что он чувствует даже тонкий запах ее волос.

— Дьявольщина!

Андрей сел. Чтобы отвлечься, стал смотреть во тьму за окном.

— Хоть бы заснуть поскорее! — Его раздражало, что даже здесь, на новом месте, он не может освободиться от мыслей о ней. — Должно быть, и сам ты так же пуст и безволен! — не боясь быть подслушанным, громко сказал Андрей.

«Это все от вынужденного безделья», — думал он, мечтая о работе как о средстве избавиться от неотвязных воспоминаний о Неточке.

«Сегодня со мной ехала какая-то девушка в ядовито-зеленом джемпере. Кто она такая?» Андрей убедился, что Хотя видел ее всего лишь несколько часов тому назад, не запомнил ничего, кроме дикого цвета бумажного джемпера.

Тут он спохватился, что не написал домой ни одного письма и даже не вспоминал о родителях. А если и поговорил в Барнауле с дедом об отце с матерью, то только потому, что о них спрашивал Гордей Миронович.

«Вот она какая бывает, любовь-то! Но дудки, завтра же возьмусь за работу».

Андрей прислушался к тишине и только сейчас обнаружил, что доносившийся ранее из ремонтной мастерской шум работавшего движка давно прекратился.

«Не особенно же старательно трудятся здешние механизаторы по субботам!»

Стал думать, с чего начнет в понедельник. «Перво-наперво попрошу карту колхозных земель. Потом — полей севооборота, потом для составления рабочих планов поеду знакомиться с почвами и границами в натуре. На всякий случай — ружьецо прихвачу. Тут, конечно, дичи до черта…»

Заснул Андрей так крепко, что проснулся, только когда к нему заглянула смешная Матильда.

— Доброе утро, товарищ главный агроном! А я к вам с чашечкой свежего кофе.

Она сказала это, по обыкновению уродуя слова, и Андрей не сразу понял.

— Доброе утро, Матильда! — Он рассмотрел, что глаза у немки ясные и добрые. — Доброе, доброе утро, Матильда, — с удовольствием повторил он и, лишь только уборщица вышла, стал одеваться.

Кофе был необыкновенно вкусен, а утро такое ясное и прохладное, что отдохнувший за ночь Андрей повеселел.

Он вышел на крыльцо и осмотрелся.

На юге и юго-востоке полукольцом громоздились заросшие густым лесом и частью голые «мягкие» горы. На севере и северо-западе раскинулась широкая долина с горбатыми увалами, по которой он проехал вчера. На горизонте долина переходила в степь. С юга на север все это необычайное сплетение степей, долин и гор пересекала поблескивающая на солнце порожистая река.

В километре от МТС, вдоль реки, в одну-две улицы растянулось большое старой стройки село Предгорное, полное утреннего гомона птиц, рева выгоняемого на пастбища скота, разноголосого лая собак — всей той обычной мирной деревенской прелести, к которой так тянулась душа Андрея.

— Вот… вот где тебе, дорогой друг, придется сражаться за урожай! — сказал он, жадно вдыхая бодрящий воздух утра.

Свою профессию Андрей считал самой важной, самой интересной из всех, какие только существуют на свете.

— Смотри! Любуйся на просторище! Это тебе не канцелярия!

Сияющими глазами агроном смотрел на село и на поля, как-то по-новому открывшиеся ему сегодня. Он не мог бы связно выразить своих ощущений сейчас, но в них была и радость молодого, полного кипучих сил человека, начинающего самостоятельную жизнь, к которой он давно готовил себя, и робость: «А вдруг не справлюсь? В книгах — одно, в жизни — другое», — и жажда поскорее начать работу, и гордость за богатство и красоту родной земли.

Не спеша Андрей пошел в поля, на доносившийся из-за увала рокот мотора.

Поля начинались почти сразу же за МТС. Они были уже убраны. По чахлому жнивнику, по пересохшей, растрескавшейся и побуревшей от солнца земле молодой агроном определил, что небывалая в этих краях трехлетняя засуха испепелила и землю и надежды механизаторов и колхозников. Редкая на солнцепечных буграх низенькая пшеничка с крошечными, как запятые, колосками кое-где была брошена: не оправдывался расход горючего на уборку. «Вряд ли вернули и семена», — подумал Андрей.

Начинался длинный изволок. Андрей невольно стал прикидывать, как расставить зимой на этом увале щиты для снегозадержания, а потом посеять кулисные полосы подсолнечника, чтобы удержать каждую горсть снега, выдуваемого северными ветрами.

Книги по агрономии, которые он так старательно изучал в свое время, лежали в чемодане. Там же были программные «Луговодство», «Почвоведение», «Животноводство».

«Ведь это же Алтай-батюшка, и пшеницы здесь должны стоять стеной», — думал Андрей, все убыстряя и убыстряя шаг.

В это раннее прохладное утро Андрею все казалось простым и легким. Может быть, потому, что он хорошо отдохнул и родная природа отодвинула от него образ Неточки?

— Главное, дорогой друг, научиться управлять временем. Все даст нам Родина, но не даст, никогда не вернет лишь одного — впустую потраченного времени! — вслух высказал он не то вычитанную где-то, не то родившуюся в его голове фразу. Эта фраза ему нравилась, а как только он произнес ее вслух, то сразу понял, что выразил ее кричаще-выспренно, чего не любил ни у себя, ни у других. И ему стало неловко. Андрей даже опасливо поглядел по сторонам: «Не слышал ли кто такой надутой фразы?»

Но он был так бодро настроен в это утро, так приятно пахло перезрелой полынкой и бражно-хмельным духом недавно заскирдованной соломы, что молодой агроном вскоре успокоился и со счастливым выражением на лице принялся следить за парящим в высоком небе орлом.

Рокот трактора, слышавшийся за увалом, быстро нарастал. «Повернул назад», — понял Андрей и пошел навстречу.

Вскоре он увидел приближающийся комбайновый агрегат. У штурвала развевался красный флажок. «Ого, отличник!» — Андрей заспешил наперерез агрегату.

Весело было смотреть на плывущий в хлебах комбайн. В просторной котловине золотое поле хлебов колыхалось от утреннего ветерка. Частые копны соломы за следом комбайна говорили о незаурядном в этот засушливый год урожае.

«Увалы защитили от суховеев глубокую котловину, потому и вымахала и налилась пшеничка в полную силу!» — думал Андрей, идя навстречу комбайну.

За этой мирной картиной агроном видел довольство колхозников, звонкий смех детей и радовался, что захватил хотя конец уборки и, как на счастье, на замечательном поле!

Трактор, обдавая маслянистым теплом лицо Андрея, на большой скорости протащил комбайн.

Агроном сорвал фуражку и помахал ею черномазому трактористу и стоящему у штурвала рыжебородому комбайнеру.

Рядом с комбайнером была та самая загорелая девушка, которая вчера ехала с Андреем в машине. Она была уже не в зеленом джемпере, а в темно-малиновом спортивном костюме, подчеркивающем ее рост и сильную, стройную фигуру. Лицо ее Андрей и сегодня не рассмотрел: когда комбайн проходил мимо, она почему-то нагнулась к бункеру и не подняла головы, пока агрегат не удалился.

«Дочка штурвального, наверное, — подумал Андрей, провожая быстро уходящий комбайн. — Но почему он гонит на четвертой скорости?» Андрей тревожно взглянул на стерню: срез был непомерно высок, на жнивнике колосья.

— Да что же это они делают с таким хлебом?! — Андрей закричал: — Стой! Стой! — Но за шумом трактора его, конечно, не услышали. Тогда он замахал рукою.

Знаки агронома заметила девушка, и комбайн остановился.

В первую минуту подбежавший Андрей только запаленно дышал и строго смотрел на комбайнера.

— Это кто же… Это куда же… Да вы на пожар, что ли, гоните по такому хлебу? — заговорил он наконец.

Рябой, с лисьей рыжеватинкой в бороде комбайнер Никанор Фунтиков спустился на жнивник и, расправив грудь, подошел к Андрею. На запыленной выгоревшей гимнастерке агроном заметил орденскую ленточку.

— А какой ты такой левизор будешь? — заплетающимся языком спросил Никанор Фунтиков.

— Я главный агроном МТС, Корнев. И меня интересует, кто вам разрешил подобное бракодельство?

— Извиняюсь, товарищ главный агроном, но мы нонича все время на таких скоростях…

— По выжженному редкому хлебу, может быть, и имеет смысл на четвертой скорости, а тут… Разве вы не видите, что барабан явно не промолачивает этот густой хлеб?

Комбайнер молчал.

— А почему косите на таком высоком срезе? Смотрите, сколько колоса на земле. — Андрей нагнулся и взмахом раскрытой в пальцах ладони захватил со стерни сразу несколько колосьев.

— Вы это видите, товарищ комбайнер?

Фунтиков молча теребил реденькую бороденку. Его молчание взбесило Андрея.

— Вас что же, никто не контролирует? Вы как работаете? Вас этому учили на курсах?

Фунтиков молчал.

— Я спрашиваю: кто-нибудь контролирует вашу работу?

Вконец растерявшийся комбайнер оглянулся на Веру Александровну, но ее уже не было у бункера. Девушка сбежала по ступенькам и встала рядом с Фунтиковым.

— Я агроном, Вера Стругова… Я разделяю ответственность за этот брак, — глядя Андрею прямо в глаза, горячо заговорила она. — Потому что не сумела… Потому что дважды предупреждала, а он не послушал… Грозился столкнуть с мостика… — Побледневшие губы девушки прыгали.

— Вы агроном? Агроном? — переспросил Андрей и, точно не веря своим ушам, отступил на шаг. — Да как же вам не стыдно? Да вы же в таком случае не агроном, а огородное чучело!

Девушка как-то по-мальчишечьи лизнула сухие обветренные губы и повторила:

— Да, я и агроном и комсомолка, и вы совершенно справедливо… Но я тоже только недавно… еще не привыкла вот с такими… Он тут, — она гневно кивнула в сторону Фунтикова, — знатный специалист, орденоносец…

Вере было мучительно стыдно. Губы ее дрожали, серые, казавшиеся особенно светлыми на загорелом лице глаза налились слезами. Она не смогла больше говорить и, как-то жалко сгорбившись, убежала за комбайн.

Андрей почувствовал себя неловко. Горячность спала. Но Фунтиков, сам того не желая, снова подпалил молодого агронома:

— Я столько лет хожу в передовиках, а тут — учить сороку плясать вприсядку…

Андрей круто повернулся к нему.

— Я вас не вприсядку плясать учу, товарищ комбайнер. Товарищ Стругова!

Смущенная девушка вышла из-за комбайна.

— Вот вам метр площади, — Андрей отметил каблуком границы. — Сосчитайте потерянные колосья и проверьте зерно в соломе.

К комбайну подкатила грузовая машина. Из кабины вылез высокий, черный, курчавый, добродушный человек с детски наивными глазами.

— Наш Поль Робсон, — указывая на шофера, с улыбкой сказал тракторист.

Андрей поздоровался с «Полем Робсоном».

— Приглашаю и вас. Я вынужден составить акт о бракодельстве. Как ваша фамилия, товарищ шофер?

Высокий, кудряво-черноволосый, красивый шофер широко улыбнулся и густым басом сказал:

— Морозоустойчивый гибрид с юга: деды с Одессщины, я же урожденный предгорненец Иван Анисимович Шукайло. За голос и за обличье Полем Робсоном прозвали…

Андрей невольно улыбнулся: Иван Шукайло и в самом деле был разительно похож на Поля Робсона.

Шукайло повернулся к комбайнеру.

— Видно, Никанор Алексеич, пошла Настя по напастям… А я разве не говорил тебе, что напрасно за гектарами в ущерб качеству уборки гонишься? — И обратился к Андрею: — Вы, товарищ главный агроном, посмотрите, что у него в бункере… Его зерно завсегда в два раза сорнее, чем у других. Перехваленный Никанор Алексеич повсегда решетья второй очистки из своего комбайна вытаскивает и в бункер сплошной сор валит…

— Двадцать два колоса на квадратном метре, — сообщила Вера Стругова.

Но Корнев уже не слышал ее. Он взобрался на комбайн и, заглянув в бункер, убедился, что зерно было действительно с необычной примесью сора. Проверил решетья второй очистки.

— Хорошенькими делами занимаетесь, товарищ передовик! И кто-то умный красным флажком вашу машину отметил… — Андрей замолк и мрачно задумался.

В эту минуту он понял, что работать ему будет здесь нелегко. Кадры, видимо, разболтанные… Не совершил ли он ошибку, не послушавшись Гордея Мироновича?

Но Андрей Корнев принадлежал к той категории людей, которые не терпят даже и минутной слабости ни в ком другом, ни тем более, в самом себе. «Вздор! Не на легкую ты работу рассчитывал здесь… Отец — двенадцатилетним парнишкой в разведку в тылы белых ходил. В Отечественную — изрешечен весь. Деда бесстрашным партизаном в отряде звали, а твой, Андрей, фронт — целина! Изволь драться за хлеб, как они дрались за твою власть…

Одернуть! Сразу же одернуть, чтоб другим не повадно было…»

Молчание затянулось.

Все вокруг тоже молчали. Даже весельчак Поль Робсон потупился, словно и он считал себя виноватым.

Андрей поднял голову и сказал:

— Составимте акт, товарищи. И на комбайнера и на агронома Стругову. За попустительство.

Напряженность момента сломал все тот же шутник Поль Робсон. Он снова показал ослепительные свои зубы в доброй улыбке:

— Кого один раз хорошо обдерет медведь, тот и пня бояться будет. Так-то, Никанор Алексеич. Плакали, видно, твои премиальные.

— Ну, это еще бабушка надвое сказала, — огрызнулся комбайнер, и на бледном его лице еще отчетливее проступили корявины.

Вера Стругова подошла к Андрею и, глядя на него в упор своими чистыми, светлыми глазами, хотела что-то сказать, но в самый последний момент не решилась и так застыдилась этой новой своей робости, что у нее покраснели маленькие уши.

И снова выручил веселый шофер.

— Ничего, товарищ Стругова, без спотычки и конь не бегает. Ну, а ты хоть и отворотила от пенька, да по молодости, видно, наехала на колоду. Ничего! — и шутник отечески похлопал девушку по плечу.


Первый воскресный день в Войковской МТС запомнился Андрею на всю жизнь.

С полудня пошел мелкий затяжной дождь. В мокрых полях было пустынно, неуютно, но еще неуютнее показалось ему большое запущенное здание конторы, куда он вернулся.

Долго разбирал Андрей сваленные в углу комнаты пропыленные агрономические журналы за несколько лет, а вечером вышел на высокое затоптанное крыльцо. Темнело. Горы заволокло не то туманом, не то сеткой дождя. На душе было невесело.

Рядом с конторой, на занавоженном грязном дворе — ларек сельпо с гостеприимно распахнутыми дверями. У стойки толпились комбайнеры, трактористы, мастера ремонтной мастерской из ночной смены, прибывшие на усадьбу МТС по разным делам, бригадиры. «Грелись» у стаканов зеленого стекла.

Над стойкой горела висячая лампа с железным абажуром. В свет ее подходили незнакомые Андрею люди. Каждый со своей повадкой, с шуткой:

— А ну-ка, залей мне двести с прицепом! — Судя по проворному выполнению заказа продавщицей, это означало стакан водки и кружку пива.

— А мне триста сразу, пожалуй, многовато, а двести маловато, так ты уж для начала налей три раза по полтораста… Выпить на том свете не поднесут…

У стойки становилось шумно.

К ларьку на большой скорости подкатил трактор. Из кабины выскочили два немолодых, измазанных, пропыленных тракториста и испуганно закричали:

— Выглохтали! Все выглохтали! Оставьте нам, братцы!

Андрей вернулся в контору, и Матильда принесла ему кофе. Он достал московские запасы, поужинал, угостил старуху мамиными крендельками и, как вчера, лег на жесткое свое ложе.

За окнами слышались громкие разговоры, озлобленная ругань, чавкающие удары, чьи-то пьяные слезы…

Просунув в дверь голову на длинной сморщенной шее, добрая Матильда сказала:

— Ви, тофарищ клавни акроном, не пугайте… Там пьяный мусик полсаит…

Этот ползающий пьяный мужик за окном долго не давал Андрею спать.


В понедельник молодой агроном познакомился с директором МТС Игнатом Петровичем Кочкиным.

Андрей вошел в кабинет, когда Кочкин из графина, прямо через горлышко, пил принесенный ему Матильдой мутный огуречный рассол. Опорожнив графин, Игнат Петрович крякнул и так тяжело опустился в старое кресло, что пружины застонали.

— Будем знакомы, товарищ главный агроном. Мне и Матильда доложила и вообще сказывали, — вяло, точно ему стоило это большого труда, произносил каждое слово флегматичный Кочкин. Крупное, безусое, какое-то мягкое бабье лицо его, казалось, не знало, что такое волнение.

Помолчали. Андрей попросил разрешения поселиться в маленькой, в одно окно, комнатке конторы. Раньше в ней были свалены журналы и устаревшие бланки отчетности.

— Поставлю стол, стул, койку, под койку — чемодан. Матильда выбелит, и мне будет удобно.

Преимущество жизни здесь, а не в большом селе Предгорном, где жили все работники МТС, для Андрея было бесспорно.

— Всегда на работе — раз… — он загнул мизинец левой руки.

— Это не плюс, а минус, — вяло улыбаясь, возразил Игнат Петрович. — После работы отдых требуется, а тут вам одни телефоны покою не дадут…

Не слушая директора, Андрей загнул безымянный палец.

— Постоянная телефонная связь с председателями колхозов, с агрономами — два, электрический свет и радио, чего нет в селе, — три…

— Габер суп из семи круп в столовой МТС, — лениво пошутил Кочкин, — четыре… В нашей столовой, Андрей Никодимович, в лучшем случае щи и каша, а в деревне вам хозяйка и оладушек, и яишенку, а то и пирожишко какой-нибудь завернет… У нас даже слесарята и те из дому завтрак в добавку к столовским обедам прихватывают. А в праздники? Ведь столовая в выходные дни вообще закрывается! — Этот аргумент Игнат Петрович приберег к концу и считал его неотразимым.

— Ну, в праздники мне Матильда будет кофе варить, а хлеба, в крайности пряников каких-нибудь, я и в нашем ларьке достану. Ведь ларек-то по выходным дням торгует…

— Когда же ему и торговать, как не по выходным? — многозначительно улыбнулся Кочкин. — Вообще не возражаю, Андрей Никодимович. Должно быть, верно мне Поль Робсон сказал: «Молодость на крыльях летает и мечтой питается…» Есть у нас здесь свой доморощенный прибаутошник. Мужик на все руки. И что вообще удивительно — водку не пьет… — Кочкин раздумчиво пожевал толстыми мягкими губами, еще раз окинул Андрея большими бесцветными глазами с какими-то тяжелыми, как у вола, веками и закончил: — Уж больно вы ему понравились.

Всегда хмурый, необщительный, директор ласково посматривал на Андрея. Вспоминал ли Кочкин свою юность, или и ему понравился рассказ Ивана Анисимовича Шукайло о случае у комбайна с прославленным на весь район Никанором Фунтиковым, только он искренне отговаривал главного агронома от такого, как ему казалось, чрезмерного усердия.

Но настойчивость Андрея победила.

— Вообще-то я не возражаю, — после продолжительного молчания повторил Кочкин, — только думаю, что вы это по неопытности так рассуждаете. Что же касается меня как директора, то, по совести скажу, мне даже выгодно иметь в конторе круглосуточного ответственного работника: вечерами и даже ночами частенько из райкома, из райисполкома звонят, а к телефону и Матильда-то не всегда случается… Да и вообще, вы представляете, как старуха говорит по телефону: ее только безъязыкий да святой не пошлют к черту.


Андрей Корнев в тот же день еще раз удивил Кочкина.

— Игнат Петрович, мне кажется, вы допустили большую ошибку в МТС…

Лениво вскинув на агронома набрякшие воловьи веки, Кочкин не спеша спросил:

— Какую?

— Как это можно было ларек с водкой относить на пять метров от крыльца конторы? Его следует, поставить в коридоре и как раз против окошечка кассы, чтобы пьяные трактористы осенью и весной ползали бы не в грязи и на холоде, а хотя бы под крышей.

Кочкин еле заметно улыбнулся.

— Пьют здесь вообще зверски. Пьяные гробят технику, с опохмелу по нескольку дней не выходят на работу. Пьяные возчики горючего загоняют лошадей, случается, и бочки теряют… А вообще-то насчет ларька вы как сговорились с Лойко — это лучший председатель лучшего нашего колхоза, — он мне, знаете, то же самое сказал: «Уберите, — говорит, — этот соблазн подальше от трактористов…»

От непривычки говорить много директор долго отдувался, точно поднялся на высокую гору.

— Да, как видите, и у нас не все плохо: есть и у нас свой колхоз-миллионер, «Знамя коммунизма» называется. Из равнинных он самый дальний. И в нем, на удивленье, не только председатель, а и рядовые колхозники, почитай, все трезвенники. Так эти самые лойковцы смеются над красноурожаевцами, говорят: «Люди в «Урожае» хорошие, да только рот у них плохой». — Директор попыхтел, помолчал, подумал и, тряхнув головой, закончил: — Не скрою: вообще и я пью. Глушь. Кино раз в два месяца.

Андрей не стал больше вести речь с директором на эту тему: опухшее с воскресного перепоя лицо Кочкина говорило само за себя.


Но пьянка в выходной день меркла перед гульбой в дни получек и особенно в торжественные праздники.

Андрею сказали, что молодой учитель школы-семилетки и его жена, тоже учительница, попытались начать борьбу с пьянством в Предгорном и даже написали об этом заметку в районную газету, но пьяные хулиганы пригрозили избить их до полусмерти, и они опустили руки. Пили тут действительно «зверски». Не рюмками, не стопками, а чайными стаканами, соревнуясь, кто больше выпьет. Закусывали, как образно выражались пьяницы, «мануфактурой» — рукавом. В этом установился какой-то свой, предгорновский шик.

Вот почему даже на почту, чтобы послать домой поздравительные телеграммы, Андрей не пошел. Да, гулял и почтарь, в обычное время тихий и скромный человек. На дверях почты три дня висел замок. Лишь на четвертый в ремонтные мастерские явились рабочие, но и они больше «углублялись» в сладостные воспоминания о празднике, чем занимались ремонтом.

Как ни вызывали отдельных мастеров, не помогало. Гулял главный инженер Шпанов, пил и не показывался в контору опухший, весь в багрово-сизых подтеках под глазами директор Кочкин. В конторе МТС, кроме секретарши Кати, уборщицы Матильды и двух сторожих, никого не было.

Потрясенный молодой агроном написал письмо в райком партии. В письме были слова о чудовищном разрыве между производственной дисциплиной на заводах и в таких МТС, как Войковская, в таких колхозах, как «Красный урожай».

«Судьбы колхозников, благополучие страны — в руках механизаторов. Но почему в такое напряженное время, когда дорог каждый день, на полях простаивает техника МТС? Почему безнаказанно гуляют главный инженер и директор?

Рабочий день нашей Родины — большое, весомое мерило. В один день Алтайский тракторный завод выпускает около пятидесяти отличных тракторов. И каждый трактор в одну только смену может вспахать шесть-восемь, а иногда и двенадцать гектаров. И можно пропьянствовать этот день, а сев на трактор — вывести машину из строя, пустить на ветер труд большого человеческого коллектива».

Закончил письмо фразой: «Товарищи партийные руководители, помогите!!!»

Глава четвертая

Андрей знал, как важно рабочие планы в колхозах составлять заблаговременно, чтобы подготовку к севу начать сразу же по окончании зяблевой вспашки. Поэтому до снегов он спешил ознакомиться с колхозными посевными площадями и сенокосами. Знать это ему как главному агроному было так же необходимо, как цветоводу состав земли в клумбах. Вместе с агрономом Верой Струговой, прикрепленной к колхозу «Красный урожай», он с утра до вечера находился в полях.

И рельеф, и почвы, и растительность в восьми колхозах зоны Войковской МТС, на ста двадцати тысячах гектаров, были разные: ровные как пол степи в северо-восточной части, елани и гривы — в лесостепных южных предгорьях, глубокие лога и высокогорные крутые склоны, — на лесном юго-западе. Отменно тучные, интенсивно черного цвета черноземы сменялись каштановыми почвами, серопесками. На северо-восточных границах зоны поражало обилие старых залежей, заросших густой, могучей полынью. Она напоминала подлесок, сообщавший всей степи светло-сизую окраску.

«Уж и лисиц же здесь, наверно!» — подумал Андрей.

Кое-где поднятые пары и зябь, черные с лоснинкой пласты целины в серой смушке бурьянов выглядели жалкими заплатками на неоглядных полынных просторах залежей: старосибирская система земледелия! От горького духа полыни кружилась голова, першило в горле и щипало глаза.

Андрей хмурился: его раздражало лежащее втуне богатство.

— Вот эти полынные джунгли в первую голову выводить придется. Каждый гектар — закром хлеба! Эдакий капиталище пропадает!

Вера так быстро повернулась в седле, с такой готовностью кивнула Андрею, что горячий рыжий жеребец Курагай вздрогнул и рванулся вперед.

— Балуй! — одернув Курагая, грозно прикрикнула девушка и для острастки обожгла коня поводом.

Жеребец взвился на дыбы, попытался сбросить всадницу — сделал длинный прыжок, но, осаженный сильной рукой, пошел вперепляс, зло кося огненным глазом, жуя удила и отфыркиваясь пеной.

Андрей, ехавший сзади, невольно залюбовался спутницей, мягко покачивающейся в седле.

— Вы где же казаковать выучились?

Вера натянула поводья, и Андрей поравнял буланого своего маштака с Курагаем.

— На практике, Андрей Никодимыч, где ж больше? Два лета подряд я была в колхозе-миллионере. А конеферма у них… Я таких и не видывала больше… Там я и подружилась с конюхами. Мне они даже «дикарей» объезжать доверяли. Не раз падала, конечно. — Вера счастливо засмеялась. Она смеялась не только воспоминаниям о практике, но и тому, что услышала похвалу Андрея.

Залежи и полынь кончились, начались холмистые серопески, заросшие проволочно-жесткой просянкой и темно-зеленым даже осенью катуном, или, как еще называют это растение-шар, перекати-полем.

Андрей дотронулся рукой до фуражки, чуть надвинул ее, что было, как установила Вера, явным признаком: сейчас заговорит. И Андрей действительно заговорил: о катуне, о том, как, гонимый осенним ветром по степи, он высоко подпрыгивает, напоминая шарахнувшегося от пули дикого зверя. И несется, несется вскачь, покуда с разбегу не залетит в яму, в озеро, в куст и, плотно прицепившись колючками, останется там на всю мокрую осень и снежную зиму…

Почему-то всегда на грустный лад настраивал Андрея этот бесприютный, влекомый по степи холодным ветром катун. О мокропогодице, безлюдных, осиротелых полях, раскисших дорогах, близких зимних вьюгах напоминал он ему.

Андрей оборвал рассказ и задумался.

Лошади шли стремя в стремя, в такт ходу поматывая головами. Поскрипывала кожа седел.

Раскрасневшаяся от езды, с выбившимися из-под клетчатой косынки черными вьющимися волосами, Вера была красива. Но Андрей, казалось, не замечал ничего, кроме почвы и засохших, поблекших на ней растений.

Простой, скромной девушке Вере присуща была своя женская слабость: порисоваться красотой рук и ног. И сейчас руки ее были затянуты в узкие желтые перчатки, а ноги обуты в маленькие, надеваемые на шелковый чулок сапожки. На осеннем ветру руки и ноги сильно мерзли, но она и мысли не допускала, чтобы надеть толстые вязаные рукавички или большие сапоги на теплый шерстяной чулок. Выставляя напоказ руки, она часто перебирала, подтягивала поводья, дразня и без того горячего Курагая.

Андрей же ехал по землям «Красного урожая», а мысленно видел Москву, парк имени Горького, Сокольники, куда они часто уезжали с Неточкой слушать музыку… Обычно они шумно врывались в квартиру, проголодавшиеся, веселые, и, пока Дарьюшка накрывала на стол, Неточка садилась за рояль и пела, а он устраивался рядом, смотрел на нее и всегда отыскивал в ней что-нибудь новое. И вот рядом с Неточкой возник танцор, по-хозяйски взявший ее под руку.

«Теперь уж тебе не в чем больше отказывать мне, моя златокудрая Диана!» — снова послышалась та же фраза, так оглушившая его тогда.

Андрей тряхнул головой, но видение не исчезло. Он стиснул зубы и с силой пришпорил коня стременами. Меринок рванулся. Андрей осадил его, и покорный маштак растерянно затоптался, затряс толстой тяжелой головой.

«Отчего ты злишься? Ну, можно ли так?» — мысленно упрекала главного агронома Вера. Несколько встреч, включая и обидный случай у комбайна, прочно привязали ее к Андрею. Он казался ей старым другом, с которым она увиделась после долгой разлуки. Но его слова: «Да вы же в таком случае не агроном, а огородное чучело!» — долго не давали ей покоя. «Ведь я не только агроном, но и девушка! И ты не имел права так грубо обзывать меня…» Но потом она оправдала и этот его поступок: «Будь я на его месте, поступила бы в точности так же. Конечно, он горяч, но это только хорошо, тепленьким здесь быть нельзя…»

Вере было тягостно его молчание. Хотелось как-то развеселить Андрея, отвлечь от мрачных дум, которые, как она замечала, часто не давали ему покоя.

— На этих песках только арбузы сеять. Вырастут, как мой дед говорил, — «под один кавун пару волов запрягай». Правда, Андрей Никодимыч?

Андрей молча кивнул головой.

Вера отвернулась и закусила губу: «Ну чего надулся?» И через минуту заговорила снова:

— А красноурожаевцы никогда не сеяли бахчи. Я интересовалась: почему? Говорят, «земля не подходяща». Давайте посмотрим поближе, какая она…

Неожиданно, словно падая с седла, всадница склонилась вправо, решив, не останавливая коня и не слезая с него, достать горсть земли. «Достану — все будет отлично, не достану, — ничего не будет», — загадала Вера.

Свесившись до предела, казалось, вот-вот готовая выскользнуть из стремян, она рывком схватила полную горсть земли и, с налившимся пунцовой краской лицом, с рассыпавшимися по плечам кудрями, торжествующе протянула землю Андрею:

— Вот смотрите!

Андрей обратил внимание на красивую, затянутую в перчатку руку Веры. «Такая маленькая и такая сильная», — подумал он и с руки невольно перевел взгляд на оживленное лицо девушки.

«Достала! Достала!» — ликовала Вера.

Справа показался холм. Андрей повернул к нему. Кони легко взобрались на его вершину. С холма открылась широкая картина степи.

— Давайте позавтракаем здесь. Я захватил кое-что из московских запасов.

— Я с радостью! — сказала Вера чуть приглушенным грудным голосом и тихонько чему-то улыбнулась.

Они спешились. Вера спутала, разнуздала коней и пустила их на попас, потом сняла с головы косынку и расстелила ее на земле.

Андрей вынул из сумки сверток со сдобными кренделями и ломтиками твердой московской колбасы, и они принялись за еду.

Черные, в крупных завитках волосы Веры шевелил ветер. Они падали ей на шею, на уши.

Радость, не покидавшая девушку во время поездки, все нарастала. Ей казалось, что ее душа готова навсегда вобрать в себя и эту необозримую даль степи, и небо, и терпкие запахи осенних трав. Она готова была сидеть на этом холме долго-долго и слушать, как растет, ширится ее душа, но Андрей поднялся.

— Ну вот, а теперь поедемте дальше, Вера.

— Поедемте, — слабо отозвалась девушка.

Они спустились с холма и поехали по равнине.

— В этой засушливой части степи преобладают узколистые злаки. Вот смотрите, Вера: невысокий типчак и серенький тонконог. А вон и перистый ковыль-волосатик… Замечательное высоковитаминное степное сено дадут эти низинки, если мы к ним приложим руки. — Андрей сделал какие-то отметки на своей карте. — Это не то, что вымахивающая в рост человека лесная травища: в ней много клетчатки, но мало протеинов…

Они ехали по степи около часа, а Андрей все говорил и говорил об особенностях засушливых почв, о способах их увлажнения, о засухоустойчивых культурах и травах. Все изученное, познанное им за многие годы послушно вспомнилось, как будто он прочел об этом только что.

Степные кустарники — таволга, дикий миндаль-бобовник — все привлекало его внимание, обо всем он говорил и увлекательно и ново для Веры.

— Борьба! Какое чудесное это слово, Вера! Бороться за то, чтобы на выжженных этих пространствах вместо ненужной таволги зацвели сады, заколосились хлеба, расплеснулись бахчи… Агрономы не боги, но им подвластно то, что не подвластно богам. — Андрей засмеялся.

Засмеялась и Вера.

Наконец он повернул коня к горам. Отсюда они казались синим табуном туч. Андрей, не отрываясь, глядел вдаль.

— Мы с вами, Вера, богачи, — возобновил он прерванный разговор. — Да, да, богачи, как агрономы: такое редчайшее сочетание почв, рельефов, растительности, как в нашей МТС, трудно встретить где-нибудь еще. Видите вон ту темную границу леса?

Вера кивнула.

— Выше ее — альпийские луга. На них я десятки раз бывал еще мальчишкой, когда жил в этих краях. Ну, это уже сплошные ковры цветов. Крупные темно-голубые аквилегии, ярко-оранжевые огоньки, фиалки, крупноцветные горечавки, душистые ирисы… Кажется, рука художника-цветовода создает на этих лугах гигантские мозаичные газоны. Не случайно один из писателей, впервые побывавший здесь, сказал: «Сравнивать силу и глубину впечатления от земли, от красок, от звуков, от запахов горного Алтая ни с чем нельзя. Природа здесь все устроила на «превосходную степень». Можно только сказать, что в этой жемчужине Сибири сочеталось лучшее, чем гордится Тироль: лесные ущелья, горные реки, водопады, — с лучшим, что есть у Швейцарии: озерами, снеговыми вершинами и долинами цветов». Алтайские сыры, вырабатываемые из молока коров, пасущихся на этих цветах, превосходят прославленные на весь мир швейцарские. Вы заметили, Вера, — Андрей всем корпусом повернулся к девушке, — что мы, агрономы, совсем по-иному смотрим на природу и на окружающий нас пейзаж… По крайней мере я, — поправился он и замолчал, а Вера снова не могла скрыть радостной улыбки, так чудесно преобразившей загорелое ее лицо.

— Говорите, говорите, Андрей Никодимович… Вы так изумительно, так поэтично рассказываете обо всем…

Андрей не переносил лести: комплимент восторженно настроенной Веры в этот момент показался ему ненатуральным. Может быть, только потому, что весь этот день его мучила тоска. Он сердито нахмурился: «Как же она все-таки бестактна!» И ему захотелось сказать резкость. Но он удержался и только, подстегнув меринка, с места поскакал в галоп.

Возвратились они поздним вечером. На отвороте дороги к Предгорному Андрей довольно сухо попрощался. Вера так растерялась от этого подчеркнуто-сурового прощанья, что не нашла сил стронуть коня. «За что?» Сознание чего-то непоправимого охватило ее. «Такой чудесный день вдвоем, и вдруг это холодное: «Прощайте, Вера Александровна»!..

В течение дня ей все хотелось спросить Андрея о Терентии Мальцеве, показать главному агроному, что и она, несмотря на то, что окончила только техникум, тоже следит за передовой мыслью, но все почему-то робела, стыдилась. И вот сейчас, когда Андрей уже порядочно отъехал от нее, Вера, сама не зная, как это произошло, крикнула:

— Андрей Никодимович, на минуточку!

Андрей повернул коня и, все такой же хмурый, подъехал к ней.

Вера не знала, с чего начать, и в ее взгляде было столько страха, смущения и трепетной нежности, что Андрей удивленно поднял брови.

— Вы, конечно, отлично знаете, Андрей Никодимович, Терентия Семеновича Мальцева… — волнуясь и спеша, заговорила Вера, вовсе не вдумываясь в то, что говорила, и только пристально следя за нахмуренным лицом Андрея.

Андрей внезапно покраснел. Он силился вспомнить, что слышал о колхозном самоучке в министерстве, но, вспомнив, заговорил развязно:

— Ах, это вы об этом доморощенном изобретателе деревянного велосипеда! Он просто вульгаризатор.

— Андрей Никодимович, не говорите так! Прошу вас, не говорите! — неожиданно страстно воскликнула Вера. — Я два раза еще студенткой ездила к нему…

Андрей засмеялся.

— Вера! Ваша страстность в защите Мальцева мне нравится, но в науке я привык доверять проверенным авторитетам. И эмоциями меня не поколеблешь.

Андрей видел, как лицо Веры потускнело. Ему показалось, что ей стало и больно и стыдно за него.

— Статьи его я, конечно, прочту, — поспешно добавил он, — и мы с вами еще вернемся к Мальцеву. До свиданья, Вера.

— До свиданья, Андрей Никодимович, — отозвалась Вера.

Ночью Андрей попытался найти в журналах что-нибудь из статей Мальцева или хотя бы о Мальцеве, но ничего не нашел. «Придется попросить у Веры. На сбережения от стипендии два раза ездила…»

Впервые Андрей видел Веру такой взволнованной.

«А как вскинулась! Как засверкали глаза! Вот ты, оказывается, какая!» — подумал Андрей, опускаясь на свою жесткую койку.

Глава пятая

Агрономов в подчинении у Андрея на восемь огромных колхозов только три. Одного из них, Петра Павловича Творогова, бывшего до этого главным агрономом, назначили плановиком МТС.

Творогов не имел специального образования, но был неплохим практиком. Болезненный, желчный, рано состарившийся, Петр Павлович знал все о всех в МТС. Труженик, худощавый, со сморщенным маленьким личиком и густыми бровями, он, не разгибаясь, днями и ночами сидел за составлением отчетов.

Крайсельхозуправление заваливало МТС бумагами. Андрей подсчитал, что в среднем ежедневно поступало до десяти пространных запросов. Ответ на каждый многовопросник иной раз занимал полдня.

— Андлей Никодимыц, бумазное дело лекомендую соследотоцить у меня: мне уз заодно пылиться… — Творогов не выговаривал «р», прицокивал и присюсюкивал.

Андрей с радостью согласился с его предложением.

Умный старик в первые же дни оценил горячую заинтересованность молодого агронома в деле и без особого труда распознал, что Андрей лишен опыта.

«Поклонишься и кошке в ножки: твое время, Петр Павлович, прошло, — не без горечи размышлял старик. — Ты и стар и опытен, но у тебя ни образования, ни диплома, следовательно, помогай молодому влезать в оглобли.

Только подсказывай незаметно: горяч, не стал бы взбрыкивать…»

И Петр Павлович чем мог помогал главному агроному.

Из женщин, кроме Веры Струговой, в зоне Войковской МТС была еще агроном Татьяна Михайловна Ошкурникова, девица тридцати трех лет, нервная, рано остывшая и, очевидно, разочаровавшаяся в своей профессии. Выглядела она всегда какой-то скорбной, обиженной. При встречах с Андреем ее печальное, «великопостное», как говорил о ней не лишенный юмора Творогов, лицо нервно передергивалось и она поднимала истерический крик:

— Увольняйте! Сейчас же увольняйте меня, не то сама сбегу! Я без организаторских способностей!

По-детски коверкая слова, Творогов объяснил Андрею:

— Мать у нее в городе, вот она и рвется туда… Ей в кино хочется похаживать, а на работе чтоб кабинет, хоть немудрященький.

Многие из подсказок Творогова Андрей принимал с благодарностью, а кое с чем не только не соглашался, но и яростно восставал против и делал по-своему.

Целые дни главный агроном разъезжал по полям, а ночами разбирался в таблицах севооборотов.

— Переходки ломаны-переломаны, без поллитры не разберешься, — снисходительно улыбаясь, пояснил Творогов. И тоном старшего заключил: — А потому рекомендую строго держаться последних таблиц.

— Но ведь они же филькина грамота, Петр Павлович!

— Филькины эти грамоты составлял я. Вы, Андрей Никодимыч, теоретик, я — практик. У меня вот за этими самыми плечами, — Творогов показал на свою сутулую спину, — агрономической работенки двадцать три годика, как одна копеечка, уложены.

— И все равно я не могу помириться, Петр Павлович, чтобы на одном и том же поле четыре года подряд зерновые сеять. Как не соглашусь и с тем, чтобы планы составлял один плановик. Неужто я вам должен еще доказывать, что в составление колхозных планов нужно вовлекать массы колхозников?

И таблицы севооборотов и рабочие планы Андрей начал переделывать, как того требовали правила агротехники и изученные им почвы ближайших колхозных полей. В эту работу главный агроном вовлек и председателей колхозов, и полевых бригадиров и стариков землеробов, отлично знавших каждую пядь своей земли.

На одной из таких встреч Андрея с практиками в колхозе «Красный урожай» белобородый семидесятилетний Агафон Микулович Беркутов, все еще крепкий, прямой старик, сказал:

— Чужая душа не вода в ковше, сразу не разглядишь. А вот тебя, сынок, насквозь видно. Не робей, дело у тебя пойдет.

— Это по чему же вы определили, Агафон Микулович? — спросил Андрей, покраснев до самых корешков волос.

— По ноздре! — Старик помолчал и разъяснил: — Ноздря у тебя чувствительная, а это хоть в коне, хошь в человеке — первое дело.


Вера Стругова за осень еще больше загорела и похудела — «выездилась», как говорила о ней ее подруга, жившая с ней на одной квартире, учительница Валя Теряева.

Действительно, Вера не слезала с седла: территория ее трех колхозов занимала несколько десятков квадратных километров. План пахоты под зябь ей хотелось выполнить и высококачественно и раньше других, чтобы своевременно поставить тракторы на капитальный ремонт.

«Ему, бедняге, и без моих колхозов забот хватает. Пусть хоть за меня-то, свою помощницу, не мучился бы», — думала Вера об Андрее. Первая из агрономов она организовала изготовление щитов для снегозадержания и вовлекла в это дело учащихся старших классов. «Ему будет приятно, что до снега у нас уже все готово», — радовалась она.

Вера полюбила Андрея с первого взгляда. В любви, утверждают психологи, «первый взгляд» — второе зрение. Ей казалось, что уж если такой человек, как Андрей, скажет «да», так это действительно будет «да».

Думать об Андрее, находить в нем все новые и новые качества и Вере, как всякому любящему человеку, доставляло огромную радость.

«Любви, огня да кашля от людей не спрячешь…» Как ни пыталась Вера скрыть свои чувства, любовь ее люди приметили. Ничего не замечал только Андрей. Он ценил старательность Веры, ее жадность к знаниям. Для него это была норма, без которой он не представлял себе человека, отдавшегося пытливому, творческому делу агрономии. И то, что Вера Стругова, быть может, чаще других заглядывала к нему в кабинет, Андрей считал естественным. Встречам с ней он радовался, но, как ему казалось, с деловой точки зрения.

Для Веры же ее любовь была напряжением всех сил, могучим взрывом энергии, когда кажется, что нет ничего невозможного. Смех ее звучал счастливей, чем прежде, а в словах было больше тепла. Вера на глазах расцветала, как расцветает под ярким солнцем весна.

Агрономия была страстью Веры с детства. Зародилась эта страсть, когда Вера была юннаткой: вместе с подругой, девятилетней Галей Зайцевой, она вырастила в школьном саду луковицы весом по триста граммов. Пытливых юннаток в сороковом году отправили на Всесоюзную сельскохозяйственную выставку. Там Вера и решила стать агрономом.

Отец ее, старый судоремонтный рабочий Александр Стругов, мечтал видеть единственную свою дочь капитаном парохода, мать — врачом. Старики до ожесточения спорили о будущем дочери.

— При ее росте ты только представь нашу Верушу на капитанском мостике большого, белого, как лебедь, пассажирского парохода! «Отдай чаа-алки-и-и!» — Старик рупором складывал у рта руки и басом командовал: — «Носо-о-ву-у-ю-у отда-а-ай!» Вся наша струговская порода у судов, на воде выросла.

— И где это видано, — возражала мать, — чтоб образованная, красивая девушка в капитанах ходила! Чего доброго, еще и косы обрезать заставят и фуражку на голову нахлобучат… Нет и нет! То ли дело, войдет она в белом накрахмаленном халатике, в белой, чуть подсиненной косыночке, с кожаным чемоданчиком в дом. «А где у вас тут больной?» — «Проходите, товарищ доктор». — «Пожалуйте, товарищ доктор!..»

Но Вера стала агрономом.

В разговорах с Андреем ей не приходилось скрывать свои заветные мысли: каким-то тайным чувством она всегда верно угадывала, как он охотно отзывается на все, связанное с работой. А говорили они почти всегда только о работе. И в этом не было никакой искусственности. Говорить о семенах, об удобрениях, о почвах и их обработке было для нее такой же потребностью, как для музыкантов говорить о музыке, для литераторов — о книгах.

Встречались они довольно часто. И хотя говорили почти всегда только о работе, дома Вера вспоминала каждое слово, сказанное «им».

Еще недавно Валю Теряеву Вера считала и веселой и остроумной, а теперь она совсем не слушала ее болтовни: подруга казалась ординарной, скучной.

Однажды Валя, заглянув в окно, пошутила:

— Верка, к нам Андрей идет!

Вера вздрогнула и, побледнев, выбежала на улицу. Долго она стояла на холодном ветру, ждала. «Я с ума схожу», — думала она, стыдясь возвращаться в комнату.

Как-то Андрей попытался заговорить с Верой о последней из нашумевших книг, но попытка его оказалась неудачной: она даже и не слыхала об этой книге.

— Как можно, ну как можно не следить! — невольно вырвалось у него.

Вера густо покраснела, а Андрей замкнулся и уже больше не начинал разговора о книгах.

Узнав о том, что Андрей любит художественную литературу, Вера тоже стала брать книги в библиотеке и внимательно читать их, стараясь, как и он, о каждом из прочитанных произведений составить собственное мнение, хотя бы оно и шло вразрез с мнением Вали и ее подруг-учительниц. Вера не раз убеждалась, что девушки не имеют своего суждения о книгах, а повторяют вычитанное из газет. Ей это было так же противно, как щеголять в чужом, не по фигуре сшитом платье.

Еще в первые дни, поймав ироническую улыбку Андрея, Вера спрятала свой зеленый джемпер. Ей хотелось делать только то, что нравится ему.

Заметив, что Андрей прямо и резко высказывает свои мысли людям в глаза, Вера решила поступать так же. Как-то, выслушав восторженную тираду о музыке, она сказала:

— Твоя болтовня о музыке — поза. Музыку ты не чувствуешь и не любишь. Твои любимые пластинки, все эти сладкие романсы, еще не музыка!

Как и Андрей, Вера незаметно для себя в разговорах с трактористами и колхозниками стала часто повторять любимую его фразу: «Трудно сделать только то, что мы не хотим сделать».

Они возвращались с проверки зяблевой вспашки. Андрей ехал молча и вдруг оживленно заговорил:

— Я перечитал все статьи Мальцева. И мне стыдно… — Андрей взглянул Вере прямо в глаза. — Мне очень стыдно того, что я тогда нагородил вам о Мальцеве… Не доверять тому, что доказано практикой, нельзя. Я… просто болтал тогда о нем с чужих слов: в министерстве так его поносили… Нынче мы уже запоздали, а с будущего года я обязательно, обязательно добьюсь разрешения на опыты по безотвальной пахоте… Я уже написал ему письмо…

Вера старалась скрыть свою радость и не могла.

Ехали по давно убранным полям, а ни на одном из них стерня не была взлущена, Андрей замолчал, лицо его нахмурилось, и Вера поняла: рассердился, что поля не взлущены сразу после уборки.

— Казалось бы, такая азбучная истина, — заговорил Андрей с раздражением, — а потом сами же плачут: «Сорняки задавили!»

Пытаясь отвлечь его, Вера завела речь о любимейшем его ученом, Тимирязеве, о котором Андрей всегда говорил охотно и как-то особенно радостно.

— Я вчера снова перечитывала главу Климента Аркадьевича о росте. Помните, Андрей Никодимович, как она начинается? Я дословно помню: «В поэтических сказаниях некоторых народов Севера богам и вещим людям приписывается способность не только видеть, даже чутким ухом «слышать травы прозябание»…

Расчет Веры оправдался: Андрей быстро повернулся к ней и заговорил с увлечением:

— Меня больше всего потрясают четвертая и пятая главы — о корне и листе растения…

В эту минуту спокойный буланый меринок Андрея неожиданно подпрыгнул и рванул в сторону так, что чуть не сбил с ног горячего, норовистого Курагая. Андрей вылетел из седла на скользкую, глинистую, усыпанную мелкими камнями тропинку крутого спуска. Правая его нога застряла в стремени.

Под крутиком шумела речка Бобровка, вздувшаяся после осенних дождей; она сорвала мост, и на его месте зиял провал с кипящей меж валунов водой. Вскидывая задними ногами, маштак волочил Андрея к провалу.

Вера спрыгнула с Курагая и повисла на поводу взбесившегося буланого конька. Мгновение ей казалось, что она вместе с волочащимся в стремени Андреем и храпящим маштаком скатится в пролом. Но вот ноги ее уперлись во что-то твердое, и она, напрягая все силы, почувствовала, что удерживает на своей груди непомерную тяжесть.

Близость провала Вера ощутила только тогда, когда ей удалось повернуть скользящего с крутика коня на отвороток к броду и когда она высвободила из стремени ногу Андрея. Остальное происходило словно во сне. Как промывала Андрею раны и, разорвав косынку, бинтовала ему голову, Вера плохо помнит.

Доставить раненого ей помогли возвращавшиеся по той же тропинке с колхозной пасеки два старика. С трудом усадив Андрея на лошадь, пасечники хотели везти его в больницу, но он неожиданно запротестовал и успокоился, только когда Вера сказала:

— Хорошо, хорошо… — Вере хотелось добавить «милый», но она сдержалась. — Я повезу тебя домой.

У пойманного буланого меринка обнаружили несколько ран под брюхом: оказывается, конь наступил на конец колючей боярышниковой ветки, и она, спружинив, ударила маштака по животу.

— Бывает, что и до кишок распарывает таким случаем. В рубашке, видать, родилась, дочка, уберегла мужа. На эдаком крутике в таком разе только бы мокренько осталось, — сказал старый пасечник.

Она ничего не ответила старику, лишь опасливо покосилась на Андрея. Но тот, казалось, ничего не слышал.

В сумерках добрались до МТС. Всю дорогу Вера поддерживала ослабевшего Андрея, ощущая под своей рукой каждое движение его сильного, горячего тела. Старики помогли Вере снять больного с седла и ввести в комнату. Она готова была ухаживать за ним, кажется, всю жизнь, но приехала врач Софья Марковна. Опытная женщина лишь только взглянула в глаза Веры — и поняла все.

Глава шестая

Присланного вместо пьяницы Шпанова нового главного инженера, курносого белокурого Игоря Огурцова, все мастера ремонтной мастерской, точно сговорившись, стали звать «Огурцом». В его «зелености», в наивной доверчивости, в манере лихо носить шапчонку — во всем его облике было что-то задорное, как у молодого петушка. И, как петушок, он часто срывался с голоса.

Уж очень он был молод не только годами, а и сердцем и характером, обидно неустойчив: быстро соглашался с чужим мнением, если только оно было высказано авторитетным тоном. За всякое дело Игорь брался, не обдумав его как следует, но с неизменным жаром.

— Мигом! Эт-то мы мигом! — говорил он обычно. И только много позже убеждался, что дело, за которое так легко брался, «мигом» сделать нельзя. И когда ему намекали на это, он смущенно краснел и забавно, по-ребячьи шмыгал носом.

Многое искупал юношеский его задор, горячее желание как можно быстрее наладить захламленное, расстроенное хозяйство ремонтных мастерских. И частые ошибки прощались ему за искренность добрых намерений.

— Старанье-то у него золотое, а вот розмыслу не хватает. Разок-другой расшибет нос, повзрослеет. У молодого учеба на боках, — говорили о нем механизаторы.

Хозяйство же Игорю Огурцову действительно досталось «аховое». Мастерская — четыре стены. Тракторный парк в подъем зяби наполовину не работал. Надвигалась зима. С покрытых первым снегом полей трактористы потащили «Огурцу», по фигуральному выражению мастеров, «трактора в мешках» — на ремонт. А над мастерской — морозное небо.

Стали «мигом» крыть крышу, делать и вставлять рамы и двери в большой кирпичный корпус. Но нагрянула новая беда.

Своего предшественника, горького пьяницу, мстительного, вконец разложившегося человека, доверчивый Огурцов оставил на должности контролера по ремонту. И Шпанов с первых же дней стал обдуманно пакостить.

— Начинай ремонт с колесных тракторов, — посоветовал Шпанов Игорю.

— Очень хорошо! — согласился Огурцов и отдал приказ о ремонте колесных тракторов.

Мастерские завалили деталями разобранных колесных тракторов, и тут оказалось, что к ним нет запасных частей, заявку на которые составлял Шпанов. Все наличные средства он загнал на «неликвиды». Одних только «шпор» выписал пятьсот штук, а их требовалось всего пятьдесят.

Шпанов посоветовал Огурцову оборудовать мастерскую новыми верстаками и стеллажами. Огурцов загорелся: «Мигом!» — и приказал все старые верстаки и стеллажи выбросить. Выбросили, а новые сделать было не из чего. И «Огурец» отдал новый приказ: «Затаскивать старые верстаки и стеллажи».

— И вот, Андрей Никодимович, денежную статью мы на ненужные запчасти ахнули: остались, как говорится, без копья. Да и нужных запчастей в Гутапе, будь он тысячу раз проклят, этот распронесчастный Гутап, никаких нет. Кочкин уехал на совещание в край. По слухам, чертит на свободе спирали. — Игорь любил щегольнуть подхваченным на лету хлестким словцом. — Что мне теперь делать, Андрей Никодимович?

— Первым долгом выбей из мастерской Шпанова. Второе — немедленно иди к секретарю партийной организации. Собирайте всех партийцев, комсомольцев, стариков мастеров — одним словом, большой хурал. Посоветуйтесь. Выход найдется.

Все еще сильно припадавший на правую ногу, Андрей, поддерживаемый Верой, направился в мастерскую, откуда доносился гул множества голосов.

О кадрах надежных механизаторов, о ремонте тракторного парка главный агроном не раз думал во время своей болезни.

«На Игоря надежда маленькая, значит и на этот участок необходимо налечь. Главный агроном с хромающими тракторами в посевную — все равно, что командир с подбитыми пушками…»

С волнением Андрей открыл дверь мастерской. Собравшиеся разместились на верстаках, на грудах тракторных деталей. Посредине — стол, за столом — председательствующий Огурцов в сбитой на затылок шапчонке, рядом — секретарь партбюро, слесарь Евстафьев, и несколько усатых стариков в засаленных до блеска фуфайках. Тут же был и курчавый черноволосый Поль Робсон — Шукайло.

На скамье потеснились: Андрей с Верой сели за некрашеный, испачканный маслом стол.

В мутные окна мастерской били струи сухого сыпучего снега: разыгрывалась первая пурга. Вместе с входящими она врывалась в большое помещение облаками морозной пыли.

Холодно и грязно было на дворе, холод и грязь царили в неотапливаемой мастерской. Пар от дыхания людей вспыхивал султанчиками и таял. Механизаторы негромко переговаривались. Кое-кто пробовал шутить, но веселья не было: все отлично понимали серьезность положения МТС.

Игорь объявил собрание открытым.

— Слово предоставляется секретарю партбюро товарищу Евстафьеву.

— Он, конечно, пообедал и теперь разведет на два-три часа, — услышал Андрей насмешливый бас Шукайло. Видимо, он имел в виду Евстафьева.

Губастый, с обветрившимися темными скулами, невозмутимо спокойный, Евстафьев неторопливо снял кепку и положил ее на стол. Потом выжидательно помолчал и, не повышая голоса, точно читая по написанному, начал:

— Партийная организация совместно с комсомольцами и беспартийным активом ставит перед вами, товарищи механизаторы, вопрос о ремонте тракторов. Положение на сегодняшний день, товарищи механизаторы… — и утомительно подробно стал перечислять то, что было известно всем.

— Тракторы надо ремонтировать, потому что уже сейчас колхозы каждый день требуют подвозить корма… Потому что тракторы надо…

— В постный понедельник в погребе зачала тебя мама! Что надо, это мы и без тебя знаем, — опять услышал Андрей тот же насмешливый бас Шукайло.

Злился на Евстафьева и Андрей.

«Не с того конца… Не так. Нет у тебя ни огня, ни соображения», — нервничал главный агроном.

— Темпов мы набрать не можем, — продолжал меж тем докладчик. — Партия и правительство в сентябрьском решении говорят нам…

Наконец Евстафьев сел, и все облегченно вздохнули, задвигались, негромко заговорили.

— А ну-ка, Игорь, дай мне словечко! — раздался молодой женский голос.

К столу быстро пробиралась маленькая девушка с приятным лицом. Стремительная энергия сквозила в каждой ее черте, в изломах тонких губ, в подвижных темных бровях. Несмотря на ватник и тяжелые сапоги, она выглядела собранной, легкой и стройной. На загорелом ее лице выделялись умные строгие глаза.

То была назначенная вместо Шпанова на должность механика-контролера бригадир комсомольско-молодежной женской бригады Маша Филянова.

Имя Маши Филяновой уже хорошо было известно в Алтайском крае: год тому назад ее бригада завоевала первенство. Тогда Маша работала в другой, передовой МТС, теперь переехала в отсталую Войковскую, но добрая слава шла за ней следом и опережала ее.

— А ну-ка, Маша, белый груздок, поживей, поконкретней, — не удержался опять Шукайло и оскалил зубы в улыбке. — А то тут ехал Ананьин внук из Великих Лук… У меня от его бурды что-то в животе закрутило, — под общий смех закончил Иван Анисимович.

Огурцов и Евстафьев сердито покосились на шутника, но тот, казалось, не замечал их взглядов и продолжал улыбаться то ли Маше Филяновой, то ли тому, что, как всегда, нашел в себе мужество сказать в глаза «присяжному водолею»: «болтун!»

— Нет, товарищи, бобы разводить и рассаду садить я не буду, — начала Маша. — Я скажу по-комсомольски: худо у нас дело, все видим, а вот с какого конца к худу приступиться? — Маша оглядела внушительную рать механизаторов. — По-моему, надо начинать с создания человеческих условий для работы людей на ремонте.

— Справедливо, Машутка! — закричал сивоусый токарь Созонтыч; его, как и Шукайло, любили за прямоту и резкость. — В мастерской сейчас волков морозить: без рукавиц ни резца, ни ключа в руки не возьмешь. В кузню к горну греться бегаем. Стоят люди, как у костра в пещере, и закоченевшие пальцы над огнем оттаивают. Каменный век какой-то, — сердито сверкнув глазами из-под мохнатых серых бровей, закончил Созонтыч.

— Как в пещере! Картинно отмочил старик! — крикнул кто-то из трактористов с места.

— Котельная у нас есть, а трубы нет, — перекрывая шум, усилила голос Маша. — Поставим трубу, отеплим мастерскую…

— В самый клин бьешь, Машенька! — не утерпел Шукайло.

— Второе: прекратить ремонт колесных тракторов и начать с дизелей. Шеф — Алтайский завод — запасные части даст.

— Правильно.

— И надо, товарищи, немедленно браться за укрепление производственной дисциплины… Предлагаю ввести заводские бирки явки и ухода: время приучаться по заводскому счету вести на минуты, а не на дни, как это делается у нас…

Машу Филянову проводили дружными аплодисментами.

Игорь Огурцов, в начале собрания растерявшийся, теперь был неузнаваем: озирал всех с видом победителя.

— Чуешь, как расшевелили рабочий класс? — склонившись к Андрею, шептал он. — Вот подожди, я еще подбавлю пороху в заключительном.

Услыхавший эти слова Шукайло попросил:

— Не надо, Игорь Романович! А то еще начнешь чересчур густо кадить — и святых закоптишь.

— Оно и верно, что, пожалуй, нечего теперь на долото рыбу удить, — охотно согласился Игорь. И, поднявшись, сказал: — Товарищи механизаторы! Вносите деловые предложения.


Мастерские отеплили. В начале декабря девятнадцать тракторов вышли из ремонта и были отправлены в колхозы на подвозку кормов.

Окрыленный Игорь Огурцов снова носился из цеха в цех. Андрей радовался не менее Огурцова: он уловил более ускоренный ритм жизни МТС. Ему уже виделось то большое, что должно было прийти на истомленные трехлетней засухой алтайские поля.

В эти дни главный агроном работал над новыми картами полей севооборотов; приближалась пора разобраться с семенами. Но как ни был он занят, ежедневно заходил в мастерские.

— Самое главное — наращивать темпы, друзья, — говорил он Маше Филяновой, Игорю и особенно полюбившемуся ему переведенному в мастерские опытному ремонтнику Ивану Анисимовичу Шукайло, державшемуся всегда почему-то поблизости от Маши.

Андрея Поль Робсон встречал шуткой:

— Не засохли еще за планами? А Маша тут без вас тосковала, убивалась, да с горя и родила двойню сегодня…

На языке Ивана Анисимовича это значило, что механик-контролер Филянова выпускает из ремонта сразу два трактора.

— Воздух у вас тут здоровый, рабочий: звон, шум, маслом, железной окалиной попахивает. Весело, как на заводе! — подбадривал Андрей промасленных с ног до головы людей, возившихся в синих пыльных сумерках мастерской у разобранных тракторов.

Но первый маленький успех был омрачен язвительной заметкой, напечатанной в районной газете под кричащим заголовком: «Ни туда ни сюда». В заметке был разруган главный инженер Огурцов за нераспорядительность, техническую неграмотность и неудовлетворительный ремонт тракторов. Попало и Маше Филяновой за отсутствие достаточного контроля за ремонтом.

«…А новый главный агроном Корнев с первых же дней приезда на работу занялся охотой. На охоте упал с лошади и сломал себе ногу… Дела в Войковской МТС, как говорится, «ни туда ни сюда». Подпись: «Г. Мухоморов».

Прочитавший заметку первым, веснушчатый токаренок Витька Барышев прибежал с газетой к Огурцову:

— Смотри, как тут нас возвеличивают!

Игорь прочел и с газетой заспешил к Андрею. Еще на пороге он закричал:

— Братка!.. (Последние дни Игорь часто называл Андрея «браткой».) Братка! — потрясая газетой, повторил Игорь. — Прославились! На весь район прославились! На, читай!

Гнев и стыд охватили Андрея, когда он дважды перечитал заметку: «Сейчас эту гнусную ложь читает множество людей!»

— Как ты думаешь, кто это состряпал? — ничем не выдавая своего волнения, спросил Андрей Огурцова.

— И думать нечего: Шпанов.

— Этот пьянчужка?

— И еще, братка, — не в силах больше таить, перебил Огурцов, — свеженькая новость. — Как всегда, когда собирался сказать что-либо особенно важное, Игорь округлил глаза, таинственно помолчал и только тогда досказал: — Наш Кочкин получил по шапке. Едет новый директор.

Андрей выжидал: по глазам Игоря он видел, что тот еще не все сообщил ему.

— Говорят, инженер Ястребовский с АТЗ и с ним шефы шлют чуть ли не два вагона нового оборудования и запасных частей! — выпалил Огурцов.

Новость так обрадовала Андрея, такие розовые дали открылись за ней, что он мгновенно забыл и о Мухоморове и о заметке, обвиняющей в безделье.

— Как говорится, не бывать бы счастью, да несчастье помогло: видно, кто-то и впрямь поверил в заметку Шпанова и распорядился насчет директора (о своем письме в райком Андрей не говорил никому). Это здорово, Игорище! — Андрей на радостях встряхнул Огурцова. — И новый директор, и новое оборудование, и запасные части. Спасибо Мухомору! Теперь жми на все педали! Жми! — и Андрей шутливо подтолкнул Игоря к двери.

С Огурцовым на пороге столкнулась Вера с тем же номером газеты в руках. Впервые Андрей увидел девушку такой возмущенной: брови Веры сбежались к переносью, в побледневших, трясущихся от гнева руках она комкала газету.

— Что случилось?

Вера швырнула газету на стол.

— Нет, какой подлец! Эт-то же Шпанов…

— Вера!

Но Вера, казалось, не слышала Андрея. Все негодовало в ней, все было оскорблено: умный, деятельный, чистый Андрей, которого она любила, который казался ей самым талантливым агрономом и самым нравственным человеком… Андрей, весь смысл жизни, все желания которого, как казалось ей, сводились к единственному — работе, и вдруг его поносят как бездельника!..

И кто? Отъявленный негодяй. Вера готова была сейчас же бежать к Шпанову и тащить его к прокурору.

— Слушай, Верочка! Игорю звонили: едет новый директор, везет оборудование… Заметка Шпанова выеденного яйца… Верочка!

— Нет, ты должен, Андрей! — закричала Вера. — Ты обязательно должен написать опровержение. Ведь это же вылазка, это же на весь район!

«Нет, какая, какая она!».. — думал Андрей, невольно любуясь горячностью Веры. Он улыбнулся: гнев его окончательно прошел.

Ему казалось: как можно волноваться по поводу явно лживой заметки, когда вместо алкоголика Кочкина едет новый директор, идут запасные части и оборудование, когда в МТС есть такие люди, как старик Созонтыч, Иван Анисимович Шукайло, Маша Филянова и вот эта взбешенная Верочка Стругова?

Но он видел взволнованное лицо Веры и, решив успокоить ее, с улыбкой сказал:

— Клеветника, Вера, мы, конечно, поставим на место…

— Нет, ты должен, ты обязательно должен написать опровержение! — твердила Вера.

Андрей подошел к ней вплотную и положил ей руки на плечи.

— Успокойся! Хотя Пушкин и сказал: «Хвалу и клевету приемли равнодушно и не оспоривай глупца!», — но мы его так оспорим, что и другим неповадно будет.

Глава седьмая

В воскресный день Андрей и Вера в легонькой кошевочке с впряженным в нее Курагаем по первому пушистому снегу ехали по полям и определяли, куда направить выходящие из ремонта дизели на снегозадержание и где на выдувах необходимо поставить щиты. Лошадью управляла Вера: она все еще держала Андрея на положении больного и решительно отобрала у него вожжи.

Вера была одета в черненую, охватывающую ее тонкую талию меховую поддевку, отороченную по бортам и у карманов мраморно-серой мерлушкой, в такую же мерлушковую шапочку, в валенцы и меховые рукавички.

И первый ослепительной белизны снег, и выезд в поле после двухнедельного лежания в постели, и Вера, как-то по-новому выглядевшая в зимней своей сряде, — все это настраивало Андрея по-мальчишески озорно. Хотелось опрокинуть кошевочку, вывалить в снег Веру, затеять игру в снежки.

В передке стояла бескурковка Андрея. С особым удовольствием сегодня утром он протер зеркально-чистые стволы и несколько раз вскинул ружье к плечу. «Говорят, тут и тетеревов и лисиц видимо-невидимо», — улыбнулся Андрей, вспомнив захлебывающийся рассказ охотника, токаренка Витьки Барышева.

…Уже порядочно отъехали от МТС. Белые косогоры с седыми, припорошенными снегом гривами бурьянов, вытянутые изложины и круглые, точно фарфоровые чаши, лога поглотили их.

В торжественной тишине всходило солнце. Тянул влажный южный ветерок. Кошевка бесшумно плыла по мягкому снегу, оставляя атласисто-розовый след. Андрей слушал тишину в природе и тишину в своем сердце. Он был одет поверх куртки, перепоясанной патронташем, в бараний тулуп внапашку (чтобы можно было быстро скинуть его), в шапку-ушанку и новые жесткие валенки.

Левее длинной гряды обындевелых бурьянов, недалеко от кошевки, на снежной глади вынырнул прерывисто четкий след. Вера по-охотничьи скосила на след глаза и, пригнувшись к самому уху Андрея, выдохнула:

— Смотри!

Блаженно улыбавшийся чему-то своему, Андрей вздрогнул, повернул голову и, с загоревшимися глазами, тоже полушепотом сказал:

— Лисица!

Склонившись через борт кошевки, Андрей внимательно рассмотрел сине-голубоватую в глубине оследий стежку.

— Свежехонький! На мышковье отправилась… Ветерок, тепло. Вот-вот наткнемся… — Андрей взял из передка кошевки заряженное ружье и скинул ставший вдруг тяжелым и жарким бараний тулуп.

Они ехали тихим шагом и больше уже не говорили. Щекочущий холодок подкатил к сердцу охотника, оно сладко замирало. Настроение Андрея передалось и Вере: она зорко смотрела вперед и по сторонам и так ловко правила лошадью рядом со следом, что, казалось, понимала каждую мысль своего спутника.

Подъем на изволок кончился, и на обширной, залитой розовым утренним солнцем полосе, метрах в восьмидесяти, они увидели лисицу.

Огнисто-золотая, распушив хвост, вытянувшись в струну, она кралась к кому-то. Каждое ее движение на сверкающей глади снежного поля было законченно красивым, полным неповторимой звериной грации. Временами она так низко пригибалась к снегу, что спина ее совершенно сливалась с полузасыпанным жнивником.

«К кому это она?» — напряженно думал Андрей, слыша биение своего сердца. Приподнявшись, он увидел остожье соломы и понял: «К зайцу или куропаткам на остожье!»

Лиса кралась к добыче тоже из-под ветра.

«Может, подъедем? Может, подъедем!» — настойчиво билась одна-единственная, отдававшаяся в висках мысль.

Андрей взглянул на Веру. Она, казалось, тоже забыла обо всем на свете. Подавшись вперед, с побледневшим лицом, девушка видела только лисицу. Как и для Андрея, для нее сейчас мир замкнулся на этом звере.

Неожиданно лиса остановилась, подняв, как собака на стойке, переднюю лапу. «Напугаем!» — просекло-сознание Андрея. Но в тот же миг послушный вожжам Курагай остановился и тронулся, лишь когда лиса снова пошла. Теперь стало уже заметно, что кончик пушисто-белого хвоста лисицы дрожит.

Андрей вскинул ружье: в обоих стволах у него была трехнолевка, пересыпанная крахмалом.

«Можно?.. Нет, нельзя!.. Можно? Нельзя! Еще с десяток… с пяток метров…» — точно нашептывал кто-то в уши Андрея. Но лиса опять легла, и жеребец снова недвижно замер.

— Веронька, дорогая!.. — беззвучно зашептал Андрей, не спуская горящих глаз со зверя, совершенно слившегося со жнивником. Из бурой щетки только, чуть видные, выступали треугольные черно-бархатные уши. — Веро-онька-а! — Андрей задыхался от нетерпеливого азарта. — Еще три метрика…

Курагай фыркнул, и, точно подкинутая пружиной, взвилась лисица. Раз за разом охотник выстрелил по ней.

Андрей и Вера во весь рост стояли в кошевке и понукали скачущую лошадь. Припадая на правую ногу и неестественно вихляя задом, лисица мчалась быстро, но уже через минуту стало ясно, что она ранена и сдает.

— Верочка, милая!.. Еще! Еще!.. — молил Андрей.

Бараний тулуп давно упал с кошевки. С головы Веры свалилась каракулевая шапочка, а она, ничего не замечая, кроме лисицы, все гнала и гнала Курагая, кидающего в передок кошевки ошметья снега из-под копыт. Лиса стремилась к гряде бурьянов, но Вера, поняв маневр зверя, побочила и погнала на «перестиг».

Трясущимися пальцами Андрей рвал застежку патронташа. На скаку, в ныряющих взметах кошевки он силился вставить новые патроны в стволы и совал их мимо патронников. Наконец, вставив, закрыл ружье.

Лиса вдруг легла. Вера сдержала жеребца, и Андрей спрыгнул в снег. Трясясь от возбуждения, старался унять дрожь, но мушка и стволы качались. На мгновенье он поймал треугольную голову зверя и нажал гашетку. Выстрела Андрей не слышал. Забыв о больной ноге, он скачками побежал к добыче. Вера, не доскакав несколько шагов до вытянувшейся на снегу лисицы, осадила жеребца. Выскочив из кошевки, она повернулась к Андрею и, вспомнив о его больной ноге, испуганно закричала:

— Тише! Тише, ты, сумасшедший!..

Андрей очнулся. Пьяными от азарта глазами взглянул на Веру и, соблюдая охотничье достоинство, пошел к убитому зверю шагом. Не спеша склонился над лисой и поднял ее за толстый пушистый хвост. Это оказался матерый, досиза выкуневший, горевший на солнце, как грач, лисовин. С лаково-черного носика, с жестких усов его сбегали рубиновые капли.

Андрей осторожно положил лисовина к ногам Веры.

— Это тебе моя первая лисица, — сказал он и опустил счастливые охотничьей удачей глаза.

Глава восьмая

Новый директор, Илья Михайлович Ястребовский, приехал рано утром В конторе, кроме Матильды да усевшегося уже за работу главного агронома, никого еще не было.

Высокий, чуть сутуловатый, длиннолицый человек, в тулупе, в черной шапке и в валенках, прошел мимо уборщицы по коридору и открыл дверь кабинета. Матильда подбежала к незнакомцу и схватила его за тулуп.

— Нелься! Тилектоль не плишоль…

Длиннолицый человек с непобритой бородой, с утомленными красными веками молча вошел в кабинет. Выпуклыми голубыми глазами осмотрел грязную, обшарпанную комнату с продавленным диваном и десятком колченогих стульев, с допотопным телефоном на стене и тяжело опустился в кресло за директорский письменный стол.

Растерянная Матильда побежала к Андрею.

— Там какой-то пришел и ситит… Я убирала, а он пришел и прямо — пуф!.. — Матильда показала, как незнакомый человек сел в кресло.

«Новый директор!» — догадался Андрей и, одернув пиджак, поспешно направился в кабинет.

Ястребовский, не снимая ни тулупа, ни шапки, все так же сидел за столом и озирался по сторонам.

Андрей рассмотрел немолодое лицо нового директора и по выражению глаз, по тому, как он барабанил пальцами по столу, понял: «Не в большом он восторге от нового назначения!»

За окнами по-утреннему синел снег. Голые тополя, уныло раскачиваясь от ветра, постукивали мерзлыми ветками в рамы и стекла. Ветер завывал в трубе: не на шутку разыгралась декабрьская непогода.

«Конечно, невесело с замечательного завода, от семьи, из благоустроенной квартиры…» — думал Андрей и быстрыми молодыми шагами направился к столу.

— Товарищ Ястребовский? — спросил он.

— Правильно, Ястребовский, — приподнявшись и, как показалось Андрею, с тяжелым вздохом сказал новый директор.

Андрей крепко пожал протянутую ему руку с длинными тонкими пальцами и, приветливо улыбаясь, представился:

— А я главный агроном Корнев. Рад…

Ястребовский снова тяжело плюхнулся в кресло. Оба незаметно рассматривали друг друга.

«Видать, не из разговорчивых… Ну и я помолчу…» — решил Андрей.

Прошло не менее минуты, а новый директор даже не предложил главному агроному сесть и не выразил желания поговорить с ним.

«А, ты вон из каких! Ну и мы не из поклонливых…» — Андрей направился к выходу.

— Куда же вы? — окликнул его Ястребовский. — Рассказывайте, вводите в курс: я дьявольски устал в дороге, всю ночь не спал. Садитесь, Андрей Никодимович. Так ведь?

Андрей вернулся, сел.

— Я уже слышал о вас в районе. Рад, что горячо взялись за дело. Да, да, рад… Я, понимаете…

Ястребовский помолчал, пытливо, с каким-то смущенным прищуром посмотрел Андрею в глаза, очевидно собираясь сказать ему что-то особо доверительное, и, выкинув на стол белые узкие руки и похрустев сцепленными пальцами, точно разом решившись, заговорил:

— Закоренелый инженер-производственник. Не скрою: с немалым стажем. Еще до войны на Челябинском тракторном начинал… Человек, так сказать, сугубо городской… — Ястребовский смолк и потом еще энергичнее продолжил: — До страсти люблю дело, от которого сталью, железом, машинным маслом пахнет. Обожаю грохот и шум завода, мастерских. Знаю, — он тут же поправился, — мне кажется, что знаю душу рабочего, люблю слесарей, токарей — сам начинал слесаренком, люблю умных, дотошных механиков. Одним словом, людей, создающих машины, и все, связанное с созданием машины. Но, — он тяжело вздохнул, — ни о земле, ни об агротехнике никакого понятия не имею. Понимаете: ни-ка-кого! Таким вы меня как главный агроном и принимайте, — с облегчением закончил Ястребовский, высказав Корневу, очевидно, тяготившую его мысль.

Андрея пленила искренность нового директора, и он, взволновавшись, быстро обошел стол и, точно желая успокоить этого большого, по всей вероятности, хорошего инженера и доброго человека, по-юношески простодушно и тепло улыбнулся ему.

— Спасибо, Илья Михайлович, за откровенность!

…В тот же день новый директор согласовал с райкомом назначение отстраненного Кочкина заведующим ремонтной мастерской.

Из бывшего своего кабинета Игнат Петрович вышел точно из бани — потный и красный. Не глядя ни на секретаршу Катю, ни на толпившихся в коридоре трактористов, опустив тяжелую, большую голову, он прошел мимо и отправился в Предгорное.

— Набаловался в машине, теперь с непривычки пехтурой-то далеко покажется.

— Каков-то новый будет? Дайте, братцы, я сплаваю на разведку, посмотрю, что он за птица. У меня и заделье есть… — переговаривались в коридоре механизаторы.

Ночью Андрей долго думал о новом директоре. За день он, кажется, присмотрелся к нему.

Ястребовский внимательно слушал людей, докладывающих о разных делах МТС, не спеша, «в ощупку», как больной после тяжелой болезни, делал первые шаги.

«Умен и как будто трезвенник: очень, очень важно! — думал Андрей о Ястребовском. — Надо будет обязательно подкинуть ему что-нибудь по агрономии. Без этого ему будет очень трудно разобраться… Да и может попасть в неловкое положение перед людьми…»

Андрей всей душой хотел помочь Ястребовскому. Со свойственной ему широкой русской доброжелательностью к людям он старался видеть в новом директоре только хорошее, но что-то и смущало, тревожило его все время. Андрей всячески отвлекал себя от этих «других» мыслей о новом директоре, но они все настойчивее лезли в голову.

«Конечно, нехорошо, что он исключительно инженер-цеховик… Трудно ему будет понять и полюбить то, что любим мы, земледельцы».

Андрей знал, что не уснет до тех пор, покуда не придет к чему-то определенному. «Но ведь сейчас столько требуется людей… А где же их взять, влюбленных в природу и агротехнику?.. Мало ли случаев, когда потомственные заводские рабочие, например двадцатипятитысячники, становились и колхозными вожаками и страстными землелюбами. — Сон, казалось, окончательно отлетел от Андрея. — И семью не думает перевозить. Говорит, «назначен я временно исполняющим и, по всей вероятности, ненадолго; обещали другого подыскать… Жена работает, получает около трех тысяч в месяц, дети учатся, квартира хорошая…» Как же это он будет разрываться надвое, когда здесь все заново создавать?..»

Электрическая лампочка, трижды мигнув, погасла.: вторая смена рабочих расходилась на отдых.

«Надо будет поговорить с Верой, на ней проверить впечатление о Ястребовском: она девушка с острым глазом…»

При мысли о Вере Андрей как-то сразу успокоился, точно, вспомнив о добром друге, невольно переложил на него свои заботы.

Глава девятая

Неделю присматривался к людям не вылезавший из мастерских Ястребовский. Потом сделал кое-какие передвижки станков, по-иному организовал ремонт тракторов, переведя все на прогрессивный «узловой метод», завел табель явки и ухода с работы.

Первым нарушил дисциплину бывший директор Игнат Кочкин. В тот же день всей МТС стало известно, что ему объявлен строгий выговор.

«Машину видит насквозь. Механику любит до невозможности; готов с утра до вечера около ремонтников крутиться», — говорили о Ястребовском механизаторы.

Веселее стало в мастерских. Оборудование и запасные части действительно пришли. Начали устанавливать новые станки. Директор окончательно переселился к ремонтникам. Кабинет его пустовал.

Рабочие подтянулись. Даже Кочкин, к удивлению всех, стал, являться на работу трезвым. Отечно-желтое бабье лицо его заметно посвежело, безвольные мягкие губы отвердели.

— Хорошенький резон! Из гвардии да в гарнизон, из директоров — в заведующие мастерской! А тут еще и контузия по карману, вот и одумался: решил лучше мед пить, чем битым быть, — сказал о Кочкине Шукайло.

Нового директора вскоре вызвали на совещание в краевой центр, потом в районный, а через две недели снова в краевой: большие перестройки, как правило, начинались с совещаний, заседаний, собраний.

Игнат Кочкин к грязи в мастерских относился, как говорили комсомольцы, «веротерпимо».

— Это вам не больница! — говорил Кочкин. — Испокон веков в мастерских грязь. Вы бы еще белые халаты себе потребовали…

Поход за чистоту, за новый порядок в мастерских возглавила молодежь. Вчера комсомольцы выбрали новое бюро, в которое вошли: Андрей Корнев, Маша Филянова, Вера Стругова, Игорь Огурцов и токаренок Витька Барышев.

— Может ли Войковская МТС с теперешним ее личным составом и вооружением стать главной силой в сельскохозяйственном производстве? — Андрей вопросительно посмотрел на членов бюро.

Не выдержал самый младший из членов бюро, семнадцатилетний Витька Барышев:

— Взять наш токарный цех… Если б у нас дисциплинка не прихрамывала…

Сидевшая рядом с Витькой Вера тихонько дернула его за ватник и шепнула:

— Помолчи.

Андрей продолжал:

— А во что может обойтись нам варварское хранение машин, грязь на рабочих местах? Недавно из-за плохого ухода чуть не сгорел генератор. А случись это несчастье — замрут мастерские.

— Андрей, запиши ответственность за чистоту в помещении генератора на меня… — При этих словах Витька раскраснелся, но смотрел на всех строго.

Сдвинув на затылок шапчонку, вскочил Игорь Огурцов.

— Вопрос о хранении машин, братка, пиши на меня. Уж я-то, радист, знаю, что многие детали машин под дождем и снегом портятся быстрее, чем в работе. Каменный век какой-то! — повторил Игорь слова старого токаря Созонтыча, и ребята улыбнулись.

— Перпетуум-мобиле настоящее получается: государство, нам дает машины, а мы их гробим. — Игорь внимательно оглядел ребят. — Государство нам снова дает машины, а мы их снова гробим… Я поговорю с директором. Если надо будет, поеду в райком. Мигом!

Все дружно засмеялись. Ох, уж это «мигом»!

Слова попросила Вера. При этом она посмотрела на Андрея такими влюбленными глазами, что он остолбенел.

«Неужели? Но ведь я же… Но ведь это же…» — бессвязно пронеслось в его голове. И он сухо и строго сказал:

— Говори, Вера.

— Я с осени готовлюсь открыть в колхозе «Красный урожай» трехлетние курсы мастеров сельского хозяйства. Подобрала пособия… Запишите за мной эту работу… — И осеклась. Ее напугала металлическая нотка в словах Андрея. Она низко склонилась над столом и уже больше не слышала, что говорили ребята.

А говорили горячо. Особенно самый младший из членов бюро — Витька Барышев:

— Мы, комсомольцы, — хозяева. Значит, мы и должны возглавить. Я так понимаю свою должность: всегда драться за лучшее.

Комсомольцы — тот же генератор, и бездействовать не должны… Наши батьки вон каким чертям рога посшибали, а тут Кочкин с его грязью!..

На самом деле, а вдруг крякнет генератор, и мастерские замрут?!. С кого за это голову сорвать? С нас: не доглядели… Значит, и сами мы, войковские комсомольцы, — неважный генератор…

Наше правительство вон на какое дело размахнулось, значит, и нам на подхват надо, как всегда подхватывали комсомольцы… Вот как я понимаю комсомольскую свою должность…

…Когда вышли на мороз, разом опьянели от зимнего воздуха, от луны, от звезд.

— Братцы! В такую ночь влюбленным… — Игорь взглянул на Веру и Андрея, — гулять и целоваться, гулять и целоваться… Правда, Маша?

— Ты, кажется, и с Матильдой не прочь целоваться? — засмеялся Барышев.

— Витька, побью! Да понимаешь ли ты, молокосос, что в таких делах несовершеннолетние не имеют голоса! Пошли, Маша! А ты, Витенька, иди целуйся с генератором. Прощай, пиши, в крайности телеграфируй.

Андрей и Вера остались вдвоем. Молчали.

— Погуляем? — предложила Вера.

— А потом мне провожать тебя?

— Не возражаю… — Вера засмеялась. — Я тебя тоже провожу! Ночь-то какая, смотри!

Было тихо. Только где-то в Предгорном визгливо потявкивал одинокий щенок да искристый снег хрустел под ногами.

Вера шла быстрой, упругой походкой. Раскрасневшаяся под призрачным лунным светом, она выглядела сегодня какой-то особенно одухотворенной, чистой и легкой.

Андрей шел и думал: «Как она сказала! «Я тебя тоже провожу…». Он был потрясен этой фразой, как признанием.

— Славные у нас ребята, — заговорил он. — Даже Игорь… Правда, Вера?

— Конечно, правда. Даже и Игорь. У него одна беда — он, как ни старается, никак не может выйти из мальчишечьего возраста… А вообще-то, конечно, хороший… — думая о чем-то своем, тихо отозвалась девушка.

Андрей замолчал и стал незаметно наблюдать за Верой. Летящая ее походка вдруг отяжелела, лицо изменилось: печать глубокой мучительной сосредоточенности залегла в изломе бровей. И ему вспомнилось, как она стояла в кошевке, когда догоняли раненую лису. «Какой у ней взгляд был тогда! Изумительная девушка! И дельная. С агрошколой одна, без всякого шума… Но я не имею права… Я должен рассказать ей о Неточке… Я до сих пор еще…»

Но как об этом скажешь? Андрей не мог начать говорить, словно кто-то сжимал ему глотку. «Я должен, должен, — твердил он себе, — это же совершенно необходимо!»

Он не спрашивал себя, почему это необходимо. «Надо. Я должен сказать…» И молчал. Прошли уже с километр от МТС. Показались окраины Предгорного. Молчать дольше было нельзя.

Андрей остановился, и Вера подняла на него испуганные глаза.

— Вера! Я не могу больше скрывать от вас… от тебя… — Андрей хотел рассказать ей все о себе, но в измученных глазах девушки, в невольно выкинутых к нему руках он увидел такой ужас, что не решился. — Поздно уже, пойдемте.

— Пойдемте… — чуть слышно произнесла она.

Глава десятая

Вера открыла свою школу.

Записавшихся поначалу было тридцать, но вскоре восемь человек «отсеялось». Остались девушки и женщины да семидесятилетний Агафон Микулович Беркутов. Записываться в школу он пришел одним из первых.

Вера принялась нервно оправлять волосы и не могла подыскать слов, чтобы, не обидев Агафона Микуловича, отсоветовать ему браться за агроучебу в таком преклонном возрасте.

— Ты не, гнушайся мной, дочка, после спасибо скажешь. Ей-богу. Ты думаешь, я иструх, как пень? Нет, я еще козырной! Не гнушайся…

— Да я не гнушаюсь, только… — Вера вскинула глаза на обступивших женщин и девушек, точно ища у них поддержки.

— Принимай, в учебе стыда нет. Зазорно незнамство. Сыны и внуки на тракторах да на комбайнах, а я, кроме конного плуга да бороны, ничего не ведаю…

На лицах колхозниц Агафон Микулович заметил откровенные иронические улыбки. Самая же разбитная, не старая еще вдова Авдотья Тетерина, подмигнув свинцово-белесым, как оловянная пуговица, глазом, сказала:

— Тебе бы, дед, не об учебе теперь думать, а с правнучонками на печке пахать… Покачивай-ка лучше люльки снохам, их ведь у тебя не перечесть.

Старик по-молодому круто повернулся к вдове и, окинув ее с высоты своего роста презрительным взглядом, протянул:

— Евдо-ошка-а! Балабо-о-шка-а! А знаешь ли ты, Евдоха, — старик как-то встряхнулся, подобрался весь, — что я вдов? И если бы, скажем, задумал жениться, то ты для меня перестарок: помоложе, поядреней искать бы стал. Мужика, Евдоха, по бороде не суди!

Старик повернулся к Вере.

— Пиши! Верно говорю, после спасибо скажешь. А что под годами, так в нашей беркутовской природе не было случая, чтобы кто-нибудь из мужиков за сто лет не перевалил. Покойничек дедушка Автоном на семьдесят девятом году на двадцатисемилетней девке женился… Батюшка Микула Автономович ста семнадцати годов скончался. И я еще поживу. А на Евдошку-балабошку ты, дочка, не смотри. Она у нас — как мой внучонок, бригадный тракторист, об ней говорит — «с пол-оборота заводится».

Пришлось записать старика.

В преподавательскую деятельность Вера ушла с головой, и чем больше занималась в агрошколе, тем больше ей нравилась ее дополнительная зимняя нагрузка.

Казалось, все на свете забыла. Даже в редкие наезды кинопередвижки Валя Теряева не могла вытянуть ее в клуб.

— Ты, Верка, сама на себя не похожа стала… Скажи, что у тебя с Андреем вышло?

— Ничего.

А сама все ждала, что Андрей придет как-нибудь посмотреть ее школу: ведь главный агроном!

К занятиям Вера готовилась с такой тщательностью, что Валя поражалась ее усердию.

«Как рассказать, чем подкрепить, чтобы поняли все, даже туповатая толстуха Козлюкова?» На жену колхозного счетовода с сонными, заплывшими жиром голубенькими, как бирюза, глазками, Алену Козлюкову, и равнялась в своей подготовке к занятиям Вера. Заранее она определяла все трудные места очередной своей беседы, представляла лица слушателей и особенно Алены: «Тут она начнет зевать… Непременно начнет. Надо что-то придумать…»

Зато, приготовившись, Вера приходила в школу с просветленным лицом.

Чемоданчик ее обычно был нагружен до отказа. Там были и пробирки с ядами для протравки семян, и образцы почв, и колосья хлебных культур, и засушенные и нашитые на листы сахарной бумаги сорняки, и сделанные ею самой чертежи и схемы. Две толстые трубки плакатов Вера приносила связанными и перекинутыми через плечо, как носят чемоданы носильщики.

— А когда ты нам, Вера Александровна, мелкоскоп принесешь? Хочу полезную бактерью поглядеть, — уже несколько раз говорил дед Беркутов.

Веру поражала жадность учащихся. Слушали ее всегда в полной тишине. На неосторожно повернувшегося, кашлянувшего, скрипнувшего стулом Агафон Микулович смотрел как на врага и по-гусачиному приглушенно шипел:

— Шило под тобой, что ль?

В перерывах учительницу засыпали вопросами. Не ладилось у слушателей только с выговором мудреных названий.

Алена Козлюкова внесла рационализаторское предложение:

— Вера Александровна, ты уж мне разреши этот самый, будь он троетрижды через коленку проклятый, сай-сап попросту сватом звать. А то я каждый раз ломаю язык и никак выговорить не могу…

— А я категорически насупротив выскажусь, — поднялся дед Беркутов. — Никаких замен! Раз ученость так ученость! И мне даже завлекательно этот самый суперфосфат в свой шалабан уложить. И я его каждое утро натощак раз по двадцать твержу и в разлюбезном виде вытверживаю. А чтобы окончательно разгрызть такие орешки, я исхитрился мудреные слова в тетрадку списывать. Кончит внучка уроки, а я на ее место. И вот пишу, пишу. Ну, тут уж мной она командует. «Не так, — говорит, — деда, сидишь. Сядь, — говорит, — прямо, а то у тебя искривление прозвоночного столба может получиться…» Внучка у меня непременно учителкой будет! — И старик гордым взглядом окинул улыбающихся слушательниц. — Да, вот еще, к примеру, ухватил я в свою тетрадку слово: «гранозан». Вот это слово! Скажешь, и ажно мурашки по коже… Вот это наука! — Старик лихо взмахнул рукой. Помолчал, подумал и, видя, что его не прерывают, продолжал: — А все-таки, — лицо Агафона Микуловича расплылось в плутоватой улыбке, он смотрел на учительницу и на колхозниц с едва сдерживаемой ребячьей озорноватостью, — все-таки и чудного много в этой самой науке. Скажем, есть такое слово: фе-ка-лий. По-научному черт те што как форсисто, а разберешься — тьфу!

…После памятной ночи Вера готова была загрузить себя какой угодно работой, лишь бы забыться. «Ты хотела работы, вот и работай… И мысли не допускай о бегстве из Предгорного!» — убеждала она себя.

Вера словно повзрослела за эти недели. Что-то новое залегло в изломе черных, тонких, как росчерк пера, бровей и в складках губ.

В конторе МТС она не показывалась совсем. Пропустила два заседания бюро. Но и работа в агрошколе не спасала ее от бессонницы в долгие зимние ночи. Не один раз вспоминала Вера слова матери, уже в ранней юности словно провидевшей то, что переживала она сейчас: «Верочка, Верочка! Сколько слез прольешь ты со своим характером, если полюбишь! Какой кровью будет исходить горячее, нежное твое сердце! Сколько безумств можешь наделать! Но и уберечься трудно от этого, доченька…»

«А может, бросить все и перевестись в другую МТС?» — приходила иногда отчаянная мысль. Нет, нет, этого она не сделает. Это малодушие.

— Ну и пусть тяжело, пусть больно, — шептала она, кусая губы.

Глава одиннадцатая

Однажды ночью, когда Матильда заканчивала топку печей, а Андрей собирался пить кофе, дверь с шумом растворилась, и в облаке морозного пара и ворвавшейся пурги в контору вошел человек в засыпанной снегом шинели, в фуражке и тяжелых армейских сапогах. У порога, громко стуча о пол застывшими до звона сапогами, вошедший снял шинель и начал стряхивать с нее снег.

Со стаканом кофе в руках Андрей смотрел, как незнакомый человек зябко передернул покатыми, толстыми плечами, сорвал с черноволосой, пробитой сединою головы фуражку, отряхнул ее и сказал вполне добродушно:

— Так, чего доброго, Андрей Никодимович невзначай и замерзнуть можно. У меня уже, кажется, ноги к подошвам пристыли.

Вошедший был чуть выше среднего роста. Защитная суконная гимнастерка плотно, как резиновая, облегала развитые мускулы плеч и высокую объемистую грудь. Офицерский ремень туго схватывал талию.

— Ну вот, а теперь давайте знакомиться. Секретарь райкома Леонтьев. Письмо ваше о здешнем пьянстве читал. Давно. Узнал, что и живете вы в конторе, а вот за недосугом все не удавалось к вам заглянуть.

Андрей пожал твердую, все еще холодную ладонь Леонтьева.

— Я тоже наслышан о вас, Василий Николаевич, — сказал Андрей. — Пойдемте в мою берложку, погреетесь с мороза. Матильда! Принесите, пожалуйста, еще стакан кофе.

— Пожалуйста, еще два. У меня шофер. Он, бедняга, больше моего измучился…

— Два стакана, Матильда, и потом… — Андрей чуть тише добавил: — Сварите поскорей с десяток яиц и… чудесного вашего кофейку!

— Это я бистро-бистро! — и Матильда заспешила к себе.

— Заплутались мы уже в полукилометре от МТС. По-настоящему заплутались. Столбов не видно, чувствую — едем полем. Вылез из машины — метет, воет на тысячи голосов… Покрутил носом — из-под ветра ухватил дымок. И, в точности как пушкинский Пугачев, на дымок — к самому крыльцу…

— Только в шинели-то вместо гриневского заячьего тулупчика скучновато в такую погоду…

— Другой одежды с войны не признаю: волшебница! Зимой не жарко, осенью в самый раз.

Василий Николаевич в последний раз встряхнул намокшую потемневшую шинель.

— Ну вот, а теперь пойдемте, с дороги я с наслаждением попью крепкого горячего кофейку. Вы, Андрей Никодимович, конечно, хорошо помните фразу Тимирязева, когда он в вашей любимой книге…

— А откуда вы и это знаете, Василий Николаевич?! — не выдержал пораженный Андрей.

— Хорош бы я был секретарь, если бы не знал, что любят и чего не любят мои работники в районе, — хитровато-загадочно улыбнулся своими проницательными глазами Леонтьев. — Так вот, это из того места, где Климент Аркадьевич переходит к ознакомлению с формой растения. «Для того чтобы понять действие машины, нужно знать ее устройство». И в вопросе, так взволновавшем вас, надо хорошо знать причины, так сказать истоки зла.

Леонтьев расстегнул воротник гимнастерки: после кофе в жарко натопленной «берложке» Андрея было душновато.

— А может, приоткрыть форточку, Василий Николаевич? Как вы насчет сквозняков?

— Я охотник и в недавнем прошлом военный, а охотникам и военным кое-что, как говорят, не положено по штату, — засмеялся секретарь.

Андрей открыл форточку. Струя морозного воздуха вместе со снежинками бушевавшей на дворе пурги хлынула в комнату.

— О пьянстве я задумывался не раз. Не видеть пьянства нельзя.

Секретарь замолк. Андрей успел уже хорошо рассмотреть и большой открытый его лоб и очень быстрые карие глаза, в которых временами вспыхивали горячие искры.

— Нельзя не видеть этого зла! В нашем отсталом районе решительная борьба с пьянкой — дело, не терпящее отлагательства. И сглаживать углы тут преступно. Вы, конечно, слышали о моем предшественнике?

— Как не слыхать! Он-то, как мне передавали, и был душой и вдохновителем «пьяного стиля».

— Да, это был уникум в своем роде. Таких секретарей ни до него, ни после я не встречал. Трезвым он не сделал ни одного доклада, даже на пленумах райкома. Представляете приезд такого секретаря в колхоз! А каковы были председатели? Впрочем, есть они еще и сегодня. — Секретарь задумался, точно перебирая в памяти уцелевших в районе пьяниц, председателей колхозов.

— Кое-что сделано, как говорится, по искоренению пьянства. Но многое еще предстоит сделать.

Леонтьев прищурился, потом снова заговорил:

— Престольные праздники в колхозе в разгар страды. Колхоз объединяет два села: Старую Медведку и Новую. В Старой «престол» в воскресенье, в Новой — во вторник. Села в трех километрах одно от другого. И вот решили: «Колхоз слился — слить и «престолы»: гулять без роздыху, сначала ваш, потом наш…» Скупили всю водку в обеих лавках сельпо, наварили браги и загуляли. Урожай, хотя и прихваченный засухой, бросили на неделю: «Праздничное винцо не пшеничка, упустишь — прольешь, не подберешь». Комбайнер коммунист сообщил в райком: «Хлеб осыпается, техника стоит, механизаторы пьянствуют. Из пяти комбайнов работает один, но и ему вовремя не подвозят ни горючего, ни воды…»

Председатель сельсовета пытался сколотить актив на борьбу с пьянкой, но не сумел и, махнув рукой, напился сам. «С горя: каково одному трезвому среди пьяных?» — объяснял он потом. С гулебщиками мы встретились еще на окраине Старой Медведки. Стоял погожий знойный день. Машина поднялась на изволок. Внизу, в долине, расплеснулись два села. Окраину ближнего застелила густая пелена. Сначала думал — пожар. Разглядел — пыль. От тракторов. На окраине села загадочная картина прояснилась: оказывается, пьяные трактористы устроили гонки на тракторах. Приз — четвертная бутыль водки. «Бежали» три машины: два «натика» и «ДТ-54». Сразу же со старта, с гребня увала, вырвался вперед «ДТ-54», управляемый бывшим фронтовиком. Отставшие в пыли сбились с курса. Один из «натиков» попал на кладбище и, ломая кресты и ограды, несся напропалую. Второй тракторист в спортивном пылу налетел на стоящую на отлете избу, протаранил саманные сени, попортив машину, и только чудом уцелел сам. Я спросил первого же попавшегося колхозника: «А кто же хлеб за вас убирать будет?» Тот, ломаясь, ответил: «Заслужил солдат отдых или не заслужил?»

Леонтьев неожиданно оборвал рассказ и, помолчав, продолжал уж другим тоном:

— Вы спрашиваете, когда и как начали борьбу? Избрали меня в райком, и в ближайший же партактив вижу: кое-кто явился вполпьяна, а некоторые и того хуже. Дисциплины никакой. Не слушают, разговаривают, ходят. После перерыва немногим больше половины осталось. Вижу в окно — прут в закусочную. И начал я, что называется, без стеснения в адрес и убравшихся и присутствующих: «Так мы, — говорю, — будем поднимать самый отсталый в крае район? Так выполнять решения сентябрьского Пленума?» Говорю, а все во мне, как бывало в атаке, зашлось. Что называется, земли под собой не чую. И все напрямки выложил. Почему пьют такие-то председатели колхозов? На какие черепки? Взятки. Да, да, брали взятки. Гуся или поросенка, как в гоголевские времена, не принесут, знают, что за это в морду могут плюнуть, а на водку и на закуску кто-нибудь позвал — пожалуйста! Пол-литра председателю выпоил, а потом — лошадь огород вспахать, дров, сена привезти… Как это назвать иначе, если не взяткой! И кто обычно такие взятки подсовывает? Те, кто не работает в колхозе, у кого трудодней нет… И выходит, дающий взятку неколхозник живет лучше честного колхозника. Понимаете, куда клонится?

Вот с того партактива и началось создание нашего общества трезвости. Не было заседания, чтобы не били на конкретных примерах пьянчуг-взяточников. Одного члена райкома за пьянство из партии исключили. Вышибли из партии пьяницу-ворюгу председателя райпотребсоюза. Вижу, трезвыми стали являться и на актив и на работу, слышу, закоренелые пьянчужки заговорили: «Правильно жмет секретарь. Пить можно, да только чтоб в меру». Я снова: «Вредная теория! Пьяница никогда не проведет границы между «мерой» и «чрезмерой».

Василий Николаевич прошелся по комнате, постоял у окна, вернулся и продолжил:

— А вот еще тоже жанровая картинка. Приехал я в один колхоз, зашел к председателю. Слышу, он жене наказывает: «Пошли Нюрку…» Вскоре Нюрка бежит по улице и закрытую платочком поллитровку несет. Налил хозяин чайные стаканы всклень, а жена щей налила тоже вровень с краями. Взял я тарелку со щами — ем. Подвинул он мне стакан. Я вскинул на него глаза, спрашиваю: «А водка для чего?» Вы думаете, он меня понял?

Несколько минут сидели молча.

— Мы не аскеты. Мы знаем, что бывают случаи, когда нельзя не выпить рюмку-другую. А здесь до чего дошли! Соревнуются, кто больше выпьет! «Литру выпил — и не упал». — «А я могу и полторы, ежели сливочным маслом закусывать…» — Секретарь взглянул на часы. — Однако мы увлеклись. Вам, наверное, и спать пора?

— Что вы, что вы, Василий Николаевич! — заспешил Андрей. — Об этом я, признаться, в одиночку думал, а обсудить с кем-нибудь не доводилось.

В окно белым крылом билась пурга.

— Разговор без страсти — обывательская болтовня. Тоже и книга, если написана без любви к людям, — не стоит на нее и бумагу расходовать. Из русских писателей больше других понимал это Лев Толстой. Его страстность в борьбе со злом, готовность броситься в любую драку, чтоб защитить попранную справедливость, потрясает меня. Помните, Андрей Никодимович, «После бала»? Мне особенно врезалась в память вот эта фраза после сцены истязания солдата: «На сердце была почти физическая, доходившая до тошноты, тоска»… Когда я читал ваше письмо, вернее ваш крик о помощи, то почувствовал, что и на вас сцены пьянства в Предгорном произвели такое же действие… Борьбу с пьянчужками и здесь начнем…


…Все утро Леонтьев ждал Ястребовского в его кабинете. К директору приходили и приезжали из колхозов люди, но, не дождавшись, уходили. Несколько раз настойчиво долго звонил телефон. Раза два Леонтьев брал трубку, но что он мог сказать за директора МТС? Председатели колхозов жаловались:

— Голодный скот грызет ясли. Кони не ходят, подвезти корма не на чем…

Наконец Леонтьев не выдержал и пошел разыскивать Ястребовского. Нашел в ремонтной мастерской у разобранного трактора. Директор был весь измазан автолом. Вместе с лучшим мастером, стариком Созонтычем, он подгонял какую-то деталь в моторе.

Леонтьев несколько минут стоял молча и наблюдал за всем, что происходило в мастерской. По огромному помещению с озабоченным видом сновали слесари и трактористы. То и дело они останавливались около директора, что-то спрашивали. Ястребовский отрывался от работы, выслушивал, отдавал какие-то распоряжения, и люди отходили от него.

Рядом со входом в мастерскую дверь с надписью: «Глав. инж.». Леонтьев заглянул. Там за письменным столом сидел Игорь Огурцов и, не отрываясь, читал газету.

Наконец кто-то из рабочих обратил внимание директора на незнакомого человека в шинели. Ястребовский оглянулся и, прищурившись близорукими глазами, стал рассматривать секретаря райкома. Узнав, заспешил навстречу.

— Вы что же это, Василий Николаевич, инкогнито?

— Здравствуйте, Илья Михайлович! Узнаю, узнаю хорошего инженера! Однако не могу согласиться с вами как с директором МТС. Не могу! — резко подчеркнул Леонтьев и, оглянувшись на высунувшегося из своего кабинетика Огурцова, добавил: — Это вот его, а не ваша работа. Пойдемте-ка отсюда, поговорим.

Вышли на простор широкого двора и остались одни.

— Вы что-то и семью до сих пор не выписали… Каждую неделю в город к жене ездите? Суббота, воскресенье и до полудня понедельника МТС без директора? И это перед тако-о-ой весной!

— Прежде всего, Василий Николаевич, я не директор, а врид директора.

— Ну, это совсем неважно, Илья Михайлович.

— Нет, очень важно, Василий Николаевич. Еще в первый наш разговор я сказал вам, что я инженер, а не хозяйственник и не земледелец. Мне уже поздно переквалифицировываться. Душой и телом прирос к заводским цехам. В кабинете я сдохну через полгода. Вы мне тогда сказали: «Хотя бы временно, покуда подыщем». Ведь сказали?

— Сказал, но…

— Ну вот, я семью и не перевожу.

— Пойдемте к вам в кабинет и там будем ругаться, — предложил Леонтьев.

Глава двенадцатая

В Войковской МТС и в колхозах, обслуживаемых ею, секретарь райкома пробыл десять дней. Андрей сопровождал его.

Многое дали эти десять дней Андрею Корневу. Только позже он узнал, что Леонтьев в каждую свою поездку по району всегда кого-нибудь с собой прихватывал, чтобы и человека нужного узнать поближе, и научить его кое-чему, и у него поучиться.

За эти десять дней у Андрея было столько встреч с разнообразными людьми, столько интересных бесед с Леонтьевым в машине и на ночевках!

«Да, учиться у него есть чему!» — с радостью думал молодой агроном. В числе других хороших качеств Леонтьева Андрей заметил и умение признавать свои ошибки. А что секретарь, несмотря на его большой жизненный опыт, иногда ошибался, в этом Андрей убедился еще в МТС.

— Поспешил я с рекомендацией Огурцова и Ястребовского, — с горечью сказал секретарь райкома за вечерним чаем. — Уж больно у вас тут плохо было, вот и поторопился. Правда, и выбирать не из кого было, и край напирал: «Назначай специалистов с высшим образованием…» Между прочим, против рекомендации Ястребовского меня очень отговаривал предрика Гордей Миронович. Он советовал послать Ястребовского главинжем. Кстати, Гордей Миронович не родственник ли вам?

— Дед.

— Неплохой у вас дед! — сказал Леонтьев и уже больше к этой теме не возвращался.


— Завтра покажу вам примечательного председателя, Андрей Никодимович. Такого ни в литературе, ни в жизни я еще не встречал. Мне о нем сигналили не раз, но я не верил. «Сказки, — думаю, — из зависти люди чернят». Но сигналы все поступали, и, наконец, получил я большое письмо.

Секретарь посмотрел на насторожившегося Андрея и, словно предчувствуя его удивление, продолжал, улыбаясь глазами:

— «Бугай» — значится он в моей записной книжке. Фамилия его Боголепов, звать — Константин Садокович. Вырваться мне в дальние эти края никак не удавалось: район огромный, запущенный, увяз я по маковку в ближних колхозах. — «Дай, — думаю, — вызову, посмотрю». Вызвал, посмотрел… — Василий Николаевич замолк, словно испытывая разгорающееся нетерпение Андрея. — Да, это, я вам доложу, мужчина! Голос Боголепова я услышал еще в приемной. Эдакий, знаете, малиново-бархатный басище… Мне почему-то всегда казалось, что такой голос непременно темно-вишневого цвета, — густой, пахучий и крепкий, как медовуха, настоянная на малиновом соку… Открыл он дверь и вошел. Я как сидел, так и прирос к креслу. Видели ли вы, Андрей Никодимович, скульптуру Самсона? Так вот, у порога стоял Самсон — колосс двух метров роста, из тех, о которых говорят и пишут — «косая сажень в плечах». С крупной лепной головой, величественно посаженной на мускулистую шею, с вьющимися сизо-черными, как вороново крыло, волосами, с прямым, греческим носом и такими огромными жгучими глазами, что позавидовала бы и записная персидская красавица. «Здравствуйте, товарищ секретарь райкома!» — И повел в мою сторону собольей бровью. Поднялся, отвечаю: «Здравствуйте, товарищ Боголепов», — и протянул ему руку. Подшагнул он как-то пружинно-легко, быстро и бережно-бережно взял мою руку в свою. Я невольно взглянул на его ручищу, а она по меньшей мере в три моих будет. «А ну, — думаю, — если давнет?» Нет, подержал и выпустил. «Садитесь, — говорю, — Константин Садокович», — и указал на кресло у стола. Но он только посмотрел на кресло и остался стоять. «Да садитесь!» — повторил я. Он еще раз опасливо покосился на кресло и тем же хмельным, медовушно-малиновым басищем: «Боюсь, товарищ секретарь, не выдержит креслице: во мне почти полтора центнера». О себе он сообщил застенчиво и даже покраснел по-девичьи. «Почти полтора центнера?!» Я поразился: геркулесище не только не казался уродливой громадиной о семь-восемь пуд весу, но выглядел стройным, легким и быстрым. Нет, ни до, ни, после не видывал я подобной мужской красоты»! И одет просто: в темно-синие суконные штаны, заправленные в смазные сапоги, и в обыкновенную, как у меня, суконную гимнастерку, перетянутую наборным, черненого кавказского серебра поясом. Стоим. И я первый раз в жизни словно бы растерялся, даже не знаю, как приступить к нему. Ну как эдакого богатыря, с такой классической головой и как наковальня грудью, начать крыть за половую распущенность?

— Неслыханную, — усилил Леонтьев, — чудовищную распущенность! Мне сообщили, что в его донжуанском списке, как образно выразился писавший, чуть ли не все одинокие женщины» колхоза: вдовы, девки-вековуши… И всех этих «сильфид» он якобы ублажает, хотя у самого семья: двое ребят-погодков и маленькая рыжевато-перепелесая, — как тоже сообщил мне мой обстоятельный корреспондент, — безбровая жена Елизавета (Боголепов ее нежно зовет «Лизок»), беременная уже третьим. «Лизок» якобы знает о всех похождениях своего мужа и не только не скандалит с «сильфидами», но даже и виду не подает, будто бы даже с гордостью говорит: «Моего Костеньки на всех хватит». Смотрел я, смотрел на него и спрашиваю: «Ну, как в колхозе, Константин Садокович?» А он отвечает: «Буду прямо говорить, хвалиться нечем, но в общем как у людей: хлебушко, сами знаете, погорел, собирать было нечего, со скотом тоже неважненько…» И так это сказал беспечно и успокаивающе и даже с каким-то, как мне показалось, ликованием в голосе, что по его выходило: «Чего же тут огорчаться, когда надо радоваться, раз «хлебушко погорел от засухи и со скотом неважненько…» Чувствую, начинаю закипать: уж очень оскорбил меня этот его ликующий тон. «А с кормами?» — спрашиваю и смотрю ему прямо в глаза. Не отводит глаз, не юлит, а, как показалось мне тогда, издевательски-нагло смотрит на меня, на новичка, и тем же своим успокаивающе-беспечным тоном ответствует: «И с кормами, товарищ секретарь, буду прямо говорить, как у всех: если зима не затянется, как-нибудь доживем… Есть еще и листовник первоиюньского укосу, для телят оставлен, не сено — овес!..»

Как сказал он о листовнике, я и сорвался. Мне, видите ли, доложили, что колхозный их счетовод, из пьянчуг пьянчуга, из плутов плут, вместе с обольстительным председателем гнилую осоку высококачественным сеном в сводке показали. А в действительности хорошего сена в колхозе было заготовлено всего лишь десять процентов… Сверх всего эти деятели приписали в сводке две тысячи семьсот центнеров сена, которого вообще не было. Спросите — зачем? А чтобы выскочить в передовые по заготовкам кормов! Можете представить, как я накинулся на геркулеса, — пух и перья из него полетели!

Леонтьев замолчал. Улыбка против воли выплыла откуда-то из самой глубины и затопила все лицо секретаря: очевидно, он вспомнил, как все это происходило у него в кабинете.

— Видели бы вы, как изменился вдруг сей Дон-Жуан! Как вскинулся, как закричал: «Я трижды в райкоме был, в краевой центр ездил, доказывал — и ничего не добился! Как в стенку! Думал, — говорит, — вы свежий человек, а вы туда же!» Тут я окончательно взбесился. «Да что, — говорю, — вам район или край корма заготовлять будет?» А он как оглушенный бык смотрит на меня и глазами хлопает. А когда разошелся я из-за кормов, тут уж заодно и ухажерские его дела поднял: раскипелся, как самовар, рта ему раскрыть не даю. И уж совсем готов был ударить кулаком по столу и крикнуть: «Поплатишься партийным билетом!», как увидел, что какая-то усталая безнадежность и озлобленность проступили у него на лице. Ни с того ни с сего он вдруг резко взмахнул рукой и крикнул: «А ну вас всех! Измазали грязью по самый воротник! До чего вы меня довести хотите?!» Повернулся и в один миг исчез из кабинета. Как я ни разыскивал его в тот день — не нашел. Вот и еду теперь все выяснить. Если подтвердится, буду рекомендовать колхозникам другого председателя.

Дорога все поднималась. Поднимались к облакам и колхозные поля. «Как же они завозят семена на такие кручи? Наверное, верхом! А сеют, конечно, вручную…»

Бедный колхоз, как и колхоз-миллионер, тоже видится издалека. Колхоз имени Жданова был действительно слаб. Необычная для этих мест многолетняя засуха и ежегодно меняющиеся председатели доконали неплохое до войны хозяйство. Лишь Константин Боголепов на председательском посту держался прочней других: «ходил в председателях» уже четыре года. До войны он был хорошим бригадиром тракторной бригады.

До войны же на околице села тогдашний хозяйственный председатель Архип Грач построил каменные дворы ферм и обсадил их тополями и американскими кленами. За войну их начисто вырубили, и теперь дворы заваливало снегом по кровлю.

Близ деревни, у закопченной колхозной кузницы, свалены ржавые конные плуги и деревянные бороны — немые свидетели первых лет коллективизации. Тут же валялись рассохшиеся колеса, разбитые телеги. За кузней, в глубокой узкой долинке, начиналась деревня.

С тяжелым чувством смотрел Леонтьев и на «инвентарь» у кузницы и на убогие избенки. Секретарь думал о возможном кандидате в председатели колхоза имени Жданова бывшем агрономе, инструкторе райкома Семене Рябошапке, пожелавшем работать в самом отдаленном колхозе. Андрей думал о своем. Его раздражали поля. Разбросаны на крутых склонах гор, не поля — заплатки.

Андрею очень хотелось заговорить с секретарем об этих «несподручных» массивах, но Леонтьев был мрачен. «Поговорю потом», — решил главный агроном. И снова стал смотреть на крутые карнизы, по которым были разбросаны разнообразные заплаты. «По этим полатям только овец и коз пасти. В крайности, рогатым скот, но пашня…»

Занятый своими мыслями, молодой агроном не заметил, как подъехали к центру деревни и остановились у опрятно побеленного домика с новыми тесовыми воротами, где жил присланный сюда неделей раньше инструктор райкома Рябошапка. Домик принадлежал председателю сельсовета Михаилу Павловичу Костромину.

Гостей встретила жена председателя Аграфена Парамоновна, видная, подбористая женщина в новых калошах на босу ногу. Она только что помыла полы, и они сияли желтой краской.

— Мы натопчем вам, — сказал Леонтьев, осторожно ступая на половичок у порога.

— Руки свои, подотрем, — кротко улыбнулась миловидная молодая женщина.

Русую ее голову оттягивала заплетенная по-девичьи, в кисть толщиною коса. Большие серые, как показалось Андрею, очень правдивые глаза женщины и какая-то осанистость рослой фигуры напомнили ему Веру.

Из горницы вышел свекор Аграфены — краснощекий, будто нарумяненный старичок Павел Егорович Костромин. У него была голая, желтая, удлиненная, как дынька, голова и быстрые, мечущиеся глаза. Смотреть на него без улыбки было невозможно. Казалось, эти беспокойные глаза все время пытливо высматривают у собеседника что-то, чтобы незаметно стащить и спрятать. И небольшой остренький нос старичка был тоже какой-то неспокойный. Он будто все время принюхивался к чему-то и определял: «Откуда дует?»

Дед оказался из тех говорунов, которые языком и «капусту шинкуют, и тарелки трут, и рубли куют». В один миг он поведал, что сын и «постоялец-инструхтор» с утра где-то мыкаются, что невестка — из донских казачек, «бабочка хозяйственная, только вот почему-то деток нет…». Сообщил, сколько у сына оставлено на зиму кур и что две овцы объягнились, а корова налила вымя — вот-вот будет… Казалось, старик никогда не остановится. Его перебила вошедшая в горницу сноха:

— Папаня, людям, может, отдохнуть с дороги… Вы бы в кухню вышли…

— Ужо, ужо, дочка, — нехотя отозвался старик, но не тронулся с давки.

Молодая женщина, словно извиняясь за свекра, с той же милой улыбкой обратилась к Леонтьеву и Андрею:

— Боюсь, заговорит он вас. Он всегда больше всех знает. А чего не знает, придумает и за правду выдаст. Ой, боюсь!

— Что вы, что вы, хозяюшка! Напротив, нам все это очень интересно, — успокоил ее Леонтьев.

Завивший было старичок оживился.

— Разве я не знаю, дочка, как с хорошими людьми… Я с кем на своем веку… Я с самим…

— Папаня, с дороги-то спокой бы дать… А то начнете опять про генерала Покровского, у которого вы в драбантах служили…

— А ты не бойся, не бойся, доченька! Я разве не знаю, об чем с ними… — и старик умоляющими глазами посмотрел на сноху.

Аграфена Парамоновна безнадежно махнула обнаженной полной рукой и вышла на кухню, а старик одернул рубаху, беспокойно задвигал носом.

— Так, значится, товарищ секретарь, наслышан я, вы подлегчать, извиняюсь за выражение, выхолостить хотите нашего бугая? Хорошее дело! А прежний-то, значится, районный секретарь с нашим-то председателем дружок был. Как, бывало, приедет, и сразу же категорически требует: «Вези меня развлекаться!» И обязательно с гармонью, с Фотькой-бубначом, подале от села, к дояркам, на молочную ферму… И еще счетоводишка Кузька Кривоносов увяжется с ними. И чего там у них вытворяется!

Слово «вытворяется» старичок сказал как-то особенно значительно и при этом сделал широкий взмах рукой.

— Чего вытворяется, — продолжал он, — одному господу известно! Из любопытства, прости ты меня, матушка пресвятая богородица, выйдешь вечерком за околицу — сыздалька слышны песни, пляс, бубен: гук-гук-гук… — Старик, взмахивая кулачком, показал, как гукал бубен. — Песни, музыку прежний-то секретарь шибко любил. А председатель наш — гармонист, песенник, плясун… Одним словом, обоюднай! На всю губернию обоюднай! Ему спеть, сыграть, как орех раскусить… — Старик раскрыл рот и с чаканьем зубов быстро закрыл его. — Сам, значится, играет, сам поет, а бубнач Фотька троегубай (верхняя губа у него заячья, раздвоешка), из пропьяниц пьяница, в бубну бьет… Пропляшут, ой, пропляшут колхоз! Кто их усчитывает, на чьи гуляют — учет ведет черт… А секретарь, сказывают, подопрет голову и смотрит и слушает, а у самого слезы в три ручья текут. И правильно: есть на что посмотреть и есть кого послушать. Пляшет наш председатель — до земли не дотыкается, запоет — мурашки зачепят тебя от пяток до самого затылка, заиграет — слеза просекет… «Я, — говорит, — в этой глуши, глядя на тебя, Боголепов, только и отдыхаю, как в московском киятре…» И действительно, — старичок прищелкнул пальцами, присвистнул губами и изобразил на лице восхищение. — Жизнь прожил, а другого такого красавца, песенника, гармониста и плясуна не видывал и не слыхивал. Огонь и дым! Мужика опаляет и с ног валит, а бабу… — старик презрительно махнул рукой. — Доярки, телятницы подобрались одна к одной — без мужиков, вдовы да старые девки, Христовы невесты… Ну, они тоже и пьют, и пляшут, и коленца разные вывертывают…

Старик покосился на кухню, где гремела самоваром невестка, и, чуть умерив безудержный говорок, продолжал:

— А уж до бабьего полку наш председатель — стыд сказать, грех умолчать — солощ! Ну тут, значится, корпусность Боголепову дозволяет… Одним словом, кряж! — Старик с явным восхищением закрыл глазки. — И они, значится, бабенки эти самые, не потаюсь, тоже до него желанны. Ух, желанны!..

Леонтьев и Андрей с удивлением слушали старика: у него был бесспорный талант рассказчика. Помимо слов, у дедка не менее убедительно живописали и глаза, и лицо, и руки. И если в речь его порой впутывалось что-то маловероятное, то прыткие, бегающие глазки в этот момент были полны такого простосердечия и подкупающей детской искренности, что закравшееся у слушателей сомнение исчезало само собой. Единственный заметный недостаток этого сказителя происходил от его темперамента: старик часто переметывался с одного на другое. Чувствовалось, что избыточный талант его перехлестывает через край.

— Набаловался наш председатель с войны. С войны, судари мои, с войны! Тогда он молодым еще парнем был. И вдруг, значится, призыв. Садок Созонтыч (это его отец) — головастый мужик, ничего не скажешь, безграмотный, а дальнего ума человек — тайком от сына налил бадейку меду и в район, к докторице. Была в те времена такая белая-пребелая, словно крупчаточная, вдовица-докторица Гусельникова, в обхват толщиной. Но смелая! Ух, смелая! За взятку — зрячего слепым сделает, без взятки — калеку в строй направит. А покойничек Садок Созонтыч и прознал про эту ее смелость, ну и того, не выдержало родительское сердце… Да хоть бы и до меня доведись. Значится, и подмазал он по губам Гусельничихе. Медком подмазал, ну и, как водится, еще посулил «чего-нибудь»… Конечно, посулил. Не иначе, как посулил!

Старик на мгновение умолк, и бегающие глазки его тоже остановились. Потом вдруг вспыхнули и засияли подкупающим детским восторгом.

— Растелешился Кистинтин вместе с другими новобранцами и стоит среди них, как дуб. Стоит, значится, и ладони в горстку держит… А в комиссии Гусельничиха и с ней другая докторица, помоложе, потоньше, по фамилии Сивякова. Ладно. Дошла очередь до Кистинтина. И увидела Гусельничиха, значится, юную натуральную его наготу. — Старичок дробненько захихикал, затрясся, увел белки под лоб. — И подступила к Кистинтину… Щупает его, как цыган коня, а потом и говорит: «Плоскоступие, Ольга Максимовна… Ослушайте сердце». Сивякова подставила табуретку, вскочила на нее и тогда только вровень с грудью Кистинтина оказалась… А там грудь! — рассказчик развел обе руки до отказа… — На ней только камни дробить! Положила ручку на шею — на шее ободья гнуть! Держится за него, слушает в трубочку. Послушала, послушала — соскочила: «Не годен! Явно выраженный порок!» Тут Костёнка и рявкнул на всю комиссию: «Да вы что, с ума сошли? Я же совершенно здоров!»

— Так он, значит, рявкнул все-таки? — не выдержал Леонтьев.

— Как перед господом, рявкнул! — старик истово перекрестился. — А они две в один голос: «Одевайся! В этом деле мы больше тебя понимаем». Вылетел Костёнка от них как пуля: еще бы, голому перед бабами! Выбежал, значится, Кистинтин, а Гусельничиха в спину ему: «Завтра зайди!» Ну, зашел, да с тем и остался: месяц с неделей в районе и выжил…

Глазки и лицо старика опять изобразили простосердечие ребенка.

— Вернулся — глаза да нос… Одним словом, высший курц сдал. А война тянется год, два, три; вдовух молодых — полдеревни. Потихоньку, помаленьку и стал он им утирать слезки. «Агашенька, не тоскуй!», «Фелицатушка, не убивайся», а голос у него, как у змея, что совращал в раю Еву… У баб, видно, слушок прошел, и началась карусель. Спохватилась мать, оженила Костёнку. А после войны явился нашему Кистинтину Садоковичу другой сомуститель… — Старик сокрушенно вздохнул, посмотрел на слушателей затуманившимися глазками; — Районный секретарь! Н-да… Вдовец, а молодой еще. Судите сами, при положении, при деньгах… А при таком высоком положении, хоть бы и до меня довелись, что человеку в первую очередь требовается? — Павел Егорович выжидательно посверкал хитренькими глазками. — Разгульность… Веселье требовается…

Тут старик упустил нить рассказа и, замолкнув, растерянно забегал глазками. На оживленном еще секунду назад лице его изобразилось страдание. Он мучительно вспоминал, о чем говорил только что.

— Да! — обрадовавшись, что вспомнил, продолжал он. — Да так вот, значится, пондравился секретарю наш Кистинтин, а он уже тогда бригадёром тракторным был: с детства Костёнка к машине рвался. И такой до нее смышленый, что, кажется, все ее нутро навылет видит… Пареньком еще у сенокосилок и лобогреек крутился… Как его, бывало, ни гонят, как уши ни рвут, а он все у машин. Попозже, когда первый трактор в наши горы пришел, парнишка и вовсе с ума спятил… Бывало, дозволит ему тракторист, и он разбросает весь трактор на части, вычистит, смажет и соберет с превеликой радостью. Просит только об одном: дать ему кружок объехать, в крайности хоть за баранку подержаться…

Да, так, значится, пондравился районному секретарю Кистинтин, и, как он ни упирался, как ни отбивался, секретарь его из метееса в председатели… А сам чуть не каждую неделю к нам. И вот, значится, стал Костёнка опять прихватывать на стороне… И то, скажите, как он только ладит с бабами? Не иначе, слово такое знает. Все за него стеной стоят. Как перевыборы — ихняя большина! Есть у него что-то такое, у пса, — старик перешел на таинственный шепот, все время опасливо поглядывая на дверь кухни. — Вот не дожить мне до светлого воскресенья — есть! — И, поймав недоверчивую улыбку Леонтьева, покачал головой. — Не знаю, как вы его теперь и сымать будете. Ой, не знаю!

Самовар поспел: его бурное клокотание было слышно в горнице. Павел Егорович, опасливо взглянув на дверь в кухню, снова завелся:

— Одним словом, тяжелая, тяжелая положения в нашем колхозе. Возьмите в твердый разум рассуждение трезвого мужика: председатель — распутник, секретарь — бабощуп. Кому будешь жалиться? Попробуй с длинным языком высунуться: под корень отрежут! Из печеного яйца живого цыпленка выведут… А теперь, — старик высоко вскинул лысую голову, — теперь многие приободрятся… Большая завтра будет битва!

На пороге появилась Аграфена Парамоновна, и свекор заторопился.

— Я беспременно первый явлюсь. Я ему, Кистинтину-то Садоковичу, хороший гостинчик приготовил… Я его этим гостинчиком, как быка молотом, по кучерявому затылку хлобыстну…

— Кушать пожалуйте, дорогие гости! — пригласила хозяйка. — И дед-то вас замучил, и я заморила… Извиняйте.

Огорченный старик тяжело вздохнул и тоже поднялся с лавки.

— Папаня, а вы малость повремените, дайте людям чайку спокойно попить. Наказание с вами…

Павел Егорович сконфузился было и забормотал Привычное «ужо, ужо», но скоро оправился и заспешил к столу вслед за гостями.

Аграфена Парамоновна свела черные брови и раскраснелась.

— Ему дело, а он — собака съела! Вот так у нас каждый раз. Знающие люди уж избегают и заезжать к нам: никому слова вымолвить не даст!

— А ты, дочка, не серчай. У меня теперь одна, может, эта сладость только и осталась! Поговорю — и как меду напьюсь.

Но отходчивая сноха, очевидно, уже перестала сердиться на свекра и, взглянув на него с обычной своей милой улыбкой, сказала:

— Садитесь, папанюшка, и вам налью. А не то, не приведи бог, умрете, всю жизнь каяться буду: не дала наговориться старичку.

После чая Андрей отправился в колхозные амбары проверить хранение семян и провозился там до вечера. Когда вернулся, Леонтьева на квартире не было.

— Партийный актив приказал собирать, — сообщила Аграфена Парамоновна.

С актива секретарь райкома пришел поздно. Был молчалив и зол. От ужина отказался. Хмуря брови, долго ходил по горнице.

Андрею хотелось поговорить с ним о полях колхоза, но решил отложить. «У него, кажется, с этим колхозом и без моей брани неприятностей хоть отбавляй…»

Глава тринадцатая

Общеколхозное собрание назначили в полдень, но народ повалил в сельсовет с утра.

— Верный признак — жаркое будет собрание, — сказал за завтраком Василий Николаевич.

— Я предвещал, я предвещал… — тотчас же вступил в разговор всезнайка Павел Егорович.

Молодой Костромин и инструктор райкома Семен Рябошапка ушли тоже до завтрака.

Старик жадно припал к окну.

— Смотрите, смотрите, Варварка Фефелова! Ускребается — пар из ноздрей… Не иначе, дернула для храбрости. Коренник это у него! Одним словом, закоперщица: язык — бритва. Не вдовенка — яд. Одним словом, жгучая крапива! Я б на вашем месте, товарищ секретарь, по причинности дикого карахтеру, удалил ее с собрания. У ней — вот не дожить мне до светлого праздника! — в пазухе пол-литры припасено…

— Удалять с собрания заранее мы никого не можем, Павел Егорович, — строго сказал Леонтьев.

— И напрасно! Она, ежели чего, на любую рогатину, как ведмежица, полезет. Кто-кто, а уж я-то знаю Варварку: от нее покойничек Евстигней Емельяныч с первого часу женитьбы и до самой смертыньки навзрыд плакал… — Бегающие глазки старика остановились, как бы замерев в испуге, потом опять зашмыгали. — Да ведь она же не постыдится… Ничего не постыдится!.

— И что это вы, папаня, такой неприличный страх на людей загодя нагоняете. Дивлюсь я, отчего это вас, старичка преклонного, на такие склизкие вопросы потягивает? Ведь совестно же со стороны: диви бы молодой, а то… — Аграфена Парамоновна, застыдившись, махнула рукой. — Ну, допустим, любят они Константина Садоковича, стоят за него, так он-то тут при чем? А стоят они и за него и за справедливость. Это только ваш дружок Колупаев все сваливает на бабью любовь к нему… — Как показалось Андрею, Аграфена Парамоновна говорила теперь, обращаясь не к свекру, а к секретарю райкома.

Молодой агроном изумился этому новому повороту дела с Боголеповым. Фамилия какого-то Колупаева, неожиданно примешанная к ясному для него вопросу, смутила его, он растерянно посмотрел на Леонтьева и поразился: секретарь был не только спокоен, но, казалось, уже совершенно утратил всякий интерес к неудержимой болтовне старика.

— А ты, дочка, помалкивай, я дело говорю. Удалить ее надо, эту Варварку, раз тут вопрос отечественного интереса касается. Она — будь испрепроклятая! — одного нервенного инструктора, начавшего наводить крытику на ферму, с трыбуны за галстук сдернула. А тут сколько их, тигриц, соединится… Удалить, непременно удалить! А то хватишься шапки, как головы не станет… — Старик забавно схватил себя за желтую удлиненную головку. — Одним словом, поопасайтесь, товарищ секретарь. Наши дуры хоть и без пастуха пасутся, а в стаде сурьезны, — ох, сурьезны!

— Папаня у нас наговорит, только слушай. А мне Митя и Семен Рябошапка совсем другое про Боголепова сказывали. Да и сама я не дура — вижу, как и что. Не в Боголепове тут дело…

Леонтьев с интересом, посмотрел на Аграфену Парамоновну и еще больше нахмурился. Андрей заметил: насколько вчера Василий Николаевич жадно слушал старика, настолько сегодня не обращал на него внимания.

А Павел Егорович, казалось, ничего не замечал.

— Эх, дочка, дочка! И ты, товарищ районный секретарь. Мне на восьмой десяток перевалило, но я таких женщинов, как наши… — Старик огорчительно покачал головой. — Ни в одном лесу нет столько поверток, сколько у них, у отпетых, уверток. На мой бы крутой карахтер, будь я у власти, я б их, эдаких распробесстыжих, на медленном огне сказнил, чтоб не застрамляли честное женское сословие. Стыд они еще в зыбке потеряли. А бесстыжая баба… — Старик презрительно плюнул и вышел из горницы.

— А может, и впрямь, Василий Николаевич, надо что-нибудь предпринять, пока не поздно? — осторожно спросил Андрей.

Леонтьев вскинул на агронома глаза с каким-то незнакомым ему осуждающе-строгим выражением. Видимо, он хотел сказать Андрею что-то поучительное, но раздумал. И не ответить было неудобно. Леонтьев отделался, как показалось тогда Андрею, общими фразами.

— В жизни, как и в искусстве, — заговорил он минуту спустя, — умение мешать правду с ложью тонкое дело. Попасть на эту удочку горячему человеку — дважды два. До седых волос вот дожил, а попался, как мальчишка… Бойтесь, как огня, предвзятых суждений о человеке. Предвзятость понуждает нас видеть человека не таким, каков он есть, а таким, каким заставили вас его видеть.

Леонтьев вынул записную книжку, нервно полистал ее и, отыскав фамилию «Боголепов», жирной чертой перечеркнул слова: «Бугай», а ниже крупно, четко написал: «Механизатор».

…Появление секретаря райкома в переполненном помещении сельсовета было встречено аплодисментами. Особенно дружно хлопали женщины. Плечом к плечу они сидели и стояли перед самым президиумом и отчаянно били в ладоши. Леонтьев поморщился: он не считал эти аплодисменты заслуженными.

«Коноводки» Варвара Фефелова и Парунька Лапочкина были, вопреки предсказаниям Павла Егоровича, трезвы и ратовали за порядок на собрании. Особенно старалась Варвара Фефелова. Еще до прихода Леонтьева эта здоровенная сибирячка с широким квадратным лицом вскочила на скамью и закричала:

— И это где такое, как у нас, делается? На собраниях шум, крик, прямо гусиное займище… Чтобы этого не было сегодня!

Леонтьев и Андрей сняли шапки и пошли по узкому проходу между скамеек. Василий Николаевич входил на собрания всегда со сдержанным волнением. Казалось, он готовился к самому серьезному, ответственнейшему выступлению.

Молодой агроном озирался по сторонам и видел только множество незнакомых лиц, с любопытством рассматривающих его. «Что потребуется, то и сделаю», — решил он и, сев на кромку скамьи в президиуме, как-то сразу успокоился. Лишь тогда невдалеке от себя он увидел Боголепова.

Василий Николаевич был прав — нарисовал он бледную копию. Помимо огромной физической силы, помимо редкой красоты лица и глаз, была в этой фигуре какая-то беспокойная другая сила, привлекающая внимание окружающих, может быть рвущаяся наружу энергия. Боголепов напоминал Андрею клокочущий под парами, наглухо завинченный котел. «Направь горячую его силу куда нужно, и он гору свернет. Упусти — натворит бед…»

И как-то сразу настроение «громить» этого человека у Андрея прошло. По глазам колхозников, смотревших на своего председателя с надеждой, он понял, что и они не собираются его громить. Андрей ощутил в душе недоверие ко всему, что он слышал о Боголепове. «Что-то тут не то, не то!»

Как и большинство молодых людей, Андрей Корнев был высокого мнения о своей проницательности. Сейчас он пытливо взглядывал то на Боголепова, то на колхозниц. Среди женщин, сидевших в первом ряду, выделялась одна — высокая, черноволосая, с тонким одухотворенным лицом. Она неотрывно смотрела на Боголепова, ловила малейшие его движения и, видимо, сильно волновалась за все, что произойдет тут сегодня. Женщина была одета по-городскому. На матово-бледном удлиненном лице ее выделялись большие карие печальные глаза. Что-то матерински чистое было во всем ее облике.

Андрей нагнулся к соседу и, указывая глазами на красивую женщину, тихонько спросил:

— Кто эта в черном, пятая с краю?

Сосед, немолодой колхозник, негромко ответил:

— Жена Константина Садоковича, Елизавета Матвеевна, учительница здешней школы. Замечательная учительница! — добавил он.

«Какая же она маленькая и перепелесо-безбровая? — чуть не воскликнул Андрей. — Это же явная клевета!» — ему вспомнились слова из рассказа Леонтьева. Андрей невольно повернулся к секретарю. Леонтьев о чем-то горячо говорил с Рябошапкой и председателем сельсовета Костроминым. Почувствовав на себе недоуменный, спрашивающий взгляд Андрея, он обернулся в его сторону, но ничего не сказал, только улыбнулся и стал писать в блокноте.

Андрей вновь уставился на высокую черноволосую женщину, и перед ним почему-то возник образ Веры. Казалось, это она сидит и смотрит преданными глазами, но не на Боголепова, а на него, Андрея Корнева.

«И какая же это славная пара!» — думал он о чете Боголеповых, а видел себя с Верой. «Какая пара, какая пара!» — шептал Андрей. «Говорите, говорите, Андрей Никодимович! Вы так изумительно, так поэтично рассказываете обо всем…» — почему-то припомнились вдруг слова Веры. Тогда они показались ему ненатуральными, а теперь… Теперь, глядя на Елизавету Боголепову, Андрей видел Веру Стругову. То видел, как она, склонившись с седла, доставала горсть земли, то, как, стоя во весь рост в кошевке, управляла Курагаем, когда они мчались за раненой лисицей. Что-то новое, волнующе-горячее зарождалось в его душе.

Он уже не мог не думать о Вере:

«А как она всегда внимательно слушает… Как смотрит…»

Что-то невыразимое словами, какая-то счастливая немота, доходящая до сладкой боли, все подступала в подступала к сердцу Андрея, властно заслоняя все его другие ощущения и мысли.

— Слово для отчетного доклада предоставляется товарищу Боголепову…

Боголепов поднялся, молодцевато тряхнул глянцево-черными волнистыми волосами, большой и быстрый, и легкой походкой направился к трибуне.

— Хвалиться нам в этом отчетном году, я буду прямо говорить, нечем, — густым, сочным, действительно темно-малиновым басом начал Боголепов. — Осенью мы повесили себе на шею добавочный нищий кошель: к нам влился еще более высокогорный, чем мы, колхоз имени Крупской. Этот нищий, буду говорить прямо, потянул нас на три года назад… По закрепленной за этим колхозом огромной, погектарно облагаемой продуктами полеводства и животноводства площади земли он из года в год не оправдывал себя перед государством: был всегдашним его должником. Урожаи в четыре-пять центнеров ржи собирали вручную. Из-за этого недозаготовляли корма, и животноводство хромало на все четыре ноги. И вот этот-то, буду прямо говорить, кошель нам и надели в добавку к трехлетней засухе…

— Эдак, эдак, Кистинтин Садокович! — слабеньким голосом подтвердил поднявшийся подслеповатый седенький старичок. — Мы спокон веку хлебов не сеяли, а с равнинных деревень его завозили, и намного это нам дешевле обходилось. А теперь допахались до тюки, что ни хлеба, ни муки… — Старичок заморгал выцветшими слезящимися глазами. — Планы на посев спущают непосильные, а на гору один мешок семян на седле лошадь еле везет. Сеем вручную, жнем серпами, как при Николашке, вот и заедают нас эти самые, будь они прокляты, ржаные планы…

Старичок сел, и Боголепов продолжил:

— За границей, в сходных с нами горных местах, давно перешли на высокопродуктивное животноводство. Возьмите альпийские хозяйства Швейцарии, Баварии и некоторые части северного побережья Франции. Я, буду прямо говорить, узнал об этом из учебника, когда готовился к зачету в техникуме механизации.

С каждой минутой Андрей проникался все большим и большим уважением к докладчику: «Оказывается, он и в техникуме механизации учится!»… А тот говорил уже о никому не нужных, разорительных посевах по горным склонам, приводил разительные цифры, называл и обобщал факты…

Доклад открыл Андрею глаза на земледелие в горных районах. Такое «земледелие» под корень рубило животноводство и не давало хлеба.

Андрей стал записывать мысли по этому поводу, но сидевший справа колхозник дотронулся до его плеча и передал ему записку от Леонтьева: «Обратите внимание на крайнего слева в президиуме. Это заместитель председателя колхоза — Колупаев. Метит в председатели. Талантливый клеветник. Коварный Яго. Вместе с безвольным счетоводом-пьяницей Кривоносовым, как лилипуты Гулливера, они опутали Боголепова тысячами нитей».

Андрей отыскал глазами Колупаева. Он сидел, поставив локти обеих рук на стол и подперев ладонями большую голову на тонкой шее. Казалось, не поддерживай Колупаев свою голову, она непременно свихнулась бы набок. «Живые мощи», — подумал о нем Андрей.

Голый череп Колупаева с сильными западинами на висках был туго обтянут пергаментно блеклой кожей. Острый сморщенный подбородок и большие хрящеватые уши напоминали увеличенное изображение летучей мыши. Ни усов, ни бороды на лице Колупаева не росло. С одинаковым успехом ему можно было дать и под сорок и за шестьдесят. В провалившихся глазницах сверкали желтые лисьи глаза с расширенными зрачками.

Колупаев бесстрастно смотрел куда-то поверх голов сидящих и, казалось, не слышал ни слова из того, что говорил докладчик. Но так только казалось. В действительности он весь был напряжен до чрезвычайности. Мефодий Евтихиевич (так звали Колупаева) подсчитывал своих сторонников и с секунды на секунду ждал ошарашивающих реплик с их стороны, чтобы, сбив докладчика, затеять обычный галдеж, подтверждающий справедливость многочисленных сигналов в райком о пьянстве и распутстве Боголепова, о буйстве его сторонниц.

«Сейчас, вот сейчас ахнут его обухом между глаз».

Но Боголепова никто не прерывал.

«Неужто слова, оброненные мной на собрании актива о тройной итальянской бухгалтерии в правлении, отнесены Леонтьевым не к Боголепову? — с напряжением думал Мефодий Евтихиевич. — Все может быть! Но ведь бабы-то налицо! Они и сегодня ему в рот смотрят… С кормами труба: скот падает… Неужто и с кормами разнюхали?»

Доклад близился к концу. Боголепов говорил о перспективах быстрого роста колхоза при условии, если новому правлению удастся добиться снижения плана посевов ржи и пшеницы.

— Я буду прямо говорить: трижды по этому вопросу ездил в район, один раз — в край. Набил шишек на лбу, а ничего не добился. Но, товарищи, во что бы то ни стало, а добиваться этого надо…

Докладчик повернулся к президиуму и говорил теперь, глядя в лицо Леонтьеву:

— Арифметика тут, товарищи, я буду прямо говорить, простая, и рано или поздно, а мы докажем это плановикам… Уборка ржи вручную и лобогрейками сокращает и без того короткие сроки заготовки кормов по крайней мере на три недели. А сколько отрывает прополка! Да выбросьте всегдашние июльские наши дожди и посчитайте… Что остается на сенокос? Остаются рожки да ножки. А рожь подпирает уборка пшеницы, и выходит, что за сенокос мы снова беремся лишь в конце сентября — в октябре. Ну, а какая уж в ту пору трава, я буду прямо говорить, это не трава — дрова…

— Эдак, эдак, Кистинтин Садокович! Дрова, перерослые дудки! — вставил опять знакомый уже Андрею старичок с выцветшими глазами. — С них, с этих дудок, только навоз, а молочка — шильцем хлебать. Обязательно унизить надо ржаные планы!

Боголепов хотел было продолжать, но поднялся рослый колхозник с окладистой бородой цвета монетной меди, Фрол Седых, по прозванию Наглядный факт.

— Я, товарищи, скажу только один наглядный факт, — начал он. — Справедливо говорит Садокович: засекает нас эта самая пустоколосая рожь… — Фрол ребром ладони, как ножом, полоснул себя по дремучей бороде. При этом глаза его закрылись на мгновение, точно и на самом деле он получил смертельный удар. — Комбайн ее, завсегда полеглую, дуром выбуревшую, завсегда сорную, в наших чертоломных крутиках не берет — это же наглядный факт! А попробуй-ка скосить ее косами! И еще наглядный факт, товарищ секретарь райкома: какой мы заготовляем силос? — Фрол уставился на Леонтьева. — Силосуем мы, как нищий кусочки под окнами собирает Христа ради, по логам, по сограм, за много километров от фермы, по невыездному крутоложью, топчем силос в земляные ямы, и получается у нас в сводках центнеров много, а силос дрянь — наглядный факт! И главное еще, что не под руками он, а у черта на куличках — по логам, и забивает его зимами снегом до пяти метров, не докопаешься. Я, товарищи, три года работал в совхозе «Горный скотовод». И там ученые зоотехники пшеницы и ржи этой на зерно горсти не сеют — это же наглядный факт! А сеют они только ячмень и овес на фураж, рожь — на зеленку да корнеплоды. Эдакую агромадную вкусную кормовую овощу, что ее при нужде и сам бы ел… Так у них кормов, — Фрол поднял руку выше головы, — завались!

Седых говорил увлекательно, собрание слушало его «во все уши».

— А мы каждый год, — бородатое лицо Фрола болезненно скривилось, — с марта свистим в кулак: роняем скотину. И захудает она у нас, сердешная, так, что половину лета только свое потерянное тело набирает. Совхозовцы берут от своей коровы-барыни — на середыш — двадцать пять — тридцать центнеров молока за год, а мы от нашей захлюстанной бедолаги — двенадцать. Это же наглядный факт!

Бородач сел, довольный, что его не прервали, и снова с тем же страстным убеждением заговорил Боголепов:

— С высоты птичьего полета, я буду прямо говорить, сплошная ерунда получается. Партия решениями сентябрьского Пленума поставила задачу об улучшении сельского хозяйства, о достижении скорой зажиточности колхозников, а наши плановики в крае и в районе решили всюду одинаково увеличивать посевные площади. Я прямо скажу: ничего не понимают в деле такие горе-плановики. С таким «планированием», буду прямо говорить, не будешь богат, а станешь горбат. Мед, молоко, масло, сыр и мясо нам так же нужны, как и хлеб… Увеличивайте, товарищи плановики, посевы на равнинах, а мы в горах будем развивать скотоводство и увеличивать пасеки. С медом, с мясом, с сыром и хлеба человеку меньше потребуется.

За кого считают нас эти канцеляристы? За детей? Почему они связывают нам руки в делах, в которых мы заинтересованы кровно? А им во что бы то ни стало сей, а что получишь от жилетки рукава — это их не касается. Если же себестоимость одного пуда хлеба, при нашей дьявольской уборке, буду прямо говорить, мы вгоним в непосильную денежку, а из-за этого недодадим государству сотни центнеров меда и масла, мы ни сельского хозяйства не поднимем, ни скорой зажиточности колхозника не добьемся!

Что стране нужен хлеб — это верно, но пора же, наконец, понять, что и не просто хлеб, не любой ценой, а дешевый!..

— Правильно!

— В самую точку! — закричали со всех сторон колхозники. А женщины вскочили с мест и начали так дружно аплодировать, что даже и могучего боголеповского баса стало неслышно.

Андрей невольно взглянул на жену Боголепова. От переполнявшей ее любви, от счастья за мужа из больших печальных ее глаз катились слезы, а полные нежные губы что-то шептали.

Окончив доклад, Боголепов сел рядом с Леонтьевым, вытер платком раскрасневшееся лицо и откинул со лба взмокшие черные кудри.

Первой попросила слова лучшая доярка колхоза Анна Михайловна Заплаткина. На трибуну вышла худенькая, скуластая женщина в ватнике, повязанная серой шалью. Большими темными руками она поправила шаль и робко улыбнулась собранию. Потом сняла шаль и положила ее на трибуну.

— Жарко будет, — объяснила она, волнуясь и не зная, очевидно, с чего начать.

Притихшее собрание следило за каждым ее движением. Анна Михайловна открыла рот, но слова потерялись. Она сделала глотательное движение. Многие дружески заулыбались ей. Все отлично понимали, как непривычно и трудно говорить с трибуны простой женщине.

— Ей легче сотню коров передоить, — сказал кто-то негромко.

— И вот, товарищи, — сдавленным голосом начала, наконец, Заплаткина, — я так думаю: уж если сказывать, так только чистую правду. Я никогда перед народом речей не говорила, а вот сегодня решилась. Константин Садокович не побоялся выложить правду в глаза районному начальству: что нас держит в бедности, что мешает работать, особенно после слияния… — Заплаткина облизнула сухие, рано выцветшие губы. — А какой же колхозник не мечтает? И вот я тоже мечтаю…

Анна Михайловна взяла шаль с трибуны и, помяв ее, снова положила. Она думала, как лучше выразить необыкновенно важную мысль, пыталась найти какие-то особенные слова и не нашла.

— А сильно еще тоже мешает зажиточной справности колхозников распроклятая наша пьянка. Посудите сами: запили вы нынче, Мефодий Евтихиевич, — Заплаткина повернулась к президиуму и в упор уставилась на побледневшего вдруг заместителя председателя, — с вечера пятого ноября. Так ведь, Мефодий Евтихиевич?

— Не знаю, тебе видней, с какого ты числа запила. Меня никто никогда не видел пьяным! — отрезал Колупаев.

— В том-то и дело, что ты и пьешь скрытно, как монах. Это верно, тебя никто не видел пьяным, кроме меня. Но я-то, твоя соседка, знаю, что и в этом году и в прошлом, когда Константин Садокович был в заочном техникуме, ты самовольно хозяйничал, пьешь вмертвую у себя дома, а через закадычного своего дружка, беспутного Кузьку Кривоносика, спаиваешь кого тебе надо для обделки разных дел…

— Это клевета! Это что же такое?! — исступленно закричал Колупаев, но его остановил председательствующий Костромин:

— Не мешай, Мефодий Евтихиевич. Мы и тебе дадим слово.

— Какая уж тут клевета, когда я тебя самолично не один раз чуть тепленького со двора в избу затаскивала.

Анна Михайловна вновь взяла шаль в большие темные руки, подержала и опять положила на трибуну.

— Так вот, запили вы, значит, пятого. Приходим с зоотехничкой Надеждой Васильевной, — вот она здесь, не даст соврать, — приходим на ферму: никого! И давай мы вдвоем с ней и корма возить, и скот кормить, и поить, и доить… И так до десятого! А вы подумайте, раздорогие товарищи, каково скотинке шесть дней без хозяев! И главное — каких дней! Скотина только что с пастбища, а дворы без крыш, корма не подвезены, дороги — ни на санях, ни на телеге… Коровушки голодные, злые, порются. И вот выголодается, вымерзнет скот за неустроенное это время, и весь летний нагул собакам под хвост. Настанет март, и коровы будут шататься, как пьяные, и падать, и мы их будем на веревки подвешивать…

Анна Михайловна выкинула свои темные узловатые руки.

— Вот они, мозоли от проклятых этих веревок! Закостенели! Сами подумайте: лежало у нас нонче весной двадцать пять коров. Корова не овца: ну-ка, понадувайся, поподнимай их! Поднимешь, подвесишь на веревках к матицам — они стоят, едят; наедятся — и снова похилятся на бок. За утро наподнимаешься, к полудню разогнуться не можешь… Так ли я говорю, бабочки?

— Так! В точности так.

— А раз так, то таких руководителей, как запивошка Мефодий Евтихиевич и близко к колхозному управлению допускать нельзя! Вот это я и хотела сказать.

Дрожащими руками Анна Михайловна долго не могла накинуть на голову шаль, а накинув, повернулась лицом к бледному, с посиневшими губами Колупаеву и сказала:

— Хоть ты и ловко хоронишь концы, да от народа не скроешься. Не нами сказано, Мефодий Евтихиевич: неправдой свет пройдешь, да домой не воротишься. — И пошла с трибуны.

Казалось, ветер ворвался в рощу, качнул высокие деревья: зашумели, закачались они.

— Ай да Анна Михайловна!

— Как она его измочалила!

— А что, на самом-то деле, наглядный же факт! Он хочет и с неба упасть, и на дыбки встать! Знаем мы его: он вечно исподтишка клинья вбивает. Плут, наглядный факт!

Андрей различал отдельные голоса и радовался посрамлению Колупаева. Он больше не сомневался, что это Колупаев оклеветал Боголепова.

Мефодий Евтихиевич внешне казался совершенно спокойным. Выдавали его только тонкая длинная шея и хрящеватые уши: они налились кровью, как петушиный гребень. Должно быть, Колупаев знал за собой эту особенность и потому отвернул воротник поддевки, как будто ему вдруг зябко стало.

А к трибуне уже шла грузная, сутулая, немолодая, решительного вида женщина.

— Настасья Тихоновна… — вполголоса заговорили кругом. — Калабушиха… Ну, эта сейчас беспременно что-нибудь про свиней отмочит!

— И отмочу! — сказала Настасья Тихоновна Калабухова, утвердившись на трибуне и оглядывая собравшихся веселыми проницательными глазами.

Все тот же сосед по скамье склонился к Андрею.

— Горя перевидела на своем веку эта женщина — на десятерых хватило бы… А веселая! И в партизанах была. В двадцатых годах они с мужем первые вошли в коммуну. Пахали с винтовкой за плечами. Убили Игната белобандиты как раз под пасху, и осталась она с четырьмя сынами. Всех подняла, а в первый год Отечественной двух старшаков в одну неделю потеряла, танкистами были. Никто не видел слез у Калабушихи. Только сгорбилась, а все еще, видите, какая могутная… А уж хозяйка! А свиней любит!.. Она у нас фермой заведует…

Заговорила Настасья Тихоновна громко, весело, слова произносила с расстановкой, точно один к одному речные голыши укладывала.

— Кто-то распустил слух, будто нашего Константина Садоковича хотят сместить и на его место — Колупаева. Кому только в ум такое взбрело? Если нам поставят преподобного Евтихиевича, тогда, бабочки, и свиньи мои захохочут… — И Калабухова первая засмеялась своей шутке. — Да ведь он куда ни приходил до этого, так всюду раздор пустил. У него, как тут говорил Наглядный факт, чесотка на языке: он не может терпеть, когда люди дружно живут. Ему обязательно надо клин вбить, смуту пустить. Евтихьич как мизгирь — из себя нитку тянет, клевету разную… А так как я была при его председательстве свинаркой, то скажу, что у нас тогда было. Не свиньи, а борзые собаки! С ними только на охоту ездить, лисиц травить. Поросят они рожали по одному, по два, и тех съедали. Ну, сами посудите, как ей, длиннорылой свинье, справной быть, раз она этим рылом траву скусывать не может?.. А кто купил на приплод борзых свиней? Колупаев! А Константин Садокович первым долгом тупорылых свинок завел. И стали они нам по двенадцать, по одиннадцать и восемь десятых поросенка на свиноматку давать.

Калабухова повернулась к Андрею Корневу.

— Теперь метеесовскому главному агроному тоже выложу правду-матку… Одно горе нам с такой «механизацией»…

Андрей покраснел, но не отвел глаза от строгого лица Калабушихи.

— Горе горькое нам с подобной нашей метеес: никакого облегченья от нее в заготовке кормов. На равнинах, сказывают, все машинами; даже по целой копне зараз на стог поднимают. Мы же на плечи, на руки, на деревянные вилы наговариваем. Скажите там этим городским ученым: пусть они к нам в покос хоть на один жаркий денек под стоговые вилы в сеноуборку припожалуют, тогда узнают, на чем свинья хвост носит. Вот и все мое слово! Понимайте, как хотите. — И с чувством исполненного долга, тяжело ступая, она не спеша пошла с трибуны.

Колупаев беспокойно заозирался, ища союзников, но они точно провалились. Даже всегдашний непременный оратор, дедок Костромин, припасший, как было известно Колупаеву, «камень за пазухой» для Боголепова, не только не подавал едких реплик и не просил слова, а спрятался так добросовестно, что его и не отыскать.

А в зале уже смеялись и кричали:

— Подколупнула Колупая Калабушиха!

— Пусть теперь Колупай почухается!

О, как понимал эти насмешки Мефодий Евтихиевич! Больше он уже не мог выдержать и поднял руку.

— Слово Мефодию Евтихиевичу, — объявил председатель, и в помещении разом стало тихо.

В окна с мягким дробным стуком билась снежная крупа. На улице разыгрывалась очередная пурга.

— Выходит, виноват во всем один Колупаев! — тонким голосом заговорил Мефодий Евтихиевич. — Выходит, скот малоудойный — виноват Колупаев, кормов недостача — виноват Колупаев, свиньи захудали — Колупаев…

— Да, ты, шкура, ты! — перекрывая фальцет Колупаева, тоже пронзительно-тонким голосом закричал неизвестно откуда появившийся вблизи трибуны маленький мужичишка с опухшим от пьянства лицом, с вывалянными в птичьем пуху нечесаными волосами.

Незабываемое лицо было у этого колхозника. Андрей смотрел на него, как на сказочного Карлу. Самым же примечательным в лице этого Карлы был нос — крошечный, круглый и совершенно красный, похожий на редиску.

— Кто это? — спросил Андрей своего соседа.

— Счетовод Кривоносов. Бобыль безродный, пьяница, но в счетном деле собаку съел.

Кривоносов был одет в затёртый до глянца коротенький полушубок и в не по росту большие растоптанные валенки.

Изъяснялся он какими-то донельзя изуродованными словами, казалось. Кривоносов и не произносил их, а они самосильно вылетали из его огромного рта.

— И ты лучше смывайся с дебета! — кричал он Колупаеву. — Тебя давно надо списать в расход, потому что ты распроарчибил египетский! Ты липовые сводки о кормозаготовках принуждал меня! И ты людей против председателя наканифоливал. Незамедлительно испаряйся, а не то я такие преступно-уголовные твои фуговки расконспирую, что все ахнут. И сам очищу баланс!

Кривоносов выкрикивал устрашительные слова так громко, рот его был раскрыт так грозно; что Колупаев, стоя на трибуне, онемел. Всего ожидал он, но только не предательства со стороны твоего закадычного дружка.

— И ты разинкассируйся, исчезни! Я хоть маленько и приверженный к спирто-водочному тресту; но еще не пропил совесть. Нет, не пропил! И я в последний раз предъявляю тебе окончательный счет: ух-хо-о-ди!

Маленький, взъерошенный, полупьяный счетовод; ринулся с кулаками на онемевшего Колупаева.

Только что решивший «драться до последней капли крови», приготовивший убедительное опровержение Заплаткиной и Калабушихе, готовый от обороны перейти к наступлению, Мефодий Евтихиевич при словах Кривоносова откровенно испугался: «Он может! В горячности все может!» На голом черепе Колупаева росинками проступил пот. Он стал пятиться от разъяренного счетовода.

Поднялся смех. Женщины схватили Кривоносова за руки и посадили на скамью.

— Продолжайте, Мефодий Евтихиевич! — предложил председатель.

Но Колупаев с оскорбленным видом нахлобучил шапку и медленно пошел к выходу. Перед ним расступались.

Он шел, не глядя ни на кого, запнулся о чью-то подставленную ногу и чуть не упал.

— Держись за землю! Находку — пополам!

Обвальный хохот, как освежающий гром, прокатился по переполненному помещению. Когда же дверь за Колупаевым закрылась, кто-то крикнул:

— Духота! Перерваться бы!

— Переры-ыв!.. Перерыв!

Во время перерыва Леонтьев подошел к Андрею. По лицу секретаря райкома было видно, что он доволен ходом собрания.

— Ну, а ваше мнение, Андрей Никодимович, по вопросу, всплывшему совершенно неожиданно?

— Вы это об основном направлении хозяйства ждановцев? — радостно встрепенувшись, подался Андрей к Леонтьеву.

Василий Николаевич, смеясь, положил руку на плечо молодого агронома.

— Пока не надо… Давайте-ка лучше я познакомлю вас с Боголеповым. По всей вероятности, вам с ним близко работать придется… Константин Садокович! — крикнул он Боголепову, стоявшему с Рябошапкой и Костроминым.

Боголепов в два шага очутился рядом с Леонтьевым.

— Познакомьтесь, Константин Садокович: главный агроном МТС Андрей Никодимович Корнев, рьяный ваш сторонник в вопросах животноводства и… вообще, — устремив хитровато-улыбающиеся глаза на Андрея, отрекомендовал его секретарь.

Андрей с удовольствием протянул руку, показавшуюся ему вдруг такой маленькой по сравнению с боголеповской. Он с нескрываемым восхищением смотрел на геркулеса: юношеское преклонение перед физической силой еще прочно властвовало над душой Андрея.

Боголепов бережно взял руку молодого агронома, как подушкой накрыл ее сверху левой рукой и обласкал его и дружеским касанием рук и взглядом черных глаз.

— Рад познакомиться. Все поджидал. Думаю, свежий человек. А новая метла чисто метет… — Боголепов, показав снежную белизну зубов в улыбке, как-то братски доверчиво посмотрел на секретаря райкома и на Андрея, точно говоря: «Принимайте меня таким, каков есть, а кривить душой я не буду». — Заглянут же, думаю, когда-нибудь и руководящие партийные работники и эмтээсовцы к нам, на нашу памирскую крышу…

— Еще до снегов собирался ознакомиться с почвами и с рельефом ваших полей, да не справился и с ближними колхозами, — смутился Андрей.

— Конечно, мы не под руками у эмтээс, мы бедны, натуроплаты с нас не много, значит, зачем к нам в первую очередь… — Великан помолчал немного. — Вот так всегда и получается с нами, горцами, — грустно заключил Боголепов. Во время разговора он не отводил глаз в сторону, а смотрел, как когда-то учил Андрея отец, в глаза собеседнику. — Буду прямо говорить: прежний главный агроном за все годы ни разу к нам не заглянул. Как-то даже слышал я такой разговор стариков… — Боголепов осмотрелся по сторонам и чуть утишил свой бас. — «Почему это оттудова, с самого верху, никто не приедет к нам, не посмотрит, как мы с обманной этой пустоколосой, туманом хваченной пшеницей да с полеглой рожью мучаемся… Ездят все к Гринькову, к Серенкову, к Лойко — одним словом, к миллионщикам. А у них и без того всего полно, а к нам даже и районные работники редко заглядывают… Тракторы, и те дают нам в последнюю очередь и всегда самые заплатные…» Вот что говорит народ. И, буду прямо говорить, верно рассуждают. Мы тут больше бумажками руководствуемся. А бумага…

— …бумагой и останется, — закончил фразу за него Леонтьев. — Народ у вас отличный. И колхоз свой, видать, горячо тут любят. А это самое главное. С таким народом и горы понизить можно…

— Народ-то, буду прямо говорить, хороший, но очень меня волнует ваша точка зрения на пересмотр посевных планов по нашему колхозу. Прежние руководители боялись и заикнуться об этом в крае. Говоришь с ними — соглашаются, поддакивают, а как до дела — в кусты. Хребтюк, видно, жидковат, смелости маловато, что ли, Василий Николаевич? — не сводя глаз с Леонтьева, наседал на него Боголепов. Чувствовалось, что вопрос этот не дает ему покоя.

Андрею очень понравилась чуждая политиканства прямота Боголепова. Он вместе с ним волновался: «А какую позицию займет Леонтьев?»

Секретарь райкома отлично понимал волнение Боголепова и главного агронома и продолжал все так же улыбаться, точно испытывал их терпение.

— Я слышал, Константин Садокович, что вы о машинах сильно тоскуете? — вдруг спросил он Боголепова.

— Тоскую! Даже очень. Да и как не тосковать о машинах человеку, который понюхал масляного, машинного воздуха мастерской! Не верите, все ещё коробки скоростей, шатуны и магнето снятся. Да что там, буду прямо говорить; недавно увидел целую картину. Будто кошу я сцепом двух комбайнов… Пшеница — по грудь! — Боголепов отмерил высоту хлеба. — Колос к колосу, как перемытая! Четыре трехтонки на ходу с трудом управляются с бункерами. И так мне радостно глядеть на комбайны и на поле! А уж поле — с мостика не оглянешь… И вдруг — не шумело, не гремело — черная-пречерная; с белым подбрюшьем градобитная туча. Близится, наплывает: уже холодом, как с ледника, пахнуло… А я жму и жму! И вдруг слышу, молит меня Лизок: «Да пусти! Пусти же Костя!» Вот, она, техника-то, как заедает нашего брата!

После перерыва в прениях выступал секретарь райкома. Слушая его выступление, Андреи думал, что в работе агронома недостаточно знать все связанное с обработкой земли, важно научиться понимать людей, уметь «читать в их душах», как говорил сейчас Леонтьев.

— Из того, что я услышал здесь, ясно видно что новую обстановку, сложившуюся после сентябрьского Пленума ЦК нашей партии, вы все отлично понимаете: хорошо знаете, к чему стремиться, видите свои завтрашний день, знаете, что мешает вам… И на мой взгляд, — секретарь приумолк, как бы еще раз выверяя свои мысли. — на мой взгляд, верно намечаете путь дальнейшего развития вашего колхоза как животноводческого. На серпе, косе и лобогрейке к коммунизму путь дальний…

Андрей и Боголепов, сидевшие после перерыва рядом, переглянулись, и облегченно вздохнули: «Василий Николаевич за нас!»

Леонтьеву очень хотелось сейчас же прямо заявить дорогим ему людям: вертеть тракторы по «заплаткам» в два-три гектара, втаскивать комбайны на крутики — нелепо. Это похоже на анекдотическую бывальщину о предприимчивых пошехонцах, затаскивавших корову на баню, потому что на крыше бани росла трава… Но он этого еще не мог сказать сейчас: «План закон. Надо суметь обоснованно, как это сделал сегодня Боголепов, доказать в крае неразумность такого планирования».

— Однако… — секретарь окинул внимательным взглядом ждущих от него помощи людей. — Однако пренебрегать и живым тяглом и простейшей машиной, как лобогрейка, тоже нельзя. Когда нам было трудно, мы пахали и на коровах, жали серпами; косили литовками. Но мы всеми силами будем добиваться изменения порядка планирования посевов в горных районах…

Когда выдвигали кандидатов в новое правление колхоза, и колхозники дружно закричали:

— Боголепова!

— Константина Садоковича!

Секретарь райкома вновь попросил слова.

— Районный комитет партии рекомендует на должность председателя вашего колхоза; хорошо известного нам по работе, выступавшего сегодня перед вами инструктора райкома, агронома по образованию Семена Семеновича Рябошапку, — и Леонтьев дал подробную характеристику, выдвинутому им кандидату.

Андрей видел как колхозники недоуменно заозирались, вполголоса заговорили между собой.

— А что же Константин Садокович? Чем он провинился? — громко спросила Варвара Фефелова.

— Константин Садокович как специалист, заочно окончивший техникум механизации предполагается к выдвижению на более ответственную и близкую его душе работу, связанную с подъемом и вашего колхоза.

…Собрание близилось к концу. В новое правление колхоза вошли: Рябошапка, Заплаткина, Калабухова, Фрол Седых и совсем еще молоденькая телятница комсомолка Анюта Суховерхова.

В этот момент и появился в передних рядах музыкант Фотька-бубнач. Андрей с удивлением рассматривал озорноватого вида мужичонку с заячьей губой-раздвоешкой, в вытертой солдатской шинели.

Фотька-бубнач о чем-то оживленно разговаривал с доярками. Андрей видел, как во время разговора кончик языка и два длинные желтых зуба бубнача мелькали в мясистом красном разрезе губы. Вдруг Фотька выдернул из-под полы шинели бубен и со всей силой грохнул в него кулаком над головой крепко спящего на скамейке счетовода. Кривоносов сорвался со скамьи и, тараща растерянно глаза на колхозников, закричал:

— Где свадьба? Кто угощает?

Все дружно рассмеялись. И долго еще слышался смех колхозников, расходившихся по спящим улицам родной деревни.


Постель Андрею Аграфена Парамоновна постелила на лавке, у окна, Леонтьеву и Рябошапке — на полу.

Усталый Андрей заснул сразу, лишь только положил голову на подушку. На рассвете проснулся, а Леонтьев и Рябошапка, лежа в постелях, все еще обсуждали колхозные дела. Разговаривали они вполголоса, но Андрей слышал их притушенные голоса, видел бледно-голубоватые от зимнего рассвета лица.

С Рябошапкой Леонтьев говорил как со старым близким другом, и невольная зависть к этому суховатому на вид человеку шевельнулась в душе молодого агронома.

— Так что, Семен, ты теперь понимаешь, как мне было стыдно, когда я слушал его слова: «Говоришь с ним — соглашается, поддакивает, а как до дела — в кусты: хребтюк, видно, жидковат, смелости маловато».

Леонтьев долго лежал молча, потом приподнял на локоть голову и заговорил громче:

— Нелегкая это будет битва, Семен. Но вот тебе мое слово: или я партийного билета лишусь, или добьюсь. Не могу я видеть этих забитых фанерой, заткнутых соломой окон в избенках. — И опять замолк.

Рябошапка закурил.

— Народ тут добрый. Для этого народа, Василь Николаич… Эх, да что там! — немногословный Рябошапка махнул рукой.

Леонтьев подвинулся к новому председателю колхоза:

— Работай уверенно. Будут, будут и ждановцы миллионерами!

Андрей неосторожно повернулся на своей лавке, она скрипнула. Леонтьев поднял голову и взглянул в окно.

— Спать, спать, Семен. Только сам я не засну теперь… — Леонтьев закинул руки за голову и широко открытыми глазами уставился в потолок.

«Вот он какой, этот Василий Николаевич!» — Андрей понял, что теперь уже и сам он не заснет до раннего деревенского завтрака.

Глава четырнадцатая

Поездка с Леонтьевым по району обогатила молодого агронома: он прожил как будто лишний десяток лет.

Лежа в постели, по укоренившейся со школьных лет привычке, Андрей решил разобраться в знаменательном для его жизни «отрезке времени».

«Что я увидел и приобрел за эти дни?» Перед ним встал Василий Николаевич Леонтьев. Потом его обступила целая толпа доярок, свинарок, телятниц, полевых бригадиров, председателей колхозов, с которыми он познакомился во время поездки. И, словно раздвигая их всех, на переднем плане — Боголепов. Андрей не мог забыть юношеского восторга, который испытал, когда первый раз увидел богатыря. Думать о Боголепове было приятно.

И это его «я буду прямо говорить», и внешность, и черты характера, которые, как показалось Андрею, он «рассмотрел до дна», — во всем было так много яркого, привлекательного.

«А вот Василий Николаевич опять чуть было не попался на удочку клеветников. Конечно, и он человек, и у него бывают ошибки… С Игорем поспешил, с Ястребовским, по сути, тоже ошибся, с Боголеповым чуть было не ошибся». «Чужую душу — не ковш с водой, сразу не разглядишь», — вспомнились слова старика Беркутова.

«Допустимо ли так часто ошибаться секретарю? В книжках — недопустимо, а в жизни, как видно, случается. Вот о чем поговорю с Верой… Как хорошо, что я вернулся домой!»

Андрей сел на постели.

За окном лениво занимался мутный зимний рассвет. Предметы в комнате выступали все отчетливее. С каким-то новым ощущением Андрей осмотрел маленькую, в одно окно, комнатушку. Она уже стала мила ему, напоминала о первых днях его приезда в МТС, о планах, которые строил он в бессонные ночи, о встрече с Верой Струговой.

«Нет, все-таки что ты приобрел, мой друг, за это время? — вновь заставил он себя вернуться к разбору пережитого. — С кем соприкасался ты в министерстве? С инструкциями, с мертвыми столбцами цифр в таблицах. Ну, положим, не с мертвыми, — поправил себя Андрей, — но все же с цифрами только. Со знакомыми-перезнакомыми, высохшими над составлением сводных таблиц «чиновными» агрономами… А, тут только Леонтьев и Боголепов чего стоят! А жена Боголепова Елизавета Матвеевна! А донская казачка, Аграфена Парамоновна! Но почему и та и другая, показались мне так похожими на Веру?

Опять отвлекся! На чем я остановился? А, Леонтьев! Чем он берет? У него нюх на дельных людей.

Да, как замечательно все-таки, что я выбрал именно Войковскую с такой дьявольски сложной экономикой… Здесь каждый день несет новое, Например, сегодня я увижу Веру Стругову… Какая красивая, однако, фамилия: Стругова! И почему я никогда раньше не думал, что у нее такая звучная фамилия…»

Андрея удивляло, что в дороге он много раз думал о Вере, а не о далекой Неточке. Но тогда мысль о Вере заслоняли новые люди. Теперь же он был бессилен, отогнать думы о ней, как ни старался сделать это. Захотелось поделиться с ней мыслями о Леонтьеве, о Боголепове, о Заплаткиной, о Наглядном факте.

«Вечером, пойду к ней в школу и просижу до конца занятий… Главный агроном обязан интересоваться агротехническими курсами». У Андрея стало радостно на душе, как в детстве, бывало в день рождения он просыпался и лежа в постели раздумывал, о том, что подарят ему родители.

Андрей вскочил, натянул валенки и выбежал во двор, чтобы обтереться свежим выпавшим за ночь снегом. Радостное душевное состояние усилилось от приятно бодрящего ощущения.

Натянув на разгоряченное тело нахолодавшую рубаху, он побежал к поленнице дров. Обычно Андрей вместо утренней зарядки любил наколоть и наносить дров, очистить крыльцо от снега. Ему нравилось наблюдать довольное лицо доброй немки. Кофе после такой зарядки всегда казался необыкновенно вкусным.

Вот и сейчас, когда заспанная Матильда после десятидневного отсутствия Андрея впервые увидела его и, изумленно вскрикнув, бросилась варить свой «коф», агроном окончательно почувствовал себя дома. Он несколько раз глубоко вдохнул морозный, пахнущий расколотым спелым арбузом воздух и засмеялся.

На работу после поездки главный агроном набросился с жадностью! В конторе скопился ворох бумаг, к которым Творогов, по врожденной его осторожности, не решался приступать «без хозяина».

Теперь знакомые по Москве собратья, «чиновные агрономы», незримо, обступили Андрея. Но сегодня обилие предписаний и давно известных указаний не, раздражало его.

— Это что, опять о снегозадержании? В который уж раз! Вот нечего людям делать… Сообщите им, Петр Павлович, что даже на выдувах снег у нас нынче метровой толщины.

— Андрей Никодимович, у Ошкурниковой с председателем опять перепалка из-за коня вышла. Уж и закатила она ему концерт!

Не переставая работать. Андрей, выслушивал рассказы плановик (Творогов любил позлословить). Ворох бумаг таял.

— А как вы думаете, Петр Павлович, — добродушно улыбаясь, спросил он старика. — насчет того, чтобы искоренить еще одну застарелую вашу косность; начать подготовку семян немедленно,?

Лицо Творогова вытянулось, губы обиженно скривились.

— Вы что-то, Андрей Никодимович, фантазируете, — попробовал отшутиться Петр Павлович.

— То есть как же фантазирую, когда две зерноочистительные машины всю зиму ржавеют, а очистку семян по старинке относим чуть ли не на канун, сева?

— Помилуйте, кто же согласится сейчас дать рабочие руки?

— А мы попробуем! Я вот сегодня же переговорю об том с Верой Александровной. И уверен, красноурожаевцы начнут первыми. Полевые бригадиры привыкли собак кормить, когда на охоту ехать, а мы с вами, Петр Павлович, должны вырабатывать у них совсем другие навыки. — И вспомнив слова Леонтьева, Андрей добавил. — То, что можно, сделать сегодня, никогда не откладывай до завтра.

Было всего только четыре часа, хотя Матильда уже включила свет.

«Черт знает, что это со временем сегодня! — Андрей откинулся на стуле. — Целую вечность не видались!»

Милые серые глаза… Казалось, только любовь и нежность жили в них. Залитые счастливым румянцем щеки, черные, с синеватым отливом локоны…

Андрею не хотелось вспоминать о размолвке с Верой в тот вечер, когда она провожала его, не хотелось думать, что она обиделась и, вероятно, поэтому не появлялась в конторе МТС.

Пережитое с Верой в первые месяцы казалось ему сейчас таким расчудесным, что лишиться всего этого так, за здорово живешь, было бы ужасно глупо.

«В сущности, я же ничего обидного не сказал ей тогда… А Неточка теперь совсем, совсем для меня не существует. Да, наконец, я расскажу ей о Неточке. Конечно, расскажу…»

Андрей посмотрел на часы. Было без пяти минут пять. «В пять у нее начало. Пока соберусь, пока иду…»

Но, как ни старался он убедить себя, что между ними не произошло решительно ничего, чувство неловкости не проходило.

«Держался я тогда довольно глупо… Перешел даже с ней на «вы» и, кажется, не простился… Но ведь Вера умница, и не может же она до сих пор не простить мне этой заминки?..

Да и в чем я собственно виновен?.. Я только хотел чистосердечно сказать ей… сознаться, что когда-то был…» Даже с самим собой Андрей не мог, не хотел назвать сейчас своего чувства к Неточке любовью: «Как я мог любить такую… И совсем это не любовь была, а какой-то сплошной туман».

И все-таки холодок подступал к сердцу Андрея, когда он шагал по сильно выбитой, сугробистой дороге к Предгорному.

Надувы снега из белых на глазах становились сиреневыми, густо-фиолетовыми, голубыми. Высыпали звезды, из-за хребта выкатилась луна. Зимний вечер стремительно переходил в ночь. Деревня точно бежала навстречу. Через квартал — Верина школа. В домах зажглись огни. Свет из окон золотыми снопиками падал на пушистые белые завалинки. Как-то по-особенному хорош был этот безветренный лунный вечер. Леса и горы словно придвинулись к селу, манили в заколдованную свою глушь. Ими властно завладела зима: великая тишина царила там. Никогда в жизни лесистые горы, омытые лунным светом, не казались Андрею такими прекрасными.

«Взять бы сейчас две пары лыж и махнуть с Верой зон в тот глухой распадок! Только угонюсь ли за ней? Ведь я все-таки горожанин. А если отстану? Ну и пусть. Пусть обгонит… Даже рад буду…»

…Правление колхоза выросло перед глазами неожиданно.

Гулко и часто билось сердце.

Чтобы успокоиться, Андрей прошел мимо и вернулся. Окна в доме были ярко освещены: «Занимается, а я как неприкаянный шатаюсь». Но желание увидеть Веру было так велико, что Андрей решительно направился к крыльцу. «Вот сейчас открою и увижу».

Он уже держался за холодную дверную ручку. «А люди?.. Они же по глазам, по лицу поймут все». И Андрей решил еще раз пройти мимо дома. «Если подождать, когда она кончит, и потом встретиться, будто случайно? И проводить…» Но он отверг эту мысль. «Что еще за комедия? Нет, лучше я погуляю часок и к концу занятий зайду. А потом вместе домой…» Андрей пошел на другую окраину села. Он совсем не чувствовал мороза, не замечал ни домов, ни встречных: перед ним все время стояло лицо Веры, каким оно запомнилось в последний вечер.

И вот он снова у дверей. Во рту пересохло, дышать трудно. За обшитой войлоком дверью тихо. «Ну, раз, два…» — Андрей осторожно потянул на себя дверь, иона с пронзительным скрипом отворилась.

Прямо против входа, в большой комнате, где обычно происходили общие собрания колхоза, Андрей увидел Веру. Она держала в руках какой-то плакат. Сидящие спиной к вошедшему люди повернули головы.

«Мешаю! Дернуло же ввалиться до перерыва!» Но деваться было некуда: Андрей прикрыл за собой дверь и снял шапку.

Вера уронила плакат, наклонилась за ним, подняла и опять выпустила из ослабевших рук. В ее светлых глазах, как утренняя росинка на солнце, блеснула слеза и тотчас исчезла. К счастью, никто, кроме Андрея, не заметил этого: все смотрели на главного агронома.

Андрей молча, с достоинством, поклонился и сел на заднюю скамью.

— Продолжайте, Вера Александровна, я посижу, послушаю. Я зашел… Мне очень интересно… Хочется ваш опыт распространить… — Чувствуя, что весь багровеет, Андрей опустил глаза.

Вера забыла, о чем она, только что говорила. Мучительно силилась вспомнить, но, так и не вспомнив, словно проверяя внимание, слушателей спросила Наташу Бахареву:

— Ну, вот хоть вы, Наташа, скажите, на чем я остановилась?

Круглолицая румяная девушка встала и от растерянности только моргала плазами.

— Ну, как же это так, Наташа? — Вера укоризненно покачала головой.

Со скамьи поднялся дед Беркутов.

— Вера Александровна, дозволь внучку выручить.

— Пожалуйста, Агафон Микулович.

— Ты говорила о квадратно-гнездовой посадке картошки и показывала, как пропашной трактор «Белая Русь» обрабатывает промежрядья, — ответил дед и довольный, сел:

— Правильно. Я только что демонстрировала вам продольное и поперечное рыхление междурядий картофеля, посеянного картофелесажальной машиной марки «СКГ-4». Ну, а теперь, Наташа, не припомнишь ли, почему я стала показывать вам этот плакат и вообще все начало моей беседы.

— Теперь вспомнила, Вера Александровна, — обрадовалась Наташа. — Нынешней весной мы будем сажать картошку квадратным способом. И даже не только картошку, а и подсолнушки и кукурузу. Как есть он, этот квадратный способ, наиболее доходчивый; а также дозволяет ослобонить колхозные руки от прополки тяпкой и возлагает все это на чугунные крыльцы машин…

— Не крыльцы, а плечи, и не чугунные, а стальные, — уточнила оправившаяся от смущения Вера. — Но беседу ты, Наташа, поняла хорошо.

Довольная похвалой учительницы еще более порозовевшая, девушка опустилась на скамью.

Андрей невольно задержался на лице молодой колхозницы: в ее глазах было столько радости оттого, что она, Наташа Бахарева, принимает участие в большой и важной работе! «Замечательная девушка! Как же я не разглядел ее раньше… вот из таких и сколачивать актив».

Вера вела беседу, не глядя в сторону Андрея, но все время чувствовала на себе его взгляд. «Пришел все-таки! — пело в ее душе. — Я докажу тебе, что за зиму мы не теряли времени напрасно…» И Вера перешла ко второй теме сегодняшнего занятия: — «Кукуруза и квадратно-гнездовой посев».

— Вы только всмотритесь в этот сочный зеленый лес! — говорила Вера. — Хорошо выхоженный стебель кукурузы достигает четырехметрового роста, а корень ее проникает в землю до полутора метров. До полутора! — повторила Вера. — Из злаковых кукуруза, без преувеличений, растение-гигант. В мировом земледелии она занимает второе место после пшеницы. Как же мы будем выхаживать эту драгоценную для животноводства культуру? А вот как… — и Вера подробно начала рассказывала о посевах кукурузы.

— Вот она какая, матушка-кукуруза?

Андрей понял, что слушатели горячо полюбили Веру. Да и сам он, как ему накаталось, впервые по-настоящему увидел тут эту девушку. Что-то строгое, величественное было и во всей ее фигуре, и в лучистых глазах.

«Не сорвись! Только не сорвись, милая!» — начал почему-то волноваться за Веру Андрей.

Но опасении его были напрасны: учительница в совершенстве владела материалом.

Вера не была хорошим оратором. Порой ее речь как бы засекалась, точно девушке не хватало воздуха, но она вкладывала в то, что говорила, столько души, так глубоко была убеждена в необходимости агротехнических мероприятий, что внимание слушателей не ослабевало.

«Какая, нет, какая она! А я, идиот, о такой белоручке Мечтал! Да и можно ли вообще сравнивать?»

Вера взглянула на часы и спохватилась: время занятий давно кончилось.

— На сегодня достаточно. Будем собираться домой, — произнесла она обычным голосом, но Андрей радостно вздрогнул от этих слов. «Сейчас все уйдут, и мы останемся вдвоем!..»

Но все получилось по-иному. Слушательницы и даже дед Беркутов не тронулись с места, пока Вера не спеша собирала и скатывала в две большие трубки плакаты.

Только когда она оделась и потушила лампу-«молнию», все одновременно, как говорят на Алтае, «в одну дверь», вывалились на морозный воздух.

«Ну, теперь-то уж разойдутся!» — подумал Андрей, но Наташа Бахарева и Авдотья Тетерина, державшие в руках по свертку плакатов, пошли вместе с Верой и Андреем, позади них.

Андрей собрался было начать разговор о подготовке семян, но сразу возникло затруднение: в «тот» вечер они расстались на «вы», а теперь ему хотелось сказать: «Мне с тобой, Веруша…» И не мог.

Молчали. Только Наташа и Тетерина беспечно смеялись по всякому поводу.

«Заговорю о Леонтьеве, — решил Андрей. — Но как?»

Все внимание он, казалось, сосредоточил на том, как удобнее пройти по глубокому, рыхлому в переулке снегу.

«Как ему тяжело со мной! — думала меж тем Вера. — Но что я могу поделать?»

Дом, где жила Вера, был уже близко, и она убыстрила шаги. Ей хотелось как можно скорее покончить с этим тягостным молчанием.

«Сейчас они проводят ее и уйдут», — думал Андрей.

— Какая нынче снежная зима, Вера, — нашелся он наконец.

— На редкость снежная, Андрей Никодимович.

И опять замолчали.

У ворот Вера остановилась.

— Ну, девушки, давайте мои плакаты. Теперь уж я как-нибудь сама справлюсь. — И Вера попыталась улыбнуться.

— Вера Александровна! А вы обещали нам выкройку кофточки. Той, с прошивочкой…

— Верно, верно. Заходите, девушки… До свиданья, Андрей Никодимович. Спасибо, что заглянули в школу, — и Вера протянула ему холодную маленькую руку. Андрей крепко сжал ее, стараясь вложить в это короткое рукопожатие все, что скопилось в его душе.

Хлопнула калитка. В соседнем дворе залаяла собака, и не стало слышно удаляющегося скрипа Вериных валенок.

«Поговорили, называется!» — Андрей надвинул шапку на горячий лоб и медленно побрел домой.

Глава пятнадцатая

В незабываемую зиму 1953/54 года страна двинулась в поход за изобилие — на Алтай, в Казахстан, в дальнюю путь-дорогу на освоение целинных земель Москва провожала лучших своих сыновей и дочерей. По почину столичных комсомольцев движение разрасталось: на веками дремавшую целину наваливались всем миром.

Молодых людей увлекала романтика преодоления трудностей, неукротимая жажда деятельности, святая готовность первыми броситься в самое жаркое место схватки.

— На целину — зовет партия, так как же я могла усидеть?!. Только чур, на Алтай, на Алтай, девочки! Вот уж где степи, горы, леса, красота! — Груня Воронина говорила захлебываясь, спеша, точно боясь, что ей помешают рассказать все, что она узнала об Алтае из книжек и газетных статей.

Но подруги не перебивали, слушали, загораясь ее восторгами.

— А озера, а водопады, а реки Чарыш, Бия, Ка-а-ту-унь! — протянула Груня. — Подумайте, по-алтайски Катунь значит девушка! Влюбленная девушка, понимаете? И такая есть легенда про эту реку — чудо! — Груня упоенно махнула рукой.

Коренастая, но обидно маленькая, с лицом подростка, комсомолка Груня Воронина с двумя подругами — Ниной и Леной Гридневыми — шла в райком комсомола за путевками на алтайскую целину. Все с Московского завода малолитражных автомобилей: Груня — технический контролер, Нина и Лена — токари по металлу.

Все эти дни Груня и работала и спала плохо: грезился Алтай. Не закрывая глаз, она видела себя глухой ночью на диком скакуне с важным поручением от МТС. Путь ей преграждают то дымящиеся пропасти, то бурные речки; конь стрижет ушами, храпит; Груня рвет поводья, пригибается к самой его шее, и только ветер поет в ушах… А по степи рыщут волки… Страшно! Мурашки бегут по телу… Но будь что будет, Груня не повернет вспять, не выполнив поручения, от которого зависит подъем целинных земель!

…То, что произошло в райкоме, оглушило Груню. Сестер Гридневых оформили, ей отказали. Уж как просила Груня, как требовала, даже плакала, — не помогло.

— Детей на целину не посылаем, подрасти. — с улыбкой сказал ей председатель комиссии; рослый и даже длинный парень с толстым, как показалось Груне, на редкость несимпатичным лицом.

— Ка-ак подрасти?! — у Груни помучнело лицо, но парень не склонен был ни слушать, ни объяснять.

— Следующий! — крикнул он.

Проплакавшись, Груня с нескрываемой злостью сказала поджидавшим ее подругам-сестрам:

— Везет же блондинками!

В тот момент Груне почему-то показалась, что будь она тоже блондинкой ее оформили бы. Ведь вот же перед ней, двум блондинкам путевки дали, а сухонькой болезненного вида брюнетке, машинистке тоже отказали…

«И все равно завтра снова пойду!.. Не примут — до ЦК дойду, а добьюсь!» Но ни завтра, ни послезавтра, ни через неделю оформиться ей не удалось.

Тогда она пошла на хитрость: надела туфли сестры на высоченных каблуках, поверх ватной телогрейки натянула замасленный комбинезон, нахлобучила на голову папаху, нос, щеки и руки вымазала машинным маслом и назвалась токарем. Но и маскарад не помог. Председатель комиссии, тот же угрюмый здоровяк, засмеялся:

— Ты эти штучки брось! Я тебе сказал, подрасти! Такие недоростки на целине не нужны.

И тут произошло неожиданное: Груня схватила своего мучителя, взметнула вверх и снова посадила. Лицо девушки при этом побагровело, короткая шея напружинилась.

— Сам ты недоросток! — зло выдохнула она. — Не дашь путевку, драться буду!

Все засмеялись и хохотали долго: на весь райком. Потом «недоросток», председатель комиссии выписал Груне путевку.


По длинным очередям, толкучке, по возбужденному оживлению в райкоме комсомола казалось, что на целину едет вся молодежь Москвы.

— Алтайцы-целинники — это, черт возьми, звучит гордо!

— А чем хуже — Солнечный Казахстан?!. Где еще есть такие ковыльные степи?! А какая там охота!..

— Нет, мы на голубой Алтай!..

Они познакомились в райкоме комсомола.

К Груне Ворониной и сестрам Гридневым, рассматривавшим свои путевки и громко разговаривавшим про Алтай, подошли три девушки-трактористки из подмосковных МТС, строгая, как сразу определила ее Груня, «застегнутая на все пуговицы», светловолосая Фрося Совкина, ее напарница, такая же замкнутая Валя Пестрова и полная противоположность им — подвижная, веселая, с небольшим миловидным, чуть тронутым оспой личиком, говорунья Маруся Ровных.

— Давайте, девочки, будем дружить… И чтобы обязательно в одну МТС, — затараторила Маруся.

— Ну, конечно, конечно, чего там! — чуть приокивая, веско сказала маленькая Груня и пожала руки трактористкам.

В этот момент и появился высокий худенький парень с большими голубыми глазами.

— На Алтай, девушки?

— На Алтай! — за всех ответила Маруся Ровных.

— Александр… Сашка Фарутин… Тоже туда, — отрекомендовался парень. — Тракторист… Принимайте в свою компанию, — чуть тише закончил он и окинул девушек такими обрадованными глазами, как будто дружил с ними уже много-много лет и только что вернулся откуда-то издалека.

— Пожалуйста, — опередив Марусю, согласилась Груня Воронина и первая протянула Сашке руку.

Пожимая жесткую его ладонь, девушка не отводила взгляда от глаз молодого тракториста. Казалось, Груня утонула в них: так они были глубоки!

— Для скрепления дружбы вношу предложение вместе сходить в кино, — сама дивясь своей смелости, сказала Груня и уставилась на Сашу.

— В кино, в кино! — подхватила Маруся Ровных.

— Там когда еще доведется… Да и будет ли… На целину едем… — с явным удовольствием произнося слова «на целину», говорила Груня.

И они всей гурьбой направились в ближайший кинотеатр.

В эту ночь Груня спала без сновидений, как в детстве. Проснулась и в постели запела.

…На вокзале собрались все заводские. Приехала и старшая сестра Люсечка в крохотной зеленой шляпке с огромным ярким пером и дорогой сумкой в руках. Груне почему-то было стыдно своей «расфуфыренной» сестры, и она не познакомила ее ни с кем из целинников.

Гремел оркестр. Парни и девушки плясали, пели. Некоторые, обнявшись, стояли парами и, не стесняясь, целовались — прощались.

— По вагонам, товарищи! Отходим!

Под звуки марша поезд медленно тронулся. Ребята и девчата стояли на подножках и махали шапками, платками, кепками.

Груня никого из провожающих не искала глазами, как это делало большинство отъезжающих. «Он» ехал вместе с ней.

Громыхая на стрелках, поезд набирал ход. Нина Гриднева, стоявшая рядом с Груней, сказала:

— Когда-то увидим тебя, Москва… Милая! — добавила она и смахнула слезу.

Потом начали разбирать и укладывать вещи. Чемодан Груни оказался тяжелее всех.

— Да что у тебя в нем, Грунька? — спросила Фрося Совкина.

— Книги. Там, я слышала, ничевошеньки… Сама понимаешь — целина… — Что-то большое, светлое трепетало в душе Груни: начиналась новая жизнь!


В марте в Войковскую МТС приехал новый директор, Константин Боголепов.

— Орел вернулся в свое гнездо, — обрадованно сказал по этому поводу друг Боголепова еще по тракторной бригаде добродушный Поль Робсон.

Когда-то о дружках говорили: «Верблюды: запряги парой в тракторные сани — «С-80» перетянут».

Врид директора Илья Ястребовский назначался главным инженером, а радисту Игорю Огурцову поручалась организация диспетчерской связи со всеми двадцатью четырьмя тракторными отрядами. Через неделю прислали и секретаря райкома партии по зоне МТС ленинградца Тимофея Павловича Уточкина.

Ястребовский отпросился у нового директора на несколько дней к семье в город. Как человеку, связанному с тракторным заводом, ему была поручена отгрузка в МТС крупной партии новых машин.

Игорь Огурцов, в простоте душевной считавший, что понижен в должности из-за молодости, отпустил жиденькую белесую бороденку, начал курить трубку и глубокомысленно хмуриться.

— Давно бы нашего Огурца в радисты перевести! Теперь бы у него и разумности поднапрело и борода бы, как у старовера, до пупка вымахала, — смеялся Шукайло.

В Москву, на двенадцатый съезд комсомола, поехала назначенная бригадиром женской молодежно-комсомольской тракторной бригады Маша Филянова.

Иван Анисимович сразу же после ночной смены добровольно вызвался отвезти Машу до железнодорожной станции. И отвез и вернулся на работу минута в минуту.

— Ой, прищемила Машутка нашего верзилу! — подсмеивались над Шукайло.

А тот, казалось, не слышал, не понимал намеков. Новенькие тракторы, сеялки, тракторные плуги прибывали и прибывали. На подъем целинно-залежных земель молодежь ехала уже не только из Москвы, но и с Кубани, с Украины, с Урала. Размещать людей было негде. Временно их устраивали в колхозах. На площадке МТС спешно начали сборку трех стандартных домов, здания столовой, общежития.

Новый директор спал у себя в кабинете на старом продавленном диване. Как и Андрею, Матильда готовила ему «коф». Директор и главный агроном завтракали вместе и за кофе не переставали говорить о подготовке к первой «целинно-залежной», как все называли ее, весне.

Под влиянием ли Андрея или по своей инициативе, но хорошо знакомый войковцам, когда-то и сам «наступавший на пробку», бывший бригадир Костюха Боголепов приказал вынести с территории МТС ларек с водкой.

— На босу ногу теперь не завернешь, не заправишься, — шутили трактористы и ремонтники.

А зима, казалось, и не собиралась свертываться: даже в начале апреля трещали морозы, падал снег, завывала вьюга. Кое-где в колхозах уже потравили и гнилую солому с крыш. Начался падеж скота. Сказались и прошлогодняя засуха, и небывало суровая зима, и запаздывающая больше чем на месяц весна.

По гиблой осени, по завальным снегам, по вьюгам да по красному огню в печках весна должна быть поздняя, а лето мокрое, градобойное, говорили старики.

1954 год входил в летопись земледелия на Алтае как необычный по размаху намеченных работ, по тяжелой борьбе за спасение поголовья скота.

Директор собрал механизаторов в кабинете. Справа от него за столом — еще совсем юный, смущающийся своей молодости, секретарь райкома по зоне МТС Тимофей Павлович Уточкин; слева — большой, на полголовы только пониже Боголепова, Шукайло, рядом с Уточкиным — главный агроном Корнев. На передних рядах разместились бригадиры тракторных бригад, диспетчер-радист Огурцов с неизменной трубкой в зубах, Вера Стругова в низко опущенной на лоб морозно-дымчатой каракулевой шапочке, четыре, как на подбор, крупные девушки, только что приехавшие из Одесского сельскохозяйственного института, вернувшийся из города главный инженер Ястребовский и плановик Творогов. А у стенки — ввалившиеся скопом мастера-ремонтники, заведующий ремонтной мастерской Кочкин и сменивший Машу Филянову целинник-москвич механик толстяк Колобов.

Это было первое собрание в МТС под председательством Боголепова. Иван Анисимович Шукайло и Андрей волновались: «Какой возьмет тон?»

Директор поднялся.

— На повестке вопросы: качество ремонта машин и борьба с падежом скота. По первому разрешите мне…

Боголепов улыбнулся, но сведенные брови его не разошлись, а, казалось, сдвинулись еще больше. Такая «улыбка» не предвещала ничего хорошего ремонтникам и заведующему мастерской, и они беспокойно задвигались.

Директор крутил карандаш.

— Я буду прямо говорить: качество ремонта тракторов и прицепных орудий не-удовле-етворитель-ное! — и голосом и ударом огромной своей ладони по столу усилил он последнее слово.

«Правильно начал: нельзя давать спуску в этом деле», — одобрил Андрей.

— Буду прямо говорить: с отъездом Филяновой в Москву, а главного инженера — в командировку, новый контролер, — директор остановил суровый взгляд на покрывшейся капельками пота лысине толстяка Колобова, — проявил недопустимую беспечность. Не этого мы ждали от москвича, прибывшего по зову партии на подъем целинно-залежных земель. Нет, не этого! Не до конца еще, видимо, ты, Григорий Григорьевич, осмыслил великий поворот в сельском хозяйстве.

Механик вытащил платок и начал поспешно вытирать им взмокшую лысину.

— А товарищи ремонтники, буду прямо говорить, безответственно отнеслись к святому своему долгу: выпущенные из ремонта тракторы и прицепные орудия имеют серьезные изъяны. Моторы у тракторов после ремонта, буду прямо говорить, хрипят, как простуженные, прицепные орудия хромают на все ноги… И это называется ремонт! Халтура! Мое мнение… — Директор неожиданно повернулся к главному агроному. — Немалую долю вины несет за это и наш товарищ главный агроном…

Вся кровь прихлынула к лицу Андрея.

— Андрей Никодимович, увлеченный подготовкой семян, планировкой и отводом целинно-залежных площадей в колхозах, за последнее время был редким гостем в ремонтной мастерской. А вам ли, Андрей Никодимович, как специалисту не знать, что получается, если не отрегулированы диски или неисправны высевающие аппараты?!

Боголепов ни на секунду не отрывал горячих глаз от смущенного лица Андрея, а тому хотелось немедленно вскочить, попросить слова и оправдаться. Но он подавил это желание и продолжал сидеть.

— Если мы и дальше так же будем готовиться к получению высокого урожая, — продолжал директор, — то, я буду прямо говорить, высокого урожая нам не видать и посевную площадь — около ста тысяч га — вовремя не освоить… Второе… — Директор снова обратился к собранию, и главный агроном облегченно вздохнул. — Буду прямо говорить: увлеклись обновками. Дескать, дают и еще дадут! Махнули рукой на старые машины, без разбору начали валить их в лом. Иван Анисимович! — Услышав свое имя, Шукайло уставился на Боголепова. — Говорят, это по твоей вине уже рядом с кладбищем оказался выбракованный «С-80». А таких ли инвалидов мы с тобой поднимали в Отечественную войну? Я хорошо осмотрел машину. Нужно сменить только поршневую группу да муфту сцепления, трактор станет в строй и еще не одну тысячу гектаров вспашет…

Черное всегда улыбчивое лицо весельчака Шукайло посерело, в больших умных глазах были и смущение и стыд.

— Вот так-то, Иван Анисимович! Предлагаю, — уже спокойнее продолжал директор, — создать комиссию для строжайшей проверки отремонтированных машин… — Боголепов взял со стола бумажку и прочел: — «Главный инженер Ястребовский, главный агроном Корнев и вновь назначенный бригадиром первой тракторной бригады Шукайло». Думаю, товарищи учтут все, что я сказал. Кто еще желает по первому вопросу повестки?

Андрей дернулся, чтобы попросить слова. «Ведь я же делал свое, главного агронома, неотложное дело… Не так-то просто было зимой, под снегом, изыскать дополнительных десять тысяч гектаров под пашню…». Он вспомнил напряженные дни и бессонные ночи, когда и сам и Творогов валились с ног от усталости. Но другая мысль остановила его: «А что получится, если неисправные машины в разгар сева откажут? Правильно высек меня директор. Надо успевать всюду».

Главный агроном потупился и долго сидел, не поднимая головы: ему казалось, что все смотрят только на него. Тяжелее всего было взглянуть в третий ряд, где сидели девушки с Верой Струговой в центре. Андрей понимал, что Вере сейчас так же больно и стыдно, как и ему. И когда он, наконец, поднял голову, то поразился: все девушки смотрели на Боголепова, вытирающего белым платком лицо. Только Вера, словно не видя никого, глядела на него, на Андрея.

Поднялся Поль Робсон.

— Мне кажется, братишечки, сама себя раба бьет, коль не чисто жнет! Попало нам с легкой рученьки товарища Боголепова… — Шукайло покосился при этом на мощную руку Константина Садоковича. — А нам и крыть нечем: прав. При нужде, как говорится, и по яйцам пройдешь, ни одного не раздавишь, а мы и на ровном споткнулись. — Шукайло оглядел собравшихся. — Но, видно, на крепкий сук — острый топор. И этим топором, товарыщи, мы действительно должны зарубить себе на носу. Главное…

Иван Анисимович помолчал, собираясь назвать то, что нужно зарубить на носу.

— А главное для нас — высокое качество весенних полевых работ. За этим будет следить весь народ. А народ, как говорится, и сквозь жернов видит… Прошло времечко, когда наша забота сводилась только к тому, чтобы как можно больше вспахать «мягких» гектаров. Не для натуроплаты, а для ради высокого урожая наша работа. На то кузнец и клещи кует, чтобы руки не жечь. Партия выковала нам хваткие клещи — материальную заинтересованность в высоком урожае и тракториста и колхозника. И государству и нам с вами нужны не только гектары, а прежде всего высокий урожай. Вот тут я и кончу, по своему обычаю, шуткой: на чужую работу глядя, сыт не будешь, а давайте-ка мы все до единого так начнем ремонтироваться, чтоб не краснеть…

Иван Анисимович сел. Боголепов взглянул на часы.

— Я буду прямо говорить: предпосевное время дорого, штаны просиживать по этому вопросу больше не будем. Все ясно. Слово имеет товарищ Уточкин.

Секретарь райкома встал, полистал блокнот и закрыл его. Потом поднял к потолку глаза и, казалось, принялся рассматривать на нем хорошо оструганные сосновые доски.

Андрей уставился на Уточкина: он хотел определить этого незнакомого ему еще человека на глаз. «Умен или глуп? Вспыльчив или сдержан? Хвастлив или скромен? Образован или невежда?»

По возвращении из памятной поездки с Леонтьевым Андрей решил вырабатывать у себя уменье определять характер и способности человека по внешним признакам, но успеха пока не имел. И сейчас, глядя на обычное безусо-молодое лицо с небольшими голубенькими глазками, правда довольно светлыми и живыми, на невысокий, явно не сократовский лоб, на дробненькую фигурку, он мучился: кто же перед ним? Ординарная ли особь, чиновничьим усердием по части составления отчетов и радужных сводок выдвинувшаяся на ответственный поет, или это молодой, но уже смелый орленок, расправляющий крылья для самостоятельных смелых полетов?

«Бесцветный истолкователь чужих докладов, — решил Андрей. — Пороха не выдумает…» И он еще раз взглянул на Уточкина сбоку. «Ой, ошибусь! Опять ошибусь!»

— Товарищи! — чуть слышным голосом начал секретарь и тут же осекся.

Андрей беспокойно задвигался на стуле. «Да что он, как Евстафьев, жилы-то выматывает!»

— Товарищи, — немного громче повторил Уточкин и, покраснев до шеи, прокашлялся. — То, что я узнал здесь за несколько дней о Животноводстве в колхозах, настолько потрясло меня, что я попросил директора включить… вызвался выступить… Честно сознаюсь: я не совсем готов; не собрал еще всех цифр, не все еще выяснил по всей зоне. Но дело, настолько не терпящее отлагательства, что…

Голос Уточкина, вначале сиплый и неуверенный, от фразы к фразе очищался, крепчал, наливался волнением.

— Я думаю, вы простите мне неподготовленность. Во многих колхозах гибнет скот, падают рабочие лошади, супоросные свиньи, дорогие тонкорунные овцы… — Уточкин по-юношески облизнул спекшиеся губы. — Сегодня мне рассказали, как плакала доярка Анна Михайловна Заплаткина из колхоза имени Жданова о павшей корове-рекордистке… — У оратора как-то нервно передернулось лицо. — И это, товарищи, в год, когда партия подняла неслыханный по масштабам поход за крутой подъем всех отраслей сельского хозяйства! — Уточкин оглянул людей беспокойными глазами.

«Вот он, оказывается, каков наш секретарь!» — в глазах Уточкина и беспокойных и гневных в одно и то же время Андрей увидел горячего, страстного коммуниста, готового пойти на все за интересы народа, верным сыном которого он являлся.

«Этот, конечно, сам вызвался на целину!.. Таких, только таких сюда и надо, а не ожиревших Колобовых», — думал Андрей, почему-то с первого же дня невзлюбивший всегда равнодушно-спокойного толстяка Колобова, назначенного контролером вместо Маши Филяновой.

Андрею показалось, что Тимофей Павлович вырос на голову. Даже плечи его как будто стали шире. «Ошибся! Опять ошибся!» — радостно думал об Уточкине молодой агроном.

А секретарь райкома уже разбирал причины, вызвавшие такой падеж скота в горных, местах, где, бывало, несмотря ни на какую засуху, по крутым логам и лесным полянам можно было заготовить кормов с избытком.

— Наш район больше чем наполовину животноводческий, горный… В погоне за товарным зерном его вот уже много лет карьеристы-очковтиратели искусственно стараются обратить в полеводческий… Нынешний падеж скота в горных колхозах — результат неумного планирования. Горе-плановики не желают учитывать ни недостатка рабочих рук в колхозах, ни невозможности производительно применять машины при обработке посевных площадей в горных местах.

Андрей и Боголепов многозначительно переглядывались. «Сам ли он так быстро разобрался, или это Леонтьев ввел его в курс?» — думал каждый из них.

— В падеже скота виноваты и мы, механизаторы. Да, товарищи, виноваты! До сего времени первостепенными мы считаем только работы, связанные с полеводством. Представьте на одну минуту, — Уточкин вышел из-за стола, — какая поднялась бы кутерьма, если бы где-либо в области погибал выращенный в течение пяти месяцев урожай? А молочный скот и лошади растут, как известно, не пять месяцев. И вот сейчас дохнет скот, а тревоги никакой. Не могу допустить, чтобы никто, кроме меня, не видел, не понимал нелепости положения с животноводством в горных районах. Вывод: необходимо драться за упорядочение этого… — Уточкин нервно сжал кулак.

Боголепов наклонился к Андрею и шепнул: «Характер-то, видать, у парня!» Андрей кивнул.

— Но сейчас, товарищи, не время заниматься анализом причин падежа в Алтайском крае: необходимо принять экстренные меры к спасению наличного поголовья. — Уточкин взял со стола какую-то бумажку. — Вот тут мы, посоветовавшись с директором, набросали кое-что для начала…


С Верой до собрания актива Андрею так и не удалось увидеться. Не раздумывая о «неловкости», он подошел к ней, стоящей в коридоре вместе с девушками из одесского института.

— Каков зональный-то секретарь, Веруша!

Вера подняла засиявшие глаза и, изо всех сил сдерживая дрожь в голосе, ответила:

— И секретарь и директор… Такой хозяин и тракториста и агронома всякий огрех на полосе лопатой вскопать заставит…

Подошел Игорь Огурцов. Не вынимая трубки изо рта и глубокомысленно наморщив лоб, он молча поклонился всем и встал против хорошенькой, курносой хохотушки Люды Хруниной. С отъездом Маши Филяновой, вокруг которой, по выражению Витьки Барышева, Игорь вертелся как «округовелый баран», влюбчивый Огурцов успел уже «втюриться» в Люду.

Девушки говорили о директоре: он поразил их воображение атлетической фигурой и красотой.

— А вы обратили внимание, девочки, какие у него черные-пречерные и густенные-прегустенные брови! Ну, словно кто кисть в голландскую сажу макнул и со всего размаха — раз вправо, раз влево! А руки — мать ты моя родная! Расперли гимнастерку круглые, как футбольные мячи, мускулищи! Да если он этими футболами хоть один разок обнимет… — и Люда звонко захохотала.

Все время молчавший Игорь вынул, наконец, трубку изо рта.

— Сколько нынче снегу на полях… обязательно урожай будет!

И так эти его слова всем показались некстати, что даже хохотушка Люда вначале опешила и, только оправившись, сердито отрезала:

— Я думала ты сейчас, Игорь, глубокую философскую истину откроешь миру, а ты — молоко скисшее суть простокваша… — И она снова залилась на всю контору.

Андрей и Вера стояли рядом. И, смеясь, они все время смотрели друг на друга, как после долгой разлуки.

«Куда делся твой чудесный загар? А глаза еще больше стали… Как похудела-то!» — думал Андрей.

А Вера ни о чем не думала. Сердце ее было переполнено до краев: он назвал ее, как прежде: «Веруша».

Глава шестнадцатая

30 марта радио сообщило, что в Кремле, на съезде комсомола, бригадир женской комсомольской тракторной бригады Маша Филянова приняла вызов на социалистическое соревнование от бригадира тракторной бригады комсомольца Алексея Казарина, прибывшего из Тамбовщины на целинные земли Казахстана. Номера газет, в которых были напечатаны об этом статьи и портреты Маши Филяновой и Алексея Казарина, войковцы рвали друг у друга из рук.

— Дайте, братишочки, и мне поглядеть на Машу! — запыхавшись, сказал прибежавший в мастерскую Иван Анисимович Шукайло. Он осторожно взял газету в узловатые черные пальцы и долго смотрел на снимок девушки.

— Люблю за смелость! Не где-нибудь выговорить эдакое — в Кремле! Со всесоюзной, с мировой вышки: «Обязуюсь вспахать не менее тысячи пятисот гектаров… собрать урожай не менее ста пудов с каждого гектара!» А косички-то, косички-то заплела! Ай да Машенька! — Иван Анисимович был счастлив, хотя изо всех сил старался не показать этого.

Игорь Огурцов, потеряв напускную серьезность, носился по цехам, как прежде, без трубки, с ошалело счастливым видом.

— Я всегда говорил, далеко шагнет моя Машенька! Андрей, братка! — закричал Игорь входившему в мастерские главному агроному. — Бюро! Не откладывая ни минуты, готовиться! Ты понимаешь, что это такое?

Андрей взял «Комсомольскую правду» и на первой странице увидел тоненькую Машу Филянову рядом с лобастым, крепким пареньком в сапогах и в пиджаке.

— Ну что ты, секретарь, на мое предложение скажешь? Ты-то, надеюсь, понимаешь, что это не мое только личное торжество, хоть я и всегда говорил, что моя Маша…

Между Андреем, Шукайло и Игорем, точно из-под земли, вырос веснушчатый, как перепелиное яйцо, Витька Барышев. Презрительно сощурившись, он заглянул Игорю в глаза и издевательски зачастил:

— «Моя Маша», «моя Людочка», «моя Матильдочка», «мои испанки», «мои англичанки»… Ты хоть и бороду отпустил, Игорь, а все тот же — Ветер Ветродуевич… Неужто без тебя не знают, что надо бюро? Даже Витька Барышев и тот отлично понимает, что теперь только держись наша комсомольская организация! Теперь и захотел бы вздремнуть — не дадут, повалят со всей страны и корреспонденты и разные фоторепортеры… — Витька помолчал и, подмигнув Андрею и Шукайло, закончил: — На твою окладистую бородищу будут любоваться и спереду и сзаду да на твою трубку, раз уж знаменитая Маша — твоя…

Это было уж слишком. Снисходительно улыбавшийся Игорь не выдержал и только хотел было схватить озорника за оттопыренное ухо, как тот нырнул за широкую спину Поля Робсона.

— Я тебя, конопатая тля, все равно оттреплю! — покраснев до кадыка, пригрозил Игорь.

Андрей, точно не замечавший перепалки между двумя вечно ссорящимися членами бюро, сказал:

— Ты прав, Игорь. Надо собрать всех трактористок и прицепщиц из Машиной бригады и разъяснить им значение соревнования. И немедленно начинать подготовку. Витя правильно сказал: теперь повалят к нам со всей страны…

— Витька вышел из-за спины Шукайло и, толкнув локтем Игоря в бок, прошипел:

— Слушай, сердцеед несчастный, что про Витьку секретарь говорит, и мотай на бороду… Мотай, тебе говорят! — Витька взял газету и приблизил ее к самым глазам Игоря. — Смотри, каким он возле нее козырем! А она и глазки опустила… Отбил у тебя Машу Алексей Казарин.

Но ни Игорь, ни Андрей, ни нахмурившийся Шукайло не отозвались на шутку Витьки, и он замолк.

Андрей думал о словах Ивана Анисимовича: «Нелегко будет Маше работать с почти незнакомыми девушками…»

— Тут пишут, — Андрей указал на газету, — что Казарин уже принял новенькие тракторы. Ясно: ни комсомольская, ни партийная организации там спать не будут.

— А мы? Я, — Витька Барышев ткнул кулаком себя в грудь, — я и то понимаю, на какую вышку поднялась Маша. Ну как же можно позволить ей упасть оттуда?! Тогда и нам позор на веки вечные… Забивай меня, Андрей, как гвоздь, куда угодно, по самую шляпку…

Его прервал Игорь Огурцов:

— Расхвасталась гречневая каша! Что о вашем ремонте Боголепов говорил? Иди-ка ты лучше к станку, теперь каждая минута дорога.

Андрей и Шукайло переглянулись: «Ай да Огурец!»


В помещении, где зимой Вера Стругова проводила занятия, было шумно. Там собралась увеличившаяся теперь втрое комсомольская организация Войковской МТС.

Нежданно появились Боголепов и Уточкин. Первым заметил их Витька Барышев и по школьной привычке негромко прошипел:

— Ди-рек-ция!

Андрей, Вера, Игорь и Витька подвинулись на скамье. Гости, сбивая на ходу снег с одежды и валенок, сели, с любопытством оглядывая комсомольцев. Картина и впрямь была живописная. Большая комната пестрела платками, беретами, яркими кофточками и рубахами. Смеющиеся лица раскраснелись от жары, от радостного возбуждения. Всюду виднелись вихрастые чубы: и черные, и рыжие, и светлые, как пшеница. Мелькали быстрые сильные руки.

Когда движение улеглось, Андрей сказал высокому худенькому пареньку Александру Фарутину:

— Продолжай, Саша… Хотя обожди минутку… — Андрей повернулся к гостям. — Саша Фарутин в пургу, когда все тракторы на приколе, сделал две ездки за кормами и прямо с машины, заглушив ее под окнами, прибежал к нам, чтобы послушать и снова ехать. — Андрей волновался. — А почему мы это затеяли? Про прибывших на целину москвичей в Предгорном пустили дурную славу: «За длинным рублем погнались, а сами пьянствуют, дескать, хулиганят, бегут от трудностей…»

А дело обстояло так: прибывший в Войковскую МТС по путевке московского комсомола тракторист Семен Кузнецов неожиданно скрылся. Еще в дороге он дебоширил, а на третий день по приезде пристал к заведующему кадрами. — «Отдай трудкнижку! Не отдашь — оставлю на память». И уехал. Трудкнижка у него вся в пометках: «Уволился по собственному желанию».

За Кузнецовым сбежал буян и пьяница шофер Некрылов: ему заработок мал показался.

Отсюда и пошло. Комсомольцы-москвичи потребовали поставить на бюро вопрос «о стиле работы целинников-москвичей».

— Вот Саша Фарутин и рассказывает о себе, что его привело на Алтай и как он собирается работать, — выяснил Андрей. — Продолжай, Саша.

Смущенный Фарутин переминался с ноги на ногу.

— Чего забуксовал, Сашка? Дуй на третьей скорости!

— Ну ладно… — Фарутин поднял брови. — Я из деревни Хлопки Московской области. Работал в МТС. И отец, и мать, и дед — в колхозе. Услышал я по радио призыв партии на целинные земли и думаю: «Вот тебе, Сашка, и твой передний край!» Поговорил с дедом, с матерью. Мать — в слезы: «Куда ты, в пустыню!» Уговорил. Одним словом, прибыли мы в Барнаул, спрашиваем: где больше трудностей? Вот и выбрали Войковскую… Смешно, как вспомню про страхи некоторых: «В снега, к волкам, к медведям едем…» На третий день привезли нам койки с сетками, подушки, одеяла… Не терпелось — вышли на ремонт. А утром двадцать седьмого марта я принял новенький «ДТ-54» и двадцать седьмого же отправился в первый рейс. Бюро комитета интересуется про душевное состояние? Кривить не буду: родители есть родители, а родной край — родной край… Но уже начинаю привыкать: чувствую себя как дома. Народ такой же, машины такие же, только что родственников нет. — Фарутин виновато улыбнулся. — Когда ехали, все смотрели в окна вагона и поражались: сколько земли гуляет! Степи — глазом не окинешь! И ровные как стол! И где-то, бог знает где, горы маячат. Загляденье!

Мечтательными глазами Саша окинул притихших слушателей.

— Вроде высотных зданий… Да, да, — заметив улыбки ребят, оживился Саша. — Бескрайная ровность — это как бы обширные первые этажи, широкие залавочные елани и гривы — вторые, третьи, десятые, одиннадцатые, а там, уж без числа, этажи самые верхние — каменные, лесистые, подоблачные шпили, один другого выше… Такая красота мне никогда и во сне не снилась. Раньше читал про Алтай и не верил: прикрашивают, думаю… А теперь убедился, дда-а!..

— А ты, случаем, стихов не пишешь, Саша? — крикнула из угла Груня Воронина.

Фарутин повернулся к ней и без всякого смущения просто ответил:

— Пишу, Груня. Плохие, но пишу.

Все засмеялись. Фарутин выждал, пока отсмеются, и продолжал:

— На самом деле: в нашей подмосковной эмтээс раздольности трактористу мало. Поле с полушубок, лесок, как в парке, дичи в нем не жди: на каждом шагу дачник. Не поля — огороды. Какое уж тут душе раздолье! — Фарутин задумался. — В Кремле Никита Сергеевич сказал нам: «Вы едете в замечательный район страны. Там много хороших людей, надо учиться у них». Мне полюбились эти слова. Вот я и учусь у Ивана Анисимовича Шукайло. А теперь, когда узнал про летунов Кузнецова и Некрылова, дал комсомольское слово: «Буду работать за троих». Сегодня вместо одной ездки три хочу сделать. На том до свиданья! — Фарутин нахлобучил шапку и пошел к двери.

Через минуту все услышали рев мотора под окном.

— Завел!

— Теперь пойдет газовать!

К столу подошла одетая в новенькую ватную стеганку и ватные штаны маленькая коренастая девушка с широким мужским лбом. Коротко остриженные черные волосы были прямы и жестки, угловатое лицо обветренно. Казалось, природа безжалостно обидела девушку, не дав ей ни одной привлекательной черты. Но когда Груня, волнуясь, заговорила, никто уже не думал о ее внешности. В ее грудном красивом голосе было столько задора и страсти, что она с каждой минутой нравилась присутствующим все больше и больше.

— Конечно, я мечтала о героизме, как те ребята, которые строили город на Амуре, или комсомольцы гражданской войны, с песней умиравшие за советскую власть. И мечтаю: целину я понимаю не просто как землю, которую надо пахать и сеять, а как отчаянно смелый прыжок в лучшее будущее, когда все-все наши люди будут не только сыты, обуты, одеты и богаты, но и по-настоящему культурны. Да, да, именно культурны! — словно споря с кем-то, горячо повторила она. — Душой-то я широко мечтаю, а высказать вот не могу, слов, каких надо, нету… — Груня была так искренне огорчена своей беспомощностью, что даже махнула рукой. — Одним словом, я думаю, вы поняли меня, ребята… А приехали сюда, и пришлось нам, как тут говорят, «слонов продавать». Хорошо Саше: газанул и поехал навстречу буре… А я была на заводе контролером и в сельском хозяйстве, что называется, ни бум-бум… И вот мы, десять здоровенных девах и пятеро парней, ходим целыми днями как на именинах. Да ведь это же пытка, товарищи!

Слово «пытка» Груня произнесла с такой страстью, столько вложила в него обиды и негодования, что в переполненной комнате стало тихо.

— А вечерами еще тошнее — хоть в гроб! Ночь — двенадцать часов. Свету нет. В клубе ослабевших овец разместили. Кое-кто из наших парней ошалел, к водке прислоняться стал. Решили мы требовать работы. — Груня оправила ватник. — Нас поразило, до чего же здесь не умеют ценить время…

Чувствовалось, что Груне мучительно тяжело говорить о всех неурядицах, с которыми встретилась молодежь по приезде.

— Придем в правление к восьми. Ждем. А люди собираются к десяти, а то и к половине одиннадцатого. И как будто бы так и надо!.. Я решила поработать до посевной дояркой. А колхозницы мне: «Да ты и доить-то, поди, не умеешь?» А я и вправду ни бум-бум. Но все же стала помогать. Доярки ходят злые и не своим голосом на голодных коров орут — кормов-то нет! Ну, тут одна наша девушка и предложила поехать в поле да по одоньям стогов в снегу порыться…

Груня не назвала фамилии этой девушки, потому что говорила о себе.

— К вечеру привезли три здоровенных воза… Оказывается, зимой возчики-лодыри так плохо откапывали стога и выбирали сено, что одонков оставалось не менее чем по возу, а то и больше. Назавтра уже шесть лошадей запрягли. И давай-ка мы после таких безруких работников возить сено да голодных коров кормить! — Лицо Груни внезапно распустилось в заразительно радостной улыбке.

— А ты, Груня, расскажи, как и почему из Москвы надумала уехать на целинные земли? — попросил Андрей.

— Я уже сказала: мечтала о геройских делах. А еще подстегнула меня ненависть к Люсечке…

— То есть как же это ненависть? И кто такая Люсечка?

Груне, очевидно, не хотелось касаться этого вопроса, и она стояла потупившись. На выпуклом лбу прорезалась еле видимая морщинка, а руки машинально потянулись к пуговицам ватника. Но, упрямо тряхнув головой, она все же решила рассказать.

— В день, когда партия объявила поход на целинные земли, прибегает ко мне на новоселье — накануне я в новом доме комнату получила — моя родная сестра Люсечка… — Лицо Груни передернулось. — Расфуфыренная в пух и прах. Сумочку мне на новоселье принесла и говорит: «Ты, поди, дуреха, тоже подумываешь, глаза выпуча, к черту на рога?» — Груня произнесла эти слова очень быстро. — А я и впрямь подумывала, но ни к чему еще не пришла: новая комната, которую я так давно ждала, сильно меня удерживала. Но как сказала мне те слова Люсечка, так я и решила: «Поеду! Раз Люсечка говорит «не надо», значит поезжай, Груня! Поезжай, и к дьяволу эту комнату!» — Тут девушка перевела дух и пояснила извинительно: — Люсечка у нас красавица. Лицо белое, волосы светлые, а душа черная. Уже дважды замуж выходила и дважды развелась. Все ищет мужа с «Победой» и с большой квартирой… Одним словом, кроме как о своем благополучии, ни о чем не думает…

Выговорив эти слова, Груня брезгливо сморщилась и замолчала. Все поняли, как она ненавидит Люсечку.

— Спасибо, Груня.

…Разговор затянулся. Особенно тщательно обсуждалось все связанное с бригадой Маши. Все хотели помочь ей в большом соревновании.

Попросил слова Боголепов.

— Бригаду Маши Филяновой советую прикрепить к колхозу «Знамя коммунизма». И вот почему. Первое, — он загнул огромный, как огурец, палец, — рельеф, сходный с казахстанским; второе — целинные и залежные площади в большом количестве; третье — председатель колхоза Павел Анатольевич Лойко — мужик трезвый, хозяйственный, он создаст подходящую обстановку трактористам. И еще одно предложение, тоже имеющее немалое значение для бригады Филяновой…

Боголепов как-то особенно пристально посмотрел на Веру Стругову и Андрея, сидящих рядом. Еще не понимая, в чем дело, оба агронома вспыхнули.

— Рекомендую Веру Александровну Стругову перебросить из «Красного урожая» в «Знамя коммунизма». А за полями красноурожаевцев — они рядом с эмтээс — присмотрит сам главный агроном. — Константин Садокович потрогал черный ус и сощурился в улыбке. Уточкин также улыбался. — Тогда можно ручаться, что и на полях колхоза «Знамя коммунизма», как ни далеко они от эмтээс, главный агроном найдет время побывать и присмотреть за качеством работы…

Андрей и Вера не поднимали головы.

Близ полуночи шумной ватагой комсомольцы вывалили на улицу. На дворе неистовствовала пурга, как будто был не апрель, а январь. Пурга еще больше прибавила молодежи веселья. Хотелось петь, смеяться, играть в снежки или попытать силу и ловкость на поясах.

— Про такую весеннюю вьюгу моя бабка говорит: «Черт женится, бесы за ведьмой поскакали!» — сказал Витька Барышев и, налетев на своего дружка Огурцова, опрокинул его в сугроб.

— Трубку! Трубку, конопатая тля! — закричал Игорь.

Но и самого Витьку повалила на Игоря ухватистая, сильная, хоть и маленькая, Груня Воронина. К барахтающейся на снегу группе подскочило сразу несколько девушек-москвичек, и они затеяли такой визг, что переполошили всех собак в переулке.

Андрей и Вера с улыбкой смотрели на озоровавших ребят.

Боголепов сел в машину и крикнул в сторону главного агронома:

— Садитесь, подвезу!

Но Андрей будто не слышал его приглашения, и машина, оставляя глубокий рубчатый след на снегу, укатила. Лишь только фонарик растворился в метельной коловерти, Андрей повернулся к Вере. Она без слов поняла его, и они пошли. Вера взяла Андрея под руку; он обрадовался, крепко прижал ее локоть и заглянул ей в лицо. Как сквозь зыбкую молочную сетку, разглядел длинные, таинственно мерцающие глаза, мягкий росчерк бровей, маленький, решительно сжатый рот. Все это было так близко и так далеко!

С замиранием сердца Вера ждала, когда заговорит Андрей.

За околицей, у выметнувшейся кузницы, буря неистовствовала еще сильнее, но они, клонясь вперед, точно слитые воедино, шли и шли навстречу пурге. Молчали. Только изредка Андрей приближал свое лицо к лицу Веры и тогда чувствовал ее горячее дыхание, встречал ее таинственно мерцающий взгляд.

— Ты не устала?

— О, что ты, что ты! Да разве я когда-нибудь устану с тобой!

…Сколько раз они возвращались от околицы Предгорного до МТС, ни Андрей, ни Вера не смогли бы сказать. Словно на земле их было только двое да воющая на все голоса пурга. Когда останавливались, Андрей слонял Веру от бури.

— Говорят, расставаться легче всего в гневе, — шептала Вера. — Чем бы мне рассердить тебя, Андрюша? Но я не знаю…

И они опять шли, опять останавливались и говорили, говорили… А то надолго замолкали.

— Еще походим?

— Да…

К утру пурга стихла. Из-за размытых ветром облаков выкатилась полная луна. Снег поголубел и заискрился. Они стояли у калитки Вериной квартиры. Андрей распахнул полы своего тулупа: ему было жарко.


Утром первый обратил внимание на ошалело-счастливый вид Андрея Шукайло. День был воскресный. Иван Анисимович пришел навестить Боголепова. А тот куда-то уехал. В коридоре Шукайло встретился с Корневым.

— Что это вы сегодня сияете, как новый гривенник? — спросил Шукайло. — Уж не птицу ли любовь поймали? Ой, чую, поймали Настеньку в шубейке красненькой!

Андрей так откровенно обрадовался встрече, таким добрым и сердечным показался ему Иван Анисимович, что он обнял его и, подталкивая к своей двери, сказал:

— Зайдемте ко мне… Я давно вас… Мне действительно сегодня… Вместе кофе попьем…

Они сидели друг против друга и говорили. Вернее, говорил Шукайло, Андрей слушал.

— Моя Люба и Боголепова Лиза — учительницы-подружки были, водой не разольешь! Мы с Константином — трактористы и тоже друзья. Зарегистрировались по уговору в один день и час. Свадьбу справляли вместе… Была Люба тонюсенькая, как струнка, а лицом очень похожа на Машу Филянову… — Шукайло опустил глаза. Около темных скул выступила легкая краска. — После второго Люба умерла при родах. Сыны в нее: светловолосые. У обоих короткие верхние губки, как у Любы… Но золу ворошить — глаза порошить, не буду… — Шукайло горестно ссутулился. — А вот про Константина расскажу, чтобы вы о нем правильное понятие имели.

В школе еще узнал я «Горе от ума». А Люба, бывало, целые страницы на память шпарила… Так вот, если бы я имел хоть малюсенький талантишко, я бы, клянусь, про Константина целую комедию написал под заглавием «Горе от красоты». И все бы на фактах, без какой-нибудь прикраски…

Иван Анисимович отодвинул стакан и расстегнул верхние пуговицы косоворотки, точно они мешали ему рассказывать.

— Как уже сказал я, холостяжничали мы с ним вместе и поженились на подругах, а после несколько лет работали неразлучно, то все происходило на моих глазах. Скромности он непомерной, а ведь вот же пустили про него грязную славу! Началось с директорши сыроваренного завода Маланьи Андреевны Саврасовой. Лет тридцати, глазастая, легкого ума — одним словом, сумасбродная бабенка. Безделье, скука — ни клуба, ни кино. У нее только и развлеченья, что расслабительные романсы под гитару да увлекательные романы до одури. Вот и врезалась она в Константина, как кошка. Увидела его на полянке — плясал он — и запылала… И уж на какие только хитрости не шла, каких ему намеков не делала! Устоял Константин. Другой бы кто ни за что не выдержал, а он устоял. А почему? Лизу любил и на технике помешался. Ну ладно. Вскорости женился он на Лизе, и тут обозлилась Саврасиха! А в Лизу, на беду, без памяти втюрился завхозишка, как мы звали его «Скипидар Купоросыч» — Мефодий Евтихиевич Колупаев. И вот начали они в две грязные глотки про Константина судачить. И с той-то он живет и с этой-то путается. Шире — дале, кто и не верил, стал верить. Шелудивым душам чистота в диковинку. И пошло, и пошло… Какие только они клинья не вбивали! На весь район ославили! Вот какие художества, Андрей Никодимович, из-за красоты бывают!

— Теперь понятно, из какого источника черпал свои легенды исказитель дедок Костромин… — в раздумье сказал Андрей.

— Как, как — исказитель? Вот уж верно так верно! Это, я доложу вам, такой исказитель, что только руками разведешь: черное белым представит, белое — черным! И поверишь. — Шукайло засмеялся, но круто оборвал смех, и лицо его снова стало сосредоточенным. — Страшное дело — клевета: скольких честных людей она погубила! И не просты эти люди, клеветники, ой, не просты, Андрей Никодимович! С виду кажется прост, а на деле такой дурью оброс, что у него в одной бороде, как в чужом лесу, заблудишься. А уж в душе такого «мудреца» и днем с огнем не разберешься. А на Константина, как на крупного, хорошего человека, такие смердящие псы стаей набрасываются…

Андрей слушал и с грустью думал об этой странной истории красивого, целомудренного человека, преследуемого нехорошей молвой. Рассказ Ивана Анисимовича как-то сам собой завершил круг всего, что Корнев услышал за эту зиму о Боголепове.

Глава семнадцатая

За утренним кофе директор заметил, что главный агроном чем-то сильно озабочен.

— Какой у вас на сегодня план, Андрей Никодимович?

Андрей ответил не сразу. Он поставил стакан и нервно помешал в нем ложечкой.

— Не успеваю я, Константин Садокович. Посевная на носу, а у меня еще не везде организованы протравка и тепловой обогрев семян… Сегодня наметил побывать в двух колхозах, но чувствую — не успею. Опять не успею!

Боголепов нахмурил брови и глуховато кашлянул.

— Я давно собирался сказать вам, Андрей Никодимович, да все присматривался, откладывал…

Андрей насторожился: в тоне Боголепова он уловил осуждающие нотки.

— Буду прямо говорить: не умеете еще вы работать как главный агроном…

— То есть как не умею?

— А вот так. Ну какой же вы главный агроном, когда сами норовите всю работу сделать… Зачем у вас агроном Людмила Хрунина? Что вы о ней знаете? Только то, что она в котиковом манто прогуливается да нраву веселого. А в другом колхозе Надежда Зубавина… В горячие, предпосевные дни от утра до вечера приключенческие романы читает. И вы, главный агроном, за нее семена ядами травите, воздушный обогрев проводите. Буду прямо говорить: ерунда, Андрей Никодимович. Вы молоды, горячи, у вас уйма энергии, но это не значит, что вам надо все самому делать Нет, не значит!

Андрей хотел что-то сказать, но директор предупредил его:

— Не оправдывайтесь!.. Я знаю, это не от недостатка старанья, а от отсутствия опыта. Буду прямо говорить, не далее как вчера мне за это же самое, чуть не такими же словами Леонтьев взбучку задал. — Боголепов улыбнулся во все лицо. — Приучайте к самостоятельности своих помощников, нечего им за вашу спину прятаться. Вот так-то, Андрей Никодимович!

Боголепов встал и пошел в мастерскую.

Андрей долго следил за ним в окно. Вот он остановился у разобранной сеялки, возле которой работали два москвича, что-то сказал им, потом отобрал у одного ключ и стал быстро им орудовать. «Видно, просто советовать, да не просто совету следовать: не вытерпело сердце…»

Все, что делал Андрей в МТС до сих пор и что раньше не без гордости считал своим достижением, теперь показалось ему незначительным. «Ни черта еще ты не сделал и ничего еще не умеешь как следует, и правильно ткнул тебя директор, как щенка в молоко… Ну, подожди, Людочка, я заставлю тебя снять котиковое манто! И вас, Надежда Григорьевна, запрягу так, что не только приключенческие романы читать, а и нос утереть некогда будет…»


И все-таки главный агроном опять пробыл в колхозах два дня, пока окончательно не убедился, что и тут дело с семенами «не подведет». Вечером усталый, но счастливый Андрей вернулся домой. Матильда встретила его на крыльце.

— Пошалуйте, пошалуйте… — Руки старуха спрятала за спину, а лицо было настолько подчеркнуто таинственным, что Андрей понял: «Письмо! От Верочки!»

— Давайте, давайте скорей, Матильда Генриховна! — бросился он к старухе.

— Плишить! Тотшас! Плишить! — приказала она, улыбаясь всеми своими морщинами.

Андрей притопнул ногой, ударил по голенищам ладонями, и старуха церемонно подала ему из-за спины сиреневый, с голубыми каемками конверт. Андрей узнал любимый мамин почерк.

— Плишить! Ищо плишить! — потребовала Матильда.

Второй конверт был изящный, бледно-розовый, из толстой атласной бумаги и сильно надушенный. По запаху духов и по раскидистому, неровному почерку Андрей безошибочно определил: «От Неточки».

Матильда смотрела в глаза Андрея, пытаясь разгадать впечатление, произведенное на него изящным надушенным письмом, но Андрей все внимание сосредоточил на письме матери.

Старуха тяжело вздохнула и протянула ему еще одно письмо — в дешевеньком сером конверте. На этот раз она уже не требовала никакого выкупа. Но Андрей, как только увидел это письмо, мгновенно выхватил его из рук уборщицы и заплясал, запрыгал на крыльце. Потом схватил старуху, приподнял ее и закружился вместе с нею.

— Спасибо, милая Матильда Генриховна! — и быстрыми шагами направился в свою комнату.

Матильда последовала за ним.

— А где же телеграммы, Матильда Генриховна?

— У директор. Сказал «Слушай, Матильда, я сам отдам телеграмм». Я слушал.

Андрей положил письма на стол и сел. Маленькая комнатка, топящаяся плита, залитый чернилами жалкий письменный стол — все это снова показалось ему таким дорогим, как будто он жил тут долгие годы… Взгляд задержался на сером простеньком конверте, исписанном твердым четким почерком. За этим почерком Андрей увидел загорелую руку Веры и чуть склоненную, кудряво-черноволосую ее голову.

Матильда присела у плиты и, помешивая клюкой головешки, ждала, когда «клавни акроном» начнет читать пленившее ее розовое душистое письмо. Но Андрей, покосившись на уборщицу, первым вскрыл письмо матери. И сразу же на «его пахнуло родным домом, Москвой…

«…Весна у нас нынче холодная… Ни я, ни Неточка не снимали зимнего пальто…» Андрей пропустил несколько строк. «…Неточка собирается в турне на целинные земли… к тебе, потому что…» Андрей опять перескочил через несколько строк. «…Надеюсь, теперь ты уже можешь считать себя спокойным: долг целине за это время ты с честью отдал. Тебя ждет Москва, дорога ученого, любовь талантливейшей, очаровательнейшей актрисы. Ждут и твои тоскующие по тебе, одинокие, горячо любящие тебя родители… Алексей Николаевич тоже безумно тоскует по тебе, обнимает и крепко целует. Как и Неточка, он считает тебя героем…»

Три четверти письма были посвящены Неточке и Алексею Николаевичу Белозерову, Андрей перевернул страницу.

«…Больше всего я боюсь как бы тебя, мой чистый, доверчивый мальчик, не пленила какая-нибудь «целиннозалежная» Дульсинея. Ты ведь такой наивный Дон-Кихот… Да, да, Дон-Кихот, в этом я убедилась. В деревне же такие распущенные нравы! Милая добрая Неточка так очаровательно горюет по… Ты бы видел, как она расцвела!»

Андрей снова пропустил строчки о Неточке и стал читать много ниже: «…Она уже объехала ряд крупных городов… А каким колоссальным успехом пользуется на эстраде! На ее концерты… Я, как мать, не желала бы иметь лучшей дочери и невестки…»

Андрей взглянул на конец письма и так и впился в него глазами. Там сильным угловатым почерком была сделана приписка: «Обнимаю тебя, мой Андрей! Дед доволен тобой, и я счастлив. Материных опасностей насчет распущенности деревенских нравов не разделяю. Знаю, где бы ты ни был, ты останешься самим собой. Твой отец».

Андрей перечитал несколько раз эти скупые строчки и долго сидел задумавшись.

Матильда все ждала, когда же главный агроном начнет читать душистое письмо. А он все сидел и думал. Наконец он взял в руки узенький розовый конверт, подошел к печке и, не распечатав, бросил его в огонь.

— Ах! — вскрикнула испуганная немка. Округлившимися глазами она смотрела, как толстое розовое письмо изогнулось на углях, задымилось и вспыхнуло синим пламенем.

Андрей терпеливо дождался, когда уборщица, помешав прогоревшие угли в плите, закрыла трубу и ушла. Плотно прикрыв дверь, он взял письмо Веры и осторожно вынул согнутый вдвое убористо исписанный лист. Затем заглянул внутрь конверта, но там ничего больше не было. Тогда Андрей развернул письмо: он и Вера остались вдвоем.

Ночами Андрей подолгу вспоминал лицо Веры, слова, сказанные ею, жест, когда она, задумавшись, прикладывала пальцы к бровям. Представлял ее с удивительной яркостью… Вот идут они вдвоем по автомобильному следу в снежную замять. «Чем бы мне рассердить тебя, Андрюша? Но я не знаю…»

Думая о Вере, вспоминая все встречи с ней, Андрей с радостью убеждался, что они не говорили (как это было у него с Неточкой) о своих чувствах друг к другу, а жили этими чувствами. То, что было в Москве в дни увлечения Неточкой, — совместные посещения театров, просмотры кинофильмов, бесконечные разговоры о книгах, в которых описывается любовь, — все это казалось ему теперь ненатуральным, словно бумажные цветы. А здесь все было естественно, просто и совершенно необходимо для жизни: «Не могу я без воздуха, также и без Веры. И совершенно непонятно, как раньше я мог жить без нее…»

Андрею почему-то казалось, что к его размышлениям о Вере всегда примешивается какое-то неосознанное чувство боязни, что он не увидит ее больше. Вот и сегодня он ощутил этот страх, когда Боголепов позвонил ему в колхоз «Знамя коммунизма», где он проверял качество семян и надеялся вечером увидеться с Верой.

— Вам две телеграммы и письма из Москвы. И вообще, я буду говорить прямо, необходимо провести предпосевное совещание. До каких же пор вы за ваших помощников будете работать?..

Глава восемнадцатая

Обшарпанный, видавший виды вездеход остановился на берегу большой, окутанной утренним туманом реки. Перевозчиков еще не было: они спали на противоположной стороне.

— Придется обождать, — косясь на необычных спутников, негромко сказал Васька Лихарев.

Короткий, толстый Иван Петрович Иванов из-под полей низко надвинутой фетровой шляпы недовольным взглядом окинул Неточку, показавшуюся ему сегодня необыкновенно бледной и жалкой.

Даже пышные золотистые волосы Неточки, о которых он с гордостью собственника говорил многочисленным ее поклонникам: «Природный цвет и мамина завивка», — даже волосы потускнели. «Глупая затея! Каприз взбалмошной девчонки… И ты, толстый балбес, не сумел отговорить ее!»

От конечной сибирской станции администратор Иван Иванов и новая «стремительно восходящая звезда», уже объехавшая ряд крупных городов, Аннета Белозерова направлялись в село Предгорное. Тут Неточка решила дать концерт и заново, как думала она, покорить Андрея, чтоб вместе с ним вернуться в Москву.

«Утрите неутешные слезы и получайте вашего любимца, — скажет она Ольге Иннокентьевне. — За зиму он там одичал, захудал, опустился: не совсем респектабелен, но мы с вами приведем его в норму…»

С поезда пересели в тряский, забрызганный грязью вездеход, высланный за ними из МТС, и по ухабистой дороге понеслись «к черту на рога», как определил невыспавшийся и оттого злой Иван Иванов.

Неточка ждала, что Андрей сам приедет ее встречать и они со станции поедут вместе, но он не приехал, и это обескуражило ее. А тут еще такая дорога.

Загорелый чубастый шофер, как бы извиняясь, сказал с улыбкой:

— Это только до парома такая тряска, дальше шоша будет лучше.

Пассажиры молчали. Неточку душила злость: «Не встретил!» Администратор, исколесивший с гастролями всю страну, чертыхался в душе и на отвратительное сырое утро, и на дьявольские выбоины, и на цыгановатого шофера, похожего на разбойника: «Бандюга какой-то!»

Подпрыгивая в вездеходе, администратор кипел негодованием: «На кой дьявол бить бока о каждую кочку в этом собачьем бескультурье, когда в любом городе, где бы мы ни появились, нас на руках — носят?..»

Машина всем передком вскочила в залитую вешней водой яму. Толстяку показалось, что у него отшибло все внутренности. Неточка презрительно отвернулась и свела брови. Легко пришедшая слава неузнаваемо изменила Анну Белозерову. Печать гордого величия и капризной самонадеянности «баловницы судьбы» сквозила в каждом ее движении. «Я хочу!.. Я требую!.. Никаких «нет»! Молчать! Извольте с радостью подчиняться!» Казалось, мир был создан для «ее одной.

«Черствая эгоистка… Мучительница!» — думал администратор. И когда на следующем толчке и она стукнулась головой о борт кузова, Иван Петрович злорадно подумал: «Так тебе и надо, сумасшедшая девчонка!»

Чтобы успокоиться, Иванов попытался смотреть на живописные долины, замкнутые цепями гор. Каменными шпилями горы вонзались в небо, и к ним, как к причалам, грудились табуны туч.

Опережая весну, невысоко над землей, вторым ярусом зловеще-черных туч, с криком летели грачи. Под облаками, пересекая мир с юга на север, с хрустальным звоном неслись первые табуны лебедей. Голые, продрогшие за зиму березы и осины в предчувствии близкого тепла и солнца медленно оживали, покрывались весенним глянцем. В безлюдных еще полях кое-где белел снег. Местами до горизонта поля были залиты талой водой, и лишь дымились горбатые гривы да древние могильные курганы, точно в черной их глубине горели жертвенные костры.

Иванов смотрел на все это, но красота алтайской природы его не трогала. «Потомственный москвич» «не любил никакой другой природы, кроме прославленных курортов. А какие же в Сибири курорты?!

Вдруг в глазах администратора запрыгали веселые огоньки, а толстые мягкие губы растянулись в насмешливой улыбке. Он вспомнил: залитая светом люстр, сверкающая золотом церковь и Неточка в венчальном наряде (хлопотливый толстяк разыскал этот наряд в театральном реквизите местной оперетты). «Напрокат? В церковь?» — удивился костюмер. Но Иван Иванов уговорил его «не шуметь». Церковный хор, содрогая своды, торжественно пел: «Гряди, гряди, голубица!» Опустив глаза, с застенчивой полуулыбкой, с букетом белых роз в руках (цветы Иван Иванович заказал своему другу в Москве, и их оттуда доставили самолетом) шла Неточка к венцу.

Да, ничего не скажешь, спектакль вышел на славу. Веселый толстяк вспомнил жениха — красивого молодого цыгана из театра «Ромен». Неточка влюбилась в него «до безумия», как говорила она, и захотела непременно обвенчаться. Иван Иванович пробовал отговорить свою повелительницу («Венчанье повредит карьере!»), но ничего не помогло.

…И вот хор поет «Гряди, голубица», а Неточка, натурально разыгрывая роль невинной невесты, не идет — плывет, как белая лебедь, в венчальном своем платье… Свадебный пир длился семь дней.

«Семь дней пили, три дня жили, месяц разводились…» Иван Иванов не смог удержаться и громко захохотал при воспоминании об этой эстрадной «хохме» собственного сочинения. Сколько стоило трудов и ему и Неточке сохранить в тайне эту злополучную свадьбу!

— Семь дней пили, три дня жили, месяц разводились, — вслух сказал толстяк и, колыхаясь всем жирным телом, опять громко расхохотался.

— Что такое? — Неточка взглянула на него с удивлением.

— Я вспомнил нашу свадьбу в Свердловске, — продолжая смеяться, пояснил Иван Иванов.

— Идиот! — выругалась Неточка, но тоже засмеялась.

— Гению все дозволено. Ты же Шаляпин в юбке! — полушутливо сказал льстивый толстяк, хотя Неточка и без него была убеждена, что она «гений» и что ей все дозволено.

…Из тумана, откуда-то с середины реки, показался пляшущий на сильной весенней волне паром. Задремавший шофер встряхнулся.

— Ну, катит наш крейсер, теперь как по воздуху перелетим.

…Газик остановился у недавно собранного, пахнущего смолой стандартного дома общежития, где были комнаты для приезжающих в Войковскую МТС.

— Приехали! — торжественно сказал Лихарев и распахнул дверцу автомобиля.

Опираясь на руку администратора, Неточка легко выпрыгнула из машины. Шофер подхватил два огромных чемодана. Гостей окружила стайка ребят. Они с любопытством рассматривали необычных приезжих. Коротконогий, толстый человек в мягкой шляпе, в «нерусском» клетчатом плаще казался им необыкновенно смешным.

Странной показалась и тоненькая девушка в светло-сером пальто и в таких же серых туфлях, с маленькой шляпкой на золотистых кудрях.

От Васьки Лихарева ребята узнали, что это артисты из Москвы. Мальчишка в женских ботинках опасливо подошел к Ивану Иванову и спросил:

— Дяденька, а концерт сегодня?

— Сегодня, — ответила за администратора Неточка. При виде даже этой «публики» лицо ее приняло выражение беспечной веселости.

Вошли в небеленую, не обжитую еще комнату. Шофер поставил чемоданы в угол и сказал:

— Приятно отдыхать с дороги! Повариха вам принесет молоко и яйца — кушайте… Начальство наше в бригадах и в колхозах, вернется в эмтээс толичко к вечеру. До свиданьица! — Лихарев сорвал замызганную кепку, помахал ею и вышел.

Неточка остановилась посреди комнаты, сведя тонкие черные брови и опустив глаза. Узкой маленькой рукой, затянутой в замшевую перчатку, она нервно открывала и закрывала замок дорожной, перекинутой через плечо сумочки.

«И здесь не встретил! Увлекся какой-нибудь ударницей…»

Лицо и вся поза Неточки выражали такой упадок духа, что Иван Иванов сразу же решился: «Пора». Он подошел к своей повелительнице с осторожностью любящей няньки и стал ее раздевать. Еле касаясь волос, снял с головы шляпку, с плеч — сумку, с холодных, несопротивлявшихся рук — перчатки, потом так же осторожно снял пальто.

Делал он все это молча и бесшумно, сохраняя на некрасивом своем лице умиротворенную кротость. При этом живые умные глаза светились искренним сочувствием. Раздев и усадив Неточку, Иван Иванов раскрыл один из чемоданов и достал для певицы атласную пижаму и атласные же туфельки-шлепанцы.

— Не надо хмуриться, веселинка моя! — ласково мурлыкал толстяк.

Неточка, уткнув голову в мягкий его живот, давясь слезами, спросила:

— Иванчик! Почему он меня не встретил?

— Ай, ну его, дрянь, мальчишка, — ворчливо, как бабка любимой внучке, сказал Иван Иванов. — И кроме того, он агроном… В поле. Это ж тебе не что-нибудь, а целинно-залежные земли!..

Уверенный тон Ивана Иванова и заботливая его возня успокоили Неточку. Встретив смеющийся взгляд ее синих глаз, заботливый администратор проговорил улыбаясь:

— Вот и развеселилась, моя снегурочка! Отдохни от мерзкой дороги, а я переоденусь и займусь завтраком.

Несмотря на тучность, Иван Иванов двигался очень быстро: в одну минуту он сменил дорожный костюм на желто-зеленую пижаму (у толстяка было пристрастие к ярким цветам), накинул на плечи шотландский плащ и поспешил к выходу. Квадратный, он напоминал пестрый тюк, до отказа набитый чем-то мягким.

На кухне Иван Иванов околдовал своим галантерейным обхождением повариху Марфу Дормидонтовну. Он с таким отеческим беспокойством сокрушался о здоровье «райской птички», которая «вот уже два дня ничего не ела», с таким ужасом передавал все неудобства тяжелого пути и так отчаянно и ловко врал о гастролях по Европе и о мечтах «райской птички» выступить перед тружениками целинных земель, что даже равнодушную ко всему Марфу Дормидонтовну разобрало любопытство: она заторопилась с ужином, чтобы не опоздать на концерт.

Рассказывая, Иван Иванов успел выспросить у простодушной женщины все, что нужно, о руководителях МТС и, вернувшись к Неточке, зачастил:

— Сейчас, детка, все будет! И сливочки, и гоголь-моголь… Покушаешь, и я приведу к тебе твоего агронома.

Втайне он считал, что только приторной нежностью и еще своей исключительной практической сметкой он и мог держать в плену «талантливейшую, бескорыстнейшую» молодую актрису. К щедрым же дарам «восходящей звезды» он относил и ее царственное дозволение ему, немолодому, толстому и некрасивому, любить ее.


…Иван Петрович протиснулся в дверь, снял шляпу и одним взглядом окинул комнату. «Коттедж не из роскошных. Ни кровати, ни дивана… Голытьба!»

У стола сидели молодой человек и девушка.

— Я имею удовольствие видеть Андрея Никодимовича Корнева? — чуть склонив голову, со сладкой улыбочкой спросил Иван Иванов. Глаза его, казалось, впитывали и удивление девушки, своеобразную красоту которой он успел отметить, и недоумение на обветревшем, с разлетистыми черными бровями лице молодого человека.

— В чем дело? — спросил Андрей с досадой: Вера приехала из колхоза всего на два дня.

Девушка поднялась и сказала:

— Садитесь, пожалуйста. У нас только два стула, и если кто придет, то и усадить некуда, — а сама прислонилась к подоконнику.

— Я администратор Иван Иванов, из Москвы… Концертное бюро, в порядке шефства, посылает свои лучшие артистические силы для организации концертов на целинных землях… В наши планы входит и ваша эмтээс…

Как всегда, Иван Иванов делал несколько дел сразу: и говорил, и оценивал собеседников, и строил планы. «Как видно, смуглянка любит его. И, конечно, не выпустит из своих рук…»

— Артистка Аннета Алексеевна Белозерова, как вам должно быть уже известно, прибыла. Она привезла вам письмо от вашей мамочки.

— От мамы? Вы принесли письмо?

— Нет, — не меняя тона, с той же сладковато-грустной полуулыбкой ответил администратор. — Аннета Алексеевна желает лично вручить вам это письмо и очень просит, чтобы вы зашли к ней сейчас же.

— Видите ли, — хмуря брови, не глядя на Веру, но чувствуя на себе ее пристальный взгляд, заговорил Андрей. — Я очень занят… Может быть, вы бы просто передали мне это письмо?

— Но почему, Андрей? Конечно, пойди! Аннете Алексеевне, может быть, еще что передать надо…

— Конечно, конечно, — радостно подхватил Иван Иванов. — Мы привезли вам посылочку. Не сомневаюсь, что-нибудь вкусненькое… — Администратор встал, — с вашего разрешения, я передам Аннете Алексеевне, что вы зайдете к нам, в комнату для приезжающих, в течение ближайшего часа. До свиданья. — Иван Иванов поспешно раскланялся и вышел.

— Ну, девулечка, вставай, одевайся. Твой целинно-залежный генерал выразил желание навестить тебя.

Неточка вскочила, кинулась к толстяку на шею, поцеловала его и завертела по комнате.

— Довольно, довольно, моя колибри! Зачем расходовать столько энергии, прибереги темперамент до встречи с другом детства… — запыхавшись, проговорил счастливый администратор. — Слышишь? Ну, хватит же, озорница! — притворно строго прикрикнул Иван Иванов. — А я сейчас приготовлю тебе душ и, пока ты совершаешь свой туалет, вступлю в связь с публикой. — При этом он прищурился и так хитровато подмигнул, что Неточка не выдержала и звонко расхохоталась.

Но вскоре лицо ее приняло озабоченное выражение.

— А скажи, он очень обрадовался?

— Чуть до потолка не подпрыгнул! То есть так обрадовался, так обрадовался, невозможно сказать!

— Он был один?

— Нет, у него была какая-то работница…

— Работница? — Неточка взглянула на администратора расширенными глазами.

— Грубая девка какая-то… Вот в эдаких, — Иван Иванов широко развел в стороны руки, — рыжих солдатских сапожищах.

— Несчастный Дрейкин! — нежным голоском пролепетала Неточка.

Умный друг-администратор до тонкости знал свою «пленительницу»: в любой момент он умел и успокоить и обрадовать ее. Через минуту Неточка уже весело рылась в чемодане.

— Итак, адью, иду общаться с публикой. Всего, детка! — толстяк помахал шляпой и вывалился из комнаты.

Неточка вспомнила, что Андрей любил запах ландышей. Первый его «взрослый» подарок ко дню ее рождения — духи «Ландыш». «Он с детства безумно любил меня. Надо только взяться за него как следует, и он снова мой…»

«Мне нечего тебя учить, — вспомнились ей наказы Ольги Иннокентьевны. — Пусти в ход все и привези, привези мне его в Москву! Предупреждаю: соперница у тебя есть, но это до тех пор, пока он не увидел тебя. Увидит, и, если захочешь, Андрей наш». Неожиданно для Неточки Ольга Иннокентьевна уткнулась ей в плечо и горько заплакала.

Проплакавшись, она рассказала, что дед писал об Андрюшиной невесте: «Она агроном, девица видная, серьезная».

— Да и тебе, доченька моя любимая, тоже пора замуж, а лучшего, чем Андрей, мужа не найти… Не найти! — убежденно повторила Ольга Иннокентьевна.

Неточка поняла: Андрей как муж действительно очень удобен: «И в турне можно ездить, и дом открытый, и отец — генерал, и мать — женщина свободных взглядов. Хорошо после гастролей вернуться под родную кровлю… А тот случай… — она улыбнулась. — Вымолю прощенье. Скажу начистоту: глупое девичье любопытство, кто перед богом не грешен… Андрей великодушен, добр…»

Опрыскивая себя из пульверизатора духами «Ландыш», она любовалась своим телом, отраженным в зеркале.


Андрей злился на себя за то, что уступил настояниям Веры и пошел к Неточке. «Зачем? Легкомысленна, лжива. Можно ли забыть сцену у Никитских ворот?.. «теперь уж, тебе не в чем больше отказывать мне, моя златокудрая Диана!..»

Как это было подло, низко!.. Ведь она же заверяла меня, что… А, ну ее к дьяволу!.. Полгода не виделись и хорошо. Ведь ничего же, ровно ничего не осталось, кроме стыда за нее и презрения…» — так он думал, идя к Неточке. И в то же время ощущал дрожь в коленях. Да, ничего не поделаешь: ему хотелось увидеть Неточку… Это бесило Андрея, унижало его в собственных глазах.

Он пытался разобраться: «Почему? Оскорбленная гордость? Ненависть? Не то, не то». Андрей почувствовал, как в его душе, откуда-то из глубины, поднимается, подступает к сердцу невыносимая мука.

«К черту! — чуть не вскричал он. — Бездушная! Пустоколосая!»

Андрей решительно постучал.

— Войдите, — не сказал, а пропел высокий звонкий голос.

Неточка стояла у окна, чуть склонив голову, вытянув вперед руки. Она прекрасно продумала и прорепетировала сцену встречи. Но если Неточка знала Андрея, то и Андрей теперь знал ее. «У окна встала с умыслом — солнце золотит волосы…»

Он остановился у порога и молча смотрел на нее, Неточка поняла, что репетицией многое не предусмотрено, и с отчаянной решимостью кинулась к Андрею с криком: «Дрейкин!» (так раньше любила она называть его), обняла за шею и повисла, уронив голову ему на грудь. С поджатых ног со стуком свалились на пол атласные туфельки.

— Дрейкин! — чуть тише повторила Неточка, и Андрей почувствовал с детства знакомый ему запах ландыша. Он напрягал мышцы, чтобы не обнять ее. «Актриса… фокусы!»

— Надень туфли и встань как следует, — тяжело дыша, выговорил наконец Андрей.

Пряча недовольство под кроткой улыбкой, Неточка постаралась вложить в свои слова всю искренность, на какую была способна:

— Прости меня, Дрейкин. Но пойми, ведь я же люблю тебя… Я так измучилась… Мама просила поцеловать тебя…

Андрей сделал вид, что не слышал последних слов.

— Как мать? Отец?

Неточка опустилась на край кровати.

— Садись, — с грустью произнесла она и указала место рядом. — Стулья тут как булыжники.

— Стулья как стулья… — Он присел на кровать, хотя ему казалось, что удобнее было бы сидеть на стуле. «Возьму письмо и уйду…»

— Мамочка очень, очень просит тебя вернуться в Москву. — Неточка молитвенно сложила руки. Андрею показалось, что ее глаза наполнились слезами. — Письмо там, — Неточка вытянула тонкую руку по направлению к столу. — Вон там, где ландыши… Помнишь ландыши, Андрюша?

Неточка сидела, положив ногу на ногу и играя болтающейся на кончиках пальцев туфелькой. Вдруг туфелька упала на пол, и Андрей увидел узкую розовую ступню.

Пока Неточка рассказывала о матери и об отце, он смотрел на стол со знакомыми ему безделушками. На видном месте, в хрустальном стакане с колокольчиками, точно отлитыми из белого воска, красовалась веточка ландыша. На Андрея нахлынули воспоминания: все, что он любил с детства…

Неточка заметила, как суровость на лице Андрея растворяется, тает… «Еще немножечко — и ты мой, мой!»

— На одном концерте я познакомилась… Ну, ты знаешь с кем, я тебе писала… Я сказала ему, что ты мой жених, что мы с детства любим друг друга, но что мы в разлуке, что ты здесь и я измучилась… Пойми и прости меня, Андрюшенька… Это была страшная ошибка, которую я искупила страданием… — Неточка положила руки ему на плечи и, закинув голову, подставила полураскрытые губы. — Ну же, ну, Андрюша!

Андрей вскочил.

— Не лги! Не верю я тебе! Не верю! — Он ясно видел ее всю, с ее вечным притворством и грубой чувственностью.

— Я пришлю за письмом, — выкрикнул он уже в дверях.

Растерянная и взбешенная Неточка кинулась было за ним, но остановилась… Через минуту вошел Иван Иванов и иронически улыбнулся: он видел, что его «хозяйка» потерпела поражение.

— Ну, мой дорогой фейерверк… — примирительно начал он.

— Дурак! Старый идиот! — пронзительно закричала Неточка.

Администратор попятился к двери и только у порога залепетал жалобно и кротко:

— Дурак… Старый идиот… Верно, я старый идиот… Бей меня по идиотской лысой голове! Да, тысячу раз дурак, что пустил к тебе этого целинно-залежного хама…

— Убб-и-и-рай-ся к ччер-ту-у-у!

Глядя на нее, Иван Иванов — в который уже раз! — подивился тому, как быстро может это нежное существо превращаться в фурию.

— К черту, к черту! — вскинув «ад головой сжатые кулаки, неистово топала ногами Неточка.

— Иду, иду, мой ангел, — покорно заговорил Иван Иванов, приближаясь к ней. — Вот я и пришел к своему очаровательному черту… — и решительно обнял Неточку. — Успокойся, моя бедная девочка! Обидели тебя, мою доверчивую, светлую горлинку.

Неточка как-то вдруг вся обмякла и, опустив голову на плечо утешителя, заплакала, — тихо и горестно, как плачут глубоко обиженные дети.

— Ну не плачь, не плачь, маленькая. Уже приехал твой аккомпаниатор и ждет сигнала, чтобы зайти… В этой дыре даже и инструмента нет, все приезжавшие до нас пели под баян… Придется и тебе…

— Под ба-а-ян? — всхлипывая, спросила Неточка и подняла мокрое от слез лицо. В глазах ее было столько страдания, что у влюбленного толстяка заныло сердце.

— К сожалению, детулинька, под баян… Успокойся, приведи себя в форму… О чем ты горюешь? Ты Аннета Белозерова, которой принадлежит весь мир! А что тебе даст твой агроном? Ну такой ли муж и друг нужен тебе? Что он такое? Мелочь! Червяк навозный! Зачем он нам? Мы свободны… Нам рады всюду. Ты ехала в эту дыру, мечтала о любви… Ласковое, нежное дитя! Эти грубияны — разве они понимают любовь? Перед тобой весь мир! Теперь, радость моя, переоденься в рабочий костюм, а я побегу за аккомпаниатором. Он очень милый парень, лучший пианист в Бийске. Бедняга будет счастлив аккомпанировать тебе хотя бы и на баяне. Договорились?

Неточка кивнула головой.


«Концертный зал» — старая длинная столовая для трактористов, она же и «клуб механизаторов» — был переполнен. Люди толпились у окон, рассчитывая услышать, а может быть, и увидеть певицу хотя бы одним глазком.

Витька Барышев стоял на контроле и то и дело хватал «зайцев».

— Витенька, пропусти… Ну, хоть на порожек! — умоляли «зайцы» из-за двери.

— Ни на полпорожка!

Какими несчастными чувствовали себя эти незадачливые поклонники искусства!

За ярко освещенными окнами сразу же начинался выгон, степь. Холодная, темная, с секущим косым дождем ночь укрыла и МТС, и ближние горы, и большое село Предгорное. Тихо в опустевшем селе, еще тише в степи. И из села и с полевых станов люди собрались на концерт московской певицы — такие новости распространяются здесь с быстротой телеграфа. Пусть завтра предстоит какой угодно тяжелый труд под проливным дождем, на пронизывающем ветру, но сегодня весь вечер слушать и наслаждаться! Спектакль, концерт, кинопередвижка — большое, радостное событие в отдаленной Войковской МТС.

Неточка, сидя в своей «уборной», в уголке за печкой, отгороженной ситцевой занавеской, нервничала. Она все еще не могла оправиться от перенесенного удара. Но быть прекрасной, во что бы то ни стало прекрасной, показаться во всем блеске, не уронить своего достоинства, петь так, чтобы очаровать всех и «его» первого, — этого Неточка хотела страстно. И знала, что петь будет с таким же подъемом, как пела в самых лучших концертах. «Казнись, смотри, кого отвергаешь!»

Покончив с прической, Неточка стала пристально рассматривать лицо. Сознание незаурядной своей красоты всегда успокаивало ее. Иван Иванов стоял за ее спиной, держа наготове длинное, затканное серебром платье.

— Ну и кто, кто может конкурировать с тобой?! — замурлыкал он, встречаясь в зеркале со взглядом Неточки.

— Клипсы! — приказала артистка.

Покорный администратор повесил платье, вынул из футляра жемчужные подвески и с ловкостью театральной костюмерши прикрепил зажимы к розовым мочкам ее ушей.

— Ах, этот жемчуг только для тебя! — вынув из футляра двойную нитку жемчуга и окружая им белую шею, разливался Иван Иванов.

— Брильянты тоже неплохо, — небрежно отозвалась Неточка, словно не замечая услуг администратора, поворачиваясь и осматривая свой убор.

— Ну, брильянты! — в сладчайшей улыбке расплылся Иван Иванов. — Не беспокойся, моя радость, твой верный друг достанет тебе такие брильянты, каких никто не имеет!

— Кажется, хорошо? — спросила Неточка и поднялась со стула. Быстрым движением плеч она сбросила белую пелерину и вытянулась во весь рост.

— Сама весна! Чудесная северная весна! — зашептал Иван Иванов, замирая от восторга.

Вера и Андрей вошли в переполненный зал.

— Вера Александровна, Андрей Никодимович! — крикнул им Боголепов. — Я занял для вас места. Страсть как люблю музыку! Когда слышу, самому запеть, заиграть хочется.

— А вы бы когда-нибудь спели, Константин Садокович.

— Что вы, что вы, Вера Александровна! Какое уж пение перед посевной. Вот соберем урожай, ну тогда, может быть, на радостях… — засмеялся Боголепов.

Вера говорила с директором и следила за лицом Андрея. Тревога сжимала ее сердце.

…Иван Иванов, одетый в щегольской смокинг с белоснежным крахмальным пластроном, и баянист, бледнолицый, болезненного вида молодой человек, вышли на сцену.

В «артистическую» к Неточке долетел самоуверенный тенорок администратора:

— Начинаем наш концерт из цикла «Московские артисты — деятелям целинно-залежных земель». Первым номером нашей программы… — Дальше Неточка уже не слышала. В «глазок» занавеса она осматривала переполненный зал. Увидела Андрея и рядом с ним смуглую, гладко причесанную, скромно одетую девушку. Ничего особенного… Глаза шмыгнули дальше и остановились на атлетически широких плечах Боголепова, на глянцево-черных его волосах, на классическом профиле.

«Дьявольски красив!» — определила Неточка и, подойдя к зеркалу, сделала поклон, слегка улыбаясь своему отражению.

Пока пианист играл вступление к «Руслану и Людмиле», Неточка репетировала «выход на сцену»: небрежный, даже равнодушный взгляд в сторону Андрея и лучезарная улыбка — публике.

«Конечно, я еще с ним встречусь. Должен же он получить мамино письмо и посылку…» — думала она об Андрее, а в глазах неотступно стоял величественный профиль черноволосого красавца. «Андрей перед ним — цыпленок! Но откуда в этой дыре такое чудо?»

— Ну, радость моя, сейчас твой выход, — прервал ее мысли втиснувшийся в закуток администратор.

— Как, Иванчик? — спросила Неточка, чувствуя, что сердце ее, как всегда перед выходом на сцену, мучительно замирает: певица ждала «дружеской поддержки» и, конечно, получила ее.

— Кажется, если бы ты и захотела, то не могла бы стать прекрасней. И знаешь, здесь хоть и порядочная дыра, но этот твой концерт будет иметь большое значение. Я договорился. Наше выступление будет зафиксировано на официальном бланке, за подписью начальства, с печатью. Понимаешь? «Артистка, Аннета Алексеевна Белозерова выступила перед работниками целинно-залежных земель». Это для твоего рабочего профиля что-нибудь да даст.

Аплодисменты стихли.

— Пошли! Что на первое? Антониду? — спросил Иван Иванов.

Неточка кивнула.

Когда певица с опущенными ресницами, в парчовых туфельках возникла перед зрителями, словно серебряное облачко, опустившееся на землю, по залу пронесся гул одобрения.

Иванов объявил номер, сделал шаг назад и, призывая публику к аплодисментам, так усиленно захлопал в ладоши, что даже присел, чем и вызвал дружный смех в зале.

Певица подняла черные, загнутые вверх ресницы и взглядом, наивно-задумчивым, уже в образе Антониды, кротко посмотрела на публику и легким кивком головы дала знак аккомпаниатору.

Не о том скорблю, подруженьки,

Я горюю не о том,

Что мне жалко воли девичьей,

Жаль покинуть отчий дом…

Мелодия, полная бесконечной любви, смертельной тоски и боли, наполнила зал.

Взяли в плен они родимого,

Сотворят над ним беду…—

с искренней взволнованностью пела Неточка.

Иван Иванов не видел лица певицы, но лица загорелых, здоровых мужчин, женщин, парней и девушек точно отражали каждое ее душевное движение. Все они были во власти покоряющей силы ее таланта.

Иван Иванов отыскал взглядом агронома Корнева: «Пропал, как швед под Полтавой! Да и кто, кто устоит против такой молодости, красоты и таланта?»

…Чтобы не мучить Веру, Андрей твердо решил не смотреть на Неточку, а только слушать. «Но как же она правдива и искренна в искусстве! И как все это уживается с грязью и подлостью?» Андрей не удержался и взглянул на Неточку. Как и все в зале он увидел прелестное лицо, грустное и трогательное.

Вера следила за Андреем. «Я не существую для него. И зачем я заставила его идти на этот проклятый концерт!» Вере казалось, что их будущее счастье летит в пропасть. Желание отвратить несчастье охватило ее с такой силой, что она порывисто прижалась к плечу Андрея. Андрей повернул к ней невидящие глаза и показался далеким и чужим.

…Неточка не была начинающей актрисой, которая в увлечении не различает отдельных зрителей, а видит перед собой только сплошную многоликую массу. Исполняя арию и передавая точные, тысячу раз выверенные оттенки чувства, она видела смятенные глаза Андрея, подметила ревнивую зависть на тонком смуглом лице его соседки и откровенное умиление красавца великана. И в придачу к общей обворожительной улыбке она — специально для неистово аплодирующего атлета — наклонила голову, придавая этому своему поклону сугубо интимное выражение.

— Вот это да! Вот это поет! — услыхала Неточка слова, сказанные Андрею атлетом. — Бис! Браво! — кричал он, хлопая огромными ладонями.

Из-за спины раскланивавшейся певицы вынырнул сияющий администратор и объявил, что Аннета Алексеевна исполнит арию Людмилы из оперы «Руслан и Людмила».

Слова конферансье вызвали новую овацию.

Все, затаив дыхание, ждали первых звуков хрустально-чистого голоса.

И снова, опустив глаза, Неточка робко и стыдливо запела:

Грустно мне, родитель дорогой…

А потом подняла ресницы и задержала взгляд на Андрее.

Под роскошным небом юга

Сиротеет твой гарем.

Возвратись, твоя подруга

Нежно снимет бранный шлем.

Неточка торжествовала: «Вот и снова ты в моих руках, Андрюшенька! Захочу — и никуда ты от меня не уйдешь!»

О мой милый Руслан,

Я навеки твоя!

Теперь ее взгляд был устремлен на черноволосого атлета. Никогда еще ни один мужчина не производил на Неточку такого сильного впечатления. Точно из бронзы отлитый, великан заслонил от нее и Андрея и весь мир.

Концерт шел без антракта. Неточка удалялась на минутку и снова возвращалась. Лишь дважды сменял ее баянист вальсами.

— Не устала, соловушка? — спросил ее Иван Иванов, когда артистка вошла в закуток и села перед зеркалом. Она отрицательно качнула головой и спросила:

— Что за девушка сидела рядом с Андреем?

— Та самая, что толклась у него в комнате, когда я заходил к нему.

— Его любовница?

— А я знаю?

— А этот… — с деланным равнодушием спросила Неточка.

— Который этот? — В глазах Иванова мелькнуло беспокойство.

— Ну такой огромный, черный, рядом с Андреем?

И хотя она сказала все это как бы между прочим, чуткое ухо администратора уловило в звуках ее голоса нечто большее, чем простое любопытство.

— Этот библейский Голиаф, который с таким азартом аплодировал тебе? — Проницательный толстяк взглянул на Неточку в зеркале и шутливо погрозил ей пальцем: — Проказница! Ой, проказница! Это директор эмтээс — Боголепов. Говорят, гроза всех молодых женщин района…

— То есть? — Неточка быстро повернулась к своему оруженосцу и посмотрела на него с таким откровенным любопытством, что догадливый толстяк негромко свистнул.

— То есть по себе можешь судить, какое впечатление он производит на женщин, — лукаво отшутился администратор, а сам подумал: «Надо немедленно увозить ее отсюда». — Береги свои силушки! — сказал он вслух. — Я думаю объявить сейчас «Широка страна моя родная». А на сладкое «Едем мы, друзья». И завтра утречком — в Бийск. Там у меня запланировано…

— Иди объявляй!


Концерт окончен. Вера поднялась со стула.

— Ты проводишь меня, Андрюша?

Андрей рассеянно взглянул на нее.

— Да, конечно.

Обида и унижение горьким комом подкатывались к горлу Веры. До самого Предгорного шли молча.

— Ты, может быть, хочешь пойти к этой… к Белозеровой? — сдавленным голосом спросила она.

— Нет, пойду домой.

— Зачем ты лжешь мне?! — вспылила Вера. — Ты, конечно, пойдешь к ней! Пойдешь! — выкрикнула Вера и, низко наклонив голову, побежала к калитке.

— Вера! Ве-ро-чка! — Андрей устремился за ней. Вернуть ее, объяснить все, что его мучает! Но калитка была уже заперта. — Этого еще не хватало! Это черт знает что такое! — твердил он, вконец расстроившись.


Певица и администратор остались одни.

— Ну, малютка, пойдем.

— Куда?

В зале слышался топот выходившей публики.

— Как куда? В целинно-залежный отель!

…Неточка шла быстро. Расстроенный администратор еле поспевал. Он отлично понимал душевное состояние актрисы.

Она вошла в комнату и молча остановилась у порога.

— Ну, птичка моя, раздевайся, будем ужинать.

— С кем? — зловеще-тихо спросила Неточка.

— Как с кем? С любящим, верным твоим Иванчиком, мое солнышко… Надо будет и аккомпаниатору подбросить парочку бутербродиков. Бедняга так старался…

— Это безобразие! — закричала Неточка, давая полный простор своему возмущению. — Я думала, хоть поблагодарить зайдут!

— Ты все время забываешь, радость моя, что это тебе не Ялта, не Свердловск и не Тбилиси. Это же целинно-залежные земли! Одна их туалетная комната чего стоит! Ты видела их туалетную комнату? — Иван Петрович спешил хоть как-нибудь рассеять мрачное состояние Неточки.

— Замолчи!

Иван Иванов сник.

— Вот что… — Поднимаясь с табуретки и глядя на растерянного «друга», она закончила властно: — Сейчас же иди к этому… Ну… — она нетерпеливо щелкнула пальцами, — к Боголепову и скажи ему, что я хочу его видеть. Пусть сейчас же придет ко мне.

— Но, дорогая моя детка…

— Ивва-а-но-овв! — раздельно и властно произнесла Неточка и так угрожающе посмотрела в покорные глаза несчастного толстяка, что тот задрожал.

«Вот с таким же лицом в Москве она войдет в дирекцию, вытаращит свои синие глазищи и скажет: «Дайте мне другого администратора. Этот толстый Иванов меня раздражает! Я не могу с ним работать!»

— Ну, дай я хоть лакировки сниму, ведь темно же, грязь!.. — пробормотал Иван Петрович.

— Мма-а-рш! — крикнула Неточка и с неожиданной силой вытолкнула администратора за дверь.

Иван Петрович, очутившись в темноте холодной ночи, зябко поежился, второпях влип в какую-то жижу.

«Запорол лондонские лакировки!» — с сокрушением подумал Иванов, но, вспомнив о своей миссии и подумав о взбешенной Неточке, он забыл о лакировках.

…Боголепов жил в таком же новеньком пахнущем смолой, бревенчатом и тоже еще не обставленном домике, он сидел за немудреным дощатым столом. Иван Петрович невольно залюбовался обнаженными плечами и руками «Голиафа» с тугими выпуклыми мускулами. Защитная праздничная гимнастерка и узкий кавказский пояс висели на спинке простой железной кровати.

Голиаф улыбался всем своим крупным прекрасным лицом. Как видно, он только что с аппетитом поужинал: на столе стояла тарелка с остатками соленых огурцов и помидоров.

Боголепов, очевидно, все еще пребывал под впечатлением изумительного концерта и прочитанного письма от жены, писавшей, что у него родился давно ожидаемый им сын… «Я его назвала Константином», — писала еще слабой рукой Елизавета Матвеевна.

— Добрый вечер и приятного аппетита! — вкрадчиво сказал Иван Петрович, снимая шляпу, и, осмотревшись, бережно положил ее на некрашеный подоконник.

— Добрый вечер!

— Ну, как вам понравился наш концерт? — загадочно улыбаясь, спросил Иван Петрович.

— Знаменитый концерт! Я буду прямо говорить — обалдел! Меня как обухом по голове ударили!.. — восторженно заговорил Боголепов.

— Очень, очень рад! — все так же льстиво улыбаясь, заговорил Иван Петрович, относя восторг великана к его увлечению артисткой, и решил прямо, приступить к делу. — Я пришел к вам вестником радости, — сказал он, придвигаясь ближе, понижая голос и оглядываясь, не слышит ли их кто. Но, удостоверившись, что они одни, Иван Петрович осмелел: — Анна Алексеевна приглашает вас к себе…

— Что? — Боголепов перестал улыбаться и серьезно посмотрел на улыбающегося администратора.

— На рандеву… — пояснил Иван Петрович.

— Ч-тто-о та-ко-е? — Константин Садокович поднялся с табуретки и, выпрямившись во весь богатырский свой рост, сверху вниз взглянул на маленького толстяка.

Поднимаясь, Боголепов, для чего-то взял со стола письмо жены и сунул его в карман штанов.

— Ну, рандеву — свидание то есть, — снисходительно пояснил Иван Петрович.

— Свиданье? Это зачем же? — Краснея так, что могучая его шея налилась кровью, побагровела и так раздулась, что, казалось, вот-вот лопнет от напряжения.

— Странный вопрос!.. Зачем молодая красивая женщина ночью назначает свидание молодому красивому мужчине?! Одна ждет вас в комнате для приезжающих…

— Во-о-о-он! — во всю глотку рявкнул Константин Садокович и с таким грозным видом и так быстро шагнул к помертвевшему от страха администратору, что он опрометью кинулся к дверям, позабыв на подоконнике свою дорогую итальянскую шляпу.

— Сводник!.. Жирная сволочь!

Иван Петрович не помнил, как он перепрыгнул через все ступеньки крыльца, как несся через грязь в кромешной темноте ночи.

И хотя от природы администратор был до чрезвычайности нахален, но нахальство его не заменяло ему храбрости: даже захлопнув наружную дверь и вскочив в комнату к Неточке, Иван Иванов все еще продолжал дрожать, испуганно озираться и прислушиваться, не гонится ли за ним озверевший великан Боголепов.

…Андрей знал, что сегодня он не уснет, и потому не торопился домой. Его больно ранили слова Веры. «Ей нет дела до того, что мне трудно…» Он силился понять, почему ему трудно, и не мог. Ясно было только очко: трудность в Неточке, и эта трудность возникла сегодня, на концерте. «Зачем она приехала? Любит? Любит! Что же «тогда» случилось с ней? А если и в самом деле то была ошибка? И ведь есть в ней хорошее, есть!» Андрей зло усмехнулся. «Вот теперь и мучайся… И пусть… Может быть, только пройдя через это, ты и станешь такой, какой я знал тебя раньше, какой верил…»

Ему вдруг показалось, что он обязан сказать ей все это. Именно он и именно теперь, когда между ними ничего уже быть не может. «Открыть ей глаза на самое себя. Помочь… Ведь никто этого не сделает так, чтобы она поверила, поняла всю свою мерзость. А какая, какая была хорошая!..» Он круто повернул к дому для приезжих. Приняв решение, Корнев почувствовал, как владевшее им весь вечер беспокойство исчезло.

Андрей действительно знал и хорошее в Неточке. Знал, как никто, с детства. Это хорошее были ее исключительная доброта, участливость в чужом горе, готовность в любую минуту помочь всякому.

Еще девочкой за ее склонность лечить всех, начиная от кукол и котят, звали ее «наш семейный доктор». В семилетием возрасте, не умеющая плавать, весною она бросилась в ледяную воду за слепым щенком — утонула бы, если бы ее не спас Андрей.

«И так она прижимала его к груди!..» Все, все вспомнилось, покуда шел к ней Андрей Корнев.

Неожиданно за своей спиной он услышал тяжелый, хлюпающий по грязи бег человека. Кто-то точно спасался от погони. Андрей невольно отступил в сторону.

Мимо пронеслась странная фигура. Он заметил, как развевались полы пальто, тускло мелькала голая голова. Андрей вдруг признал администратора.

«Что случилось? Может быть, с Неточкой что-нибудь?» Издалека он услыхал, как в доме для приезжих хлопнула дверь, — это вернулся Иван Иванов. Окна Неточкиной комнаты были освещены.

Андрей подошел и заглянул в одно из них: занавеска была задернута, виднелась только верхняя часть бревенчатой стены. На стене закачалась широкая темная тень. Андрей понял: администратор сел.

Ему стало неловко, что подсматривает, и он тихонько отошел от окна. Очень хотелось зайти и поговорить. Андрей в нерешительности присел на крыльцо.

Потеплело. Заморосил дождь, с полей потянул густой влажный весенний ветер. Чудился в нем и горьковатый дух прошлогодней полыни, и прель осинового листа, и еще что-то неуловимо терпкое и волнующее, как первый подснежник, пахнущий не то волглой, холодной еще на глуби землей, не то пресной зеленью только что родившейся травы. Поскрипывал жестяной флюгерок на коньке крыши. «Боголепов украшает все новые дома флюгерками», — мелькнуло в голове Андрея.

Свет в Неточкиных окнах погас. Дождь усилился. Андрей вернулся домой, зажег лампу и долго ходил по комнате. Потом взялся было за книгу, но читать не смог.

Когда проснулся, солнце уже светило вовсю, а лампа еще горела. Андрей потушил ее и поспешно вышел. «Пойду к ней!..» Недалеко от дома для приезжих столкнулся с Боголеповым.

Лицо директора светилось таким восторгом, столько в нем было гордости и радости, что Андрей, как в первую встречу, невольно залюбовался им.

— На ловца и зверь, Андрей Никодимович! Я к вам. Поздравьте, сын (родился! Понимаете, сын! Лизок пишет: крупный, здоровый, плачет басом — вылитый я! — Боголепов схватил агронома за плечи и в приливе чувств легонько сжал его.

Андрей качнулся, но устоял, а Боголепов все говорил и говорил без остановки:

— Первые-то две девочки, а вот сейчас — сын. И Лизок назвала его Костей… Константин Константинович! Еще вчера, после концерта, хотел было сбегать к вам, да толстый дьявол всю мою радость испакостил… Понимаете, явился звать к этой…

— Кто? К кому звать?

Боголепов снял тяжелые руки с плеч агронома. Сияющее счастьем лицо его померкло, налилось кровью.

— Да этот самый администратор, Иван Иванов, как написано в афишке. Я так озлился, что, буду прямо говорить, чуть не отвалтузил подлого сводника. Его счастье, что удрал вместе со своей шлюхой, а то я бы и сегодня отделал их!

— Кто удрал? — страшась догадки, спросил Андрей.

— Да эти артисты! Я буду прямо говорить, вот уж именно артисты!

Андрею казалось, дали пощечину — такой он ощущал стыд.

— Это, я тебе скажу, такие типы, такие… Идем в контору, по дороге расскажу.

Пошли.

— Понимаете, ночью вваливается ко мне этот толстый плешивый негодяй и приглашает к певице на свидание. По правде сказать, я еще на концерте заметил, как белобрысая шельма подмигивала, когда пела, но мне это как-то тогда ни к чему было. Думаю, по ходу действия, по игре положено… И вдруг… — и Константин Садокович подробно рассказал о ночном визите администратора.

«Так вот почему он бежал!» Лицо Андрея запылало.

— А какова стерва! Такая любого доброго человека и головы и совести лишить может! А ведь девчонка! Совсем еще девчонка! Я ей в отцы гожусь! — бушевал Боголепов. — Сколько к нам приезжало артисток, и ничего подобного! Чудесные люди, святое дело делают! А эта… Их счастье, что спозаранку удрали, я бы им…

— Уехали? — Андрей все еще не верил этому.

— Улизнули, черт бы их побрал! Толстый этот сводник чуть свет разбудил Марфу Дормидонтовну, а Дормидонтовна в четыре часа растолкала Ваську. Васька ко мне: «Артисты срочно требуют машину!» Я говорю: — «Вези их ко всем чертям!» И прихвати вот эту шляпу: толстяк-то шляпу забыл. Да что с вами?

— Всю ночь… читал… — Андрей опустил глаза.

— Ночью спать надо. Сегодня у нас, я буду прямо говорить, дел выше головы… Да, там этот толстяк посылку какую-то для вас оставил. Вчера, говорит, не успел передать. У Марфы Дормидонтовны посылка. — Боголепов помолчал. — А она все же хоть и распутная, а как поет, как поет! Ну, да черт с ней!.. Я, Андрей Никодимович, в бригаду Маши Филяновой, — уже обычным тоном заговорил Боголепов. — На всякий случай кое-каких запасных частей думаю подбросить: соревнование, сами знаете…

Андрей ничего не ответил и направился к себе.


«Ушел к ней! И весь вечер был не со мной, а с ней…»

Захлопнув и закрыв на засов калитку, Вера вбежала в сарай, упала вниз лицом и заплакала. Плакала она так громко, что ее всхлипывания были слышны на улице. В отчаянии Вера билась головой о что-то твердое, кусала губы и все-таки не могла умерить боль. По улице проходили люди: то предгорненцы возвращались с концерта. Потом стало все тихо.

Никогда еще Вера не испытывала такой острой, такой унизительной горечи и бессилия. Вся ее природная гордость, вся женская сущность была оскорблена, потрясена до онемения.

«Что же мне теперь делать? Уехать!»

— Да, уехать, — вслух сказала Вера.

С распухшим, обезображенным лицом, полуслепая вошла в конюшню. Курагай заржал, привычно потянулся к ней замшевыми, пахнущими сеном губами: ждал ласки. Вера толкнула жеребца в бок, вывела из конюшни и заседлала.

Мысли все время возвращались к Андрею, и как она ни прогоняла их, ничего не могла поделать: «Сейчас они целуются».

С трудом Вера села в седло и выехала со двора. Разве могла она видеть теперь Андрея? Никогда!

Конь не понимал, куда так рано направилась его хозяйка и почему она не правит поводьями. На одном из отворотков дороги Курагай остановился. Вера сердито пнула его стременами, и он снова пошел не зная куда.

В стороне темнели громады гор. В канавах шумела вода. От полей несло живительным духом талой земли. Но ничего этого Вера не видела, не ощущала. Ссутулясь, с опухшим от слез лицом, она сидела в седле точно захлебнувшаяся болью.

Загрузка...