Часть вторая

Глава первая

С оглядкой, с продолжительными «отзимками», но все же шла на Алтай весна. Робкие ее шаги были заметней на солнечных склонах гор. Мертвенной синевой там наливались снега. Неожиданно, в одну ночь, оголялись гребни и гривы и дымились парком: земля «раскрывала глаза», дышала легко и радостно, как проснувшийся ребенок.

Страстный охотник Витька Барышев показывал на свои густо высыпавшие веснушки:

— Пришла! Вот она, голубушка! Видишь, как испятнала…

Он клялся, что на хребте у Соснового холма уже затоковали косачи, запели глухари.

— Своими глазыньками, собственными ушами… Шалашей наделал, в любой садись… Птицы — тьма! А уж токуют, бьются — не растащишь!

И сам Витька — с горящими глазками, с порывистыми жестами — напоминал ошалевшего от весны токующего тетерева.

Андрей не мог больше выносить одиночества. Но и на людях было ему трудно. Даже с Матильдой, относившейся к нему по-матерински, он чувствовал себя неловко: казалось, старуха догадывалась о чем-то и связывала брошенное в огонь розовое душистое письмо с приездом Неточки, а ее концерт — с нелепой размолвкой Андрея с Верой.

Из сборного домика, в котором он собирался поселиться с Верой, Андрей вернулся в узенькую комнатушку в конторе. Со стыдом и болью вспоминал он теперь, с каким радостным волнением вносили они с Верой в «свой дом» свою первую мебель: стол и два стула.

«Хоть бы сев скорее…»

Россказни Витьки о начавшихся токах подогрели Андрея: «Схожу-ка я в горы, весну послушаю, постреляю, забудусь…» Но собирался он на ночь к Сосновому холму без обычного охотничьего волнения: что-то словно надломилось в его душе.

«Но почему, почему я не удержал ее тогда?.. Господи, как ужасно, как глупо получилось все!»

…Подъем шел широкими, частью открытыми, но больше заросшими осинником еланями. Терпкий, чуть внятный душок струился от поголубевших голых осин, весенней свежестью и влагой пахнул пронизанный южным ветром снег. Узкой тропкой Андрей медленно поднимался в горы. Солнце падало за хребет, тихо было в лесу. Чуть слышные, долетали сюда мерные хлопки генератора, однако они не только не нарушали, а как бы подчеркивали предвечернюю тишину леса. Вскоре пропали и эти последние звуки: осинники, березняки, овраги полонили охотника.

Андрей лез выше и выше. Ему стало жарко; он снял шапку и расстегнул меховую куртку, но не остановился, не присел: физическим напряжением прогонял он то, что все время не давало ему покоя, как бы убегал от самого себя.

Теперь по обе стороны тропинки теснились уже не осины, а высокие гладкоствольные березы. Берестяная рубашка на них по-весеннему залоснилась, порозовела — в оживающей сердцевине деревьев двинулись соки. Андрей знал, что достаточно выстрелить в березу дробью или сделать легкий надрез ножом, и тотчас же из раны польется сладкий пахучий сок: пей сколько хочешь. Но он этого не сделал, хоть и мучила его жажда. Казалось, он сознательно причинял себе физические страдания, чтобы заглушить душевную боль.

За последним поворотом открылся Сосновый холм — глухой массив, с высокими, точно из меди выкованными вековыми деревьями в мохнатых густо-зеленых шапках. Вокруг лежали сугробы. «Наврал Витька! Какие еще тока!»

И вдруг охотничье ухо уловило какое-то бульканье. «Тетерев? Нет, ручей… Нет, тетерев. Конечно, тетерев!»

Андрей невольно прибавил шагу. Задыхаясь, он уже почти бежал по тропе. За одним из поворотов тропинки, на солнечном припеке, увидел обнажившийся из-под снега скалистый утес.

— Ручей!

Андрей с наслаждением опустился на пень.

Рожденный на крутом горном склоне, первый весенний ручей вырвался из-под снежной толщи. Прозрачно чистый, прыгая с уступа на уступ, он устремлялся в долину.

Ручей звенел у самых ног Андрея. Узенькое ложе его было усыпано белыми камнями кварца. Ударяясь о них, крохотные волны издавали музыкальный плеск, так похожий на бульбуканье токовавшего тетерева. Но это не только не огорчило охотника, а, напротив, обрадовало и взволновало его.

Андрей долго слушал Детски милый лепет ручья, представлял себе, сколько препятствий встретится на пути этого первого гонца весны, как будет уходить он в глубь снежных надувов, обегать мертвые валуны, скрываться и между кочек и в земле, чтобы снова вырваться на поверхность и звенеть молодым, победным звоном.

…По рассказам Витьки Андрей безошибочно нашел его становье — тепло укрытый лапником балаган, в котором охотник собирался коротать весенние ночи, и несколько «засидок» — шалашей вблизи обнажившихся из-под снега полян.

Андрей улегся на душистый лапник, закинув руки за голову, но лишь только он смежил глаза, как из темноты тотчас же возникло лицо Веры.

— Не усну… И сегодня не усну…

Андрей решительно поднялся и принялся собирать сушняк. Он любил огонь в лесу и всякий раз, когда бывал в нем, раскладывал костер. Еще с детства ему запомнились слова деда-партизана: «С огнем в лесу, как с близким другом: от него и тепло и на душе радостно…»

Но сейчас и костер не радовал Андрея.

«Зачем ты лжешь мне?!» — вспомнил он слова Веры и ясно представил себе, как она, наклонив голову, побежала к калитке.

Андрей швырнул сосновый пенек в пламя, и огонь золотым роем взметнулся выше балагана.

Он посидел еще немного, разбросал головни, затоптал угли и снова лег.

Тихий Сосновый холм ожил: закачались, зашумели деревья, влажный южный ветер заметался меж высоких рыжих колонн. Андрей выглянул из балагана. Тучи завалили небо; слышно было, как падали тяжелые комья снега с ветвей. Потом зашуршал по кронам сосен теплый спорый дождь. Не переставая, он шел несколько часов и стих только перед рассветом. Когда Андрей вылез из балагана, небо расчистилось. У темной стены Соснового холма запылала крупная отменно-яркая звезда. «Утренница! — вспомнил Андрей дедово название Венеры. — Теперь уж скоро».

И вдруг издалека, с большого мохового болота, полились серебряные звуки, словно через все небо потекли прозрачные ручьи. Чище и чище льются на весь лес ликующие звуки: то проснулась прилетевшая этой ночью первая стайка журавлей и протрубила утреннюю свою побудку.

«Пора!»

Андрей вложил патроны в ружье и, разбрызгивая мертвый жидкий снег, пошел на облюбованную с вечера гриву, где, по словам Витьки Барышева, был самый центр глухариного токовища.

Еще раз протрубил в моховом болоте журавль и смолк. Стало так тихо, как только бывает перед зарей. Андрей невольно остановился: ему не хотелось, чтобы шум шагов или даже звук его дыханья нарушал предутреннюю тишину старого леса… Стоял он несколько минут. И справа и слева захлопали крылья опускающихся тяжелых птиц. «Тетерева на ток…» — подумал Андрей, сжимая шейку ружья.

Прилетевшие птицы замерли: слушали.

«Ччуффшш!» — как боевой клич к началу единоборства, раздалось среди токовища.

«Ччууффшш», — тотчас же отозвались разом несколько петухов и, шурша крыльями по сухобыльнику, бросились на грозный вызов. Через одну-две секунды донесся шум ударившихся грудь о грудь птиц.

Но не тетерева с их шумными драками и бурными брачными песнями привлекали Андрея. Глухари, древние таинственные птицы, — вот о ком мечтал он еще в Москве! Отец не раз говорил: «Не убивший глухаря — не охотник!» Понятно, поэтому, что, когда Андрей услышал, наконец, «вступление» к глухариной песне — легкие удары верхней части клюва о нижнюю, — он забыл обо всем на свете.

Любовная песня лесного великана нежна, как шелест сухой травы. Будто бы слабая, она покрывает все звуки леса. «Шепчущая песня! — зовут ее охотники и безошибочно различают глухариное токованье даже в ветер, под шум и скрип раскачивающихся деревьев.

Глухарь пел где-то совсем недалеко. Под его песню Андрей сделал несколько десятков прыжков и почувствовал, что певец очень близко. Сердце билось так громко, что охотник боялся, как бы оно не «подшумело» глухаря. Андрей жадно вдыхал зоревой, чистый воздух. Было еще темно, и как ни силился охотник — рассмотреть птицу не мог.

В стороне, на гриве, токовали тетерева, придушенно-хрипло хоркали пролетающие, отыскивающие самок вальдшнепы. Но Андрей не слышал ничего, кроме пения глухаря. А небо все светлело и светлело. Потом оно стало наливаться киноварью и янтарем. На полянку, на жидкий снег упали пурпурные блики зари. Андрей уже отчетливо различал соседние кроны сосен и на самой ближней, на толстом голом суку, увидел желанного глухаря. Большая птица, веером распушив хвост и подняв голову на толстой шее, медленно передвигалась по суку: в алом пламени зари глухарь казался огромным и черным, словно вырезанным из мореного дуба.

Певец был виден теперь во всем весеннем брачном блеске: дикой ярью были налиты его малиново-огненные глаза; над карминно-красными бровями синей плавленой сталью переливались перья… Прилетевшие с рассветом глухуши стали призывно квохтать, звать его, а он пел и пел. Андрей стоял и смотрел на певца, не решаясь вскинуть ружье к плечу.

Одна из глухарок подлетела и села на маленькую сосенку так близко от охотника, что Андрей разглядел даже ее нежную пеструю грудь, отливающую палевыми тонами.

Глухарка вытягивала шею, поворачивалась к петуху то одним боком, то другим и, приспустив хвост, как-то вся приседала на качающейся под нею ветке и квохтала. Это был не то вздох, не то стон… Андрею открывалась сокровенная жизнь птиц: «тайное тайных» векового леса.

А чарующая, древняя как мир песня все лилась и лилась с высокой кроны сосны.

Андрей пытался уловить мелодию глухариной песни и не мог. В простой на первый взгляд, как просто все в природе, глухариной песне, в то же время ему чудилась такая поэтическая глубина, в каждом колене ее было столько тончайших оттенков, что ни запомнить, ни тем более воспроизвести ее действительно не было никакой возможности.

Неизвестно, сколько бы еще времени любовался Андрей певцом и глухушей, если бы сбоку не грянул оглушающий выстрел. Глухарь дрогнул, на секунду задержался на сучке и упал в жидкий, фонтаном брызнувший снег.

Витька Барышев с дымящимся стволом крупнокалиберной берданки подскочил к поверженному петуху и поднял его за поникшую голову.

Гул выстрела нарушил очарование леса. Все замерло. Даже тетерева смолкли, а конопатое лицо Витьки сияло радостью.

Андрей тяжело вздохнул. «Не будет покоя», — подумал он и шагнул навстречу молодому охотнику.


Никогда еще Андрей так нетерпеливо не ждал тепла, наступления настоящей весны. Он верил, что в горячке полевых работ обмелеют и тоска и боль, забудется то, что никак не забывалось сейчас. Но настоящая весна, как назло, не наступала, хотя давно прилетели крылатые ее вестники: грачи, жаворонки, журавли. А Витька Барышев видел и первых уток. Появилась даже синица, но и она, против обыкновения, не принесла на хвосте настоящей весны. День тепло, неделю холод.

— На хромом пегом быке едет нынче на Алтай весна. В прошлом году в эту пору разгар сева был, нынче без шубы и на задворки не выйдешь, — говорили местные крестьяне.

— Зато и снегов! Нынче ухватывай, сей не жалей, окупит землица-матушка!

— Мы-то спешим, да она не торопится. Будто чует целина, что доживает последние денечки; как ленивый тракторист, глаз продрать не хочет, — шутили механизаторы.

— Пусть не торопится, пусть будет поздняя, да вода спорая — верное это дело к урожаю!..

Примет незаурядного будущего урожая было много. Накопленные поколениями наблюдательных землеробов — они радовали сердца людей. И о чем бы ни говорили и колхозники и трактористы, а обязательно возвращались к посевной, к урожаю: так хотелось, чтоб после многолетней засухи — припожаловал бы, наконец, этот долгожданный урожай-батюшка.


…Тракторные отряды вышли в поле по снегу. «Задерживать талые воды, прибивать влагу», — как говорилось в приказе директора МТС.

Радовались выезду в поле беспокойные тракторные бригадиры. Так радуются рыбаки перед началом путины, охотники — при сборах в тайгу. Неискоренима в душе человека весенняя тяга из жилья под просторный купол неба.

— Пусть даже померзнешь немного, зато увидишь, разберешься, что у тебя есть, чего не хватает.

Но нынче тракторные отряды мерзли в поле больше чем следует…

И вот, наконец, после нудной «сивой перемежицы» выдался безветренный теплый вечер. Задымились, запаровали поля, залились в благословенной лазури жаворонки. Казалось, небо потрескивало от их пения Из прокопченных бригадных станов на солнечный угрев вылезли трактористы, прицепщики, повариха, разнежились, засмотрелись на широкий простор.

Река заливала луга. За лугами, в дымчатой дреме — лес, за зубчатую его гриву садилось солнце. Пожаром запылали и облака и верхушки деревьев на горизонте. Мечтательный Саша Фарутин смотрел на синь леса, и ему казалось, что зубчатые стены его стерегут неизведанный манящий край, куда они, молодые механизаторы, должны найти дорогу. Обязательно должны — пусть с боем, с великими трудностями, но» найти!

«Поход в будущее! Я — в голове колонны…» Саша начал было складывать стихи, но, почувствовав их убогость, бросил. «Буду лучше смотреть и мечтать…»

На не одетый еще тополь у стана сел скворец, вытянул шейку в сторону уходящего солнца и залился на разные голоса.

Бригадир Шукайло поднял чернокудрую голову:

— Оттаял, сердяга! А то все сидел, напялив черненый свой полушубчишко на самые глаза, и думал, наверное: «С такого бы холоду сто граммов тяпнуть!»

К трактористам подошел старый чабан из колхоза «Красный урожай», пасший овец на целинной гриве.

— Чему радуетесь, мужики?

— Весеннему ворожею — скворцу, — ответил за всех бригадир.

— Да что-то они нынче ворожат, ворожат, а наворожить не могут: упирается весна, да и только. Я вот собственными глазами суслика видел. А уж если этот стервеныш макушку из норки покажет, значит пришла она, матушка. Нынче же смотрю и не верю: «Обманет!» — Старик замолчал и тоже засмотрелся на жаркий золотой закат.

А весна на разные голоса продолжала уверять, что она пришла. Перекликались остановившиеся в полях на ночевку легкоперые казарки; радуя сердца охотников, жирным баском гоготали гуменники; со свистом, как пущенные из пращи, неслись утки разных пород. А под самым куполом неба, на широких спиралях, роняя грозный клекот, плавал властелин воздушных и степных просторов, узорнокрылый беркут-балопан. Черный, белохвостый, он в отблесках зари то занимался пламенем, то краснел, как живой флаг. Степь казалась безмерной, молитвенно тихой. В таком же безмерном покойном небе проплывали румяные облака. Хмельным весенним маревом курилась непросохшая целина. Она дышала ароматами старого ковыля, духмяной горечью полыни.

И гомон птиц на солнцезакате и терпкие запахи земли волновали трактористов.

— Марит-то, марит-то, батюшки! Ночью того и гляди первый дождичек соберется. — Опьяневшими глазами Иван Анисимович окинул медленно гаснувший закат и пошел. Он не мог усидеть у будки, ему хотелось с глазу на глаз побыть с весной.

Шукайло сел на кротороину и стал «пытать грунт». Земля на глуби была еще тверда и мертвецки холодна, но корочка уже отмякла и ожила. На прогретой дернине, приподнимая бурую ветошь, уже пробивались чуть заметные ворсинки изумрудной травы. Острые, как шильце, с первой же минуты своего рождения они набирали силу: неудержимо тянулись к теплу, к солнцу!

22 апреля над полями прокатилась невиданной силы гроза. Широкая и внезапная, какими обычно бывают грозы в степях, с фиолетово-голубыми огненными разрядами, она громыхнула с такой обвальной силой, что перепугала отары мериносов. Овцы рассыпным строем неслись по степи с такой же стремительностью, с какой в небе летели гонимые ураганным ветром тучи. Казалось, и земля и небо взбесились и мчатся куда-то в клокочущую пропасть.

Через полчаса ливень стих. Овцы остановились, засияло солнце, заискрилась зеленым пламенем мгновенно выметнувшаяся из земли обмытая молодая трава.

Тимофей Павлович Уточкин с перевязанной щекой (он страдал от воспаления надкостницы) поспешно вошел к директору. Он был в резиновых, забрызганных грязью сапогах, в защитной, военного образца фуражке и в коротенькой бобриковой куртке. Несмотря на мучившую его зубную боль, Уточкин все время проводил в тракторных отрядах и только что вернулся с полей.

— Подходит земелька! Этот ливень смыл последний снег. А мы с тобой, Константин Садокович, не готовы.

— Как не готовы?

— Первачей не определили.

— Каких первачей?

— Лучших трактористов в отрядах, которым можно поручить первую борозду на целине.

— Ах, ты вон о чем!..

— Давай договоримся, Константин Садокович, с первых же шагов поощрять трудовое рвение. Честь провести первую борозду на целине — великая честь! Историческая весна!

Боголепов пристально посмотрел на Уточкина.

— Да, весна эта, буду прямо говорить… Ну что ж, давай посмотрим, кто у нас достоин такой высокой чести.


Вечером в МТС позвонил Леонтьев. К телефону подошел Андрей.

— Скоро начнете?

— Завтра, Василий Николаевич.

— Где?

— У красноурожаевцев.

— Добро! С рассветом к вам Гордей Миронович будет.

Через полчаса позвонил председатель райисполкома.

— Кто у телефона?

— Главный агроном Корнев.

— Андрюша!.. — Разговор пресекся: старик закашлялся в трубку.

Со звуками этого родного голоса, с которым была связана вся юность Андрея, в его душе из какого-то канувшего в вечность далёка сразу выплыло: большое село Маральи Рожки, спускающийся с гор вечер, кипящий на крыльце самовар, пахучий дым из трубы, шум водопада Сорвёнка, большая рука деда на голове… Андрей даже глаза закрыл.

— Андрюша! Ну, как ты?.. Свирепствуешь? Не позоришь корневскую породу? Как у вас с первой-то бороздой?

— Завтра у красноурожаевцев, Гордей Миронович, — постеснявшись назвать деда дедом, ответил Андрей.

— Слава богу, наконец-то!.. С нынешней весной не только вы, молодежь, а и мы, старики, зубы до десен съели… Жди меня с бабкиными постряпеньками. Слышишь?

— Слышу, дедушка, слышу…


Честь вести первую борозду на целине в Войковской МТС выпала Саше Фарутину. Это была премия за усердную его работу в тяжелые дни спешного ремонта тракторов и подвозки кормов в колхозе.

В этот торжественный день молодой тракторист и бригадир первой тракторной бригады Иван Анисимович Шукайло проснулись задолго до общей побудки.

— Чувствуешь, Сашок, какая тебе предстоит ныне почетность?

— Чувствую, Иван Анисимович. Ночь спал плохо, дважды к машине выскакивал, все казалось, чего-то не досмотрел… А она как рысак перед заездом: и вычищена до блеска, и копыта смазаны… И чудно, Иван Анисимович… — Собираясь сказать заветное, Саша пристально поглядел бригадиру в лицо. — Так я это в душе чувствую, что даже дух в груди спирает, а вот высказать… Стихами бы, да слов таких не найду… Такая размазня получается…

Шукайло понимающе улыбнулся.

— Это ничего, Сашок, слова потом найдутся, главное, что в душе чувствуешь, что к машине ночью выскакиваешь… На словах-то иной как гусь на воде, а на деле — оторви да брось… А вот настоящее, душевное слово не каждому дается. Да и не всем же птицам щелкать по-соловьиному. Я тоже плохо спал сегодня. А уж я ли за пятнадцать лет не напахался! Поднимать целину — это, брат, дело историческое! Об этом песни складывать будут.

Иван Анисимович был необычно серьезен. Он волновался — и не скрывал этого. Шутка ли, вся страна следит за целинниками. Газеты полны сообщений: там подняли первые гектары, там вспахали уже сотню, там — тысячу гектаров…

Передавали, что секретарь крайкома партии уже несколько раз летал над полями на самолете.

Шукайло хлопнул тяжелой рукой мечтательного тракториста по плечу и сказал:

— Чтоб борозда была как по шнуру! Уточкин говорит: в историю войдет эта твоя первая борозда.

Фарутин вскинул на бригадира глаза и хотел было ответить ему что-то, но Иван Анисимович предупредил его:

— Не надо, Сашок! Знаю, что не подгадишь. Поди полежи еще, сосни для точности глаза, а я тем временем вешки на загонке проверю.


Первая бригада завтракала на восходе солнца. Ели, как всегда, усердно, в молчании. Не нарушил распорядка и подкативший к стану директорский «газик».

Озорной Васька Лихарев остановил машину у самого котла и быстрым движением открыл дверцу прямо против бригадной поварихи.

— Как раз к кулешу! — сказал он и подмигнул разбитной, языкастой вдове.

Повариха сердито вздернула жидкую белесую бровь, сверкнула оловянными глазами и отрезала:

— Кому как раз, а кому и бычий глаз! Ты бы еще, чубатый кобель, ко мне в котел въехал!

— В другой раз, Авдотьюшка! — захохотал Васька.

— Уж я тебя тогда употчую половником промеж ушей, жеребца стоялого!

Из машины вышел огромный Боголепов и маленький, серый, очевидно, не выспавшийся, с подвязанной щекой Уточкин.

— Хлеб да соль, товарищи механизаторы! — покрывая могучим своим басом препирательство поварихи и шофера, поздоровался директор.

— Милости просим с нами кушать! Подвиньтесь, ребятишки, — за всех ответил поднявшийся навстречу гостям бригадир.

Боголепов, Уточкин и Васька сели. Повариха поставила перед ними дымящиеся миски.

— Откушайте нашего бригадного кулешу. Не знаю, только, хорош ли. Что-то все уткнулись, едят, молчат. Не ругаются, — значит, думаю, угодила.

Васька Лихарев поддел полную ложку и сказал:

— Такой кулеш и при коммунизме поешь, да еще из твоих распрекрасных рук, Евдокеюшка! Я, не подняться мне с этого места, заявку подаю на большую-пребольшую добавку…

— Задабриваешь, чубатый цыганище, — заулыбалась вдова.

Бригадир ел не спеша. Когда он наелся сам и увидел, что наелись все, в том числе и гости, положил ложку.

— У нас, Авдотья Трофимовна, два неписаных правила в бригаде, и ты их как повариха должна знать: первое — есть молча и досыта, работать без устали и дотемна; второе — положили ложки и сразу же на ножки. У тех же, кто после еды отдыхает часок, завертывается сала кусок да лени мешок… На ножки, товарищи! — скомандовал бригадир.

Трактористы и гости разом поднялись из-за длинного стола.

Правила в бригаде Шукайло хотя были и не писаны, но соблюдались строго: механизаторы тотчас же занялись делом.

Ни полевого бригадира Кургабкина, ни председателя колхоза Высоких еще не было, и никто не мог сказать когда они появятся, — вечером их видели пьяными.

— Пробовали наваренную к пасхе брагу да вино, не прокисло ли оно, и напробовались, — сообщила знающая все колхозные новости повариха.

— Наш завтрак в пять, их — в десять. На них равняться, с тоски облысеешь. Будем начинать, Константин Садокович? — спросил бригадир.

— Начнем.

В это время со стороны Предгорного показалась легковая машина.

— Гордей Миронович катит! Вон откуда приехал, а наши колхозные руководители ждут, когда жены им горячих лепешек напекут… Я буду прямо говорить: кончать надо с этим, Тимофей Павлович! — Боголепов разломил вышелушенный кукурузный початок и с силой швырнул его в сторону.

Уточкин ничего не ответил, только болезненно сморщился. Молодое лицо его было землисто-серым: Тимофей Павлович все еще страдал от зубной боли.

— Вот напущу я на них Гордея Мироновича, — погрозился Боголепов, — он проведет с ними душеспасительную беседу…

Зарокотал и трактор. Боголепов насторожился, слушая работу мотора. «Настроили, как гитару!» — удовлетворенно подумал он и заулыбался.

— А этот большеглазенький москвичок у тебя, Иван Анисимович, видать, с музыкальным ухом…

— Старается, Константин Садокович. Знает, что соберутся сегодня старые «музыканты».

Автомобиль председателя райисполкома остановился у трактора. Старик Корнев с трудом выбрался из машины, снял шапку и помахал ею.

— Приветствую первую бригаду и ее славного бригадира!

Вслед за стариком выскочил одетый в короткий черненый полушубок, осунувшийся за последнее время главный агроном МТС.

— Здравствуйте, мужички-полевички! — здороваясь с каждым за руку, весело заговорил Гордей Миронович. — Я вот ему, вашему главному агроному, говорю: «Спят, поди, еще шукайловцы, будить придется», — а он молчит, но вижу — бровь у него дергается: смеется над стариком. А потом и утешил. «Если, — говорит, — кто спит, так это председатель колхоза Высоких и полевой бригадир Кургабкин, а шукайловцам совесть не позволит спать до восхода солнца». Вижу, по его и вышло. Где же они, главные-то наши хозяева? На полатях еще? А ведь не (нами сказано: «На полатях лежать — хлеба не видать…»

Председателя райисполкома обступили механизаторы.

— Да заглушите его ненадолго! — Гордей Миронович указал на работающий трактор. — Ведь гривенники в воздух летят. — Гордей Миронович, словно застеснявшись, чуть тише проговорил: — Когда вижу, где можно сэкономить, а не экономят, у меня такое настроение, будто в штанах карман прохудился: хожу, а деньги из него сыплются.

Андрей впервые видел деда на работе и с удовольствием наблюдал за ним. Ему нравилась простота, с какой он начал беседу. Молодой агроном знал, что люди, живущие в полевом стане не одну неделю, бывают рады приезду свежего человека и душевному разговору.

За осень и зиму Андрей Корнев успел убедиться в том, сколь умны и наблюдательны эти простые, малозаметные на первый взгляд работники МТС, как точно и безошибочно определяют они высокомерно поучающих руководителей.

Повариха принесла табуретку, смахнула с нее фартуком пыль.

— Пожалуйте, товарищ председатель райисполкома, на мое кресильце.

Гордей Миронович сел и с удовольствием вытянул страдающие от застарелого ревматизма ноги.

— Вот так-то будет способней, — улыбнулся старик сгрудившимся вокруг него трактористам. — На чем бишь я остановился?

— На армии механизаторов, — подсказал Саша Фарутин.

— Да, да, так вот: хоть и велика ваша армия, но каждый боец в ней на счету. Хорошие тракторист и прицепщик на крюке своего трактора везут колхозу богатство, плохие — нищету. К стыду нашему, есть еще у нас и бракоделы. «Борона все закроет», — рассуждают они. Но от глаз хорошего полевого бригадира и честного, понимающего агронома ни мелкая пахота, ни огрехи не ускользнут. Вот, скажем, повариха, — Гордей Миронович повернулся к Авдотье Тетериной. — Некоторые ее считают маленькой спицей в колеснице. Неправильно это! В большой армии, как в сложной машине, каждый винтик важен. Легли голодными трактористы и прицепщики — какие же они будут работники! Не подвез водовоз воды — стоит трактор. Как видите, все важны, все главные…

Неожиданно оказавшись в центре внимания, Евдокия Тетерина, казалось, помолодела на десять лет. Необычного цвета ее глаза подернулись влагой и так победно озарили механизаторов, что Васька Лихарев, подтолкнув горючевоза и указав на вдову, шепнул:

— Гляди, Евдоха-то на седьмом небе! Теперь от этой похвалы она такие вам кулеши будет закатывать…

— Но как же все-таки при таком большом зачине нет ни Высоких, ни Кургабкина? — Гордей Миронович посмотрел на дорогу от Предгорного, точно поджидая запоздавших руководителей колхоза.

Но дорога была пустынна. Старик огорченно вздохнул.

— Константин Садокович, пошли своего молодца, пусть сейчас же хоть без штанов, но доставит их в бригаду.

Боголепов повел бровью Ваське, и тот в два прыжка очутился у машины. Когда шум «газика» замолк, Гордей Миронович посоветовал «начинать дело». Как сказал он: «Ленивых ждать — самим ленивыми стать».

Фарутин побежал заводить мотор, а Гордей Миронович, старчески кряхтя, поднялся и, взяв под руку Боголепова, отвел его в сторону.

— Константин Садокович, я все собирался спросить: как у тебя со сборкой домов для специалистов? И что это твой Ястребовский семью из города не перевозит? Неужто он думает отвертеться и снова в город, а?

Боголепов молчал.

— Илья Михайлыч, конечно, дельный инженер, но не давай ты ему озираться на город. Я знаю, у него там квартира с удобствами, но если мы так, то… Я до него доберусь, до твоего Ястребовского! И ты тоже, ежова голова! Построил бы для него домишко в первую очередь, цветник бы перед окнами разбил…

Боголепов слушал старика и чуть заметно улыбался: беду своего главного инженера он отлично знал. О ней рассказал ему сам Илья Михайлович.

О приличном «своем гнезде» супруги Ястребовские мечтали со студенческих лет, но жить им все время приходилось то в полуподвале, то в светлой, но в одной комнате коммунальной квартиры. И только год назад они получили отдельную квартиру в благоустроенном доме. А сколько было ухлопано сбережений на обстановку, на подбор библиотеки! И вдруг — Войковская МТС! «Ночь эту ни я, ни жена не спали. Решил ехать один. Не тащить же семью в дикие условия. Как представлю зиму, колку дров, носку воды из колодца, Соню у русской печки… Нет, не могу! Думаю, буду работать, как зверь, отбуду год, в крайности два и — домой…»

«Не в цветниках тут дело, — думал директор. — Надо, чтоб он влез в работу по уши, полюбил бы МТС. Тогда…»

Саша Фарутин поставил трактор у первой вешки. Таловые прутья мережкой убегали к горизонту. Тракторист уже знал этот пепельно-серый, от века не паханный массив. Вместе с бригадиром исходили его, размерили и по границам участка и по глубине. Трижды Саша приходил один. В блеклых ковылях, в чернобыльнике гнездились жаворонки. На выжженных солнцем проплешинах встречались жилые норки теплолюбивых сусликов. В голубом полынном островке каждый раз поднимал Саша поджарого, клочковатого зайца и пару серых куропаток. «Придется вам, граждане, спешно менять квартиры».

Хорошо знал Саша Фарутин свою первую целинную стогектарку. А вот сегодня, перед запашкой, показалась она ему новой, словно увидел ее впервые. После вчерашнего проливного дождя раннее весеннее солнце стоцветно играло на дымчатых от росы бурьянах, на войлоке прошлогодних ковылей, на первом радостно-зеленом плюше новорожденной травы.

«И здравствуй и прощай, родная!» Перед глазами Саши картина за картиной пронеслась тысячелетняя уныло-однобразная жизнь степи. Зимами засыпали ее снега, бесновались над ней вьюги, мышковали в бурьянах лисы-огневки, прорыскивал бирюк-волк; веснами, на краткий срок, благостно ликуя, пышно расцветала степь узорными коврами подснежников и ветрениц, а с первым зноем чахла, умирала до глубокой слякотной осени. Летом, сквозь огнедышащее зыбкое марево, понуро проходили по степи отары овец, стада рогатого скота, пощипывая скупой низкотравный ее покров. В нечастые «мокрые» годы по узколистному мятлику, пырею, по пахучему проволочно-крепкому буркуну, реденько покрывавшим растрескавшуюся от солнечных ожогов землю, стрекотали сенокосилки, собирая небогатые укосы степного сена. Втуне лежала накопившая за миллионы лет животворную силу крепкодернинная алтайская степь.

И вот пришли посланцы комсомола будить спящую красавицу.

Голубые, как горные озера, глаза Саши Фарутина видели уже иную степь: стена хлебов расплеснулась без конца и без края. Ходят по ней, как по морю, зыбкие волны. В полуденные часы важевато летают седые острокрылые луни и ржаво-коричневые коршуны, дрожат в небе, словно подвешенные за нитки, серые крестики кобчиков. Милые сердцу земледельца пашенные птицы, точно верные стражи, охраняют хлеба от сусликов и хомяков… Гулом машин, голосами людей наполнена освещенная вечерними кострами, напоенная запахами спелого зерна черноземная алтайская степь.

А вот перед взором Саши Фарутина уже не степь, а новые невиданно прекрасные города: алтайская пшеница обернулась в стадионы, в каналы, в гладкие как стекло асфальтовые дороги, спиралью убегающие к вершинам зеленых гор… Бегут по дорогам разноцветные, как елочные игрушки, автомобили с веселыми, счастливыми девушками и парнями, и в одном из них — он и рядом с ним, в белом платье, «она», самая умная, самая честная, самая добрая, самая маленькая Груня Воронина… Но как, как все это сложить в стихи?

…И директор и гости замешкались на стане: оттуда доносились громкие голоса. Должно быть, председатель райисполкома парит прибывших, наконец, Высоких и Кургабкина…

Саша рад был, что начальство задержалось немного: ему так хорошо было мечтать!

— Нина! — высунувшись из кабинки трактора, крикнул он прицепщице. — Ну как, волнуешься?

— Есть немножко, — созналась девушка и беспокойно задвигалась на сиденье.

— Самое главное, не суетись, не делай — рывков.

— Знаю, Саша, а все-таки волнуюсь.

Наконец к трактору подошли все.

— На склоне переключи, посмотри, как он отзовется на вторую скорость, — сказал Саше Шукайло.

Дизель дрожал, как горячий конь, ожидающий команды. Дрожь прокатывалась и по телу казавшегося каменно-спокойным тракториста.

— Ну, в добрый час! — сняв пыжиковую шапку, махнул председатель райисполкома.

Саша дал газ. Трактор, сминая вешку, рванулся на загонку. Бледная, со стиснутыми зубами, Нина Гриднева дрожащими руками повернула штурвал полевого колеса и запустила плуг в дернину. Толстые сальные пласты всползли по отвалам лемехов и один за другим тяжело, будто нехотя, опрокинулись навзничь.

Среди пепельной степи зачернелся удлиняющийся на глазах пятиленточный след.

Люди пошли за трактором и, дойдя до блестящих на линиях среза зернистых черных пластов, склонились над ними: от только что раскупоренной целины шел острый, пьянящий дух.

— Настоялась, матушка! — жадно вбирая спиртовый запах вспоротой земли, сказал обмякший, подобревший Гордей Миронович и окинул увлажненными глазами стоящих в торжественно-строгом молчании механизаторов.

— От души поздравляю с первой бороздой, Константин Садокович! — старик крепко пожал большую руку Боголепова.

От бригадного стана мчался на подпрыгивающем по кочкам мотоцикле человек в кожаном шлеме.

— Ястребовский! — обрадованно сказал Боголепов. — Не вытерпело-таки сердце!

Директор и бригадир, а потом и подъехавший Ястребовский стали напряженно вслушиваться в ритмические звуки удаляющегося на первой скорости трактора. Все трое уловили изменение в тоне и переглянулись.

— Пробует вторую — не получается, — определил Боголепов.

— Не тянет, жалко! — подтвердил Шукайло.

А на отсвечивающую на утреннем солнце узкую жирную ленту поднятой целины уже летели неизвестно откуда появившиеся стайки грачей и галок. Извечная степь на глазах превращалась в поле, привлекающее к себе спутников земледельца — пашенных птиц.

После того, как Фарутин еще несколько раз безуспешно пытался переключить скорость, Боголепов, Шукайло и Ястребовский окончательно убедились: «ДТ-54» на второй скорости пятикорпусный плуг не тянет. Это было печально: планировали именно вторую скорость.

Подошел Гордей Миронович.

Не получается на второй?

— Не тянет…

— Снимем пятый корпус — потянет, — уверенно сказал Ястребовский.

— Как, как? — заинтересовался Гордей Миронович.

— Я сегодня плохо спал — все гадал: «Потянет, не потянет?» И вот что придумал: если на второй не потянет — а нам теперь ясно, что не тянет, — снимем пятые корпуса. На второй скорости и четырьмя норму выполним.

— А выполните ли, Илья Михайлович? — усомнился председатель исполкома.

— Выполним, Гордей Миронович.

Подошли Андрей и Уточкин.

— Сегодня же докажем это на деле, — загорячился Ястребовский. — И вот еще, что пришло мне в голову, — главный инженер как-то загадочно посмотрел на окружающих, — снятыми мы увеличим на один корпус плуги к более мощным тракторам «С-80», и они как миленькие потянут шестикорпусные по любой дернине, не только на второй, а и на третьей скорости.

— А чем же ты его, шестой-то корпус, к пятикорпусному приклеишь? — с волнением вступил в разговор Боголепов.

— Нужда, Константин Садокович, и железо гнет, а это — плевое дело! Сделаем даже и в полевых условиях. Поставим на болты накладку к раме, а к ней шестой корпус.

— И выдержит?

— Головой ручаюсь!

Гордей Миронович одобрительно похлопал Ястребовского по плечу.

— А я было собрался ругаться с тобой… Выйдет, Илья Михайлович, по-твоему, — не знаю, что для тебя сделаю!.. Это если удастся, а я чую, что непременно удастся, — вновь заговорил Гордей Миронович. — Надо будет в нашу районную газетку…

Старик развеселился.

— Слушайте, расскажу вам случай со мной… Дело было лет пятнадцать тому. Я тогда еще совсем молодой был, первый год на партийной работе. А в технике, как говорится, ни в зуб ногой. Тракторов были единицы, и зябь мы пахали до белых мух. Приезжаю однажды на отдаленное поле — и вижу, стоит трактор и около него тракторист мается… — Гордей Миронович загадочно покосился на Ивана Анисимовича Шукайло. — А уж стужа была. Ветер с ног валит, снег слепит. Меня, только я вылез из машины в ватном пальтеце, насквозь пробило… Как сейчас помню, молоденький, лет восемнадцати-девятнадцати, тракторист был, а здоровяк — на голову меня повыше. Лицом черный-пречерный и кучерявый, как баран… Н-да… Стоит весь измазанный, в солидоле, в бензине, со сбитыми в кровь пальцами, с синими от холода губами и злым лицом. Оказывается, уже полсуток он бьется и не может исправить остановившийся в борозде трактор. Поздоровался, спрашиваю: «Что стоишь? В чем дело?» — «Сам не знаю в чем. Должно, заболел мой трактор». — «А чем заболел?» — «Черт его знает чем. Похоже на грипп и кашляет и чихает, а ни с места…» Покрутился я возле трактора, покрутился и пошел от него в машину, а бедолага в поле на холодном ветру около трактора остался, возможно голодный как волк. И разобрало его тут: зло выругался он от всего сердца и проворчал: «Ездиют тут, мешают только, казенные машины бьют, бензин жгут…»

Старик говорил и все косился на Шукайло, а тот краснел. Все повернули головы на смущенного Ивана Анисимовича.

— Много времени прошло, а как вспомню про этот случай, всегда говорю: «Прав был парень». Ездить нашему брату и не помогать народу — значит жечь понапрасну бензин, и, главное, обманывать себя и других.

Глава вторая

Не одну бессонную ночь провел Андрей со дня отъезда Неточки. Ему казалось, что о его позоре узнали в МТС все и что дольше оставаться ему здесь нельзя. Потом, когда немного оправился, пришла тупая тоска. У людей с пылким воображением ошибка превращается в преступление. Так было и с Андреем. Прежде всего он чувствовал себя виноватым перед Верой. Написал ей два письма, но ответа не дождался.

— Позвоню!

Но и дозвониться не удалось. К телефону подходила Маша Филянова и, как казалось Андрею, подчеркнуто холодно и неправдиво отвечала: «Вера Александровна в поле…» Дважды он порывался попасть в колхоз «Знамя коммунизма», но разлившаяся река отрезала работавшие в этом колхозе отряды от МТС.

Оставаясь один, Андрей мысленно все время возвращался к Вере. Вспоминал полный страдания взгляд девушки, ее крик: «Ты, конечно, пойдешь к ней! Пойдешь!».

Работать… Только работать!

И Андрей ушел в спасительную работу. Он метался по пахотным массивам, помогал колхозным агрономам организовывать подвозку семян, проверял работу полевых и тракторных бригад. Большие и малые дела делал с одинаковым жаром. Ему казалось, что там, где появлялся он, — убыстрялись темпы пахоты и сева.

Но первая же пятидневка разочаровала молодого агронома. Андрей был уверен, что во всех бригадах, наученных тяжелым опытом прошлых лет, начнется борьба за сжатые сроки сева, высокое качество работ. «Пришла весна — тут не до сна». В действительности же тракторы и сеялки простаивали. То не подвезли семена, то люди явились в бригаду лишь к одиннадцати часам, то с водовозкой что-нибудь случилось, то обед опоздал, то запасных частей не оказалось в наличности. Неполадкам не было числа.

План сева, расписанный Андреем не только по дням, а и по часам, летел кувырком. «Может быть, во всем этом повинен только я? Не умею организовать народ?» — думал главный агроном. Он вставал до солнца, так же как и Боголепов, спать ложился не раньше одиннадцати, а число неполадок не уменьшалось.

С тайной завистью наблюдал Андрей за работой директора. Боголепов делал все играючи просто. Иногда с бранью, иногда с шуткой, но всегда уверенно и споро. Вот он, большой, сильный, красивый, направился в строительную бригаду на строительную площадку — «Площадь целинной весны», как назвали ее москвичи-комсомольцы, прибывшие в МТС со второй партией, — издали зорким глазом окинул «площадь», заметил происшедшие за день изменения и сейчас же сообразил, что от него, от директора, требуется…

Боголепов вдруг убыстрил шаг и уже не идет, а бежит к клубу. Через минуту Андрей увидел его наверху размахивающим руками. Рядом с ним — бригадир строительной бригады, проворный, узкоплечий комсомолец-москвич. Он что-то объясняет директору и тоже машет рукой.

Андрей подошел ближе, стал слышен бас Боголепова:

— А еще техник! Да тут и без ватерпаса, на глаз видно… Мал угол: кровля получится плоской. Зимой ее продавят снега, весной и осенью прольют дожди — и тес сопреет вдвое быстрее. Круче ставь стропилины!

А через минуту широкая спина Боголепова мелькнула у столовой, и уже там он дает указания каменщикам, растворяющим известь, плотникам, врубающим дверные косяки. «Откуда у него, у механизатора, опыт прораба?» — дивился главный агроном.

Андрей любил бывать на строительной площадке. В заметно определяющихся ее контурах он, как и строители-комсомольцы, уже видел будущую «Площадь целинной весны» с газонами в центре, с тротуарами у домов, у клуба, у магазина. Любил слушать разговоры строителей-плотников, рослых, большеруких, веселых ребят. «Что-то простое, прочное и красивое в них», — думал Андрей. Ему нравились новые слова и поговорки, которыми сыпали строители: «вязать венцы», «класть матицы», «срубим, как чашу выточим, хоть воду наливай — не потечет»… Но задерживаться на площадке в дни посевной главный агроном не мог. Он отправлялся в ближние от центральной усадьбы бригады, где тракторы поднимали целину и залежь, а сеялки стояли, ожидая, когда соберутся «засыпальщицы».

Шли дожди, дули резкие северные ветры. А если стихало, то с ближних гор в долины, в степь наплывал такой туман, что в десяти метрах ничего нельзя было рассмотреть.

Задумавшись, Андрей стоял на крыльце конторы. Подошел Огурцов.

— Не весна, а сплошная перепелесица! — блеснул он подхваченным где-то новым словцом.

Андрей посмотрел на Игоря, одетого в какой-то несуразно длинный бешмет и в растоптанные валенки, на смешную его козлиную бородку и не сдержал улыбки.

— А ты, вместо того, чтоб на весну сердиться, разозлился бы на свою связь. И вчера и сегодня от семи отрядов сведений не поступало. И живем мы с твоей связью» как в тумане. Рассердись-ка! — И пошел в степь: природа всегда умиротворяла его.

Он бродил и думал: «Как заставить людей почувствовать ответственность за простой техники, за срыв сроков сева?»

Встретился знакомый чабан Семен Яковлевич. Высокий немолодой мужик, в бараньей папахе, в ватнике и резиновых сапогах, брел с пустым ведром и толстой книгой в руках. Поздоровались.

— А ведре зачем? — спросил Андрей.

— Норку суслика встречу — залью. За десять шкурок трудодень начисляют. И между делом — посидеть, почитать… Степь-то весной мокрая.

Андрей посмотрел заглавие: «Петр Первый».

— Книги — моя страсть, людишек не люблю…

— За что же вы их не любите, Семен Яковлевич?

— За хитрость. Только и норовят, как бы от работы отбиться, попьянствовать, на легкую ваканцию пристроиться… А работай бабы, извиняюсь, женщины… Урожай на девках да на бабах только и выезжает. Зимой кто скот спасал? Девки и бабы. Сейчас кто на сеялках под кулями? Девки и бабы. А теперь и бабы у мужиков учатся хитрить.

— То есть как же это хитрить, Семен Яковлевич?

— А так. Ей еще и сорок не стукнуло, а она уже норовит справку достать: «пятьдесят пять», чтобы по преклонности лет от работы отбиться.

Андрей с явным огорчением смотрел в степь. Чабан уловил его взгляд и замолк. Молчали долго.

— Может быть, это только в «Урожае», — сказал чабан. — Мне кажется, хуже этого «Урожая» во всей стране колхоза нет. Дисциплинки никакой. Председатель и полевой бригадир — пьяницы, трудодень легкий, незавлекательный; вот народишко больше на свой огород и норовит. Три года была засуха — оборвались, обносились. Ну, а рядом рабочие эмтээс. Они живут: хлеб, жалованье получают. Вот колхозничек и соображает, как бы и ему на жалованье. Потому и мужиков в деревне нет, а одни бабы да девки. Если бы не бабы — закрывай наш «Урожай»… И еще беда — сознательности мало. Гибнут нынче овцы, решили их по домам раздать, никто не берет: «Сколько начислите?» А в овцах — наше спасение. Матки захудал ли, от ветра качаются. Ягненок еще в утробе затощал, родился и кончился… Сено гнилое: заготовляли спустя рукава, а возили и того хуже — половину под снегом в остожьях оставили.

— Что в «Красном урожае» плохо, я давно знаю, — отозвался Андрей. — А что же вы, Семен Яковлевич, не критикуете руководство на собраниях?

— Насчет самокритики оно, конечно, хорошо бы… Да как? Критикнул я здешнего председателя раз-другой, а он меня потом с хлебом так прижал, что я чуть богу душу не отдал… — Чабан посмотрел на огорченного агронома и решил его ободрить: — Теперь вся надежда на правительство: большие льготы дает колхознику и техники нагнало видимо-невидимо… На целину-матушку надежда: земелька уважительная. И вот уж если уродит — а надо думать, уродит, — все будем с хлебушком и с деньгами. Тут и сознательность и дисциплина приподнимется. Думаю, придется тогда обратные справки здешним бабам брать, «обмолаживаться».

Чабан улыбнулся.

— Народ, милачок, как и везде, разный. Есть и хитрецы, и лодыри, и пьянчужки бросовые, а есть и труженики, у которых мозоли в горсти не умещаются. Для таких колхоз — родной дом, и болеют они за него, как лойковцы. Извиняюсь, как колхозники из «Знамя коммунизма». По председателю. Я ведь тамошний, третий год только в «Урожае»: дочка замуж вышла в «Урожай», ну и меня перетянула. А тот, наш-то, вот скажу, колхоз, вот порядок! — Лицо чабана оживилось. — Отговаривал глупую девчонку, не послушалась. Ну что ж, не хотела шить золотом, бей молотом! От Лойки не побегут, к нему из «Урожая» до десятка семей уже прибилось. — И, утишив почему-то голос, чабан добавил: — Скажу по совести, заело меня, и дочку, и зятя… Думаем овец добрых развести и в «Урожае».

Старик засмотрелся в степь. Потом, спохватившись, словно вспомнив что-то, повернулся к Андрею.

— Вторительно говорю: не расстраивайся. Народ и здесь есть старательный. И ты, милачок, к простому народу жмись, учи его работать на самих себя. Он еще который есть темный, как пивная бутылка…

Андрей попрощался с чабаном и, не возвращаясь в контору МТС, отправился в дальние отряды. Там он провел пять дней.

…Контора колхоза «Новый путь» находилась на берегу. Река заливала луга. Коловертью ходила пена, в тальниках крякали дикие утки. Андрей любил половодье. В юности он часами простаивал на берегу. Сейчас спешил в контору.

В большой полутемной комнате за столами лениво щелкали костяшками две женщины: бухгалтер и счетовод. В уголке вязала чулок уборщица.

— Привет женщинам! — сняв шапку, весело сказал Андрей и поздоровался с каждой за руку.

Серые, точно присыпанные пылью, лица женщин оживились.

— Проходите, товарищ главный агроном, присаживайтесь, — пригласила бухгалтер.

— И рад бы посидеть с вами, да посевная, вот как некогда! — Андрей провел рукой по кадыку. — Патнев здесь?

Бухгалтер кивнула на соседнюю дверь и с ухмылкой ядовито сказала:

— Жизнь отрада — умирать не надо: в кабинете сидит, газетки с утра до вечера почитывает.

Щеголеватый, любивший пустить пыль в глаза, недавно демобилизовавшийся из армии, Николай Николаевич Патнев сидел в некрашеном деревянном кресле и, склонив красиво причесанную черную голову, читал «Правду».

— Вы что же, Николай Николаевич, не организуете сев в две смены? — с ходу спросил Андрей. — Почему не выполняете распоряжений эмтээс?

— Людей нет, — с подчеркнутым спокойствием ответил председатель, не отрываясь от газеты.

— А ну-ка, давайте списки, поищем вместе.

Председатель неторопливо открыл стол и вынул списки. Поискали — нашли. Через полчаса из конторы пошли на работу бухгалтер, счетовод и уборщица. Нашлись люди в кузнице и в конюшне. За ночь вторая смена посеяла добавочные сто гектаров.

…В полевой бригаде Григория Николаева, мрачного, никогда не улыбающегося, заросшего черной щетиной мужика, Андрей застал агронома — веселую курносую одесситку Людочку Хрунину. Бригадир и агроном сидели на краю вспаханной полосы. Еще издали Андрей окинул поле и насчитал шесть незапаханных плешин. Он спрыгнул с коня и отправился к первой огрешине. На залежи были сложены скирды скошенной в прошлом году полыни. Зимой ее плохо подобрали, оставили метровый слой остожий.

Бригадир и агроном, заметив Корнева, подошли к нему.

— Этот заповедничек для развода сорняков и мышей оставили? — строго спросил Андрей посиневшую от холода, прятавшую в рукава новенького овчинного полушубка озябшие руки Хрунину.

— Да вот недоглядела, не сожгла… — залепетала Людочка.

— Ты не доглядела, не сожгла, полевой бригадир, тракторный бригадир не доглядели, а тракторист объехал, не запахал и не засеял. Несожженные сорняки заразят все поле. На шести остожьях, — Андрей махнул рукой в сторону, — не менее полугектара отличной залежной земли пропадает только потому, что нерадивый агроном и такие же бригадиры не подготовили землю к пахоте! — Андрей так был взбешен, что не стал слушать объяснений и, не попрощавшись, пошел с поля.

— Сожжем! — закричала вдогонку Людочка. — Я сейчас же сожгу, Андрей Никодимович!

Андрей вернулся. Злость распалила ему лицо.

— Не менее пяти центнеров будет стоить колхозу твоя оплошность, Людмила Анисимовна. А кто возместит? Сегодня же на бригадной летучке обсудим. Исправляйте хоть вручную. Такого поля я не приму.

Глава третья

Обсуждение итогов сева за первую пятидневку происходило в Предгорненской школе. Собирались медленно. Многие и вовсе не приехали из-за распутицы. День был холодный: лужи рябило от северного ветра. У заборов кое-где еще лежал немощно-серый снег. Уже с утра у школы толпился народ. Механизаторы, полевые бригадиры сбились в кучку на вытаявшем бугре, на том самом месте, где в прошлом году стоял ларек сельпо.

— Сколько здесь водочки выпито, мужики! — завел разговор председатель колхоза «Красный урожай» Высоких.

— Он, этот бугорок, так проспиртовался, что еще недели две тому назад вытаял… — поддержал председателя его друг, бригадир Кургабкин.

Максим Васильевич Высоких выделялся опухшим синюшным лицом и сизо-малиновым, в склеротических прожилках носом. Несмотря на то, что ему только-только перевалило за тридцать, у него уже, как у старика, тряслись руки.

«Заслуженный деятель бутылки», — титуловал его Шукайло.

Показалась машина директора МТС, и все повалили в школу. Размещаясь за партами, шутили:

— На заднюю, на «Камчатку», Максим Васильевич, — ты у нас самый шаловливый!

— В первый класс записался, дед? — крикнул Шукайло Беркутову, не пропускавшему ни одного совещания актива.

— А я и вправду, сынок, запишусь осенью. В младости не довелось, так теперь запишусь. Читать — читаю и пишу сходственно, а вот деления и умножения с дробями — хоть голову оторви, не соображаю. А мне в моем агрономическом деле без дробей, как без рук. Недаром сказано: ученое телятко разумнее неученого дитятки. И вот я что тебе расскажу, Иван Анисимович… — К столу президиума подошли Боголепов с Уточкиным, и словоохотливый старик замолчал. Но ненадолго.

— Экой же, братцы, гренадерище уродился! И сам я росточком не изобижен — в лейб-гвардии его величества служил, — но он бы и в гвардии на правом фланге стоял, — сказал дед Беркутов о Боголепове.

Константин Садокович снял шапку.

— Как работают, так и собираются. Я буду прямо говорить: ни к черту!

Действительно, председателей колхозов, неудачно начавших сев, и прогульщиков бригадиров все еще не было. Кто-то взглянул в окно и обрадованно крикнул:

— Патнев приехал!

— Выбьют сегодня пыли из нашего красавчика!

Вошел щеголь Патнев в темно-сером пыльнике с светлыми пуговицами и в военной фуражке. На боку — новенькая полевая сумка с компасом. Черноусый, молодой, румяный председатель, не глядя ни на кого, прошел в первый ряд и сел.

— Не заблудился, — указывая на сумку с компасом, шепнул Андрею Шукайло. — Прямо к боголеповским кулакам выпер. Дадут ему духу!

Но начал Боголепов не с Патнева, а с Высоких: тракторы и сеялки простаивали в его колхозе еще больше, чем у Патнева.

— Я буду прямо говорить, — глядя на Высоких, начал директор, — на севе в такую ответственную весну творятся преступления. Из трехсот гектаров поднятой целины у тебя, товарищ Высоких, засеяно только сто. Двести гектаров по твоей милости не засеяны. Сев, как правило, ты начинаешь со второй половины дня…

Высоких крутился на парте, порывался возражать, но сидящий сзади него многоопытный Кургабкин удерживал приятеля:

— Молчи, еще больше накладут!

После Боголепова выступали бригадиры тракторных и полевых бригад. Агроном Люда Хрунина, вырядившаяся в котиковое манто, жаловалась на Патнева: тот не выделил ей лошадь.

— Вот я и езжу на одиннадцатом номере. До полей семь километров да между тремя бригадами километров десять. Пока окружу разок — вечер. Где же тут следить за качеством? — Показывая хорошенькие ямочки на щеках, Люда мило улыбнулась собранию и пошла на место.

Игорь Огурцов жаловался на плохую работу учетчиков и на неаккуратную передачу сводок по радио. Из всех тракторных бригад только бригаду Шукайло, постоянно перевыполнявшую дневные нормы и регулярно дающую ежедневные сводки, диспетчер отметил как образцовую.

Игорь, как всегда, кому-нибудь подражал. Сегодня он играл под немногословного, глубокомысленного оратора. В левой руке держал трубку, правой пощипывал уморительную свою бороденку, глаза потуплены, брови нахмурены.

— Наша эмтээс дополнительно к плану должна поднять и засеять десять тысяч га целины и залежей… — сообщил он давно известные всем цифры и замолк. Казалось, сейчас он скажет что-то очень важное. — А вот бригада Ивана Мытного и вчера задержала сводку на четыре часа…

Люда не выдержала и громко сказала:

— Никак не скажешь, что умишка излишка. Молчал — на человека был похож, заговорил — унеси ты мое горе! И зачем только на трибуну вылезают такие?

Игорь постоял, похмурился и пошел на место.

— Я кончил, — оскорбленно проговорил он на ходу.

Андрей с виду казался спокойным, но внутренне был напряжен до крайности. С момента приезда в МТС и особенно в первые дни сева капля по капле у него скопилось столько злости, что он уже не в силах был дольше носить ее в себе. «Такая весна! Дети, которые сейчас в школу бегают, потом будут завидовать нам; что не они, а мы поднимали историческую целину, а тут эдакая разболтанность!»

— Не то, не то… — шептал Андрей Ивану Анисимовичу после каждого выступления.

Шукайло не отзывался на его слова, и Андрей воспринимал это как полное согласие с ним.

Но когда главный агроном не удержался и выкрикнул: «Разменялись на мелочи!» — Шукайло сердито проворчал:

— А ты выступи по-крупному, если можешь. Мелочи-то, как худая трава, ноги оплели. Все крупное из мелочей составляется.

Это осуждение точно кнутом подстегнуло молодого агронома, и он крикнул:

— Прошу слова!

Андрей поспешно вылез из-за парты и, ощущая какую-то невесомость во всем теле, легкими, быстрыми шагами пошел по длинному классу. От волнения он заговорил запинаясь:

— Недавно в колхозе «Новый путь» на мое замечание о прорванных мешках колхозницы сказали: «У нас были и председатель и полевой бригадир и ничего не заметили. Видно, уж пригляделись». Так вот, мне кажется, что и мы ко многим, но уже не мелким, а серьезным безобразиям настолько пригляделись, что как бы уже и не замечаем их.

— Справедливо, сынок, — не удержался Беркутов, — не замечаем безобразиев разных. В нашем колхозе дыра на дыре, можно сказать, язва на язве, а мы то воскресенье, то новоселье, пьем-гуляем, ни о чем не тужим…

— Агафон Микулович, мы вам потом слово предоставим, — остановил деда Боголепов.

— Да я ничего, я только немножко поддержать хотел, — смутился старик.

— Что сорвало нам план первой пятидневки? Распущенность, расхлябанность известной части наших механизаторов и некоторых руководящих работников колхозов, — Андрей знал, что каждое сказанное им слово будут тщательно взвешивать, поэтому всячески сдерживал себя от резкостей. И все-таки не сдержался. — Начну с претензий диспетчера к тракторным отрядам — они совершенно справедливы. Ежедневные сводки необходимы: без них нельзя руководить большим хозяйством. Лошадь агроному Хруниной, товарищ Патнев, также надо выделить. Без лошади контролировать сев на таких массивах практически невозможно.

Люда победительно взглянула на покрасневшего Патнева.

— Секретарь Центрального Комитета партии в одном из выступлений назвал агрономов организаторами борьбы за высокий урожай. А организовать — значит привести в движение все имеющиеся у нас силы и средства, использовать все резервы, поднять колхозников и рабочих эмтээс на хорошую работу… А все ли сделано нами? Нет ли у некоторых из нас равнодушия, лени, глупости, самодурства? Есть! — воскликнул Андрей и заметил, как задвигались на скамейках. — Колхоз «Красный урожай» — один из самых отстающих в нашей зоне. Недалеко от него ушел и колхоз «Новый путь». А председатели этих артелей, товарищи Высоких и Патнев, не только не организовали вывозку минеральных удобрений со станции, а, как мне стало известно, даже отказались от них, и их удобрения забрал себе хозяйственный Лойко. Как назвать эти факты — безрукостью или глупостью? — Андрей помолчал, глядя то на Высоких, то на Патнева.

— А теперь о некоторых наших механизаторах. Три дня тому назад бригада товарища Захарова пахала без предплужников. Бригадир объяснил, что в первые весенние дни якобы трудно работать с предплужниками, но когда агроном составил предупредительный акт, они поставили предплужники и работали отлично. Не преступное ли это самодурство, товарищи?

С нервно покашливающего, зябко ежившегося бригадира Захарова главный агроном перевел взгляд на маленького, с верткими глазками председателя колхоза «Заря» Черноозерцева.

— Председатель артели «Знамя коммунизма» товарищ Лойко, готовясь к севу подсолнуха, обеспечил себя семечками необыкновенной маслянистости: из пяти пудов — пуд масла, и предложил излишки семян вам, товарищ Черноозерцев. Вы отказались. А чем же собираетесь сеять? Агроном сообщила мне, что ваши семена и несортовые и наполовину невсхожие. Сводкой хотите утешиться? Посеяли, мол, и с плеч долой? Что это: нерадивость, бесхозяйственность или преступление? Не могу обойти и еще одного обстоятельства, сильно помешавшего нашей первой пятидневке: пьянства… — И снова Андрей заметил, как среди сидящих на партах людей дернулись, задвигались отдельные фигуры. — Повод у пьяниц всегда найдется. Таким поводом для некоторых, стыдно сказать, явился религиозный праздник пасха. Если не принять мер, то через два дня будет новый повод — Первое мая. А кому же неизвестно, что в сельском хозяйстве день год кормит?

И снова дед Беркутов поддержал оратора:

— Одним словом, кто пьет да гуляет, а кого бьют да гоняют. Есть такие, что ежели водку учуют, то даже и на коленках черта обгонят. А за таких питухов-бегунцов добрый колхозник отдувайся!

Люди зашевелились, зашептались: то, что происходило на собрании, было в диковинку и механизаторам и руководителям колхозов: о недостатках в колхозах в Войковском районе обычно не говорили ни работники МТС, ни сами руководители колхозов, ни тем более рядовые колхозники. Боялись, как бы не заподозрили в очернительстве самой системы. И, вдруг, совсем еще молодой главный агроном, комсомолец — рубит с плеча!..

Андрей подождал, пока все успокоятся, и продолжил:

— До каких же пор мы будем глумиться над техникой? То тракторы без дела стоят, то плуги только царапают залежь, как это делали в тракторной бригаде Мытного, то выворачивают наружу глину, как это было в бригаде Кобызева. И ни полевой бригадир Вострецов, ни сидящий здесь Кургабкин не только не забраковали плохую работу трактористов, но даже и замечаний бракоделам не сделали. Почему? Может быть, потому, что пригляделись? А может, потому, что вместе пьянствовали?..

Чувство полного освобождения, потребность высказаться до конца все росли и росли в Андрее.

— Почему товарищ Евстафьев, — все повернулись к сидящему с забинтованной головой секретарю партбюро, — почему товарищ Евстафьев не поставил вопрос о партийной ответственности председателя колхоза Высоких за двухдневную пьянку? Уж не потому ли, что сам Евстафьев пьянствует? Как же он будет разносить Высоких за разбитый колхозный «Москвич», если сам в эти же пасхальные дни в пьяном виде разбил собственный мотоцикл и собственную голову!

Шукайло захлопал в ладоши. Казалось, народ только и ждал этого первого хлопка: зааплодировали горячо и дружно. Андрей смотрел и думал, что сказать ему нужно еще очень многое, но враз всего не выскажешь.

— Товарищи! Пахота и сев только начало сельскохозяйственного года. А как мы справимся с уборкой? Можно ли оставить на нынешнем уровне политико-воспитательную работу в тракторных бригадах и в колхозах? Серьезная работа с молодежью ведется только в бригаде Маши Филяновой, а вот в перехваленной бригаде Никанора Фунтикова — из рук вон плохо. Эта раздутая знаменитость никак не может понять, что оценивать труд механизаторов теперь будут не только по количеству, но и по качеству работы, по урожаю. Бригада Фунтикова нынче чуть ли не на самом последнем месте. Я думаю, товарищ директор, — повернулся Андрей к Боголепову, — этой бригадой надо заняться в первую очередь…

— А вот вас-то, Андрей Никодимович, мы к фунтиковцам и прикрепим, — сказал Боголепов.

Фунтиков покраснел.

— Я же на себя возьму бригаду Семена Вострецова. И, я буду прямо говорить, мы посоревнуемся с вами, Андрей Никодимович, кто из этих тихоходов вперед вырвется, — под взрыв смеха закончил свою реплику Боголепов.

— Ну что ж, посоревнуемся, Константин Садокович, — без улыбки ответил Андрей и заговорил о необходимости проведения опытов обработки почвы по способу Терентия Мальцева. — Земли наших предгорий и особенно горные склоны изобильны влагой и азотом. Хлеба растут здесь высокие и обычно полегают. Как правило, они сильно засорены осотом, молочаем и березкой. Работа по-мальцевски очистит почву от сорняков. Необходимы опыты глубокой, безотвальной пахоты. Мы не можем повторять ошибок прошлого: наши предки, поднимая целинные земли, через несколько лет уже истощали их. Работать по старинке — значит своими руками разрушать плодородие целинных земель!

Андрей сел рядом с Шукайло и с сожалением сказал шепотом:

— Кажется, все скомкал…

— Что ты, что ты! Бил ты все козырными, и все в самое темечко! Я слушал и радовался, — горячо уверял Шукайло.

Андрей смотрел на бронзовое лицо Поля Робсона, на оживленные, блестящие его глаза и думал: «Одинаково мы с тобой не устроены…» Вслух спросил:

— Как у вас с Агашей?

— Никак… — оживление Шукайло вмиг пропало. — Не пара мы, Андрей Никодимович. Мне двоих ребят поднимать надо, а Маше — лететь! Можно ли ей крылья вязать?

Боголепов объявил перерыв, и Андрея обступили знакомые и незнакомые люди.

— По-московски рубанул, товарищ главный агроном!

— Божков не пощадил! Теперь будут ходить да оглядываться.

Стоявший неподалеку Фунтиков со злостью бросил на пол недокуренную папиросу, наступил на нее ногой и с силой растер.

— Ну, попадешься ты нам, святоша праведная, в темном месте. Мы тебе подтянем пятки к затылку, — ворчал рябой Никанор вполголоса.

— Митинг развели, морали читают: как деткам жить, сколько пить, когда и с кем спать… Сукины дети! — уловил Андрей долетавшие до него чьи-то слова.

Молодой агроном чувствовал на себе озлобленные взгляды и Фунтикова, и Высоких, и Кургабкина. «Черт с вами, злитесь, — думал он, — а терпеть этого дальше нельзя».

После перерыва взял слово Уточкин.

— Люблю мужика — симпатяга. Все знает, как будто он здесь родился. Хотя не важно, где он родился, а важно, что в дело годился, — по обыкновению каламбуря, громко сказал Шукайло. — Этот тоже выдаст кое-кому, — продолжил свою реплику Поль Робсон и посмотрел на Корнева.

Андрей заволновался: «Кажется, я для открытого собрания чересчур густо приперчил…»

Уточкин поправил толстый бинт на уродливо раздутой ст флюса щеке, подошел к передней парте и очень тихо заговорил:

— Советское правительство сделало все, чтобы мы вышли нынче на передний край вооруженными до зубов. А мы, бойцы, не живем еще по-фронтовому. Больше того, мы заразились мокрыми, холодными настроениями. Кончать надо с этим, товарищи! Как? Об этом скажу позже. Сейчас же не могу не остановиться на вопросах, затронутых главным агрономом. Эти вопросы в нашей эмтээс действительно основные. В них упирается и трудовая дисциплина, и качество пахоты и сева, и сроки посевной…

Андрей облегченно вздохнул.

— Весенний сев мы действительно проводим в исключительно трудных условиях. Однако первое и основное правило: несмотря ни на какие трудности, механизаторы не должны забывать о самом главном: о повышении урожайности. — Фразу эту Уточкин как-то особенно выделил, точно подчеркнул ее жирной чертой. — Одних карательных, мер к бракоделам и нерадивцам, как этого от меня требовал в перерыве Агафон Микулович Беркутов, конечно, недостаточно. И они не могут быть главными… О Высоких и Евстафьеве мы поставим вопрос на бюро райкома по окончании посевной. Хорошей работой они в какой-то мере могут искупить свою вину. — Уточкин строгим взглядом окинул пьяниц и раскрыл блокнот. — Прежде чем предлагать ряд необходимых мероприятий, я должен сделать замечание. Товарищи, что это вы сидите точно на похоронах? Не чувствую я огонька, боевого духа не чувствую в вас, товарищи…

Уточкин как-то мучительно улыбнулся одними глазами.

— Чем труднее обстановка, тем быстрее надо перестраиваться на военный лад: спать поменьше, трудиться побольше. Ну разве можно в посевную начинать работу чуть ли не с полудня? Народу у нас сейчас вполне достаточно, но он плохо организован. Значит, надо немедленно браться за организацию. А кто же пойдет впереди, как не коммунисты и комсомольцы? Подошло время начинать массовый сев, а некоторые наши бригадиры чувствуют себя, как повар без поварешки, — ждут солнца, тепла и чуть ли не плачут. На солнце не рассчитывайте, товарищи. Я имею долговременный прогноз: до пятнадцатого мая тепла не будет…

Несмотря на то, что секретарь райкома сказал неутешительные слова, Андрей по себе чувствовал, что все воспрянули духом. Каким-то шестым чувством главный агроном уловил перелом, который произошел в настроении актива.

«Вот вам и митинги, вот вам и морали… Важно дух поднять!» — вспомнив озлобленные пересуды, думал Андрей.

Глава четвертая

На следующий день после собрания актива Андрей составил ряд актов за упущения в пахоте и севе. На бригадных летучках обсудили нескольких прогульщиков, бракоделов и пьяниц.

— Не шумело, не гремело: откуда он такой упал нам на голову?.. Крутовато берет парень, укоротить надо, — перешептывались «легкачи», как презрительно звали в Войковской МТС любителей легкого заработка.

— Я еще в Предгорном выпил полмитрия — не берет, — жаловался Никанор Фунтиков своему дружку Ивану Кукушкину, по прозвищу «Ванька Рыбий Глаз». — Ладно, полмитрия ушибем митрием, и заберет…

— Не в водке сила, Никанор, а невозможно переживать эдакого трескуна… Булыжный пластырь на таких горячих отрезвительно действует. — Рыбий Глаз многозначительно подмигнул приятелю. — Так заметано, значит? — неожиданно спросил он Никанора.

— Что ты! Что ты! Да разве можно эдак?!. — Никанор испуганно откинулся от Кукушкина.

— А ты думал как? Ты когда-нибудь слышал, что можно сделать яичницу, не разбив яиц? — язвительно произнес Рыбий Глаз и засмеялся.

Накануне Первого мая главный агроном вернулся домой поздно. Ларек был уже закрыт, и Андрей решил сходить за продуктами в предгорненскую «дежурку», а попутно завернуть в библиотеку и взять книги. В селе было шумно. На площади у магазина слышались песни, заводились пляски.

В «дежурке» не протолчешься. Продираясь с покупками сквозь толпу, Андрей почувствовал на себе чей-то прожигающе-злобный взгляд. Как от занесенного над головой удара, он инстинктивно вздрогнул, но не остановился, не обернулся, а только, ускорив шаг, вышел за дверь. Но облегчения не наступило: продолжало томить какое-то безотчетное беспокойство. Нечто подобное Андрей однажды пережил в детстве: он вовремя отдернул руку, протянутую к грибу боровику, возле которого лежала гадюка. Тогда, схватив камень, он размозжил змее голову.

Андрей отправился в библиотеку. Пока читал газету, гнетуще-тревожное чувство прошло. Потом взял томик Стендаля и по лужам пошел домой. Погода всегда влияла на настроение Андрея. В эту темную, холодную, ветреную ночь накануне праздника у него было тяжело на душе. Он шел и думал о том, что и жизнь его не ладилась и работа шла не гладко. Как всегда в такие минуты, Андрей склонен был и к преувеличениям. «И ни черта ты еще не сделал! А смысл жизни только в деле… И правильно поступила Вера, отвернувшись от эдакого…»

Ветер бил в лицо. Изредка пролетали капли дождя. Андрей встряхивал головой, но мрачные мысли не покидали его: «Москва теперь залита светом, улицы переполнены… Отец, конечно, на торжественном заседании, мать с Дарьюшкой смотрят телевизор… В комнатах чистота, стол накрыт — ждут отца ужинать. А ты голодный, немытый…»

Под ногами чавкала грязь. «Как буду переходить, проклятую?» — Андрей вспомнил о канаве на окраине села, у колхозной кузницы. Днем он перебирался через канаву по двум старым боронам. «Теперь они, наверно, обледенели, дважды два выкупаться».

Устойчивый запах жженого угля, копоти, подпаленных копыт почувствовал издалека: «Кузница!»

И снова, как в магазине, вздрогнуло сердце: Андрею показалось, что за стеной кузницы послышался шорох.

«Скотина от ветра прячется, кому другому в эдакую непогодь?» — и невольно прибавил шагу. Каждый нерв, каждый мускул натянулись как струны, хотелось бежать от этого страшного места. «Спокойно! Спокойно!» — шептал Андрей, спускаясь к канаве по скользкой тропке.

Удар в затылок сбил его с ног в тот момент, когда он, весь подобравшись, собирался прыгнуть с одной бороны на другую. Перед глазами на мгновенье мелькнула черная бурлящая вода в канаве, край затоптанной оледенелой решетки бороны.

Сколько времени пролежал он тут, как выполз, как поднялся на ноги и, спотыкаясь, добрался до крыльца конторы Андрей помнил смутно.

Увидав его, Матильда закричала дурным голосом. Вместе с прибежавшей на крик сторожихой втащила Андрея в комнату. Он был без шапки, в крови, в грязи. Очнулся, когда женщины обмывали ему голову и разбитое лицо.

— По… зво-о-ни Ве… е-е… — неподчиняющимися, одеревеневшими губами шептал Андрей Матильде.

А Вера Стругова в это время сидела в правлении колхоза «Знамя коммунизма» и вместе с председателем Лойко и Машей Филяновой обсуждала итоги первых дней сева в женской комсомольской бригаде.

Телефонный звонок, прервал совещание. Не спеша Лойко взял трубку. И тотчас все сидящие в комнате услышали донесшийся из трубки дикий крик Матильды.

Вера вскочила. Сердце безошибочно подсказало ей то, чего нельзя было разобрать в телефонных выкриках старухи. Девушка вырвала у Лойко трубку, на мгновенье приложила к уху и тотчас выпустила.

— Андрея ранили… — и кинулась из комнаты. — Лошадь мне! — крикнула она не оборачиваясь.

Лойко поспешил следом.

— Пожалуйста, Вера Александровна, пожалуйста…

Вера выбежала на улицу, и все невольно бросились за ней. У коновязи стоял гнедой жеребец председателя Разбой. Конь зафыркал, закружился на месте.

— С левого боку, Вера Александровна, только с левого! — кричал Лойко.

Вскочив в седло, она с места пустила коня вскачь. Несколько минут еще был слышен топот копыт и собачий лай, потом все стихло.

Вернулись в правление.

— Ничего я не разобрал у этой немчуры, — заговорил Лойко. — Не то убили, не то убился, а вот она, видно, все поняла. Только успеет ли? Шутки в деле, в объезд двадцать пять километров крюку… Хотя у любви, говорят, ноги резвые. Не запалила бы жеребца…

Тяжело вздохнув, председатель опустился на свой стул.


С большака сразу же за околицей Вера свернула в луга. Ей и в голову не пришло скакать лишних двадцать пять километров на мост, когда была дорога каждая минута.

Вера выросла на большой сибирской реке, плавала как утка, не раз видела смельчаков, переплывавших Обь рядом с конем. Правда, все это бывало летом и днем, а сейчас ранняя весна и ночь, но разве можно было раздумывать?

За три засушливых года река совсем не выходила из берегов, а нынче залила всю пойму. С кромки разлив был по щетку коню, и Вера скакала как посуху. Но вскоре разлив оглубел, и лошадь перешла на шаг.

За кустарниками расплеснулась пойма. Луна отражалась в реке. Казалось, она ныряла в воду, разбрасывая вокруг зыбкие светящиеся брызги.

Пойма становилась глубже. Кустарники, камыши стояли, наполовину залитые и точно шевелились в призрачном лунном свете. В камышах тревожно переговаривались утки. Обеспокоенные кряковые селезни, придушенно шавкая, носились кругами над одинокой всадницей. Запоздавшие нереститься икряные щуки с громким плеском терлись в тальниках. На нерестилищах охотились норки. Щуки, извиваясь, бились у них в зубах, разбрызгивая фонтаны воды.

Но ничего этого не замечала Вера. Она смотрела только на показавшийся вдали стрежень речного русла.

Осадив коня, Вера крепко завязала пуховый платок, надвинув его до самых бровей, и снова двинулась в путь.

От одной мысли, что придется окунуться в холодную воду, по телу пробегала дрожь. Но, как всякому купальщику, страшно ей было, пока не окунулась. Жеребей попал в выемку и всплыл. Ледяной поток ожег девушку.

Вскоре конь выбрался из глубины, стал на ноги и шумно побрел, разрезая грудью воду. От каждого его движения на поверхность всплывали гроздья сверкающих, как звезды, пузырей. Под луной они вспыхивали и гасли.

В русле река неслась стремительно. Издалека Вера услышала ее угрожающий рокот. Ближе, ближе… Напор воды становился все ощутимей. Пьяная сила полой реки заливала коня. Вот, наконец, и русло. Жеребец, вытянув голову и широко раздувая ноздри, поплыл. Рядом с конем, ухватившись за гриву, плыла Вера. И все, казалось, плыло вместе с ними: и дальний берег, и темные холмы на нем, и опрокинувшаяся в воду луна, и дрожащие звезды…

Казалось, Вера плывет уже бесконечно долго в этих сжимающих сердце ледяных струях. «Только бы не разжались пальцы, только бы не разжались…» Как будто она продиралась сквозь ледяные колючки и по пути оставляла кожу и мясо. Казалось, эта пытка никогда не кончится. Но жеребец зацепился за дно, из воды выступил его потемневший широкий круп. С каждым шагом конь точно вырастал из воды.

Вера разжала оцепеневшие руки и, схватив повод, остановила жеребца. «Надо садиться: на берегу не влезу».

Разбой дрожал, испуганно храпел, нетерпеливо рвался из воды. Вера положила на луку негнущиеся пальцы и, оттолкнувшись, грудью упала на седло. Жеребец бросился в сторону. Девушка сорвалась в воду, но не выпустила поводьев. У нее хватило сил оттянуть коня в глубь реки. Вновь оттолкнувшись, Вера вскарабкалась на седло, и Разбой прыжками вынес ее на берег.

Припав к гриве коня, без дороги, по целинной степи, через какие-то рвы и бурьяны, оледеневшая на холодном ветру, проскакала она последние километры. С каждой минутой залитые луной здания МТС приближались. На крик Веры из конторы выбежала Матильда, из будки — сторожиха. Они помогли девушке слезть с седла. Вера шагнула и упала: окоченевшие ноги не повиновались ей. Женщины подняли ее и под руки ввели в комнату. Тут, на двух высоко взбитых подушках, с забинтованной головой и шеей лежал Андрей.

В жарко натопленной комнатушке было полутемно. Лампочку Матильда обернула синей бумагой, и от синего света разбитое, опухшее лицо Андрея выглядело мертвенно-бледным. Взглянув на него, Вера хотела сказать: «Андрей!» — и не выговорила, протянула только:

— А-а-а… — Лилово-синие губы ее прыгали, не подчинялись ей.

Женщины подвели Веру к кровати. Она опустилась на колени, прильнула к бесчувственному Андрею, а Матильда стаскивала с нее мокрую, холодную одежду…

Через некоторое время Андрей открыл глаза. Взгляд его был мутный, неосознанный. Он смотрел на Веру и не узнавал ее. Дышал тяжело, хрипло.

Дрожа от холода, Вера ждала.

— Вера… — Он сказал это беззвучно, но Вера поняла по движению его губ. — Верочка… — повторил Андрей и закрыл глаза. Из-под сжатых ресниц выползли слезы.

Сдерживая подступающие к горлу рыдания, Вера уронила голову на кромку кровати.

Матильда дотронулась до ее плеча:

— Мили дошенька… Мили дошенька… Стаканшик гораший коф… — Слабые руки старухи развязывали намокший узел пухового платка девушки.

Вера подняла голову. Напряженное выражение страха и ожидания застыло на измученном ее лице. Мокрые черные волосы крупными волнами падали на уши, и по щекам с них струилась вода.

Матильда принесла свое белье, старенькое платье и помогла Вере переодеться, подкинула дров в плиту. В комнате стало жарко, а Вера никак не могла согреться. Помог горячий кофе. Немного оправившись, она вновь опустилась на колени перед кроватью. Матильда придвинула ей некрашеный, залоснившийся от долгого употребления стул, но девушка продолжала стоять на коленях.

Андрей по-прежнему дышал трудно, с хрипами. Вера осторожно положила все еще холодную свою руку на его лоб. Голова горела.

Несколько раз в комнату заходила Матильда. Она молча смотрела на Андрея, на замершую перед кроватью Веру, снова и снова подвигала к ней стул, но Вера не замечала этого.

В полночь за окном прошумел директорский вездеход! Вера выскочила на крыльцо. Боголепов вылезал из машины.

— Константин Садокович, доктора! Скорей! — и бросилась обратно в комнату.

Боголепов, прыгая через две ступеньки, догнал ее.

— Что с ним?

Не знаю… Он без памяти… Матильде сказал: упал, разбился. Только я не верю…

Боголепов думал, а Вера трясла его.

— Доктора, доктора же! Матильда бегала к Софье Марковне… Ее нет, уехала куда-то. Кого-нибудь другого, как можно скорее!

Боголепов побежал к машине, но Вера не могла ждать. Увидев телефон, она схватила трубку и потребовала соединить ее с квартирой председателя райисполкома.

— Гордей, Гордей Миронович… — всхлипывая, заговорила она. — Андрея Никодимыча… очень опасно… Врача или хоть фельдшера, кого угодно, только скорее! Ну да, в эмтээсе…

Через час Боголепов привез откуда-то Софью Марковну. Она неторопливо и тщательно вымыла белые, в золотисто-рыжем пушку руки, осмотрела и перебинтовала раны Андрея, потом долго и внимательно выслушивала его сердце. Вера следила за движениями ее рук, за выражением глаз.

А Софья Марковна все выстукивала и выслушивала обнаженную грудь Андрея.

В это время и приехал на райкомовском вездеходе старый, иссушенный трудами и годами районный врач Аристарх Леонидович Горбунов. Вера так порывисто бросилась ему навстречу, в глазах ее была такая немая мольба, она так поспешно стала раздевать его, что многое перевидавший старик не выдержал и, отечески улыбнувшись ей, сказал:

— Да не волнуйтесь, голубушка! Вот мы сейчас с Софьей Марковной консилиум устроим. Как у него, Софья Марковна, со стороны… — И врач заговорил по-латыни.

Вера силилась понять, что они говорят, но так ничего и не поняла. Посовещавшись, врачи сообща стали осматривать и выслушивать раненого, потом долго и старательно мыли руки и уже ни о чем не разговаривали. Обтерев руки, вышли в коридор. Вслед за ними вышла и Вера, одетая в смешное старомодное платье Матильды.

— Ну как? — сдавленным голосом спросила она. Софья Марковна положила руку на плечо девушки.

— Сотрясение мозга… Отсюда и все последствия: головокружение, температура, бред, сонливость… Могут быть рвоты.

В глазах Веры застыл ужас.

Глава пятая

Посевная в колхозе «Знамя коммунизма» началась 28 апреля. За несколько дней до пахоты Маша Филянова вывела бригаду в поле. Вблизи старого колхозного стана девушки разбили огромную, похожую на госпитальную, палатку. В ней можно было разместить по крайней мере роту солдат. И палатку, и кровати с сетками, и матрацы, и простыни, и стеганые сатиновые одеяла для комсомолок достал Боголепов. Когда бригаду, погрузившуюся на огромные тракторные сани, провожали со двора МТС, директор сказал:

— Скоро шефы вагончик вам пришлют, а пока поживите в палатке. Ничего, одеяла теплые, ночью не замерзнете, а днем от работы жарко будет… Заботами вас не оставим. Но… — Боголепов многозначительно помолчал, — буду прямо говорить, девушки: за наши заботы ждем от вас хорошей работы! Верим, что вы за все сполна рассчитаетесь трудовой комсомольской доблестью. Так, москвички?


Полевой стан девушки оборудовали быстро.

Оглядев чисто прибранное помещение, с особым усердием взбитые подушки на кроватях, Маша Филянова поздравила девушек:

— С новосельем вас!

А сама тревожилась. Ведь она почти еще не знала своих трактористок.

Брезентовая дверь палатки была откинута. Через поляну напротив — полевая кухня, рядом с ней — давний бригадный стан; в нем печка.

Бригадира сильно смущали брезентовые стены палатки: «Как раздуется сиверяк-сибиряк — замерзнут мои трактористки! Москвичи… непривычные…»

— Боюсь я, девушки, не простудились бы мы тут. Может быть, на стану разместимся? — предложила Маша. — Правда, в нем грязновато, но мы побелим. Зато там печка, тепло…

— В палатке! Только в палатке! — за всех ответила Груня Воронина. — Как на фронте! А то какие же мы целинники, если спать чуть ли не на перинах… К черту!.. И работать по двадцать часов. Или хоть бы по восемнадцать… По-фронтовому.

— Нашу Груню палаточная романтика заедает, но аллах с ней, а вот что касательно восемнадцати — многовато. Сбавь до двенадцати, Груня, и будет как раз, — серьезно, как все, что она говорила, посоветовала Фрося Совкина.

— Не согласна! Вспомните, как строили ребята Комсомольск-на-Амуре! Вот это были комсомольцы! А мы что? Москвичи или не москвичи?

Маленькая, крепкая, точно вытесанная из дикого камня, Груня и спорила с какой-то покоряющей, яростной силой.

— Да можно ли про живущих в рубленом теплом стану, как в любой обжитой деревне, героическую поэму сложить? Можно ли, я вас спрашиваю?

— Кончай треп, Грунька! — прикрикнула на нее Фрося. — Ох, до чего же я ненавижу трескотню насчет этого героизма!

Груня вспыхнула.

— Как это треп? Что значит «ненавижу»? Ненавидеть тут нечего. Каждый по-своему мечтает… — И, отвернувшись от Фроси, другим тоном. — Девоньки! Предлагаю дежурство по палатке начать с меня!

Тоненькая, совсем не похожая на бригадира Маша Филянова носилась из конца в конец стана, распоряжалась, но больше все делала сама. Ей казалось, что никто, кроме нее, не сумеет разместить, уложить, поставить как нужно. Но вот как будто уже и все сделано. Задымилась кухня. Маша пошла к полям. Позади нее резкий северный ветер бился о тугие зеленые стены палатки. Слышно было, как хлопали незастегнутые брезентовые двери.

Невидимое солнце заплуталось в густых тучах. Безлюдно, тихо в мертвых, белых, только кое-где зачерневших полях. Маша вспомнила Москву, Кремль, Георгиевский зал, Алексея Казарина, свои трудные обязательства… Эти впечатления — на всю жизнь. С каким трепетом поднималась она в первый раз по ступенькам широкой лестницы в историческое здание Верховного Совета! А люди? Со всех концов страны. И все молодежь… В перерывах между заседаниями Филянову и Казарина отыскивали бывшие на совещании гости — индийцы, китайцы, венгры, поляки — и горячо жали руки. «Теперь за нашим соревнованием все следить будут. Ох, Машка, Машка, сорвешься, засмеют! Ведь это же действительно вселенский треп получится, как говорит Фрося…»

Тревожно было на душе у комсомолки. Тревога незаметно перешла в робость, робость — в страх. «Подумать только, чего наобещала: с парнями в работе соревноваться! — Маша вспомнила Алексея Казарина. — И он сам и ребята у него, наверно, один к одному. А я даже не знаю своих». И Маша снова стала мысленно перебирать девушек: «Фрося с Валей и Груня — эти, кажется, боевые. А другие? Да чего уж теперь — ввязалась в драку, не жалей волос!»

Прозорливцы называли Машу Филянову будущей Пашей Ангелиной. Окончив техникум, она поступила на заочное отделение сельскохозяйственного института, на инженерный факультет.

— Не Мария Яковлевна, а Маша! — с улыбкой, твердо сказала она приехавшему от краевой газеты корреспонденту.

От всего ее облика веет молодостью, искренностью, душевной чистотой.

— Люблю художественные книги, но читать их совершенно, совершенно некогда, — рассказывала она Вере Струговой. — Работа, заочная учеба… Вырвешь минутку, а глаза уже слипаются. Все же почитываю. Больше всего понравилась мне «Анна Каренина». Вот трудная судьба!

Маша Филянова не всегда еще отличит Левитана от Шишкина, Чайковского от Бетховена, но работу мотора по звуку выхлопной трубы определит без ошибки и точно скажет, что машину выпустили из ремонта с непритертыми клапанами.

— Если не зазнаешься, далеко пойдешь, — сказала ей как-то Вера Стругова.

Маша засмеялась:

— А с чего зазнаваться-то? Пока только обещания, слова, работа впереди… Да и комсомолия не позволит зазнаться. Ведь вы все такие строгачи: чуть что, отбреете, хоть стой, хоть падай…

Девушки спали. За стенами палатки все так же завывал северный ветер. Маша склонилась к койке Веры, и они проговорили за полночь. И говорили на этот раз не о предстоящем соревновании… Обе любили, у каждой на пути к счастью стояли препятствия. Было о чем поговорить!

Действительно, за работой женской молодежной бригады следила вся страна. Письма сыпались отовсюду. Один летчик из Ленинграда обратился к Маше с просьбой: «Расскажите о самом важном. Ваше слово будет встречено всеми авиаторами, как песня жаворонка. Тем более, что вы комсомолка, а у нас комсомольцев много, и они хотят знать, как вы осваиваете новые земли. Некоторые товарищи мечтают по окончании службы поехать к вам и вместе трудиться на благо Родины…»

Особенно обрадовала Машу огромная посылка с книгами. На каждой детским почерком было написано: «Марии Яковлевне Филяновой, вожаку лучшей комсомольско-молодежной бригады Алтая. От комсомольцев и пионеров средней школы № 30 имени С. М. Кирова Избаскентского района Узбекской ССР. 24.4. 1954 г.».

— Ой, да что ж это они тут написали! — воскликнула Маша. — Какая же мы «лучшая бригада», если и на поле еще не выходили?

Никто из девушек не сказал ни слова. Все снова начали разбирать присланные книги.

Во всех движениях Маши — порыв, энергия. Ей хочется все сделать самой, в этом ее недостаток.

— Ты мешаешь девушкам расти, не даешь шагу шагнуть, — упрекала ее Вера. — Нельзя же все время водить их за ручку!

— Умом я это понимаю, Вера, а сдержаться не могу. То же самое советовал мне и Ваня… Иван Анисимович… — оглянувшись на стоявшую вблизи трактористку Акулину Губанюк, созналась Маша. — А уж у него опыт! Ему не бригадиром — директором быть.

Вера посмотрела на раскрасневшееся лицо подруги и улыбнулась. Она понимала Машу, по себе чувствовала, что все ее существо наполнено сейчас переливающейся через край силой. И сколько бы она ни расходовала себя, силы ее будут все пополняться и пополняться, как неиссякаемые воды горного родника.

— Но ты все-таки старайся, Маша, сдерживать себя!

— Изо всех сил стараюсь, Вера, да ведь характер…

Неподалеку у трактора возится Акулина Губанюк.

С первых же дней у нее все что-нибудь да не ладилось. Сейчас почему-то не заводится трактор, и Вера видит, как Маше хочется все бросить и подбежать к Акулине, сделать за нее. Покосившись в сторону Веры, Маша сдержалась и продолжала свою работу. Через несколько минут дизель зарокотал, и Маша облегченно вздохнула, а Вера поощрительно улыбнулась ей:

— Вижу, уроки на пользу!

Не ладилось поначалу в бригаде Маши Филяновой. Молодые трактористки, по словам бригадира, «не притерлись еще к машинам». Особенно подводила бригаду Губанюк. Она была местная, и ей все казалось, что наибольшее внимание в бригаде уделяется москвичам. «Спать — не пахать, посмотрим, какие вы в борозде окажетесь. А уж Акулина Губанюк покажет, почем сотня гребешков!» Она была старше других и, как сама думала, опытнее всех. На трактор «ДТ-54» Акулина перешла с машины иной системы и нервничала оттого, что недостаточно хорошо знает «ДТ-54». Один раз она сожгла муфту, в другой раз, подъезжая к плугу, растерялась, вовремя не отвернула и не затормозила, помяла плуг и чуть не задавила прицепщицу Груню. Это так расстроило трактористку, что она с первого же дня выбилась из ритма и не выполняла норму.

Сразу же уверенно пошли Фрося Совкина и ее сменщица Валя Пестрова. На их машине неизменно развевался красный флажок. Об их успехах веселая трактористка Маруся Ровных ежедневно складывала по частушке.

— Губанюк — жернов на моей шее, — жаловалась Маша Вере.

Вера, как могла, успокаивала подругу. Неожиданный разрыв с Андреем после злополучного концерта, страшные минуты, когда она переплывала разлившуюся реку, три мучительных дня, проведенных в больнице, — все это сильно повлияло на Веру.

Первой заметила в ней перемену Маша Филянова.

— Недешево ей это досталось, — поделилась Маша своими впечатлениями с трактористкой Марусей Ровных. — Зато закалилась. Один древний летописец Малой Азии, живший в девятом веке до нашей эры, рекомендовал такой способ закалки булатной стали: «Нагревать кинжал, пока он не засветится, как восходящее в пустыне солнце, затем охладить его до цвета царского пурпура, погружая в тело мускулистого раба… Сила раба, переходя в кинжал, придает металлу твердость». Наша Верочка чем-то напоминает мне тот кинжал. Словно перешла в нее сила Андрея, и вот она теперь не дает мне покоя с техникой. И вообще дырку у меня в голове сделала. По ее словам, я и бригадой руководить не умею и воспитанием вашим не занимаюсь. За просвещение девчат сама грозит взяться. И так уж похудела — одни глаза, а еще новую обузу на себя взвалить хочет. Одним словом, бригада для нее — как книга, от которой оторваться нельзя.

Действительно, Вера и дневала и ночевала в бригаде. Читала девушкам газеты, книги, вместе с учетчицей оформляла доску показателей, помогала выпускать стенгазету «Новости бригады».

Чего только не было в этих «Новостях»! И юмористическая страничка «Мечты поварихи Кати Половиковой», и портреты отличниц, и карикатура на отстающих. Сегодня в центре «Новостей» свежая частушка Маруси Ровных:

Хорошо! Хорошо! Хорошо и надо.

Хорошо работает девичья бригада.

Только Куля Губанюк отбивается от рук.

Акулина, подтянись, Акулина, не срамись!

Сев окончим дружно в ряд

И поедем на поддержку

Мы в шукайловский отряд.

В бригаду иногда наезжал председатель райисполкома, и Маша хвалила Веру:

— Она мне лучшая помощница.

Гордей Миронович одобрительно смотрел на высокую, легкую, всегда чем-нибудь занятую девушку-агронома. Что-то чистое, светлое было в ее глазах. Такой же свежестью веяло и от всего ее облика. Старик смотрел на нее и многозначительно улыбался в седые усы. Всякий раз, когда он бывал в бригаде Филяновой, ему вспоминалась собственная молодость и начинало казаться, что сейчас вот он так же беспечно начнет смеяться, как смеялась маленькая прицепщица Груня, перекинется ногами вверх и пойдет на руках, как одетая в комбинезон Маруся Ровных… Вот-вот, словно дым на ветру, улетучится тяжкое бремя лет, былой резвостью нальются ревматические ноги, почувствуют прежнюю силу руки…

Опустив голову, Гордей Миронович долго молчал, потом взглянул на Машу и сказал с завистью:

— Все вы подобрались тут так, что и не знаю, которая из вас лучше… Одним словом, на старости лет я, как говорят шоферы, по самый дифер врезался в твою бригаду, Машенька. Вот разве эту Акулину — как ее, Грубанюк, Губанюк? — заменить какой-нибудь девахой поухватистей… Ты, Маша, подумай.

Гордей Миронович нередко задерживался в бригаде девушек, не раз обедал и ужинал с ними. Загадочно улыбаясь, он говорил обычно какой-нибудь из них:

— А ну-ка, тащи из машины на круг бабкины постряпеньки. Она все внучонку Андрюшке гоношила, а вот мы возьмем и съедим, ведь вы мне тоже внучками доводитесь… Ваши бабки далеко, вот и побалуетесь сдобненьким… А Андрею я в другой раз привезу.

Припозднившись, Гордей Миронович нередко и заночевывал на полевом стане Филяновой. Старик сильно тревожился за исход соревнования и, чем мог, помогал молодому бригадиру.

— Мне кажется, Машутка, у тебя и горючее на исходе, да и с аварийными частями бедновато. Позвони-ха в эмтээс. И поглядим, не лучше ли не с этого, а вон с того края начать залежь? Там, кажись, повыше, землица пораньше обтаяла, да гляди, по мерзлякам не поломали бы лемеха девчата…

Вечерами, после пересменки, Маша иногда проводила летучку.

Пересменка! Час этот всегда полон какой-то своеобразной волнующей прелести. У одних кончается напряженный трудовой день, и они предвкушают радость отдыха; другие, отдохнув, готовятся к ночной работе. Все с нетерпением ждут результатов замера выработки.

Первой подкатила к заправочному пункту с агрегатом сеялок, с развевающимся красным флажком на тракторе белокурая Фрося Совкина. Отцепив сеялки, она оглядела скопившихся у заправочной повозки людей. «Ого, на летучку собираются!»

Сегодня тут и председатель колхоза, строгий Павел Анатольевич Лойко, и смешной толстяк, его заместитель по животноводству, и агроном Вера Стругова, и полевой бригадир, и сеяльщики, и заступающие в смену трактористки и прицепщицы. «Большой хурал!»

Спрыгнув с заглушенного трактора, Фрося отняла капот и стала тщательно обтирать детали горячего мотора.

Девушка работала сосредоточенно. Казалось, ничто в мире, кроме машины, не занимало ее сейчас. Но она отлично видела все, что делается вокруг.

Рядом встала на заправку машина Маруси Ровных.

— Что же вы, девушки, трактор не обтерли, а уже масло заливаете? — упрекнула Фрося товарок.

Маруся и ее прицепщица, смутившись, тотчас принялись обтирать машину. Работали молча и быстро.

А на горизонте полыхал закат. И поле, и тракторы, и разгоряченные лица девушек отсвечивали багровыми бликами. Над головой — теплые, чуть розовые, меняющиеся краски; небо затягивалось дымчатыми облаками. Между ними в разрывах уже сверкали звезды. Смолкали голоса птиц, вечерняя тишина мягко опускалась на землю. Все отходило ко сну…

А у тракторов, у сеялок, у плугов безмолвно, напряженно кипела горячая работа. Люди готовили машины к ночной смене, когда и малое упущение может принести большой ущерб.

Летучка была короткой. Начала Маша:

— Дальше так работать нельзя, девушки! Опозоримся на всю страну.

Больше всех досталось Губанюк.

— Ты, Акулина, помимо того, что нормы не выполняешь, еще и злишься на весь мир, распространяешь в бригаде нездоровые настроения. То одной девчонке, то другой шепчешь: «Все мы на одну Филянову работаем, славу ей добываем!» Не стыдно? Запомни, Акулина, не на Филянову ты работаешь, а на себя и на народ. Если выйдем в соревновании вперед, — а я верю, что выйдем, — значит, все будем впереди, вся бригада, а если опозоримся, то все опозоримся. Предупреждаю тебя, Акулина, в последний раз: не исправишься, пеняй на себя.

Большая, с крупным злым лицом Акулина Губанюк затряслась, побелела.

— Сознаю свою вину: муфту сожгла, плуг помяла, чуть Грушку не задавила… Все верно, только сама не знаю, отчего все это. Ну и зло берет… Машина мне несвышная; на такой я прежде не работала… — Акулина замолчала; ее била лихорадка. Подавив дрожь, она снова заговорила: — И не могу я выносить, когда другие лучше меня работают, сама себя бы съела… — С этими словами Акулина отвернулась, и лопатки широкой ее спины задвигались.

Стало тихо. Потупились, задумались девушки.

Слова попросила Фрося Совкина.

Фрося чуть повыше Маши Филяновой, но такая же стройная, крепкая. Серенький пиджачок и серенькая же юбочка сидели на ней как-то особенно щеголевато. Узкие мягкие сапоги плотно обтягивали маленькую ножку. Несмотря на тяжелую работу, в конце смены она выглядела опрятной и нисколько не утомленной. Фрося любила свою профессию, гордилась ею и умела работать легко и радостно.

— Маша бригадир опытный и много за других делает, а вот на пересменках бывает редко. Помощницей у нее Матрена Кошколазко. Ее мы еще ни разу здесь не видели. Разве это порядок? Надо бывать на пересменках. Как раз тут и необходима помощь бригадира и ее помощника Акулине тоже нужна помощь…

Маша покраснела.

— Характер-то у девахи: даже бровью не повела! — услышала Вера восхищенный голос старика горючевоза. Он кивал в сторону Маши.

Взыскательный председатель колхоза Лойко не критиковал бригаду, а только поблагодарил:

— Спасибо вам, девушки, за старание! Много я знал трактористов, а такого усердия не встречал. Одно слово — москвичи!

Маша закрыла летучку, и сменщицы бегом кинулись к своим машинам.

Звенящую тишину разбудил треск моторов, черноту ночи прорезали лучи фар. Тракторы двинулись в наступление на целину. Ни машин, ни прицепленных к ним агрегатов не видать, по полю движутся только зыбкие, качающиеся пучки света.

Утром следующего дня все девушки, кроме Акулины Губанюк, перевыполнили нормы выработки. Губанюк пришла к Маше и сказала:

— Откомандировывай меня в эмтээс: не ко двору я здесь.


…Затяжной мелкий дождь перешел в ливень, а резкий северный ветер — в ураган. Поля обратились в лужи грязи. Сеять стало нельзя. Остановились бензовозы и ремонтные «летучки». Многие трактористы и прицепщики, побросав машины, разъехались по деревням или отсиживались в вагончиках, в полевых станах. Только в бригаде комсомолки Филяновой работа не прерывалась.

Посоветовавшись с агрономом и председателем колхоза, Маша перебросила все тракторы с сева на пахоту залежи.

«Невзирая ни на какую погоду — не ослаблять темпов, не снижать качества работы!» — крупным шрифтом написала Вера Стругова в «Новостях бригады».

От холода и ливня немели руки. Дождь пробивал даже брезентовые плащи. Поэтому очередной номер «Новостей бригады» Вера решила сделать «горячим». По ее просьбе Маруся Ровных сочинила стихи:

На полях и грязь и холод — слякоть, запустение.

А девчонки-комсомолки пашут в удивление.

Нам и в ливень и в пургу грезятся сады в цвету.

Верим, верим: зацветут, их создаст наш славный труд!..

Стихи не очень складные, но всем девчатам понравились. Сидя под дождем на тракторах и прицепах, они тихонько распевали их, каждая на свой мотив.

Казалось, небо упало на землю: горизонт сузился, не видно было и половины загонки. Все застелила сплошная серая стена ливня. А в шумах ветра от залежной гривы к палатке долетал рокот работающих моторов.

— Не успею! Ой, не успею! — волновалась Катя Половикова, мечась по тесному помещению полевой кухни.

Повариха накинула фуфайку и выскочила за дровами. Порывом ветра девушку с такой силой бросило в сторону, что она упала в грязь. «Держись, Катька, держись!» — уговаривала она себя. Пока донесла охапку дров до кухни, насквозь промокла и продрогла так, что не сгибались руки, — не могла раскрыть коробок спичек.

В окно хлестала мутная волна ливня. За стеной выло, ревело, грохотало. «Должно быть, сорвало лист жести с крыши?» Казалось, полевую кухню с жалкой прожженной трубенкой, с камельком и вмазанным в него котлом вот-вот опрокинет, как утлое суденышко в разбушевавшемся море.

«Катька, а ведь так тебе не разжечь! — с отчаянием сказала повариха. — Придется рубить какой-нибудь старый ящик, хоть и запретила это бригадирша».

Изо всех сил Катя плечом нажала на припертую ветром дверь и снова чуть не шлепнулась в грязь. Раздробив ящик, Катя все-таки затопила печь, и, когда загудело в трубе, на кухне потеплело. Сырые дрова шипели, сочились желтой пузыристой влагой, но все же не переставали гореть.

Вскоре вода в котле закружилась, запенилась, закипела. От котла потянуло вкусным, сдобренным луком и салом пшенным кулешом.

Но если трудно было в такую погоду сварить обед, то еще труднее доставить его трактористкам и прицепщицам в поле, за два километра. В одной руке повариха держала на весу обвязанное скатертью ведро с горячим пшенным кулешом, другой рукой управляла ленивой, ошеломленной секущим дождем клячей. Не раз в дороге Катя плакала, но этого никто не видел, а сама она никому не жаловалась. И если иной раз повариху выдавали заплаканные, красные глаза, то у кого же они не слезились в такой ветер?

Очень счастлива была Катя, когда смотрела, как ее подруги, забравшись в кабину, с аппетитом ели душистый кулеш со свиным салом и пережаренным луком.

— Я б-бы тте-е-бе, Кка-атя, Зо-ло-тую Ззвезду Гге-роя повесила, — стуча зубами о ложку и едва шевеля синими дрожащими губами, шутливо проговорила маленькая прицепщица Груня Воронина. — С каждой ложкой чувствую, как оттаиваю…

Катя подняла глаза на промокшую Груню и, слабо улыбаясь, ответила:

— За кулеш, Грунюшка, Героя не дают… А вот уж если кому и вешать звезды, так это прицепщицам. Трактористке что, она в кабине, а вот прицепщица — это да!

Посиди-ка день-деньской под проливным дождем на таком буяне, покрутись, как сорока на колу! — Катя зябко передернула худенькими плечиками. — Давайте, девушки, подолью горяченького…

— Кулеш был, Катюша, министерский! — сказала Груня, хозяйственно завертывая в бумагу ложку и засовывая ее за голенище.

Блаженно потянувшись, девушка вылезла из теплой кабины на холод. Дождь сменился снежной пургой. Под ногами чавкало, хлюпало, снег месился с грязью.

— Чего доброго, снова застынет наша залежь, как ты думаешь, Поля? — обратилась Груня к трактористке.

— Не застынет. Погода знает, что нам сеять надо, — утешила трактористка.

Повариха отправилась к другому трактору, а Груня взобралась на железное сиденье плуга и стала ждать, когда Поля запустит трактор. Работая с Полей, Груня не волновалась: ежедневно их машина перевыполняла норму, хотя Поля никогда не торопилась, не кричала и не ругалась, как Акулина Губанюк. Сейчас Поля тронет трактор. Груня положит руку на рычаг, будет смотреть на лемехи и мечтать.

Когда думаешь о хорошем, всегда забываешь и о холоде и о времени. А пока трактор стоит, можно чуточку понежиться после сытного обеда и, может быть, даже на одну минутку вздремнуть. За пять часов так накачало, что и сейчас еще кажется будто едешь. Еще полсмены, а потом в тепло — и спать… По раскрасневшемуся на ветру лицу девушки поплыла радостная улыбка.

Наконец заревел мотор. Маленькая прицепщица снова закачалась на железном сиденье, и снова хлестал ее ветер, швырял в лицо и за воротник снегом, пронизывал насквозь, леденил руки и ноги девушки. Но вот кончилась длинная загонка. Поля повернула трактор, а Груня подняла рычаг и перевела плуг в нерабочее положение. Пока трактор делал разворот и заходил в борозду с другой стороны загонки, Груня стряхивала с себя снег и утирала лицо. Теперь пурга била ей не в лицо, а в правый бок, и стало много легче. Оттого обратный путь показался ей вдвое короче, точно машина шла под гору.

Шипят под лемехами, опрокидываются маслянистые пласты, зыблется по черным волнам плуг, качается, как в лодке, прицепщица. Ветер и пурга злятся по-прежнему, но сейчас они менее страшны. Груня внимательно следит за глубиной вспашки, за рельефом залежки: в низинах заглубляет плуг, в гору приподнимает. Пусть агроном хоть с линейкой по пашне ходит, глубина везде одинаковая. Не за тем Груня Воронина ехала из Москвы на Алтай, чтобы землю портить!

Пристроившись спиной к ветру, прицепщица отдается воспоминаниям.

Вот она, Груня Воронина, маленькая, нелюбимая в семье с детства. Все ласки, заботы матери и отца выпали на долю старшей сестры Люсечки. А потом мать умерла, и отец, токарь по металлу, стал пить. Часто он пропивал большую половину получки и в злобе бил Груню чем попало. Люсечку он никогда не бил, в ней он видел покойницу жену. Груня помнит мать: красивое, надменно-холодное, с приподнятыми бровями лицо.

Люсечка, так же как это делала мать, отобрав у отца остатки получки, уходила обычно к подруге, а девятилетняя Груня оставалась с глазу на глаз с пьяным отцом. Он не раз сбивал девчонку с ног. И все-таки, все-таки она любила отца! Трезвый он бывал добр, а иногда и ласков. Груня помнит, как его внесли в комнатку замерзшим, с лицом и руками белыми как бумага…

Груня пошла на завод, где работал отец, а Люсечка, бросив мужа, второй раз вышла замуж. «Могла ли я упустить такой редкий случай, дуреха! — говорила она Груне. — Ленечка и красив и молод, да ведь он же гол как сокол, мой распронесчастный лейтенантишка. К тому же его из Москвы направляют в дальневосточный какой-то городишко… А тут подвернулся солидный инженер. Правда, он не молод и у него старая, безобразная жена и двое детей — их он, конечно, кинул! Но уж состоятельный по-настоящему! А уж как ценят его — можешь судить: квартиру старой жене оставил, так ему теперь новую дают!»

А через год Люсечка, разведясь и с этим мужем, выгнала его из новой квартиры и стала мечтать о более счастливом браке…

Впереди начиналась ложбинка. Груня заглубила плуг и с напряжением следила за лемехами. «К черту Люсечку! И тут она не дает мне покоя. Не желаю! Мы построим тут новую жизнь без такой дряни! Буду думать о Саше.

Груня прикрыла веки, и тотчас перед ней встал Саша Фарутин.

«Смешной он со своими стихами… Мы с ним чем-то походим друг на друга. Говорят, кому на ком жениться, тот в того и родится… Может быть, это потому, что он научил меня мечтать о хорошем. Что бы я делала, если бы ты не научил меня этому, милый Сашенька? Ах, опять этот противный бугорок! Вечно он не вовремя!» — недовольно прошептала прицепщица и приподняла лемехи.

Ветер как будто стал тише… Ей очень хотелось, чтобы» ветер стих и чтобы хоть немножко потеплело. Но нет, это только показалось, что стих. Вот опять наваливается на правый бок, захлестывает в лицо… Но теперь уж скоро!: Не более двух кругов — и смена. «Буду мечтать о новой жизни!» — Груня прищурилась, представив себе эту новую жизнь.

«Мы, конечно, с Сашей… А что особенного? И квартира будет — настоящая, с удобствами, и свой автомобиль. Оба работаем, подкопим деньжонок и купим. Когда он за; рулем, когда я. Нет, это слишком мелко, Грунька! Это что-то больно похоже на Люсечку… Нисколько не похоже! Ей до общественных интересов дела нет, а мы с Сашей… Да ведь и вся страна будет совсем-совсем иная: в садах, в цветах. Предгорное тоже будет в садах. А сейчас — грязная, серая, унылая деревнешка. Ну как им не стыдно так жить! Смирились… Домишки подслеповатые, один на другой похожие, как близнецы. Никакой фантазии! Ну погодите, все перетрясем! И Предгорное перестроим, и сады и цветники разобьем, и электричество, и музыку… Ой, батюшки, сколько же нам надо сделать!»

— Гру-у-ня! — услышала прицепщица крик высунувшейся из кабины Поли. — Груня! Уже полторы нормы, слышишь? Скоро пересменка!

— Слышу, слышу, — неохотно отозвалась прицепщица, отрываясь от своих счастливых и тревожных дум. И сразу почувствовала, как она продрогла. — Заходим на последний круг.

Пересменка проходила под проливным дождем и под тем же сбивающим с ног ураганным ветром. Вдруг выяснилось, что на тракторе Поли нет сменной прицепщицы. Говорят, девушка обварила себе ногу кипятком, и ее спешно отправили на перевязку…

Подменить Груню вызвалась Маша Филянова: она чувствовала себя виноватой — не сумела вызвать из МТС Замену пострадавшей.

Крепясь изо всех сил маленькая Груня на негнущихся, закоченевших и онемевших ногах подошла к Маше и с деланным смешком в голосе сказала:

— Если каждую вышедшую из строя прицепщицу будет заменять бригадир, надолго ли такого бригадира хватит? А сев еще впереди.

Превозмогая слабость, Груня занялась протиркой мотора. Все ждали агронома и учетчицу: они должны объявить результаты выработки за смену.

«Кем же, кем подменить Груню?» — мучительно размышляла Маша. Подменить было некем. Только самой занять место прицепщицы.

Угадывая мысли бригадира, Груня сказала:

— Я выдержу вторую смену.

Поля и Маша с недоверием уставились на нее:

— Ты? В такую погоду?

— Подумаешь, погода! Что я, неженка? Николай Островский, слепой, разбитый параличом, романы писал; молодогвардейцы перед казнью пели, а тут — погода! Что я, принцесса?

— Да ведь ты же с сиденья свалишься!

— А я привяжусь, — сердито возразила Груня. — И хватит об этом. Подумаешь, геройство!

В серой сетке ливня показались две фигуры. Это шли Вера Стругова и учетчица.

— Не работа — загляденье! — похвалила учетчица Полю и Груню.

Груня обычно радовалась таким похвалам, а сегодня как будто и не слышала слов учетчицы. Необычно возбужденно она закричала на замешкавшуюся сменную трактористку.

— Запускай, нечего время терять!

Маша Филянова отозвала Веру в сторону и что-то сказала ей. Вера помолчала, подумала и утвердительно кивнула головой. Если бы Груня была меньше возбуждена, то могла бы расслышать слова Веры:

— Это подвиг. Пример другим. Обязательно сейчас же прислать ей горячий ужин, а я свой плащ на нее накину.

Так прицепщица Груня Воронина осталась в ночь на вторую смену.

…Утреннюю пересменку Маша Филянова провела на полтора часа раньше обычного, Груню Воронину сняли с сиденья, и подруги повели ее к дрожкам. Она растерянно улыбалась посиневшими, одеревеневшими губами и с трудом передвигала ноги.

— Ну как? — негромко спросила она учетчицу.

— Выполнили! Да иди же ты, иди, садись вот на дрожки, повезу тебя скорее в тепло!

Груня с помощью девушек взобралась на повозку и тотчас закрыла глаза. Дрожки куда-то поплыли…

Долго ли ехали? Кажется, очень долго, но она этого хорошенько не помнит. Помнит только, как вошла в полевой стан; тут было очень жарко, как в бане. Но эта жара почему-то не согревала Груню. Ее бил озноб.

Девушки раздели ее. Катя Половикова стояла с дымящейся миской в руках. Но Груня не могла есть — не было ни сил, ни охоты. Она попыталась взобраться на печь, но не хватило сил. Подруги хотели помочь ей.

— Не надо, я сама, сама… поеду в Крым[2].— И, не договорив, не подобрав ног, уснула.

Глава шестая

В больнице Андрей пролежал неделю. Он измучился за эти дни — не столько от болезни, сколько от сознания, что в такую пору вынужден бездельничать. Ему казалось, что работа на полях без него остановится, а когда он поднимется, то вместо работы начнется прокурорско-следовательская суетня.

«Невезучий я! — злился на себя Андрей. — Первая весна — и такая неудача! Лежу колодой по милости какого-то дурака».

И хотя Вера взяла с него слово выдержать предписанный срок, чтобы, как говорили врачи, «окончательно ликвидировать последствия черепно-мозговой травмы», он добился выписки из больницы на два дня раньше срока.

— Андрей Никодимович, да вы с ума спятили? — закричал на него Боголепов, когда тот появился в конторе.

— Замнем, дорогой Константин Садокович. Подумаешь, событие! Еррунда! В тридцатых годах в деда из обреза стреляли, а тут — по загривку камушком шибанули!.. А может еще и сам споткнулся и об борону… И лежать!.. Не могу я больше… Я там окосел с тоски. Хватит!.. Рассказывайте, что тут у вас.

Похудевшего, с желто-багровыми полосами на носу и на лбу, с отросшей черной бородой, Андрея трудно было узнать.

— Эх, нет на вас Веры Александровны… — вздохнул Боголепов. Он был убежден, что Вера сумела бы заставить Андрея полежать еще в постели несколько дней.

При имени Веры лицо Андрея загорелось, а Боголепов, как назло, не сводил с него глаз.

— Так, значит, ливни не давали сеять? Говорят, тракторы на пахоте тонули? А ну-ка, Константин Садокович, покажите сводочку по бригадам. Уж так я по этим показателям соскучился!

Директор вынул из стола сводку.


Злые шутки весны не кончились ураганным ветром и проливными дождями: в ночь с девятого на десятое мая повалил снег. От необычной белизны за окном в комнате стало светло. Андрей проснулся раньше положенного времени, оделся и вышел из конторы. Крыльцо, двор, крыши мастерских, комбайны, нефтяные баки — все засыпало снегом.

На рассвете ветер расчистил небо, ударил мороз.

Андрей долго стоял на крыльце, потом, оставляя глубокие следы на искрящемся снегу, пошел в поле. Он давно ждал всходов на первых полосах и теперь волновался за них. Степь была белая, мертвая. Словно вымело с нее птиц и все живое. Как в декабре, крутилась поземка, слепила глаза, секла, обжигала лицо.

Андрей повернулся к горам. Еще вчера казавшиеся ожившими, темно-зеленые громады их снова выглядели по-зимнему бесприютно.

Не задерживаясь, агроном направился к первой полосе. Впереди что-то чернело. Это был брошенный в поле культиватор. Его занесло до половины колес. Наструганный сугроб курился под ветром. Андрей разрыл снег на выгоне. Прижавшись к самой земле, зябко стелилась травка. Не очень застылая, мягкая, она как-то робко еще жила, зеленела, надеялась.

Андреи огляделся. Скрючившись от холода, понуро опустив головы по ветру, в засыпанные снегом поля шел голодный худой скот. Мелкие лужицы, забитые снегом, схватило морозом, и они похрустывали под ногами. Из кромки лесной полосы выскочил давно перерядившийся в серый летний пиджачок заяц и поскакал по пороше. В теклинке, у куста полыни, Андрей увидел двух синиц. Чтобы не спугнуть птиц, он свернул в сторону, но синицы уже заметили его, вспорхнули и сели тут же поблизости на бровку. Ветер заломил синицам хвосты и распушил перышки. Андрей наклонился над полынком и у его корня, в крохотном гнездышке, увидел три пестрых яичка: синицы, видно, согревали их своим теплом от внезапно вернувшейся зимы.

…На стогектарке пшеницы Андрей разрыл рядок. Он не тревожился за проросшие зерна, так как знал, что они лишь быстрее отъяровизируются. Агроном опасался за зерна непроросшие, но разбухшие от чрезмерной влажности почвы: в мороз они могли лопнуть и погибнуть.

И вот оно, проросшее, беспомощное, как спеленатый ребенок, зернышко пшеницы, на ладони агронома. Десятки раз видел его раньше Андрей на опытных полях академии, но никогда зерно не волновало его так, как сейчас. Он внимательно рассматривал это хилое зернышко, оценивал мощность корешков, только-только возникших из «пуповины». В сморщенной желтой фляжке было еще материнское молочко. Восково-белый стебелек с острой и прочной зеленой головкой упирался в тяжелый потолок, рвался к свету…

Агроном долго рылся в снегу, в земле, пока не убедился, что временное похолодание не только не погубит, но даже не повредит посевов.

Точно камень свалился с души Андрея: «С Верочкой бы вместе порадоваться!»

Андрей живо представил ее себе, озабоченно склонившуюся над заснеженным полем.

«Великое это счастье, что я поехал сюда и встретил ее! Сколько в ней гордости, благородства и какого-то полного, беззаветного самоотречения!» — с нежностью думал Андрей о Вере, возвращаясь в контору.

На другой день на рассвете Андрей снова тревожно поднял голову с постели и заглянул в окно: черно — ни снежинки! «Оттеплело!» — радостно подумал он и, успокоенный, заснул. Проснулся от громкого говора в коридоре:

— Ну, сегодня снова зашумит степь!

Одевшись, как и вчера, главный агроном пошел на поля. Дул теплый, южный ветер. За ночь двор совершенно просох. У нефтебазы его поразило необычное оживление. Там скопились подводы горючевозов: шла погрузка бочек, гудели автомашины, расходясь по разным направлениям.

Боголепов был тут.

Из-за небывалой распутицы нехватка горючего могла помешать массовому севу. Вот почему и прибежал сюда с полуночи директор.

Константин Садокович был без шапки, в каком-то стареньком, выгоревшем пиджаке, пропахший бензином, измазанный автолом. От бессонницы глаза его были красны и злы. Его раздражали неповоротливые (в большинстве старики) горючевозы и слишком замедленная, как ему казалось, заливка бензовозов.

— А ну, дед, посторонись, — директор отодвинул горючевоза, прилаживавшего жерди, чтобы закатывать по ним бочки с солидолом, взял бочку в беремя и поставил ее на подводу. Потом так же поставил другую и, крикнув изумленному старику: «Вваливай!», побежал к сгрудившимся у ворот трехтонкам.

— Сучок! Митя Сучок! — еще издали закричал директор шоферу. — Немедленно загружайся у чапаевцев семенами и — в Панькину бригаду: там зерна теперь не больше чем на три гона осталось… Мироненко! Накатывай вторую бочку! — обернувшись, крикнул он отъезжавшему уже было горючевозу. — По дороге сбросишь ефремовцам. Да прихвати магнето для Горбатовского.

Распоряжаясь в одном месте, Боголепов, казалось, видел, знал, что делается не только в другом конце нефтесклада, но и во всех двадцати четырех отрядах, разброд санных на огромной территории.

В воротах Боголепов столкнулся с Андреем.

— Андрей Никодимович! — обрадовался он. И тотчас: — Смотрите! Смотрите!

Андрей поднял голову. Невысоко, растянувшись веревкой, летели гуси.

— Всю ночь валом валила птица! Буду прямо говорить, изорвался я весь. А здорово бы — бах-бах! — Боголепов как-то по-детски озорно вскинул руки, изобразил прицел и, нажимая раз за разом на воображаемую гашетку, «сделал дуплет» по летящей стае.

Андрей смотрел на охваченное охотничьей страстью лицо великана и живо представил его себе на охоте таким же яростно-неукротимым, каким он был на работе.

— Так бы и маханул в заветное свое местечко, да вот все некогда. А уж до того истосковался! Но подождите, отсеемся и свое возьмем! Есть у меня одно драгоценное… — Боголепов успокаивающе потрепал агронома по плечу и направился в контору.

Андрей пошел к полям. Солнца еще не было видно из-за редких высоких облаков, но близость его возвещали бесчисленные жаворонки. Точно надутые южным ветром, они трепетно кружились над серыми своими подружками, и так был радостен многоголосый их хор, что казалось, только сейчас занимается розовая заря весны.

А вот брызнуло и вырвавшееся из долгого плена солнце. И, словно покрытая лаком, по-новому заискрилась измереженная узкими лесными полосами степь. По молодой яркой ее зелени рассыпным строем пошли отары (сибирских) мериносов. На лысом увале высунул из норки коническую головку суслик, жадно нюхая теплый влажный ветер. Точно впервые после зимней спячки, он с любопытством осматривал мир черными быстрыми глазками.

У засыпанного еще вчера снегом культиватора гудел старый, черный, чиненый-перечиненный трактор. Три женщины прицепляли к крюку трактора-инвалида агрегат из культиватора и борон. На полосе было еще очень сыро, но им не терпелось. Агроном подошел к весело переговаривающимся колхозникам.

— Теперь только сей не робей, будут у Маланьи с маслом оладьи, — сказала одна из женщин.

Трактор местами пробуксовывал, натужно фыркал и, как старый мерин в гору, тянул агрегат по полосе на первой скорости. На его след неизвестно откуда тотчас же слетались синицы. Разные. И песочно-голубоватые с черным подзобком и яично-желтые, как канарейки. Живым радужным шлейфом они перелетали вслед за агрегатом и что-то быстро склевывали со взрыхленной, жирной, угольно-черной земли.

Под шпорами высоких, облепленных грязью колес пролегали глубокие канавы. Женщины заботливо очищали зубья борон от полынной ветоши и колючих кустов прошлогоднего катуна, стаскивали все это в кучи, сжигали, а пепел разбрасывали по полосе. Наблюдая их работу, Андрей думал: «Какие люди! Какие замечательные люди! И это из самого отстающего колхоза! Да ведь с такими людьми, при умелой обработке наших земель, — весь земной шар хлебом засыпать можно!..»

Андрей заспешил к стогектарке пшеницы, посеянной «в первую горсть», как говорили деды. Земля, пробитая ростками, изумрудно зеленела под солнцем. Не отрываясь, смотрел он на эти первые долгожданные всходы. Зоркий его глаз все дальше и дальше охватывал низкие еще, но уже победно торчащие ростки над черными полями, и молодому агроному, нетерпеливо дожидавшемуся «своих первых всходов», казалось, что они веселым зеленым пожаром все шире и шире разливаются по родной его земле. Что безбрежный их разлив, убежавший к самому горизонту, заполнив собою все на земле, ликующим зеленым флагом уже поднялся в небо, трепещет над раскинувшимися в степи деревнями, вселяет в сердца людей радостные надежды.


…Андрей чувствовал себя еще не совсем хорошо: быстро утомлялся. Страдал от головных болей и отсутствия аппетита, но думал лишь о том, что мало успевает сделать. Сразу же после выхода из больницы он получил анонимное письмо, написанное печатными буквами:

«Убирайся из эмтээса, пока жив. Не послушашси — убем. А любовь твою Верку пропустим чириз очередь — так и знай».

Андрей с трудом дождался утра, заседлал коня и поехал в бригаду Фунтикова.

Никанор Фунтиков когда-то был примечательной фигурой районного масштаба. Малограмотный практик-водитель, выбившийся в трактористы и комбайнеры из прицепщиков, когда еще только создавались первые МТС, вышел в соревновании в передовики. Фамилия Фунтикова замелькала даже в краевой газете.

С того и пошло.

Ему и новая машина, и двойной комплект запасных частей, и удобные рельефы, и чистые массивы хлебов для уборки. У Фунтикова больше и вспахано и скошено. Никанором Фунтиковым козыряли в докладах. Отблеск его славы падал и на руководителей района и на дирекцию. О создании для Фунтикова лучших условий в соревновании заботились все, начиная от секретаря райкома и кончая кладовщиком МТС. При такой практике рвач, гоняющийся за длинным рублем, сходил за передовика. В сущности, это была порочная практика, плодившая зазнаек и лгунов, обманывающих народ, государство. И Фунтиков зазнался, обнаглел. Главный агроном Корнев первый подмочил его репутацию штрафом за бракодельство. Новый директор МТС Боголепов, еще раньше знавший плутоватого «рябого Никанора», окончательно нарушил его душевное равновесие.

Фунтиков, и без того приверженный к бутылке, стал все чаще и чаще появляться в «мокром виде». «У народа глаз зорок, а ум догадлив. И хотя горазды трутни на плутни, а разгадали, вот он и хлещет от злости…» — говорил о Фунтикове Шукайло.

Бригада — в бригадира: каждый думает, как бы побольше «зашибить», половчей обвести агронома и председателя колхоза. Боголепов ввел в бригаду Фунтикова несколько москвичей в надежде, что они оздоровят обстановку, но положение не изменилось.

Фунтиковцы, как и бригада Маши Филяновой, работали на полях колхоза-миллионера «Знамя коммунизма». Массивы девушек и фунтиковцев разделяла широко разлившаяся в половодье река. Ни у Веры Струговой ни у взыскательного председателя колхоза Лойко заречные поля не под руками. Семена в отрезаемый половодьем полевой стан обычно забрасывались по дальнему объезду через мост. Редко кто заглядывал в эту бригаду, и Никанор Фунтиков чувствовал себя полным хозяином.

В горячку первых дней сева Вера, переправившись на рыбацкой лодчонке, побывала у Фунтикова, поругалась с ним, составила акт на плохое качество сева и больше туда не заглядывала: очень уж трудно было попасть в Заречье. Да и помнила она слова Боголепова: «Бригада Филяновой на виду у всей страны. За урожай на девичьих массивах ответ спросим с вас, Вера Александровна. Подведете, пеняйте на себя».

Лойко, готовый «вытрясти душу» из тракториста за каждый огрех, узнав от Струговой о неблагополучии на заречных массивах, рвал телефонные провода, грозился через все разливы добраться до «рябого пса» и успокоился лишь тогда, когда услышал, что в бригаду Фунтикова выехал главный агроном.

— Этот парень поставит ленивого храпоидола на место. Он его, рыжего лисовина, научит работать!

Павел Анатольевич Лойко с первой встречи проникся симпатией к Андрею Корневу. И Андрей ценил Лойко. Молодого агронома приятно поразило то, что в эту тяжелую зиму у Лойко сохранился весь скот. Дальновидный председатель осенью исполу выкосил все пустоши у соседей, выбрал и пустил в дело пожнивные остатки с полей. Соседи еще только собирались сажать лесные полосы, а у лойковцев деревья были уже — «глянешь — шапка с головы валится». Поэтому и снег у них зимою лежал на полях, как в закромах.

Из всего рачительный хозяин извлекал пользу. Особенно же богатели лойковцы на посевах подсолнечников.

— У него свой маслобойный завод. Кругом все сдают семечки по два рубля за килограмм, а он превращает семечки в масло и этот же килограмм в четыре рубля с полтиной вгоняет. У него каждая копеечка, как у гоголевского Костанжогло, рубль тащит.

И вот Андрей Корнев на самых дальних полях колхоза «Знамя коммунизма». Уже наметанный глаз агронома даже и весной отметил взыскательность Лойко. Поля у него нарезаны правильно, точно расчерчены рейсфедером. Ни бурьянов, ни межников. Границы стогектарок обсажены в несколько рядов высокими тополями, а в междурядьях — акацией. Сенокосные угодья тоже выглядели по-иному, нежели у нерадивых соседей: кочки срезаны, кустарники раскорчеваны.

В центре заречного массива, на живописном холме, большой стан, бригадный крытый ток, инвентарный сарай, амбары. Андрей было повернул к стану, но передумал и поехал к ближнему трактору с агрегатом сеялок. Но не проехал и сотни метров, как остановил коня и стал слушать… По звукам он пытался определить ритм работы бригады. «Как будто все нормально… Неужто Вера погорячилась и сгустила краски?» — думал он, вспоминая ее письмо в МТС.

…Андрею казалось, что он хорошо знает свой вспыльчивый характер, но сегодня вновь «сорвался с нарезов». Первая же засеянная по весновспашке стогектарка, которую он пересекал, настолько потрясла его, что он, не веря глазам, спрыгнул с коня и опустился на колени. Отборное, еще недавно золотисто-желтое, а теперь побуревшее от дождей и ветров зерно рядками лежало на поверхности почвы… Ведя коня в поводу, Андрей шел по засеянному полю и задыхался от возмущения. Всюду, куда хватал глаз, вправо и влево, виднелись рядки незаделанного зерна. «Ах, подлецы, ах, негодяи!»

Вскочив в седло, он обжег коня плетью и поскакал наперерез агрегату.

— Сс-то-ой! — закричал он еще издали.

Заметив всадника с нагайкой, немолодой тракторист Михаил Картузов остановил трактор и выскочил из кабинки. С тревогой окинув взглядом свой агрегат и, видимо, не обнаружив в нем никаких изъянов, он, приседая на затекших ногах, пошел навстречу скачущему главному агроному. А тот, на ходу спрыгнув с лошади, бежал к трактористу.

— Вы что-о? Вы что тут… грачей семенным зерном откармливаете? Вы как сеете?

Картузов остановился, для чего-то снял с коротко остриженной седой головы измазанную, вытертую шапчонку и принялся мять ее в руках. Изрезанное частыми морщинами лицо его выражало испуг.

— Как сеете? — тише повторил Андрей.

Тракторист потупился, только шапчонка в его руках закрутилась быстрее.

— У вас где глаза? Вы что, не видите незакрытое зерно? — Андрей снял шапку с влажной, дымящейся головы.

— Так я же здесь ни при чем, товарищ главный агроном… Я сам вижу. Но поле-то пахал Ванька Рыбий Глаз, а он… — тракторист пренебрежительно махнул рукой.

— При чем тут Рыбий Глаз? Ведь не Ванька, а вы сеете так, что половина зерна не прикрыта.

— Да, товарищ главный агроном, я же говорю, что пахал тут дружок бригадира Ванька Рыбий Глаз. И вот видите, сплошные гребни…

Только теперь Андрей понял, почему зерно не закрыто. Первые лемехи плуга пахоту захватывали очень мелко, а последние глубоко, и теперь диски сеялки и сошники в гребнистых междурядьях не достают глуби земли, и высыпающееся зерно остается незаделанным.

— А куда тракторный и полевой бригадиры смотрели? А что агроном? — Андрей кричал громко, как перед толпой.

— Агрономша ругалась, акт составила, а поле-то уж испортили. И вот я теперь мучайся из-за чертей… Уж мы и так и эдак регулировали сеялки, толку мало, сеялки где засыпают зерно на непомерную глубину, а где плещут поверху…

Андрей надел шапку.

— Пойдем!

У агрегата сеялок главный агроном провозился около часа, пока не добился того, что и в гребневых междурядьях зерно равномерно стало закрываться землей.

— А если бы я не приехал? Куда смотрит Фунтиков?

— Фунтиков по целым дням в «очко» режется. Ребята зарплату и подъемные получили, вот он и повадился с Ванькой Рыбьим Глазом их в карты обыгрывать да пьянствовать, — решительно и зло ответил тракторист.

— В карты?

— Ну да, в двадцать одно. «Деньги ваши будут наши»… Только вы, товарищ главный агроном, на меня не ссылайтесь. — Голос и лицо тракториста утратили решимость. — А то они меня с Рыбьим Глазом в землю по самую шапку вобьют.

Трясущимися руками Андрей никак не мог отвязать повод лошади. Челюсти его были крепко стиснуты, скулы побелели.

— Негодяй! Какой негодяй!

Тракторист еще что-то говорил, но агроном уже не слышал его. Он отвязал, наконец, повод и вскочил в седло.

…В большом, сильно загрязненном полевом стане игра была в разгаре, когда туда вошел главный агроном. Трактористы, прицепщики, сеяльщики, которые должны были отдыхать в эти часы, сгрудились вокруг стола. В центре с расстегнутыми воротниками сидели раскрасневшиеся рябой Никанор Фунтиков и его дружок — Иван Кукушкин, Ванька Рыбий Глаз. Его Андрей узнал по неподвижному, точно стеклянному глазу и по похабной татуировке на открытой желтой груди.

На столе — деньги. Между Фунтиковым и Кукушкиным — наполовину выпитая литровка водки и тарелка с квашеной капустой. Банк метал бригадир. Рядом с ним — Рыбий Глаз. Он зорко следил за игроками, тщательно пересчитывал выигранные деньги. Напряженные потные лица и горящие глаза играющих были устремлены на руку Фунтикова в золотисто-рыжем пушку и вылетающие из колоды карты.

— Очко! Деньги ваши будут наши! — то и дело выкрикивал Рыбий Глаз и пригребал в ворох, к центру стола, мятые десятки.

Банкомет был безмолвен, каменно спокоен. Рябое скуластое его лицо лоснилось от пота.

— Двадцать! У тебя девятнадцать: деньги ваши будут наши.

Игра шла по крупной. Проигравшиеся в пух и прах в стремлении отыграться ставили на карту «смену», «полсмены», праздничные сапоги, рубаху… Азарт был так велик, что главного агронома заметили, лишь когда он подошел к столу.

— Очко! Деньги ваши будут наши! — вскричал Кукушкин и поднялся за двадцатипятирублевкой, лежащей под картой партнера.

Андрей наложил правую руку на левую банкомета, в которой была колода карт, и негромко сказал:

— Отдай!

Никанор Фунтиков и Ванька Рыбий Глаз вскочили со скамьи. Повскакали и все другие участники игры и, как мыши от внезапно появившегося кота, бросились на нары под одеяла. У стола остались главный агроном, бригадир Фунтиков и Рыбий Глаз.

— Отда-а-ай!

Осунувшийся, со впалыми пожелтевшими щеками, но все такой же широкоплечий, высокогрудый и подбористый, главный агроном, как клещами, сжал кисть бригадира.

Фунтиков выронил карты, и Андрей положил их в карман. Вдруг он, точно от укола, быстро повернулся к Кукушкину, почувствовав на себе тот же прожигающий ненавистью взгляд, который ощутил в «дежурке» в канун Первого мая. «Он», — инстинктом угадал Андрей.

Кукушкин провожал каждое движение руки главного агронома и в то же время внимательно следил за выражением глаз Никанора Фунтикова. Андрей понял, что пьяный бандит ждет только знака бригадира, чтобы броситься на него сбоку. Мысль работала стремительно. Не обращая внимания на Ваньку, Андрей не отводил своих глаз от растерянного, испуганного лица Фунтикова.

— Вон какими ты делами занимаешься! Кроме покушений и сочинения гнусных писем, ты, оказывается, пьянствуешь и обыгрываешь трактористов в карты! И это в дни посевной!

От потного рябого лица бригадира, казалось, отлила вся кровь. Губы его затряслись, рот раскрылся, но Фунтиков не мог и слова выговорить, а только моргал белыми ресницами и смотрел на Андрея остановившимися глазами.

— А ну, подымайсь, ребята! — скомандовал Андрей лежащим на нарах.

И все повскакали со своих мест.

— Вас, как маленьких, эти жулики обыгрывают краплеными картами, а вы?.. Вернуть деньги, — приказал Андрей, повернувшись к Фунтикову.

— Как вернуть?! — У Кукушкина по-волчьи вздернулась верхняя губа, и под ней угрожающе сверкнули желтые зубы. — Как это то есть вернуть? — выкрикнул он и, нагнувшись, выхватил из-за голенища финку.

Весь гнев, скопившийся в душе Андрея, — и за подлое нападение из-за угла, и за испорченное поле, и за карты, и за пьянство в бригаде — он вложил в свой молниеносный боксерский удар. Рыбий Глаз раскинул руки, словно пытаясь ухватиться за что-то в воздухе, выронил нож и грохнулся на нары.

— Вяжите его! — крикнул Андрей.

Первый на поверженного бандита бросился Фунтиков, а за ним и остальные.

— Вот это по-нашенски, по-московски, товарищ главный агроном! А то они тут нас до подштанников раздели… — разгибаясь, сказал крепенький белоголовый тракторист.

Сопротивляясь, Рыбий Глаз разбил ему нос. Кровь лилась на шею, на рубаху, но разгоряченный схваткой парень не обращал на это внимания и все твердил восхищенно:

— Вот это скапустили! Раз — и с каблуков долой!

Андрей подскочил к Фунтикову и закричал:

— Верни деньги! До копейки! Рыжая собака! А эту сволочь, — он указал на скрученного Кукушкина, — немедленно сдать милиционеру… Понял? А тебя…

— Да, товарищ главный… товарищ Андрей Никодимович! — Фунтиков умоляюще скрестил на груди трясущиеся руки.

Андрей устало опустился на нары.


Андрей договорился с Боголеповым и Шукайло о назначении Саши Фарутина бригадиром вместо Фунтикова.

— А куда же рябого Никанора? — спросил Шукайло. — В рядовые разжаловали? Как же так? Ведь он такой грамотей, газеты курит!

— В рядовые, — подтвердил Андрей.

— Значит, начал Митрошка пить понемножку, а пиво его с бригадирства сбило. И выходит, что он теперь и пьян, и бит, и голова болит! — уже не сдерживаясь, захохотал Шукайло. Но смеялся он недолго. — Жалко мне моего Сашку, но, видно, тут уж ничего не попишешь.


В утреннюю радиоперекличку Боголепов сказал Андрею:

— Мои тихоходы вчера все, как один, норму выполнили. Клянутся обогнать твоих как миленьких. Смотри там! — Впервые директор сказал главному агроному «ты».

На перекличке, кроме учетчика, был и новый бригадир.

— Слышишь, Саша, что говорит директор? Теперь держись! Шевели мозгами, иначе…

Фарутин молчал. В больших его глазах была всегдашняя мечтательная задумчивость.

— Пойдемте в бригаду, Андрей Никодимович. Дело это всех касается, со всеми и говорить будем.

— Погоди, Саша. К ребятам мы успеем. Надо подумать, вдвоем подумать…

— У шукайловцев душа бригады — сам Иван Анисимович. От него окрика не услышишь. Он все больше шуткой действует. «С шуткой и жить и работать веселее», говорит он, а вот как-то пойдет у нас, Андрей Никодимович, — заговорил, наконец, молодой бригадир.

— Значит, Саша, и нам надо суметь отыскать в бригаде ту душевную силу, которая будет двигать ребят. Пойдем и будем думать на пару…


Бригада завтракала.

Обеденные столы новый бригадир приказал вынести из душного стана на вольный воздух, как это было у Шукайло. От полевой кухоньки наносило сладковатым душком горящих с змеиным шипеньем сырых таловых прутьев. Бригадная стряпуха металась с мисками от котла к столам и обратно. Трактористы, прицепщики, сеяльщики жевали не спеша, перебрасывались шутками.

— Добавить, товарищ Картузов?

— А вот переплыву мисочку, чтобы вёдро установилось и чтобы дома не журились, а там и добавь…

— Не разорвало бы! Ведь уж дважды добавляла!

— А ты не считай…

После завтрака, подавив тревогу, агроном коротко передал свой разговор с директором и, обращаясь к Фарутину, чуть торжественно провозгласил:

— Александр Николаевич! Теперь расскажи, как самые последние в эмтээс тихоходы грозятся обскакать вашу бригаду…

Из-за стола поднялся уже хорошо, знакомый Андрею белобрысенький крепенький тракторист и, яростно сверкая девичьими синенькими глазками, негодующе выпалил:

— Да я в землю на два метра лягу, чем поддамся этим… — Застыдившись своей горячности, Алеша сел.

Бригадир Саша Фарутин нарочито медленно, со смешком в голосе, как это делал обычно Шукайло, проговорил:

— Хвалиться просто. И баран грозился забодать волка…

Андрей смотрел на трактористов. Даже мрачное лицо рябого Никанора Фунтикова передернулось в презрительно-гордой усмешке. Подняв голову, он сказал:

— Врут они, товарищ главный агроном, тамошние тихоходы нас не обскачут…

Тревожно было на душе у Андрея. Он сел в кабину с Михаилом Картузовым и решил прохронометрировать его работу и работу засыпальщиц.

Тянул горячий полудник. Согретая пахотина дымилась кудрявым, зыбким парком. Рябило в глазах. В весеннее небо, трепеща крылышками, поднимались жаворонки. Еле видные, достигнув зенита, они замирали в воздухе, как на приколе, и, словно привстав на цыпочки, обозрев дали, камешками падали в блеклые травы.

Поющее небо с незримыми жаворонками казалось необыкновенно высоким, словно оно распахнулось до самого купола, где натянуты тонкие струны. И звон их слушает заново нарождающийся мир. В душу Андрея вливались покой, тишина. Огорчения и тревоги словно улетучивались вместе с зыбким, поднимающимся от пахотины парком.

Картузов остановил трактор у пароконной повозки с семенами. Андрей засек время. Четыре засыпальщицы ведрами стали черпать зерно и заполнять им ящики сеялок.

На заправку семенами ушло двенадцать минут.

«Какая чушь!» — Андрей выскочил из кабины и, взволнованный, пошел следом за агрегатом.

Мерно постукивая, работали высевающие аппараты. С тихим шумом, похожим на шорох дождя, по семяпроводам текло зерно. Диски распахивали ему пуховое, теплое ложе, равнительные кольца укрывали семена.

В высоком ясном небе все так же победно звенели жаворонки.

«Но ведь это же явная глупость!» — Андрей даже остановился, постоял, подумал и бросился к засыпальщицам.

— Товарищи женщины! Немедленно возьмите у полевого бригадира мешки и насыпайте их до подхода сеялок на загрузку. На трех агрегатах мы сэкономим не менее десяти минут, на двенадцати заправках — два часа. За это время можно засеять десять гектаров.

— Так ведь, товарищ главный агроном, — возразила здоровенная загорелая вдова Матрена Белокопытова, — тяжело под кулями, спинушка заболит, не разогнешься…

— А если сроки сева упустим и землю высушим?

Вперед выступила немолодая колхозница с иссеченным морщинами лицом:

— Спина поболит-поболит и перестанет, зато на душе весело станет, Матренушка. На худой конец, можно и не под самое гребло в мешки сыпать…

«А если увеличить количество засыпальщиц? Это же еще более ускорит загрузку…» — И Андрей побежал к полевому бригадиру.

Агрегат Михаила Картузова впервые выполнил норму. Саша Фарутин торжественно водрузил на картузовский трактор первый красный флажок.

Утром, во время заправки тракторов, молодого бригадира и главного агронома отозвал в сторонку веселый белоголовый комсомолец Алеша Гребенников. Лицо парня выглядело решительным. Но начать разговор он долго не мог, все мял в пальцах ком земли и как-то виновато моргал глазами. Потом, пересилив себя, заговорил торжественно:

— Товарищи! Если мы москвичи, то, я думаю, нечего голову под крылышко прятать: ненастье напакостило крепко, и теперь сроков сева нам не соблюсти…

— Как это не соблюсти? — в один голос спросили бригадир и агроном.

— А так: сеяльщиков на вторую смену недохватка, а за одну смену — рви не рви, больше одной нормы не выполнишь.

— Так что же ты предлагаешь? — спросил Андрей.

— Предлагаю я, товарищи, работать две смены без роздыху.

— То есть как это без роздыху?

— А вот так. Мне доподлинно известно, что землячка моя, Груня Воронина, — Алеша озорновато взглянул на покрасневшего вдруг Сашу Фарутина, — что Груня на прицепе в самый ливень и стужу отработала две смены и не слиняла. Зато прославилась. Теперь про Груню девчонки песни складывают… Груню я еще в дороге приметил, — Алеша опять озорновато взглянул на смущенного бригадира, — боевая девушка! Ну, а мы, парни, в вёдро, в тепло, каких-то пять-шесть дней неужто не выдержим по восемнадцати часов? Пустяки! — Алеша Гребенников выговорил все это залпом.

Бригадир и агроном молчали.

— Для чего тогда мы и на целину ехали — спать, что ли?

— Подожди, подожди, Алексей, — перебил разгорячившегося комсомольца Саша Фарутин. — Работать по восемнадцати часов подряд — дело не шуточное.

— Ну уж не совсем подряд, — усмехнулся Алеша. — В обед, за едой — час роздыху…

— А как остальные думают? — Андрей окинул взглядом примолкших трактористов.

— Два агрегата полностью согласны, товарищ главный агроном, — сказал опять Алеша и подмигнул кому-то. — Ну, а несогласные пусть спят… если смогут. — Гребенников хитровато улыбнулся и махнул ребятам. Они окружили Сашу Фарутина и Андрея.

В стороне у своего трактора остался Никанор Фунтиков. Андрей взглянул на него, и рябой Никанор опустил голову. Раздались голоса:

— Что мы, песочные старички, что ли?

— А если бы на фронте?!

— Комсомолки могут, а мы что, слабей их?!

— Каждой бригаде лестно прославиться!

— Впрягемся и вытянем. Подумаешь, велика важность, неделю изо всех сил поработать!

— Ну что ж, дорогие друзья, — обрадованно подхватил Андрей, — будем бороться за первое место в соревновании. Вот только как Никанор Алексеевич?

Фунтиков смотрел в землю и молчал.

И тогда опять заспешил Алексей Гребенников:

— А что Никанор — его воля, пусть его агрегат курортничает до времени. А то он, бедняга, спит-спит — и отдохнуть некогда…

Фунтиков поднял голову:

— А я что? Я, как все… с моей полной душой, я выдюжу.

…Сев прекратили около полуночи. Поужинав, легли тут же на полосе, у горячих еще тракторов, чтобы с первыми признаками зари снова начать работу.

Ребята уснули, лишь только отвалились от мисок. Андрей подложил в изголовье кусок теплой дернины и раскинулся рядом с комсомольцами.

В соревновании «тихоходы» Саши Фарутина вошли в пятерку лучших бригад.

Глава седьмая

В канун закрытия весеннего охотничьего сезона сердце Леонтьева не выдержало: он вынул из чехла ружье и протер его от густой зимней смазки. «Так и стрелять, пожалуй, разучишься. Полгода в благословенных местах, а ни одного заряда не выпустил. Махану-ка я к Боголепову: он хвалился, что у него заветное местечко имеется!»

Всегда, когда он облачался в потертую, выгоревшую под цвет осенних камышей гимнастерку и такую же фуражку, надевал болотные сапоги, Леонтьев сам себе казался более молодым и жизнерадостным. Словно одним махом отрезанный от всех служебных забот, он еще дома видел себя в лесах, у веселого охотничьего костра.

Но сегодня даже предвкушение охоты в заветном местечке не изменило мрачного настроения Леонтьева. Он взял со стола телеграмму жены и в десятый раз перечитал ее: «Зачеты сдала отлично Неожиданной экскурсией выезжаю Москву Дома буду через две-три недели».

«Неожиданная экскурсия?.. Что за экскурсия? Почему не написала письмо? И как ты могла после такой долгой разлуки уехать, не заглянув ко мне хотя бы на денек? Хотя бы на несколько часов, черт возьми!»

Василий Николаевич поспешно достал из ящика стола спрятанный еще женой, набитый папиросами портсигар и закурил. «Сколько стоило отучить себя, и вот!» — обиженно подумал он и пошел к машине. Дорогой Леонтьев сидел нахмурившись, не заглядывался, как обычно, на всходы, не приказывал шоферу сворачивать в бригады и колхозы.

Боголепов был в совершенной готовности и нетерпеливо поглядывал на гриву: не покажется ли вездеход гостя? Казалось, солнце уж очень быстро сегодня падало к закату, и Боголепов боялся опоздать на долгожданную зорю. А надо еще заехать за Корневым.

Не выдержав, Боголепов уложил ружья (свое и Андреево), продымленный охотничий котел, провизию и, чтобы сократить время ожидания, поехал навстречу Леонтьеву. Встретились они километрах в пяти от МТС. Райкомовскую машину отправили в гараж, а на директорской понеслись к бригаде Саши Фарутина за Андреем.

Малоопытного в охотничьих делах Андрея Боголепов и Леонтьев, эти обычно серьезные, степенные люди, сегодня поразили каким-то особенным возбуждением. Константин Садокович вырядился в огромнейшие, до самого пояса, резиновые, склеенные из автомобильных камер сапоги и в жесткую, точно склепанную из жести брезентовую куртку со множеством карманов. Необыкновенный костюм завершался «охотничьей» шапкой с квадратным, как у жокея, широким козырьком. Андрей не мог без улыбки глядеть на это домодельное убранство директора и прозвал его костюм «охотничьим комбайном».

Боголепов отшучивался. Он сидел за рулем и без умолку говорил, смеялся. Это был совсем не тот грозный Боголепов, каким знал его Андрей на работе. Что-то мальчишечье, озорное, таившееся на самом дне души этого великана, всплыло на поверхность и заслонило все его другие качества.

— Скоро кончится рям, а за рямом… Смотрите, смотрите! — закричал он, указывая на горизонт. — Это же шилохвости! Провалиться мне — шилохвости! И как по нитке на наше займище тянут!

Андрей и Леонтьев посмотрели в ту сторону, куда показывал Боголепов, и увидели большой косяк уток, ожерельем растянувшийся в небе.

— Теперь совсем близко, только вот дорожка, черт бы ее побрал! — Боголепов бросал машину то вправо, то влево, лавируя между кочек, пней и валежин. — Вот увидите, сколько ее там! И каких только пород! Убежден, и гуменничка прихватим…

Константин Садокович посмотрел на спутников пьяными от охотничьего азарта глазами.

Андрей взглянул на часы: было всего только пять минут шестого, но он испугался: «Опоздаем! Ведь там еще идти, кажется, около часа!»

А дорога становилась все хуже и хуже. Но даже и эта тряская езда была приятна Андрею. «До охотничьей души надо дослужиться у бога», — еще в детстве прочел он в старом журнале «Природа и охота» и сейчас, глядя на старающегося за рулем Боголепова, на подпрыгивающего на сиденье оживившегося Леонтьева, вспомнил эти слова.

Андрей и раньше не раз думал, что очарование охоты при участии горячих, страстных спутников удваивается, что каждое ощущение от пережитого с такими товарищами усиливается до крайней степени, а тайны лесов и болот раскрываются глубже и ярче.

— Гу-си-и! — исступленно закричал Боголепов.

Андрей и Леонтьев жадно уставились на вымахивающий над блеклыми камышами табунок всегда волнующих охотничьи сердца сторожких, трудных к добыче птиц.

Кочки теперь уже пошли так густо, что ехать дальше было немыслимо, и Боголепов остановил машину.

— Приехали! — сказал он весело. — Вот тут, на полянке, у кромки займища, и лагерь разобьем…


Какое же это и впрямь оказалось глухое место!

Займище с неисчислимыми озерками и котлубанями по берегам тихой омутистой речонки Талицы, гектаров тысячи в три, было окружено широким поясом ряма — заболоченной березовой тайги — и не менее чем на километр непролазным кустарником, камышами и топями. Казалось, попасть через них к заповедным местам не было никакой возможности.

— Двойным охранным кольцом отгородилась здесь птица от нашего брата-охотника и потому, буду прямо говорить, чувствует себя как в крепости. Но я отыскал лазейку в эту крепость и столько туда валежнику для переходов натаскал!

Нет, скромный, застенчивый и строгий Боголепов был сегодня совсем-совсем другим человеком, решительно не похожим на того, к которому Андрей привык.

— Да, местечко, видать, богатое! — отозвался Леонтьев и не спеша стал вытаскивать из чехла тяжелое садочное, очевидно много послужившее ружье.

Андрей был уже целиком во власти того могучего охотничьего азарта, когда люди теряют способность не только говорить, а даже и думать о чем-нибудь другом, кроме предстоящей охоты. Перепоясанный патронташей, с заряженным ружьем в руках (чего на стану никогда не допускают опытные охотники), он нетерпеливо ждал товарищей, и если бы не Боголепов и Леонтьев, то давно бы уж кинулся прямо на разноголосый птичий гам, доносящийся из-за кустарников и камышей.

А Боголепов и Леонтьев, щеголяя выдержкой бывалых охотников, неторопливо сортировали патроны, рассуждали о ружьях, о собаках…

И как ни был взволнован Андрей Корнев, как ни рвался на охоту, он все-таки отметил, что речь и Боголепова и Леонтьева стала какой-то особенно цветистой, что холодновато-тусклую обыденность просторечия сменили задушевные излияния, новые, незнакомые доселе Андрею эпитеты и остроты.

— На эти бы раздолья да осадистую крякушу! Я буду прямо говорить, за одну зорю наломал бы столько крякашей, что и не выволок бы их с займища…

— Имел я в молодости такую, Константин Садокович. Не крякуша — огонь! Ни раньше, ни после не приходилось видывать подобной Клеопатры. Мать у нее была чистопородная тулячка: лапки коротенькие, черные, с сизинкой, роста небольшого, но широконькая. И клювик, не поверите, вот эдакосенький. — Леонтьев показал сустав на мизинце. — На нёбе пять зарубинок. «Пятизубка!» — завидовали охотники. От дикого натоптыша снесла старуха тулячка семь яичек и вывела. Осенью выбрал я — и по статьям и по голосу — одну. И натаскал ее. Получилась такая вызоренная, такая редкостная уточка! Высокоголосая, с осадкой в три квачка. Но какой осадкой! Как даст, даст! Он, бедненький, от своей дикуши из-под облаков — турманом!

Василий Николаевич показал руками, как падал из-под облаков к обольстительнице утке селезень.

— И, заметьте, работать начала по второму полю. Взял я ее напровесне, усадил на озерцо, а она от налета первого селезня и затонула… Вытянулась, как щука, и не только чтобы манить к себе, а чую — ни жива ни мертва! Думала, видно, ястреб когтить ее собирается… Выстрелил я по селезню, а моя уточка сорвалась с приколышка и наутек. Отчаялся было, думал, ничего не получится из нее, но обошлось. Погуляла она с селезнем, вошла во вкус. Вывела табунок и стала моя переходка на вторую весну такой сладострастницей, что любого, даже много раз стреляного «профессора» из каких угодно крепей под самые стволы ружья подведет. И, понимаете, как собака, шла на свист: не привязывал я ее никогда. Отплывет на чистинку, охорашивается, а как зачует селезня — закрякает, и вот пятится, вот пятится: «ведет», а сама озирается на шалашик: дескать, стреляй!

Андрей и половины не понял из этого рассказа, пересыпанного старинными охотничьими словечками и оборотами, но ни в жизнь никому не признался бы в этом.

Солнце садилось. От займища потянуло гнилым запахом болота. Боголепов, словно невзначай, взглянул на небо и сказал:

— Ну что ж, пожалуй, пора…


Многоопытные охотники утверждают, что главная прелесть охоты — в ожидании неизвестного и потому особенно заманчивого, причем трудности не только не ослабляют, а еще и усиливают спортивное наслаждение. А тут, в заветном местечке, было уж слишком много трудностей, посильных только гиганту Боголепову. Когда Андрей и Леонтьев по еле заметной, очевидно волчьей, тропе преодолели густую стену камышей и зыбучие топи с перекинутыми через них скользкими трухлявыми березами, они измучились так, что, казалось, и двигаться уж больше не могли. Константин Садокович утверждал, что центр, или, как он называл его на охотничьем жаргоне, «самый саз», был еще не близко; Леонтьев облюбовал себе переузинку между двумя болотами и решил остаться на ней.

— С меня довольно! — устало улыбнулся он и сел на пенек.

Боголепов и Корнев ушли дальше. Некоторое время Леонтьев еще слышал громкое чавканье их сапог. Потом все смолкло.

Вправо и влево от островка раскинулись неглубокие болотины с кочками, мшаником и пробившейся травкой. «Чудесная жировка — настреляюсь и здесь!»

Вскоре начался лёт птицы. Засевшие в камышах Боголепов и Андрей уже палили. После первого же выстрела («Наверно, Боголепов ударил!») Леонтьев увидел, как гусь на мгновенье застыл в воздухе и на закостеневших, распахнутых крыльях упал в займище.

Сам Леонтьев, не сходя с места, убил пару кряковых и одного пестрого, яркого, как радуга, селезня-широконоску. Собрал их, положил к ногам, закурил и задумался снова над тем, что не давало ему покоя с тех пор, как получил телеграмму: «Нет, как ты могла не заехать хоть бы на один день?!»

И перед его мысленным взором понеслись картины взаимоотношений с Надей с того памятного дня, когда худенькая, тоненькая девушка, почти подросток, вытащила его, тяжело раненного, с поля боя. В полубреду он смутно запомнил ее лицо. А через семь лет она разыскала его. Это была уже не девочка, а молодая, с внимательными темными глазами женщина, и он, вдовец, женился на ней. Тогда же и уехали в Сибирь…

Папироса давно потухла. Широко раскрытыми глазами Леонтьев смотрел на кружащиеся в глубине займища стаи уток, а видел Надю: то в момент прощанья, когда она, оставшись в Барнауле на партийных курсах, провожала его в Маральерожский райком, то когда они по вечерам спорили о книгах, то когда строили планы совместной работы в деревне…

«Не горячись, — убеждал теперь себя Леонтьев, — разберись с позиций спокойного разума: ведь и у чувств свои законы… Мог ли бы ты из-за любой, даже самой увлекательной, экскурсии в Москву, не послав письма после полугодовой разлуки, уехать еще на месяц? Нет, я бы не мог. Но, может быть, у женщин это как-то иначе? Может быть, все от характера?»

Но чем больше думал Леонтьев, тем непонятней становился ему поступок жены.

Его размышления прервали охотники. Боголепов был нагружен целой связкой селезней, у пояса Андрея висел только один гусь. Но как он был счастлив этим первым своим трофеем, тяжелым, пепельно-дымчатым гуменником!

Боголепов взял у Андрея его добычу из рук, приблизил к Леонтьеву и сказал:

— Из гусей гусь! Кольценосный князек!

— Я его еще засветло сбил, — похвалился молодой, охотник, — но он упал в такую крепь, что я всю зорю проискал его и уже совсем было отчаялся… Спасибо Константину Садоковичу…

— Поздравляю! — Леонтьев протянул Андрею руку. — Это на всю жизнь запомнится. Своего первого гуся и первого волка я до сих пор помню. Пойдемте, дорогой расскажу.

Но рассказать не удалось: ночь накрыла их в крепях займища так внезапно, а из набежавшей тучи хлынул такой ливень, что было не до рассказов. Леонтьев и Андрей промокли до нитки. Лишь Боголепов в своем «охотничьем комбайне» был сухой. Водонепроницаемая, из необыкновенно толстого брезента куртка его стала только еще более жесткой и на ходу, казалось, позванивала, как доспехи латника.

С дождем налетел северный ветер. О ночевке у костра не могло быть и речи. Ехать домой мокрыми, продрогшими, по глухому бездорожью тоже было рискованно. Шли по-волчьи, след в след, пригибаясь, борясь с порывистым встречным ветром. Боголепов — головным. Чуть замешкайся, и впереди идущий уже невидим. Как всегда ночью, путь казался много длиннее, чем был на самом деле. Андрей думал, что они безнадежно заплутались. Леонтьев все чаще спотыкался о кочки.

Боголепов подождал отставших и сказал:

— Не растягиваться. Берег близко. Слышите, качаются, свистят березы?

Но ни Леонтьев, ни Андрей никакого качания берез не слышали.

— Дождь вот-вот стихнет. Выберемся и через полчаса будем в тепле, у рыбака Буланова…

Дождь действительно скоро прошел, а берег оказался близко. Северный ветер расчистил небо. Над займищем выкатилась полная луна. И как же изменилось все вокруг! Усыпанные каплями дождя кочки, камыш, бурая прошлогодняя осока, ржавые болотники — все светилось под луной.

Боголепов еще ускорил шаг. В затишке камышей согрелись. Но лишь только добрались до машины и поехали, зубы снова начали выбивать дробь. Боголепов взглянул на посиневшего Андрея и, озорно улыбаясь, сказал:

— Теперь бы, Андрей Никодимович, холодненькой ручкой да по горяченькой щечке похлопать…

Андрей и Леонтьев через силу засмеялись.

Охотников снова начало бросать из стороны в сторону в машине. Но Боголепов неожиданно быстро вырулил из приболотных кочек на какую-то едва заметную дорогу вдоль берега Талицы. Пошли заброшенные, заросшие голубоватой полынью поля. От машины шарахались совы, какие-то пичуги, зверьки. Глушь. Нежиль. А полынные заросли, взблескивая под фарами, все бежали и бежали навстречу.

Из отступивших, наконец, бурьянов машина вырвалась на широкое всхолмленное прилужье, постепенно опускающееся к пойме Талицы. В неглубоких логах и на развалистых гривах росли плохо различимые ночью какие-то исключительно густые травы. Выделялись лишь поднявшиеся над ними старые, осыпавшиеся колоски житняка, пушистые метелки лисохвоста да прошлогодние ковыли.

В голубом лунном свете эти места поразили Андрея ширью и какой-то диковатой первозданной красотой. За одним из поворотов дороги, на взгорье, охотники увидели плечистого, толстошеего волка. Насторожив уши, он стоял и смотрел на пробегавшую мимо машину. Сердца охотников дрогнули. От зверя их отделял широкий овраг.

— Эх, винтовку бы! — простонал Леонтьев.

— Может быть, одолеем овраг? Погоняем разбойник ка, а? — Андрей с мольбой смотрел то на Боголепова, то на Леонтьева.

Машина повернула на волка. В свете фар глаза зверя вспыхнули сказочными зелеными огоньками.

Боголепов нажал сигнал, волк взметнулся и неуклюжим галопом пошел по кромке оврага. Несколько раз он останавливался, поворачивался всем корпусом в сторону машины и, подняв лобастую голову, смотрел на улюлюкавших охотников. Потом снова срывался и бежал неловким, ныряющим галопом.

— Нажрался! Едва брюшину волочит. Попался бы ты мне в степи… — со вздохом сказал Боголепов.

Дорога, в последний раз круто вильнув, пошла под изволок. На пойме Талицы, у устья большого лугового озера, стояла крытая камышом изба-пятистенка. В окнах светился огонек.

Боголепов остановил машину, и тотчас на крыльцо выскочила молодая женщина в коротеньком старом зипунишке цвета ржаного хлеба. Радостно взвизгнув, она в ту же минуту скрылась, а из избы вышел босой коротконогий мужик, заросший бородою до самых бровей. Боголепов выпрыгнул из машины и поздоровался с рыбаком.

— Пустишь, Хрисанф Иванович, обогреться?

Не отвечая на вопрос, рыбак крикнул в избу:

— Солка, тряси самовар! Да разводи огонь, жарь рыбу! — И только тогда, повернувшись к Боголепову, ответил:

— Не в частом быванье гости у нас, Константин Садокович. Милости просим. Солка! Да я кому говорю, тряси самовар! Люди из займища, вымокли, перемерзли. — И пояснил приехавшим: — Не иначе, наряжаться бросилась… Проходите в тепло, товарищи, проходите, бога для.

Охотники вошли в просторную опрятную кухню.

— Солка! — закричал опять хозяин невестке. — Приготовь гостенькам Ваняткины низики и рубашки да выметайсь из горницы. Живо!

Рыбак пригласил гостей сесть и сам сел на лавку. Босые темные ноги его не доставали пола, — что сидит, что стоит, одного роста. Рыбья чешуя присохла и к штанам и к бороде.

— Как уловы, Хрисанф Иванович? — спросил Леонтьев.

— Не погневлю бога, товарищ… не знаю, как вас звать-величать… Поболе полусотни центнеров уже сдал государству. Председатель наш прижимать было стал, — на литровку вымогал, водяной, а я ему и говорю: «Перестань! Тут мой дед, и отец, и я сколько годов, тут, — говорю, — я хозяин…» Отшил его малость. Оно ведь кто в каком деле сноровист… У кого, значит, душа к рыбе, а у кого к пол-литру. Солка! — сорвавшись с лавки и приоткрыв дверь в горницу, закричал вдруг хозяин. — До каких пор ты там чепуриться будешь? Люди мокры, голодны, холодны, а ты красоту наводишь!

В горнице весело застучали каблуки, и на пороге показалась невысокая, плотная, похожая на цыганку женщина с сизым румянцем на смуглых, в легком пушку щеках. Выпуклые глаза молодайки блестели. Глянцево-черные, гладко причесанные волосы оттеняли небольшой лоб и маленькие розовые уши с дешевенькими сережками. Пестрое платье обжимало высокую полную грудь и упругие бедра.

— Здравствуйте, гостечки! — томным голосом пропела она, бесцеремонно оглядывая охотников. Взгляд ее задержался на Боголепове.

В повадке ходить мелкими шажками, высоко нести грудь и как-то зазывно улыбаться затуманенными глазами проглядывало непреодолимое желание нравиться.

Андрею почему-то казалось, что она вот-вот скажет что-то такое, отчего присутствующих бросит в краску. «Деревенская Неточка», — подумал он и нахмурился.

— Белье приготовила, — пропела молодайка. — Пожалуйте, кто мокрый, в горницу…

Леонтьев и Андрей прошли в холодноватую, сверкавшую подчеркнутой сибирской чистотой, просторную светлицу. Тем временем Соломея (так звали красавицу) проворно разжигала начищенный до блеска самовар и гремела посудой, а Хрисанф Иванович с корзинкой и ножом в руках пошел к садку за рыбой.

Боголепов расстегнул негнущиеся створки своего многокарманного «комбайна», снял его и поставил в угол. Куртка так и осталась стоять, сохраняя форму плеч и рук. Боголепов посмотрел на свой «комбайн» и засмеялся.

— Забавняцкая у вас одежина! — У Соломеи засветились в зрачках игривые огоньки.

— Как говорится: пущай смеются, пущай ругают — мои глазыньки проморгают, — сказал Боголепов. — Но это же не куртка, а, буду прямо говорить, дом под черепичной крышей. Они вон мокрым-мокрешеньки, а я сухой…

Боголепов опустился на лавку. Соломея сейчас же села рядом.

— Спасибочко, что заехали! Сидим тут как в тюрьме. По неделям слова человечьего не слышу. Я в райцентре зросла, через день в кино ходила, а после картин беспременно танцы. Не жизнь — мечтательный сон! От женихов отбою не было. Бывало, приедут сватать, выряжусь в маркизетовое платье, прическу там и все другое, а маманя и скажет: «Одна в райвоне!»

Излияния молодайки прервал окрик:

— Солка, гляди за самоваром! Накрывай на стол!

— А ну тебя! — огрызнулась Соломея. — Не даст с человеком культурненько поговорить! — и заговорщицки искоса взглянула на Боголепова. — А, бывало, плясать схлестнемся — до утра! Кровя у меня горячие! Не одного парня засушила. Придешь с полянки — ноженьки гудут. А теперь… Завез чертов барбос в глухомань! За что только красота-молодость моя пропадает?!

— Солка! Я кому сказал? — выставив бороду, рявкнул Хрисанф Иванович.

Но Соломея и бровью не повела. Пока Андрей с Леонтьевым переодевались в сухое, пахнущее мылом белье, она успела рассказать Боголепову чуть ли не всю свою девичью и замужнюю жизнь.

— Покойница маменька все, бывало, наставляет: «Во всяком разе пробойной будь, своего не упускай! Иначе в девках поседеешь, а в бабах землей подернешься…» — Соломея игриво прикоснулась плечом к Боголепову, и тот, смущенно покраснев, отодвинулся в угол.

Соломея поставила на стол шипящую сковородку с бронзовыми линями.

У голодных охотников заблестели глаза, все шумно задвигались. Боголепов развязал сумку с продуктами и достал обшитую солдатским сукном баклажку.

— Посылочка от жены, — пояснил он. — Самолично Лизок настаивала на лимонных корочках. Специально для этого случая берег, чтобы по охотничьему обычаю распить «на крови»…

Он готов был шутить и смеяться по всякому поводу, но его смущало откровенное приставание назойливой молодайки, расстроившее смирного хозяина, и мрачноватая замкнутость Леонтьева. «Что-то гнетет его. А что?..» — недоумевал Боголепов. Простому, доброму, веселому от природы, ему хотелось сломать это тягостное настроение товарища. — Боголепов поднялся.

— Начнем с хозяйки. Соломея, как вас по батюшке-то?

— Денисовна, а для вас просто Сола… — и она метнула на Боголепова такой хмельной, обещающий взгляд, что Хрисанф Иванович отвернулся и что-то проворчал в бороду.

Константин Садокович наполнил стопку и протянул Соломее.

— Пьете?

— Не пьют, говорила маманюшка, только на небеси, а здесь — кому ни поднеси! — и лихо опрокинула водку в рот. Опрокинув, тряхнула перевернутой стопкой: глядите, дескать, не осталось ни капельки! Потом отщипнула корочку хлеба, понюхала и сказала: — Дай бог не последнюю…

Мужчины тоже выпили не без удовольствия, но молча, и тотчас же принялись за жареных линей.

Хозяйка села напротив Боголепова и не сводила с него глаз. Лишь только гости очистили сковородку, Соломея сорвалась со стула, и, подрагивая бедрами, вышла. Через мгновение она внесла на вытянутых руках клокочущий самовар и, отворачивая в сторону пылающее лицо, сказала:

— А теперь я вас напою! — и рассмеялась воркующим, нежным смехом, хотя смешного в том, что она сказала, ничего не было.

Андрею казалось, что Соломея не вполне понимала и то, что говорит, и то, что делает. Как будто что-то темное, слепое властно распоряжалось ею.

— О горячем чае я еще в займище начал мечтать, — сказал Боголепов.

— Только о чае? — И снова игриво засмеялась.

— Убери сковороду и наливай! — прикрикнул Хрисанф Иванович. — Наливай, кому говорят?!

Соломея налила стаканы и опять уселась против Боголепова. Время от времени она вытирала концом платка потеющую верхнюю губу, покрытую темным пушком.

От настойки и горячего чая Андрей раскраснелся и сидел, опустив глаза на блюдечко. Чувственная, грубая откровенность Соломеи смущала его. Ему было совестно смотреть на хозяина, на Леонтьева, на Боголепова.

Василий Николаевич тоже, как казалось Андрею, чувствовал себя неуютно, хотя после первого стакана чаю он и продолжил разговор с хозяином о его жизни на этом глухом озере и о зимней рыбалке. Андрей понимал, что заговорил Леонтьев лишь для того, чтобы отвлечься от каких-то тревоживших его мыслей.

— Привычны мы к одиночности, товарищ секретарь, так что это нам даже и ни к чему. Только вот без меня в деревне жена скучает… — смущенно закончил Хрисанф Иванович.

При этих словах и Андрей и Боголепов заметили, как Леонтьев оборвал разговор и задумался. Потом он встал из-за стола и начал ходить по комнате.

Соломея, очевидно, еще не теряла надежды. Она как-то щурилась, норовя встретиться со взглядом Боголепова. И глаза ее все время поблескивали зазывно. Но Константин Садокович как будто не замечал этого и смотрел куда-то в сторону. Подчеркнутое его равнодушие взбесило, наконец, Соломею. Она резко поднялась и заговорила язвительно:

— Гости-то, видать, после хлеба-соли о спокое без памяти мечтают… Стелить, что ли, тятенька?

— Стели, стели, нечего тебе тут… — Хрисанф Иванович повернулся к Леонтьеву и заговорил извинительно: — Конечно, скучает старуха… Тридцать лет прожили, поперечного слова между нами не было.

А Соломея стояла, слушала, но, занятая своими мыслями, ничего не слышала и бессознательным движением оправляла прическу.

— Я кому сказал?! — Хрисанф Иванович сверкнул на сноху злыми глазами.

Соломея обвела гостей хмельным взглядом, пожала крутыми плечами, как бы говоря: «Что с таким сивым мужиком сделаешь?» — и враскачку пошла стелить постели.

…Боголепов уснул, лишь только положил голову на подушку. Андрей лежал рядом на кошме и с завистью слушал богатырский его храп. Он чувствовал, что заснет не скоро. Перед глазами стояло глухое займище, чудились налетающие гуси… А Леонтьев продолжал молча ходить из угла в угол и думал о чем-то своем.

Вошла Соломея. Она, очевидно, тоже собиралась ложиться спать: верхние пуговицы пестрого платья расстегнуты. С негодованием она взглянула на спящего Боголепова и, круто повернувшись, вышла, сердито хлопнув дверью.

Леонтьев, внимательно наблюдавший за Соломеей, вдруг негромко, но убежденно-твердо сказал:

— Нет, не может! Не такая она… — и улыбнулся.

Андрей вопросительно посмотрел на Леонтьева, но тот не заметил его взгляда.

В кухне загремела посуда, послышались приглушенные сердитые голоса свекра и снохи. Потом что-то с грохотом покатилось по полу, и в горницу поспешно вошел Хрисанф Иванович. Отдуваясь, он сел на лавку. Леонтьев повернулся к нему, но рыбак не поднял глаз. Подвинув к себе недовязанную сеть, он привычными движениями начал метать петлю за петлей. Наклоненное бородатое лицо его с сердито выпяченными толстыми губами было строго и значительно.

Леонтьев наблюдал, как загрубелые от воды и ветра пальцы рыбака с деревянным челноком быстро летали у оструганной дощечки, и чувствовал, что хозяин взялся за сеть, а сам прислушивался к тому, что происходит на кухне. Вот он не выдержал, отодвинул сеть и бесшумно подошел к двери на кухню. Послушал и вернулся на место.

— Не спит, — негромко сказал он Леонтьеву. — Теперь всю ночь не уснет. До чего же, прости господи, мучает ее это самое… — В голосе Хрисанфа Ивановича звучало и осуждение, и стыд, и жалость. — Что тут можно поделать, товарищ районный секретарь?

Он говорил раздумчиво, не спеша и не глядя на Леонтьева.

— Духовных запросов маловато. В юности не научили, как надо жить и работать, как бороться с необузданными страстями, вот и вышла краля.

И в полуприкрытых глазах Леонтьева и в его словах о Солке Андрей уловил какой-то недосказанный смысл. Таким Андрей еще никогда не видел Леонтьева, говорившего обычно прямо и ясно. «В чем же тут дело?» — недоумевал молодой агроном.

А Леонтьев все с тем же отсутствующим взглядом стал развивать занимавшую его мысль:

— У каждого человека должны быть твердые моральные правила, переступать которые в угоду своевольному, низменному…

— Постой, погоди, Василий Миколаич, — неожиданно прервал его все время напряженно думавший о чем-то рыбак. — Послушай про мое горе… — Хрисанф Иванович отодвинул сеть. — А кто виноват в том, что Солка на стенку лезет?

Леонтьев только было собрался ответить, но собеседник схватил его за руку и сказал:

— Нет, сперва досконально… Не хочу я, чтобы ты, районный секретарь, ошибся в моем вопросе… — Хрисанф Иванович замялся.

Леонтьев с любопытством смотрел на рыбака, взявшего снова в руки челнок и снова положившего его на лавку.

— Чтобы брякнул такое… Одним словом, раз такой случай, как говорится, у всякого своя грызь, и хоть крута гора, да миновать нельзя…

Лицо рыбака выражало непреклонную решимость.

— Врать не буду, господь убьет, — продолжал он Минуту спустя. — Жили мы в нашем «Урожае» спроть людей не последние. Двух сынов вырастили, выучили. Старшего оженили еще до войны, сейчас он механиком в эмтээс. Отделили. Построился. Младший, Ванечка, прибыл со службы танкистом и тоже заступил комбайнером. Красотой, ростом он в мать. Двухпудовой гирей крестится: одним словом, осилок! А уж ловок — никто в области побороть не может. И повадился он в район. Как суббота — в Маральи Рожки. Попользовались слушком — влюбился намертво. Поехали, посмотрели: не девка — молонья! На все удалая. Трудодней — больше всех, из себя — ломоть с маслом. Не нравилось мне, что без отца выросла, не к душе была и мамонька: хвастлива. Ну, думаю, не с мамонькой жить Ивану. Высватали. Свадьбу сыграли. Присматриваюсь — хороша! И на ногу крута и на разговор выносна. Правда, прихвастнуть тоже любит, а я до смерти хвастовства не люблю, хотя, как говорится, с хвастовства не тощают и не толстеют… Живут год — не нарадуемся. А потом трах — недород: выгорел хлеб. На трудодень по сто грамм. На другой год и того меньше… Зашатался наш «Урожай». А тут возьми и не поладь Ванечка с Кочкиным, это с бывшим-то директором эмтээс, — уволил он его. А у меня на беду, руки опухли, — полгода не рыбалил. Побился, побился Иван и подался в город: не на картошке же сидеть! Устроился шофером такси. День работает, ночь спит у сродственников; теснота — в одной комнатушке семеро. Работает и живет он в городе, а Солка — с нами. Дело молодое — он без жены, она без мужа. И вот, чуем, пошло у них вперекосицу. Слышно, Ваня сударку завел. Крепилась Солка, крепилась и тоже сорвалась с нарезов: тому моргнула, этому улыбнулась. Какой остался холостяжник, притравился к нашему двору… Прямо со всего села, как на свадьбу. Плетни все повалили, обошу попритоптали…

Хозяйка у меня огородница, не дай не приведи! Ее пуще всего обоша тревожит. Пристала ко мне: «Вези Солку подале от греха. У нее кровь распалилась, может, там утихомирится». Ладно, увез. Весна, ручьи. Сам знаешь, какая пора: и земля весной в себя семя просит. Вижу, мается бабочка. Вечерами уставится в окно и смотрит на дорогу, а глаза тусменные-тусменные сделаются. «Меня, — говорит, — здешнее одиночество поедом ест». И, по совести сказать, правда, кровь-то кипит, куда от нее денешься? Вот ты теперь мне и скажи, товарищ секретарь: а почему все это проистекает?

Андрей не дышал: слушал.

Леонтьев только хотел было заговорить, но рыбак опять удержал его:

— Чуток еще повремени, Василий Миколаич, не все, не досконально выложил я тебе. Как говорится, своя боль больнее. Пусть Солка — баба безмужняя, а молодая баба без мужика — горох при дороге: кому ни надо, щипнет. Но оглядись кругом, сколько в нашей деревне девичьих сынов?

— Это каких же девичьих?

— Известно, без замужества прижитых. Тоже вопрос немаловажный. Парнишка чуть подучился — в город. Слов нет, и городу нужны люди: город нынче на деревню, ой-ой, как работает! Но ведь парней-то соковитых — один на десятерых. Вот тебе и загадка: садил пять, вынул шесть, а одного нет… Думал я, думал, искал виноватого, искал и понял: вся наша жизнь виноватая. Рассуди, сколько порушенных в войну и после нее семей? Безотцовщины? Разбойства? Хулиганского беспутства? Как все это привести в порядок? И вот через что приступил я к тебе с моим горем. Много хороших слов разных говорили нам краснобаи, а только хвастливым словам мужик не верит. Не любит народ хвастовства. О тебе же, обратно говорю, другая байка промеж людей прошла — поверили в тебя. Смотри не подведи. Шибко обидно будет!

Хрисанф Иванович наклонил голову, положил на колени натруженные, со множеством застарелых шрамов руки и выжидательно замолк. Молчал и Леонтьев. Чуть приоткрыв глаза, Андрей смотрел на них обоих и тоже думал и тоже с волнением ждал ответа Леонтьева.

Василий Николаевич, ссутулившись, заговорил негромко, как и рыбак, раздумчиво:

— Загадку ты мне загадал не легкую: не просто ее сразу разгадать. Одно для меня, Хрисанф Иванович, ясно: отгадывать и решать ее мы будем всем миром, всем народом нашим…

Еще полчаса назад Солка вызывала только чувство стыда и отвращения в душе Леонтьева, а после рассказа умного мужика обернулась перед ним совсем иною стороной…

Сердце его приняло на себя ответственность и за Солку и за тысячи подобных ей, лишенных семей молодых женщин. Он уже не мог равнодушно пройти мимо всего этого: Солка Буланова касалась лично его, секретаря райкома, у которого в районе столько еще и слабых колхозов, и «порушенных» семей, безотцовщины, разбойства, хулиганства, «девичьих сынов». И это его: «Смотри не подведи. Шибко обидно будет!» Ну, как тут скажешь «красивые», хвастливые слова?

— Насчет твоего Ивана я поговорю с Боголеповым. Подумаем и о Соломее. Но дело здесь не в них только. Нужно как можно скорее поднимать ваш колхоз, менять и председателя и некоторых бригадиров, изыскивать новые статьи доходов, чтобы не бежали из деревни мужики и парни, а возвращались в них. Ведь тут каждый человек на счету!

Рыбак слушал внимательно, но по лицу его трудно было понять, каково его отношение к проектам секретаря, хотя он все время поддакивал:

— Это действительно… Ничего не скажешь… Гляди, пожалуйста!

— И насчет вашего колхоза «Красный урожай»…

При этих словах Леонтьева хозяин оживился, в глазах его блеснул огонек.

— Я, Хрисанф Иванович, к тебе тоже решил за советом обратиться, потому что тебе, как старожилу, многое видней…

Говоря это, Леонтьев не подделывался к рыбаку: он твердо был убежден, что не только учить, но и всегда учиться надо у народа и что только такое взаимообогащение и помогает решать большие и малые задачи.

— Эх, Василий Миколаич, я что? Какой я советчик? Я, можно сказать, осиновый пенек… Деды были рыбаки, отец тоже, значит, и дети в воду смотрят… — заговорил явно польщенный и растроганный Хрисанф Иванович. — А вот есть у меня дружок — это действительно головастый по своему делу… Можно сказать, домышленный спец…

Рыбак уже не смотрел смущенно на босые свои ноги, а держался с секретарем райкома свободно, словно прожили они под одной крышей долгую жизнь.

«Подобрал ключ, отомкнул, — с удовольствием подумал Андрей. — А все потому, что в человеке видит человека, а не колхозную «единицу».

— Потомственный, споконвечный овчар, а по-теперешнему — чабан Семен Яковлевич Брусницын. Грамотей — куда тебе! С книжкой пасет, ест и пьет. Догадываюсь, и спит с книжкой. Каждую былинку понимает. И вот говорит он мне: «Хрисанф Иванович, голову прозакладываю! Лучшего места для овец, как здешние мелкосопошник, ложочки и гривы, по составу трав не найти. На здешних выпасах овцы и отменную волну нагуляют и двойнями котиться будут».

По происхождению мужик этот из лойковского колхоза-миллионщика, а дочка, вишь ты, к нам его перетянула: и дочка и зять тоже страшнеющие мечтатели об овцах. На тонкопородной шерсти наш «Урожай» думают поднять…

Да, так вот с этим книгочием Брусницыным не одну ночь мы проговорили. И ты бы видел, как плакался он о выгонах под Предгорным! Все распахали. Скотину и прежде-то негде было пасти, а сейчас хоть караул кричи! Можно бы вот тут, в большой отдаленности от кошар, содержать скотину, но ни тебе загонов, ни тебе крыши. Если б такое богатство, как тутошние места, да в руки хозяйственного Лойки! Он бы всю животноводческую бригаду сюда перебросил: выпаса на сотню тысяч голов, водопои в каждом логу, и вода — хрусталь! Проканавь займище, спусти в Талицу, и сена в самый засушливый год на сотню тысяч голов! «Вот, — толкует Брусницын, — где «урожаевские» мильены-то валяются, а поднять никто не хочет…»

Леонтьев раскрыл знакомую Андрею записную книжку и переспросил:

— Брусницын?

— Семен Яковлевич, а фамилия дочки и зятя его — бродяжья, сибирская: Непомнящих.

В памяти Андрея возник образ сурового, умного мужика, с которым он не раз встречался ранней весной у отары овец.

«Почему он с Леонтьевым о таких важных делах говорит, а со мной нет? Значит, чуждается: не сумел подойти».

— Обязательно запиши, Василий Миколаич, — живо подхватил рыбак. — От такого мужика ума набираться. Он ещё что рассказывал мне… — Рыбак вплотную подвинулся к Леонтьеву: — «Вычитал, — говорит, — я в достоверной ученой книжке, что один московский профессор дохитрился от овцы, как со свиньи, за один окот трех и даже до семи ягнят получать. Только будто затирают этого профессора в Москве другие профессора из министерства сельского хозяйства. Возможно ли такое, Василий Миколаич, чтоб эдакое большое дело да затирали? — рыбак замолк, настороженно ожидая ответа.

— Сказать, что невозможно — не могу: разные и в министерстве сельского хозяйства профессора бывали, Хрисанф Иванович. Случалось, что и добрые начинания надолго затирали чиновные себялюбцы и карьеристы, но партия рано или поздно всегда разбиралась и помогала новаторам…

— Так вот и ты, партийный наш секретарь, хорошенько с этим чабаном поговори — умнеющий мужик! А я, по своему, по рыбацкому разумению, тоже скажу: если бы в наши благодатные озера да вместо рыбы-щепы, какую мы ловим сейчас, пустить на развод сазана или карпа, — немалые бы доходы получили… Расшевелить только народ — горы поднимут!

…Луна садилась. Перед рассветом ветер сник: оттеплело. Кустарники и травы облились росой. Туман закутал и озеро, и ленивую омутистую Талицу, и приречье. Плотный, волнистый, текучий, он походил на сбившееся многотысячное стадо белых овец. Было так тихо, что, казалось, вся вселенная погрузилась в непробудный сон.

Леонтьев сидел на крыльце и силился уловить какой-либо звук, хотя бы всплеск рыбы в озере, но не слышал ничего, кроме шума в ушах.

И вдруг в неясной, смутно различимой из-за тумана речной уреме раздался выщелк, похожий на короткое «чокррр»… Через несколько секунд — второй, и после такой же перемолчки — третий. «Зачокрыжил», — всплыло из далекого детства слово, определявшее соловьиный зачин.

Словно певец проверял свой голос и глухую тишину теплой туманной ночи: «Получится ли что в такой парной сырости?» И, уверившись, что получается, робкий выщелк перешел в многоколенчатый разлив, рассыпавшийся дробью. И сразу же, без промедленья, соловей ахнул таким победным раскатом, что казалось, дрогнула урема и заколыхался туман над озером: столько торжественности и силы было у этого державного властелина майской ночи!

«Певцу любви» тотчас же откликнулись «слесаря» — коростели: будто вооруженные напильниками, они начали драить железо. Не удержались, затеяли азартный бой и кутилы перепела.

Милые звуки пернатых спутников детства воскресили в душе Леонтьева давно забытое: подманенного на дудочку и накрытого сетью первого перепела… Сердце ловца, опьяненное охотничьей удачей, билось так же тревожно, как у пойманного смешного «куцехвостого гулебщика».

В разноголосом хоре птиц Леонтьев выделил и громкую флейту золотой, как луч солнца, иволги, и хрустальные колокольчики желтоголовой овсянки, и неистовых певунов зябликов. Беззаботно-радостно заливались в небе жаворонки. А соловей щелкал уже без останова. И странно: птичье многоголосье не только не мешалось с серебряным соловьиным сверканьем, но словно оттеняло и чудесно дополняло его.

По лицу Леонтьева плыла тихая улыбка.

Распустившаяся в уреме черемуха исходила терпким ароматом, заглушавшим все другие запахи.

«Вот когда наступила настоящая-то весна!» От росной свежести раннего утра Леонтьев зябко передергивал плечами, но не уходил с крыльца: весенний шум околдовал его.

За спиной скрипнула дверь. Из избы вышла невыспавшаяся, с бледным злым лицом Соломея в рыжем зипуне и тяжелых сапогах. Она молча прошла в сарайчик к корове. Вскоре Леонтьев услышал ее гневный голос:

— Стой! Стой, язви те в живот, а то двину!

Над избой с захлебистым яростным кряканьем пронесся табунок чирков — селезней, гоняющихся за одной маточкой. Как ошалелые, они с плеском упали на озеро, подрались на воде и снова взмыли и закружились в воздухе с тем же любовным азартным кряканьем. С займища тоже доносились звуки весеннего брачного гомона гнездующейся птицы.

Узкая розовая полоса на востоке разрасталась. Побледневшая перед восходом солнца луна, казалось, линяла — таяла. «Время будить», — подумал Леонтьев и пошел в горницу.

…Он и спящий был красив, этот широкий, высокогрудый Боголепов. На откинутой, обнаженной выше локтя правой руке вздулись могучие мускулы, полные губы под мягкими черными усами чему-то улыбались во сне. Было жаль будить этого человека с головой и корпусом былинного витязя. Но утро уже заглядывало в окна горницы, и Леонтьев чуть дотронулся до плеча Боголепова. Тот сразу же сел на кошме, как будто не спал. «Пора!» — негромко произнес Леонтьев. С кошмы вскочил чуткий Андрей, с лавки поднялся Хрисанф Иванович.

Глава восьмая

Передышка между посевной и сенокосом была короткой: ее не хватило даже на то, чтобы спокойно отремонтировать конные и тракторные сенокосилки, наладить хотя бы примитивные стогометатели, облегчить рытье силосных траншей.

И Боголепов и Ястребовский не вылезали из мастерских.

— Наследство нам, Константин Садокович, досталось тяжелое, а колхозники после нынешней весны по-настоящему поверили в технику и для кормозаготовок требуют машин, а их у нас нет. Приезжает ко мне вчера Лойко с претензией: «Колхозники возмущаются; неужто и нынче силосные траншеи мы врукопашную рыть будем?» И вот нынче ночью я надумал… — Директор насторожился: за словами главного инженера он почувствовал какую-то возможность облегчить работу по заготовке кормов. А Ястребовский замолчал, видимо не решаясь высказать надуманное.

— Ну и что же вы надумали, Илья Михайлович? — не выдержал Боголепов.

— Дизель. На рытье траншей использовать силу дизеля. Дернинный слой поднимем обыкновенным пятикорпусным плугом, а для углубления траншеи приспособим старое комбайновое колесо.

— Колесо?!

— Да. Разрубим его пополам и приспособим. Это ускорит работу минимум в двадцать раз. Я сегодня же попробую.

— Илья Михайлович! Вы же… Я буду прямо говорить… — Боголепову хотелось сказать инженеру какие-то ласковые, поощрительные слова, но он, видимо, не нашел таких слов.


За поздней холодной весной пришло на редкость дождливое лето. На жирных, богатых азотом землях предгорий и особенно в горах все; росло необыкновенно мощно и бурно. Дремавшие в почве три засушливых года мириады семян сорняков проросли и начали глушить всходы хлебов. Березка, молочай и особенно колючий, быстро растущий осот закрыли овсы, ячмени, первые полоски кукурузы, знаменитые стекловидные алтайские пшеницы, грозя задушить их, как удав спеленатое дитя.

Колхозники выбивались из сил, но сорняки по старопахотным землям были так густы, что в равнинной части предгорий на помощь жалким серпам и косам, которыми пользовались полольщики, по требованию главного агронома прислали самолеты с растворами, сжигающими сорняки и совершенно безвредными для посевов. Очищенные от растений-паразитов хлеба пошли в рост.

Но в горах и на крутых склонах применить химическую «прополку» было нельзя: самолеты могли разбиться, и там продолжали мучиться вручную.

Осот вымахал в три раза выше хлебов. Полольщики косили его косами, как траву, или запускали поверх хлебов конные сенокосилки и говорили при этом:

— Ему, чертову ежу, башку срубишь, а он пуще того — пухнуть, курчавиться начнет!

— Пахали, сеяли, натуроплату внесем, а посевы сорняки задавят…

«Прополка» сенокосилками угрожала хлебам, и главный агроном запретил ее. Вновь стали полоть вручную — серпами и косами.

Полуденный зной валил с ног, но люди не уходили с полос. «Прополоть! Спасти! Во что бы то ни стало спасти хлеб!»

А тут подоспело время сенокоса и закладки силоса. Яровые выметывались в трубку, а прополке в горных колхозах не виделось конца.

— С проклятым этим осотом весь сенокос упустим; а коровам опять, видно, газеты читать доведется.

Трудно было совместить все полевые работы: одно вытеснялось другим. Силосование начали с опозданием. Первый силос заложили только пятого августа, еще позже начали сенокос. А тут хлынули дожди: между косовицей и скирдованием образовался большой разрыв. В самый разгар заготовки кормов подоспела уборка ржи: травы «черствели», план сенокоса срывался. Даже самые лучшие колхозы в горной части района заготовили только половину потребного сена.

— У травы — и без сена, — говорили, сокрушаясь, колхозники. — Значит, снова будут налегать на соломку… А от соломки до падежа скота — один шаг.

На замечательных выпасах суточные удои составляли пять-семь литров. Отощавшие за зиму коровы до августа еще не набрали утерянного веса. Богатейший животноводческий район горного Алтая имел значительно меньше скота, чем его было на эту же пору в предыдущем году.

Стройка скотных дворов, свинарников, овчарен шла медленно: не хватало рабочих рук и материалов. В потребкооперации не было гвоздей, стекла, цемента, балок.

— Кошару за три года достроить не можем. Она уже гнить начала, а в ней еще ни одна овца не зимовала.

— Если даже и кормов запасем, а коров в морозы будем держать под открытым небом, все равно они начнут падать, — жаловались председатели колхозов.

Исполком районного Совета донимал краевое управление сельского хозяйства докладными о нелепости товарного земледелия в горах, о гибнущем животноводстве. Управление отвечало… увеличением планов сева в высокогорных колхозах.

— Ну, подождите, дорогие товарищи, дорвусь я до вас! — грозился Леонтьев.

Первая встреча с плановиком из края состоялась в районном центре. Сюда приехал представитель крайсельхозуправления.

Полный, красивый мужчина лет тридцати пяти, в легком чесучовом костюме и соломенной шляпе, с туго набитым портфелем, как в свою квартиру, прошел в кабинет Леонтьева мимо удивленной секретарши.

У Леонтьева, как всегда, были люди. Приезжий подошел к секретарю и жирным начальническим баском произнес:

— Кожанчиков.

Василий Николаевич указал на стул и продолжал разговор с председателем райпотребсоюза. Кожанчиков не сел. Швырнув шляпу на стол секретаря райкома, он в вызывающей позе остановился рядом с креслом Леонтьева. Взгляд его говорил: «Я не намерен ждать, пока вы кончите разговор с этим замухрышкой. Я из краевого центра!»

Леонтьеву доводилось слышать фамилию Кожанчикова. Отпустив председателя райпотребсоюза, он взглянул на массивную фигуру франта. «Нахальный тип», — подумал Леонтьев и вслух сказал:

— Прошу садиться, товарищ Кожанчиков, — и вновь указал на стул.

Но тот опять не сел. Устремив голубые, с синеватым стальным отливом глаза «на секретаря райкома, он сразу же заговорил раздраженно:

— Что значат эти ваши настойчивые домогательства о свертывании посевных площадей? У нас, в краевом центре, эти домогательства расцениваются как беспрецедентные, как дикий курьез!

— Кто расценивает? — секретарь встал.

Кожанчиков был утомлен ездой в машине в жаркий августовский день; кроме того, из-за этой дурацкой командировки у него срывалась воскресная дружеская поездка на рыбную ловлю. «Теперь уж наверняка опоздаю…»

— Краевое управление сельского хозяйства, товарищ Леонтьев, расценивает! — В голосе Кожанчикова послышались грозные нотки.

Леонтьев отвернулся к окну. Перед его глазами встали и подслеповатый старик из колхоза имени Жданова, умолявший «унизить ржаные планы», и Анна Михайловна Заплаткина с ее шалью, и меднобородый Наглядный факт, и богатырь Боголепов с неопровержимыми цифрами.

— Простите, — натянуто улыбаясь, Кожанчиков наклонил голову, — но я вынужден говорить резко. Может быть, слишком резко. Что делать, когда некоторые товарищи забывают, что государственный план — закон. Когда партия напрягает все свои силы к расширению посевов, к подъему все новых массивов целины, когда к нам забрасывается в массовом числе новейшая техника, а некоторые местные работники требуют снижения плана! Подумайте, можно ли говорить об этом спокойно?

— Товарищ Кожанчиков, — прервал плановика секретарь. — О серьезных вопросах прошу говорить серьезно.

— По-вашему, я говорю — несерьезно? — Побагровевший Кожанчиков бросил на стол портфель, трясущимися пальцами расстегнул его и вытащил ворох бумаг. — Вот данные, положенные в основу планирования посевных площадей в вашем районе…

Леонтьев, полистав бумаги, отодвинул их и, сдерживаясь, спокойно сказал:

— Во-первых, у вас количество трудоспособных взято по устаревшим показателям, а сейчас картина иная.

— Позвольте, — перебил Кожанчиков, — но наша техника шагает не назад, а вперед! Вам как секретарю райкома должно быть известно, что задания государственного плана строятся на прогрессивных технико-экономических нормах…

— Во-вторых, — не слушая Кожанчикова, продолжал Леонтьев, — в горных колхозах неразумно, невыгодно сеять хлеб, а современную технику применять там нельзя…

— Позвольте…

— В-третьих, там чудесные пастбища и сенокосы, поэтому разумно и выгодно превратить горные колхозы в животноводческие… Ведь вы экономист, товарищ Кожанчиков? Как же вы планируете без учета местных условий?

Кожанчиков сощурился в иронической улыбке.

— Я надеюсь, — сказал он, — вы не собираетесь учить вышестоящие директивные органы?

— Собираюсь, — возразил Леонтьев, а про себя подумал: «Какой смысл имеет этот разговор?»

За окном сверкал безветренный знойный день. Тополя были недвижны. На полях решалась судьба заготовки кормов. «Сорвется моя поездка на покос…»

— Планы сева в горах, товарищ Леонтьев, помимо всего прочего, составлены с учетом страховки степных районов на случай засухи. Мы обязаны мыслить широко, по-государственному, а не с вашей маральерожской колокольни…

Но секретарь, казалось, не заметил этого укола.

— И все-таки, товарищ Кожанчиков, мы не перестанем доказывать, что планирование посевов товарного хлеба в горах, без учета экономики колхозов, бессмысленно и даже вредно. И вообще это не планирование, а разверстка. Да, да, казенная, грубая раз-вер-стка!

— Это, наконец, толчение воды в ступе! — закричал Кожанчиков. — Я заверяю: наши планы научно обоснованы в масштабе края… И вы как партийный работник не имеете права не понимать этого. «Да он же непроходимо туп… И такие руководят районами! Ну, погоди, мы тебе мозги вправим», — раскалялся Кожанчиков.

Леонтьев взял в руки тяжелое мраморное пресс-папье, нервно повертел его и положил. Попытался заглянуть в глаза Кожанчикову, но ничего, кроме раздражения, не нашел там. «Нет, этого не переубедишь. На таких чинуш действуют только приказы…»

— Я уже дважды просил создать авторитетную комиссию и не отступлю от этого, товарищ Кожанчиков.

— Хоть в третий, хоть в четвертый раз просите, но план подъема целины и вспашки зяби, в том числе и в высокогорных колхозах, потрудитесь выполнить. Повторяю: государственный план — закон!

Продолжать разговор не имело смысла. Леонтьев устало прошел к двери — к вешалке — снял фуражку и сказал:

— До свидания. Спешу на сенокос.

Глава девятая

В горячку заготовки кормов, перед самой уборкой ржи, Андрея послали на Всесоюзное агротехническое совещание в село Мальцево Курганской области.

Андрей вызвал к телефону Веру и закричал в трубку:

— Вера, порадуйся вместе со мной!

— Чему? Чему радоваться, Андрюша? — услышал он дорогой голос.

— Радуйся, тебе говорю, слышишь? — нарочито грозно сказал он и даже топнул ногой. Ему хотелось дурачиться, и он оттягивал сообщение новости.

— Да ну же?! — нетерпеливо спрашивала Вера.

— А что сделаешь со мной, если не скажу?

— А то: брошу силосование и, невзирая на опасность нахлобучки от главного агронома, прискачу в эмтээс и оттреплю тебя, противного, за волосы.

— Скачи, скачи, Вера! Будет очень кстати: на время моей поездки дирекция оставляет тебя за главного агронома. Скачи же, буду ждать с нетерпением у развилки трех дорог.

Девушки бригады Маши Филяновой после ужина обычно занимались кто чем хотел. Вспоминали о Москве, о заводских ребятах и девчатах, вслух мечтали о будущем. Начинала обычно Груня Воронина.

И сегодня завела разговор она:

— Через каких-нибудь пять-шесть лет не узнаем мы наш Алтай, девчонки! Я чем дольше живу здесь, чем больше узнаю его, тем больше мне он нравится! Да он уже и сейчас в тысячу раз богаче и красивей хваленой Швейцарии! — хотя, разумеется, о Швейцарии она не имела никакого представления.

«Раз это наше, советское, значит лучше», — искренне думала она.

— Вы только подумайте, — продолжала Груня, — в какой краткий миг, если прикинуть на исторические масштабы, подняли мы этакие неоглядные просторы целины!..

Подруги заметили, что с некоторых пор Груня Воронина стала выражаться как-то особенно «книжно». «Это она от любви к Сашке Фарутину, ведь он же для нее стихи пишет», — решили они. Но Груня и сама не скрывала своей любви к трактористу и вспоминала о нем довольно часто.

И сегодня она не преминула вспомнить о нем.

— А вы не улыбайтесь. Конечно, на исторический масштаб мерить — наша нынешняя весна — это какая-нибудь секундочка. А прикиньте, как культурно выражается Сашка, какими новыми диковинными машинами в атомный век обернется нам этот добавочный хлеб! Я так думаю, что скоро мы на атомных вертолётах на любой праздник в Москву летать будем.

— Смотри не вывались из новой-то машины, — иронически заметила Фрося Совкина, всегда охлаждавшая пыл Груни, но больше других любившая ее слушать.

— Не бойся, Фросенька, не вывалюсь… Ты думаешь, наши миллионы пудов хлеба на что пойдут? На (новые сверхскоростные тракторы, комбайны, вертолеты. Да, да, на такие машины, о которых мы еще и понятия не имеем. Вот увидите!

Груню окружили подруги. Только Маша Филянова осталась на своей койке с учебником химии в руках.

— Ну до чего же, до чего же неисправима ты, Грунька! До завлекательной такой жизни на целине, как говорится, «семь верст до небес, и всё лесом…» А между прочим, — хитровато улыбнувшись, продолжала Фрося, — вы какой себе вертолет с Сашкой Фарутиным облюбовали: двухместный или семейный?

— Обязательно семейный! И не меньше, чем на семь персон! — расхохоталась Груня.

Час этот, перед сном, когда, умытые, переодевшиеся, собирались они после горячего дня в большой прохладной комнате, был любим всеми. Не было по вечерам среди них только Веры Струговой: она обычно уходила в правление колхоза передавать в МТС дневные сводки по колхозу.

И вдруг сегодня раньше обычного Вера не вошла, а вбежала в общежитие комсомолок. Не сказав никому ни слова, она кинулась к своему чемодану и принялась отбирать самое лучшее из немудреных своих нарядов. Маша Филянова положила книгу на тумбочку и удивленно посмотрела на Веру. Только хотела она спросить подругу: «Куда ты на ночь глядя?», как Вера отставила чемодан и полушепотом сказала:

— Машенька! Андрюша вызывает… Сейчас же, немедленно! Понимаешь, немедленно! Ждет у развилки трех дорог!

Вера даже не сообщила, что вызывает он ее по служебному делу. Она хватала то одну, то другую из своих вещей, поворачивала то так, то этак и отбрасывала в сторону.

«Не то, не то… Все это не то! — Вера вспомнила необычайный Неточкин туалет. — И все-таки, все-таки он любит меня, а не ее! Меня, меня!»

— Выгладить бы, — вслух сказала Вера, разглядывая блузку.

Маша подошла к Вере и приказала:

— Дай сюда! Я поглажу. А ты вымойся как следует. Не в бригаду, на свидание едешь… У тебя и брови и ресницы серые от пыли…

С минуту Маша стояла задумавшись, потом вытащила из-под койки свой чемодан, порылась в нем и достала не распечатанный еще кусок мыла.

— На вот «Красный мак».. В Москве покупала. Девушки, воды!

В общежитии начался переполох. Груня притащила воду, Поля — таз, Фрося вынула из тумбочки и поставила перед Верой флакон одеколона.

— Гвоздика. Очень пахучий.

А тем временем Маша Филянова выгладила блузку и держала ее наготове.

— Хочешь мою голубую косыночку? — предложила Поля.

Ее перебила Валя Пестрова:

— Скажешь тоже, голубую! К ее волосам подойдет только моя, вишневая… Держи, Веруша!

Волновавшаяся больше всех Груня решительно приступила к Вере:

— Давай я тебя причешу! Садись. У меня заколок — как у московского парикмахера.

Груня расплела Верину косу и принялась сооружать модную, с напуском на лоб, прическу.

— Прическу эту Сашка называет: «Поцелуй меня с разбегу!»

Взглянув в зеркало, Вера замахала руками:

— Да он с ума сойдет, как увидит меня такую! Давай гребень!

Вера смочила густые вьющиеся волосы, расчесала и быстро заплела их в косу, а косу обернула вокруг головы и заколола.

— Надевай! — осторожно держа блузку, сказала Маша.

Трактористки одевали Веру, как невесту. Все наивные ухищрения, какие только были знакомы и доступны этим скромным девушкам, были пущены в ход, — так захватил их азарт сборов подруги на свидание.

— Хочешь мое зеленое платье? Оно с разрезом, в седле будет очень удобно, — предложила Груня.

— Да оно же ей до колен! — засмеялись девушки.

— Спасибо, Груня. Я надену спортивный костюм: он очень нравится Андрюше… и голубенькую блузку…

Счастливая, Вера заглянула в печальные глаза Маши Филяновой и смутилась: «Она же тоскует по Полю Робсону…» Но предстоящее было так прекрасно, душа так переполнена радостью, что Вера долго не раздумывала о печали подруги. Повернувшись на каблучках перед Машей, она спросила:

— Ну как, Машенька?

— Давно я не видела тебя такой, Веруша… Будь я на твоем месте… — Маша вздохнула и отвернулась к окну.

Вера подбежала к подруге.

— Ну, Машенька, ну, милая, ну что ты? Он же любит тебя!

— Нет! — Маша подняла налитые слезами глаза. — Не любит. Если бы любил, разве бы он… Не любит!

— Любит, не любит! — презрительно передразнила Фрося Совкина и со свойственной ей грубоватой прямотой громко, на всю комнату, сказала: — Он боится тебя, потому что не пара. На его шее семья, и ему надо бабу лет тридцати пяти, чтобы ребятам мать была, а какая ты им мать? Девчонка? Выкинь ты из головы Шукайлу. А то — любит, не любит!

Девушки осуждающе посмотрели на Фросю. Вера же в глубине души была согласна с Фросей: правде надо смотреть в глаза, как бы ни была она тяжела.

…Ранним августовским утром Андрей и Вера шли в Предгорное. Лошади на длинных чембурах, пофыркивая, пощипывая на ходу траву, следовали за ними. Заглохшая тропинка извивалась по косогору. Задевая руками за головки цветов, они шли с отблесками занимающейся зари в глазах. Кажется, и волосы, и руки, и губы Веры пропитались запахами росного утра, смолистого леса. Молчали, словно боясь разговором измельчить, отпугнуть то, что переполняло их сердца.

Сбоку, в густых травах, хлюпал ключ. Внизу, в долине, невидимая из-за тумана, шумела река. За последним поворотом тропинки перед Андреем и Верой открылось Предгорное с зарозовевшими верхушками тополей и в стороне от него как на ладони — центральная усадьба МТС с белыми грибами нефтяных баков.

— Посидим, Вера.

— Посидим.

Сели. Вере хотелось о многом расспросить Андрея, но она молчала. Он положил голову ей на колени и счастливо закрыл глаза. В лесу что-то глухо ахнуло, загремело: то ли упало подгнившее дерево, то ли обрушилась подмытая весенними ручьями глыба земли.

— Что это? — сквозь одолевавшую дремоту спросил Андрей.

— Лежи, лежи…

И Андрей снова счастливо закрыл глаза.

Но дремать он уже не мог. Раскатившийся ли по лесу звук, минутное ли забытье окончательно прогнали усталость. Андрей хотя и лежал с закрытыми глазами, но ярче, чем когда-либо, видел Веру, ощущал ее близость.

Он вспомнил, о чем они говорили с ней в первые минуты встречи, и дивился ее простоте, естественности в каждом слове, движении.

«Ты долго ждал меня?.. Очень долго! И я скакала, а тоже казалось, плетусь пешком…»

Вера рассматривала его лицо. Оно было насквозь прокалено солнцем. Густые брови выгорели. В изломах губ залегли резкие складки. Сегодня он казался ей намного старше, мужественней. И это до озноба волновало ее. Вере очень хотелось заговорить с ним. Она чувствовала, что он не спит, а сквозь сомкнутые ресницы тоже внимательно наблюдает за ней. Лицо Веры пылало, словно в огне. Она склонилась к самым губам Андрея и тихонько сказала:

— Ты ведь тоже не думал, что все будет так прекрасно? Правда, не думал?

Андрей утвердительно кивнул головой.

— Андрюша, ну скажи мне хоть что-нибудь! Ну хоть одно слово!

— Что же сказать, ведь ты же все знаешь сама…

— Нет, ты все-таки скажи!

— А мне кажется, если я скажу хоть слово об этом, то будет уже что-то не то… — Андрей только плотнее прижал голову к ее коленям.

— Может быть, ты и прав. Мне тоже кажется, что об этом вслух говорить нельзя, «чтоб люди не узнали и счастья не украли», как однажды сказала мне Фрося Совкина.

— Она сильная, Фрося Совкина! — восхищенно сказал Андрей и вдруг жадно привлек горячее лицо Веры к своим губам.


В дыму, в грохоте мчался экспресс. Влево и вправо, насколько хватает глаз, золотились поспевающие хлеба.

После обильных июльских дождей над сибирской равниной, над неоглядными, ровными как скатерть славгородскими, омскими степями, уходившими в такой же бескрайный ковыльный Казахстан, сияло солнце. Горячее, оно пылало, томило травы, подгоняло хлеба. Зажглась пшеничка, подсох граненый палевый колос. Тусклой бронзой отливало прозрачное зерно.

Высокая, крупноколосая, упругая стена хлебов вплотную подступила к сибирской магистрали, к большакам, бегущим вдоль полотна. Великим урожаем обернулись целинные степи. Хлебное половодье вытеснило на обочины тракта и даже на железнодорожную насыпь пропыленные кусты полыни, татарника, конского щавеля.

Море хлебов без межей! Только изредка промелькнут островки селений, совхозов, зеленые гривы лесов, голубые чаши озер да синие ленты степных ленивых речек.

Андрей не отрывался от окна: «Вот он, целинный урожай!»

Изредка прошумит широким, почти в ладонь, темно-зеленым листом густая, как лесная урема, недавняя в Сибири, но уже желанная гостья — кукуруза. Золотыми звездами закивают цветущие подсолнечники. И снова пшеницы, ржи, овсы, ячмени… Палило полуденное солнце. От пропитанной дождями, отягощенной хлебами земли маревом струился пар. Казалось, каждый колос дышал, и от этого дыхания тек густой дух зреющего зерна. Сладок этот дух!

На взлобках и гривах, в глубине хлебного океана, уже плыли комбайны, оставляя за следом, словно волны, частые копны соломы: начиналась первая целинная страда.

Глава десятая

В МТС Андрей вернулся в разгар уборки ржи. В конторе, кроме секретарши Кати, никого: все на полях. — Вера Александровна четыре дня как уехала в горный колхоз, — доложила секретарша. — Там рожь вымахала в два метра, и так ее поискрутило ветром и ливнями, что ни с какого боку комбайны взять не могут. Вот Вера Александровна самолично и отправилась налаживать. А вам просила передать это письмо.

Андрей поспешно ушел к себе.

Написанное на двух листах письмо все-таки показалось коротким. Андрей перечитал его несколько раз. Добрая половина письма была об уборке, о новых комбайнах и комбайнерах, прибывших с юга.

«Кое-кто из наших старых комбайнеров, такие, как Горбатовский и Аверьянов, всеми правдами и неправдами стараются отвертеться от полеглой ржи, затолкнуть на нее новичков: намолоты в пять-шесть центнеров с гектара их не устраивают… В уборке такой ржи старые комбайнеры видят один убыток, и не хотят гробить отремонтированные машины, чтобы сохранить их до косьбы пшеницы. А на пшеничке и выскочить вперед, и заработать.

Уборка же полеглой ржи на крутиках, Андрюша, дело действительно трудное. Вчера по сводке колхоза имени Жданова четыре комбайна за четверо суток убрали всего только два гектара. Правда, мешали дожди, но дожди не главная помеха. Представь себе комбайн, ползающий по чертовым крутикам — «полатям», как их тут зовут. Чтобы он не перевернулся, к его молотильному аппарату привязывают жердь, на нее вешают «люльки», а в люльки сажают шестерых колхозников… На четырех комбайнах двадцать четыре добавочных человека! Пошел дождь, комбайн встал, и столько народу не у дела! Я решила каждому комбайновому агрегату придать по переоборудованной сенокосилке, чтобы на случай остановок машины «держальщики» и копнители вязали бы снопы. Может быть, и еще что-нибудь на месте придумаем с Ильей Михайловичем. А в общем, это не уборка, а сплошное издевательство, дискредитация техники».

Перечитав эти строки, Андрей задумался. «Что же это за рожь, если комбайн за смену убирает не больше, чем один крестьянин косой или удалая жница серпом? При таких темпах нам и до снега не управиться!»

Был еще только полдень, но в комнате стало вдруг темно. Андрей взглянул в окно. Небо завалило тучами. Не видно было ни села Предгорного, ни близких гор. По стеклам текли мутные потоки, не просыхающие с весны лужи подступили к самому крыльцу конторы.

«А что сейчас на токах?!» Натянув плащ, Андрей выскочил под дождь и, разбрызгивая грязь, зашагал на центральный ток колхоза «Красный урожай».

Сквозь сетку ливня Андрей вглядывался в окраину Предгорного, где — он был уверен — кипит сейчас работа: подходят и уходят машины и подводы с хлебом, шумят зерноочистительные агрегаты, дымит сушилка. Но, как ни всматривался, ни вслушивался он, никаких признаков «кипучей деятельности» на центральном току не заметил, хотя сушилка как будто и дымилась. «Да что они, обедают, что ли?» — с тревогой подумал Андрей и убыстрил шаги.

«В такой ливень, чего доброго, на крутиках комбайны поползут вместе с жнивником… Не придавило бы ее! — мелькнула мысль о Вере. — Не бережет она себя».

— Из-за пяти центнеров с гектара так насиловать технику! — вслух сказал он. — Нелепость! Идиотизм!..

Все раздражало сейчас Андрея: и дождь и грязная разбитая дорога. «Льет и льет как нанятый!..»

Первыми вблизи тока встретились стада гусей. Погогатывая, они шли в том же направлении, что и главный агроном; туда же спешили телята и свиньи. «Неужто Высоких до сих пор не огородил ток как следует?» Тревога переросла в злобу. Не замечая ни дождя, ни дороги, агроном уже бежал как на пожар.

Из пелены ливня возникли, наконец, темно-зеленые заросли крапивы, потом ажур полусгнившей изгороди… На перелазах звенья изгороди были повалены. Андрей миновал последний поворот дороги, и перед ним открылась поразившая его картина.

Среди рябых от дождя и ветра луж, на площади размером с полгектара, под открытым небом мокли вороха ржи. Густая щетка проросшего зерна по-весеннему зеленела по обочинам тока и по свободным от луж островкам в центре его. Табуны гусей, уток, телят, свиней, забравшись на крайние вороха, топтали и жрали рожь. Наевшиеся лежали тут же, зарывшись прямо в зерно. На противоположной стороне тока, среди таких же луж и ворохов хлеба, вблизи крытого навеса с возвышающейся над ним сушилкой под дождем вяло бродили какие-то люди. Их было человек пятнадцать. Трехтонка с зерном, пытаясь подъехать к одному из ворохов, буксовала с пронзительным воем. Шофер, высунувшись из дверцы кабины, что-то кричал людям у навеса.

К большому бурому вороху подбежали два мальчика, нагребли что-то в корзинки и стали сыпать в грязь под задние колеса трехтонки.

Андрей бросился на шарахнувшихся от него гусей, телят, свиней и с ожесточением стал разгонять обнаглевших нахлебников. «Твое ли это дело, главный агроном?» — подумал он и, ссутулившись, тяжело пошел к сушилке.

— Под суд, под суд! — в ярости шептал Андрей, шагая, словно по ковру, по толстому слою проросшего зерна, вмятого колесами телег и машин в разъезженную на току землю.

Ни ответственных за работу на току коммунистов, ни комсомольцев тут не было. Главного агронома встретила заведующая током, немолодая полная женщина Екатерина Локотко.

Она жаловалась на непрерывные дожди и от пуши радовалась, что урожай невиданно хорош, что «дело, слава богу, идет…» С круглого румяного лица ее не сходила блаженная улыбка.

— Сушилку в среду исправили, и вот, видите, за три дня подработали и сдали государству без малого шестьсот центнеров. Спасибо району: двадцать пять душ из техникума нам прислали. Пятнадцать мы здесь оставили, а десять — на бригадные тока отправили. Дело-то и закрутилось. Колхозники посвободней вздохнули: у каждого ведь огород, вот и ухватывают… Председатель где, спрашиваете? Ну, он, бедняга, с вывозкой зерна запарился. На полях рожь прямо на стерню ссыпают, а дождь как нарочно… Дороги так раскиселились, что ни одна машина не пройдет. В километре от парома пять трехтонок с зерном с утра буксуют. Надо бы трактор туда послать, выдернуть машины, да все тракторы на зяби… Что же касательно птицы и телят — не серчайте, это раз плюнуть: я свою Маньку от домашности оторву и приставлю с прутиком…

Андрей уже не слушал заведующую. Хлеба лежат, косьба трудная, к уборке в дождливую осень колхозы не подготовлены, о стройке крытых токов вспомнили только за две недели до косовицы, дороги вовсе упустили из виду…

Андрей был доволен только одним, что во время разговора с Локотко удержался от вспышки. «Она меньше виновата, чем я…» Прошел под навес к студентам. Они не спеша ведерками носили рожь в ларь сушилки.

— Здравствуйте, девушки!

— Здравствуйте, — вразнобой ответили молоденькие, одетые в одинаковые спортивные костюмы и оттого похожие друг на друга студентки.

— Отдохните, поговорим. — Андрей опустился на ворох ржи, и девушки окружили его.

Косынки, брови, ресницы их были густо припудрены хлебной пылью, руки испачканы. Кажется, девушек это смущало больше всего. Разглядывая грязные руки, они с любопытством ждали, о чем будет говорить с ними этот красивый молодой человек.

Андрей понимал: от того, как он сумеет подойти к ним, будет зависеть многое в работе на центральном току самого отсталого колхоза. На душе у него было пасмурно, но он улыбался.

— Комсомолки?

— Большинство, — за всех ответила широколицая, чуть скуластая сибирячка Люба Скворцова.

— Вы комсорг?

— А как вы узнали? — Серые от пыли брови и ресницы Любы дрогнули.

— По энергичному лицу.

— Догадливый! — засмеялась Люба, а с ней и все студентки.

— А я главный агроном эмтээс, Андрей Корнев. Вот мы и познакомились. Сегодня вернулся со Всесоюзного совещания и, как Чацкий, — с корабля на бал. Видите, какой порядочек на току? — Андрей махнул рукой в сторону мокнущих ворохов и нахмурился. Нахмурилось и приятное личико комсорга. — Зерна много, а машин и людей не хватает. Значит, надо как-то иначе организовать работу.

— А как? — спросила Люба.

— Давайте обсудим сообща, — предложил Андрей. — Я обещаю на очистку зерна добавить переоборудованную молотилку, на вас же, девушки, и особенно на вас, Люба, возлагаю ответственность — довести мощность сушилки до четырехсот центнеров в сутки. Спросите, как это сделать? — Андрей веселыми глазами окинул примолкших девушек. — А вот как. От ворохов ржи до сушилки примерно шесть метров. Из пяти девушек мы организуем живой конвейер и будем передавать ведра с рожью, как на пожаре. Понятно?

— Понятно, — за всех ответила Люба.

— Но человек с одинаковым напряжением не может трудиться весь день на одной и той же работе: через час-полтора темпы снижаются. Этого допускать нельзя. Значит, опять надо что-то придумать. Давайте вместе подумаем…

Андрей хитровато посмотрел на переглядывающихся студенток.

— Ничего не придумали? А я придумал. Вы, Люба, разделите свой отряд на три группы и меняйте их — то на засыпку зерна по конвейеру, то на передвижку ворохов из-под дождя под крышу навеса, то на трехвеялочный агрегат. Уверен, что так дело, пойдет быстрее и интереснее. Ну, кто со мной на живой конвейер? Только чур — рвать, как из огня: ведь хлеб спасаем!

Андрей сбросил мокрый плащ, фуражку и распахнул руки.

— Первая пятерка, ко мне!

Конвейер был создан.

— Люба, организуйте всех остальных девушек в пятерки и ставьте на другие работы. И давайте соревноваться, кто кого засыплет рожью… Начали! — Андрей зачерпнул ведром рожь и передал его соседке.

Ведра замелькали так быстро, что, казалось, поток их был непрерывен. Смотреть на веселую работу сбежались бывшие на току колхозницы, механик, истопник сушилки, мальчишки.

— Смотри, как забегали! — засмеялась толстая женщина. — Ишь, хитрец, придумал дубину на девичью спину!

— Подождите оскаляться, бабы. Для кого он придумал! Чей хлеб обихаживают? Совесть надо иметь! — возразила другая колхозница. — На своих огородах хлопочем, а хлеб гибнет. Наш ведь хлеб-то!

Ни Андрей, ни студентки, казалось, не слышали этого разговора. Захваченные ритмом работы, они соревновались в быстроте, в ловкости.

— Как весело-то, девочки!

Рожь с шумом сыпалась в питательный ларь сушилки. От разворошенного влажного зерна шел винный, хлебный дух. Андрей с наслаждением вдыхал этот сладостный запах свежей ржи. Раздражение его прошло. Что-то словно бы пело во всем его существе. Казалось, он всю жизнь готовил себя к этому захватывающе-увлекательному заключительному труду земледельца.

Красное лицо его заливал горячий пот, волосы падали ему на глаза, и не было времени ни смахнуть пот, ни отбросить со лба волосы. Лица девушек тоже раскраснелись и от этого еще больше похорошели. Студентки теперь уже не смеялись, работали молча, заботясь только о том, чтобы ведра с рожью шли непрерывной цепочкой.

Азартная работа заразила мальчишек. Побросав, как и главный агроном, фуражки, они таскали и сыпали рожь в ларь какими-то горшками и котелками.

Андрей по-крестьянски, рукавом, смахнул со лба пот и снова зачерпнул ведром рожь.

По усталости, разливающейся по всему телу, он догадался, что работают они давно. Улучив мгновенье, взглянул на часы.

— Стоп! Люба, давайте новую смену.

И лишь только крикнул Андрей, пять студенток бросили лопаты и схватились за ведра. Образовался новый конвейер, а сменившиеся девушки охотно взялись за лопаты и стали к трехвеялочному агрегату.

Агроном проработал на току до вечера. Живой конвейер загрузил на полную мощность и сушилку и трехвеялочный агрегат. Прощаясь со студентками, Андрей сказал:

— Правильно, девушки, в «Войне и мире» написано: иногда рота бывает сильнее полка. И мы с вами сегодня, спасая хлеб, были сильнее самих себя. Держитесь на достигнутом уровне!

Домой возвращался в кромешной темноте. Дождь, начавшийся с полудня, не переставал и, судя по тучам, зарядил на всю ночь.

Андрей чувствовал большую усталость во всем теле, но шел в крошечную свою комнатку довольный. «Прожил день… Именно прожил, а не провел», — думал он и улыбался в темноту.

Глава одиннадцатая

Уборка ржи на «полатях» до того, расстроила Веру, что она, посоветовавшись с Рябошапкой, позвонила Леонтьеву:

— Василий Николаевич! Я решилась высказать вам всю горькую правду, иначе я не комсомолка… Бьемся мы здесь на этой полеглой ржи, как птица в силке, и безбожно ломаем технику. Расход горючего в пять раз превышает норму. Осот, молочай, татарник разрослись так, что ржи не видать. Солома зеленая, мокрая, хоть выжимай, — не солома, силосная масса. Как же скирдовать ее? А не скирдовать нельзя: скошенные полосы надо немедленно пахать под зябь, планы сева в горах вновь увеличены. Может быть, вы опротестовали бы эти планы в крае? Ведь на ветер добра не напашешься… Это просьба и колхозников, и Рябошапки, и моя.

Леонтьев долго молчал. Потом сказал сухо, официально:

— Товарищ Стругова, убирайте рожь всеми способами. Пускайте лобогрейки, косите вручную, жните серпами, но убирайте, не прекращая работы и в дождь!


— Андрей Никодимович, я снова вынужден захватить вас к нашим памирцам, — секретарь райкома посмотрел на Корнева.

«Очень хорошо, что вынужден», — радостно просияв, подумал Андрей.

— Вчера звонила мне агроном Стругова, — продолжал Леонтьев. — «Вы бы, — говорит, — опротестовали в крае повышенные планы сева в горах», и я чувствую — дрожит. Люблю молодежь, которая, уверовав в идею, готова переть на любую рогатину. — Леонтьев замолк и задумался. Потом заговорил уже другим тоном, как будто сам с собой. — Опротестовать… А если у меня кишка тонка? Недавно один директор эмтээс, Герой Социалистического Труда, двадцать лет проработавший в горных зонах Алтая, сообщил мне, что себестоимость центнера зерна в горах обходится около четырехсот рублей. Соображаешь, что это такое? Он же рассказал анекдот о горном хлеборобе. Встречаются два мужика весной. «Куда, сваток?» — спрашивает один. «В город, — отвечает другой, — маслица продать да семян купить: сев подходит». Встретились осенью. «Отмолотился, сваток?» — «Уж с неделю как отмолотился. Собрался вот на базар, маслица продать да хлебца купить…»

Это было смешно, но ни Леонтьев, ни Андрей даже не улыбнулись.

Одолели уже два утомительных перевала. Чем ближе подъезжали к колхозу имени Жданова, тем теснее становились ущелья, а горы выше и каменистей. В прошлый раз секретарь райкома и главный агроном проезжали здесь зимой. Снега скрывали пни и камни. Теперь на желтеющие по уступам посевы ржи и зеленые, как лук, пшеницы страшно было смотреть: из хлебов выпирали обломки скал, обгорелые пни.

Дорога то срывалась в пенистые речонки, то уступами ползла в гору. Выбоины и камни, камни и выбоины… Путников бросало в машине из стороны в сторону.

— И на вездеходе хоть плачь, как же тут комбайны протаскивают? — ворчал шофер, качая головой.

Андрей наблюдал слабый пахотный слой, смотрел на жалкие, как можжевельник, березки, цепляющиеся за глыбки земли. «Процесс почвообразования здесь, конечно, далеко еще не закончен, — думал он. — Потревоженный плугом тонкий покров земли на камнях легко смоет дождями, сорвет ветрами, и вся созидательная работа природы будет отброшена на тысячу лет назад. Тогда эти районы станут непригодны и для скотоводства…»

— Комбайн! Смотрите, комбайн! — не то с испугом, не то с любопытством крикнул секретарь.

Действительно, по крутому косогору тащился комбайн. Леонтьев и Корнев вышли из машины и направились наперерез.

Обжатые кромки узкой полосы ржи были так причудливы, что полоса напоминала удлиненный неправильный многоугольник с самыми неожиданными углами. Трудно было представить тракториста, выпахавшего эти узоры меж камней и берез, но еще труднее было представить работу комбайнера: как он, бедняга, выкашивал все эти выемки, взлобки и косогоры. Право, комбайнер тут должен быть искуснее парикмахера, бреющего шишковатую голову… Выкручивай клинья, заходи то слева, то справа…

Медленно, сильно кренясь на один бок, комбайн приближался. Когда Леонтьев и Корнев оказались близко, то увидели не предусмотренное конструктором приспособление, о котором Вера писала Андрею: длинную торчащую жердь и на конце ее две висевшие люльки, похожие на качели. В каждой люльке сидело по три человека. Эти живые балансиры уравновешивали машину и не давали ей перевернуться в лог.

Карниз, по которому полз комбайн, становился все круче, и, несмотря на люльки, громоздкая машина кренилась все больше. Казалось, вот-вот опрокинется и загремит под откос.

Смотреть на комбайн было страшно, и только когда агрегат миновал особенно опасное место, секретарь нарушил молчание:

— Никаких выкладок и обоснований для разрешения нашего вопроса, Андрей Никодимович, не надо, — нужно просто затащить сюда кожанчиковых из крайсельхозуправления и показать им эту «технику» с живым балластом, тогда все разрешится само собой.

Полоса была обжата только с краю. Дальше стояла рожь. Но ни слово «стояла», ни слово «рожь» применить к этому хлебу было нельзя: рожь лежала, стояли сорняки. Андрей смотрел на бурьянную полосу, а думал о жемчужных мальцевских полях и горько улыбался.

Леонтьев смахнул пот и, рассмотрев жнивник, ахнул:

— Да это что же здесь такое творится, Андрей Никодимович?!

Андрей огляделся. Жнивник местами был выше колен, а прибитая ливнями и ветрами, наполовину нескошенная рожь лежала на земле. Ничего не сказав, Андрей побежал к комбайну. От волнения и от бега по крутому косогору кричать он не мог, а только шептал что-то и угрожающе размахивал фуражкой.

Видавший виды комбайнер сразу понял негодование главного агронома и опустил хедер. Комбайн прошел метра три и остановился: зубья режущего аппарата обмотало вьюнком, хлынувшая на транспортер высокая рожь, смешанная с осотом, татарником и молочаем, сразу же забила горловину приемной камеры.

Шедшая рядом с хедером, вся в масле и пыли, загорелая досиза, в пропотевшей майке-безрукавке, Вера легла под режущий аппарат и руками стала очищать зубья от переплетенной массы сора и ржи. Мотовило работающего комбайна крутилось над самой головой девушки.

Андрей оцепенел: «Да она с ума сошла! Ведь ей может руки отрезать… голову раздробить…»

— Вы что… что делаете? — хрипло закричал он на Веру.

Подошел и Леонтьев.

Вера поднялась и, отряхиваясь, смотрела то на Андрея, то на секретаря райкома. В глазах, в лице ее были и радость встречи, и смущение за свой вид, и горечь специалиста за недоброкачественную уборку.

С соломокопнителя и с люлек спрыгнули шесть девушек и два парня, все такие же загорелые, пропыленные, с мякиной в волосах и бровях, как и Вера.

Секретарю райкома и главному агроному хотелось ругаться и за высокое жнивье, и за оставленную на земле рожь, и за недопустимый, опасный для жизни риск, но они только переглянулись и, поняв друг друга, решили сами проверить работу агрегата на пониженном срезе. Поднялись на площадку комбайна.

— А ну, товарищ комбайнер, давайте сигнал, — приказал Леонтьев.

Молодой осибирячившийся украинец с круглым улыбчивым лицом как-то отчаянно сбил на затылок кепчонку и, обращаясь к девушкам и парням, крикнул:

— По люлькам, дети! Продолжим эквилибристику.

— Подывытесь, подывытесь, товарищ секретарь райкому, и вы, товарищ главный агроном, якой мы акробатикой займуемся… Вера Александровна, вы тоже полезайте наверх, а то дывыться на вашу работенку под ножами, под мотовилом с непривыку не у всякого нервы сдюжат…

Комбайнер говорил о Вере и смотрел на нее как-то особенно дружественно. Андрей и Леонтьев поняли: «Сбедовались».

— Мы с Верой Александровной уже натрынкались — второй день третий круг обойти не можем.

Все еще смущенная, Вера, опустив глаза, поднялась по лесенке и встала позади Андрея.

— Поднялись, Вера Александровна? — спросил Мыкола, хотя и видел, что она поднялась. — Падать, так вмистях. — И дал сигнал трактористу.

Комбайн тронулся. Накрененный под большим углом, он шел вдоль крутого карниза медленно, «в ощупку», как слепой. Стоящие на мостике невольно откидывались в противоположную наклону сторону и, как при езде над пропастью, старались не смотреть вниз.

Не проехали и десяти метров, зубья режущего аппарата и горловину приемника снова опутало и забило наглухо. Комбайн встал.

Андрей сбежал вниз. Вслед за ним сбежали Вера и Леонтьев. Втроем они стали проталкивать массу в приемник, очищать режущий аппарат. Промучились около двух часов, а проехали не более ста метров. В большой, тяжелой машине все шло вперекос. То и дело рвались цепи. В мякину зерна шло почти столько же, сколько и в бункер.

— От подобной уборочки такой председатель, как Лойко, после первого же круга с ума бы сошел, — сказала Вера и уже без всякого смущения взглянула на Андрея и на Леонтьева: теперь они тоже были измазаны и пропылены, как и она, — Илья Михайлович ускакал в эмтээс. Решил срочно переоборудовать режущие аппараты, поставить дополнительные неподвижные ножи вместо зубьев, чтоб не накручивало. У Шукайло и у Маши Филяновой применяют, хвалятся…

Вера помолчала.

— А может, это на равнинах только получается. Здесь еще не пробовали. Тут ведь не в одном режущем аппарате дело. По такому рельефу нужен другой, низкий комбайн, и чтоб молотилка у него всегда вертикально стояла, и захват ему много меньше надо, чтоб можно было вокруг камней и пней, как маленькими ножницами, выстригать. А с этим дуроломом… — Вера презрительно скривила губы.

Расстроенные секретарь и главный агроном не отозвались на ее слова: им было ясно, что дело здесь не только в режущем аппарате.

Верхом подъехал председатель колхоза Рябошапка.

— Вот так и маемся, Василий Николаевич, — сказал он, спрыгнув с седла. — Спасибо Вере Александровне да Илье Михайловичу — помогают, а то и этого бы не убрали.

— Но разве это уборка? — зло спросил Андрей.

Семен Рябошапка высок, тонок, жилист. На красном узком лице — сухой хрящеватый нос. Руки у него длинные, по-крестьянски широкие в запястьях. Говорил он мало и, по обыкновению, хмурился, как будто ругался. Вопрос Андрея Рябошапка оставил без ответа, только глазами сердито повел.

— А план подъема целины нам снова увеличили чуть не вдвое, — сказал он, повернувшись к Леонтьеву. — Теперь и вот эту дуру, — Рябошапка кивнул в сторону соседней островерхой горы, — будем пахать… Сколько лемехов поломаем, сколько горючего пережжем, сколько травы испортим, а хлеба не будет.

По тому, как говорил сдержанный Рябошапка, Леонтьев и Андрей поняли, сколько горьких дум передумал он.

— Сено не заготовляем, с рожью мучаемся, а кормов запасли только тридцать процентов… Василий Николаевич, ведь, право же, ерунда получается, слепому видно, что ерунда… Эти плановики догонят нас до сумы, Подумай, в равнинных колхозах скот на добрых рельефах пасут, а мы на гиблых крутоярах рожь сеем. Сенокосилками мы бы все эти горы на сено обрили. А какой рогатый скот можно тут развести!

Леонтьев не ответил Рябошапке. Промолчал и главный агроном.

— Торопите Илью Михайловича с переоборудованием комбайнов, — мрачно сказал Леонтьев после долгого молчания. — Как в равнинах, срочно ставьте дополнительные неподвижные ножи, колосоподъемники, косите лобогрейками, ручными косами, но ни на минуту не останавливайте уборку… Сегодня же позвоню в соседнюю эмтээс, чтобы вам направили три жатки. А теперь собирайте народ на полевой стан.

Леонтьев и Рябошапка пошли вниз.

Андрей подождал, пока секретарь райкома и председатель скрылись за поворотом, и сказал:

— Пойдем и мы, Вера. — Андрей приблизил свое лицо к счастливым глазам девушки.

— Пойдем, Андрюша…


Возвращаясь от «памирцев», Андрей много говорил секретарю райкома о Мальцеве, об опытах, которые надо будет начинать в каждом колхозе.

Леонтьев молчал, и главный агроном не мог понять, слушает он его или думает о чем-то своем.

Прощаясь, Василий Николаевич задержал руку Андрея.

— Ну, а насчет акробатики с комбайнами в горах и всей этой чуши с планированием ждите телефонного звонка. На днях Гордея Мироновича в крайисполком вызывают на совещание. Там он даст бой. Со щитом иль на щите… — Леонтьев улыбнулся.

Через неделю ночью Леонтьев вызвал Андрея к телефону.

— Ну, как вы думаете: со шитом мы или на щите? Что вам подсказывает ваше чутье?

— Думаю, со щитом, — с замирающим сердцем ответил Андрей.

— С разбитой мордой… Деду вашему крепко попало. Но не огорчайтесь, мы не отступим. Будем ставить вопрос на бюро крайкома, а если понадобится, то и в ЦК.

Это был тяжелый удар для молодого агронома. Не сразу Андрей смог спокойно обдумать случившееся.

«Что-то тут неладно, — размышлял он. — Торжество тупоумия ничем нельзя оправдать. Конечно, мы не отступим: нельзя будет смотреть людям в глаза… Ведь все же мы глубоко убеждены, что правы, а раз так, значит должны добиваться пересмотра. Должны!»

Андрей попросил Матильду сварить кофе. Но вкус его сегодня был почему-то неприятен. Недопитый стакан остыл, а Андрей все смотрел и смотрел в окно. Ему чудились огромные стада породистого молочного скота на замечательных альпийских лугах, вместо сорной полеглой ржи — шумящие заросли высокой, густой, как бамбук, кукурузы…

«И всего этого нет из-за кучки бюрократов, связавших по рукам и ногам и мысль и энергию колхозников. Ну, погодите же! Вот управимся с хлебом — и двинем на кожанчиковых!»

Андрей глубоко верил, что общими силами они пробьют стену бюрократизма: ему стало легче. «Но, как говорится, на бога надейся, а сам не плошай. Напишу-ка я письмо в ЦК…»

«На трех китах стоит животноводство на Алтае. Первый — кормовая база, второй — содержание и уход за скотом, третий — племенная работа. Начну с кормов. Здесь творится сплошное безобразие. Я это вижу и как агроном и как комсомолец, не могу не чувствовать ответственности за все, что происходит на моих глазах… Не имею права прятать голову под крыло. Этой весной я видел, как из-за бескормицы гибнул скот. Нельзя допустить, чтобы подобное повторялось из года в год…»

Письмо кончалось так:

«Полеводство в горах Алтая должно быть полностью подчинено интересам животноводства. Использование горных пастбищ для развития молочного и мясного животноводства в кратчайший срок даст стране много больше, чем она получает от зернового хозяйства в этих районах. Товарное земледелие в горах мешает развитию животноводства и ведет к разорению богатейшего края. Об этом здесь говорят все колхозники и руководители районов. Если деды и отцы наши в тяжелые годы победили голод, разруху, интервенцию, то мы обязаны убрать с дороги кожанчиковых всех мастей…»

Уже перед рассветом Андрей переписал письмо начисто, запечатал, надписал адрес. Можно бы соснуть, но сон бежал от него.

Андрей не знал тогда, что в ЦК уже подготовлялось важное решение об изменении принципа планирования, что через несколько месяцев не в одних высокогорных колхозах Алтая, а и по всей стране по-новому будут всматриваться в каждую цифру плана, что с казенно-бюрократическим планированием скоро будет покончено.

Глава двенадцатая

Тяжелый чемодан Груни Ворониной пригодился: книг по агротехнике и механике сельскохозяйственных машин на целине действительно не хватало. Груня начала читать их еще в поезде, который вез ее на Алтай, и продолжала в каждую свободную минуту. Механика давалась трудно, но это только еще больше подстрекало ее: «Одолею! Не школа выучивает, а охота».

Над ней подтрунивали:

— В главные инженеры метит наша Груня…

Но она не поддавалась.

— Советую и вам, девчонки, не терять времени. Нельзя быть безграмотными в деле, за которое взялись.

Только Саша Фарутин отлично понимал девушку и охотно помогал ей.

— Ме-ха-ни-за-а-ция! Ме-ха-ни-за-тор! Слова-то какие, Сашенька!

— Мертвой хваткой вцепилась Груня и в технику и в Сашку — не отступит, пока не одолеет того и другого, — пересмеивались между собой девушки, а сами втайне восхищались упорством своей подруги.

К моменту уборки Груня уже неплохо разбиралась и в технике и в агротехнике.

— Пока вы вперегонки храпели да болтали о пустяках, я столько узнала из этих книг! — с гордостью говорила она подругам.

Эта жадность познания была порождена и охватившим девушку большим чувством к Саше Фарутину. «Подняться до него! Сравняться с ним! Быть достойной его!»

В посевную Груня научилась управлять трактором. Не раз прицепщица под предлогом «погреться в кабинке» садилась на место Поли и вела «ДТ-54». «Ура, веду! Управляю полсотней лошадей!» Груня смотрела вперед, а сама представляла, как за плугом по целинной бурой слепи все шире и шире, словно огромный черный поток, разливается пашенное половодье.

Пылкая фантазия уводила ее далеко. Она уже видела себя в безбрежном разливе желтых хлебов на комбайне. «Поначалу и плуг был страшен, а вчера трактор вела. Добьюсь — и к штурвалу встану. Захочешь добра — убьешь бобра», — писала она Саше.

Страсть Груни Ворониной к машине подметили Маша Филянова и Боголепов.

— Из этой Груни большой толк может получиться. Ты ее, Маша, натаскивай потихоньку. А в страду, буду прямо говорить, нам каждый такой работник дорог.


Готовить людей и машины к страде Боголепов начал с весны. Продумать всю технику уборки урожая в трудных условиях «мокрого» лета (а что лето будет дождливым, Боголепов не сомневался) — вот чем жили он и главный инженер Ястребовский.

— Насчет уборки в сырую погоду я уже кое-что придумал, Константин Садокович. И вот тебе мои соображения… — Илья Михайлович стал подробно рассказывать, какие изменения необходимо сделать в комбайнах, чтобы мокрая солома не накручивалась на битер, как переоборудовать хедер.

Илья Михайлович говорил и в то же время чертил рисунки кронштейнов, на которых будет укреплен дополнительный нож.

— Грешник, — умерив голос и покосившись на дверь, увлеченно заговорил Ястребовский, — не могу помириться с допотопными черепашьими скоростями комбайна. А при нынешней конструкции чуть увеличь — барабан не промолачивает. Пять километров в час! Да это же темпы старого мерина! И вот я думаю, давно думаю над новым принципом работы молотилки в комбайне. Современная молотилка работает на дедовском принципе цепа, бьющего по колосу. А ведь можно же создать совсем иную молотилку, вылущивающую зерно из колоса стремительной струей завихренного воздуха!

Когда Ястребовский говорил о машинах, он неузнаваемо изменялся. Голубые, обычно грустноватые глаза его юношески разгорались, становились красивыми. Движения слабых, тонких рук быстры и выразительны. Чем больше Боголепов работал с Ястребовским, тем больше инженер нравился ему. И чем глубже, как казалось директору, Ястребовский влезал в жизнь МТС, тем реже стал он ездить в город к семье.

— До зарезу необходима, Константин Садокович, вот такая практика инженеру! Если бы заводских конструкторов в обязательном порядке хоть на годочек в эмтээс, сколько бы они внесли нового в машины! Каждый конструктор должен в совершенстве знать агротехнику, чтобы к ней приспосабливать свои машины, а не нам, практикам, переделывать их машины к требованиям агротехники…

— Илья Михайлович! Ты не обидишься на меня?

— Говори, не обижусь.

— Работаю я с тобой, слушаю тебя — душа радуется, а как подумаю, что одной ногой ты у нас, другой — в городе, буду прямо говорить, все во мне переворачивается. Решать надо и тебе и Софье Давыдовне…

Ястребовский откинулся на стуле.

— Уже решил, Константин Садокович. Теперь пусть решает она. Не могу я бросить эмтээс. Да я не только сам не собираюсь удирать, а и кое-кого из города думаю перетащить сюда… — Ястребовский замолчал, перевел взгляд на окно. — Софью же… Соню городская квартира не удержит. Дело и ей тут найдется. В Предгорном открывается десятилетка. Будет преподавать свою математику.

Боголепов ничего не сказал, только облегченно вздохнул. И оба снова углубились в работу. С особенным увлечением изучали они схему электрооборудования комбайнов для работы в ночных условиях. «Предусмотреть все до мелочей!» — вот чем жили Боголепов и Ястребовский перед уборкой.

Но всего предусмотреть не удалось. Лето оказалось не просто «мокрым», как предполагали (с перемежающимися дождями), а летом небывалых ливней. Непрерывные дожди ученые объясняли протуберанцами — образованием на солнце пятен, появляющихся примерно раз в сто лет. Но от этого объяснения не было легче механизаторам. Комбайнеры и штурвальные проклинали погоду.

— Весной хлебнули горя ложкой, а осенью — поварешкой.

Ливни сопровождались штормовыми ветрами и грозами. Некоторые утра были так ужасны, что ни пастух, ни хозяйки никакими усилиями не могли выгнать скот на поле. Крутя головами, напуганные, ослепленные дождевым водопадом, коровы устремлялись обратно во дворы и стояли голодными иной раз до полудня.

В редкое затишье с гор все ползли и ползли косматые туманы. И, точно под тяжестью их, никли до самой земли набухшие водой спелые, желтые колосья. От гор, от полей тянуло такой погребной, мозглой сыростью, что казалось, в природе стоял не солнечный, знойный август, а нудно влачился темный, слякотный октябрь. В болота обратились проселки. Бездорожье захлестывало Алтайский край. Машины с хлебом буксовали на жнивнике, в деревнях и даже на токах. Тракторы переключились на вспашку, но цифры поднятой зяби никого не радовали: наспевшие массивы редкостных по урожайности хлебов в равнинных колхозах стояли нетронутыми.

Андрею вспомнились строки, не забытые со школьной скамьи:

Не для того же пахал он и сеял,

Чтобы нас ветер осенний развеял?!

Нависла опасность потери богатейшего урожая. Прибывающая с юга техника не спасала положения.

Кое-кто из председателей, боясь попарить на токах хлеб, сознательно сдерживал косовицу: «Надо ждать вёдра. Да и пшеничка зеленовата. В хорошую погоду спелый хлеб смахнуть — раз плюнуть…»

Но ждать хорошей погоды, когда шел уже сентябрь, было нельзя.

Несмотря на дожди и бездорожье, равнинные колхозы все же убирали и сдавали зерно. А в горных «как на пенек наехали» — ни убирать, ни сдавать. При переездах комбайны тонули в сограх; под крутыми перевалами скопившиеся машины с хлебом простаивали по многу дней.

Андрей жил в полях. Дождь, точно кнутом, подстегивал его: «Гибнет хлеб!»

Среди ночи главный агроном садился в седло и ехал в бригады: проверял сторожей, исследовал вороха — не согрелись ли? Будил председателей колхозов, полевых бригадиров.

— Как можно спать в страду?! Почему не проверяете зерно на токах? Неужто не жжет вас горящий хлеб?

Больше всего раздражал Андрея председатель колхоза «Красный урожай» Высоких.

— Максим Васильевич, как вы кормите людей, приехавших к вам за шесть тысяч километров на уборку? Почему повернулись к ним спиной? Почему у Лойко и даже у Патнева и мясо и хороший хлеб, а вы трактористам ржаную замазку вместо хлеба даете? Почему у Лойко люди на простынях, на подушках, под одеялами, а у вас — в грязи и в соломе? Скоро наступят холода, что же, вы и тогда людей в соломе держать будете!

— Да, Андрей же Никодимович, дороги размокли… — ныл Высоких.

— Сами вы размокли! — И Андрей тащил Высоких к шоферам. — Вы с ними говорили? Советовались? Равнодушный вы человек!

Андрей недосыпал. Нередко ночь заставала его в седле, по дороге из бригады в бригаду. Ночные поля, прорезанные фарами работающих машин, нравились ему не меньше, чем днем. Пугая коня, взрывались жирующие в пшенице тетерева, шарахались из овсов дикие козлы. Нередко из массивов проса с тревожным, гомоном поднимались косяки отлетных журавлей и уток. В такие мгновенья Андрей всегда вспоминал о ружье. Но разве можно было думать об охоте в страду?

Спал главный агроном чаще всего в ометах пахучей свежей соломы, у бригадных токов. Многое услышал он в короткие часы отдыха, когда поужинавшие колхозники, механизаторы, городские служащие и рабочие, приехавшие помогать убирать урожай, разговаривали у костров.

Разбрызгивая искры, жарко горел костер. От огня ночь казалась непроницаемо черной, а затихшие поля — таинственными. Какие-то пичуги сонно пересвистывались в них.

Зарывшись в теплую душистую солому по самые плечи, Андрей лежал на высоком омете и смотрел в беззвездное небо, Над головой бесшумно плыли низкие облака. Тяжелые, сырые, они, казалось, холодными своими подбрюшьями касались его лица. По сникшим сонным хлебам, подступившим вплотную к стану, прокатывались шелестящие волны. Андрею чудилось, что он улавливает укоризненно-тревожный шепот колосьев.

И вдруг из глухой ночной тьмы, почти над самым ометом, возникла вереница гусей. Они летели ленивой, сытой раскачкой, по-ночному, еле слышно, гогоча, и, точно боясь потеряться, касались друг друга крыльями. Увидев за скирдой жаркий костер, они с испуганным криком взмыли, но тут же успокоились и вновь, снизившись и негромко погогатывая, улетели в глубь спящих хлебов.

Вскочив, Андрей долго смотрел и слушал, пока птицы не пропали со слуха. «На жировку… А на рассвете снимутся и дальше, к морю…» И почему-то, как в раннем детстве, ему самому тоже захотелось лететь в манящую даль. Вспомнил о Вере: «Где-то ты сейчас? Может, вот также прикорнула в омете…» И хорошо и тоскливо у него было на душе в эту ночь.

У костра говорили, смеялись. Андрей повернулся, и ему стали видны отсвечивающие красной медью загорелые лица колхозников и горожан, слышны их голоса. Все звуки перекрывал бас сторожа бригадного тока деда Беркутова:

— Видать, оглянулся на нас господь — послал нам Кистинтина Садоковича… С Кочкиным бы дожили, что и ножки съежили. А этот смел и удал: в меня. За десятерых работает, ночей не спит и другим спать не дает. Крут и на ногу и на слово, не то что Кочкин. Тот заговорит, как сани по песку тащит или ровно бы кашу в лапти обувает. А у этого все горит! И еще то мило — пьяниц не любит…

Старик подбросил дров в костер, и в небо золотым кустом брызнули искры.

— Как-то попервости приехал ко мне на ток наш Высоких. Вижу, глаза красны, как у кролика, личность распухшая, словно бы его пчелы изжалили. И, на беду, шасть сюда Кистинтин Садокович. Вылез из машины — и к ворохам. А за ворохами Высоких присел на корточки и будто бы зерно щупает. Окинул его Садокович вот эдак глазами и спрашивает: «Пьян?» А тот поднялся, покачивается и говорит: «Не может быть!» — «А ну-ка скажи: шестью шесть — тридцать шесть!» А Высоких: «Се-се-се…»

Слушатели дружно захохотали.

— И что бы вы думали? — спросил Беркутов. — Допек! Теперь наш Высоких стал на человека похож.

Тут рассказчика перебил незнакомый Андрею голос.

— Председатель — что, есть и рядовые колхознички у вас аховые: из деревни в поле на веревках не вытянешь.

— Не защищаю, есть которы и тугоуздые, — согласился дед Беркутов. — Роются на своих огородишках, в страду лук вяжут, картошку копают… Одним словом, у всякого Гришки — свой делишки. А рассужденье у таких Иванов-хитрованов такое: метеес уберет, городские подсобят, пусть, дескать, протрясутся, разомнут рученьки. Но только нонешний урожай даже и самых заскорузлых должен расшевелить. А если еще и деньжонков им на трудодни подкинуть — удержу в работе не будет, помяни мое слово! Народ, мил-человек, работу любит, если она не зряшняя. Ну, само собой, иного сучковатого Фоку не возьмешь с левого боку, заходи с правого…

Сморенный усталостью, Андрей заснул. Проснулся он от взрывов смеха. «Наверное, Иван Анисимович приехал», — подумал агроном и не ошибся: Шукайло был тут, ну, а где появлялся Шукайло, там всегда смеялись. Веселый бригадир приехал от комбайна, работавшего ночью за дальней гривой.

Андрей вслушался:

— …ловит волчица, да ловят и волчицу.

И вот тогда хитрый председатель за бабу-симулянтку второй раз оштрафовал мужика на пять трудодней. Мужик видит, что дело плохо, и давай бабу плетью стегать. А председатель (он вдовец) на мужика: «С ума сошел! Разве можно женщину бить?! Ночью уговори ее. Если не сумеешь, меня попроси, я уговорю…»

У костра снова засмеялись, а Андрей подумал: «Вот молола! И ведь все знают, что врет, что мужа за жену не штрафуют, а никто не осадит… Авторитет!»


В равнинных колхозах умолоты с гектара целины доходили до сорока центнеров. Такого не помнили в самые урожайные годы.

— Теперь-то уж поднимемся! — ликовали колхозники.

Но ливни и ураганные ветры прижали тяжелые колосья к земле, скрутили в жгуты и прибили так плотно, что порой не только комбайны, а и сенокосилки скользили зря по этой плотной, будто спрессованной массе.

— Все пропало! — закричали паникеры. — Природа против нас!

Боголепов метался по агрегатам: уговаривал, ругался, премировал. Как и главному агроному, ему казалось, что все смотрят на него как на виновника, не умеющего справиться с уборкой необыкновенного урожая.

— Кровь из носа, а уборку не прекращать. Или, буду прямо говорить, ты не комбайнер, Матвеич, а квашеная капуста!

— Буксует, Константин Садокович, — плачущим голосом оправдывался комбайнер.

— А грунтозацепы? Тебе зачем их прислал Ястребовский? Пойдем, я сам надену и сяду за руль.

Большой, разгоряченный, быстрый, он шел, надевал грунтозацепы и вел машину.

— Перервитесь надвое, а зерно вывезите на элеватор! — говорил он через час шоферам. — На колеса вяжите цепи, прихватывайте с собой доски, подкладывайте, где доведется, и — марш, марш! Или, буду прямо говорить, вы не шоферы, а пустомели. Ославлю вас на весь Алтай.

И везли. С муками, с бранью, но везли.

Казалось, вся огромная сила, таившаяся в Боголепове, взорвалась, пришла в движение. Все были подняты на спасение хлеба, даже учащиеся старших классов. Хлеба косили комбайнами, жатками, лобогрейками, вручную — косами, жали серпами.

Не хватало сушилок. Хлеб сушили в сараях, в избах, на печках, в банях.

Однажды сторож Беркутов отозвал Боголепова в сторонку и сказал:

— Кистинтин Садокович, глупый, малый да старый всегда говорят правду в глаза. А я хоть и не считаю себя глупым или старым, а люблю говорить только правду. Так вот, вижу, замотался ты с этой вывозкой по бездорожью, то я и придумал…

Старик посмотрел в глаза директору и на мгновенье смолк, вроде усомнившись в чем-то. Потом заговорил снова уже другим голосом, торжественно:

— Еще отцы и деды наши не раз осенями, когда непролазная грязища, на баркасах и ладьях масло и мед по реке в Бийск сплавляли… Ныне в каждом колхозе, худо-бедно, до десятка добрых посудин найдется. Подберите-ка ловкого кормчего и с ним человек пяток поухватистей, загружайте и — с богом! Через шесть-семь часов река-матушка к самому элеватору хлеб предоставит. А в обрат, насупроть воды, пустые посудины моторчиком приведете…

Боголепов понял Беркутова с первых же слов.

— Спасибо, Агафон Микулович. Буду прямо говорить, это так важно, что я сегодня же позвоню в райисполком. А если нынче и не удастся почему-либо осуществить сплав, то на будущий год, уверен, обязательно баржонкой доставлять будем…

…Ни о ком из руководящих работников Войковской МТС не было по колхозам столько разговоров, сколько о секретаре райкома по зоне Уточкине. Передавали разговор Уточкина с Агафоном Беркутовым.

— Чего по дворам-то ходишь? — якобы спрашивал Агафон секретаря райкома.

— С людьми знакомлюсь, разговариваю, — отвечал Уточкин.

— Не разговаривать, а дело делать нужно, — посоветовал Агафон.

— Разговариваю, чтобы дело было.

На такие слова Агафон будто бы выругался: разговоры, дескать, так и остаются разговорами.

Но старик ошибся. В разговорах Уточкин выяснил, кто из колхозников дело делает, а кто от дела бегает.

В колхозе имени Чапаева столкнулся Уточкин со старухой Коврижихой.

— Говорят, будто веру подымаешь, сынок, — сказала Коврижиха. — Доброе дело, зачтется это тебе на том свете!

— Поднимаю, бабушка, веру, только не ту, о которой вы думаете.

— А какую же еще?

— Веру в свой колхоз, в свои силы, чтобы каждый почувствовал себя хозяином.

И бабка будто бы тоже выругалась, как и Агафон.

В высокогорных колхозах передавался рассказ о том, как Уточкин прогнал одного уполномоченного. Было ли это на самом деле, точно никто не знал, но уверяли, что «истинная правда». Возможно, колхозники выдавали желаемое за сущее, но это не столь важно.

— Приехал, слышь, в один колхоз плановик из краевого управления сельского хозяйства — с портфелем, в шляпе — и насел на бригадира:

— Отчего вон те склоны не пашете?

— Градус не дозволяет, — отвечает бригадир. — У нас уже на таких крутиках больше трехсот гектаров пашни смыло, зачем же своими руками землю зорить?

— Приказываю: паши!

А Уточкин тут как тут. Поглядел на уполномоченного плановика и спрашивает:

— Товарищ, соображаете, что говорите? Во-первых, вы не имеете права приказывать, во-вторых, чепуху несете. — Поворачивается к бригадиру и говорит: — Не пашите.

— Кка-а-ак это не пашите?! — взревел уполномоченный. — А план?

— А разве план подразумевает разор земли и народа? — тихо спросил Тимофей Павлович Уточкин.

Ну, тот, дело известное, полез в бутылку — стал угрожать. Тогда Уточкин отвел его в сторонку, взял вот таким манером за пиджак, потряс и говорит:

— Распромертвая, казенная твоя душа! Ты зачем сюда приехал? Помогать или палки в колеса вставлять?

Вырвался уполномоченный, прижал портфель к боку да бегом к машине.

Кто знает, что тут правда, а что вымысел, — сам Уточкин ничего такого никому не рассказывал, но многие клялись, что так все и было. Во всяком случае, авторитет секретаря райкома по зоне в глазах колхозников был непререкаемым.

Уточкин хлопотал об организации в каждом колхозе детских яслей, сам подбирал нянь, куда-то звонил насчет манной крупы, сливочного масла, компота.

Кочевал из бригады в бригаду, собирал и инструктировал агитаторов, помогал выпуску боевых листков, оформлению досок показателей, возбуждал соревнование между бригадами, участвовал в оперативных совещаниях, в партийных и комсомольских собраниях.

— Спасать урожай — дело не легкое: тут без песни не обойдешься. А песня без запевалы не поется. Агитатор — запевала, и голос у него должен быть звонкий, — шутил Тимофей Павлович.

Евстафьева сняли с поста секретаря партийной организации МТС и на его место избрали сурового, требовав тельного старика Созонтыча.

Сам Тимофей Павлович обладал звонким голосом запевалы. Андрей услышал, как Уточкин учил агитаторов: «И целину поднимают и целинный урожай спасают не машины, а люди горячей души!»

Комбайнер Алексей Васильевич Свиридов косил в дождь, а Семен Перепелица стоял. Шофер Иван Хрисанфович Буланов делает по два рейса за день на придуманном им автопоезде, составленном из автомашины и трех двухколесных прицепов. Ежедневно он сдает государству по двадцать пять тонн зерна, а Матвей Сторчак и шести тонн не вывозит. Можно ли обойти эти факты? Как не поднять их на щит агитации?

«Иван Хрисанфович Буланов… Иван Хрисанфович Буланов…» — твердил Андрей и силился вспомнить: кого напоминали ему эти слова, кого? Только вечером, когда на шоссе агроном встретил необыкновенный автопоезд и в просторной кабине — громоздкого широкоплечего шофера со сросшимися над переносьем густыми черными бровями, а рядом с ним Солку из рыбацкой избушки, он вспомнил и охоту, и ночевку, и разговор Леонтьева с коротконогим рыбаком Булановым.

Солка тоже узнала Андрея. От его взгляда она стыдливо опустила большие выпуклые, с расширенным черным зрачком глаза и прижалась к плечу мужа.

«Сдержал слово Василий Николаевич, спас семью», — благодарно подумал Андрей о Леонтьеве. Он долго смотрел вслед уходящему автопоезду и счастливо улыбался.

«Сколько дел у секретаря в районе, а не забыл и о Солке… А ты, Андрей Никодимович, в одной эмтээс запурхался… Нет, многому, многому еще тебе надо учиться, дорогой товарищ…»

Главный агроном повернул коня и поехал в колхоз «Путь Ленина». Там, так же как и в других колхозах, тысячи гектаров наспевших неубранных хлебов понуро стояло на корню. Ливни и ветры топтали их. Гибли надежды новоселов-целинников, вырастивших свой первый урожай, гибли надежды старожилов, мечтавших изжить нужду трехлетнего недорода. Колхозные тока замели пшеничные сугробы. Мокрый и сверху и снизу хлеб надо было перелопачивать, сушить, сортировать, возить в захлебнувшиеся зерном амбары.

И хотя дожди лили и лили, хлеб все же и убирали и сдавали: упорство людей оказалось сильнее непогоды.

В ночь с 19 на 20 сентября выведрило. Давно уже пропавшие луна и звезды снова появились на небе.

Казалось, насидевшееся в плену солнце решило наверстать потерянное время и заливало землю потоками горячего света.

Бесследно пропали тучи, небо взмыло над самыми высокими горами, и синеватый прозрачный воздух запел счастливыми птичьими голосами.

За полдня высохли хлебные массивы: механизаторы вздохнули.

— Теперь смахнем! Только бы постояло!

А погода и впрямь установилась.

Глава тринадцатая

«Косовица!» Слово это мечтательнице Груне Ворониной напоминало почему-то «сечу». Большую сечу, в которой она, Груня, выйдет на решающую битву.

В канун косовицы плохо спали девушки бригады Маши Филяновой. Выверенные, приспособленные для круглосуточной работы даже на полеглых хлебах машины, стояли на стогектарке наспевшего овса. Размеченные поровну загонки, отведенные для групповой работы четырех комбайнов, обкошены и осмотрены председателем, Лойко, Машей Филяновой и комбайнерками. На концах каждой загонки далеко видный над белесыми метелками овса красный флажок.

Груня лежала с закрытыми глазами и ясно видела, как трактористка включает скорость, как первые удары лопастей мотовила по высокому, кудрявому, чуть зеленоватому овсу пригнут первые колосья, как застрекочет нож и загрохочет молотилка комбайна.

С вечера Груня вплотную придвинула свою койку к койке Поли Цедейко. И хотя Маша Филянова запретила разговоры («чтобы все хорошенько выспались и были в форме»), Груня шепнула подруге:

— Хоть глаза коли, не могу уснуть. Ты уж, Полюха, постарайся завтра, а?

— Спи… — негромко ответила Поля и отвернулась к стене.

Груня слышала, как повариха Половикова начала растапливать печь — уже готовила завтрак. «Помочь бы ей, да Маша со света сживет…»

Чтобы отвлечься, Груня пробовала думать о Саше, но сегодня даже и на нем мысли не могли сосредоточиться. Тишина. Слышно, как на столике Маши тикал будильник да за полотняными стенами палатки немолчно скрипели кузнечики.

«После вчерашнего дождя утром роса будет, не стало бы накручивать на битер… Хорошо бы ветерок качнул хлеба перед утром…» Груня еще плотнее закрыла глаза и, чтобы утомиться, стала считать до ста. Но и это не помогало.

«А вдруг шоферы проспят? У меня полный бункер, даю сигнал, а грузовика нет… Ужас!»

Разбудил звонок будильника в ту самую минуту, когда, казалось, сон только-только смежил ей веки.

В полутьме в палатке, как по тревоге, Груня безошибочно хватала приготовленную с вечера одежду. К умывальнику поспела первой. Ей первой Катя налила миску пахучей лапши со свежей жирной бараниной. Но, как ни вкусна была лапша, Груня вернула миску почти нетронутой, — торопилась. Ей была непонятна медлительность подруг и особенно бригадира. «Фасонят… А у самих сердечко тоже прыгает…»

Наконец завтрак кончился. Маша окинула девушек взглядом и поднялась.

Восток розовел. Густой пахучий ветерок тянул с юга. Было в нем и августовское тепло наспевающих хлебов, и горечь полыни, и родниковая свежесть мятной душицы, и еще что-то волнующее с детства, вечное, как земля.

— Девушки! — негромко, с хрипотцой, точно простуженная, произнесла Маша. — Говорить мне вам нечего… Дождались! Будем начинать… По машинам!

И вот Груня Воронина поднялась на мостик и положила руки на штурвал. Трактористка включила скорость, махина комбайн качнулся и пошел. Качнулась и загонка. Лопасти мотовила закрутились, подминая первые волны бегущего навстречу ножам овса. Срезанный, он навзничь падает на движущееся полотно и, увлеченный им, уносится под штифты барабана. Ухо тотчас же уловило изменившийся, точно загустевший, рабочий ритм комбайна.

Груня уже не видела ни зарозовевшей от зари загонки, ни самой зари. Она, казалось, срослась с огромной машиной. Девушка напряженно следила за тем, как по полотну хедера бежит срезанный овес и скрывается в приемной камере. Она, не оборачиваясь, спиной ощущала, как бункер наполнялся зерном. «Пора? Нет, рано… Пора? Пора!».

Груня обернулась и тотчас же дала длинный позывной сигнал. «Так я и знала: нет!» Но навстречу комбайну уже катилась грузовая машина, и у девушки отлегло от сердца.

Трактористка сбавила скорость, шофер, развернувшись, подогнал кузов точно под выгрузной шнек. Быстрым взглядом Груня схватила эту величественную картину: толстая струя золотого в лучах утреннего солнца зерна хлынула в кузов. Покачиваясь, точно на волнах, комбайн сановито плыл по хлебному морю, а рядом с ним, будто пришитый к шнеку, катился и наполнялся искристыми брызгами овса грузовик.

Густой, высокий, местами наклонившийся, местами упавший овес поразил Груню умолотом: бункер наполнялся до краев каждые тринадцать-четырнадцать минут. Как будто машина черпала зерно из вороха.

В жизни каждого человека бывают незабываемые мгновенья, когда все, все до мельчайших подробностей врезается в память и бережно сохраняется ею до конца дней.

Так запомнился Груне ее первый приход в большой, сплошь застекленный заводской цех. Грохот, звон, басовитый гуд, заполнившие все. Синий, густой, сладковато-маслянистый воздух, и в нем, как в дыму, ажурные краны, виадуки. Вдоль стен станки, станки, а у станков люди в комбинезонах… На пороге большого цеха — беспомощно-жалкая в скрежещущем железном аду — маленькая Груня Воронина.

И вот теперь — сыплющееся толстою золотой струей зерно и плывущий по безбрежному океану колышущихся хлебов комбайн рядом с бегущим грузовиком. А на мостике за штурвалом — она, Груня, управляет послушной, умной машиной…

Еще так недавно недоступная горожанке Груне Ворониной радость земледельца при виде переливаемого с загонки в грузовики богатства с такой силой охватила ее и такой увлекательно-поэтичной показалась ей новая профессия, что хотелось как-то выразить эту радость, поделиться ею с Сашей, с девушками, написать своим прежним друзьям, заводским комсомольцам… Груня крепче сжала штурвал и расширенными, увлажненными глазами смотрела на мотовило, на мелькающий нож, который валил все новые и новые волны овса, исчезающие в ненасытной, гулкой пасти машины.

«Как хорошо! И это на всю жизнь! На всю жизнь!»

Груня не думала и не могла думать о том, что вместе с нею, вчерашней горожанкой, тысячи таких же, как она, вставших за штурвалы комбайнов, переходили на положение сельскохозяйственных рабочих, что отныне они связывают свою судьбу не с заводом и городом, а с землей, с новой деревней. Груня ощущала только, как ей хорошо, и понимала, что это на всю жизнь.

Полоса, как казалось Груне, на глазах уменьшалась. «Так пойдет — перевыполню!» Она видела, как с каждым кругом словно вырастал из массива овса трепещущий на ветру красный флажок. «Мой! Будет мой!».

Она не знала, сколько времени работает, не чувствовала ни усталости, ни голода. Легкость во всем теле такая, что, казалось, прыгни с мостика — и полетишь, как чайка, над этим зыбким хлебным морем в синюю даль, где ее ждет Саша…

Комбайн отбивал ритмическую, ликующую гамму, свитую из шумов срезанного ножами овса, шорохов на полотне соломы, из стука решетных станов, гула молотильного барабана, из рокота моторов. Сложная, слаженная симфония эта не только не мешала Груне думать а, наоборот, настраивала на самые увлекательные мечты.

«А что, если с первого дня я вырвусь вперед? Ведь изучила же я машину как свои пять пальцев!» Груня с опаской взглянула на далекий соседний массив, где работала спокойная, неторопливая, но упорная Валя Пестрова, так же как и она, впервые вставшая ныне к штурвалу.

Комбайн Вали, идущий, как было договорено, на первой скорости трактора, почему-то показался Груне плывущим много быстрее, чем ее, Грунин, и загонка уменьшилась значительно больше, чем у нее. «Обходит! Обходит Валька!».

Ликующее настроение Груни сменилось тревогой. Ей показалось, что она, осторожничая, косит чересчур долго, на половину хедера и на замедленных оборотах. «Пора увеличить и захват и скорость…» Увеличила Ритм машины остался тем же, но, казалось, заурчала она еще сытней, довольней. «Давно бы так: не отстала бы от Вальки!»

Неожиданно в высоких, густых овсах вывернулась площадка с полеглым и каким-то особенно завихренным хлебом. Груня только что хотела уменьшить захват и перейти на первую передачу, как в привычный ритм машины, подобно грому в ясном небе, ворвался треск. Еще не понимая, в чем дело, она дала тревожный сигнал, и агрегат замер. Груня сбежала с мостика. Навстречу ей — трактористка и девушка с копнителя.

— Что случилось?!

— Еще не знаю, — стараясь говорить спокойно, ответила Груня и поспешно стала осматривать комбайн.

К агрегату с тяжелой сумкой запасных деталей уже мчалась на мотоцикле Маша Филянова, а с соседней загонки бежала опытная комбайнерка Фрося Совкина.

«Полетевшую» цепь Груня нашла у переднего колеса и там же нашла расколотую звездочку транспортера.

— Вот… — дрожащими губами выговорила Груня обращаясь к Маше.

— Так что же ты стоишь, деваха? — спокойным и как бы даже шутливым тоном спросила Филянова.

Фрося Совкина тоже с деланным равнодушием сказала:

— Ну, Груня, дело это, как говорится, грошовое…

С заменой цепи и звездочки провозились, как показалось Груне, очень долго. Наконец вместе с Фросей они поднялись на штурвальный мостик, а Маша, оседлав мотоцикл, умчалась на стан.

— Овес — стена. Как метелка — так горсть. К вечеру отволгнет, и шнеки забиваться будут. На завихреньях обязательно переводи на первую передачу, слышишь? — наклонившись к самому уху Груни, советовала Совкина.

Груня ничего не ответила, она нервничала. «Это Маша контроль поставила… Не доверяет…» Груня уже убавила и обороты и ширину захвата, во все глаза следила за прокосом и вела машину с таким напряжением, с каким не умеющий плавать одинокий путник переходит незнакомую ему реку. В ушах стоял звон, сердце билось громко и часто.

Фрося, понимая состояние Груни, вскоре покинула ее комбайн. А та, напуганная аварией, косила теперь на уменьшенном захвате даже по чистому стоялому овсу. Груня чувствовала, что уже далеко отстала от подруг и что они вот-вот кончат и уедут на другую загонку, а она останется здесь и с первого дня косовицы будет тянуться в хвосте.

«До утра проработаю: сдохну, а докошу!» — упрямо твердила она себе. От нервного ли напряжения или от непривычки, но руки, ноги, спина так гудели, словно проработала она, не сходя с мостика, несколько смен подряд.

А заветный красный флажок все еще был далеко. Да и куда теперь ей до флажка!..

Солнце село, и от овса потянуло свежестью. Девушки заканчивали свои загонки. Груня видела, как Валя Пестрова сбежала с мостика, и у ее штурвала затрепетал красный флажок.

«Счастливая! Сейчас повернет на дальний массив и до шабаша объедет еще круга два».

Стало быстро темнеть. Из нависшей тучи начал накрапывать дождь. «Этого еще недоставало!» — сердито проворчала Груня и включила свет. Включила свет и Поля на тракторе. Задняя фара бросала яркий сноп зыбкого света на хедер, на мотовило и на гриву радужно сверкающего намокшего овса.

Скошенный мокрый овес густыми, плотными валиками забивал горловину, заклинивался между штифтами молотильного аппарата. По изменившемуся рокоту машины Груня поняла все и снова дала короткий аварийный сигнал. Ей так хотелось, чтобы этого нового сигнала не услышал никто, кроме трактористки! Сбежав по лесенке и направив подачу, со стремительностью белки Груня взлетела обратно на мостик, и агрегат опять тронулся. В этот — момент она и увидела идущие с ярким светом на ее загонку комбайны Вали Пестровой и Маруси Ровных. «На выручку! Милые, какие же они милые!» — зашептала Груня. Горячий клубок подступил к горлу. Она крепилась, но слезы против воли текли и текли по пропыленному, черному ее лицу.


В колхозе «Красный урожай» на все лады обсуждали случай с «выбеженцем» братом Никанора Фунтикова плутоватым Елизаркой и его женой Фенькой-ворожейкой.

Недобрая гуляла слава о супругах Фунтиковых.

— Дальше от Фени — греха мене. Она своими картами да бобами не одну уж на бобах оставила, — говорили односельчане.

— Легкачи! Всю жизнь кнуты вьют да собак бьют.

Два года тому назад заколотили Фунтиковы избу в селе И ушли (или, как тут говорят «выбежали») из колхоза в город. Елизарка устроился дворником в Барнауле, Фенька занялась цыганским ремеслом — гаданьем. Жили они в каком-то полуподвале и прожились, «прогадались». Узнав из газет о необыкновенном урожае в родных местах и о том, что члены артели, из которой они вышли, получили авансом по два кило пшеницы и по пять рублей деньгами на трудодень, супруги Фунтиковы явились на родное пепелище.

Елизарка такой же рябой и рыжий, как его брат Никанор, только не по-деревенски рано облысевший. («Конишка гнед, а шерсти на нем нет», — говорил о Елизарке старик Беркутов). Одела Фенька своего супруга в праздничный пиджачок, подвязала ему галстук, сунула в карман поллитровку, перекрестила:

— Иди, Елизарушка, поклонись, — с поклону голова не заболит, и все, как я обсказывала: рвись к зерну — сыты будем. — А сама с поллитровкой же — к бригадиру Кургабкину.

Дело было вечером. Председатель колхоза Высоких только что вернулся с поля. Встреча, как рассказал о ней старик Беркутов Уточкину, произошла в таком виде.

— Здрасьте, Максим Васильич! — сказал, лебезя, Елизар председателю. — Натурально, такой резонт, к вам, можно сказать, до вашей милости… — И из кармана на стол пол-литра. — Братуха Никанор писал — с хлебушком не справляетесь. Вот мы с Феней, такой резонт, и пожалковали за родной колхоз, взяло нас за сердце: помочь надо!

Максим Васильич молчит, а сам красным глазом на пол-литра косится. Елизарка, конечно, это заметил и — раз под донышко, пробка в потолок, а председательша соленые огурцы на стол. Ну и заговорили!

Ушел Елизарка от председателя обнадеженный — в кладовщики выпросился. А кладовщик, по-старинному, приказчик. А уж этот приказчик — гривну в ящик, а рупь в карман.

— Вот и вникните, Тимофей Павлович, — жаловался Беркутов Уточкину. — Прибежали в колхоз из города — это хорошо, а что плута в кладовку колхозную пустили — плохо. Этих Фунтиковых надо бы теперь во весь гуж запрягать, а председатель их, плутов, к народному добру припустил.

Уточкин выслушал старика и спросил:

— Так, значит, «выбеженцы» обратно в колхоз собираются?

— Начинают собираться, Тимофей Павлович. Учуяли улучшение, назад потянулись. Как говорится, тому виднее, у кого нос длиннее. Только и вы, товарищ секретарь райкома, политику поддержите: к кладовой Фунтиковых и близко не допущайте.

— Политику, Агафон Микулович, поддержим. Самое главное то, что «выбеженцы» домой возвращаются. Вернулись плохие, вернутся и добрые.

Глава четырнадцатая

Рдели бронзовые закаты. Утренниками на несжатых хлебах серебрился иней. Ночами полная луна плавала в холодном звездном небе. Близилась зима. Тревожно ревели комбайны, надрывно гудели грузовики, содрогались горы. Горько и остро — полынью и хлебной пылью — пахли пронизывающие ветры. Дыхание зимы умыло зеленя всходов, нарумянило осины, зазолотило березы.

Андрей был в колхозе «Путь Ленина», когда его вызвал к телефону Боголепов.

— Андрей Николаевич, сегодня собираемся вручать переходящее Красное знамя бригаде Маши Филяновой. Первыми в районе закончили косовицу и сдачу хлеба. Уточкин, буду прямо говорить, запарился в отстающих колхозах. Пожалуйста, приезжай! Леонтьев звонил, обещал быть на торжестве с женой… А я, видать, опоздаю, так что без меня начинайте. Подскачу уж к танцам, к песням. Прямо скажу, поплясать — ноги зудят… — И, как бы оправдываясь за предполагаемое опоздание к торжеству, Боголепов добавил: — Хочется привезти девчонкам два подарка. Да, не забудь, передай благодарность Павлу Анатольевичу Лойко. Скажи, что на его механизированный ток, как на выставку, будем посылать экскурсии.

И вот Андрей вновь в угодьях «Костанжогло».

Он ехал обширными пойменными лугами, скошенными и убранными так чисто, со скирдами, так хорошо заметенными, огороженными и окопанными, что уже по одному этому можно было судить о заботливой хозяйской руке.

«И МТС одна и машины те же, а другой руководитель, и вот результат», — думал Андрей.

Дул северо-западный ветер; по небу плыли белые и черные тучи. Холодом веяло от них. Под тучами, испестрив небо, с тревожным криком шли косяки отлетной птицы. Обгоняя всех, со свистом неслись чирки, расчерчивая горизонт четким пунктиром; выше их широким рассыпным строем шла зажиревшая кряква. Сухой треск крыльев и немолчное кряканье еле улавливались с земли. Длинными, как распущенные по небу плетеные вожжи, изгибающимися клиньями валила казара, а вверху, под самыми тучами, словно серебряные слитки, с нежными перезвонами вымахивали табуны лебедей. Андрей остановил коня у перелеска и смотрел на переполненное движением живое небо. Ехавший в луга на незаседланной кобыле в охлюпку русоволосый парень, поравнявшись с Андреем, сказал:

— Мяса-то, мяса-то летит, батюшки! Навести бы орудию и хряснуть сразу по всем, вот бы наварил каши!

Андрей с удивлением посмотрел на парня и ничего не сказал. Взволнованную величавым потоком отлетной птицы охотничью его душу ранили слова парня. Очарование пропало. С тоской Андрей взглянул на оголенные плечи рощи. С вершины тополя сорвался дряблый, отживший лист и тихо упал: вернулся в землю.

Агроном тронул коня. «Лебедь пошел, а уж лебеди, как говорит дед, всегда на крыльях зиму несут. Теперь нельзя терять ни часа…» И им снова завладели привычные мысли о спасении урожая, о покончивших с уборкой колхозах и бригадах, о хозяйственном Лойко. Вспомнил, как целинник Аристарх Златников, приехавший на Алтай с одного из крупнейших московских заводов, где он был руководителем хора самодеятельности, заявил Андрею, что возвращается в Москву. Этого высокого, узкоплечего, с бледным лицом, длинноволосого парня, всегда кутавшего в шарф длинную шею, Андрей раза два или три видел прежде в колхозе «Путь Ленина».

— Хватит! — сказал Златников трагическим тоном. — Отдал дань романтической глупости, наломал спину на току под кулями. Ни обещанных клубов, ни художественной самодеятельности…

Андрей пробовал урезонить его: «Клуб начали строить, построим и самодеятельность организуем…»

Но Златников и слушать не стал. Андрей понял: толку из него не будет.

— Уезжайте — хлюпики на целине не нужны. Здесь место только сильным! — разгорячился Андрей.

Златников стал оправдываться:

— Я не тракторист, не комбайнер, не агроном, которым все равно где работать. Наконец, я и не бездарная, неуклюжая девчонка, энтузиазмом мечтающая поймать себе жениха, как ваша пресловутая Грунька Воронина…

Андрей физически страдал, слушая этого прощелыгу. А когда тот оскорбительно заговорил о Груне, не выдержал и закричал:

— Убирайся, мерзавец, или я тебе бока намну!

«Конечно, было глупо так горячиться, — думал Андрей. — Ужасно глупо! Главный агроном, секретарь комсомольского комитета и — истерика! Стыд! Разве Уточкин унизился бы до такой горячности? Ни за что!»

Андрей ехал шагом. Ему не хотелось спешить: уж больно хорошо думалось в этот пасмурный день в угодьях колхоза-миллионера о будущем тех колхозов, которые пока еще были бедными.

Все радовало его здесь: и широкая равнина и укатанная после дождей до глянца дорога с телефонными столбами, убегающими к горизонту. «Святая истина: о колхозе можно судить по подъездным путям к нему…»

Колхоз «Знамя коммунизма» показался издалека. Только Андрей поднялся на увал, и перед ним открылось большое село Отрадное со знаменитыми на весь район березовыми рощами и светлыми рыбными прудами.

Андрей знал, что у Лойко и фруктовый сад, и пасека, и птицеферма, и пилорама, и маслобойный и кирпичный заводы. Скотоводческие фермы, выметнувшиеся на окраину села, обозначились силосными башнями и скирдами уже свезенного на зиму сена.

Направо и налево от тракта шло жнивье. Густое, колкое, такое ровное и чистое, что самый придирчивый глаз не мог бы обнаружить ни оставленных комбайнами на заворотах кулижин, ни неубранных копен соломы, ни зияющих плешин от весенних просевов — всего того, что давно стало во многих колхозах признаком безрукости, бесхозяйственности, на которую все махнули рукой: «Где пьют, там и льют», «Лес рубят — щепки летят».

Размышления Андрея были прерваны донесшимся откуда-то с полей многоголосым гоготаньем. Приподнявшись на стременах, в полукилометре, на сухом золотистом жнивнике, Андрей увидел дымчатое стадо гусей. «На кормежку опустились», — подумал было он, но в ту же минуту в центре стада разглядел женщину с хворостиной. «Колхозные! С птицефермы, по жнивью пасут…»

Ближе к дороге, на бровке неглубокого оврага, тоже на жнивье, паслись куры. Точно хлопья снега, они усыпали большое пространство поля. «И куры на жнивнике! Да как же они доставляют их сюда с фермы? Неужто гоном?»

Андрей решительно направил коня к оврагу.

Нет, право, этот пасмурный холодный день выдался на редкость радостным!

…Из просторного домика на колесах, покрытого легкой дранкой, выпрыгнул заведующий птицефермой Ксенофонт Дмитриевич Дроздов. Высокий, тонкий, лет тридцати пяти, с быстрыми черными глазами, с удлиненным лицом, он был удивительно подвижным. Казалось, Дроздов не мог и секунды оставаться в спокойном состоянии. Зоркие глаза его одновременно и наблюдали за пасущимися по жнивью курами и за воздухом (нет ли там ястреба?) и рассматривали Андрея, а ловкие загорелые руки все время обстругивали ножом какую-то дощечку. Он и наблюдал, и работал, и говорил в одно и то же время.

— Лошадку, товарищ главный агроном, вот за эту скобку привяжите. А вы, — он обернулся на свое левое плечо, на которое только что взлетели две белые курицы, — вы отправляйтесь на попас. Нечего вам тут… — и осторожно ссадил кур на землю. — Это мои ударницы, — пояснил он Андрею. — Им еще и полгода нет, а уже кладку начали. И яйца по шестьдесят-семьдесят граммов.

Через пять минут Андрей уже знал, что Ксенофонт Дмитриевич окончил птицеводческий факультет в Казани, что Лойко переманил его из соседнего совхоза…

— Вцепился в меня, как бульдог. «Птица, — говорит, — при излишке у нас всяких отходов да при прудах наших — несметный капитал! А я, — говорит, — не могу спать спокойно, если вижу, что где-то чего-то колхоз недобирает. Мне, — говорит, — хочется, чтобы все волчком крутилось…» Ну, вижу, человек трезвый, умный, не нашим пустомелям чета, согласился. И не жалею.

У ног Ксенофонта Дмитриевича появилась крупная белая курица с рубиновыми глазками.

— Это моя старушка, баловница номер тринадцать. Видит, посторонний, — а экскурсанты у нас частенько, — вот и торопится блеснуть своим образованием. А ну, покажи номерочек!

Курица, казалось, только и ждала этой команды: взлетела на протянутую руку к Дроздову. Он взял ее за окольцованную лапку, подержал, угостил конопляным семенем и отпустил.

— Дрессирую по методу Дурова. На редкость способны. У этой вот несушки высшее достижение — двести два яйца за прошлый год. Мы ведем строгий отбор. Куры, несущие меньше пятидесяти штук, убыточны. До меня яйцо колхозу обходилось — поверите! — в тридцать рублей штука. Сейчас — сорок пять копеек. Недооценивают еще многие председатели птицеводство. А ведь это самая скороспелая отрасль животноводства и меньше всего требует капиталовложений. Это такая…

Договорить Дроздову не довелось: истошно закричал петух, залаяла собака, захлопали, зашелестели крылья, и куры снежной бурей со всех сторон понеслись к домику. Это ястреб упал на отбившуюся молодку.

Сторожевой петух подал сигнал бедствия, и остроухая собака — помесь овчарки с лайкой — помчалась к налетчику. Схватка была короткой. Когда Дроздов подбежал к месту происшествия, истемна-серый ястреб-перепелятник конвульсивно перебирал черными когтистыми лапами, а пораненная, перепуганная молодка, распушив крылья, отползла в сторону.

— Молодчага, Тучка! — Дроздов потрепал по спине собаку и всунул ей в пасть кусок сахару.

— И собаку тоже по методу Дурова дрессировали, Ксенофонт Дмитриевич? — спросил Андрей.

— Тоже. Тучка хозяйка на птичнике. Затей драку петухи или гуси — сейчас же растащит их в разные стороны. Ну, кое-чего она и недопонимает: петуха с курицей тоже растаскивает, глупая…

Вернулись к домику. Залив раны помятой молодки йодом, Дроздов посадил ее в лечебное отделение.

— Оправится. На кладке это, конечно, отзовется, а раны заживут.

Дроздов знал «в лицо» любую курицу, безошибочно называл номер каждой и номер «родительницы»; петухов и гусаков различал по голосам.

— Видно, от фамилии у меня мои способности, — пошутил Дроздов. — С детства я до птицы охотник. Бывало, отец ворчит: «Топор под ногами валяется, ты не заметил, а всякую пичугу за версту различишь, сизаря по шелесту крыльев угадаешь».

При воспоминании об отце Дроздов улыбнулся так светло, что строгое, суховатое лицо как-то вдруг обмякло и похорошело.

— Не скрою, и отец любил птицу. Только он больше гусей и индюшек водил: увесистость прельщала. От каждой гусыни приплод — два пуда мяса… Мы тоже начали с гусей. Видели наше стадо?

— Как же! Вначале за диких принял: уж больно далеко от села.

— В нашем колхозе и зернышко не пропадет. Сначала школьники колоски подберут, а вслед за ними куры и гуси. От пастьбы на жнивье — тройная польза: пропащее зерно перегоняется на мясо, на яйца и на пух-перо, уничтожаются сельскохозяйственные вредители, удобряются поля пометом…

Андрей обратил внимание на то, как говорил Дроздов: очень быстро, но каждую фразу произносил отчетливо. И всякое слово к месту. Быстрота в движениях дополнялась быстротой речи. Но ни в движениях, ни в словах не было той бестолковой суетливости, которая характерна для людей легкомысленных. Андрей слышал, что «куриный день» Дроздова нередко начинался с двух часов ночи, что, кроме управления обширным птичьим хозяйством, он успевает вести опыты. И на все у него хватает времени. «Вот откуда у него эта быстрота в движениях и словах!» — думал Андрей.

— А сколько же вас на птицеферме, Ксенофонт Дмитриевич?

— Двое.

— И справляетесь?

— Трудновато, но перемогаемся. Третий невыгоден. Мы ведь с яйца, с птичьей головы, с экономии кормов трудодни получаем. — И снова заговорил об исключительной выгодности птицеводства. — С птицей никакие отходы не пропадают. В прошлом году одну полоску овса у нас градом побило: двадцать процентов зерна на земле очутилось. Пропащее дело! А мы выпустили кур и гусей и до последнего зернышка с земли подобрали. «Птица, — говорит наш председатель Лойко, — все равно, что собака у хорошего хозяина, каждую кроху, каждую косточку на дворе подберет».

От дурного настроения Андрея не осталось и следа.

«Сколько же можно сделать, если всюду подобрать вот таких Дроздовых и Лойко? А какая неотразимая, наглядная агитация — такое хозяйство», — думал он.

Справа вдоль дороги потянулся завороженный осенней тишиной первый в районе фруктовый сад. Утративший былые краски, точно полинявший, полный глубокого покоя, с сладковатыми запахами запревших листьев, широко раскинувшийся на южном склоне гривы, сад по-своему был хорош и поздней осенью. Яблони заботливо укутаны колючим вереском, подсохший золотой лист кое-где еще уцелел и трепетал на ветру. Грустно поцвинькивали в нем синицы да поквохтывали дрозды, перелетая с кроны на крону.

За садом блеснул большой пруд, обсаженный точно погруженными в раздумье ивами вперемежку с тополями и березами. На пруду — колхозная мельница, с ее таким знакомым шумом, с табунами воробьев и голубей, с запахами теплого, только что раздавленного жерновами зерна. А за мельницей — «животноводческий городок» с длинными каменными дворами, построенными на века.

Радостно взволнованному сытым колхозным достатком, Андрею весело было подъезжать к селу Отрадному. И в его памяти всплывало почему-то есенинское:

Каждый труд благослови, удача!

Рыбаку — чтоб с рыбой невода,

Пахарю — чтоб плуг его и кляча

Доставали хлеба на года.

Андрей проехал мимо новенького, построенного этим летом колхозного клуба и, в стороне от центральной площади увидев амбары, повернул к ним. Ему хотелось прежде всего взглянуть на гордость колхоза — крытый механизированный ток с раздвижной крышей.

У въезда, под высокой аркой, — автовесы: все поступающее сюда и увозимое отсюда взвешивается. Территория «зерновой фабрики», как называют свой ток лойковцы, обнесена штакетником. «Чего доброго, паспорт в проходной потребуют!» — с улыбкой подумал Андрей.

У ворот ему повстречалась садившаяся на мотоцикл Маша Филянова. Пожимая загрубелую сильную руку девушки, Андрей внимательно смотрел на нее: перед ним была и та же и словно бы иная Маша. Те же светлые, родниковой чистоты глаза, но и что-то в них новое, серьезное; те же припухлые губы, но и что-то в них строгое, озабоченное. «Не легко, видно, досталась ей победа».

— Ну, что вы на меня так смотрите, Андрей Никодимович? Постарела? Подурнела? — смутившись, спросила Маша.

«Похорошела!» — хотел было сказать Андрей, но Маша опередила его:

— Старушонкой становлюсь, Андрей Никодимович. Только что седины на висках не хватает, а морщины уж появились… — Никаких морщин, конечно, на ее лице не было. — Я как мать большущей семьи — хлопот полон рот с утра до ночи. И личная жизнь и заочный институт — все кувырком. Из-за горячки со спасением урожая не смогла поехать сдавать зачеты… — Маша тяжело вздохнула и, как раненая птица, печальными глазами посмотрела на Андрея. — Как там Иван-то Анисимович? — тихо спросила она.

— Давно я его не видел, Машенька. Мы ведь в хорошие бригады редко заглядываем, больше на отстающие жмем.

— Та-а-ак… — протянула Маша. — А теперь у вас время есть? Присядем… — Она указала на скамеечку вблизи весов.

Присели.

— Вот, Андрей Никодимович, — заметила Маша, — читала я и о моих девчатах статейки в газетах… Пишут будто бы правильно, а мне почему-то все думается: «Не то, не то…» Ну, как бы это сказать: не о главном пишут… Наши девчонки, что были прежде, совсем не те. И писать о них надо бы не так…

— А как? — спросил Андрей.

Но Маша не ответила на его вопрос и продолжала:

— Вы, конечно, знаете, как Груня Воронина стала комбайнеркой и, соревнуясь с самой Фросей Совкиной, выполняла по две нормы… А качество уборки такое, что даже Лойко ни к чему придраться не мог. Груня все мечтала о том, как она, кончив свою работу, поедет к Сашке на подмогу. Признаться, и я мечтала помочь Ивану Анисимовичу… И вот завтра поедем. Понимаете, Андрей Никодимович, и радостно и боязно… Ведь Сашке это с Иваном обидно будет, что девчонки их на буксир берут. Зубы до десен поизгрызут. Вы только представьте Поля Робсона, когда я со своими девчатами подъеду к его стану! А мне ведь обижать-то его не хочется! Ну, как тут быть, Андрей Никодимович?

Андрей рассмеялся.

— Да он же… Да Иван-то Анисимович ошалеет от… — хотел сказать «от злости» и невольно сказал, — от счастья.

Маша залилась румянцем.

— Думаете, не обидится? Ну, пойдемте на ток, полюбуйтесь на нашу механизацию! — И, сорвавшись со скамейки, потянула Андрея за руку к току.

Механизированный ток колхоза «Знамя коммунизма» изумил главного агронома: большой лагерь машин — «зерноочистительный цех» — раскинулся на забетонированной площадке размером около гектара. По двум сторонам открытого тока — северной и западной «глаголью», большие, под одну крышу, амбары, а дальше — крытый ток с тремя зерносушилками. Кажется, более всего поразила Андрея «веялка-гигант», построенная местными плотником и механиком из частей отжившей свой век молотилки.

— Стоимость всей этой затеи, — пояснила Маша, — с лихвой окупилась за один год. Вместо ста человек на току работают пятнадцать. Все на электроэнергии. — И указала на сеть проводов.

Маша внезапно прервала разговор о токе и задумалась. Андрей понял, что она хочет сказать ему что-то важное. И действительно, Филянова, неожиданно перейдя с ним на «ты», заговорила возбужденно:

— Жалко, Андрей, что ты только через год удосужился побывать здесь. Очень жалко: многое бы понял. Почему, как на дрожжах, поднимаются лойковцы? Думаешь, один председатель повинен в росте колхоза? О колхозниках я не говорю, это само собой… Ты посмотри его бригадиров! Каждый из них стоит двух средненьких председателей типа Высоких или Патнева. Ну скажи мне, могут ли такие малограмотные бригадиры, как Кургабкин или Вострецов, успешно руководить бригадами, когда у них и по тысяче гектаров посева, и люди, и скот, и инвентарь? Когда все их обращение с людьми построено на мате? Учета они поставить не могут, отсюда утечки, воровство, пьянство, утрата дисциплины. Мне кажется, сейчас одна из важных проблем в колхозах — бригадиры. Пойдем, вечером ты увидишь их в клубе.

…На рассвете главный агроном возвращался в колхоз «Путь Ленина». Дорогой он вспоминал все, что происходило в клубе. Обстановка была и сердечной, и торжественной. Бригаду Маши Филяновой пришли чествовать все полевые бригадиры, старики, ветераны колхозного движения, бывшие фронтовики, украшенные орденскими колодками, и все знатные колхозники и колхозницы. Одних Героев Социалистического Труда Андрей насчитал пять человек. Члены бригады Филяновой сидели в президиуме.

А разоделись-то, разоделись как, девушки!

— Это же наш долгожданный праздник! — оправдывалась Груня. — Мы столько мечтали об этом дне! Жаль, Верочки с нами нет, — глядя на Андрея, добавила Груня.

После торжественной части началось веселье.

— Как работали до седьмого пота, так и плясать будем — до утра! — сказала Груня Воронина.

И, как будто подслушав эти ее слова, в фойе зарокотал баян. Играл Боголепов. Вскочив со стула, Боголепов «рванул» русского и прямо с баяном пошел вприсядку. На середине зала остановился, выпрямился во весь рост, притопнул и вместе с ним вприсядку пошел по кругу точно из-под земли выросший Поль Робсон. На них смотрел и улыбался Саша Фарутин.

«Вот, оказывается, с какими двумя подарками приехал к девушкам директор», — подумал Андрей.

Танцевали без перерыва. Наконец баян смолк, и зал огласился заразительным хохотом Боголепова. Смех его, густой, пьянящий, казалось, кружился и пенился, и невозможно было удержаться, чтобы не засмеяться вместе с ним. И все смеялись и кричали что-то бестолково-веселое, искристое.

Крики и смех перекрыл могучий боголеповский бас:

— Дорогие мои! Я буду прямо говорить: вы дружно» поработали, а сейчас так же дружно веселитесь. Есть, такая башкирская поговорка: «Человек с друзьями — степь в цветах. Человек без друзей — горсть пыли». Тут собрались коренные друзья. Так не жалейте же каблуков и глоток! Пляшите, пойте!..

На рассвете, выходя из зала, Андрей заметил Поля Робсона и Машу. Они стояли у стены, в стороне от других. Держась за руки, говорили вполголоса. Андрей расслышал слова Маши:

— Мне сказали, что тебе нужна не девчонка, а женщина средних лет. Посмотри на меня, Иван, за лето я догнала тебя годами…

Андрей, ступая на носки, поспешно вышел.

Теперь он ехал скошенными лугами и вспоминал, как его Вера скакала тут по весеннему половодью. Рядом со смуглым, решительным лицом Веры всплывали лица ее подруг: праздничной, счастливой Груни, сияющей Маши, улыбающейся Фроси… «Это и есть настоящая человеческая красота!» — думал Андрей, и сердце его переполнилось гордостью. Да, он гордился ими. И каждая из них ему казалась сестрой Веры. И, словно споря с их скромной красотой, перед ним возник другой образ — хрупкой, блестящей Неточки. Холодный блеск. Никого не греющий бенгальский огонь.

— Права Маша, — отгоняя неприятные мысли о Неточке, заговорил вслух Андрей, — год назад следовало побывать у Лойко: сколько я плутал как слепой.

Как и после зимней поездки по колхозам с Леонтьевым, Андрею казалось, что он многое увидел, осмыслил и только теперь начнет работать по-новому.

А дорога все поднималась и поднималась с лугов на гриву. Наезженная, сухая, она была тверда, словно кость. Наконец он выехал на развалистую гриву с полями колхоза «Путь Ленина» и невольно остановил коня. Далеко на горизонте, там, где под самые небеса уходили горы, на склонах которых разбросаны жалкие посевы колхоза имени Жданова, уже упала первая пороша. Розовое утреннее солнце, как зимой, багрово зажгло снега.

Со сверкающих хребтов тянуло холодом. «Прихватило пшеничку на горах… Я веселюсь тут, а Вера мучается…»

Первый снег был сигналом большой тревоги. Главный агроном обжег коня плетью и поскакал.


На Октябрьские праздники Гордей Миронович и Настасья Фетисовна пригласили Андрея с Верой в гости.

Для молодых людей это была счастливая поездка, запомнившаяся на всю жизнь.

Все было радостно: и как ехали туда в директорском «газике», и как неожиданно из набежавшей тучи повалил крупный мягкий снег, словно вверху ощипывали лебедей… Но снег шел недолго, и снова выглянуло солнце.

Лебяжий пух растаял, а наезженная «кремневая» дорога заискрилась, как отлакированный ремень.

В Маральих Рожках Андрея и Веру ждал «сурприз», как сказала бывшая алтайская партизанка Настасья Фетисовна: рано утром «неожиданно» из Москвы прибыли родители Андрея с неизменным другом всей семьи Корневых, отцом Неточки, Алексеем Белозеровым.

— Неудержимо потянуло на родину… Шутки в деле, сынок, больше тридцати пяти лет не бывал… Захотелось посмотреть, походить, вспомнить юность… Вот мы с Алексеем и решили катануть на самолете до Барнаула… Мать, конечно, в слезы и тоже увязалась с нами… — неловко объяснял полураздетому, выскочившему в кухню Андрею «неожиданный» свой приезд генерал, а сам все смотрел на дверь соседней комнаты.

Мать же молча, с такой стремительностью бросилась к Андрею, так прижалась к нему мокрым от слез лицом, так крепко вцепилась в него, точно боялась, что какая-то сила, во много раз превосходящая силу материнской ее любви, оторвет сына от нее, как это случилось год тому назад в Москве.

А генерал все смотрел и смотрел на дверь. Глаза Алексея Николаевича тоже были устремлены на полураскрытую дверь смежной комнаты.

Взволнованный Андрей, уловив их взгляды, понял: «ждут Веру». У него дрогнуло сердце: «Как же она, бедняжка, волнуется сейчас!..»

— Мама! Пусти на минуточку! — сказал Андрей и, легонько отстранив мать, заглянул в дверь. — Верочка сейчас выйдет, она у меня быстрая… — умышленно громко, чтоб услышала Вера, сказал он и снова подошел к матери.

Ольга Иннокентьевна отлично поняла сына: «Люблю! И никому не позволю обижать ее!»

Генеральша ждала этого и как ни протестовала против подобной «нелепой», в чем она была твердо убеждена, женитьбы сына, как заранее ни подготовляла себя смириться с фактом, тем не менее остолбенела: пол, казалось, поплыл у нее из-под ног.

— Отобрала! Отобрала сына! — обиженно сжав затрясшиеся губы, с тоской, с болью прошептала она и тяжело опустилась на подставленный Алексеем Николаевичем табурет.

Склонившись к тучной, еще больше располневшей за этот год, трудно дышавшей, угрожающе покрасневшей Ольге Иннокентьевне, Алексей Николаевич вполголоса стал успокаивать ее:

— Умоляю, не волнуйся — пощади себя!..

Генеральша лишь вскинула на него страдающие глаза и снова опустила их.

Старики Корневы безмолвно наблюдали за всем, что происходило в их кухне, и вместе с Андреем напряженно ждали появления Верочки.

Вера действительно не заставила себя ждать долго, Последний раз оправив платье, бегло окинув гладкую прическу и заметно побледневшее, несмотря на прирожденную смугловатость, лицо, она распахнула дверь и решительно шагнула в большую, переполненную кухню.

Глубокая уверенность в своей любви к Андрею, в том, что она беззаветной преданностью ему заслужит любовь его родителей, поборола робость. Но, взглянув на отчужденно-холодное настороженное лицо генеральши, смутилась на какую-то долю секунды: «Что ты?! Что ты?! Это же родители Андрюши… И, конечно же, они хорошие… Очень хорошие!»… — подстегнула она себя, и, уже не раздумывая больше, метнулась к Ольге Иннокентьевне.

Как умная женщина, Вера заранее предвидела, что ожидает ее в семье мужа, особенно со стороны свекрови, и решила во что бы то ни стало самым горячим расположением «растопить лед предубеждения» у Ольги Иннокентьевны.

— Мама! Милая мамочка!.. — В эти обыкновенные слова Вера вложила столько чувства, вырвались они из такой глубины ее души, что не переносившая и малой фальшивинки, прирожденная актриса, добрая от природы Ольга Иннокентьевна по достоинству оценила искренний порыв невестки.

Какие слова говорила затем Вера Ольге Иннокентьевне, не разобрал даже Андрей. Возможно, и сама Верочка никогда не смогла бы повторить их потом, только вскоре и свекровь обняла невестку.

Из глаз прижавшихся друг к другу женщин хлынули слезы.

Генерал как-то сгорбился, что всегда служило признаком большого душевного волнения, глуховато закашлялся и, обняв Андрея, повлек его в глубину отчего дома. Следом за ними вошли старики Корневы и Алексей Николаевич. Через несколько минут туда же вошли свекровь и невестка.

Бабка, Настасья Фетисовна, и дед, Гордей Миронович, «показывавшие» Веру генеральше, генералу, их неизменному другу Алексею Николаевичу и волновавшиеся за нее не менее Андрея, облегченно вздохнули.

— Ну, а теперь, дорогие мои гостечки, разбирайтесь, умывайтесь и за стол собирайтесь. Я этого случая ровно бы век ждала!. — ликующим голосом сказала Настасья Фетисовна.

…И накрывала на стол и угощала гостей Верочка. Генерала — любимыми его пельменями. Генеральше сварила кофе и подала его со свежими подогретыми сливками. Алексею Николаевичу и всей семье Корневых Вера заварила в точности такой же крепчайший чай, искусством заварки которого так гордилась Ольга Иннокентьевна. К чаю подала топленое в русской печи до восковой желтизны молоко и вареные в масле, с детства любимые Никодимом Гордеевичем калачики, которыми славилась опытная печея Настасья Фетисовна.

Генерал с удовольствием смотрел на молодую женщину, так ловко орудовавшую за столом. Все нравилось ему в невестке. И то, как быстро она раскладывала по блюдечкам любимое его ежевичное варенье, наложив ему вровень с краями, как каждое чувство отражалось в ясных ее глазах, просвечивало на распылавшемся счастливом ее лице.

Ложась отдохнуть с дороги, Никодим Гордеевич сказал жене:

— Ну, генеральша, — так он называл Ольгу Иннокентьевну только в самые блаженные минуты, — как будто бы жаловаться на судьбу нам с тобой нечего. Похоже, по всем статьям неплохую отыскал себе женку и на целине наш Андрюшка. И красива и душевна, и хозяйка будет отличная…

Так же, как и муж, ревниво следившая за каждым движением снохи во время завтрака, Ольга Иннокентьевна помолчала немного, потом тяжело вздохнула:

— Хороша, но… все же не Неточка… Нет у нее, знаешь, этого блеска… шарма: рюмку с портвейном взяла не эдак легко, изящно, а как-то всей горстью, словно булыжник…

Генерал заворочался на постели, глуховато закашлял и потом сердито возразил:

— То, о чем говоришь ты, не главное в жизни. Да и шлифовка, светскость, одним словом, городской ваш лоск — это уже ваше с Неточкой дело навести ей…

Сказал, отвернулся к стене и замолк.


В последний день праздника Андрей предложил Вере подняться с ним на гребень горы и посмотреть на село Маральи Рожки сверху.

— Поднимись, поднимись, Андрюшенька, поздравкайся с любимыми своими местами и Верочке покажи родительскую сторонку, — говорила Настасья Фетисовна. — Меня Гордюша тоже как привез, так сразу же и потащил на эту гору окрестности глядеть.

Гости вышли за ворота.

Дед и бабка смотрели в окно вслед молодоженам. Гордей Миронович сказал старухе с гордостью:

— Внук не сын: жену не по глазам, а по душе и уму выбрал. Молодец!

За воротами генерал, генеральша и Алексей Николаевич по сельскому обычаю сели на лавочку.

Подъем в гору начинался от самого дома. Андрей и Вера, взявшись за руки, легко и быстро, как по равнине, пошли по крутой, узенькой тропке, набитой еще со времен первозасельников.

«Москвичи» долго смотрели, как все уменьшались и уменьшались фигуры поднимавшихся в гору.

Никодим Гордеич глубоко вздохнул и сказал:

— Мы уж теперь с тобой, Ольга, не поднимемся. Нет, не поднимемся. А помнишь, Алексей, как в двадцатом году я, ты и медвежонок Бобошка так же вот, играючи, лезли по этой тропке, а взобравшись, смотрели вниз, и ты еще тогда читал мне свой первый стих?

Друзья вспомнили все, всех вспомнили. И любимого своего командира Ефрема Гавриловича Варагушина, и комиссара Андрея Ивановича Жарикова.

Притихшая Ольга Иннокентьевна слушала, думала и тоже вспоминала прокатившуюся свою молодость.

— Нам уже теперь ничего не остается больше, как вспоминать, — с грустью сказала она вслух и посмотрела на гору, пытаясь отыскать там Андрея и Веру, но уже не разглядела их: слезы ли, застилавшие глаза, мешали, или так далеко, под облака, взобрались Андрей и Вера.

…От крутого подъема колотилось сердце, стучало в висках; голова кружилась, и все кружилось перед глазами, как гигантская карусель. Над каруселью — небесная крыша из синего шелка. Под крышей — карниз хваченных осенней позолотой лесов.

— Сядем вон у тех трех берез, — мечтательно произнес Андрей. — С детства мои любимые… Закрой глаза, успокой сердце, а потом посмотри вниз. — И сам закрыл глаза.

Так они сидели с минуту.

— Можно? — спросила Вера.

— Открывай!

Большое село Маральи Рожки. Красивое. Умели старики выбрать место под сельбище. В привольной долине меж крутых гор раскинулось оно. С северной стороны, словно отлитые из серебра, упирались в небо две острые снежные вершины, как рога мараленка-сайка. У их подножья — круглое, словно татарская чаша, озеро Хан-Алтай, а с отвесного утеса дерзко бросается в горное озеро речка Сорвёнок, разбиваясь о камни радужной пылью. В тихий солнечный день гул водопада кажется музыкой, будто гудит натянутая от земли до неба струна.

В пышной раме озеро Хан-Алтай. Нет счета его оттенкам: у берегов — бурое от водорослей, на глубинах — зеленое, как малахит, у песчаных кос — бело-кремовое, как чайки на гнездовье.

Андрей и Вера смотрели на село, на водопад, на озеро, на горы и улыбались. Андрею не надо было спрашивать Веру, понравились ли ей его родные места, — восторженный взгляд ее говорил больше, чем она могла бы сказать словами. Но Вера не выдержала:

— Таких чудес я еще нигде не видела! И не догадывалась, что есть такие места на свете.

Как всегда, на горах, в лесу осенью мир был полон цветистых звуков, невнятных шепотов, вздохов, точно каждое дерево открывало друг другу заветную свою тайну…


1954–1955 гг.

Алтай — Москва

Загрузка...