Ревекка разбудила меня. Открыв глаза, я увидел прекрасную израильтянку, которая сидела на моей постели и держала мою руку.
– Храбрый Альфонс, – сказала она, – ты вчера хотел потихоньку выбраться к двум цыганкам, но ведущая к потоку решетка была заперта. Я принесла тебе ключ от нее. Если они и нынче покажутся у стен замка, я прошу тебя пойти с ними в табор. Можешь быть уверен, что осчастливишь моего брата, если принесешь ему о них какие-нибудь сведения. А что касается меня, – печально прибавила она, – то я должна удалиться. Этого требует моя судьба, мое странное предназначение. Ах, отец мой, зачем не сделал ты меня подобной остальным смертным? Я чувствую, что более способна любить в действительности, чем в зеркале.
– Что ты подразумеваешь под любовью в зеркале?
– Ничего, ничего, – перебила Ревекка, – когда-нибудь узнаешь. А теперь я прощаюсь с тобой. До свидания.
Еврейка удалилась, сильно взволнованная, а я невольно подумал, что трудно ей будет сохранить верность двум небесным близнецам, которым она была предназначена в жены, как рассказывал мне ее брат.
Я вышел на террасу. Цыгане были уже далеко от замка. Я взял с полки книгу, но не мог долго читать. Мысли мои разбегались, голова была полна посторонним. Наконец пригласили к столу. Разговор, как обычно, вертелся вокруг духов, ведьм и оборотней. Хозяин сказал нам, что древние имели о них смутное представление и знали их под названием эмпуз, ларв и ламий, но что тогдашние каббалисты были такими же мудрыми, как теперешние, хоть назывались всего-навсего философами, разделяя это название со многими, не имевшими ни малейшего представления об оккультных науках… Отшельник напомнил о Симоне Маге, но Уседа доказывал, что славу самого мудрого каббалиста того времени заслуживает Аполлоний Тианский, так как он достиг неслыханной власти над всем демоническим миром. При этих словах он встал, нашел на полке Филострата, изданного в 1608 году Морелем, и, глядя в греческий текст, без малейшей запинки прочел на чистом испанском языке следующее.
Жил однажды в Коринфе двадцатипятилетний ликиец, остроумный и красивый, по имени Менипп. В городе шел слух, что в него влюбилась одна богатая и прекрасная чужеземка, с которой он случайно познакомился. Они повстречались на дороге в Кенхрею. Незнакомка, нежно улыбаясь, подошла к нему и сказала:
– О Менипп, я давно люблю тебя; я – финикиянка и живу в конце ближайшего предместья Коринфа. Если ты придешь ко мне, то услышишь мое пение и будешь пить вино, какого никогда еще не пробовал. И не думай ни о каких соперниках: я буду всегда тебе верна, ожидая и от тебя такой же верности.
Юноша, хотя от природы и скромный, не устоял против этих сладких слов, произнесенных коралловыми устами, и всей душой привязался к новой любовнице.
В первый раз увидев Мениппа, Аполлоний поглядел на него глазами ваятеля, как бы желающего высечь его бюст, а потом сказал:
– Прекрасный юноша, ты нежишься в коварных кольцах змеи.
Эта в высшей степени странная речь удивила Мениппа. Аполлоний же, помолчав, продолжал:
– Тебя любит женщина, которая не может стать твоей женой. Ты думаешь, она и в самом деле тебя любит?
– Без всякого сомнения, – ответил юноша. – Уверен, что любит.
– И ты женишься на ней? – спросил Аполлоний.
– Почему же мне не жениться на женщине, которую я так безумно люблю.
– Когда будет свадьба?
– Может быть, завтра, – ответил юноша.
Аполлоний запомнил время пира, и когда гости собрались, вошел в комнату со словами:
– Где прекрасная хозяйка этого пиршества?
– Она здесь, рядом, – ответил Менипп и встал, слегка покраснев.
Аполлоний продолжал так:
– Кому принадлежит золото, серебро и убранство этой комнаты? Тебе или этой женщине?
– Женщине, – сказал Менипп. – У меня, кроме нищенского плаща философа, ничего нет.
Тогда Аполлоний обратился к гостям:
– Видели вы когда-нибудь сады Тантала, которые и существуют, и не существуют?
– Мы видели их у Гомера, – ответили присутствующие, – потому что сами в преисподнюю не спускались.
Тогда Аполлоний сказал:
– Все, что вы видите, подобно этим садам. Все это – только призрак, а не действительность. И чтоб убедить вас в правде моих слов, скажу вам, что эта женщина – одна из эмпуз, в просторечье называемых ларвами или ламиями. Эти ведьмы жаждут не столько любовных утех, сколько человеческого мяса и соблазняют наслаждениями тех, кого хотят пожрать.
– Ты мог бы сказать нам что-нибудь поумней, – прервала мнимая финикиянка и, пылая гневом, начала поносить философов, называя их сумасбродами. Тогда Аполлоний произнес несколько слов, и золотые, серебряные сосуды и украшения комнаты вдруг исчезли. И вся прислуга тоже пропала в мгновение ока. Тогда эмпуза притворилась, что плачет, и стала умолять Аполлония, чтобы тот перестал ее мучить; однако он, не обращая никакого внимания на ее просьбы, наступал на нее все сильней, и в конце концов она призналась, что не жалела для Мениппа удовольствий, чтобы потом пожрать его, и что особенно любит она поедать молодых людей, так как их кровь укрепляет ее здоровье.
– Я полагаю, – промолвил отшельник, – что она хотела пожрать скорей душу, нежели тело Мениппа, и что эмпуза эта была попросту дьяволом похоти; но я не понимаю, какие слова давали такое могущество Аполлонию. Ведь философ этот не был христианином и не мог пользоваться грозным оружием, вложенным нам в руки церковью. Кроме того, хотя древние до рождения Христа могли в некоторых отношениях господствовать над злыми духами, крест, наложив печать молчания на всех прорицателей, окончательно лишил власти идолопоклонников. И я полагаю, что Аполлоний не только не был в состоянии изгнать самого ничтожного беса, но даже не имел ни малейшей власти над последним из духов, так как привидения эти появляются на земле не иначе, как с божьего дозволения, и то всякий раз – с просьбой о заупокойной службе, которая, как вы знаете, в языческие времена была совершенно неизвестна.
Уседа держался другого мнения; он утверждал, что злые духи преследовали язычников не менее, чем преследуют христиан, хотя, может быть, совсем по другим поводам, и в подкрепление своих слов он, взяв книгу писем Плиния, прочел следующее.
Был в Афинах дом, просторный и удобный для жилья, но имевший дурную славу и заброшенный. Не раз в ночной тишине там слышались удары железа о железо, а если напрячь слух, так бряцание цепей, доносившееся сперва как будто издалека, а потом все приближавшееся. Вскоре вслед за тем появлялось привидение в виде исхудавшего и согбенного старика, с длинной бородой, всклокоченными волосами и в ручных и ножных кандалах, которыми он устрашающе потрясал. Этот отвратительный призрак не давал жителям спать, а вечная бессонница вызывала болезни, печально кончавшиеся. Ибо даже днем, когда привидения не было, ужасное зрелище все время стояло перед глазами, повергая в ужас самых отважных. В конце концов дом опустел, целиком предоставленный призраку. Но хозяин вывесил объявление о том, что согласен сдать это ненужное строение внаем или даже продать его, – втайне надеясь, что какой-нибудь незнакомец, не знающий о чудовищных помехах, легко вдастся в обман.
В это время в Афины приехал философ Афинодор. Увидев надпись, он спросил о цене. Удивленный необычайной дешевизной, он стал допытываться ее причины, и, когда ему рассказали всю историю, он не только не отступил, но с тем большей поспешностью ударил по рукам. Въехал в дом, а вечером приказал постелить постель в передних комнатах, принести светильник и таблички для письма, а слугам – уйти в дальнее крыло дома. Потом, опасаясь, как бы разыгравшееся воображение не занесло его слишком далеко и не представило ему предметов, совершенно не существующих, приготовил мысли, глаза и руки к занятиям.
В начале ночи как во всем доме, так и в этой части царила мертвая тишина, однако вскоре Афинодор услыхал скрежет железа и звон цепей; несмотря на это, он не поднял глаз, не отложил пера, но, овладев собой, так сказать, принудил себя не обращать ни малейшего внимания на окружающее. Между тем шум, все усиливаясь, раздавался уже за дверью и, наконец, послышался в самой комнате. Подняв глаза, философ увидел призрак – точно такой, как ему описывали. Привидение стояло на пороге и манило его пальцем. Афинодор сделал ему рукой знак подождать и продолжал писать, но призрак, видимо от нетерпения, стал трясти кандалами прямо над ухом философа.
Мудрец обернулся и, увидя, что дух продолжает его звать, поднялся, взял светильник и пошел за ним. Привидение, шагая медленно, словно придавленное тяжестью цепей, вышло во двор и вдруг на самой середине провалилось сквозь землю. Философ, оставшись один, отметил это место, навалив на него листьев и травы, а утром обратился к властям с просьбой произвести розыски. Стали копать и обнаружили скелет, скованный кандалами. Город постановил почтить эти останки надлежащим погребением, и на другой день, после отдания покойнику этого последнего долга, в дом навсегда вернулся покой.
Прочитав вслух эту историю, каббалист прибавил:
– Духи показывались с древнейших времен, достопочтенный отец. Об этом говорит случай с Аэндорской волшебницей, и каббалисты всегда имели его в виду. В то же время я признаю, что в мире духов произошли большие перемены. Так, например, оборотни, если можно так выразиться, принадлежат к числу новых открытий. Я различаю среди них два вида, а именно – оборотней венгерских и польских, мертвецов, вылезающих по ночам из могил и сосущих человеческую кровь; и оборотней испанских – нечистых духов, которые, войдя в первое подходящее тело, придают ему любые формы…
Каббалист явно хотел свернуть разговор на обстоятельства, меня касающиеся, так что я встал, быть может, даже слишком резко, и вышел на террасу. Не прошло получаса, как я увидел двух моих цыганок, которые, казалось, спешили в замок и на расстоянии были вылитые Эмина и Зибельда. Я решил сейчас же воспользоваться ключом. Зайдя к себе в комнату за шляпой и шпагой, я через несколько мгновений был уже у решетки. Отворив ее, я увидел, что надо еще перебраться на ту сторону потока. К счастью, оказалось, что вдоль стены, словно нарочно, прибиты крюки, при помощи которых я спустился к каменистому руслу; перепрыгивая с камня на камень, я оказался на другой стороне и прямо перед собой увидел двух цыганок, которые, однако, были совсем непохожи на моих родственниц. Хотя вся их внешность была другая, однако манера держаться отличала их от грубоватости плохо воспитанных женщин этого народа. Казалось даже, что они только на время, с какой-то скрытой целью, взяли на себя эту роль. Обе вздумали вместе мне погадать; одна взяла мою руку, а другая, делая вид, будто читает по ней мое будущее, заговорила на своеобразном наречии:
– Ah, Caballero, che vejo en vuestra bast! Dirvanos kamela, ma por quen? Por demonios! – это значит: «Ах, благородный господин, что я вижу на твоей ладони! Страстную любовь, но к кому? К дьяволам!»
Само собой разумеется, я никогда не догадался бы, что dirvanos kamela – значит по-цыгански «страстная любовь», но девушки перевели мне. Затем, взяв меня под руки, они отвели меня к себе в табор и представили бодрому и крепкому старику, которого они называли отцом. Старик, кинув на меня недобрый взгляд, промолвил:
– Знаешь ли ты, сеньор кавалер, что находишься среди людей, о которых идет повсеместно дурная слава? Не боишься ты нашего общества?
При слове «боишься» я положил руку на эфес шпаги, но старик любезно протянул мне руку и прибавил:
– Прости, сеньор кавалер, у меня не было желания тебя обидеть. Наоборот, я хотел просить тебя провести с нами несколько дней. Если путешествие в горы может тебя занять, мы обещаем показать тебе самые прекрасные и самые страшные места: долины чарующей прелести и рядом – пропасти, полные ужаса; если же ты любитель охоты, у тебя будет возможность удовлетворить эту страсть.
Я принял его предложение тем охотней, что беседы каббалиста начали мне надоедать, а уединенная жизнь в замке становилась с каждым днем несносней.
Старый цыган сейчас же отвел меня в свой шатер, промолвив:
– Сеньор кавалер, шатер этот будет твоим жилищем все время, которое ты пожелаешь провести среди нас. А я прикажу разбить тут же рядом маленький шатер, где сам буду спать, чтобы охранять тебя.
Я ответил, что, имея честь быть капитаном валлонской гвардии, я обязан защищать себя собственной шпагой. На это старик улыбнулся и сказал:
– Сеньор кавалер, мушкеты наших разбойников могут убить капитана валлонской гвардии, как всякого другого; но эти господа будут предупреждены, и ты можешь спокойно отлучаться. А до этого – было бы неблагоразумно рисковать зря.
Старик был прав, и я устыдился своего неуместного геройства.
Мы посвятили вечер обходу табора и разговорам с двумя цыганками, которые показались мне самыми странными, но и самыми счастливыми созданиями на свете. Потом устроили ужин под развесистым рожковым деревом, тут же, возле шатра вожака; мы расселись на оленьих шкурах, вместо скатерти перед нами расстелили шкуру буйвола, выделанную под лучший сафьян. Кушанья, в особенности дичь, были превосходные. Дочери цыгана наливали нам вино, но я предпочитал утолять жажду водой, которая била прозрачной струей из скалы в двух шагах от нас. Старик любезно поддерживал беседу; он как будто знал о прежних моих приключениях и предостерегал от новых. Наконец пришла пора ложиться спать. Мне постлали постель в шатре вожака цыган и у входа поставили стражу.
Ровно в полночь меня разбудил какой-то шепот. Я почувствовал, что одеяло мое с обеих сторон приподняли и ко мне прильнули. «Господи боже! – подумал я. – Неужели мне опять придется проснуться под виселицей?» Но я не стал задерживаться на этой мысли. «Видно, цыганское гостеприимство предписывало такой способ принимать чужих, а человеку военному в моем возрасте необходимо считаться с местными обычаями», – решил я. Наконец я заснул – в глубокой уверенности, что на этот раз не имел деда с висельниками.