Дети мои, сребролюбие ведет к идолопоклонству, ибо в соблазне серебра называют богами тех, кто не есть Бог, а тот, кто имеет серебро, в безумие впадает.
Бюрократия возникает всегда и везде, где и когда перед обществом встают проблемы, требующие быстрых решений и напряженных общих усилий. Но специфическая для данного общества культура накладывает мощный отпечаток на то, каким образом высшая государственная власть держит свою бюрократию в узде.
Бюрократия подминает общество и государственную власть тогда, когда арсенал средств для ее обуздания в культуре иссякает.
Различные ландшафты и порожденные ими различные системы хозяйствования порождают принципиально различные цивилизации.
Там, где нет насущной необходимости налаживать диалог с природой хором, то есть множественным организованным трудом, общество развивается в сторону формирования мелкого семейного хозяйства, затем — индивидуальности, интенсивного товарно-денежного обмена, выборности, полисной или какой-либо подобной демократии. Там, где такая необходимость есть, неизбежно возникает мощный государственный сектор экономики, а следовательно — многочисленный и разветвленный аппарат чиновников, то есть бюрократия.
Стремительное развитие чиновничьего аппарата в древних государствах было вызвано колоссальным объемом дел, которые должны были исполняться в интересах общества, но в исполнении которых отдельный человек не был заинтересован, потому что никакой личной выгоды, никакого индивидуального барыша от их исполнения не ожидалось. Дел, исполнение которых нужно было всем вместе, но никому в отдельности.
Обилие так называемых «общих дел» неизбежно порождает не самоорганизацию небольших коллективов, которые независимо друг от друга, наравне один с другим, в конкурентной борьбе справляются со своими частными делами, но мощную централизованную власть над обширным пространством и многочисленным населением.
Цивилизации «частных дел» очень рано начинают боготворить индивидуальную самостоятельность, цивилизации «общих дел» — общественную пользу.
В Китае фактором, породившим строго определенную направленность социального развития, явилась необходимость больших ирригационных работ.
Искусственное орошение и борьба с периодическими разливами и наводнениями были предельно важными для всех древних цивилизаций, группировавшихся вокруг великих рек. Ни одна отдельная семья и ни одна отдельная община не в состоянии были управлять водной стихией сами по себе. На это была способна только общая для многих общин центральная власть. Она так или иначе, в том числе и прямой военной силой, брала под юрисдикцию часть речного бассейна, достаточно обширную для того, чтобы осуществляемое на подвластной территории воздействие на реку и окружающие ее земли могло оказаться значимым. И лишь она способна была затем такое воздействие реально осуществить, организуя масштабные общественные работы. Для их исполнения рабочие не могли быть наняты — не было и не могло быть в ту пору подобных материальных ресурсов у власти. Работы эти не могли быть адекватно оплачены и, наоборот, входили в священные обязанности[2] населения. Это не было рабством. Это было строго установленной нормой общественного труда, которую поочередно отрабатывали все свободные совершеннолетние мужчины, не занятые в управлении и в армии. Такой труд мог организовать только государственный аппарат.
И в результате взорам представала завораживающая картина, которую крупнейший синолог Э. Балаш применительно к Китаю определяет так:
«Если бросить беглый взгляд на долгое течение китайской истории, потрясающим выглядит постоянство и устойчивость той черты китайского общества, которую можно назвать „служебщиной“. Наиболее заметным признаком ее является непрерывное существование правящего класса ученых-чиновников»[3].
Он же отмечает:
«Всякая попытка заменить систему централизованного управления, осуществляемого чиновниками, которые могут быть в любой момент посланы на самые окраины империи или отозваны оттуда, на феодальную систему руководства, осуществляемого местной землевладельческой аристократией, всегда вела в Китае, как и везде, к раздробленности»[4].
И как бы невзначай пробрасывает мысль, порождающую целый вихрь вопросов, от ответа на которые зависит, быть может, понимание китайской цивилизации — а возможно, и не только китайской: в Китае возникновение подобной раздробленности вело почему-то не к формированию отдельных наций, как в Западной Европе, но просто-напросто к тотальному краху и хаосу, выйти из которого удавалось лишь после очередного объединения страны и возобновления чиновничьего правления.
Однако эта закономерность, впервые проявляясь в древности, отнюдь не ограничена ее хронологическими рамками.
Разве свет клином сошелся на ирригации? Разве не бывает иных великих, но несъедобных целей, которые историческая судьба порой предлагает обществу вне зависимости от того, царят в нем произвол или человеколюбие, конная сила или атомная энергетика?
Объем стоящих перед обществом задач непродуктивного характера, которые неважны, неинтересны и не сулят выгоды никому в отдельности, но крайне существенны для всех в целом, напрямую определяет размер государственного сектора экономики и, следовательно, бюрократического аппарата. Вне зависимости от эпохи, культуры, степени научнотехнического развития и вообще чего угодно.
Правительство, которое в погоне за преимуществами или под давлением обстоятельств гипертрофированно развивает находящийся под контролем государства сектор экономики, попадает в ловушку. Централизованное управление может осуществляться только посредством бюрократии. Через руки бюрократов текут огромные средства и огромные ценности. Но работоспособность такая экономика может сохранять лишь в том случае, если эти средства и ценности именно «текут», то есть перемещаются надлежащим, установленным, общественно полезным образом из одного места в другое, от производителя к потребителю и пр., не застревая в руках посредников — государственных служащих.
Однако это противоречит человеческой природе. И чем более эффективной оказывается удачно управляемая или хотя бы удачно регулируемая правительством экономика, чем больше растет национальное благосостояние и суммарное богатство, — тем большими оказываются соблазн и тяга простых, живых, полных амбиций работников аппарата к тому, чтобы начать рассматривать вверенные им по работе доли народного хозяйства как «свои», начать отщипывать от них, сколько получится, а там и вовсе попытаться легально или нелегально «приватизировать» их. И чиновников можно понять: гореть на работе за постоянное жалованье, не имея навара с результата, затруднительно.
А стоит хоть чуток разрешить навар, положение становится еще хуже, потому что каждый начинает тянуть одеяло на себя, в хозяйстве возникают диспропорции и разбалансировки, и в итоге, скажем, ведомство, ответственное за водозащитные дамбы, начинает рьяно строить их во всех пустынях, где воды годами не видели — «осваивает средства», которых там, где они действительно нужны, мигом начинает не хватать. И в районы, где вода есть, возвращаются наводнения и потопы, о которых народ и думать-то уже забыл с тех самых пор, как вверил строительство дамб вождю.
Начинается свистопляска, из которой нет достойного выхода: попытка отказаться от бюрократии и отдать экономику на откуп свободным предпринимателям приводит к развалу, распаду экономической системы, что оказывается губительным для всего общества; попытка усилить бюрократический контроль приводит к бесконтрольности этого самого контроля, к возрастанию чувства своего всевластия у администраторов и, как следствие, к возрастанию их своекорыстных поползновений, их прямого произвола, жирно сдобренного высокомерным презрением ко всем, кто не включен в их священную номенклатуру.
Выход, какой-никакой, лишь один.
Коль скоро хозяйство огромной страны чуть ли не целиком находится в руках профессиональных, состоящих на государственном жалованье управленцев, лично мало заинтересованных в его эффективности (разве только они начинают с эффективности «стричь», но это немедленно приводит к уменьшению эффективности, а вовсе не к увеличению), их заинтересованность должна быть вообще выведена из сферы материального и стимулирована по возможности лишь идеологическими, духовными, этическими соображениями.
Чем больше перед обществом стоит задач непродуктивных, без осуществления которых, однако, продуктивная деятельность не может быть успешной, и чем, поэтому, обширнее и сложнее в этом обществе административный аппарат — тем интенсивнее правителем и государственнической духовной элитой провозглашаются и внедряются культ бескорыстия и осуждение стяжательства. Такой культ — третье звено цепи масштабных последовательных преобразований среды обитания в социальность, третья производная от изначального фактора, то есть ландшафта, обусловливающего обилие общих дел. Пока ландшафт не может быть отменен или, по крайней мере, отменена зависимость от него, не может быть отменена хозяйствующая бюрократия, а пока это так, не может быть отменено и отчасти сознательное, но главным образом — непроизвольное, интуитивное, идущее от души нагнетание культурой бессребренических добродетелей.
Те же, на кого это нагнетание оказывает недостаточное воздействие, сразу должны оказываться в сфере ведения уголовного права. Ничего третьего, ничего промежуточного в таких условиях в принципе быть не может.
Конфуцианство, ставшее одной из ведущих идейных сил традиционного Китая, не даром возвело идею бескорыстного государственного служения и априорную, самоценную верность традиции, свободную от всякой материальной заинтересованности, в ранг основных идеологических ценностей, сверхавторитетных личностных мотиваций.
Началось все с благих идей самого Конфуция — рафинированного моралиста, озабоченного отнюдь не экономикой, а проблемами политической стабильности и верности управленческого аппарата правителю. Но, создавая убедительный и жизнеспособный образ «совершенного мужа» (цзюньцзы), то есть верного сподвижника и исполнителя, да попросту говоря — очень хорошего человека, на которого всегда и в любом деле можно положиться, великий Учитель Китая просто не мог не сделать попытки обрисовать его духовный мир в целом; и поразительным образом этот мир оказался как нельзя лучше отвечающим потребностям государственного сектора экономики.
«…Совершенный муж ест не для того, чтобы насытиться, и живет не для того, чтобы обрести покой»[5].
«…Совершенный муж осознает свой долг, тогда как низкий человек понимает только свою выгоду»[6].
Конфуцианцы, полагая, что служить своей стране и своему правителю есть главный долг совершенного мужа, уповали на то, что состоящий в массе своей из цзюньцзы государственный аппарат окажется максимально эффективен в принесении добра народу. В крайнем же случае, если статистическое доминирование цзюньцзы в управлении обеспечить не удастся — высокопоставленные совершенные мужи сумеют наставить на путь добра и принесения народу пользы самого правителя.
Один из величайших последователей Конфуция, Мэн-цзы, живший двумя веками позже Учителя, дал множество примеров таких наставлений. Судя по некоторым его высказываниям, именно благодаря правителю в народном хозяйстве того времени происходили все благие события: сев и жатва, сбор хвороста и устроение запруд, рыбная ловля и шелкоткачество. Но так это и мыслилось тогда. Организация коллективного хозяйствования изначально была главной обязанностью власти; во времена оны именно эта задача и породила самое власть — и с тех пор она, эта власть, обречена была нести эту главную свою ношу.
Ну, например:
«Мэн-цзы ответил [правителю]: „…Не нарушайте сроков полевых работ, и хлеба у вас будет не под силу съесть. Не закидывайте густых сетей в пруды и водоемы, тогда рыб и черепах тоже не под силу будет съесть. Ходите в лес с топорами и секирами в надлежащее время, и древесины у вас будет не под силу извести… Все усадьбы… засадите тутовыми деревьями. В выгонах для разведения кур, поросят, собак и свиней не упускайте положенного времени для их размножения. С уважением отнеситесь к обучению в школах для младших и старших, распространяйте в них понимание смысла почитания родителей и братской любви…“»[7]
Словом, почти что по известному лозунгу на кумаче: высшая цель цзюньцзы — благо народа.
И это при том, что конфуцианские теоретики не витали в облаках и прекрасно отдавали себе отчет в том, что на самом деле есть люди.
Во всяком случае, еще со времен Сюнь-цзы — другого великого последователя Учителя Куна — для конфуцианства не было секретом, насколько ничтожен и своекорыстен двуногий прямоходящий. Сюнь-цзы отмечал спокойно и смиренно: «Стремление к наживе и алчность — это врожденные свойства человека!»[8]
Но всякий поступок, совершаемый государственным служащим в собственных интересах, нарушал функционирование государственного сектора экономики, как песчинка нарушает правильное, монотонное движение валов и поршней локомотива. Если песчинка одинока — сталь ее перемелет и не заметит, но если песчинки посыплются одна за другой, механизм со скрипом и скрежетом, перетираясь и разваливаясь, погибнет — раньше или позже, но наверняка.
Вся государственная экономика не может находиться в руках «совершенных мужей».
Но конфуцианский, то есть управляемый более или менее совершенными мужами сектор ее должен быть по крайней мере достаточно велик, чтобы обеспечивать существование страны.
Идеалом отношений правителя и его приближенных была для Конфуция патриархальная семья. Именно она казалась наилучшей моделью для воспитания преданности младшего старшему, этичной исполнительности, ограниченной совестью инициативности.
Но, возможно, Ханьская династия не ухватилась бы так за учение Кун-цзы, если бы оно — в сущности, почти непроизвольно, попутно к своим основным культурным задачам, — не предлагало весьма действенный, быть может, самый действенный из возможных рецепт обуздания чиновничьего своекорыстия. Не исключено, что для государства-комбината, государства-агрокомплекса в этом-то и оказалась главная ценность великого гуманистического учения. Именно когда страна после долгой раздробленности и междоусобиц оказалась устойчиво объединена, когда заработала наконец единая мощная экономика, доктрина Конфуция, после двух-трех веков почти маргинального существования и даже прямых гонений, вдруг обрела тот статус, который впоследствии помог ей определить лик великой страны навсегда.
Еще в древнем «Каноне сыновней почтительности» («Сяо цзин») утверждалось: «Служа отцу, можно служить государю, служа старшему брату, можно служить командиру и начальнику».[9] Все отношения в стране должны были моделироваться по отношениям в семье.
А раз так, то и отношения материальные — тоже.
Ведь единственной ячейкой общества, в которой от ее членов, взаимодействующих друг с другом, можно хоть с какой-то степенью надежности ожидать действительного бескорыстия, является семья. Важнейшим свойством семейного долга является то, что любым мало-мальски порядочным человеком он выполняется практически инстинктивно, вне расчета на награду, на оплату, на барыш. Просто потому, что иначе поступать недостойно и подло. Не по-людски.
Продлить семейные связи вовне, распространить семейные отношения на все отношения субординации внутри страны — эту грандиозную задачу волей-неволей пришлось решать идеологам имперского Китая.
Семья — удивительный социально-психологический феномен. Об этом как-то не принято говорить — подозрений в сентиментальном сюсюканье мы боимся, что ли, или некоторые вещи кажутся одним настолько очевидными, что и слова про них сказать нельзя, а для других эти же самые вещи вовсе будто не существуют — и потому про них тоже не приходит в голову ни слова. Киваем с глубокомысленным видом: да, мол, семья, да, ячейка общества… угу, ага… Да, проблемы беспризорников… Да, конечно, демографический кризис, ай-ай… А сами, судя по лицемерности кивания и надувания щек, на личном-то бытовом уровне, похоже, только и думаем, как бы хоть на денек улизнуть из-под семьи и не по-детски оторваться на вольной волюшке.
Меж тем Бог с ней, с хозяйственной-то ячейкой.
Семья — практически единственный институт, где человеку еще до того, как соблазны жизни или ее прямой силовой диктат доведут его до первой покупки, первой продажи и первого предательства, дается шанс усвоить, что и впрямь не все на свете продается и покупается.
Этот шанс, конечно, реализуется не всегда. Но, за редчайшими и совершенно случайными исключениями, помимо семьи этот шанс вообще нигде и никем не дается.
Только в семье можно привыкнуть, впитать, как говорится, с молоком матери, что есть некоторые вещи, которые надо делать не потому, что это приятно, и не потому, что это выгодно, а просто потому, что надо. И есть некоторые вещи, которые делать нельзя не потому, что это неприятно, и не потому, что это опасно, и не потому, что за это накажут, а просто потому, что нельзя.
То есть во время воспитания, конечно, родители могут апеллировать и к награде, и к наказанию, как же без этого. Оставлю без сладкого… С тобой никто водиться не будет… Сам когда-нибудь станешь стареньким… Но только в семье есть шанс усвоить некоторые априорные приоритеты так, что потом при их соблюдении уже не вспоминаешь ни о наградах, ни о наказаниях, ни вообще о каких-либо их рациональных подпорках, а следуешь им на автопилоте. По той простой причине, что если делаешь, как надо, тебе славно, а если как не надо — тебе совестно.
А вот чем больше у тебя от рациональных обоснований в голове застрянет, тем ты уязвимее потом окажешься, ибо всякое рациональное обоснование может быть оспорено и дезавуировано иным рациональным обоснованием. На то ведь и голова дана. Мозг — орган выживания, а не ком добродетелей. Не скрижаль с моральным кодексом, а сложнейшее средство вычисления самых коротких путей к весьма простеньким целям. Мышление — в огромной степени не более, чем процесс шулерских подмен и передергиваний, совершающихся практически неосознанно и с единственной целью: продемонстрировать себе и миру обоснованность личных предпочтений и претензий. Оправдание того, что нравится, и обвинение того, что не нравится — любой умный разговор построен на этом, а вовсе не на поиске какой-то там истины. Да кому она нужна? Да что есть истина, в конце концов?
Стоит лишь начать думать — и некоторые базовые вещи, на которых жизнь стоит, оказываются совершенно непонятно откуда взявшимися и как бы лишними, высосанными из пальца.
Невозможно логически доказать, что надо ночей не спать рядом с больным ребенком. Ведь не спишь всего лишь потому, что не спится от тревоги. Невозможно доказать, почему надо быть снисходительным и бережным к старикам — зато если тебе их жалко, то и доказывать ничего не надо. Невозможно обосновать цифрами и фактами, почему для какого-то другого человека надо буквально горы сворачивать — не рассчитывая ни на вознаграждение, ни на будущую протекцию, а потому только, что иначе на душе кошки скребут, и позарез хочется снова увидеть свет в его, этого другого человека, померкших глазах. Нельзя разумно объяснить, как это можно безо всякой корысти, тайком подложить брату кусочек получше — а это просто самому приятно…
И так далее.
Эти базовые ценности должны быть настолько глубинно и накрепко впечатаны в душу, чтобы человек даже не успевал спросить себя, зачем он это делает.
Когда же от большого ума и рационального подхода к жизни вдруг выясняется, что супруги совсем даже не служат «друг другу опорою в горе и в радости до того, как смерть разлучит их», а «оказывают друг другу сексуальные услуги», и когда вдруг очень разумные люди начинают учить, что ребенка лучше всего воспитывать, платя ему за хорошую отметку — скажем, десятку, а за то, что маме лекарство подал — сотенку, тогда семье приходит конец и остается действительно лишь хозяйственная ячейка. Маленькая такая биржечка. Уолл-стритик.
И тогда, разумеется, кто даст не сто рублей, а перешибет цену и даст сто два — та и мама.
А что вы хотите? Биржа — так уж биржа.
В семье люди рожают себе помощников, продолжателей, опору и усладу под старость. А на бирже — конкурентов и могильщиков.
Поэтому на бирже, вне зависимости от благосостояния, достатка и размеров жилплощади всегда будет демографический кризис. Кто же в здравом уме станет вешать себе на шею такую обузу, как дети, когда единственно, чего от них можно ждать, это что они с чистой совестью будут использовать тебя в хвост и гриву, пока сами слабы и нуждаются в опеке, а чуть окрепнут — при первой же возможности выкинут тебя на ближайшую помойку и на тебя же станут искренне обижаться, если ты попробуешь оказать сопротивление.
Там, где главные ценности — выгода и корысть, альтернативы такому сценарию жизни нет.
Если не взять из семьи бескорыстия, сострадания, умения терпеть и прощать — больше их взять вообще неоткуда. А без них жизнь превращается в ад. Вполне рациональный, конечно, и лишенный каких бы то ни было допотопных, убыточных и ограничивающих свободу предрассудков.
В христианстве все эти альтернативные аду предрассудки поддерживались страхом Божиим, и впрямь сильно помогающим при воспитании. Но случилась секуляризация, и не повернуть вспять колесо истории. Если девственность утеряна, можно конечно сходить к хирургу и что-нибудь себе зашить. Но сгодится это разве лишь чтобы обмануть будущего партнера по сексуальным услугам. Себя-то не обманешь, и девичьего трепета — не вернешь.
Конечно, я говорю сейчас не о том, есть Бог или нет его, и не о том, способен ли отдельный человек искренне и всерьез уверовать, когда кругом творится то, что творится. Нет. Я говорю только о самочувствии культуры.
Первая стадия секуляризации, на которой еще сохраняется своеобразие цивилизаций, окормлявшихся разными религиями — это состояние, когда на небе уже никого и ничего нет, но те идеалы, те манящие картины, которые мы помещали на небо, для нас сохраняются практически в неприкосновенности. Просто потому, что без них совершенно пусто и уныло в мире, смысла нет терпеть неизбежную жизненную тяготу. Не для чего жить.
Других интегрирующих мечтаний, помимо тех, что сформулированы религией, в выросшем из этой религии светском обществе нет и быть не может. Их неоткуда взять. На религиозной стадии они слишком вошли в привычку; отменить их росчерком пера, заменить на какие-то искусственно выдуманные кабинетными идеологами или чужие, заимствованные у пусть даже более удачливых соседей — в массовом порядке невозможно.
Да собственно, один из побудительных мотивов секуляризации и есть — попасть в сызмальства манивший религиозный рай, не дожидаясь смерти. Свой рай, привычный. И не в качестве воздаяния за добродетельную и божескую жизнь, но задарма, а в крайнем случае — просто за деньги. Ведь как хочется! И то ли есть оно, это загробное царство, то ли нет… Да еще пустят ли туда, или в ад отправят за грехи… Нет уж! Мы же люди, цари мира, мерила всех вещей! И мозг вытворяет очередную подмену: Бог нам ничего не даст, ведь его нет — но это и к лучшему, потому что все обещанное нам попами в раю мы еще при жизни сварганим себе сами. Едва ли не самый разительный пример такого рода — это Федоровская теория общего дела. Бога нет, рая и ада нет, Страшного суда никакого не будет, но мы сами, своею собственной рукой, научным образом напряжемся и воскресим всех своих отцов.
А вот на следующей стадии, дальше которой ехать уже некуда и на которой начинается настоящий рационализм и модернизация во всей красе, людям приходит в голову простое и естественное: а на хрена нам, собственно, столько отцов? У нас и своих дел хватает: карьера, бизнес, фитнесс, сексуальные услуги… Мы от нынешних-то, от еще живых-то старперов своих не знаем, как отделаться!
И вот на этой стадии все культуры действительно могут слиться в одно бескультурье. Удовлетворение физиологических потребностей — это и есть единственная общечеловеческая ценность. Остальные, те, что воспитываются семьей с ее бескорыстным взаимослужением и неоплачиваемым состраданием, все в той или иной степени — специфичны для разных культур и, говоря демократическим языком, являются отжившими предрассудками и пережитками, родимыми пятнами отсталости, и лишь разобщают людей. Вот мягкая туалетная бумага — это да, это не разобщает, ее хотят все люди вне зависимости от религиозных и политических убеждений.
Кстати сказать, уязвимость той или иной культуры, ее подверженность десакрализации, ее способность к секулярному преображению не в последнюю очередь зависят от того, какой у нее рай. Христианское небесное блаженство оказалось очень легко подменить обещанием материального изобилия, а там — стоило лишь уверовать, что изобилие это вскорости даст позитивная наука и правильная организация труда, всякому мало-мальски здравомыслящему человеку стало ясно, что и не надо нам посмертного воздания за добродетели, тут нажремся.
Попробуйте-ка убедить буддиста, что никаких реинкарнаций выдумывать незачем, и незачем выходить из круга перерождений, потому как нирвану ему вскоре с легкостью еще при жизни подарит новый завод металлопроката!
Конфуцианцы же вернули семье долг.
Великие априорные непрагматичные ценности следует, с их точки зрения, соблюдать не потому, что после смерти черти будут жарить, и не потому, что в будущем рождении окажешься червяком.
Быть порядочным человеком нужно потому, что иначе семье станет плохо.
Кстати сказать, этой системе не грозит никакая секуляризация, потому что ни один из ее элементов не вынесен в мир иной. Культ предков, из которого вырос культ семьи, может ослабеть и забыться, но сама семья — вот она, туточки. Отказавшимся от Христа христианам для замещения загробного рая пришлось придумывать либо посюсторонний будущий коммунизм, либо изобильное общество полной свободы и равных возможностей, демократию окончательно лишенных предрассудков «коммерческих животных», которая вот-вот будет построена, только дайте сперва разбомбить поголовно всех, кому этот рай не нравится. Но когда функцию рая в системе общих ценностей выполняет благополучная семья, сытые бодрые старики и здоровые любящие работящие дети, ничего не надо выдумывать, остается только строить и строить этот совершенно реальный коммунизм, доступный, в сущности, каждому вполне при жизни.
Круг замыкается. Бескорыстие и прочие качества цзюньцзы воспитывается лишь семьей — и быть цзюньцзы надо в первую очередь потому, что тогда семья будет в счастье, покое и достатке.
А уж к этому кругу внешним охранительным ободом постаралось прилепиться государство. И не без успеха. Китайская культура сумела создать единую сверхценность государство-семья, в которой благо одного из ее элементов априорно подразумевало благо другого. Да что говорить: такие понятия, как «ухаживать за родителями» и «служить в ближайшем окружении государя» обозначались одним и тем же иероглифом. Только по контексту можно было понять, чем ты на самом деле занимаешься, когда про тебя сказано «ши»: выносишь горшок за парализованным отцом или уговариваешь императора провести судьбоносные реформы.
Государство стремилось внедриться в семью единственным не вызывающим сопротивления, единственным рассчитанным не на сиюминутный эффект, но на реальный долговременный успех способом: заботой. Оно так старательно пыталось притвориться старшим партнером, главенствующим членом каждой семьи, что в определенной степени и впрямь стало им.
А взамен государственное право постаралось сделать семью питательной средой служебной этики, придать семейным ценностям общегосударственный характер. Сама по себе идея государственного служения была слишком абстрактной. Ее следовало одухотворить некими действительно почти врожденными, очевидными приоритетами, которые должны были бы ощущаться как нижняя, бытовая составляющая связей, скреплявших управленческий аппарат империи и саму империю воедино.
Поэтому прилеплялось государство к семье не лицемерно, а на деле. Правильно расставляя ценности по ранжиру.
Всем чиновникам, если они служили вдали от отчего дома, раз в 3 года предоставлялся отпуск для проявления сыновней заботы (в соответствующем тексте даже сказано: «отпуск для того, чтобы по вечерам стелить родителям постель, а утром справляться у них о самочувствии»). Под отпуск давалось 35, 30 или 15 дней — в зависимости от дальности места службы от родных мест. Даже просто по случаю совершеннолетия кого-либо из отпрысков предоставлялось 3 дня отпуска[10].
Если кто-либо из старших родственников чиновника достигал преклонных лет, или тяжко заболевал, чиновник обязан был хотя бы временно уйти в отставку и отбыть домой, чтобы ухаживать за стариками. Тем более — в случае смерти родственника. Какие бы выгодные перспективы ни сулила ему служба — сыновний долг был выше. Более того, если чиновник не обращался за отставкой или, тем более, скрывал семейную ситуацию — за эту аморалку ему грозило уголовное наказание. И не шутейное. За сокрытие смерти кого-либо из прямых предков и продолжение службы — пожизненная высылка на окраины страны, причем первые 3 года по месту ссылки полагалось отработать на каторге. За попытку укоротить время отставки и возобновить службу до окончания двадцатипятимесячного траура — грозило 3 года каторжных работ, правда поближе к дому и без последующего поражения в правах.
Если чиновник при служебном перемещении оказывался в учреждении или на должности, в названии которых употреблялся хотя бы один иероглиф, входящий в имя его отца или деда, и соглашался эту должность занять, то его с позором увольняли, и на год ему вообще запрещалось вновь где-либо служить. Это преступление называлось «ложно прикрыться славой имени предка». Дело тут не в формальностях, а в том, что имя отца или деда следовало почитать и не присваивать его себе даже таким вот образом. Пусть предок вообще не служил и никому не известен, кроме как в своей деревне — все равно его имя славнее твоего: он тебя родил, а не ты его.
Или вот еще: если кто-либо услаждал себя музыкой в то время, как его отец, мать, дед или бабка находились в тюрьме за совершенное ими преступление, такой сынок или внучок получал аж полтора года каторги[11]. Казалось бы — ну нельзя же так, ну перебор, арестанты эти все ж таки преступники! Ан нет. Это государству они преступники, это тем, против кого они совершили преступления, они преступники, а тебе они — предки. Надо грустить. А если не умеешь, если не грустно тебе в такой грустный для всякого приличного человека момент — то хотя бы веди себя прилично, а не то кайло тебе в руки, бесчувственный подданный; на зоне тебе живо растолкуют, как надо чтить отца твоего и матерь твою.
Ужасно? Мрачное средневековье? Азиатская деспотия? А чем можем похвастаться мы, демонстрируя свое просвещенное превосходство?
«В 1921 году умерла мать И. Н. Шпильрейна. Он пошел к директору института просить отгул хоронить мать. Гастев отказал: это, сказал он, буржуазные предрассудки. Зачем вам отгул, ведь она уже умерла»[12].
Только не надо про совок. Двадцать первый год, никакого совка еще и в помине нет. Это пик европейского прагматизма, трезвого, незамутненного лицемерием и, так сказать, предрассудками взгляда на жизнь, который большевики лишь подхватили и довели до степеней известных. Сей здравый взгляд пустился в свое триумфальное шествие по западным странам за несколько веков до Совдепа, начав с прикидывающихся умными мыслями черных шуточек типа «своекорыстие приводит в действие все добродетели и все пороки» или «старики потому так любят давать хорошие советы, что уже не способны подавать дурные примеры».
Да что там изящные фитюльки мизантропа Ларошфуко! В конце концов, это все слова. А вот буквально в параллель. «…Бассомпьер был одним из самых умных, самых страстных в отношении к женщинам и самых благородных вельмож своего времени. …Однажды, когда он одевался, чтобы ехать на балет, ему сообщили, что его мать умерла.
— Вы ошибаетесь, — холодно сказал он, — она не должна умереть ранее окончания балета»[13].
Остается лишь умиляться представлениям просвещенной Европы, колыбели гуманизма, об уме, благородстве и страстности в отношении к женщинам.
Двухтысячелетнее пульсирование Китая в череде династийных циклов демонстрирует простую закономерность.
Страна с вынужденно большим объемом сектора государственной экономики способна существовать целостно и успешно только если в рамках этого сектора достаточно значимым и эффективным является сектор конфуцианский. То есть если достаточно значима и эффективна совокупность производящих, обрабатывающих, транспортирующих, распределяющих и обслуживающих предприятий, которые находятся в руках, грубо говоря, конфуцианских «совершенных мужей», минимально озабоченных наживой и ведомых по жизни благородными идеалами и высокими иллюзиями.
Воцарение каждой новой династии и особенно ее взлет к процветанию и благополучию могли быть достигнуты только при условии статистического доминирования идеальных, идеократических, отрешенных от материальной заинтересованности — и в этом смысле архаичных — мотиваций.
Культовым и престижным в такое время было не стяжание, а свершение.
Как только благополучие достигалось, неизбежно стартующий процесс его персонального и группового дележа приводил к эрозии идейных мотиваций. Модным и престижным становилось купечество и купеческое, товарное отношение к миру. Чиновничьи должности из объекта духовного, честолюбивого вожделения, стимулирующего лучшие человеческие качества, делались объектами купли-продажи. Нарастал индивидуализм. Большинство старых, якобы отживших ценностей превращалось в мишени для безудержной иронии.
Следствием всего этого оказывались нарастание сбоев в государственной экономике, ухудшение жизни, регионализм тут же усиливавшихся местных владык (каждый за себя, с проблемами будем справляться сами, спасайся кто как может) и в итоге — распад страны и вымирание от голода и хаоса миллионов, а то и десятков миллионов населения.
И, обжегшись на, казалось бы, прагматичных, всем удобных, находящихся в полном соответствии с человеческой природой эгоистичных мотивациях, счастливо не требующих для своего поддержания ни идеологических монополий, ни религиозного диктата, ни государственного насилия, народ Поднебесной вновь жадно устремлялся к учению какой-нибудь воинственно неиндивидуалистической, так и тянет сказать — оголтело коммунистической секты, вроде, скажем, «Желтых повязок». Та поднимала его в бой за идеалы — и либо в обозе бушующих крестьянских орд, либо как долгожданный избавитель от многолетней борьбы всех против всех к власти приходила новая династия. А она, не разделяя, разумеется, экстремистских воззрений, послуживших взрывным запалом для начала нового цикла, тем не менее снова делала однозначную ставку на бескорыстных и трудолюбивых, то есть на тех, кого снова, в который раз, в ответ на индивидуалистический бардак одурманили иллюзии и грезы коллективизма и социальной порядочности. Экономика, лежавшая в руинах, постепенно начинала работать — и процесс повторялся сызнова.
Но бескорыстным добросовестным цзюньцзы откуда-то надо же было браться!
Китайский пример и, в первую очередь, его длительность, протяженность от архаики до современности доказывает интереснейшую вещь.
Общество любой страны, в любую эпоху, коль скоро в силу внешних обстоятельств или внутренних причин государственный сектор ее экономики несет на себе достаточно тяжкое и внушительное бремя, обязано и просто-таки обречено оставаться в значительной мере традиционным.
То есть всеми правдами и неправдами оно вынуждено сохранять такое состояние духа, культуры, общественных стимулов, когда значительная часть населения ориентируется на какие-то общие для всех непрагматичные априорные ценности. Которые могут быть, что греха таить, только религиозными. Или — квазирелигиозными. Например, советский коммунизм, помесь обетованных млека и меда с колючей проволокой — обезбоженное, расхристанное христианство православного толка. Или воспалившийся за какие-то три десятка лет ветхозаветно свирепый, нетерпимый и мстительный демократический фанатизм современной Америки, которая до середины прошлого века знать не знала русской дозы «общих дел» и потому впрямь наслаждалась патриархально-либеральной свободой, упивалась мирным вином из одуванчиков — но своей волей взвалила на себя чудовищное бремя мирового дрессировщика, с которым эта свобода оказалась несовместима.
Однако ценности эти, чтобы достаточно долго оставаться действительно ценностями, а не муляжами, не словесными штампами, не жалкими заклинаниями утративших колдовской дар шаманов, как это быстро сделалось, например, при Совдепе, должны быть подкреплены некими очень простыми, реально переживаемыми большинством населения чувствами, верхом на которых, будто удалые гусары в покоренный город, безо всякой застенчивости и неуверенности в реальную жизнь могут въехать вроде бы оторванные от нее и противоречащие человеческому естеству заповеди «не укради», «не возжелай», «не обмани».
Если снова вспомнить о России, то нам, при нашей-то неотменяемой никаким строем и никаким политическим режимом географии, одной лишь вечной мерзлоты и зон рискованного земледелия хватило бы, чтобы никогда не иметь возможности наслаждаться здоровым индивидуализмом, как, например, в какой-нибудь благостной и мало обремененной «общими делами» Бельгии.
Что там китайская ирригация и Юева борьба с потопом по сравнению хотя бы с нашей вечной потребностью в титанических и при том неизбывно убыточных теплосетях!
Если кто готов отмахнуться от подобных пустяков как от несущественных, не структурных, и по-прежнему верит в справедливое всемогущество рынка — пусть покажет хоть одного бизнесмена, который за более чем десять лет разгула частного предпринимательства устремился преумножать свои кристально честные миллиарды, разрабатывая бескрайнюю и никем еще не тронутую сокровищницу жилкомхоза. Невинно замученный кровавым режимом человеколюбец Ходорковский, быть может? Трубы его — таки да, интересовали. Но почему-то отнюдь не трубы парового отопления…
Однако мало этого. Наши западные, пардон, партнеры вкупе с нашими отечественными демократами — тоже вооруженными дипломами Гарварда и Оксфорда, видимо, напрочь отшибающими человеку и душу, и разумение, оставляя в голове лишь арифмометр да машинку для проверки подлинности купюр — сделали все от них зависящее, чтобы государственный сектор российской экономики вновь оказался форсированно востребован и загружен по самое не могу; а этот паровоз потянул за собой и общественное сознание, как оно ни упиралось.
Не окружай Запад Россию новыми базами, не унижай ее ежечасно, не дави оказавшиеся в частных руках остатки ее экономики ограничениями и пограничными рогатками, чтобы, додавив, скупать по дешевке, не развороши Средний Восток, который не у них, а у России под боком, не подкармливай и не идеализируй он и его местные подпевалы сепаратистов и русофобов — вполне возможно мы, свободные-свободные такие, припеваючи жили бы теперь в Новгородской республике, ездили бы в Сибирь как в этнически братскую, но совершенно самостоятельную страну, а в Москву — как в древний город умершей, известной более всего своими человеческими жертвоприношениями цивилизации, в какой-нибудь майяский Бонампак; слыхом бы не слыхали про басманное правосудие, так и не узнали бы, что такое наглый произвол и безнаказанное хамство нового чиновничества; и все мало-мальски смыслящие ученые и впрямь давно творили бы нетленку в сытых и прекрасно оборудованных западных центрах и пользовались действительно подобающим экономическим и прочим уважением…
Впрочем, было бы это хорошо или плохо — вопрос, не имеющий однозначного ответа и, главное, уже праздный. Теперь нам остается только гадать. Может, и впрямь было бы хорошо. Однако нам даже попробовать не дали.
На наших глазах в России начался новый цикл.
Его хочется назвать по-китайски династийным, но язык не поворачивается так ему льстить — ведь ясно, что времена не те. Внешняя обстановка не та, несущие конструкции инновационной экономики тоже совсем не те. Процесс разложения коллективных непрагматичных ценностей зашел слишком далеко, и значит, нагнетание, наддув духовных альтернатив стяжательству неизбежно будет травмирующе форсированным, а если в культуре не обнаружится для них живых связей с каждодневными переживаниями обычных людей, то и вообще мертворожденным, бесперспективным. И по всему по этому на триста лет, как, скажем, во времена династии Тан, нынешнего запала точно не хватит.
Может быть, секрет жизнеспособности китайской цивилизации, секрет ее долгожительства именно в том состоит — пусть отчасти — что китайская культура сумела среди, в общем-то, довольно немногих вариантов, данных нам нашей телесной природой, найти для идеалов преданности, усердия и бескорыстия очень выносливого и очень красивого коня. Семью. И тем-то и смогла превратить эти идеалы из тихих, застенчивых отшельников, несущих в своих пустыньках светлое слово зверям, птицам и редким паломникам, в лихих гусар, способных вызывать массовое восхищение энергетикой напора и красотою мундиров — и брать города.
Не укладывается в голове, но китайская экономика, бывшая в течение более чем тысячелетия величайшей экономикой мира (и снова становящаяся таковой), могла раз за разом подниматься из пепла чуть ли не исключительно потому, что семья в Китае от поколения к поколению исправно воспроизводила возведенную в ранг священной способность детей на деле чтить родителей без расчета на выгоду. Способность изо дня в день благоговейно совершать акты уважения и служения, казалось бы, бессмысленные.
Китайцы с их конфуцианской доктриной попали в точку.
А мы?
Точно сварливая и вечно обиженная дура-жена светочи нашей культуры знай себе долдонят государству: ты что, хочешь меня цепью приковать к кухне и детям? Я задыхаюсь! Валюха из пятой квартиры надо мной уже смеется! Ей новый любовник на той неделе французское белье подарил, а ты мне что? Свободы мне, свободы!
И даже сменив мужа, не меняет пластинку.
Очень легко и просто быть против.
Ничего не надо самому выдумывать или, не приведи Бог, делать и отвечать за сделанное. Что дали тебе взрослые дяди — то ты и заклеймил. Что папа на последние деньги купил тебе в подарок — тем ты, капризный клоп, и недоволен. Сразу видно широту твоей мысли и то, что ты абсолютно свободен. Не обременен годными лишь для ограниченных дураков шорами и оковами типа благодарности, сострадания, понимания ограниченности папиных возможностей…
Куда труднее придумать или, тем паче, построить нечто, пригодное для того, чтобы кто-то смог стать за.
Коллективные идеалы так и хочется по-научному назвать коммуникативными, но проще будет пояснить: именно и только они способны, во-первых, стабилизировать и ориентировать индивидуальный внутренний мир и, во-вторых, выволакивать человека из тухлой трясины одиночества и делать одним из многих единомышленников и, что для самого же человека еще важнее, единочувственников.
Но даже выработку этих идеалов интеллигенция сама со свистом сдала чиновникам, из года в год пытаясь внедрить и навязать в качестве всеобщего идеала свой, узкокорпоративный: мы будем колобродить, не имея ни внешних обязанностей, ни постоянных привязанностей, ругать все в хвост и в гриву, объяснять всем, как люди отвратительны и как мерзко все, что они делают — а нас за это чтобы кормили, поили и носили на руках. Вот такова и есть, мол, подлинная свобода.
По меньшей мере наивно ожидать, будто этим можно увлечь хоть одного работника. Тем более, что вольнодумцы и сами готовы сразу передраться по судьбоносному для цивилизации вопросу, кого из них надо носить на руках дольше и выше.
Впрочем, это уже совсем другая история.
История не прошлого, и даже не настоящего, а будущего. К которому наши властители дум имеют все меньшее и меньшее отношение.
Потому что — это очень неинтеллигентно, но это сермяжная правда — все на свете, в том числе и будущее, создается не теми, кто против, а теми, кто за.
Хлеб растят те, кто ЗА урожай. Битву выигрывают те, кто ЗА победу. В космос летят те, кто ЗА полет. Открытия делают те, кто ЗА знание. Великие книги пишут те, кто ЗА людей. Страну возрождают те, кто ЗА страну. И даже когда создается отвратительное будущее — скажем, когда миллионы голосуют ЗА Гитлера, — в этом виноваты лишь те, кто не смог вовремя предложить этим миллионам магнит попритягательней и подобрей.
В своей статье «Зачем Конфуцию родители», а затем, значительно более подробно и аргументированно, в своей востоковедной монографии, посвященной исключительно китайской бюрократии[14], я сформулировал ряд положений, которые сейчас хотел бы в сжатом виде повторить. Чуть позже читатель поймет, зачем мне это понадобилось.
Итак.
Централизованное управление производством и распределением может осуществляться только посредством бюрократии. Через руки чиновников текут огромные средства и огромные ценности. Но дееспособность такая экономика может сохранять лишь в том случае, если эти средства и ценности именно «текут», т. е. производятся и перемещаются надлежащим, общественно полезным образом, не уклоняясь от предписанных путей и тем более не застревая в руках государственных служащих.
Коль скоро экономика страны по неким объективным причинам обречена находиться в руках слоя профессиональных, состоящих на государственном жалованье управленцев, по-житейски неизбежно заинтересованных не столько в ее общей эффективности, сколько в возможно более эффективном личном отщипывании от нее, выход остается лишь один.
Их заинтересованность должна быть вообще по возможности выведена из сферы материального и стимулирована идеологическими, духовными, этическими соображениями.
Чем большая хозяйственная и организационная нагрузка возлагается природными, или — шире — вообще внешними, объективно заданными условиями на государственные структуры и чем, поэтому, обширнее управленческий аппарат, тем интенсивнее правителем и государственнической духовной элитой провозглашаются и внедряются культ бескорыстия и осуждение стяжательства. Тот или иной вид бессребреничества исходно всегда будет плодом всего лишь индивидуальной грезы мыслителя, стремящегося к идеалам, к кардинальному улучшению человеческой природы, к совершенству. Но общество востребует его с наибольшей заинтересованностью именно там, где от имущественной воздержанности управленцев в наибольшей степени зависит его, самого общества, обыденная жизнь, безопасность и достаток.
Страшно вымолвить такое, но социальная значимость идеалов, индивидуально вымышленных и вдохновенно привнесенных в общество их не от мира сего творцами, заключается не столько в том, что все начинают следовать им и стремиться к предложенным в них высоким целям, сколько в том, что под их воздействием могут быть облагорожены средства достижения целей неидеальных, обыденных. Говоря попросту, именно от нематериальных идеалов зависят правила материального дележа, зависит, какими именно способами люди добиваются того и делят то, чего объективно в своей повседневной жизни не добиваться и не делить не могут.
Многочисленная и эффективная бюрократия не может существовать в обществе, где царит принцип «обогащайтесь». Что-нибудь одно. И, если чуть перефразировать знаменитый афоризм Гамлета о взаимоотношениях порядочности и красоты, скорее «обогащайтесь» стащит бюрократию в омут, нежели бюрократия исправит «обогащайтесь».
Закрадывается подозрение, что конфуцианство потому и выдвинулось на первое место среди всех древних идеологий Китая, что выработало наилучшие методики делать чиновника по возможности верным долгу и бескорыстным. Как бы можно было управлять столь огромной империей иначе? Ведь на сакраментальный вопрос «Кто будет контролировать контролирующих?» еще ни одна культура мира не смогла дать более реалистичного ответа, нежели тот, что выглядит самым идеалистичным: совесть.
Чтобы жить полноценной жизнью, обществу, стране, как и отдельному человеку, нужна перспектива, нужно куда-то расти. Простейшим видом обретения государством перспективы является территориальная экспансия, но рост пространства отнюдь не исчерпывает перечня видов роста, способных придавать смысл индивидуальной и коллективной жизни. Когда те общие усилия, обеспечению которых призваны служить лучшие индивидуальные качества (бескорыстие, верность, способность к самопожертвованию ради общего блага), в состоянии приносить плоды, эти качества действительно могут самовоспроизводиться в обществе. Если же объективная ситуация лишает общество шанса на рост, развитие, подвиг, то эмоционально манящим и престижным становится не свершение, а стяжание.
Поддержание на одном уровне всегда является продлением состояния тупика. Все государственные усилия превращаются в рутину, утрачивая вдохновляющий привкус последовательных шагов в бескрайний простор. В тупике следование идеалам и предполагаемым ими добродетелям теряет наглядную эффективность, окрыляющую результативность, притягательную плодотворность. В тупике быстро формализуется и мертвеет любая идеология — и ее одухотворяющее и морализующее воздействие сходит на нет, а ее ритуалы превращаются в фарс.
В Китае начало всякого династийного цикла неизбежно сопровождалось чувством возрождения страны. Но когда страна осваивала все доступные ресурсы для территориального, экономического и всякого иного роста и упиралась в объективно поставленные ей географией, экологией, возможностями индустрии, военными угрозами пределы, благородные чиновники, как бы благородны они ни были, теряли почву под ногами. Их благородство оказывалось бессильным, беспомощным, никому не нужным и ни на что не способным — и лишь обременяло их самих.
Когда ход истории прижимал страну, как к глухой стене, к пределу роста, конфуцианские добродетели становились формальностью — пока в анфиладе династийных циклов не открывалась следующая дверь.
Попробуем теперь применить ту же методику анализа к России.
Какая особенность нашей страны, обусловленная ее положением в Евразии, бросается в глаза прежде всего? Другими словами — какие «общие дела» настойчивее всего навязывала и продолжает навязывать России ее география?
Иногда говорят: прежде всего бросается в глаза то, что Московия исходно почти вся расположена в зоне рискованного земледелия. Спору нет, короткое лето оказывает воздействие на привычки хлеборобов, на их систему ценностей и мотиваций. Но вот, скажем, Скандинавия — тоже не в тропиках, а о такой свирепой и тяжкой централизации, как у нас, о бюрократических спрутах, стремящихся чуть ли не в каждую горницу и в каждый хлев запустить по присоске, там и слыхом не слыхивали.
А почему?
Посмотрите на карту открытыми глазами — и сразу поймете, почему.
Скандинавия, при всей сравнительной суровости климата — как у Христа за пазухой упрятана морями со всех сторон. Сушей туда можно попасть разве что через скалистую тундру заполярья — а найдите мне храбреца, который ради завоевания богатых только на птичьи базары фиордов махнул бы с панцирной пехотой, с рыцарским ополчением, со всякими там рейтарами и уланами, с тяжеленными бомбардами своими обходным маршем из теплой утоптанной Европы сначала в карельские болота и пустоши, потом в Лапландию, где свободой маневра обладает разве лишь старый красноносый Йоулупукки… Попробовал бы он пересадить бравых шевалье и кабальеро на оленей! А иначе — только с помощью флота. Но во-первых, надо иметь флот, а во-вторых, массированный десант — крайне редкое и неоднозначное удовольствие с непредсказуемыми последствиями.
Чем была бы Британия без ее естественного крепостного рва — Ла-Манша? Чем была бы Италия без Альпийского редута? Испания без Пиренейской стены? Германия без еще в римские времена спасшего ее от романизации, и спасавшего еще много от чего Рейна?
Вся политическая жизнь Западной Европы была с самого начала сегментирована ландшафтом. Все ее значимые государственные границы повторяют ее природное членение. Они прочерчены по естественным укреплениям. Стоило кому-то в порыве надежд и во хмелю побед прочертить иначе, и в считанные десятилетия новые войны аннулировали неуместную, неумную границу, вновь перетаскивая ее туда, где торчит, течет или бушует штормами хоть что-нибудь, способное естественным образом затруднить, а то и вовсе пресечь марш настырной пехоты и лихие наскоки конницы.
Наполеону, чтобы начать операции в Италии, пришлось для начала перевалить через Альпы, и этот редкостный маневр сам по себе считается чудом военного искусства и войсковой выучки. А вот до Москвы двунадесять языков дотопали, ни разу не встав на четвереньки. Будь у нас где-нибудь неподалеку от Смоленска хоть завалящий Сен-Готард, глядишь, и Бородинская битва не понадобилась бы, и Москва осталась целехонька.
Русь ничем ниоткуда не прикрыта. Разве что Ледовитым океаном — от моржей да белых медведей. Она непоправимо зажата на своем неоглядном плоском просторе между изначально опережавшими ее организационно и экономически, а зачастую и технически главными центрами силы евразийского мира: фанатично крестоносным (от тевтонцев до «юнкерсов») Западом, всегда стремившимся навязать свою идеологию, и по-детски жестоким, безо всяких идейных изысков, а просто охочим до рабов и яхонтов Востоком.
Это положение не изменилось и по сей день.
Неизбывным, окаянным «общим делом» Руси были ее отчаянные оборонные усилия. Ее своеобразная центральная власть и бюрократия прежде всего были порождены необходимостью нескончаемо отстаивать и утверждать себя. Осознав себя самостоятельным очагом человеческой жизни, который не хочет и не может превратиться в задворки иных очагов и раствориться в них, ибо там ЖИВУТ ИНАЧЕ, Русь, Московия, Россия выбрала тем самым судьбу многовекового предельного перенапряжения ресурсов, экономики и культуры ради самосохранения.
Военное дело имеет свою логику. Одной из элементарных истин стратегии является необходимость борьбы за предполья. Они — хоть какая-то замена отсутствующим естественным преградам, которых не было, нет и никогда не будет. Если нельзя поставить на пути вражеского вторжения препятствий — можно хотя бы отодвинуть от сердцевины страны, от колыбели народа, тот рубеж, где очередному вражескому вторжению путь преградит наш первый эшелон. И уж пределом мечтаний является дойти до каких-нибудь гор или какого-нибудь моря, чтобы поставить их между собой и привыкшим к легким набегам соседом. Поэтому почти после каждой военной победы границы Московии оказывались еще чуть подальше от Москвы, и еще чуть подальше, и еще…
По-православному совестливо относясь к тем, кто оказался внутри этих раздвинутых границ, Россия никогда не считала присоединенные или завоеванные окраины колониями. Наоборот, старалась по мере собственных русских сил и представлений сделать так, чтобы этим окраинам стало хоть немного, но лучше, чем было. Живите, как жили, помогайте, если захотите и сможете, и только против целостности государства не бунтуйте — а мы вас за то и накормим, и обогреем… Особенно это стремление проявилось в советское время: строились школы, дороги, заводы, обеспечивались рабочие места, создавалась местная письменность и лучшая в мире — на ту пору — система здравоохранения[15], национальным талантам все дороги были открыты… Именно поэтому нынешние независимые лидеры вынуждены так нагнетать русофобию. Ведь жизнь подавляющего большинства населения национальных республик после распада Союза стала принципиально хуже[16]. И если не возненавидеть кровавых русских поработителей — становится вообще непонятно, на кой ляд эта независимость сдалась. Не скажешь ведь в открытую, что нужна она лишь национальным элитам, желающим самодурствовать и мародерствовать без оглядки на порой слишком уж интеллигентную Москву…
Однако при взгляде извне беспросветная борьба за стратегические предполья естественным образом приобретала вид ужасающей агрессивности. Ведь собственные вторжения ни Запад, ни Восток преступлениями никогда не считали — преступно было лишь сопротивляться их вторжениям.
В силу своей цивилизационной самостоятельности православная Россия для любого из наиболее мощных соседних миров, и для исламского, и, в особенности, для католического и протестантского (в особенности — потому что те тоже являлись христианами), никогда не была равноправным партнером или конкурентом — в отличие, например, от постоянно враждовавших, но все равно считавших друг друга равными Англии и Франции, Франции и Германии. Территория варваров-схизматиков всегда рассматривалась Европой лишь как этакий склад стройматериалов и запчастей да громадный загон, где в ожидании, когда они понадобятся для черной работы, коротают свой горький и бессмысленный век рабы. А если эти рабы при этом складе, когда к ним пришли что-то взять, в ответ не благодарили, а сопротивлялись, тем паче — еще и отбивались с победой, это вообще было как если бы мир вывернулся наизнанку, перевернулся вверх тормашками, это было нестерпимо и с этим невозможно было примириться.
Не может вызывать никакого удивления, что борьба шла с переменным успехом. Всякая серьезная долгая борьба идет с переменным успехом. И, значит, огромные куски географически не расчлененной территории оказывались вместе со всем своим населением то окраинами Руси, Московии или России, то снова отходили к тому или иному центру европейской либо азиатской силы.
Циклы китайской истории обусловливались прежде всего расцветанием и угасанием способностей собственной экономики, даже при самом рачительном государственном управлении, обеспечивать население страны. Уже отсюда — периодические распады и объединения, которые, что крайне существенно, ничего никогда не меняли в религиозном раскладе и цивилизационной принадлежности ни фрагментов разъединения, ни продукта воссоединения.
Циклы русской истории — это неоднократно повторявшаяся двухтактная схема «насильственное раздирание — насильственное собирание».
Насильственное раздирание оказывалось ужасно для народа прежде всего тем, что после него русские вынуждены были в бесконечных войнах убивать русских.
Конечно, в европейских государствах тоже была, скажем, феодальная раздробленность, переходы тех или иных владений от одного сюзерена к другому и прочие досадные сложности. Но тут иное. Скажем, что французы, что англичане — они частенько лупили и истребляли друг друга. Но оставались французами или англичанами. Оставались, что очень существенно, христианами западноевропейского толка. Алая Роза никогда не ориентировалась, скажем, на халифат, а Белая — на Византию. Гугеноты никогда не старались поднести Ла-Рошель, этакий Севастополь той поры, в дар алжирским пиратам, а католики и не думали призывать в Париж на царство китайского императора. Русские же истребляли друг друга одни — за Литву, другие — за Орду, третьи — за крымское ханство, четвертые — за Речь Посполитую… И только Московия — возможно, не лучший вариант, но где было взять другой? — истребляла русских во имя государства русских, будущей России. Память о расчленениях, непременно сопровождавшихся необходимостью истреблять друг друга во имя и во славу чуждых властителей — в крови народа.
Именно подспудное нежелание снова убивать, фигурально говоря, братьев и племянников, и уж, во всяком случае — единоверцев, всегда являлось и по сей день является одной из сильнейших мотиваций периодического воссоединения народа в одной стране.
То, что сейчас ситуация вновь вписалась в эту схему, чудовищно, и только цивилизованный европейский глаз не способен этого увидеть.
Если бы в прошлом веке холодная война, не приведи Бог, переросла в горячую, и немцам из ГДР и ФРГ пришлось бы стрелять друг в друга, давить друг друга гусеницами натовских и советских танков — это была бы беспрецедентная трагедия в истории народа, даже с учетом той трагедии, в которую вверг немцев собственный фашизм. Это все понимали и понимают. Но сейчас русские из стран ближнего, так сказать, зарубежья и из самой России вынужденным образом уже посматривают друг на друга через прицелы, а коснись что, будут присягой обязаны стрелять друг в друга, оккупировать друг друга — и это вроде как в порядке вещей, просто победа демократии.
На того правителя, который прекращал кошмар и какой угодно ценой собирал народ в границах одной страны, всегда готовы были на Руси молиться, и прощалось ему за этот великий подвиг многое. Но добиться прекращения кошмара этот правитель мог единственно предельной мобилизацией ради военной победы всех ресурсов и сил до последней жилочки. А такая мобилизация не могла быть проведена иначе, чем через громадную, целиком ответственную за триумф или крах, и потому — безжалостную и надменную бюрократию.
Получалось, народ своей волей сажал себе на шею гипертрофированное государство, которому выдавал, сам того не сознавая, карт-бланш на внешнее и внутреннее насилие: во имя защиты страны и сохранения ее единства государству можно все.
Тем же, кто не принадлежал народу — не этнически, разумеется, народ был полиэтничен практически с самого начала, а духовно, ценностно, тому стремление все время идти под ярмо адских начальников казалось и кажется необъяснимым, врожденным русским стремлением в рабство.
Но как только великая долгожданная выстраданная цель оказывалась достигнутой, единство — восстановленным, опасность братоубийства по воле чужих повелителей — устраненной, цена почти сразу начинала ощущаться слишком высокой. Чиновный монстр пользовался полученной индульгенцией на насилие всласть, и отнюдь не только ради оптимизации экономики и повышения обороноспособности. Бюрократия и та система власти, с которой она была неразрывно связана, по достижении цели утрачивала высокий, оправдывающий ее смысл и начинала поедать страну не ради ее единства и независимости, а просто ради себя и продления себя в будущее до бесконечности; забота же об управлении государственной экономикой ради предотвращения грядущих вызовов извне становилась скорее ритуальной, нежели осмысленной. Парадной, а не деловой. Демонстративной, а не техничной. Попросту говоря, кормушкой верхов, а не убежищем низов. Никакой контрольный орган, сколько их ни наплоди и как ни назови, не мог ограничить бюрократического произвола, потому что мгновенно становился частью той же бюрократии. Так дело снова шло к братоубийству — уже из-за соперничества властителей внутренних.
Мы всегда были между молотом внешней агрессии и наковальней внутренней тирании, которая, увы, только и способна была внешнюю агрессию отразить. Сказки о том, что-де свободный народ справился бы с самозащитой лучше, бережнее, умнее — из той же оперы, что знаменитое «малой кровью, на чужой территории». Да, свобода под огнем — это мечта русского; на линии фронта, вдали от начальства, он зачастую становился много самостоятельнее, раскрепощеннее, инициативнее, чем дома, и в кои-то веки получал шанс по-настоящему самореализоваться. Но получать все, что нужно для обретения такой свободы, можно было только из тыла, и поэтому тыл порой жил под куда большим прессом, чем фронт — в том числе и между войнами, когда и вовсе не было фронта, где можно укрыться. Консолидация и координация массовых предельных усилий, нескончаемая, почти безнадежная, жертвенная — никак не сочетается с индивидуальной свободой, признанием себя, любимого, высшей ценностью и правом лично решать, идти ли на мучительную надрывную смерть, стоять ли до потери сознания у станка либо кульмана или провести денек-другой за чебуреками с пивом.
Выбор наименьшего из зол — с молотом я или с наковальней? — на протяжении веков изматывающе вставал в России перед каждым поколением и чуть ли не перед каждым самостоятельным человеком.
Положение усугублялось еще и тем, что порой называют привычкой русских к самоистреблению. Зародилось это, возможно, фатальное для народа свойство именно в периоды насильственных раздираний, и воспроизводилось, и подпитывалось вновь и вновь, когда русские в очередной раз оказывались разорваны между несколькими враждебными и враждующими государствами. Особенно тягостно, однако, это сказывалось в те периоды, когда страна собиралась воедино; политическое и административное единство более или менее успешно поддерживала бюрократия, но любой духовный противник, любой несогласный воспринимался не столько как соплеменник и соотечественник с иным мнением, сколько всего лишь как безвольная марионетка в руках того или иного внешнего кукловода — заведомого врага и насильника, готовящего очередное вторжение. Причем наряду, например, с ханской ставкой, резиденцией тевтонского магистра либо польского короля в обширный реестр таких внешних насильников входил и сам Кремль; определенная доля русских людей именно его почитала за поработителя и, соответственно, всякий искренний сторонник Кремля и, стало быть, государственного единства был для них всего лишь холопом самодурской власти.
Тот, кто не понимает въевшегося в плоть и кровь темного ужаса перед очередным разъединением, ужаса, из-за которого защитнику единства можно позволить и простить все, и одновременно — той привычной легкости, азартности и даже злорадности, даже мстительности при истребления братьев своих, коль уж разделение все же произошло (даже когда это всего лишь разделение на культурные или идеологические княжества в рамках формально единой страны) — словом, тот, кем эти две элементарные вещи и их сугубая взаимосвязь НЕ ПЕРЕЖИВАЮТСЯ, тот ничего никогда не поймет ни в русских, ни в русской истории. И этническая принадлежность тут ни при чем. Дело не в разрезе очей или форме черепа — но в пропитанности культурой с ее главными страхами и главными предпочтениями.
Очередное объединение почти неизменно заканчивалось очередным разъединением.
Это чередование обусловило и соответствующее качание между идеологиями: мобилизационными и демобилизационными.
Мобилизационные идеологии могут быть самыми разными, от конфуцианства до коммунизма. Их роднит предпочтение государственного личному, культ долга и самопожертвования, верности общим ценностям, равнодушия к материальным благам. С этими идеологиями общества творят свою историю, делают великие дела, приносят великие жертвы и достигают великих результатов. Мы наш, мы новый мир построим.
Демобилизационные тоже могут быть самыми разными, от даосизма (особенно в стиле Чжуан-цзы) до либерализма. И у них масса общего: каждый сам по себе, ничего определенного нет, философу ли снится, что он бабочка, или бабочке снится, что она философ — не поймешь, да и не надо; ничего единого на всех не существует, а те, кто пытаются навязать нам общие ценности — кровопийцы, ведь общие ценности — это кровавые мифы, заглушающие голос Дао, лишающие людей интуиции, внутреннего света, инициативы и кругозора, лишающие свободы. А бойтесь единственно только того, кто скажет: «Я знаю, как надо!»… Никто не собирается на вас нападать, у России нет иного врага, кроме собственного правительства…
Как известно, лучшая из уловок дьявола — убедить человека, что дьявола нет, а все зло — тоже от Бога.
С этими идеологиями результаты великих дел проедаются.
Крайне важно понять то, что лишь мобилизационные идеологии могут выполнять роль одухотворителя бюрократии, с большим или меньшим успехом обеспечивающего ее бескорыстие и порядочность, а тем самым — эффективность. Лишь такого рода идеологии способны формулировать смыслообразующие задачи, решение которых требует предельного проявления лучших человеческих качеств, личного улучшения до той степени, при которой становится возможным попадание в рай — и переживается как продление себя в будущее, обретение исторического бессмертия. Можно сказать, что государство, обреченное на высокую степень огосударствления экономики, всегда является заложником действенности принятой в нем мобилизационной идеологии.
Мотив защиты православия от иноверцев исторически оказался одним из основных мотивов борьбы за сохранение Россией своей государственности, и российским народом — своей самостоятельности и независимости. Поэтому и мобилизационные, и демобилизационные идеологии складывались в России в тесной связи с поддержкой православной традиции и борьбы с нею.
Можно было бы долго говорить о различиях конфуцианства и русского православия; их не роднит практически ничего. Но в нашем контексте важно, пожалуй, в первую очередь вот что: заповеди конфуцианства творилось в первую очередь для приближенных правителя, для исполнителей и проводников его воли — то есть, по сути, для чиновничества. Чиновничество и стало первым и главным потребителем конфуцианской идеологии. Ее распространение в нечиновной среде было обусловлено во многом тем, что всякий мнящий себя порядочным человеком китаец мечтал сделать карьеру, а следовательно, стать чиновником, а следовательно, овладеть конфуцианской мудростью и ученостью. Православное же христианство обращалось ко всем в равной степени (не говоря уж о его изначальном предпочтении именно тех, кто обижен жизнью), и потому не могло породить специальной идеологии чиновничества. Оно порождало идеологию патриотичных до самозабвения праведников, которые могли осуществлять свое праведное служение, в числе прочего, и на государственных постах, но совсем не обязательно — на них. Этическая планка в православии поднята была чрезвычайно высоко, и хоть как-то совместить ее с административной рутиной и неизбежными аппаратными играми было по силам лишь воистину подвижникам.
Те, кто был ориентирован на строгий, но отнюдь не требовавший запредельного самозабвения идеал конфуцианского праведника, неизбежно и осознанно концентрировались в служилом слое; жертвенно патриотичные праведники России по определению были растворены во всей народной толще и могли обнаружиться где угодно. Более того. Сопряженность обоих параметров — ориентированности на идеал патриотической праведности и принадлежности к слою управленцев — оказывалась относительно редким феноменом. Спокойное статистическое доминирование конфуцианских праведников в государственном аппарате китайской империи было возможно; статистическое доминирование самозабвенных православных патриотов в государственном аппарате России было невероятно. Они своим горбом вертели весь тяжкий механизм управления государственной экономикой, всегда будучи даже в собственном социальном слое в меньшинстве.
Откуда такая высокая этическая требовательность в русской модели православия? Остается предположить: постоянное оборонное перенапряжение было столь велико, что культура, пытавшаяся стать ему вровень и скомпенсировать его адекватным одухотворением, задала чрезвычайно высокий идеал бескорыстия, безоглядной преданности и самоотречения во имя общего блага. Реально по своим психофизическим данным относительно немногие могли всерьез к нему потянуться. Но это полбеды. Те, кто тянулся, тянулись так, что раз за разом ухитрялись вытягивать вместе с собой всех остальных.
Беда была в том, что остальные (а они, как легко понять, тоже отнюдь не чурались принадлежности к управленцам), имели все предпосылки смотреть на надсаживающихся подвижников с презрением, а то и пуще — как на сущеглупое сырье. И уж когда побеждала демобилизационная тенденция, они вовсю давали себе волю и могли натешиться сполна.
Так в России дееспособность и порой даже само существование государства оказались в полной зависимости от гонимых — зачастую самим же государственным аппаратом — государственников-праведников.
Необходимость защищать и спасать Россию в ее нынешних границах от дальнейшего раздергивания на лоскутья, подвластные внешним центрам силы, вновь создали бюрократического монстра, который обеспечивает свою внутреннюю легитимность легким, неявным, даже несколько кокетливым поддержанием надежды на новое воссоединение. Но так называемое цивилизованное сообщество никогда не допустит нового воссоединения русских в границах единого государства; любая тенденция такого рода вызовет, скорее всего, мировую войну против России, и в этом смысле вечная надежда в наши дни просто не может быть полноценно реализована в очередной раз. А тем временем под крылом крупной бюрократии в ситуации, когда восторжествовала демобилизационная идеология и ушлая корысть возведена в ранг единственного умения жить, безудержно, как степной пожар, ширится бюрократия мелкая — и если верхушка еще занимается какой-то реальной работой по защите и сохранению государства, то рыхлая и бездарная толща умеет только сладко есть за чуждой счет. Собственно, лишь ради этого она и плодится.
Циклы России — это качание между двумя состояниями.
Для вызволения осколков народа из-под чужой власти и его объединения создается колоссальная военизированная государственная экономика, управляемая столь же колоссальной бюрократией, которая и в период борьбы с врагами-то не сахар, а уж когда враг отступает и приходит мир, совсем не способна вызывать симпатий. Растет ненависть к душителям и страстное желание волюшки, неизбежно приводящее в первую очередь к попыткам дезавуировать и ниспровергнуть господствующую в данный момент мобилизационную идеологию, которая кажется оправданием тирании.
Но именно эта идеология обеспечивает приток в бюрократию хотя бы минимально необходимого количества государственников-праведников, а остальных управленцев хоть как-то держит в узде; победа над идеологией сразу вызывает разгульный, уже окончательно бессовестный произвол неистово обогащающейся бюрократии и связанных с нею групп под видом наконец-то воцарившейся свободы. Предельным следствием такого произвола является распад государства, и тогда закордонные владыки кроят из него жалкие, нищие, юродивые протектораты. И народ снова начинает грезить объединением… Единство для народа естественно, и объединителей-кровопийц он всегда в конечном счете предпочитал разобщенности и кровопийцам-разъединителям, поэтому Россия всегда собиралась воедино после смут и распадов. Но что теперь?
За века биения между молотом и наковальней возникла совершенно специфическая система ценностей. Мы часто говорим «система ценностей», но смысловым ядром в этом выражении для нас, похоже, являются «ценности», а вот слово «система» теряется, превращаясь всего лишь в синоним таких слов, как «набор» или «перечень». Меж тем это действительно система, и ценности в ней не лежат отдельно друг от друга, как разложенные на столе к обеду вилки и ложки, но находятся в непрестанном динамическом взаимодействии; в ней, в этой системе, есть несущие конструкции, есть базовые параметры, есть вспомогательные ценности, конкретизирующие основные и помогающие им реализовываться, а есть просто украшения…
Русскому по культуре человеку, похоже, просто НЕ ДЛЯ ЧЕГО быть верным, смелым, честным, бескорыстным, самоотверженным, трудолюбивым — кроме как чтобы быть в состоянии, когда черная туча нагрянет, общими усилиями надавать по сопатке очередному врагу, пришедшему из бескрайних просторов внешнего мира, с юга ли, с запада ли, или с востока; предотвратить очередное раздирание народа, как ягненка волками, на ничтожные клочья и лохмы, и в очередной раз освободить окраинных братьев от уже начавшего было переваривать их ненасытного супостата.
Вспомнить только ту совершенно иррациональную радость, которую невесть отчего испытало большинство рядовых людей после спасения Южной Осетии. Казалось бы, что нам Гекуба? Ан нет… Ситуация наконец-то снова вписалась в традицию, и все русские гены тоненько, но властно закричали: мы снова дома! А ведь это было лишь неполноценное, суррогатное спасение — осетины ведь еще отнюдь не русские, томящиеся и прозябающие (как велит считать традиционное сознание) за границами России…
Без надежды быть в силах совершить этот подвиг, без этой несущей конструкции традиционная система ценностей просто рассыпается, как карточный домик, оставляя россиянина один на один с его одинаковой для всех живых тварей животной сутью, умноженной чисто человеческими тщеславием, корыстью, подлостью, вообще всем тем гнусным варевом, что с такой готовностью вырабатывает неокультуренный, не введенный в систему этических ценностей разум.
А ведь подавляющее большинство нормальных людей сами инстинктивно ненавидят это свое состояние. Поэтому именно когда святая надежда снова собрать осколки воедино не просто оказалась утопичной, но была объявлена агрессивностью, русским фашизмом, народ окончательно запил. И дети, вне зависимости от конкретных поводов, от одной лишь пустоты предлагаемой им будущей жизни сами собой утонули в сетевых стрелялках и посыпались с крыш и высоких этажей.
Но многократно повторенный опыт показывает: когда каким-то чудом ценностный осевой столб вновь подпирал пестрый шатер наших представлений о добре и зле и демобилизационная идеология вновь сменялась на мобилизационную, народ, выйдя снова на поединок со всем окружающим миром ради единства, попутно снова получал сомнительное счастье в очередной раз посадить себе на шею столь охочий рвать людям жилы да лезть к ним в карман государственный аппарат. И, буде удавалось перемочь внешних врагов, вновь сразу ощущал на своей шее тяжкую праздную тушу. И тогда вновь сразу отшатывался от мобилизационной идеологии к демобилизационной и принимался в очередной раз более или менее сознательно валить этого окаянного кровососа, или бежать от него к недавним врагам, или уж по крайней мере так или иначе увиливать от его повседневных непосильных требований.
Возможно, для русской культуры головоломный прыжок в коммунизм — прыжок, обреченный на провал по целому ряду причин, о которых сейчас говорить не время и не место — был, по крайней мере отчасти, обусловлен исступленным стремлением хоть как-то выбраться из этих осточертевших метаний, и переходом в иное измерение вообще снять проблему национального разъединения и воссоединения, раз уж оба ее линейных решения раз за разом оказывались столь дефектны. К сожалению, в реальности этот прыжок обернулся лишь возрастанием оборонного перенапряжения.
Есть ли какой-то реальный и достойный выход вбок из сложившейся за несколько веков бинарной системы? Или нет? Или все-таки есть?
Вопрос это не праздный уже потому хотя бы, что именно нынешнее отсутствие ценностной несущей опоры всех вспомогательных общественных добродетелей восполняют теперь своими изуверскими способами защиты народа нацисты, которые и возникнуть-то на Руси, никогда не знавшей чувства национальной исключительности, смогли лишь после того, как центральный столб спилили и система ценностей обвалилась.
Но их усилия лишь способствуют тому, что все действительно положительные свойства русского национального характера, веками вытачивавшиеся на жестоком станке истории и составлявшие гордость страны и народа, безвозвратно сводятся на нет.
Чем равноценным и генетически сходным — ибо несходное не приживется и будет горячечно отторгнуто, как чужеродная ткань после дилетантской пересадки — можно заменить эту ценностную опору? Причем заменить поскорее, ибо время не ждет, и единственно, чего сейчас по-настоящему не хватает нашей стране, на все остальное до сих пор несметно богатой — это государственников-праведников, рассредоточенных, как и положено при нашей цивилизационной модели, по всем социальным и профессиональным слоям. Управленческий аппарат, головокружительно распухающий (ведь все в него рвутся) и изобретающий себе все новые и новые невозбранные кормушки (потому что рвутся именно для этого), грозит стать опасностью страшнее терроризма; с этой опасностью вообще бессмысленно бороться только организационными и правовыми мерами. Такая борьба оказывается не более, чем переливанием жидкости из одного сосуда в другой, только перетекает по закону сообщающихся сосудов от одной организации к другой не жидкость, а коррупция.
По-настоящему победить можно, лишь победив духовно, мотивационно. Ясно, во всяком случае, одно: идеал личного успеха и обогащения, многими столь любимый и столь настойчиво внедряемый, тут не только не годится, но прямо работает против.
После выхода моих последних работ, как публицистических, так и капитальной «Танской бюрократии», меня порой спрашивают: а ежели так, то какие идеи могут быть использованы в качестве духовной опоры нашей современной бюрократии? Ясно же, что конфуцианство, столь хорошо служившее китайской империи и ее управленческому аппарату в течение двух тысяч лет, нам не подойдет. Должны ли такие идеи быть национальными, религиозными или какими-то еще?
Но, во-первых, идеи ведь должны лежать не в основе бюрократии. Бюрократия, как, скажем, и армия — это часть народа. И если народ не имеет духовного стержня, высокой мотивации, то и армия, и бюрократия ее иметь не будут.
С другой стороны, необходимость иметь идейную основу государственной деятельности вообще многими отрицается, шельмуется как угроза установления или возобновления идеологического гнета и уж сразу — террора. Со времен перестройки у нас толком и сказать ничего нельзя, ни попробовать обсудить, ни попробовать посоветовать — сразу набежит кто-нибудь не в меру шустрый и обвинит в подлом желании оправдать сталинские репрессии, а то и вернуться к ним.
Но и те, кто не разделяет столь демократических убеждений, ограничиваются в основном бесконечными перечислениями творящихся бесчинств, с горьким сарказмом поминая к делу и не к делу то Куршевель, то «Челси» Абрамовича, то Кущевку, то Манежную площадь, и в лучшем случае вздыхают: при СССР была правильная национальная политика, а теперь ее нет, и вот вам результат.
Их не наводит на размышления даже бьющий в глаза факт: на старшие поколения эта политика действительно оказывала положительное воздействие и воистину сплачивала братские народы. А на поколения более поздние та же самая политика стала действовать прямо противоположным образом.
Отчего так?
А оттого, что политика, направленная на укрепление общих стремлений, может быть эффективной только когда ЕСТЬ эти общие стремления. Как только они пропадают, та же самая политика превращается в давящий и всеми презираемый фарс.
У ветеранов было общее дело: защита социалистического отечества и построение коммунизма во всем мире. Как хочешь к этой иллюзии относись, но пока она светила, пока она была главнее национальных различий и трений, было к чему апеллировать, укрепляя общность и братство. Когда апеллировать стало не к чему, сколько ни говори «халва», во рту слаще не становится. Сколько ни говори «единство», всяк будет сам по себе в своем углу подсчитывать и расчесывать свои обиды.
Потому что главнее этого своего угла ничего у него нет.
Вернуть тогдашнюю общую цель невозможно. Следовательно, надо найти ей простую, реальную, завораживающе грандиозную и красивую замену. Причем надо понять разницу: не одинаковая цель нужна (скажем, вдалбливаемый президентом «успех»), а общая. Одинаковая цель дает конкуренцию. Только общая цель дает сотрудничество. Причем одно отнюдь не исключает другого: в русле общей, совместной деятельности самые верные и бескорыстные единомышленники вполне могут самым полезным для дела и самым приятным для себя, любимых, образом соревноваться, у кого лучше получается.
Все наши нынешние разнообразные беды имеют одну и ту же причину. Сосульки падают и самолеты падают, и ракеты, прекрасно взлетавшие еще с десяток лет назад, теперь валятся в океан. Драгоценные, на вес золота, спутники летят в никуда и магистралей на бумаге строится втрое больше, чем на грешной сырой земле. Судьи судят неправедно и писатели получают миллионные премии за витиеватый желчный бред, депутаты брешут и министры брешут, чиновники воруют и бизнесмены на своих дорогущих производствах производят только взятки. Менты, перекрещенные в полицаев, строги с нищими старухами и приветливы с бугаями из «паджеро». И бесчисленные правительственные мудрецы, жирующие ЗА КАЗЕННЫЙ СЧЕТ, катающиеся по ресторанам и на блядки под спецсигналами, раз за разом после очередной многомесячной напряженной работы безнаказанно обрушивают на страну проекты убийственных нововведений — а последние оставшиеся в стране звезды, по горло занятые реальным делом, кто физикой, кто балетом, кто медициной, этих разожравшихся бездельных инноваторов раз за разом ЗА БЕСПЛАТНО останавливают. И нет жилья, и нет в жилье то горячей воды, то холодной, и страна стала царством повальной безответственности и халтуры — по одной-единственной причине.
Огромному большинству нашего интернационального народа стало абсолютно наплевать на общественный результат индивидуальной деятельности. Волнует только личный ее результат — количество получаемых денег и благ. И это не поправишь никакими причитаниями и увещеваниями. Никакими воспоминаниями о том, что при СССР были патриотизм и дружба народов. Никакими укоризнами и разоблачениями. Никакой, хоть сколь угодно страстной и праведной, болтовней. И разоблачение зверств сталинизма ныне с легкостью может быть превращено в личный либо семейный бизнес, и ностальгия по СССР, и борьба за честные выборы — тоже.
Спастись можно одним-единственным способом: отыскать в руинах культурной традиции такую общую духовную ценность, общую несъедобную цель, за которую можно было бы ухватиться, чтобы некогда священную установку на общественно-полезный результат личных усилий выволочь из нечистот, где ее за последние сорок лет с головой утопили, и вернуть, предварительно отмыв, в актуальную для большинства систему жизненных приоритетов.
Совершенно очевидно, что жизнь в России, попытки применить здесь свои таланты, биение лбом в стенку, незащищенность от произвола мелких, но спесивых чинуш и деляг требуют от человека значительной избыточной траты сил, которой можно легко избежать, всего-то сменив страну проживания. Мириться с неудобствами и неустроенностью, с необходимостью тратить дополнительные усилия люди могут только РАДИ ЧЕГО-ТО.
Но увы.
Даже и не будь этой пренеприятной специфики, устройся каким-нибудь чудом все это у нас самым человеколюбивым образом, такое изменение не изменило бы положения кардинально. Россия, что бы ни творилось у нее внутри, существует в современном мире в качестве крупной державы, волей-неволей, уже хотя бы из самосохранения, обеспечивающей мир и порядок на значительной части тлеющей, как торфяник, Евразии. Державы, по которой по самой-то проходят совершенно явственные и болезненные цивилизационные разломы. Державы, которую в течение вот уже по меньшей мере полутора веков ее геополитические конкуренты в одурении своем спят и видят раздробить на покорные осколки; покорные, да зато ни на что не способные, и потому, добейся эти дебилы успеха, Евразия так полыхнет, что они же первые взмолятся: Господи, верни Россию, пусть уж лучше она надрывается с этим зверинцем, а с нас достаточно будет всего-то ее критиковать!
Существование в подобных заданных извне, объективно неотменяемых условиях неизбежно обязывает народ такой державы к самоограничению, целеустремленности, сплоченности, способности к достижению внутренних компромиссов, какие и в кошмарном сне не привидятся вольному и беззаботному жителю, скажем, Люксембурга или Швейцарии. Человеку, который тащит бревно, не до дезодорантов. А если к нему подвалит какой-нибудь хихикающий, раскрашенный во все цвета радуги юный хлыщ и скажет: слушай, ты держи бревно одной рукой, а другой вот возьми флакончик, попрыскай подмышками — понятно, на какой ответ он напорется. Вне зависимости от того, насколько и в самом деле подмышки пахнут. Не до подмышек, когда нельзя выпустить неподъемный груз.
Хлыщи, например, могут позволить себе, чтобы подтвердить себе свою свободу, рисовать, раз уж никакой более достойной свободы себе не придумали, карикатуры на Мохаммеда. В России спокон веку все, что чревато нарушением гражданского мира, ощущалось не как бытовое, а как государственное преступление — и расценивалось соответственно. Идти у хлыщей на поводу, полагая, что их представления о свободе идеальны и что выставки, скажем, антиправославных или иных подобных шедевров есть настоящая демократия, а неприязнь к ним есть неизбывное российское угнетение всего яркого и самобытного, для нас — прямая дорога в ад.
Я люблю Родину, но сами по себе эти слова ничего не значат; любить можно по-разному. Например, можно оттого, что накопившееся раздражение деть некуда и кулаки чешутся, вызывать на бронетанковый и ракетно-ядерный поединок любого, кто откажется подтвердить, что моя возлюбленная самая прекрасная на свете. Можно любить и как истинный джентльмен: завалить объект вожделений фальшивыми бриллиантами, запудрить мозги грубой лестью, затащить в постель, а на утро, аккуратно повязывая перед зеркалом галстук, с достоинством сообщить: «Пойми, так ты прекрасна, что я не совладал с собой — но вообще-то я женат». Много есть способов. У меня дело, пожалуй, в том, что когда в отношении моей страны говорят или, тем паче, действуют несправедливо, мне будто дымящимся окурком прижигают душу.
Но при этом именно из-за того же обостренного чувства справедливости я прекрасно понимаю, что Россия сама по себе, как таковая, для очень многих совсем не плохих людей (тем более, не принадлежащих к этническим русским), оправданием усилий и мучений быть не может.
Сначала надо понять, а зачем, собственно, Россия.
Этого требует культура, иначе никак. И не только наша культура. Все великие державы современности, их очень немного, столкнулись с необходимостью ответить на аналогичный вопрос так, чтобы большинством граждан ответ был понят и эмоционально принят. В наше время быть крупной державой, опорой хотя бы регионального миропорядка столь трудно и дорого, требует стольких жестко скоординированных усилий и выполнения стольких совершенно не нужных никакому отдельному человеку тяжких дел, что без внутреннего эмоционального оправдания, без единой горячей мотивации, которая одухотворяла бы самых разных людей, это просто невозможно.
Америка в середине прошлого века из чисто политических амбиций взяла на себя роль мирового жандарма, но почти сразу почувствовала, что надламывается и ее жители, привыкшие к патриархальной личной свободе, не хотят и не могут тянуть эту кромешную лямку. И после вьетнамского духовного опустошения страна в течение нескольких десятков лет последовательно, терпеливо и ненавязчиво воспитывала своих граждан в том духе, что они не в обычной стране живут, но в светоче свободы, в уникальной общности, интересы которой абсолютно совпадают с интересами человечества и его прогрессивного развития. Это — американское РАДИ ЧЕГО. Уже не без уродливых перегибов, но мощнейшее и, в общем, для самой Америки — вполне конструктивное. Очень важно понять, что ничего искусственного, нарочитого американским идеологам тут придумывать не пришлось; это мировидение в зачаточном состоянии содержалось в тамошней культуре еще со времен отцов-основателей. Традицию не понадобилось подменять новоделом — просто определенные акценты в ней были смещены либо усилены. Только поэтому и получилось.
Китай четыре тысячи лет был центром известного ему мира. Для его населения, интернационального, как у нас, но, в отличие от нас, с полным этническим доминированием ханьской народности, идея мирного возвращения утраченного в силу исторических недоразумений культурного и политического величия, восстановление мировой справедливости тоже является таким РАДИ ЧЕГО. И эта цель тоже лежит в русле давней традиции, ничего в ней не отменяя и не подменяя; легкое осовременивание, не более.
А кроме нас троих, собственно, и говорить не о ком.
Нет больше держав столь же крупных, столь же существенных для остального мира и одновременно столь же многонациональных; и даже не просто многонациональных, но мультикультурных. Для которых эта самая пресловутая мультикультурность была бы не просто роскошью, добавочным украшением, рюшечкой на вечернем платье, которое по окончании банкета вполне можно снять — но непременным условием выживания.
Обратите внимание: обе описанные выше установки абсолютно идеалистичны. И для Америки, и для Китая они, конечно, могут быть при желании подтверждены примерами из истории, но другими примерами столь же надежно могут быть и опровергнуты — а стало быть, они являются просто вопросом веры.
Эти установки не предполагают никаких НЕМЕДЛЕННЫХ И СТРОГО ОПРЕДЕЛЕННЫХ действий. Зато они дают позицию, они дают отношение к любым явлениям и действиям, дают критерий их самой общей оценки: отнесения их к плохим или хорошим, к благородным или подлым, к тем, которые следует поддержать или пресечь в зародыше. Они не имеют никакого отношения к конкретной повседневной деятельности людей, будь то политик, физик или булочник. Но и политик, и физик, и булочник, если ему вдруг придется туго, сразу вспомнит: я же не просто булки пеку, не просто ищу средства для нового эксперимента или мозги слушателям пудрю во время теледебатов — я великое общее дело делаю! Свою его часть, которую кроме меня не сделает никто! И если я пусть даже очень выгодно для себя продам несъедобную булку, или с явной пользой для своих личных амбиций и своего личного любопытства продолжу свои исследования у чужаков, или навру доверившимся мне избирателям — из-за меня ВЕЛИКОЕ ДЕЛО ПОСТРАДАЕТ.
Поэтому пока взамен эгоистичного свинства в России нечего предложить, пока нет КУЛЬТУРНОГО ПРОЕКТА — дальнейшее сладострастное перечисление безобразий и злоупотреблений бессмысленно и даже вредно, ибо уже не в бой зовет, а действует на психику окончательно угнетающе, заставляя безнадежно опускать руки даже тех, кто еще готов был бы побарахтаться.
Ни одна из тех задач, что стоят сейчас перед нашей страной — политических, экономических, образовательных, производственных, оборонных, финансовых, каких угодно — не может быть решена без предварительного решения проблемы МОТИВАЦИОННОЙ. Пожилые люди, даже самые мудрые из наших патриархов, этого не понимают. Они выросли и сформировались в совершенно иной культурной среде.
Сходную головоломную проблему пришлось в свое время решать большевикам. Как там к ним не относись, как ни осуждай кровавое месиво гражданской войны и ГУЛАГа, но мухи отдельно, а котлеты — отдельно. Россия фатально опаздывала на встречу с XX веком. Ворота в будущее перед ней вот-вот вообще бы захлопнулись. Ни одна из модернизационных задач, от которых уже впрямую зависело само выживание страны, не могла быть не то что решена, но даже чуть-чуть осмыслена косной, вялой, рыхлой, бессмысленно распухшей, растленной, коррумпированной, безграмотной, снедаемой любовью к Парижу и парижским спонсорам, абсолютно немотивированной на зверский труд во имя общего блага царской администрацией. Ни одна. То, на что отведено было полста лет, после сорока лет томного безделья, ужения рыбы в шхерах, бесед со старцами и верчения блюдец пришлось уже большевикам делать за десять. ГУЛАГ породил не кровавый Иосиф Первый, но святой Николай Второй. Прости меня, Господи.
Нынешние же пожилые, горы в свое время сворачивавшие, не могут себе даже помыслить, что человек просто НЕ ХОЧЕТ жить в сильной процветающей стране, делать важные крупные дела, одолевать супостатов, грозящих гибелью либо разорением его дому, жене и детям… Куда там! Не смешите. Ему все это до лампочки. Чтобы защитить женщину, мужчине достаточно презерватива.
Ну, а со всякими там «вызовами времени» пусть ненавистный Путин разбирается, коль ему приспичило опять в вожди. Сам, один разбирается, не посягая на нашу свободу. А если посягнет — такой ему пистон потом вставим за то, что мешал бегать за клинским!
При словах «победа», или там «великие свершения», у одних священный трепет пробегает по коже, а другие чувствуют лишь скуку или, пуще того, хватаются за кошельки и прячут их подальше: опять, мол, грабить будут.
В течение почти четырех десятков лет все некорыстные мотивации у нас подвергались массированному и целенаправленному разрушению, осмеянию, увязыванию с кровавым гнетом. Всякие там «честные труды», «рабочие гордости», «за державу обидно», «Родина ждет от нас подвига» или, скажем, «небо зовет» и «все в космос» стали устойчивыми блоками антисоветских анекдотов, да еще — демократических страшилок типа «мифы чреваты кровью» и «не допустить возвращения к ужасам двоемыслия и тоталитарной промывки мозгов».
Но человек, хоть его озолоти, не может стать мастером, если у него руки не чешутся делать добротные, надежные вещи. Не может стать настоящим ученым, если в нем не свербит мечта познавать что-то, чего еще никто не знает. Не может стать хорошим врачом, если не кайфует, видя, как люди выздоравливают… Чтобы что-то сделать, надо непременно хотеть это сделать.
Нельзя заставить хотеть. Заставить можно только притворяться. Из-под палки или за деньги (что, в сущности, тоже из-под палки, только эта палка одобрена мировым сообществом) — все равно. Да, в виду сытной витаминизированной пайки человек, который на самом деле ничего, кроме самой этой пайки, не хочет, будет надувать щеки, делать вид, изображать активность, выпекать вороха бумаг и требовать этого от других, молотить языком и обещать с три короба… Но хотеть человек может только САМ. Бесплатно. С молоком матери усвоив определенные стимулы, определенную картину мира и определенные в этом мире ориентиры.
Платить деньги человеку надо за то, что он хочет и любит делать, что он и без денег делал бы для других с удовольствием, с радостью. А не заманивать его щедрыми подачками в те занятия, что вызывают отвращение. Но, похоже, вся современная цивилизация стоит как раз на том, чтобы с помощью денежных знаков заставить людей заниматься тем, что для самих же людей максимально разрушительно и чего они в подавляющем большинстве своем не хотят. Именно в ответ на это безликое, каждодневное, необоримое давление люди и становятся, сами того не замечая, мерзавцами. Подлецами, подонками, маньяками. Те, кто давлению уступает — просто потому что пришлифовываются к занятию. Те, кто не уступает — потому что, занимаясь нормальным делом, мало-помалу стервенеют, день за днем все сильней ощущая себя лузерами. И те, и другие равно пропитываются ненавистью и презрением ко всему и всем.
Недаром же еще с горбачевских времен апологеты и провозвестники демократических реформ так старались вдолбить темным россиянам давно уже открывшуюся просвещенным западным странам истину: не бывает позорных занятий, бывают только позорные зарплаты…
Зарплата врача? Зазорно. Зарплата киллера? Очень даже привлекательно. Зарплата учительницы? Позорище. Зарплата проститутки? Пальчики оближешь. Зарплата авиадиспетчера? Не дай Бог. Зарплата наркокурьера? Астролога? Лучше и не знать.
Итог.
Образ жизни, который навязан рекламой, невозможно заработать себе никаким производительным трудом. Ни одна реально необходимая обществу трудовая деятельность никем не рассматривается в качестве средства достижения хотя бы минимально приемлемого достатка. В то же время ни одна из них не имеет статуса нужного, почетного, пользующегося уважением, приносящего моральное удовлетворение дела. Работу сейчас не делают, от работы отделываются.
У нас возникла удивительная ситуация, совершенно антимарксистская (если кто помнит, что это такое). Ни одна из проблем базиса не может быть решена без решения проблемы надстройки. Проблемы чисто культурной.
Это серьезнейший цивилизационный вызов, от способности ответить на который, я думаю, зависит не только то, станет ли наша страна более или менее богатой и успешной, но просто-таки то, сохранится она или исчезнет.
В последнем своем романе «Се, творю», вызвавшем множество самых разноречивых откликов и, как мне кажется, отчасти даже недоуменное остолбенение, я попробовал в меру разумения намекнуть, каким может быть ответ.
Конечно, готового авторского рецепта нет и быть не может, потому что один человек не может придумать нечто, равно устроившее бы многих. Культура должна ВЫСТРАДАТЬ свою версию будущего — или погаснуть. Максимум, на что я могу рассчитывать — это постараться показать область поиска, показать, в какой стороне света может быть обнаружен МНОГИМИ при их коллективных усилиях этот самый рецепт.
В столь сложной этнически и конфессионально стране, как наша, не может быть объединяющей никакая традиционно национальная и никакая традиционно конфессиональная идея. Что одним — святыня, другим — более или менее терпимый предрассудок. Что одним — исток и корень, другим — похмельная отрыжка туповатого старшего брата либо раздражающее упрямство несмышленого племянника.
Значит, интегрирующую ценность можно искать лишь там, где из разных культур вырастает некий более или менее общий смысл посюсторонней жизни.
Что лучшее вырастает из всех культур, существующих в нашей стране?
Общая добродетель всех основных религий мира — помощь слабым, сирым, подвергшимся несправедливому поруганию. Это не главная добродетель в каждой из них, но единственная одновременно и достаточно важная, и одинаковая. Для любой из конфессий это не самый важный приоритет, но единственный из достаточно важных приоритетов, который во всех конфессиях совпадает.
И я вполне могу себе представить государственную идеологию, которая сводится, например, к чему-то такому: «Мы никого ни к чему не принуждаем, мы только спасаем тех, под кем земля разверзается. И ни от кого из спасенных не требуем и не ждем благодарности — собственно, мы все делаем не столько ради них, уж простите за откровенность, сколько потому, что так мы выполняем заветы, заповеданные нашими религиями и сохраненные в наших светских культурах. Потому, что хотим сами становиться лучше. А ведь закон психологии таков: человек, который насилует других — неизбежно сам становится хуже, а человек, который помогает другим — неизбежно сам становится лучше. Вот мы какие!»
Что важно: это — не выдумка идеалиста, это — чистая правда.
Стоит только посмотреть на историю прошлого века, чтобы убедиться. Какими уродами и чудищами в считанные годы становились те, кто пусть хоть из самых возвышенных побуждений, пусть стремясь к самому сверкающему идеалу принимался реально, рутинно чистить народы и страны от неполноценных особей, этносов, классов или рас! И какими благородными титанами, сами того не замечая, оборачивались обычные люди, волею судеб бравшиеся за повседневное дело истребляемых защищать!
А ради того, чтобы быть спасателями эффективно, без надсада, увлеченно, лучше остальных, НЕ В УЩЕРБ СЕБЕ — и, что для крупного народа чрезвычайно важно, к общему изумленному восхищению соседей, которые так не умеют, — мы сами, без понукания захотим иметь единое работящее государство, передовую науку, мощную экономику, развитый транспорт, многочисленные отряды умелых храбрых специалистов… И опытных, дельных, не осатаневших от вседозволенности чинодралов и воротил, ориентированных не на немедленную бешеную прибыль, а на реальную организационную, промышленную и финансовую отдачу.
То, что у нас секуляризация не зашла так далеко, как на Западе, надо превращать в наше конкурентное преимущество! Вон как японцы сумели в него превратить верность младшего старшему, продлив ее из семьи в фирму! И отнюдь не остались косными ретроградами и черносотенцами, наоборот.
Ни от чего не надо отказываться. Ничего не надо высасывать из пальца. Ведь и в Торе, и в Евангелии, и в Коране это уже написано. Просто чуть-чуть сместить акценты. Потом за ними вслед помаленьку двинутся, как это всегда бывает, светские системы ценностей. Потом безоговорочно тянуть любое одеяло на себя станет не престижно, зазорно. Потом…
Консервативная порядочность никогда не тащит назад народ и страну. Назад ее тащит только непорядочность.
И как сразу изменится имидж государства. Ничего не надо измышлять нарочно. Держава-спасатель! Причем совершенно бескорыстная, потому что корячимся не столько ради спасаемых, чтобы у них, ввиду их благодарности, тут же военных баз понатыкать, а просто потому, что так мы собственные бессмертные души спасаем. И отнюдь не плодящая назойливых паразитов, потому что мы помогаем, лишь пока сами считаем это правильным, но с чистой совестью бросаем на произвол судьбы тех, кто навострился нас, дурней и добряков, нескончаемо доить — ведь нам от спасаемых ничего не надо. Нам наш собственный рай нужен, и только.
Есть чем вдохновить своих и восхитить чужих.
Конечно, тут мы встаем на достаточно скользкую почву интерпретации религиозных догматов. А у нас с конфессиями и так проблем хватает. К тому же они сами-то друг друга в лучшем случае едва терпят. И вообще я представляю, у скольких людей сейчас разгорается светски праведное возмущение: так нам тут теократию предлагают, что ли? Докатились! Вконец достали с этим Богом!
Но есть удивительная вещь, которая называется «личный духовный опыт». Не буду слишком уж откровенничать; кто поймет, тот поймет, а кто не поймет, того словами не убедишь. Скажу лишь, что на его основе могу предположить: Бог своих опознает не по формальным признакам.
Но представьте: есть у нас знакомый. Хороший человек, мы точно знаем. Однако так получилось, что с детства он совершенно не воспитан. А потом, взрослея, еще и самоутверждаться начал соответственно: на кой ляд мне правила вежливости, лицемерие всякое, важно ведь не то, как человек выглядит, а то, какой он на самом деле…. И вот он никогда толком не поздоровается, а при встрече только с хохотом спрашивает вместо приветствия: «Ого, старик, ты еще не сдох?» Никогда не скажет «спасибо». Ковыряет в носу при всех. Пукает за общим столом. Не моется по полгода, потому что какая разница, он же и немытый — все равно добрый.
И вот мы знаем, что он настоящий товарищ, отзывчивый, надежный — но все равно стараемся держать его от себя подальше, потому что при всех своих замечательных качествах он НЕПРИЯТНЫЙ.
Вот так мы себя ведем перед Богом, если не соблюдаем Его заветов и ритуалов. Пукаем за Его столом по сто раз на дню. Не умеем ни «пожалуйста» сказать, когда чего-то хотим, ни «спасибо», когда что-то получаем…
При прочих равных Бог все равно предпочтет безупречно ритуализованному подонку (фарисею) безалаберного хамоватого самозабвенца (раскаявшегося мытаря). Но мы сами очень осложняем Ему задачу выбора.
А тут еще проблема разнообразия вер. Например, говорят, что мусульман оскорбляет церковный звон, а христиан — пение муэдзина… Но ведь красивое не может оскорбить. Любая красота возвышает душу и, стало быть, ведет к Нему. Надо только научиться не бояться конкурирующей красоты, пользоваться любой красотой, пусть даже не родной, в родных целях.
А что такое родные цели?
Нет на земле ни одной культуры, которая не выросла бы из той или иной религии. И даже нерелигиозные люди, сами того не осознавая, взаимодействуют со своими единокультурниками в поле оценок, критериев, поведенческих стереотипов, сформированных религией, породившей данную культуру. Так функционируют цивилизационные единства — основные субъекты истории.
Но между религиями куда меньше различий, чем между Всевышним и сатаной внутри каждой из религий.
В чем суть того, что говорит человеку любой бес?
Что нет ничего общего, каждый прав сам для себя и сам по себе. Что тебе хорошо, то и Добро, а что тебе плохо, то и Зло. Надо мужественно и гордо следовать своему мнению, будто кроме тебя на свете никого нет.
А что говорит в каждой из конфессий Бог?
Что надо беречь окружающих и приноравливаться к ним, потому что лишь через любовь, снисходительность и помощь ближним придет спасение.
Шайтан — великий льстец. Он очень любит говорить человеку: ты могучий, ты гордый, ты свободный, для тебя нет преград, твой разум всесилен, надо только поверить в себя и презреть оковы, условности и догмы. А человек и уши развешивает. Для сатаны, как для тоталитарного режима, всеми правдами и неправдами разрушающего связи между людьми (например, заставляя родителей и детей под страхом казни за соучастие доносить друг на друга), главное — оставить каждого человека в одиночестве, один на один с ним, с шайтаном. Когда нет общих представлений о добре и зле, о «можно» и «нельзя», о «плохо» и «хорошо», и каждый по этому поводу умничает, как умеет — тут-то и приходит конец любой социальной структуре, и поддерживать суррогатное единство остается только насилием и обманом (который модно нынче называть по-интеллигентному манипулированием). Каждый остается один на один с враждебным, жестоким миром — и, конечно, сразу впадает от такой безнадеги в более или менее осознаваемый ужас. И поэтому заведомо простит себе любую мерзость и подлость — ведь за жизнь борюсь, и никто мне не поможет, если я сам себе не помогу! А всякого, кто ему на его мерзость укажет, просто зачислит во враги, и дело с концом.
Сатана — великий разлучник, разъединитель. Именно в этом его сходство со смертью.
То, что творится на улицах, на дорогах, в учреждениях, в семьях — прямое следствие того, что ныне доминирует и внедряется спесивой культурой подход, согласно которому нет добра и зла, есть только самостоятельность и свобода, а против них — насилие и гнет. Тебе говорят: «Молодой человек, уступите бабушке место». А ты в ответ: «Пошла на хрен, овца». И вот оно, счастье: отстоял свободу от гнета.
Самый непосредственный результат такого мироощущения невооруженным глазом видно: кто за рулем ведет себя так, будто никого, кроме него, на свете нет, все время убивает других и частенько гибнет сам. А кто слушает Божий голос (даже и не подозревая, что это он, но просто глядя по сторонам, избегая аварийных ситуаций и соблюдая правила) — тот, конечно, может по чужой вине стать калекой, но практически никогда не станет палачом.
Камень преткновения в том, что в каждой из конфессий Бог вроде бы призывает любить только единоверцев. Такой подход дает шайтану карты в руки: смотрите, все верующие — просто фанатики, за свою веру глотку перегрызут. А мы, нормальные культурные люди, вас всего лишь, порхая с деловой встречи на романтическую, между делом бампером своего джипа расплющим — так что с нами все в порядке.
Значит, чтобы черти не победили, осталось сделать всего лишь один шаг.
Церковный перезвон красив, и муэдзин поет красиво. А уж синагогальные пения… а уж мантры…
Хотя, скажем кстати, барашков и впрямь надо резать как-нибудь укромно. Если кто-то понял своего Бога в том смысле, что именно так он заповедал говорить ему «спасибо», то, разумеется, иноверцы не могут и не должны пытаться в том разубеждать. Но со стороны кровавой бойней для возвышения души не воспользуешься, только наоборот. В окружающих она пробуждает не восхищение пусть и чужой красотой, но отвращение и зверство. А кому это надо?
Теперь прошу: не поймите меня превратно. Никаких единых религий.
Только когда ты — продолжатель, в голове твоей не воцаряется ни окончательный кавардак, ни маниакальная, истерическая убежденность. Потому что только так ты остаешься среди своих, тех, с кем у тебя от рождения примерно одни и те же интегральные «хорошо» и «плохо». Потому что каждая индивидуальная измена порождает вокруг у одних — сомнение и безверие, у других — негодование и ярость; а всего этого и так слишком много. Потому что изменник навсегда становится чужим для своих и никогда не становится своим для чужих. Потому что именно изменой ты вносишь свою скромную, но непоправимую лепту в нарастающее ныне, как снежный ком, убийственное «кто во что горазд». Потому что именно неофиты становятся самыми бескомпромиссными и беспощадными фанатиками.
Если уж верить, то именно в Бога, заповедавшего ту религию, из которой выросла родная тебе культура. Культура, что ты впитывал с детства. Внутри которой ты живешь. Ради Добра которой ты работаешь, от Зла которой ты бежишь.
Вот это и есть родные цели.
А метаться между верами со страху просчитаться в выборе настоящего Бога и тем погубить свою душу, лишившись шанса на воскресение — это пустое.
Потому что при жизни мы можем хоть до посинения спорить, чей Бог всамделишный, но ничего не докажем, а только пуще разозлим друг друга. Узнаем мы это лишь когда помрем. Да и то не факт.
Сильно подозреваю, что простой мужик, всю жизнь без особого рвения веривший в Бога своей культуры и в его «хорошо» и «плохо», не слишком усердствовавший в биении лбом в молельном доме, зато искренне мучившийся совестью и каявшийся за всякую пагубу, всякую злую мелочь, которую вольно или невольно совершил в жизни и, главное, в силу этих своих мучений год от году совершавший такого ВСЕ МЕНЬШЕ И МЕНЬШЕ — когда вкусит наконец загробного блаженства, с удивлением узрит, что оно не очень-то похоже на рай, обещанный ему его религией; ведь она вынужденно общалась с ним в мире сем лишь в понятиях и образах, доступных для мира сего.
Но ему это будет уже все равно.
Потому что блаженство — оно блаженство и есть. А Бог куда лучше нас с нашими убогими представлениями о тупой нирване, похотливых гуриях и о льве и агнце, обдолбанно прикорнувших один на другом под нескончаемое бреньканье арфы, представляет, чем действительно способен нас ПО-НАСТОЯЩЕМУ И НАВСЕГДА порадовать.
А вот если кто всю жизнь жировал, злословил, разобщал, воровал, растлевал, не забывая исправно жертвовать на храмы, перецеловал все иконы, до каких можно доехать на «мазерати», а может, даже ни одного ребенка не зарезал и не взорвал, не помолившись коленопреклоненно и от всей души — тому будет абсолютно все равно, в каком именно аду он посмертно очухается. Нипочем он там, посреди сковородки, не разберет, по какому обряду его жарят — по буддийскому, иудейскому, христианскому, мусульманскому, а то и вообще в изысканном стиле тольтеков. Черти ему верительных грамот не поднесут. Плеснут кипящего маслица — и вперед с песнями.
Навечно.