III

Какое время — таковы пророки[17]

1

Научную фантастику в узком смысле этого термина породила, уведя ее от просто литературы с элементами сказки или мифа, ее уникальная способность широко и увлекательно популяризировать науку. Но с отмиранием этой функции НФ не умерла. Ибо очень быстро выяснилось, что сюжеты, главным объектом которых является воздействие научнотехнических новаций на повседневную жизнь, позволяют авторам показывать не только локальные изменения и улучшения этой жизни, но и, что гораздо интереснее, тотальные, глобальные ее изменения. Показывать, как под воздействием науки и техники трансформируется общество в целом. Показывать общества, возникшие как следствие прогресса — и людей, возникших как следствие появления этих обществ.

Уже Жюль Верн нащупал это — вспомним «Пятьсот миллионов бегумы», где сталкиваются два совершенно разных мира, проросших из одной и той же новой техники, различно ориентированной по целям и задачам применения. Но на качественно иной уровень поднял этот прием Уэллс. Его «Сон», его «Освобожденный мир», его «Люди как боги» стали невиданными до той поры образцами утопий, сконструированных не просто по принципу «во как здорово!», а как варианты будущего, сознательно, на основе научно обоснованных действий, построенного людьми из настоящего.

Но как только фантастика начала брать в качестве места действия целиком преображенные общества, она неизбежно вынуждена была отказаться от детальной проработки каждого из научных достижений и каждого привносимого им в мир изменения — и с этого момента перестала быть научной и начала становиться метафоричной.

Уэллс сделал еще одно открытие, чрезвычайно ценное для формирования арсенала приемов фантастики. Он впервые по-настоящему всерьез и по-настоящему художественно показал, что воздействие науки на человечество совсем не обязательно будет положительным. Все зависит от целей, ради которых используются новые, искусственно созданные средства. Все зависит от состояния общества, в котором возникают те или иные новации. Так родился жанр антиутопии. И если, скажем, в «Войне в воздухе» крах человечества связывался с конкретным техническим достижением, то в знаменитой «Машине времени» он описывался как результат пошедшего «не в ту степь» прогресса в целом.

И эта вещь кажется не стареющей, ибо до сих пор у весьма большого круга людей отнюдь не изжитым остается ощущение, что человечество все быстрее и накатистее прет не туда.

Как только объектом фантастики стали не ТРАНСФОРМАЦИИ МИРОВ, а ТРАНСФОРМИРОВАННЫЕ МИРЫ, виток спирали оказался полностью пройден и, уже на новом уровне, вооруженная беспрецедентным арсеналом приемов создания разнообразнейших сцен для действия, фантастика безвозвратно ушла из той области литературы, где толковали о том, что бы надо и чего бы не надо изменять, и вернулась в ту великую область, где толкуют о том, как бы надо и как бы не надо жить.

Сказать, что после этого она встала в ряд с такими произведениями, как великие утопии средневековья (теперь воспринимаемые, скорее, как антиутопии) или положительными и отрицательными мирами Свифта, значит почти ничего не сказать.

Ведь, во-первых, и сами эти произведения лежат в русле древнейшей традиции, загадочным образом присущей нашему духу. Дескать, стоит только убедительно и заманчиво описать что-либо желаемое, как оно уже тем самым отчасти создается реально, во всяком случае, резко повышается вероятность его реального возникновения в ближайшем будущем. А стоит убедительно и отталкивающе описать что-либо нежелаемое, как оно предотвращается, ему перекрывается вход в реальный мир. Мы тащим эту убежденность еще из пещер, где наши пращуры прокалывали черточками копий нарисованных мамонтов, уверенные, что это поможет на реальной охоте завтра, и твердо верили, что стоит только узнать подлинное имя злого духа и произнести его, окаянный тут же подчинится и станет безопасен. Когда Брэдбери произнес свою знаменитую фразу «Фантасты не предсказывают будущее, они его предотвращают», он совсем не кокетничал; более или менее сознательно он имел в виду именно это шаманство и заклинательство. Но, коль скоро предполагается, что фантастике доступно ПРЕДОТВРАЩАТЬ то, что автор считает плохим, ровно с той же степенью вероятности можно предположить, что ей доступно и СОЗИДАТЬ, ПРИМАНИВАТЬ то, что автор считает хорошим, не так ли?

А во-вторых, апофеозом этой традиции для европейской культуры явились такие произведения, как Евангелия и Апокалипсис. Книга о царствии небесном и о том, как жить, чтобы в него войти — и книга о конца света и о том, как жить, чтобы через него пройти.

2

И вот тут придется поговорить уже о религии.

История развития религий — в огромной мере есть история развития составляющих их основу потусторонних суперавторитетов. А эти последние развиваются — во всяком случае, до сих пор развивались — едва ли не в первую очередь по своей способности считать «своими» как можно больше людей, все меньше внимания обращая на их племенную, национальную, профессиональную, классовую и даже конфессиональную — до обращения — принадлежность.

Дело в том, что этика, обеспечивающая ненасильственное взаимодействие индивидуумов в обществе, нуждается в некоей иррациональной вере. Почему нельзя дать в глаз ползущей с почты бабульке и отобрать у нее пенсию? Ни логика, ни здравый смысл не дают на этот вопрос ответа. Объяснить, что это просто «плохо», только кажется элементарным: на самом деле это совершенно невозможно, если в человеке вообще не заложены критерии плохого и хорошего, Добра и Зла.

Но если большинство людей начнет вытворять все, что разрешает здравый смысл, общество быстро превратится в ад. Ибо здравый смысл есть не более чем срабатывающий на сиюминутном, бытовом уровне инстинкт самосохранения. Спасает от такого ада лишь не обсуждаемое, с молоком матери впитанное ощущение, что бить бабушек в глаз нехорошо. Но, собственно, каким образом такой запрет впитывается с молоком матери? И, даже если запрет впитался, вдруг человек, повзрослев, от большого ума все ж таки задастся вопросом, что такое «нехорошо»? Тут-то и нужен ориентирующий, дающий критерий нравственной оценки действий суперавторитет. Запрет бить бабушек — иррационален, он не от мира сего, он как бы противоречит здравому смыслу. Значит, и поддерживающий его суперавторитет неизбежно должен быть иррационален, внелогичен. И чем сложнее становятся требования этики, чем более они расходятся с требованиями функционирующего вне добра и зла прагматизма — тем более суперавторитет должен становиться не от мира сего. Верую, ибо абсурдно.

На родоплеменной стадии — это первопредок, напридумывавший массу всякого рода табу: то нельзя, это нельзя… Но только по отношению к людям, то есть членам рода. Остальные двуногие и людьми-то не называются, обозначаются совсем иными словами. Но по отношению к своим — многое нельзя. Нельзя, потому что запретил великий предок. А совершишь, чего нельзя — такого перцу предок задаст из того, потустороннего мира!.. свету не взвидишь! Бог в это время еще не спаситель, а только наказыватель. Он не зовет вверх, а лишь ставит в строй и командует: левой! Правой! Охоться! Паши! Делись! И невдомек дикарям, что именно так, стреноживая эгоизм этикой, срабатывает на высшем, уже не сиюминутно-ситуационном, а долговременно-социальном уровне все тот же инстинкт самосохранения. Раз человек не способен жить вне общества, значит, общество должно жить, а, коли так, человеку в обществе многое нельзя. Но это мы словами формулируем; в основе же поступков лежат не слова, и даже не соображения, а главным образом переживания, которые всегда предметны: по отношению к тому, и к тому, и вот к этому конкретному человеку — ко всем, кто человек — многое нельзя.

Однако стоит обществу усложниться настолько, что представители различных племен начинают взаимодействовать более или менее постоянно, архаичные племенные суперавторитеты выходят в тираж, ибо вместо того, чтобы склеивать массу трущихся бок о бок индивидуумов в совокупность этически взаимозащищенных единиц, дробят их на «своих» и «чужих». А это чревато взаимоистреблением. Жизнь зовет новых, интегрирующих богов. И они приходят. Постепенно появляются и завоевывают мир этические религии, для которых «несть ни эллина, ни иудея». Критерием «своего» делается братство уже не по крови, а по вере — и, таким образом, братства размыкаются и перестают быть жестко и навечно отграниченными друг от друга. Теперь вход в братство открыт каждому. И возникает новый мощнейший манок — посмертное спасение. Но зато «нельзя» становится гораздо больше, потому что интегральный Бог превращается из наказывателя, главным образом, в спасителя. Наказание остается лишь как нежелательный, вспомогательный, побочный момент его деятельности. Бог, в отличие от первобытных божков и первопредков, тянет человека возвыситься над самим собой. Он ориентирует не на давно уже существующий реальный общий распорядок труда и быта, нарушения которого однозначно греховны, но на обобщенный и в то же время каждым индивидуально переживаемый идеал, которого практически невозможно достичь, но к которому обязательно с максимальным личным напряжением надо стремиться. И за это напряжение воздастся вам.

Потребность в очередном скачке такого же рода возникла как следствие секуляризации и затем обвальной атеизации европейского общества в XVIII и в особенности в XIX веках. Выбив авторитет Христа из-под морали, развитие культуры фактически сделало мораль недееспособной, превратило ее в набор мертвых словесных штампов, совершенно беззащитных перед издевательствами живущих здравым смыслом прагматиков. Это поставило общество перед ужасной перспективой, сформулированной Достоевским: если Бога нет, то все дозволено. Позволить этой перспективе реализоваться культура, безусловно, не могла.

Вне зависимости от желания тех или иных тогдашних философов, разрабатывавших те или иные учения, ни один из них не мог пройти мимо этой проблемы.

Некоторые искали суперавторитет именно в изолированном «я», вырвавшемся из пут этики, и сознательно атаковали интегрирующие суперавторитеты, объявляя веру в любой из них унизительной, словно рабьи цепи, словно костыли, на которых покорно ковыляют те, кто не хочет даже попробовать привольно взмыть в зенит. «Я» действительно в ту пору вырвалось на волю — и не могли не появиться гении, ополоумевшие при виде забродившего по Европе призрака индивидуальной свободы. Именно они постарались возвести это «я» на сакральный пьедестал. Мораль для них превратилась в как можно более полную реализацию личной воли того, кто достаточной волей обладает.

Но большинство иных, сознательно или нет, пытались отыскать некий новый суперавторитет, который, заменив Бога, стал бы для каждого уверовавшего в него человека ценностью большей, нежели собственное «я» с его разгульными и бессовестными запросами, и подкрепил бы мораль, сделал ее заповеди непререкаемыми, не подверженными индивидуалистическому размыванию и искажению.

Именно в это время европейская цивилизация выдвинула совершенно новую концепцию истории. Согласно ей история не есть топтание на месте или бег по кругу, но поступательный и в значительной степени управляемый процесс восхождения из мира менее совершенного в мир более совершенный. Не стоит сейчас касаться вопроса о том, верна ли вообще эта концепция. Для нас сейчас важно лишь то, что именно она позволила начать отыскивать качественно новые, секуляризованные суперавторитеты, объединяющие людей в способные к беспредельному расширению братства по совершенно новому принципу. Суперавторитеты эти — модели посюстороннего будущего.

Стоит предложить некий вариант будущего общественного устройства, с той или иной степенью наукообразной убедительности доказать его возможность и желательность — и, буде найдутся люди, для которых это будущее окажется эмоционально притягательным, которые захотят общими усилиями попытаться достичь его, все они окажутся братьями по этой новой вере, дающей, как и всякая чисто религиозная вера, столь необходимый индивидууму надындивидуальный смысл бытия. И если брат поведет себя по отношению к брату аморально, суперавторитет накажет: желаемое всеми братьями будущее может не сбыться.

Моральным стало то, что способствует как можно более быстрому приходу желаемого будущего, аморальным — все то, что этому приходу мешает. Этот подход, принявший чудовищные формы у большевиков и нацистов, кстати сказать, никуда не делся; в чуть приглушенном виде он полностью унаследован и демократами, строящими очередное светлое будущее тотального рынка.

Очень показательно, что эти, так сказать, религии третьего уровня возникли именно в христианском регионе, с одной стороны, знавшем только сверхъестественную опору морали, а с другой — докатившемся до массового безбожия. Дальнему Востоку новая секуляризованная этика была ни к чему, она испокон веков там существовала, разработанная еще конфуцианством, и опиралась на двуединый посюсторонний суперавторитет государство/семья. Мусульманскому региону секуляризованная этика тоже была не нужна — там не произошло обвальной атеизации. А вот европейская цивилизация оказалась в безвыходном положении; кружить по плоскости стало уже негде, пришлось вспрыгивать на новую ступень — а там, разумеется, поджидали новые проблемы. Как и при всяком качественном скачке, предвидеть их заранее было невозможно. И тем более невозможно было разработать заблаговременно методики их разрешения.

Кстати, и серьезная фантастика — тоже практически исключительно детище христианского культурного региона. По-моему, это не может быть простым совпадением.

Прекрасно прослеживается связь традиционной этики с суперавторитетами даже на таком простеньком примере, как категорический императив. Не делай никому того, чего не хочешь себе — ведь это краеугольный камень любой этической системы, и все мы его помним. Но в канонических текстах мировых религий, насколько я могу судить, фраза, где он формулируется, никогда не оставляет его в изоляции, не провозглашает в голой беззащитности и бездоказательности. Делается иначе.

«Не делай человеку того, чего не желаешь себе, и тогда исчезнет ненависть в государстве, исчезнет ненависть в семье». Конфуций, «Луньюй».

«Итак во всем, как хотите, чтобы с вами поступали, так поступайте и вы с ними; ибо в этом закон и пророки». Евангелие от Матфея, глава 7, стих 12.

Даже ислам, насквозь, казалось бы, простеганный угрозами в адрес иноверцев, благоговеет перед тою же самой истиной. «Не злословь тех богов, которых призывают они опричь Аллаха, дабы и они, по вражде, по неразумию, не стали злословить Аллаха». Коран, сура «Скот», стих 108.

Как сплетены простенькая, но абсолютно интегральная, общечеловеческая истина категорического императива и суперавторитеты, присущие только данной цивилизации! В христианстве — закон и пророки. Кстати сказать, уже здесь, в одной этой фразе, похоже, заложена возможность распада на католическую и православную ветви и, соответственно, на евроатлантическую и византийско-восточнославянскосоветскую цивилизации. На чем сделаешь акцент — на том и будет держаться главный регулятор совместного существования. Закон — и получишь в итоге правовое общество, ибо в нем, в законе — религиозном ли, светском ли — гарантия того, что тебе никто не сделает того, чего ты не хочешь себе. Пророки — получим общество, где главным хранителем и защитником этического императива, главной его опорой служит харизматический лидер. А затем тот или иной подход стремительно пропитывают культуру, формируют ее под себя, ибо без оглядки — пусть и бессознательной, только в ощущениях — на эту истину в обществе и шагу не ступишь…

Казалось бы, и конфуцианство чревато подобной же двойственностью. Семья или государство? Государство или семья? Но идеологи имперского Китая ухитрились преодолеть это противоречие, срастив то и другое воедино; государство есть лишь очень большая семья, семья есть минимально возможное государство. И тогда обе ипостаси суперавторитета не раздирают императив, а наоборот, поддерживают с двух сторон, под обе рученьки.

А вот в исламе — полная теократия. И конечный субъект, и конечный объект этического императива — по ту сторону обыденной реальности.

Какие разные культуры и народы! Но в какой-то момент все, все приходили к универсальному принципу ненасильственного взаимодействия индивидуумов в обществе: если хочешь, чтобы тебя не резали, прежде всего не режь сам. А потом этот принцип возводился в ранг священного посредством жесткой увязки его с основным для данной цивилизации суперавторитетом. И дальше начиналась взаимная энергетическая подпитка. Выстраданная десятками поколений поведенческая истина, прагматичная и земная в самом лучшем смысле этих слов, с полной очевидностью доказывала доброту и справедливость суперавторитета, то, что он плохого не посоветует. А суперавторитет освящал простенькую бытовую истину с горних высей, с полной очевидностью доказывая, что ни в каких рациональных оправданиях и подпорках она не нуждается, она — свята и вечна, как Поднебесная, Христос, Аллах…

Два члена этих драгоценных формул становились парой ангельских крыл, согласными взмахами несущих общество над кровавым, брызжущим отравленными стрелами, греческим огнем, «эрликонами» и «стингерами» варевом сведения счетов всех со всеми. И какие устойчивые, несмотря на все превратности истории, цивилизации возникали!

Конечно, они не становились раем. Полностью гарантировать, что человек не станет совершать действий, способных причинить кому-то вред, может только заблаговременный расстрел. Но взаимонакачка императива и суперавторитета делала возможным статистическое преобладание социально ориентированных поступков над асоциально ориентированными, этически ориентированных над ориентированными эгоистически — а большего от коллектива человеков и требовать нельзя, состоит ли он из двух десятков или из двадцати миллионов… Потому что только оно, это преобладание, способно сделать коллектив устойчивым — а следовательно, сделать вероятной его положительную перспективу.

Апологет современного открытого общества, буде ему взбрела бы в голову такая блажь, сформулировал бы категорический императив, вероятно, так: не делай никому того, чего не хочешь себе, ибо на этом ты можешь потерпеть финансовый ущерб. Кроме как перспективой сокращения доходов усовестить нынешнего человека просто нечем. С предрассудками покончено. Мракобесие побеждено. Так ложная мудрость мерцает и тлеет пред солнцем бессмертным ума. Да здравствует солнце, да скроется тьма!

3

Марксизм, хоть и принято считать его экономическим учением, был, как мне представляется, не вполне осознанной, но исторически самой значимой попыткой нащупать коллективистский ответ на вопрос, поставленный самим развитием европейской культуры: почему, РАДИ ЧЕГО люди должны любить друг друга не во Христе, а просто так, в реальной посюсторонней жизни. Другое дело, что Маркс в своих теоретических построениях тоже не смог обойтись без деления людей на «своих» и «чужих», проведенного по классовому принципу — и, стоило дойти до дела, до конкретной политики, это привело к возникновению кровавой каши, весьма напоминающей кровавую кашу первых веков христианства, когда различные христианские секты ожесточенно грызлись друг с другом, насмерть воюя в то же самое время со всем языческим миром.

Нет, правда, знакомая ведь картина — абсолютная нетерпимость, безудержная тяга к идеологической и политической экспансии, безоговорочное и поголовное объявление всех предшествовавших богов злобными демонами-искусителями, программное разрушение их храмов и даже статуй… Тупость, озверелость и растленность, а иногда и явная психическая неполноценность религиозных руководителей и их приверженцев были тогда настолько очевидны, что всерьез компрометировали человеколюбивые заветы основателей и казались для многих современников неоспоримыми свидетельствами ущербности самой религии. Император Юлиан Отступник даже попытался аннулировать христианство, будто его дюжина придурков с похмелья выдумала, и вернуться к богам предыдущих ступеней. Увы, никому не дано повернуть вспять колесо истории…

Коммунизм споткнулся и шумно хряснулся на возведенной в ранг священного долга вседозволенности во имя реализации своей модели посюстороннего грядущего, на аморальности по отношению к классовым врагам. И тем не менее построение бесклассового общества долго оставалось, а для многих и сейчас еще остается, чрезвычайно притягательным религиозным идеалом.

Другую исторически значимую модель сконструированного будущего предложил нацизм. В определенных кругах модно к делу и не к делу долдонить, что коммунизм и нацизм суть близнецы-братья. Это верно в том смысле, что нацизм политически возник и не без влияния коммунизма, и как реакция на брошенный коммунизмом вызов. Это верно в том смысле, что для реализации и той, и другой модели были созданы чудовищные государственные машины, которые принято называть тоталитарными. И все же есть весьма существенная и, возможно, принципиальная разница.

Ну хоть лагеря. Учение о тоталитаризме в значительной степени базируется на том, что, скажем, Аушвиц и Озерлаг суть одно и то же. При этом совершенно игнорируется, что лагеря Гитлера были результатом заранее запланированного, теоретически обоснованного геноцида, являвшегося сущностной частью построения нацистского светлого будущего. ГУЛАГ же после «философских пароходов» и относительно скромной по масштабам Соловецкой «перековки» вынужденным образом расцвел только тогда, когда в конце двадцатых годов, через целых десять лет после прихода большевиков к власти и их экспериментов с НЭПом, стало понятно, что естественными, чисто экономическими методами страну модернизировать уже невозможно — нет ни времени, ни финансов, ни людских ресурсов, ни минимально необходимой инфраструктуры, ни равноправной включенности в мировую экономику, и потому все, до последнего шурупа, нужно производить только свое. Лагеря Гитлера предназначались просто для уничтожения людей. Лагеря Сталина предназначались для создания любой ценой современной индустрии и ее сырьевой базы. Конечно, страдания людей и есть страдания людей. Преуменьшать их бессовестно. Но ровно так же бессовестно, принимаясь теоретизировать, строить свои обобщения на слепоте. А без этой нарочитой слепоты теория тоталитаризма сразу начинает хромать.

В нацизме предметом религиозного поклонения является собственная нация, а сутью предлагаемой модели будущего — ее очищение от «чужих» по крови, по возможности сдобренное мировым или хотя бы региональным господством. Это старая, как мир, идея, питавшая любую агрессию спокон веков, только доведенная до абсурда. Поэтому нацистское общество замкнуто, изолировано, как первобытное племя. Для коммунизма же нет ни эллина, ни иудея — и поэтому вход в религиозное братство всегда открыт, достаточно лишь уверовать в бесклассовую утопию. Нацизм предлагает постоянное для всего обозримого будущего противостояние расы господ и расы рабов, разделенных более или менее многочисленными прослойками так ли, сяк ли пораженных в правах получеловеков, недочеловеков, фольксдойчей, неграждан… Коммунизм, прошедший через горнило экспроприации экспроприаторов, теоретически должен был вскорости утвердить в человецех основанное на равенстве благоволение во веки веков — для всех. Именно поэтому коммунизм оказался притягательнее и жизнеспособнее нацизма. Именно поэтому коммунизм, пока практическая реализация его догм не бросила его в пропасть резни, столь часто удостаивался сравнений с христианством, чего нацизму не выпадало никогда. Именно поэтому в шестидесятых годах, когда коммунизм попытался порвать — и на некоторое время довольно убедительно сделал вид, что и впрямь порвал — с ГУЛАГом, на его религиозных идеях смогло вырасти поколение шестидесятников, которое при всех своих недостатках, при всей своей внутренней раздвоенности и даже разорванности было, вероятно, самым порядочным, самым бескорыстным и добрым, самым творческим из всех поколений, родившихся при советской власти. И выросло оно, между прочим, не без влияния основанных на коммунистических идеалах блестящих литературных утопий, до сих пор не утративших своей художественной ценности — таких, как романы и повести Ефремова и Стругацких. Ни подобных утопий, ни подобных людей нацизм не дал и не мог дать.

Зато и та, и другая модель, лишенные христианской возможности манить загробным спасением, прекрасным ПОТУСТОРОННИМ грядущим, совершенно в равной мере и буквально наперебой призывали жить во имя внуков и правнуков, во имя прекрасного ПОСЮСТОРОННЕГО грядущего. Манок не хуже первого: один играет на инстинкте самосохранения, другой на инстинкте продолжения рода, а это два самых мощных инстинкта, как нельзя лучше годящиеся для того, чтобы на физиологическом уровне подпереть предъявляемые суперавторитетами моральные требования.

4

Фантастика, следуя своим собственным, литературным законам развития, занялась описанием трансформированных прогрессом миров именно тогда, когда заменой прежней религии для очень многих стала вера в ту или иную модель будущего. И получилось так, что именно фантастика оказалась максимально эмоциональным и образным, метафоричным, абстрагированным от конкретики переходных периодов из реального бытия в мир иной — а как раз этим требованиям и должны отвечать сакральные тексты — описанием этого самого мира иного. А потому она неизбежно стала единственным видом литературы, способным удовлетворить потребность в живописании суперавторитетов секуляризованного сознания. По всем своим параметрам, по всем изначальным свойствам, вне зависимости от желания конкретных авторов и того, насколько они понимали происходящее, фантастика была на это обречена.

В предисловии к переизданию «Возвращения» Стругацкие писали: «…Мы вовсе не хотели утверждать, что именно так все и будет. Мы изобразили мир, каким мечтаем его видеть, мир, в котором хотели бы жить и работать, мир, для которого мы стараемся жить и работать сейчас». Однако великие братья умели изобразить желаемое так убедительно, так заманчиво, что громадное большинство их читателей заражалось желанием именно таким видеть мир, желанием жить именно в таком мире, и ни в каком ином. «Храма же я не видел в нем, ибо Господь Бог Вседержитель — храм его… Спасенные народы будут ходить во свете его, и цари земные принесут в него славу и честь свою. …И не войдет в него ничто нечистое и никто преданный мерзости и лжи… И показал мне чистую реку воды жизни, светлую, как кристалл». Чем не мир Полудня? А ведь это сказано было на две тысячи лет раньше… Собственно, с упованием на обретение такого мира была выстроена вся европейская цивилизация. Да, непохожая на этот светлый образ — но великая, мощная и, пока не перестала в него верить — не просто сыто благодушная, как нынче, но, при всей своей неоднозначности, человечная. Порой жестокая, как всякий молодой идеалист. Но не кидающаяся в маразматическом остервенении на всякого, кто мешает по-стариковски дремать на солнышке.

Предисловие Стругацких завершается словами: «Если хотя бы часть наших читателей проникнется духом изображенного здесь мира, если мы сумеем убедить их в том, что о таком мире стоит мечтать и для такого мира стоит работать, мы будем считать свою задачу выполненной». И она действительно оказалась выполненной, в этом нельзя сомневаться. Но разве можно назвать вдохновенную попытку убедить людей мечтать о мире ином, том, которого нельзя ни увидеть, ни пощупать, ни вообще убедиться, возникнет он когда-нибудь, или нет, и все-таки ради его обретения напряженно трудиться в мире этом — разве можно назвать ее иначе, как распространением веры?

В «Часе Быка» Ефремов из придуманного им грядущего так объяснял реальный, современный ему XX век: «Русские решили, что лучше быть беднее, но подготовить общество с большей заботой о людях и с большей справедливостью, искоренить условия и самое понятие капиталистического успеха…» Что это, если не мольба, не крик души верующего — непроизвольно, но в духе времени закамуфлированный писателем под откровения созданных в светлом будущем точных общественных наук?

По сути дела, беллетризованное описание желательных и нежелательных миров есть ни что иное, как молитва о ниспослании чего-то или обережении от чего-то. Эмоции читателей здесь сходны с эмоциями прихожан во время коллективного богослужения. Серьезная фантастика при всей привычно приписываемой ей научности или хотя бы рациональности является самым религиозным видом литературы после собственно религиозной литературы. Является шапкой-невидимкой, маскхалатом, в котором религия проникла в мир атеистов, нуждающихся, тем не менее, в оправдывающем этику суперавторитете и в объединительной вере и получающих их в виде вариантов будущего, которого МЫ хотим и которого МЫ не хотим. Фантастика — единственное прибежище, где так называемый атеист может почувствовать себя в соборе (но не в толпе) и помолиться (но не гневно заявить справедливые претензии); атеистов же среди нас, как ни крутите, немало.

Отсюда — совершенно специфическая, удивительная роль, которую играла у нас в стране НФ в шестидесятых и семидесятых годах; возможно, она еще сыграет ее в будущем.

Поначалу главным аффектом было ожидание рая. Ожидание страстное, нетерпеливое, активное. Вошедшее в плоть и кровь православной культуры упование на скорое пришествие царствия небесного, трансформированное европейской доктриной обретения этого царствия в посюсторонней жизни — и помноженное на советскую яростную надежду построить его быстро, своею собственной рукой. Вот оно, в двух шагах, общество хороших людей, которым никто и ничто не мешает быть хорошими и становиться еще лучше — ни аппарат подавления, ни преступность, ни война.

Но быстро выявилась фатальная слабина мира, который живыми, заманчивыми образами овеществлял желание реальных людей жить лучше и становиться лучше. Что нужно перешагнуть, чтобы сделать эти шаги? Что за порог? Что за бездну? Ведь очевидно же, что мир реальный и мир изображенный отличаются друг от друга качественно, принципиально, и даже люди, населяющие текст, вопреки стругацковской максиме «почти такие же», тоже отличаются от реальных качественно: они лишены комплексов, агрессивности, лености, косности…

Здесь, между прочим, явственнейшим образом просматривается водораздел двух культур. В западной фантастике для изображения светлого будущего, как правило, достаточно простого количественного увеличения уже существующих благ и удобств. Там иная сказка: нет таких неприятностей и бед, против коих не выступил бы простой славный американский парень. Поднапрягшись как следует, даже, возможно, получив пару раз по сопатке и даже — страшно подумать о таких лишениях! — как-то утром не сумев обеспечить любимой девушке, стоящей с ним плечом к плечу, горячего душа и мытья головы правильным шампунем, он обязательно ликвидирует спровоцированное той или иной внешней силой локальное ухудшение мира, который в целом-то НЕ НУЖДАЕТСЯ ни в никаких принципиальных улучшениях. Только если мир изменен качественно, простой славный парень ничего не может поделать (смотри, например, «1984»). Качественные изменения существующего мира всегда к худу.

У нас же улучшение мира мыслилось только качественным; о количественном улучшении уже существующего не думалось. Это было, прежде всего, неинтересно. Блёкло. И не в традиции культуры. Количественные улучшения подразумевались как неважные, естественные, автоматически происходящие следствия одного кардинального качественного улучшения.

Формально все это было еще допустимо. Методику перехода четко обозначила Партия в своей грандиозной программе, так что господа литераторы могли о переходном периоде не беспокоиться. Объектом переживания переход поначалу и не мог стать. Вся Программа сводилась к вековечной фразе «По щучьему велению…» Что было переживать, кроме отчаянного желания оказаться наконец по ту сторону нескончаемого мгновения, на протяжении которого щука исполняет свой магический взмах хвостом? И это казалось естественным, потому что, каким бы новым и умным не считали тогда жанр НФ, он прекрасно уложился в традиционные мифологемы; в сказание о граде Китеже, например. Поднырнуть под мерзость неодолимой реальности, а через промежуток времени, сколь угодно короткий, или сколь угодно долгий — ведь в озере время останавливается, как в коллапсаре — когда беды отступят, всплыть обновленными, и все-таки «почти такими же»…

Но искренне переживающие люди в озере долго не могут. Дышать нечем. Абстрагироваться от переходного периода уже не удавалось; он начинал вызывать беспокойство, то есть сам становился объектом переживаний.

Конечно, уже были Солженицын и Сахаров, уже были Новочеркасск и Чехословакия. Но — для немногих. А на рубеже 70-х уже и массовое сознание стало медленно поворачиваться в этом направлении. Именно тоска по социальному идеалу неизбежно начинала вызывать ненависть к тем силам, к той системе, которые, как казалось, только и не дают идеала достичь. Те, кто не уверовал в светлое будущее, прекрасно мирились с реальностью. Разве что мечтали, как в западной модели, о ее количественном улучшении. А вот иные…

Ефремов пишет «Час Быка».

Уникальный, удивительный по эмоциональной убедительности и привлекательности XXII век Стругацких трансформируется. Цель социального прогресса, которую они создали, они же и дезавуировали, начав нагнетать к ней ненависть; вскоре с их легкой руки ненависть к будущему станет в литературе господствующей. Полдень «Жука» совсем не манит; из утопии он превратился едва ли не в антиутопию. А «Волны» в открытую демонстрируют: лишь те достойны счастья и свободы, кто перерастает этот тварный мир, мир живущих в реальности тварей, и, презрев все отношения с тварями, взмывает в горние выси… Объединяющим фактором стало стремление к свержению любых коллективистских идеалов. Идеалом — утверждение посредством глумления. На человеке как существе, способном жить в раю, способном создать рай себе и ближним своим, поставлен был крест.

Светлое будущее окончательно вернулось туда, откуда оно веком раньше пришло в литературу — на Голгофу, а потом за облака.

5

На фантастике это сказалось не лучшим образом. Молиться вместе стало НЕ О ЧЕМ.

И потому пришло время писать НИ О ЧЕМ.

В мире сем мы сейчас уже ничего сообща не хотим. Сообща мы даже ничего не НЕ ХОТИМ.

Моральным стало то, что выгодно. Но выгода — понятие сугубо индивидуальное. Строить город-сад можно только вместе — потому и этика, и легитимизирующие ее суперавторитеты были рассчитаны на коллектив. Бесконечная борьба за увеличение притока личных денежных средств предполагает картину мира, состоящую только из меня, мешающих мне препятствий и используемых мной инструментов. Суперавторитет у каждого в его бумажнике.

И потому на место богов полезла нечисть.

Пошла ожесточенная схватка даже не за сюжеты, не за идеи — за сцены. ЗА АНТУРАЖ. За воровство культурного субстрата, который был выработан и отработан века назад, от которого все культуры мира, кроме старательно цепляющихся за свою первобытность диких и жестоких культов, давно отказались — но который можно успеть ухватить и использовать первым. Откуда бы еще, из какой древней религии спереть и заставить прыгать по страницам бесенят поэкзотичнее? А уж на оригинальном-то фоне простится любая смысловая и духовная банальность…

Вот бесчисленные персонажи скандинавских саг и сочиненные им под стать божки, которых скандинавы придумать не успели. Вот индуистские пьяные и озверелые вершители судеб, вот исламом усвоенные, но явно доисламские ифриты и джинны. Вот и родные наши лешие, кикиморы, бабки-ежки…

Кого только не повылезало в качестве носителей силы и смысла, водителей людей, дарителей и навязывателей целей для подвигов!

В «Солярисе» Лем прекрасно сформулировал: «Нам только кажется, что человек свободен в выборе цели. Ему ее навязывает время, в которое он родился. Человек служит этим целям, или восстает против них, но объект служения или бунта задан ему извне». И вот теперь в качестве объектов бунта или поклонения предлагаются допотопные идолища.

Отсюда — вопиющий этический плюрализм. Сектантство. Ибо ни одной интегрирующей идеи не осталось.

Как-то забыто оказалось, что при всем том лишь следование идеалу способно обеспечить движение. А КОЛЛЕКТИВНОЕ ДВИЖЕНИЕ способно обеспечить исключительно следование КОЛЛЕКТИВНОМУ ИДЕАЛУ.

Говорят, история повторяется в первый раз в виде трагедии, в другой раз — фарсом. Один раз человечество уже проделало путь от язычества к мировым религиям и далее, к вере в светлое посюстороннее будущее — которая, что самое-то замечательное, верам второго уровня сама по себе отнюдь не враждебна. Наоборот, лишь язычество враждебно и тому, и другому, потому что для него нет будущего, есть только бесконечно длящееся нынче. Недаром так много стало текстов, где перемешиваются реалии прошлого и настоящего; зачастую такое смешение служит самым мощным в этих текстах эстетическим средством, на котором только и держится все остальное. Бронетранспортеры всякие под зиккуратами Ура и Урука… С художественной точки зрения это порой бывает ярко и смешно. Но со смысловой-то — это не более чем капитуляция перед мрачной иллюзией, что исторического движения нет.

Процесс восхождения от культа идолищ и бесов в реальной истории был объективно обусловлен. И описанный здесь культурный сброс тоже не злой дядя нарочно придумал, он обусловлен объективно — возможно, отчасти потому, что в начале XX века слишком много народу слишком забежало вперед, с неразумным пылом принявшись за самопереконструирование. Пришлось откатиться. А вместе с реальностью и, как и свойственно человеческой рефлексии, дальше, чем она сама, откатилась наша литература вообще и фантастика в частности.

«Если», 1999, № 6

Кудесники не ко двору

1

Их уже, в общем, не помнят.

Их совсем уже не читают. И даже те, кто читал когда-то взахлеб — практически не перечитывают.

Невозможно перечитывать. Кому-то скучно, кому-то смешно, кому-то тошно от этих тупых совков… А мне, если вдруг ненароком упадет взгляд на потрепанные корешки засыхающих на полках книг, за которыми когда-то гонялся, как за Граалем — больно. Точно я сквозь помутневшую от времени, измалеванную похабщиной, заляпанную пригоршнями грязи и засохшим дерьмом стеклянную стену тускло вижу свой рай, в который мне по грехам моим во веки веков не вернуться…

Советская научная фантастика сама видела и другим показывала мир как арену бескомпромиссной борьбы Света и Тьмы.

Можно назвать это убожеством, можно — бесчеловечностью, можно — исторической ограниченностью… Но толерантностью там и не пахло. Не пахло там смакованием извращений физических и духовных. Не пахло уважением к мерзости, терпимостью к тому, что нестерпимо всякому любознательному, работящему, семейному, чадолюбивому человеку. Не пахло в ней общечеловеческими ценностями. Тот, кто скачет по сцене с голой задницей не был в ней равен тому, кто выходит в скафандре в открытый космос. Проститутка не была равна медсестре. Прохиндей не был равен мечтателю. Сделанное не равно украденному. Зло не равно Добру.

Это мировидение было унаследовано советской идеологией от православия. Унаследовано абсолютно неосознанно. Советская НФ была яростно антиклерикальной и антицерковной. Но она была высококультурной — а культура из традиции вырваться не может. Из нее вываливается лишь бескультурье.

Место Бога в советской НФ заняла коммунистическая справедливость, а место дьявола — капиталистическая несправедливость. Место рая — нарождающееся коммунистическое будущее, где все пусть и не одинаково замечательны и талантливы, но, во всяком случае, вполне справедливы, добры и о других думают больше, чем о себе. Место ада — умирающее капиталистическое прошлое, где царят культ наживы, звериная злоба, вопиющее неравенство и беспощадная конкуренция.

Тогдашняя фантастика была еще и научной. Это значит, что сюжетные коллизии, ситуации, интриги возникали из научного допущения, уж хотя бы не противоречащего фундаментальным знаниям, реально существующим на момент написания произведения. Изначально популяризаторская роль НФ зачастую доводила литературные тексты до того, что преподнесение таких знаний в облегченной, живой форме оказывалось главным содержанием.

Грубо говоря, попавшему в переделку на другой планете персонажу, чтобы не задохнуться, нужно было срочно добыть из воды кислород. Значит, кто-то по радио ему коротко и толково рассказывал про электролиз, и по ходу мы это читали; персонаж, уже одной ногой в могиле, усваивал лекцию, совал электроды в ведро с водой и вскоре дышал всласть. Родина рукоплескала, а если это была не новелла, а повесть пообъемней — то еще и встречала героя с цветами. Закладывался стереотип. Мотивация к познаванию — познавание — применение познанного — стимуляция правильного применения обещанием социального успеха и престижа. Простенько, но, в общем, небессмысленно.

Однако было и совсем иное. Куда более масштабное и манящее.

Существеннейшей составляющей советского рая являлась всеобщая тяга к знаниям, научная увлеченность, головокружительный научнотехнический прогресс. Непременным элементом ада — одержимость самыми низменными желаниями и потребностями, упадок науки, всеобщее презрение к профессии ученого, незнание элементарных научных истин и полное нежелание их знать.

Оглянувшись ныне по сторонам, легко убедиться, что ад адом и оказался.

Вот только рай подкачал.

Не место и не время сейчас говорить о титанах. Такие корифеи, как Ефремов, Стругацкие, или, например, Булычев, достойны многочисленных капитальных исследований каждый. Но, что не менее существенно, их затруднительно назвать советскими. И еще более трудно назвать научными. И то, и другое определение окажется для их творчества, за исключением, быть может, самых ранних, юношеских их произведений, вульгарным искажением; точная во многих иных случаях характеристика применительно к этим людям превращается в криво и безграмотно налепленный ярлык.

Речь об иных. О тех, кто убогие технари.

О них практически не пишут статей и исследований. То ли дело великанский уд на мосту намалевать, и чтобы мост развели! Тут же выскочит какой-нибудь галерист, крупный дока в вопросах того, какова должна быть российская культура, и без зазрения совести объяснит на весь телевизор, что намалевать уд на мосту — это совсем не то, что намалевать соответствующее слово на заборе! Тут нужен крупный талант и незаурядная смелость! И хулиганью за счет налогоплательщиков отвалят сытную премию (не говорим о благотворительных пожертвованиях со стороны цивилизованного мирового сообщества — это уж само собой), чтобы окончательно сориентировать людей искусства (если кто еще сам не сориентировался), чем именно теперь надо заниматься, чтобы иметь успех!

А тогда были иные времена. Дикие, душные, нищие, когда подавлялись все ростки свободной и независимой мысли. Времена кровавой тирании. Времена железного занавеса.

Сейчас даже трудно себе представить, каким успехом научная фантастика пользовалась в ту пору и какое влияние оказывала. Для подростков она была практически единственным окошком в уже поджидающий их за близким порогом большой, взрослый, завораживающе интересный и ПРЕДЕЛЬНО ПРЕСТИЖНЫЙ по тогдашним меркам мир. Мир космоса, мир атома, мир океанских глубин, мир загадок прошлых тысячелетий…

Мир простора, чистоты и могущества.

Советская НФ базировалась на нехитрой, несколько наивной, но, по большому счету, единственно побуждающей к действию картине мира: достаточно образованный человек, если как следует поразмыслит, МОЖЕТ ВСЕ.

Трудно найти жизненную позицию, более привлекательную для тех, кто только начинает жить и подыскивать для себя в этой жизни скаляр и вектор.

Были, конечно, и иные факторы популярности.

Ведь именно в НФ читатель получал все приключения, которыми так пленялись в том же самом детском возрасте предыдущие поколения мальчишек и девчонок. Всякие там джунгли, затерянные цивилизации, шпионские страсти, марсианские потасовки… Но при этом — на совершенно новой, куда более современной и куда более человечной мотивационной основе.

Да, мы отправляемся в дебри Амазонки или в пустыни Азии, мы рискуем собой, преодолеваем бурлящие речные пороги и палящий зной, дышим то болотными миазмами, то сухим песком самумов — но тащим на себе не только ружья и консервы, у нас на горбах ПРИБОРЫ! И премся мы к черту на рога не чтобы пострелять злых индейцев да зулусов и заставить их делать единственное, на что они годятся — чистить нам сапоги. И не чтобы опередить конкурентов и первыми завладеть алмазами. Нет, мы после скитаний и тягот должны обнаружить следы пришельцев с иных планет, мы откроем секреты их техники, опередившей земную на много веков. Мы найдем динозавров, которые, оказывается, не все вымерли миллионы лет назад, и спасем их от окончательного вымирания! А заодно еще и нескольких угнетенных колониалистами негров освободим…

Да, мы плывем на исследовательском суденышке, мы боремся со штормами, мы мучаемся от жажды, потому что рифами нам свернуло винты и у нас кончается пресная вода, но все это не ради дурацкого, никакому приличному человеку на фиг не нужного золота — а чтобы раскрыть вековую загадку и найти, где живет МОРСКОЙ ЗМЕЙ!

Да, да, конечно, мы отчаянно и весело сражаемся с врагами, порой и жизни своей не щадим, но все это не ради алмазных блямблямчиков тщеславной похотливой кошки с французской короной на пустой тыкве. Нет — ради СВОБОДЫ И БРАТСТВА! Ради освобождения человечества от глумливой и тупой власти денежных мешков, а то и всего космоса — от неведомых и просто невообразимых в наши дни опасностей…

Покажите мне мальчишку, который не хочет ощутить себя благодетелем, первооткрывателем, бескорыстным благородным спасителем.

А в таких условиях и еще одно существенное преимущество НФ срабатывало как нельзя лучше. Как и всякая литература приключений, этически и психологически она была предельно облегчена и упрощена.

В ней нельзя было перепутать Добро и Зло, потому что и сами авторы их который не путали. В ней очень легко было отождествлять себя с по-настоящему хорошими людьми, потому что именно ими производились все правильные сюжетные действия. В персонажах советской НФ не было и намека на достоевщинку. Уж плохой человек, так плохой, а уж хороший, так хороший. Если хороший и делает ошибки, приносящие другим людям несчастья и боль, так по НЕЗНАНИЮ — а кто тебе, дорогой читатель, мешает теперь, прочитав об ошибках хорошего человека, знать чуточку больше, чем он, и тем самым в собственной жизни подобных ошибок избежать?

Покажите мне мальчишку, который хочет быть не рыцарем без страха и упрека в блистающем мире манихейского поединка, а униженным и оскорбленным ботаником среди вечно хнычущей толпы таких же бедных людей!!

Если он, конечно, вообще хочет хоть чего-то, кроме как найти по пути на тусняк прям посреди дороги ящик пива с лежащей поверху пачкой бакинских. Увы, с помощью всего лишь двух могучих заклинаний Темного Властелина — «Аффтар жжот» и «Слишкам многа букфф» — можно гарантированно предохраниться от самых элементарных знаний и самых естественных переживаний.

Ведь даже самые примитивные по сюжету и коллизиям научнофантастические тексты, пусть хоть до мозга костей советские, стало быть, переполненные борьбой с врагами СССР и пальбой по ним, были принципиально отличны от нынешних пусть хоть самых совершенных компьютерных стрелялок.

Это отличие кому-то, возможно, покажется не существенным на общем фоне кровожадной примитивности и того, и другого. Но именно из-за него избиение злых шпионов в советском боевике и избиение монстров в DOOMе вырабатывало кардинально отличные условные рефлексы на всю оставшуюся реальную жизнь.

В компьютере в кого ты стреляешь, тот и плохой. В советском боевике кто плохой, в того ты и стреляешь. В стрелялке кроме тебя хороших нет. Ты — Добро, а все, что подворачивается тебе под прицел — Зло. В советской НФ, даже той, что создавалась в мрачные времена обострения классовой борьбы, ты в лучшем случае — всего лишь защитник великого, находящегося безмерно выше тебя Добра, и ты имеешь право на выстрел ровно в той степени, в какой ты являешься таким защитником. И любой, кто защищает Добро в той же степени, что и ты, равен и равноправен тому персонажу, с которым ты себя отождествляешь…

Разница между тем, как вели и ведут себя, скажем, в Афганистане те, кто читал книги и те, кто мозолил себе пальцы клавишей выстрела, очевидна. Да и безбашенная пальба «под настроение» на улицах и в школах собственной страны куда больше похожа на поведение человека за компьютером, нежели на поведение человека с книгой, в которой бдительный Петя-пионер разоблачает одного за другим фашистских диверсантов и вредителей.

2

Из советской НФ однозначно уяснялось, что Добро, если хочет победить, должно быть не только более храбрым или упрямым — оно обязательно должно быть еще и более грамотным, умным, образованным, научно и технически оснащенным. Если этого нет, не поможет никакая храбрость.

Главные НФ-овские переживания — это стремление узнать или создать новое. Что-то понять и поделиться этим с другими, кто еще не узнал и не понял. Если получилось — счастье; если не получилось — личная трагедия. Потому что ведущим внутренним стимулом было — помогать Добру. Быть на стороне Руматы из «Трудно быть богом» Стругацких, на стороне Эрга Ноора из «Туманности Андромеды» Ефремова, на стороне Эли Гамазина из «Люди как боги» Снегова, на стороне Кривошеина из «Открытия себя» Савченко… Быть на стороне, не побоюсь этих слов, краснозвездной подлодки «Пионер» из «Тайны двух океанов» Адамова!

Мотивация — великая вещь. О ней не всегда вспоминают среди жизненной суеты и толкотни. Но именно мотивация определяет способность преодолевать суету и толкотню либо повреждаясь ею, тупея или стервенея от нее, либо хохоча над нею.

Именно она определяет стратегию.

Именно от нее зависит, есть у тебя стратегия или стратегии вообще нет, и тебя просто нескончаемо и бессмысленно катает по жизни от менее выгодной подачки к более выгодной.

Нынешняя пропаганда личного успеха как главного стимула деятельности ущербна. Либералы учат, что успех любой общности складывается из суммы личных успехов отдельных людей, эту общность составляющих. Не будет стремиться к успеху каждый — не добьется успеха и общность. Это отчасти так, но лишь от очень невеликой части.

Не стоит даже говорить о столь банальных вещах, как, например, то, что без личной безуспешности воина, погибающего в битве, окажется абсолютно невозможна никакая общая победа. Не стоит даже говорить, что исключительная установка на стремительный личный материальный успех способна привести лишь в мир криминала: именно там единомоментное деяние сулит наибольший и наиболее скорый барыш. Но даже в инженерии и науке установка на личный успех, не облагороженная и не усиленная какими-то более мощными и более высокими мотивами, будет плодить лишь халатных торопыг, хитрых неумех, халтурщиков, обманщиков, лжеученых, гонителей и палачей всякой настоящей работы.

Готовность к долгому безуспешному труду — не в смысле «безрезультатному и провальному», а в смысле «не приносящему личного успеха» — есть одно из главных условий реального ПОЗНАНИЯ. Только такая готовность и позволяет в конце концов добиваться настоящего успеха — одновременно и личного, и для всех.

Но как раз советские фантасты и описывали в меру своих художественных способностей великий труд открывателей истин. Описывали на собственном опыте.

Не было в истории мировой подростковой литературы жанра более человечного, более увлекательного и при том более познавательного и просветительского, нежели советская НФ.

Но есть и еще одна очень важная вещь.

Парадоксальным образом советская НФ с ее яростным антиклерикализмом и почти воинствующим богоборчеством, сама того не сознавая, оказалась единственным и неповторимым, просто — не успевшим созреть приспособлением православной традиции и ее системы ценностей, на которых спокон веку стояла и еще кое-как стоит Русь, к ракетноядерной, генномодифицированной современности. И не только приспособлением. Пожалуй, лишь она, не поминая имя Божье всуе, была способна помаленьку вывести бессребреническую, трудоголическую, братолюбивую, нетерпимую к силам ада этику православия, безоговорочно нацеленную на личное и общественное преображение, из пусть и равноапостольного, но тупика (ведь не может быть подлинной симфонии между православной церковью и государством, навязавшим своему народу капитализм). Лишь она была способна распахнуть перед традицией бесконечность. НФ успела намекнуть, как, не отказываясь от себя, не ломая хребет собственной культуре, сохраняя и преобразуя традицию, на ее основе созидать реальное будущее — пусть хоть и с помощью логарифмических линеек, электронных микроскопов и прочей неизбежно грешной посюсторонней дребедени, но в поразительном соответствии с тем, как учил людей проводить земную жизнь Сын Человеческий.

Нынешнее же общество мне все больше напоминает стайку проституток, тщетно пытающихся подчеркнуть свою индивидуальность. Одна в хиджабе, у другой здоровенный крестище болтается на вздутых силиконом грудях, третья вообще запихнула за резинку трусиков партбилет… Плюрализм, в натуре. Плюю-рализм. Но образ действий — един, и предел мечтаний — один и тот же[18].

Именно и только в тех социальных слоях и системах, где удается добиться такого вот единства, может возникать — и возникает — свобода совести и прочее правовое общество.

Ибо что, собственно, есть правовое общество? Это когда в погоне за клиентом и в попытках перебить его у товарки разрешены и оправданы любые действия, кроме тех, что прямо запрещены законом. То, что погоня подобного рода является единственной достойной уважения жизненной мотивацией, не оспаривается и даже не подвергается сомнению. Напротив, все сомнения высмеиваются. Всякое качественно иное мировоззрение забалтывается, утапливается в разноголосом шуме, превращается в индивидуальную причуду.

Во времена перестройки нас пытались переучить: разрешено все, что не запрещено. Где в уголовном кодексе под страхом наказания запрещено не уважать и не жалеть ни себя, ни ближних своих? Нигде. Стало быть — уэлкам. Красавчик, плюнь ты на Машку, у ней вечно крестик мальчикам попу царапает, пошли лучше со мной, увидишь, чего я умею!

Советская цивилизация была единственной, что попыталась противопоставить этой пошлой и безысходной свалке масштабную экзистенциальную альтернативу. И не поворачивая историю вспять, к сельской общине (как, скажем, Мао или Пол Пот), но устремляя ее в беспредельное пространство посюстороннего неба — а по ту сторону его, как ни крути, со стариковской хитринкой в глазах гостеприимно потирает ладошки Бог.

В этом непреходящая ценность грандиозного и смертельно опасного советского эксперимента, оболганного и обгаженного проститутками всех вероисповеданий (вплоть до европейских левых).

Просто надо было вовремя решиться понять и вовремя решиться объяснить: конечно, то, что мы строим, по-бусурмански можно назвать и коммунизмом, но если перейти на более понятный язык, это будет громадный общежитийный монастырь с единым уставом для представителей любых конфессий, в том числе — для атеистов. Мы не спорим, какой Бог настоящий, как и в какой церкви его надлежит славить, и нужно ли это вообще. Мы просто создаем для всех — в том числе и для себя — такие условия, чтобы общей праведной трудовой жизнью, великими свершениями, немудрящими радостями, многодетностью, гармонией между поколениями, а еще — мечтами, так похожими на самые искренние молитвы, облегчить каждому его путь к загробному блаженству. Как бы тот или иной гражданин нашей великой страны себе это блаженство не представлял. Даже если он его представляет как полное отсутствие всякого присутствия — так из-за праведной трудовой жизни на свете сем от материалиста все равно как минимум не убудет. А кому все это кажется страшной ересью, кто хочет бить баклуши, пить кровь и сосать соки, верить по старинке да силой навязывать свою веру или свое безверие другим — так на то мы не правозащитники, а большевики, и потому извольте коленопреклоненно проследовать на Колыму, в Норильск, на Новую Землю… Страна великая во всех смыслах, мест, где потрудиться, на всех хватит.

Во всяком случае, позднесталинский союз с православием открывал некие перспективы для подобной трансформации — единственно дававшей шанс на спасение.

Вот помяните мое слово: атеист и коммунист Гагарин сейчас в раю, с восторгом штудирует учебники по сверхсветовой космонавигации, а натужно крестившегося Ельцина весело и НЕСКОНЧАЕМО крутит на фарш дружная интернациональная бригада из христианских, мусульманских и буддийских бесенят. Помрете — сами увидите[19].

3

Советскую НФ писали люди, очень увлеченные своим делом. То бывшие, а то и продолжающие работать по своей прямой специальности инженеры, изобретатели и ученые. У подобных людей совсем иной жизненный опыт, нежели, скажем, у мажора, что всю юность петлял от кочегарки до забегаловки и обратно, травясь во имя свободы личности одеколонными коктейлями, пудря мозги экзальтированным девам да перемывая косточки адским властям и гнусным коллегам.

Советские фантасты были нацелены на конкретный положительный результат. Им привычней и милей было не других бесконечно и злорадно препарировать, а самим что-то построить или открыть. Пусть потом ругают, что электростанция получилась слабовата — долгожданные лампочки все равно зажглись. Им не столько в книгах, сколько прежде всего в собственной жизни некогда было задаваться составляющими сущность Большой Литературы вопросами в стиле умной Эльзы. Вот выйду я замуж, родится у меня ребеночек, пойдет он в погреб, а тут на него топор упадет — так пусть уж лучше не будет у меня ни топора, ни ребенка… Если я хочу кому-то добра, если я кого-то люблю, не значит ли это, что я эгоист и насильник, а если так, может, я лучше кишки выпущу из любимого человека, это, по крайней мере, честно, и он не будет потом всю жизнь из-за меня мучиться…

Конечно, язык этих технарей был бедноват, а психологические изыски отсутствовали напрочь.

Однако требования к драматургии и стилистике у подростка и у взрослого совершенно различны. То, что в пятьдесят лет воспринимается как неудачная метафора, в пятнадцать вполне способно вызывать лишь азартный восторг: во как наш его!

Да-да. В советской фантастике, страшно сказать, были «наши» и «не наши». Общечеловеческую парадигму «прекрасный несчастный Я и прочие сволочи» ее творцы и на пушечный выстрел к себе не подпускали. Потому, наверное, и остались на задворках Большой Литературы.

Вот, скажем, соавторы Евгений Войскунский и Исай Лукодьянов. Один — профессиональный военный моряк, другой — профессиональный инженер-нефтяник, но и военному делу тоже отдал дань — в войну служил в авиации. Вот первая их книга «Экипаж „Меконга“», вышедшая в 1962 году и сразу сделавшая их звездами и классиками советской НФ.

Ясно, что такие люди не станут марать бумагу решением вопросов из репертуара умной, но бездельной и, главное, БЕЗДЕТНОЙ Эльзы.

И действительно, уже с первых страниц на нас падает рукотворное чудо — атомарная проницаемость вещества: нож, который не режет, а проходит сквозь препятствия, как сквозь дым. А по ходу величаво выплывает и еще одно — усиление поверхностного натяжения жидкости на несколько порядков, так что кромка капли становится крепче брони. И при том — нож тот вывезен из таинственной древней Индии петровского флота поручиком Матвеевым, и мы устремляемся в Индию вместе с ним; а там — держащие народ в темноте и угнетении брахманы, и местная дева, прекрасная, как апсара, влюбляется в русского поручика с первого взгляда, и нож тот используют служители местного культа для оболванивания народа, а сделан нож в загадочном Тибете по технологиям пришельцев из космоса, и с этим ножом, освободив местное население, поручик и его возлюбленная бегут в Россию… А тут уж снова СССР, и научные институты разгадывают загадку, и главные персонажи, молодые инженеры, впереди всех в этом благородном состязании, и этим парням так вкусно и радостно жить, работать и познавать, что до сих пор завидно и хочется быть, как они. И вот карьерист наказан всеобщим презрением, а талант, запутавшийся в его сетях, трагически и назидательно погиб, и загадка разгадана общими усилиями нескольких слаженно вкалывающих научных коллективов, и все это, ВСЕ ВОТ ЭТО не ради денег и славы, не чтобы банк ограбить или перерезать своих обидчиков да конкурентов, но всего лишь — вы только представьте! ну темные тупые совки же! — ради создания ТРУБОПРОВОДА НОВОГО ПОКОЛЕНИЯ, где вместо дорогих и ломких труб — экономичное и надежное поверхностное натяжение, и проницаемая нефть на благо всей великой родной страны как сквозь дым идет сама собой сквозь Каспий. И не на экспорт даже, не в обмен на зеленое бабло, а просто чтоб Отчизна расцвела еще пуще…

И к тому же вершится все это в городе ветров, моря и нефти, одном из прекраснейших городов мира — Баку. И совсем неважные полвека назад ни для авторов, ни для читателей сцены привычного интернационального быта, проходные, мимолетные, читаются сейчас так, что хочется то ли плакать, то ли пойти и вышибить мозги или уж хотя бы зубы тем, из-за кого ни у нас, ни у наших детей и внуков ничего подобного уже нет и никогда, никогда не будет.

Вот Анатолий Днепров. Перед самой войной окончил физфак МГУ. Ушел на фронт добровольцем. Попал в разведшколу. С 43-его по 56-ой работал в разведке. А что такое работал в разведке? Ну, например, служил шифровальщиком у Роммеля в Северной Африке. Например, при подписании капитуляции Германии был переводчиком в штабе Жукова. В общем, та еще кочегарка; не особенно-то разнюнишься насчет окружающего хамства и обнаженных нервов непонятой крылатой души. Потом вернулся к науке. Несколько лет возглавлял отдел в оборонном НИИ.

Как принято тактично говорить, он «одним из первых» — на самом деле, первым, кто сделал это талантливо и запомнился — начал писать НФ о совсем еще недавно запретной кибернетике. Его классические рассказы конца 50-х просто-таки открыли массовому читателю глаза на то, что такое — ЕСТЬ, что кибернетика не столько продажная девка империализма, сколько интереснейшее и перспективнейшее дело, готовая вот-вот сорваться лавина чудес. А в поздних своих произведениях Днепров опять-таки «одним из первых» начал разрабатывать скользкую тему клонирования…

Вот рассказ «Суэма» (1958): инженер-энтузиаст на свой страх и риск построил самообучающуюся машину, та мало-помалу самообучилась настолько, что решила исследовать своего создателя и взялась за скальпель; вовсе даже не думая о пределах допустимой самообороны, создателю пришлось проломить детищу электронную башку, но вот уже после краткого периода депрессии и неверия в свои силы он понимает, какую ошибку допустил в программировании, и несется затевать новый эксперимент. А вот повесть «Глиняный бог» (1963) — нацистские последыши на отдаленной базе в Сахаре создают идеального солдата, которого не берут ни газ, ни радиация, ни пули, потому что, ни много ни мало, атомы углерода в организмах подопытных заменены на атомы кремния, и несчастные подопытные становятся неповоротливыми, но неуязвимыми кремнийорганическими зомби… Конечно, козни фашистов сорваны, очередной Освенцим разрушен, и побеждает врага завербовавшийся на базу в поисках работы, но не купившийся на баснословную зарплату молодой французский биохимик. Не коммунист, не советский разведчик — просто порядочный человек.

Вы можете представить себе французский боевик, где главным положительным персонажем был бы славный храбрый русский? А можете вы представить себе современный российский фантастический роман, где главным положительным персонажем был бы француз?

Но для тех, кто строил коммунистический рай, национальность была неважна — в зачет шло лишь то, в какой степени человек находится на стороне Добра. И это был не наивный миф, а реальный жестокий опыт: вряд ли агент Днепров смог бы выполнять свои миссии за рубежом, не находи он там союзников. И не за деньги, а по жизни.

Вот Георгий Гуревич. Воевал, побыл и кавалеристом, и минометчиком. Окончил Индустриальный институт, профессиональный инженер-строитель. Может быть, именно незабытый опыт человека, обязанного знать, на чем он, собственно, собирается возводить свои строения, обусловил то, что его замечательные повести «На прозрачной планете» и «Подземная непогода» (1963) так или иначе оказались связаны с геологией. Тут и кибернетика на марше. Тут и новые прогрессивные способы разведки полезных ископаемых для счастья Родины и ее процветания — подвижные программируемые рентгенографы, видящие землю насквозь, точно она прозрачная. Тут и борьба с землетрясениями, наносящими тяжкий ущерб и людям, и народному хозяйству — а надо же людей и народное хозяйство беречь, или как? И тут же одновременно — беззаветное, но лишенное всякой агрессивности упорство ученого, верящего в себя и успех своего дела наперекор всему. И тут же деляги от науки, которым не общий результат нужен, а личный престиж. И тут же любовь, которую может, увы, заморочить и сломить простое и такое по-человечески понятное стремление к материальному достатку — но даром для человека подобный слом не проходит… Читаешь, и просто глаза открываются: мама дорогая! Оказывается, героем можно стать не только на войне, и не только в космосе — но и в совершенно мирной обстановке, в пиджаке и галстуке, в зале Ученого Совета, на невидимом, но вполне себе кровавом фронте борьбы за истину с корыстным лицемерием, равнодушием и ложью.

Вот Владимир Савченко. Странный, удивительный автор. Выпускник Московского энергетического института, научный сотрудник Киевского института кибернетики. В ранней повести «Черные звезды» (1960) можно найти отголоски московско-киевского старта молодого ученого — с такой симпатией и так трогательно описаны там и обе столицы, и их природа, и их люди; на всю жизнь я с первого же прочтения запомнил, что в украинском произношении «г» мягкое, «как галушка»… Одержимость кибернетикой определила все дальнейшие фантастические прозрения этого человека. А одним из лидеров советской НФ он стал после выхода книги «Открытие себя» (1967), написанной на стыке кибернетики, биохимии, психологии и этики. И снова — неважна карьера, неважны должности, звания и степени; важен результат, важно ДОБРАТЬСЯ ДО СУТИ И ОТДАТЬ ЕЕ ЛЮДЯМ. Как описать, какие слова можно найти в нашу консьюмеристскую эпоху для того, чтобы передать будоражащее чувство близкого доброго всемогущества, которое дарила читателю эта книга! А фраза, которой она кончается — «Три инженера шли на работу», достойна стать такой же знаковой, такой же крылатой, как, скажем, «Призрак бродит по Европе».

А профессиональные химики Михаил Емцев и Еремей Парнов с их, например, «Морем Дирака» (1967). По-моему, это была первая в СССР книга, из которой без напряга, с горящими от интереса глазами можно было уразуметь начатки квантовой механики. И одновременно — с той же бесшабашной легкостью вдруг понять, какими странными и даже опасными последствиями может оказаться чревато внезапное, как снег на голову свалившееся материальное изобилие.

А Сергей Снегов, как его не вспомнить! Выпускник Одесского химико-физико-математического института, инженер, враг народа, лагерный товарищ таких корифеев, как Лев Гумилев и Николай Козырев. Уже в ГУЛАГе, в Норильске, начал работать в советской ядерной программе. Он написал немало помимо знаменитой трилогии «Люди как боги», первая часть которой вышла в сборнике «Эллинский секрет» в 66-ом, но запомнился прежде всего этой великой эпопеей. И не из-за размера великой, и даже не по масштабу галактических битв, в ней описанных — но по тому, как передано в ней величие космоса. Читая эту книгу, падаешь в небо. В самую его бесконечную черную глубину. И начинаешь эту равнодушную, опаляющую бездну понимать и любить.

А Шалимов, Александр Шалимов-то — ученый-геолог, землепроходец, преподаватель Питерского Горного института и кубинского университета Ориенте, не просто выдумавший, но буквально-таки открывший в Монголии энергетическую базу пришельцев. С крупномасштабной картой я, повзрослев, проследил маршрут описанной Шалимовым экспедиции — каждый кряж, каждая скала, да и каждый порыв ветра из Джунгарии именно таковы на самом деле, как в его ранней «Тайне гремящей расщелины» (1962). С его персонажами я путешествовал и в конголезских джунглях («Охотники за динозаврами», 1963), и в глубинах океана («Тайна Тускароры», 1967), осознавая, ощущая его текстом, словно собственной кожей, как огромна, разнообразна и причудлива наша планета.

А инженер Генрих Альтов с его, например, гениальным «Осликом и аксиомой» (1968) и другими подобными рассказами, по прочтении оставляющими одно и то же удивительное чувство интеллектуальной свободы: невозможное возможно. С рассказами, да — но одновременно с целой научной теорией решения изобретательских задач. Разбей стереотипы вдребезги — и лети, куда хочешь. Но не с балкона вниз башкой в психоделику, не в интеллигентное ЛСД-шное всемогущество, и даже не к вершинам мужского самоутверждения — к Алке Пугачевой в койку. А в реальный зенит любого всамделишного дела. Между прочим, в 1948 году, двадцати двух лет от роду, он написал письмо Сталину, где раскритиковал положение с изобретательством в СССР. В ответ был арестован и приговорен к 25 годам лагерей. Уже в ЛАГЕРЕ начал быть собой — сделал несколько первых своих изобретений. Сейчас его методика раскрепощения творческой фантазии признана во всем мире и используется во всех странах, всерьез стремящихся завладеть общим для рода людского будущим — в США, в Японии. Всеми доступными человеку способами Альтов будил воображение, учил мыслить, изобретать, созидать…

А Александр Мееров с его увлекательнейшим «Сиреневым кристаллом» (1965) и удивительным, особенно — для того времени — «Правом вето» (1971)! Вполне реальная и вполне безысходная проблема невозможности хоть как-то ограничить промышленное использование того, что смертельно опасно, но приносит прибыль; пронзительно поставленные этические проблемы ксенофобии… Инженер-химик, ракетчик, начинавший еще в 30-х годах в знаменитой Группе Изучения Реактивного Движения. Репрессирован в 37-ом, сидел в лагере, потом работал в «шарашке». Потом — долгие плодотворные годы в КБ академика Глушко. Один из создателей первых спутников.

Ну ясен пень, махровый твердолобый коммуняка! Всю жизнь растратил на ерунду! Зато мы делаем ракеты… Подавись ты своими ракетами! Хер не стоял, наверно, вот и самоутверждался фаллическими символами. Пис-сатель…

Где ужасы 37-ого года? Где безмозглое русское быдло с его генетическим садизмом и врожденной ненавистью к интеллигенции? Где пьяные генералы, в стремлении выслужиться перед бездарным деспотом-параноиком целыми дивизиями гонящие солдатиков под пули культурных немецких оккупантов? Где всех изнасиловавшие особисты из заградотрядов? Где бесстрашные стиляги, провозвестники яркой и веселой свободы, которых терроризируют серые комсомольцы, так и норовящие построить какую-нибудь экологически вредную Братскую ГЭС? Где пронизавший все поры общественной жизни антисемитизм? Где вообще презрение русских к законным правам и чаяниям порабощенных ими народов Украины, Белоруссии, Крыма, Кавказа, Прибалтики, Поволжья, Сибири, Гипербореи, Казакии, а если до кучи — то, пожалуй, и Подмосковья? Где вдохновенное пьянство как единственное спасение истинных и неподкупных талантов, ищущих раскрепощения от рабской и нищей духом социалистической жизни? Где, в конце концов, защита прав сексменьшинств, где добрая и ранимая, знающая наизусть всю Цветаеву, но презираемая тупыми многодетными клушами лесбиянка? Нету? Так чего ж ты вылез со свиным рылом в калашный ряд?!

Куда уж тягаться такому автору с олицетворяющими русскую словесность сытыми, балованными, но утонченно задыхающимися в духовном вакууме тупой озверелой страны настоящими, международно одобренными знаменитостями…

4

Во второй половине 70-х годов Советскому Союзу стало катастрофически не хватать денег даже на самое главное. Даже, например, на финансирование коммунистических партий развитых буржуазных стран или ковыляющих некапиталистическим путем развития африканских людоедов. Деньги откуда-то надо было брать. В этих условиях было принято решение, начисто лишившее Советский Союз шансов построить свой вариант будущего: «…избегать расходов на исследования и разработки, обеспечив себе доступ к западной технологии благодаря кражам или нелегальным закупкам ее. …Из документов неоспоримо следовало, что с 1976 по 1980 года благодаря нелегальному приобретению западной технологии только министерство авиапромышленности сэкономило 800 миллионов долларов на исследованиях и научных разработках»[20].

Ровно так же, как полутора десятками лет позже одним росчерком диктаторского пера миллионы русских, не выходя из дому, в одночасье оказались национальными меньшинствами в чужих странах, так и тогда в единый миг творцы и фанаты советской НФ, ни на волос не сменив убеждений и пристрастий, разом оказались главными антисоветчиками. Да-да, именно они. Не Ефремов со своим полузапрещенным «Часом быка», и не Стругацкие со своими вовсе запрещенными «Гадкими лебедями», а все эти безымянные и бесчисленные увлеченные трудяги, необоримо стремившиеся познавать и создавать — и абсолютно неспособные НЕ познавать и НЕ создавать.

Решение Политбюро было совершенно секретным. Но в считанные годы вся огромная страна каким-то чудом пронюхала, что воровать отныне куда проще, выгоднее и правильнее, чем делать самому.

И вот мы здесь.

5

И уж конечно, советские фантасты оказались ни к чему нынешней нашей свободе.

Эти кудесники пуще всего мечтали о свободе творчества. Им казалось, будто окостеневшая социалистическая действительность есть главная ей помеха. Так в свое время пророки Израиля исходили на праведный гнев, клеймя своих царей. Но, развались от их распрей иудаизм, сейчас слова «еврей»[21] никто бы и не вспомнил.

К счастью для евреев, во времена Илии и Исайи не было ни нобелевских премий мира, ни правозащитников, ни миротворческих сил НАТО, ни даже Джексона с Веником. Будь иначе, и доныне в иудейской культуре, если бы она выстояла, великие пророки шли бы по разряду наймитов Вавилона или Рима, безродных губителей Отчизны.

У нас же торопливо импортированная свобода оказалась просто свободой купли-продажи, ибо монополистом на изготовление свободы объявила себя держава, которая фабрикует мировую валюту и потому может (и явно хочет) купить весь мир. Для тех, кто готов продавать все, а главным образом то, что не ими создано и не им принадлежит — тут-то и случился рай. Мир ИХ Полудня.

Единственным препятствием для тотальной скупки являются системы ценностей, в рамках которых не все продается и покупается. Ну и, конечно, люди, их исповедующие. Против них может быть эффективной только сила.

Поэтому любые переживания и соображения, что ограничивают распродажу, оказались ошельмованы как тоталитаризм, подлежащий силовому искоренению под изрядно опошленным флагом борьбы за свободу — борьбы, сведенной ныне всего лишь к размыванию и дезавуированию всех отличных от личной выгоды смыслов жизни.

В угоду идеологии людям во всем мире навязываются такие степени свободы, которых человек уже не может выдержать, с которыми ему нечего делать и от которых он — животное, возникшее и миллионы лет развивавшееся в иерархически организованных стаях — сходит с ума. Целенаправленное разрушение естественных и поэтому давным-давно оформленных и облагороженных культурными традициями социальных иерархий (семьи, производственной ячейки, государства) бросает оказавшегося в эмоциональной пустыне человека в объятия иерархий антисоциальных: тоталитарных сект, мафиозных группировок, националистических банд, фанатских свор. Вот и вся свобода. Мой свободный выбор — боготворить кумира или вождя, и я глотку перегрызу любому, кто скажет о нем плохо. Только тогда я счастлив, и жизнь моя полна смысла.

Но либералы лишь изумленно поносят «подтянутых молодчиков», «спятивших мракобесов», «озверевших убийц-одиночек» и «религиозных фанатиков» — откуда, дескать, все это берется в наш просвещенный век? — и тупо продолжают создавать самую благоприятную для них среду.

Издавна мечтая об уменьшении роли государства, они то ли не понимают, то ли, храня верность идеалам юности, не хотят понимать, что, разрушая социоструктурную этику, традиционный ненасильственный регулятор общественной жизни, без которого невозможна никакая самоорганизация, они сами вынуждают государство с его уже совершенно бесчисленными телекамерами слежения, нескончаемыми регистрациями и проверками, прослушкой, осведомителями, полицией, дубинками, административными арестами и прочими атрибутами Старшего Брата брать на себя упорядочивание даже тех сторон бытия, которые прежде во вмешательстве государства и вовсе не нуждались. Там, где возникает вакуум саморегуляции, начинается бардак. И тогда государство, кряхтя, безо всякого желания и крайне неумело лезет поддерживать порядок, например, в храмах — что еще лет пятнадцать назад и в кошмарном сне привидеться не могло, ибо нужды такой не было. Похоже, по милости либералов мы все скоро будем жить при тоталитаризме — обеспечивающем, однако, не попытку, скажем, строительства бесклассового общества, но всего лишь полную невозбранность спекуляций и хулиганства.

Поразительная религия советской фантастики с ее на редкость притягательной коллективистской этикой бескорыстия, честности и созидания, этот причудливый симбионт православия и коммунизма, НАУЧНОТЕХНИЧЕСКОЕ РАЕВЕДЕНИЕ — оказалась одной из основанных на априорном, сакральном знании ценностных систем, в которых есть общие конструктивные РАЗРЕШЕНО и ЗАПРЕЩЕНО.

Но к тому же — единственной, что ориентирована на познание, на претворение новых знаний в технологиях, на создание не консьюмеристского варианта будущего. И поэтому, коль скоро новый миропорядок старается опираться на свое научное и технологическое превосходство — самой для него опасной.

Интеллигентный европоцентричный мэйн-стрим[22] с его эльзиным хныканьем, тупым постмодернистским глумлением и рычагами Букеров и Нацбестов в трясущихся с похмелья руках глубокомысленно слился с мистической фэнтези, которую он при Совдепе так громогласно презирал, и, будто поддержанный эльфийской пехотой лязгающий «Абрамс», попер на все, что хоть чуть-чуть напоминает в культуре советскую НФ.

Интересно, что реальному творчеству и созиданию традиционные коллективные РАЗРЕШЕНО и ЗАПРЕЩЕНО практически не мешают. Но вот те, кому не дано ни сказать, ни дать миру чего-либо нужного, важного или по крайней мере доброго, ощущают налагаемые этикой ограничения как некие лагерные проволочные заграждения, по ту сторону которых маячат самые лакомые свободы.

Эти заграждения из тоталитарной колючки непременно должны быть снесены.

Как это нельзя закидывать файерами только что начавшийся футбольный матч или резать ножами тех, кто болеет за не мою команду? Почему, собственно, нельзя слепить лазерами пилотов, ведущих на посадку пассажирские лайнеры — ведь прикольно же! С чего вдруг я должен соблюдать правила дорожного движения, я ж не на ведре с гайками езжу! Что значит «некрасиво» харкать, блевать, гадить на мемориальные доски или памятники несимпатичных мне людей, ведь я просто свободно высказываю свое мнение об этих суках! Кто запретил опрокидывать чужие машины в поисках закатившегося мячика, малевать уды на мостах или учинять панк-молебны? Ну, если скопищу расфуфыренных накрашенных мужиков не дают демонстративно лизаться и гладить друг другу яйца на фоне Исаакия, это ж форменный ГУЛАГ, торжество фашизма! На кой ляд надо самому затруднять себе карьеру и тратить время и силы, ухаживая за больными старыми родителями, они ж все равно не сегодня завтра загнутся? Как это нельзя новорожденного выкинуть в мусорный бак и уйти — куда ж мне его девать тогда? А почему нельзя взрывать полные ни в чем не повинного народу рынки? И с какой такой радости нельзя Родиной торговать? Кто сказал? Ну, он сказал одно, а я — другое, так он вот пусть и не торгует, а у меня иное мнение. Мне чужие проповеди не указ, я сам разберусь, я такой же человек, ничем не хуже.

Врет. Не такой же. Хуже.

Да, в природе разрушение и созидание идут рука об руку. Являются взаимосвязанными, взаимообусловленными этапами одних и тех же процессов. Но те, кто любит на это ссылаться, высокоумно доказывая относительность Добра и Зла, забывают, что природа действует вне морали, вне индивидуальных желаний и пристрастий. Последовательно, закономерно и целостно. Она сама и ломает, и чинит. У природы творение нового следует за разрушением старого НЕИЗБЕЖНО. У людей же тот, кто бомбит город, вряд ли чертит в уме проекты будущих дворцов, что вырастут на расчищенных взрывами площадях; его мысли и стремления заняты повышением убойной силы и оптимизацией уничтожения. Да и тот, чьими стараниями нефть квасит моря и душит кораллы, наверняка не воодушевляется мечтой, будто на загубленных рифах рано или поздно еще пышней расцветут актинии; душа его занята удешевлением нефтедобычи и ростом прибылей.

И потому не равны разрушители и созидатели.

Не равны вор и конструктор, аферист и космонавт, убийца и врач, растлитель и учитель. Не равны незнание и знание. Не равны блуд и любовь. Не равны аборт и роды. Не равны Зло и Добро.

Благодаря советской НФ я, слава Богу, это точно знаю.

«Полдень», 2012, № 9.

Попытка к Полдню

1

Один мой товарищ и коллега, славный, неглупый и очень веселый человек, любит повторять: из дерьма, конечно, можно сделать конфетку, но все равно это будет конфетка из дерьма.

Другой человек, тоже далеко не глупец, хотя отнюдь не такой весельчак, написал когда-то: ты должен сделать добро из зла, потому что его больше не из чего сделать.

Сопоставив два эти высказывания и проведя одну-единственную несложную подстановку, мы можем заключить, что добро — не конфетка.

Не сладкая пикантная фитюлька, десертная приправа к жизни, но самая насущная и важная ее составляющая. Настолько насущная, что даже сделанное из дерьма добро не утрачивает своей ценности. Возможно, даже наоборот.

Человеческая природа неизменна. Ведь неизменной остается физиология, да и мозг остается органом, предназначенным в первую очередь для обеспечения индивидуальных преимуществ в межвидовой и внутривидовой конкурентной борьбе.

Второй же его главной функцией, уже чисто человеческой, является обеспечение неведомой и не нужной животным осмысленности и одухотворенности индивидуального бытия. Все, что человек делает, как именно человек (то есть помимо удовлетворения насущных физических потребностей и отдохновения посредством самых непритязательных развлечений); все, ради чего он прикладывает серьезные усилия и даже готов поступаться и потребностями, и развлечениями, это — крик: я есть! Я есть и буду!

Этот крик совсем не обязательно исполнен враждебности и агрессии; у хороших людей он может принимать вполне безобидные и даже умилительные формы. Например, один мой добрый приятель и талантливый коллега, стоит кому-то по ходу беседы упомянуть или процитировать фильм «Белое солнце пустыни», тут же громогласно всех перебивает и, переключая любой разговор на себя, сообщает, что он этого фильма до сих пор так и не видел и впредь его смотреть не намерен, а затем подробно, в течение многих лет одними и теми же словами, разъясняет, почему именно не видел и не намерен — хотя никто его и не думал о том спрашивать. Или, скажем, пожилой мужчина, в Коктебеле снимавший комнату у той же хозяйки, что и я; славный незлобивый мужик, золотые руки, всегда готов помочь — то хозяйке гайку подкрутит, то кому-то предложит яблоко из только что им лично купленных… Я поначалу понять не мог, почему от него все бегают. Скоро все стало ясно. Встретив идущего мимо соседа или соседку, он непременно с самым добродушным видом спрашивал что-нибудь вроде: ну, как искупался? Ну, как пообедал? Ну, что на рынке купил? И когда вежливый и, возможно, польщенный таким вниманием человек останавливался (пусть хоть спешил в данный момент на пляж или за вином) и начинал отвечать на вопрос, ему было уже не уйти; сосед перебивал его на второй же фразе и говорил: нет, не там купался, не то купил, не в том кафе ел; а вот я… И далее подробнейшим образом, рассказывал, что он ел, где купался и почем купил, и отчего именно он поступил правильно, а любой другой — неправильно…

Забавные мелочи поведения — но растут-то они все из одного средостения: вы что, вконец ослепли? Глаза-то разуйте! Я же есть!

Чем большими способностями и талантами одарила человека судьба, тем громче этот крик. В идеале он должен бы звучать на весь мир — и именно к этому в душе своей стремится по мере возможности каждый. А поскольку сам же, как правило, понимает, что так шуметь он вряд ли в состоянии, с еще большим пылом старается заглушить и перекричать уж хотя бы тех, кто поближе.

Тут не прямое тщеславие, и даже не прямой страх смерти — но естественное и неизбежное, далеко не всегда осознаваемое сопротивление разумной и потому способной к предвидению особи, интереснее, важнее и ценнее которой для нее самой ничего нет, тому постоянно свисающему перед ней из будущего жуткому факту, что она конечна и, более того, скоротечна. Что возникла она совершенно случайно, и смысла в ее существовании нет; любой человек, а материалист в особенности, осознает, что его никто сюда не звал, никому он тут не нужен, и его исчезновения отсюда никто, в сущности, не заметит.

Все это значит, что люди и в своих животных, и в своих духовных ипостасях не могут и никогда не смогут не конкурировать. Хоть в чем-нибудь. Каков бы ни был мир вокруг, что бы в нем ни происходило, как бы он ни был организован, изобилен и оснащен.

К слову сказать, в этом заключается чисто психологический и потому неизживаемый, обусловленный самой человеческой природой аспект неустойчивости любых слишком уж централизованных систем и режимов. Вне зависимости от эпохи, вне зависимости от целей, которые преследует сам режим — будь то древнекитайская империя Цинь Ши-хуана, где император старался наградами и наказаниями всех поставить в полную зависимость от государства, или социалистический СССР, где пытались избавить народ от волчьих законов капиталистической конкуренции. Дело в том, что эти и подобные им исторические ситуации, казалось бы, принципиально различные, объединяются в одном важнейшем свойстве: конкуренция выводится из личностной сферы и опосредуется высшим властным центром. Кто победил в любой конкурентной ситуации, а кто проиграл, решает уже не сама борьба соперников, но государственная власть. Ей виднее, кому дать, а у кого отнять. А постепенно и сама конкурентная борьба все более уходит из сферы непосредственной схватки в область маневров внутри высших государственных сфер, лихорадочного манипулирования там и сям торчащими из государственной машины рычажками. Соперничество становится скрытым, сумеречным, осуществляется руками высшей власти.

И мало-помалу все унижения, все поражения проигравших начинают ощущаться результатом действий не столько их прямых победителей, сколько государственного произвола. Тирании. В течение считанных лет, за одно-два поколения государство, пусть даже честно старающееся никого не обижать, но при том блюсти баланс, оказывается ОБИДЕВШИМ ВСЕХ. Именно на нем, на государстве, сосредотачивается общая неприязнь, концентрируется общее раздражение; именно оно всем недодало, всем не дало развернуться, всем подрезало крылья, всех оскорбило в лучших чувствах. Личные противники оказываются вроде бы не противниками, а братьями по несчастью, не конкурентами, но бойцами одного и того же партизанского отряда, израненными в одном и том же неравном бою с карателями; в каждом проигрыше каждого проигравшего виноват лишь тупой казенный гнет, а больше никто. И государство повисает в пустоте.

Поэтому при прочих равных более дееспособным и перспективным на любой стадии исторического развития всегда оказывается то общество, которое сумеет предоставить своим подданным максимально возможное (разумеется — при данном общественном строе) количество демократических свобод, то есть, другими словами, невозбранных возможностей поедать друг друга пусть хоть и в рамках закона, но — без полномочных посредников, напрямую, один на один.

Выбор способов, какими человек старается заявить о себе, зависит от тех ценностей, которые он впитал из культуры. Иногда в силу жизненных случайностей, иногда — более или менее осознано отдавая себе отчет в том, к чему его тянет, что у него лучше получается, человек для возвещения о себе миру всегда подбирает из предложенного его культурой набора тот рупор, тот иерихонский шофар, который ему ловчее всего держать в руках. Любая культура многогранна, и в зависимости от своих склонностей и возможностей человек выбирает с лотка, на котором жизнь раскладывает перед ним методики престижного самоутверждения, те, что наиболее отвечают его природным склонностям.

Каждая из признанных культурой добродетелей, при всем их разнообразии, порождает одно из множества образующих сложную иерархическую систему конкурентных полей, на каждом из которых обыденная повседневная жизнь разворачивает более или менее мирное множественное самоутверждение.

Одному приятней быть замеченным за бессребреничество, другому — за богатство. Один на каждом шагу старается подчеркивать, какой он бесхитростный, другой — какой он хитрый. Одному позарез надо узнать что-то, чего никто еще не знает, а уж там, может, его и наградят. Другому позарез надо, чтобы его наградили, даже если сам он ничего не открыл и открыть не может. Один нескончаемо рассказывает о том, как выпивал с Бродским, другой — как похмелялся с Довлатовым.

Я есть! Есть — я, именно я, и другого такого нет!

Но есть еще и фактор сравнительной социальной полезности инструментов возвещения о себе городу и миру, фактор того, какие из них облегчают человеческое взаимодействие, а какие — затрудняют и разрушают.

Скажем, если престижно быть честным и все только и стараются перещеголять друг друга в верности слову и делу — обществу легче дышать, творить и строить. А если престижно быть эгоистом, не слишком-то обремененным совестью — общество разваливается на бесконечно враждующие друг с другом группки обманщиков и подонков. Если престижно быть ироничным резонером и вечно недовольным созерцателем, общество обессилит, и его съедят те, кто взращен культурой, в которой наиболее почетно самоутверждаться страстью к великим свершениям. Если престижно манкирование материальным достатком — конкуренция выводится в сферы духовные, интеллектуальные, созидательные, люди начинают легко рисковать личным успехом ради успешно сделанного реального дела. А если престижно сидеть на деньгах — все примутся рвать друг у друга уже кем-то что-то сделанное, и энергия общества уйдет исключительно на силовое перераспределение, тогда как создавать перераспределяемое будут где-то в иных градах и весях.

Проследив, какие поля, способы и коды конкурентной самореализации предлагает та или иная культура в качестве наиболее престижных и выгодных, очень легко понять ее сущность и предсказать ее судьбу.

2

Весьма существенно то, что у любой культуры перечень доступных методик индивидуального самоутверждения хоть и широк, но ограничен, и вне его действовать невозможно.

Все культуры мира спокон веку заняты, по сути дела, тем, что неустанно пытаются предложить человеку достаточно для него привлекательные, достаточно выгодные и престижные, и в то же время — общественно полезные области и виды конкуренции. Те, что наилучшим образом могли бы перенаправлять конкурентную энергетику человека из деструктивных сфер в конструктивные. Чтобы человек, пусть и побеждая в соревновании других членов своей общности, той же самой своей деятельностью, благодаря которой он оказывается победителем, приносил всем побежденным (или хотя бы значительной их части) какую-то пользу, способствуя уже их коллективной победе в борьбе либо с вызовами природы, либо с соседними конкурирующими общностями.

Поиск таких областей и видов соревнования, равно как и поиск способов их по возможности ненасильственного, но в то же время эффективного навязывания человеку есть одна из основных функций (даже боюсь, что — основная) любой культуры. Любая культура, от неолитической до евроатлантической, озабочена тем, чтобы агрессивность человека выражалась скорее в защите от чужих, нежели в истреблении своих. Чтобы стремление воздействовать на окружающий мир и оставить в нем свой след выражалось скорее в строительстве полезных сооружений, нежели в разрушении уже построенных. Чтобы познавательный инстинкт приводил скорее к развитию знаний и умений, улучшающих жизнь общности, нежели ее ухудшающих.

Именно от культуры зависит, чтобы благородная ярость как можно реже оборачивалась бесчеловечной злобой, чистота помыслов — наивным бессилием, нетерпимость к недостаткам — завистливой сварливостью. Насколько успешно удается данной культуре неизбывные и неизбывно двойственные свойства человеческой натуры реализовывать более в качестве достоинств, нежели в качестве недостатков — ровно настолько и сама эта культура может считаться успешной. Насколько ей удается сделать для самого же человека более заманчивым, славным, интересным и выгодным конкурировать с соперниками в какой-либо конструктивной, общественно полезной области и общественно полезным же образом — настолько и сама культура может похвастаться жизнеспособностью.

К слову можно заметить, что чем разнообразнее активность общества, тем оно устойчивее, ибо чем больше предлагается населению конкурентных полей, тем меньше на каждом поле задействовано игроков. А ведь на каждом — непременно будет свой победитель. Значит, тем больше окажется в обществе людей, чувствующих себя победителями — а благодаря этому и сторонниками существования данного общества в данном его состоянии.

Но все хорошо в меру; чем шире спектр видов конкуренции, тем труднее сплотить всех конкурентов вокруг неких немногочисленных, но базовых, общих для всех них идей, целей и мотиваций. Для решения этого противоречия существует иерархия ценностей. Второстепенные, частные создают разнообразие конкурентных полей, тогда как главные, всеобщие обеспечивают сплочение игроков со всех многочисленных мелких полей на некоем огромном поле, жизненно важном для всех. Способность или неспособность обеспечивать живучесть интегрирующих ценностей где-то в величавой глубине, под суетой и мельтешением ценностей частных и преходящих есть серьезнейшая проблема выживания культуры в целом.

Все культуры мира во все эпохи вынуждены решать, по сути дела, одну и ту же великую и до конца так никогда и не решаемую задачу.

С той или иной степенью успешности применяясь к быстролетной исторической конкретике — к теократии и демократии, к обсидиановым ножам и боеголовкам с обедненным ураном, гаданию на черепашьих панцирях и метеоспутникам, королевским глашатаям и интернет-блогам, взаимному присмотру друг за другом членов соседской пятидворки и понатыканным на всех углах видеокамерам наблюдения — культуры по мере сил облагораживают и обуздывают ровно одни и те же свойства человеческой натуры, из века в век стараясь сделать их как можно более достоинствами и как можно менее недостатками.

История, подобно тому, что перипетии личной жизни творят с каждым человеком, кидает культуры то в ситуации, где блистательно проявляются их лучшие свойства, то — отвратительно выпирают пороки; но в целом именно и только культуры во всех предлагаемых коллизиях заняты тем, что в меру своих сил и возможностей помогают людям оставаться людьми, как бы ни била их судьба. И у каждой из них есть и свои достижения, и свои заблуждения в великом и нескончаемом, в определенном смысле безнадежном и в то же время жизненно необходимом каждому поколению деле очеловечивания человека.

Важно понять, что одни и те же объективно востребованные качества людей, без которых существование человеческих общностей невозможно или, во всяком случае, крайне затруднено, в разных культурах обеспечиваются разными внутренними стимулами и мотивациями.

Например.

Для наглядности несколько упрощая, можно сказать, что в одних культурах трудолюбие, трудовая добросовестность подпитываются главным образом стремлением к внесению посильного вклада в общие дела, в других — стремлением к максимальной индивидуальной самореализации, в третьих — стремлением к личному успеху и обогащению[23]. В первом случае люди наиболее энергично соревнуются на поле общественной полезности, во втором — на поле большей или меньшей заметности для окружающих, большей или меньшей известности и независимости, в третьем — на поле банковских счетов.

Если вместо аккуратной, постепенной переадаптации старых мотиваций к новым условиям просто каким-то образом разрушить, дезавуировать, например, устоявшуюся мотивацию к трудолюбию, пусть хоть под благовидным предлогом того, что вот где-то у соседей иная мотивация срабатывает лучше — последствия могут быть самыми печальными. Обросшая целым сонмищем пропитавших систему ценностей культурных блоков сцепка между трудолюбием и высокой престижностью принесения блага ближним, казавшаяся естественной и неоспоримой — действительно рассыплется. Но на ее месте вовсе не возникнет равновеликое и по крайней мере столь же эффективное новое сонмище. И, скажем, вроде бы прогрессивная мотивация личной самореализации приведет отнюдь не к повышению производительности труда, но, например, всего лишь к росту очковтирательства и всплеску преступности — потому что не будет облагорожена никакими сопутствующими, входящими в один с нею мотивационный комплекс традиционными ценностями.

Легко понять, отчего так происходит. При постепенном, естественном, исторически созревшем переходе от более архаичной мотивации коллективного успеха к более модернизированной мотивации успеха личного старая мотивация никуда не девается, она просто начинает функционировать не в центре духовного мира индивидуума, но несколько сбоку. Она почти не теряет силы и поэтому существеннейшим образом корректирует избираемые человеком способы и виды самореализации. Если же коллективистская мотивация разрушается сознательно, нарочно, если с целью ее дезавуирования в ход идет давление и глумление, если она выставляется просто глупостью, уделом недоумков и неудачников — она выпадает из духовного мира активных индивидуумов напрочь и не уже никак не способна облагораживать их амбиции. Соревнование на поле личного успеха начинает напоминать игру в футбол, при которой дозволено втаскивать мяч в ворота хоть руками, хоть граблями, хоть заталкивать стволом пулемета; а на старенького судью, показавшего было красную карточку, в лучшем случае плюют, а то и, не встречая ни малейшего осуждения со стороны трибун, бьют по его архаичной башке кирпичом: отстал от жизни, дурень, какое нынче судейство! Нынче один критерий — успех!

3

Мне уже приходилось писать о религиозной роли и функции научной фантастики. Я старался показать, что художественное описание желательных и нежелательных миров есть ни что иное, как молитва о ниспослании чего-то или обережении от чего-то.

Не стоит преуменьшать эффективности подобных молитв.

«Именно в этом смысле часто (и, пожалуй, все чаще) пишут о необходимости утопии, и, наверное, именно в этом смысле Анатоль Франс доказывал, что без утопистов „…люди все еще жили бы в пещерах, нищие и нагие. …Утопия — это принцип любого прогресса, стремление к лучшему будущему“»[24]. «Было бы …ошибкой оценивать утопии с точки зрения правильности содержащихся в них положений… Значение их не в этом. …Утопии можно считать, с одной стороны, симптомами кризиса данной общественной организации, а с другой — признаками того, что в ней самой имеются силы, способные выйти за ее рамки… … Без утопии нет прогресса, движения, действия. …Уничтожить утопию может только преодоление действительности, из отрицания которой она вырастает. Говоря парадоксально, преодолением утопии может быть только ее осуществление…»[25].

«В мировой литературе все более настойчиво подчеркивается мысль о воздействии утопии на ход истории…»[26].

Взять, скажем, советскую научную фантастику конца пятидесятых — первой половины шестидесятых годов прошлого века.

Именно в созданной ею атмосфере выросло увлеченное и относительно бескорыстное поколение, а то и два, усилиями которых наша страна, не имея, надо честно сказать, ни малейших к тому финансовых и технологических предпосылок, в течение по меньшей мере четверти века была одним из лидеров мирового научно-технического прогресса. Да, пожалуй, и до сих пор сохраняет хоть какую-то дееспособность только благодаря тогдашнему наследию и последним из тех, кто заразился системой ценностей тогдашней НФ.

Но жизнь не стоит на месте, эпоха сменилась, сменились и поля для самоутвердительных соревнований. Один за другим авторы начали наперебой гнать антитоталитарную пургу, сводившуюся, в общем, к нехитрой позиции. Я белый, пушистый и несчастный, все мои недостатки обусловлены лишь гадким окружением, ведь кругом меня одно сплошное быдло, вертухаи, насильники, гнусный и жуткий аппарат тотального подавления, БЕСПРОСВЕТНО МЕРЗОСТНОЕ БЕССМЫСЛЕННОЕ ГОСУДАРСТВО, и только из-за этого мне нет ходу в жизни, и как же я все это ненавижу.

Основным полем внутрилитературной конкуренции стало как можно более отвратительное описание мира и как можно более душераздирающее описание талантливого одинокого страдальца (непонятно, правда, в какой области он талантлив — просто если он не принимает общих ценностей, то тем самым уже и светоч). Те, кто хотел и пытался писать иное, сразу оказывались изгоями в своей среде, сразу проигрывали конкурентную борьбу внутри своих референтных групп тем, кто вел соревнование за престиж и демонстрацию своего таланта в рамках востребованного, то есть вульгарно антитоталитарного кода. С той или иной степенью одаренности в течение буквально нескольких лет все, кроме «продавшихся режиму», принялись писать одно и то же: я, конечно, конфетка из дерьма, но вокруг меня-то вообще одно дерьмо!

О том, что надо делать добро из зла, никто уж и не вспоминал.

Свобода, в том числе и художественная, была воспринята как невозбранная возможность даже из добра делать зло. Даже то, что не прикидывалось добром, но и впрямь было им, попало под огонь — и, боюсь, по элементарным законам психологии под наиболее плотный. Найденное и отвоеванное кровью великих правдолюбцев вроде Солженицына, и впрямь мечтавших об очищении, широко распахнулось новое конкурентное поле. Оно называлось «взглянуть наконец правде в глаза», «не строить иллюзий», «развенчать вредные мифы» и даже «призвать к ответу». И туда гурьбой устремились утесненные прежними моральными ограничениями мелкотравчатые, но бойкие творцы. Это был самый короткий путь обострить борьбу за самоутверждение, и каждый надеялся, что там, где никого пока почти что и нет, уж он-то, с его-то никому еще неведомой, только внутренне ощущаемой и рвущейся на волю свободой, успеет выиграть в этот бобслей золото. Борьба за успех свелась к борьбе за высокопарную омерзительность продукта.

Стоит лишь вспомнить, как в 90-ом году журнал «Знамя», один из главных печатных органов перестройки, клеймил Стругацких за пропаганду коммунизма — ссылаясь на те же самые произведения, по которым каких-то десять-пятнадцать лет назад братьев таскали на съезжую за антисоветизм. А гениальных веселых магов из «Понедельника» ставил к позорному столбу за бедность их духовной жизни — в театры, мол, не ходят, только, понимаешь ли, работают…

Ну, конечно, как же Кристобалю Хозевичу духовно обогащаться без «Детей Борменталя», а Федору Симеоновичу — без «Монологов вагины»? Или что там выполняло роль этих великих творений в 90-ом? Наверное, уже никто не вспомнит…

Открылась бездна тлей полна.

Результат не заставил себя ждать. Ответственность была переложена с МЕНЯ на МОЕ ОКРУЖЕНИЕ. Неспособность к созиданию оказалась результатом не моей неспособности, неграмотности, лени, но мерзостных свойств подавляющего все мои способности общества.

Это было черт знает как удобно для всех неспособных.

Но отметиться-то в жизни хочется более всего именно ни на что не способным. Если я не совершаю открытий, не строю заводы, не защищаю Родину от врагов, не ловлю убийц и насильников, то как стать заметным?

Да элементарно. Надо всего лишь погромче ругать режим и его рабов. Причем рабом режима можно назначить любого, кто ругает его менее шумно, чем я.

И все пошли против всех.

В свое время Христос учил: где двое или трое собраны во имя Мое, там Я посреди них[27]. Ныне можно сказать: где двое или трое собраны во имя Свое, там Раздор посреди них. А как иначе, если властители дум десятилетиями нам вдалбливали, что любой, кто ориентирован на незамысловатые общепринятые ценности и даже просто самые обыденные правила общежития, есть тупое пушечное мясо и безмозглая опора кровавого режима?

«Если тебе дадут линованную бумагу — пиши поперек». Помните? Так что это не только российская болезнь. Но у нас занесенные с Запада поветрия, как всегда, протекают особенно воспаленно. Боюсь, при всей сложности процесса, обычно называемого «догоняющим развитием», тут тоже причина простенько психологическая: ну невозможно же в течение веков видеть впереди одну и ту же спину! То поближе, то подальше, но как ни надсаживаешься, как ни топочешь с припрыгом — все равно одно и то же дупло перед носом маячит и потно смердит. И поэтому время от времени возникают судороги: в Европах еще только говорят, а мы уже сделаем! Там еще только придумали социализм, а мы его такой построим, что западники наконец нам позавидуют! Такой свободный рынок у себя учиним, что никакой Европе не снился! И так далее…

Не могу отказать себе в удовольствии процитировать Александра Самойловича Ахиезера. Вот как он, скажем, описывал тоталитарный кошмар при ранних большевиках: «Сложилась особая этика беспрекословного подчинения указаниям партии и самоотверженной работы чуть ли не 24 часа в сутки во имя общего блага. …Крепостничество охватило все общество»[28]. Невозможно понять подобные утверждения иначе, как в том смысле, что пусть хоть голод вокруг, хоть бандитская пальба из каждой подворотни, а свободные, раскрепощенные люди на распоряжения начальства просто чихают, и ради постылого общего блага вообще ничего не делают, либо, если и шевельнут пальчиком, так не долее получаса в сутки; остальное время — только на себя, любимого. А, главное — СВОБОДНОГО.

И ведь это даже не беллетристика. Большая наука! Но тем не менее, как говорится, Фрейд не дремлет.

Что уж говорить о художественной литературе!

Разумеется, не ею эти настроения были порождены. Но литература могуче способствовала их оправданию и расширенному воспроизводству, массовому укоренению, дальнейшей традиционализации. Из того, чего принято было стыдиться, она сделала их тем, чем надлежит гордиться. Словно старую, проверенную удавку она вытянула их из прошлого и с плотоядным хеканьем накинула на будущее.

4

Специфическая история России воспитала национальный характер, в котором одной из основных, опорных ценностей является спасение той или иной окраины от очередного вторжения. Русскому по культуре человеку, похоже, просто не для чего быть верным, смелым, честным, инициативным, бескорыстным, самоотверженным, трудолюбивым — кроме как чтобы оказаться в состоянии, когда это окажется необходимо, сокрушить очередного захватчика. Без надежды быть в силах совершить этот подвиг, без этой несущей конструкции наша традиционная система ценностей просто рассыпается, как карточный домик. Оказывается дезавуированной, лишенной смысла (не зря сейчас тут и там все стонут от утраты смыслов).

Потому я и ношусь с как бы наивной и прекраснодушной идеей державы-спасателя. Я отнюдь не навязываю именно ее; я расцениваю ее лишь в качестве демонстрационного примера: вот каким условиям должен удовлетворять наш гипотетический интегратор, если он вообще еще возможен.

В этой идее отсутствует или хотя бы сведена до минимума военная составляющая. Но при этом идея эта более или менее изоморфна старому идеалу, укоренявшемуся веками и пропитавшему культуру. Реформаторы раз за разом пытаются соблазнить нас мотивациями, которые на нас не действуют. Чтобы подвигнуть нас к общеполезной активности, они все норовят накинуть веревочки стимулов, за которые нас надо дергать, на тот ли, иной ли выросший на иных культурах рычажок — а на нас они не накидываются, соскальзывают наземь, потому что у нас там нет рычажка, там гладкий, отполированный многовековым трением бок, а рычажок наш в другом месте. Надо сначала найти его, покопаться в собственной культуре, понять себя. А потом уж теребить: работай! шевелись! имей совесть!

Попробуем теперь представить себе общество, где настолько престижны стали взаимопомощь и принесение добра ближним своим, что эта сфера сделалась одним из основных полей самоутвердительного соревнования.

Общество, где хлебом людей не корми — дай выручить кого-нибудь хоть жетоном на метро, хоть ласковым словом в толкучке, хоть представлением на Государственную премию. Потому что самому приятно, и потому что друзья за это уважают.

Попробуем представить себе общество, где в круговерти взаимного пестования и честной, ненавязчивой защиты друг друга благодаря высочайшему развитию информационных технологий невозможными оказываются фальшь, лицемерие, насилие, формализация, столь свойственные всем коллективам, которые в прошлом по чисто религиозным соображениям брались за аналогичные задачи — например, в средневековых монашеских орденах.

Во всепроникающей сети под самыми подлинными именами всяк может секунда в секунду послать на весь мир сигнал: притворство! «Сегодня в Вилючинске, близ детского сада „Журавушка“ толстый лысый мужик в шляпе (фото с мобильника прилагается) угостил ребенка под видом конфеты пустым фантиком. Суке — бойкот! Застукал Павел Дарузес, сфоткала Аня Загоруйко, адреса такие-то». Опознать мужика по фото и криво сидящей на лысине шляпе не составляет труда. И вот уже после тщательного разбирательства некогда почтенному сотруднику в мэрии говорят: знаете, Пал Евгеньич, отныне с вами работать никто не будет и руки вам никто не подаст; а моряки с базы подлодок, люди чести, поклялись вам, извините, последние волосы повыдергать…

И бежит Пал Евгеньич в Омск, сменивши шляпу на сомбреро шире лысины, чтобы стать понезаметней; но и там блоггеры, давно забывшие бессмысленные обмены руганью — ведь появилось настоящее дело! — уже знают его в лицо и на второй же день на улицах начинают пальцами показывать: а, вот идет старый придурок, который на Камчатке ребенка обидел!

Всякий обман, всякое использование в своих собственных целях ближнего своего под предлогом причинения ему того или иного не нужного добра — в объективе. Всякое принесение блага ближнему силком, всякое напыщенное благодетельствование лишь по форме, лишь на словах, когда ближний и вовсе ему не рад — под прицелом. Всякая казенная филантропия, совершающаяся лишь в добросовестно оформленной отчетности — тут же всплывает наружу, тут же становится достоянием всех и позорит неумелого честолюбца навеки.

Попробуем, а?

А если не получится, вспомним слова того, кто уже много лет назад пролетел над гнездом кукушки: я хоть попытался.

«Полдень», 2012, № 5

Долгая дорога бескайфовая

Мозг: Орган, посредством которого мы думаем, будто мы думаем.

Амброз Бирс

Я не льщу себя надеждой, что уважаемые читатели сколько-либо постоянно читают мою прозу или публицистику. Поэтому им придется поверить мне на слово: формулировки наподобие «Культура есть совокупность действенных методик переплавки животных желаний в человеческие» или «Человек, переставший быть человеком, становится гораздо хуже любого животного» стали проблескивать у меня в различных текстах еще во второй половине 90-х годов.

Трудно передать, какую радость испытываешь, вдруг обнаружив, что твоим интуитивным догадкам или чисто художественным откровениям серьезная наука уже подбирает или даже давно подобрала доказательства.

Не так давно я открыл для себя книги Конрада Лоренца — сначала «Агрессию», потом остальные. Не буду подробно останавливаться на личности автора и на его трудах — крупнейший этолог, лауреат Нобелевской премии, великий добряк и блестящий стилист. И так далее.

А вкратце вот что я уже лет пятнадцать все сильнее сам подозревал и что у Лоренца на данный момент вычитал.

И впрямь практически все первичные, самые главные запреты и требования основанных на табу этических систем, да и этических религий направлены не против животного в человеке, а за него. Они защищают выработанные еще в дочеловеческую эпоху и ставшие инстинктивными ритуалы подавления и переориентации внутривидовой агрессии.

Дело в том, что с возникновением разума впервые в истории развития живой материи эти ритуалы начали не изменяться или вытесняться в процессе естественного отбора иными, более отвечающими потребностям выживания вида. Они начали размываться и дезавуироваться в процессе осознания человеком своей индивидуальности и предельной, безоговорочной ценности каждого сам для себя. Защите посредством табуирования альтернатив подвергались прежде всего выработанные еще на стадии филогенеза и в той или иной степени унаследованные человеком протоморальные модели поведения. Животные не столь эгоистичны, как даже самый ранний человек; вернее, эгоизм их не подкреплен интеллектом, рациональностью, холодным расчетом, способным подавить первичные побуждения инстинкта. Недаром Талейран паясничал: «Бойтесь первых движений души — они наиболее благородны».

Только человеческий разум мог изобрести формулу «Если нельзя, но очень хочется, то можно». У инстинкта если нельзя, то нельзя. Разум с самого начала пытался обдурить инстинкт, обсмеять его, на худой конец. Львиная доля нашего юмора, сарказма, иронии — это опошление изначально инстинктивных, необъяснимо коллективистских бескорыстных порывов. «Понятие народа придумано для того, чтобы дурить отдельного человека» — сказал недавно великий наш Жванецкий; и огромный зал хохотал до слез. «Низзя! А почему, собственно?» — этот вопрос разум задает там, где инстинкт срабатывает, не рассуждая. И в самых главных проблемах, от которых зависит выживание вида, прав, чаще всего, инстинкт, потому что он не пытается предвидеть будущие последствия, но просто миллионы тварей, у которых он не срабатывал именно таким образом, уже перебили друг друга и не дали потомства, а у кого срабатывал — выжили и дали. А вот наш изворотливый, но недальновидный, хитрованский ум, заштатный адвокатишко эмоций и предпочтений, всегда готов, если человеку очень приспичило, шулерски раскидывать целые колоды крапленых оправданий и убедительнейшим образом доказывать: плохо не будет, будет наоборот замечательно. И с треском ошибается.

И тем не менее человек раз за разом предпочитает идти на поводу у любой подтасовки, совершенной разумом, потому что это каждому отдельному индивиду в краткосрочной перспективе выгоднее, а что будет со всеми, да еще в более или менее отдаленном будущем, прагматичному индивидуалистическому рассудку наплевать, это за гранью рассмотрения. Словеса об общем благе — это хныканье неудачников. Все на самом деле просто. Человек — мера всех вещей. Человек звучит гордо. Победителей не судят. Никто никому ничего не должен. Либерте.

В этом смысле религия — действительно враг разума, именно как нас и уверяли воинствующие безбожники. Забывая только добавить, что она — враг ХУДШИХ проявлений разума, не более.

Подлость — это атрибут лишь человека разумного.

Тут можно сделать несколько выводов, которые, наверное, своей смелостью удивили бы и самого Лоренца — хотя делаются они совершенно в логике его любимой этологии.

Во-первых, известно, что выполнение инстинктивно обусловленного действия приносит живому существу несравненное успокоение и удовлетворение. С другой стороны, длительная невозможность совершить какие-то инстинктивные действия ведет к понижению порога раздражительности и к повышению уровня агрессивности. Это закон для всех живых организмов, его нельзя перешагнуть или отменить.

Выполнение требований филогенетической морали мы субъективно ощущаем как блаженное состояние чистой совести. А вот постоянное подавление побуждений и действий такого рода под влиянием требований разума ведет к постоянной и нарастающей неудовлетворенности. В этом объяснение того хорошо нам известного из обыденной жизни факта, что чем подлее мы себя ведем — тем злее сами же становимся и тем сильнее ненавидим и презираем окружающих. Нарастание немотивированной агрессии в современном мире в большой степени объясняется тем, что из страха оказаться лузерами в год от году ожесточающейся конкурентной борьбе мы все сильнее давим свои социальные инстинкты, как бы просто вынуждены это делать, чтобы не пропасть, а то обгонят, облапошат, съедят — и сами же от этого все более стервенеем.

Во-вторых, человек с самого начала ощущал, откуда взялась у него мораль, ибо всегда искал ее источник и образец вне себя. То в Боге, то в природе, то, как в Китае, в гармонично функционирующем космосе. Человек приписывал горнему источнику безукоризненную моральность, и начинал, формулируя ее, как бы копировать некие внешние супермодели и пытаться им по мере сил соответствовать. Но такой подход, как показывает ныне этология, совсем даже не выдумка, не бессмыслица, просто незачем так далеко ходить за образцами. Это не весь космос, это не Инь и Ян, не Небо и Земля, а гораздо проще: рыбки, птички, зверушки. Просто человек, ощутив себя царем зверей, их владыкой и повелителем, никак не мог смотреть на них, как на учителей в деле постижения высшей добродетели. В лучшем случае избирал пару уточек как символ супружеской верности. Но ссылаться на них как на авторитет, подкрепляющий те или иные табу или нравственные максимы, было бы совершенно неэффективно. Ведь требования, которые хоть как-то исполняются, должны поступать от более авторитетного менее авторитетному, а не наоборот — и потому человеку совершенно непроизвольно приходилось подыскивать для подтверждения требований быть альтруистом некие авторитеты, более крупные и могучие, чем он сам. Прислушаться к голосу генной памяти и принять как примеры для подражания социальную жизнь братьев меньших было бы как-то мелко и неубедительно. Вот Моисеевы скрижали или Дао — это да.

Ведь мы точно знаем, хотя бы опять же по опыту общения с меньшими братьями, что без угрозы наказания за нарушение запретов невозможно никакое воспитание. И не менее прекрасно знаем, как действуют, скажем, на отломившего ветку ребенка абсолютно верные доводы любителей природы типа: «Ты представь, что будет, если каждый, кто тут гуляет, отломит по ветке».

А вот при передаче функций возмездия тому или иному богу угроза наказания из абстракций типа полного обламывания всех веток в парке или вырождения собственного вида превращается в адресно направленную, жуткую в своей предметности кару со стороны высших сил — действующих то ли в громовом запале, как темпераментный, точно Отелло, ревнивец Яхве, то ли как небесные жернова воздаяния на конфуцианском Востоке, бездушно-механически порождающие засухи и наводнения. Волей-неволей человеку пришлось возвести очи горе.

Можно сказать, что культура человечества во всех ее разновидностях обязана своим возникновением прежде всего тем людям, для которых по каким-то загадочным причинам чисто индивидуального психологического порядка ощущение чистой совести, даруемое выполнением велений социального инстинкта, представлялась важнее любого жизненного успеха, даруемого рассудочным хитроумием. Именно они, кто во что горазд, формулировали объяснения и оправдания своим ощущениям, а тем самым — придумывали причины и основания тому, что самые главные, вечные и наиболее благородные ценности жизни отнюдь не укладываются в прокрустово ложе себялюбивой жизненной тактики. А для этого таким людям прежде всего надо было определить эти самые вечные ценности, дать им имена, подыскать им убедительные, эмоционально завораживающие всемогущие источники.

А уж тогда из источников этих начала вырастать, вывинчиваться ввысь с каждым новым витком размышлений бесконечная (и для каждой культуры — своеобразная) спираль религиозных заповедей, этических построений, художественных красот, страстных самообвинений и мучительных самооправданий, исступленной веры в Добро и непримиримой ненависти к Злу, нескончаемых попыток примирить пользу и честь и найти между ними приемлемые компромиссы…

Так тоска людей по утраченной животной безмятежности породила Человека с большой буквы.

Именно развитие культуры, во многом уже самостоятельное и по своим внутренним законам совершающееся, приводит к весьма специфическим и, возможно, судьбоносным для человечества последствиям. Например, только благодаря культуре (тому, что возвышает человека над животным или, во всяком случае, выводит его из животного царства), возникают такие поля внутривидовой конкуренции, как «я самый верный помощник и сподвижник», «я самый бескорыстный», «я самый честный», «я самый нетребовательный». Как только в системе добродетелей, преподносимых культурой, появляются верность, бескорыстие, искреннее сподвижничество и пр., за золотые медали по этим видам спорта тоже начинает идти борьба среди тех, кто признает данные медали действительно золотыми, а не фальшивками.

А идет эта борьба очень даже социально полезными методами, весьма далекими от потуг на прямое животное доминирование и зачастую прямо противоположными им. Так человек очеловечивается, облагораживается. Разумеется, не каждый. К полному и безоговорочному очеловечиванию человека может привести разве что воскресение после Страшного суда.

Но базовые табу во всех культурах и базовые запреты этических религий — это повторяемая раз за разом отчаянная попытка сохранить человека в русле поведения, выстраданного сотнями сменивших друг друга поколений тех видов, у которых в силу их специфики возникли стаи, возникло социальное поведение, возникла иерархия, возникли механизмы переориентирования и подавления внутривидовой агрессии, в том числе механизмы такие высокие, как любовь, дружба, личная преданность вплоть до жертвенности и так далее. Этими табу и запретами типа «не убий» под страхом наказания богов человек пытался сам в себе подавить все мотивации и действия, отличные от тех, что соответствуют филогенетической морали.

Неплохо подходило для такой цели и уголовное право с его наказаниями уже совсем приземленными, откровенными и наглядными.

Очень важно, что чем в большей степени такое право подчинено морали — тем в большей степени оно несет на себе отпечаток социального поведения меньших братьев человека.

Среди возникавших в истории человечества правовых систем традиционное китайское право было едва ли не в наибольшей степени построено на принципе гарантированной государством силовой защиты моральных требований.

И вот несколько бьющих в глаза примеров.

На эпизодах из жизни множества разнообразных видов от рыб до птиц описываются совершенно одинаковые схемы поединков, возникающих при вторжении чужака на уже кем-то застолбленную под гнездо территорию. Все схватки такого рода выигрывает тот, чья территория. Вне зависимости от реального соотношения размеров и сил. А если в пылу боя победитель начинает преследовать побежденного и покидает свою территорию, да еще, не дай бог, углубляется на территорию соперника, их роли немедленно меняются и победителя побеждает недавний побежденный.

Ни Конфуций, ни Заратустра, ни Аристотель, ни Достоевский с его слезинкой ребенка не придумали бы, хоть всю жизнь думай, более справедливого решения проблемы.

Но на самом деле его никто не выдумывал. Просто в течение тысяч и миллионов поколений те, кто вел себя иначе, кто не ощущал воодушевляющего прилива сил дома и сковывающей робости вне дома, те перебили друг друга и не дали потомства, те не смогли защитить свои икринки, яйца и прочих младенцев и тем более не дали потомства. Вот и весь секрет.

У человека с его хитростью и подлостью, да вдобавок с его различиями в технике вооружений (скажем, крылатые «томагавки» против «калашей» полувековой давности) этот стереотип поведения, безусловно, начинает размываться очень рано. Но его так хочется сохранить!

В православной, например, культуре он приобретает вид максимы «не в силе Бог, но в правде». Если перевести эту фразу на простой и конкретный язык, она подразумевает, что тот, кто защищает свой дом — а трактовать это понятие можно как угодно широко: своя изба, свой город, своя страна — всегда будет сильнее агрессора. Должен быть. Должен чувствовать, что так будет. Дома и стены помогают. И мы прекрасно знаем, что от этой убежденности частенько и впрямь прибывает сил. Даже вполне реалистичные любители спорта совершенно по-разному оценивают шансы на победу на своем поле и на чужом.

А что сделало в Китае традиционное уголовное право?

Государство не может, чуть что, быстренько накачать слабого защитника собственного дома анаболиками, чтобы он гарантированно побил вломившегося к нему чужака. Да к тому же это был бы порочный выход: такой защитник может тут же оказаться агрессором, стоит ему с его скороспелой мускулатурой выйти за собственный порог и пересечь чужой. И приставить к каждой фанзе по дюжему вэйши с самострелом государство не может. И гвардейцев не напасешься, и неизвестно еще, как они себя поведут — тоже ведь люди.

И тогда находится гениально простой выход, максимально эффективный в условиях большого упорядоченного государства. Вот знаменитая статья уголовного кодекса китайской династии Тан, статье этой полторы тысячи лет: «Всякий, кто ночью беспричинно вошел к человеку в дом, наказывается 40 ударами легкими палками. Если хозяин тут же убил вошедшего, наказание ему не выносится».

То есть чужак даже за само появление в чужом доме в неурочный час и без приглашения ставил себя вне закона, оказывался преступником и подлежал наказанию; если же он наносил какой-то ущерб живущим там, то, ясное дело, получал за это по максимально возможной по закону строгости. Причем получал не от Яхве, и не от Дао, а самым немедленным, удобопонятным и неотвратимым образом — от ближайшего судейского чиновника и его судебных исполнителей. А вот хозяин, даже если пристукнул пришельца — причем не важно, пристукнул ли он его кулаком, или оглоблей, валявшейся во дворе, или мечом, висевшим на стене — не подлежал ровным счетом никакому наказанию. Никаких допустимых или недопустимых мер самообороны, никаких крючкотворских тонкостей. Не в тонкостях Бог, но в правде. Как гласит известная поговорка, в деталях, наоборот — дьявол.

Так право сковывало чужака и вооружало хозяина.

Или вот.

Опять-таки на массе примеров показано и доказано, что поединки самцов самых разных видов, от аквариумных рыбок, ящериц до оленей и многих прочих рогатых проходят так, что даже самые благородные спортсмены могли бы позавидовать — хотя на природе бьются не за престиж, гонорар и кубок, но за куда более важную для всякого нормального живого существа возможность продолжить род. Более или менее долгий период запугивающего гарцевания параллельными курсами, когда что рыба, что лось устрашающе показывают противнику максимально возможный размер своего тела — просторный бок, растопыренные жабры и плавники, вставшую дыбом шерсть, поднятую как можно выше голову с рогами, — раньше или позже сменяется атакой. Никогда не знаешь, у кого первого сдадут нервы.

Можно только восхищаться тем, что тот, кто первым бросается на якобы устрашающий, а на самом-то деле беззащитный бок противника никогда не доводит атаку до конца, если противник не успевает повернуться и тоже принять боевую стойку. Даже если противник вообще не заметил атаки, продолжая себе красиво гарцевать, и вот сейчас бы ему как раз и пропороть рогом мягкий бок и выпустить кишки, либо, например, выдрать жаберную крышку, и все это практически без опасности получить сдачи — удар атакующего лишь намечается и никогда не доводится. Задира вынужден отпрянуть, словно кто-то с потрясающей силой потащил его за шкирку. В Библии о таких случаях пишут что-нибудь вроде: «Вот, Господь Бог грядет с силою, и мышца Его со властью»[29]. А все потому, что беззащитное положение соперника приводит в действие срабатывающий с инстинктивной мгновенностью мощнейший механизм торможения агрессии. Богобоязненный олень, отпрянув, снова начинает гарцевать на пару с противником как ни в чем ни бывало, и это длится ровно до того момента, когда начало схватки удастся наконец синхронизировать — и рога стукнут о рога.

Более рыцарственного поведения не придумали бы и менестрели. За шесть тысяч лет развития культуры человеческие представления о справедливости в схватке выше этого не поднялись.

А вот опускаться ниже им доводилось бессчетное количество раз. Вспомнить хотя бы историю Давида и Голиафа.

Но олени или рыбы не задумываются ни о справедливости, ни об особых правах своего народа по сравнению с чужим. Просто у них те, кто руководствовался в подобных ситуациях сиюминутной собственной пользой, мало-помалу вымерли. И не могло быть иначе, потому что в мире природном задачей поединка является выяснение того, кто сильнее, а вовсе не кто подлее. Так нужно виду в целом, не говоря уж о конкретной стае в частности, где отличное от рыцарственного поведение грозило бы нанести ей слишком тяжкий внутренний урон. У людей же разум мало склонен мыслить долгосрочными перспективами всей стаи; ему бы урвать что-нибудь личное и по возможности быстро, а потому — не выравнивая возможности при соперничестве, а напротив, всеми силами стараясь нарушить баланс в свою пользу.

Но как хочется тем, кто ответственен и мыслит более глобально, поставить этой тенденции хоть какую-то преграду!

И вот в танском кодексе возникают статьи о драках. «Всякий, кто нанес человеку побои в драке, наказывается 40 ударами легкими палками. Имеется в виду нанесение человеку ударов руками и ногами. …Если человеку было нанесено телесное повреждение, или же побои человеку были нанесены с использованием постороннего предмета, наказание — 60 ударов тяжелыми палками».

Наказание, как мы видим, крайне легкое. 40 легких палок — тьфу. И даже 60 тяжелых — где-то в общем тоже тьфу. Интерпретируется это однозначно: ну подумаешь, мужики подрались, как без этого? Дело житейское. Но уже здесь интересно: эти самые 60 тяжелых двоятся. Их назначали либо если в простой драке руками и ногами кто-то нанес противнику не просто синяки, но телесное повреждение, значимый физический ущерб. Либо, с другой стороны, если сколько-то серьезный ущерб так и не был нанесен, но зато один из дерущихся взял в руки постороннее орудие, то есть попытался перекосить в свою пользу предполагаемое приблизительное равенство в драке двух абсолютно ничем не вооруженных совершеннолетних здоровых дееспособных мужчин. Если же при помощи постороннего предмета было нанесено телесное повреждение, наказание увеличивалось с 60 ударов уже до 80. Если же телесное повреждение было нанесено огнем, кипятком или, например, расплавленным железом — уже до 1,5 лет каторги. Учли даже применение в драке змеи, скорпиона или пчелы — их тоже следовало считать посторонними предметами.

Тот же, кто в нормальной бытовой мужской драке взялся за боевое оружие, только за самый факт попытки его применить наказывался уже 100 ударами, а если успевал с его помощью нанести противнику телесное повреждение — уже 2 годами каторги.

Другими словами, при фантасмагорической легкости наказания за собственно драку всякая попытка бесчестно нарушить ее справедливое течение в свою пользу, то есть применить какой-либо предмет, увеличивающий возможность нанесения вреда противнику, приводила к резкому ужесточению наказания. Чем опаснее был предмет — тем сильнее было ужесточение. Так право пыталось блокировать поведение, отличное от честного, рыцарственного. Это гуманно, это логично, это справедливо. Но такая справедливость уже миллион лет назад не могла удивить ни козлов, ни карасей.

Еще интереснее правовая защита иерархии.

В сообществах животных иерархия играет в смысле трансформации простых рефлексов внутривидовой агрессии колоссальную роль. Достаточно сказать, что те виды, где внутривидовой агрессии нет, и намека на иерархию лишены. Иерархия первым делом вводит в рамки внутреннее соперничество: каждый знает, кто ниже него, но и кто выше. Поэтому минимизируются причины нападать на более слабого и причины бунтовать против более сильного. В стае просто соблюдается так называемый порядок клевания.

Но это еще пустяки. А вот то, что именно иерархией обусловлена защита слабых, уже интереснее. Лучше всего, если верить Лоренцу, этот процесс изучен на галках, но присущи эти качества не только им. Поскольку каждая галка, пишет он, постоянно стремится повысить свой ранг, то между птицами соседних рангов, теми, кто непосредственно выше и непосредственно ниже одна другой, всегда существует сильная напряженность. И наоборот, чем больше ранговая дистанция между двумя особями, тем меньше взаимная враждебность. А поскольку галки высокого ранга, особенно самцы, обязательно вмешиваются в любую ссору в стае между нижестоящими, они автоматически оказываются на стороне более низкой галки из любой пары повздоривших. По той простой причине, что дистанция между самой низкой галкой-простолюдинкой и галкой высокопоставленной хоть на один ранг, да больше, чем между той же высокопоставленной галкой и галкой-соперницей самой низкой простолюдинки. Дельта ранг один равно эн, дельта ранг два равно эн минус икс. Галка-патриций всегда предпочтет ту плебейку, с которой у нее дельта ранг равно полному эн. Но объективно это приводит к тому, что галка высокого ранга всегда вступает в бой на стороне самого слабого, точно Айвенго или любой из его коллег: место сильнейшего на стороне слабейшего!

Нет нужды лишний раз возносить горькие ламентации или пробовать с мазохистской дотошностью рассчитать процент Айвенго в реальном человеческом обществе. Люди, похоже, с каждым годом все более откровенно живут по принципу «падающего подтолкни».

Что может сделать в связи с этим такая огромная и высокопоставленная галка, как государство?

Очень многое. Донельзя иерархизированное, расчлененное на несчетное количество тонких страт общество танского Китая предоставляло для этого огромные возможности. В танском уголовном праве нет числа конкретным законам, базовым принципом которых является эта галочья справедливость. Тут и выделение нескольких групп инвалидов, каждая из которых пользовалась преимущественными правами того или иного уровня: то инвалиды были неподсудны при совершении преступлений определенной тяжести, то за ними должны были ухаживать здоровые родственники, причем настолько должны, что даже обязывались выходить в отставку, если служили. Но тут же, кстати, и такие специфические карательные меры, как понижение в ранге проштрафившихся чиновников: чиновник высокого ранга, по уровню своему член элиты, понижался в ранге куда значительнее, чем ЗА ТО ЖЕ САМОЕ ПРЕСТУПЛЕНИЕ — мелкий делопроизводитель.

Иерархия выполняет в стае и еще одну важнейшую функцию: дает вектор передачи ненаследуемого опыта. Более искушенный, пуд соли съевший, повидавший, говоря попросту, и Ленина, и Сталина, и всех их умудрившийся успешно пережить гамадрил всегда будет более авторитетен в кругу соплеменников, нежели молокосос, и дефолта-то толком не помнящий. А поскольку обезьяны возраст в годах не считают, иерархия выстраивается каким-то образом в соответствии с возрастом, но опять-таки на основе того, что на человеческом языке следовало бы назвать таким родным нам словом «ранг».

Описан поразительный эксперимент. Молодого шимпанзе обучили добывать банан, извлекая его из хитроумного приспособления несколькими рычагами. Потом и ученого юнца, и освоенный им механизм подсаживали обратно в стаю. Все соплеменники, как один, соперничали в том, чтобы отнимать у сопляка его бананы, честно добытые с применением высоких технологий, но никто даже не подумал посмотреть, как он их добывает, и повторить его движения. Тогда ровно так же взяли из стаи и научили работать с техникой одного из старых вожаков. И тоже вернули народу. Через несколько часов вся стая, сноровисто орудуя рычагами в нужной последовательности, угощалась из хитроумной кормушки.

Ни в коем случае не следует полагать это самодурством природы. Так передается не только индивидуальный опыт, приобретаемый с годами; мы имеем здесь дело с тем, что применительно к людям не смогли бы назвать иначе, как культурной традицией. Дело в том, например, что многие виды, те же галки, скажем, лишены врожденного знания своих биологических врагов. Первичное информирование и обучение происходит лишь когда молодежь уже встала на крыло — в процессе инициируемых и возглавляемых зрелыми птицами совместных отгоняющих атак на того или иного противника, когда его застукал поблизости кто-то из патриархов. И те особи, что сами-то за всю свою долгую жизнь так ни разу и не побывали в когтях у кошки, собаки или лисы, но вовремя были обучены стариками, исправно передают очередному следующему поколению знание о собаках, кошках и лисах.

Лоренц пишет: «Не имея родителей, молодая галка будет сидеть на одном месте, когда к ней подкрадывается кошка, или приземлится перед самым носом дворняжки так доверчиво и по-дружески, как встречается человек с теми, в чьей среде он вырос».

Я даже не буду портить читателям настроение, пытаясь напомнить, как с этим дела обстоят у нас. Доводы типа «Этому старому маразматику уже за сорок» срабатывают только в среде Хомо Сапиенс. И волей-неволей вспоминаются лозунги молодежных митингов времен перестройки; одним из весьма распространенных слоганов был «Америка — друг!»

Чтобы перечислить статьи танского кодекса, где так или иначе страхом уголовного наказания охраняется во всех его ипостасях авторитет старшего члена семьи, старшего члена социальной структуры, в конце концов, учителя и наставника, пришлось бы просто за малыми исключениями прочесть весь перечень пятисот двух его статей.

Но дело даже не в их количестве и не в строгости предписываемых ими наказаний. Гораздо интереснее иное.

Уголовные законы Тан, связанные и с этим базовым принципом филогенетической справедливости, и с иными, перечисленными выше, построены так, чтобы и криминальную ситуацию обозначить абсолютно точно, и соответствующее ей наказание назначить безо всякой расплывчатости, безо всякого современного «от трех до пяти» или «ниже минимального». Каждая уголовная статья представляет собой нечто вроде математической формулы, где, если в одну часть уравнения подставить точное численное значение, в другой его части, после знака «равно», совершенно автоматически получается тоже абсолютно точный результат. 60 ударов, или, скажем, 2,5 года каторги. Не больше и не меньше.

Таким образом, всегда можно было сказать, какое преступное поведение лучше, а какое хуже, потому что и за то, и за другое наказания были прописаны абсолютно однозначно, и стоило только сопоставить их тяжесть — никаких сомнений не оставалось, что более морально, а что — менее. Невозможна была ситуация, при которой веера допустимых наказаний за преступления качественно различной аморальности хотя бы частично перекрывались, так что более мерзкому поступку могло бы в какой-то специфической ситуации соответствовать менее тяжкое наказание. Потому что вообще не было таких вееров. Решение проблемы выбора «из двух зол», столь частой в жизни каждого человека и столь мучительной, резко таким образом облегчалась.

Возникает подозрение, что танские законодатели, сами не отдавая себе в этом отчета, пытались вернуть в человеческую жизнь не просто базовые принципы справедливости живого мира — это, в конце концов, не уникально, все системы права с той или иной степенью тщательности и успешности делают именно это. Они пытались вернуть еще и однозначность, безальтернативность, с какой срабатывают инстинкты.

Самые любопытные и причудливые нормы появлялись в танском праве там, где делались попытки однозначностью инстинкта накрыть и те сферы человеческой жизни, для которых филогенетическая справедливость не могла сформировать никаких базовых принципов, потому что сами эти сферы по большей части возникали уже не из выработанных животными общечеловеческих ценностей, но были поздними выдумками данной, и только данной культуры.

Запреты подобного рода имеют смысл и воспринимаются только в рамках данной же культуры. Для того, кто принадлежит культуре иной, или кто из культуры просто выпал, они всегда выглядят не более чем самодурством, произволом, властью тьмы и трухлявой преградой на пути к лучезарной свободе. И подлежат в лучшем случае беспощадному осмеянию, которое пытается выставить себя как первый шаг на пути к освобождению от бессмысленных предрассудков, но на деле выглядит (и является!) тупым измывательством недорослей-дебилов над тем, чего они не понимают и даже не пытаются понять.

На уровень инстинктивного срабатывания традиционное право всегда пытается поднять даже абсолютно лишенные физиологической подоплеки и целиком принадлежащие сфере культуры мотивации и модели поведения.

Например, чтобы точно и четко выстроить иерархию родственников, пришлось выработать однозначную систему пяти степеней траура, которой никак не могло быть у животных. Достаточно произвольным образом одни родственники оказались, скажем, в группе девятимесячного траура, другие в группе пятимесячного, и с этого момента всегда, при всех условиях, зимой и летом, во время войны и во время мира, и в счастье, и в горести одни родственники стали однозначно, необсуждаемо ближе и важнее других. По отношению к тем и другим, вне зависимости от реальных чувств и конкретных актуальных стремлений следовало нести разные обязанности, и нарушение таких обязанностей предусматривало всегда разные наказания. В том числе и в достаточно странных и таких, вообще-то, свидетельствующих о беспрецедентной человечности танского законодательства областях, как, например, предоставление родственникам прав укрывать друг друга от властей. Или, например, запрет доносить властям на родственника, пусть даже совершившего преступление. Эта поразительная моральность уголовного закона дополнялась, однако, тем, что при строгой иерархии родственников, обозначаемой степенями траура, родственника определенной близости можно было укрывать, а родственника иной близости — нельзя, а родственника еще иной — можно, но с оговорками. Можно, наверное, назвать такой подход попыткой программирования совести. Но дело еще глубже. Инстинкт и выбор вообще несовместимы.

Даже вполне законопослушный порыв сообщить властям о преступлении, совершенном членом семьи, на одном уровне блокировался полностью, на другом — частично, на третьем — не блокировался вовсе. «Всякий, кто подал донос на деда или бабку по мужской линии либо на отца или мать наказывается удавлением. Всякий, кто подал донос на старшего родственника, по которому траур носится 1 год, наказывается 2 годами каторги. Всякий, кто подал донос на младшего родственника, по которому траур носится 5 месяцев или 3 месяца, наказывается 80 ударами тяжелыми палками…»

И так далее. Конечно, можно сказать, что определенный выбор тут как раз в некоторых ситуациях предоставлялся — например, если уж гражданский пыл заел, можно было пожертвовать собой, и все-таки настучать на бабку по женской линии, с чистой совестью оттрубив потом положенные за такой донос 2 года. Однако в первую очередь правовому вдавливанию на уровень инстинкта подвергалось не то или иное поведения само по себе, но в первую голову — ощущение семейной иерархии. Чтобы ни в каких ситуациях сомнений по поводу того, кто в семье важнее, даже в голову не могло придти, и ни в коем случае чувство определенного порядка не оказалось бы замутнено личными пристрастиями.

Это кажется бесчеловечным, но, если вдуматься, это не совсем так. Танские законодатели знали людям цену и отдавали себе отчет в том, что стоит только дать человеку с его разумом волю задуматься о том, кто на самом деле в мире главнее и важнее, человек раньше или позже — и скорее раньше, чем позже — придет к неопровержимому гуманистическому выводу: важнее всего для меня я сам, и только я. Если вновь процитировать культовую песню, одна из строк которой уже вынесена в название данной статьи — я сам себе и небо, и луна.

А вот этого-то вывода тогда боялись пуще всего.

Именно с таких чувств начинается эрозия филогенетической справедливости.

Ведь она работает по совершенно противоположной схеме: в некоторых ситуациях совершать некоторые действия для меня важнее меня самого. К людям этот принцип тоже порой прорывался, принимая, например, форму рыцарских девизов. Делай, что должен, и будь, что будет. Но, как бы ни был красив девиз, и как бы бескомпромиссно ни следовал ему тот или иной твердокаменный идеалист, его разум всегда найдет способ ненавязчиво, исподволь ему нашептать: по самым настоятельным и самым благородным причинам должен ты именно то, чего тебе в данный момент хочется.

Подытоживая, надо сказать следующее.

Во-первых, общество, в котором аморальное поведение с той или иной интенсивностью запрещено угрозой более или менее тяжелого наказания, всегда оказывается если и не счастливее, то во всяком случае спокойнее, даже безмятежнее того, где таких запретов нет. Всякий раз, когда перед человеком жизнь ставит выбор «сподличать — не сподличать», неприятная мысль о том, что ты совершаешь не просто некрасивый поступок, но становишься уголовным преступником, да плюс самый элементарный страх наказания, служат дополнительными сдерживающими факторами. А чистая совесть, как следствие выполненного инстинктивного действия, улучшает самочувствие каждого и понижает градус агрессивности у всех.

Беда лишь в том, что такие общества более статичны и бесхитростны, а потому, как правило, проигрывают в прямых столкновениях с динамичными, хищными обществами ожесточенно конкурирующих друг с другом всегда взвинченных, всегда истерически веселых, всегда недовольных жизнью, но зато очень свободных подлецов. И традиционным обществам, чтобы не пропасть, приходится волей-неволей брать на вооружение методики, навязываемые им более разумными противниками.

Во-вторых, многовековое функционирование танского права — и шире, традиционного китайского, но танского в особенности, ибо юридические трансформации впоследствии пошли не в лучшую сторону — можно отнести к самым грандиозным в мировой истории попыткам переделки человека в соответствии с выработанным культурой идеалом. Попытка эта, как и все иные попытки такого рода, была связана со стремлением разминировать разум: отсепарировать его положительные, конструктивные, эвристические возможности, но при этом слить в отходы обусловленный разумом эгоцентризм и тем возвратить человека в золотое время безальтернативного срабатывания социальных инстинктов. Поэтому попытка эта была утопичной, а значит, драматичной — но уж, во всяком случае, менее драматичной, нежели сходная советская попытка воспитать нового человека. И при всей ее утопичности следует ценить ее как один из величайших экспериментов, которые человечество ставило на самом себе в неосознанном стремлении нащупать способы и пределы посюстороннего самопреображения.

* * *

Так чем же, собственно, мы отличаемся от животных?

Способностью к абстрактному мышлению, да. Способностью, как формулирует это Лоренц, задавать вопросы и чисто силой мысли находить на них ответы. И еще, как пишет он же, тем, что в число наследуемых и усваиваемых мотиваций, сопоставимых по силе и бессознательности срабатывания с базовыми инстинктами, у нас добавились передаваемые из поколения в поколение ценности культуры.

Но откуда все это вдруг у животного взялось?

Ни у кого нет, а тут вдруг — пожалуйста.

Какое главное отличие человека от прочих живых существ породил в первую очередь, с самого начала, еще до всех иных достижений разума этот дар?

Осознание неизбежности собственной смерти. И мучительное волнение по поводу того, что будет с нами после нее. И еще способность передавать друг другу, детям и внукам, результаты размышлений по этому поводу. Ни одно животное не способно представить себе своей смерти и задуматься о ней. Только человек.

Вот тут-то и можно при желании на полном серьезе, по всей науке разглядеть сияющий след Творения.

Обезьяна, в которую вдунули дух, одухотворенная макака, которой является человек, уникальна среди всех прочих животных тем, что дух этот в ней предощущает свою жизнь после смерти несущего животного и заботится о том, какой эта жизнь окажется. А вслед за нею, вместе с нею и само животное со своим примитивным рационализмом начинает самым эгоистичным образом задаваться отвлеченными вопросами и ощущать беспокойство за будущее, в том числе и посмертное. Напрашивается мысль: именно благодаря беспокойству вдунутой души краснозадая тварь оказалась способна, единственно изо всех тварей, задаться с виду нелепым и не имеющим отношения ни к прокорму, ни к размножению, ни к драке с самцом-соседом вопросом о бытии за гробом.

А уже из этого у нее и начали развиваться способность к абстрактному мышлению, интеллект и прочие сапиенс-чудеса. Все, чем так гордится человеческий разум, все достижения вроде письменности, дифференциального исчисления, картин Кандинского или интереса к летающим тарелкам — лишь побочный продукт. Шлак, жмых, сизый выхлоп от работы механизма, посредством которого человек только и способен позаботиться о положительном решении самой важной своей проблемы.

«Полдень», 2012, № 3

Загрузка...