Красное на сером — это ярко. Не так однозначно и грубо, как черное с красным. Но ярко, нельзя не заметить. Я утешаюсь этой мыслью, кутаясь в уже совсем не согревающий плащ из лаке пурпурного цвета. Плащ похрустывает, поскрипывает при каждом движении. Дождь стекает струйками по складкам одежд мне в туфли и вытекает оттуда через швы. Я как принцесса на горошине у Андерсена.
Плащ так себе, одно название, но он мне нужен. Под проливным дождем в нем зябко, а мне идти пешком далеко. Да еще и по почти не мощеной дороге. Вот я и надеюсь на свой красный лаке — так проще поймать попутку, ведь меня увидят издалека. Если в это время суток здесь вообще бывают попутки. Автобусы-то точно здесь не ходят уже в десять вечера, а такси по мобильнику я вызвать не догадалась. Торопилась. Забыла трубку в квартире. Здраво рассудить если, то и правильно, что не вызвала: пусть о предстоящем деле знают как можно меньше людей.
Между лужей под названием «дорога» и лужей под названием «тротуар» я иду по тонкой грани. Она «бордюр» называется. Какова ирония-то: я в этой жизни постоянно хожу по таким вот «бордюрам», между чем-то одним и чем-то другим, и не сойти с «дорожки» без потерь. А спроси меня сейчас кто-нибудь: куда это я в двенадцатом часу ночи в гламурненьком плащике китайского разлива горной козой скачу под дождем по редким бетонным камешкам, я отвечу: «В прачечную». Ответ гениальный, правда? Меня никто не подвезет, и даже плащик не поможет. Подумают: «Сумасшедшая». А я ведь чистую правду про прачечную скажу. Вот, снова каламбур получился… И почему я зонтик не взяла? Сама не знаю.
Щели между новыми плитами на мощеной дорожке у той прачечной покрылись молодой зеленой щетиной. Дорожку совсем недавно, кажется в марте, заново вымостили серо-коричневыми восьмиугольниками — с претензией на элегантность. Но делали наспех, как обычно, и уже к апрелю под новыми плитами зачавкала старая землица, изрядно расхлюпанная весенними дождями. Из-под плит пробивается трава, вопреки всему…
Вот и я вопреки всякому здравому смыслу иду под дождем по осколкам бордюра, отставив в сторону левую руку: голосую и поддерживаю равновесие. К полуночи я буду на месте. Должна. В любом случае.
О чудо! Кто-то все же ездит в Ромашевске по ночам! Пусть это даже такая страшненькая колымага, как та, что вывернула из-за поворота. Ну, мой красный плащик, я надеюсь на тебя! Ха, не подвел, родимый! Но мог бы и получше что-нибудь выбрать, чем этот житель свалки, сбежавший от эвакуаторов. Или это его за непристойный внешний вид оттуда выгнали?..
Полуразбитое нечто остановилось прямо возле меня. Искореженная дверца гостеприимно распахнулась. Я шагаю к машине. Туфли окончательно промокли. Это уже просто калоши какие-то. Но с грани между чем-то-не-важно-чем без потерь не сойдешь. Любимые лодочки принесены в жертву их хозяйкой. Заглядываю вовнутрь. Невероятно худой и высокий шофер, такой бледный, что это видно даже в темной кабине, с гладкими как галька глазами, глазами без зрачков, посмотрел на меня. Я слишком поздно опустила глаза, успела хватануть его мыслей. Вот если бы не дождь и не дефицит времени, я ни за что бы со Смертью в одной машине не поехала!
Пасха в этом году поздняя — в мае. А в тот год, когда у моего тощего мрачного водителя появился этот микроавтобус, ее отмечали в апреле. Двенадцатого, кажется. Тогда, несмотря на календарную весну, голубое небо над Ромашевском проглядывало редко. Теплый южный ветер, разгоняющий зимние облака и наполняющий любого человека непонятной уверенностью, будто все будет хорошо, тоже еще ни разу не прилетал. Чаще моросил дождь. Но трава, как и сейчас, упрямо выбивалась из-под плит, торчала из трещин в асфальте, зеленела то здесь, то там, по всему городу на зло серому дождю.
Вот тогда, почти пять лет назад, за пару дней до Пасхи, а именно в Страстную пятницу, к краю гравийной еще дорожки в прачечную, подкатила грязного цвета «газелька» с госномером 746. Самый естественный цвет для того окружения, ведь грязь начиналась сразу за новеньким тогда бордюром.
Из кабины вышли двое. Один — худощавый молодой парень лет двадцати на вид. Темные волосы, карие глаза, не красавчик, не урод, не запомнишь лица, если не стараться. Второй, тот, что сидел за рулем, мужчина средних лет, поплотнее, посерьезнее. Что про него сказать? Обычный мужик. Хлопнув водительской дверью, вразвалочку он подошел к задним дверям машины. Парень уже стоял там, сунув руки в карманы, ссутулившись, втянув голову в плечи. Морось проникала ему за шиворот.
Оба мужчины поеживались, но оба же были без курток. Работа, которую им предстояло сделать, не должна была занять много времени, потому и об одежде никто особо не позаботился. Шофер открыл дверцы и парень вытащил из кузова несколько обернутых в толстый целлофан прямоугольных пластин: три большие и одну маленькую.
— Эт что? — вяло поинтересовался мужчина.
— Да вывески, — ответил парень. — Завтра открываемся.
Вместе они перетащили щиты к свежевыкрашенной, но уже отсыревшей стене здания, к которому вела гравийная дорожка. Большие оказались еще и тяжелыми. Пока переносили их — взмокли и промокли сами.
— Не погода, а МММ какой-то, — проворчал молодой.
— Эт почему? — покряхтывая, поинтересовался старший.
— Морось мелкая и мокрая. Мелкая мерзкая мокрая. МММ.
Каламбур понравился мужчине, он напомнил ему молодость: тогда по глупости сам он вложился тоже в какую-то финансовую пирамиду и, разумеется, прогорел. Потому сейчас тот одобряюще хмыкнул и добавил:
— И жизнь тож портит… Гадство! — Он оцарапал правую ладонь об острый край одного из щитов. Того, на котором было что-то неразборчивое. Глянув на царапину — вроде ничего страшного, — шофер отер кровь о рукав и забыл о ней.
— Сам вешать будешь? — спросил водитель у молодого человека, отряхивая руки, когда все щиты стояли в ряд у белой стены.
Два из них, поставленные рядом, вместе составляли какое-то слово. Очевидно, это было название компании, но толстая почти непрозрачная полиэтиленовая пленка делала слово нечитаемым. Просто крупные красные буквы на белом фоне. Третий щит — тоже бело-красный и, похоже, изображал человека, но детали разобрать было нельзя. Четвертый — маленькая тонкая металлическая пластина, видимо, расписание работы.
— Да ну, я просто охранник, — ответил парень…
— Ну, бывай! — бросил на прощание мужчина уже из кабины микроавтобуса. Парень еще минуту смотрел ему вслед, а потом зашел в помещение.
Следующий день был солнечным. Бело-красная вывеска над входом, составленная из трех частей, посверкивала глянцем. На кипенно-белом фоне кроваво-красными буквами было написано: «Прачечная „White“. Белый значит чистый». Этими же цветами был нарисован чей-то портрет.
Открывали прачечную помпезно, как «первый в нашем городе франчайзинг, а значит, мы привлекательны для иностранных инвесторов». Так вещал «свежеиспеченный» директор вновь открывшегося «совместного предприятия» перед местной прессой. Реакция прессы была разной. Кто-то саркастически улыбнулся, смакуя тот факт, что директор был сыном одного из местных «отцов города» и только что окончил какой-то коммерческий вуз, кто-то искренне стал восторгаться и воодушевляться. Правда, все обратили внимание на сочетание цветов на вывеске: одним оно показалось новаторским, другим зловещим, а при чем тут портрет, не понял никто.
В районной газете, в том же номере, где говорилось об открытии «новой общественной прачечной международного уровня», был опубликован некролог. Коллектив автоколонны 1735 выражал соболезнования семье трагически погибшего в аварии Пирогова Ивана Ильича. Водителя кремовой «газели». Номерной знак 746.
Никто не знал этого, но накануне, 10 апреля, в Страстную пятницу, когда Пирогов возвращался в гараж, у него вдруг из царапины на ладони правой руки пошла кровь.
Пирогов уже ехал в гараж. Голодный и усталый, он думал о двух вещах: о тещином борще и как бы не заснуть за рулем. Сгущались сумерки, дождь пошел сильнее. Пришлось включить дворники. От включенной печки запотевали стекла и спать хотелось все больше. Спать и борща.
Борщ был единственным обстоятельством, ради которого Иван терпел присутствие жениной матери в своем доме уже третий день. Удивительно вкусный получался борщ у этой старенькой седенькой сухонькой старушки. Пирогов без удовольствия представлял очередной скучный вечер дома, когда, наевшись, уснет у телевизора. Да. Теща не тот гость, которому рады. И вроде женщина она не вредная, не та тетка из анекдотов, но как приедет к дочери в гости, так и сидят они целыми днями на кухне и шепчутся о чем-то. И вздыхают так, словно жизнь у них — сплошная тоска, а виноват он. И ни в чем не упрекают. Хоть бы скандал какой закатили, все легче было бы.
Рука почти не болела. Только руль незаметно стал скользким и мокрым от крови. Безобидная царапина вдруг разорвалась, словно ее надрезали острым скальпелем. Густые черно-красные капли крови сначала скатывались из царапины, раскрывшейся как беззубый лягушачий рот. Потом кровь пошла струйкой, затекая в рукав рубахи. Дворники на лобовом стекле исправно работали. Машин на дорогое не попадалось. Дождь усиливался. Все сильнее хотелось спать.
К Пироговым давно уже не заходили те, кому рады. Дети выросли, живут сами, только за картошкой по осени забегают. Мать тоже перестала захаживать. Уже и с ремонтом не просит больше помочь. Надо бы зайти, она ж недалеко, всего через пару улиц живет. Друганам тож все некогда. Всех раскидало, замотало. А лет-то мужикам ну чуть больше, чем сорок пять. А поди ж ты, словно тыщу лет на земле живем, от всего устали.
Печка гудела убаюкивающе. Капли дождя монотонно били по стеклу. Промочив рукав, кровь закапала на брюки.
Без повода никто не заходит. А повода и нет. День рождения уже не справляем который год. На работе премию выпишут, проставишь мужикам пузырь, дочка по телефону звякнет: «Пап, с днем рождения! Мы сегодня не приедем, дела, но желаем тебе всего хорошего, здоровья вам с мамой побольше…» Да мы с матерью вас и не ждем-то уж. Ничего уже не ждем, привыкли. Нормально живем, как все. Только уставать стали сильнее. Да радости меньше как-то. Словно вытекла она, растаяла.
Ивану вдруг так сильно захотелось всех увидеть. Всех дорогих и близких. Собрать их вместе в свой дом, и друзей школьных, и тещу с тестем, и мать свою позвать, и дочку с зятем-занудой, и мужиков из гаража, да и начальник участка, хрен с ним, пусть приходит! Борща на всех наварим! Это ж хорошо, когда гости! Мать блинов напечет, как на дочкину свадьбу! Чтоб гора! И сладкого тож надо на стол, пусть бабы порадуются! Так и сделаем, непременно сделаем, пусть повод будет. Это ж важно, когда все вместе, запросто, это ж добре, как отец его говорил… Тепло разлилось по телу, по ногам.
А сам Пирогов наденет праздничный костюм. Черный, малоношеный, что со свадьбы еще остался. И сядут они с женой во главе стола. Ивану это вдруг так ясно представилось, так, словно вот увидел все. Вот дом его, вот собрались все, и дочка, и соседи, и даже с работы пришли люди. И борща кастрюля ведерная есть, и блины. И сам он в костюме. Вот только молчат все. Не говорит никто. На него, на Ивана смотрят. А он в костюме черном, из японской ткани. И сказать что-то надо, чтоб люди не молчали. Не глядели так хмуро. А что сказать? Неловко Пирогову стало, что людей собрал, а сказать что — не знает. И костюм на нем как-то не так сидит. Жестко, колом сидит костюм. И узкий какой-то стал, не пошевелиться в нем. И холодно.
Резкий свет ударил в глаза водителю. На дороге были какие-то черно-белые фигуры с красными горящими глазами. Пирогов дернул руль, но правую руку пронзило невыносимой болью. Только сейчас Иван заметил кровь. «А, черт!» — успел подумать он напоследок. Шоссе было скользким от дождя: машина врезалась в ограждение и, перевернувшись, ушла в кювет, снеся напрочь несколько бетонных столбиков. Черно-белых, невысоких, с красными светоотражателями.
Водитель так сильно ударился головой о руль, что черепная коробка лопнула как перезревший гранат. Вся кабина была забрызгана.
Откуда я знаю? Мой водитель был там и все видел с заднего сиденья. Нет, Пирогов в тот день его не подвозил. Просто он — Смерть. А за Пироговым так никто из ангелов не спустился. Смерть дуется за это на небесных. Я посмотрела в его гладкие глаза, когда садилась в кабину искореженной машины. Бледный пижонистый водила, видно, думал о тех прошедших событиях, раз вся история с «газелью» пронеслась в моем сознании. Вот это и значит: прочесть по глазам. Спокойствие, только спокойствие. Сделаю вид, что я — это не я, и ничего не видела, у меня же большой опыт в искусстве маскировки.
«Газель» перекорежило настолько, что починить ее никто не взялся, и машину свезли на свалку. Он взял ее себе. Когда бывает в Ромашевске, иногда ездит на ней по делам. Кое-кто из ангелов считает его пижоном из западных фильмов ужасов. Смерть не сердится: их много — он один, на всех не угодишь. Вот, кстати, проезжаем поворот, где «газель» потеряла своего последнего живого хозяина. А на обочине голосую я: серенькая девица в промокшем насквозь алом болоньевом плащике, его попутчик на час.
— До прачечной не подбросите? — и, не дожидаясь ответа, влезаю в кабину. Обшивка на сиденье тут же лопнула. Поролоновая труха кресла впитывала влагу с моего плаща.
Как ни странно, прачечная оказалась крепким предприятием. Пять лет без сбоев, аварий, ремонтов и развития. Осталось еще минут двадцать пути и будем там, на месте.
— Ты шутишь? Подвезу, конечно, нам же в одно место.
Меня каждый раз жуть берет, когда вижу моего водителя на задании. Сейчас главное ничем себя не выдать, даже если уже поздно: ни движением, ни взглядом. Не хочу, чтоб он узнал меня. Я так старалась измениться. Слова — лучшая защита. Уберем мокрые волосы за ухо. Улыбнемся — и в бой:
— Я слышала, что водители любят рассказывать истории за рулем. Чтоб не заснуть и не разбиться. Хотите послушать?
— А где привычное: «Привет, что ты тут делаешь?» — В голосе Смерти звучало легкое возмущение. Словно нарушить этикет — это нечто смертельное. Да что я каламбурю-то сегодня весь вечер?!
Перевозчик, похоже, видит во мне родственника, ту, которой я была вначале. Не дождется. Я не собираюсь действовать по привычному для него сценарию. Все оказалось сложнее, чем я думала. Но мы не ищем легких путей.
— Вы ни с кем меня не путаете? — врать я по-прежнему не могу. Зато могу играть словами.
Готова поспорить: он или в недоумении, или думает, что я издеваюсь. Зачем я до сих пор придерживаюсь старых правил сознательно не читать чужие мысли?
Андрей размахивал мечом бездумно, но удачно. Со всем веселым азартом, остервенением и яростью, на которые был способен. Он поймал злой кураж битвы, когда живешь только здесь и сейчас, на всю катушку, изо всех сил. И ему везло: богиня победы сегодня была на его стороне.
Ангелочком с крылышками она витала над его левым плечом. Яркий контраст между гладиатором в стальных латах и летающей мелочью в шелках и перьях обычно раздражал Андрея. Может, просто завидовал воинам, обласканным таким вниманием. Когда он видел эту картину со стороны, то всегда хмыкал: «Глупость какая-то. Отвратно выглядит». Но сегодня эта мелочь ему симпатизировала и польза от нее была очевидна: одним своим присутствием она утраивала силу удара. Поганые варвары разлетались в разные стороны от его меча и корчились в муках, прежде чем отдать душу своим уродливым диким богам. Если у них вообще были души, у этих трусливых человечков, всегда нападавших по трое. Андрея сейчас это не интересовало.
Почти без усилий пройдя первый кордон заграждения, легко расшвыряв низкорослых желтолицых охранников в меховых шапках, одолев охрану Мертвых Врат (бойцы этой расы напоминали лицом мирных восточных торговцев с рынка, пока не пускали в ход свои кривые сабли с отравленными лезвиями), воин вступил в Притвор Мрака. Битва за ворота сильно ослабила богиню победы, девица над плечом выглядела бледной и усталой, почти прозрачной. Но Андрей никогда не обращал на нее особого внимания, привык рассчитывать на свои силы и сам о себе заботиться. Игры духов его мало интересовали. Он осматривал зал, в который вошел. Здесь он оказался впервые. Грубые каменные колонны, топорно сделанные идолы в темных углах, зловеще светящиеся туннели, перегороженные коваными решетками. «В одном из них», — только и успел подумать Андрей, как решетка справа поднялась, и оттуда вышел… он сам.
Точная копия: лицо, волосы, одежда, оружие, доспехи. Все повторялось, вплоть до вмятин на нагруднике. Заметив смущение человека, двойник ухмыльнулся, обнажив желтоватые зубы. Они были такие же неровные, как и у Андрея. «Сейчас сам узнаешь, каков ты в бою», — хмыкнул оборотень и, сделав пару его фирменных взмахов мечом, пошел на человека в атаку.
Убить самого себя оказалось совсем не просто. Силы — равны, мастерство — одинаковое. В один из моментов Андрей даже подумал, что ему — крышка. Но девица с крыльями над левым плечом, казалось, давала преимущество в бою: почти идеальный соперник упал на колени, выронил меч, закрыл голову руками, а потом посмотрел на человека. Глазами пацана-подростка, Пашки, младшего брата Андрея.
— Нежить подлая, — заорал воин и поднял меч.
— Не убивай, — вскрикнула бледная девица над плечом. Но меч уже было не остановить. Юноша и богиня победы исчезли одновременно. Исчезли и решетки на всех туннелях. Андрей остался один в темноте. Куда идти, он не знал.
Ему предстояла еще финальная битва в капище. Если удастся одолеть того, кто прячется в темноте, то… Говорят, там жуткий монстр: мерзкое чудовище, отец лжи и зла, многорукая тварь, чьи длани обагрены кровью невинных. Минотавр и Горгона по сравнению с ним — наивные грезы юных дев. Пусть эта крылатая крошка над левым плечом не изменит Андрею сегодня, тогда нынешняя ночь станет последней в битве Добра и Зла. И от него, от Андрея, будет зависеть, каким мир проснется завтра. Но куда же идти? «Не важно, — решил будущий спаситель мира, — это же последний уровень». Но не смог двинуться с места.
Тело больше не слушалось. Не реагировало на команды, не управлялось ни мышью, ни кнопками курсора. Фигура воина застыла в неестественной позе: полушаг вперед, полувзмах меча.
— У, завис, гад. — Андрей в сердцах нажал три волшебные кнопки «ctrl+alt+delete». Экран послушно погас, затем засветился вновь до одури умиротворяющей стандартной заставкой «Винды». На душе у Андрея стало тоскливо, а в голову лезли одни банальности о компьютерах, как о второй реальности, и о надвигающемся зачете по органической химии: «Еще мгновение назад в твоих руках была власть решать судьбу войны добра и зла, а теперь ты просто ночной сторож на подмене в заштатной прачечной маленького Мухос… городишки. Какого хрена ты играешь в игры, а не учишь химию, Андрюха? Ты же губишь свою жизнь, как говорит мама».
За окном шел дождь. Он нашептывал что-то земле. Наверное, что-то неприличное, потому что та таяла и раскисала. Как и настроение Андрея. Парень выключил комп и совершенно бездумно минут пятнадцать пялился в дальний угол вестибюля, в котором коротал время дежурства за игрой во «Врата Ужаса». Сейчас, после проигрыша, ему не хотелось ничего. Совершенно ничего, даже спасать мир, как он мечтал в детстве и в компьютерной игре. Андрей склонился к столу, положил голову на локти и слушал дождь. Он пытался услышать, что такое тот рассказывает. Дождь шепчет земле истории о небесах, как уверяет одна страшная с виду бабулька, соседка парня по коммуналке. Их нужно только уметь услышать.
Бабка Лида — настоящий Божий одуванчик. Причем уже лет двести, судя по виду. Дунь — она и рассыплется. Сорвет ветром с ее головы светлый платочек, и душа тело покинет, наверное. Отлетит ее душа на небо, к дождям, что сказки земле рассказывают. Хотя, кто ее знает, довоенные бабки, они крепкие, нас всех переживут.
Андрею вспомнилось их первое знакомство. Он только накануне снял комнату в двухэтажном мазаном бараке, бывшем некогда офицерским общежитием. Сейчас — обычная коммуналка с общей кухней и удобствами в конце коридора. В конце такого коридора в темноте они и столкнулись. Андрей даже выругался сквозь зубы, от неожиданности, конечно, не со зла, не со страху. Хоть и вид у бабки был устрашающий: пол-лица в ошметках и глаз стеклянный. Карга каргой. Соседка по секции оказалась. Потом парень с ней и здороваться-то боялся. Мы же зачастую судим о человеке по его внешности. Бывает, что и не обманываемся. Но баба Лида — не тот случай. Ей бы стихи писать. О сказках дождевых струй, что шептались за окном в ночи.
Понять смысл сказанного дождем сегодня Андрею снова не удавалось. Он, как и много раз до этого, слышал лишь монотонный шум, и в конце концов утешил себя тем, что учится не на лингвиста, а на химика, а значит, нет у него способностей к языкам. Хоть и интересно это было бы: понять, о чем рассказывает дождь. Но не судьба. Нет у Андрея в судьбе ничего интересного. С этим и заснул молодой ночной сторож прачечной «WHITE» в ночь Страстной пятницы перед Пасхой.
Проснулся он в полной темноте от знакомого, но постороннего звука. И это был не дождь за окном.
На прошлой неделе бабе Лиде исполнилось семьдесят. Исполнилось тихо, незаметно. И настоящим подарком в тот день была ясная солнечная погода. Такая яркая, что, казалось, солнце звенело в зените. Накануне ночью южный ветер разогнал метлой бледные тучи, что висели над городом не первый день и казались вечными. И весеннее утро улыбалось Лидии, день ласкал предчувствием теплого лета, что не за горами, вечер был тихим и свежим как яблоневый цвет. Ночь несла покой. Другого подарка не нужно было одинокой пенсионерке. Других и не было.
На следующий день тучи снова сомкнулись над крышами серых пятиэтажек. Но это были совсем не те тучи. Через них солнце уже даже не просвечивало, такими они стали плотными. Беременными дождем. Все кости начинало потихоньку выкручивать: верная примета — дождь пойдет через пару дней. «Значит, пора идти в аптеку», — со знанием дела подумала баба Лида. Она не могла допустить бреши в своей круговой обороне от боли и дождя. Ее оружием, ее крепостной стеной, ее «зонтиком» уже давно стали аптечные стеклянные пузырьки. Надо спешить. Старухе не нужны неприятности.
В непогоду болят старые переломы и зубы, которых давно уже нет. «Фантомные боли», — говорят Лидии врачи и прописывают спазмолитики и седативные.
— С вашим сердцем вам нельзя принимать анальгин, он влияет на сердце, — щебечет молоденькая врач-кардиолог.
— С вашим болевым порогом обязательно нужно обезболиваться, — солидно басит невропатолог и выписывает новые лекарства.
— С вашей пенсией вы можете позволить себе только валерьянку, — шутит краснощекая аптекарша «в самом соку» и продает ей дешевые лекарства «по ветеранским льготам».
— С вашим отношением чудо, что я вообще живу, — ворчит баба Лида, перекладывая кулек с аптечными «гостинцами» в свою походную сумку из плащевки.
«Гостинцы» зачастую бывают с истекающим сроком годности. Среди них частенько находится анальгин в бумажных пачках. Таблетки при вскрытии уже отдают желтизной. Зато валерьянка — в маленьких пенициллиновых пузыречках. Как игрушка-погремушка для малыша, которого у Лиды никогда не было.
Бабке Лиде нравится зажать такой пузырек в ладони и потрясти. Таблетки весело звенят и на душе легче. Она никогда не выбрасывает аптечные пузырьки.
Ее комната в коммуналке полна склянок, пузырьков и пакетиков от лекарств. Больше всего она любит цветные пузырьки: отражения от них тоже цветные. Она расставляет стекляшки на полках у окна и на подоконнике и солнышко играет на их пыльных боках, когда заглядывает в ее окно. Бывает, и солнечные зайчики пляшут на стенах: белые, коричневые, почти красные. Лиде в такие минуты кажется, что она внутри калейдоскопа и ей весело от этого. А зеркал в ее комнатке нет. Она ненавидит зеркала. Даже в обтрепанном кошельке в шелковой стенке на месте вделанного зеркальца аккуратная заплатка из черного сатина. Края обшиты через край черной ниткой.
Лида пьет седативные и спазмалитики в дождь. Когда все крутит и выламывает и боль такая, что ни сесть, ни встать. Когда хоть на стенку лезь и даже дыхание перехватывает. Когда слезы наворачиваются на глаза. И если не выпить таблеток, приходит Он. Ее личный ангел-мучитель. Если дождь, боль и слезы, он почти всегда приходит. И нет для одинокой Лидии большей радости, чем видеть его, и нет большего горя, когда он уходит. Глупая, она не может радоваться тому, что вместе с ним уходит и боль ее тела. Лида знает: как только последняя слеза соскользнет с ее ресниц, как только взгляд ее обретет ясность, ангел исчезнет, растает как слезы под дождем. И будет пусто: нет боли, нет его. Нет ангела, нет боли. Ничего нет. Словно ты умер.
Бабка Лида не смогла сходить в аптеку загодя: то соцработники нагрянули с очередной уборкой, то местные журналисты решили взять интервью, то пенсию принесли заранее, чтоб на Пасху не возиться, то жуть какая-то навалилась от всей суеты вокруг, что ни шагу ступить из комнаты. И невыносимо одиноко. Вот так внезапно навалится одиночество, словно и не твое оно, а извне наступает на тебя и проглатывает. И начинаешь жалеть себя, проваливаешься в прошлое и так можно просидеть целый день.
Но тучи становились все темнее с каждой минутой, суставы начинали ныть все отчетливее, и откладывать поход за лекарствами больше не представлялось возможным. Старуха повязала шерстяной платок на голову, обыкновенно пряча свое уродство за темной тканью, накинула пальтишко и пошла в аптеку. Если она не успеет до дождя — не миновать ей встречи с ангелом.
Лидия впервые встретилась с ним в пять лет. Был дождь, ей было больно, она задыхалась от боли, и пришел он. Зачем ей не дали умереть тогда, когда немецкая овчарка охранника откусила ей пол-лица? Зачем ангел спас ей жизнь, отпугнув эту зверюгу? Ангел закрыл Лидочку крыльями. Крылья видели двое: она и немецкая овчарка с окровавленной мордой. Девочка выжила, а собака вскоре издохла. Искалеченную Лидочку даже пристреливать не стали: бросили под дождем. И все ушли куда-то в дождь, куда-то, где что-то громко стучало: то ли поезда, то ли автоматы.
При первой встрече ангел показался Лиде молодым мужчиной, белокурым и сильным. Она приняла бы его за немца из охраны их этапа, если бы не крылья. Он сложил их шатром над головой, но крылья были такие огромные, что получился целый дом над ним и девочкой. Их двоих, ее и ангела, никто, наверное, не видел в тот момент. Но Лиде стало вдруг тихо и не больно. Она не знала точно, только чувствовала сквозь пелену застилающих глаза слез — ангел смотрит на нее. Девочку нашли какие-то люди. Они не видели ангела.
Потом в детстве, уже после войны, в детдоме, Лида часто оставалась одна. Никто не хотел с ней играть, и ей часто было больно, даже плакать больно. Она только потом поняла почему. Никому неприятно иметь дело с уродиной. Да еще и с больной на голову. Разве может советская девочка видеть ангелов? Не может. Она точно повредилась в уме, когда была в концлагере и овчарка порвала ей лицо. Жалко, не дай бог, кому другому такое пережить. Но лучше держаться от нее подальше: своего горя в жизни хватает. Вот так и в юности она оставалась одна. Постоянное одиночество приучает к жадности до чужих жизненных деталей. Бабка Лида страсть как полюбила наблюдать.
До аптеки недалеко. Можно даже пешком пройтись, да и ноги еще не скрутило в узлы от боли. Можно доковылять туда в своих «прощай молодость» ботах, а по дороге поглазеть на людей. Пятница, предпраздничный день, много чего увидать можно. Баба Лида пошла через сквер. Еще голые березы и клены переплетались ветвями над сырыми дорожками аллей. Летом это красиво, это сказочно зимой, но голые ветки, да еще на фоне серого неба напоминают проволоку. Если бы не набухшие почки, было бы совсем безрадостно. Слава Богу, кое-где почки даже лопнули и самые смелые листочки уже выглядывали зелеными флажками. Старуха ковыляла по растрескавшемуся асфальту, старательно обходя лужи и ожидая, что увидит что-нибудь интересное. Но, как назло, не было даже воробьев. Она уже было смирилась с тем, что ничего сегодня не расскажет соседям по коммуналке, как вдруг налетел ветер и из-за спины принес запах лилии. Смех и крики послышались мгновением позже.
— Стой, держите их! — кричали молодые голоса. — Куда?!
— Отстаньте, надоели! — отзывался серебристым смехом девичий голос. — Бежим, ну их! — и смех. Смех от счастья. Его ни с чем не спутаешь.
Держась за руки, задыхаясь от счастья, смеясь, мимо по серому асфальту пробегает пара: он и она. Они хохочут и оглядываются, они не разнимают рук и смотрят друг на друга, они бегут вперед, и вдруг он подхватывает ее на руки и кружит, словно ветер — осенний лист. Он — в черном костюме с белой розой на лацкане. Она в белом платье из тафты и кружев. Шлейф и фата развеваются у нее за спиной, как ангельские крылья. В руках у нее букет огромных белых лилий. Красивые, какие они красивые…
«Сбежали от шумных гостей», — понимает Лидия. А молодые уже далеко, в конце аллеи. И толпа нарядных друзей с топотом и смехом бежит им вдогонку. Старуха продолжает свой путь, незамеченная никем из свадебного переполоха. Слезы наворачиваются на выцветшие бабкины глаза, когда в конце аллеи она натыкается на сломанный цветок лилии. Его белые лепестки смяты и расчерчены темными заломами, как шрамами. Усилием воли Лида подавляет ком в горле. Аптека сразу за оградой сквера. Ей нужно попасть туда до дождя.
Конечно, все знают, что главное — родиться счастливой, а не красивой, что с лица воду не пить, что не все то золото, что блестит, но даже на паспорт бабку Лиду фотографируют только в профиль, и даже фотограф стыдливо опускает глаза и не просит улыбаться. Вот так остаются одинокими на всю жизнь. Хорошо хоть ведьмой в лицо не зовут, но в темноте прохожие, столкнувшись с ней на улице, пугаются. Можно любить людей после этого? Она и не любила.
Тучи все сильнее сгущаются и ветер все больше пахнет влагой. «Минут десять осталось до первых капель», — понимает баба Лида. Боль нарастает, до дома уже не дойти. Но можно ведь выпить пару таблеток прямо в аптеке. Какое, в конце концов, дело людям, где будет пить таблетки старая женщина с единственной половиной лица? Лишь бы в аптеке был анальгин.
Она засунет его в рот и будет рассасывать как леденцы, зажмурится, чтоб не заплакать ненароком, и откроет глаза, только когда почувствует, что боли нет. Тогда она не увидит ангела.
Он оставался таким же красивым, сильным, светлым и молодым все те годы, когда Лидия видела ангела: и в свои невинные десять лет, и в бунтарские пятнадцать, и в отчаявшиеся двадцать пять, и в смирившиеся тридцать, и уставшие пятьдесят. Он смотрел на нее своими огромными ясными глазами, сиявшими на самом прекрасном в мире лице. Ангельские кудри спускались ему на плечи, а за спиной трепетали огромные крылья. Он всегда молчал и никогда к ней не прикасался. Он мог появиться из любого места: выйти из темного угла или шагнуть сквозь оконную раму, возникнуть там, где упала слеза. Лидин ангел. Он не менялся, не менялось его лицо и свет от крыльев. Только с каждым годом он становился все дальше от взрослеющей калеки.
В пять лет Лида пряталась от боли в домике из ангельских крыл. В десять сидела с ним на соседних стульях в школьной столовой. В пятнадцать их разделяло уже больше метра. Тогда она поняла, что влюбилась и что даже он отодвигается от нее.
Ее уродство навсегда отделило ее от мира ровесниц, хихикавших с ровесниками и томно вздыхавших по старшим ребятам в детстве, от соработниц и наставниц по швейной фабрике, с их романами, интрижками и честной семейной жизнью в юности.
Но какой бы ты страшный ни был снаружи, тебя не покинут желания: если не быть любимой, то хотя бы любить. Лишь бы был кто-то рядом. А рядом с Лидией был только ее ангел. Он был добр, с ним было хорошо. И когда в двадцать она заметила, что он отходит от нее все дальше с каждым годом, ей стало так горько, так горько: и он тоже стыдится ее уродства!
Сначала она думала, что будет колоть себе пальцы швейной иглой, чтоб сделать как можно больнее, чтоб приходил и сидел у нее в изголовье, чтоб привык и пожалел. Чтоб она только могла смотреть на него. А потом представила себе, как ему противно, должно быть, приходить к больной заплаканной калеке, которая меняется день ото дня, становится старше, страшнее и вреднее. Ему, красивому и нестареющему, сияющему и сильному, сидеть с ней в ее жалкой комнатке и утирать ей сопли, которые к тому же она сама и спровоцировала специально. И мерзко ей стало. В тот момент ей на глаза попался первый аптечный пузырек: в нем был дешевый просроченный анальгин. Так Лидия подсела на аптекарские снадобья. И не слезает с них по сей день.
Сей день грозил разразиться ливнем с минуты на минуту. Свет изменился: вместо светлой, прозрачной, хрупкой серости, похожей на льдинку в ручье или девичьи мечты о счастье, в которое умчалась молодая пара, у неба появился суровый темный оттенок цвета солдатской шинели. Над крышами домов тучи стали сливового цвета.
«Сейчас ливанет, — поняла баба Лида, подняв свои пол-лица к небу. Тяжелая капля упала на ее пустую глазницу. И с болью лопнула в ее голове, заполняя все вокруг, растекаясь от затылка и выше, к ушам, к глазам. Спазмы боли сжимали виски, лобная кость трещала и раскалывалась. — Не успела». И дальше дождь рухнул стеной. Настоящий первый весенний ливень, он промочил все, что могло промокнуть, но это Лиде было уже не важно.
Все, что ей стало нужно, так это две маленькие желтоватые таблетки за грошовую цену в ближайшей аптеке. И она побежала. Вы когда-нибудь видели, как бегают старухи? Это смешно и ужасно одновременно, унизительно и неприлично. И значит, происходит что-то по-настоящему ужасное. Вопрос жизни и смерти, трагедия чуть меньше вселенской. Для них по крайней мере.
Мокрым чудовищем влетела Лидия в чистенькую аптеку. Бурая вода стекала из вымокших «прощаек», грязные следы отпечатывались на серых ступеньках. Совсем молоденькая, наверное, новенькая девулька почти закончила вытирать такую же темную лужу на линолеуме у кассы. Как же достали эти нищие старики. Что эта бабка, что тот дед у окна: одинокие, грязные, мокрые, даже похожи друг на друга. Она в их возрасте лучше уж покончит с собой, чем будет жить в таком состоянии.
— Анальгина, — выдохнула бабка в окошко аптекарши.
— Нету, — отрезала та. — Закончился. Вон мужчина у окна последний забрал. — Фармацевт кивнула в сторону. Лучше бы уж снесла голову с плеч. Но Лидии было так больно, что она готова броситься в ноги к мужчине у окна. «Сынок», — уже приготовилась умолять она. Побелевшим от боли единственным живым глазом, в котором все плыло и туманилось, она повернулась на свет и не увидела никого.
— Он ушел? — Голос старухи дрожал.
— Только что, — через губу отозвалась девица.
Лидия бросилась к двери и выскочила на улицу под осуждающими взглядами аптекарских дамочек.
Далеко бежать ей не пришлось. Он сидел на ступеньках у входа в аптеку. Мокрый, серый, продрогший и совершенно седой. Он вертел в руках бумажную пачку с блеклыми буквами и ждал ее. Он — ее ангел. На огромные белые крылья были аккуратно надеты целлофановые пакеты, что раздают бесплатно в супермаркетах под покупки. Дождинки собирались в тонкие струйки и стекали по пластику вниз, за шиворот серого пальто.
Ноги у Лидии подкосились. Но он поддержал ее и ей вдруг стало так хорошо, так радостно на душе, как бывает, если вдруг встречаешь своего лучшего друга детства. И понимаешь, что ничего между вами не изменилось, что мир такой же яркий и вы всегда поймете друг друга, будете смеяться над общими шутками и вместе плакать над растаявшим облаком, похожим на зайца. Она забыла про боль или он забрал ее снова? Но почему тогда он не исчез, а заговорил с ней:
— Я так рад увидеть тебя! Зачем ты убегала?
Лидия забыла укутать в платок уродливую половину лица и лишь смотрела на своего крылатого собеседника.
— Ты такой чудной в этих пакетах. — Только сейчас она заметила, как изменились его кудри и его лицо. Перья в его крыльях тоже отдавали серебром. — Ты весь седой.
— Я видел, как тебе было больно, а не помогал. Вот и поседел. Но теперь я с тобой и делаю свое дело. — Он протянул ей таблетки. Пачка была наполовину пуста. — И мне сейчас совсем не больно. — Его голос наполнялся силой.
— Прости, я была глупая. Только о себе думала, про тебя хотела забыть. — И тут Лидия по-девичьи взглянула на его морщинистое, но счастливое лицо. Оно менялось на глазах. Морщины разглаживались, седина отступала. Крылья начинали светиться. — А тебе было больно?
— Конечно, каждый раз, когда ты не пускала меня тебе помочь, я должен был пить анальгин, чтоб не болели кости. — Капли дождя испарялись, не долетая до разогревшихся, уже золотых крыльев. — Разве я мог не страдать, когда ты страдала?
Бабка Лида взяла таблетки из рук ангела и, ласково заглянув ему в глаза своим единственным подслеповатым бледным оком, сказала:
— Прости. Ты не прилетай больше, милый. Я свое уже отстрадала. Научилась анальгином обходиться. Не мучься, любимый. Я тебя отпускаю.
И ангел взмыл вверх, растаяв, как слезы под дождем.
Лидия пошла домой, похрустывая таблетками. Да, боль постепенно отпускала. Дождь закончился. А на душе у старой женщины было светло и хорошо: единственное любимое ею существо стало свободным и не страдало. Она чувствовала себя всеми женщинами сразу, всеми, кем ей не удалось побыть: подругой, сестрой, любимой, матерью.
В коммуналке ее ждал сюрприз. У порога комнаты лежала ветка белых лилий и источала дивный аромат, которого не затмить даже запаху жареной рыбы. Запах белых лилий не покидал старую женщину до конца ее дней и никто больше не пугался ее в темноте. Только соседи иногда слышали из ее комнаты бормотание. Что-то типа: «Жаль, что мне и рассказать про тебя некому, сынок. Никто ж не поверит!»
Мы в кабине словно опутаны стальной паутиной из света. Это сетка трещин на стекле искрится. Еще пять лет назад в ней запутался свет да так и застыл. Застрял и застыл навсегда. Навсегда? Если бы у Смерти были губы, он бы слегка мне улыбнулся.
Этот водитель в принципе не берет попутчиков, чтоб не уснуть по дороге. От их рассказов, конечно, не заснешь. Но совсем не в интересных историях дело: вы видели когда-нибудь спящую Смерть? Нет, это круглосуточная работа без выходных, отпуска и права сна. Потому он и удивлен: его костлявый подбородок чуть повернут в мою сторону. Как же, подвозит новую шахерезаду. Или кто там еще заговаривал зубы перевозчику на тот свет? Не так уж и много было таких героев в человеческой истории.
Дело во мне или в них. Или в устройстве этого мира. Обычно мой спутник не встречается с людьми при их жизни. Только когда приходит время их переводить, тогда и узнает, с кем идти сегодня. Тоскливо должно быть: смотришь на человека и видишь, кто он, как жил и что с ним случилось. А он тебя — не видит, что бы там ни придумывали новомодные писатели или медиумы. Разве только на пару минут перед самым переходом. Потому бесполезно заводить контакты с живыми, а мертвые уже не интересны. Радует, правда, что можно воображать себя каким хочешь и в таком виде показываться попутчикам. Правда, ангелы и иже с ними видят его развлечения и считают пижоном. Но вдохновение как-то все реже посещает последнее тысячелетие. Не логично, но забавно. Может быть, всему виной масштабы его работ? Подумаю об этом позже, когда закончится сегодня. Кстати, до полуночи осталось минут пятнадцать. Медленно едем. Не торопится Смертушка со мной расстаться.
— А вы в аварию попали, что ли? Машина какая-то сильно перекореженная. Доедем до прачечной-то? Не разобьемся по дороге?
— Первый раз вижу ангела, задающего такие нелепые вопросы. Ты б еще спросила у меня талон на техосмотр.
Капли дождя стекали по лобовому стеклу, треснувшему пять лет назад. Капли и трещины перед глазами, дороги совсем не видно. Мой водила едет по приборам, которые не работают. Волноваться не стоит, тот, кто не жил, не умрет. Смерть не боится аварий и дорожной инспекции.
Да я не одна сегодня в ударе. Он шутит и не верит мне. Давайте будем думать, что это водитель флиртует с ночной пассажиркой. Если я в это поверю, то смогу убедить и его. Улыбаемся и несем всякую чушь, ну, раз-два-три…
— На улице дождь, я промокла. Печку не включите? — говорю, хлопая ресницами. Тушь с них давно потекла, как в модных клипах. Да тут темно, он все равно почти меня не видит. Но кокетничать-то я должна. Как все. — Интересная у вас «кочерга»: ручка в форме черепа. Эбонит или пластик? — Кто решил, что у Смерти нет чувства юмора?! Здесь его коса, рабочий инструмент, так сказать, всегда под рукой. Сейчас он прячет ее в рычаге переключения передач. Конспиратор Смерть. Заботится о психике своих клиентов? Охраняет население своего заповедника? — Может быть, все-таки включите печку?
— Она не работает, — ему пришлось-таки мне ответить. — Если бы я был живым, начал бы мучиться вопросами, строить догадки, вспоминать прошлое, выбирать из возможных вариантов: кто ты. Но я — Смерть в чистом виде. Все мне и так откроется позже. Подожду, куда спешить?! Всему свое время. Ты меня не узнаешь, похоже. Но подумай, как в таком случае ты можешь меня видеть? И как я, кстати, выгляжу?
Это он вслух говорит? Или я неосторожно глянула ему в глаза.
— Жалко, — эхом вырвалось в паутине из трещин света и капель дождя.
Она была комендантом по призванию. Это ведь не работа, не должность. Это состояние души. Если у нее была душа. Вся коммуналка ее по имени-отчеству называла: «Юлия Владимировна — то, Юлия Владимировна — се». По струнке перед ней ходили даже отцы-алконавты из первой.
Видеть надо было, как она по коридору шла! Тихо, бесшумно, но даже кошки в такие моменты из комнат не высовывались. Соседи поговаривали, что живность любая щерилась и в дальний угол забивалась, когда Юлия Владимировна мимо проходила. И все в коммуналке почему-то очень быстро признали ее главной. Хотя, вот штука-то, фамилию никто не запомнил. Звучная была у нее фамилия. Это у всех в голове отпечаталось, а вот какая именно — хоть убей, не вспомнить.
С виду обычная тощая дамочка неопределенного возраста. То ли ей давно за двадцать девять, то ли нет еще и тридцати. Крашеные волосы всегда гладко назад зачесаны, голубые глаза-льдинки никогда не накрашены. Брови выщипаны в тонкую ниточку. Смолит как паровоз, а зубы — белые, и табачищем от нее не несет. Вечно в джинсах и кедах ходит. Не кроссовках, а именно кедах, чтоб подкрадываться неслышно, наверное. Когда идет — спина прямая, балетная, а сядет если, горбится так, словно рюкзак за плечами. И нет в ней, тонкой, как спица, ни кожи, ни рожи, ни вида, ни шерсти, но если глянет она на человека ледяными своими глазищами, так не может он ей уж более ни слова поперек сказать. В коммуналке ведь какая жизнь: то из-за конфорки на кухне война, то пир горой по поводу первого четверга на этой неделе. Но как Юлия Владимировна появилась, всем ясно стало, что и конфорки сильнее, и заварка свежее, и победа в споре окажутся у того, за кого эта дамочка. Как она скажет, так и будет.
— Убью, — прошипела Юлия однажды буйному алкоголику Тольсону, когда тот по пьяной лавочке уснул на пороге ее комнаты. Мужик подпер дверь своим нехилым телом, и дамочка не могла выйти наружу некоторое время.
Соседи рассказывали, что три раза она Тольсона растолкать пыталась да отодвинуть, а когда дамских сил ее не хватило, грохнуло что-то у нее в комнате, и дым синеватый пошел, как от спичек серных. Потом дверь рухнула на алконавта, а Юлия Владимировна из комнаты вышла. Прямая как стрела, дымок сизый у лица вьется, тонкие губы в улыбочку растянуты, ручки тощенькие лодочкой под грудью сложены. Нагнулась она к протрезвевшему Тольсону и спокойненько так сказала:
— Убью.
Тот что-то булькнул в ответ, сжавшись в комок под взглядам ледяных Юлькиных глаз. А она лишь добавила:
— И дверь мне почини.
Перешагнула через алконавта и ушла бесшумно, даже кедами по полу не скрипнув. Только дым от лица откинула, как прядь волос.
И все бы ничего, мало ли что в коммуналке бывает. Да только сгорел Тольсон через две недели. То ли в постели курил выпивши, да заснул, то ли проводка заискрила, пока он спал. Не разобрались. Огонь-то потушили вовремя, а хозяина не спасли. В дыму задохся, бедолага.
Выгорела комната его несильно. И вскоре въехала туда тихая старая дева Маруся. Такая тихая вся, даже кошек у нее не было. Да и не старая она была вовсе, Юлии Владимировне ровесница, наверное. Но называть ее хотелось именно Марусей, и ясно было, что не было у нее никого никогда. И фамилию ее никто не помнил, не шла ей фамилия никакая. Маруся да и Маруся. К ней из детдома приходили по выходным две девчонки. Одна постарше, лет четырнадцати, другая — малая совсем, может, годов девяти. Но не родные ей, сразу видно.
Соседи рассказывали, что когда Маруся только въехала да в первый раз с Юлией в коридоре встретилась, та аж в лице изменилась, словно привидение увидела. Будто по могиле ее кто-то прошелся. А Маруся — ничего, улыбнулась да поздоровалась ласково, как ни в чем не бывало. Она со всеми так: улыбалась, здоровалась — словно лучик теплый по спине твоей пробегал.
Вообще же, как Юлия Владимировна комендантом коммуналки себя назначила, так порядка больше стало, притихли все. Ни тебе пьяных разборок у Тольсона в первой, ни тебе волосатых студентов с гитарами у Ирки из третьей, ни тебе детских праздников у Петровых в четвертой. И даже бабка Лида из пятой кастрюлями не звенит по утрам. Болеет, и то потихоньку. Ремонт в коридоре сделали, дверь железную в квартиру поставили, о шести засовах. И в каждую комнату по новой двери. Юлия Владимировна и бригаду нашла, и договорилась об установке. Вроде бы и хорошо: почти даром квартиру обновили, надо было только заявление подписать, которое она составила, остальное как-то само устроилось. И не видел даже никто строителей, что ремонт делали: Юлия сказала, что сама присмотрит за квартирой. И за всеми, кто в ней. Присмотрела.
Перестала квартира проходным двором быть. Перестали соседи по вечерам за чаем на общей кухне собираться. Не любила Юлия этого. Только вот детдомовцы Марусины все ходили и ходили. И пирогами по воскресеньям пахло из ее комнаты, и как у солнышка обогреешься, если поздоровается она с тобой. Комендантша лицом темнела, когда троицу эту видела. А может, это лампы новые в коридоре быстро выгорать начали, не проверишь ведь, сейчас все какое-то внутри бракованное стали делать.
Предупредила Марусю однажды Юлия Владимировна:
— Приглядывайте за своими, чтоб ничего не стащили! — та только улыбнулась, да по макушке младшую потрепала.
Через некоторое время у Ирки из третьей комнаты магнитофон пропал. Не то чтобы ценная вещь, даже диски не все проигрывал, но непорядок же, обидно, все копейку какую стоит. Та смурная ходила, видно же, да и музыка дурным голосом из Иркиной комнаты не орет. Комендантша девицу в лоб спросила: «В чем дело? Магнитофон пропал?» Та огрызнуться хотел, да не посмела. Кивнула только в ответ. «Разберемся!» — сказала Юлия, пустив изо рта дым колечком. И пошла к Марусе. Зашла к ней в комнату, как к себе домой, и дверь аккуратно прикрыла.
Вдруг тихо так стало в коммуналке, словно нет в ней ни души, словно из живых остались одни ходики на стене в прихожей. Затихла у себя в третьей и сама Ирка. Она сидела в своей комнате и слышала только тиканье часов. И ничего страшнее этой тишины с часами она в жизни не слышала. Ужас охватил ее, глубокий, как море. Такой, что страшно даже пошевелиться, дышать страшно. Половицей скрипнуть страшно, потому что понимаешь, ты в самом сердце темноты, даже если в комнате горят тысячи свечей. И во мраке этом ты не один, есть еще кто-то. И что-то происходит рядом, ужасное что-то, и ты вовлечен в это, но непонятно во что. Но страшнее всего, что ты чувствуешь — сам загнал себя, сам пришел. И сто раз уже жалеешь о сделанном, но поздно.
Соседи потом рассказывали, что каждый из них в это время чувствовал то же самое. Но никто не сделал того, что сделала Ирка. Никто, как она, не подошел к двери и не вышел в узкий темный коридор. Никто не прошел на цыпочках к комнате номер один, никто не почувствовал запах серных спичек и ладана. Соседи не видели, как Ирка из третьей, вдохнув воздуха побольше, толкнула дверь первой комнаты, и не видели соседи, как обомлела она.
Пятница, шесть вечера, на улице солнце светит, ветер майский листьями зелеными играет, а в Марусиной комнате полумрак. Или полусвет. И окон нет, и мебели, и стен. Ничего нет. Только круглый стол с белой скатертью до полу. А на нем старинный черный телефон с белым диском. Без провода. Напротив друг друга за этим столом сидят две женщины в длинных платьях. То ли им уже за двадцать девять, то ли нет еще и тридцати. Обе горбятся, словно рюкзак у них за плечами. Забыла Ирка, зачем в комнату заглядывала. «Извините», — пискнула и вон выскочила. Обернулись к ней две женщины, встали, выпрямились. У обеих спина прямая, балетная. У обеих руки худые лодочкой под грудью сложены. И дымок голубоватый у лица вьется. И если бы было в комнате что-то, то дрожало бы оно как осиновый лист, и шли бы по пространству волны: белые волны и черные волны.
На кухне только Ирка отдышалась. Когда чайник на плите засвистел. Она и не помнила, как его поставила. Поняла Ирина, что сама того не зная, открыла нечто странное и страшное, куда не стоило соваться. Чужую тайну. И тайна эта — совсем не пропавший магнитофон.
Ночью Ирине снилось, как она играет в классики на острове, висящем в пустоте. Остров выложен белыми плитками кафеля. По ним она и прыгает. Весело, легко сначала, а потом за черту заступает нечаянно и плитки под ногами лопаются и обваливаются. И кто-то еще был на этих белых гладких «классиках». Тоже проваливался. Неприятный сон. Хорошо, что он закончился.
Субботнее утро оказалось теплым и ласковым. Ира проснулась и долго нежилась в постели: не открывая глаз, ощущая солнечный луч у себя на щеке. Впереди был выходной, целый день, который можно было потратить на приятное ничегонеделание или на полезное мытье окон. Что конкретно будет сегодня, девушка еще не решила, но ей уже хотелось улыбаться новому дню и вдыхать запах воскресных сдобных булочек, которые Маруся всегда готовила к приходу своих ребятишек. Ваниль, повидло, сахарная пудра. Если честно, то получалось не самое лучшее в мире тесто, но какой аромат. Может, она еще чего-то добавляла в свою стряпню, не важно. Зато после нее в кухню приятно заходить, теплее там, что ли, светлее.
Мысль о Марусе напомнила и о вчерашних переживаниях. Но в своей комнате, в мягкой постели, под теплым одеялом, в компании с солнечным зайчиком на щеке, прошлые страхи сделались маленькими и нереальными, как обрывки тумана. Ирина потянулась, вздохнула поглубже и собралась было уже откинуть одеяло, но чего-то не хватало для полного счастья.
Она села в постели. Солнечный зайчик перепрыгнул на смуглое открытое плечо. Щеке стало холодно. Чего-то по-прежнему недоставало в привычной обстановке. Ирина повертела головой, взглянула на часы: половина десятого, все, должно быть, уже проснулись. Надо успеть занять ванную. Что же было не так?
В дверь постучали. Ирина сунула ноги в тапочки и встала.
На пороге стояла… Маруся и держала в руках ее магнитофон.
— Здравствуйте, Ира, — сказала она, не поднимая глаз. — Возьмите, пожалуйста, это ваше, — и протянула серебристый кассетник. — Он целый, работает, с ним ничего не произошло. Простите мою девочку. Она не будет больше. И не придет сюда, раз вы так требуете.
И тут до Ирки дошло, чего не хватает. Это же так просто, так естественно, что нельзя сразу заметить. Запаха булочек не было. Был солнечный свет из окна сзади и холодный электрический из-за проема двери в коридор. Был сквозняк, но пригревало спину. Пахло жжеными спичками, а совсем не выпечкой. Такой запах был у Марусиного горя.
Все поплыло у Ирины перед глазами. Но словно вокруг выключили звук. Снова, как вчера, остались только тикающие в коридоре ходики и больше ничего. Ира видела, как беззвучно двигаются Марусины губы, как говорит она что-то, не смея взглянуть на собеседницу. Как обостряются морщинки на ее лице, как истаивает она. Как пропадают полутона и краски. И как стоит в конце коридора Юлия и курит. Отвернувшись от них, лицом к окну курит, а дым над ее головой расходится надвое. Две отдельные струйки огибают что-то большое, невидимое, но очень тяжелое, отчего спина у нее прямая, балетная. Словно сгущаются клочья дыма во что-то такое знакомое, забытое, почти родное и совершенно невероятное. И ясно, что слушает Юлия каждое слово, хоть и в дальнем конце коридора стоит.
— Да-да, хорошо, никаких заявлений в милицию, — ответила Ирина зачем-то и поскорее закрыла дверь. Только тогда снова появились звуки, живые запахи, цвета. Но день был безнадежно испорчен, а к вечеру вообще пошел сильный дождь.
Окна остались непомытыми, идти прогуляться расхотелось. У авантюристки Ирки не было желания даже выходить из комнаты, благо, в ней все было для того, чтоб не высовываться без крайней нужды: и телевизор, и электроплитка, и холодильник. И даже магнитофон теперь был. Какой-то тусклый он стоял теперь на столе перед окном и не вызывал ни малейшего желания его включать. «Только света от него меньше в комнате, — вертелось в голове у Ирки. — На фига вообще мне это ящик нужен?! Есть же музон по телику. Я прям меломанка такая. Куда бы деться!» — и так весь день.
Кассетник тускло поблескивал. Так же тускло, как глаза Маруси, его вернувшей. Пару раз в этот день Ирина все же столкнулась с ней в коридоре. Выходила по крайней нужде. Маруся все прятала лицо и жалко улыбалась. В свете белых ламп дневного света лицо ее было неправдоподобно бледным. И когда к ней все-таки пришли долгожданные гости (малая без старшей), то оно не засветилось и вполовину прежнего. На птицу с подбитым крылом стала походить Маруся. А не на солнышко. Девчоночка тоже хоть и щебетала по-прежнему, да один ребенок, как ни крути, не двое.
Второй раз, когда с Марусей Ирка столкнулась, то снова поплыло у нее все в голове. Нет, сначала просто тоска взяла, стыдно стало, хоть плачь, за глупую свою жадность. Магнитофон вспомнился, цвета дохлой рыбы. А потом запахом серных спичек обдало и туман в голове появился: черные полосы, белые полосы. Только черных — больше. Дурнота к горлу подступила. И Маруся, словно почувствовав, что с Ириной что-то происходит, скорее скользнула к своей комнате. Ирина попятилась, пропуская, и боковым зрением увидела, темный силуэт в дверях кухни. Собрав остатки воли куда-то в район желудка, девушка развернулась на каблуках и шагнула в ту сторону. Конечно, в проеме виднелась тощая женская фигура в клубах сизого дыма. Дым расходился над ее головой надвое. Что-то большое и темное трепетало за ее балетной спиной.
— И зачем? — выдохнула Ира. — Зачем ты с ней так?
Она в первый раз назвала Юлию на «ты». Хлопок сзади — и сознание прояснилось. Видно, Маруся спряталась в свою комнату, как в укрытие. Дышать стало легче, хотя запах серных спичек настойчиво витал в воздухе.
— О чем это вы? — вскинула бровь комендантша и умело выпустила колечко дыма. То поднялось, все увеличиваясь, и застыло на мгновение над ее головой. Чуть дольше, чем просто кольцо из дыма. — Вы хотели вернуть свое, вам его вернули. Разве не так? Идите к себе, Ирина. Не нужно скандалов, не так ли?
— Ну да, — пробормотала Ирина, отворачиваясь, замороженная холодной вежливостью. Стало ей тоскливо еще больше, ведь права была эта тощая дылда: что хотела, то получила. И темнота снова навалилась, как вчера. И не хватило бы и тысячи свечей, чтоб развеять ее, где уж маленькой желтой лампочке на кухне. Потому что была она внутри. И была еще кухонная лампочка, этот маленький светлячок, почти погасший, жалкий. Но он виднелся внутри плотной мглы, которая почти душила. И то ли на лампочку, то ли на светлячка шагнула девушка вперед и выдохнула:
— Не так. — Она оказалась в ярко освещенной кухне. Комендантша отступила к окну и смотрела на Ирину с удивлением. Нимб из дыма растаял в воздухе. — Моя магнитола не стоит Марусиного горя. Она мне не мое отдала, я свою пропажу сама нашла, — зачем-то соврала Ирка. И добавила для большей правдоподобности: — Да, под кроватью.
Вышло неубедительно. Но так лгать было не стыдно. Совсем другое чувство, чем то, когда перед замдекана объясняешь, почему прогуляла половину семестра лабораторных по химии. В деканате обычно не верили, но прощали. Здесь комендантша тоже не поверила и презрительно улыбнулась.
А Ирина продолжала, чувствуя вибрацию где-то в районе лопаток:
— Я пойду сама к ней и все расскажу. И магнитофон отдам, пусть ее старшая музыку слушает. И снова к ней в гости приходит. И пусть Маруся снова как солнышко всем улыбается. И еще я всем расскажу, что вы ее специально подставить хотите, чтоб комнату ее себе присвоить. И что…
Юлия щелкнула пальцами и слова застряли у Ирины в горле. А потом засмеялась. Сначала медленно и отрывисто, словно кашляя, а потом все громче, перейдя на хохот. Девушка ожидала чего угодно, но не смеха. А комендантша хохотала, не замечая, как зажженная сигарета догорела уже до пальцев и обожгла кожу. Затем смех снова перешел в кашляющие звуки и застыл наконец кривой усмешкой на лице Юлии Владимировны.
— Да ты хоть представляешь, кто я? И кто она? Нет?! Комнату я хочу забрать?! Нужна мне ее комната! Как и твоя, или вся эта дыра коммунальная. Или возня ваша мышиная и твоя трагедь с хреновым ящиком. Мне на все это наплевать с высокой колокольни: и на тебя, и на магнитофон твой, и на пацанку ту детдомовскую. На всех вас. Насмешила тетеньку! К себе иди, юмористка, не высовывайся. И не лезь со своей ложью во спасение не в свое дело. А то сама из института вылетишь и комнату потеряешь. — Юлия сложила руки лодочкой под грудью.
— И зачем тогда все? Зачем? — шептала Ирина. Она чуть не заплакала от бессилия, обиды и ощущения собственной глупости. Комок, который должен был подступить к горлу, застрял в груди, у сердца. В глазах опять начало темнеть.
— Это тебя не касается. Каждый пусть сам за себя отвечает. Мне нужно было найти беглянку и наказать. Ты мне помогла, иди теперь по своим делам. У тебя — твое задание, я в него не лезу.
— Вы сейчас о чем говорите? Зачем? — Ирине показалось, что у кого-то из них двоих поехала крыша. А может быть, у обеих сразу. И что ее, Ирину, куда-то впутали, не сказав, использовали и отставили в сторону.
— Затем, что эта ваша «Маруся» сделала однажды выбор, променяла великое на малое, пусть отвечает теперь. Как я.
— Ты кто? А она? — спросила Ира. Она почти теряла сознание, но сквозь черно-белые полосы, похожие на помехи у телевизора, отчетливо видела, как изменяется силуэт комендантши, как колышется что-то знакомое и пугающее у нее за спиной, как все узнаваемее становится. И как все больше лицо ее меняется. На Марусино. — Так вы сестры?! — Ответ оказался очевиден. Снова хлопок двери за спиной вывел Ирину из нечеловеческой маяты. Она снова видела комендантшу на кухне.
— На себя посмотри, — вдруг ляпнула Юлия. А потом сникла как-то, ссутулилась. Забормотала: — Только она меня не узнает, никто из вас не узнает. — И была в этом ответе то ли горечь, то ли злоба. — Она решила однажды, что дети лучше, чем крылья. Что запах приятней, чем небо. И что свет без тепла неполон.
— А это не так?
— Не так! — огрызнулась Юлия. — Вот пусть поживет теперь с одним крылом. — И рявкнула потом: — Не лезь не в свое дело!
Раздавленная, Ирина отпрыгнула в коридор. Заныла спина, захотелось с хрустом подвигать лопатками. Выходя из кухни, она обернулась. Сгорбленная комендантша сидела у окна и тупо тыкала окурком в свою ладонь, сложенную лодочкой.
— Я сказать только хочу, и ты меня не перебивай. — Ира неожиданно для себя повторила жест «руки-лодочкой». — Я оказалась тут между вами, как меж двух огней, и что-то вот здесь у меня изменилось, словно включилось кое-что. — Девушка сильней прижала руки к сердцу. — Не могу до конца понять или вспомнить про тебя и за какой свой выбор ты отвечаешь. Но попробуй и узнаешь: улыбка лучше боли, чувствовать так же много, как знать, а добрые дети радуют больше твоих темных крыльев. Потому что меняются и у них тоже появляются дети. Они другие каждый день. Каждое мгновение. Прости. И спасибо, что напомнила, зачем мы вообще здесь. И как это бывает нелегко, сестра.
У Ирины заболела спина. Болела так, как давно уже не болела. Захотелось с хрустом свести лопатки, выпрямиться как стрела, чтоб заглушить боль. Но она улыбнулась и вышла в коридор из ярко освещенного пространства кухни совсем не балетной походкой. Юлия не видела, вернулась ли Ирина в комнату или вышла из квартиры. Она даже не пошевелилась, не обернулась. Не знала она, слышал ли разговор кто-нибудь еще. Но соседи рассказывали, что когда ночью заплакала во сне Марусина девочка, зашла к ней в первую комендантша, и колыбельная оттуда зазвучала, на два голоса. Малышка сказала что-то вроде: «Я скучаю по своей сестричке», и кто-то из взрослых ответил ей чуть слышно: «Я тоже».
Андрей в первую секунду даже не понял, открыл ли он глаза: такая разлилась чернота вокруг. Когда же сквозь жалюзи в помещение на секунду проник свет фар от проехавшей мимо машины, он смог узнать место, где находится. Привычные вещи оставались на местах, просто их не было видно. Компьютер, стол, за которым задремал Андрей, телефон на нем, пара кресел для посетителей в вестибюле у стены не изменили своего положения. Чернела дверь в полуподвал. Она была закрыта. Латунная ручка на двери, сверкнула как глаз.
«Отключили свет, — успокоился было охранник. Вполне нормальное объяснение. — Как такой нервный субъект, как я, может подрабатывать ночным сторожем? Мне б стихи писать: “Латунная ручка сверкнула как глаз”». — Он почти расслабился. Но новый приступ стуков за стеной ввел его в ступор. Словно кто-то заперт и что есть силы пытается вырваться, то барабаня, сотрясая дверь, то затихая, накапливая силы. Так работает стиральная машинка-автомат в режиме отжима на восьмистах оборотах. Как она может работать, если отключили электричество? И как она вообще включилась?
Слышать, как за стеной в полной темноте что-то стучит — страшно. Особенно если знаешь, что не должно быть темно и стучать некому. Под ребрами появился маленький ледяной шарик. Он медленно разрастается, замораживая внутренности. Мерзкое чувство тревоги, похожее на ледышку, засело за грудиной. Но ведь нужно встать, пойти в темноту на этот припадочный звук и найти его причину. Ледяной комок еще увеличивался от этой мысли. «Это лишь короткое замыкание или глюк в программе», — почти уговорил себя Андрей. И даже решил просто позвонить ментам, не спускаясь в полуподвальный зал с машинками. Пусть приедут для поддержки. Эпилепсия машинки на время прервалась, стук затих. Самое время — позвонить.
В темноте парень нащупал телефонную трубку, ничего не свалив при этом. «Удача!» — отметил он про себя. Но тут же чертыхнулся — гудка в трубке не было.
Машинка за стеной снова забилась в судорогах. Для короткого замыкания она слишком долго живет, это понимает каждый, кто хоть немного помнит школьные уроки физики. Как назло, по этому предмету у Андрея была пятерка. Но представить маньяка, пришедшего в полночь постирать пару окровавленных простыней, парень из Ромашевска тоже себе не мог. Оставалось одно: взять в ящике стола большой фонарь и связку ключей, пойти к темной двери с латунной ручкой и спуститься вниз. И главное, не забыть, что там, у входа — ступеньки с обеих сторон. Покидать стол не хотелось так же, как оставлять родину. Не важно, что с комфортом за столом могла сидеть только приемщица, худосочная старая дева Мария. Сейчас он был таким уютным и надежным, но его предстояло оставить здесь, в знакомой темноте, и шагнуть в незнакомую.
Так Андрей и сделал. Хорошо хоть фонарик работал.
Парень пытался не паниковать и сохранять спокойствие, но холод разрастался в груди. Потому и мысли ночного сторожа остывали, он совсем не пылал храбростью, в голове появлялись варианты удачного и неудачного отступлений. Например, план «В» — запереться в офисе (так называлась крошечная комнатка с сейфом) и дышать через раз, ждать утра, как спасения. Или что есть духу лететь к наружной двери, чтоб просто сбежать. Этот вариант ему понравился даже больше, осталось только открыть наружную дверь, подготовив пути отступления. Или сразу сбежать? И сделать вид, что ничего не было. В конце концов, гипотетическое увольнение куда менее значимо, чем возможная травма на нелюбимой работе.
«Пожалуй, это разумнее всего», — решил Андрей. Но достал фонарик из ящика стола и двинулся к проему двери служебного помещения. Мама растила его без отца и учила, что трусить не хорошо. Хотела воспитать настоящего мужчину. Настоящий мужчина на немного нетвердых ногах подошел к двери, взялся за ручку и сделал шаг вперед. Совсем забыл про ступеньку.
Дверь, как огромный рот, распахнулась и проглотила споткнувшегося парня.
Внутри было светло. Необходимость в фонарике исчезла, и Андрей испытал слабое облегчение. Теперь в случае чего он мог использовать фонарик как дубинку. Но это чувство быстро улетучилось, когда он понял, куда свалился.
Упав ничком на белый кафельный пол, Андрей уткнулся носом в небольшую тепловатую бурую лужицу. Она неприятно пахла: дешевым мылом и чем-то еще. Пунктир небольших лужиц такого же бурого цвета проходил от двери к рядам с машинками. А в конце красного пунктира (парню не хотелось верить, что бурые точки и полоски — это кровь) стоял крупный пожилой мужчина. На вид ему было около пятидесяти. Он стоял, опираясь руками на корпус машинки, и смотрел, как в барабан набирается вода. Важно ли то, что машинка была с вертикальной загрузкой, а значит, Андрей мог рассмотреть сразу рост, телосложение, одежду человека? Может быть, и не существенны все эти детали. Андрей лишь осознал, что по белому пластиковому боку машинки сбегали вниз черно-красные полоски.
«Значит, план “В”», — мелькнуло в голове у Андрея. От проема до двери офиса не более пяти метров, до выхода на улицу — и того меньше, но надо встать и метнуться к двери как можно быстрее. «Вот я попал!» — Андрей сгруппировался, приготовившись к прыжку назад, как в видеоигре. И рванул назад к двери.
Вроде бы все просто и реально, но вереница простых действий, обычно выполняемых автоматически, вдруг стала необыкновенно длинной и опасной, как ядовитая змея, которую пытаешься схватить за хвост. Будь готов к укусу! Машинка в этот момент молчала — переключалась на другой режим…
Но, перекрыв выход, у двери молча стоял тот самый человек, который только что глубокомысленно разглядывал потоки воды в машинке. У него были красные руки, как у мясника на рынке. Человек в упор посмотрел на Андрея.
— Я тебя иначе представлял, — почти без интонации сказал он и протянул Андрею окровавленную руку. — Проходи, — и двинулся в глубь помещения.
Теперь ясно было видно, что на руках именно кровь. Казалось, она сочилась из пор кожи.
«Хрен тебе», — подумал парень и дернул ручку на двери. Та осталась у него в руках. А затем рассыпалась в серо-желтую пыль. Как распадается труха прошлогодних листьев.
Человек наблюдал за Андреем чуть скучая. А тот пытался выбить дверь. Она не поддавалась, хотя днем держалась исключительно на честном слове. Сейчас — стояла насмерть. Причем явно не в команде парня. Он уже почти отбил плечо, а фонарь не оправдал надежд: разлетелся на куски после первых двух ударов.
Незнакомец терпеливо наблюдал. Не вмешивался, пока Андрей не попер буром:
— Дверь открой! — заорал он на мужчину. Тот хмыкнул:
— А то ты со мной, видимо, драться будешь? — Никогда еще Андрей не чувствовал себя таким униженным и глупым. — Веди себя примерно, юноша, и все закончится. Для одного из нас, возможно, даже хорошо, закончится.
«Он сразу меня не убьет, — понял парень. — Надежда есть. Кто-нибудь придет и спасет меня». Чувствовать себя маленьким и слабым было ужасно стыдно. Еще накануне вечером, во время игры, он почти победил вселенское зло и тосковал по собственноручному спасению мира, а теперь пальцы рук дрожали и противно ослабли колени. А маньяка потянуло на философию:
— Никогда не знаешь, куда приведет тебя та или иная встреча. Чем обернется, казалось бы, обычный поступок. Как закончится серый, незначительный день.
Андрея что-то покоробило в речи незнакомца. Тот продолжал:
— Проживал похожее сотни раз, тысячи раз делал то же самое, говорил и думал подобное, а однажды: раз! — и несколько слов переворачивают всю твою жизнь, всю твою реальность. — Он странно произносил слова, словно привык вещать со сцены. — Если бы у меня был сын, я научил бы его быть очень осторожным со словами. И перестань калечить дверь, юноша. Во-первых, бесполезно, во-вторых через дыры ужасно сквозит.
Из вмятин на двери вверх поднимались сероватые струйки дыма. Тянулись вверх, никуда не торопясь, как нити, как тонкие стебли травы, как волосы. Дверь словно обросла.
— Мы можем и здесь поговорить, — неожиданно предложил мужчина. — Тебя же зовут Андрей, не так ли?
И все вокруг изменилось.
Резко ударил в глаза холодный белый свет. Он залил все вокруг, словно кто-то включил мощные лампы. Ряды стиральных машинок рванули в бесконечность, стены исчезли. Сверху упали и задергались на шнурах, как на жилах, маленькие лампы с жестяными абажурами-конусами. Они свисали откуда-то сверху из белой пустоты, покачивались в метре над головой.
Андрея охватил ужас: он сто раз бывал в этой комнате и точно знал, что ничего подобного, кроме стиральных машинок, здесь не было, и тех не больше десятка. За пластиковой дверью прачечной еще час назад скучали невзрачные кафельные стены и пол, выложенные белой плиткой, отчего все пространство вокруг казалось нераскрашенной шахматной доской с загнутыми краями. Расчерченное на квадратики пространство исчезло. Белый свет растворил его, смыл. Вытеснил собой. И даже знакомые, привычные, точнее опознаваемые предметы выглядели неизъяснимо иначе. Словно привычны они только на вид, да и то лишь на первый взгляд. Чувствовался подвох во всем и непонятно в чем одновременно. Андрей однажды в жизни держал в руках пачку долларовых купюр. Около двух десятков мелких мятых бумажек. Ему, старшекласснику тогда, приятно было думать, что трогает настоящие иностранные деньги. Он несколько минут тасовал и пересчитывал их, раскрывал веером и стучал по ладони. А потом что-то показалось не так. Он потом посмотрел на свет одну из купюр и обомлел: никаких водяных знаков.
— Повезло тебе, Андрюха: одна фальшивая в пачке, и та тебе досталась. Счастливчик! — ржали над ним пацаны из класса.
Андрей еще раз провел рукой по фальшивке, потом — по настоящей. Внешне они ничем не отличались. И руки не ощущали разницы. А на душе тревожно, что разницы не чувствуешь. Потом пацаны признались, что все купюры были ненастоящие. И их изготовителя, соседа по парте, в конце концов посадили на два года. Но тогда, как сейчас, было на душе скверно, что обманывают, а в чем непонятно.
Вот и сейчас — скверно, что все вокруг ненастоящее, хоть и выглядит знакомо. И не покидает чувство, что добром тут вряд ли кончится.
— Какого?.. Откуда знаешь?
— Я всех здесь знаю. — Незнакомец спокойно смотрел на Андрея. Его лицо показалось парню знакомым. Лицо человека без возраста, на котором ум и гордость смешались со страданием, точнее, были перечеркнуты морщинами страданий. Перечеркнуты, но никуда не исчезли. — Не нравится мне твое имя. — И он снова оказался у машинки. Облокотился на нее, как на трибуну или кафедру.
Андрей совершенно был сбит с толку такими перемещениями мужика и впал в ступор. Тот все вещал:
— Страшно, Андрей? Ночь, чужой человек, непонятные слова, странное место… Чувствуешь опасность? А утро было таким серым и обычным, привычные заботы, планы на выходные, мелкие хитрости и интрижки на работе — выйти не в свою смену, чтоб продлить пасхальные каникулы. Отлично придумано для человечка твоего масштаба!.. Уверенность в завтрашнем дне настолько велика, что о ней даже не задумываешься. Мне знакомо это чувство. Мир вокруг прочен, привычен, понятен. Может быть, даже бесцветен и скучен. Как воздух. Как вода — пока не провалишься по уши и не ясно, есть она в луже или нет. Глубина этой лужи, гордо именуемой твоей жизнью, тоже становится ясна, только если что-то или кто-то ее потревожит. Тогда по воде пойдут круги, круги, круги…
Он говорил как сомнамбула, сам с собой, и как-то не слишком правильно сочетал слова. Затем помолчал несколько секунд, словно справляясь с приступом головной боли. Снова заговорил.
— Кажется, что ты живешь, жил и будешь жить всегда, и все реальное только вокруг тебя и только если ты это допускаешь. Все люди живут в своих лужах, разница только в размерах. И основная цель человека — не расплескать воду из его лужи. Мы яростно охраняем ее святые берега, так чтобы не допустить волнений, вливаний, слияний. Иногда мы даже готовы соединиться с соседней, чтоб только все было однородно. Так образуются семьи, города, государства. Лужа становится больше — появляются государственные интересы. Интересы общества для защиты берегов гигантской лужи. — Он усмехнулся. — Появляются идеалы и идеологи, жертвы и герои — и все ради того, чтоб нас не трогали, чтоб ничего не бурлило. Чтобы мы могли в спокойном недвижении жить и умирать, не замечая ни того ни другого. Да ты не слушаешь меня…
Последняя фраза оказалась для Андрея полной неожиданностью — он и предположить не мог, что слова произносились для него. Речь незнакомца проходила под ритмичный аккомпанемент вибрирующей стиральной машинки — грохот постепенно нарастал, и последние слова человек почти выкрикивал. Но как только он замолчал, стихла и машинка. Пока человек вещал, несколько темно-алых капель с его рук упали на пол, несколько были отброшены на белый пластик корпуса машинки и теперь сбегали вниз. Парень следил за ней. Последняя фраза странного незнакомца вывела его из ступора и он уставился на мужчину.
Пять секунд тишины — и машинка начала сливать воду. Шланг дернулся как удав, сглатывающий добычу, и с грохотом упал на кафельный пол. Из чрева машинки полилась буро-красная жижа.
Незнакомец спокойно глянул на него и нажал кнопку «Стоп» на светящейся панели управления машинки. Темный поток иссяк, но бурая вода уже покрыла почти весь пол на несколько миллиметров.
— Тебе что, поговорить не с кем? Выпусти меня. — Андрей грубил трусливо и неуверенно.
— С чердака или с крыши? — спросила малая и хитро прищурилась.
— Давай с крыши чердака, — ответила ей вторая, постарше.
— Тогда мы не только вымокнем, но и испачкаемся, — притворно заворчала первая, бесшумно ступая по пыльным ступенькам. — Иди по моим следам.
— Зачем это? — возмутилась вторая.
— Если кто-то из взрослых найдет наши следы, то подумает, что тут шел кто-то один и одной из нас не попадет. Это я сама придумала! — Малышку просто распирало от сознания собственной догадливости.
Она пошла еще быстрее. Старшая из девочек фыркнула: «И разумеется, это буду я!», но послушно двинулась за младшей, аккуратно ставя ножки в потрепанных кроссовках на следы от детских балеток. На самом деле разница была лишь на пару размеров.
— Здесь уже лет сто, наверное, никто не убирался. — Младшая не без гордости показала сестренке свои черные от пыли ладошки, когда они обе поднялись на самый верх лестничной площадки.
— Хватит ворчать, бабка Лиза меньше тебя ворчит. — Сестра старалась казаться взрослее и мудрее.
— Конечно, она же старая, она свое уже отворчала, — прыснула маленькая в ответ.
Захламленная лестница на чердак закончилась, как и положено, наполовину заваленной хламом пожарной лестницей на стене и заколоченным люком на крышу. Как конец истории, на нем висел большой ржавый амбарный замок.
Младшая как белка подпрыгнула, перелетев через кучку сломанных стульев, и ухватилась за стальные прутья. Затем ловко взобралась по пожарке к люку и просто толкнула его вверх. Тот откинулся без усилий. Замок, петли, шурупы, даже пыль на них — не сдвинулись с места. Конечно, это смотрелось как ловкий трюк или маленькое чудо. Но девчушки не придавали таким мелочам значения. Младшая неестественно ловко скользнула вовнутрь, старшая — за ней, с той же гибкостью и грацией. На чердаке пахло чем-то вроде пережаренного сала. Он был бы даже таинственным и интересным, этот чердак, если забраться туда в солнечный день, когда сквозь щели пробивается теплый уютный свет и нагретая пыль пахнет как выпечка. Но сегодня на улице шел дождь. Первый в этом году.
— Напомни мне, почему мы делаем это в непогоду, — спросила старшая сестра, скуластая, с серыми большими глазами, стриженная как-то неровно. На вид ей было около пятнадцати. Она распахнула чердачное окно и зябко повела плечами. Младшая, синеглазая, с пухлыми щечками, но страшно худенькая, в джинсиках и джемпере явно с чужого плеча, лет на пять младше сестры, поджала губки:
— Ты сегодня странная. Сама же учила: чтоб не привлекать внимания. В непогоду никто не смотрит вверх. — Она отчеканила это как зазубренное правило, что имя существительное отвечает на вопрос «кто?» или «что?» и обозначает предмет.
— Точно, я просто проверила. — Старшая не сводила глаз с горизонта. Он был плотно и ровно затянут тучами.
— Или ты не хочешь? — в притворном ужасе округлила глаза младшая.
— Да, не хочу. Не хочу испортить новую куртку, я на нее сама заработала. Знаешь, как трудно детдомовской девочке устроиться уборщицей на полдня?! — и подмигнула сестричке. — Кстати, что ты говоришь воспедке, когда она находит твою перепачканную одежду?
Младшая уже пролезла мимо нее на крышу и подставила лицо дождю. Стояла, раскинув ручонки, задрав голову и высунув язычок. Ей было не до инструкций. Она ловила на язык капли.
— Але, гараж! — окликнула ее старшая. — Зойка, я с тобой разговариваю.
— Аха, — отозвалась малышка, не закрывая рта. — А нифе не гафаю. Ана не сфафыаэт.
— Чего-чего? Говори по-человечески, — и дала меньшой по уху, слегка.
Та надулась, тоже шутя:
— Дура ты, Женька! Че дерешься, страшилище?
С Женкиных глаз действительно потекла дешевенькая тушь. Это придавало ей пасторально-трагичный вид. Как в клипах по телевизору.
— Так и что? Отвечай, это важно для конспирации.
— Да ниче не говорю. Никада еще не спрашивали. Мы будем седня прыгать или нет?
Женька встрепенулась, отбросив с лица прядь мокрых волос и меланхолию, и через мгновение девчонки стояли на выступе чердачного окна над плоской ленинградской крышей. Гудрон на ней блестел от воды и скопившиеся лужи отражали серое небо. «Лужи похожи на облака. Мне это напоминает…» — но додумать Евгения не успела.
— На «ра-аз-два-а-три!», — скомандовала шустрая Зойка и, вцепившись в руку сестры, сиганула ласточкой вниз. Женька тоже легко толкнулась носками. И обе со всего размаху плюхнулись вниз, в гудроно-дождевые лужи.
Пару минут они лежали, не понимая, что произошло. Первой соскочила снова Зойка. Отряхувшись, как кошка, она снова полезла на чердачный выступ, бормотала себе под нос: «Я, наверно, поспешила».
— Стой, наказание мое, — окликнула Женя сестру. — Одна все равно не взлетишь выше метра.
Та опешила и замерла на самом краешке. Старшая тем временем поднялась, отряхивая черную куртку, поплелась к сестре. Снова они взялись за руки.
— Теперь ты командуй, — уже не так уверенно сказала малышка. Сестры снова взялись за руки.
— Думай о чем-нибудь светлом и просто толкнись вверх, — закрыв глаза, произнесла Женька. — Раз, два, три!
И сестры снова упали вниз. Упали на колени, больно стукнувшись. В этот раз они не спешили взобраться на выступ, а остались стоять на мокром холодном гудроне. Девочки смотрели друг на друга с немым ужасом. Ни та ни другая не понимали, почему, вместо того, чтоб привычно и радостно рассекать воздух, полный тугих водяных капель, вместо того, чтоб, держась за руки, маневрировать между тучами, они — здесь. В огромной луже. Мокрые, грязные, жалкие и совершенно несчастные.
— Я коленку разбила, — чуть слышно пожаловалась Зойка. — Почему мы не взлетаем?
Как током ударило Женьку:
— Что? Что ты сделала?
— Коленку разбила. Болит, — испугавшись интонации сестры, прошептала младшая. А та смотрела на нее с ужасом, злостью и жалостью одновременно. — Да ты что, это же просто ссадина. Это же ничего страшного, да? Мы йодом обработаем, как все, и заживет же, да?
— Горе ты мое! — закрыла руками лицо Женя. — А то, что капли холодные или мокрые, ты тоже чувствуешь? Как они стекают по спине, как намокает и становится тяжелой одежда. Как противно липнет к телу, чувствуешь? Чувствуешь? Отвечай!
Младшая молчала, совсем оробев. Потом кивнула и заплакала навзрыд: «Да!..» и потянулась к сестре за утешением, а та залепила ей звонкую пощечину. Мокрой ладонью по мокрой щеке:
— И это чувствуешь? — Зойка взвизгнула и затихла, прижав ручонку в лицу. Женька сурово отметила девочкин жест и отчеканила: — Ясно. Признавайся, что ты сделала. Мы не сможем взлететь, пока не выясним. — Потом сестра словно оттаяла и привлекла младшую к себе. Та тупо молчала, сбитая с толку такими переменами. Женька гладила ее по волосам, чуть раскачиваясь, словно убаюкивая. Дождь уже вымочил обеих и холодные капли падали за шиворот младшей, прямо на худую цыплячью шейку. Кожа девочки слегка посинела от холода. А Женька вытирала ладошкой свои глаза, и было не понятно, плачет ли она или стирает тушь. Ведь никто не разглядит слез под дождем: дождь — это слезы неба.
— Не молчи, сестричка, не молчи, — шептала старшая в детское ухо. — Прости меня. Я виновата. Должна была тебе рассказать это раньше. Не заметила, как ты выросла до… Не важно. Слушай сейчас, может, еще можно все исправить. Ты послушай пока, и потом не молчи, милая моя. Расскажи мне все, что ты сделала.
Зойка молчала и сопела в воротник сестринской куртки. Поджав губки, она сглатывала обиду за непонятную пощечину. Губки уже посинели от холода.
— Глупая, ты же мерзнешь. Ты же заболеешь, как все. Будешь лежать в бреду в нашем детском изоляторе. Пойдем тогда под крышу хоть. Ты обсохнешь, и мы поговорим. — Женя хотела увлечь сестру на чердак. Но девочка стояла как соляной столб. Она не пошевелилась. Лишь еще больше надулась, зажмурив глаза. Ее уже начинала бить крупная дрожь. Девочка напряглась всем телом, не желая идти за сестрой, не желая даже встать с коленей.
— Ладно, — сдалась Женя, — прости меня за пощечину. Я сожалею. Когда я все расскажу, ты поймешь меня. Мы не обычные девочки. Ты и я — мы совсем не обычные люди. Мы вообще с тобой не люди.
— А кто мы? — отозвалась Зоя. Сестра улыбнулась ее голосу: малышка не отдалилась, можно будет вести разговор и уговорить упрямицу уйти под крышу. — Птицы?
— Не совсем. А ты сейчас вообще непонятно кто. Пойдем, гусеныш, под крышу, там все расскажу.
Внутри чердака, среди пыли и хлама, Женя стащила с сестренки промокший свитер и одела ее в свою модную куртку на подкладке. Малышка, конечно, дрожала как осенний лист. Стук зубов заглушался только громким шумом дождя. Тот барабанил что есть мочи, желая пробраться сквозь крышу и заморозить посиневшую Зойку окончательно. Женя, оставшись в коротком топике и мокрых брюках, совсем не дрожала. Она даже словно излучала тепло, чуть светясь в пыльном сером полумраке.
— Ну так кто мы? — чуть согревшись, спросила малая. — Птицы? Супергерои? Или кто там еще летать умеет? Ангелы?
Евгения улыбнулась — ну зачем в заштатном городке супергерои? Чего им тут делать? От кого мир спасать? Здесь совсем другое. И она ответила:
— Мы — крылья беглого ангела. Ты зовешь его Тетьмарусей. И небо оплакивает тебя сейчас.
— Врешь! — Зойка даже дрожать перестала от удивления.
— Может быть, ты все же слишком маленькая, чтоб понять, но это так. Бывает, кажется, что вокруг одни люди и что все они одинаковые. Ты сама подумай, помнишь ли, чтоб болела когда-нибудь? Или чтоб кровь у тебя шла? И мы с тобой прячемся, чтоб никто не видел, как мы летаем, держась за руки. В первый раз ты даже не поверила, узнав, что другие не летают и надо прятаться. Помнишь, ты спросила у нянечки и она тебя высмеяла. А я научила прятаться.
Девочка не ответила, насупившись. С мокрых волосенок ее капала вода. И даже на носу у девочки висела прозрачная капелька. Зато у ее сестры волосы уже почти высохли. Она продолжала:
— А еще бывает, кажется, что ничего ни от кого не зависит: жизнь — отдельно, люди — отдельно. Просто приспособились друг к другу и существуют более или менее спокойно. События не зависят от тех, кто в них участвует, и любые действия не влияют на людей и их самих. Я понимаю, это сложно понять и поверить, но ты просто слушай. На самом деле все не так. Все только кажется. На земле, на этом свете, намешано так много всех и всего, что никогда не знаешь, кто рядом с тобой и насколько это важно. А еще в этом мире все многослойно и продырявлено, что ли… Блин, как же тебе объяснить-то?!
— Да ты просто говори. — Зоя согревалась и честно силилась понять светящуюся в темноте сестру. Ободренная, Женя продолжала:
— Бог придумал этот мир как сложную и прекрасную штуку. Такую, что самому ему понравилось, а уж ангелам и подавно. Но чтоб здесь жить, нужно быть сложнее, чем ангелы. В общем, оставлю примеры, скажу только, что наша мама Ангел М(аруся) решила попробовать быть человеком. Захотела стать мамой. Почувствовать. Ангел М так долго работала хранителем у маленьких детишек, что сама влюбилась в материнство. Захотела печь булочки и встречать из школы, шить новогодние платья и варить варенье, помогать готовить уроки и петь колыбельные. Заботиться, оберегать и прикасаться нежно. — Девушка сделала паузу, набираясь смелости продолжить. Она потерла переносицу и смахнула с кончика своего молочно-белого носика нависшую серую каплю. — Она так сильно этого захотела, что мы с тобой отлетели с ее плеч, как осенние яблоки с веток, и очнулись девочками. А пока мы падали, ударились о время, и нас раскидало. Потому тебе десять, а мне пятнадцать вроде как. Но ангелам нельзя чувствовать, иначе они не ангелы. А нам — ничего нельзя делать самим. Мы не настоящие люди, мы только похожи. Не чувствует, не болеем, не растем.
Притихшая было Зоя уже пришла в себя и скептически смотрела на размахивающую руками сестру. Трудно поверить, что ты — не часть мира, который помнишь с рождения. Поверить в супермена гораздо проще. Может, сестра просто сошла с ума, у нее ведь подростковый период.
— Мы — хорошие и послушные ученики, обязательные и чистоплотные, мы — не хулиганки и лояльны к любым правилам. Потому что мы — крылья! Мы с тобой по большому счету — вещи. Мы умеем летать между небом и землей. Мы хорошенькие, умненькие блондинки, славные и симпатичные. Мы легко подчиняемся и никуда не лезем без команды. У нас нет друзей и врагов, мы бесконфликтны. У нас нет и не должно быть контактов с этим сложным миром, а то придется кем-то стать. Определиться с кем мы: с верхом или с землей. И не летать больше.
Девочка уже почти согрелась и успокоилась. Сестра была сейчас как зануда Зайцева, гордость школы с «Доски почета».
— Нас много на самом деле. Только не все себе признаются, что они — вещи. Да, — добавила она словно между прочим, — еще есть времена и места в этом ажурном мире, как узелки, которые держат нити вместе. Великие праздники называются. Тут с временем определеннее, чем с местом. Оно постояннее. Несколько дней вперед и назад от сегодняшнего дня — и есть большой узел. Что-то должно измениться. Или может измениться от чего-то. Мы или Маруся, или мир, не знаю точно. Но так оно и будет. Наверное, даже именно потому, что мы оказались в этом узле, ты и натворила что-то, что может нас с тобою изменить. Потому я должна спросить тебя. — Старшая присела напротив младшей на корточки, взяла ее мокрую мордашку в ладони, заглянула в глаза и продолжила: — А теперь скажи мне, мокрый гусеныш, ты согласна обменять наши полеты на все те новые чувства и ощущения, что тебе сегодня удалось изведать. На холод, боль, обиды, сырость? Скажи и признайся, что ты сделала людям, что вдруг начала чувствовать? Помогла кому-то или влезла куда не следовало?
Девчушка наморщила лобик, силясь вспомнить или понять.
— Скажи, согласна ли ты, ради всех этих незабываемых ощущений отказаться от полетов и сделать несчастной нашу Тетьмарусю? Она будет плакать по тебе. Я тебе честно скажу, говорят, что бывают и приятные ощущения в людской жизни, но их гораздо меньше. И летать под дождем ты не сможешь никогда. Мы не сможем. И ты состаришься и умрешь однажды, если станешь человеком. А ты им уже становишься: глянь на себя — ты мерзнешь. И может быть, ты станешь страшной уродиной, когда состаришься. И студент-сосед из Тетьмарусиной коммуналки не будет тебе улыбаться, а станет шарахаться, как от бабки Лиды. И сопли у тебя уже текут. Как у обычной девочки. И коленка распухнет и будешь ты хромать. А мальчишки будут толкаться до синяков на твоей белой коже. И все ты будешь чувствовать, как обычные люди. Всю гамму ощущений.
Сестра светилась, как луна в полночь. Ей очень хотелось услышать ответ. Как много зависело от слов маленькой промокшей нахохлившейся девочки на пыльном чердаке…
— Нет, не согласна, — затрясла головой Зоя, — я лучше буду крылышком. Буду летать!
— Летай! — сказала сестра и погасла. Ее кожа перестала светиться. И сама старшая как-то сгорбилась. — Летай, гусеныш. Я исправлю то, что ты натворила. Скажи только что.
— Мамина комендантша попросила меня взять у соседки магнитофон. Сказала, что это ее. Я взяла, принесла ей в комнату, а та закрыта оказалась. Я его тогда под мамину кровать поставила. Решила, что вечером отдам, и забыла.
— Ясно, — со вздохом сказала Женька, — послушная ты моя девочка. Подставили тебя. Ты ведь, получается, воровство совершила. Маму нашу наказать хотели.
Женя снова помолчала. Дернула плечиками, словно ей было холодно. Или хотелось, чтоб было холодно:
— Я отработаю за тебя. Может, тогда простят нас. А до тех пор не летать нам с тобой. Только падать. Иди, Зойка, к маме нашей, ты у нее теперь за два крыла будешь. — И попыталась пошутить, чтоб не так грустно было: — Два крыла. И оба левые. Вот так вот — раз! И больше мы не летаем. Тяжко быть вещью, да, гусеныш? Все время тобой манипулируют. Может, лучше бы мы обе стали просто девочками? И ну их, эти полеты? Но поздно.
Потом старшая деловито поднялась, стряхнула пыль с брючек, стремительно обняла младшую, вышла под дождь. Уже оттуда, полуразмытая дождем, как на картинах французских художников, Женька крикнула малышке:
— И не лезь больше никуда, помни — тут все имеет значение! И каждый получит свое! Будь хорошей девочкой, гусеныш! — и помахала рукой сестренке. От Женькиной кожи шел легкий пар, а сквозь одежду, прямо вдоль позвоночника прорастали длинные белые перья. Она разбежалась и, вспрыгнув на карниз, без пауз, без прощальных взглядов и красивых жестов бросилась с черной гудроновой крыши.
Не спеша маленькая Зоя вылезла с чердака, подошла к краю, от которого только что оттолкнулась ее сестра, легла на живот, прямо в натекшую лужу на гудроне, свесив голову вниз. Конечно, никакого тела под окнами детдома не лежало. Минутой раньше Евгения Перышкина, закрутившись винтом, спустилась с крыши, изящно приземлившись на полупальцы. Втянула в себя бело-золотой парус перьев и, как была, зашагала на работу: она уже неделю подрабатывала, мыла полы в аптеке. Два месяца позора, и они с сестренкой снова будут летать. Если их простят высшие сферы. Надо же было малой так лохануться перед Пасхой! Ну ничего, Женя еще успеет подработать, вернет сестрин долг, купит простоватой соседке Ирине новый кассетник, и к Троице будет повод молить о милости. А не простят, может, в девочках тогда оставят? Ну, хотя бы младшую?
«А хорошо, что мы с крыши прыгать не стали, — решила про себя малая. Дождь заливал ей глаза. Она жмурилась, стряхивая капельки с ресниц. Сверху Зойке даже сквозь дождь хорошо было видно, как из школы через дорогу стайкой возвращаются младшеклассники. Самые глупые и безответственные из малышни выбивались из строя и носились вокруг, то и дело подныривая под большой плакат у дороги. На нем виднелась надпись белыми буквами на зеленом фоне: „…дай себе засохнуть“. Край плаката отделился от сырости и обвис косынкой. Сзади детского нестройного строя шла сама директриса детдома, лениво оглядывая свои владения. — Вот было бы глупо свалиться вниз прямо перед носом этой мымры и мелкотни. И не разбиться еще при этом. Так же глупо, как взять чужой магнитофон по просьбе чужой тетки. Ни себе, ни людям. Глупо. Больше так не буду. Все слишком взаимосвязано в этом сложно ажурном мире».
И у Зойки снова зачесались перышки под курткой. Дождь что есть силы заколотил по ее спине. Но девочка уже почти не чувствовала холода.
С моего плаща натекла целая лужа. Спорю на сто тысяч лет без выходных, Смерть думает: «С кем я имею дело?» Что-то не так звучит вокруг него и он растерянно хлопал бы своими гладкими глазами, если бы статус позволял. Может, двигатель барахлит, или я сказала нечто не по его привычному сценарию?
Нет, иметь дело — это громко сказано. Случайно встретиться вне расписания — точнее. Но кто я? Кто отвлекает его от работы, словно песок в башмаке?
Вот это да! Я думаю метафорами! Нет, с этим нужно заканчивать: слишком много эмоций вызывает поездка с мрачным попутчиком. Эмоции — еще куда ни шло. Но так они и в чувства перейти могут. За пять лет ромашевской жизни я-то научилась их контролировать. А он? Повод для анекдотов: Смерть расчувствовался. Ему опыта жизни явно не хватает: это же не его работа — жить. Не смешите его старые кости. И так, возможно, ему скоро на пенсию. Может быть, даже сегодня. В любой момент может начаться его последняя смена. А потом Смерть будет греть свои «кости» на серных «водах». Еще чуть-чуть и…
— Еще чуть-чуть и мы на месте. Вы меня за следующим поворотом высадите, хорошо?
— Точно, так и будет. Туда мы и едем: за поворотом уже прачечная. — Ледяное спокойствие в голосе Смерти, подумала бы я, если бы раньше не слышала как он говорит, когда спокоен.
Звуки слов в темноте похожи на шепот и звон одновременно. Водителя тревожит вопрос: и откуда же ему знаком мой голос?! Но он же не спросит прямо. По реестру не положено.
— А ты всегда так много болтаешь с водителями?
— Да, сколько езжу, столько и болтаю. — Смерти слышно, как я улыбаюсь. Не могу не улыбнуться. — И с водителями, и с попутчиками. Пока я говорю, ко мне никто не пристанет. Не люблю я незнакомых прикасаний. Сначала поговорить надо. Я даже к незнакомым врачам стараюсь на прием не попадать. Может, это и глупо, но такая уж у меня привычка.
Он надулся бы, будь у него щеки.
— Больно надо! Приставать! Много о себе воображаешь!
— Вы как мальчишка все еще. В вашем-то возрасте. — Ох, зря я это сказала. Да, это явно не двигатель барахлит. А я что-то странное болтаю. Как может беспокоить звук двигателя, разбитого еще пять лет назад? И вообще зря я с ним заговорила. Смерть задает мне вопрос-загадку:
— А на сколько я выгляжу? — и представляет себя Фиванским Сфинксом.
— Может, я расскажу, как именно вы выглядите? — Он сфинкс, а я тогда — новая Шехерезада. — Сколько вам лет, сказать трудно. Хотите, считайте это комплементом, хотите — нет. Но возраста вы неопределенного. Вы очень худой и высокий. Такой худой, что кажетесь еще выше, чем есть. И очень бледный. По крайней мере сейчас. Просто ни кровинки в лице. И глаза необычные. Или это только в ночном свете? Вы хорошо себя чувствуете?
— А тебя мама в детстве не учила, что отвечать вопросом на вопрос невежливо? — Вот это да! Чтоб скрыть свое смущение, начинает грубить. Можно, оказывается, и Смерть удивить, смутить, а может, и растрогать.
— А у меня нет мамы. И не было. Не помню я ее по крайней мере.
— А отец?
— Отец есть у всех. — Я слишком много болтаю сегодня. Впрочем, так же как большинство обычных людей в необычных обстоятельствах.
Смерть смотрит на меня в упор. Своими белыми, гладкими, как галька, глазами. Если посмотрю сейчас в его сторону, то снова прочту его мысли. А может, и он — мои. Не помню, умеет ли мой водитель это. И я впяливаю взгляд в разбитую панель перед собой. Я знаю мрачного водителя уже очень давно, но до сих пор не могу выдержать его взгляда. Жутко от него. А последнее время — особенно жутко.
Старая трещина по панели разделила крышку бардачка на две части: сначала нужно потянуть за ручку и открыть одну, а потом зацепить другую половину. Я не отвожу глаз от разлома. А дальше как в кино: бледная рука скелета, обглоданная временем, как голодным зверем, рука, на которой можно пересчитать все суставы и косточки, тянется к бардачку. Мой попутчик запускает руку внутрь, кажется, я даже слышу, как постукивают кости о пластик. Смерть шарит там, потом отпускает руль и, изогнувшись, засовывает костлявую руку по самый локоть. Ко мне, словно невзначай, наклоняется бледный скелет в балахоне — любимый образ возницы. Обдает ледяным холодом. Мои мокрые волосы чуть не стали сосульками. Ну что за детство! Зачем так примитивно проверять-то? Я визжу, от души забавляясь его реакцией:
— Руль держите! Хоть одной рукой! Мы же разобьемся!
Он вздрогнул и от неожиданности и выронил то, что искал, на проржавевший пол машины. И схватился за руль, приняв свой современный облик высокого бледного человека. Очень вовремя вырулил на повороте. Нас чуть не занесло в кювет. Ему-то что, а мне еще дела доделывать нужно.
— Да держите ж вы руль, я подниму, что там у вас упало! — умоляю я и ныряю под приборную панель, подавляя желание по-детски похихикать. Согнувшись в три погибели (вот новый каламбурчик: в одной машине с Погибелью еду), я могу отдышаться. Праздную маленькую победу в совсем не величественной позе: прижав голову к коленям. Я чувствую, как пахнет ржавым железом и еще легким намеком на запах моего геля для душа. С мандарином и бергамотом. Мои любимые запахи. Да, гель, межу прочим, именно сегодня закончился. Можно видеть в этом некий символ.
«Как она боится умереть! Точно — человек», — всплывает в моем мозгу. И это не моя мысль. Перевожу дух: получилось. Смерть меня не узнал. На грязном рифленом коврике лежит пожелтевший свиток: ряды строк с именами, датами, названиями мест. Путевой лист моего бледноглазого водителя. Я точно знаю, список обновляется ежедневно. Сейчас в конце на краю щербатого пергамента выведено имя того, за кем мы едем в прачечную.
— Ой, а что это? — Я удивленно хлопаю глазками. И разворачиваю пергамент. Интересно же знать, кого мне предстоит спасать сегодня. А там — пусто. Нет имени. Только место и время: Россия, Ромашевск, Прачечная «White». Лужа. 23:59.
— Не трогай, — вдруг рыкает Смерть на меня. Совсем озверел! — Нельзя смотреть!
— Что тебе надо? — спросил Андрей и сам не узнал свой голос. Он словно засох, стал сиплым и надтреснутым, что ли. И совсем не походил на голос победителя тьмы, кем парень мнил себя вечером.
Незнакомец взглянул на него. Сказал спокойно и по-деловому:
— Я хочу, чтоб ты вывел меня отсюда.
— Я? — оторопел Андрей. — Мы ж стоим у двери. Возьми да выйди.
— Где дверь? — Человек говорил так же спокойно. — Тут нет пока никакой двери.
Андрей оглянулся. Дверь была на месте. Вся увитая тонкими стельками нежно зеленой травы, прораставшими сквозь нее. Гибкий витой стебель чего-то похожего на вьюнок, оплел место, где недавно была ручка.
— Да вот она. — Для верности парень глянул на заросшую дверь еще раз. Она вся покрылась мелкими белыми цветами. Но без сомнения, под ними была дверь. Та самая, что ведет наружу. — Ты же сам ее видел.
— Тогда открой ее для меня и уходи, — было указание. Чертыхнувшись внутренне, что им командуют, а он подчиняется, Андрей стал обдирать мягкие стебли, покрытые крупными белыми бутонами. Те легко отделялись от двери, ставшей вдруг темной и деревянной. Парень не удивился этому, хоть и помнил, что днем тут был пластик. «Это сон, — решил он про себя, расчистив почти весь центр. — Я скоро проснусь». Но вдруг стебли стали жесткими, как проволока. Бутоны треснули и из них полезли длинные иглы. То, что еще секунду назад было похоже на мягкую резеду, стало терном. Андрей затылком ощутил присутствие незнакомца за спиной, услышал тяжелое старческое дыхание. Пальцы его онемели, как если бы он долго водил ими по льду. И лед из-под грудины снова сковал внутренности. Кончики пальцев словно троило, било током. Резанул запах, запах страха. Парень пытался продолжать, но это оказалось тем же, что рвать руками сетку-рабицу. Боль дошла до мозга чуть позже, чем картинка: стебли буреют, испачканные кровью.
— И у тебя тоже не получилось. — Андрей услышал шепот у себя за плечом. Незнакомец шептал ему в самое ухо. — Но никому из твоих предшественников не удалось сделать больше, чем тебе. Кто-то особенный у тебя в родословной, юноша.
— Да, блин, я избранный. — Сжав порезанные пальцы, Андрей простился с последней надеждой, что проснется за столом в приемной. От боли глаза стали влажными. Да, это не сон. Тогда с разворота Андрей ударил на голос за спиной. Надежда решить все по-простому, по-мужски, еще теплилась. Но кулак рубанул воздух. Пустота. Мужчина стоял очень далеко, за машинкой:
— Будешь бегать за мной, чтоб ударить? А я, видимо, должен демонически хохотать, исчезая и появляясь?
— Просто выпусти меня! — заорал что есть силы Андрей. И заплакал.
— Глупец! Не я тебя здесь держу, я сам здесь заперт! Если ты не выпустишь меня, то подохнешь в полночь сам, как собака!
Незнакомец оказался рядом. Он стоял к Андрею спиной: широкие плечи, крепкая фигура, выправка военного и… низко опущенная голова, голова обреченного или одержимого. И потому способного на все.
«Вот я вляпался! Что же делать?» — подумал парень. И будто прочитав его мысли, человек посмотрел на него через плечо тяжелым, почти мрачным взглядом. Посмотрел очень серьезно и вытер окровавленные руки о свой светлый костюм.
— Что мне делать-то нужно? Я же не знаю, что делать, — спросил парень нетвердым голосом. Но всхлипывать по-детски он все же стеснялся. — Я все сделаю, только не убивай меня.
Неизвестный снова включил машинку. И подставил под струю воды совсем уже красные руки. Кожа на них светлела на глазах. Мужчина тоже прояснялся лицом. Ему словно стало легче, когда вода полилась ему на ладони.
— В машинке нет трупа. Только испачканные перчатки. Можешь сам проверить. — Мужчина не смотрел на Андрея. — А руки у меня действительно в крови. Ты не ошибся, Андрей. — Все же было нечто странное в том, как он говорил. Как иностранец, хорошо выучивший язык. — Нехорошее у тебя имя. Не нравится мне. Греческое оно. Имя для слабых. Кого-то еще так звали. Да, вспомнил. Но ты на него совсем не похож. Подойди.
Человек подождал, пока руки стали почти нормального цвета, и с видимым сожалением вынул их из воды. Сделал два шага назад, стряхивая капли с пальцев, быстро заложил за спину руки. Но Андрей успел заметить: кожа на них тут же начала покрываться темно-красными волдырями, словно он долго держал в ладонях что-то очень горячее.
— Люди не меняются. Почему они не меняются? — Человек посмотрел на Андрея. — Если бы ты только знал, сколько раз мне задавали именно этот вопрос. Только когда встречаешься с солдатом в открытом бою, только тогда нет этого затравленного выражения лица. Еще его не было в Колизее — там все просто: «Идущие на смерть приветствуют тебя!» — и все. Жесткий взгляд — путь к победе, к еще одному дню барахтанья в луже жизни.
— В Колизее?!
— Да, такой большой цирк. Его развалины сохранились в Риме. Он символизирует меня или человечество? Красивая мысль — позже у меня будет время об этом подумать. Или нет? Ты изменишь мою жизнь, поможешь мне? — Он снова посмотрел на Андрея, словно ожидая ответа.
«Он псих! Точно псих! Меня убьет философствующий психопат! Где-то я его уже видел, но где?» — пронеслось в голове у парня. Мгновенно с фантастической скоростью в сознании всплыли все мыслимые и немыслимые образы психов, маньяков и святых, которыми пичкает людей телевидение: от Фореста Гампа до Фредди Крюгера. Нет, не то! Но где-то видел точно! Это ощущение все более крепло. Пугающий незнакомец не сводил глаз с юноши. Ждал ответа? Смотрел с надеждой?
Андрей молчал и шмыгал носом. Затем, решив не спорить с опасным психом в дурном месте, сделал шаг к машинке. И шел к ней как по мокрым скользким валунам. Гладкий кафель, красная жижа под ногами — все условия для того, чтоб позорно грохнуться пред этим двуногим ужасом. Этого он боялся больше всего. Потому не сводил глаз с незнакомца. И даже когда дошел до белой пластиковой глыбы, инстинктивно встал так, чтоб она их разделяла.
Человек все это видел, и было ясно, что он запросто читает маневры перепуганного мальчишки. И даже чуть иронизирует.
— Машинка как последний оплот целомудрия? Правда, я не Нерон, не интересуюсь юношами, да и староват ты уже, на вкус императора, — саркастически произнес он. — Смотри, отхожу еще на два шага, чтоб тебе было поспокойнее, — и сделал еще шаг назад. Потом прислонился к одной из дальних машинок. Только тогда Андрей решился посмотреть в барабан.
В бурой луже, неимоверно скрученный, ощетинившийся мертвыми шипами как морской анемон, вынутый из воды, среди ошметков серой пены лежал ком из перекрученных черных кожаных перчаток. Наверное, их было штук тридцать. Это выглядело склизко и отвратительно. Как трусость. И запах тоже резко ударил в нос, заставив отшатнуться.
— Успокойся, юноша. Тебе нужно будет осмыслить, что ты видишь, и дать ответ, чтоб спастись. Послушай, как журчит вода. Эти звуки успокаивают. — Вода все лилась в барабан. Струя разбивалась о груду грязных тряпок внутри машинки. — Знаешь, маленький апостол, я скучаю по Колизею. Бывать там мне нравилось. И не мне одному. — В жестах и словах говорящего проскользнула вальяжность. — Там, на арене, было то, чего так не хватает большинству людей в их мелкой жизни. Не зрелищ, нет — их вполне достаточно в любой эпохе. Там была честность. Жесткая и твердая, как римский меч. Она часто делала жизнь такой же короткой, как сам этот меч, но она БЫЛА. Гладиатор не думает о том, как бы чего не вышло, не заботится о соответствии своих действий общественной морали, не просчитывает карьерные ходы. Вот он, вот его цель, вот его путь к цели, такой какой есть. Дерись или умрешь! Все четко и ясно! И как они дрались! Было на что посмотреть!
Андрей в это время тупо смотрел в дальний темный угол прачечной. Смотрел до тех пор, пока не осознал, что угла-то и нет никакого. Мир заканчивался там, где заканчивался свет от треугольных жестяных абажуров. Дальше была пустота. И она шевелилась. Наступала, проглатывая миллиметры освещенного пространства.
— Кажется, сейчас появились желающие возродить это зрелище, но без кровопролития в целях гуманности. Двуличные отродья — и здесь все испоганят! Моральная проблема и ее решение на острие меча превращается в сублимированную лапшу. — Хозяин ночного кошмара усмехнулся: его умилило собственное сравнение. — Все должно быть честно. Кто боится или начинает сомневаться — гибнет скорее. А ты боишься, мальчик. Или сомневаешься? — и в упор посмотрел.
Этот шаг назад вернул человека к реальности. Его глаза ожили:
— Честность — вот что мы очень ценим, и я, и ОН. Потому что она редко встречается. Большинство лжет даже самим себе, а потом не признается, оправдывая элементарную трусость и лень. И ведь всегда находят благовидные предлоги: мужья изменяют женам, а те это терпят годами ради детей. Маньяки режут глупых малолеток, сбежавших из дома в поисках приключений или назло строгой мамочке. Маньяки делают это в целях борьбы за нравственность молодежи: дети должны сидеть дома и слушаться взрослых! А кое-кто сгноил полстраны в лагерях в борьбе за светлую идею. Все честны и ни в чем не виноваты! Все — хорошие честные люди. Но все они в одном шаге от преступлений против человечества или собственной души. Что важнее? Вот спроси я хорошего честного парня Андрея Каменева, охранника одной из моих прачечных: «Почему ты изучаешь химию, которую терпеть не можешь?»…
Тот в очередной раз обалдел от такого поворота событий.
— …Он ответит: «Так хочет моя мама — ведь за химией же будущее!» Разве не так, мой мальчик?!
— Да, так, но откуда вы знаете?
— Долго объяснять… Но подумай, чем ты отличаешься от военных преступников или от меня: быть не до конца честным — это звенья одной цепи, а потом капля за каплей… И посмотрите на мои руки.
С ладоней капала темно-красная жидкость.
— Знаешь, почему я не умер от потери крови? — не дождавшись ответа, человек продолжил, разочарованно: — Впрочем, чего ждать от людей — перед опасностью все тупеют. Вот как ты сейчас. И всегда двойная мораль как проводник шкурных интересов. Все остальное — страх, лень, ложь и иногда политика. Это не моя кровь, Андрей. Ни о чем тебе не говорит?
Но парень отрицательно качнул головой. И словно туман, напущенный рассуждениями, чуть рассеялся. Он решился спросить своего тюремщика прямо:
— Если вы так цените честность, то, может, хватит лирических отступлений? Что от меня надо? Конкретно? — Незнакомец взглянул на парня с удивлением и даже с некой долей интереса. — Ты только рассуждаешь, а еще ничего не спрашивал.
Зловещий собеседник вскинул бровь от неожиданности, он не ожидал дерзкого тона:
— Не перебивай старших, мальчик. Вот ты смотришь на меня, и единственное твое желание — сбежать, уцелев. Но чтоб признаться себе в этом, тебе понадобится психоаналитик. Это проявление двойственной натуры человека. А ты вдруг расхрабрился… Но в целом ты прав — я поступлю с тобой честно, насколько это возможно. Мне нужна от тебя одна простая вещь — мое имя. Скажи мне кто я, скажи…
— …И правда сделает нас свободными… — произнес Каменев, первое что пришло в голову.
Глаза человека вдруг наполнились слезами, руки побагровели от кровавых пятен.
— Ты… уже догадался?
— Я ни хрена не понял, — честно признался Андрей и почувствовал запах серы.
Задние ряды машинок стали обваливаться куда-то вниз.
— Извините, — какой нервный он стал. Устает на работе, она ж у него без выходных и без подмены. Фи, какая я злая девочка! Отдаю свиток, скрутив его потуже. А вот и прачечная показалась.
— Тебе туда зачем, в такой час?
— На смену, — отвечаю. Опять говорю чистую правду. Обожаю человеческие слова: они настолько многозначны.
— И я туда на работу.
— Мусор забираете?
— Можно и так сказать.
Я всегда ценила его чувство юмора. Вся жизнь — конвейер по переработке праха в прах.
— А мне вот всегда трудно с чем-то расставаться. Особенно с тем, что очень нравилось. И мусора у меня практически нет. — Наверное, со стороны кажется, что я с водителем заигрываю.
Обстановка располагает: дождь, ночь, капли на стекле светятся. Любопытные, заглядывают в кабину, зависают на трещинах стекла, словно прислушиваясь к разговору. Но все не так, как думаете, дождинки.
Глупо болтая без умолку, я прячу свой страх. Нет, не перед бледным попутчиком слева. Что мне его бояться? Он — мой старый знакомый. Меня страшит сегодняшняя ночь, то, что произойдет, если не вмешаюсь. И знаю ведь, что вмешаюсь. Потому что должна.
Но как страшно-то, как страшно!
Это действительно ужасно — потерять то, к чему так стремился. Что полюбил и что очень, до звездочек в глазах нравится. И не просто потерять, а отдать добровольно. Своей рукой отстегнуть те ремни, что держат сознание в этом мире.
Отбросить от себя навечно запахи и прикосновения, волнения и ветер в волосах. Не перебирать зернышки фасоли в руках, не намыливать себе спину в душе, не чувствовать вкуса ягод. Не замирать от запаха выпечки, плакать от лука. Ни с кем не говорить, не пить вина. Забыть мечты, потерять сны. Не танцевать, не дышать. Разлюбить духи, не обрывать черемуху в палисаднике. Не здороваться за руку, не целовать. Не различать на ощупь шелк и шоколад. Не сосать леденцов и не брызгаться в жару из водяного пистолета. Буду ли я вообще различать цвета завтра утром? И наступит ли это утро для меня и для всех, кто сейчас спит?
Грустнее всего, обидно даже как-то, что за все те годы, что провела на этом свете, я так и не научилась напиваться вдрызг. Людям помогает, но то — люди! Но я тут на днях вспомнила, что не к ним принадлежу. Хотя они меня честно в «свои» приняли и ничем не попрекали. А меня вот зачем-то задело волной от схватки между настоящими «своими» и собственные крылья прорвались-таки. Сейчас под плащом сильно чешутся, разрастаясь. Я не хочу покидать этот запутанный и скрученный, как моток проволоки, как кружева, как кроны деревьев, мир. Он такой… многозначный. Я люблю его, мне в нем так интересно! Видно, что в завитках этой проволоки столько дивных изгибов, смыслов, вариантов, замыслов!
Я знаю, что сейчас в подвале моего, нашего с водителем, пункта назначения решается судьба мира. И зависит она от того, кто ни в чем не лучше и не хуже, не умнее и не глупее остальных людей мира. Логика сфер мне непонятна. Никогда не была понятна. Почему тот, а не этот? Он же обычный парень, он мне даже нравился, хоть и вел себя порой по-хамски и тайком пялился на мои… э-э… плечи. Почему он? Потому, что оказался рядом при первой жертве в Ромашевске? Но он же не понимал ничего. Он — неразумный младенец, даже не слишком начитанный. Просто последний видел этого мужика живым? И мужик тот, он даже не понимал, что был овцой на заклание. Вокруг людей столько знаков, а они все забыли, не понимают. Я, правда, только чуть больше понимаю. Зато почти как они чувствую. Пять лет прошло с тех пор, как пролилась кровь постороннего. Не сакральная цифра, а — вот вам!
Я пешка в шахматах, снова солдат на задании. И за много лет службы понимаешь: от того, что происходить здесь, среди серых луж, дыма и капель дождя, зависит многое там, в облаках. И наоборот: облака отражаются в лужах. И не только в лужах… Где мои фронтовые сто грамм?
Что мне предстоит сегодня: сопровождать наверх соседа по коммуналке? Или наблюдать конец любимого мною кружевного мира?
Но постойте: в графе ФИО ничего не было написано…
Пространство уже не выглядело бесконечным. Темнота с дальнего плана наступала, обрывая края света. Она наступала со всех сторон сразу, даже сверху. Одна из ламп свалилась в метре от фантома-психопата. Андрей давно понял, что не с простым психом имеет дело. Длинный шнур от лампы со свистом упал на кафель и рассыпался как стекло прямо у ног разозлившегося человека. Краснорукий наступил ногой на горку мелкой пыли от бывшего провода. Та хрустнула, словно крахмал. Где-то за его спиной упала еще одна лампа. Темнота продолжала наступать.
Освещенное пространство сжималось, превращаясь в бесформенную глыбу с оборванными краями. Вымощенная сверху белым кафелем как глазурью, она постоянно уменьшалась. Живой полумрак отламывал от нее куски, как гурман крошит руками мягкий сыр, прежде чем отправить его в рот. Темнота смаковала кафельный остров. Посреди этого острова, как фигурки на свадебном торте, возвышались трое: два человека и дверь.
Только дверь и осталась напоминанием о реальности, в которой когда-то, а точнее, еще вечером этого дня, спокойно жил Андрей. Сейчас она стал единственной нитью, связывающей настоящую жизнь, в которой все ясно и понятно, и этот сошедший с ума кусок пространства.
Мрачный незнакомец время от времени делал шаг вперед, к Андрею. А тот отступал, прижимаясь к двери. Только дверь была неподвижна — единственное воплощение стабильности среди этого сумасшествия.
Безымянный почти умолял:
— Ты уже должен был понять! Не настолько же ты туп, чтоб совсем ничего не знать и не догадаться! Всего два слова! Они все изменят! Этот кошмар закончится! Все станет на свои места — никаких подвалов, обрывов, крови на руках. Мальчик, все закончится!
«Мальчик» тупо смотрел на упорно приближающийся край «острова» — бездна полакомилась еще одним куском.
— Что, трудно чувствовать себя вменяемым, когда на глазах у тебя материализовалась легенда из воскресной школы? Миф о человеке, уже целую вечность пытающемся отмыть руки от невинной крови. К этому преданию и учителя-то, наверное, серьезно не относились, а тут… Тут я стою живой и требую назвать себя по имени, — разъярялся мужчина. Кровь с его рук разлеталась во все стороны, так театрально он ими размахивал.
— Я не ходил в воскресную школу, — сжавшись, промямлил Каменев. Он облизал пересохшие губы. Вонь все усиливалась. Становилось душно и жарко. А собеседник, не веря, орал:
— Это в твоих интересах! Чертов подвал разваливается, и в конце концов мы оба рухнем в бездну! Ты полетишь в ад, прямиком в ад! Ты знаешь, что это? Что такое ад, тебе понятно, необразованная дубина?
Мужчина приблизился к Каменеву еще на шаг. Движение воздуха принесло поток горячего смрада. Андрей не понимал, из бездны он шел или от ее исчадия. Тот уже почти хрипел, схватив парня за плечи. От запаха теплой крови Андрея замутило еще больше.
— Подумай как следует! Тебе это ничего не стоит, но нам обоим поможет вырваться из отупляющей вереницы серых известных до зевоты событий. Твоя мелкая ничего не значащая жизнь вдруг приобретет смысл — ты спасешь кого-то, кто имеет влияние и силу. А уж он не поскупится использовать свое влияние в благодарность для маленького студента-химика. Ты сможешь гордиться собой: спасти жизнь — это не каждому выпадает, а здесь еще и оплачивается хорошо, ты же спасешь не только свою жизнь! Я не постою за ценой!
Человек шептал в лицо Каменеву. Лицо его покраснело и вблизи выглядело жутким. Парень вырвался, перепачканный чужой кровью, и больно стукнулся локтем о косяк незыблемой двери на краю пустоты.
— Ты же хотел спасти мир еще сегодня вечером! Хотел подвигов! Вот они! Действуй!
— Я спасу мир?
— От тебя зависят его устои сейчас! Устои вселенной! — взревел незнакомец и изменился. Ледяная корка покрыла его с головы до пят, а испачканные одежды обернулись пурпурной туникой. Эта ледяная глыба тянула к Андрею руки. — Выпусти меня и все изменится!
Ледяная корка покраснела и треснула, стала отваливаться. Под ней пылал огонь. Существу под ней было все равно. Оно лишь требовало:
— Догадайся, кто я!
От острова беззвучно отвалился еще кусок. Андрей поймал себя на том, что ему очень хочется услышать грохот. Лучше уж грохот, чем этот мистический бред! В тишине все казалось слишком непривычным, словно смотришь фильм без звука, и от этого не можешь до конца оценить всю глубину конфликта и важность происходящего, мастерские спецэффекты пропадают даром. Существо не отставало:
— Ты в двух шагах от верного ответа. Ты же догадываешься! Ну! Я уверен, ты знаешь его, знаешь мое имя. Его все знают! Быстрее — времени у нас немного. Нужно успеть отсюда выбраться, пока мы стоим на твердом полу! Его остается все меньше…
Андрей молчал и даже прикусил губы, словно опасаясь, что слова сами нечаянно выпадут изо рта. Он не смотрел на ожидавшего. Перевел взгляд с приближающегося обрыва, похожего на мелкие зубы монстра, в даль, пустую желто-бурую даль.
— Какое из твоих имен? — наконец произнес он. Потом посмотрел на просителя. Прямо в глаза и твердо добавил: — Я не могу вам помочь. Мне нравится мой мир.
— Значит, так, да?! — Морок пропал. К Андрею шагнул обычный мужчина в испачканном костюме. И удивительно спокойный. — Но почему? Я уверен, что ты все понял. Иначе бы эта мерзкая дверь… — тут он успокоился, сунул руку в карман. — Ты туда не вернешься.
Деловито и уверенно, может быть, чуть медленнее, чем человек перед прогулкой, существо вынуло из кармана перчатки и принялось натягивать их на скользкие красные руки.
Всю ночь с Андреем происходили странные и страшные вещи, но только сейчас он кожей почувствовал страх перед своей собственной смертью. Она вдруг реально стала перед ним в образе коренастого человека, спокойно надевающего перчатки, прежде чем взяться за косу.
— Ты уже принял решение и оно окончательное. У нас больше нет времени, чтобы рассуждать и время действовать тоже заканчивается. Нужно успеть сделать хоть что-то в это сегодня.
Он замолчал на мгновение, будто оказался там, где сегодня не одно, где понятие времени не существует, вспомнил нечто. Затем снова вернулся в настоящий момент.
— Ты спрашивал, убью ли я тебя? Поверь, как и пару тысяч лет назад с одним назарянином, смерть действительно не входила в мои планы. Я и тебя хотел бы отпустить, наверное. Но обстоятельства сильнее меня… — Пальцы призрака шевелились как паучьи лапки, залезая в перчатки. — В мои планы входила моя жизнь через твою. Это похоже на игру слов, но каждое слово здесь в буквальном значении. Но сейчас, когда ты не захотел мне помочь, мне не остается ничего другого. Если ты сам не делаешь выбор — его сделают за тебя. Я снова иду в ад, и какая разница сколько крови будет на моих руках — каплей больше, каплей меньше… К моему положению там это ничего существенного не прибавит, а все же не так обидно будет вспоминать о еще одной бесполезно проведенной ночи в подвале заштатной прачечной.
Мужчина последний раз слегка встряхнул кистями рук и, улыбнувшись, двинулся на Андрея. Тот не мог двинуть ни рукой, ни ногой. «Завис, как в игре», — подумалось некстати.
Голодная бездна поедала все новые куски пола, слегка похрустывая кафелем как чипсами. Может, она была зрителем в кинотеатре? Давно уже не было ни стен, ни прачечной, ни машинок. Все, что осталось, умещалось на глыбе с десяток квадратных метров. Дверь стояла. Ее бездна старательно обходила, хотя край острова за порогом словно срезало ножом.
Соляной столб Каменев судорожно шарил глазами по обглоданному пространству, чтоб найти хоть какую-нибудь защиту, хоть что-нибудь.
— За что? — спросил он. Слова стали его единственной защитой.
— Незнание законов не освобождает от ответственности. Римское право, маленький апостол, — ответил человек тоном, которым уговаривают младенцев, и положил руку в перчатке на загривок Каменеву.
Некстати вдруг вспомнилась сказка, кажется, это мрачные братья Гримм отыскали ее в немецкой глубинке. Там молодой крестьянин никак не мог испугаться. Мама читала эту сказку им с братом в детстве. Перед сном. Сейчас, глядя на то, как ночной незнакомец сжимает и разжимает пальцы, проверяя, удобно ли в новых перчатках, Андрей чувствовал на своей спине прыжки рыбешек из сказки. А может, его просто била крупная дрожь.
— Вам меня не жалко? — пролепетал парень.
— Жалко, — ответил человек, не меняя тона. — Его тоже было жалко. И смешно было на Него смотреть. Как и на тебя. А вот Ему меня, похоже, совсем не жалко. Уже давно не жалко. Я делал свою работу и хотел, просто хотел покоя и безопасности. А получил проклятие из трех частей и издевательства. Справедливости нет. Вопрос «За что?» не в это ведомство. Ему никого не жалко и тебя в том числе. Он стоит сейчас у тебя за спиной и ничего не делает, чтобы помочь. Он называет это свободой выбора.
Человек сочувственно, даже с нежностью смотрел на парня сверху вниз и понемногу сжимал пальцы на его горле.
— Я не верю, и ты мне ничего не сможешь сделать. Я в тебя не верю, а сзади только дверь, — прошептал парализованный Каменев. Язык, вот и все, что шевелилось у него сейчас.
— Конечно, только дверь. Он всегда оставляет ее. Я видел это тысячу раз. Везде, где что-то происходит, есть дверь, ДВЕРЬ или дверца. А ты ожидал войско ангелов? — Его пальцы больно сдавили шею парня. Он смотрел в глаза Андрею и просто делал свою работу. Пальцы в перчатках оказались стальными клещами.
— Не сомн, конечно, но тоже кое-чего стоим, — сквозь дверь шагнули двое. Очень худой и бледный мужчина без лица, в сером балахоне и со сверкающей острой косой. И мокрая до нитки девица, на вид — пэтэушница, в ярко-красном плаще из дешевого лаке. Оба новых гостя чуть улыбались. — Мы вовремя.
— Точны, как обычно, — кивнул им, как старым знакомым, злодей.
— Ирка? — прохрипел почти придушенный Андрей.
Его хрип стал первым из цепочки звуков, привычных для любителей фильмов ужасов. Дальше, как по сигналу, начались взрывы и грохот. Как будто бездна ждала развязки и старалась не сильно хрустеть попкорном-остовом, а в конце сеанса дала себе вволю оторваться по полной программе.
По стеклу барабанят капли. Серая сырая наволочка липнет к щеке и одуряющее пахнет стиральным порошком. Затекла и без того болевшая шея. Хочется потянуться и размять все тело. Но панцирная сетка кровати зазвенит от любого движения, а в ногах сидит и, кажется, дремлет Смерть. Будить его не хочется.
Можно открыть глаза и смотреть в открытую дверь. Там светится выгоревший экран телевизора. Хорошо слышно. В фойе уже работает телевизор: утренние новости — это святое! Наверняка головы почти всех, кто сидит в вестибюле, повернуты на сигнал голубого манка, словно кур позвали к кормушке.
— Здравствуйте, в эфире второго канала новости. В студии…
Местные ТВ-звезды, чей свет давно уже погас бы на канале чуть большего масштаба, серьезно улыбаясь, раздавали свежие информационные тянучки зрителям. Их «почти столичные» голоса слились в некий шум, схожий с гулом работающей стиральной машинки. Андрей почти не смотрит на экран.
«Словно вся жизнь — это непрерывное бултыхание грязного белья в грязной же воде…» — подумалось ему. В ответ с экрана прозвучало:
— О происшествиях. — Диктор делает паузу и добросовестно предает лицу чуть грустное выражение. — Сегодня утром, около пяти часов, произошел взрыв в прачечной «White». Здание полностью разрушено.
На экране идут кадры разрушенных стен. Острые осколки кирпичей топорщатся в камеру.
— Предположительно причиной взрыва могла стать неисправность бытового газопровода или короткое замыкание — зданию прачечной больше ста лет. К счастью, в момент взрыва в здании никого не оказалось.
Диктор позволяет себе интонацию дружеской иронии. Он, как местная звезда, претендует на анализ и оценку событий, а не просто на пересказ новостей.
— В эту ночь за несколько минут до инцидента сторож вышел на улицу. Это обстоятельство спасло ему жизнь. — Голос диктора снова становится серьезным. Теперь в объективе местный госпиталь. Оператор с камерой продвигается по типовому коридору среднестатистической муниципальной больницы, сворачивает в открытую дверь палаты. На белой казенной кровати неподвижно сидит молодой человек и смотрит в одну точку. Он укрыт серым одеялом, какое выдают спасательные службы. «Я похож на японскую нэцке», — отмечает про себя Андрей.
— Это наш, тот что в дежурной палате, — голос медсестры. Необычно слышать о себе в третьем лице, верно, маленький апостол?
— У парня сильный ангел-хранитель, — произносит кто-то. В этот момент на сером экране промелькнул кусок чего-то ярко-красного. Все, что осталось от меня, как от студентки Ирины Соколовой.
Съемки с места действия сменились студийными. На стоп-кадре с экранов теперь улыбался, светясь скромным столичным обаянием, импозантный мужчина.
— Мы связались с управляющим компании по телефону и вот что он нам сообщил…
Нельзя сказать, что Андрей прислушивался ко всем этим разговорам, но он их слышал. Он воспринимал атмосферу в целом, как ребенок впитывает культуру, обретая незаметно для себя национальность или чувство юмора. Если это делается напрямую — жди обратных результатов. Но если просто жить, так как чувствуешь, как считаешь нужным, твой пример имеет много шансов стать частью жизни другого человека. Потому что он органичен, правдив, искренен. Правда, «надышаться» таким образом можно воздухом любой атмосферы независимо от ее чистоты…
— Господин Чистаковский, что вы сами думаете о взрыве на вашем предприятии?
— Должен сказать, что мы уже очень давно на рынке бытовых услуг и клиенты нам доверяют. Поэтому я склонен согласиться с официальной версией. Случайность, от которой никто, к сожалению, не может быть абсолютно застрахован.
Комментарий со стороны кабинета дежурного врача последовал незамедлительно: «Да ему плевать на этот случай, у него таких моек по всей стране», «А может, такое и не в первый раз», «Да тише вы, больных разбудите!», «Им и так уже пора вставать. Подъем! Встаем на завтрак!» — и коридор наполнился шумом шаркающих ног, открывающихся дверей, шуршащих бумаг, звенящих склянок. Ни дождя, ни телевизора почти не слышно.
— Расследование причин аварии все расставит на свои места, — подытожил ведущий.
Но гость перехватил инициативу и оставил последнее слово за собой:
— Мы полностью доверяем прокуратуре и следственным органам Ромашевска и мне крайне неприятно, что подобный инцидент произошел накануне Пасхи.
— А вообще он симпатичный, — хихикнула какая-то сестричка. — И богатый, наверное.
Еще раз показали фото импозантного мужчины, расположив тем самым к нему все женское население городка и зародив ревнивую неприязнь мужского. «Да вообще, какого… он здесь оказался в нашем городе? Что такая шишка делает в нашем болоте? Скажи еще: случайно проезжал мимо! А потом дети пропадают…» — «Да это ж телефонная запись, Петрович!»
Больница зашевелилась. Ее обитатели занялись своими делами и обязанностями. Пошевелился и Смерть. Он выглядел здесь очень органично, естественно даже в своем белом сюртуке. Ему еще бы шапочку на лысину. С красным крестом. Но на черепе чернели круглые очки от солнца, а-ля Джон Леннон. Он сдвинул их на лоб и прищурился белыми глазами:
— Не спишь. — Смерть не спрашивает, а утверждает. — Не трясись, я по формальному поводу. Заполню все бумаги, и пошли отсюда.
Он разложил на облупленной казенной тумбочке свиток пергамента и похлопал себя по карманам.
— Пыль веков и ни одной ручки! Нет, что-то завалялось, — и он извлек из левого кармана серое гусиное перо, все в красных пятнах на конце. — Как раз хватит, чтоб закончить. Как ее звали?
Андрею после вчерашнего уже ничего не вставляло. Подумаешь, Смерть в ногах сидит! Но интересно было, умер он и вот он какой тот свет, или что происходит?
— Она ушла этой ночью. На повышение, наверное, — в тему отозвался бледный собеседник. — Надо документы оформить, а я ее знал как ангела. Но сам подумай, не ее чин же мне в путевой лист вписывать. Как ее здесь на земле звали?
— Ирина Соколова, — ответил Андрей. — Сколько лет — не знаю.
— И не надо, а то испугаешься, — усмехнулся белый гость. Он послюнявил конец пера и аккуратно вписал в список два слова.
— А что с ней? — Сухие губы плохо слушались.
— Я не знаю ответов на все вопросы. Смерть ведь просто конец чьей-то истории здесь, и все. Помолчи, дай дописать.
Это заняло, пожалуй, пять секунд: две на имя и три на фамилию. Андрей за это время успел вспомнить, как однажды на кухне ляпнул девушке вслед, что живет она так лихо, и что хотел бы он узнать, как она кончит. Сплетничал, как баба. Ирка-студентка тогда подмигнула ему и сказала: «Кто ждет, тот дождется! Дождись своей очереди!» Еще живой тогда алкоголик Тольсон загоготал.
— А где Ира сейчас?
Смерть хмыкнул, поджал тонкие губы:
— Если ты меня видишь, значит, где-то здесь. — Он пошарил белыми глазами по серой казенной палате. Не увидел ничего, что хотел бы увидеть, и с досады зыркнул на Каменева. Пробрало до костей. Тот понял значение поговорки «словно кто-то наступил на мою могилу». У бедняги Андрея дыхание сбилось. — Везде, наверное. Может, даже в тебе частично. Я ее больше не вижу.
Чуть отдышавшись, парень спросил:
— Раз у нас разговор завязался, скажи, кто был тот, что в подвале?
— Зануда, карьерист и бюрократ. Но везунчик: дважды видел, как умирают бессмертные. Хотя Соколова, так ты ее назвал, ушла лишь частично, если быть честным. Настоящим человеком-то она не была. Но, видимо, очень хотела, — слегка поморщился собеседник. — Она — из ангелов, из отличников. Но как талантливо притворялась! Я даже поверил.
Андрей разозлился:
— А просто сказать нельзя? Вот чтоб не выеживаться, загадки не загадывать! Я от них вчера чуть не помер!
— Я — в курсе, — замогильным голосом ответил посетитель. Умеет он успокоить нервных. — Сумей ты разгадать тот ребус до нашего с Ириной прихода, мне бы сегодня было столько работы, что не болтал бы я с тобой, мальчишка.
— Конец света, что ли?
— Ты на досуге историю про Лазаря прочитай, там ключевая фраза есть. Про пропасть. Все, хватит, не отвлекай. — Перо хрустнуло в мертвых пальцах. — В летописи не должно быть незаполненных строк.
Дописав, он встал и взялся за пластиковую подставку для капельницы, что стояла у кровати. Та от прикосновения почернела и превратилась в косу, а затем уменьшилась до трости. Пальцем Смерть загладил инвентарный номер, дольше всего державшийся на древке. В память о маме-капельнице. Затем он легко повертел трость в пальцах на манер артистов варьете, опустил на глаза очки и не спеша вышел в дверь. Любит он попижонить все-таки. А Каменев вспомнил…
…какофония звуков и боль в горле. Все плывет перед глазами. «Ты не зря пришел. Он твой, — хрипит краснорукий, — забирай, раз уж ты здесь!»
Красный плащ, холодный и мокрый. Блеск черной стальной косы, свист рассекаемого воздуха. Как последний выдох умирающего. «Не его!» — Девичий голос, и коса врезается в красную ткань. Хруст. Из-под красного вырывается что-то огромное, бело-золотое, и все пространство идет волнами, как от мощного взрыва. Каменев лежит ничком, уткнувшись в сырую ночную траву…
Андрея отпустили после врачебной планерки. Он долго ждал выписных документов, присев на корточки у двери ординаторской. Ему захотелось научиться курить. Выпускать серо-синий дым с конца огненной палочки.
Серые в своей белизне коридоры больницы. По этим коридорам двигались белые фигуры: не то ангелы, не то медсестры. Андрей почему-то оробел. Чистота представлялась ему теперь иначе, не как белая форменная шапочка медсестры. Он вдруг осознал, что чистота и стерильность — разные вещи. Стерильность безжизненна. Она подавляет. Это именно то, что он, Андрюха Каменев, чувствовал после сегодняшней ночи.
И тем не менее парень нашел в себе силы робко спросить, где выход. Дежурный ангел у стойки оторвался от записей в книге жизни, смерти и учета медикаментов и сообщил, что «идти следует прямо-направо-по-коридору-главный выход перекрыт — ремонт, боковой слева от главного». Запись в учетной книге возобновилась.
— И дождь на улице, — сообщил худой мужчина в белом с резной тростью в руках.
— Регистратор у стойки, наверное, в чине архангела? — уточнил беззвучно у него Андрей. Но вслух говорить он не стал. «Ангел за стойкой» шутки бы не оценил.
— Просто медсестричка, — улыбнулся безносый. — Привыкнешь со временем. Наверное. А расскажи мне, как это промокнуть? Что при этом чувствуешь?
Идя по коридору рядом с невидимой Смертью, Каменев вдруг — а может быть, уже по привычке (слишком много «вдруг» появилось в его жизни со вчерашней ночи) — осознал, что от двери своей палаты номер 38 до стойки регистратуры ровно тридцать восемь шагов. «А это значит, что все в мире не случайно. Что все имеет какую-то связь и значение. Или как сказала бы бабка Лида, если бы была поэтом — символично», — подмигнул ему Бледный призрак. Три встречи, полночи в больнице — и Андрей Каменев уже был полностью согласен со своей одноглазой соседкой по общежитию.
— Еще увидимся, — кивнул ему Андрей. Он открыл в себе склонность к иронии. Собеседник кивнул, рассыпался каплями воды с небес и не оставил даже запаха.
Дождь вымочил парня в момент: обнял, вымыл и поспешил рассказать на своем языке, как боялся, что все закончится концом света и насколько соскучился. Каменев с наслаждением слушал его рассказ и радовался каплям на коже. Жить-то как хорошо! Правда, Андрей? Как это здорово, дождь!
…стоял чудесный летний вечер. Он был оранжевым. Зрелым. Опытным. Полным покоя и достоинства. Лето перевалило за середину. Позади остались и сумасшедшая, яркая молодая зелень июня, и полуденная трепещущая жара июля. Запыленные кроны августа уже кое-где подернулись проседью желтых прядей. Близился сентябрь. Но аромат лугов и летних приключений еще не выветрились из легких и мозгов всех, кто пережил это лето.
Янтарное солнце нагрело сосны и успокаивающий аромат хвои был щедро разлит в воздухе. К смолистому духу примешивался легкий оттенок дыма и жареной рыбы.
Пашка воображал себя индейцем, ориентирующимся по запаху. Он и на самом деле мог бы пройти по этому пути с закрытыми глазами. Не меньше сотни раз за это лето приходилось ему обходить эти кусты орешника, перебираться через поваленное дерево, перепрыгивать засыпанный позапрошлогодней хвоей овражек. Он знал все шорохи, запахи и звуки на этом участке леса. Сейчас он хотел скорее ощутить на своем лице прохладу лесного ручья и услышать его журчание. Запах жаренной на углях рыбы мальчик уже давно чувствовал. Заблудиться было невозможно.
Мальчик до мельчайших подробностей знал не только свой лесной маршрут, но и ту картинку, которая откроется в конце. На берегу неширокой лесной речки, на рыжем ковре из опавших сосновых игл, таком плотном, что из-под ничего не растет, отершись спиной о светло-коричневый, разлохмаченный, словно оклеенный кусочками оранжевой папиросной бумаги ствол сосны, сидит старший брат Андрей Каменев. Теплые, но короткие лучи заходящего солнца золотят его волосы и кожу. Если сощурить глаза и смотреть сквозь ресницы, то он может показаться индейцем, только с коротко стриженными волосами. На футболку налипли кусочки сосновой коры. Мама снова будет недовольна, обнаружив их во время стирки, поворчит, но самому Андрею ничего не скажет, выговорит младшему Павлухе, словно это он все испачкал. Братья уже давно придумали, как бороться с подобной грозой: у них были две одинаковые бесформенные футболки, и маме всегда доставалась та, что почище. Свою одежду с кусочками смолы Андрей стирал сам — младшему нужно было только иногда напоминать брату, что смолы стало слишком уж много.
Мальчику давно бы надоело ходить каждый день на закате к ручью, если бы не то выражение счастья и покоя, которыми светилось лицо брата да жареные караси или уха из рыбной мелочи. Андрей тихо улыбался, глядя на переплетенные кроны сосен на другом берегу ручья. И казалось, что для него время останавливало свой бег.
Однажды Паша даже спросил брата, что он там видит.
— Сосны, небо, облака, — ответил Андрей.
— Почему тогда ты все время туда смотришь? Это же просто сосны и просто небо. Там беличье дупло?
— Нет. Белки там не живут. Но пробегают иногда.
— Ты их выслеживаешь? Тогда понятно, — такой ход мыслей был ближе двенадцатилетнему мальчишке. Только Павлуха предпочел бы, чтоб белки были на этом берегу.
— Нет, белки тут ни при чем, я их видел достаточно. Я смотрю на сосны и на небо. Они настоящие. Им не надо быть чем-то другим. Только собой.
— Белки тоже просто белки. А рыбы просто рыбы. Ну и что?
— Люди редко бывают просто людьми, обычно они стараются быть кем-то еще, кажутся другими.
У мальчика уже был жизненный опыт, чтобы парировать:
— Если бы все были только сами собой, было бы плохо. У меня в классе полно придурков. Если бы не наша училка, то на уроках был бы полный бардак.
— Я не об этом. Дисциплина — вещь важная, но я о свободе выбора. Мы часто отказываемся думать и самостоятельно решать что-то. На то бывают разные причины. А ведь именно это и отличает нас от белок, сосен, гусениц. У белки нет выбора быть белкой или не быть. С нее и спрос небольшой. У нас с тобой — есть.
— Я не могу быть росомахой. Даже если захочу, — надулся Павлик. Он терпеть не мог, когда с ним разговаривали назидательно, с кучей примеров для детсадовского возраста.
— Но ты можешь быть Павлом Каменевым, а можешь быть никем. Можешь быть честным, а можешь сваливать на других свою вину. И еще много чего можешь. Главное — не убегать от выбора, каким бы трудным он ни был. — Парнишка заскучал, проповедей ему хватало и в школе. Он стал разглядывать верхушки сосен, слушая брата лишь краем уха. А тот шевелил уголки в костровище и не замечал, что говорит сам с собой. — Часто так бывает, что кто-то говорит тебе, что от тебя ничего не зависит, что твоя порода ничего не значит, что так лучше для тебя же, но тогда ты становишься просто деревом. Быть деревом хорошо, если ты им родился, но мы-то с тобой знаем, что мы не деревья. И наверное, хуже всего поверить в то, что ты дерево, и изо всех сил стараться выращивать на себе сосновые шишки. Думаю, вырастут только бородавки. — Младшой хихикнул, уловив метафору. — Вот я, вот мой выбор, вот небо, вот сосны, мы все настоящие. Нам стоит быть настоящими. И от нас кое-что зависит, даже если мы этого не понимаем. Зачем бы иначе мы появились на свет. — Брат сказал это весело, как всегда говорят общеизвестные, но прочувствованные вещи.
— Я не понял, — признался мальчик. — Понял только, что для тебя это важно. И что я не хочу быть сосной, которая и не знает даже, что она сосна. Ей знать нечем.
— Точно, — и они оба рассмеялись.
— Андрюх, — братец хитро прищурился, — а ты такой малахольный потому, что тебя девушки не любят, или, наоборот, они тебя не любят потому, что малахольный?
За подобные философские сентенции Павел чуть не получил в дыню, но совсем не обиделся. Понял, что сам напросился.
Этот разговор состоялся не вчера и не позавчера.
Пашка запомнил его, точнее даже не запомнил, а отложил в своей голове, как откладывают мальчишки в потайную коробку в чулане свои сокровища: необычные камни, перочинные ножи, стеклянные фигурки… Потом еще долгое время простое перебирание этих чудных сокровищ приносит ощущение щемящего счастья, соприкосновения с тайной и чувства собственной особенности. Для кого-то эта коробка потом потеряется навсегда, а кто-то будет хранить ее и передаст своему сыну, расскажет, как получил или нашел тот камень, что значит это травяное колечко, и прочее-прочее-прочее. Во время таких разговоров у обоих обычно одинаково горят глаза, если, конечно, отец еще что-либо значит для сына. Часто бывает, что уже нет…
Сейчас мальчик не думал о выборе, он просто на секунду замер за кустом шиповника, уже покрытого сочными красными ягодами, остановился, чтобы перевести дух. Брат был на своем обычном месте. В ногах его тлели угли костра. Андрей сидел на корточках и аккуратно сдувал пепел с большой рыбины, лежащей на углях. Кусочки пепла разлетались в стороны, обгоняя друг друга, но вдруг зависли, так и не долетев до земли. Застыл и парень, не вдохнув новой порции лесного воздуха с дымком. Перестали падать сосновые иголки с веток. Где-то шишка сорвалась, но не долетела до воды. Это потому, что заговорили тени.
— Это он? — спрашивала длинная тень мощного соснового ствола. — Этот скучный морализирующий юноша, каких миллиард дышит сейчас на свете?
— Он не хуже и не лучше этого миллиарда, — ответила другая тень, шелестя ошметками сосновой коры. Лоскутки встопорщились как перья, если гладить их против линии роста, — вполне достоин представлять человечество. Ничего не понимает в музыке сфер, самоуверен и не слишком загрубел в духовных поисках. Живая иллюстрация.
— Особенно мне не понятно слово «живая», — изогнулась в ухмылке длинная тень. Можно было подумать, что ветер изгибает сосновую ветку, если бы ветер тоже не замер. — Он же простофиля. Или как там у Паскаля — мыслящий тростник. Хилая такая веточка. И от него будет зависеть время апокалипсиса?
— Да, ровно через восемь месяцев, перед Пасхой, — топорщила кору другая тень. Даже река не текла во время их разговора. — Одного парня тоже считали просто плотником, помнишь? Пока Он не умер.
— Да, — усмехнулась ветками первая тень, — я тогда уж было подумала, что это навсегда. Ошиблась. Так этот рыбак будет определять, останется мир на своей орбите или сделает виток вниз.
— Он там будет, мы там будем, а что произойдет, знает только Наш Плотник, — прошуршала вторая тень, — но за юношей нужно приглядывать. Тебе разве не интересно участвовать в жизни.
— Каждому — свое. Я специалист другого профиля, но… — В этот момент белка с другого дерева выронила еще одну шишку из лап. За ней, как за первой каплей дождя, в бездвижный мир теней и разговоров косяком вошли цвета, движения, звуки и запахи. Запел в соснах ветер и унес слова теней. Заиграла река, солнце снова двинулось к горизонту, а Андрей Каменев закашлялся от попавшего в горло пепла.
Через мгновение он повернул голову в сторону кустов и приветливо позвал:
— Брательник, выходи. Я слышал, как ты идешь. Рыбу будешь?
За два летних месяца Андрей очень здорово научился печь рыбу на углях. Мальчик вышел из своего укрытия, напустив на себя безразличный вид, сорвав на ходу пару красно-оранжевых крупных каплевидных ягод. Куст в отместку оцарапал ему локоть. Но мальчишка этого даже не заметил. Деловито оторвал хвостики и бросил в рот мясистую добычу, чуть помял их языком о нёбо, чтоб не рассыпать во рту косточки, и проглотил, почувствовав сладковатый сок.
— Нет. Ну, только один кусочек, может. Мамка уже ужинать зовет. Пойдешь?
— Ужинать вряд ли. Я не хочу. На, держи. — Он подал братишке рыбину, подцепив ее палочкой за жабры.
Мальчик поискал глазами на что бы положить печеного карасика. Тот выглядел хоть и не очень, но пах исключительно многообещающе. Ничего подходящего на роль тарелки не попадалось.
— Ой! Я ж забыл! У меня же есть газета. — Павлик вытащил из-под замурзанной футболки вчетверо сложенный газетный лист. — Там написано про прачечную, в которой ты подрабатывал. Им снова охранники вроде как нужны. На подмену.
— Местная газета? Свежие сплетни к свежей рыбе, вот и положим на нее свой ужин, зачем она еще нужна? — улыбнулся старший брат.
— Я тебе кусочек с объявлением оставлю, ага? — и мальчик оторвал уголок газеты и протянул брату, тот секунду глянул на клочок и сунул его в карман брюк. Участь большей части «Ромашевских новостей» была решена.
— Родичи уже читали?
Мальчик кивнул утвердительно.
— Что сказали?
— Ничего. Папа просто промолчал. Велел тебя позвать, показать. А что там?
— Как обычно, ищут истину, а она где-то рядом. Секретные материалы. Ту-ду-ду-ду-ду-ду, — напел Андрей фальшиво, но узнаваемо. Он наблюдал, как младший уплетает карасей. Потом посмотрел на сосны, шепчущиеся с небом на другом берегу ручья, улыбнулся уминающему рыбу братишке и сказал:
— Иди домой, скоро стемнеет.
— А ты? — мальчик отер рукавом довольную перемазанную мордашку и поднялся. Вечер явно удался. Брат молча засыпал тлеющие угли, и последние оранжевые язычки огня погасли вместе с лучами заходящего солнца.
— А что ты скажешь маме, когда она спросит про учебу?
— Скажу, что выбрал себе специализацию по химии — стиральные порошки и моющие средства. Мне с новой работой это будет близко.
Андрей приобнял было брата за плечи, но тот отмахнулся и засунул руки поглубже в карманы. Пошел вразвалочку, небрежно переставляя ноги и деланно сутулясь. Так он казался сам себе взрослее и увереннее. Но наглый столетний сосновый корень высунулся, чтоб поглядеть на юного «взрослого». Прямо под ноги, блин! Поднявшись и отряхнув испачканные коленки, Пашка припустил за братом уже без напускной взрослости. А тот оглянулся назад, чуть больше, чем требовалось: среди сосен ему почудился чей-то длинный тонкий бледный силуэт. Или это только тени облаков на воде?
Белки слышали все разговоры: и людей, и не людей. Но ничего не поняли. Они же белки.