Настоящая статья М. Н. Покровского, впервые отпечатанная в массовым ежемесячном журнале Общества историков-марксистов при Комакадемии ЦИК СССР «Борьба классов» (№ 2 за 1931 г.), представляет собою сжатое изложение заключительных слов трех семинаров по истории народов СССР в ИКП истории и права 20 ноября и 24 декабря 1930 г. и 16 февраля 1931 г. (Ред.)
Может показаться, что вопрос о русском феодализме и о самодержавии является весьма мало актуальным после 1917 г. В феврале этого года было низвергнуто самодержавие, а Октябрьская революция выкорчевала окончательно последние корни феодального режима в той части нашей страны, где масса населения говорит на русском языке. Так что о «русском» феодализме говорить с тех пор как будто не приходится. Если советской власти в более позднее время случалось иметь дело с остатками феодализма, то это было преимущественно в Азии, а не в Европе, и эти остатки с «русским» феодализмом исторически не имели ничего общего. Во всяком случае они не имеют никакого отношения к спорам марксистов и буржуазных историков о том, существовал в России феодализм или нет. Любой буржуазный историк, отрицающий наличность феодализма в России, не станет спорить, что в Азербайджане например до революции существовали феодальные отношения.
Мы сейчас увидим, только ли это соглашаются уступить нам буржуазные историки, или они в своих уступках идут гораздо дальше. Но сначала кончим вопрос об актуальности. Не стану скрывать, что до 1922—1924 гг. и мне самому вопросы о русском феодализме и о самодержавии казались порешенными раз навсегда. Но в 1922 г. Троцкий выпустил свою книгу о 1905 г. и в предисловии к ней почти слово в слово повторил то, что говорил о происхождении самодержавия Милюков в своих «Очерках». А в 1924 г. по целому ряду пунктов — не по всем, правда, — к Троцкому присоединился Слепков.
Сначала мне показалось это случайностью — плодом фактической неосведомленности этих авторов. Я и принялся их, довольно наивно, поправлять, объясняя, как обстоит в действительности дело. Но уже в полемике с Троцким 1922 г. мне моя наивность стала ясна. Из ответов Троцкого было совершенно очевидно, что речь может итти не о случайной фактической ошибке, а только об известном мировоззрении, тесно связанном с практической политикой Троцкого. Последний так прямо это и сказал: с моим, говорил он, пониманием русской истории стоит и падает мое понимание Октябрьской революции и все прогнозы, какие я на этот счет сделал. Слепков такой декларации не сделал, но это служит только лишним доказательством эклектичности всей его позиции. Он кое-что взял у Троцкого, кое-что прибавил от себя, но и то и другое одинаково шло наперерез той концепции русской истории, какую до тех пор мы привыкли называть марксистской.
Так как политические ошибки и Троцкого и Слепкова давно выяснены, то нет никакой необходимости заниматься здесь критикой их общих установок. Но поскольку в числе их аргументов видное место занимают аргументы от истории, этих последних аргументов постоянно приходилось касаться. Тем более, что, во-первых, троцкистско-слепковское понимание русской истории имело известный успех, и их аргументация повторялась и продолжает повторяться в различных докладах, тезисах и т. д., а, во-вторых, с легкой руки Слепкова это направление начало выступать как ортодоксальный ленинизм (Троцкий этого не делал — он признавал, что его концепция противоположна ленинской). При помощи выдернутых из контекста отдельных фраз Ленина, иногда даже слегка «подправленных» (смазан конец, опущено начало и т. п.), старались создать у читателя представление, что Ленин якобы так же смотрел на русскую историю, как Слепков и что во всяком случае та схема, которую принято называть марксистской, не имеет ничего общего с учением Ленина.
Спор о том или ином понимании русской истории превращался таким образом в спор о том или ином понимании ленинизма: уже этого одного достаточно, чтобы придать этому спору величайшую актуальность, как бы далеки ни были от наших времен те факты, на которые в этом споре проходится ссылаться. Ибо правильное понимание русской истории может опираться только на понимание ее Лениным: если уж Троцкий не соглашался пожертвовать своей схемой, раз она составляла часть его мировоззрения, то как же мы, ленинцы, можем выкинуть из нашего мировоззрения ленинскую историческую концепцию?
Та концепция русской истории, которую я выше назвал марксистской, в основном конечно никогда не расходилась с ленинской, — иначе был бы совершенно непонятен отзыв Владимира Ильича о «Русской истории в самом сжатом очерке», книге, где в очень популярной — именно поэтому очень заостренной — форме эта концепция изложена. Но совсршенно ясно, что в ряде отдельных формулировок, иногда очень важных, старые изложения этой концепции звучали весьма не по-ленински, а иногда были попросту теоретически малограмотны. Так например безграмотным является выражение «торговый капитализм»: капитализм есть система производства, а торговый капитал ничего не производит. «Самостоятельное и преобладающее развитие капитала в форме купеческого капитала равносильно неподчинению производства капиталу, т. е. равносильно развитию капитала на основе чуждой ему и независимой от него общественной формы производства. Следовательно, самостоятельнее развитие купеческого капитала стоит в обратном отношении к общему экономическому развитию общества... Денежное и товарное обращение может обслуживать сферы производства самых разнообразных организаций, которые по своей внутренней структуре все еще имеют главной целью производство потребительной стоимости»114.
Но в основе всей общественной структуры лежит именно производство. «Приобретая новые производительные силы, люди изменяют свой способ производства, а с изменением способа производства, способа обеспечения своей жизни, — они изменяют все свои общественные отношения. Ручная мельница дает вам общество с сюзереном во главе, паровая мельница — общество с промышленным капиталистом»115. Ничего не производящий торговый капитал не может определять собою характера политической надстройки данного общества: вот отчего совершенно неправильной является формулировка самодержавия как «торгового капитала в мономаховой шапке». Как бы велико ни было в ту или другую эпоху влияние торгового капитала (громадность этого влияния в известные эпохи признают, как мы увидим дальше, и Маркс, и Энгельс, и Ленин), все же характер политической надстройки определяется производственными отношениями, а не обменом; «мономахова шапка» есть феодальное украшение, а не капиталистическое.
Нет никакого сомнения далее, что мои старые формулировки грешат иногда смешением этого самого «торгового капитализма» с «товарным производством». Правда, опасность этого смещения я понимал еще, когда писал «Русскую историю с древнейших времен», т. е. лет 20 назад, и местами делаю соответствующие оговорки, но недостаточно четко и недостаточно часто. Отсюда обычные недоразумения: объяснять например усиление феодальной эксплоатации крестьян в конце XVI в. влиянием «торгового капитала». Самый-то факт усиления феодальной (или рабовладельческой) эксплоатации под влиянием не торгового, но ростовщического капитала давно дан, в виде общей схемы, Марксом.
«Пока господствует рабство или пока прибавочный продукт поедается феодалом и его челядью и во власть ростовщика попадают рабовладелец или феодал, способ производства остается все тот же; он только начинает тяжелее давить на рабочего. Обремененный долгами рабовладелец или феодальный сеньор высасывает больше, потому что из него самого больше высасывают. Или же он, в конце концов, уступает свое место ростовщику, который сам становится землевладельцем и рабовладельцем, как всадники древнего Рима. На место старого эксплоататора, эксплоатация которого носила более или менее патриархальный характер, так как являлась главным образом орудием политической власти, выступает жестокий, жадный до денег выскочка. Но самый способ производства не изменяется»116.
По существу те факты, которые я привожу в «Русской истории», великолепно укладываются в эту схему Маркса. Но торговый капитал тут ни при чем или почти ни при чем (поскольку главный ростовщик того времени — монастыри занимались попутно и торговлей в крупных размерах). Рынком сельскохозяйственных продуктов торговый капитал завладел лишь гораздо позже.
Наконец не приходится и этого скрывать, в первых редакциях моей схемы был недостаточно учтен и факт относительной независимости политической надстройки от экономического базиса — позабыты были слова Энгельса: «К чему же мы тогда бьемся за политическую диктатуру пролетариата, если политическая власть экономически бессильна? Сила (т. е. государственнйя власть) — это есть точно так же экономическое могущество» («Die Gewalt (das heisst die Staatsmacht) ist auch eine ökonomische Potenz»)117. «Экономический материализм» не был еще мною изжит на все сто процентов, когда я писал и «Русскую историю», и «Очерк истории культуры», и даже «Сжатый очерк». Вы увидите, как мне придется теперь на этих же словах Энгельса настаивать (в другой комбинации их повторяет и Ленин), отстаивая мою схему в ее окончательном виде.
Свободна ли эта «окончательная» схема от ошибок? Никак не могу этого обещать. Она свободна от тех ошибок, которые я успел заметить и исправить, но могут быть ошибки, которых я еще не заметил. Моим утешением служит то, повторяю, что в основном схема не была антиленинской уже с самого начала, когда еще в ней присутствовали все перечисленные выше безграмотности. В исправлении этих безграмотностей мне чрезвычайно помогли семинары ИКП, но очень мало мои противники. Тут французская поговорка, что «от столкновения мнений рождается истина», совершенно не оправдалась. За единственным исключением — «торгового капитализма» — я от своих противников ни в чем никаких полезных указаний не получил. Вместо того чтобы от Маркса и Ленина критиковать мои ошибки, они занимались доказательством совершенно недоказуемых вещей, либо вроде того, что к возникновению русского самодержавия и абсолютизма вообще торговый капитал не имел никакого отношения, либо того, что самодержавие представляло не торговый, а промышленный капитал (оно не представляло разумеется прямо ни того, ни другого), либо того, что феодальные методы продукции исключали всякую возможность товарного хозяйства, либо того, что у нас феодализма вообще не было, а была какая-то особая формация «крепостного хозяйства». В основе всего этого лежало чисто метафизическое, антидиалектическое представление о том, что в каждой данной стране в каждый данный период должна безраздельно господствовать какая-нибудь одна система хозяйства: раз показываются признаки какой-нибудь другой системы, значит вся схема неверна. Отсюда погоня за «чистым» империализмом, «чистым» феодализмом и т. д. Позабыта была маленькая вещь — то, что, по Ленину, составляет «душу живу» марксизма: «Учение о всестороннем и полном противоречий историческом развитии»118.
Все относящиеся сюда вопросы рассматривались на семинарах ИКП конца 1930 г. — начала 1931 г. в порядке тех тем, которые обсуждались на том или другом семинаре. В таком горядке шли и «заключительные слова». Но так как стенограмма этих последних до такой степени неудовлетворительна, что напечатать ее оказалось невозможно, пытаться воспроизвести дававшиеся объяснения в том именно порядке, в каком они давались на семинарах, значило бы задать себе лишний и совершенно ненужный труд. Я предпочитаю поэтому давать вопросы и ответы в их логическом порядке, как они вытекали один из другого.
Но прежде всяких вопросов необходимо прежде всего сказать два слова о самом термине — «феодализм». Он имеет разный смысл в исторической литературе и в марксистской теоретической литературе. Для последней феодализм есть общественно-экономическая формация, характеризующаяся определенными методами производства. Для историков феодализма — не только это, а еще и определенная политическая система, известная форма государства. У меня поэтому в определение «феодализма» введены и политические признаки: связь государственной власти с землевладениям и иерархия землевладельцев.
Почему буржуазные историки берут феодализм с политического конца, это не требует объяснений. Но почему и марксистам — «русским историкам» пришлось отчасти подчиниться этой постановке, это объяснить нужно. Дело в том, что господство у нас в старину феодальных методов продукции буржуазные историки не оспаривали. Никому другому, как Виноградову, принадлежит известное определение, что «в ХIII в. от берегов Темзы до берегов Оки господствовала одна и та же система хозяйства». Тут с ними не о чем было спорить. Но они утверждали, что политических плодов у нас эта система не дала, что у нас на основе феодальных методов производства развилось не феодальное государство, как во Франции, Англии или Германии, а совершенно особый тип надклассовой власти, объединявший все общество без различия классов на задаче обороны страны от внешнего врага. В этом-де основное «своеобразие» русского исторического процесса. Чтобы проложить дорогу марксистскому пониманию царизма как феодальной по своему происхождению власти и приходилось уделять так много места доказательствам того, что у нас был и политический феодализм, а не только феодальные методы хозяйствования.
Теперь перехожу к вопросам и ответам на них.
В основе феодальных методов производства лежит натуральное хозяйство. Феодальное имение ставит себе потребительские задачи — удовлетворение своих потребностей. Отсюда, говорят, совершенно ясно, что феодальная формация и товарное хозяйство — две вещи совершенно несовместимые. А поскольку у нас феодальные методы производства господствовали на очень широком пространстве до самого начала XX столетия, значит, говорят, наша деревня по крайней мере жила до этого времени в условиях натурального хозяйства. А поскольку сельскохозяйственная продукция была основной в нашей стране, весь тип хозяйства был у нас ближе к натуральному, средневековому, чем к современному, капиталистическому.
Это утверждение имеет колоссальное практическое значение. «Примитивная экономическая основа» лежит в основе всех построений Троцкого. С другой стороны, утверждение т. Бухарина, что у нас социалистическая революция разразилась раньше, чем в других странах, именно потому, что здесь было «самое слабое звено цепи» — Россия была наименее развитой капиталистической страной (Ленин против этого места написал, как известно: «Неверно: с средне слабых. Без известной высоты капитализма у нас бы ничего не вышло»), — исходит по существу из аналогичного представления. Троцкий, основываясь на этом, утверждал, что говорить о переходе России к социализму без государственной помощи овладевшего властью западноевропейского пролетариата могут только люди «с совершенно особым устройством головы». Тов. Бухарин проявил в вопросах социалистического строительства необычайную «осторожность» и самый крайний скептицизм. И то и другое тесно связано с охарактеризованной сейчас исторической концепцией.
Спрашивается: верно ли, что господство феодальных методов продукции, наличность феодализма как общественно-экономической формации исключает возможность товарного хозяйства в какой бы то ни было мере?
Возьмем одну из наиболее известных характеристик развития крепостного хозяйства у Ленина. «Возьмем за исходный пункт дореформенное крепостническое хозяйство. Основное содержание производственных отношений при этом было таково: помещик давал крестьянину землю, лес для постройки, вообще средства производства (иногда и прямо жизненные средства) для каждого отдельного двора, и, предоставляя крестьянину самому добывать себе пропитание, заставлял все прибавочное время работать на себя, на барщине. Подчеркиваю: «все прибавочное время», чтобы отметить, что о «самостоятельности» крестьянина при этой системе не может быть и речи. «Надел», которым «обеспечивал» крестьянина помещик, служил не более, как натуральной заработной платой, служил всецело и исключительно для эксплоатации крестьянина помещиком, для «обеспечения» помещику рабочих рук, никогда для действительного обеспечения самого крестьянина. Но вот вторгается товарное хозяйство. Помещик начинает производить хлеб на продажу, а не на себя. Это вызывает усиление эксплуатации труда крестьян, — затем затруднительность системы наделов, так как помещику уже невыгодно наделять подрастающее поколение крестьян новыми наделами, и появляется возможность расплачиваться деньгами. Становится удобнее отграничить раз навсегда крестьянскую землю от помещичьей (особенно, ежели отрезать при этом часть наделов и получить «справедливый» выкуп) и пользоваться трудом тех же крестьян, поставленных материально в худшие условия и вынужденных конкурировать и с бывшими дворовыми и с «дарственниками», и с более обеспеченными бывшими государственными и удельными крестьянами и т. д. Крепостное право падает»119.
Когда «вторгается товарное хозяйство» в помещичье имение? Совершенно ясно, что еще до 1861 г., до «освобождения крестьян». «Крепостное право падает» именно в результате этого вторжения. Когда именно началось «вторжение», Ленин здесь не говорит, и это дало повод некоторым товарищам, стремящимся ограничить «зло» товарного хозяйства, говорить, что описанные Лениным явления имели место не ранее первой половины XIX в. Но Ленин говорит только (т. III, стр. 140), что «производство хлеба помещиками на продажу особенно развилось (у Ленина «развившееся», разрядка моя. — М. П.) в последнее время существования крепостного права», особенно развилось, но существовало значит и раньше. Вообще же в марксистской литературе хронологическую границу начала этого процесса отодвигают довольно далеко вглубь прошлого. Энгельс в одном из вновь опубликованных отрывков «Анти-Дюринга» говорит: «Россия является доказательством того, как производственные отношения обусловливают политические отношения силы. До конца XVII в. русский крестьянин не подвергался сильному угнетению, пользовался свободой передвижения, был почти независим. Первый Романов прикрепил крестьян к земле. Со времен Петра началась иностранная торговля России, которая могла вывозить лишь земледельческие продукты. Этим было вызвано угнетение крестьян, которое все возрастало по мере роста вывоза, ради которого оно происходило, пока Екатерина не сделала этого угнетения полным и не завершила законодательства. Но это законодательство позволяло помещикам все более и более притеснять крестьян, так что гнет все более и более усиливался»120.
Как далеко шло это развитие товарного хозяйства внутри феодальной формации? Вплоть до образования уже тогда и там класса капиталистов. «В крепостном обществе, по мере развития торговли, возникновения мирового рынка, по мере развития денежного обращения, возникал новый класс — класс капиталистов» (ср. там же дальше: «Крепостное общество всегда было более сложным, чем общество рабовладельческое. В нем был большой элемент развития торговли, промышленности, что вело еще в то время к капитализму»)121.
Значит ли это, как думает т. Малышев, что работающее для рынка крепостное, барщинное хозяйство было теми воротами, через которые в сельское хозяйство России проникал какапитализм? Совсем не значит конечно: это были не ворота, а барьер; именно потребности товарного хозяйства, не удовлетворявшегося и не могшего удовлетвориться барщиной и заставили наиболее передовых помещиков поставить в середине XIX в. вопрос об устранении этого барьера. Движение самих крестьян очень ускорило эту операцию, побудило весь класс помещиков пойти за наиболее прогрессивными (в экономическом смысле) из своих собратий: без этого дело не кончилось бы в четыре года; но если бы хотя часть помещиков, и притом часть влиятельная не была заинтересована в ликвидации барщинного хозяйства именно в интересах развития капитализма, то барщина могла бы быть уничтожена только в результате победоносной крестьянской революции: «крестьянская реформа» была бы невозможна.
Но «реформа» толкала в направлении к товарному хозяйству не только помещика (удерживавшего, ззметьте, в своем имении массу остатков феодализма: отработки, порка крестьян и т. д.), а и крестьянина. «Положение» 19 февраля есть один из эпизодов смены крепостнического (или феодального) способа производства буржуазным (капиталистическим). Никаких иных историко-экономических элементов, по этому взгляду, в «Положении»122нет. «Наделение производителя средствами производства» — есть пустая прекраснодушная фраза, затушевывающая тот простой факт, что крестьяне, будучи мелкими производителями в земледелии, превращались из производителей с преимущественно натуральным хозяйством в товаропроизводителей. Насколько сильно или слабо было при этом развито именню товарное производство в крестьянском хозяйстве разных местностей России той эпохи — это вопрос иной. Но несомненно, что именно в обстановку товарного производства, а не какого-либо иного, вступал «освобождаемый» крестьянин. «Свободный труд» взамен крепостного труда означал таким образом не что иное, как свободный труд наемного рабочего или ловкого самостоятельного производителя в условиях товарного производства, т. е. в буржуазных общественно-экономических отношениях. Выкуп еще рельефнее подчеркивает такой характер реформы, ибо выкуп дает толчок денежному хозяйству, т. е. увеличение зависимости крестьянина от рынка»123.
Как далеко зашел крестьянин по этому пути ко времени кануна революции 1905 г., когда кое-кому из нас еще мерещатся «примитивные экономические условия» и преобладание хотя бы в нашей деревне натурального хозяйства? В 1899 г. Ленин писал на этот счет: «Численно крестьянская буржуазия составляет небольшое меньшинство всего крестьянства, — вероятно, не более одной пятой доли дворов (что соответствует приблизительно трем десятым населения), причем это отношение разумеется, сильно колеблется в разных местностях. Но по своему значению во всей совокупности крестьянского хозяйства, — в общей сумме принадлежащих крестьянству средств производства, в общем количестве производимых крестьянством земледельческих продуктов,—крестьянская буржуазия является безусловно преобладающей. Она — господин современной деревни»124.
В то же время сельский пролетариат — «рабочий с наделом» — давал, по Ленину, «не менее половины всего числа крестьянских дворов (что соответствует приблизительно 4/10 населения)»125.
3/10 + 4/10 = 7/10: почти три четверти крестьянства к концу XIX в. было захвачено товарным хозяйством. На долю натурального остается одна четверть: можно ли при таких условиях говорить о преобладании дотоварных отношений?
Итак в течение очень продолжительного периода времени, полутора-двух столетий, на территории нашей страны существовали феодальные методы производства (— натуральное по своей целевой установке хозяйство) и товарное хозяйство, сначала в виде исключения, потом все чаще и чаще. Первые мешали развиваться второму, второе разлагало первые, сначала, до 1861 г., медленно, потом быстрее, но до конца не разложило их даже в XX столетии. Достаточно от феодализма осталось даже и к 1917 г. Тем не менее назвать наше хозяйство «натуральным» не только в эту последнюю эпоху, но и вообще после 1861 г. можно только в совершенном забвении исторических фактов и учения Ленина.
Спрашивается, имел ли этот факт (развития в недрах феодального общества товарного хозяйства) какие-либо политические последствия? В сущности спрашивать это — значит уподобляться буржуазным историкам, которые феодальные методы продукции у нас признавали, а наличность феодального государства — нет. Само собою разумеется, что экономика должна была иметь политическое отражение, что если товарное хозяйство разлагало феодализм как экономическую систему, то оно должно было как-то видоизменять и политическую систему феодализма.
Этим видоизменением феодального государства под влиянием товарного хозяйства и был абсолютизм, говоря точнее — бюрократическая монархия. Это уточнение совершенно необходимо, ибо и власть вавилонских царей, и власть римских цезарей, и власть Наполеона I — это все абсолютизм, но социальная база этих абсолютизмов весьма различна. Здесь имеется в виду та разновидность абсолютизма, которая характерна для эпохи разложения феодального хозяйства и в свою очередь характеризуется тремя основными признаками: наличностью бюрократии, постоянной армией и системой денежных налогов.
У нас очень принято — особенно среди молодежи — рассматривать русское самодержавие как чисто феодальную форму власти, как классическую, можно сказать, форму феодального государства. Это объясняется по всей вероятности тем, что в наших вузах, комвузах и даже ИКП очень мало занимаются средними веками (марксисту и они нужны!) и поэтому о настоящем «классическом феодализме» не имеют понятия. В этом классическом феодализме произвола сколько угодно, но абсолютизма там нет. Экономическая независимость натурального хозяйства дает на практике огромную политическую независимость владельцу феодальной вотчины. Принудить его к повиновению, ежели он не хочет повиноваться, можно только открытой силой, а ее не пустишь в ход каждый день, да и применение открытой силы тоже зависит в эту эпоху от натурального хозяйства, т. е. от готовности других феодальных вотчинников повиноваться «сюзерену». Отсюда необходимость для последнего договариваться со своими «вассалами», фактически не предпринимать ни одного серьезного шага без их согласия, созывать более крупных феодальных землевладельцев на совещания (наша боярская дума) и т. д.
Об абсолютизме при таких условиях речи быть не может; вот почему, хотя власть московских царей и российских императоров не только феодального происхождения, но и имела своим назначением подчеркивать феодальные методы продукции, была политической оболочкой «внеэкономического принуждения», объяснить только из условий натурального хозяйства эту власть никак нельзя.
Ленин никогда не смешивал абсолютизм и феодализм. Характеризуя по поводу балканской войны 1912 г. порядки Восточной Европы, он говорит: «В Восточной Европе (Австрия, Балканы, Россия) — до сих пор не устранены еще могучие остатки средневековья, страшно задерживающие общественное развитие и рост пролетариата. Эти остатки — абсолютизм (неограниченная самодержавная власть), феодализм (землевладение и привилегии крепостников-помещиков) и подавление национальностей»126.
Ленин постоянно указывал на их ошибку тем товарищам, которые отождествляли самодержавие с верхушкой феодального общества: «...классовый характер царской монархии нисколько не устраняет громадной независимости и самостоятельности царской власти и «бюрократии», от Николая II до любого урядника. Эту ошибку — забвение самодержавия и монархии, сведение ее непосредственно к «чистому» господству верхних классов — делали отзовисты в 1908—9 году (см. «Пролетарий», приложение к №44), делал Ларин в 1910 году, делают некоторые отдельные писатели (напр. М. Александров), делает ушедший к ликвидаторам Н. Р-ков»127.
На чем же держалась эта независимость «бюрократии»? Разбирая статью Н. Николина «Новое в старом», Ленин дает на это вполне ясный ответ: «Вполне верно и чрезвычайно ценно здесь подчеркивание Ник. Николиным связи «бюрократии» с верхами торгово-промышленной буржуазии. Отрицать эту связь, отрицать буржуазный характер современной аграрной политики, отрицать вообще «шаг по пути превращения в буржуазную монархию» могут только люди, совершенно не вдумывавшиеся в то новое, что принесено первым десятилетием XX века, совершенно не понимающие взаимозависимости экономических и политических отношений в России и значения III Думы»128.
И тут же еще раз прибавляет, что «забвение громадной самостоятельности и независимости «бюрократии» есть главная, коренная и роковая ошибка...» тех, кто в этом забвении повинен. «Бюрократия» и есть то, что вносит новые черты в феодальную физиономию самодержавия, и это потому, что бюрократия как со своей социальной базой связна не с феодальным натуральным землевладением, а с товарным хозяйством и нарождающейся буржуазией.
Это — старая мысль Ленина. Цитированные сейчас статьи относятся к 1911 г. Но вот что он писал еще в 90-х годах: «Особенно внушительным реакционным учреждением, которое сравнительно мало обращало на себя внимание наших революционеров, является отечественная бюрократия, которая de facto (на деле, фактически — Ред.) и правит государством российским. Пополняемая, главным образом, из разночинцев, эта бюрократия является и по источнику своего происхождения, и по назначению и характеру деятельности глубоко буржуазной, но абсолютизм и громадные политические привилегии благородных помещиков придали ей особенно вредные качества». И далее, в статье о Струве: «Тот особый слой, в руках которого находится власть в современном обществе, это — бюрократия. Непосредственная и теснейшая связь этого органа с господствующим в современном обществе классом буржуазии явствует и из истории (бюрократия была первым политическим орудием буржуазии против феодалов, вообще против представителей «старо-дворянского» уклада, первым выступлением на арену политического господства не породистых землевладельцев, а разночинцев, «мещанства») и из самых условий образования и комплектования этого класса, в который доступ открыт только буржуазным «выходцам из народа» и который связан с этой буржуазией тысячами крепчайших нитей. Ошибка автора тем более досадна, что именно российские народники, против которых он возымел такую хорошую мысль ополчиться, понятия не имеют о том, что всякая бюрократия и по своему историческому происхождению, и по своему современному источнику, и по своему назначению представляет из себя чисто и исключительно буржуазное учреждение, обращаться к которому с точки зрения интересов производителя только и в состоянии идеологи мелкой буржуазии»129.
Итак самодержавие, оставаясь, повторяю, не только по происхождению, но и по назначению феодальным учреждением, уже очень рано через свой аппарат, бюрократию, оказывалось связанным с товарным хозяйством и нарождающимся буржуазным миром. Для метафизика это непереносимо: ежели буржуазное учреждение, так буржуазное, — феодальное, так феодальное. Или — или. Диалектика же отлично знает, что историческое развитие «полное противоречий» и что, не будь этих противоречий, пожалуй, не стоило бы заниматься историей.
Само собою разумеется что без товарного хозяйства нельзя себе представить и такого учреждения, как постоянная армия — содержание в казармах сотен тысяч людей, не занятых производительным трудом, для прокормления которых нужно было сосредоточивать огромные массы съестных припасов, для одевания которых приходилось в массовом масштабе изготовлять ткани, для вооружения которых нужно было иметь металлургическую и химическую промышленность. Нельзя себе представить и системы денежных податей, а она существовала у нас вперемежку с натуральными с Ивана Грозного, в более или менее чистом виде с Петра I.
С каких пор начались эти связи феодального самодержавия с товарным хозяйством? По Ленину — еще до Петра. Относящийся сюда отрывок из «Что такое «друзья народа»?» может считаться очень известным. Но его необходимо все же привести во-первых, для полноты, а во-вторых, потому, что антиленинцы, когда им нужно, легко забывают самые известные ленинские цитаты. Оспаривая мнение Михайловского, что «национальные связи — это продолжение и обобщение связей родовых», и показав, что уже «в эпоху Московского царства» (т. е. в XVI в.) родовые связи сменились территориальными, Ленин продолжает: «Только новый период русской историк (примерно с 17 века) характеризуется действительно фактическим слиянием всех таких областей, земель и княжеств в одно целое. Слияние это вызвано было не родовыми связями, почтеннейший г. Михайловский, и даже не их продолжением а обобщением: оно вызывалось усиливающимся обменом между областями, постепенно растущим товарным обращением, концентрированием небольших местных рынков в один всероссийский рынок. Так как руководителями и хозяевами этого процесса были капиталисты-купцы, то создание этих национальных связей было не чем иным, как созданием связей буржуазных»130.
Так, по Ленину, еще с XVII в. уже не просто товарное хозяйство, а именно, торговый капитал приобретает политическое значение. Чрезвычайно любопытно сравнить с этим то, что писали на этот счет Маркс и Энгельс в своей критике Фейербаха в 40-х годах: «Мануфактура и вообще производство получили огромный толчок, благодаря расширению сношений, вызванному открытием Америки и морского пути в Индию. Новые, ввезенные оттуда, продукты, в особенности массы золота и серебра, вступившие в обращение, радикально видоизменили взаимотношение классов и нанесли жестокий удар феодальной земельной собственности и рабочим; предприятия разных авантюристов, колонизация, а, главным образом, ставшее теперь возможным и все более и более совершавшееся расширение рынков и превращение их в мировой рынок породили новую фазу исторического развития, которой мы не будем здесь подробнее заниматься. Благодаря колонизации новооткрытых земель, торговая борьба народов друг с другом получила новую пищу, приобретя вместе с тем и большие размеры и более ожесточенный характер... Второй период наступил в средине XVII столетия и тянулся почти до конца XVIII. Торговля и судоходство расширились быстрее, чем мануфактура, игравшая тогда второстепенную роль; колонии начали становиться крупными потребителями; отдельные народы только путем продолжительной борьбы сумели удержаться на открывшемся мировом рынке. Этот период начинается законами о мореплавании и колониальными монополиями. Путем тарифов, запрещений, трактатов устраняли по возможности конкуренцию чужих народов, а в последнем счете решения и исхода конкуренционной борьбы искали в войнах (в особенности, в морских войнах). Могущественнейшая морская держава, Англия, получила перевес в торговле и мануфактуре... Народ, первенствовавший в морской торговле, и в смысле колониального могущества обладал, естественно, и самой обширной — как количественно, так и качественно — мануфактурной промышленностью... Купцы, а в особенности арматоры, более всех других требовали государственной охраны и монополий; правда, и мануфактуристы требовали — и добивались — охраны, но в политическом значении они постоянно уступали купцам... Восемнадцатый век был веком торговли. Пинто говорит нам (?) определенно: Le commerce fait la marotte du siecle и также depuis quelque temps il n'est plus question que du commerce, de navigation et de marine (Торговля, это — конек нашего времени; с некоторого времени только и говорят, что о торговле, мореплавании, флоте)131.
Ленин не читал этой вещи, которая была опубликована после его смерти. Да и она берет тот же вопрос с другого конца: у Ленина выясняется значение торговли и торгового капитала для внутреннего роста государства, у Маркса и Энгельса — для международной политики. Но суть одна и та же: говоря словами Маркса и Энгельса, «торговля отныне приобретает политическое значение».
Но раз торговый капитал стал политической силой, естественно, является вопрос: что же, на феодальное самодержавие он имеет какое-нибудь влияние или нет?
Сначала установим словами Ленина влияние капитализма на развитие самодержавия вообще. В своей статье «О социальной структуре власти, перспективах и ликвидаторстве» Ленин пишет: «Что власть в России XIX и XX веков вообще развивается «по пути превращения в буржуазную монархию», этого не отрицал Ларин, как не отрицал этого до сих пор ни один вменяемый человек, желающий быть марксистом. Предложение заменить прилагательное буржуазный словом плутократический неверно оценивает степень превращения, но принципиально не решается оспаривать, что действительный «путь», путь реальной эволюции состоит именно в этом превращении. Пусть попробует он утверждать, что монархия 1861—1904 годов (т. е. несомненно, менее капиталистическая по сравнению с современной) не представляет по сравнению с эпохой николаевской, крепостной одного из шагов «по пути превращения в буржуазную монархию!»
Итак феодальное по происхождению самодержавие имело постоянную тенденцию развиваться в сторону буржуазной монархии, т. е. в сторону компромисса с капитализмом. Мог ли теоретически быть достигнут такой компромисс? Да, мог. «Могут быть и бывали исторические условия, когда монархия оказывалась в состоянии уживаться с серьезными демократическими реформами вроде, например, всеобщего избирательного права. Монархия вообще не единообразное и неизменное, а очень гибкое и способное приспособляться к различным классовым отношениям господства, учреждение».
Был ли он достигнут в России? Столыпинщина была последней попыткой такого компромисса. «Столыпин пытался в старые мехи влить новое вино, старое самодержавие переделать в буржуазную монархию, и крах столыпинской политики есть крах царизма на этом последнем, последнем мыслимом для царизма пути. Помещичья монархия Александра III пыталась опираться на «патриархальную» деревню и на «патриархальность» вообще в русской жизни; революция разбила вконец такую политику. Помещичья монархия Николая II после революции пыталась опираться на контрреволюционное настроение буржуазии и на буржуазную аграрную политику, проводимую теми же помещиками; крах этих попыток, несомненный теперь даже для кадетов, даже для октябристов, есть крах последней возможной для царизма политики».
Неудача столыпинщины была роковой для самодержавия, доказав, что оно потеряло всякую способность прилаживаться к экономическому развитию. «Наше положение и история нашей государственной власти — особенно за последнее десятилетие — показывают нам наглядно, что именно царская монархия есть средоточие той банды черносотенных помещиков (от них же первый — Романов), которая сделала из России страшилище не только для Европы, но теперь и для Азии, — банды, которая довела ныне произвол, грабежи и казнокрадства чиновников, систематические насилия над «простонародьем», истязания и пытки по отношению к политическим противникам и т. д. до размеров совершенно исключительных»132.
Но эти пределы приспособляемости самодержавия к капитализму определялись не только свойствами самодержавия, но и свойствами капитализма. К каким формам капиталистической эксплоатации крепостническое самодержавие могло приладиться? Ответ на это Ленина мы имеем в его характеристике партии октябристов: «Не отличаясь ничем существенным в теперешней политике от правых, октябристы отличаются от них тем, что кроме помещика эта партия обслуживает еще крупного капиталиста, старозаветного купца, буржуазию, которая так перепугалась пробуждения рабочих, а за ними и крестьян, к самостоятельной жизни, что целиком повернула к защите старых порядков. Есть такие капиталисты в России — и их очень не мало, — которые обращаются с рабочими ничуть не лучше, чем помещики с бывшими крепостными; рабочие, приказчик — для них та же челядь, прислуга»133.
«Есть капитализм и капитализм. Есть черносотенно-октябристский капитализм и народнический («реалистический, демократический, активности» полный) капитализм..., — писал Ленин Горькому в 1911 г.—Международный пролетариат теснит капитал двояко: тем, что из октябристского превращает его в демократический, и тем, что, выгоняя от себя капитал октябристский, переносит его к дикарям. А это расширяет базу капитала и приближает его смерть. В Западной Европе уже почти нет капитала октябристского; почти весь капитал демократический. Октябристский капитал из Англии, Франции ушел в Россию и в Азию. Русская революция и революция в Азии — борьба за вытеснение октябристского капитала и за замену его демократическам капиталом»134.
«Октябристский капитал, — это капитал, сложившийся в недрах феодальной формации, сложившийся с нею, пользовавшийся, где можно, ее методами эксплоатации. Это конечно не только торговый и ростовщический капитал, но это его ближайший потомок. Недаром для Ленина октябристы — это партия «старозаветных купцов». Это не случайная обмолвка. Несовместимость самодержавия и высших, более совершенных, форм капиталистической эксплоатации Ленин прекрасно понимал еще до начала первой революции 1905 г., и вот что он тогда писал: «Чем дальше, тем больше сталкиваются с самодержавием интересы буржуазии, как класса, интересы интеллигенции, без которой немыслимо современное капиталистическое производство. Поверхностным может быть повод либеральных заявлений, мелок может быть характер нерешительной и двойственной позиции либералов, но настоящий мир возможен для самодержавия лишь с кучкой особо привилегированных тузов из землевладельческого и торгового класса, а отнюдь не со всем этим классом»135.
Из всех форм капитала к самодержавию ближе всего был торговый капитал, опираясь на который самодержавие росло, опираясь на который феодальное государство чисто средневекового типа переросло в бюрократическую монархию. Без феодализма вообще не было бы самодержавия. Без торгового капитала власть феодального монарха не пошла бы дальше Ивана III. А самодержавие дало не только Петра I но и Александра II и даже псевдоконституцию Столыпина. Дальше по своей феодальной природе оно приспособляться не могло и пало.
Обработанная стенограмма выступления на собрании актива Красной Пресни (11 декабря 1930 г.), посвященном 25-летию революции 1905 г.
Революция 1905 г. начала собой революционную борьбу масс, продолжающуюся фактически и до сегодняшнего дня, — сначала мы бились с самодержавием и помещиками, затем с буржуазией, теперь боремся с остатками буржуазии, но борьба идет до сего дня. То, что возможная материальная угроза перенесена за границы нашей страны, только увеличивает грандиозность этой борьбы и ее высокий трагизм: теперь — это борьба мировая, а раньше это была борьба только в одной стране, но — это та же борьба.
Так вот, товарищи, для того чтобы оценить нашу революцию 1905 г. надо сравнить ее судьбу с судьбой крупнейшей ее предшественницы, так называемой Великой французской революции. Стоит вспомнить, что представляла из себя Французская революция через 25 лет после ее начала. 25 лет после начала Французской революции — это как раз 1814 г., когда Париж был занят войсками союзников Англии и низвергнута империя Наполеона. Что к этому времени осталось от политических достижений Французской революции? Да почти что ничего. Республика уже давным давно пала, сменившая ее империя одно время держалась в форме военной диктатуры, как будто временной, и глава даже назывался не императором, а только Первым консулом, но затем страна очень быстро превратилась в банальную монархию. После женитьбы Наполеона на австрийской эрцгерцогине, страна превратилась в монархию феодального типа, где все было направлено к сохранению династии: рождение наследника было величайшим событием, по поводу которого все французы, сделавшие Великую революцию, должны были умиляться и т. д. и т. д. Но и эта империя была низвергнута штыками феодальных держав. В 1814 г. Франция была облагодетельствована знаменитой хартией Людовика XVIII, хартией, которая спускала политический уровень Франции значительно ниже первой монархической конституции, завоеванной Французской революцией в 1791 г. Правда, феодальные привилегии были уничтожены, но дворяне остались, помещики остались. Они с торжеством вернулись из-за границы, где большей частью пребывали и получили огромное вознаграждение за отобранные у них земли. При этом самый главный остаток феодального режима — частная собственность на землю — не был отменен. Частная собственность на землю сохранилась, эксплоатация была самой бешеной, никаких законов о труде не было вовсе, никаких попыток ограничения рабочего дня не было вовсе, стачки были запрещены законом и являлись преступлением, — вот в каком положении были французские массы, сделавшие революцию, через 25 лет после ее начала. Почти замкнутая кривая. Причем конец этой кривой спускался немножко ниже ее начала.
Об этой замкнутой кривой стоит вспомнить потому, что она стоит перед сознанием всех наших буржуазных противников. Они до сих пор уверены, что именно так должна проходить всякая революция. Им постоянно кажется, что и наша кривая начнет спускаться книзу. Они это пишут и говорят. Почитайте последнюю книжку Каутского: «Большевизм в тупике», — он там так рассказывает, в каком мы ужасном положении, что прямо мороз по коже подирает. Беда только в том, что большая часть фактов, которые он там собрал, жалких надерганных фактов, относится к 1922—1923 гг., а есть и такие, которые относятся к 1920 г. Характеризовать по этим данным Советский союз 1930 г. довольно трудно. Но Каутскому именно так и рисуется, что мы действительно зашли в тупик и выхода из него никакого нет. Почитайте всю белую прессу. Вы читали и слышали показания вредителей. — Все это вертится около того, что кривая революции спускается и что эта кривая опишет тот же, почти полный круг, какой описала кривая Французской революции.
Французская революция послужила образцом, с которого до сих пор копируют ход нашей революции и строят предположения относительно ее будущего буржуазия и всякого рода белогвардейцы. Так что я не зря припомнил Французскую революцию.
Вы знаете, что у нас дело идет совсем наоборот, что у нас никакой замкнутой кривой нет и что наша кривая поднимается постоянно кверху. Большинство из вас — молодые люди, и вы, вероятно, не чувствуете того, что чувствую я. Социализм был выставлен нами как лозунг уже в 1905 г. Не было ни одной прокламации, ни одной листовки, которая бы не говорила о социализме. Это — вздор, распространяемый Троцким, будто мы звали рабочих производить революцию для буржуазии. Это — совершенный вздор, никогда ничего подобного не было, мы клеймили буржуазию в каждой нашей листовке, в каждой нашей прокламации, в каждой нашей статье. Но мы честно оговаривали, что на данном этапе революции свергнуть буржуазию еще нельзя. Мы не звали к непосредственному перевороту, но социализм всегда был нашей основной программой. И вот, когда теперь люди нашего поколения, которые видели раньше это слово, это понятие в виде лозунга на прокламациях и листовках, видят, как это слово претворяется в жизнь, то — это особое ощущение, товарищи. Я не думаю ставить его выше ощущения той нашей молодежи, которая строит социализм. У нее тоже очень высокое ощущение другого рода. Но вот этого сравнения слова, которое превратилось в дело на протяжении 25 лет, у нее быть не может просто потому, что она была слишком еще юна в 1905 г.
Итак, видите — какая разница: там — лозунги, брошенные в начале революции, превратились в сущности в нечто, рассеявшееся прахом; у нас — эти лозунги, в начале бывшие только словом, превратились в дело. Этому различному ходу двух революций должна быть какая-нибудь причина, и нынешний свой доклад я и собираюсь посвятить анализу революции с целью выяснения того, почему получилась такай разница между двумя революциями. Как вы увидите, сама наша революция, — только не 1905, а 1905—1907 гг., — дает полную возможность произвести такого рода анализ.
Так вот, товарищи, в чем основная разница нашей революции от Французской революции? Несколько времени тому назад, по случаю юбилея Народной воли, распространялось совершенно конечно неправильное и неленинское представление, будто бы народовольцы были предшественниками большевиков, были социалистами, строили или желали строить социализм. Ну, желали строить — может быть. Но Ленин еще сказал, что народовольцы не умели связать свою революционную борьбу с социализмом, и это остается верным до сего дня. Верно, что народовольцы не были социалистами в своей практической деятельности, не умели связать свою революционную борьбу с социализмом. Но народоволъцы не были бы крупной политической партией, крупнейшей политической партией, какую знает наше старое революционное движение, если бы они не были в известной мере связаны с рабочим классом. Эти связи народовольцев с рабочим классом, с теми рабочими кружками, которые у них были, с теми рабочими дружинами, которые они формировали, обеспечили Народной воле то ведущее место в революционном движении, какое она заняла, и сделали то, что группа Желябова, Михайлова и т. д. не была простым повторением кружка Каракозова, чем она была бы, если бы все ограничилось только 1 мартом. Таким образом уже в 70—80-х годах крупнейшей революционной силой будущего намечался рабочий класс.
Если вы пойдете дальше по десятилетиям — 80—90-е годы и т. д., вы увидите, как растет и падает революционная волна с ростом и упадком рабочего движения. Вероятно это можно проследить даже до мелочей. Тот например несомненный подъем Народной воли, который выразился в покушении в марте 1887 г., организованном А. И. Ульяновым, может быть связан с тем подъемом, который отмечен морозовской стачкой 1885 г. Я говорю — вероятно, но если мы возьмем не отдельные подробности, а возьмем движение в целом, то это будет не вероятно, — а совершенно несомненно.
Вторая половина 80-х годов и первая половина 90-х — время относительного, очень относительного затишья в рабочем движении, это — время глубокого уныния нашей интеллигенции и распада ее революционных групп. В это время революция как бы дремлет. Начинается рабочее движение середины 90-х годов, движение как будто бы чисто экономическое: люди борются за повышение заработной платы и т. д. Но поднимается сама рабочая масса, еще не сознающая, что она революционна, не знающая, что она делает революцию. Сразу оживает целый букет всякого рода марксистских взглядов: и «легальный» марксизм — чрезвычайно характерная подделка левого крыла либеральной буржуазии под марксизм, под пролетарское движение; воскресают и старые народовольцы в образе эсеров, оживает и студенческое движение, которое быстро усваивает себе пролетарскую форму борьбы — забастовку. Словом, точно живая вода вспрыснула революционное движение, после того как 1895—1896 гг. дали бурный взрыв рабочего движения (петербургские и московские стачки этого времени).
Дальше дело идет таким же образом. В первые годы ХХ в. подъем рабочего движения связан с демонстрациями 1901 г., затем мы имеем Ростовскую забастовку в 1902 г., всеобщую забастовку на юге в 1903 г. — затем рабочее движение временно снижается: отчасти его дезорганизовала зубатовщина, отчасти были экономические причины, его снизившие, отчасти — война, взявшая известную часть рабочего класса и наиболее активную часть. В результате этого движение снижается. Снижается и интеллигентское движение. Революционное движение других классов населения идет в такт с подъемом и спадом волны движения рабочего класса.
И это относится не только к интеллигенции. В это время, в первые годы XX столетия, бунтовали уже не только интеллигенты, студенчество и т.д., а бунтовали, как вы знаете, и крестьяне. Весной 1902 г. было большое крестьянское движение в Харьковской и Полтавской губерниях. Характерно, что это движение, охватившее крестьян—середняков и бедняков, направлялось из деревни Лисичьей, которая была одним из центров распространения «Искры». «Искра» — наш партийный орган, боевой орган пролетариата — была связана с этим движением. А если мы возьмем конкретных носителей этого движения, предводителей крестьянских отрядов, громивших помещичьи усадьбы в это время, — то даже тогдашняя прокуратура связывала их с рабочим движением. Один прокурор прямо писал, что крестьяне, ушедшие на фабрики на заработки и вернувшиеся домой вследствие кризиса в начале XX столетия (как вы знаете, в это время был промышленный кризис, и рабочих действительно распускали, особенно на юге), — эти рабочие, по словам прокурора, и были главной затравкой этого движения, были его инициаторами.
Так что даже наблюдатели, не имевшие ничего общего с марксизмом, схватывали эту связь рабочей волны и волны крестьянского движения. Пролетариат являлся таким образом гегемоном революции, сам того не сознавая, еще до начала революционной борьбы, в точном смысле этого слова — до начала массового движения. Массовое революционное движение 1905 г. встало перед нами прежде всего как рабочее движение, Это — не моя формулировка, — это формулировка Ленина. За несколько недель, кажется за две недели до 9-го января. Ленин писал в своей статье «Самодержавие и пролетариат», что в капиталистическом обществе массовое движение может иметь форму только рабочего движения. Конечно не одного рабочего. Я уже вам сейчас приводил пример крестьян, которые возбуждались этим рабочим движением и подымались, но в основе должно было лежать рабочее движение. Глубоко закономерно, что движение началось у нас с восстания рабочих 9-го января 1905 г. в Петербурге. Относительно 9-го января в нашей литературе существует большое количество легенд. Вообще, очищение истории революции 1905 г. от всякой шелухи — это одна из основных наших задач, задача, до сих пор окончательно не разрешенная и которую нам не скоро удастся разрешить. Иконы и кресты, которые не особенно сознательные рабочие взяли с собой для того, чтобы итти к Зимнему дворцу, несомненно затушевали революционный смысл рабочего выступления в январе 1905 г. в Петербурге. Но, товарищи, не следует думать, что коммунисты и коммунизм родятся на свет совершенно готовыми — и с атеизмом, и со всем остальным, чем полагаются обладать коммунисту. Это бывает далеко не так сразу. Гораздо позже 9-го января на одной из тогдашних железнодорожных сетей было сделано предложение отслужить молебен по случаю удачной забастовки. Предложение не прошло, не собрало большинства, но оно поддерживалось очень горячо. Это показывает, что иконы и кресты — вовсе не суть дела, а суть дела была в том, что рабочие шли к царю требовать себе прав. Их несознательность выразилась в том, что они шли без оружия, воображая, что от царя можно получить что-то добром. 9-е января их жестоко в этом отношении разочаровало. Но они шли требовать себе прав, и наиболее сознательные из них превосходно понимали, что они могут и получить эти права, но могут быть и расстрелянными: например надевали чистое платье, готовясь к смерти, прощались с семьями и т. д. Они знали, что будут стрелять, знали, что, может быть, будут стрелять, но все-таки не решались браться за оружие, потому что: «а вдруг царь послушает». Оказалось, что у царя уши настолько заложило, что он услышать ничего не мог. В ответ рабочие схватились за оружие, которое было у них под руками. Мы уж слишком низко расцениваем эти первые баррикады на территории царской столицы, которые возникли к вечеру 9-го января 1905 г. Если вы почитаете рапорты военных начальников, которые имели дело с этими баррикадами, вы увидите, что для толпы, вооруженной почти исключительно камнями и только в редких случаях револьверами, это было огромное достижение, потому что конница ведь несколько раз сдавала перед этими баррикадами, конница убегала от них, и только пехоте удалось взять эти рабочие баррикады приступом. Это была попытка восстания — и весьма серьезная, особенно если брать в расчет не только эти баррикады, но и весь тот взрыв настроения, который очень хорошо описан одним заграничным корреспондентом. Я приводил в своей книжке эту цитату и не буду повторять ее, как толпа стаскивала с саней офицеров, срывала с них погоны и т. д. Если вы возьмете эти картины рабочей ярости, то вы увидите, что 9-го января началось восстание, которому нехватало двух вещей: организованности и вооружения. Но Ленин был глубоко прав, когда он связывал вооруженное восстание с выступлением именно пролетариата. Ведь первая статья Ленина о вооруженном восстании написана по случаю расстрела обуховских рабочих в мае месяце 1901 г. С тех пор вооруженное восстание не выходило из его программы. В «Что делать» эта проблема поставлена, как вы знаете, совершенно отчетливо. А дальше — от делегатов, едущих на съезд, собираются сведения, какая у них подготовка, есть ли у них связь с войсками, умеют ли владеть оружием и т. д. Так что рассматривать вооруженное восстание, как это делают некоторые историки, например Рожков, как проявление несознательности, связывать повстанческое движение с отсталыми слоями рабочих — это значит совершенно переворачивать кверху ногами действительность. Было как раз наоборот. Наиболее сознательная часть революционеров, головка революционеров была всего ближе к вооруженному восстанию, она все время соприкасалась с вооруженным восстанием.
Я не буду описывать то грандиозное эхо, которое дало 9-е января по всей тогдашней Российской империи. Вы знаете, что в этот месяц в России бастовало рабочих в 10 раз больше, чем бастовало в среднем прежде в год. Это был грандиозный взрыв, ясно показавший, до какой степени расстрел 9-го января задел всех рабочих, до какой степени этот расстрел был осознан как удар, нанесенный всему рабочему классу, без различия национальностей, — поляки, латыши, кавказцы в Баку, где были персы и т. д., все бастовали в ответ на 9-е января. Эта забастовка была таким же точно жестом ярости, как и срывание погон с офицеров и избиение генералов на улицах Петербурга вечером 9-го января. Так как организация не охватила всего этого движения и не могла охватить, — никакая подпольная организация не могла бы этого охватить, — то ясное дело, что движение это не могло быть закреплено какими-нибудь определенными результатами, но оно дало огромное эхо сначала среди интеллигенции.
Возьмем интеллигенцию декабря 1904 г., после неудачи двух наших выступлений — 28-го ноября в Петербурге и 6-го декабря в Москве. Чтобы вас не задерживать, я не буду пускаться в анализ этих неудач. Я считаю недостаточным то объяснение, которое обыкновенно дают, о раздорах между меньшевиками и большевиками. К моменту железнодорожной забастовки в октябре была не меньшая грызня между эсерами и социал-демократами в железнодорожном союзе, тем не менее октябрьская забастовка состоялась. Я считаю, что причиной была та дезорганизация, которую несомненно вносил поп Гапон, агент полиции, которому, как вы знаете, было поручено «организовать» рабочее движение и который сумел пойти дальше Зубатова. Он сумел привлечь в свои ряды даже революционно настроенных рабочих, соблазняя идеей своей «петиции», 8-часовым рабочим днем и т. д. Эта дезорганизация сыграла здесь свою роль. Но когда 9-е января задело весь рабочий класс, то тут уже никакие Гапоны ничего сделать не могли. Тут — только в грандиозных размерах конечно, хотя и в пределах одной страны, — было то, что произошло в Западной Европе, когда казнили двух рабочих в Америке — Сакко и Ванцетти. Двух рабочих казнили в г. Бостоне, а между тем в результате били американцев на улицах Парижа. Это конечно случай не подходящий в том смысле, что казнь Сакко и Ванцетти — факт гораздо более мелкий, нежели расстрел 9-го января, но вы сами учтете, какое влияние должен был иметь на рабочую массу расстрел не двух рабочих, а сотен рабочих на улицах Петрограда. Я никогда не забуду той совершенно неистовой ярости, с которой один рабочий, искалеченный 9-го января, на одном из митингов говорил перед нами о Николае II. То чувство, которое я питал к Николаю II и которое, поверьте, отнюдь не было дружественным, — это было теплое молочко в сравнении с кипятком, в сравнении с тем, что выражал этот рабочий. И не знаю, что было бы с Николаем II, если бы он попал в руки этому рабочему.
Это движение, повторяю, — рабочее движение, дало колоссальное эхо в других классах. Во-первых, зашевелилась ннтеллигенция, — я об этом начал говорить и сам себя оборвал. Вы знаете конечно, что в ноябре собрались председатели земских управ и робким голосом попросили у Николая очень небольшой уступки. После этого в течение месяца интеллигенция жила надеждой, что Николай уступит и подпишет конституцию, куцую. Председатели земских управ просили меньше, чем впоследствии, под давлением рабочего движения, дал Николай зимой 1905/06 г. Государственная дума, созданная по закону Витте, — это было нечто архиреволюционное, по сравнению с требованиями председателей земских управ. Но в 1904 г. Николай был еще настолько в себе уверен и настолько нагл, что он даже это требование председателей земских управ отверг, и 12 декабря появился царский указ, возвещавший всем верноподданным, что никакой конституции не будет. Нужно было видеть повешенные носы интеллигенции: все кончено, рабочие выступили 28 ноября, 6 декабря, — ничего не вышло, царь конституции не подписал, будем сидеть по своим комнатам и плакать. Так было тогда. Мне в это время пришлось ехать за границу по одному делу, и я вернулся в январе, очень скоро после расстрела 9-го января. Я нашел совершенно неожиданную картину: когда я уезжал, люди сидели по своим углам и плакали, а теперь это были все яркокрасные революционеры, которые меньше чем на демократической республике не мирились. Интеллигенция на митингах, развернувшихся везде и всюду, говорила самые страшные речи, какие только можно произнести, и принимала самые страшные резолюции. Потом конечно полиция разгоняла их без особых затруднений, но характерно то эхо, которое дала рабочая волна среди интеллигенции.
Более серьезное эхо эта волна дала среди крестьянства. Собственно, движение в деревне весной 1905 г. было не особенно интенсивно. Правда, оно плохо изучено. Что забастовка на свекловичных плантациях Киевской губ. стояло в связи с рабочим движением на свеклосахарных заводах, — это ясно, но никто детально, подробно этого не анализировал. Во всяком случае, деревенское движение весной 1905 г. было не очень крупным, но крупным событием было восстание «Потемкина».
Вот тут мне приходится внести некоторую поправку в обычное представление. И я писал, и все мы писали, и все мы считали, что флот — это была пролетарская часть военной силы Николая II, что матросы — это рабочие, одетые в матросские куртки. Безжалостная статистика, упрямые цифры доказали мне в последнее время, что это представление совершенно неверно. Правда, процент рабочих во флоте был гораздо больший, чем в сухопутной армии: в пехоте их было всего 2½%, во флоте — 8%, повышаясь до 14%. Характерно, что как раз в Черноморском флоте этот процент равнялся 14, но все-таки только 14% рабочих, товарищи, на 86% крестьян! Флот таким образом тоже был крестьянским. Рабочими в царской армии были, во-первых, саперы, где было от одной трети до половины рабочих, и, во-вторых, железнодорожники, которые были сплошь рекрутированы из рядов железнодорожного пролетариата. Вот это была рабочая часть, а флот был только в небольшой части пролетарским отрядом царской армии, флот рекрутировался преимущественно из крестьян, привычных к воде, — из крестьян, живших по берегам моря (они давали известный процент, но слишком незначительный, они не могли дать окраску), и затем — из поволжских крестьян. Крестьяне, жившие вдоль судоходных рек, были конечно наиболее тертыми и наиболее развитыми, потому что эти реки были большими торговыми артериями, по ним шло постоянное движение, и эта оживленная коммерческая жизнь не могла не отразиться на окрестных деревнях. Недаром еще при царе Алексее, в дни Степана Разина, бунтовали именно эти деревни. Так что это была наиболее легко возбудимая часть крестьянства, лучше подготовленная к восприятию революции, — если не считать конечно крестьян из промышленных, фабричных районов. И вот на эту-то почву упали лозунги революционных рабочих.
Я говорил о том, что рабочие движение после 9-го января дало очень сильное эхо в других классах, я сказал, что оно подняло на ноги струсившую и приунывшую к концу 1904 г. интеллигенцию, а затем перешел к тому, что рабочее движение захватило и крестьянство и захватило довольно своеобразно, в лице флота. Восстание «Потемкина» — это не было восстание рабочих, одетых в матросские куртки, как мы часто изображаем и я изображал, ибо 86% матросов Черноморского флота были крестьянами. Но это была наиболее развитая часть крестьянства, преимущественно поволжского, жившего по берегам больших судоходных рек и по этой причине привычного к воде. Отсюда их и брали во флот.
Таким образом уже к лету 1905 г. рабочее движение захватило и соседние слои, оно начало тащить за собой всю мелкобуржуазную массу, начиная от ее интеллигентской верхушки и кончая ее деревенскими низами. Хотя максимум крестьянского движения в 1905 г. приходится на осень, а не на весну и не на лето, — так что я забегаю вперед, — но разрешите все-таки сказать два слова относительно этого крестьянского движения. В нашей исторической литературе мы имеем дело с систематической и чрезвычайно тонкой фальсификацией в этом отношении. После революции Вольное экономическое общество издало 2 тома корреспонденций с мест о крестьянском движении, или, как там написано, «об аграрном движении 1905—1907 гг.». В этих двух томах, содержащих в себе, как будто, документы, корреспонденции с мест, проводилась та идея, что во главе крестьянского движения шла сельская буржуазия, шел кулак. Так как я историк и в качестве историка страдаю фетишизмом документов, верю документам, я попался на эту удочку, и в моих старых книгах вы найдете такие же вещи. После этого мы докопались до губернаторских и жандармских донесений с мест. Это были тоже корреспонденции, но корреспонденции совершенно деловые, корреспонденции людей, не заряженных никакими социальными заказами, как корреспонденции Вольного экономического общества. И оказалось, что движение не только не руководилось кулаками, но шло против кулаков. Жандармы и губернаторы в целом ряде случаев сообщали, что движение идет не только против помещиков, но и против разбогатевших крестьян, в особенности когда они арендовали помещичьи земли и становились на место помещиков. Крестьяне брали объективную действительность: раз ты арендуешь помещичье имение, то ты все равное что помещик, а что ты наш же крестьянин из нашей же деревни, — на это нам наплевать. И они громили кулаков, а кулаки их резали, организовывали специальные дружины для избиения бедняков. Крестьяне были единым целым только против помещиков, — как только те были сброшены хоть на минуту, классовая борьба в деревне вспыхивала с невероятной остротой. Вольное экономическое о-во, я не знаю — вольно или невольно, думаю что скорее — вольно, искажало действительность в угоду тому классу, к которому оно само принадлежало и к которому принадлежали его корреспонденты в деревне, ибо корреспонденты эти конечно были из кулаков, и они себя изображали вождями. Какие были кулаки, — я вам приведу только два примера. — Некий Шевлягин. У него было 7 тыс. десятин земли. Его громили так же, как и помещиков, но официально в документах его называли Насоном Дмитриевым, а не «Дмитриевичем»: значит это не был даже купец, потому что купцов писали — «вичем», — это был крестьянин, но он владел 7-ю тысячами десятин земли, и его громили. Некоторые в донесениях называются помещиками. Некий Потамошнев, которого сам губернатор охарактеризовал с самой скверной стороны, зовется помещиком, а дальше видно, что этот Потамошнев — из крестьян той же волости и т. д. Вот каковы эти помещики, чумазые помещики, и вот этих чумазых лэнд-лордов биди так же, как били помещиков. Воображать себе нашу деревенскую революцию, как что-то такое самостоятельно крестьянское, руководимое верхними слоями крестьянства, — я не знаю, может быть в ХVIII в. так было, может быть в XVII в. так было, но в XX в. этого не было. В XX в. крестьянское движение руководилось рабочими. И то, что я вам говорил по поводу крестьянского движения 1902 г., абсолютно верно и по отношению к движению 1905 г. Крестьяне уходят на заработок в города, там наполняются забастовочным духом, возвращаются в деревню, становятся во главее крестьян, которые громят помещичьи усадьбы» и т. д. Это повсеместное явление. Надо иметь в виду, что эти губернаторские, жандармские донесения по самому характеру не имели никакого расчета подделывать действительность, — это были секретные донесения, они изображали то, что действительно видели жандармы, губернаторы и их чиновники. Видели они такую картину: иногда это были донецкие рабочие шахтеры, которые действовали особенно энергично и пускали в ход динамит, которым они привыкли действовать в шахтах, иногда — рабочие бринского арсенала и т. д., — вот кто стоял во главе этих отрядов. Наша крестьянская революция 1905 г., возникла в атмосфере, созданной рабочей революцией. Рабочая революция тащила крестьянскую массу, тащила бедняцкие, середняцкие массы за собой, ими руководила, пропитывала их своими лозунгами и пропитывала до того, что крестьяне, которые начали революцию несомненно искренними монархистами, во вторую Думу, осенью 1906 г., выбирали сплошь и рядом эсеров, эсдеков, трудовиков и т. п., т. е. людей, которые определенно шли против царя, выбирали людей неблагонадежных, которых арестовывали и о которых они знали, что те сидели в тюрьме за то, что боролись с царем. Крестьяне отлично знали это, но все-таки выбирали их в Думу. Вот как изменилось настроение крестьянства за это время, изменилось конечно под воздействием пролетарской революции, под воздействием рабочего движения. Эти факты настолько четко обосновывают гегемонию пролетариата в нашей буржуазной революции 1905 г., что лучшего оправдания теории историей нельзя себе и представить. Гегемония пролетариата в буржуазной революции была ведь выведена Лениным теоретическим путем, но история эту теорию оправдала на все 100%. Мыслить нельзя крестьянскую революцию 1905 г. без пролетариата как вождя.
Сам пролетариат в это время проходил очень большую школу, и частью этой школы, — к сожалению, как-то до сих пор мало обращавшей на себя внимание историков, — была Иваново-вознесенская забастовка лета 1905 г. Она началась в мае и кончилась в июле. Тянулась она очень долго и, как вы знаете, была очень упорной. Сейчас мне приходится в книгах, которые издаются нашими молодыми историками, встречать почти пренебрежительные отзывы об этой забастовке. Говорят, — ну что такое, текстили боролись за увеличение заработной платы, экономическая стачка, — и даже отказывают во всяком революционном значении этой забастовке. Товарищи, она имела колоссальное революционное значение. Прежде всего, это была первая крупная, я бы сказал, огромная, 30 000 человек охватившая забастовка в Московском промышленном районе. В Московском промышленном районе даже после 9-го января бастовали неважно, гораздо хуже, чем в Варшаве, в Риге, или на юге, на Украине, — там бастовали гораздо дружнее, а Иваново-вознесенская забастовка — это первый удар грома на ясном небе московского капитализма. Впервые московские буржуа, не в смысле города московские, а московские в смысле области, почувствовали на себе, что приближается революция. Чрезвычайно характерно, что, когда началась эта забастовка, рабочие боялись брать социал-демократические прокламации и шарахались при возгласе: «Долой самодержавие!» А когда забастовка кончилась, на последнем собрании они сами кричали: «Долой самодержавие!» Эта политическая школа, которую они прошли, для нас необыкновенно ценна, и она показывает, как нелепо ставить какую-то непроницаемую переборку между экономической и политической забастовками. Нет тут непроницаемой переборки, диалектически одно переходит в другое. Ленин всегда это подчеркивал о 1905 г. И вовсе не так важно, выставляет ли та или другая забастовка сразу политические лозунги. И полиция это по-своему понимала. Она всякие действия скопом и заговором преследовала одинаково, ставило ли это движение экономические или политические цели. Полиция прекрасно понимала, что дело не в этом, что экопомическая забастовка, упершись в полицию и в штыки войск, перейдет в политическую, неизбежно примет революционный характер. Как раз иваново-вознесенская забастовка является в этом отношении очень характерной. Недаром из нее вышел первый совет рабочих депутатов — прошу извинения у несогласных, — первый настоящий совет рабочих депутатов.
Вот эта школа и подвела рабочий класс к той идее, которая реализовалась в октябре 1905 г., к идее всеобщей забастовки. Конечно рабочий класс подходил к этому не стихийно, — именно на основе настроения, созданного иваново-вознесенской забастовкой, наша партия, Московский комитет, в июле месяце начинает призывать ко всеобщей забастовке, пока на первое время — без успеха. Но чрезвычайно характерно, что второй съезд железнодорожников, собравшйся 24 июля и состоявший, главным образом, из представителей служащих, т. е. мелкой буржуазии (из 16 дорог, на нем представленных, только на 6 господствовали социал-демократы, т. е. господствовали рабочие, а остальные 10 были в руках эсеров, освобожденцев и т. д.), принял единогласное постановление о подготовке всеобщей железнодорожной забастовки — железнодорожной, но всеобщей и с политическими лозунгами.
Этим я вношу поправку опять в свои собственные слова. Я назвал однажды октябрьскую забастовку стихийной. Она была конечно в известном смысле стихийной, и не совсем правы те товарищи, которые, пытаясь меня поправить, переводят ее из стихийной в случайную. Так один товарищ, тогдашний член Петербургского совета рабочих депутатов, в своих воспоминаниях говорит: некоторые «историки» (в кавычках) называют эту забастовку стихийной, — ничего тут стихийного не было, если не считать, что для нашего партийного комитета забастовка имела совершенно неожиданный характер. Ну, я уже тогда не знаю, что называют стихийной забастовкой, если это так. И дело, — говорит, — вовсе не в стихийности, а дело в том, что заводские ребятки, теперешние пионеры, наслушавшись о забастовке, дали свисток к остановке фабрики, а после этого комитет взял дело в свои руки. Ну, если комитет партии после ребяток взял дело в свои руки, то дело с комитетом обстоит плохо. Конечно, верно, что идея всеобщей забастовки существовала раньше, что всеобщая стачка пропагандировалась, и эта пропаганда несомненнейшим образом дала свои всходы, свои плоды в октябрьской забастовке.
На железнодорожниках мы можем проследить это весьма последовательно. Они после этого своего постановления на съезде 24 июля все время не расставались с идеей подготовки всеобщей стачки. Отдельные линии выступают в августе, другие в сентябре, весь союз выпускает этот лозунг 4 октября, и только благодаря тому, что в большинстве, как я сказал, были эсеры, у них ничего не вышло, потому что у эсеров связей было мало. Тогда за дело взялись социал-демократы, и с их помощью всеобщая железнодорожная забастовка стала реальностью. Забастовала сначала Казанская дорога, потом другие, причем чрезвычайно характерно, что начали бастовать мастерские, т. е. кто? Рабочие-металлисты железнодорожных мастерских, — наиболее боевой отряд рабочих-металлистов, какой существовал вообще в те времена. Они были первыми, так сказать, зажигателями, начиная с конца 90-х годов, они первые выдвинули лозунг 8-часового рабочего дня. Во всех забастовках, например в грандиозной Ростовской стачке, в ноябре 1902 г., вы видите их на первом месте. Так что начали, в сущности говоря, рабочие-металлисты, ибо — я не знаю, — чем собственно отличаются рабочие-металлисты железнодорожники от металлистов вообще: может быть мои технические сведения недостаточные но мне кажется, что это — рабочие-металлисты. Они забастовали первыми на Курской, Брестской, как называлась тогда эта дорога, затем забастовали машинисты Казанской дороги, затем стали все дороги. Если хотите, товарищи, это конечно было для нас такой же неожиданностью, как свисток на Путиловском заводе, о котором рассказывает упомянутый товарищ. Я помню, как мы строили наш план выступлений на осень 1905 г. Собрания нашей лекторско-литераторской группы происходили у меня на квартире в начале сентября. Я хорошо помню, как мы собирались использовать университетскую автономию для того, чтобы организовать митинги в высших учебных заведениях. Это было раньше забастовочного движения. Значит, что будет натиск на самодержавие — это мы знали, это не было новостью, но что этот натиск облечется в форму именно всеобщей забастовки — этого мы не знали, и это я опять могу иллюстрировать примером из моих собственных воспоминаний.
Согласно этой программы, мы не только устраивали митинги в Москве, но и ездили по областям. Я ездил в Смоленск и едва там не остался, потому что начиналась железнодорожная забастовка; я вернулся с одним из последних поездов. Так что мы действительно не предугадывали той формы, в которой произойдет выступление. Но что выступление будет, что будет новая революционная волна, — это мы предугадывали. А наши комитеты в своих воззваниях предусматривали и форму, — они звали именно к всеобщей забастовке.
Октябрьская забастовка не перешла в вооруженное восстание. Многие товарищи спрашивают: как это? — думают, что тут какая-то ошибка, что она не перешла в вооруженное восстание. По-моему, тут ошибки нет ни с чьей стороны, и дело это совершенно естественное, если принять в расчет диалектику рабочего движения в целом. В январе 1905 г. рабочие думали, что с царем можно разговаривать по-милу, по-хорошему, — и жестоко в этом разочаровались. В октябре они дошли до мысли, что царю нужно показать кулак, и тогда от него чего-нибудь добьешься, но только показать кулак. Что нужно против царя пустить в ход оружие, — это была идея следующего этапа, в то время доступная лишь меньшинству рабочего класса. Что было бы, если бы мы провозгласили вооруженное восстание в октябре? Произошел бы несомненный разрыв между рабочим классом и его авангардом. Массы, которые еще не расчухали значение манифеста 17 октября, остались бы вероятно спокойными. Получилась бы та картина, которую подсовывают нам в виде «декабрьского восстания большевиков» буржуазные историки. И, к сожалению, — не одни буржуазные, а кое-кто и из наших заразился этим, кое у кого из наших вы можете прочесть очень лестные для вашего, товарищи-пресненцы, самолюбия, но исторически неверные сведения, будто бы восстание в декабре 1905 г. было восстанием рабочих только на Пресне, а в остальных местах рабочие с восстанием не были связаны. Но извините пожалуйста, — а в железнодорожных районах кто дрался, а в Бутырском районе, где мы с вами находимся, — кто дрался? Как же говорить, что только в одной Пресне рабочие были связаны с восстанием, а в остальной Москве рабочие как будто бы не были связаны, а только поглядывали со стороны на восстание. Ничего подобного, — в декабре 1905 г. в восстании участвовала в сущности вся рабочая масса. Если она не могла проявить этого участия, то по весьма простой причине: никакой организации, почти никакого оружия не было. На каждый браунинг приходилось по 8 желающих. В конце концов есть известные материальные возможности, и эти материальные возможности сделали то, что в восстании участвовало, примерно, по вычислениям Ленина, 8 000 рабочих на 180 000 московского пролетариата. Но что пролетариат не от трусости не пошел в восстание, — это он доказал манифестациями. Ведь эти маннфестации расстреливались шрапнелью, эти манифестации разгонялись казаками и драгунами, которые рубили людей, но рабочие на это шли. Боевого жару было в декабре сколько угодно, — оружия в декабре не было, организации тоже не было. Этим объясняется срыв нашего декабрьского восстания.
Я немножко забежал вперед, так как хотел вам показать, что в октябре 1905 г. мы еще не созрели для вооруженного восстания. Даже те, кто выпустил обманный манифест 17 октября, спекулкровали на этой несознательной массе. Я не знаю, известно вам или нет, что настоящим вдохновителем манифеста 17 октября был вовсе не Витте, вовсе не Николай Николаевич, так называемый великий князь, а был рабочий Ушаков — типичный образчик желтых профессионалистов. Вы знаете, что называют желтыми профсоюзами. Так вот, это был русский зародыш американской федерации труда, или другого такого почтенного учреждения, которое живет маклерством между рабочими и предпринимателями, конечно за счет рабочих и в пользу предпринимателей. Этот Ушаков ходил к Витте, этот Ушаков ходил к Николаю Романову — великому князю — и рассказывал им, что среди рабочих многие добиваются только того, чтобы им дали право организовать союзы. Если они это право получат, то они революционеров бросят. На этом фоне и выросла демагогия как Витте, так и Николая Романова. Николай Романов, человек экспансивный, легко воспламеняющийся, был заражен этой идеей, пошел в кабинет к царю Николаю с револьвером в руках и добился того, чтобы царь подписал манифест 17-го октября. Во-первых, это был обман с самого начала, обман сознательный, средство дезорганизовать движение, и, во-вторых, это была спекуляция на том, что значительная часть рабочих, может быть большинство, удовлетворится этой самой свободой. И рабочему классу нужно было время, нужно было месяца 3, чтобы убедиться, что никакой свободы нет. Впрочем, трех месяцев даже не нужно было, потому что погромы начались тотчас же — на другой день. Через две недели было совершенно ясно, что свобода выражается в том, что на улицах убивают людей без всякой церемонии и что казаки, полиция и все прочее существуют по-прежнему на своих местах и действуют.
На этом фоне нарастала волна нового рабочего движения, которое нашло свое увенчание в декабрьском восстании 1905 г. не в Москве, на Красной Пресне, как пишут некоторые товарищи краснопресненцы, а в целом ряде крупнейших пролетарских центров тогдашней царской империи. Восстания были в Сормове, восстания были в тогдашнем Екатеринославе (теперь Днепропетровск), восстания были в Горловке, — там было крупное восстание шахтеров: там было до 150 винтовок и до 500 штук разного другого огнестрельного оружия. Рабочие заставили отступить царский отряд, состоявший из двух рот пехоты; только потом, когда последние получили поддержку, они должны были сдаться. Тря дня восстание продолжалось в Ростове, где рабочие отсиживались в Темернике, так же как ваши предшественники отсиживались на Красной Пресне. Восстания были в Красноярске, в Чите — в Сибири, в Новороссийске. Словом, в целом ряде рабочих районов были вооруженные восстания, рабочие выступили с оружием в руках, но в одном месте они не выступили, а это место было центром, его участие в революции решало дело. Это был Петербург, и вот на том, почему не вышло вооруженное восстание в Петербурге, нужно несколько остановиться.
В нашей литературе существует очень много споров о том, кто созвал Петербургский совет — большевики или меньшевики. Существует мнение, что меньшевики созвали первое заседание, но говорят, приводя некоторые показания свидетелей, что большевики сидели тут же у стола. Но только ли сидели? Сидеть у стола — это еще не очень большое дело. Идут споры такие: одни говорят — меньшевики, другие говорят — большевики и меньшевики, третьи договариваются до того, что созвали именно большевики, и приводят одну московскую прокламацию о совете рабочих депутатов — неизвестной даты. В Москве действительно была выпущена такая прокламация, но беда в том, что никто не знает, когда она была выпущена. Говорят — в сентябре. Если в сентябре, то, действительно, первенство — за большевиками, ну, а если она была выпущена в ноябре? — это тоже возможно, точно дата не установлена, неизвестно, когда эта прокламация была выпущена. Но вопрос о том, кто первый созвал, кто первый сказал «а», это — вопрос третьестепенный. Не это важно. Вот же рассказывает товарищ, как на Путиловском заводе ребятки дали свисток, и от этого пошла забастовка, — даже не меньшевики, а просто ребятки. Не в этом дело, а дело в том, что во главе Петербургского совета в течение всего времени его деятельности стоял чрезвычайно умный и ловкий меньшевик, как никто умевший сочетать меньшевистскую сущность работы с революционной фразой. Звали этого меньшевика Троцким. Это был самый настоящий, подлинный меньшевик, который не желал совсем никакого вооруженного восстания и вообще не желал доводить революцию до конца, до свержения самодержавия. Для этого он построил целую теорию, так называемую теорию перманентной революции, которую долго не понимали, но которая теперь, при свете чрезвычайно драгоценного человеческого документа, изданного Троцким в виде его автобиографии «Моя жизнь», становится кристально ясной. Троцкий, по-моему, многие свои грехи погасил изданием этой книги. Зачем ему понадобилось с самого себя снимать такой рентгеновский снимок, который никаких тайн относительно его внутренностей больше не оставляет, — это уже его личное дело. Наше дело — использовать эти факты. Рентгенограмма Троцкого у нас есть, мы знаем, что у него было внутри, и вот при свете того материала, который дает его автобиография, им самим написанная, никем не принуждаемым, — при свете этой книги мы видим, что это был за человек. Он себе построил такую теорию, конечно отвечавшую меньшевистскому нутру: если русская революция дойдет до конца, на чем настаивал Ленин, т. е. до полного низвержения самодержавия, изгнания помещиков, национализации земли и т. д., то она неизбежно должна будет немедленно перейти в социалистическую революцию. Вы скажете: что же, так и говорят, и думают, и пишут, и Ленин писал о перерастании демократической революции в социалистическую, — Троцкий только может быть немножко торопился. В действительности «перманентная революция» Троцкого имела совсем иной смысл. На самом деле, как Троцкий представлял себе это дело? «Никогда вопрос не шел для нас о том, можно ли Россию прямо перевести в социализм. Такая постановка вопроса требует совершенно особого устройства головы.» Другими словами, ему мысль о социализме в России казалась тогда совершенной бессмыслицей, и схема его была такой: революция доходит до своего конца, свергнут царизм и т. д. Что тогда? Тогда неизбежно будет социалистическая революция. Это — бешеный бред, это — гибель. Без социалистической революции в Западной Европе говорить о социализме в России могут только люди с совершенно особым устройством головы, Троцкий хочет этим сказать, что так могут говорить только идиоты. Поэтому не нужно доводить до конца демократическую революцию в России, нужно удовольствоваться определенными уступками царизма и на базе этих уступок начать строить легальную, открытую рабочую партию. Вот — определенная схема Троцкого. К этому все время он и вел Петербургский совет.
Я боюсь, что могу вас утомить, но все-таки немножко из речи Троцкого нужно прочесть. Эта речь произнесена им по вопросу: кончать или не кончать забастовку, начатую для освобождения кронштадтских матросов. Речь произнесена была, кажется, 5-го—18 ноября, и вот что он в ней говорит: «Если смотреть так, что целью нашего выступления должно быть свержение самодержавия, то такое выступление может быть только одним, и тогда я согласен с товарищами — мы должны бороться до конца. Но наше выступление — это ряд поступательных битв, цель которых — дезорганизация правительства, приобретение симпатии новых групп и в том числе армии».
Значит, низвержение самодержавия — это не есть цель, которую перед собой ставит пролетариат непосредственно, как ставили большевики. Это — в отдаленном будущем.
Сначала нужно раскачать самодержавие. Для чего? «Не забывайте, что только недавно создались для нас те условия, при которых мы можем устраивать тысячные митинги, организовывать широкие массы пролетариата, и уже теперь мы диктуем свои условия мировой бирже». Вы чувствуете этот великолепный павлиний хвост — «диктуем условия мировой бирже»? (Смех.) «Необходимо возможно полнее использовать эти условия для самой широкой агитации и организации пролетариата. Это — период подготовки масс к решительным действиям. Мы должны его растянуть, быть может, на месяц-два, чтобы затем выступить возможно более сплоченной и организованной массой». Когда же мы выступим? «Нам еще предстоит избирательная кампания (кампания в Государственную думу. — М. П.), а она должна будет поднять весь революционный пролетариат». Избирательная кампания поднимет революционный пролетариат! Оцениваете вы эту вещь? «И эта избирательная кампания кончится тем, что пролетариат взорвет все правительство графа Витте и самого хозяина, стоящего за ним.» Опять великолепный павлиний хвост!
Это — замечательная речь, — недаром Троцкий с некоторыми изменениями перепечатал ее в «1905 годе», он гордился этой речью. Действительно, она для Троцкого чрезвычайно характерна. Она — сочетание подлинного оппортунизма, приспособления к избирательной борьбе в Государственную думу и в то же время — громких фраз: «диктуем условия мировой бирже», «взорвем правительство графа Витте» и т. д. Она нам показывает этого человека лицом. Это был настоящий меньшевик, но меньшевик, владевший искусством революционной фразы в такой степени, как ни один меньшевик. Может быть, некоторые меньшевики, Мартов например, не владели этим искусством потому, что они были более искренние люди, потому, что у Мартова просто язык бы не повернулся это говорить. А у Троцкого язык поворачивался очень легко.
Такой человек стоял во главе Петербургского совета, человек, который заранее решил, что доведение революции до конца — это гибель. Я не могу перед тысячной аудиторией приводить цитаты, но тут (это — протоколы Петербургского совета) вы найдете целый ряд образчиков того, как Троцкий обошел революционную энергию пролетариата. У нас говорят часто, что борьба за 8-часовой рабочий день, начатая пролетариатом Петербурга в ноябре, сорвалась, — и приводят это как образчик стремлений пролетариата к недостижимому. Но цифры и факты показывают, что рабочие желали драться за 8-часовой рабочий день, что на Обуховском заводе большинство было за эту стачку А что делал Троцкий, т. е. исполком Петербургского совета, — это был Троцкий, в конце концов, он им руководил? Он выпустил такой лозунг: пусть борются за 8-часовой рабочий день те, кто может, распыляя таким образом движение. В результате движение разбилось, и рабочие ему в глаза говорили: вы сорвали забастовку за 8-часовой рабочий день, а не она сама стихийно сорвалась; вы ее сорвали, дав этот лозунг. Представитель Путиловского завода говорил: «Вся беда в том, что мы недружно держались. Вина тут — совета, который постановил, что добиваться должны лишь те заводы, которым это под силу». На Обуховском заводе за забастовку было подано 2 360 голосов, против — 1 906.
То же, что было с борьбой за 8-часовой рабочий день, было и с вооруженным восстанием. Троцкий говорил о нем неоднократно, но что делал Петербургский совет как таковой для организации вооруженного восстания — это никому неизвестно. Под самый конец, когда уже, в сущности, все было проиграно, Парвус, альтер эго136, как говорится, друг и приятель Троцкого, говорил, что есть верный рецепт одного химика: если с спринцовкой, наполненной известной жидкостью, подойти к городовому и вспрыснуть, то он лишится чувств, и тогда нужно с него снимать оружие. Вот какой единственный прием придумали меньшевики с целью разоружить полицию. (Смех.)
Вот объяснение того, почему в центральном пункте, который в сущности решал дело, вооруженное восстание не вышло, — его саботировали меньшевики. Можно привести еще целую кучу мелких фактов, таких же подробностей, но я не хочу вас утомлять. Тут дело совершенно ясное. Раз руководство было оппортунистическим, — не подлежит никакому сомнению, что из этого не могло получиться никакого вооруженного восстания. Скажут так: было однако же восстание в Москве. Но я тут пойду не только против краснопресненского, но и против всемосковского патриотизма. Одна Москва не могла решить дело. Представьте себе, что Николай II остался бы хозяином в Питере, теперешнем Ленинграде, а мы победили бы в Москве. Что получилось бы? Получилось бы повторение истории Парижской коммуны. Он стянул бы к себе верные войска, которые у него еще были, окружил бы Москву, и, вместо одной Пресни, была бы разгромлена вся Москва. Вот какой получился бы результат, это несомненно. Надо было бить эту гадину в голову, а голова была в Питере. Наоборот, если бы восстание победило только в Питере, то, поддержанное Москвой и другими пролетарскими центрами, оно победило бы конечно во всей стране. Теперь мы это знаем благодаря проверке в феврале 1917 г., теперь мы уже знаем, как делаются эти вещи. Так что то, что в Питере вооруженное восстание не состоялось (не в силу объективных причин, которые нельзя было преодолеть, а, главным образом, в силу политических ошибок руководства), — это решило судьбу не только питерского пролетариата, а отразилось на судьбе пролетарской борьбы во всей стране. И конечно дело не в личности Троцкого, — хотя то, что это был великолепный оратор, которому со стороны большевиков противостоял Богданов, с большой путаницей в голове и без всякого ораторского таланта, сыграло свою роль, — дело было в организованном оппортунизме.
Что касается московского восстания, то на нем тоже необходимо остановиться. Все мы с вами — москвичи, вы — из самого революционного района Москвы. Стоит поэтому остановиться на том, какие были причины неудачи восстания здесь в Москве. Москва не могла решить революции, но она могла все-таки победить. И если бы она победила, может быть, она зажгла бы петербургский пролетариат через голову Троцкого. В случае победы Москвы, питерские рабочие, вероятно, не усидели бы, несмотря ни на каких Троцких, Спрашивается, что тут помешало? Первой причиной приходится считать разрыв между военным восстанием и рабочим восстанием. Военные восстания у сапер и в Ростовском полку произошли раньше, чем выступили рабочие. Тут какая причина? Тоже — не стихия. Тогдашнее московское руководство не сумело во-время охватить положение, не сумело понять, что выступление ростовцев — это такой момент, которого не найдешь в другой раз, и что нужно немедленно за хвост зацепить судьбу, раз она показала хвост, немедленно двинуть рабочих на помощь солдатам. Ведь что было бы, если бы восстание сапер и ростовцев слилось с рабочей массой? Прежде всего, в чисто военном отношении мы были бы в сущности на одном уровне с Дубасовым. У Дубасова было около 1 500 штыков и сабель, 1 500 штыков было и у сапер и ростовцев; вдобавок у них было еще 8 пулеметов, тогда как в то время в Москве всего пулеметов было 13. Так что были очень большие военные шансы.
Второй причиной неудачи было то, что три дня никак не могли перевести забастовку в вооруженное восстание. Среда, четверг и пятница, — извините, что считаю по-старому, потому что до сих пор сохранились в памяти эти дни недели, — не было вооруженного восстания.
И, наконец, третья и уже последняя причина — та, что инициатива перешла в руки противников, в руки Дубасова, который засел в центре Москвы и получил возможность бить по внутренним линиям. Это — громадный стратегический перевес. Всякий военный человек (а многие из вас — военные люди, и теперь все вы должны проходить военное воспитание) знает, что значит занимать центральную позицию и иметь возможность бить по внутренним линиям. Это дает определенный перевес. Вспомните, — Фридрих II со время Семилетней войны все время держался таким образом против соединенных сил Франции, Австрии и России, которых он бил поодиночке. Рабочие районы друг от друга были отрезаны, — железнодорожники не знали, что делается на Пресне, мы в Сущевско-Марьинском районе едва знали, что делается в железнодорожном районе. Рабочие, не связанные друг с другом, отрезанные, естественно, должны были перейти на оборону, а оборона — гибель вооруженного восстания, как писал Энгельс, и это — всегда верно.
Вот в какой обстановке, товарищи, потерпела поражение Красная Пресня. Собственно, восстание на Пресне — это конечно самый героический эпизод восстания, но это вовсе не единственное вооруженное рабочее выступление даже в Москве, а тем паче во всей стране. Очень извиняюсь перед товарищами краснопресненцами, но я уже вас предупредил, что я — историк, загипнотизированный документами, а документы говорят, что восстание было всюду. А кроме документов есть еще и мои личные впечатления. Я сам ведь в этом районе, Сущевско-Марьинском, был. На моих глазах прошло несколько боев, моими глазами я видел баррикады, здесь сооруженные на моих глазах; в один из флигелей дома, где я жил, попала граната, другая граната разорвалась около меня, шагах в 50. Не могу я этого забыть. Все-таки около меня гранаты не так часто разрывались, чтобы я это забыл. (Смех.) Я этого забыть не могу и не могу забыть того, что вооруженная борьба, настоящая вооруженная борьба, шла в целом ряде рабочих районов Москвы, а не только на одной Красной Пресне. Но что Красная Пресня представляла из себя самый героический момент восстания — об этом конечно не может быть спора. И правы те товарищи, которые объясняют это тем, что вооруженное восстание нигде не было связано с рабочими массами в такой степени, как на Пресне. Оно всюду было связано с массами, но такая тесная связь, чтобы непосредственно из рабочих казарм шло вооруженное восстание, — была не везде, а тут было именно так. Краснопресненские кухни — это был штаб, оттуда шло все руководство. Красная Пресня — это была своего рода цитадель, где сидели резервные силы, откуда они выступали на бой. Такой тесной связи между рабочими и вооруженным восстанием, как на Пресне, не было нигде. И недаром Ленин писал Краснопресненским рабочим, недаром мы собираемся дни, посвященные 25-летнему юбилею, провести именно на Пресне. Это — совершенно правильно. Пресне — честь и место, очень большая честь и очень большое место в этом восстании. Но вооруженное восстание 1905 г. было выступлением всей пролетарской массы, всей пролетарской страны. Пролетариат, к сожалению, был разбит в этом выступлении, и это решило судьбу всей революции, как показал следующий — 1906 г.
1906 г. чрезвычайно характерен как проверка положения о гегемонии пролетариата в нашей первой революции. В 1906 г. крестьянское движение было гораздо более интенсивно, чем в 1905 г. Некоторые историки, механистически подходящие к явлениям, пытались цифрами доказать, что выступлений было больше в 1905 г., чем в 1906 г. Да, но таких выступлений, когда целиком были бы сбриты помещичьи усадьбы в целых уездах, как это было с Бобровским уездом Воронежской губернии, — в 1905 г. не было, такой остроты крестьянское движение не достигло.
Одновременно с этим колоссальной остроты достигло движение в армии. Количество случаев неповиновения солдат в 1906 г. было в несколько раз больше, чем в 1905 г. Преображенский полк, первый полк царской гвардии, вышел из повиновения. Крупнейшие восстания моряков и солдат вне района Черного моря, в Кронштадте и Свеаборге, падают как раз на 1906 г. Непролетарская революция бушевала в 1906 г. больше, чем она бушевала в 1905 г. Мелкая буржуазия подтянулась и вошла в революцию, но оказалось, что без своего вождя, без рабочего класса, она победить не в состоянии. И самодержавие летом 1906 г. чувствовало себя куда более прочно в седле, нежели оно чувствовало себя в конце 1905 г. Никакие уступки не были даны. Был посажен Столыпин, были введены полевые суды и т. д. и т. д. Самодержавие осмелело и обнаглело, потому что оно видело, что настоящий его враг, настоящий руководитель движения — рабочий класс ушел с поля. И оно не забыло этого врага. Не случаен финал революции (финалом был не январь, финал был 3 июня 1907 г.). С чем был связан этот финал? Этот финал был связан с арестом социал-демократической фракции Государственной думы, не какой-нибудь другой, не с арестом трудовиков, не с арестом кадетов, которые выпустили Выборгское воззвание в 1906 г., а с арестом социал-демократической фракции Государственной думы. Знала кошка, чье мясо съела, знал Столыпин, с кем ему приходится иметь дело. Он ударил своего главного врага, ударил пролетариат. Он на этом попробовал, встанут ли опять рабочие на защиту своей фракции, или нет? Оказалось, что сил уже не было, они не встали, и это решило судьбу революции, которая кончилась в июне 1907 г.
Я вам сказал, что наша революция 1905 г. дает материал для проверки истории Великой французской революции. Наша революция побеждала и шла вперед, пока побеждал и шел вперед рабочий класс. Наша революция стала терпеть поражение, когда потерпел поражение рабочий класс. Был во Франции рабочий класс? Нет. Как класс пролетариат конечно был, но как класс, осознавший себя и свои интересы, — он не был представлен во Французской революции. Французская революция разыгралась на мелкобуржуазной плоскости, т. е. на той плоскости, на которой разыгралась наша революция в 1906 г. И вот вам причина того, что результаты нашей революции так прочны и что она через 25 лет идет кверху, а Французская революция через 25 лет уже далеко спустилась книзу и забралась собственно под хвост самой себе, если можно так выразиться, поскольку хартия 1814 г. давала гораздо меньше, нежели конституция 1791 г. Вот первый урок, который мы извлекли, — и сейчас рабочий класс идет во главе революционного движения во всем мире. Он ведет движение конечно и в Китае и в Индии. И там опорными центрами являются пролетарские центры — Шанхай, Кантон, Бомбей и т. д. Сейчас идут в Китае крестьянские восстания. Недаром буржуазные газеты называют их коммунистическими, недаром они идут под коммунистическими лозунгами. Это — опять-таки урок той же самой пролетарской борьбы. Про другие страны, про Европу, и Америку, не приходится говорить, — там гегемония рабочего класса совершенно очевидна. Особенно курьезно положение в Германии. В Германии партии, представляющие или претендующие представлять рабочий класс, составляют большинство в рейхстаге. Знаете ли вы, что в рейхстаге — 576 членов, из них 320 коммунистов, социал-демократов и фашистов, гитлеровцев137. Коммунисты представляют рабочий класс, социал-демократы и фашисты делают вид, что они представляют рабочий класс. Вы знаете, как официально называется фашистская партия? «Национально-социалистическая рабочая партия». И действительно, малосознательные рабочие, преимущественно ремесленные рабочие, за ней идут, в ее рядах — порядочное количество ремесленного пролетариата; и за социал-демократией — хотя все меньше и меньше — идут рабочие. Эти три партии, за которыми идут рабочие (сознательные — за коммунистами, малосознательные — за социал-демократами и фашистами) — они составляют большинство в рейхстаге — 320 человек из 576, а в стране сидит буржуазное правительство. Это подводит нас к другому уроку революции 1906 г. Что такое гитлеровцы, фашисты — вы знаете, это — нечто вроде наших зубатовцев. За Зубатовым, за Гапоном тоже шли рабочие. Но кроме этого в Германии мы имеем 8½ млн. рабочих, которые находятся в руках оппортунистов. И вот вам объяснение неудачи нашей революции 1905 г. и медленного движения революции в Германии в наши дни. Корень — один и тот же. Вот — громадный урок, который дает революция 1905 г. нашему времени.
Борьба с оппортунизмом всякого типа — с правым и «левым» — это наша основная борьба. Мы конечно можем ее мотивировать всячески — и хозяйственным, и международным положением, и как угодно, но не мешает ее мотивировать и исторически, ибо, в конце концов, исторические примеры наиболее убедительны. Оппортунистическое руководство всегда вело к гибели и к краху. Поставить оппортунистов во главе движения — это значит итти на верный разгром, на верное поражение. Вот чему учит нас между прочим революция 1905 г. Она учит нас настоящим, основательным образом ненавидеть оппортунистов, и в этом смысле она остается незабываемым уроком, незабываемым до наших дней. Она остается живым примером, несмотря на то, что она не была социалистической революцией, — они была, как вы знаете, революцией буржуазной, желавшей остаться в пределах капиталистического строя, правда, на очень короткое время. Воображать дело так, что Ленин будто бы думал добиться буржуазной республики и затем сесть отдохнуть, — это совершенно нелепая идея. Ленин прямо говорил, что на другой день после победы демократической революции мы немедленно перейдем к социалистической революции. Теория непрерывной революции отлично была известна и Ленину, только Ленин не делал из нее пугала, как Троцкий. Хотя революция 1905 г. была непосредственно революцией буржуазной, но, поскольку там сталкивались четкие партийные позиции в лице Ленина — с правым оппортунизмом в лице меньшевиков, не прикрытых революционной фразой, с «левым» оппортунизмом в лице меньшевиков, прикрытый революционной фразой, а отчасти и со всякого рода богдановскими элементами, — постольку революция 1905 г. является для нас грандиозным предметным уроком. И вот почему в наши дни, в дни социалистической реконструкции нашего хозяйства, когда вопрос о четкой последовательной линии и неуклонном ее проведении и о борьбе с оппортунизмом стоит так остро, — нам полезно, с точки зрения анализа политического руководства, приглядеться к нашей революции 1905 г.
И еще один урок дает наша первая революция — это в вопросе о соотношении стихийносги и сознательности в революции, об отношении партии и масс. Можно сказать: «Вы изображаете нарастание восстания перед декабрем как стихийный процесс: вы забыли лозунг партии, вы забыли, что партия еще на III съезде постановила призывать к восстанию». Я не забыл, товарищи. Я вам сказал, что уже с 1901 г. Ленин ставил в программу борьбы вопрос о вооруженном восстании. Я только хотел бороться в своем выступлении с остатками меньшевистских легенд, которые еще бредят, что восстание было искусственно вызвано большевиками, что без этого — восстания бы не было, что большевики навязали восстание массам. Это — величайший вздор, товарищи. На самом деле массы подходили к восстанию, а значение большевиков было в том, что они предвидели это. В этом — колоссальное значение нашей партии: она всегда умела предвидеть движение и благодаря этому дать ему надлежащую ориентировку. В этом — ее сила, в этом — секрет ее победы над всеми ее противниками. Но предвидеть движение и искусственно вызывать его — это вещи разные. Вот с чем старался я бороться в своем выступлении. Само собой разумеется, что влияние нашей партии в революции 1905 г. было уже колоссальным, хотя тогда не она одна была во главе революции, — у нее оспаривали место и эсеры, и разные другие джентльмены, вроде Троцкого. Но уже тогда наша партия, одна только наша партия, правильно предсказывала ход революции. И в конце концов, то, что предвидела наша партия, оправдалось, и оправдалось буквально, правда, с паузой в 10 лет, оправдалось в феврале 1917 г. И если бы Ленин склонен был почивать на лаврах, то он мог бы соорудить себе постель из лавров в феврале 1917 г. То, что он предсказывал, оправдалось буквально все: рабочие вместе с крестьянством, вместе с солдатами, вместе с армией сбросили царизм и сбросили бы помещиков, если бы на выручку не явились эсеры и меньшевики и не поддержали бы господ помещиков под одну и под другую ручку: пожалуйста, посидите, будьте так добры! Помещики их пожалели, согласились посидеть еще 8 месяцев, и тогда их сбросили уже совсем, всех вместе. Колоссальное влияние нашей партии сильнейшим образом сказалось и на первой революции. Было бы совершенно нелепо умалять это влияние и изображать революцию как стихийный процесс. Но без энтузиазма масс, без подъема масс вообще никакие шаги невозможны. И сила нашей партии заключается в том, что она умеет этот энтузиазм согреть, умеет этот энтузиазм организовать, предвидеть этот энтузиазм и направить его по тому пути, по которому должна итти эта волна энтузиазма; она умеет не дать этой волне разбиться зря о берега.
Вот в чем сила нашей партии, колоссального направляющего аппарата, созданного еще перед 1905 г., созданного Лениным между 1903 и 1905 гг. и составляющего характернейшую особенность нашей революции. Во Французской революции не только не было пролетариата, но не было и такой руководящей силы, не было такой партии, как большевистская. Недаром слово «большевик» — которое в 1905 г. очень многие даже не понимали, не знали, что такое — большевик, а французская полиция переводила его как максималист — недаром теперь это слово стало мировым словом. Скажите, где угодно, — «большевик», — в Кантоне, в Константинополе, в Риме, в Нью-Йорке, в Чикаго, — всюду поймут (смех), нас теперь всюду знают и поделом знают, потому что это — первая организованная революционная сила, которая планомерно направляет колоссальный процесс революции.