Террор — это главным образом ненужные жестокости, совершаемые испуганными людьми ради собственного успокоения.
Систематический государственный террор не был придуман большевиками: задолго до них к нему прибегли якобинцы. Тем не менее, различия между большевистским и якобинским террором столь глубоки, что мы не слишком ошибемся, назвав большевиков изобретателями политического террора. Достаточно сказать, что французская революция пришла к террору в высшей точке своего развития, тогда как российская с него началась. О якобинском терроре говорят как о «коротком эпизоде», как об «издержках» революционных событий2. Красный террор был с первых шагов существенным элементом большевистского режима. Порой он усиливался, порой ослабевал, но никогда не прекращался полностью. Как черная грозовая туча, он постоянно висел над советской Россией.
Те, кто выступает от лица и в защиту большевиков, как правило, возлагает вину за террор на их противников — и в гражданскую войну, и при военном коммунизме и во многих других сомнительных проявлениях большевизма. Они полагают, что террор был явлением прискорбным, но неизбежным, что это ответная реакция на контрреволюционные выступления. Иными словами, большевики ни за что не пошли бы на террор, будь у них малейшая возможность его избежать. Типичным в этом смысле является суждение А.И.Балабановой:
«К сожалению, обстоятельства сложились так, что большевики вынуждены были прибегнуть к террору и репрессиям под давлением иностранных интервентов и русских реакционеров, стремившихся защитить свои привилегии и восстановить старый режим»3.
Против этого можно выдвинуть несколько возражений.
Если бы большевики в самом деле ввели террор «под давлением иностранных интервентов и русских реакционеров», они отказались бы от него сразу же после решительной победы над этими врагами, то есть в 1920 году. Но ничего подобного не произошло. С окончанием гражданской войны действительно прекратились повальные массовые убийства, происходившие в 1918–1919 годы, однако законы и институты, сделавшие эти убийства возможными, были полностью сохранены. И когда Сталин стал безраздельным хозяином советской России, все инструменты, необходимые для развертывания террора в невиданных до этого масштабах, оказались у него под рукой. Одно только это доказывает, что для большевиков террор был не орудием обороны, а методом управления. Подтверждением этому служит и то обстоятельство, что главный институт большевистского террора — ЧК — был создан в начале декабря 1917 года, то есть до того, как вообще могла возникнуть какая-либо организованная оппозиция власти большевиков, а «иностранные интервенты» все еще усердно искали их расположения. Здесь можно сослаться на авторитет одного из самых жестоких руководителей ЧК, латыша Я.Х.Петерса, утверждавшего, что в первой половине 1918 года, когда чекистские эксперименты с террором уже начались, «контрреволюционных организаций… как таковых… не наблюдалось»[254].
Как свидетельствуют источники, Ленин, будучи убежденным сторонником террора, считал его необходимым инструментом деятельности революционного правительства. Он был готов ввести террор превентивно, то есть при отсутствии активного сопротивления его режиму. Такая приверженность террору основывалась на глубоком убеждении в правоте своего дела и на нежелании воспринимать политическую ситуацию иначе, как в черно-белых тонах. Теми же мотивами руководствовался и Робеспьер, с которым Троцкий сравнивал Ленина еще в 1904 году. Как и его французский предшественник, Ленин хотел построить мир, населенный исключительно «хорошими гражданами». Эта цель служила для него, как и для Робеспьера, моральным оправданием физического истребления «плохих» граждан4.
Уже с момента создания большевистской организации (о которой он с гордостью говорил, как о «якобинской») Ленин настаивал на необходимости революционного террора. Его эссе 1908 года «Уроки Коммуны» содержит удивительные откровения на сей счет. Перечислив достижения и неудачи этой первой «пролетарской революции», он указывает на ее главный просчет — «излишнее великодушие пролетариата: надо было истреблять своих врагов, а он старался морально повлиять на них»5. Это замечание является, вероятно, одним из наиболее ранних примеров использования в политической литературе термина «истребление» не по отношению к паразитам, а по отношению к человеческим существам. Для обозначения «классовых врагов» своего режима Ленин обычно использовал термины из лексикона борьбы с вредителями, называя «кулаков» «кровопийцами», «пауками» или «пиявками». Уже в январе 1918 года, подстрекая население к погромам, он писал:
«Тысячи форм и способов учета и контроля за богатыми, жуликами и тунеядцами должны быть выработаны и испытаны на практике самими коммунами, мелкими ячейками в деревне и в городе. Разнообразие здесь есть ручательство жизненности, порука успеха в достижении общей единой цели: очистки земли российской от всяких вредных насекомых, от блох — жуликов, от клопов — богатых и прочее и прочее»6.
Этому примеру затем последовал Гитлер. Говоря в «Mein Kampf» о лидерах немецкой социал-демократии, которых он в большинстве считал евреями, он называл их «Ungeziefer» — «паразитами», достойными только истребления7.
Насколько глубокие корни пустила в ленинской душе страсть к террору, показывает эпизод, происшедший в первый же день, когда он стал главой государства. В процессе захвата власти большевиками Каменев обратился ко Второму съезду Советов с предложением отменить смертную казнь для солдат, дезертирующих с фронта, восстановленную в середине 1917 года Керенским. Съезд принял это предложение8. Ленин, занятый другими делами, узнал об этом позднее, и, как пишет Троцкий, «возмущению его не было конца». «Вздор, — повторял он. — Как же можно совершить революцию без расстрелов? Неужели же вы думаете справиться со всеми врагами, обезоружив себя? Какие еще есть меры репрессии? Тюремное заключение? Кто ему придает значение во время гражданской войны, когда каждая сторона надеется победить?» «Ошибка, — повторял он, — недопустимая слабость, пацифистская иллюзия и пр.»9. И это говорилось в то время, когда большевистская диктатура была едва установлена, когда она не встречала еще никакого организованного сопротивления (ибо никто не верил, что большевики продержатся у власти), когда не было ничего даже отдаленно напоминавшего «гражданскую войну». По настоянию Ленина, большевики проигнорировали это решение съезда об отмене смертной казни и восстановили ее, более или менее узаконив, в июне следующего года.
Хотя Ленин предпочитал руководить террором, оставаясь в тени, время от времени он давал понять, что будет глух к жалобам по поводу «невинных» жертв ЧК. «Я рассуждаю трезво и категорически, — сказал он в 1919 году рабочему-меньшевику, осудившему аресты невинных граждан, — что лучше: посадить в тюрьму несколько десятков или сотен подстрекателей, виновных или невиновных, сознательных или несознательных, или потерять тысячи красноармейцев и рабочих? — Первое лучше»10. Так он оправдывал массовые репрессии[255].
Ему вторил Троцкий. 2 декабря 1917 года, обращаясь к новому, большевистскому Исполкому, он говорил:
«В том, что пролетариат добивает падающий класс, нет ничего безнравственного. Это его право. Вы возмущаетесь… тем мягким террором, который мы направляем против своих классовых противников, но знайте, что не далее как через месяц этот террор примет более грозные формы, по образцу террора великих революционеров Франции. Не крепость, а гильотина будет для наших врагов»11.
Пользуясь случаем, он объяснил (повторив слова французского революционера Жака Эбера), что гильотина — это приспособление, которое «делает человека на голову короче».
В свете всех этих фактов нельзя утверждать, что большевики «вынуждены были прибегнуть» к политике террора «под давлением» внутренних и внешних противников, что он был им навязан. Для большевиков, как и для якобинцев, террор был отнюдь не крайней мерой, но служил заменой народной поддержки, которой им не хватало. Чем более теряли они популярность, тем сильнее становился террор. Осенью и зимой 1918/1919 годов он вырос в массовое побоище, невиданное по размаху[256].
Красный террор несопоставим поэтому ни с так называемым белым террором антибольшевистских армий в России, ссылкой на который большевики обычно оправдывали свои действия, ни с якобинским террором во Франции, который они, по их словам, взяли за образец.
Белые действительно казнили большевиков и тех, кто им сочувствовал. Расправы эти были и массовыми и весьма жестокими. Но они никогда не возводили террор в ранг особой политики и не создавали для этого формальных институтов, таких, как ЧК. Обычно такие казни производились по распоряжению армейских офицеров, действовавших по собственной инициативе. Часто они были эмоциональной реакцией на опустошительные картины, которые открывались взору на территориях, отвоеванных у Красной Армии. Будучи вполне одиозным, террор белых армий, в отличие от красного террора, никогда не был систематическим.
Якобинский террор 1793–1794 годов по своей философии и психологии имел много общего с красным террором, но в то же время между ними существовал ряд глубоких различий. Прежде всего, якобинский террор возник в результате давления снизу: его породила улица, голодная толпа, искавшая, на ком выместить свою ярость. В противоположность этому, большевистский террор был навязан сверху — массам, уже уставшим от кровопролития. Как мы еще увидим, Москва вынуждена была угрожать местным Советам серьезными карами за неисполнение директив о терроре. И хотя в 1917–1918 годы в стране было много насилия, ничто не свидетельствует о том, что толпа требовала крови целых классов.
Далее, два этих наиболее ярких в истории периода террора несопоставимы по своей длительности. Якобинский террор продолжался менее года — из десяти лет, которые, по самым скромным оценкам, длилась французская революция. В этом смысле он действительно был лишь «коротким эпизодом». Сразу же после 9 термидора, когда якобинские лидеры были арестованы и гильотинированы, террор во Франции закончился. Внезапно и навсегда. Но в советской России он был перманентным, хотя и имел порой подъемы и спады. Несмотря на то что в конце гражданской войны была вновь отменена смертная казнь, по-прежнему, с полным пренебрежением к юридическим процедурам, продолжались расправы.
Глубокое различие между якобинским и большевистским террором лучше всего символизирует тот факт, что в Париже нет ни памятника Робеспьеру, ни улиц его имени, в то время как в столице советской России, в самом ее центре, до 1991 года огромная фигура основателя ЧК Феликса Дзержинского гордо возвышалась на площади, названной в его честь.
Большевистский террор не сводился лишь к массовым казням. По мнению некоторых современников, эти казни, как бы ни были они ужасны, вносили малую лепту в общую атмосферу подавленности. Исаак Штейнберг, свидетельству которого вполне можно доверять, ибо он, будучи юристом по образованию, занимал в правительстве Ленина пост наркома юстиции, отмечал в 1920 году, что, несмотря на окончание гражданской войны, террор, ставший неотъемлемым элементом режима, продолжался. Массовые расстрелы заключенных и заложников были, по его мнению, лишь «наиболее яркими объектами на мрачном небосклоне террора, нависшим над революционной землей». Они были «его кульминацией, его апофеозом».
«Террор — вовсе не отдельная акция, не изолированное, случайное, — пусть даже повторяющееся, — выражение гнева правительства. Террор — это система <…> созданный и легализованный режимом план массового устрашения, массового принуждения, массового уничтожения. Террор — это выверенный перечень наказаний, репрессалий, и угроз, с помощью которых правительство запугивает, соблазняет и принуждает выполнять свою волю. Террор — это тяжелый, удушающий покров, наброшенный сверху на все население страны, покров, сотканный из недоверия, потаенной бдительности и жажды мщения. Кто держит этот покров в своих руках, кто с его помощью держит в руках все население страны без исключения? <…> В условиях террора власть находится в руках меньшинства, печально известного меньшинства, сознающего свою изолированность и боящегося ее. Террор существует именно потому, что правящее меньшинство усматривает врагов во все большем числе индивидов, групп и слоев общества <…> Этот собирательный «враг Революции» разрастается, охватывая саму Революцию <…> Понятие это мало-помалу расширяется и в конце концов включает в себя всю страну, все ее население, «всех, за исключением правительства», и тех, кто с ним непосредственно сотрудничает»[257].
В перечень проявлений красного террора Штейнберг включает разгон свободных профсоюзов, подавление свободы слова, создание плотной сети тайных агентов и доносчиков, пренебрежение правами человека, всеобщий голод и нищету. По его мнению, «атмосфера террора», его угроза, разлитая в воздухе, отравляла советскую жизнь даже больше, чем казни как таковые.
Террор вырастал из якобинского убеждения Ленина, что, находясь у власти и управляя страной, большевики должны физически истребить «буржуазию», сосредоточившую в себе все «порочные» идеи и побуждения. Термин «буржуазия» большевики употребляли расширительно, обозначая с его помощью две группы людей: во-первых, тех, кого по своему происхождению или месту в хозяйственной жизни они считали «эксплуататором», — будь то промышленник-миллионер или крестьянин, имеющий лишнюю сотку земли, и, во-вторых, тех, кто, независимо от своего социального или экономического положения, был не согласен с большевистской политикой. То есть человек мог выступать — объективно и субъективно — как представитель буржуазии из-за одних только своих взглядов. Вспоминая время, когда он работал в Совнаркоме, Штейнберг приводит эпизод, ярко раскрывающий кровожадные наклонности Ленина. 21 февраля 1918 года Ленин представил своему кабинету проект декрета, озаглавленного «Социалистическое Отечество в опасности!»12 Этот документ был откликом на немецкое наступление, последовавшее за отказом большевиков подписать Брестский договор. Декрет призывал народ вставать на защиту страны и революции. Один из его пунктов предусматривал, по замыслу Ленина, расстрел «на месте» — то есть без суда — весьма широкой и неясно обозначенной категории злоумышленников, в которую входили «неприятельские агенты, спекулянты, громилы, хулиганы, контрреволюционно агитаторы, германские шпионы». Включая в этот перечень уголовников (спекулянтов, «громил», хулиганов), Ленин рассчитывал получить поддержку декрета в массах, уставших от разгула преступности, но подлинной мишенью были здесь его политические противники, обозначенные как «контрреволюционные агитаторы».
Против этой формулировки выступили левые эсеры, в принципе отрицавшие возможность применения смертной казни в борьбе с политическими противниками. «Я сказал, — пишет Штейнберг, — что эта жестокая угроза перечеркивает весь пафос манифеста. Ленин ответил с усмешкой: Напротив, именно здесь заключен подлинный революционный пафос. Вы что же, считаете, что мы сможем победить, не прибегая к жесточайшему революционному террору?»
«Было трудно, — продолжает Штейнберг, — спорить об этом с Лениным, и вскоре наша дискуссия зашла в тупик. Мы обсуждали огромный террористический потенциал этой суровой полицейской меры. Ленина возмущало, что я возражаю против нее во имя революционной справедливости и правосудия. В конце концов я воскликнул раздраженно: «Зачем тогда нам вообще комиссариат юстиции? Давайте назовем его честно комиссариат социального истребления, и дело с концом!» Лицо Ленина внезапно просветлело, и он ответил: «Хорошо сказано <…> именно так и надо бы его назвать <…> но мы не можем сказать это прямо»»[258].
Главный вдохновитель красного террора, Ленин часто вынужден был обхаживать своих более гуманных коллег, убеждая их в необходимости жестких мер. Однако он правдами и неправдами старался, чтобы имя его никак с террором не связывалось. Обычно он настаивал, чтобы подпись его стояла под всеми законами и декретами, но он избегал этого, когда дело касалось актов государственного насилия. В таких случаях он доверял подписывать документы председателю Центрального Комитета, наркому внутренних дел или какой-нибудь инстанции, например, Уральскому областному Совету, которому была навязана ответственность за убийство царской семьи. Он отчаянно избегал ситуаций, в которых его имя оказалось бы исторически связано со спровоцированными им жестокостями. Как пишет один из его биографов, «он проявлял величайшую осторожность и всегда говорил о терроре лишь отвлеченно, чтобы его имя не ассоциировалось с конкретными террористическими актами, с убийствами в подвалах Лубянки или в каких-то других подвалах… Ленин сумел удержаться на такой дистанции от террора, что возникла легенда, будто он не принимал в нем никакого активного участия, предоставив решать все Дзержинскому. Это маловероятно, ибо он по натуре был неспособен передать кому-либо свои полномочия в решении важных вопросов»13. В действительности все решения о репрессиях, касались ли они общих процедур, или уничтожения важных заключенных, требовали санкции Центрального Комитета (позднее Политбюро), постоянным председателем которого de facto был Ленин14. И красный террор несомненно был его детищем, как бы отчаянно он ни пытался отрицать отцовство.
Попечителем этого непризнанного отпрыска стал Дзержинский, создатель и руководитель ЧК. В начале революции ему было почти сорок. Он родился неподалеку от Вильно в патриотически настроенной дворянской семье. Порвав с семейными религиозными и националистическими традициями, вступил в литовскую социал-демократическую партию и целиком посвятил себя организаторской и пропагандистской работе. Одиннадцать лет он провел в царских тюрьмах и на каторге. Это был суровый опыт, оставивший в его душе неизгладимые шрамы, сформировавший упрямую волю и неутолимую жажду мщения. Он был способен на невероятные жестокости, но совершал их не для личного удовлетворения, а из чистой преданности идее. Тощий, аскетичный, он выполнял распоряжения Ленина с поистине религиозным рвением, посылая на расстрел «буржуев» и «контрреволюционеров» с таким же смирением и чувством исполненного долга, с каким за несколько столетий до этого отправлял бы еретиков на костер.
Первым шагом на пути к массовому террору в советской России была отмена всех законодательных норм — в сущности, закона как такового, — на место которых было поставлено нечто, названное «революционной совестью». Ничего подобного не совершалось до этого — никогда и нигде: советская Россия была первым государством в мире, поставившим закон вне закона. Это обеспечивало властям полную свободу избавляться от каждого, кто им не нравился, узаконивало погромы любых оппонентов режима.
Ленин намеревался действовать таким образом задолго до того, как пришел к власти. Одним из главных просчетов Парижской коммуны он считал то, что не была отменена система французского законодательства. Этой ошибки он повторять не собирался. В конце 1918 года он определил диктатуру пролетариата как «власть, не связанную никакими законами»15. Вслед за Марксом он рассматривал законы и суд как орудия, с помощью которых правящий класс защищает свои интересы: так, в «буржуазном» обществе закон, прикрываясь маской беспристрастности, на самом деле стоит на страже частной собственности. Эту точку зрения ясно сформулировал в начале 1918 года Н.В.Крыленко, ставший впоследствии наркомом юстиции:
«Одним из наиболее распространенных софизмов буржуазной науки является утверждение о какой-то особой природе суда, как института, который призван осуществлять некую особую «справедливость», как моральную сверхклассовую ценность, независимую в своем существе от классового строения общества, классовых интересов борющихся групп и классовой идеологии господствующих классов… «Справедливость да царствует в судах» — едва ли можно придумать горшую насмешку над действительностью… Параллельно можно привести еще целый ряд подобных софизмов. Суд есть ограждение «права», подобно «господству», преследует высшие задачи обеспечения гармонического развития «личности». Буржуазное «право», буржуазная «справедливость», интересы «гармонического развития» буржуазной «личности»… В переводе на простой язык жизненных фактов это означает, прежде всего, охрану частной собственности»16.
Из этого Крыленко делает вывод, что исчезновение частной собственности автоматически повлечет за собой исчезновение права. Таким образом, социализм «уничтожит в зародыше» сами «психологические эмоции», которые заставляют людей совершать преступления. Иначе говоря, закон, по его мнению, не предотвращает преступлений, а, наоборот, служит их причиной.
Конечно, в период перехода к социализму, считал Ленин, придется сохранить некоторые юридические институты, но они будут служить целям не лицемерной «справедливости», а классовой борьбы. «Нам нужно государство, нам нужно принуждение, — писал он в марте 1918 года. — Органом пролетарского государства, осуществляющим такое принуждение, должны быть советские суды»17.
Верный своему слову, вскоре после прихода к власти Ленин одним росчерком пера ликвидировал всю систему российского права, сложившуюся после реформы 1864 года. Это было провозглашено декретом от 22 ноября 1917 года, изданным после долгих дебатов в Совнаркоме18. Первым же пунктом этого декрета были распущены все суды, вплоть до высшей кассационной инстанции — сената. Далее, были упразднены все должности, связанные с судопроизводством, например, прокурора, адвоката и мирового судьи. Нетронутыми оставлены были лишь местные суды, которые рассматривали мелкие иски.
Декрет прямо не аннулировал все законы Российской империи (это будет сделано годом позже), но фактически имел именно такое действие, ибо предписывал местным судам руководствоваться «законами свергнутых правительств лишь постольку, поскольку таковые не отменены революцией и не противоречат революционной совести и революционному правосознанию». В примечании, поясняющем эту туманную формулировку, было сказано, что отмененными являются все законы, противоречащие декретами советской власти, а также «программам-минимум российской социал-демократической рабочей партии и партии социалистов-революционеров». По существу, в исках, все еще подлежащих судебному разбирательству, основанием для установления вины становилось мнение, вынесенное судьей или судьями.
В марте 1918 года местные суды были заменены народными судами. Они должны были рассматривать все преступления, совершенные гражданами против других граждан: убийства, телесные повреждения, кражи и т. д. Заседавшие в них выборные судьи не были связаны никакими формальностями в рассмотрении обстоятельств дела19. Инструкция, выпущенная в ноябре 1918 года, запрещала судьям в народных судах ссылаться на законы, принятые до октября 1917 года, и еще раз подтверждала, что они свободны от каких-либо «формальных» правил при рассмотрении свидетельских показаний. Выносить приговоры они должны были, руководствуясь декретами советского правительства, а когда этого недостаточно, — социалистическим правосознанием20.
В соответствии с российской традицией, по которой преступления против государства и его представителей обычно рассматривались иначе, чем преступления против частных лиц, большевики учредили (тем же декретом от 22 ноября 1917 года) суды нового типа — революционные трибуналы. Они действовали по образцу, выработанному во время французской революции, и рассматривали дела по обвинению в «контрреволюционных преступлениях», включавших также экономические преступления и «саботаж»21. Чтобы направить их работу, наркомат юстиции, руководимый в то время Штейнбергом, издал 21 декабря 1917 года дополнительную инструкцию, где, в частности, было сказано, что «меру наказания революционный трибунал устанавливает, руководствуясь обстоятельствами дела и велениями революционной совести»22. Как надлежит устанавливать «обстоятельства дела» и в чем именно заключается «революционная совесть», — об этом документ умалчивал[259].
Поэтому революционные трибуналы с самого начала действовали, как «шемякин суд», вынося приговор на основе субъективной оценки вины подсудимого. Первоначально революционные трибуналы не могли выносить смертных приговоров, но очень скоро ситуация изменилась, ибо неявным образом была вновь введена смертная казнь. 16 июня 1918 года «Известия» опубликовали «Резолюцию», подписанную новым наркомом юстиции П.И.Стучкой, где говорилось: «Революционные трибуналы не связаны никакими ограничениями в выборе мер борьбы с контрреволюцией, кроме тех случаев, когда законом определены меры не ниже определенного наказания». Эта витиеватая фраза означала, что революционные трибуналы получали право выносить смертный приговор, когда считали это необходимым, и были обязаны делать это по требованию правительства. Первой жертвой нового установления оказался командующий Балтийским флотом адмирал А.М.Щастный, которого Троцкий обвинил в заговоре с целью сдать свои корабли немцам. Его пример должен был стать уроком для других офицеров. Судил Щастного и 21 июня вынес ему приговор Специальный революционный трибунал Центрального исполнительного комитета, созданный по указанию Ленина для рассмотрения дел о государственной измене23. Когда левые эсеры выступили с возражениями против возврата к практике смертной казни, Крыленко ответил: «В вердикте не сказано, что обвиняемый приговаривается к смертной казни через расстреляние, а говорится, что Трибунал «постановил, считая его виновным во всем изложенном, — расстрелять»24.
После изгнания из советских учреждений представителей различных партий — вначале меньшевиков и эсеров, а затем левых эсеров — революционные трибуналы превратились в трибуналы большевистской партии, неубедительно закамуфлированные под общественные суды. В 1918 году 90 % занятых в них были большевиками25. Чтобы быть назначенным судьей в революционный трибунал, не требовалось никакой формальной квалификации, кроме умения читать и писать. По данным статистики того времени, 60 % судей в трибуналах не имели законченного среднего образования26. Впрочем, как пишет Штейнберг, хуже всех оказывались зачастую не полуобразованные пролетарии, а интеллигенты, которые использовали трибуналы для сведения личных счетов и порой не гнушались брать взятки с родственников обвиняемых27.
Люди, оказавшиеся внезапно под властью большевиков, попали в ситуацию исторически беспрецедентную. Существовали суды для обычных и для государственных преступлений, но не было соответствующих законов. Судьи, не имевшие квалификации, выносили гражданам приговоры за преступления, которые нигде не были определены. Принципы «nullum crimen sine lege» и «nulla poena sine lege» («нет преступления, если нет закона» и «нет наказания, если нет закона»), на которых традиционно основывалась вся западная юриспруденция (а с 1864 года и российская), были выброшены за борт как бесполезный балласт. Многим современникам ситуация эта представлялась в высшей степени необычной. Как отмечал один наблюдатель в апреле 1918 года, в предшествующие пять месяцев ни один человек не был осужден за грабеж или убийство, если только он не был расстрелян на месте или растерзан толпой. Куда же запропастились все преступники, спрашивал он недоуменно, ведь в прежние времена суды работали день и ночь28. Ответ, конечно, заключался в том, что Россия внезапно превратилась в беззаконное общество. Что означало это для среднего жителя, можно понять из заметок Леонида Андреева, относящихся к апрелю 1918 года:
«Мы живем при необыкновенных условиях, еще понятных для биолога, изучающего жизнь плесени и грибка, но недопустимых для психосоциолога. Закона нет, власти нет, весь общественный строй без охраны… Кто нас охраняет? Почему мы еще живы, не ограблены, не выгнаны из дому? Старой власти нет; кучка неведомых красногвардейцев сидит на окрестных станциях, учится стрелять <…> делает продовольственные и за оружием обыски и дает «разрешения» на поездки в город. Ни телефона, ни телеграфа. Кто нас охраняет? Остатки разума; случайность, что не приметили и никто не захотел; наконец, некоторые общечеловеческие культурные навыки, порою просто бессознательные привычки: ходить по правой стороне, говорить «здравствуйте», встречаясь, снимать шапку, а не чужую. Музыка давно уже умолкла, а мы, как танцоры, все еще ритмично движем ногами и кланяемся под неслышную мелодию закона»29.
К большому разочарованию Ленина, революционные трибуналы не стали инструментом террора. Судьи работали спустя рукава и выносили мягкие приговоры. Как отмечала пресса, в апреле 1918 года трибуналы всего-навсего закрыли несколько газет и осудили нескольких «буржуев»30. Даже после того как им были предоставлены соответствующие полномочия, они неохотно выносили смертные приговоры. В течение всего 1918 года — года, в сентябре которого был официально объявлен красный террор, — революционные трибуналы осудили 4483 человека. Треть из них были направлены на принудительные работы, еще треть — присуждены к уплате штрафов, и только четырнадцать человек — к смертной казни31.
Это было совсем не то, к чему стремился Ленин. Судьи (теперь уже почти исключительно члены партии большевиков) получили инструкции выносить максимально суровые приговоры и были наделены для этого самыми широкими полномочиями. В марте 1920 года трибуналы получили «право отказываться от вызова и допроса свидетелей при ясности их показаний, данных во время предварительного следствия, и право прекращать судебное следствие в любой момент при признании обстоятельств дела достаточно выясненными. Трибуналы имели право отказывать в вызове в суд обвинителя и защитника и не допускать прений сторон»32. Эти меры возвращали российскую процессуальную практику к уровню, на котором она была в XVII веке.
Но даже модернизированные таким образом, революционные трибуналы оказались слишком неповоротливы и громоздки, чтобы стать, по ленинскому требованию, инструментом «власти, не связанной никакими законами». Поэтому он все более и более полагался на ЧК, которой сам выдал лицензию на убийство без суда и следствия.
ЧК родилась в обстановке исключительной секретности. Решение о создании сил безопасности — по сути, о возрождении царского департамента полиции — было принято Совнаркомом 7 декабря 1917 года на основании доклада Дзержинского о борьбе с «саботажем» (конкретно речь шла о забастовке служащих)[260]. В то время решение Совнаркома не было опубликовано. Впервые его напечатали в 1924 году — в неполном и искаженном виде, а затем в 1926 году — в виде более полном, но также искаженном. Полная первоначальная версия этого документа увидела свет лишь в 1958 году33. В 1917 году в большевистской печати появилось только краткое, в две фразы, сообщение, что Совнарком учредил Чрезвычайную комиссию по борьбе с контрреволюцией и саботажем, штаб которой будет располагаться в Петрограде, на Гороховой, 234. До революции в этом здании находились контора градоначальника и местное отделение департамента полиции. Ни о задачах, ни о полномочиях ЧК ничего не было сказано.
То, что в момент создания ЧК не были преданы гласности ее функции и полномочия, имело поистине страшные последствия, ибо дало этой организации возможность претендовать на такие привилегии, которые вовсе не предполагались вначале. Мы знаем, что первоначально ЧК, созданная по образцу царской тайной полиции, имела задачей расследование и пресечение преступлений против государства. Она не могла применять к гражданам никаких юридических санкций и должна была передавать подозреваемых в революционные трибуналы, которым надлежало расследовать дела и выносить приговоры. Соответствующие пункты секретной резолюции о создании ЧК звучали следующим образом:
«Задачи комиссии: 1) Пресек[ать] и ликвидировать] все контрреволюционные и саботажнические попытки и действия по всей России, со стороны кого бы они ни исходили. 2) Предание суду революционного трибунала всех саботажников и контрреволюционеров и выработка мер борьбы с ними. 3) Комиссия ведет только предварительное расследование, поскольку это нужно для пресечения»35.
В первых публикациях этой резолюции (1924 и 1926 годов) было изменено лишь одно слово. Как нам теперь известно, в принятом рукописном варианте этого документа слово «пресекать» было написано в сокращенной форме: «пресек.». В первых публикациях это было расшифровано как «преследовать»36. Благодаря подмене нескольких букв ЧК оказалась наделена юридическими полномочиями, правом осуществлять правосудие. Этот подлог, открывшийся только после смерти Сталина, позволил ЧК и организациям, продолжившим ее дело (ГПУ, ОГПУ, НКВД) без суда выносить политическим заключенным приговоры в полном спектре принятых наказаний, включая смертную казнь. Лишь в 1956 году советская тайная полиция была лишена этого права, унесшего к тому времени миллионы человеческих жизней.
Большевики, проявлявшие обыкновенно исключительную пунктуальность в бюрократических вопросах, в случае с тайной полицией совершенно изменили этой привычке. Это учреждение, которому впоследствии была доверена охрана режима, долгое время не имело вообще никакого легального статуса37. «Собрание узаконений и распоряжений» 1917–1918 годов о нем умалчивало, то есть формально оно как бы не существовало. Такая политика проводилась сознательно. В начале 1918 года ЧК запретила публиковать без собственной санкции какую-либо информацию о своей деятельности38. Нельзя сказать, чтобы запрет этот соблюдался очень строго, но он позволяет судить о том, какие представления ЧК имела о себе и о своей роли в обществе. Большевики следовали здесь примеру Петра Великого, который учредил первую в России тайную полицию — Преображенский приказ, — не издавая формального указа по этому поводу[261].
Вначале ЧК состояла из небольшого аппарата чиновников и нескольких военизированных подразделений. В марте она переехала вместе с правительством в Москву, где заняла просторное здание страховой компании «Якорь» на Большой Лубянке, 11. По официальным данным, в этот период в ней было только 120 сотрудников, хотя, по мнению некоторых исследователей, число их, скорее, приближалось к 60039. Как признавался чекист Я.Х.Петерс, его ведомство испытывало затруднения при наборе новых сотрудников, поскольку русские, у которых в памяти еще были свежи воспоминания о царской полиции, относились к предложениям о сотрудничестве «сентиментально» и, не слишком различая преследования при старом и при новом режиме, отказывались идти служить в ЧК40[262]. В результате среди сотрудников ЧК было много нерусских. Дзержинский был поляком, а в числе его ближайших помощников оказалось немало латышей, армян, евреев. Подразделение, которое ЧК использовало для охраны партийных функционеров и важных политзаключенных, набиралось почти исключительно из латышских стрелков, так как латыши считались более жестокими и неподкупными. Ленин решительно одобрял привлечение к этой работе инородцев. Как вспоминает Штейнберг, перед русским национальным характером Ленин испытывал «страх», считал, что русским недостает твердости: «Мягок, чересчур мягок этот русский, — говаривал он. — Он не способен проводить суровые меры революционного террора»41.
Привлечение в ЧК инородцев имело еще и то преимущество, что они с гораздо меньшей вероятностью могли оказаться связаны со своими жертвами родственными узами и их не остановило бы осуждение со стороны русского населения. Сам Дзержинский вырос в атмосфере сильнейшего польского национализма и в юности жаждал «уничтожить всех москалей» — за страдания, причиненные ими его народу[263]. Латыши глядели на русских с презрением. В сентябре 1918 года, будучи ненадолго задержан ЧК, Брюс Локкарт слышал от охранников-латышей, что русские «ленивые и грязные» и в бою «на них никогда нельзя положиться»42. Ленинская политика привлечения инородцев для установления террора среди русского населения напоминала действия Ивана Грозного, который также привлекал в свой террористический аппарат — в Опричнину — множество иностранцев, главным образом немцев.
Чтобы смягчить отвращение к политической полиции со стороны населения социалистической страны, кроме главной, политической функции большевики возложили на ЧК дополнительную задачу — борьбу с уголовной преступностью. Советскую Россию терзали убийства, грабежи и разбой, от которых народ не чаял избавиться. Возлагая на ЧК ответственность за ликвидацию преступности, в том числе бандитизма и «спекуляции», режим стремился сделать это ведомство более привлекательным в глазах населения. В июне 1918 года в интервью меньшевистской газете, пытаясь подчеркнуть эту двойственную роль ЧК, Дзержинский говорил, что задача его организации — «борьба с врагами советской власти и нового образа жизни. Такими врагами являются как наши политические противники, так и все бандиты, воры, спекулянты и другие преступники, подрывающие основы социалистического строя»43.
ЧК было тесно в рамках статуса, определенного при ее основании. В борьбе с политической оппозицией режиму она хотела бы иметь неограниченную свободу действий. Это неизбежно вело к конфликтам с наркоматом юстиции.
С первых дней существования ЧК арестовывала по своему усмотрению лиц, подозреваемых в «контрреволюционной деятельности» или «спекуляции». Пленников под конвоем доставляли в Смольный. Такая процедура не устраивала наркома юстиции Штейнберга — двадцатидевятилетнего юриста-еврея, получившего докторскую степень в Германии за диссертацию о концепции правосудия в Талмуде. 15 декабря он издал приказ, запрещавший впредь доставлять арестованных в Смольный или в революционный трибунал без предварительной санкции наркомата юстиции. Одновременно всех, кто был к этому моменту арестован ЧК, надлежало освободить из-под стражи44.
Зная, по-видимому, что Ленин его поддержит, Дзержинский не выполнил этих распоряжений. 19 декабря он арестовал членов Союза защиты Учредительного собрания. Узнав об этом, Штейнберг тут же издал приказ об освобождении заключенных. В тот же вечер спорный вопрос был включен в повестку заседания Совнаркома. Кабинет встал на сторону Дзержинского и объявил Штейнбергу выговор за освобождение людей, арестованных ЧК45. Но Штейнберга не остановило это поражение, и он обратился в Совнарком с просьбой урегулировать отношение между наркоматом юстиции и ЧК, представив проект резолюции «О компетенции комиссариата юстиции»46. В соответствии с этим документом ЧК запрещалось производить политические аресты без предварительной санкции наркомюста. Ленин и другие члены кабинета поддержали предложение Штейнберга, так как в этот момент большевики не хотели портить отношения с левыми эсерами. В принятой резолюции было сказано, что на всех ордерах на аресты, «имеющие выдающееся политическое значение», должны стоять подпись наркома юстиции. По-видимому, остальные, менее важные аресты были оставлены на усмотрение ЧК.
Но даже и эта довольно сомнительная уступка была почти сразу нейтрализована. Спустя два дня Совнарком, скорее всего в ответ на жалобы Дзержинского, принял совсем другую резолюцию. Подтверждая, что ЧК является следственной организацией, она запрещала наркомату юстиции и другим ведомствам вмешиваться в осуществляемые ею аресты политических лидеров. ЧК вменялось в обязанность информировать о своих действиях постфактум наркоматы юстиции и внутренних дел. Ленин добавил еще разъяснение, что арестованных надлежит либо направлять в суд, либо освобождать47. На следующий день ЧК арестовала центр, руководивший забастовкой служащих в Петрограде48.
Частью соглашения, заключенного в декабре 1917 года между большевиками и левыми эсерами, было право последних ввести своих представителей в коллегию ЧК. Вообще-то большевики мыслили ЧК как стопроцентно большевистскую организацию, но Ленин пошел на эту уступку, хотя Дзержинский и возражал. Совнарком назначил левого эсера заместителем председателя ЧК и ввел в коллегию еще нескольких членов этой партии49. Кроме того, по настоянию левых эсеров утвердили принцип, что ЧК будет осуществлять казни только в случае единогласного решения коллегии. Это давало левым эсерам возможность налагать вето на смертные приговоры. 31 января 1918 года в резолюции, которая не была опубликована, Совнарком подтвердил, что ЧК имеет исключительно следственные полномочия:
«В Чрезвычайной комиссии концентрируется вся работа розыска, пресечения и предупреждения преступлений, все же дальнейшее ведение следствий и постановка дела на суд предоставляется Следственной комиссии при трибунале»50.
Ограничение полномочий ЧК было отменено месяц спустя декретом «Социалистическое Отечество в опасности!»51 Хотя в этом документе и не было прямо сказано, кто должен «расстреливать на месте» контрреволюционеров и прочих врагов нового государства, ни у кого не возникало сомнений, что эта обязанность доверялась ЧК. И ЧК подтвердила это на следующий день, уведомив население, что «контрреволюционеры» будут «беспощадно расстреливаться отрядами комиссии на месте преступления»52. В тот же день, 23 февраля, Дзержинский, связавшись по прямому проводу с местными Советами, сообщил им, что ввиду нарастания антисоветских «заговоров» надлежит немедленно учреждать на местах собственные ЧК, производить аресты «контрреволюционеров» и расстреливать их на месте53. Таким образом, декрет превращал ЧК официально и отнюдь не на временной основе из следственного органа в хорошо отлаженную машину террора. Превращение это произошло с полного согласия Ленина.
В Москве и Петрограде, из-за соглашения с левыми эсерами, ЧК не могла чинить расправу над политическими противниками режима. Пока левые эсеры работали в ЧК — то есть до 6 июля 1918 года, — в этих городах не произошло ни одной официальной политической казни. Первой жертвой декрета 22 февраля стал уголовник по кличке Князь Эболи, изображавший чекиста54. Однако в провинции органы ЧК не были связаны такими обязательствами и регулярно расстреливали граждан по политическим обвинениям. Как вспоминает, например, меньшевик Григорий Аронсон, весной 1918 года в Витебске чекисты арестовали и казнили двух рабочих, обвинив их в распространении листовок Совета рабочих представителей[264]. Сколько еще людей пало жертвой таких самовольных расправ, мы, вероятно, никогда не узнаем.
Взяв за образец жандармский корпус царской службы безопасности, ЧК обзавелся собственными вооруженными формированиями. Первым в ее подчинение перешел небольшой финский отряд, затем появились и другие. К концу апреля 1918 года ЧК имела свой Боевой отряд, состоявший из шести рот пехотинцев, пятидесяти кавалеристов, восьмидесяти велосипедистов, шестидесяти пулеметчиков, сорока артиллеристов и трех броневиков. Именно этими силами в апреле 1918 года ЧК осуществила в Москве свою, пожалуй, единственную популярную акцию — разоружение «черной гвардии» — анархистских банд, которые заняли несколько жилых домов и терроризировали гражданское население. Создание собственных вооруженных формирований было лишь первым шагом на пути превращения политической полиции в настоящее государство в государстве. На чекистской конференции, состоявшейся в июне 1918 года, раздавались уже голоса о необходимости создания регулярных вооруженных сил ЧК и о том, что охрану железных дорог и государственных границ следует поручить чекистам56.
В первые месяцы существования ЧК направляла значительные усилия на борьбу с обыкновенной коммерческой деятельностью. Поскольку самые обычные розничные торговые операции (например, продажа мешка муки) квалифицировалась как «спекуляция», с которой ЧК призвана была бороться, ее агенты тратили уйму времени, выслеживая «мешочников», проверяя багаж железнодорожных пассажиров и проводя облавы на черных рынках. Эта озабоченность «экономическими преступлениями» приводила к распылению сил, и в результате чекисты проглядели представляющие гораздо более серьезную опасность антиправительственные заговоры, которые начали созревать весной 1918 года. В первой половине 1918-го их единственной успешной акцией в области политического сыска было обнаружение в Москве штаб-квартиры савинковской организации. Однако этим они были обязаны чистой случайности, и это не помогло им впоследствии внедриться в созданный Савинковым «Союз защиты Родины и Свободы». Разразившееся в июле ярославское восстание было для них поэтому полной неожиданностью. Еще более поразительно, что ЧК не было известно о планах восстания левых эсеров, особенно если учесть, что руководители этой партии фактически прямо заявляли о своих намерениях. Дело усугублялось еще и тем, что заговор левых эсеров был тайно подготовлен в штаб-квартире самой ЧК и поддержан ее вооруженными подразделениями. Такой невероятный провал заставил Дзержинского уйти 8 июля в отставку. Его место временно занял Петерс. 22 августа Дзержинский был восстановлен в должности — как раз вовремя, чтобы испытать следующее унижение: на сей раз его ведомство проморгало почти удавшееся покушение на жизнь Ленина.
Ни один царь — даже в периоды расцвета революционного терроризма — не опасался так за свою жизнь и не имел такой мощной охраны, как Ленин. Цари путешествовали по России и ездили за границу. Они устраивали приемы и часто, по разного рода торжественным случаям, появлялись в общественных местах. Ленин, съежившись, сидел за кирпичными стенами Кремля, день и ночь охраняемый латышскими стрелками. Когда время от времени он выбирался в город, об этом никому не сообщалось заранее. С того времени, как в марте 1918 года он перебрался в Москву, и вплоть до самой смерти в январе 1924 года он лишь дважды посетил Петроград — место своего революционного триумфа — и не совершал более никаких поездок, чтобы посмотреть страну или пообщаться с народом. Максимум, на что он отваживался, это иногда ездить в своем «роллс-ройсе» в подмосковные Горки, где была специально реквизирована усадьба, служившая ему местом отдыха.
Троцкий выказывал большую отвагу. Он постоянно ездил на фронт, чтобы инспектировать войска и беседовать с командирами. Но и он нередко менял график и маршрут своих передвижений, стремясь избежать возможных покушений.
До сентября 1918 года никаких серьезных покушений на жизни Ленина и Троцкого не было, так как ЦК партии эсеров — партии террористов par exellence[265] — выступал против активного сопротивления большевикам. Нежелание эсеров прибегать к методам, которые они использовали в борьбе с царизмом, было продиктовано соображениями двоякого рода. Во-первых, руководители эсеров были твердо убеждены, что время работает на них и им надо просто не сдавать позиций и ждать, когда в России восторжествует демократия. Убийство же большевистских лидеров привело бы, по их мнению, к победе контрреволюции. И, во-вторых, они просто боялись большевистских репрессий и погромов.
Такую точку зрения разделяли не все эсеры. Некоторые члены этой партии были готовы выступить с оружием в руках против большевиков, независимо от согласия или несогласия их Центрального комитета. Одна такая группа начала складываться в Москве летом 1918 года, под самым носом у ЧК.
Большевистские руководители, и Ленин в их числе, ввели в обычай каждую пятницу, во второй половине дня, выступать в различных местах Москвы перед аудиторией рабочих и партийцев. О появлении Ленина обычно не было известно заранее. 30 августа, в пятницу, он намечал посетить два митинга: один в районе Басманных улиц, в здании Хлебной биржи, другой — на заводе Михельсона, в южной части города. Утром этого дня пришла весть, что застрелен М.С.Урицкий, руководитель петроградской ЧК. Убийцей оказался еврейский юноша Л.А.Канегиссер, член умеренной народно-социалистической партии. Как выяснилось впоследствии, он действовал на свой страх и риск, желая отомстить за казнь друга. Но тогда об этом еще не знали и опасались начала террористической кампании. Обеспокоенные домашние уговаривали Ленина отменить выступления, но он, что было ему несвойственно, решил пойти навстречу опасности и отправился в город в автомобиле; за рулем сидел шофер С.К.Гиль, пользовавшийся его полным доверием. Ленин появился на Хлебной бирже, а оттуда направился на завод Михельсона. Хотя собравшиеся там люди предполагали, что он приедет, полной уверенности ни у кого не было до тех пор, пока автомобиль Ленина не въехал в заводские ворота. Ленин произнес свою обычную заготовленную речь, клеймившую западных «империалистов», закончив ее словами: «Умрем или победим!» Как рассказывал впоследствии в ЧК Гиль, выступление еще продолжалось, когда к нему подошла женщина, одетая в рабочую одежду, и спросила, там ли Ленин. Он ответил уклончиво.
Когда Ленин пробирался сквозь плотную толпу на лестнице к выходу, кто-то за его спиной поскользнулся и упал, загородив проход остальным. Поэтому сразу вслед за Лениным во двор вышли всего несколько человек. Когда он садился в автомобиль, к нему подошла женщина с жалобой, что на железнодорожных вокзалах конфискуют хлеб. Ленин сказал, что распоряжения уже отданы и подобные акции будут прекращены. Он поставил ногу на подножку, и в этот момент прогремели три выстрела. Обернувшись, Гиль узнал женщину, стрелявшую с расстояния нескольких шагов: это она спрашивала его, здесь ли Ленин. Ленин упал. Народ в панике бросился врассыпную. Выхватив револьвер, Гиль кинулся вслед за нападавшей, но она успела скрыться. Находившиеся во дворе дети показали, в каком направлении она побежала. Несколько человек бросилось за ней. Какое-то время она продолжала бежать, затем внезапно остановилась и повернулась лицом к преследователям. Ее арестовали и отконвоировали в здание ЧК на Лубянку.
Ленина, не приходившего в сознание, положили в автомобиль и отвезли на предельной скорости в Кремль. Когда пришел врач, Ленин уже едва мог двигаться. Пульс у него прощупывался слабо, он истекал кровью. Казалось, он вот-вот испустит дух. Медицинский осмотр показал наличие двух ранений: одного, относительно безобидного, в руку, и второго, потенциально смертельного, в шею под челюстью. (Третья пуля, как потом выяснилось, попала в женщину, разговаривавшую с Лениным, когда раздались выстрелы.)
За последующие несколько часов террористку подвергли в ЧК пяти допросам подряд[266]. Она была очень неразговорчива. Звали ее Фанни Ефимовна Каплан, в девичестве Фейга Ройдман или Ройтблат. Отец ее был учителем на Украине. Позднее удалось установить, что еще молоденькой девочкой она присоединилась к анархистам. Ей было шестнадцать, когда взорвалась бомба, предназначавшаяся киевскому генерал-губернатору. Эту бомбу анархисты изготовили у нее в комнате. Военно-полевой суд приговорил ее к смерти, но затем смягчил приговор, заменив смертную казнь пожизненной каторгой. В Сибири Каплан встретилась со Спиридоновой и другими убежденными террористами и под их влиянием вступила в партию эсеров. В начале 1917 года, попав под политическую амнистию, она поселилась на Украине, а потом переехала в Крым. Семья ее к этому времени эмигрировала в Соединенные Штаты.
В соответствии с ее показаниями, убить Ленина она решила еще в феврале 1918 года — чтобы отомстить за разгон Учредительного собрания и предотвратить подписание Брестского договора. Но ее недовольство Лениным имело и более глубокие корни: «Я застрелила Ленина, потому что я считаю его предателем, — сказала она чекистам. — Из-за того, что он долго живет, наступление социализма откладывается на десятилетия». Она заявила также, что, хотя не принадлежит ни к какой политической партии, симпатизирует Комитету Учредительного собрания в Самаре, что ей нравится Чернов и что союзу с Германией она предпочла бы союз с Англией и Францией. Она упорно отрицала, что у нее были помощники, и отказывалась сказать, кто ей дал пистолет[267].
После допросов Каплан на короткое время поместили в ту же камеру на Лубянке, где уже сидел Брюс Локкарт, арестованный ЧК среди ночи по подозрению в соучастии. «В шесть часов утра [31 августа], — пишет он, — в камеру привели женщину. Одета она была во все черное. Черноволосая, и вокруг глаз, взгляд которых застыл неподвижно, — черные круги. Лицо ее было бесцветным и непривлекательным, с ярко выраженными еврейскими чертами. Возраст определить было трудно: ей с равным успехом могло быть и двадцать и тридцать пять. Мы догадались, что это Каплан. Несомненно, большевики рассчитывали, что она как-нибудь покажет, что знакома с нами. Ее спокойствие было неестественным. Она подошла к окну и, опершись подбородком на руку, стала смотреть наружу. Так она и оставалась — неподвижная, молчаливая, очевидно подчинившаяся судьбе, пока за ней не пришли и не увели ее караульные»57. Ее перевели с Лубянки в одну из тех камер в подвалах Кремля, где держали самых важных политических заключенных и откуда очень немногие выходили живыми.
А в это время целая команда врачей пыталась спасти Ленина, который находился между жизнью и смертью, однако сохранил достаточную трезвость суждений, чтобы удостовериться, что все занимавшиеся им доктора были большевиками. Состояние пациента не было безнадежным, хотя кровь попала в легкое. При виде страданий Ленина его преданного секретаря Бонч-Бруевича посетило что-то вроде религиозного видения: это «внезапно напоминало мне известный европейский сюжет, изображавший снятие с креста Христа, распятого священниками, епископами и богачами»[268]. Вскоре такие религиозные ассоциации станут неотъемлемым элементом культа Ленина, истоки которого восходят к рассказам о его чудесном исцелении. В «Правде» от 1 сентября, в благоговейной статье ее главного редактора Бухарина, эти элементы были уже налицо: Ленин был охарактеризован как «гений мировой революции, сердце и мозг великого всемирного движения пролетариата», «уникальный во всем мире лидер», человек, чьи аналитические способности наделяют его «почти пророческим даром предвидения». Высмеивая Каплан как Шарлотту Корде наших дней, Бухарин приводит далее фантастическое описание событий, последовавших за ее выстрелами: «Ленин, пораженный двумя выстрелами, с пронзенными легкими, истекающий кровью, отказывается от помощи и идет самостоятельно. На следующее утро, все еще находясь под угрозой смерти, он читает газеты, слушает, расспрашивает, смотрит, желая убедиться в том, что мотор локомотива, мчащего нас к мировой революции, работает нормально». Такие образы создавались намеренно: они были обращены к сознанию масс, ибо русский народ верит в святость того, кому удалось избежать неминуемой смерти.
Однако официальное сообщение, напечатанное 31 августа на первой странице «Известий» и подписанное Свердловым, отнюдь не было христианским по интонациям. Не приводя никаких доказательств, власти утверждали: «Мы не сомневаемся в том, что и здесь будут найдены следы правых эсеров, следы наймитов англичан и французов». Документ, содержащий эти обвинения, был датирован 30 августа, 10 часами 40 минутами вечера, то есть за час до того, как начался первый допрос Каплан. «Мы призываем всех товарищей, — говорилось в нем далее, — к полнейшему спокойствию, к усилению своей работы по борьбе с контрреволюционными элементами. На покушения, направленные против его вождей, рабочий класс ответит еще большим сплочением своих сил, ответит беспощадным массовым террором против всех врагов революции».
В последующие дни и недели большевистская печать (впрочем небольшевистская печать была уже к этому времени ликвидирована) пестрела такого же рода угрозами и заклинаниями, но в ней на удивление мало сообщалось как о самом покушении, так и о состоянии здоровья Ленина, — если не считать регулярно публиковавшихся медицинских сводок, для простого человека непонятных. Когда изучаешь сегодня эти материалы, складывается впечатление, что большевики сознательно не акцентировали это событие. Они пытались убедить людей: что бы ни произошло с Лениным, власти полностью контролируют ситуацию.
3 сентября в ЧК вызвали коменданта Кремля П.Малкова, бывшего матроса. Ему объявили, что ЧК приговорило Фанни Каплан к смерти, и приказали немедленно привести приговор в исполнение. По словам самого Малкова, он пробовал отказаться: «Расстрел человека, особенно женщины — дело нелегкое». Он спросил, как быть с телом. Ему велели проконсультироваться со Свердловым. Свердлов сказал: «Хоронить Каплан не будем. Останки уничтожить без следа». В качестве места для казни Малков выбрал тесный дворик, примыкавший к Большому Кремлевскому дворцу, где была стоянка военных автомобилей. «Я велел начальнику Авто-Боевого отряда выкатить из боксов несколько грузовых автомобилей и запустить моторы, а в тупик загнать легковую машину, повернув ее радиатором к воротам. Поставив в ворота двух латышей и не велев им никого впускать, я отправился за Каплан. Через несколько минут я уже вводил ее во двор… «К машине!» — подал я отрывистую команду, указав на стоящий в тупике автомобиль. Судорожно передернув плечами, Фанни Каплан сделала один шаг, другой… Я поднял пистолет…»[269].
Так погибла молодая женщина, которую в насмешку называли русской Шарлотой Корде. Она была застрелена в спину, без всякой видимости суда, под рев моторов грузовиков, который должен был заглушить ее крики. От тела ее избавились, как от ненужного мусора.
Подробности террористического заговора, имевшего целью покушение на жизнь Ленина и, как выяснилось, также на жизнь Троцкого и других советских руководителей, стали известны ЧК лишь тремя годами позже. Основные сведения были получены ими от ветерана партии эсеров террориста Г.Семенова (Васильева). Семенов эмигрировал, но потом вернулся в Россию и выдал своих прежних товарищей. Его показания, без сомнения, несколько подправленные, были в 1922 году использованы обвинителем на организованном большевиками суде над эсерами58.
Насколько нам теперь известно, Боевая организация эсеров возобновила свою деятельность в начале 1918 года в Петрограде. Группа из четырнадцати человек — интеллигентов и рабочих — в течение какого-то времени тайно следила за Зиновьевым и Володарским. В июле 1918 года один из ее членов, рабочий Сергеев, убил Володарского. Террористическое подполье действовало самостоятельно, без санкции ЦК партии эсеров. Весной 1918 года когда большевистское правительство переехало в Москву, некоторые члены Боевой организации последовали за ним. В качестве первой жертвы они наметили Троцкого, считая, что его смерть нанесет самый значительный урон делу большевиков, ибо он руководил военными действиями. За ним была очередь Ленина. Взяв на вооружение методы, отработанные еще при организации покушений на царских чиновников, члены группы шли по пятам жертв, чтобы определить устойчивые закономерности в их передвижениях. Они выяснили, что Троцкий постоянно ездил из Москвы на фронт и обратно и поездки эти были непредсказуемы. Поэтому (как выразился Семенов, «по техническим причинам») было решено вначале избавиться от Ленина.
Прежде чем осуществить это намерение, террористы попробовали заручиться поддержкой ЦК партии эсеров. К этому времени лидеры эсеров переместились в Самару, но в Москве оставалось отделение ЦК, возглавляемое А.Р.Гоцем. Гоц и еще один из членов ЦК, Б.Донской, не дали добро на покушение на жизнь Ленина, но сказали, что, если это будет «индивидуальная» акция, не бросающая тени на партию, они возражать не станут. Они обещали также, что партия не отречется от убийства Ленина.
Разрабатывая план покушения, Семенов обнаружил, что независимо от него такую же акцию готовила с двумя помощниками Фанни Каплан. Каплан поразила его как непоколебимый «революционный террорист», — иными словами, как ярко выраженная суицидальная личность. Он предложил ей присоединиться к его группе.
Чтобы проследить за появлением Ленина на рабочих митингах, Семенов разделил Москву на четыре сектора, в каждом из которых действовали два члена организации: один «дежурный» и один «исполнитель». Дежурный, смешавшись с толпой, должен был выяснить, когда и где будет выступать Ленин. Получив такую информацию, он должен был тут же связаться с исполнителем, ожидающим в назначенном месте посредине сектора. Эти приготовления происходили в августе 1918 года, когда эсеры, находившиеся в Самаре и воодушевленные победами чехов, претендовали на захват власти в России.
В пятницу, 16 августа, Ленин выступал на собрании Московского комитета партии, но по случайным причинам дежурному Семенова не удалось вовремя об этом узнать. В следующую пятницу Ленин выступал снова, на этот раз в Политехническом музее. Весть об этом разнеслась широко, и собралось много народу. У заговорщиков все шло по плану, но в последний момент у исполнителя сдали нервы. За это Семенов исключил его из членов Боевой организации. По сведениям Семенова, в следующую пятницу, 30 августа, Ленин должен был выступать в одном или нескольких местах в южном секторе. Чтобы избежать очередного срыва, он поставил на этот сектор двух своих самых надежных агентов: опытного террориста рабочего Новикова, в роли дежурного, и Каплан — в роли исполнителя. Следуя традициям террористов-эсеров, Каплан была готова отдать свою жизнь в обмен на жизнь жертвы: она сказала Новикову, что, застрелив Ленина, собирается сдаться. Тем не менее, на случай, если она передумает, он нанял пролетку и велел извозчику дожидаться поблизости.
30 августа, во второй половине дня, Каплан заняла свой пост на Серпуховской площади. В сумочке у нее был заряженный браунинг. Три пули имели крестообразный надрез, куда был введен смертельный яд индейцев — кураре[270].
Новиков выяснил, что Ленин будет выступать на заводе Михельсона. Чтобы убедиться в правильности информации, Каплан поговорила с шофером Ленина, после чего вошла в здание и стала ждать у выхода. (Некоторые источники утверждают, что она ждала во дворе.) Инцидент на ступеньках, ведущих к выходу, был подстроен Новиковым, специально упавшим, чтобы задержать толпу и облегчить Каплан доступ к жертве. Выстрелив, Каплан, по-видимому, забыла о намерении сдаться и непроизвольно побежала, но затем остановилась и отдала себя в руки преследователей.
6 сентября «Правда» поместила краткое заявление, в котором ЦК партии эсеров отрицал причастность свою и членов своей партии к покушению на жизнь Ленина. Это было нарушением соглашения, заключенного Семеновым с Гоцем и Донским, и сильно подорвало боевой дух террористов. Они подготовили еще одно покушение — на Троцкого, которое должно было состояться во время его отъезда на фронт, но Троцкий сбил их со следа, в последний момент уехав другим поездом. Чтобы поддержать свою организацию, они совершили несколько «экспроприации» советских учреждений, но энтузиазма у них было все меньше, особенно после того, как большевики захватили инициативу в борьбе с чехами. В конце 1918 года Боевая организация распалась.
Ленин выздоровел поразительно быстро. Это объяснялось крепким здоровьем и волей к жизни, однако его соратники склонны были усматривать здесь вмешательство сверхъестественных сил: им казалось, что сам Господь пожелал, чтобы Ленин жил, а дело его торжествовало. Как только к нему стали возвращаться силы, Ленин вернулся к работе, но вскоре переутомился и вновь почувствовал себя плохо. 25 сентября по настоянию врачей они с Крупской уехали в Горки. Там он провел три недели, выздоравливая. При этом он следил за ходом событий и немного писал, однако основной груз ежедневной работы по управлению страной ему пришлось передать другим. Среди немногих посетителей, которым было позволено его видеть, была Анжелика Балабанова, участница Циммервальдского объединения. По ее воспоминаниям, когда она завела разговор о казни Каплан, Крупская «страшно расстроилась», а позднее, когда они остались вдвоем, проливала по этому поводу горькие слезы. Ленин, по ощущению Балабановой, предпочитал не обсуждать эту тему59. В этот период большевики все еще чувствовали неловкость, расстреливая своих товарищей-социалистов.
В Москву Ленин вернулся 14 октября. 16 октября он побывал на заседании Центрального Комитета, а на следующий день — на заседании Совнаркома. Чтобы убедить народ в том, что он окончательно выздоровел, во дворе Кремля были поставлены кинокамеры, запечатлевшие его разговор с Бонч-Бруевичем. 22 октября состоялось первое публичное выступление Ленина, и с этого времени он вновь полноценно включился в работу.
Непосредственным результатом покушения Каплан стала чудовищная волна террора, беспрецедентного по числу жертв и по той неизбирательности и бессистемности, с которой они уничтожались. Большевики были в самом деле напуганы и действовали так, как, по словам Энгельса, действуют люди, потерявшие от страха голову: подбадривали себя ненужными жестокостями.
Но неудачная попытка покушения на Ленина имела и еще одно, в перспективе не менее важное следствие: она положила начало сознательной политике обожествления Ленина, которая после его смерти вылилась в настоящий восточный культ, поддерживаемый государством. Благодаря стремительному выздоровлению Ленина после почти смертельного ранения его подчиненные, и до этого склонные к благоговению перед ним, прониклись просто мистической верой в него. Бонч-Бруевич очень сочувственно передает слова, сказанные ему одним из лечивших Ленина врачей: «Только отмеченные судьбой могут избежать смерти после такого ранения»60. И хотя «бессмертие» Ленина эксплуатировалось в дальнейшем для достижения вполне земных политических целей — для того, чтобы играть на предрассудках масс, — не приходится сомневаться, что многие большевики искренне считали своего лидера существом сверхъестественным, Христом наших дней, посланным спасти человечество[271].
До покушения Каплан большевики говорили о Ленине в общем довольно сдержанно. Однако в личном общении они выказывали к нему порой чрезмерную почтительность, которой удостаивается не всякий политический лидер. Н.Н.Суханова, например, поразило, что в 1917 году, еще до прихода Ленина к власти, его приверженцы проявляли к нему «пиетет совершенно исключительный» и воздавали ему почести, «как рыцари — Святому Граалю»61. Уже в январе 1918 года Луначарский, один из наиболее интеллигентных и образованных большевистских светил, напоминал Ленину, что он принадлежит теперь не самому себе, но — «человечеству»62. Имелись и другие ранние проявления зарождавшегося культа, и если до поры до времени процесс обожествления не заходил слишком далеко, то только потому, что этому сопротивлялся сам Ленин. Так, он не позволил советским руководителям возродить существовавшие в царской России законы, которые предусматривали суровое наказание за надругательство над портретом правителя63. Его тщеславие странным образом растворялось в успехах общего «дела», удовлетворялось ими и не требовало особого «культа личности».
Личные запросы Ленина были чрезвычайно скромными: в том, что касалось жилья, пищи, одежды, он довольствовался самым необходимым. Безразличие к роскоши, свойственное российской интеллигенции, было доведено у него до предела, и даже в годы, когда он находился на вершине власти, образ его жизни был простым, почти аскетическим. Он «всегда ходил в одном и том же темном костюме с широкими брюками, которые казалось, были ему несколько коротки, и с таким же коротковатым однобортным пиджаком, в мягком белом воротничке и старом галстуке. Галстук, по-моему, в течение многих лет был один и тот же: черный, в белый цветочек, в одном месте слегка потертый»64. Эта простота, которой впоследствии подражали многие диктаторы, не препятствовала — и даже в некотором смысле способствовала — возникновению культа его личности. Ленин был первым из числа современных «народных» лидеров, которые, подчиняя себе массы, остаются по своей внешности и по видимому образу жизни неотличимы от рядового представителя этих масс. Это уже отмечалось как характерная черта диктаторов нашего времени: «В современных абсолютистских режимах лидер не отличается от своих подданных, как отличались тираны в прежние времена, но, напротив, являет собой как бы воплощение общих для них черт. Тиран XX века — это прежде всего «поп-звезда», и его личные качества остаются невыявленными…»65
Литература о Ленине, выпущенная в России в 1917-м и в первые восемь месяцев 1918 года, на удивление бедна66. Все, что было написано о нем в 1917 году, вышло в основном из-под пера его оппонентов, и, хотя большевистская цензура вскоре положила конец этим враждебным выступлениям, сами большевики почти ничего не писали о своем лидере, известном главным образом в их узком кругу. Выстрелы Фанни Каплан открыли дорогу ленинской агиографии. Уже 3–4 сентября 1918 года Троцкий и Каменев выступили со славословием Ленину, которое было выпущено тиражом 1 млн. экземпляров67. Примерно в то же время Зиновьев напечатал свой панегирик Ленину тиражом 200 тыс. экземпляров, а его короткая популярная биография вышла тиражом 300 тыс. экземпляров. По словам Бонч-Бруевича, как только Ленин поправился, он остановил это извержение68, но в 1920 году позволил повторить то же самое в несколько более скромных масштабах в связи со своим пятидесятилетием и окончанием гражданской войны. Однако к 1923 году, когда состояние здоровья заставило Ленина отойти от активной деятельности, ленинская агиография превратилась уже в настоящую индустрию, в которой были заняты тысячи людей — как в иконописном деле в дореволюционной России.
Странное впечатление производит эта литература на современного читателя: ее почтительная, приторно-сентиментальная интонация резко контрастирует с тем грубым языком, которым большевики обычно изъяснялись по другим поводам. Образ Спасителя человечества, снятого с креста и затем воскресшего из мертвых, с трудом сочетается с мотивом «беспощадной борьбы» со всеми его врагами. Так, Зиновьев, который хотел заставить «буржуазию» жрать солому, говоря о Ленине, называет его «апостолом мирового коммунизма», «вождем Божьей милостью» — почти как Марк Антоний, который в речи над гробом Цезаря превознес его как «божество небесное»69. Иные коммунисты шли еще дальше, например, один поэт писал о нем, как о «непобедимом посланце мира в терновом венце клеветы». Такие параллели, намеки на нового Христа, были вполне обычными в советских публикациях конца 1918 года. Власти, одной рукой распространявшие их массовыми тиражами, другой рукой тысячами казнили заложников70.
Формально советский лидер, конечно, не был обожествлен, но качества, которые приписывались ему в официальных публикациях и выступлениях — всеведение, непогрешимость и, по сути, бессмертие, — не оставляли сомнений на этот счет. «Культ гения», созданный в советской России по отношению к Ленину, значительно превосходил аналогичные культы Муссолини и Гитлера, созданные впоследствии по его образцу.
Почему же режим, стоявший на позициях материализма и атеизма, пошел на создание такого квазирелигиозного культа политического деятеля? На этот вопрос есть два ответа: первый объясняет это внутренними нуждами Коммунистической партии, второй — ее взаимоотношениями с народом, которым она управляла.
Хотя большевики заявляли о себе как о политической партии, в действительности дело обстояло совершенно иначе. Они являли собой скорее орден, объединившийся вокруг избранного вождя. Их сплотила не программа или платформа, — которые могли в любой момент измениться по желанию руководителя, — но сама личность их лидера. Его интуиция и воля — вот что направляло действия коммунистов, а отнюдь не объективные принципы. Ленин был первым политическим деятелем нашего времени, которого называли «вождем». Он был необходимой фигурой, ибо без его руководства однопартийный режим не мог сохранять свою целостность. Коммунисты персонализировали политику, отбросив ее назад к тем временам, когда государство и общество направлялись человеческой волей, а не законом. Это требовало от вождя бессмертия, если не в буквальном, то, по крайней мере, в переносном смысле: он должен лично вести за собой общество, а после его смерти последователи должны были иметь возможность править от его имени, то есть так, будто он прямо и непосредственно вдохновляет все их действия. Поэтому лозунг «Ленин жив!», выдвинутый после смерти вождя, был не просто пропагандистским трюком, но выражал самую суть коммунистического способа правления.
Этим во многом объясняется необходимость обожествить Ленина, поставить его выше превратностей обычного человеческого существования, сделать его бессмертным. Культ его начался в тот момент, когда мнилось, что он стоит на пороге смерти, и был институциализирован пять лет спустя, когда он действительно умер. Основанные им партия и государство могли сохранять целостность и жизнеспособность лишь в той мере и до тех пор, пока получали вдохновение от Ленина.
Второе обстоятельство, которое способствовало возникновению этого культа, заключалось в том, что большевистский режим был незаконным. Проблема эта не вставала перед большевиками в первые месяцы после захвата власти, ибо считалось, что вся их деятельность является катализатором мировой революции. Но как только стало ясно, что в обозримом будущем никакой мировой революции ждать не приходится и что большевики должны взять на себя ответственность, связанную с управлением огромной многонациональной империей, требования изменились. В этот момент остро встал вопрос о лояльности режиму всего более чем семидесятимиллионного населения страны. Обычными избирательными процедурами даже видимость лояльности не могла быть обеспечена: в ноябре 1917 года, будучи на пике популярности, большевики получили менее четверти голосов избирателей, а в дальнейшем, по мере того, как иллюзий становилось все меньше, им уже не приходилось рассчитывать даже на это. Конечно же большевики отдавали себе отчет в том, что власть их зиждется на принуждении и что тонкая прослойка рабочих и солдат, на которую они опираются, весьма ненадежна. Они, конечно же, отметили тот факт, что в июле 1918 года, когда мятеж левых эсеров поставил их режим под угрозу, рабочие и солдаты столицы объявили нейтралитет и отказались встать на их сторону.
В такой ситуации обожествление отца-основателя призвано было обеспечить большевикам видимость легитимности их власти и выступить как суррогат народной поддержки режима. Как отмечают историки Древнего мира, на Ближнем Востоке культы правителей приобрели особый размах лишь после того как Александр Македонский завоевал множество различных не-греческих народов, по отношению к которым власть его не могла считаться легитимной и которые не были связаны ни с македонцами, ни друг с другом никакими этническими узами. Александр, и в еще большей степени его наследники, так же, как и римские императоры, прибегали к самообожествлению как к средству удержания власти, ссылаясь на авторитет небожителей, когда жители земли отказывались признавать ее законный характер.
«Македонцы, преемники Александра, должны были удерживать захваченные силой оружия троны иноземных монархов. В этих странах, наследницах развитых античных цивилизаций, власть клинка — это было еще не все, и право сильного не обеспечивало законности правления. Но всякий правитель стремится к тому, чтобы его власть считалась законной, ибо это укрепляет его положение. И разве не было с их стороны мудрым решением представить себя как титулованных наследников тех, чья власть основывалась на божественном праве и чье наследие они захватили силой? Стать божествами — разве не было это вполне хитроумным способом снискать расположение подданных, объединить под одним знаменем совершенно различные народы и в конечном счете упрочить свои династические позиции?»71
«Для династии <…> обожествление означало легитимность, обоснование права на власть, добытую силой оружия. Оно означало, кроме того, что члены царской фамилии оказывались выше обычных человеческих страстей, что их права укреплялись, сливаясь в единое целое с прерогативами их божественных предков, и что во всех концах империи у подданных появлялся символ, вокруг которого они могли бы объединяться на основе религиозного чувства, не будучи в состоянии объединиться на основе чувства национального»72.
Сегодня трудно сказать, насколько большевики отдавали себе отчет в этих исторических параллелях и насколько они сознавали противоречие между заявлениями о приверженности «научному» мировоззрению и тем, что в своей практике делали ставку на самые примитивные формы идолопоклонства. Судя по всему, действия их в этой области были не столько сознательными, сколько инстинктивными. И если так, то инстинкт их не подвел, ибо они гораздо больше преуспели в завоевании поддержки народных масс благодаря созданию этого культа, чем благодаря всем разговорам о «социализме», «классовой борьбе» и «диктатуре пролетариата». Для россиян «диктатура» и «пролетариат» были бессмысленными иностранными словами, которые многие из них не могли даже как следует выговорить. Но рассказы о чудесном восстании из мертвых верховного правителя страны вызывали немедленный эмоциональный отклик и создавали между правительством и подданными несомненную связь. Поэтому культ Ленина никогда не ослабевал, даже тогда, когда на время его затмил проповедуемый государством культ другого божества — Сталина[272].
С первого дня прихода к власти большевики развязали террор и наращивали его по мере того, как их режим набирал силу, а популярность его падала. Арест кадетов в ноябре 1917 года, за которым последовало безнаказанное убийство кадетских лидеров Ф.Ф.Кокошкина и А.И.Шингарева, роспуск Учредительного собрания и расстрел демонстрации в его поддержку — все это были акты террора. Части Красной Армии и Красной гвардии, разгонявшие весной 1918 года в одном городе за другим местные Советы, которые голосовали против большевиков, тоже совершали акты террора. На новый уровень жестокости подняли террор расстрелы, производившиеся областными и районными ЧК во исполнение ленинского декрета от 22 февраля 1918 года: историк С.П.Мельгунов, живший в то время в Москве, выявил только по сообщениям печати 882 случая казней за первые шесть месяцев 1918 года73.
Впрочем, вначале большевистский террор не был систематическим и в этом отношении напоминал террор белых армий, происходивший впоследствии, во время гражданской войны. Жертвами его зачастую становились уголовники и «спекулянты». Более систематический характер и политический уклон он начал обретать лишь летом 1918 года, когда дела у большевиков пошли из рук вон плохо. После подавления восстания левых эсеров 6 июля ЧК провела первый массовый расстрел, жертвами которого стали члены тайной организации Савинкова, арестованные в предыдущем месяце, и некоторые участники восстания. Изгнание левых эсеров из коллегии ЧК в Москве окончательно развязало руки политической полиции по всей стране. В середине июля были расстреляны многие офицеры, принимавшие участие в ярославском мятеже. Опасаясь военных заговоров, ЧК начала охоту на офицеров старой армии, которых расстреливали без суда. По записям Мельгунова, в июле 1918 года большевистские власти, главным образом ЧК, провели 1115 казней74.
Убийство царской семьи знаменовало дальнейшее усиление террора. Агенты ЧК присвоили теперь себе право расстреливать подозреваемых и арестованных по своему усмотрению, хотя, судя по претензиям, рассылаемым из Москвы, местные органы не всегда использовали свои полномочия.
Несмотря на такое усиление правительственного террора, Ленин был все еще недоволен. Он хотел вовлечь в этот процесс «массы», — по-видимому, потому, что погромы, в которых участвовали и агенты правительства, и «представители народа», способствовали их сближению. Он постоянно внушал коммунистическим властям и гражданам мысль о необходимости действовать более решительно, призывал освободиться от всяких предубеждений против убийства. Как иначе могла стать реальностью «классовая борьба»? Уже в январе 1918 года он жаловался на «мягкость» советского режима, призывая к установлению «железной власти»: «Наша власть — непомерно мягкая, сплошь и рядом больше похожая на кисель, чем на железо»75. Когда в июне 1918 года ему доложили, что партийные власти Петрограда удержали от погрома рабочих, желавших отомстить за убийство Володарского, он немедленно отправил сидевшему там наместнику гневное послание. «Тов. Зиновьев! — писал он. — Только сегодня мы услыхали в ЦК, что в Питере рабочие хотели ответить на убийство Володарского массовым террором и что вы (не Вы лично, а питерские цекисты или пекисты) удержали. Протестую решительно! Мы компрометируем себя: грозим даже в резолюциях Совдепа массовым террором, а когда до дела, тормозим революционную инициативу масс, вполне правильную. Это не-воз-мож-но!»76. Два месяца спустя Ленин давал распоряжение властям Нижнего Новгорода «навести тотчас массовый террор, расстрелять и вывезти сотни проституток, спаивающих солдат, бывших офицеров и т. д.»77. Это небрежное «и т. д.» давало агентам режима полную свободу в выборе жертв: речь шла о бойне ради бойни, которая должна была стать выражением несгибаемой «революционной воли» режима стремительно терявшего почву под ногами.
В соответствии с политикой правительства, объявившего войну деревне, террор распространялся не только в городах, но и в селах. Мы уже приводили высказывания Ленина, в которых он призывает рабочих убивать «кулаков». Сейчас невозможно составить даже приблизительное представление о числе жертв среди крестьян, старавшихся летом и осенью 1918 года уберечь зерно от продотрядов. Но если учесть, что в этой войне число погибших со стороны правительства исчислялось тысячами, то и со стороны деревни жертв вряд ли было меньше.
Соратники Ленина теперь соревновались друг с другом, пытаясь отыскать наиболее жесткие слова, которые могли бы подвигнуть население на убийства и представить убийство, совершенное во имя революции, делом благородным и возвышенным. Троцкий, например, как-то предупредил, что, если бывшие царские офицеры, принятые им в Красную Армию, замыслят какое-нибудь предательство, «от них останется одно мокрое место»78. А чекист Лацис заявил: «Закон гражданской войны — вырезать всех раненых в боях против тебя», ибо «борьба идет не на жизнь, а на смерть. Ты не будешь бить, так побьют тебя. Поэтому бей, чтобы не быть побитому»79.
Такие призывы к массовому убийству были невозможны ни для деятелей французской революции, ни для участников Белого движения. Большевики сознательно призывали граждан к жестокости, заставляя их смотреть на некоторых из своих собратьев так, как смотрит во время войны солдат на всякого, кто одет в униформу врага: скорее как на абстракцию, а не как на человеческое существо. Этот кровавый психоз достиг уже чрезвычайного накала, когда прозвучали выстрелы, поразившие Урицкого и Ленина. Два этих террористических акта, — не связанные между собой, как выяснилось позднее, но в то время воспринятые как части единого организованного заговора, — открыли дорогу красному террору в собственном значении этого слова. Большинство его жертв составили заложники, выбранные случайно, главным образом по признаку социального происхождения, материального достатка или каких-то связей со старым режимом. Большевикам нужны были массовые убийства не только потому, что они позволяли устранить конкретные угрозы режиму, но также и потому, что были средством устрашения и психологического подавления граждан.
Красный террор был формально введен двумя декретами — от 4 и от 5 сентября — за подписью комиссаров внутренних дел и юстиции.
Первый декрет узаконивал практику взятия заложников[273]. Это была варварская мера, восходившая к самым мрачным периодам человеческой истории; международные трибуналы после второй мировой войны квалифицировали ее как военное преступление. Заложников, арестованных ЧК, предполагалось казнить в ответ на будущие возможные покушения на большевистских лидеров или на любые другие действия, направленные против режима. В действительности их день и ночь выстраивали перед расстрельными командами. Эти массовые убийства были официально санкционированы «Приказом о заложниках», подписанным комиссаром внутренних дел Г.И.Петровским 4 сентября 1918 года, за день до обнародования декрета, провозглашавшего начало красного террора. Этот приказ был передан по прямому проводу во все местные Советы:
«Убийство Володарского, убийство Урицкого и ранение председателя Совета народных комиссаров Владимира Ильича Ленина, массовые десятками тысяч расстрелы наших товарищей в Финляндии, на Украине и, наконец, на Дону и в Чехословании, постоянно открываемые заговоры в тылу наших армий, открытое признание правых эсеров и прочей контрреволюционной сволочи в этих заговорах и в то же время чрезвычайно ничтожное количество серьезных репрессий и массовых расстрелов белогвардейцев и буржуазии со стороны Советов показывают, что, несмотря на постоянные слова о массовом терроре против эсеров, белогвардейцев и буржуазии, этого террора на деле нет.
С таким положением должно быть решительно покончено. Расхлябанности и миндальничанью должен быть немедленно положен конец. Все известные местные Советам правые эсеры должны быть немедленно арестованы. Из буржуазии и офицерства должны быть взяты значительные количества заложников. При малейших попытках сопротивления или малейшем движении в белогвардейской среде должен приниматься [так!] безоговорочно массовый расстрел. Местные губисполкомы должны проявлять в этом направлении особую инициативу. Отделы управления через милицию и чрезвычайные комиссии должны принять все меры к выяснению и аресту всех скрывающихся под чужими именами и фамилиями лиц с безусловным расстрелом всех замешанных в белогвардейской работе.
Все означенные меры должны быть проведены немедленно. О всяких нерешительных в этом направлении действиях тех или иных органов местных Советов <…> немедленно донести народному комиссариату внутренних дел.
Тыл наших армий должен быть, наконец, окончательно очищен от всякой белогвардейщины и всех подлых заговорщиков против власти рабочего класса и беднейшего крестьянства. Ни малейших колебаний, ни малейшей нерешительности в применении массового террора.
Получение означенной телеграммы подтвердите.
Передать уездным Советам. Наркомвнудел Петровский»80.
Этот из ряда вон выходящий документ не только разрешал, но требовал введения повального террора — под страхом наказания за то, что в нем было обозначено как «расхлябанность и миндальничанье», то есть за любые проявления гуманного отношения к предполагаемым жертвам. Советские власти были поставлены перед необходимостью организовывать массовые убийства, — в противном случае они рисковали сами попасть в число «контрреволюционеров».
Вторым документом, официально обосновавшим красный террор, стала принятая 5 сентября 1918 года «Резолюция», одобренная Совнаркомом и подписанная народным комиссаром юстиции Д.И.Курским81. В ней говорилось, что Совнарком, заслушав доклад председателя ЧК, принял решение усилить политику террора. «Классовые враги» режима подлежали «изоляции в концентрационных лагерях», а «все лица, прикосновенные к белогвардейским организациям, заговорам и мятежам», — немедленному расстрелу.
Советская историческая и источниковедческая наука обходит молчанием вопрос о происхождении этих документов. Они не включены в собрания декретов советской власти. Имя Ленина в связи с ними никогда не упоминается, хотя известно, что он настаивал на необходимости взятия заложников в ходе классовой войны82. Кто же тогда был автором этих декретов? Считается, что Ленин в то время был еще слишком слаб от потери крови, чтобы принимать участие в делах государства. Однако трудно поверить, что столь важные решения могли быть приняты двумя комиссарами без его прямого одобрения. Подозрение, что автором двух декретов, положивших начало красному террору, в действительности был Ленин, подтверждается тем фактом, что 5 сентября он оказался в силах поставить свою подпись под незначительным декретом, касающимся русско-германских отношений. Наличие этой подписи если и не доказывает личное участие Ленина в развязывании красного террора, то, по крайней мере, позволяет оспорить довод о физической невозможности его участия в подготовке текста «Резолюции».
31 августа, даже прежде чем на этот счет были отданы официальные распоряжения, нижегородская ЧК захватила и расстреляла 41 заложника — из числа людей, принадлежавших к «вражескому лагерю». Как свидетельствует список этих жертв, среди них были главным образом бывшие офицеры, «капиталисты» и священники84. В Петрограде Зиновьев, как будто во исправление «мягкости», в которой уличил его Ленин, приказал разом расстрелять 512 заложников. В эту группу входило много людей, которые из-за своих связей со старым режимом несколько месяцев провели в тюрьме и, следовательно, никак не могли быть причастны к покушениям на большевистских лидеров85. В Москве по приказу Дзержинского были расстреляны несколько человек, занимавших высокие посты в царском правительстве и находившихся в заключении с 1917 года, в том числе бывший министр юстиции И.Г.Щегловитов, три бывших министра внутренних дел — А.Н.Хвостов, Н.А.Маклаков и А.Д.Протопопов, бывший начальник департамента полиции С.П.Белецкий и один епископ. Никто из них уже давно не представлял угрозы режиму. Невольно складывается впечатление, что их убийство было актом личной мести Дзержинского, ибо в те годы, когда он находился в тюрьме, эти люди руководили правосудием и полицией[274].
Теперь агенты ЧК получили распоряжение поступать с врагами режима по своему усмотрению. В циркуляре по ЧК № 47, подписанном Петерсом, было прямо сказано, что «в своей деятельности ЧК совершенно независима и может проводить обыски, аресты и казни, отчеты о которых должны быть представлены в Совнарком и Центральный исполнительный комитет»86. Получив такую власть и будучи постоянно подогреваемы угрозами из Москвы, областные и районные ЧК по всей советской России энергично принялись за работу. В течение сентября коммунистическая печать публиковала текущие отчеты о ходе красного террора в различных регионах, и каждый день приносил сообщения о новых казнях. Иногда указывалось лишь общее число расстрелянных, иногда назывались их фамилии и род занятий. В последнем случае часто добавлялась аббревиатура «кр.», означавшая «контрреволюционную деятельность». В конце сентября стал выходить «Еженедельник ЧК» — ведомственный орган, призванный путем обмена информацией и опытом помогать в работе чекистской братии. В нем регулярно печатались сводки о казнях, аккуратно расписанные по губерниям, как будто речь шла о межгубернских соревнованиях по футболу.
Трудно передать, с какой страстью коммунистические лидеры призывали в этот период проливать кровь. Казалось, каждый из них старался доказать, что он не «мягче» и не «буржуазнее» остальных. Позднее, в период сталинизма и нацизма, массовое уничтожение людей сопровождалось попытками соблюсти внешнюю благопристойность. Когда Сталин обрекал «кулаков» и «врагов народа» на верную смерть от голода и истощения, считалось, что эти люди содержатся в «исправительных лагерях». Когда Гитлер отправлял в газовые камеры евреев, это называлось «эвакуацией» или «перемещением». Но большевистский террор первых лет революции осуществлялся совершенно открыто. Здесь не было никаких уловок, никаких иносказаний, ибо это специально разыгранное в национальных масштабах зрелище должно было служить «воспитательным» целям: расчет был на то, что как власть имущие, так и подданные, разделив между собой ответственность за пролитую кровь, будут заинтересованы в выживании режима.
Вот что говорил через две недели после начала красного террора Зиновьев, выступая на собрании коммунистов:
«Мы должны увлечь за собой 90 миллионов из ста, населяющих советскую Россию. С остальными нельзя говорить — их надо уничтожать»87.
Эти слова, произнесенные одним из крупнейших советских руководителей, были смертным приговором для 10 миллионов человеческих существ. «Красная газета» призывала к погромам, безжалостно, беспощадно убивать врагов сотнями, тысячами, топить их в их собственной крови. За кровь Ленина и Урицкого пусть прольется потоком кровь буржуазии — как можно больше крови88. К.Б.Радек, горячо одобряя массовые убийства, признавал, что многие его жертвы безвинны, что они «не принимают непосредственного участия в белогвардейском движении». Однако он считал это справедливым:
«Понятно, за всякого советского работника, за всякого вождя рабочей революции, который падет от рук агентов контрреволюции, последняя расплатится десятками голов».
Он только сетовал, что массы принимают в терроре недостаточно активное участие:
«Пять заложников, взятых у буржуазии, расстрелянных на основании публичного приговора пленума местного Совета рабочих, крестьянских и красноармейских депутатов, расстрелянных в присутствии тысяч рабочих, одобряющих этот акт, — более сильный акт массового террора, нежели расстрел пятисот человек по решению Чрезвычайной комиссии без участия рабочих масс»89.
И таков был моральный климат времени, что, по свидетельству одного из находившихся тогда под арестом в ЧК, статья Радека, призывавшая к участию масс в терроре, была воспринята заключенными (многие из которых сами были заложниками) как человеколюбивый жест90.
Ни один из руководителей большевистской партии и правительства, включая тех, кого впоследствии называли «совестью революции», не выступил с публичным протестом против этих зверств, тем паче не подал в отставку в знак несогласия с политикой террора. Напротив, все они поддержали эту политику. Так, ровно через неделю после покушения на Ленина, в пятницу, все крупные большевистские деятели разъехались по Москве, чтобы разъяснять народу действия правительства. Только большевики второго ранга, такие, как, например, М.С.Ольминский, Д.Б.Рязанов и Е.М.Ярославский, выражали озабоченность, неприятие этой резни и пытались спасать отдельных людей. Однако от их мнения мало что зависело[275].
Как это ни странно, красный террор на своей первой стадии никак не затронул членов той политической партии, которую большевики с самого начала считали главным зачинщиком насильственных действий, направленных против их режима, — социалистов-революционеров. То ли Москва опасалась популярности этой партии в крестьянской среде, то ли рассчитывала на ее помощь в борьбе с белогвардейцами, то ли боялась новой волны террористических актов против большевистских лидеров, — как бы то ни было, но угрозы массовых арестов и расстрелов заложников-эсеров не были приведены в исполнение. Во время этих так называемых «ленинских дней» красного террора в Москве был казнен только один эсер91. Среди жертв ЧК подавляющее большинство составляли деятели старого режима и просто преуспевающие граждане, многие из которых относились к репрессиям большевиков одобрительно. Есть свидетельства, что консервативно настроенные офицеры и чиновники царской службы, находясь в тюрьме, с энтузиазмом встречали известия о большевистских репрессиях, будучи убеждены, что лишь такими драконовскими мерами можно вытащить страну из хаоса и возродить ее в качестве великой державы92. Мы уже отмечали то одобрение, с которым отзывался о коммунистическом режиме монархист В.М.Пуришкевич, говоривший как о достоинстве о его «твердости» в сравнении с политикой Временного правительства93. То, что ЧК выбирала своих жертв среди этих слоев политически неопасных, а в известном смысле даже готовых поддержать режим, — лишний раз подтверждает, что красный террор был нацелен не столько на ликвидацию какой-то конкретной оппозиции, сколько на создание атмосферы всеобщего страха. Поэтому убеждения и деятельность жертв террора имели второстепенное значение. В каком-то смысле, чем более иррациональным был террор, тем он был эффективнее, ибо любые рациональные прогнозы и выкладки в такой ситуации лишались значения и общество оказывалось низведено на уровень стада. Н.В.Крыленко сказал:
«Мы должны казнить не только виновных. Казнь невиновных произведет на массы даже большее впечатление»94.
В 80-х годах советская политическая полиция испытывала, по-видимому, острую нужду в прославлении своей предшественницы — ЧК.
В литературе, которую она щедро субсидировала тогда — а в известной мере поддерживает и сегодня, четверть века спустя, — чекисты изображаются героями революции, выполняющими трудную и неблагодарную работу, сохраняя при этом высокие моральные убеждения. Типичный чекист предстает обычно на страницах таких произведений как личность, действующая решительно и бескомпромиссно и вместе с тем глубоко и тонко чувствующая, как некий духовный титан, обладающий редким мужеством и дисциплиной, которые необходимы, чтобы, подавляя в себе врожденную гуманность, осуществлять миссию, жизненно важную для всего человечества. Немногие оказываются достойными работать в ЧК. Читая все это, нельзя не вспомнить речь, произнесенную в 1943 году Гиммлером перед эсэсовскими офицерами, в которой он называет их высшим племенем, ибо, уничтожая тысячи евреев, они сумели подняться выше обычных представлений о благопристойности. Такого рода суждения нужны, чтобы создавать впечатление, что террор более тягостен для его исполнителей, нежели жертв[276].
Как это было на самом деле, какие люди в действительности шли работать в ЧК, можно судить по признаниям чекистов, которые сами перебегали к белым или были захвачены ими в плен.
Как обычно осуществлялись аресты и казни заложников, подробно описал бывший чекист Ф.Другов95. По его словам, вначале у ЧК не было единого метода: людей выбирали в качестве заложников потому, что они занимали важные посты при царизме (особенно в жандармском корпусе), были офицерами царской армии, владели собственностью или критиковали новый режим. Если происходили события, которые, по мнению местного ЧК, требовали «применения массового террора», произвольное число таких заложников выводили из камер и расстреливали. Есть данные, подтверждающие это свидетельство Другова. В октябре 1918 года в Пятигорске, где жили, выйдя в отставку, многие видные деятели прежнего режима, в ответ на убийство нескольких советских руководителей, ЧК расстреляла 59 заложников. В опубликованном списке жертв (где не было указано ни имен, ни отчеств) оказались: генерал Н.В.Рузский, сыгравший важную роль при отречении Николая II, С.В.Рухлов, бывший в годы войны министром транспорта, и шесть представителей аристократических фамилий. Остальные были главным образом генералами и полковниками царской армии, — плюс еще небольшая группа людей, среди которых упоминается, например, женщина, обозначенная просто как «дочь полковника»96.
Более систематический подход в обращении с заложниками был выработан летом 1919 года в связи с продвижением к Москве Деникина и необходимостью эвакуировать заключенных, которые могли попасть в руки к белогвардейцам. В этот момент, по свидетельству Другова, в тюрьмах советской России находилось 12000 заложников. Дзержинский отдал своим сотрудникам распоряжение выработать принципы очередности, в которой, если возникнет такая нужда, следовало расстреливать этих людей. С помощью некоего доктора Кедрова Лацис и его сотрудники разделили заложников на семь категорий. Главным критерием этой классификации была состоятельность пленников. К седьмой категории были отнесены самые богатые и те, кто занимал высокие посты в царской полиции. Этих надлежало расстреливать в первую очередь.
В отличие от массового уничтожения евреев нацистами, о котором мы знаем почти все в самых ужасающих подробностях, даже общая картина массовых убийств, организованных коммунистами в 1918–1920 годы, остается во многом неясной. Печать нередко сообщала о казнях, но производились они всегда втайне. Наиболее полную информацию об этом можно почерпнуть в обзорах немецких журналистов, работавших в России, в особенности тех, что печатались в берлинской «Lokalanzeiger» вопреки давлению немецкого министерства иностранных дел. Вот выдержка из одной из таких статей, перепечатанных лондонской «Таймс»: «Подробности этих массовых ночных казней сохраняются в тайне. Говорят, что на Петровской площади, залитой ярким светом дуговых ламп, все время стоит наготове взвод советских солдат, ожидая прибытия жертв из большой тюрьмы. Они не тратят времени даром и не выказывают никакой жалости. Всякого, кто по собственной воле не идет к месту казни и не занимает указанное ему место в шеренге тех, кого будут казнить, волокут туда волоком». Это весьма напоминает свидетельства тех, кто прошел через нацистские лагеря смерти. А вот что пишет тот же корреспондент об исполнителях казней: «Рассказывают, что некоторые матросы, которые участвуют в казнях почти каждую ночь, уже пристрастились к этому занятию, и казни стали для них необходимы, как морфий для морфиниста. Они занимаются этим добровольно и не могут заснуть, пока кого-нибудь не расстреляют». Ни до, ни после расстрела семьям жертв ничего не сообщали[277].
Самые страшные зверства совершались в некоторых местных ЧК, которые действовали без надзора центральных органов и не боялись, что об их делах поведают миру иностранные дипломаты или журналисты. Существует подробное описание работы киевской ЧК в 1919 году, сделанное со слов ее сотрудника М.И.Белеросова — в прошлом студента-правоведа и офицера царской армии, — который давал показания следователям генерала Деникина97.
Как рассказал Белеросов, вначале (осенью и зимой 1918–1919 годов) киевские чекисты без устали «развлекались» грабежами, вымогательствами и изнасилованиями. Три четверти из них составляли евреи, в основном откровенные подонки, непригодные ни к какому другому делу, утратившие всякою связь с еврейской общиной, однако старавшиеся щадить евреев[278]. За этим периодом красного террора в Киеве, который Белеросов называет фазой «кустарного производства», последовал в результате давления Москвы «фабричный» период. В пору своего расцвета, летом 1919 года, прежде чем город был занят белыми, киевская ЧК насчитывала 300 гражданских служащих и около 500 под ружьем.
Смертные приговоры выносились совершенно произвольно: людей расстреливали без всякой видимой причины и так же, без видимой причины, освобождали. Заключенные в тюрьме ЧК обычно не знали своей судьбы до той страшной минуты, когда однажды ночью их вызывали для «допроса»: «Если арестованный содержался в Лукьяновской тюрьме и внезапно вызывался в «чека», то сомнения быть не могло в причине этой внезапности. Официально же арестованный узнавал о своей участи лишь тогда, когда обыкновенно около часу ночи (время совершения казней) выкликивался из камеры список «на допрос». Арестованного вели в тюремный отдел — канцелярию, где он подписывал в определенном месте регистрационную карточку, обыкновенно не читая того, что было в этой карточке написано. Обыкновенно после подписи обреченного дописывалось: приговор такому-то объявлен. Правда, тут было мало лжи, так как по выходе жертв из камер с ними «не стеснялись» и смакуя говорили им об ожидающей участи. Здесь же арестованный получал распоряжение раздеваться и затем выводился для приведения в исполнении казни <…> Для расстрела был оборудован специальный сарайчик — при доме на Институтской № 40 <…> куда перешла с Екатерининской «губчека». В этот сарайчик палач (комендант, его заместитель, иногда помощник коменданта, а иногда «любители» из чекистов) заводил совершенно нагою свою жертву и приказывал ей лечь ничком. Затем выстрелом в затылок кончал со своей жертвой. Расстрелы производились из револьверов (чаще всего кольты). Но ввиду стрельбы на близком расстоянии обыкновенно от выстрела черепная коробка казненного разлеталась на куски. Следующая жертва приводилась тем же порядком и укладывалась рядом с агонизирующей (в большинстве случаев) предыдущей жертвой. Когда число жертв превышало количество, вмещаемое сарайчиком, то новые жертвы укладывались на прежде казненных или расстреливались при входе в сарайчик <…> Все жертвы шли на казнь обыкновенно не сопротивляясь. О переживаниях несчастных невозможно судить даже приблизительно <…> Большинство жертв просило, обыкновенно, дать им возможность проститься и за отсутствием кого-либо другого — обнимало и лобызало своего палача»[279].
Поразительной особенностью красного террора является то, что его жертвы почти никогда не сопротивлялись и даже не пытались бежать: они принимали его со смирением. Быть может, у них была иллюзорная надежда, что, подчиняясь палачам и демонстрируя свою готовность к сотрудничеству, они спасут свою жизнь. И они, очевидно, были не в состоянии понять, — действительно, такую идею с трудом приемлет здоровый рассудок, — что их убивали не в наказание за какие-то их проступки, а исключительно в назидание тем, кто оставался в живых. Но здесь сказывалась еще и определенная национальная особенность. Как отмечал Шарль де Голль, служивший в Польше во время русско-польской войны 1920 года, чем серьезнее опасность, тем более равнодушными становятся обычно славяне98.
На втором месяце красного террора стал ощущаться перелом в настроениях большевиков среднего звена. Зимой 1918–1919 годов эти настроения усилились, и в феврале правительство вынуждено было принять ряд мер, ограничивающих полномочия ЧК. Однако эти ограничения остались в основном на бумаге. Весной 1919 года, когда Красная Армия стала стремительно отступать под напором частей Деникина и сдача Москвы казалась неизбежной перспективой, напуганные большевики полностью восстановили полномочия ЧК в осуществлении террора среди населения.
Критика ЧК коммунистическим аппаратом была вызвана не столько гуманистическими соображениями, сколько опасениями, что бесконтрольность ЧК может привести к угрожающим последствиям и для верных коммунистов. Карт-бланш, полученный ЧК в начале красного террора, наделял эту организацию практически неограниченной властью — вплоть до возможности осуществления репрессий в высших эшелонах партийного руководства. Можно себе представить чувства рядовых членов партии, когда они слышали хвастливые заявления чекистов, что, «если захотят», они могут арестовать и Совнарком, и «самого Ленина», потому что не подчиняются никому, кроме «чрезвычайки»99.
Первым из большевиков, кто выразил эти опасения широких партийных слоев, был член редколлегии «Правды» М.С.Ольминский. В начале октября 1918 года он обвинил ЧК в том, что она ставит себя выше партии и Советов100. Работники наркомата внутренних дел, в обязанности которых входил надзор за деятельностью администрации на местах, выражали недовольство, что областные и уездные ЧК игнорируют местные Советы. В октябре 1918 года комиссариат разослал запрос в областные и уездные Советы, пытаясь выяснить их точку зрения на взаимоотношения с ЧК. Из 147 Советов, откликнувшихся на этот запрос, только 20 считали, что местные ЧК должны действовать независимо. Остальные 127 (то есть 85 %) были убеждены, что ЧК должны находиться под их контролем101. Не меньше был обеспокоен и наркомат юстиции, ибо стало очевидным, что правосудие и вынесение приговоров по политическим обвинениям осуществляется помимо него. Возглавлявший его Крыленко, страстный сторонник террора, считал, что казнить надо даже невиновных (впоследствии он был одним из главных обвинителей на сталинских показательных процессах). Конечно же, он хотел, чтобы его комиссариат тоже принимал участие в массовых убийствах. В декабре 1918 года он представил в Центральный Комитет партии проект, предусматривающий ограничение полномочий ЧК ее первоначальными функциями, то есть ведением следствия, и передачу всех полномочий по вынесению и исполнению приговоров наркомюсту102. В то время в ЦК положили это предложение под сукно.
Критика ЧК продолжалась и в начале 1919 года. Широкую негативную реакцию вызвала публикация в «Еженедельнике ЧК», без всякого редакционного комментария, письма, подписанного группой провинциальных большевистских руководителей, выражавших негодование тем, что Брюс Локкарт, обвиненный властями в соучастии в покушении на Ленина, был отпущен на свободу, а не подвергнут «самым утонченным пыткам»103. В феврале 1919 года вновь полез в драку Ольминский, остававшийся одним из немногих крупных большевиков, которые вслух выражали протест против расправ над невиновными людьми. Он писал: «Можно придерживаться различных мнений о красном терроре. Но то, что происходит теперь в губерниях, это совсем не красный террор, а преступление — от начала и до конца»104. В Москве поговаривали, что лозунг ЧК — «Лучше казнить десять невиновных людей, чем пощадить одного виновного»105.
ЧК защищалась. Эта задача легла на плечи двух латышей, заместителей Дзержинского, так как сам Дзержинский в начала октября взял отпуск и на месяц уехал в Швейцарию. Прошло всего шесть недель с тех пор, как он был восстановлен в должности. Все это время он руководил «ленинскими днями» красного террора, но вдруг с ним что-то произошло. Он сбрил бороду и тихо покинул Москву. Проехав через Германию, он встретился в Швейцарии со своей семьей, которая жила в советской миссии в Берне. Есть фотография, где он позирует в элегантном штатском костюме, с семьей, на берегу озера Лугано в октябре 1918 года, в самый разгар красного террора106. Этот очевидный срыв, неспособность вынести резню, вероятно, лучшее, что мы знаем об этом мастере террора: более он уже никогда не выкажет такой недостойной большевика слабости.
В ответ на критику чекисты защищали свою организацию, но также и шли в наступление. Они называли критиков «кабинетными» политиками, утверждали, что они не имеют практического опыта борьбы с контрреволюцией и потому не в состоянии понять необходимости предоставления ЧК неограниченной свободы действий. Петерс заявил, что за античекистской кампанией стоят «вредные» элементы, «враждебные пролетариату и революции», намекая этим, что критика ЧК может обернуться кое для кого обвинением в измене107. Тем же, кто говорил, что, действуя независимо от Советов, ЧК нарушает советскую конституцию, ответ был дан в редакционной статье «Еженедельника ЧК»: конституция «может осуществляться в жизни лишь после того, как буржуазия и контрреволюция будут окончательно раздавлены»[280].
Но апологеты ЧК не ограничивались защитой своей организации. Они объявляли ее незаменимым средством обеспечения победы «диктатуры пролетариата». Развивая ленинскую идею, что «классовая борьба» — это конфликт, который не имеет границ, они изображались себя как естественное дополнение Красной Армии. Единственное различие между ними заключалось, по их мнению, в том, что Красная Армия сражалась с классовым врагом за границами советского государства, а ЧК и ее вооруженные формирования противостояли ему на «внутреннем фронте». Представление о гражданской войне как о войне на два фронта стало одной из излюбленных тем ЧК и тех, кто ее поддерживал. Бойцов Красной Армии и сотрудников ЧК стали называть братьями по оружию, которые, каждый по-своему, ведут бой с «международной буржуазией»108. Эта параллель позволяла ЧК утверждать, что ее право на убийство в пределах советской территории аналогично праву, даже обязанности военных убивать на фронте вражеских солдат без предупреждения. Война — это не судебное разбирательство: по словам Дзержинского (в передаче Радека), невиновные умирают на внутреннем фронте точно так же, как на поле битвы109. Такой вывод неизбежно следовал из посылки, что политика — это война. Лацис довел эту аналогию до логического завершения:
«Чрезвычайная комиссия — это не следственная комиссия, не суд и не трибунал. Это орган боевой, действующей по внутреннему фронту гражданской войны. Он врага не судит, а разит. Не милует, а испепеляет всякого, кто по ту сторону баррикад»110.
Аналогия между полицейским террором и военными акциями была построена на игнорировании их принципиального различия, а именно, что солдат ведет бой с другими вооруженными людьми, рискуя собственной жизнью, в то время как сотрудники ЧК убивают беззащитных мужчин и женщин, не рискуя при этом ничем. Пресловутая «смелость» чекистов была не физической и не моральной отвагой, но — готовностью держать в узде свою совесть. Вся «твердость» их заключалась в том, чтобы, самому не страдая, причинять страдания другим. Тем не менее ЧК полюбила эту сомнительную аналогию, рассчитывая с ее помощью дать отпор критике и победить то отвращение, с которым смотрели на нее многие россияне.
Ленин не мог не сказать своего слова в этой дискуссии. Ему нравилась ЧК, и он одобрял чинимые ею жесткости, однако соглашался, что для исправления образа ЧК в общественном мнении надо положить конец некоторым очевидным злоупотреблениям этой организации. Будучи явно напуган призывом применять пытки, прозвучавшим со страниц «Еженедельника ЧК», он приказал закрыть этот орган, хотя и называл его руководителя, Лациса, выдающимся коммунистом[281]. 6 ноября 1918 года ЧК было велено освободить всех заключенных, против которых не были выдвинуты обвинения, если эти обвинения не удастся предъявить в течение двух недель. Следовало также освободить всех заложников, кроме тех, «задержание которых необходимо»[282]. Мера эта подавалась властями как «амнистия», что было совершенно бессмысленно, так как речь шла о людях, которые не только не были судимы и не получили приговора, но которым даже не было предъявлено обвинение. Впрочем, требования эти остались лишь на бумаге: в 1919 году тюрьмы ЧК были по-прежнему переполнены заключенными, арестованными по никому не известным причинам, в том числе — заложниками.
К концу октября 1918 года правительство скрепя сердце ограничило свободу ЧК, обязав ее к более тесному сотрудничеству с другими государственными органами. В московском здании ЧК появились представители комиссариатов юстиции и внутренних дел, а местным Советам было дано право назначать и снимать с постов руководителей местных ЧК111. Однако единственной по-настоящему осмысленной мерой в борьбе со злоупотреблениями стал роспуск 7 января 1919 года уездных ЧК, завоевавших недобрую славу своими чудовищными жестокостями и процветавшим там вымогательством112.
Но благодушию властей вскоре был положен конец, ибо признаки явного неудовольствия проявились в Московском Комитете партии, который на собрании 23 января 1919 года выразил решительный протест против бесконтрольных действий ЧК. Возникла даже идея ликвидации ЧК, и хотя она была осуждена как «буржуазная», вопрос повис в воздухе113. Неделю спустя тот же Московский Комитет партии, самый влиятельный в стране, проголосовал большинством в соотношении 4 голоса к 1 за лишение ЧК полномочий трибунала и ограничение его функций только задачами ведения следствия114.
Вынужденный реагировать на это растущее недовольство, Центральный Комитет 4 февраля вернулся к рассмотрению проекта, внесенного Крыленко в декабре 1918 года. Дзержинского и Сталина попросили подготовить доклад. Через несколько дней они представили рекомендации, в которых предлагали сохранить за ЧК двойные полномочия — расследование антигосударственной деятельности и подавление вооруженных восстаний, — а право выносить приговоры по политическим обвинениям передать революционным трибуналам. Исключение должны были составить лишь регионы, находящиеся на военном положении, то есть для того времени значительная часть территории страны: здесь ЧК могла действовать как прежде, сохраняя право выносить смертные приговоры по своему усмотрению115. Центральный Комитет одобрил эти рекомендации и направил их для утверждения в Центральный исполнительный комитет.
На сессии ЦИК, состоявшейся 17 февраля 1919 года, основной доклад сделал Дзержинский[283]. В течение пятнадцати месяцев своего существования, сказал он, советский режим вынужден был вести «безжалостную» борьбу против организованного сопротивления всех контрреволюционных сил. Но теперь, во многом благодаря ЧК, «наши внутренние враги, бывшее офицерство, буржуазия и чиновничество царское, разбиты, распылены». В дальнейшем основная угроза будет исходить от контрреволюционеров, проникших в советский аппарат для осуществления «саботажа» изнутри. Это требует новых методов борьбы. ЧК более не нуждается в продолжении массового террора: отныне она будет передавать дела в революционные трибуналы, которые станут судить и карать преступников.
Это выглядело как начало новой эры. Некоторые современники горячо приветствовали реформу, принятую 17 февраля ЦИК, видя в ней доказательство того, что «пролетариат», сокрушивший врага, не нуждается уже более в терроре116. Однако этому событию не суждено было стать русским Термидором, ибо ни тогда, ни впоследствии советская Россия с террором не распрощалась. В 1919, 1920 и в последующие годы ЧК, а затем сменившее ее ГПУ, продолжали не только арестовывать людей, но и судить, и выносить приговоры, и казнить заключенных и заложников. Как разъяснял Крыленко, это было оправданно: ведь между судом и полицией не было «качественных» различий117. Надо сказать, что разъяснение это было вполне логичным, если учесть, что, как мы уже отмечали, и в 1920 году судьи могли выносить приговоры, минуя обычные юридические процедуры, когда вина подсудимых была «очевидна». Но именно так действовала и ЧК. В октябре 1919 года ЧК учредила собственный «Специальный революционный трибунал»118. Не надо забывать об этих неудавшихся попытках реформы, — хотя бы потому, что они показали, что некоторые большевики уже в 1918–1919 годы разглядели в действиях тайной полиции угрозу не только для врагов режима, но и для себя — для его друзей.
К 1920 году советская Россия стала настоящим полицейским государством, в том смысле, что тайная полиция, превратившаяся в государство в государстве, протянула свои щупальца во все советские учреждения, включая те, которые управляли народным хозяйством. В кратчайшее время ЧК трансформировалась из следственного органа, занимавшегося безвредными политическими отщепенцами, в мощное правительство, не только решавшее, кому жить, а кому умереть, но и осуществлявшее день за днем надзор за деятельностью всего государственного аппарата. Трансформация эта была неизбежной. Взявшись самостоятельно управлять страной, коммунисты вынуждены были обратиться к услугам сотен тысяч профессионалов — «буржуазных специалистов», которые были «классовыми врагами» по определению и потому нуждались в строжайшем надзоре. Это должно было стать обязанностью ЧК, так как ни у кого больше не было аппарата, необходимого для решения такой задачи. Возложив на себя эту ответственность, ЧК получила возможность проникнуть в каждую клеточку советской жизни. В докладе на сессии ЦИК в феврале 1919 года Дзержинский сказал:
«Теперь нет нужды расправляться с массовыми сплочениями, с группами; теперь система борьбы и у наших врагов изменилась; теперь они стараются пролезть в наши советские учреждения, чтобы, находясь в наших рядах, саботировать работу, чтобы дождаться того момента, когда внешние наши враги сломят нас, и тогда, овладев органами и аппаратами власти, использовать их против нас <…> Эта борьба, если хотите, уже единичная, эта борьба более тонкая, и тут надо разыскивать, тут нельзя в одном место бить. Мы знаем, что почти во всех наших учреждениях имеются наши враги, но мы не можем разбить наши учреждения, мы должны найти нити и поймать их. И в этом смысле метод борьбы должен быть сейчас совершенно иной»119.
Под этим предлогом ЧК проникла во все советские организации. И поскольку она сохранила безраздельную власть над человеческими жизнями, административный надзор стал просто новой формой террора, от которого не мог укрыться ни один советский служащий, будь то коммунист или беспартийный. Поэтому было вполне естественно, что в марте 1919 года Дзержинский, продолжая руководить ЧК, был назначен также наркомом внутренних дел.
В середине 1919 года, в соответствии с новыми функциями ЧК, представители этой организации потребовали, чтобы им было предоставлено право осуществлять предварительный арест любых граждан и инспектировать любые учреждения. Что это означало на практике, можно заключить из мандатов, выданных членам коллегии ЧК, которые позволяли: 1) задерживать любого гражданина, виновного или подозреваемого в контрреволюционной деятельности, спекуляции или других преступлениях, и доставлять его в ЧК. 2) свободно входить в любые государственные или общественные учреждения, промышленные или коммерческие организации, школы, больницы, жилые квартиры, театры, а также в конторские помещения железнодорожных станций и пристаней120.
Постепенно ЧК присвоила себе роль надзирателя и управляющего в самых различных областях человеческой деятельности, которые обычно не считаются связанными с вопросами государственной безопасности. Во второй половине 1918 года для ведения борьбы со «спекуляцией» — то есть частной торговлей — ЧК установила контроль над железнодорожным, водным, автомобильным и другими видами транспорта. Чтобы сделать этот контроль более действенным, в апреле 1921 года Дзержинский был назначен наркомом путей сообщения121. ЧК осуществляла организацию и надзор во всех областях, где применялся принудительный труд, и была наделена самыми широкими полномочиями в отношении тех, кто уклонялся от трудовой повинности или исполнял ее неудовлетворительно. В этих случаях расстрел был обычным делом. Какие методы использовала ЧК для повышения эффективности хозяйственной деятельности, можно понять из свидетельства специалиста по лесозаготовкам, меньшевика на советской службе, в присутствии которого Ленин и Дзержинский решали однажды, как повысить производство древесины:
«В то время был обнародован советский декрет, который обязывал каждого крестьянина, жившего возле государственного леса, заготовить и вывезти дюжину стволов древесины. Но встал вопрос, что делать с лесничими — чего от них требовать. В глазах советских чиновников эти лесничие были плоть от плоти той саботирующей интеллигенции, с которой правительство собиралась быстро покончить.
На заседании совета труда и обороны, где обсуждалась эта проблема, присутствовал, среди прочих наркомов, Дзержинский… Послушав немного, он сказал: «В интересах справедливости и равенства считаю необходимым: сделать лесничих ответственными за выполнение каждым крестьянином своей нормы; кроме того, каждый лесничий сам должен выполнить ту же норму — поставить дюжину стволов древесины».
Несколько человек стали возражать, говоря, что все-таки лесничие это интеллектуалы, не привыкшие к тяжелому ручному труду. Дзержинский ответил, что давно пора ликвидировать извечное неравенство между крестьянством и лесничими.
«Более того, — сказал в заключение глава ЧК, — если крестьяне не доставят своей нормы древесины, мы расстреляем лесников, которые за них отвечают. Когда десяток-другой из них будут расстреляны, остальные честно выполнят свою работу».
Ни для кого не составляло секрета, что большинство этих лесничих были настроены против коммунистов. Тем не менее присутствующие в замешательстве умолкли. Внезапно я услыхал резкий голос: «Кто против такого предложения?»
Это был Ленин, неподражаемо положивший таким образом конец дискуссии. Естественно, никто не отважился голосовать против Ленина и Дзержинского. Как бы размышляя вслух, Ленин предложил, чтобы пункт о расстреле лесничих, получивший уже одобрение, был изъят из официального протокола. Это тоже было сделано, как он захотел.
Во время этого заседания я чувствовал себя отвратительно. Я знал, конечно, что уже более года в России идут повальные казни. Но здесь я сам стал свидетелем того, как в результате пятиминутного обмена мнениями были обречены на смерть многие ни в чем не повинные люди. Меня душил кашель, но это был не просто кашель, сопровождавший одну из моих обычных зимних простуд.
Мне было совершенно ясно, что когда через неделю или две казнят этих лесников, их смерть не подвинет дело ни на йоту. И я знал, что это страшное решение было продиктовано чувством мстительной ненависти, терзавшей тех, кто призывал к таким бессмысленным мерам»122.
Наверное, было еще немало таких же решений, не оставивших следа в официальных документах.
ЧК неуклонно наращивала свою военную машину. Летом 1918 года ее боевые отряды были объединены в организацию, независимую от Красной Армии, — Корпус войск ВЧК123. Эти силы безопасности, устроенные по образцу царского жандармского корпуса, выросли вскоре в настоящую армию, предназначенную для боев на «внутреннем фронте». В мае 1919 года, по инициативе Дзержинского, выступавшего в своей новой ипостаси наркомвнудела, правительство преобразовало эти формирования в войска внутренней охраны республики, которые подчинялись не комиссариату обороны, а комиссариату внутренних дел124. В тот момент эта внутренняя армия насчитывала 120–125 тыс. человек. К середине 1920 года численность этих войск удвоилась и составляла уже почти четверть миллиона человек. Этими силами осуществлялась охрана промышленных предприятий, транспортных магистралей, они помогали комиссариату продовольствия добывать сельскохозяйственную продукцию, охраняли трудовые и концентрационные лагеря125.
Наконец, стараниями ЧК в вооруженных силах был создан Особый отдел, занимавшийся контрразведкой.
Благодаря всем этим функциям и возможностям к 1920 году ЧК стала самым влиятельным государственным учреждением советской России. Так еще под руководством и по инициативе Ленина были заложены основы полицейского государства.
К числу важнейших обязанностей ЧК относилась организация «концентрационных лагерей». Большевики не были изобретателями этих учреждений, но они вдохнули в них новый и в высшей степени пагубный смысл. В своей развитой форме концентрационные лагеря стали, наряду с однопартийным государством и всемогущей тайной полицией, выдающимся вкладом большевизма в политическую практику XX века.
Термин «концентрационный лагерь» возник в конце ХIХ века в ходе колониальных войн[284]. Первыми такие лагеря организовали испанцы во время подавления кубинского восстания. По имеющимся оценкам, в них находилось около 400 тыс. человек. Примеру испанцев последовали Соединенные Штаты во время восстания 1898 года на Филиппинах, затем — британцы в период англо-бурской войны. Однако кроме названия эти первые опыты имели мало общего с концентрационными лагерями, которые организовали в 1919 году большевики, а затем воспроизвели нацисты и другие тоталитарные режимы. Испанские, американские и английские концентрационные лагеря создавались в чрезвычайных обстоятельствах колониальных восстаний и преследовали не карательные, а военные цели: они были предназначены для изоляции партизан-повстанцев от гражданского населения. Судя по всему, в этих первых лагерях условия были довольно суровыми (считается, что среди буров, интернированных англичанами, погибли 20 тыс. человек). Однако плохие условия не были здесь результатом умысла: страдания и смерть заключенных происходили вследствие поспешности, с которой создавались эти лагеря, и соответствующих недоработок в обеспечении их жильем, продовольствием и медицинской помощью. Заключенные не должны были заниматься в них принудительным трудом. И во всех трех случаях эти лагеря по окончании военных действий были демонтированы, а их обитатели отпущены на свободу.
Советские концентрационные лагеря и лагеря принудительных работ по своей организации, функционированию и целям были с самого начала совершенно иными.
Во-первых, они были постоянными. Созданные во время гражданской войны, они не исчезли с ее окончанием в 1920 году, а оставались под различными наименованиями, чтобы разрастись в невероятных масштабах в 1930-е годы, когда советская Россия ни с кем не воевала, а, как считалось, мирно «строила социализм».
Во-вторых, заключенными в этих лагерях были не иностранцы, подозреваемые в помощи повстанцам, но русские и другие советские граждане, подозреваемые в политическом инакомыслии. Главной целью этих учреждений было не подавление вооруженного сопротивления колонизированных народов, а подавление политической оппозиции в своей собственной стране.
И, в-третьих, советские концентрационные лагеря играли важную роль в экономике страны. Заключенные были обязаны выполнять указанные им работы, то есть их не только изолировали от общества, но и эксплуатировали как рабов.
Речь о концентрационных лагерях впервые зашла в советской России весной 1918 года в связи с Чехословацким восстанием и призывом в Красную Армию бывших офицеров царской службы[285]. В конце мая Троцкий, угрожал заключением в концентрационный лагерь тем чехам, которые откажутся сложить оружие[286]. 8 августа, с целью обезопасить железную дорогу от Москвы до Казани, он приказал построить вдоль нее несколько концентрационных лагерей, чтобы собрать из окрестных населенных пунктов и посадить туда «вражеских агитаторов, контрреволюционных офицеров, саботажников, паразитов и спекулянтов», которые не были расстреляны «на месте» или наказаны каким-нибудь другим способом126. Таким образом, концентрационные лагеря были задуманы как место содержания граждан, которым не удалось предъявить конкретных обвинений и которых, с другой стороны, власти по тем или иным причинам предпочитали не расстреливать. Именно в этом смысле употреблял данный термин Ленин, когда телеграфировал 9 августа в Пензу приказ провести против кулаков «беспощадный массовый террор» (то есть казни), а «сомнительных запереть в концентрационный лагерь вне города»[287]. Эти угрозы получили законодательное и административное обоснование в «Постановлении о красном терроре», принятом 5 сентября 1918 года, предписывавшем «обеспечить советскую Республику от классовых врагов путем изолирования их в концентрационных лагерях».
Но, судя по всему, в 1918 году концентрационных лагерей было построено еще очень мало, да и те возникли по инициативе местных ЧК или военного командования. По-настоящему строительство лагерей развернулось лишь весной 1919 года по инициативе Дзержинского. Ленин старался, чтобы его имя не было связано с созданием этих учреждений, и поэтому все декреты об их создании, структуре и деятельности исходили не от Совнаркома, а от Центрального исполнительного комитета и были подписаны Свердловым. Декреты эти проводили в жизнь рекомендации, высказанные 17 февраля 1919 года Дзержинским в связи с реорганизацией ЧК. Дзержинский утверждал, что существующие юридические процедуры не позволяют эффективно бороться с антиправительственной агитацией:
«Кроме приговоров по суду, необходимо оставить административные приговоры, а именно концентрационный лагерь. Уже и сейчас далеко не используется труд арестованных на общественных работах, и вот я предлагаю оставить эти концентрационные лагеря для использования труда арестованных, для господ, проживающих без занятий, для тех, кто не может работать без известного понуждения, или, если мы возьмем советские учреждения, то здесь должна быть применена мера такого наказания за недобросовестное отношение к делу, за нерадение, за опоздание и т. д. Этой мерой мы сможем подтянуть даже наших собственных работников»127.
Дзержинский, Каменев и Сталин (соавторы соответствующего декрета) исходили из концепции концентрационных лагерей как учреждений, соединяющих в себе функции «школы труда» и накопителя рабочей силы. По рекомендации разработчиков ЦИК принял следующую резолюцию: «Всероссийской чрезвычайной комиссии предоставляется право заключения в концентрационный лагерь, причем Всероссийская чрезвычайная комиссия руководствуется точным положением о порядке заключения в концентрационный лагерь (инструкция), которая утверждается Всероссийским центральным исполнительным комитетом»128. По неясным причинам, начиная с 1922 года вместо термина «концентрационные лагеря» стали употреблять термин «лагеря принудительных работ».
11 апреля 1919 года ЦИК принял «Решение», касавшееся организации такого рода лагерей. Оно предусматривало создание сети лагерей принудительных работ, подведомственной комиссариату внутренних дел, который в то время уже возглавлял Дзержинский:
«Заключению в лагерях принудительных работ подлежат те лица и категории лиц, относительно которых состоялись постановления отделов управления, чрезвычайных комиссий, революционных трибуналов, народных судов и других советских органов, коим предоставлено это право декретами и распоряжениями»129.
В этом декрете, ставшем важной вехой в развитии советских концентрационных лагерей, есть несколько положений, которые нуждаются в пояснении. Концентрационные лагеря в том виде, в каком они были созданы в 1919 году, стали местом заключения нежелательных элементов всех сортов, осужденных судами или административными органами. Заключению в них подлежали не только отдельные индивиды, но и «категории лиц», то есть целые классы. Дзержинский в какой-то момент предлагал даже создать специальные лагеря для «буржуазии». Обитатели этих лагерей, живущие в условиях принудительной изоляции, составляли резерв рабочей силы, по сути своей рабской, которую советские административные и хозяйственные учреждения могли использовать совершенно бесплатно. Сеть лагерей была подчинена наркомату внутренних дел через посредство Центрального управления лагерей, преобразованного затем в Главное управление лагерей, известное более как ГУЛаг. Во всем этом можно усмотреть черты уже почти созревшей сталинской лагерной империи, которая ничем по существу не отличалась от ленинской, кроме своих масштабов.
Решение ЦИК о создании концентрационных лагерей потребовало разработки более детальных инструкций, которые бы направляли их деятельность. Поэтому 12 мая 1919 года был издан новый декрет130, разъяснявший казенным языком в мельчайших подробностях устройство лагерей, процедуры их организации, обязанности и мнимые права заключенных. Этим декретом предписывалось создание в губернских центрах лагерей принудительных работ, рассчитанных на 300 и более заключенных. Поскольку в советской России в то время было примерно 39 губерний (число их менялось, следуя превратностям гражданской войны), речь, следовательно, шла о том, чтобы подготовить места за колючей проволокой минимум для 11 700 человек. На самом деле цифра эта должна быть гораздо больше, так как декрет разрешал строить лагеря также и в уездных центрах, а они исчислялись уже сотнями. Обязанности по организации лагерей возлагались на ЧК, которая должна была затем передавать уже готовый и действующий лагерь в ведение местного Совета. Эта была далеко не единственная в советском законодательстве попытка создать видимость суверенитета Советов. В действительности независимость Советов была, конечно, мифической, ибо тем же декретом «общее руководство» лагерями было возложено на специально созданный для этой цели отдел принудительных работ наркомата внутренних дел, возглавляемого, как мы уже отмечали, тем же человеком, который руководил ЧК.
Делая ставку на принудительный труд, правительство опиралось на давнюю российскую традицию: «Ни в одной стране использование принудительного труда в хозяйственной деятельности самого государства не играло такой важной роли, как в истории России»131. Большевики возродили эту практику. С момента создания в 1918–1919 годы первых советских концентрационных лагерей и во все периоды их последующего существования заключенные были обязаны выполнять физическую работу либо на территории самого лагеря, либо за его пределами. «Все заключенные, — говорилось в инструкции, — должны быть назначаемы на работы немедленно по поступлении в лагерь и заниматься физическим трудом в течение всего времени их пребывания там». Чтобы стимулировать лагерную администрацию выжимать все силы из заключенных, а также для экономии государственных средств все лагеря функционировали по принципу полной самоокупаемости:
«Содержание лагеря и администрации при полном составе заключенных должно окупаться трудом заключенных. Ответственность за дефицит возлагается на администрацию и заключенных в порядке, предусматриваемом особой инструкцией»[288].
За попытку бегства из лагеря полагались суровые наказания. За первую попытку заключенному, возвращенному в лагерь, могли увеличить срок в десять раз. За вторую — его передавали в революционный трибунал, который мог вынести смертный приговор. Кроме того, пытаясь бороться с побегами, власти наделили лагерную администрацию правом вводить «круговую поруку», при которой убегавший из лагеря ставил под удар своих товарищей-заключенных. Теоретически заключенные могли жаловаться на злоупотребления администрации. Для записи таких жалоб в лагерях существовали специальные книги.
Таковы обстоятельства рождения современных концентрационных лагерей — зон, попадая в которые, человек теряет всякие права и превращается в раба государства. Может возникнуть вопрос, чем в сущности отличалось положение обитателей концентрационного лагеря от положения обычных советских граждан. В самом деле, в советской России ни для кого не существовало прав человека, никто не мог искать прибежища в правозаконности, и всякому можно было приказать, основываясь на декретах о принудительном труде, работать там, где это нужно государству. Граница, отделяющая свободу от заключения, была в то время в советской России действительно весьма размытой. Так, в мае 1919 года Ленин издал декрет о мобилизации трудовых ресурсов для строительства военных укреплений на Южном фронте132. В нем было указано, что на эти работы следует направлять «по преимуществу пленных, а также граждан, задержанных для помещения в концентрационные лагери и присужденных к принудительным работам». Однако, если этого будет недостаточно, в декрете предлагалось также привлекать «к трудовой повинности местное население». В данном случае заключенные отличались от «свободных» граждан лишь тем, что их принуждали к труду в первую очередь. Тем не менее между двумя этими категориями людей различия были. Люди, которые находились вне лагерей, жили обычно вместе с семьями и могли восполнять недостатки своего рациона, покупая продукты на свободном рынке. Обитателей лагерей родственники посещали лишь время от времени, и им было запрещено передавать заключенным продукты. Обычные граждане не жили изо дня в день под строгим надзором коменданта и его помощников (как правило, членов партии), которые несли ответственность за то, чтобы труд их подопечных обеспечивал их собственные зарплаты и покрывал расходы на содержание лагеря. И они реже подвергались наказанию за действия других, чем в условиях лагерной «круговой поруки», где это происходило сплошь и рядом.
В конце 1920 года в советской России было 84 концентрационных лагеря, в которых находились приблизительно 50 тысяч заключенных. В течение трех лет, к октябрю 1923 года, число лагерей возросло до 315, а число заключенных в них — до 70 000133.
Сегодня мы располагаем лишь отрывочными сведениями об условиях жизни в первых советских концентрационных лагерях. Очень немногие исследователи интересовались этим вопросом134. Случайные свидетельства, содержащиеся в письмах, тайно переданных заключенными на волю, и воспоминания тех из них, кто пережил лагеря, складываются в картину, которая вплоть до мельчайших подробностей напоминает описания нацистских лагерей. Сходство это так разительно, что, не будь некоторые из этих источников опубликованы двумя десятилетиями ранее, в них можно было бы заподозрить позднейшие подделки. В 1922 году эмигранты-эсеры опубликовали в Германии под редакцией В.М.Чернова сборник, в который вошли свидетельства людей, прошедших советские тюрьмы и лагеря. В частности, там есть описание жизни в концентрационном лагере в Холмогорах, датированное началом 1921 года. Автор этого описания, женщина, осталась неизвестной. В лагере было четыре зоны, где содержались в общей сложности 1200 заключенных. Жили они в бывшем монастыре, в относительно удобных и хорошо отапливаемых помещениях. Тем не менее автор говорит о нем как о «лагере смерти». Голод был хроническим. Посылки с продовольствием, в том числе от американских благотворительных организаций, немедленно конфисковывались. Комендант, носивший латышскую фамилию, расстреливал заключенных за самые пустяковые провинности: если, например, во время сельскохозяйственных работ кто-то осмеливался съесть какой-нибудь овощ, его убивали на месте и сообщали, что он пытался бежать. Побег заключенного автоматически приводил к расстрелу девяти других, связанных с ним «круговой порукой», — это было предусмотрено законом. Когда беглеца ловили, его тоже убивали, часто — закапывая живым в землю. Администрация знала заключенных только по номерам: жизнь и смерть любого из них не имели никакого значения135.
Вот как возникли учреждения, составившиеся фундамент тоталитаризма: «Изобретателями и создателями концентрационных лагерей нового типа были Ленин и Троцкий. Это означает не только, что они создали заведения, называвшиеся «концлагерями»… Вожди советского коммунизма разработали также особый метод юридического мышления, особую систему понятий, уже заключавшую в себе гигантскую сеть концентрационных лагерей, которую Сталин просто организовал технически и развил. В сравнении с концлагерями Ленина и Троцкого сталинские лагеря были не более, чем гигантской формой внедрения. И, конечно, нацисты взяли и первые, и вторые как готовый образец, и им осталось его только усовершенствовать. Соответствующие люди в Германии быстро ухватились за эту модель. 13 марта 1921 г. мало кому тогда известный Адольф Гитлер писал в «Volkischer Beobachter»: «При необходимости можно пресечь развращающее влияние евреев на наш народ, заключив проводников этого влияния в концентрационные лагеря». 8 декабря того же года, выступая перед членами Национального клуба в Берлине, Гитлер заявил о своем намерении, придя к власти, создать концентрационные лагеря»136.
Рассматривая многочисленные аспекты красного террора, историк в первую очередь обязан поставить перед собой вопрос о его жертвах. Число их установить пока не удалось и, по-видимому, никогда не удастся, ибо есть сведения, что Ленин приказал уничтожить архивы ЧК137. По полуофициальным данным, которые приводит Лацис, в период с 1918 по 1920 год в советской России было казнено 12 733 человека. Однако это число уже подвергалось критике как чрезвычайно заниженное, поскольку, по признанию самого Лациса, в двадцати губерниях центральной России в один только 1918 год было осуществлено 6300 казней, из них 4520 — за контрреволюционную деятельность138. Кроме того, данные Лациса не согласуются с известной статистикой по некоторым крупным городам. Например, Уильям Генри Чемберлен видел в Праге, в Русском архиве, отчет украинской ЧК за 1920 год — то есть относящийся к периоду, когда смертная казнь была формально отменена, — где речь шла о 3879 казнях, из них 1418 в Одессе и 538 в Киеве139. Расследование зверств большевиков в Царицыне показало, что там было от 3000 до 5000 жертв140. По данным, опубликованным в «Известиях», между 22 мая и 22 июня 1920 года только революционные трибуналы (то есть без учета жертв ЧК) приговорили к смерти 600 граждан, в том числе 35 за «контрреволюцию», 6 за шпионаж и 33 за неисполнение долга[289]. Сопоставляя все эти цифры, Чемберлен приходит к выводу, что красный террор унес 50 000 жизней, а Леггет говорит о 140 000 жертв141. С уверенностью можно сказать только одно: если жертвы якобинского террора исчислялись тысячами, то жертвы ленинского террора — десятками, если не сотнями тысяч. На следующей волне террора, организованного Сталиным и Гитлером, погибнут уже миллионы.
Для чего была эта бойня?
Дзержинский с гордостью заявлял (и его поддерживал Ленин), что террор и главное его орудие, ЧК, спасли революцию. Это действительно было так, если отождествлять революцию с диктатурой большевиков. Есть убедительные данные, свидетельствующие о том, что к лету 1918 года, когда большевики объявили свой террор, их не поддерживал уже ни один слой в обществе, кроме их собственного аппарата. В такой ситуации «беспощадный террор» и в самом деле был единственным средством сохранения режима.
Террор этот был не только «беспощадным» (впрочем, можно ли представить себе террор «щадящий»?), но и беспорядочным. Если бы противники большевистского режима представляли собой конкретную социальную группу, обозримое меньшинство, можно было бы надеяться удалить их из общества прицельным террором, подобным хирургическому вмешательству. Но в советской России меньшинство составлял сам режим и те, кто его поддерживал. Чтобы удержать власть, диктатура должна была вначале атомизировать общество, а затем подавить в нем всякую волю к действию. Красный террор дал понять населению, что в условиях режима, который без колебаний казнит невиновных, невиновность не является гарантией выживания. Надеяться выжить здесь можно только став совершенно незаметным, то есть отрекшись от всякой мысли о независимой общественной деятельности, порвав все связи с общественной жизнью и удалившись в частную жизнь. Когда общество таким образом распадается на человеческие атомы, каждый из которых озабочен только тем, чтобы стать незаметным, чтобы физически выжить, тогда уже не важно, о чем общество думает, ибо вся сфера общественной деятельности безраздельно принадлежит государству. Это — единственный путь, следуя по которому абсолютное меньшинство может подчинить себе миллионы.
Но за сохранение режима пришлось заплатить дорогую цену — как жертвам, так и тем, кто остался у власти. Чтобы устоять вопреки желанию почти всего общества, большевики вынуждены были до неузнаваемости извратить идею собственной власти. Террор, может быть, и спас коммунизм, но изуродовал его дух.
Это опустошающее действие красного террора остро подметил И.З.Штейнберг. В 1920 году, когда он ехал в трамвае по улицам Москвы, его поразило вдруг сходство этого трамвая с общей атмосферой, царившей в стране:
«Разве не похожа наша страна на теперешние трамваи, которые влачатся по московским унылым улицам, усталые, скрежещущие, увешанные гроздьями людей? Какая здесь давка и теснота, как трудно дышать, — будто после изнурительной битвы. Какие голодные глаза! Посмотрите, как бесстыдно они крадут друг у друга право ехать сидя, как вся эта человеческая масса, случайно сцепленная между собой, утратила всякие остатки взаимной симпатии, как каждый видит в другом только соперника!.. Слепая ненависть к кондуктору — это выражение чувств случайной массы к правительству, к государству, к организации. Безразличие и злорадство по отношению к тем, кто толпится у двери, надеясь войти внутрь, — это их отношение к обществу, к солидарности. Если смотреть на них более пристально, можно заметить, что в глубине они чрезвычайно близки друг другу: те же мысли, тот же блеск, выдающий родство, в глазах, глядящих враждебно. Их терзает одна и та же боль. Но теперь, здесь они враги друг другу»142.
Но террор оставил свой след и на палачах:
«Когда террор поражает классового врага, буржуа, растаптывает его самолюбие и чувство любви, разлучает его с семьей или приковывает к семье, терзает его и делает его малодушным, — кого поражает такой террор? Только ли классовую природу врага, свойственную лишь ему и обреченную вместе с ним исчезнуть? Или, может быть, он одновременно поражает нечто общее, общечеловеческое, а именно — человеческую натуру человека? Чувство страдания и сострадания, жажда духовности и свободы, привязанность к семье и устремление вдаль, — все, что делает людей людьми, — эти вещи, в конце концов, известны и одинаковы для обеих сторон. И когда террор подавляет, изгоняет и выставляет на посмешище общечеловеческие чувства в одной группе, то он производит то же самое повсюду, во всех душах… Чувство собственного достоинства, поруганное во вражеском стане, подавленное сострадание к врагу, причиняемая ему боль бьют психологическим рикошетом в стан победителей… Рабство производит одно и то же действие в душе поработителя и в душе порабощенного»143.
Мир слышал глухие отзвуки красного террора, узнавая о нем из газетных сообщений, рассказов людей, побывавших в России, и русских беженцев. У некоторых это вызывало негодование, мало у кого — радость, но в основном реакция была безразличной. Европа предпочитала ни о чем не знать. Она только что оправилась от войны, унесшей миллионы жизней, и не чувствовала в себе сил вновь выслушивать рассказы о массовой гибели людей. Поэтому она с готовностью прислушивалась к тем, кто пытался убедить ее, иногда от чистого сердца, а иногда прибегая к умышленной лжи, что дела в красной России не так уж плохи, что террор закончился и что, во всяком случае, к судьбе ее народов он отношения не имеет. В конце концов это была экзотическая, жестокая Россия — страна Ивана Грозного, «подпольщиков», описанных Достоевским, Распутина.
Заблуждаться было легко. Советская машина дезинформации минимизировала масштабы террора и раздувала истории о вызвавших его мнимых провокациях. Это особенно хорошо удавалось, когда в страну приезжали благожелательно настроенные иностранцы, такие, как богатый американский дилетант Уильям Буллит, проскакавший галопом по России в феврале 1919 года по поручению президента Вильсона. Как он сообщил по возвращении Конгрессу Соединенных Штатов, слухи о кровавом терроре сильно преувеличены. «Красный террор закончен, — заверил он своих слушателей и объявил, что по всей России ЧК казнила только 5000 человек. — Казни проводятся чрезвычайно редко»[290]. Линкольн Стеффенс уверял, вернувшись из советской России, что «большевистские лидеры выражают сожаление и стыдятся своего красного террора»144.
Буллит и Стеффенс, хотя и недооценили террор, но все-таки признали, что он есть. А что сказать о таком «свидетеле», как Пьер Паскаль, молодой француз, бывший офицер, который, живя в России, стал коммунистом, а затем был профессором Сорбонны? Он вообще отрицал террор и смеялся над его жертвами. «Террор закончился, — писал он в феврале 1920 года. — Но, по правде сказать, его никогда и не было. Когда я слышал здесь это слово «террор», которое для француза обозначает вполне определенную вещь, меня разбирал смех, потому что я видел сдержанность, любезность и благонамеренность этой ужасной Чрезвычайной комиссии, уполномоченной его осуществлять»145.
Еще были люди, находившие утешение в мысли, что если в советской России свирепствует один род террора, то Западная Европа и Америка страдают от террора другого рода, но, по-видимому, не менее страшного. В 1925 году группа, называвшая себя Международным комитетом в защиту политических заключенных, опубликовала подборку свидетельств узников советских тюрем и лагерей, тайно вывезенных из советской России. Никто не сомневался в подлинности этих документов. Однако когда подготовивший эту публикацию известный журналист И. Дон Левин обратился к ведущим интеллектуалам мира с вопросом, что они думают об этих ужасающих свидетельствах, ответы, которые он услышал, варьировали в диапазоне от сдержанного удивления до ханжества и цинизма. Очень немногие, подобно Альберту Эйнштейну, увидели в этих материалах «трагедию человеческой истории, в которой убивают, чтобы не быть убитыми». Ромен Роллан, автор «Жана Кристофа», отнесся к этим материалам пренебрежительно на том основании, что «почти такие же вещи творились в тюрьмах Калифорнии, где мучили членов Всемирной организации промышленных рабочих». Ему вторил Эптон Синклер, выразивший притворное удивление, что с советскими заключенными обращаются «примерно так же, как с заключенными в штате Калифорния». Бертран Рассел высказался еще лучше: он выразил «искреннюю надежду», что публикация этих документов будет содействовать «развитию дружеских отношений» между советским правительством и правительствами стран Запада, так как их деятельность весьма схожа146.