Как так у нас сохранился в целости Мартыновский бор? Тайна – впереди. Ежевики в нём – заешься. А гриб бабья плюшка? Его ещё оленьим грибом зовут. Умей только увидать его. Понаберёшь – на коромыслах корзины при.
Сойди к Уралу под круту гору на Лядский песочек: нога купается в нём. Сухарь вкусный разотри – вот какой это песочек! Чистенько, не плюнешь. А водичка? Вымоет, как наново родит.
Девки на песочке – ух, игрались! Начнут в голопузики, кончат – в крути-верти. Громко было, так и разлетались шлепки. Народ говорил: ох, шлёпистые девки!
Вольный был народ, богатый: заборы выше головы. Каждый: чего лошадей-то, коров… Быков держал – на мясо! Как в Мартыновке на ярмарку резали их – в обжорном ряду объешься рубцов. А щи с щековиной? За всё про всё – пятак. Если косушку пьёшь, тебе бычьи губы в уксусе предложат. Закусишь – и свои отъешь, ядрён желток, стерляжий студень!
Вина привозили виноградного – и в бурдюках, и в бочках. В сулеях, в штофах и в полуштофах. Где была ярмарка – поройся в земле. Сколько пробок-то! За сто лет не перегнили. Вино выписывал Мартын-бельгиец. По нему зовётся Мартыновка, и бор по нему.
Такой вкусный любитель! Держал конный завод: битюгов выращивал, копыто с жаровню.
У него сынуля Мартынок, по девкам ходок. Ну, скажи – ни часу не мог без них. Ему помогал пастух Сашка. Спозаранку-то стадо выгонит и под гору сам, на Лядский песочек. Там, под самой горой, сплетёт шалашишко. И идёт пасёт стадо.
Вот если в этот день девки ходили в бор за ежевикой или за грибами, он слышит, как они возвращаются. Зажгёт костёр и травы на него – дым-то столбом. Мартынок с усадьбы углядит дымовой столб и бегом. У горы встретятся с Сашкой, на берёсте вниз, как на санках. Нырк в шалаш.
А тут и девки. Приплясывают, похохатывают. Сперва телам потным дадут наголо-то остыть, после сбеганья с горы. Кипреем, пучками, обмахивают друг дружку. Одна скакнёт в воду по лодыжку, на других брызнет – взвизгнут, кинутся. Другая в воду… Вертятся, пополам гнутся, резвятся. А Сашка с Мартынком из шалаша наставили глаза на выплясы.
Девки – купаться. И уж как нежатся в водичке, покрикивают: «Ух! Ух! Ой, приятно!» Выходят весёлые, чесать тебя, козу, сдоба-то круглится! Ногами выкрутасничают, пупки так и подмигивают. Возьми стерляжью уху, чтоб жир желтками ядрёными, остуди в студень – станешь есть, зажмурит тебя, одним дыхом и ум заглотнёшь. Вот тебе эти девки купаные, в бодрости во всей.
Перво-наперво у них – играть в голопузики. Раскинутся на песочке, пупки в небушко. Так считалось в старину, что должны на это раки приманиться. Заведи козу дойную в реку – раки ей на вымя и повиснут. Вот, мол, и девка купаная как сохнет, козьим сосцом пахнет. Лежат: ну, полезут раки сейчас. А ничего. А уж Сашка с Мартынком вострят глаза из шалаша.
Тут какая-нибудь девка начнёт: «Мы готовы, а чего-то рачок не выходит». Другая: «Не хватает чего-то для рачка». – «То и есть, Нинка, лежи, пузень грей хоть так, хоть бочком, а не кончится рачком!» Такой завязывается разговор. Вздыхают, набирают загар. Горяченье от него. Вот какая-нибудь девка: «И чего ж для него не хватает? Не рядом ли это где?» – «Да откуда же, Лизонька, рядом-то быть? Не в шалашике том?»
Жалуются друг дружке; а песочек всё горячей. «Эх, девоньки, сомлела! Нету терпенья боле в голопузики играть. Что рачок? Пусто лукошко». И другая: «Тело – огонь! В шалашике хоть тенёчек найду…»
И этак лениво к шалашику. Да как взвизгнут, да ладошками стыд прикрывать! «Ой, девки, – страх! Ой-ой, ужасти! Глядят за нами!..» Скакнут, в гурьбу собьются. «Срам какой, нахальство! Это кто ж бесстыдники, чесать их, козелков?» И размечут шалаш. «Сашка-пастух, чтоб тебе посошок сломать! А вы, Мартынок, такой из себя молодой человек, и не стыдно перед папашей вам?»
А Мартынок: «Не срамите, золотки! Что хотите делайте, только папаше не сообщайте!» – «И сделаем! Ой, сделаем!» Сорвут с обоих всё – и валять, и шлёпать. Остальное всяко… Шлёпистые девки, ретивые. И так поворотят, и этак: не балуй! Чтоб тебя в другой раз стыд заел! Наказывают, не жалеют – игра крути-верти.
Глянь с горы на Лядский песочек: одно голое мельканье. Толчётся гурьба; смехота да визг, да толчки. Не поймёшь, чей зад виден: девки какой иль Сашки, иль Мартынка. Парни телами гладенькие, аккуратные. Ну и достанется им. А как иначе? И намнут, и поцарапают. Не подглядывай, не раздражай. Такотки. Дурак не разберёт, чего ему больше дали. А умным понятно: всё даденное – одно. «Спасибо, золотки!» И папаше не скажут.
Так и велось, и вот Сашка ладит который за лето шалаш. Там рядом с Лядским песочком медоносы цветут, и уж больно шпорник расцвёл: синенький, приятный. Прямо заросль. Ещё его зовут живокость. Переломы лечит. А девки им следы от засосов сводят. Смочит настоем – и нету. Дай-кось, Сашка думает, вплету этих цветков в шалаш, в прошлый раз их не было. Заглядятся девки на красоту, а у кого глаза синие – тем более поймут уважение. Ну, скажут, Саша – кавалер! Знает не только посошком вертеть, оголовком.
Заходит в заросль, а оттуда птица интересная – порх! Так в глаза-то блеснула красивыми цветами. Недалеко садится на песочек. Вроде как большой курёнок, но рудо-жёлтое оперенье у неё, штанишки перьевые. Шейка малиновая, в хвосте и по крыльям лазоревые перья. Головка этакая увесистая, больше, чем у курицы, и лохматенькая; тёмные кольца вокруг глаз. Что за птица?
Сашка как встал – ну глядит. Походила по песку и низко полетела над рекой, над Уралом. Перелетела на ту сторону и в бор. Там кукушка кукует, сорока вылетела, а этой не видать больше. Нет. Сашка руками заросль разводит – гнездо и птенец.
Вот он шалаш докончил, стадо поглядел – а! забегу к Халыпычу, к колдуну… Забегает с птенцом. До чего, мол, птица была: не опомнюсь до сего момента. Не наведёт на клад?
Халыпыч из подлавочья вынул кошму, постелил. Прилёг, усмехается на птенца: «Только редкие старики-татары распознают… и я! Это птица Уксюр. Эх, жаль какая, что мне восемьдесят третий годок – было б год назад, овечья мать!» А Сашка: «А что?» Халыпыч говорит: «Кто птицу Уксюр увидит, даже хоть птенца, будет с царицей спать. Но только если тебе восемьдесят один с половиной не стукнул. А то не исполнится».
Объясняет: «Ты саму птицу видал, и тебе от неё уже далось. Значит, касательно птенца ты не в счёт. Я вроде как вижу его первый, и мне бы, конечно, далось от него. Один годок подвёл, расщепись его сук! Но и другие гляди теперь – лысый шмель им дастся, а не с царицей спать. Мы его уже подержали». И садит его на ладонь. После подержанья теряет, мол, силу.
У Сашки вопрос: «А как кто после меня птицу увидит?» Халыпыч: «Хе-хе, если за час не узнает, что она – Уксюр, не подействует. А тут, кроме меня, на сколь хочешь вёрст кругом – не откроет никто».
«Ну, – Сашка просит, – не открывай, прибежит кто. Уважь».
«Уплотишь?»
«Знамо дело!»
«Сомнительно мне, – старик говорит, – откуда у тебя возьмётся хорошего».
«А мне Мартынок жеребёнка от битюга сулил. За помощь в удовольствии».
«Ага, – старик рад, – жеребёнка желательно мне!»
А Сашка: «Да что! чай, если мне с царицей спать, и деньги перепадут от неё, вещицы какие. Всё тебе!»
Халыпыч тут косо взглядывает: колдун и колдун. «Не сули неизвестного! Не про блоху на царской ляжке серебряна чашка». Требует уговориться на жеребёнке.
Уговорились, а Сашка: чего деньги, вещицы… Узнать бы, как она вблизи царить будет, царица. Чай, не как девки – крути-верти со смехом, с нахальством. Уж и покажется, белосдобная, – на ослепленье! нарядец, украшения на ней – да не скрыт пупок и царёв елок. «Ах!» – и поворотится, ножками затопочет. Оглянется строго-то: «Подойдите!» И: «Ах!» Опять поворотик, топоток: уж бела-бела, а туфельки золочёны! Ручку протянет – «Ах!» И назад её. А глаза-то, глаза! И огонь в них царский, и слеза царская.
От деликатности – со слезой берёт удовольствие. От гордости и от умственной печали слеза – не смеху же глупому быть? Ты её тело царское на руках, а она тебя печально поглаживает… Да вдруг: «Ах!» И вдарились в мах! После слезы-то. Ух, грусть-печаль, стерляжий студень.
Так он с мечтаньем своим разахался – Халыпыч на кошме покряхтывает, головой кивает: да-да, мол, этак оно с царицами-то! А Сашка с царской слезой до того расходил себя – в слёзы. Вдруг не сбудется? Как он без меня будет: пупочек царский, не мной баюканный? Во-о наказанье! Не-е, не приедет царица к нам.
А Халыпыч: «Прие-е-дет. Битюгов-жеребцов Мартыновых поглядеть. Звери! В какое-никакое время, но угодит любопытству. А уж где Мартыну её принять – сам знаешь».
Мартын при своей усадьбе держал ещё дом; ну, прямо малый дворец. Его потом разобрали, сплавили по реке в Орск. А там возвели как музей революции. Мартын в том дому устраивал ссыльных. Ему за них платило правительство; важные лица бывали среди них.
К Мартыну наезжал особый смотритель: волосища седые, борода в руку по локоть длиной, заострена. Обговорят про ссыльных тайное всё, вино дорогое пьют. Мартын смотрителя обязательно угощает так: уткой, пряженной с налимьей печёнкой в повидле. Кто понимает чернокнижие, тому это на вкус и на пользу.
Ну, сколько налимов изведут на печёнку! Мартын за них платил рыбакам – не торговался. А смотрителя они боялись. Глаз жестокий. Что не так ему понравилось – отомстит.
Вот Сашка идёт от Халыпыча, а он и едет, смотритель. Халыпыч из избы орёт: «Гляди, не уплотишь – и я не соблюду! Открою – прибежит кто насчёт птицы. Не дастся царица-то!»
Сашка машет рукой: будет тебе всё! Тише, мол. Везут кого-то… Смотритель впереди на лошади. Конвой тут, телеги. Проехали… Сашка – ну, время уж к стаду бежать. Из бора девки идут. А у него, с Халыпычем-то, с разговорами, костра нет, дрова не наношены. А девки близко: смешочки, хаханьки; песенка заливиста. Самая игра приспевает.
«Эх, – Сашка думает, – поморю клячонку, авось не падёт». Ему была общественная лошадёнка выделена. Только шагом и езди на ней, и то – по времени. Уж больно лядащая. Сказано ему: отвечаешь за лошадь! Знали Сашку-то; дай ему коня – по девкам на дальние покосы кататься будет, галопиться.
Ну, погнал клячу. Кнутом её – к Мартыновой усадьбе вскачь. Глядит, а от задов усадьбы Мартынок бежит. Вишь, и без дыму поманило на Лядский песочек. То-то есть указчик при нём, при Мартынке, хи-хи-хи! Чего-то только не вниз бежит, навстречу, а на изволок, в крыжовник. Эта дорога была б короче, если бы не овраг за крыжовником. Через тот овраг и шустрому Мартынку долгонько лезть.
Сашка за ним. Громко звать боится – чего зазря привлекать интерес с усадьбы? Да тот, поди, сам копыта слышит. Не-е, не оглянулся. Летит – пятками по заду себя так и наяривает, к земле припадает, нырк в крыжовник. Сашка с клячи да следом. Ну, если б тот перед оврагом не встал – не настиг бы. Овраг помог.
А-а! Мать моя, хренова тёща! То и не Мартынок. Парнишка так собой видный, похожий – но не он. «Ты не брат ли Мартынка?» У того брат учился в Бельгии где-то, в Европе.
Паренёк поглядел-поглядел, кивает.
«Наслушался про Лядский песочек? Не ту он тебе дорогу показал! – Сашке смешно: – Были б у тебя крылья – овраг перелететь – самая и была б дорога. А так чего? Пожалуй, лезь».
Тот – ничего.
«Погостить приехал? Будет тебе удовольствие. Сделаем! А Мартынок, чай, по усадьбе крадётся подглядеть – не баб каких привезли в ссылку сейчас?» – и смеётся, Сашка-то. Ладно, говорит, теперь уж не успеем его позвать, у него своё занятие. Пошли – поведу. За брата не будет в обиде на меня.
И вот они в шалаш, а девки – на Лядский песочек, с охотой да с приплясом. Без задержки у них, как ведётся. Себя наголо: кипреем обмахивают друг дружку. То ль остужают, то ль горячат. Занялись рачком, поманили, пожаловались: не идёт, мол. Да… Не хватает чего-то для него…
Как велось, так и теперь всё. Взыгрались, разметали шалаш. Сорвали с парней – что на них-то… И-ии! Хрен послушный, вид нескушный! С Сашкой – девка! Он сам первый обомлел: ух, ты, ядрёна гладкость! Такая наливная девушка! Капустки белокочанные, яблочки желанные, малосольный случай…
Что да как? Откуда? А она дрожит! А Сашка: «Не вините, девоньки, самому сюрприз, бедуй моя голова от оголовка. И ты, милая, не взыщи. До чего ж хорошее у тебя всё – ишь! ишь! Насмерть ухорошеешь глядеть. А охота – взыщи вот».
Тут кто-то из девок прибежал: «Ой! Она! Её ищут…» Ссыльных-де сегодня привезли: она и сбеги… Как эта девушка зарыдает! Забило всю. Сашка на колени: «Умные, красивые, не выдадим! Не то утоплюсь!» И она тоже – топиться. Насилу приклонили к песочку, держат.
А кто-то: «Беда! Погоня на гору въезжает! Смотритель».
Топ-топ – кони войсковые. Храп сверху летит. Смотритель злей волкодава. Ветерок куделями седыми балует, борода белая, длинная, заострена. Ну, скажи – жестокий до чего!
Девки шепчут: «Давай игру крути-верти. И ты, барышня, как все будь. В том лишь спасенье твоё». Ай! ай! – затопотали, затолкались. Всякие ужимки напоказ. Её на четвереньках придерживают, чтоб сверху не узнал. И другие так же на четвереньках возле неё. «Нас-то, кажись, всех в личность знает боле-мене, а ты больше к реке поворотись. Чего ему личность казать? Пускай вон чего любуется!»
А одна: «Ой, страх! Трубу наставляет». Смотритель наводил подзорную трубу. «Ну, – Сашка шепчет, – одно осталося, хорошая. Не то спустится и тогда уж легко выяснит. Одно нам осталось сделать, как ни крути». Он, мол, в трубу всех переглядит – одна ты под сомнением. Вот мне надо с тобой, как со своей; и лица не покажем.
«Бойчей, – молит, – выворачивайся, да поддавайся опять, опять! да шлёпай, да эдак – брык! Ещё, хорошая: не отличайся от девушек, распусти руки – дерзи! спасай себя – посошка не страшись, в нём-то самая жисть…»
Глядит! Не вздумается-де старому пню, что ты до того ловка, ха-ха! Лишь сбежала – и оголилась, и весёлая-то, не хуже других охочих; милуешься как своя. Поддержи, касаточка!
Девки подправляют её, помогают телом мелькать – кочанами, круглотой сдобной выставляться, чтоб лица не определила труба, не углядела чего не надо. «Слушай Сашку, барышня! Делу учит».
«Ну, – он просит со всем жаром души, – не взвейся теперь! Какая ни есть грусть – не взрыдай, а нахально попяться. Грусть в тебя тугая, а ты попять её, попять. Кочаны круче – размашисто вздрючу».
Бульдюгу вкрячил – и в крик ишачий! Она: «Ах!» – и чуть не набок с четверенек-то. Поддержали её. Оба притихли, дышат прерывисто: он даёт время, чтоб и её проняло. Ровно б шутник-наездник на кобылку-стригунка громоздится – лёг пузом на круп. Нежненький круп-то, нетронутый, уж как волнуется под пузом! Трепещет. Она порывается скакать – ножонки подкашиваются.
По дыханью её, как стало жадней, понял момент. Пристроил неезжену себе в удобство, направил шатанье в нужный лад – и как на галоп переводит. Старичок толчком да разгоном, он молчком, а они – стоном.
И не подвели друг друга. Сделали сильно. Забылись от всего нервного, ничего не видят, не чуют. После уж девки сказали: сверху, с горы, смотритель ругнулся. Другие, с ним-то, – в смех, крякают, бычий мык, задом брык! А он: «Лядский песочек и есть!» Плюнул, уехали… Не узнал тонкости происшедшего. Вот так спасенье пришло.
Поздней Сашка переплыл с девушкой через Урал. Как стемнело, девки им лодочку. Где на лодке, где по тропке: в Ершовку доставил её. Там, она сказала, поджидала богатая родня. Отец ли, кто ещё – тайно за ней ехали и в Ершовке встали под чужим паспортом. Чего уж им девушка с Сашкой сказали про спасенье – отблагодарили Сашку хорошо. Баул денег дали.
Сашка с этим баулом вернулся – и уж боле не пастух. Сам нанимает пастухов. Поставил пятистенок, а рядом сруб – вино курить. Скотины навёл. Служанки обихаживают его. При кухне – Нинка; по остальному – Лизонька.
Он поутру выйдет без порток на крыльцо: для пользы, для обдувания тела, как доктора объясняют. Крыльцо высокое; он с него по тазам перевёрнутым и направит дождя. Побарабанит. А солнышко встаёт, чижи голосят! Лизонька чашку ему – вино накуренное с молодым мёдом: зелёный прямо медок, текучий. Не мёд – слеза тяжёлая, как у предутренней девушки. Сашка выцедит до донышка – хорошо ему. Сырым яичком, из гнезда, закушает.
Да и прислужниц баловал: надавят молоденьких огуречиков горку и соком обтирают себя в нежное удовольствие. Молочком парным умывались.
А всё ж таки не разлюбил он Лядский песочек! Так же возобновляли шалашик с Мартынком. Но уж теперь попеременки караулили девок из бора. То Мартынок дымом сигналит, то Сашка.
Вот в самое крути-верти, в самое мельканье-толканье на песочке – как ахнет с горы! Коленки подсеклись у всех – так жагнуло. А Сашка – не-е; не слышит. Девка обмерла, а он играется. Ну, чисто – кобылий объездчик! Все от страха не хотят ничего, а он въезжает куда хотел, выминает избёнку, теплюшу потчует. «Ишь, – девке говорит, – как хлопнула ты меня!» А она: да какой, мол, хлопнула? Окстись!
Радостный задых минул, он видит – дымок поверху летит, от горы. Тихо. Не стронется гурьба. И девки, и Мартынок таращатся на Сашкино хозяйство. Он: «Чего пялитесь, смешные? Или не ваше? Или Мартынок кладь потерял?» А они: «Тебя жалко, Саша, – влупило тебе по чуткому. Как терпишь боль?»
Он не поймёт. Они осмелели, посмотрели: ничего вроде. Говорят: кто-то с горы пальнул. Огромадным зарядом шарахнул. Смотритель, видимо. И заметили, как Сашку то ли дробью, то ли чем – хлобысть по мошонке!
А он: «Шлепок был обыкновенный. Враньё!» – «Как так враньё?»
Нет – грома выстрела не слыхал; не верит. А к ночи и скрутись. Жар палит, гнёт-ломает.
За полмесяца кое-как оклемался, прилегла к нему Лизонька – и опять сломало его! Вот-вот окочурится. Смертельный пот холодный – подушки меняй через момент.
Уж как тяжело подымался! Ободрился было, а тут Нинка из подклети тащит кадку с яблоками мочёными. Расстаралась – выволакивает задом наперёд, кадка её книзу перегибает. Он и пожалел её, поддержал сверху: надорвёшься-де этак-то. Она попятилась, туда-сюда, хаханьки-отмашка. На тёлочку бугай – до донышка дожимай! Вкатил пушку в избушку – она вовстречь, жадна на картечь… А он после в лёжку. Через жалость.
Загибается человек, подглазья черны. Когда-никогда стал опять ходить – добрёл до Халыпыча. Тот воззрился, не узнаёт. «Личность вашу где-то видел, но сомневаюсь. Не вас отогревали на солнце, на калёной меди? С перепою болели? От браги на курьем помёте был у вас удар».
Сашка сипит через силу. Были разговоры, теперь сипенье: «У меня другой удар». Напомнил, пересказал всё бывшее с ним. Халыпыч аж обошёл кругом его. «А! – говорит. – Ну-ну! Скукожился как. Всё одно будешь с царицей спать. Птица Уксюр своё дело знает!» А жеребёнок, мол, хорош: вон стригунок бегает… Как обещал, Сашка послал ему жеребёнка-битюга.
Вот болезный говорит: «С царицей не сбывается, но другое происходит. Поддержи, старый человек, уважай свои седые волосы. Не зазря тебе плотим…» Даёт денег: авансом отсчитал двадцать рублей.
Халыпыч заговорённых сучков нажёг на противне: дух душистый! Как угли остыли, велел их есть. И настоями попаивает, попаивает. Положил Сашку на лавку. После велит помочиться в скляночку. Такая немецкая склянка у него продолговатенькая. Принёс свечу жёлтую, вокруг неё потоньше свечка, белая, обкручена. Обе свечки зажёг, калит склянку на них, выпаривает из неё.
Ну так, мол, Саша, чего узнано. Смотритель саданул в тебя, чернокнижник, овечья мать! Через девок-болтушек достигло до него, как ссыльную ты спас. Это какой урон ему по службе: сбегла бесследно. За своё ль она дело сослана или за родню – дело важное для правительства. От него смотрителю доверие, он, пёс, тыщи гнёт за надзор, а ссыльная делает перед ним побег с такой нахальной насмешкой.
Отомстил-де он тебе, Саша, жестоко. Правду люди сказали, куда он тебе попал. В самые твои грузила, сразу в оба влупил. Чем – знаешь? Каменючками из чернолупленного хариуса.
«Как, как?»
«Из чернолупленного!»
Халыпыч объясняет: как чернокнижники от старого износу теряют мужскую возможность, они идут на мелководье спящих хариусов лупить. В особые ночи, в места такие: как в чёрных книгах указано. С наговором, конечно, ходят, с асмодеевыми знаками и бессовестными шептаньями.
Срежут молоденькую ольху, ствол оголят и по тихому мелководью – хрясь! хрясь! Где хариусы-то спят. Называется – лупленье по-чёрному. Какая рыба всплывает – тот её хвать! Привяжет мочалом к копчику. Носит на себе; и так ест и спит. Хариус подгнивает на копчике, светится синенько. Своё действие оказывает.
На седьмой день рыбьего ношения чернокнижник получает свойство. Да… Баба боле не отстанет от него, так её и зудит: опять бы ненаглядное полелеять! Закабалена.
Сашка спрашивает: «Поди, и ты попытал?» Халыпыч: «Не-е, мне противно бабу морочить. Ведь ей лишь мнится найденная любовь. Мечтой себя тешит несчастная, а он просто полупливает её по месту, поверху. А никакой твёрдой правды нет. Избёнка нетоплена». Я не могу, Халыпыч объясняет, травить в человеке звезду надежды, коли та одним горит – был бы месяц становит! Ждёт избёнка правды крячей, а не обман висячий.
Но тут, мол, не только обман гостеприимства. Есть другое ещё. Какие хариусы луплены по-чёрному, но не взяты, они очухаются. И в молоках у них заводятся каменючки. От них всякая хитрая зловредность, от каменючек этих. Опасны очень разнообразно. Как чернокнижник добудет хариуса такого, много к чему применит каменючки. К разной погибели, расщепись его сук!
«То-то хлобыстнул в тебя – а ты и ухом не повёл, – Халыпыч Сашке толкует. – Невдомёк тебе, что такое ты в себя принял». Даже-де любовь не сбилась в момент попадания. И ранки сгладились за делом, на кобылке-то. О, и каменючки! Сидят в обоих грузилах. Как ты отдаёшь себя, так и они тебе свой вред отдают, в каждый твой случай. И мрёшь. Во-о отомстил! Обида тебя поджидает последняя: через великую муку помереть на радостном человеке. Она ж не будет знать. Ей ублаженье, а у тебя – последняя отдача.