II ЖУРНАЛЫ РУССКИХ СИМВОЛИСТОВ

«ЗОЛОТОЕ РУНО»

Сразу же после прекращения «Мира Искусства», с января 1905 г. в Москве стал выходить «журнал художественный и художественно-критический» — «Искусство». Редактором-издателем его был молодой художник Н. Я. Тароватый. Хотя новый журнал старательно пытался внешне походить на своего предшественника и развивать заложенные в «Мире Искусства» художественные принципы, поддержкой «старших» он не пользовался и вызывал по преимуществу брезгливо-уничижительные отзывы[1630]. Установка на преемственность казалась учредителям закрывшегося журнала слишком дерзкой и самонадеянной для московской художественной молодежи, ничем серьезным себя еще не проявившей; преимущественный интерес нового журнала к народному и декоративно-прикладному искусству, к французским импрессионистам и постимпрессионистам, опора на Московское товарищество художников также не могли не вызвать у «мирискусников» ревнивого и настороженного отношения. И в писательской среде «Искусство» не имело надежной поддержки. Литературный (точнее — критико-библиографический) отдел «Искусства» был, в сравнении с издававшимися одновременно «Весами» и «Вопросами Жизни», весьма худосочным. В организации журнала участвовал и на первых порах его секретарем был молодой поэт-символист В. Гофман[1631] — ученик Бальмонта и Брюсова, удалившийся тогда от круга «Скорпиона» и «Весов» и сумевший привлечь к работе в «Искусстве» лишь считанное количество начинающих литераторов-модернистов. Немногочисленные статьи, хроникальные материалы и рецензии в первых номерах журнала подписаны в основном М. И. Пантюховым (Мих. Пан-в), М. И. Сизовым (Мих. С.), В. Ф. Ходасевичем и др., самим В. Гофманом, различными псевдонимами, безусловно, скрывавшими в большинстве своем те же имена.

Летом 1905 г. к работе в редакции «Искусства» подключился С. А. Соколов (литературный псевдоним — Сергей Кречетов). В № 5/7 журнала было объявлено, что Соколов принимает ближайшее участие в редактировании литературного отдела, в № 8 он был уже назван наряду с Тароватым равноправным редактором. Руководитель символистского издательства «Гриф», второго по значению после «Скорпиона», издатель одноименных альманахов, Соколов был связан со всеми наиболее значительными представителями «нового» искусства и мог обеспечить журналу Тароватого вполне представительный литературный отдел. «Задумал помочь „Искусству“ и притягиваю туда целый ряд людей, начиная с Бальмонта», — сообщал Соколов В. Ф. Ходасевичу 11 мая 1905 г.[1632]. 31 августа он уже информировал Брюсова: «Вступление мое повлекло за собой усиленное пополнение и обновление состава сотрудников, в числе коих теперь, между прочим, имеются: Мережковский, Бальмонт, Минский, Гиппиус, Сологуб, А. Блок и Белый»[1633].

Старания Соколова дали определенный результат: 8-й выпуск журнала был уже представлен именами Бальмонта, Брюсова, Блока. Однако на этом деятельность журнала прекратилась по обычной тогда причине финансовой несостоятельности. Тем не менее издание «Искусства» и союз Тароватого и Соколова — руководителей, соответственно, художественного и литературного его отделов — стали своего рода трамплином для деятельности нового московского модернистского издания — журнала «Золотое Руно». «„Искусство“ как таковое более не существует и вышедший 8-й номер является последним, — сообщал Тароватый Конст. Эрбергу в октябре 1905 г. — Но из „Искусства“ возник новый журнал „Золотое Руно“, каковой предполагается выпускать ежемесячно начиная с января 1906 г. Состав сотрудников, за немногими добавлениями <…> тот же, что и в „Искусстве“, я же приглашен заведовать в нем художественным отделом»[1634]. Заведующим литературным отделом журнала стал Соколов.

Деньги на издание «Золотого Руна» дал Николай Павлович Рябушинский (1876–1951), представитель многочисленной семьи московских капиталистов-миллионеров, щедрый меценат, фигура в своем роде примечательная и экстравагантная. Как вспоминает М. Д. Бахрушин, «делами семейной банковской фирмы он не занимался (вернее, его к ним не допускали), был несколько раз женат и только тратил деньги и свои и своих жен… Он построил в Москве в Петровском Парке виллу „Черный Лебедь“, где задавал фантастические приемы золотой молодежи. Тем не менее, он был очень способным и даже талантливым человеком»[1635]. Искренне преданный «новому» искусству, Рябушинский пробовал собственные силы в живописи и литературе (под псевдонимом «Н. Шинский»), однако в этих опытах не способен был выйти за пределы дилетантизма. Об этом свидетельствуют и его живописные работы, неоднократно репродуцировавшиеся в «Золотом Руне», и стихотворения[1636], и с особенной очевидностью повесть «Исповедь», выпущенная при «Золотом Руне» отдельным изданием в 1906 г., — ультрадекадентское произведение в духе Пшибышевского и Д’Аннунцио, написанное от лица художника и с типично эпигонским усердием разрабатывающее темы индивидуализма и имморализма, свободного творчества и свободной страсти.

С самого начала «Золотое Руно» замышлялось как журнал, близкий по литературно-эстетическим установкам к «Весам». Стремление учесть и перенять редакторский опыт Брюсова характеризует первые шаги Рябушинского и Соколова на пути организации нового издания[1637]. Брюсов, однако, отнесся к издательской затее Рябушинского с известной настороженностью, осмотрительно заняв выжидательную позицию, хотя и охотно вошел в число ближайших сотрудников журнала. Настороженность эта отчасти была продиктована тем, что литературными делами «Золотого Руна» заправлял С. Соколов, лидер «грифовской» группы символистов, которую Брюсов расценивал как рассадник эпигонства и в отношении к которой культивировал «некоторое соперничество и род антагонизма»[1638]. Приветствуя в целом «Золотое Руно» как значимый симптом развития и распространения «нового» искусства, Брюсов тем не менее не мог не указать на возможные уязвимые стороны, и прежде всего на угрозу заведомой вторичности этого предприятия, организованного с большим размахом и далеко идущими претензиями. Такие опасения прозвучали даже в речи Брюсова, подготовленной для торжественного обеда по поводу выхода в свет первого номера «Золотого Руна» (31 января 1906 г); лидер символизма заострил в ней внимание на насущной необходимости кардинально новых исканий и дерзаний для дальнейшего плодотворного развития отстаиваемой им литературной школы:


«Тринадцать лет тому назад, осенью 1893 года я работал над изданием тоненькой, крохотной книжки, носившей бессильное и дерзкое название „Русские символисты“. Бессильным это заглавие назвал я потому, что оно бескрасочно, ничего не говорит само по себе, ссылается на что-то чужое. Но оно было и дерзким, потому что открыто выставляло своих авторов защитниками того движения в литературе, которое у нас до того времени подвергалось только самым ожесточенным нападкам и насмешкам, если не считать очень двусмысленной защиты его на страницах „Сев<ерного> Вестника“. Началась борьба, сначала незаметная, потом замеченная лишь для того, чтобы тоже подвергнуться всякого рода нападкам. И длилась она 13 лет, все разрастаясь, захватывая все более обширные пространства, привлекая все более значительное число сторонников. Сегодня наконец я присутствую при спуске в воду только что оснащенного, богато убранного, роскошного корабля Арго, который Язон вручает именно нам, столь разным по своим убеждениям политич<еским>, философск<им> и религиозн<ым>, но объединенным именно под знаменем нового искусства. И видя перед собой это чудо строительного искусства, его золотые паруса, его красивые флаги, я сознаю наконец, что борьба, в которой я имел честь участвовать вместе со своими сотоварищами, была не бесплодной, была не безнадежной. Но, вступая на борт этого корабля, я задаю себе вопрос: куда же поведет нас наш кормщик. За каким Золотым Руном едем мы. Если за тем, за которым 13 лет назад выехали мы в утлой лодочке, — то оно уже вырвано в Колхиде у злого дракона, уже стало достоянием родной страны. Неужели же задача нового Арго только развозить по гаваням и пристаням пряди зол<отого> руна и распределять его по рукам. Неужели дело нового издания только распространять идеи, высказанные раньше другими? О, тогда ваш Арго будет не крылаты<м> кораблем — а громад<ным> склепом, мраморн<ым> саркофагом, которому, как пергамским гробницам, будут удивляться в музеях, но в котором будет пышно погребена новая поэзия. Я подымаю бокал за то, чтоб<ы> этого не было, я подымаю бокал против всех, кто хочет отдыхать, торжествуя победу, и за всех, кто хочет новой борьбы, во имя новых идеалов в искусстве, кто ждет новых неудач и новых посмеяний»[1639].


Брюсовская характеристика «Золотого Руна» как «чуда строительного искусства» была не только данью торжественно-праздничному стилю. Рябушинский сделал все, чтобы привлечь в свой журнал лучшие символистские и околосимволистские литературные силы, с размахом был организован и художественный отдел журнала, построенный по примеру «Мира Искусства». В издание были вложены огромные средства. Оформление отличалось вызывающей дороговизной исполнения. Ориентация изначально была задана на самые громкие, самые престижные в своем роде имена: первый номер открывался целым альбомом репродукций с работ М. Врубеля (последующие номера были соответственно посвящены творчеству К. Сомова, В. Борисова-Мусатова, Л. Бакста), литературный отдел его был представлен именами Д. Мережковского, К. Бальмонта, В. Брюсова, А. Блока, Андрея Белого, Ф. Сологуба. Весь текст журнала печатался параллельно на двух языках — русском и французском. И в то же время с самого начала возникали опасения, подобные брюсовским, и подозрения в том, что «у „Золотого Руна“ — кажется — много денег и мало идей»[1640].

Самонадеянно став редактором-издателем «Золотого Руна», Рябушинский поставил себя в курьезное положение «мещанина во дворянстве» среди рафинированных представителей «нового» искусства. «…Казалось, точно он нарочно представляется до карикатуры типичным купчиком-голубчиком из пьес Островского», — вспоминал о Рябушинском Бенуа, отмечая у учредителя журнала вместе с тем трогательное стремление «выползти из того состояния, которое ему было определено классом, средой, воспитанием, и проникнуть в некоторую „духовную зону“, представлявшуюся ему несравненно более возвышенной и светлой»[1641]. Тот же Бенуа в пору издания «Золотого Руна» заключал, что Рябушинский — «это истый хам, хотя и „разукрашенный“ парчой, золотом и, может, даже цветами»[1642]. Ему вторил Д. В. Философов: «„Золотое Руно“ — хамский журнал, но единственный, где можно работать»[1643], — имелась в виду прежде всего денежная обеспеченность издания, о чем он же признавался с иронической откровенностью: «Был у нас N. Riabouchinsky. О впечатлении умалчиваю. Когда трещат финансы, la Toison d’or для интеллигентных пролетариев имеет большое значение!»[1644] Еще не слишком искушенный в столичных литературных делах, Л. Шестов искренне недоумевал после встречи с Рябушинским в редакции «Золотого Руна»: «Он сказал мне, что он и издатель, и редактор. Но, когда я попробовал с ним поговорить о литературе, оказалось, что он к ней никакого отношения не имеет. Не только обо мне ничего не слыхал, но, кроме Брюсова, Бальмонта и Мережковского, никого не знает. Да и тех, кого знает, знает только по именам. Вот так редактор!»[1645] Однако сам редактор был преисполнен уверенности в том, что он способен блестяще наладить литературное дело. «Смесь наивности и хвастовства» констатировал в Рябушинском Е. Лансере, приводя некоторые из его заверений: «У меня все талантливое работает», «Мой журнал будет везде — и в Японии, и в Америке, и в Европе»[1646].

Все в журнале Рябушинского — уже начиная с заглавия, избранного под заведомым воздействием известного стихотворения Андрея Белого «Золотое Руно» и образной символики кружка московских «аргонавтов»[1647], — было ориентировано на готовые образцы и настойчиво претендовало лишь на полноту и законченность их выражения. Перенимая опыт «Мира Искусства» и «Весов», издававшихся на высоком полиграфическом уровне, в изысканном и строго обдуманном оформлении, Рябушинский стремился затмить и подавить своих предшественников чрезмерной, избыточной роскошью, вычурностью, которая постоянно угрожала перерасти в торжествующую безвкусицу. Решимость следовать эстетическим заветам символизма породила редакционный манифест, открывавший первый номер журнала; в нем с обезоруживающей наивностью, исполненной почти пародийного звучания, возвещалось, что в «бешеном водовороте» современной жизни, в «грохоте борьбы» «жить без Красоты нельзя», что «необходимо завоевать для наших потомков свободное, яркое, озаренное солнцем творчество», и провозглашались программные девизы:

«Искусство — вечно, ибо основано на непреходящем, на том, что отринуть — нельзя.

Искусство — едино, ибо единый его источник — душа.

Искусство — символично, ибо носит в себе символ, — отражение Вечного во временном.

Искусство — свободно, ибо создается свободным творческим порывом» (1906. № 1. С. 4).

За велеречивостью и пафосом манифеста отчетливо различим отпечаток личности С. Соколова (Кречетова), ставшего в первые месяцы деятельности «Золотого Руна» его идеологом и фактическим руководителем. Сам он считал «Золотое Руно» изданием «весьма изумительным по размаху и широте задач»[1648], всячески подчеркивая свое ведущее положение в нем[1649], однако ничего, кроме «лексикона прописных истин» символистской эстетики в ее специфически «декадентском» преломлении, сообщить журналу не мог.

Положение в известной степени спасали деньги Рябушинского. Благодаря этому немаловажному фактору «Золотое Руно» имело облик солидного, надежно налаженного ежемесячника. По объему и уровню литературного отдела номера «Золотого Руна» не уступали выпускам «Весов». Постоянными сотрудниками журнала стали К. Бальмонт, В. Брюсов, Андрей Белый, Вяч. Иванов, Ф. Сологуб, А. Блок, З. Гиппиус, Д. Мережковский — фактически все символисты «с именем», печатавшие в «Золотом Руне» стихи, прозу, статьи. Чрезвычайно показательным в этом отношении явился первый, «дебютный» выпуск журнала: в нем были напечатаны поэма Мережковского «Старинные октавы», рассказ Сологуба «Призывающий Зверя», драматический отрывок Андрея Белого «Пасть ночи», стихотворения Бальмонта, Брюсова, Блока, Белого; в критическом отделе участвовали те же Бальмонт, Мережковский, Блок. Надежное пристанище нашли в «Золотом Руне» также литераторы-символисты второго ряда и начинающие писатели, хотя в целом их публиковали в меньшей пропорции, чем «мэтров». В оформлении участвовали ведущие художники эпохи, большей частью «мирискусники», — уже снискавшие славу (Л. Бакст, Е. Лансере, К. Сомов, А. Бенуа, С. Яремич, М. Добужинский) и только начинавшие завоевывать общественное признание (Н. Сапунов, П. Кузнецов, Н. Феофилактов, В. Милиоти и др.).

Серьезное впечатление производили хроникальный и критико-библиографический отделы. В их ведении было заметно стремление решать несколько иные задачи, чем те, которые ставила перед собой редакция «Весов»: в брюсовском журнале много внимания уделялось новинкам зарубежной литературы и событиям культурной жизни Запада, в «Золотом Руне» основной упор был сделан на русскую литературную и художественную хронику. Отбор и оценка материала производились с близких «Весам» эстетических позиций. В частности, журнал Рябушинского вполне усвоил тон «Весов» по отношению к писателям-реалистам. В «Золотом Руне» были опубликованы пренебрежительные отзывы о сборниках «Знания», о стихотворениях Бунина (С. Соловьев — 1907. № 1. С. 89), о произведениях второстепенных авторов реалистической школы. Нужно отметить, однако, что, в сравнении с «Весами», «Золотое Руно» уделяло борьбе с реализмом мало внимания и не старалось выдерживать полемическую однолинейность. Так, А. Курсинский, назвав М. Горького «художником, себя уже исчерпавшим», вместе с тем высоко оценил «Савву» Л. Андреева (1906. № 10. С. 90–91), а В. Ходасевич, увидевший в большинстве произведений 7-го сборника «Знания» лишь «однообразно-серую массу», сосредоточил все внимание на «Детях солнца» Горького, как на «истинно примечательной» драме (1906. № 1. С. 154–155). Основной интерес «Золотое Руно» проявляло к явлениям искусства, прямо или косвенно связанным с модернизмом. Художественной хроникой Москвы в журнале занимался Н. Тароватый, обзоры «Художественная жизнь Петербурга» готовил Д. В. Философов, а затем (после отъезда Философова с Мережковскими 25 февраля 1906 г. во Францию) Конст. Эрберг. «Музыкальную хронику Петербурга» из номера в номер вел известный музыкальный критик В. Каратыгин (подписываясь криптонимом В. К.), корреспонденции о московской музыкальной жизни помещали И. А. Сац, Александр Струве, Э. К. Метнер (Вольфинг), Б. Попов (Мизгирь). Отчеты о событиях театральной жизни Москвы печатали Н. Петровская и А. Курсинский, Петербурга — О. Дымов. Спорадически появлялись обзоры С. Маковского, А. Ростиславова, А. Воротникова, парижские корреспонденции М. Волошина, А. Бенуа, А. Шервашидзе.

В целом же принципиальных, программных отличий от «Весов» в «Золотом Руне» на первых порах издания не наблюдалось. Появился лишь еще один, более богатый журнал сходного направления и тематики, опиравшийся на тех же самых авторов и практически дублировавший «Весы», отвлекавший от брюсовского журнала сотрудников и в конечном счете мешавший ему сохранять прежнее монопольное положение. Опасения Брюсова, что «Золотое Руно» станет «мраморным саркофагом», увенчивающим давно уже завоеванные ценности, с каждым номером получали себе красноречивое подтверждение. Стремлением отчасти восстановить приоритет пионеров «нового» искусства, отчасти выявить изначальную несамостоятельность и слабость, которые прятались за внешним великолепием и престижностью журнала Рябушинского, была продиктована его статья «Звенья. II. Золотое Руно», опубликованная 27 марта 1906 г. в литературном приложении к газете «Слово». «Золотое Руно» было расценено в ней как издание, ориентированное на вчерашний день и возвещающее азбучные истины, которые никого больше не волнуют: «Весь этот „новый“ журнал говорит мне о чем-то старом, прошлом, и „золотое руно“, которое он предлагает читателям, добыто не им, а другими, задолго до того, как он снарядился в путь»[1650]. «Что же такое „Золотое Руно“? — вопрошает Брюсов. — Это интересные и артистически изданные сборники, не дающие ничего нового, но позволяющие группе художников досказать начатые речи. Это — прекрасное, с любовию выполняемое издание, похожее, однако, на чужеядное растение, на красивую орхидею, питающуюся соками, не ею добытыми из земли. Это — роскошный дворец, в котором могут мирно успокоиться те из бывших „декадентов“, которые устали от мятежа своей юности и готовы почить на сохнущих лаврах, привычной рукой бряцая на струнах и помахивая кистью»[1651].

Если Брюсов порицал «Золотое Руно» прежде всего за отсутствие поиска и самостоятельной инициативы, то критика З. Гиппиус была направлена по несколько иному руслу: журнал Рябушинского разоблачался ею как антикультурное явление. Понятие культуры вообще было основным оружием, к которому прибегали сотрудники «Весов» в полемических целях [1652], а в случае с «Золотым Руном» оно оказывалось особенно удобным. Скрывшись под псевдонимом «Товарищ Герман», Гиппиус поместила в «Весах» заметку «Золотое Руно», в которой высмеяла внешний облик первого выпуска журнала Рябушинского («помпа» «наибогатейшей московской свадьбы»), его идейное кредо («обветшавшее декадентствование») и редакционный манифест («нет ни одного читателя „Золотого Руна“, который бы не слыхивал, что есть красота, что есть искусство, что красота — вечна, а искусство тоже»), язвительно коснулась и двуязычия журнала («Очевидно, французам тоже пришло время узнать, что без красоты нельзя жить и она вечна»). Обвинения в безвкусице и бескультурье, содержавшиеся в этом отзыве, были проникнуты высокомерием по отношению к учредителям журнала и высказаны, в отличие от статьи Брюсова, в весьма резкой, даже оскорбительной форме. «Ненадежно, но не безнадежно „Золотое Руно“, — заключала Гиппиус. — Только ему бы еще не учить, а учиться красоте. Богиня-культура неподкупна и дает права учительства лишь действительно прошедшему ее долгую школу. „Красоту“ не выпишешь, как платье, из Парижа. И роскошь — еще не красота»[1653].

С ответной отповедью на страницах «Золотого Руна» выступил С. Соколов (Кречетов). В заметке «Апологеты культуры» (1906. № 3. С. 131–132) он, отказавшись полемизировать по существу («На брань мы не ответим бранью»), вновь настаивал на незыблемой значительности идейно-эстетических лозунгов «Золотого Руна» и возвращал обратно «Товарищу Герману» обвинения в бескультурье. Соколов указал и на подспудную причину недовольства «весовцев»: «…слишком уж недвусмысленно звучит в их словах нота оскорбленного монополизма»[1654].

«Весы» этого выступления не простили. Последовала еще одна заметка «Товарища Германа» — «Золотому Руну»; на сей раз ее автором был Брюсов [1655]. Прямым объектом иронической критики в этом случае оказался напыщенно-патетический стиль ответа С. Кречетова, особенно нелепый потому, что он призван защищать никем не оспариваемые трюизмы: «…споры о „чистом искусстве“ давненько-таки сданы в архив: очевидно они представляют весь интерес животрепещущей новизны для лиц, важно сообщающих Европе, что искусство вечно»[1656].

На этом прямая печатная полемика «Весов» и «Золотого Руна» временно заглохла. Приняв позу оскорбленного благородства, Соколов лишь сочинил меморандум «Весам», который не был опубликован:

«В № 5 „Весов“ снова появилась статья под заглавием „Золотому Руну“ за подписью „Товарищ Герман“. В ней журнал снова прибегает к неприличному методу литературной полемики — к открытой и грубой брани. Рядом с упреками нас в „некультурности“ новая выходка „Весов“ является самоубийственно направленным острием.

На этот раз статья Т<оварища> Г<ермана> не имеет никакого отношения к „З<олотому> Р<уну>“ как журналу. Эти выкрики мелко раздраженного самолюбия направлены по моему адресу лично.

Я объявляю „Весам“, что, не желая анализировать подробно узко-личные и низменные мотивы последней статьи, впредь сочту ниже своего достоинства не только возражать что-либо по существу („Весам“ это очень желательно!) на произведения псевдонимных и плохо отвечающих своему назначению масок из „Весов“, но и вообще как-либо разбираться в них.

Озлобленная брань, где утрачено чувство приличия и меры, есть признак явно сознанного бессилия, а тот, кто скрывает при этом лицо, являет осторожность, близкую к качеству, которого имя — трусость»[1657].

Действительно, трудно отрицать долю предвзятости «Весов», и Брюсова в первую очередь, по отношению к Соколову — давнему конкуренту «Скорпиона». Однако в обоих его ответах «Весам» — и в опубликованном, и в отосланном редакции журнала — обращает на себя внимание невосприимчивость к самому существу критических выступлений Брюсова и Гиппиус, готовность все концептуальные доводы объяснить исключительно внешними, даже низменно-личными соображениями. Соколов явно был неспособен понять литературной, идейно-эстетической направленности «весовской» критики, а следовательно, не мог к ней прислушаться и предпринять какие-то усилия для того, чтобы избавиться от стереотипности в облике руководимого им журнала. «„Золотое Руно“, кажется мне, безнадежно, — резюмировал Брюсов в апреле 1906 г. в письме к Мережковскому. — Никакие блестящие гастролеры не спасут театра без режиссера, без собственной труппы, без человека, который умел бы оценивать пьесы. Но обидно, без конца обидно, что большие, даже громадные деньги (год будет стоить свыше 100 000 р.), которые дали бы возможность существовать и оказывать свое влияние совершенно исключительному изданию, — дают в результате такой посредственный, банальный „ежемесячный, художественный журнал“» [1658]. Почти в тех же выражениях упреки «Золотому Руну» были высказаны в анонимной «весовской» заметке «Вопросы», написанной Брюсовым[1659]. Подтверждение того, что журнал Рябушинского — не орган художников-единомышленников, а «складочное место для стихов, статей и рисунков», что в нем нет «литературно и художественно образованных руководителей», Брюсов видит и в устаревшей идейной программе «Золотого Руна», и в бесцветном облике хроникально-библиографического отдела, и в плохом качестве воспроизведения картин, и в кустарном характере французских переводов, представляющих русских писателей «лишенными всякой индивидуальности стиля, какой-то безличной толпой, пишущей неизменно правильным и неизменно скучным языком»[1660].

Внутри «Золотого Руна», впрочем, тоже назревали свои конфликты. В намерении играть ведущую роль в журнале столкнулись Соколов и Рябушинский. Соколов не раз жаловался на придирки, капризы, диктаторские замашки Рябушинского, на его беспомощные попытки проводить собственные литературные идеи. Предложения Соколова по упорядочению ведения дел (в частности, его желание возложить секретарские обязанности на В. Ходасевича) встречались владельцем журнала в штыки. Дело дошло до скандального разрыва, которому Соколов постарался придать максимальную огласку, разоблачая Рябушинского как «наглого капиталиста»[1661] и «полуграмотного человека»[1662], «абсолютно невежественного в вопросах литературы»[1663]. 4 июля 1906 г. он отправил Рябушинскому пространное заявление, возвещающее об уходе из «Золотого Руна»; по существу это было открытое письмо, так как Соколов разослал его копии множеству литераторов. «„Руно“ может иметь право на дальнейшее существование лишь при том условии, — писал Соколов Рябушинскому, — что, пригласив моим заместителем человека с достаточным литературным опытом, Вы дадите ему неограниченные полномочия, а сами сделаетесь только учеником, и притом надолго»[1664].

Разрыв Соколова и Рябушинского произвел в символистской среде эффект «бомбы», по выражению секретаря «Весов» М. Ф. Ликиардопуло [1665]. Соколов рассчитывал даже на то, что вслед за ним «Золотое Руно» покинут именитые сотрудники; этого не случилось, однако репутация журнала изрядно пострадала[1666]. Рябушинский оповестил о том, что отныне намерен лично редактировать литературный отдел, но в действительности обойтись без посторонней помощи был не в состоянии и первым делом обратился за нею к Брюсову, на следующий же день после разрыва с Соколовым: «…Пишу Вам, любезно прося Вас Вашего совета и мнения. Литературу сейчас буду вести я сам. Невыявленное направление в журнале меня очень мучает <…> Не забывайте „Золотое Руно“ <…> откликнитесь и дайте мне, пожалуйста, что-нибудь из Ваших вещей»[1667]. Снова о «невыявленном направлении» «Золотого Руна» были косвенным признанием правоты брюсовской критики; вождю «Весов» приоткрывалась возможность взять под свой контроль еще один журнал, и он не преминул ею воспользоваться, тем более что с удовлетворением расценивал утрату Соколовым руководящей роли. «В Швеции узнал я, что С. А. Соколов покинул „Золотое Руно“, — записал Брюсов в дневнике, — и это дало мне надежду ближе войти в этот журнал. С осени я стал часто бывать в редакции и „помогать советами“»[1668].

В плане таких «советов» стоит рассматривать привлечение к активной работе в литературном отделе «Золотого Руна» А. А. Курсинского — второстепенного поэта и прозаика из круга ранних символистов, приятеля Брюсова с юношеских лет. «Старый товарищ Брюсов помог Курсинскому устроиться редактором в „Золотом Руне“», — вспоминал Б. Садовской[1669]. Курсинский был вхож в журнал еще при Соколове, а после его ухода стал ответственным за ведение литературного отдела. Соколов извещал после разрыва с Рябушинским, что «фактически, в некоторой части, приобрел влияние Курсинский, но он не имеет ни прав, ни полномочий и вообще состоит при Ряб<ушинском> почти без голоса»[1670], «на полож<ении> „полубарыни“»[1671]. С ростом влияния Брюсова возросла соответственно и роль Курсинского. 8 октября 1906 г. Брюсов с удовлетворением констатировал в письме к З. Н. Гиппиус: «Все более и более решающее положение в „Руне“ занимает наш общий приятель А. А. Курсинский…»[1672].

С точки зрения редакторских навыков и талантов Курсинский едва ли бы; способнее Соколова. Писатель более чем скромного и несамостоятельного дарования, опиравшийся на «декадентские» образцы в стилистике и проблематике, Курсинский сам по себе не мог живительно повлиять на «Золотое Руно» и в общих чертах оставался достаточно похожим на прежнего руководителя литературного отдела. Однако через него Брюсову открылась перспектива воздействовать на «Золотое Руно», не принимая на свои плечи всех тягот редакционно-издательского процесса. Курсинский оказался удобным посредником между «Золотым Руном» и «Весами». В конце 1906 г. С. Соколов отмечал, что эти два журнала «теперь в теснейшей дружбе»[1673], а Брюсов впоследствии уточнял характер этой «дружбы»: «Мы охотно бывали на разных редакционных собраниях и не раз принимали участие в редакционных работах, вплоть до чтения рукописей и составления объявлений»[1674].

Самостоятельности и новизны «Золотому Руну» этот союз, однако, не придал. На недолгое время — несколько месяцев в конце 1906 — начале 1907 г. — журнал Рябушинского стал фактически сателлитом, филиалом «Весов». В нем продолжали появляться заметные и даже выдающиеся произведения — «Посолонь» А. Ремизова (1906. № 7/9, 10), «Елеазар» Л. Андреева и «Повесть об Елевсиппе» М. Кузмина (1906. № 11/12), «Дар мудрых пчел» Ф. Сологуба (1907, № 2, 3), «Король на площади» А. Блока (1907. № 4), стихотворения Брюсова, Андрея Белого, М. Волошина, Вяч. Иванова, статьи Белого и Блока и т. д. Но по-прежнему «Золотое Руно» с размахом — и даже подчас с блеском — пропагандировало и увенчивало достигнутое, а не открывало новое, и в этом смысле упреки Брюсова оставались действенными и в ту пору, когда к ведению журнала оказался прикосновенен он сам. Более того: временное брюсовское «единоначалие» становилось отнюдь не последней причиной того, что журнал Рябушинского, активно способствуя утверждению символизма и распространению идейно-эстетических принципов «нового» искусства, не в силах был создать новой, самостоятельной по отношению к «Весам» творческой лаборатории, объединяющей литературные силы.

Инициативы «Золотого Руна» совершались лишь в том направлении, где их могло подкрепить щедрое финансирование, и зачастую имели рекламный, пропагандистский характер. Парад крупных литературных имен было решено дополнить галереей портретов, написанных по заказу «Золотого Руна» лучшими художниками; так родились известные портреты — Брюсова работы М. Врубеля (1906. № 7/9), Андрея Белого работы Л. Бакста (1907. № 1), Вяч. Иванова работы К. Сомова (1907. № 3), А. Ремизова (1907. № 7/9) и Ф. Сологуба (1907. № 11/12) работы Б. Кустодиева, А. Блока работы К. Сомова (1908. № 1). Как бы в компенсацию журнальной программы решено было проводить конкурсы «Золотого Руна» на заданную тему. Первый конкурс был объявлен на тему «Дьявол» в литературе и изобразительном искусстве, для его проведения в декабре 1906 г. было собрано представительное жюри (по литературному отделу А. Блок, В. Брюсов, Вяч. Иванов, А. Курсинский, Н. Рябушинский); произведения, отмеченные на конкурсе, были опубликованы в первом номере «Золотого Руна» за 1907 г. Иронический итог конкурса подвел Брюсов: «Уяснилось, что ни авторы, ни их судьи (и я в том числе) никакого понятия о дьяволе не имеют»[1675]. Второй из объявленных конкурсов (на тему «Жизнь и искусство будущего») вообще не состоялся. По примеру «Весов», выходивших при символистском издательстве «Скорпион», Рябушинский попытался также наладить при «Золотом Руне» книгоиздательскую деятельность, но солидного размаха это предприятие не достигло: в издании «Золотого Руна» вышло считанное количество книг[1676].

С бо́льшим своеобразием велась работа художественного отдела «Золотого Руна». Его заведующий Н. Я. Тароватый умер 6 октября 1906 г., и на смену ему пришел художник Василий Милиоти. Под руководством Милиоти «Золотое Руно» уже самым решительным образом завершило переориентацию с мастеров «Мира Искусства» на новейшие художественные веяния. При поддержке Рябушинского была организована выставка «Голубая роза», ее обзор с множеством репродукций появился в «Золотом Руне» (1907. № 5). Художники «Голубой розы» (П. Кузнецов, Н. Милиоти, Н. Сапунов, С. Судейкин, М. Сарьян, А. Арапов, Н. Крымов и др.) составили затем актив выставок «Золотого Руна» 1908 и 1909 гг., из номера в номер участвовали в оформлении журнала. «Золотому Руну» принадлежит также заслуга в ознакомлении русской публики с новейшими устремлениями французской живописи: 94 снимка с работ французских художников были помещены в № 7/9 за 1908 г., значительное число репродукций — в № 2/3 за 1909 г., отдельные номера журнала были специально уделены скульптуре П. Гогена (1909. № 1) и живописи А. Матисса (1909. № 6). Все эти публикации сопровождались статьями, истолковывающими творчество избранных мастеров и характер исканий новых художественных школ.

Уже в начале 1907 г. обнаружилась непрочность союза брюсовской группы с «Золотым Руном». Сотрудничество Рябушинского с Курсинским развивалось в том же направлении, что и ранее с Соколовым. В середине марта 1907 г. Курсинский жаловался С. А. Полякову на «весьма странные и трудномотивированные отношения»[1677] с Рябушинским, на оскорбительное поведение владельца журнала. Не желая, по словам Брюсова, быть «покорным исполнителем <…> вздорных причуд»[1678], Курсинский довел конфликт до печати, оповестив о своем разрыве с «Золотым Руном»[1679], и потребовал от редакции «Весов» третейского суда между ним и Рябушинским. Формально Рябушинский принужден был извиниться[1680], однако затем с оскорбительной откровенностью и цинизмом высказался как о Курсинском, так и об опеке «Весов»: «Неужели я не могу отказать своей кухарке, без того, чтобы в это дело не вмешались „Весы“?» — и: «Я вполне убедился, что писатели — то же, что проститутки: они отдаются тому, кто платит, и, если заплатить дороже, позволяют делать с собою что угодно»[1681]. Андрей Белый (которому последовало предложение редактировать литературный отдел «Золотого Руна» после Курсинского) сообщает о дальнейшем: «…я написал Рябушинскому с вызовом: с него достаточно чести журнал субсидировать; он, самодур и бездарность, не должен в журнале участвовать; следствие — выход мой <…>»[1682]. «Борис Николаевич „официально“ покинул „Золотое Руно“, — писал Брюсов З. Н. Гиппиус в середине апреля 1907 г. — После довольно плохой „истории“ с Курсинским, я охотно сделал бы то же <…> Но мне кажется, что стыдно отказываться, когда упразднение литературного отдела уже решено. Дешевое слишком геройство, скажут»[1683].

Слухи о прекращении литературного отдела в «Золотом Руне» весной 1907 г. года ходили довольно упорные[1684]. На деле произошла лишь некоторая внутренняя реорганизация журнала; было решено отказаться от объемистого критико-библиографического отдела, требовавшего методичной и трудоемкой организационно-редакторской работы; «Взамен упраздняемого с № 3-го библиографического отдела редакция „Золотого Руна“ с ближайшего № вводит критические обозрения, дающие систематическую оценку литературных явлений. На ведение этих обозрений редакция заручилась согласием своего сотрудника А. Блока <…>» («От редакции» // 1907. № 4. С. 74). При этом сообщении было помещено заявление Блока, в котором намечалась тематическая программа будущих «критических обозрений текущей литературы»[1685].

Намеченная реформа определенно была следствием того, что к непосредственному управлению «Золотым Руном» подключился его секретарь Генрих Эдмундович Тастевен, «московский француз»[1686], филолог по образованию, автор статей по философско-эстетическим вопросам. В первые месяцы издания журнала в обязанности Тастевена входило в основном обеспечение французского перевода прозаических материалов. В 1907 г. его фактические полномочия переходят за рамки секретарской работы, и по существу в руках Тастевена сосредоточивается редакционная деятельность. Г. И. Чулков, хорошо знавший Тастевена со школьных лет, характеризовал его: «Дилетант в хорошем смысле этого слова, Тастевен с необыкновенною чуткостью отзывался на все культурные явления современности: он хорошо знал Канта и вообще немецкую философию, и это позволяло ему свободно ориентироваться во всех новейших идейных течениях; он мог быть также компетентным судьей в области пластических искусств и посвящал немало времени организации выставок „Золотого Руна“ <…>»[1687]. Влиянием Тастевена в значительной степени объясняются перемены в идейно-эстетической позиции «Золотого Руна», отчетливо обозначившиеся к середине 1907 г.: «Журнал, до того времени эклектичный, приобретает определенное лицо. На его страницах появляется ряд значительных статей по вопросам общей эстетики и теории символизма, а также ведется решительная и твердая полемика против декадентства <…>» [1688].

«Антидекадентский» пафос проявился уже в первой большой статье Тастевена, появившейся в «Золотом Руне», — «философском этюде» «Ничше и современный кризис». В нем указывалось на бесперспективность «современного абстрактного индивидуализма», который «превратил символ из живой силы, из фокуса наших психических энергий, в мертвую мумию, гиератический знак, тяготеющий над жизнью», и утверждалась необходимость преодоления индивидуализма, установления связи «между „я“ и „космосом“, великой стихией жизни» (1907. № 7/9. С. 115). Идея «преодоления индивидуализма» была для Тастевена, по утверждению Г. Чулкова, «не только литературною формулою, но и вопросом жизни»[1689], внутренне единые устремления к ее воплощению в действительность он стремился обнаружить в самых несходных культурных явлениях современности [1690] и в соответствующем направлении стремился изменить прежний «декадентско»-индивидуалистический курс «Золотого Руна». Закономерно при этом, что в своих новых идейных тяготениях редакция «Золотого Руна» — в лице Тастевена в первую очередь — сблизилась с «мистическим анархизмом» — философско-эстетической теорией, выдвинутой в 1906 г. Чулковым и поддержанной Вяч. Ивановым, ставившей во главу угла устремление к «соборности» и преодоление прежнего, индивидуалистического символизма. Получив резонанс прежде всего в кругу петербургских символистов, «мистический анархизм» подвергся резкой критике со стороны «Весов», отстаивавших заветы «классического» символизма.

Характерно, что ранее в своей критике деятельности «Золотого Руна» Брюсов призывал к новым исканиям именно на антииндивидуалистических путях. Однако путь «мистико-анархической» ревизии символизма и то связанное с ним направление «преодоления индивидуализма», которое избрало «Золотое Руно», «весовцы» считали неприемлемым. Это неприятие не замедлило сказаться в возобновившейся печатной полемике двух журналов, в итоге которой было фактически санкционировано их идейное и тактическое размежевание.

Первыми полемические выпады возобновили «Весы» сразу же после прекращения редакторской деятельности Курсинского. В двух заметках, помещенных в мартовском номере за 1907 г., Брюсов указывал на редакционную небрежность и нетребовательность «Золотого Руна» и даже на неопровержимый пример плагиата, отмечая, что журнал Рябушинского «опять превращается в какой-то амбар для случайных материалов»[1691]. В ответ в апрельском номере «Золотого Руна» (вышедшем с запозданием в начале лета) последовала заметка «Причины одной литературной метаморфозы», в которой уже использовалась тактика не защиты, а нападения. Автор ее был скрыт за подписью «Эмпирик», но в приводимых критических аргументах вполне распознавался почерк Тастевена, именно к этому времени занявшего ведущее положение в журнале[1692]. В заметке утверждалось, что «идейная физиономия „Весов“ очень потускнела», что журнал утратил свой прежний боевой характер и становится консервативным органом, «окопавшись в твердыне эстетического индивидуализма», что «теперь, когда наступает момент дать органический синтез элементов нового миросозерцания, нельзя заниматься бесконечным подведением итогов» (1907. № 4. С. 79–80). Доводы, которыми ранее «Весы» порицали «Золотое Руно», теперь были направлены по их собственному адресу. Брюсов в ответной реплике («Золотому Руну») отвергал обвинения, что «Весы» будто бы «питаются от чужого», как заведомо ложные[1693].

Атаки были продолжены в следующей статье Эмпирика «О культурной критике», в которой неприятие «Весами» новейших идейных и литературных веяний расценивалось как «чудовищное самодовольство, идейная узость, дух тяжести и стремление укрепиться в занятых позициях» (1907. № 5. С. 75). Наконец, об изменении идейных ориентиров «Золотого Руна» было заявлено в специальном оповещении «От редакции» (1907. № 6. С. 68). Вслед за признанием, что «„декадентство“, являвшееся цельным и художественно законченным мировоззрением, уже пережито современным сознанием», возвещалось новое направление деятельности журнала: «Редакция „Золотого Руна“ уделит главное внимание вопросам критики, имея в виду двоякого рода задачи: с одной стороны, — пересмотр теоретических и практических вопросов эстетического мировоззрения, с другой — возможно объективный анализ искусства последних лет и новых явлений в живописи и литературе с целью выяснить перспективы будущего. Особенное значение Редакция придает рассмотрению вопросов о национальном элементе в искусстве и о „новом реализме“». Сообщалось и о намеченном изменении состава сотрудников, вызванном «постепенным привлечением ряда писателей, связанных с новыми молодыми исканиями в искусстве».

Казалось бы, «Золотое Руно» наконец вняло постоянным советам «Весов» самоопределиться по отношению к другим символистским объединениям. Однако, согласно намеченной программе, такое самоопределение оказалось подчеркнуто «антивесовским», включая все конкретные моменты: «Весы» объединяли большей частью корифеев символизма — «Золотое Руно» решило делать ставку на молодые силы, «Весы» защищали «классический», «автономный» символизм — «Золотое Руно» объявило о своем тяготении к «новому реализму» и к «синтетическим» тенденциям вообще; наконец, внимание к «национальному элементу» в искусстве было в значительной мере контраргументом на европеизм, космополитизм «Весов», которым даже угрожала репутация журнала «франко-рюсс»[1694]. Но главный «антивесовский» пункт новой программы «Золотого Руна» заключался, конечно, в солидаризации с идеями обновления символизма на «мистико-анархической» основе. В насмешливой полемической реплике на объявление о новой программе журнала — «Засоборились. Новый coup d’état в „Золотом Руне“» — З. Гиппиус («Товарищ Герман») подметила за этой установкой еще одно красноречивое свидетельство доступности «Золотого Руна» «для всяческого невежества». «…Не могу, однако, не порадоваться, — заключает Гиппиус, — что упреки „Золотого Руна“ справедливы, что советы „Эмпирика“ тщетны и что „Весы“ держатся по-прежнему своего спокойного общекультурного направления: уклона к соборности у них не замечается»[1695].

Программно заявленное в редакционном оповещении «главное внимание вопросам критики» означало стремление создать из «Золотого Руна» концептуальный печатный орган, перейти от дробного рецензирования книжных новинок к общему анализу литературной ситуации с отчетливо обозначенных идейно-эстетических позиций. С приходом Тастевена к руководству журналом в нем сразу становится заметным оскудение хроникально-обзорного отдела и подспудное усиление идеологического потенциала. Тастевен не уставал подчеркивать, что «Золотое Руно» «стремится сделаться серьезным философским и критическим органом, занять определенную идейную позицию»[1696]. В этом отношении привлечение Блока к написанию статей-обзоров о современной литературе было одним из конкретных путей осуществления широко задуманной программы подведения итогов и прогнозирования перспектив новейших художественных исканий; не последнюю роль в этом решении сыграла известная близость Блока в то время к писателям — выразителям «мистико-анархических» настроений (Вяч. Иванову, Г. Чулкову, С. Городецкому). В результате в «Золотом Руне» появились статьи Блока «О реалистах» (1907. № 5), «О лирике» (1907. № 6), «О драме» (1907. № 7/9), «Литературные итоги 1907 года» (1907. № 11/12), «О театре» (1908. № 3/4), «Письма о поэзии» (1908. № 7/9, 10). Будучи в первую очередь выражением глубоко индивидуальных взглядов поэта на современную литературу, на ее достижения и задачи, эти статьи, при всей их несводимости к тезисам программы, возвещенной редакцией «Золотого Руна», были созвучны с идеями переоценки символистских ценностей, а заинтересованное, сочувственное внимание Блока к произведениям писателей реалистической школы, и вообще его стремление судить о литературе вне «направленческих» условностей и императивов, определенным образом подтверждало установку журнала на «новый реализм» и на преодоление строго очерченных рамок индивидуалистического символизма. В «Весах» критические опыты Блока, и прежде всего статьи «О реалистах» и «О лирике», были восприняты с иронией и раздражением, причем их появление в «Золотом Руне» однозначно расценивалось как «завербованность» поэта враждебной литературной корпорацией. Но и по сути дела, без оглядки на обстоятельства журнальной полемики, «Весам» не могли импонировать те тенденции в литературных обзорах Блока, которые объективно способствовали расшатыванию пропагандировавшихся журналом Брюсова канонов символистской эстетики, — отрицание элитарности и выдвижение критерия «полезности» искусства, критика антидемократичности и индивидуализма символистов, внимание к социальным и национальным началам в литературе[1697].

Таким образом, к середине 1907 г. «Весы» и «Золотое Руно» оказались выразителями противоположных тенденций внутри символизма; идейно-эстетическая дифференциация некогда единого литературного направления обозначилась оппозицией двух ведущих журналов. Оставалось найти только повод для окончательного размежевания. Им оказался инцидент с Андреем Белым[1698].

В третьем номере «Весов» за 1907 г. была опубликована статья Андрея Белого (за подписью «Борис Бугаев») «Против музыки», на которую возразил Э. К. Метнер (Вольфинг) статьей «Борис Бугаев против музыки», напечатанной в «Золотом Руне» (1907. № 5); Белый, в свою очередь, подготовил «Письмо в редакцию» «Золотого Руна», в котором полемизировал с Метнером, разъяснял и уточнял свои воззрения на музыку. Однако Рябушинский отказался поместить «письмо» Белого, поскольку, по словам Тастевена, «там, кроме возражения Метнеру, есть тенденция, враждебная „Золотому Руну“ и идеалам, ему близким <…>» [1699]. Это объяснение было сугубо формальным, поскольку Рябушинский якобы соглашался на публикацию «письма» при условии возвращения Белого в состав сотрудников «Золотого Руна»[1700]. Оскорбленный Белый направил письмо в редакцию газеты «Столичное Утро», в котором разоблачал «явное нарушение правил литературной этики» руководством «Золотого Руна» и призывал сотрудников журнала правильно отреагировать на происшедший инцидент[1701]. Та же газета поместила и ответ Рябушинского, в котором предложенное «Золотому Руну» «письмо» Белого квалифицировалось как полемическая статья, исполненная неуважения к «мечтам о близком осуществлении соборности» и осуждения взглядов редакции журнала[1702]. После этого Белый направил второе «письмо в редакцию» «Столичного Утра», в котором высмеивал неуклюжие приемы Рябушинского-полемиста: будь Белый сотрудником «Золотого Руна», то, по логике Рябушинского, его статья превратилась бы из «выходки» в материал, годный для опубликования, и т. д.[1703].

Вследствие этих публичных разбирательств появился официальный отказ ведущих «весовцев» от сотрудничества в журнале Рябушинского: 21 августа 1907 г. «Столичное Утро» опубликовало заявление Д. Мережковского, З. Гиппиус и В. Брюсова о выходе из «Золотого Руна», на следующий день там же появилось аналогичное заявление за подписями Ю. Балтрушайтиса, М. Кузмина и М. Ликиардопуло. Эти документы были затем перепечатаны в «Весах»[1704]. Демонстративный поступок «весовцев» произвел свой эффект и повлиял на подрыв и без того непрочной репутации журнала Рябушинского[1705].

В ходе размежевания «Весы» и «Золотое Руно» предприняли шаги к тому, чтобы привлечь на свою сторону писателей, не вовлеченных ранее в разыгравшийся конфликт. Явным следствием нажима «Весов» был выход из «Золотого Руна» М. Кузмина[1706], Брюсов пытался привлечь на сторону «Весов» и С. Городецкого, но потерпел неудачу[1707]. Аттестовывая поведение редакции «Золотого Руна» как «непозволительную муть», Соколов в письме к Ф. Сологубу от 31 августа 1907 г. ясно намекал: «Здесь очень ждут, как поступят петербуржцы»[1708]. В тот же день Брюсов написал Сологубу обстоятельное письмо с изложением конфликта и с намеком еще более настойчивым: «…я убежден, что каждый уважающий себя писатель принужден будет поступить так же, как и мы, если только судьба столкнет его несколько ближе с Рябушинским. Участвовать в его журнале можно только живя в другом городе и не имея ни времени, ни случая вникнуть в истинную сущность, казалось бы, „изысканного“ и „аристократического“ „Руна“. Этим я хочу объяснить продолжающееся в нем сотрудничество — Ваше, Вяч. Иванова и А. Блока»[1709]. Однако еще 20 августа Сологубу написал Тастевен; выражая надежду на продолжение его активного сотрудничества, он подчеркивал, что в скандале с Андреем Белым «редакция может представить объективные доказательства, не оставляющие сомнения в корректности ее образа действий», и просил расценивать выход «весовцев» «лишь как особый прием борьбы»[1710].

В результате всего Сологуб воздержался от принятия каких-либо решений, оставшись сотрудником обоих журналов, а Вяч. Иванов и Блок, открыто не разрывая с «Весами», сосредоточили основную свою деятельность в «Золотом Руне». Постоянными участниками «Золотого Руна» стали Чулков и Городецкий, возложив на себя неблагодарную миссию поддержания в журнале Рябушинского «антивесовского» полемического духа. Так произошла поляризация внутрисимволистских литературных сил. В результате августовского конфликта «Золотое Руно» соединилось с петербургскими символистами, прямо или косвенно связанными с «мистико-анархическими» умонастроениями, а также с писателями, прямого отношения к символистской школе не имевшими[1711]. По замечанию Белого, «петербургская группа теперь получала свой орган в Москве»[1712].

Эти слова Белого подтверждаются позднейшим признанием Чулкова: «Благодаря Г. Э. Тастевену, можно было на столбцах „Золотого Руна“ в последние два года существования этого журнала печатать такие статьи, которые были уже неприемлемы для „Весов“. По крайней мере ни я, ни Вяч. Иванов ни разу не встретили каких-либо помех, печатая в журнале все, что нам хотелось»[1713]. Сразу после разрыва с «Весами» были приложены все усилия, чтобы привлечь Иванова к непосредственному руководству «Золотым Руном». Тастевен придавал этому большое значение, ибо только Иванов (организовавший тогда в Петербурге издательство «Оры») мог соперничать с Брюсовым по влиянию и авторитету в кругу символистов; к тому же преимущественно на религиозно-философские и эстетические воззрения Иванова была ориентирована программа преобразования «Золотого Руна». 5 сентября 1907 г. Блок, деятельно способствовавший реорганизации журнала Рябушинского, писал Иванову: «…я обещал „Золотому Руну“ просить Вас очень быть редактором его, т. е. взять весь журнал внутренне в свои руки. Внутренне потому, что официального отказа от редактирования Рябушинский ни за что не даст»[1714]. 8 сентября о том же извещал Сологуба Тастевен: «Н<иколай> Павлович думает поручить В. Иванову самостоятельный философско-критический отдел»[1715].

Иванов, однако, в результате всех переговоров проявил осторожность и от непосредственного руководства редакционными делами «Золотого Руна» уклонился, явно не желая осложнять свои натянувшиеся отношения с «Весами» и нести личную ответственность за новые литературные перепалки. Иванов призывал к смягчению полемики и корректному разрешению конфликтов, как идейного, так и личного характера, — Чулков же, более других «петербуржцев» уязвленный «Весами», напротив, стремился продолжать борьбу, и именно он, в союзе с Тастевеном, стал фактическим куратором и вдохновителем всей литературно-критической деятельности «Золотого Руна». Любопытно, что после встреч с Тастевеном Евгения Герцык писала Иванову: «…относительно Чулкова, я думаю, Вы правы, пот<ому> что в „Руне“ чувствуется какая-то его подпольная энергия…»[1716]. Письма Тастевена к Чулкову подтверждают, что полномочный секретарь «Золотого Руна» обсуждал с создателем «мистического анархизма» и общие вопросы идейного самоопределения журнала, и конкретные обстоятельства его ведения, вплоть до частностей полемической конфронтации с «Весами», предлагал даже Чулкову взять на себя отдел литературных хроник[1717]. В азарте межгрупповых раздоров понемногу на задний план отходили породившие их причины, и фракционное противостояние начинало приобретать самоценное значение. Возвещенное «Золотым Руном» «преодоление индивидуализма» мало что меняло в общем литературном процессе, оставаясь достаточно абстрактным лозунгом, смысл которого был локализован в пределах символистской системы ценностей, а нюансы трактовки волновали самое ограниченное число писателей и читателей. На опасность и бессмысленность раздувания разногласий, в сущности, частного характера указывал Д. В. Философов в статье «Дела домашние»[1718], в самом заглавии которой содержится характеристика масштаба внутрисимволистских распрей. Да и сам Брюсов, игравший в полемике решающую роль, с иронией признавался: «…„Скорпионы“, „золоторунцы“, „перевальщики“ и „оры“ — в ссоре друг с другом и в своих органах язвительно поносят один другого. Слишком много нас расплодилось, и приходится поедать друг друга, иначе не проживешь»[1719].

К 1908 г. состав участников и весь облик «Золотого Руна» заметно переменился. В журнале осталась часть старых сотрудников — из них с прежней активностью продолжали печататься Бальмонт, из номера в номер помещавший циклы стихотворений и критические этюды, и Сологуб. Особенно возросла роль Блока и Вяч. Иванова. Оба они регулярно публиковали в журнале свои стихи, но наиболее заметным был их вклад в критический отдел журнала. Литературные обзоры Блока и его же проблемные статьи лирико-публицистического склада («Три вопроса» — 1908. № 2: «Вопросы, вопросы и вопросы» — 1908. № 11/12; «Россия и интеллигенция» — 1909. № 1), а также философско-эстетические опыты Иванова («Ты еси» — 1907. № 7/9; «Две стихии в современном символизме» — 1908. № 3/4, 5; «О русской идее» — 1909. № 1, 2/3; «Древний ужас» — 1909. № 4) теперь в значительной мере поддерживали определенный идейный и культурный уровень в «Золотом Руне». Свободные, в большинстве своем, от полемической заданности, эти работы явились крупным вкладом в литературно-эстетическую мысль своего времени, хотя они, при всей их тематической близости, в разных плоскостях затрагивали насущные жизненные и творческие проблемы. Пафос выступлений Иванова заключался в том, чтобы дать спасительный ответ современности, указать пути к грядущему «всенародному искусству» и очертить контуры художественного метода, соответствующего высоким преобразовательным предначертаниям, — метода «реалистического символизма», который предписывал стремление к возможно более полному и глубокому постижению эмпирического мира как непременное условие проникновения в сферу сверхреальных ценностей. Предаваясь во многом сходным с ивановскими раздумьям о судьбах символизма, о России и «русской идее», Блок, напротив, как это видно уже из самих заглавий его статей, был всего более одержим вопросами, тревогой о роковой, трагической разобщенности народа и интеллигенции, раздумьями о катастрофическом противостоянии «стихии» и «культуры», что вносило диссонирующие ноты в стройную, но всецело утопическую систему «реалистического символизма» [1720].

Повторенное в объявлении о подписке обещание «с особенной чуткостью и вниманием» отнестись к молодым дарованиям (1908. № 1. С. 99) выразилось в том, что на страницах «Золотого Руна» прочное положение заняли сравнительно недавно завоевавшие литературную известность С. Городецкий, С. Ауслендер, П. Потемкин, а также М. Волошин, Конст. Эрберг, А. Кондратьев — все в той или иной степени принадлежавшие к «петербургской» фракции, или, как москвич Б. Зайцев, отвечавшие представлениям редакции о желаемых путях эволюции искусства (его творчеству была посвящена статья А. Топоркова «О новом реализме» — 1907. № 10). Охотно печатало «Золотое Руно» произведения Ремизова, в соответствии со своим стремлением к выражению «национального духа». Из номера в номер с художественными произведениями и критическими опытами выступал Чулков (драма «Семена бури» — 1908. № 2; рассказ «Сестра» — 1908. № 3/4; «Петербургские стихи» — 1908. № 6; рассказ «Сентябрь» — 1908. № 11/12 и т. д.).

Наиболее разительные перемены произошли в критическом разделе «Золотого Руна». Сосредоточенный в руках трех лиц — Чулкова, Городецкого и Тастевена, — он целиком оказался обращенным на борьбу с «весовским» традиционализмом и «академизмом». Почти в каждом номере «Золотого Руна» методично появлялись выпады по адресу «Весов», журнал Брюсова и Белого не оставался в долгу, и полемические пикировки по самым разнообразным поводам уже не воспринимались в «Золотом Руне» как нечто экстраординарное, а стали своеобразной нормой существования, чуть ли не особым отделом в журнале, рядом с «Вестями отовсюду» и рекламными объявлениями.

Заметную роль в полемической кампании сыграла статья Эмпирика «О „чистом символизме“, теургизме и нигилизме» (1908. № 5). В ней разоблачались хаотичность и рассудочность трактовки теоретических проблем символизма Андреем Белым и вся критическая деятельность «Весов», пытающихся «взять на себя непосильную роль идейно-руководящего органа» и способных «только писать жалкие памфлеты и манифесты, принимая на себя роль охранителей фиктивных, несуществующих ценностей». Попытки продемонстрировать «идейную нищету» и устарелость эстетических идеалов «весовцев» предпринимались по различным поводам: статья Чулкова «Разоблаченная магия» (1908. № 1) наносила удар «декадентству» Брюсова, ставшему неподвижным и неспособным оказывать живое влияние на современность; заметка Сержа Гелиотропова (псевдоним С. Ауслендера) «Рассуждение о старости, критических приемах и так вообще» (1908. № 3/4) высмеивала З. Гиппиус (Антона Крайнего) — опять же за архаичность литературных воззрений; в статье Эмпирика «Сфинкс без загадки» (1908. № 11/12) критике был подвергнут «чистый символизм» в трактовке «весовца» Эллиса.

Особенной развязностью отличалась статья Городецкого «Глухое время», полная прямых издевательств по адресу «Весов»: «Журнал культурный, в подписчиках считает двух папуасов и эскимоску, сотрудничают в нем, кроме „своих“, два Ренэ, один Гиль, два Гурмона, и еще всякие лорды и греки. А посмотришь в русский критический отдел — не критика, а политика. Аз есмь, да не будут иные — и всё тут» — и т. д. (1908. № 6. С. 69–70). После этого выступления от участия в «Золотом Руне» официально отказался С. Соловьев, а Городецкий был изгнан из числа сотрудников «Весов»[1721]. Возник новый скандал, попавший в печать[1722]. Городецкий уповал, что после этого инцидента Блок и Иванов широковещательно прекратят сотрудничество в «Весах»[1723], но этого не случилось. Редакция «Золотого Руна» заявила, что «Весы», вступив «на скользкий путь инсинуаций», доказали, что они «в идейном отношении мертвое тело, около которого все молодое и сильное гибнет» (1908. № 7/9. С. 124–125). Те же обвинения содержала очередная «золоторунная» статья Городецкого «Аминь», в которой «Весы» аттестовывались как «вертеп», несущий на себе «клеймо мертвецкой» (Там же. С. 105–107).

Во всех полемических выступлениях «Золотого Руна» против «Весов» неизменно сказывался апломб носителей новых животворных идей, разбивающих косные, устаревшие догмы. На очереди стояла задача подробного обоснования выдвинутого кредо. В августе 1908 г. Тастевен сообщал Конст. Эрбергу: «„Золотое Руно“ теперь окончательно закончило процесс группировки и подготовительной работы (полемика, столкновенья и т. д.) и смело поднимет свое знамя, не отвлекаясь полемикой»[1724]. «Золотое Руно» обещало в ходе своей критической деятельности осветить «кризис, переживаемый теперь русским символизмом» и подвергнуть пересмотру «основные вопросы эстетического мировоззрения» (1908. № 1. С. 99). Последняя задача практически свелась к обоснованию тезиса о «реалистическом символизме». Проецированная на объективно-идеалистическую концепцию символизма Вяч. Иванова, идея «реалистического символизма» отстаивалась Чулковым в противовес «идеалистическому символизму» — этим термином характеризовался весь «декадентский сенакль» (1908. № 7/9. С. 104; статья «Исход») с его крайним индивидуализмом, иллюзионизмом и импрессионизмом.

Выразителями «идеалистического символизма», естественно, признавались в первую очередь «весовские» лидеры, притом с закономерной полемической тенденциозностью сильные стороны этого эстетического мироощущения («подлинное и мудрое декадентство») были сосредоточены в творчестве Сологуба, не причастного к «весовской» группировке, а ущербные и обреченные («фокусы в стиле модерн», «поверхностный экспериментализм») — в произведениях Брюсова[1725]. «Реалистический символизм» рассматривался как преодоление тупика, в который завело индивидуалистическое искусство, как восстановление разорванной связи художника с миром и народом, исход «из идеалистического плена на путь реальной символики» [1726]. Генетически связанная с «мистическим анархизмом», платформа «реалистического символизма» базировалась на творческих достижениях Вяч. Иванова, чья поэзия расценивалась Чулковым как «система реальных символов» и «голос завтрашней культуры», на попытках «найти связь между своим индивидуальным творчеством и стихийным творчеством народа» — в прозе Ремизова (фольклорные стилизации) и поэзии Городецкого, воплощающей «стихийно-национальное» начало и «с мудрой наивностью» рассказывающей «о тайнах жизни» (1908. № 7/9. С. 103–104; статья «Исход»). Все это для Чулкова примеры преодоления индивидуалистических принципов творчества, попытки утвердиться на началах универсализма, осуществить пророческую миссию поэта, который «разделяет предчувствия народа и воплощает их в реальных символах»[1727].

В интерпретации Тастевена принципу «реалистического символизма» удовлетворяет и проза самого Чулкова. В статье «Возрождение стиля» Тастевен, касаясь общей тенденции «преодоления субъективного импрессионизма в искусстве», утверждает, что, в противовес «суетливому импрессионизму» «идеалистического символизма», рассказы Чулкова являют образец «строгого, целомудренного, простого, вполне синтетического стиля» (1909. № 11/12. С. 87–89). Вообще многие рассуждения идеологов «Золотого Руна» о «реалистическом символизме» походили на попытку подвести глобальный и отвлеченный теоретический базис под групповые симпатии. Принципы разграничения символизма «реалистического» и «идеалистического» были зыбки и крайне субъективны, в равной мере приметы «строгого» и «целомудренного» стиля можно было бы обнаружить, например, в прозе Брюсова, но в ней, напротив, вопреки очевидности усматривались лишь «декадентские» фокусы и ухищрения. В статье «Идолотворчество» Городецкий интерпретирует книгу Андрея Белого «Пепел» (1909. № 1. С. 96) опять же как характернейший образец «идеалистического символизма», благодаря запечатленной в ней «арлекинаде» и «суматохе явлений», хотя с большим успехом мог бы рассматривать ее в плане утверждения связи художника с народом и национальным началом, то есть как раз по линии «реалистического символизма». И в этой статье, и в статье «Формотворчество» (1909. № 10) Городецкий выдвигает собственную идею «мифотворчества» как желаемую перспективу дальнейшей эволюции символистского искусства, выразителями которой объявляет все тех же Иванова и Ремизова.

Устремления «золоторунных» критиков к преодолению «идеалистического символизма», «идолотворчества», «формотворчества» и т. д. были малоэффективными в силу своей умозрительности, очевидной сконструированности, прямолинейности. Критический пафос Чулкова, Городецкого и Тастевена оставался сосредоточенным в рамках внутрисимволистских междоусобиц и подогревался исключительно ими, широковещательные призывы к восстановлению связи с миром, народом, национальной стихией оказывались недостаточно действенными; в них фактически игнорировалась общая картина литературной жизни, деятельность писателей-реалистов, не говоря уже о насущных проблемах социальной жизни России. При всем «антидогматизме» и при всей последовательности в низвержении былых «декадентских» кумиров критическая линия «Золотого Руна» отличалась тоже своеобразным догматизмом, поскольку истолковывала современный литературный процесс при помощи априорных лозунгов и идей, понимавшихся к тому же весьма ограниченно и тенденциозно. Несостоятельность идеологов «Золотого Руна» в роли открывателей новых литературных путей становилась ясной и тем, кто был жизненно и духовно в какой-то степени связан с ними.

Интересны в этом отношении впечатления Блока от статьи Городецкого «Ближайшая задача русской литературы» (1909. № 4), характеризовавшей итоги и перспективы современного литературного процесса. Статья отстаивала всё те же тезисы об изживании «декадентства», живительной силе нового мифотворчества и прочие постулаты «реалистического символизма». Непререкаемые критические умозаключения Городецкого вызвали у Блока крайнее раздражение, в особенности в той их части, где проглядывала типично «золоторунная» полемическая тенденция. Эта реакция Блока запечатлена в его маргиналиях, сделанных на полях статьи Городецкого [1728]. Под заглавием статьи Блок приписал: «Все это ребячество, к счастью, еще не старческое. И потому — просто вздор»; в другом месте; «вздор сплошной, неуловимое порхание: аннексия, эпохальное, гносеологич<еские> проблемы — и все-таки вздор»; в связи с замечаниями Городецкого о Вяч. Иванове: «что ни фраза — то какая-то откровенная карикатура»; по поводу предвзятой оценки «Пепла»: «Можно ли так чудовищно не знать А. Белого?» — и: «Полное отсутствие чувства меры. Все какими-то громкими словами» — и т. д. Следует при этом не упускать из виду, что Блок непримиримо относился тогда и к полемической платформе «Весов».

Отрицая «строгий», «классический» символизм «Весов», «Золотое Руно» было критично настроено и по отношению к другим попыткам исповедания «нового» искусства, не отвечавшим идее «реалистического символизма». Бессильной и реакционной была признана программа «самоценного» искусства, возвещенная журналом «Аполлон», — ее критике была посвящена статья Эмпирика «О петербургском аполлинизме» (1909. № 7/9). Но, упрекая новый петербургский журнал за «отсутствие широких горизонтов, прямых дорог и даже ясно поставленных задач» (1909. № 10. С. 67), само «Золотое Руно» могло предложить взамен только свои абстрактные тезисы, с назойливостью повторявшиеся разными авторами в каждом номере, которым суждено было оставаться, по меткому замечанию Блока, лишь «громкими словами». Слова эти надоедали, журнал терял популярность, возвещенное им «преодоление декадентства» превращалось в такое же рутинное явление с выхолощенным смыслом, как и само «декадентство».

Идейный кризис, к которому объективно подошло «Золотое Руно» в итоге своей мировоззренческой переориентации, сопровождался «внешними» осложнениями в ведении журнала. В сентябре 1908 г. Рябушинский совершил попытку самоубийства[1729], после чего долгое время был болен, а затем утратил прежний интерес к журналу. Издание «Золотого Руна» оставалось убыточным, хотя Рябушинский постепенно из года в год умерял роскошь оформления; номера регулярно запаздывали, так как владелец не платил вовремя по типографским счетам. 4 мая 1909 г. Конст. Эрберг извещал Ф. Сологуба, что «Руно распадается»[1730]. Свидетельствовали об этом и признаки оскудения в литературном отделе журнала. Если в 1908 г. «Золотое Руно» еще могло собрать плеяду блестящих имен и разнообразных произведений, то в 1909 г. журнал из номера в номер заполнялся пространной повестью М. Кузмина «Нежный Иосиф» и переводом романа Ст. Пшибышевского «День судный».

Как и «Весы», «Золотое Руно» закончило свое существование в 1909 г. (последние номера с запозданием допечатывались уже в 1910 г.). Одновременное прекращение двух ведущих московских символистских журналов стало определенной вехой в эволюции «нового» искусства в России, обозначившей завершение наиболее плодотворного этапа в его истории. Подобно «Весам», «Золотое Руно» отразило в своей судьбе кратковременный расцвет символистского искусства, его последующую внутреннюю дифференциацию и кризисные явления, которые в конечном счете обусловили распад символизма как цельной, системно организованной литературной школы.

«ПЕРЕВАЛ»

Идею создания собственного периодического издания С. А. Соколов (Кречетов) стал развивать сразу после ухода из «Золотого Руна». Имея, как руководитель символистского издательства «Гриф» и литературных отделов двух модернистских журналов, уже достаточный опыт редакторской и организационной деятельности, Соколов стремился основать печатный орган, который мог бы успешно конкурировать с «Весами» и «Золотым Руном». Литератор инициативный и энергичный, Соколов, однако, не имел для этого необходимой финансовой базы и должен был искать себе партнера в издательских начинаниях. Таковым оказался молодой поэт-дилетант из Ярославля Владимир Линденбаум, «глубоко преданный литературе культурный юноша»[1731], обсуждавший идею нового журнала с Соколовым еще до ухода последнего из «Золотого Руна». «Был у меня Линденбаум <…>, — сообщал Соколов В. Ф. Ходасевичу 12 июня 1906 г. — Осенью переезжает в Москву, имеет кое-какие самостоятельные деньги. Хочет издавать двухнедельный журнальчик, где сочетались бы и политика, и искусство. Просит меня устроить и наладить. Что ж? <…> Вообще полезно будет иметь под рукой „свой“ журнальчик»[1732].

Первоначально было задумано предварить издание журнала серией сборников. «С начала осени приступаю к выпуску серии сборников, которые послужат базой, — мостом, из которого развернется журнал, для коего деньги в должном количестве придут ко мне только в 1907 году», — писал Соколов А. Блоку 5 августа 1906 г.[1733]. Линденбаум обещал средства на издание трех сборников под общим заглавием в течение зимнего сезона 1906–1907 г.[1734], однако Соколов скоро сумел убедить его субсидировать журнал, минуя предварительную стадию сборников. Во второй половине августа Соколов разослал приглашения в «Перевал» будущим сотрудникам — в основном писателям символистского круга. Решено было начать выпуск ежемесячного журнала с ноября 1906 г. (редактор — С. А. Соколов, издатель — Вл. Линденбаум).

Программа «Перевала» была полемичной по отношению к ранее прокламированным эстетическим установкам символизма, и редактор всячески старался подчеркнуть ее своеобразие. Стремясь по-своему отразить революционный пафос 1905 г., Соколов возвестил основной принцип деятельности нового журнала: соединение «эстетизма» и «общественности». «…Попытаюсь сочетать политику (не уличную, а более отрешенную) и чистое искусство»[1735]; «…имею в виду развернуть „Гриф“ в ежемесячный журнал, где наряду с чистым искусством будет привнесен и политический элемент (незлободневные, некрикливые статьи; стихи и рассказы, которые, по сюжету имея политическое значение с точки зрения момента, в то же время удовлетворяли бы всем условиям, создающим в целом произведение искусства)»[1736]; «…журнал будет радикален по общему духу, но надпартиен, незлободневен и отдан скорее вопросам философии политики»[1737]; «общие идейные основы <…>: эстетизм + общественность (радикальная, но надпартийная)»[1738] — такими, почти тавтологичными формулировками наполнены письма Соколова к писателям, разъясняющие задачи будущего журнала. Характерна непременная оговорка об «отрешенности» и «надпартийности» «перевальского» радикализма: только на таких основаниях, по Соколову, было возможно идейное и художественное освоение современности. Намеченное соединение изначально было неравноправным — «эстетизм» был ведущим, главенствующим началом по отношению к «общественности», к радикальному духу.

С жаром и энтузиазмом откликнувшись на события революции 1905 г., Соколов воспринимал их преимущественно сквозь призму своего «эстетического» мироощущения и в специфической оправе «„style modern порядком-таки опошленного», который констатировал в его творчестве и поведении Андрей Белый [1739]. Московское декабрьское восстание, в частности, предстало для Соколова прежде всего красочной декорацией в духе бальмонтовских «горящих зданий» и «кричащих бурь». Так, 15 декабря 1905 г. он описывал Л. Н. Вилькиной разворачивавшиеся у него на глазах трагические события:

«…вот уже много дней, как Москва стал городом крови, и то, что творится кругом, разрушает все намерения и перепутывает все планы.

Теперь вооруженное восстание, видимо, клонится к закату.

Но еще не смолкла перестрелка. Во многих местах еще держатся баррикады… Метель еще не засыпала червонных пятен на снегу, и когда черное небо нависает над черными улицами, становится тяжко и душно, как в каменном склепе.

Кажется, — густой темный воздух трепещет от веяний крыл: словно мчатся бесконечными вереницами души тех, что погибли внезапно, — мчатся, сплетаются с ветром, и жалобно стонут, и плачут о том, что не увидят больше земного Солнца, что слишком мало впивали его лучи», и т. д.[1740]

Стихам Соколова-Кречетова с революционной тематикой, вошедшим в сборник под вызывающим заглавием «Алая книга», присуще то же обилие условно-поэтических красивостей и декларативных формул. Иные из этих формул — «Вперед! Туда, где шум и крик, // Где плещут красные знамена!» и т. п.[1741] — вызвали цензурные гонения («Алая книга» была изъята из продажи московским генерал-губернатором) и сообщили Соколову репутацию радикала, но не могли скрыть своей поверхностности и чисто литературной риторичности: «почти сплошную риторику» распознал в «Алой книге» Блок[1742] и «кричащую риторику», «однообразную шумиху слов» констатировал в ней Брюсов[1743]. Столь же словесными, риторически-условными оказались и составленные Соколовым радикальные декларации «Перевала», рассылавшиеся в разных вариантах будущим сотрудникам и суммированные в предисловии-манифесте «От редакции», открывавшем первый номер журнала[1744].

Основной задачей «Перевала» было провозглашено «объединение свободного искусства и свободной общественности». Задачи борьбы с социальным деспотизмом, со «сгнившими формами» и направление антидогмагических исканий «нового», индивидуалистического творчества были сочтены внутренне созвучными и взаимодополняющими: «…все, восставшие во имя будущего, — братья, будь то политические борцы, или крушители узкой мещанской морали, или защитники прав вольного творчества в его борьбе с традицией и застывшим академизмом, или, наконец, романтические искатели последней свободы вне всяких принудительных социальных форм. Все дороги ведут в Город Солнца, если исходная их точка — ненависть к цепям».

Такая программа деятельности символистского журнала, при всей своей расплывчатости и «эстетической» претенциозности, была, конечно, глубоко симптоматична для эпохи революционного подъема, широко захватившего и представителей «нового» искусства. Столь же симптоматичной и характерной была и подчеркнуто «независимая», отрешенная позиция «Перевала» по отношению к реальным обстоятельствам политической борьбы, также программно заявленная в манифесте. Провозглашая служение «абсолютной свободе», Соколов оговаривал, что «Перевал» «должен быть выше партийной точки зрения», и устранял из сферы внимания нового журнала «всякое обсуждение наличных политических конъюнктур». И хотя свободолюбие учредителей «Перевала» утверждалось настойчиво и, надо полагать, вполне искренно (журналу были даны подзаголовок «журнал свободной мысли» и девиз: «Радикализм философский, эстетический, социальный!»), своей абстрактностью и сугубо литературной, риторической громогласностью оно вызывало большей частью скептические отклики, в том числе и в «своем», символистском лагере. Касаясь в письме к Брюсову «перевальского» проекта соединения «эстетизма» и «общественности», З. Н. Гиппиус замечала: «Столь легкие надежды на то, что мне кажется трудным, тяжелым, но как-то желанным тоже, — невольно заставляют призадуматься <…> что-то тут мелькает, какие-то карикатуры на мне нравящееся, и оттого неприятно»[1745]. В ответном письме (от 8/21 октября 1906 г.) Брюсов соглашался, что манифест редакции «Провала» (так он перекрестил новый журнал) «нелеп очень»[1746], а в другом, более позднем, касаясь различных неутешительных явлений в современной России, иронически упоминал среди них и о «кадетском радикализме» «Перевала»[1747]. Даже Н. Минский, ближе других крупных литераторов стоявший к «Перевалу» («Убежден, что из всех русских писателей Вы имеете наивысшее внутреннее право формулировать руководящие начала для объединения эстетизма и общественности», — писал ему Соколов[1748]), приходил к отрицательным выводам: «Грустно то, что этот журнал не только без программы, но и без всякого направления, т. е. как будто без всякой цели»[1749].

Действительно, абстрактные призывы к свободе и к низвержению цепей и догм на фоне свершившегося широкого общественного подъема и сложного политического расслоения, при всеобщем росте социальной активности представали как общее место, звучали избыточной и пустой декламацией и не могли подменить собою серьезно обоснованных и конкретных идейно-эстетических установок. И это отсутствие направления, идейной определенности не могло не сказаться на реальной практике журнала. «Перевал» превратился, по меткому определению критика А. Бурнакина, в «безликого радикала»[1750], за своей всеядностью и «надпартийностью» скрывающего лишь собственную бессодержательность: «„Физиономия“ этого журнала в том, что у него нет никакой физиономии. Идейная мешанина по рецепту: „кто во что горазд“. Метафизическое кадетство, позитивное мещанство, салонный анархизм, индивидуализм, соборность, неприемлющие, отрешенные, преображенцы, мистики. Словом, безликость философская и социальная»[1751].

Нужно отметить, однако, что Соколов всеми силами стремился сделать «Перевал» боевым и целеустремленным изданием и под углом своего «надпартийного» радикализма пытался организовать работу приглашенных сотрудников. «Присылайте рассказ <…>, — писал Соколов И. А. Новикову, — (хорошо бы с известным отношением к общественности, хотя бы и еле уловимым)» [1752]; сходные пожелания он высказывал и А. М. Ремизову: «Ввиду сильно выраженной в „Перевале“ общественной ноты „детских“ рассказов для начала не хотелось бы. Хорошо бы, если бы Вы дали нам рассказ с политической окраской (хотя бы едва уловимой)»[1753]. «Очень прошу, дорогой Федор Кузьмич, пришлите политических стихов», — писал Соколов Сологубу, готовя первый номер журнала[1754]; у Блока он также просил политических стихотворений и статьи «общественного характера»[1755].

Такие просьбы достигали своей цели: удельный вес произведений, прямо или косвенно затрагивавших общественные вопросы и события революции 1905 г., в «Перевале» был значительно выше, чем в двух других символистских журналах — «Весах» и «Золотом Руне». Так, Блок, в соответствии с пожеланиями Соколова, представил в «Перевал» статью «Михаил Александрович Бакунин» (№ 4, февраль) и диалог «О любви, поэзии и государственной службе» (№ 6, апрель). Первый номер «Перевала» открывался, вслед за редакционным манифестом, политическими стихотворениями Ф. Сологуба «В день погрома» и «Жалость», гневно описывающими действия карателей революции. Отклик на революционные события представляли собой стихотворения Н. Минского «Огни Прометея», «Казнь», «Новогодний тост» (№ 5, март. С. 3–4), «Язвы гвоздиные» Вяч. Иванова (Там же. С. 7), «Народный вождь» Андрея Белого (№ 0, август. С. 20), «Победитель» и «На могиле героя» С. Соколова (Кречетова) (№ 1, ноябрь. С. 23–24) и др. Остросатирического звучания был исполнен рассказ Марка Криницкого «Оплот общества» (№ 2, декабрь) — о начальнике тюрьмы, озабоченном поисками палача для исполнения смертных приговоров; в другом рассказе Криницкого, «Идиотка» (№ 12, октябрь), через восприятие умалишенной было показано подавление казаками рабочей манифестации.

Однако во много раз больше печаталось в «Перевале» стихотворений и рассказов, к радикальной программе журнала непосредственного отношения не имевших. Несмотря на все упорство Соколова в проведении своей идейной линии, не радикализм был в «Перевале» главной организующей силой, а испытанные заветы символистского, индивидуалистического творчества, и это вполне осознавал сам редактор. «Очень меня одолевает нахлынувшая волна произведений из области Эроса, — признавался он Ф. Сологубу в письме от 17 марта 1907 г. — Силюсь ставить прямо механические преграды, иначе „Перевал“ станет прямо-таки специальным журналом» [1756]. Новеллы эротической тематики действительно печатались в «Перевале» из номера в номер: «Молодые» Б. Зайцева (№ 1, ноябрь), «Раб» Н. Петровской (№ 2, декабрь), «Зной» П. Нилуса (№ 4, февраль), «Царица поцелуев» Ф. Сологуба (№ 5, март) и т. д. Воспевание раскованной, освобожденной плоти, — всецело созвучное этическим установкам «Перевала» с его идеалом «абсолютной свободы», и в частности свободы от диктата «мещанской морали», в художественной практике журнала нашло гораздо более красноречивое и выразительное воплощение, чем непосредственные отклики на события революционного момента. В этом отношении «Перевал» ничем принципиально не отличался от «Весов» и «Золотого Руна», в которых эротике уделялось немало внимания.

Наиболее отчетливо проблема революции была затронута в критико-публицистических материалах, напечатанных в «Перевале». Журнал Соколова был единственным символистским печатным органом, помещавшим обзоры событий общественной жизни, статьи о расстановке политических сил, о рабочем классе; в обилии рецензировались в нем книги социально-политической тематики. При этом принцип «незлободневности» и отрешенности от конкретных обстоятельств политической борьбы проводился публицистами «Перевала» достаточно последовательно. Н. Минский — призванный, по мысли Соколова, быть ведущим идеологом журнала — напечатал в первых трех номерах большую статью «Идея русской революции», в которой был предпринят своего рода сравнительно-типологический анализ революционного движения России и Европы. Доказывая закономерность и неизбежность гибели существующей российской государственности, Минский стремился вскрыть психологические мотивировки революции и отстаивал идею социал-гуманизма, свойственного российским революционерам в отличие от революционеров Запада. Социал-гуманизм, по мысли Минского, предполагает защиту общественных интересов, а не личных и классовых, противопоставляет европейскому индивидуализму чувство «социального альтруизма»: «Творческая идея русской революции <…> заключается в том, чтобы перестроить здание культуры на фундаменте социал-гуманитарного единства, вместо прежнего фундамента личного и классового соперничества» (№ 3, январь. С. 24).

Ход доказательств Минского представляет собой причудливое и довольно сумбурное сочетание социально-исторических, утопических и мистико-идеалистических построений; в грядущей победе пролетариата писатель видит одновременно предвестие «новой эры религиозного миропонимания», а также ниспровержение материализма и скептицизма, свойственных, с его точки зрения, буржуа и мещанам. Отрешенно-абстрактный характер в значительной степени присущ статье «Этическая ценность революционного миросозерцания» А. А. Борового, экономиста, социолога и публициста, одного из ведущих сотрудников «Перевала» (№ 1, ноябрь). Подобно Минскому, Боровой пытается исследовать метафизику и этический смысл революционного метода. В сугубо иррациональном аспекте затрагивает ту же тему в статье «О смысле революции» философ А. А. Мейер, утверждающий, что этот смысл «не раскрывается ни наукой, ни эстетической критикой» и «дается лишь в религиозном постижении» (№ 8/9, июнь — июль. С. 45). Высказанное Мейером представление о революции как о стихийной очистительной, преображающей силе примечательно известным сходством с позднейшей концепцией Блока, вплоть до почти дословных совпадений: «В революции есть музыка. В „явлении“ эта музыка не дана. Она скрыта за явлением. К ней нужно прислушаться. Музыка революции — творческая буря. Отдаленным отзвуком отвечает ваша душа на эту творческую бурю. И только уловив в себе такой отзвук, можно постигнуть тайну революции. Факты и их толкование едва ли что-либо прибавят» (Там же. С. 46).

К актуальным темам обращались на страницах «Перевала» и ведущие писатели-символисты. Проблемы революции и социального преобразования России получали под их пером также иррациональное, отвлеченно-метафизическое истолкование. Одним из самых ярких произведений, напечатанных в «Перевале», была статья М. Волошина «Пророки и мстители. Предвестия Великой Революции» (№ 2, декабрь). Осознание неизбежности революционного возмездия вело поэта к нагнетанию пророчеств о «надвигающемся ужасе» грядущих общественных катаклизмов; повернутые вспять, его прозрения «невиданных мятежей» подкреплялись опытом Великой французской революции с ее идеальными порывами и кровавым террором. При всем доверии к привлеченным историческим аналогиям, бросающим отсвет на события современности, Волошин воспринимает предназначенные испытания в апокалипсическом аспекте — как «очистительный огонь», видит в революции «меч Справедливости — провидящий и мстящий». Сквозь призму собственного апокалипсического сознания проводит свои восприятия революции и Андрей Белый. В статье «Социал-демократия и религия» (№ 5, март) он заявил о созвучии конечных устремлений мистиков и социал-демократов: и те и другие стремятся к новому, духовно очищенному миру, свободному от ненависти; задачи религиозного созидания и социального переворота, но мысли Белого, дополняют друг друга, осуществляют «единую религиозную правду». Показательно, что выступление Белого вызвало на страницах «Перевала» открытое письмо Н. Русова «Андрей Белый и социал-демократия» (№ 10, август), в котором утверждалось, что упования писателя на союз с социал-демократией беспочвенны, что сочетать экономический материализм и религиозную проповедь немыслимо. По-своему это, видимо, понимал и сам Белый, который в другой «перевальской» статье, «Кумир на глиняных ногах» (№ 8/9, июнь — июль), пытался, под углом зрения религиозной метафизики, выявить методологические изъяны философии Маркса и ее несоответствия с вскрытой им же «механикой общественных отношений».

Как журнал общественно-радикальной ориентации, «Перевал» находился в оппозиции по отношению к «Весам» и «Золотому Руну», ставившим в своей деятельности чисто художественные задачи. Эта оппозиция обострялась множеством привходящих обстоятельств: литературной конкуренцией, полемикой по частным вопросам, различного рода интригами и т. д. Сам Соколов смотрел на «Перевал» как на боевой, полемически активный печатный орган и не удерживался от соблазна пикировок с собратьями-символистами — вплоть до сведения личных счетов.

Затевая журнал, Соколов одну из задач его видел в том, чтобы «строить козни» против «Золотого Руна» и «прикрыть зловонную лавочку Рябушинского»[1757]. В своем стремлении «похоронить» «Золотое Руно» «Перевал» действовал последовательно и методично. Из номера в номер в хроникальном отделе «Перевала» появлялись всевозможные уколы по адресу этого журнала; разоблачались «самовлюбленное дилетантство» Рябушинского[1758] и его, в противовес «перевальскому» фрондерству, верноподданнические жесты: сообщено, что представитель редакции «Золотого Руна» преподнес императору девять номеров журнала в роскошных переплетах (№ 1, ноябрь. С. 49); Соколов с удовлетворением писал: «„Высочайшее внимание“ везде произвело должный эффект. Уж и ругаются же в „Руне“ за то, что „Перевал“ разоблачил столь тщательно хранимую тайну»[1759]. В первом номере «Перевала» была опубликована (под псевдонимом «Азраил») резко отрицательная рецензия на книгу «Сквозь призму души» А. Курсинского, который после ухода Соколова из «Золотого Руна» стал ближайшим помощником Рябушинского; пикантность ситуации заключалась в том, что книга Курсинского была выпущена в свет издательством «Гриф», т. е. тем же Соколовым, решившим в данном случае пожертвовать престижем собственного предприятия ради удара по бывшему соратнику, а ныне деятельному участнику враждебного журнала. В том же номере «Перевала» появилась рецензия А. Бачинского (одного из ведущих критиков журнала, пользовавшегося доверием Соколова) на «Исповедь» Н. Шинского (Рябушинского): констатация бездарности книги восполнялась достоверным сообщением о том, что «по рукописи г. Шинского основательно прошелся некий сострадательный карандаш» (С. 58). Это раскрытие секретов «творческой лаборатории» Рябушинского (предполагалось участие в сочинении «Исповеди» все того же Курсинского) вызвало протест Вяч. Иванова, который «Перевал» принужден был опубликовать (№ 4, февраль. С. 72).

Более серьезный и конструктивный характер имело противостояние «Перевала» и «Весов». Брюсов уклонился от участия в журнале Соколова, ссылаясь на свою большую литературную занятость[1760], сходным образом сформулировал свой отказ Ю. Балтрушайтис [1761], а Б. Садовской (уже в ту пору определившийся в своих ультраконсервативных убеждениях) по выходе первого номера прислал в редакцию «Перевала» письмо с просьбой исключить его имя из списка сотрудников[1762]. Соколов расценивал это размежевание как нетерпимость ведущих сотрудников «Весов» к радикальному духу «Перевала». «…Я вообще часто расхожусь с пониманием „олимпийцев“ из „Весов“, за что и предан там анафеме, — писал он И. Ф. Анненскому 1 октября 1906 г. — В частности, я был всегда нелюбим там за то, что за скобками „чистого“ искусства не таил политического реакционерства»[1763]. Еще более решительно он отзывался о политической тенденции «Весов» в письме к Г. И. Чулкову, приводя в доказательство, в частности, нетерпимость Садовского, «пажа Брюсова», к «красному духу» «Перевала» и призывая к полемическим действиям: «Что бы сказали Вы о статейке на тему о деспотизме и его масках, где было бы развито (и проиллюстрировано конкретно) то положение, что нередко иные органы под маской чистого искусства скрывают „чистое“ черносотенство. Этим последним теперь пахнет очень сильно в „Весах“»[1764].

«Антивесовский» запал Соколова в значительной степени погашал Андрей Белый, активно сотрудничавший в «Перевале». Свое постоянное участие в журнале Соколова он истолковывал прежде всего как исполнение этой тактической миссии: «Надо было удерживать и „Перевал“ от враждебных к нам действий; я ставил условие С. Соколову: журнал должен быть очень строго нейтральным к „Весам“; для этого я записал в „Перевале“, следя за подбором рецензий»[1765]. Деятельность Белого не осталась без влияния: критические установки «Перевала» по отношению к «Весам» получили сравнительно слабое печатное отражение; статьи о «политическом реакционерстве» «Весов» не появилось, а наиболее резким выступлением в этом отношении оказалась уничтожающая рецензия Чулкова на книгу Брюсова «Земная ось», опубликованная с осторожным редакционным примечанием о несогласии «с некоторыми из суждений г. Чулкова» (№ 4, февраль. С. 64–65). В «Перевале» напечатана была также статья Н. Минского «Редакции „Весов“» (№ 4, февраль. С. 53–58) — ответная отповедь на критику его статьи «Идея русской революции», данную в едкой заметке Брюсова (опубликованной без подписи) «Сапожник, пекущий пироги»[1766].

Критику «Весов» «Перевал» мог возбудить в связи с вопросом о «мистическом анархизме», однако в полемике, вызванной этим идейно-эстетическим веянием, журнал не занял определенно выраженной позиции: сам Соколов был безусловным адептом индивидуалистического, брюсовско-бальмонтовского символизма и едва ли мог приветствовать переоценку его эстетических заветов. В «Перевале» была помещена статья Ф. Сологуба «О недописанной книге» (№ 1, ноябрь. С. 40–42), в которой «мистический анархизм» отвергался с позиций индивидуалистического самоутверждения. «Мистико-анархические» идеи были подвергнуты решительной критике также в рецензиях А. Ященко на книгу Г. Чулкова «Анархические идеи в драмах Ибсена» (№ 4, февраль. С. 66–67), Б. Грифцова на второй альманах «Факелы» (№ 6, апрель. С. 57–58), Алеиска (А. И. Бачинского) на книгу М. Гофмана «Соборный индивидуализм» (№ 7, май. С. 61–63). В то же время Соколов старался сохранять союзнические отношения с Чулковым — определенно, из тактических соображений, на случай разворачивания действенной полемики с «Весами». Он стремился убедить Чулкова, что помещение статьи Сологуба «О недописанной книге» не означает отрицательного отношения редакции «Перевала» к «мистическому анархизму»[1767], приветствовал его рецензию, направленную против Брюсова, находя, что она «остроумна и дьявольски ядовита»[1768], обещал Чулкову всяческую поддержку в борьбе с «Весами». Чулков стал одним из деятельных сотрудников «Перевала», помещая там свои стихотворения, статьи и рецензии (за своей подписью и под псевдонимом «Борис Кремнев»).

Брюсов предвидел в деятельности «Перевала» серьезную угрозу позициям своего журнала. «Год обещает быть для нас буйным и бранным; на „Весы“ идет походом „Перевал“, или „Провал“, как у нас называют сие создание Грифа. Не примете ли Вы участие в начинающейся кампании?» — писал он 12/25 октября 1906 г. К. И. Чуковскому[1769]. Удар по «Перевалу» был нанесен в «весовской» статье З. Н. Гиппиус «Трихина» (подписанной псевдонимом «Товарищ Герман»), Основным объектом ее оскорбительно-резкой, насмешливой критики явились статьи Чулкова, помещенные в «Перевале», — и тем самым журналу была приписана связь с «мистическим анархизмом» (на деле практически не проявленная). В уничижительном тоне характеризовала Гиппиус всю деятельность «Перевала»: это «маленький муравейник», «всякий сотрудник несет туда непременно свое убожество»[1770]; совершенно несостоятельной оказалась, по убеждению Гиппиус, и реализация радикальной программы — «маргарин в виде революционных стишков» и «повестушки самого „развращенного вида“»: «Ежели этакую „эстетику“ совокуплять с революцией, то уж надо под стать ей и революцию найти. Русские революционеры свою не отдадут»[1771].

Отразившиеся в кривом зеркале пристрастной полемики, многие из этих критических выпадов имели все права на существование: общий художественный и культурно-эдиционный уровень «Перевала» был значительно ниже того, который был задан «Весами» и даже «Золотым Руном». В «Перевале» не было, в отличие от «Весов», волевого, требовательного, разносторонне образованного и авторитетного руководителя, не было и, в отличие от «Золотого Руна», солидной финансовой базы, позволявшей привлечь лучших сотрудников и придать журналу эффектный внешний облик: подобно всем традиционным «толстым» журналам, «Перевал» выходил без художественного оформления («картины — это труба, в которую вылететь всего легче», — замечал Соколов, затевая свое издание[1772]). Из писателей-символистов первого ряда в «Перевале» регулярно печатались только К. Бальмонт, Ф. Сологуб, Андрей Белый, А. Блок. Участвовал там также И. Ф. Анненский, тогда еще не завоевавший общепризнанной репутации и фактически не имевший доступа к литературной периодике; привлечение его к постоянному сотрудничеству — Анненский поместил в «Перевале» стихотворения (№ 11, сентябрь), статьи «Гейне и его Романцеро» (№ 4, февраль), «Бранд» (№ 10, август) и рецензии — по праву можно поставить в заслугу С. Соколову.

Основной же контингент сотрудников составляла группа молодых литераторов, объединенных вокруг издательства «Гриф». «Кажется, самым старым там был Гриф, а ему было тогда всего 29 лет», — писала вторая жена Соколова («Грифа») Л. Д. Рындина[1773]. Из них крупным писателем впоследствии стал только В. Ф. Ходасевич, активно участвовавший в «Перевале» (ему принадлежит множество рецензий, некоторые подписаны псевдонимом «Сигурд»). Бо́льшая же часть ближайших сотрудников журнала — А. И. Бачинский (Жагадис), H. Е. Поярков, Е. Л. Янтарев (Бернштейн), Муни (С. В. Киссин), И. А. Новиков, Б. Дикс (Б. А. Леман), В. И. Стражев, А. А. Койранский, А. Ф. Днесперов и др. — осталась на периферии литературного движения тех лет; полномочным их главой был сам Соколов-Кречетов — типичнейший выразитель расхожего, усредненного, вторичного символизма. Соответственными были и его редакторские требования. «Вещи, отвергнутые „Скорпионом“, радушно принимались „Грифом“, оскорбленные самолюбия выплакивались в редакторскую жилетку. Терпимость С. Кречетова приобрела широкую популярность, особенно когда возник „Перевал“ <…>», — свидетельствовала в «Воспоминаниях» Н. Петровская[1774]. В засилье эпигонства видел основной порок «Перевала» Брюсов и поэтому считал нападки З. Гиппиус в «Трихине» глубоко оправданными, о чем писал ей: «Чулков, С. Кречетов, Б. Зайцев, и как их еще зовут — крадут идеи Дм<итрия> Серг<еевича> и Ваши, крадут у меня стихи, у Белого его стиль и неосторо<жно> высказ<анные> мысли — и нагло надевают украденные цепочки на свои пестрые жилеты <…> Вот почему я думаю, ч<то> Ваша статья о „Перев<але>“ в „Весах“ умест<на> совер<шенно>»[1775].

Соколов, как мог, стремился защитить свое писательское окружение. Характерен в этом отношении один из эпизодов в литературных буднях «Перевала». Андрей Белый в рецензии на книгу Л. Вилькиной «Мой сад» затронул некоторые общие вопросы, в частности сопоставил деятельность «патриархов» символизма и молодых писателей не в пользу последних. «Литературная молодежь, воспитанная индивидуализмом и символизмом, распускает теперь перед нами причудливые, точно павлиньи, хвосты своего творчества»; «современная литературная молодежь часто — спутники одного вечера», — заявлял Белый, вооружившись контраргументом: «А вот Брюсов, Гиппиус, Блок — те не выдыхаются, сколько ни вдыхаешь их творчество, как не выдыхается Фет, Кольцов, Баратынский, как пленяет Ронсар» (№ 3, январь. С. 52, 53); «кэк-уокскому выламыванью фраз» он противопоставлял «широту кругозора и ясность в понимании жизненных проблем», «частым фальсификациям вместо откровений» — «чистый источник творчества». Своей рецензией Белый дал в «Перевале» образец типично «весовской» критики, аристократически «предустановленной» по отношению к неофитам и эпигонам, — и это вызвало ответную «перевальскую» реплику в виде редакционного примечания: «Редакция находит суждения, изложенные в первой новой половине рецензии, несколько преувеличенными» (Там же. С. 52). Сдержанность выражения, естественная в обращении с ценимым сотрудником «с именем», безусловно, скрывала глубокую уязвленность.

Опора на символистских литераторов второго и третьего ряда, при сравнительно скромном участии лидеров направления, однако, обрекала журнал на непопулярность, и Соколов старался привлечь писателей «со стороны». «Перевал» отличался большей, чем другие символистские издания, терпимостью к писателям-реалистам, вообще большей разомкнутостью по отношению к широкому литературному миру. В журнале Соколова участвовали писатели, чье появление в «Весах» было бы немыслимо: например, Н. Телешов и И. Бунин. В критическом отделе «Перевала» регулярно помещались рецензии на книги писателей-реалистов, в оценке которых в большинстве случаев не сказывалось предвзятого отношения к враждебной литературной партии. Отклики на сборники товарищества «Знание», на произведения Горького, Куприна, Андреева отличались сдержанностью тона, аргументированностью критических доводов. Попыткой выйти за пределы узкого корпоративного круга и объединить в одном печатном органе представителей различных литературных направлений «Перевал» предвосхитил опыт альманахов издательства «Шиповник» (начавших выходить почти одновременно, с февраля 1907 г.), но действовал на этом пути с гораздо меньшим успехом: подлинно значительных произведений, этапных для литературного процесса, журналу получить не удалось.

Надежное пристанище нашли в «Перевале» прозаики, чей опыт тогда осознавался как синтезирующий особенности символистского и реалистического методов, — А. Ремизов, напечатавший там несколько рассказов, и С. Сергеев-Ценский, давший в «Перевал» фрагмент из своего романа «Бабаев» под заглавием «От трех бортов» (№ 4, февраль). Столь же промежуточной, гибридной символистско-реалистической формой воспринималась импрессионистическая проза, которая преобладала в беллетристике «Перевала». Повествовательные миниатюры Б. Зайцева, О. Дымова, Н. Пояркова, В. Зоргенфрея, В. Стражева, с ослабленной сюжетной линией, подчиненной господствующему лирическому настроению, отвечали тогдашнему веянию литературной моды, так же как и античные стилизации в прозе, которым было уделено немало места на страницах журнала: рассказы А. Кондратьева и «идиллическая повесть» С. Ауслендера «Флейты Вафила» (№ 8/9, июнь — июль), ядовито задетая Андреем Белым в сатирическом монологе «Сорок тысяч курьеров»[1776]. Несмотря на широту и «всеядность», на стремление отразить новейшие тематические и стилевые тенденции в прозе, литературный отдел «Перевала» в целом оставался маловыразительным. В нем задавали тон небольшие и непритязательные рассказы, большей частью малозначительные и по своему художественному потенциалу.

Начав издавать «Перевал», Соколов стремился заверить сотрудников, что дела журнала обстоят отлично: «…читательские круги хвалят вовсю (подписка прибывает, в розницу №№ идут превосходно)» [1777]; «Расходится как нельзя лучше: я даже не ждал. Трогательный симптом: „Перевал“ страшно распространен среди студенчества»[1778]; «„Перевал“ встречен везде (кроме, конечно, „Руна“ и „Весов“) отлично. Расходится тоже очень бойко. Получаем трогательные письма от читателей. Остается только умиляться» [1779], и т. д. Соколов все же излишне самообольщался или выдавал желаемое за действительное. Во всяком случае, за год журнал не смог накопить достаточных доходов, необходимых для продолжения своего существования, а издатель не захотел терпеть дальнейших финансовых убытков. «Линденбаум еще весной определенно объявил, что продолжать на II год не хочет и чтобы я искал нового издателя», — писал Соколов Ходасевичу 10 июня 1907 г.[1780]. Осенью 1907 г. он еще предпринимал какие-то попытки изыскать средства и возобновить издание журнала, но безуспешно[1781]. «Перевал» прекратил свое существование на двенадцатом номере, вышедшем в ноябре 1907 г.

При всей своей активности и любви к литературе Соколов оказался бессилен придать определенное «направление» символистскому журналу, которое на деле свелось к беспорядочному сочетанию либеральных и анархических настроений. Отразив в какой-то степени всплеск общественной активности среди представителей «нового» искусства, «Перевал» был неспособен завоевать себе той репутации, которой пользовались «Весы» или ранее «Мир Искусства», и за время своего непродолжительного существования так и не смог выйти на авансцену литературной жизни.

«ТРУДЫ И ДНИ»

История журнала «Труды и Дни», выходившего в Москве с 1912 г. как «двухмесячник издательства „Мусагет“», неотъемлемо связана с судьбой этого масштабного издательского начинания, объединившего на рубеже 1900–1910-х гг. приверженцев и теоретиков символизма религиозно-философской и мистико-«жизнетворческой» направленности с философами-идеалистами и эстетиками-культурологами. «Труды и Дни» как таковые были лишь конкретным применением «мусагетской» программы на страницах периодического издания. Важнейшая большая тема — подробное освещение истории «Мусагета» и его идейно-эстетических принципов; в данном случае их придется касаться лишь постольку, поскольку они определяли практику «мусагетского» двухмесячника.

Во вступительном слове, предпосланном первому номеру «Трудов и Дней», редакция объявляла о своей двойной цели. «Первое, специальное назначение журнала — способствовать раскрытию и утверждению принципов подлинного символизма в области художественного творчества». Под «подлинным» символизмом здесь понимался творческий метод, базированный на глубоких историко-культурных и религиозно-философских основаниях и противопоставленный символизму «неподлинному» — «самоценному», самодовлеюще эстетическому, сближенному с «декадентско»-модернистической литературно-художественной продукцией; метод, прокламированный философско-эстетическими декларациями Андрея Белого и Вячеслава Иванова и ориентированный на «вечные» духовные скрижали. «Другое и более общее его назначение, — говорилось далее во вступлении, — служить истолкователем идейной связи, объединяющей разносторонние усилия группы художников и мыслителей, сплотившихся под знаменем „Мусагета“»[1782]. Этой формулировкой было заявлено о первом «внешнем», хотя и изрядно запоздавшем, объединении вокруг специального органа печати группы символистов-литераторов, контуры которой обозначились еще в начале 1900-х гг.

Истоки «Трудов и Дней» коренились в родственных для символистов «теургов», прежде всего Белого и Блока, мистических устремлениях начала века, в специфическом околосимволистском объединении — кружке «аргонавтов», характернейшие выразители которого (Белый, Э. К. Метнер, Эллис) стали идеологами и фундаторами «Мусагета», в неоднократно предпринимавшихся и ранее попытках «материализовать» этот внутренний, проецированный в глубины «несказанного» союз как нечто самостоятельное и самоценное по отношению к символистскому направлению в целом, наконец — в стремлении выразить в коллективном литературном деянии культивируемую ими, по меткому определению современного исследователя, связь каждой личности с каждой другой «без отчуждающих средостений „цивилизации“»[1783]. Утопическое по самой сути, это стремление не могло, естественно, найти себе адекватного воплощения — задуманные Эллисом сборники «Арго» остались проектом, выпущенные же в свет два литературно-философских сборника «Свободная совесть» (1906) отличались эклектичностью и весьма низким общелитературным уровнем и, но единодушному мнению, оказались неспособными хотя бы в малой мере реализовать возлагавшиеся на них задачи.

Идея «своего» журнала вынашивалась будущими «мусагетцами» на протяжении ряда лет, и возникла она даже раньше, чем идея собственного издательства. В марте 1907 г. Эллис писал Э. К. Метнеру: «…вы обязаны создать художеств<еиный> орган в России и создать эстетич<еский> центр, вроде братства Ст. Георге»[1784]. Еще 27 января 1907 г. Метнер изложил Эллису свою «мимолетную мысль»: «У меня в голове одно, правда несколько претенциозное название журнала; именно: Мусагет. Этим 1) объединяются не только чисто эстетические темы и произведения, но и научные <…> эллин все понимал артистически, и только такое понимание — культуропроизводительно»[1785]. В письме к Эллису от 14 апреля 1907 г. Метнер уже сообщал о своем решении стать редактором будущего журнала «Мусагет», который собирался начать с 1908 г., а также намечал предварительно организовать издательство «Культура» и выпустить в свет несколько книжек, дающих представление «о культуре в нашем новом синтетическом смысле»[1786]. В 1907 г., в самый разгар внутрисимволистской полемики, воплотить в жизнь этот замысел не представилось возможности, да и потребность в нем еще не приобрела первостепенной важности, но два года спустя, на фоне доживавших последние месяцы «Весов» и «Золотого Руна» и стремительно начавшего свою деятельность, во многих отношениях им преемственного «Аполлона» идея журнала, объединяющего символистов религиозно-философского склада, разгорелась с новой силой.

«„Весы“ кончаются, „Руно“ кончается, в Петербурге усиливается „Аполлон“, так что если мы год просрочим, будет поздно», — писал Андрей Белый Метнеру в конце августа — начале сентября 1909 г.[1787]. В начале 1910 г. Эллис излагал Метнеру свои «доводы в пользу журнала», подчеркивая «исключительно благоприятный момент» для того, чтобы утвердить гегемонию своей идейно-эстетической линии[1788]. Однако, несмотря на единодушие Белого, Эллиса и Метнера, тогда уже вынашивавшего планы по составу, композиции и оформлению задуманного журнала, начать его издание одновременно с организацией «Мусагета» не удалось[1789].Вновь разговор о будущих «Трудах и Днях» был поднят лишь в 1911 г., когда издательская деятельность «Мусагета» надежно наладилась и круг «мусагетцев» обрисовался со всей определенностью.

Если в 1909 г. предполагалось, что замышляемый журнал будет в общих чертах развивать традиции «Весов» и опираться на круг «весовских» авторов («Необходимо продолжить линию „Весов“ (идейную) во что бы то ни стало»[1790]), но с преимущественным вниманием к религиозно-философским и культурологическим аспектам, то установки «Трудов и Дней» стали принципиально иными: главной задачей журнала было выдвинуто обоснование символизма как философско-«жизнетворческого» мироощущения, синтезирующего важнейшие, с точки зрения его адептов, жизнеспособные, творчески стимулирующие начала и достижения мировой культуры в области отвлеченного мышления, эстетического самосознания и художественной реализации. В этом смысле позиции «Трудов и Дней» были во многом полярными по отношению к «весовской» практике: «Весы» прежде всего отстаивали символизм как современное, новаторское в сравнении с прежними направлениями литературное течение — «Труды и Дни», как бы в противовес преходящей литературной повседневности, пытались опереться на нетленные ценности, проследить связь символистских построений с величайшими достижениями человеческой культуры минувших веков; «Весы» выступали в защиту модернистских исканий и не чурались «декадентства» — теоретики «Трудов и Дней» демонстративно отвергали самодовлеющий модернизм и считали его враждебным тем культурным началам, которым, как они полагали, наследует «подлинный» символизм; в плане международных культурных ориентаций «Весы» были непосредственно связаны, в первую очередь, с французскими новейшими поэтическими школами — установки «Трудов и Дней» были откровенно германофильскими, немецкая философская и художественная культура была для издателя журнала Э. К. Метнера точкой отсчета во всех программных заявлениях, преемственность по отношению к ней, согласно его позиции, должна была обеспечить новый подъем и расцвет русской культуры, поскольку Германия и Россия — «двоюродные братья»[1791].

Основное же отличие «Трудов и Дней» от «Весов» заключалось в том, что журнал Брюсова отразил эпоху расцвета символистской литературной школы, а «мусагетскому» двухмесячнику суждено было стать одним из наиболее красноречивых аргументов, свидетельствовавших о кризисе символизма и его разложении как целостного жизнеспособного направления. Эта кризисность и бесперспективность сказывались несмотря на то, что обоснованию универсального значения символистского художественного метода было уделено на страницах «Трудов и Дней» первостепенное внимание. Такое положение дел не было тайной и для самых рьяных приверженцев идейно-эстетических установок журнала; не случайно признание Эллиса еще в дни организации «Трудов и Дней»: «…наш Арго стал Мусагетом, III Думой гибнущего символизма»[1792].

В объявлении о подписке на «Труды и Дни» оповещалось, что журнал выходит «под редакцией Андрея Белого и Эмилия Метнера, при ближайшем участии Александра Блока и Вячеслава Иванова». В 1910 г. Иванов, Блок и Белый в полемике о символизме оказались на принципиально близких позициях: в статьях «Заветы символизма» Иванова, «О современном состоянии русского символизма» Блока, «Венок или венец» Белого с равной убежденностью отстаивались пророческая, «жизнестроительная» миссия символизма, представление о «высшем долге» его служителей и идея верности «внутреннему канону», основанному на платоновском миросозерцании и философии Вл. Соловьева, на тяготении к постижению «тайны», сверхреальной сути запечатлеваемого художником мира явлений[1793]. Стремление к самостоятельному, обособленному литературному выражению этого тройственного союза возникло в начале 1911 г. — тогда вынашивалась идея издания в Петербурге символистского органа под контролем трех писателей (с привлечением других писателей-единомышленников), при вероятном содействии «Мусагета». 20 января 1911 г. Вяч. Иванов писал Блоку: «…давайте издавать Дневник трех поэтов, в котором мы на первом месте заявим, что пишем вместе, под одним заголовком, потому что просто так хотим, но не стремимся ни к единогласию, ни даже к гармонии трех безусловно не зависящих один от другого отделов, — не боимся даже и тройных повторений одной мысли, если таковые случатся, одним словом — не читаем друг друга, и все это потому, что знаем, что жили и живем об одном. Трое, конечно, — Вы, Андрей Белый и я. Можем как-нибудь сложиться, что ли <…> — или же, быть может, издание возьмет на себя „Мусагет“. Ведь „Мусагет“ и я давно, как Вы знаете, подумывали о периодическом издании совсем иного, чем обычно бывает, порядка»[1794]. Не получив возможности реализоваться в Петербурге, проект действительно перекочевал в Москву, на «мусагетскую» почву.

Вернувшись из длительного заграничного путешествия, Андрей Белый писал Блоку в конце мая 1911 г.: «Меня очень порадовала Твоя инициатива (как и Вячеслава) в Мусагете. Пойми, что для меня было бы счастьем превратить Мусагет в наш общий орган <…> У меня в Каире независимо от сообщения Метнера созрел аналогичный план»[1795]. Осенью 1911 г. началась подготовка первых выпусков «Дневника Мусагета» (или «Хроники Мусагета»), предполагалось издавать либо восемь, либо шесть номеров в год[1796]. В октябре, говоря в письме к Блоку уже вполне конкретно о журнале «Дни и Труды Мусагета», Белый подчеркивал опять же его специальную предназначенность для выражения «нашей духовной связи»: «Это прежде всего место, где хотелось бы соединиться в тихих речах друг с другом <…> вот такое-то общение духом я мечтал в виде маленького журнальчика»[1797]. И позднее, уже когда лицо журнала определилось не совсем в соответствии с этими протезами, Белый не терял связанных с ним упований: «В „Тр<уды> и Дни“ буду много писать, но писать свое, интимное. Был бы рад, если б Ред<акц>ия уделила мне „свой угол“ à la „своего угла“ Розанова в былой памяти „Новом Пути“»[1798].

Двойное редакторское управление «Трудов и Дней» явилось следствием десятилетней интенсивной духовной связи, соединявшей Андрея Белого и его «старинного друга» Э. К. Метнера (литературный псевдоним — Вольфинг). Эмилий Карлович Метнер (1872–1936), брат знаменитого композитора Н. К. Метнера, музыкальный критик, философ и культуролог, был одним из первых ценителей юношеских «симфоний» и стихотворений Белого, его единомышленником в важнейших мировоззренческих позициях и духовным конфидентом. Метнер не раз признавался, что в числе важнейших причин организации «Мусагета» и «Трудов и Дней» было стремление обеспечить Белому наиболее благоприятные условия для всестороннего раскрытия своего дарования. Опираясь в первую очередь на деятельное сотрудничество и творческую энергию Белого, а также на философско-эстетические концепции символизма Вяч. Иванова, Метнер намеревался сделать «Труды и Дни» центром борьбы за культуру, в целом осмыслявшуюся достаточно широко, но под специфическим углом зрения.

Развивая мысли Канта и Ницше, Метнер (в статье «„Мусагет“. Вступительное слово редактора») рассматривал культуру как самоценное движение «от интуитивно-предвосхищенного невыразимого знания культурно-должного к реализации этого должного», как «естественно проявляющуюся власть художественного и религиозного творчества над жизнью»; в соответствии с этим подходом религия вступает в отношения соподчиненности с культурным творчеством, «нисколько не теряя при этом и своего сверхкультурного значения»[1799]. Современность, по Метнеру, переживает эпоху культурного кризиса; искание же и проложение путей к новой, органической культуре является центральной задачей «мусагетского» объединения. Выраженные в предельно общей форме и далекие от каких бы то ни было социально-исторических проекций представления Метнера о культурном созидании, безусловно, предполагали творческую деятельность на объективно-идеалистической основе, в идеале равноценно сочетающую художественный и философский аспекты и опирающуюся на традиции недогматического и в то же время духовно преемственного мышления, на некие безусловные ценности, накопленные философией, религией и искусством. Универсальной творческой личностью, символом той культуры, которую «Мусагет» провозглашал своим знаменем, был для Метнера Гёте, к нему по значению и масштабу приближался Вагнер — тоже синкретическая фигура, в чьем творчестве «поэзия, музыка и религия сплетены»[1800].

Кроме выступлений в «Трудах и Днях» (статьи под общим заглавием «Инвективы на музыкальную современность»), идейно-эстетической декларацией Метнера явился также сборник его статей «Модернизм и музыка», в котором общие культурологические вопросы были затронуты в связи с последними музыкальными новациями. Решительное ниспровержение музыкального модернизма, выраженного в творчестве Рихарда Штрауса и Макса Регера, было для Метнера конкретным опытом критики всей современной культуры, растратившей свое высокое предназначение в сомнительных эффектах и внешних виртуозных приемах. Отмечая взаимосвязь крайнего индивидуализма и беспочвенного модернистского новаторства, Метнер настаивал на единстве подлинной культуры с основами народного творчества, противопоставлял современному художественному упадочничеству и пессимизму искусство положительных ценностей, верное культуросозидательной миссии[1801]. Резкий протест против снижения общественной роли искусства, против «рыночного», потребительского отношения к нему был у Метнера, однако, скорректирован и приглушен его догматическим германофильством, к которому примешивалась настойчивая проповедь «арийства», в противовес «неарийским» элементам, еврейскому «эстрадному» интернационализму, якобы разлагающему европейскую культуру (которая, в свою очередь, сводилась по преимуществу к «нордическо»-германскому началу).

Руководя изданием «Трудов и Дней» и всемерно стараясь выдерживать в них свою культурологическую линию, Метнер специально не занимался разработкой вопросов символистского мировоззрения и символистской эстетики, — эта задача решалась в основном усилиями Вячеслава Иванова и Андрея Белого. Первый номер журнала открывали статьи «Мысли о символизме» Иванова и «О символизме» Белого; заново был поднят вопрос о том, какое именно творчество имеет право называться символическим. Общим убеждением теоретиков «Трудов и Дней» было то, что новейшая литературная школа символизма лишь сумела осознать извечную символическую природу подлинного искусства. Показательна в этом отношении статья Ю. Н. Верховского «О символизме Баратынского». В ней утверждалось, что «символизм искусства лежит вне эстетических категорий», он фактически уподоблялся вызыванию «чувства связи вещей, эмпирически разделенных», передаче «эха иных звуков», пробуждению «непередаваемых ощущений» и т. д.[1802].

Иванов, обходя вопрос о символизме как сравнительно недавно возникшем литературном направлении, ограничивал свои размышления областью чистых идей: истинный символизм, по его убеждению, не может умереть, ибо смерти нет, он — «энергия, высвобождающая из граней данного», он ставит целью освобождение души, не порывая с земным, «он хочет сочетать корни и звезды и вырастает звездным цветком из близких, родимых корней»[1803]. Символизм, в трактовке Иванова, оказывается созвучным вообще искусству, так или иначе касающемуся кардинальных философских основ бытия. В более поздней статье «О границах искусства» Иванов подчеркивал, что необходимо утвердить символизм «не в легенде и не в истории», «но в общих заданиях искусства и в искусстве грядущем»[1804].

Сходное решение проблемы предлагал и Андрей Белый. Символическим он признавал искусство, являющее нераздельное единство формы и содержания и основанное на «бессознательной любви к метафоре-символу»[1805], искусство, осознавшее свою свободу и в то же время свободно ставящее перед собой высшие, теургические цели. В другой статье под тем же заглавием «О символизме» Белый сопоставляет понятия символизма как школы и символизма как миросозерцания, явленные, соответственно, в литературах Франции и Германии и не давшие необходимого единства («Что германской расы не сочеталось с как латинской»), и настаивает на необходимости их синтеза для грядущего расцвета русского символизма: «Русские символисты лишь потому утверждают себя символистами, что твердо верят они: символизм пока был утренней зарей»[1806]. Символизм, по Белому, — некая единая идея, могущая проявиться в различных формах творчества; художник-символист предельно свободен в проявлениях своей души: «Сегодня он пропоет нам систему, пропоет завтра песню, послезавтра молитву». Такое отстаивание безграничности и универсальности возможностей символизма скрывало под собой и полемику с эстетической программой журнала «Аполлон» с его пафосом «поэтической чистоты»: «Создается <…> новое увлеченье всем законченным, ясным; и мы предвидим уже в увлеченье том и новую ложь. Появляется добровольная полиция, возникает новый участок ясности»[1807].

Проблему грядущего символистского синтеза, вслед за Белым и Ивановым, затрагивал в статье «Нечто о каноне» (1912. № 1) и Вл. Пяст, отстаивавший идею следования «внутреннему канону», завещанному величайшими художниками как императив свободного творческого самовыражения. Имена, на которые опирались теоретики «Трудов и Дней», обосновывая свои представления о символизме, возникали с разной частотой и в различных сочетаниях, но все они неизменно выводили за рамки символизма как исторически сформировавшегося литературного направления. Гомер, Данте, Шекспир, Гёте, Тютчев, Гоголь, Ницше, Вагнер служили утверждению надысторической концепции символизма как некоего сверхискусства, опирающегося на величайшие художественные достижения человечества.

Подобно «Весам» в первые годы их издания, «Труды и Дни» не имели беллетристического отдела. Журнал был теоретическим, печатавшим и чисто философские статьи, но, в отличие от «Весов», в нем почти не было «злобы дня». Критические отклики, хроникальные материалы встречались скорее в виде исключения, чем как непременное для периодического издания правило, и трактовали они избранный предмет не на фоне современной литературной панорамы, а в сугубо умозрительном ключе. Примечательна в этом отношении статья С. Н. Дурылина «О лирическом волненьи» (1913, № 1/2), написанная в связи с выходом первой книги стихов Юлиана Анисимова «Обитель». Стихи начинающего автора рассмотрены в ней вне поэтического контекста, да и самый критический анализ как таковой заменен возвышенными и отвлеченными медитациями, которые подкреплены цитатами из «Обители» и ссылками на «Цветочки Франциска Ассизского», св. Серафима Саровского, П. А. Вяземского, Пушкина, Фета и т. д. Такой подход был прямым следствием того понимания символизма и подлинных художественных задач, которое насаждалось мэтрами «Трудов и Дней». «Дни» «Мусагета», если пытаться судить о них только по «Трудам и Дням», вообще протекали как бы вне движущегося времени, по собственным имманентным предустановлениям. Ориентация на «вечные» ценности и тщательно оберегаемая эзотеричность[1808] замыкали теоретиков журнала в сферах, далеких от живого литературного процесса. Подобное отрешенное отстаивание «заветов символизма» на вечные времена гораздо очевиднее свидетельствовало о кризисе, переживавшемся символистским направлением, чем любые критические приговоры, провозглашенные извне.

Более года спустя после начала издания журнала А. С. Петровский (переводчик, близкий друг Белого и Метнера) сообщал: «Слышал (не без приятного удивления) от нескольких посторонних и не кружковых лиц большие похвалы „Трудам и Дням“. Их очень ценят и выделяют. Подите же!»[1809] Удивление Петровского не должно, в свою очередь, удивлять: действительно, «Труды и Дни» с самого начала зарекомендовали себя как издание сугубо «кружковое» и неспособное вызвать сколько-нибудь широкий общественный резонанс. Откликались на «Труды и Дни» по существу только «в своем углу», и эти отклики, как правило, заключали весьма серьезную критику. Даже столь сочувственно относящийся к символизму и его приверженцам мыслитель, как Н. А. Бердяев, ощутил историческую несвоевременность и обреченность красноречиво начатой «мусагетским» двухмесячником символистской проповеди. «Думаю, что журнал этот преждевременен, и боюсь, как бы он не оказался мертворожденным, — со всей откровенностью писал он Белому по прочтении первого номера „Трудов и Дней“. — В нем слишком чувствуется компания добрых друзей и есть опасность кружковщины. Лозунг символизма вряд ли может соединить и вызвать живую активность. Может образоваться догматика и даже схоластика символизма, что, конечно, нежелательно. Журнал должен быть боевым, внутренно, идейно боевым, должно чувствоваться, что от этой идейной борьбы зависит жизненная судьба. Боевыми журналами были „Мир Искусства“, „Новый Путь“, „Весы“. Символизм не может быть сейчас боевым лозунгом <…> Мы живем во времена такого потрясения основ культуры, такого кризиса культуры, что вряд ли годен для нас идеал культуртрегерства. Вот этот запах германского культуртрегерства в „Трудах и Днях“ вызывает во мне протест»[1810].

Ту же искусственность и самозамкнутость «Трудов и Дней» сразу почувствовал и А. Блок, при всей своей первоначальной близости к организационному ядру «Мусагета». «Первый № — номер Вячеслава Иванова; над печальными людьми, над печальной Россией в лохмотьях он с приятностью громыхнул жестяным листом» — так охарактеризовал Блок программные ивановские «Мысли о символизме», увидев их ущербность в оторванности не только от реального жизненного трагизма, но и от исторического развития: Иванов, подчеркивает Блок, восклицает о катарсисе «тем же тоном в 1912 году, как в 1905 году»[1811]. Превознесение философических отвлеченностей над собственно человеческим, непосредственным началом представлялось Блоку слабейшей стороной деятельности журнала. «…Опять я в недоумении от „Трудов и Дней“, — признавался он Белому по получении второго номера. — Ужасно все „умно“! <…> Мне очень дорог тот лад, на который себя настроили „Труды и Дни“, но не исполнение»[1812]. Для подлинного «жизнетворчества» («лад» «Трудов и Дней»), по Блоку, «надо воплотиться, показать свое печальное человеческое лицо, а не псевдо-лицо несуществующей школы»[1813]. Этим принципом он, видимо, и руководствовался, публикуя в «Трудах и Днях» свою статью «От Ибсена к Стриндбергу» (1912. № 2) и предполагая написать туда же вторую статью, специально посвященную Стриндбергу[1814], чей образ зримо вобрал для него тогда представления об искомом сугубо человеческом начале. Блок очень быстро охладел к «Трудам и Дням» (и вообще к «мусагетскому» объединению, в особенности после организации осенью 1912 г. в Петербурге издательства «Сирин», с которым он сблизился), и статья «От Ибсена к Стриндбергу» осталась его единственным вкладом туда, вопреки предварительно заявленному «ближайшему участию» и еще ранее вынашивавшейся идее «тройственного союза». «Если я Вам — помощник, то, конечно, только внутренно, так мало, к сожалению, умел я для Вас сделать», — писал Блок Э. К. Метнеру 18 ноября 1912 г., как бы официально устраняясь от дальнейшей деятельности в журнале[1815].

«Компания добрых друзей», о которой говорил применительно к «Трудам и Дням» Бердяев, также не смогла выдержать необходимого единства. Среди сотрудников журнала, кроме маститых и начинающих символистов, числились и философы-идеалисты, участвовавшие в выходившем при «Мусагете» «международном ежегоднике по философии культуры» «Логос», — С. И. Гессен, Ф. А. Степун, Б. В. Яковенко. Между этими двумя группами с самого начала происходили трения и конфликты. Действительно, трудно было согласовать методологически строгие неокантианские построения Яковенко, например, с мистическим визионерством Эллиса и импровизационной метафорической стихией статей Белого. «Культуртрегер» Метнер, оставаясь верным своему рационалистическому, регламентированному строю мышления, поддерживал «философскую» фракцию, триумвирату же символистов она была в целом антипатична, и Белый всеми силами, пуская в ход свои редакторские полномочия, стремился приглушить роль «Логоса» в «Трудах и Днях»[1816], вплоть до снятия принятых Метнером материалов (в частности, он приостановил печатание резко критической статьи Яковенко о «Философии свободы» Бердяева). Опубликованная в «Трудах и Днях» статья Белого «Круговое движение (Сорок две арабески)» (1912. № 4/5), важнейшая для понимания его духовных исканий этого времени, стала основанием для печатной полемики: Ф. Степун поместил в том же номере журнала «открытое письмо» Белому, в котором, отдавая должное его исключительному дарованию и критическому мастерству, упрекал в совершении «головоломных скачков» и «безответственных обобщений»[1817], в неправомерном переносе на действительность событий своей внутренней жизни; в ответе Степуну (1912. № 6) Белый стремился убедить в подспудной закономерности своих идейных исканий. Эллис подметил в выступлении Степуна лишь «абсолютное непонимание, что на афоризмы и гениальные парадоксы нельзя отвечать стилем чеховского учителя», и дополнительное доказательство того, что в «Трудах и Днях» между символистами и «филозофутиками» заключен «ложный брак», переходящий в «добрую ссору»[1818].

Однако гораздо более конфликтной оказалась другая внутримусагетская оппозиция, наметившаяся на сей раз в среде прежних единомышленников-символистов, — оппозиция между культурологическими установками Метнера и антропософией Рудольфа Штейнера, завоевавшей активных сторонников среди «мусагетцев».

18 сентября 1911 г., еще до основания «Трудов и Дней», за границу, на курсы лекций Штейнера уехал Эллис, сделавшийся там фанатическим приверженцем антропософского учения. В феврале 1912 г. за границу отправился Андрей Белый, который также в скором времени стал убежденным штейнерианцем. Уже во второй половине 1912 г. в редакции «Трудов и Дней» назрел раскол: Белый, один из полномочных руководителей журнала, и Эллис, входивший в число наиболее деятельных сотрудников, стремились сделать «мусагетский» орган трибуной для распространения антропософских воззрений, что наталкивалось на решительное противостояние Метнера и неприятие Вяч. Иванова. «Статьи оккультистские, если они подписаны Белым, — конечно, желанны! — писал Иванов Метнеру 22 сентября / 5 октября 1912 г. — Но синтеза между оккультизмом и символизмом я не признаю, как эстетической платформы или программы журнала. Здесь огромная опасность для искусства вообще, а кроме прочего, просто я защищаю знамя символизма, а не выдаю его, не подмениваю его, не укрываюсь в чужие ряды»[1819]. В другом письме, выражая недовольство усилением влияния Эллиса во внутренних делах «Трудов и Дней», Иванов сообщал о своем решении «выйти из числа ближайших сотрудников» журнала: «Это снимает с меня ответственность за тот сдвиг платформы, который совершился в журнале <…> Во всяком случае, в идейные авантюры я не пущусь и ответственность за модификацию символических учений в теософическом смысле нести не хочу»[1820]. Метнер в свою очередь утверждал, что «проповеди оккультизма, да еще с определенной (штейнерианской) окраской, ни Мусагет, ни Труды и Дни допустить не могут»[1821], что «Мусагет должен остаться верным Канту, Гёте, Вагнеру, или его существование есть ложь, есть фикция»[1822].

Определенный крен в сторону антропософии все же сказался на «Трудах и Днях». В первом из своих «Мюнхенских писем» (1912. № 4/5) Эллис утверждал близость между религиозным символизмом и современным немецким «научным оккультизмом». Белый в «Круговом движении» воспевал «простую, честную правду», заключенную в мистерии Штейнера[1823]. Деятельные «мусагетцы» А. С. Петровский и М. И. Сизов также, под влиянием Белого, приобщились к антропософии. Однако Метнер всячески старался поставить заслон антропософской проповеди на «мусагетской» почве, и это порождало бурные конфликты и подспудную борьбу, не вылившуюся на страницы журнала, но сделавшую невозможным редакторское взаимопонимание и сотрудничество[1824]. В № 4/5 «Трудов и Дней» за 1912 г. было помещено оповещение: «Андрей Белый намеревается остаться за границей на неопределенное время; поэтому, сохраняя за собой права и обязанности члена литературного комитета издательства „Мусагет“, он вынужден отказаться от редактирования „Трудов и Дней“, так как эта работа издалека, в особенности при частых переездах, сопряжена для него с большими внешними неудобствами»[1825]. Внешние обстоятельства, конечно, неблагоприятствовали редакционной работе — Белый в эти месяцы ездил за Штейнером, читавшим лекционные курсы в различных городах Европы, — однако принципиальный характер его устранения от руководства был очевиден.

Идейный разброд, разнонаправленность редакторских установок и неудобства практической работы (кроме Белого Метнер и Иванов также месяцами жили в это время за границей) губительно сказывались на ведении журнала. Сообщая Вяч. Иванову о комплектовании очередного номера за 1912 г., Метнер отмечал, что статья Конст. Эрберга «Искусство-вожатый» «не „ахти-что“», а статья «студента Сидорова» (А. А. Сидорова, впоследствии известного искусствоведа и книговеда) «В защиту книги» «тоже неважная», — «но надо и разбавлять, иначе мы сядем на мель»[1826]. В мае 1912 г. секретарь «Мусагета» В. Ф. Ахрамович информировал Метнера: «Статей для „Трудов и Дней“ нет совсем, никто не отвечает на письма, по выражению Степуна „Труды и Дни“ похожи на „чумных щенят“. Нам придется выпустить двойной номер (июль — октябрь) <…> Придется, вероятно, пополнить недостаток литературного (в специфическом смысле) материала музыкальным» [1827]. Сложность отношений между руководителями «Трудов и Дней», взаимные veto на те или иные материалы и сравнительно узкий круг участников — все это вело к тому, что журнал не способен был выдержать заявленную периодичность. В письме к Белому от 13/26 сентября 1912 г. Метнер провозглашал: «Если журнал не может выходить вовремя (что зависит только от сотрудников) и если он должен влачить жалкое и для никого почти не нужное существование, то я его закрываю с 1913 г.»[1828].

Оставшись единоличным редактором, Метнер фактически так и поступил. 1912-й г. оказался первым и последним годом существования «Трудов и Дней» как строго периодического издания. Рядом с извещением об отказе Белого от редактирования было помещено объявление о том, что со следующего года «Труды и Дни» будут выходить без регламентированной периодичности, в количестве 4–6 выпусков в год — ввиду того, что каждый выпуск «представляет собою вполне самостоятельный сборник статей <…> которые никогда не имеют только интерес дня, а часто с этим интересом вовсе не считаются, и ввиду того, что составление таких сборников затрудняется обязательством перед подписчиками относительно своевременного выхода их в свет»[1829]. В 1913 г. удалось издать по этой программе, однако, только один сдвоенный выпуск; при следующем выпуске уже оповещалось, что решено «вовсе отказаться от внешнего характера повременного издания и выпускать в свет сборники по мере накопления подходящего материала»[1830]. За 1914–1916 гг. вышло в свет два таких сборника. Из числа четырех учредителей в реформированных «Трудах и Днях» деятельно участвовал только Метнер и одну статью поместил Вяч. Иванов. Основной контингент сотрудников стал составлять теперь «Молодой Мусагет» — кружок молодежи, преемственный по отношению к старым «мусагетцам» и составлявший своеобразный резерв этого издательского объединения [1831]; среди них активно проявили себя в «Трудах и Днях» С. Н. Дурылин, А. А. Сидоров, С. И. Бобров, Н. П. Киселев.

Еще в пору соредакторства Белого Метнер учредил в «Трудах и Днях» отдел «Wagneriana», в котором печатал свои «Наброски к комментарию» к музыкальным драмам Вагнера. С 1913 г. этот раздел стал одним из ведущих, наряду с вновь учрежденными отделами «Goetheana» и «Danteana». Материал последних трех выпусков был распределен по новому композиционному принципу: второй отдел заключал в себе «статьи по вопросам символизма и культуры», а первый был посвящен «усвоению наследия великих творцов культуры» — Гёте, Вагнера, Данте[1832]. Такое исключительное внимание к «великим теням» являлось не только следствием программной установки творить вне «интересов дня», но и позицией по отношению к текущему дню, намерением показать современности поучительный пример. Ориентация на «олимпийца» Гёте, на грандиозный синтез культуры, воплощенный в его творческой личности, была, по убеждению Метнера, спасительным курсом в хаосе современного модернизма, выходом из «лжи декадентских вывертов», освобождением «от призрачности и от жизневраждебности». «Болеет наша культура, — утверждал Метнер во введении к разделу „Goetheana“, — и здесь, пока не появятся верховные водители, за которыми мы вольно или невольно должны будем следовать, единственным упованием нашим являются великие мертвецы <…>»[1833].

«Goetheana» стала наиболее содержательным из специальных разделов «Трудов и Дней». Кроме программного «Введения» Метнера, в нем были помещены статьи А. К. Топоркова «Лесной царь» (философский анализ одноименной баллады Гёте) и «Гёте и Фихте», статьи «Воля к власти» Мариэтты Шагинян (которую связывала в ту пору с Метнером «гетеанская дружба»[1834]) и «Гёте и переводчик» А. А. Сидорова, затрагивавшая вопросы перевода поэзии Гёте на русский язык. Преклоняясь перед Гёте и стремясь к возможно более глубокому постижению его творческого наследия, авторы «Трудов и Дней» воспринимали немецкого классика все же в специфическом символистском ракурсе: в Гёте видели носителя символистского мироощущения, на первый план выдвигались мистические, иррациональные начала его творческого духа — это зримо сказалось в статьях Топоркова, а также в книге Метнера «Размышления о Гете» (1914), посвященной критике взглядов Штейнера на Гёте[1835].

Философско-эстетическое значение Вагнера для «мусагетского» символизма было лишь декларировано на страницах «Трудов и Дней», но не истолковано с достаточной глубиной и отчетливостью, несмотря на довольно большой объем «вагнерианы». Мифологические «комментарии» Метнера к «Кольцу Нибелунга», при всей своей основательности, не претендовали на обобщающую характеристику Вагнера в свете актуальных культуросозидательных задач[1836], то же можно сказать и о небольшой статье М. Шагинян «О „конце“ и „окончании“» (тетрадь 7). Что касается статьи Эллиса «„Парсифаль“ Рихарда Вагнера» (1913, № 1/2), то она гораздо содержательнее говорила о новом повороте в идейных исканиях поэта-символиста (который быстро разочаровался в антропософии и укрепился в своем преклонении перед средневековым религиозным искусством и идеей духовного рыцарства), чем собственно о последней опере-мистерии немецкого композитора. Эллисом определенно был инспирирован отдел «Danteana», открытый в предпоследнем выпуске «Трудов и Дней». Самое примечательное в нем — статья Эллиса «Учитель веры» (тетрадь 7), фанатически восторженная, воспевающая «Божественную Комедию» как христианскую мистерию и прославляющая религиозный догматизм Средневековья.

Статьи второго отдела «Трудов и Дней», даже если и касались новейших литературных произведений, то характеризовали их лишь в отвлеченно-метафизическом ракурсе; философско-культурологический анализ преобладал над художественным. Таковы, например, статьи «О „Серебряном голубе“» В. О. Станевич и «Луг и цветник. О поэзии Сергея Соловьева» С. Дурылина (тетрадь 7). Парадоксальным образом журнал, начинавшийся как символистский, и в этом смысле все же преимущественно литературный, менее всего касался собственно литературных проблем вне их подчинения тем или иным философско-эстетическим или «жизнестроительным» вопросам. На деле едва ли не единственной нитью, которая связывала «Труды и Дни» с литературой, взятой в своем самостоятельном значении, были диалоги Б. А. Садовского «Жизнь и поэзия» и «О „Синем журнале“ и о „бегунах“», — но характерно, что и они заключали в себе безоговорочное отвержение современной литературной действительности и были исполнены «пассеистского» пафоса: ныне поэзия утратила связь с подлинной жизнью и лишь лепит «жалкое подобие былой красоты»[1837], в ней господствуют «лакированные безделушки цеховых ремесленников» и сама она превратилась в «бумажное чучело»[1838]. В статье «О сальеризме» Садовской, убежденный неоклассик и пушкинианец, с горечью утверждал, что в ближайшем будущем рассудочные и ограниченные Сальери «окончательно победят Моцартов, если только последних не возродит новая стихийная волна жизни»[1839]. «Золотой век» русской поэзии служил для Садовского такой же опорой в современной ему культурной ситуации, как для Метнера Гёте, однако сама по себе подобная позиция не могла указать нового, перспективного для литературы пути.

Мало-помалу «Труды и Дни» превращались в специальное, по преимуществу научное издание. Работы Сергея Боброва по поэтике соседствовали, например, со строго философской статьей А. К. Топоркова «О сущностях», музыковедческие штудии Н. Я. Брюсовой и анализ планетных сфер Дантова «Рая», выполненный Иоганной Ван дер Мейлен, новой духовной спутницей Эллиса и автором эзотерических сочинений, — со стиховедческими исследованиями Н. П. Киселева и обстоятельным текстологическим разбором С. Н. Дурылина «Академический Лермонтов и лермонтовская поэтика»[1840]. Последние выпуски «Трудов и Дней» более чем наполовину были заполнены материалами подобного рода. Их преобладание, независимо от профессионального качества, ясно говорило об исчерпанности «мусагетских» объединяющих идейных установок.

«Аристократическая» замкнутость на «вечных» темах и отвлеченных принципах, узкоаспектная специализация мстили за себя: деятельность журнала не вызывала заинтересованной реакции со стороны. В. Ф. Ходасевич иронически замечал о «Трудах и Днях», что у них «больше корректоров, чем читателей»[1841]. Впоследствии Андрей Белый истолковывал судьбу журнала как свидетельство полного фиаско «мусагетской» программы: «…уже совершеннейшим трупом выглядел феномен скуки, журналик „Труды и Дни“»; ответственность за это он возлагал исключительно на Метнера с его культурным ригоризмом и начетничеством, с его неизменным «„veto“ на все молодое и творческое»[1842], однако, думается, существовали и более глубокие причины, определившие участь последнего объединения символистов, и коренились они в неуклонно совершавшемся изживании символистской школой своих творческих возможностей, в постепенной утрате активной и стимулирующей роли в литературном процессе. Ведущие символисты заявляли о себе новыми достижениями, многие из их вершинных созданий были еще впереди, но цельное литературное направление, каким был ранее символизм, в середине 1910-х гг. уже вступило в стадию распада, и история «Трудов и Дней» служит этому убедительным подтверждением.

В 1914 г. Метнер подводил неутешительные итоги «мусагетской» деятельности: «5 лет тревог, беспокойств, неприятностей, дрязг, забот, ушло время, ушли силы; я все на той же мели; а то, что сделано, никому не нужно или нужно десятку-двум приятелей»[1843]. Начавшаяся мировая война поставила и внешнюю преграду: Метнер оказался в Швейцарии, откуда руководить издательской деятельностью в Москве не было возможности. Передавая «мусагетские» дела В. В. Пашуканису, организовавшему на этой базе собственное издательство (уже не идейного, а чисто делового характера), Метнер выдвигал определенные условия, среди них: «„Труды и Дни“ должны выходить спорадически»[1844]. В результате этого в 1916 г. вышел в свет после двухлетнего перерыва последний, восьмой выпуск «Трудов и Дней», в котором были напечатаны немногочисленные разнородные работы, скопившиеся в редакционном портфеле.

Символистскому объединению, стоявшему у истоков «Трудов и Дней», впрочем, суждено было воскреснуть, но уже в иных, пореволюционных условиях: Белый, Блок, Иванов вновь встретились как идейные вдохновители и участники альманаха «Записки Мечтателей». Но это уже принципиально другая, новая страница литературной истории.

Загрузка...