Программа радио Свобода
Русские Вопросы 1997-2005

Автор и ведущий Борис Парамонов


Начало и конец русской идеи


В журнале "Октябрь", номер первый за этот год, появилась большая статья, написанная сразу тремя авторами: "Национальная идеология": иллюзия или непонятая потребность?" Авторы - доктора философских наук Алексеева, Капустин и Пантин. Из них я знаю Пантина, это специалист по истории русской мысли, у меня есть его книга о русском народническом социализме. Авторы солидные, и, что мне сразу же понравилось, слова "национальная идеология" в названии своей статьи они берут в кавычки; то есть понимают и сразу же провозглашают, что спущенное с кремлевских высот задание - в течение года отыскать или создать "русскую идею" - само по себе бесперспективно и бессмысленно. Но они исходят из той бесспорной предпосылки, что вообще-то есть о чем поговорить в связи с Россией, ее прошлым, настоящим и будущим. И одну из их тем я хочу подхватить: это тема о поиске единого сюжета русской истории. Авторы пишут:

Чтобы население России стало народом России, нужно, на наш взгляд, перекинуть мосты через два вида разломов, образованных нашей недавней историей. Во-первых, это разрыв связи времен. Народ никогда не был только совокупностью живущих сегодня лиц. Он - связь всех живших в данном Отечестве поколений7 Отечество - это народ, взятый в его истории. Пока советский период (равным образом и предооктябрьскимй) не найдет свое место в непрерывности смыслообразования России, у нас не будет народа. Акцент на непрерывности отнюдь не означает восхваления всего, что делали русские и россияне. Непрерывность истории - это и непрерывность критики прошлого, без чего из него не рождается будущее. Но это критика деяний отцов, сколь бы велики ни были их заблуждения и грехи, а не чужаков, изображаемых проходимцами и захватчиками. Идея общей судьбы, как бы она ни была временно горька, - первое условие существования народа в настоящем и будущем. Не случайно эта идея отливается в ценности Отечества.

Обнаружить этот сюжет общей судьбы россиян и непрерывности русской истории - и значит сделать первый, важнейшей шаг к построению интегральной идеологии, как пнредпочитают, и правильно, называть авторы пресловутую "русскую идею". То есть нужна не идея как цель, а понимание и сознание некоей общей национально-государственной идентичности. Кто мы, такие, русские и россияне, и какой сюжет мы в своей истории изживаем? Как говорится: кто мы? откуда мы пришли? куда мы идем? В общем, я согласен с такой постановкой вопроса. Однако прежде чем пуститься на поиски этого русского сюжета, хочется взвесить взгляд нынешних радикальных западников на России и ее задачи. Здесь авторы статьи выделяют две темы - о рыночной реформе и современном состоянии национального вопроса на российском политическом поле. По первому пункту:

Величайшая иллюзия российских реформаторов 1991-92 годов заключалась в их вере в возможность проведения экономических преобразований безотносительно к тому, имеют ли они опору в виде общественной нравственности и дееспособного государства. Они всерьез восприняли либеральный миф, родившийся на Западе уже в 19 веке, после завершения становления там рыночной экономики и либерального политического строя, о том, что рынок рождается спонтанно и выстраивает "под себя" политическую и правовую надстройку. В действительности везде на Западе рынок успешно формировался там и постольку, где и поскольку он выступал органом жизнеспособного национального организма и обеспечивался мощью государства и прочностью традиций общественной нравственности.

По второму пункту:

Необходимость духовной консолидации России ощущается сегодня многими, она жизненно важна для сохранения и развития отечественной государственности. Но любая гегемония, в форме ли заказа на "национальную идеологию", в форме ли пропаганды "русской идеи", лишь осложняет трудный процесс выстрадывания общероссийского самосознания. По-видимому, будет формироваться (и, надеемся, расширяться) общее пространство культурно-идеологического взаимодействия и взаимопонимания, осмысленного спора и содержательного несогласия. Мы уверены, что только созвездие взаимосвязанных идеологий, проникнутых национальными культурными синтезами, образует в конце концов то, что называют сейчас неправильно "национальной идеологией".

Казалось бы, все эти разговоры ни к чему. И рынок построить можно без всяких идеологий, да и народы примирить и сдружить без каких-либо идеологических созвездий, вне констеляции национальных звезд. Здравый смысл подсказывает, что все проблемы разрешатся, как только появится настоящий рынок, и что лучший путь к сближению самых разнообразных этносов - в создании богатого общества. Существует оглушительный пример правомочности такой постановки вопроса - Соединенные Штаты Америки. При всем нынешнем пресловутом мультикультурализме, помыслило ли всерьез хоть одно из американских этнических меньшинств об отъезде на историческую родину? Вернулся ли хоть один разбогатевший итальянец в Сицилию? Возвращаются, бывает, - но только в том случае, если за такими ностальгирующими субъектами охотится полиция. Уж на что остро стоит в Америке проблема афро-американцев, уж как они стараются найти себя в своем уникальном культурном качестве, - а вот недавно сенсация произошла: журналист Кит Ричберг, работавший несколько лет в Африке в качестве корреспондента газеты Вашингтон Пост, вернувшись, выпустил книгу "Аут оф Америка" (что можно перевести как "Я из Америки"), где черным по белому написал, что, только побывав на родине предков, понял, что она ему ни к чему, что он просвещенный и преуспевающий американец., и ничего ему больше не нужно в смысле культурной идентичности, никакой приставки "афро". То же и по первому пункту: у среднего россиянина не будет никаких нравственных претензий к хамам-нуворишам, если он и сам получит возможность прилично кормиться. Вывод вроде бы ясен: долой идеологию, даешь рынок! В общем - как в Америке. Сложность, однако, в том, что Россия не Америка. Она не на голом месте строить новую жизнь начинает, как американцы, которым в культурном смысле противостояли в Новом Свете только аборигены-индейцы. В этом смысле Америка была табула раса, чистая доска, и связать там людей действительно можно было поначалу голым материальным интересом и рамками формальной законности. России же мешает жить как раз ее история. Вот мы и вернулись к исходному пункту - к теме о русском историческом сюжете. Но тут нельзя пройти мимо очень авторитетных суждений людей, считающих, что в России как раз и не было единого исторического сюжета, единого плана развития. Приведу высказывание, которое можно было бы назвать хрестоматийным, если б мы этого автора читали действительно в хрестоматиях, а не из-под полы:

Историческая судьба русского народа была несчастной и страдальческой, и развивался он катастрофическим темпом, через прерывность и изменение типа цивилизации. В русской истории, вопреки мнению славянофилов, нельзя найти органического единства. В истории мы видим пять разных Россий: Россию киевскую, Россию татарского периода, Россию московскую, Россию петровскую, императорскую и, наконец, новую советскую Россию.

Это Бердяев, "Истоки и смысл русского коммунизма", первая буквально страница этого весьма небесспорного сочинения. Эту книгу не любят люди, не желающие связывать коммунизм с русским прошлым, не видящие никакой органики в этой временнОй последовательности. Но и сам Бердяев связывает коммунизм не столько с непосредственным русским прошлым, не с петровской империей, а с более глубокими пластами отечественной истории. Более органична связь коммунизма с двумя допетровскими этапами: из татарского периода - традиция жесткой государственности, привычка, даже тяга к ярму, а из московского - склонность к идеологическим мотивировкам национально-государственной практики, идущая от напряженной религиозности национального сознания. Эмпирический, государственный деспотизм далеко не столь опасен, как эта установка религиозного сознания на целостное переживание бытия. Это и есть зерно всяческого тоталитаризма: стремление подчинить жизнь единому принципу, понимаемому как единственная, целостная, целокупная истина. Жизнь, подчиненная такой истине тотально, и будет тоталитаризмом. Но здесь не ищите у Бердяева ясности и определенности: он и сам склонен к такому, тоталитарному переживанию бытия, он отвергает коммунистический тоталитаризм, но сама возможность целостностного переживания бытия ему импонирует, можно сказать, соблазняет его. В общем, Бердяев считает, что в коммунизме более всего ожила Московская Русь, что нашло свое самое заметное выражение в символике перенесения российской столицы из Санкт-Петербурга в первопрестольную. Получается, таким образом, что неорганической эпохой русской истории оказывается как раз петровская, имперская, западная, точнее западническая. И вот с этим хочется спорить, или, лучше сказать, уточнить само понятие неорганического в истории. Но еще до всякого спора выскажу свой положительный тезис: следует считать именно Петра центром русского исторического сюжета. Ни кто иной как славянофил Хомяков сказал, что Петр - образец русского, именно русского человека. Можно также сказать, что в истории России срывы в архаику не более характерны, чем постоянное стремление к реформам, к новому. Единый сюжет русской истории: через срывы и прерывы органического развития - движение на Запад. В этом смысле прерывы органики даже не только не страшны, но как бы и желательны. У русского философа Б.Н.Чичерина есть замечательная мысль, высказанная им, кстати, в полемике со славянофильским взглядом на Россию: органические эпохи в истории, безусловно, существуют, и они способствуют накоплению и росту плоти исторического бытия, но еще важнее в истории элемент неорганический, который и называется свободой. Тут можно вспомнить также Сен-Симона, его дистинкцию (подхваченную и развитую Огюстом Контом) - органических и критических эпох в истории. Вспомним и Гегеля, сказавшего, что история - это прогресс в сознании свободы. Я бы не сказал, что в русской истории так уж заметен именно вот этот прогресс, но заметно, не может не бросаться в глаза другой сюжет, другой процесс - постоянное отклонение стрелки русского исторического компаса на Запад. А уже внутри этого движения растет, не может не расти и будет расти сознание свободы. Вестернизация - подлинный вектор русской истории. И я сделаю сейчас попытку увязать с этим феноменом тот период русской истории, который страна только недавно изжила, - представить коммунизм как еще один (конечно же, неадекватный) опыт вестернизации. Если это так, тогда мы сможем увидеть в едином ключе по крайней мере три этапа русской истории - петровский, советский и нынешний, постсоветский, посткоммунистический. В той же книге - "Истоках и смысл русского коммунизма" Бердяев говорит, что в советской России чрезвычайно упал уровень культуры и что культура заменена в ней элементарным просвещением, просветительством. По-другому сказать, процесс пошел не вглубь, а вширь. Движение культуры вширь и есть просветительство. Но мне кажется, что оценка этого процесса, действительно имевшего место в коммунистической России, оценивается выдающимся мыслителем не совсем правильно, она скорее негативна, - тогда как в этом процессе был бесспорный позитивный аспект. Элементарный ликбез был действительно нужен. В этом просветительском процессе происходила, и произошла, необходимая рационализация народного ума. Элементарная логика беднее мифотворческого сознания, но бывают такие периоды в истории, когда арифметика нужнее мифа. Я помню давнее, чуть ли не шестидесятых годов сочинение Андрея Битова "Колесо" - записки автомобилиста в некотором роде. Там автор задавал вопрос: а почему сельская, именно сельская, молодежь так бредит моторизованным транспортам, всякого рода мотоциклами (на худой конец мопедами)? И кто-то из собеседников автора ответил исключительно точно: лошадь. Это воспоминание о лошади, бывшей неотъемлемой частью прежней деревенской жизни, - и попытка компенсировать ее отсутствие. Тут вопрос не в том, что лошадь лучше и уж вне всякого сомнения органичнее мотоцикла, а в том, что деревенская молодежь действительно полюбила технику (да и вообще норовит, как известно, в деревне не задерживаться). Понятно также, что здесь мы встречаемся с сюжетом, никак не лестным для коммунистов, - о разрушении ими русского, советского вообще сельского хозяйства, приведшем к систематической нехватке продуктов питания во всю (кроме годов нэпа) советскую историю. Железный конь, пришедший на смену крестьянской лошадке, никого не осчастливил ни в деревне, ни в городе. И все-таки я не торопился бы обвинять в этом сам трактор. Восьмидесяти процентов сельского населения совсем не нужно для целей элементарного, а то и избыточного прокормления. В Соединенных Штатах сельским хозяйством занимается не более трех процентов населения. То, что большевики разорили деревню, отнюдь не лишает положительного значения тот факт, что значительное большинство российского населения приобщилось к технике. В этом приобщении произошел важный культурный сдвиг, о котором мы уже говорили, - рационализация русского национального сознания. И вообще сейчас в России инженеров больше, чем колхозников. А человеку, который изучил, к примеру, сопротивление материалов или детали машин, уже трудно втолковать, скажем, идеологию Москвы - Третьего Рима. Я бы сказал, что реликты мифотворческого сознания сохранились куда в большей степени в среде гуманитарной интеллигенции, это там старец Филофей или сумасшедший библиотекарь Николай Федоров все еще авторитетны. Это гуманитарии все еще склонны вспоминать старца Серафима Саровского, но забывать, что в этих местах расположен сейчас конструкторский центр ракетного оружия. Но рационализация сознания и есть его вестернизация. Получается, таким образом, что этот вектор большевицкого этапа русской истории был западническим. Это очередной парадокс русской истории: коммунистический миф был воспринят в рационализированной наукообразной упаковке; миф умер, а упаковка сохранилась, - она-то и оказалось единственно ценным во всем этом проекте. Коммунизм оказался своеобразной вестернизацией России. В этом и состоял главный сдвиг прошедших лет. Это - главный итог большевизма, по сравнению с которым на второй план отходят такие важные, кто спорит, проблемы, как, скажем, национализация коммунизма при Сталине или, допустим, невозможность сведения западной цивилизации к рационализму или индустриальной экспансии. Сейчас передовое человечество, вне всякого сомнения, вступило в постиндустриальный период, но это не отменяет, не отменило необходимости предыдущей эры и ее культурных достижений. Что бы ни говорил какой-нибудь Леви-Строс о мудрости бразильских индейцев и о структурной тождественности любых человеческих культур, но все-таки высшим культурным продуктом мы будем считать скорее профессора Сорбонны, оценившего мудрость индейцев, чем самих индейцев. Мы говорили об интеллектуальном итоге большевицкого века, о новом, небывалом ранее в России могуществе рационального сознания, сблизившем Россию и Запад. Но следует также сказать о колоссальных психологических переменах в русской душе. Об этом пишет в той же книге тот же Бердяев - и как всегда, правильно отмечая факт, ошибается, однако, его оценке. Приведу соответствующие его слова:

Для создания ... новой психической структуры и нового человека русский коммунизм сделал огромное усилие. Психологически он сделал больше завоеваний, чем экономически. Появилось новое поколение молодежи, которое ... понимает задачу экономического развития не как личный интерес, а как социальное служение. В России это легче было сделать, чем в странах Запада, где буржуазная психология и капиталистическая цивилизация пустили глубокие корни... Возможно даже, что буржуазность в России появится именно после коммунистической революции. Русский народ никогда не был буржуазным, он не имел буржуазных предрассудков и не поклонялся буржуазным добродетелям и нормам. Но опасность обуржуазивания очень сильна в советской России. На энтузиазм коммунистической молодежи к социалистическому строительству пошла религиозная энергия русского народа. Если эта религиозная энергия иссякнет, то иссякнет и энтузиазм и появится шкурничество, вполнге возможное и при коммунизме.

Векликолепные слова, я бы сказал, лучшее место в книге "Истоки и смысл русского коммунизма". Перспектива увидена правильно - оценка неправильна. Тут не об опасности обуржуазивания следовало говорить, а о благодетельности такового. Собственная антибуржуазность Бердяева помешала ему расставить нужные акценты, понять, что любая буржуазность лучше любого коммунизма, хоть русского, хоть кубинского. Но буржуазность здесь, в обсуждаемом контексте, и есть эта рационализация сознания, просветительское воспитание, ослабившее религиозный энтузиазм русских людей. А опыт показал, что социальное строительство на религиозной основе лучше не начинать, здесь любой буржуазный предрассудок, не говоря уже о буржуазной добродетели, полезнее, чем бескорыстный фанатизм истинно верующих. Особенно пикантно звучат сейчас слова Бердяева о молодежи, о молодежном, комсомольском энтузиазме строителей коммунизма. Ведь это именно молодежь первой в России обуржуазилась, причем именно эти строители - буквально: комсомольские вожаки так называемых строительных отрядов, вообще комсомольские лидеры, бывшие очень хваткими ребятами. Я, слава Богу, сорок лет в России прожил и видел то, о чем говорю. Это было одно из самых необычных советских впечатлений, наводивших на многие мысли: наблюдать этих молодых, да ранних, научившихся под дымовой завесой идеологии набивать мошну. Новые русские именно тогда начались, и как раз среди этих людей. Думается, что подобные бесспорные факты - рационализация массового сознания в России и психологическая трансформация российского человека, ставшего - в идущих поколениях - из верующего деловым, из коллективиста индивидуалистом, из читающего считающим - достаточно фундируют высказанную мною мысль о вестернизации в коммунизме самого субъекта отечественной истории - россиянина. Но тогда у нас получилось, как и было обещано в начале анализа, что по крайней мере три этапа этой истории - петровский, коммунистический и посткоммунистический - имеют единое содержание, одну тему, один сюжет. Этот сюжет - вестернизация. Конечно, в эту тенденцию нельзя включить два других периода - татарский и московский, хотя как раз в последнем и началось некоторое движение на Запад. Кукуевская слобода не при Петре появилась, он застал ее уже существующей, и в ней воспитывался. Но давайте приглядимся к самому первому этапу русской истории - к киевскому. Тогда, правда, трудно было говорить, кто лучше и выше - Запад или сама Киевская Русь. Было еще далеко до Ренессанса, а русские уже активно сносились с Византией, бывшей куда культурнее Европы темных веков. Копнем, однако, еще глубже - в самые истоки. Но сначала - сманеврируем в самую что ни на есть современность и злободневность. Я цитирую московскую "Общую Газету", номер восьмой; статья о выступлении всем известного Бориса Березовского в Гарвардском университете, где приводятся по магнитозаписи его собственные слова:

По существу, на первом этапе, который я назвал приватизацией прибыли, происходило разрушение предприятий и, как правило, управляющие получали возможность не возвращать прибыль предприятиям, а присваивать. По-разному тратилась эта прибыль: одни развлекались, (другие) покупали недвижимость за рубежом, третьи накапливали ее и в результате через короткое время смогли покупать на эти накопленные средства собственность и таким образом становиться владельцами предприятий... Ну и, наконец, те, кто завладел предприятиями, создавали долги, и в результате на следующем, заключительном этапе происходит приватизация долгов, по существу, изменение собственника. Если конкретизировать сегодняшнюю ситуацию в России, то в основном мы находимся между третьим этапом и вторым, то есть на переходе от приватизации собственности к приватизации долгов.

Комментируя эти не вполне понятные простому человеку слова, "Общая Газета" пишет:

Рассказывал все это г-н Березовский не просто так, а чтобы склонить американских богачей к инвестированию капиталов в Россию. То есть это агитка. Но никак не скажешь: банальная. Напротив, она неподражаема своей сюрреалистической искренностью. Борис Березовский сказал заокеанским коллегам: прибыль мы уже приватизировали и промотали, предприятия тоже приватизировали и сделали их должниками, теперь кто-то должен выкупить наши долги, а таких чудаков среди нас нет - вся надежда на вас, господа иностранные инвесторы.

Понятно, что человек, выкупивший долги предприятия, становится его собственником. Понятно также, какие чувства этот смелый проект должен вызывать у людей, называющих себя истинно русскими: Березовский продает Россию. Но ведь, ей-богу, Березовский сбоку припека, это сюжет исконно, архетипически русский. Он называется призвание варягов: неспособность русских обойтись без Запада, его помощи, его силы и ума, его науки. Скажем мягче: необходимость жить в западном дискурсе. И если такой сюжет воспроизводится через тысячу с лишним лет после начала Руси - то, может быть, пора прекратить разговоры о каком-то ее особом призвании? Разговоры о русской идее? Может быть, пора русскую идею назвать так, как положено: ученичество у Запада?

Выбранные места из переписки с друзьями

Этим летом я сделал на радио "Свобода" передачу под названием "Американцы о России и русские об Америке". Там был, в частности, сюжет о русской женщине Татьяне Глотовой, попавшей в Америке в переплет: у нее отняли ребенка, пятилетнего Дениса, за то, что она оставляла его на улице без присмотра. Если суд признает Татьяну Глотову виновной, ей могут дать год тюрьмы, а ребенка отдадут в семью попечителей.

Мораль из этой истории я извлек, помнится, такую: свобода, обеспечивая определенный, и достаточно высокий, уровень материального благосостояния, не гарантирует вам безопасности и счастья, - как бы не наоборот. В ситуации свободы вы действуете на собственный страх и риск. И вот при этом наблюдается железное правило: люди бегут в Америку, "выбирают свободу". Татьяна Глотова даже после всего происшедшего с ней из Америки не уедет - таков был мой вывод и мораль всей этой истории.

Именно этот сюжет вызвал бурную реакцию у некоторых из моих слушателей. В частности, я получил письмо от одной москвички, не пожелавшей назвать свое имя, с исключительно резкой критикой моей передачи. Процитирую кое-что из этого письма:

Уважаемый Борис Михайлович! Какая же у Вас неожиданно рабская зависимость от аксиом проявилась! Без аксиом, конечно, никакое мышление не обходится - но слишком уж, мягко говоря, верноподданнической кажется аксиома, что все, что в Америке происходит, - это и есть Свобода. И люди ее неизменно выбирают - как вот эта надрывающаяся мама, которая, по Вашим словам, ни за что не вернется в Питер. Сущая правда - ни за что, и вряд ли оттого, что в Питере ей сегодня не хватает свободы быть курьером. Просто в Америке она своего ребенка прокормит (хоть и не строго по графику) - а в Питере уж как получится... И не рухнет в Америке все вокруг в одночасье - тоже немаловажное обстоятельство для озабоченной будущим матери. Пусть бросит в нее камень тот, кто живет независимо от "кормушки". Но при чем тут свобода? Почему нормальной человеческой реакцией "свободного человека" оказывается - не помочь чем-то матери, не поделиться едой, принесенной на площадку своему ребенку, - если уж заметили, что чужой мальчик не кормлен, - а вот так безымянно сообщить в полицию? (ну как не сказать "настучать"? - хоть там это делается с достоинством, как и все, что делает "настоящий американец").

Слушаю Вас и удивляюсь: как же неистребима в российской интеллигенции мазохистская страсть и упоение при виде здоровой, примитивной и антиинтеллектуальной силы - если она, конечно, сильна настолько, что становиться в привычную позу развенчивающего очевидца опасно. Тогда - "к ноге", "служить", но с каким удовольствием!..

Оправдываться в индивидуальном порядке, конечно, не стоит, - тут вопрос сверхииндивидуальный, принципиальный: об Америке и о свободе. Моя корреспондентка считает, что свобода - наличия которой в Америке она не оспаривает - условие отнюдь не достаточное для нормальной жизни и что в Америку люди едут не за свободой, а за элементарным прокормлением. Свободные же американцы оказываются гадами, готовыми ни за что ни про что настучать на человека в полицию.

Начнемте с азов, с материального базиса, что называется, - с той же кормежки. Я задам только один вопрос: где люди не думают о еде - в странах свободных или в диктаториальных режимах и традиционалистских обществах? Это глубоко философская тема, - ее поднимал Достоевский в "Легенде о Великом Инквизиторе": люди, мол, готовы променять свободу на хлеб. Но вот оказалось - уже в двадцатом веке, - что там, где нет свободы, нет и хлеба. Этот мотив и у самого Достоевского слышен: если не будет свободы, то и хлебы в ваших руках обратятся в камни.

Второй момент: свободы недостаточно для нормальной жизни. Но это же и был мой тезис! Я говорил в той передаче, что свобода отнюдь не гарантирует счастья, - она только создает условия для его поисков; что и записано в Американской Конституции. Свобода сплошь и рядом создает весьма дискомфортный климат, - она взывает к ответственности, к жизни на собственный страх и риск. Так называемая социальная защищенность в свободных обществах отнюдь не гарантируется; во всяком случае на сто процентов не гарантируется. В социалистических демократиях Западной Европы - во Франции, в Германии - попытались соединить свободу с социальными гарантиями, и расплачиваются за это экономическим кризисом, двузначными цифрами безработицы. Уже начали играть назад - как Англия при Маргарет Тэтчер, и никакой Тони Блэр этого заново не переиграет. Европейские социалисты убедились, что американская модель работает лучше. Я думаю, что эти вещи более или менее понятны, толковать тут особенно не о чем. Другая тема гораздо сложнее и мало понятна советскому, русскому, российскому человеку: американские нравы. В самом деле, почему американцы, заметившие, что Денис Глотов уже несколько часов находится без присмотра и ничего не ест, позвали полицейского вместо того, чтобы накормить ребенка? Русские накормили бы, это уж точно, и я сам в этом ни секунды не сомневаюсь. Это тема о русском коллективизме и американском - западном вообще - индивидуализме. У американцев не принято вмешиваться в чужие дела, предлагать непрошеную помощь, вообще нарушать то, что называется здесь "прайвэси". Конечно, если человек упадет на улице, к нему подойдут и помогут встать - или вызовут скорую помощь. Полицейский здесь, в случае с Денисом Глотовым, был этой самой скорой помощью: инстанцией общественного порядка, каковой порядок возникла необходимость восстановить. Ибо некормленый одинокий ребенок на нью-йоркской улице - это непорядок, это опасность: для самого ребенка. Нью-Йорк город сумасшедший, даже нынешняя Москва по сравнению с ним - детская песочница. А дождаться матери и сделать ей выговор, что непременно сделали бы в России, - извините, здесь это не принято. Инстинкт восстановления общественного порядка (обсуждаемый случай) не имеет ничего общего с вмешательством в личные дела других. Вот тут открывается очень важная черта американцев: достоинство свободных людей и уважение этого достоинства в других не мешает им быть законопослушными. Русскому человеку трудно понять подобные ситуации, потому что в России не знают, что такое закон.

Тут возникает важнейшая проблема культурфилософского, если хотите, порядка, издавна разделяющая Россию и Запад: вопрос о фундаментальных основаниях социальной жизни. Такой фундамент на Западе - закон, право. Русские, на словах, так сказать, платонически признавая важность юридических определений социального бытия, норовят, однако, устроиться как-то по-другому, на неких высших началах: то ли морали, то ли даже братской любви. На это счет в русской философской и прочей классики существует масса знаменитых афоризмов: например, о "вексельной честности" западного буржуа, которая нам ни к чему (Константин Леонтьев); или слова Хомякова о "живой теплоте родственной связи", которая должна лежать в основе общежития - да уже чуть ли и не лежит, по крайней мере в русской крестьянской общине. Примерно то же говорил Николай Федоров: о семье как модели общественного устройства; это уже некий патриархальный фундаментализм. Ошибка тут была в том, что реальности Запада противопоставялась не русская реальность же, а русский идеал. Западные буржуа построили правовое общество, а любвеобильные русские вот уже тысячу лет друг друга мучают. Любви особенной не видно, а унижения сколько угодно. Но возьмем тему принципиально: стоит ли строить общество на началах любви? То, что это невозможно, ясно с самого начала, - но есть ли это хотя бы недостижимый, но идеал? Нет и еще раз нет! Не забудем, что любовь капризна, требовательна, своевольна, ревнива, сплошь и рядом она влечет за собой - в себе! - деспотизм. Любящему все кажется, что любимый что-то не так делает, и он его поправляет, наставляет, мучит своей любовью. Человеческие отношения, когда они формализованы и регламентированы, гораздо удобнее строятся. Это нужно понять, но понять трудно, не владея соответствующим опытом. Такой опыт сейчас приобрести негде кроме как на Западе.

Конечно, есть в этой теме интересный и по-своему значительный нюанс. Трудно отрицать, что в русской жизни, в народных именно ее глубинах, а не на официальной поверхности, действительно наличествует некий дух родственной фамильярности, чтоб не сказать братства. Отношения русских между собой подчас в высшей степени неформальны, и это бывает приятно. В какой еще стране можно, встав на углу и зажав в кулаке рваный рубль, в ту же минуту найти двух компаньонов, готовых разделить с вами житейские горести и радости? Этого в самом деле русскому человеку первое время не хватает на Западе. Но со временем надобность во всякого рода неформальных отношениях у вас начинает отпадать. Вы начинаете понимать, что с так называемыми ближними нужно соблюдать дистанцию, не сильно к ним приближаться: будет удобнее, комфортнее и им, и вам. У писательницы Наталии Толстой в цикле рассказов о Швеции намечается что-то вроде ностальгии. Вспоминается, как незнакомая тетка в троллейбусе вдруг ни с того ни с сего начинает жаловаться на невестку: волосы в седой цвет покрасила. "Я ей говорю: ты бы, дура, еще морщины наклеила". Другая тетка, зимой: "Девушка, что это вы без шапки ходите? Облысеете". Читаешь это в книге, и вроде бы смешно, мило. Но я чувствую, что в жизни такие разговоры меня сейчас бы раздражали.

Как говорится, от привычки есть отвычка. В Америке отвыкаешь от этой самой живой теплоты родственных связей, но зато привыкаешь к хорошей жизни, достигаемой индивидуальными усилиями. И эта привычка вырабатывается на всех ступенях социальной лестницы - даже у небогатой и тяжко работающей Татьяны Глотовой.

Однако не стоит оперировать исключительно аргументами от противного. Давайте посмотрим на самих американцев, так сказать, вживе. Для такого разговора - о нравах и обычаях американцев, о степени их общежительности, добросердечия и прочих соиальных характеристиках у меня в руках оказался очень идущий к делу документ. Я недавно купил домишко на Лонг Айленде. И вот бывшая хозяйка этого дома, молодая университетская преподавательница Лори Силверс, уезжая, оставила мне подробнейшее описание окрестностей и вообще всего, что нужно знать новому домовладельцу, поселившемуся в этих местах. Это десять с лишним страниц, напечатанных на компьютере. Документ состоит из нескольких разделов: развлечения, магазины, рестораны, больницы, соседи, ближайшие достопримечательности, окружающая природная среда и так далее. Я хочу кое-что привести оттуда - чтобы дать представление не столько о Лонг Айленде, сколько о бывшей хозяйке моего дома. Эти десять страниц - американец в разрезе, ретгеновский его снимок.

Сначала развлечения - о кино и видео:

Неподалеку, всего в десяти минутах езды, есть два громадных кинокомплекса - один в Кораме, другой Брукхэйвен Малтиплекс. Но по-настоящему хорошие фильмы иногда демонстрируются в маленьком кинотеатре Пи Джэй Твинс. Лучший прокат видеолент - в Медфорде на 112-й дороге: там много иностранных фильмов и фильмов производства независимых студий. Ехать туда - двадцать минут, но дело того стоит.

Вот интересная деталь: моя амеркианка - интеллигентная женщина из академических кругов, поэтому она не любит Голливуд и все его блокбастеры. Но это, пожалуй, единственная черта, как-то выводящая Лори Силверс из общего американского ряда, Все остальное, что она написала, - чистой воды американизм.

Вот о ресторанах и вообще кулинарно-пищевых предметах:

Поблизости есть стандартный китайский ресторан под названием "Дайэмонд Уок", но очень хороший японский, который апробировал и рекомендовал наш коллега профессор из Японии. Неплохи ресторан "Бентен" и итальянская пиццерия "Рубино". Лучшие бублики - около Калдор шопинг сентр - но ни в коем случае не у Брюса.

В Стони Брук, Ситокет и Порт Джефферсон - сеть очень модных итальянских ресторанов "Паста Паста". В Порт Джеф прекрасный индийский ресторан с умеренными ценами - "Керри Клаб"; там же мексиканский в калифорнийском стиле. Рекомендую также ресторан под названием "Зеленый Кактус".

Совсем рядом с домом - только выехать на дорогу 25-а - супермаркеты Вальдбаум и Кинг Куллен. В последнем всегда найдете органические овощи и молоко, но вообще Вальдбаум богаче и предлагает больший выбор. Лучших хлеб в итальянской пекарне Роки Пойнт Бэйкери. Лучшие пирожные и торты - в кондитерской Тильды.

О больницах:

Ближайший госпиталь - Мэзер Мемориал на Норз Кантри Роуд в Порт Джефферсон. Я была там однажды и нашла, что тамошнее обслуживание много лучше, чем в университетской клинике в Стони Брук, где я как-то раз ждала одиннадцать часов, чтобы мне сделали прописанный врачом укол. Лучшее место, однако, - это Брукхэйвен Мемориал. Стрижка газонов и уход за садом:

Вы можете нанять для этого сына Салливанов Ти Джэя. Мы ему давали за работу 25 долларов, но если вы захотите, то сможете поторговаться. Лучшее средство от насекомых - табачный настой на воде. Не сильно доверяйте электрическим зэпперам: они уничтожают только мотыльков, но москиты на них не идут.

Соседи иногда будут настаивать, чтобы вы сделали работу, которую вы делать не должны: например, обрезать ветки вашего дерева, которые склонились над их участком. В любезной форме предложите сделать это им самим.

Животные в вашем саду:

Это главным образом еноты и белки. вряд ли вы встретите енота днем - это ночной зверь. Если вы все же его увидите днем - будьте осторожны: это больное животное, может быть переносчик бешенства. Не пытайтесь бороться с енотами, которые по ночам залезают в ваши мусорные баки. Эту войну вы все равно проиграете. Лучше всего - кладите остатки еды около бака. И еще - не выбрасывайте в баки битое стекло: еноты могут порезать морды. Иногда забредают дикие кролики и опоссумы. Живя раньше в Калифорнии, я никогда не видела опоссумов, и они произвели на меня впечатление больших крыс. Впрочем, и в них есть своеобразное обаяние.

Опасности жизни на природе:

Это клещи, самые опасные из них - оленьи. Обыкновенные клещи гораздо крупнее оленьих и их легче заметить. Если вы бродили по лесу, то придя домой, непременно примите душ. Клещи имеют форму больших слезинок. Если слезинка маленькая - успокойтесь: это не клещ. Еще одно хорошее средство от клещей - вазелин. Он их удушает, и они в поисках спасения вылезают наружу. Впрочем, ни мы, ни наш кот ни разу не сталкивались с этой проблемой. Живите спокойно и наслаждайтесь этим прекрасным местом!

Вот главное свойство американцев, столь ярко сказавшееся на этих страницах: доброжелательность, готовность помочь человеку, дать ему добрый совет, предупредить об опасности. Конечно, найдется кто-то, готовый сказать, что бывшая хозяйка моего дома относится к тем, которые животных любят больше, чем людей. Это, конечно, не тот случай, но и тут можно вспомнить кое-какие русские примеры: скажем, повесть Чехова "Мужики". Там девочка, приехавшая из города и травмированная убогой обстановкой деревенской избы, обрадовалась, увидев кошку, - побежала за ней, стала звать: кис-кис. Деревенская ровесница ей говорит: не зови ее, она глухая. - Отчего глухая? - Так, побили...

"Нью-Йорк Таймс" от 28 августа рассказала про садиста Александра Комина из Вятских Полян, который содержал в рабстве нескольких бездомных женщин и совершил четыре убийства. Две женщины остались живы. Они выступили по местному телевидению и попросили о помощи: нужно 400 долларов, чтобы вывести татуировку ни их лбах: слово "раба". Никто не прислал ни копейки.

Об Америке можно говорить что угодно, но вот за одно я ручаюсь: случись такое здесь - этих женщин завалили бы пожертвованиями.

Гоголь, убийца животных

В этом году в трех номерах петербургского журнала "Звезда" был напечатан дневник Даниила Данина - известного популяризатора современной физики, в молодости бывшего литературным критиком. Это дневник одного года его жизни, поэтому публикация называется "Монолог-67". Это приятный текст, но я заговорил о нем только по одной причине: там приводятся слова Ахматовой о Викторе Шкловском, звучащие примерно так: Шкловский и его коллеги придумывали литературные теории, потому что они ничего не понимали в литературе. Я не цитирую прямо это место по достаточно интересной причине: не мог его найти, дважды пересмотрев весь текст публикации. Это значит, что я и не хочу его найти, мое бессознательное этому противится. Не хочу слышать такого о любимом мной Шкловском от нелюбимой Ахматовой. Но согласитесь, что такая оценка, данная выдающимся поэтом, что-то да значит, даже если вы не соглашаетесь с самой оценкой. Зерно истины, содержащееся в этих словах Ахматовой, то, что формальное литературоведение, созданное Шкловским и коллегами, не есть последнее слово о литературе. Можно, даже должно и по-другому на нее смотреть. Неокончательность формализма - в самой его методологии как научного построения. Наука не может охватить такие явления духовной деятельности, как литература, искусство вообще. Прием науки - любой науки - методологическая абстракция, а литература как форма искусства имеет дело с целостностью, то есть конкретностью, человека - конкретностью в гегелевском смысле всеобщности.

Я это говорю к тому, что сегодня речь пойдет об одном писателе-классике, наследие которого явно не укладывается в рамки какого-угодно формального исследования - писателя, масштаб и влияние которого приобрели несомненное метафизическое измерение, не подлежащее, вернее не поддающееся никакому анализу, даже психоанализу. Речь пойдет о Гоголе. Выяснилось, что это писатель совсем не устаревший, даже, можно сказать, актуальный - политически злободневный. И тут нужно вспомнить опять же Шкловского, говорившего, что классиками объявляют писателей - конечно, определенного масштаба, - когда их сочинения теряют идеологическую и политическую актуальность, когда их можно не рискуя ничем отдать школьникам. Я утверждаю, что Гоголя нельзя давать школьникам - и особенно раннего Гоголя; а такого как раз и дают, причем школьникам младших классов. Изучение, скажем, "Тараса Бульбы" шестиклассниками - это скандал.

И тут встает вопрос, наличествующий и остро обсуждаемый в Америке: о пресловутой политической корректности в преподавании литературы. Во многих школьных библиотеках изымаются книги американских классиков - скажем, "Приключения Гекльберри Финна". Это кажется чем-то уж совсем неподобным. Люди, проводящие такие меры, говорят, что в книге содержатся расистские обертоны: негр Джим представлен так, как сейчас бы никакого негра не представили. Признаюсь, я этого никогда не понимал, - зная из своего любимого Шкловского, что литература к жизни отношения не имеет; его словами: литература относится к жизни, как варенье к садоводству (вообще-то эти слова он извлек из немецкого драматурга Грильпарцера, сказавшего, что отношение искусства к жизни это отношение вина к винограду). Конечно, я знал и знаю, что расовая проблема в Соединенных Штатх не утратила своей остроты, но какое, казалось бы, отношение к этому имеет литература, несомненная амеркианская классика: единогласно считается, что "Гекльберри Финн" - лучшая американская книга. Но вот совсем недавно я начал понимать, какие тут эмоции возможны, - перечитав по одному поводу гоголевскую "Страшную месть". Не угодно ли послушать:

На пограничной дороге, в корчме, собрались ляхи и пируют уже два дни. Что-то немало всей сволочи. Сошлись, верно, на какой-нибудь наезд: у иных и мушкеты есть; чокают шпоры, брякают сабли. Паны веселятся и хвастают, говорят про небывалые дела свои, насмехаются над православьем, зовут народ украинский своими холопьями и важно крутят усы, и важно, задравши головы, разваливаются на лавках. С ними и ксендз вместе. Только и ксендз у них на их же стать, и с виду даже не похож на христианского попа: пьет и гуляет с ними и говорит нечестивым языком своим срамные речи. Ни в чем не уступает им и челядь: позакидали назад рукава оборванных жупанов своих и ходят козырем, как будто бы что путное. Играют в карты, бьют картами один другого по носам. Набрали с собою чужих жен. Крик, драка!.. Паны беснуются и отпускают шутки: хватают ха бороду жида, малюют ему на нечестивом лбу крест; стреляют в баб холостыми зарядами и танцуют краковяк с нечестивым попом своим. Не бывало такого соблазна на Русской земле и от татар. Видно, уже ей Бог определил за грехи терпеть такое посрамление.

Кто скажет, что это описание утратило актуальность, пусть вспомнит хотя бы о новом российском законе касательно религиозных конфессий: его составляли люди, до сих пор руководствующиеся в своем отношении к католицизму приведенным гоголевским текстом.

Вспомним также, что у Гоголя плохим ляхам и нечестивым жидам противостоят хорошие казаки - персонажи "Тараса Бульбы" и той же "Страшной мести". В воспевании казацких добродетелей шовинизм Гоголя доходит до самых что ни на есть превосходных степеней. И опять же трудно отнести этот сюжет к исторически изжитым и эстетически законсервированным, встречая такие, например, сообщения в российской прессе, - я цитирую статью Валерия Хилтунена из "Литературной Газеты" от 17 сентября, под названием "Атом мирный, а казак?":

В редакцию поступило сообщение о том, что на южных рубежах культуры создан блок "Крестоносцы", объединивший российских анархистов, экологов и казаков в общей ненависти к ядерной энергетике и конкретно - к Ростовской АЭС. А из истории я помню, что крестоносцы переносили наряду со святой водой еще и пламень... я уже имел однажды счастье наблюдать за казаками, помещенными в непривычную среду. Несколько лет назад я спокойно гулял в окрестностях Воробьевых гор и был немало озадачен - молодые нарядно одетые люди, гордо неся перед собой наголо обнаженные палаши, шли к Госцирку с такими лицами, будто хотят взорвать это здание, чем-то оскорбившее их эстетическое чувство. Поскольку сам я давно не брал в руки ни шашек, ни мечей, но отличаюсь болезненным любопытством, я все-таки проник в автобусы, которые повезли донских казаков в Обнинск на симпозиум по ядерной энергетике, который проводил в их честь перепуганный научный мир, услыхавший, что в среде казачества зреют гроздья гнева по поводу идеи строительства АЭС на их исконных землях.

Надо сказать, - продолжает Валерий Хилтунен, - что в автобусе мне был учинен допрос, не являюсь ли я жидовской мордой, коварно внедрившейся в казачьи массы для разложения их духа.

Приехав в Обнинск, казаки совершили торжественный молебен, причем один юноша бледный со взором камикадзе шептал губами все о том же - просил Господа, чтоб тот взорвал АЭС и извел жидов. Уж больно методы простые - старым казачьим способом враз решить проблему, над коей человечество еще долго будет биться, до тех пор пока не найдет альтернативных источников энергии. Например, приручит ветер, хотя из лекции одного обнинского профессора я узнал, что надежд пока немного, тем более что большое количество ветряков, как оказалось, способствует своей вибрацией массовой шизофренизации населения и процентов на пятьдесят снижает мужскую потенцию. В этом месте, помню, аудитория закричала "Не любо!", потому что какому же казаку такая перспектива понравится? ПРофессор, кстати, с виду был и не еврей вовсе. Он бормотал еще и про успехи Норвегии и других развитых стран в защите окружающей среды, но это уже было им и не любо, да и не понятно. Казаки знали, что есть лишь один выход - молиться и мешать наступлению дьявольского прогресса во всех его видах.

У Блока есть статья под названием "Дитя Гоголя"; не кажутся ли вам дитятями Гоголя эти казаки?

Нет ни одного русского писателя, вокруг которого так бы скапливались и клубились всякого рода мифы - страшноватые, надо сказать, мифы. Самый главный и самый страшный из них - Гоголь был похоронен заживо, и когда, много лет спустя после его смерти, понадобилось вскрыть его могилу, обнаружили, что он лежит в гробу перевернувшись. Этот сюжет неоднократно вдохновлял художников: вспоминается стихотворение Вознесенского, и Синявский писал об этом в своей книге о Гоголе, а совсем недавно появилась повесть Анатолия Королева "Голова Гоголя". Встающие из земли мертвецы - один из постоянных образов гоголевской фантазии. Можно и о нем самом сказать, что он такой же встающий из земли мертвец: мертвый, хватающий живых. То есть в каком-то мистическом смысле Гоголь и не умирал вообще - но и при жизни не жил, а вел, вместе со своими героями, какое-то призрачное существование.

Помимо страшных мифов о Гоголе существовали и смешные - например, о том, что он был реалист, сатирик и даже юморист. Этот гоголевский миф разоблачил в начале века Василий Розанов. Главная его мысль была: о каком реализме можно говорить, когда персонажи Гоголя - неживые? Процитируем знаменитую статью Розанова, положившую начало новому гоголеведению:

Это восковой язык, в котором ничего не шевелится, ни одно слово не выдвигается вперед и не хочет сказать больше, чем сказано в других. И где бы мы ни открыли книгу, на какую бы смешную сцену ни попали, мы увидим всюду эту же мертвую ткань языка, в которую обернуты все выведенные фигуры, как в свой общий саван... Это - мертвая ткань, которая каковою введена была в душу читателя, таковою в ней и останется навсегда...

... мир его не похож ни на какой мир. Он один жил в нем; но и нам входить в этот мир, связывать его со своею жизнью и даже судить о ней по громадной восковой картине, выкованной чудным мастером, - значило бы убийственно поднимать на себя руку.

(Эти люди - не живые): "... разве человек Плюшкин? Разве это имя можно применить к кому-нибудь из тех, с кем вел свои беседы и дела Чичиков? Они все, как и Плюшкин, произошли каким-то особенным способом, ничего общего не имеющим с естественным рождением: они сделаны из какой-то восковой массы слов...

Обратим внимание на слово "воск", многократно повторенное Розановым: это именно гробовая ассоциация: восковые свечи над покойником, восковой венок на могиле. Розанов говорит далее, что даже дети у Гоголя - неживые карикатуры: таковы маниловские сыновья Фемистоклюс и Алкид. А я вспоминаю смешной случай: как в Риме в 77 году, увидев в книжном магазине "Мертвые души": по-итальянски - "Анима морте"; я спросил двенадцатилетнего сына, понимает ли он, что это значит. "Понимаю, - ответил он: - убийца животных".

Я хочу вернуться к статье Блока "Дитя Гоголя", написанной им в марте 1909 года, к столетнему юбилею гоголевского рождения. Статейка небольшая, и кажется поначалу, что не очень-то и важная. Но интересно, что Блок включил ее в сборник "Россия и революция", изданный в 1919 году; значит, после всех катастрофических событий этого десятилетия он посчитал, что старая юбилейная статья выдерживает масштаб этих катастроф.

Процитируем кое-что из статьи "Дитя Гоголя":

Если бы сейчас среди нас жил Гоголь, мы относились бы к нему так же, как большинство его современников: с жутью, с беспокойством и, вероятно, с неприязнью: непобедимой внутренней тревогой заражает этот единственный в своем роде человек: у грюмый, востроносый, с пронзительными глазами, больной и мнительный.

Источник этой тревоги - творческая мука, которою была жизнь Гоголя. Отрекшийся от прелести мира и от женской любви, человек этот сам, как женщина, носил под сердцем плод: существо, мрачно сосредоточенное и безучастное ко всему, кроме одного: не существо, не человек почти, а как бы один обнаженный слух, отверстый лишь для того, чтобы слышать медленные движения, потягивания ребенка.

Далее в статье Блока оказывается, что этим ребенком, этим дитятей Гоголя была - сама Россия. "Русь! Чего же ты хочешь от меня?" - приводит Блок знаменитые слова Гоголя - и отвечает на них:

Чего она хочет? - Родиться, быть. Какая связь между ним и ею? - связь творца с творением, матери с ребенком.

Та самая Русь, о которой кричали и пели кругом славянофилы, как корибанты, заглушая крики матери Бога; она-то сверкнула Гоголю, как ослепительное видение, в кратком творческом сне. Она далась ему в красоте и музыке, в свисте ветра и полете бешеной тройки...

Там сверкнуло чудное видение. Как перед весною разрываются иногда влажные тучи, открывая особенно крупные, точно новорожденные и омытые звезды, так разорвалась перед Гоголем непроницаемая завеса дней его мученической жизни; а с нею вместе - завеса вековых российских буден; открыласт омытая весенней влагой синяя бездна, "незнакомая земле даль", будущая Россия...

В полете на воссоединение с целым, в музыке мирового оркестра, в звоне струн и бубенцов, в визге скрипок - родилось дитя Гоголя. Она глядит на нас из синей бездны будущего и зовет туда. Во что она вырастет, - не знаем; как назовем ее, - не знаем.

Впечатляющий текст - для людей, знающих, во что выросла Россия после гоголевского юбилея и как она стала называться, какое дитя породил Гоголь без посредства незнаемых им женщин. Это было дитя мертворожденное. Чего еще можно было ждать от Гоголя - писателя, убивавшего все своим прикосновением, как об этом гениально написал Розанов?

В "Опавших листьях" Розанов зафиксировал крайне интересный сюжет: как ненавидела Гоголя его жена, женщина вполне бытовая и многодетная. А мемуаристы пишут, что жена Розанова вообще терпеть не могла почти всех его литературных знакомцев. Это не значит, что она была фурия; это значит, что розановские знакомцы были чем-то вроде Гоголя в рассуждении семейного вопроса в России.

Мне бы не хотелось уходить здесь в индивидуальную психопатологию: эта тема начинает меня утомлять. К сожалению, она принудительно навязывается русскими культурными сюжетами. О Гоголе тот же Розанов говорил как о некрофиле: женские его образы - сплошь покойницы, у которых что-то черное сквозь белое тело просвечивает. Определяющей в этом отношении работой считается книга американского слависта Саймона Карлинского "Сексуальный лабиринт Николая Гоголя", где он трактуется как репрессировнный гомосексуалист.

Не могу сказать, что Карлинский убедил меня стопроцентно, но, конечно, некоторые гоголевские тексты дают основания для такой классификации - например, отрывок, названный "Ночи на вилле". И трудно, конечно, пройти мимо его анализа "Вия": что такое Вий, можно понять, вспомнив сходно звучащее русское слово из трех букв и с тем же окончанием. Женщина, прекрасная паночка для Хомы Брута не существует, это труп (он же ее и убивает), но влечет его этот самый Вий - влечет и смертельно страшит: бессознательным страхом человека, не понимающего природы своих влечений, всячески их вытеснившего.

Но все же в связи с Гоголем хочется говорить не о Фрейде, а о Юнге. Гоголь проник в русское коллективное бессознательное и гениально его выразил. Поэтому он не совсем фантаст, какой-то реализм у него есть, причем реализм в высшем смысле. Об этом писал Бердяев в замечательной статье "Духи русской революции". Гоголь оказался реалистом, писал Бердяев, созданных им героев мы видим живущими сейчас. Хлестаков и Чичиков действуют в русской революции: первый разъезжает в бронепоезде, рассылая декреты, а второй руководит социалистической экономикой. Русская революция - смесь маниловщины с ноздревщиной. Эти формулы Бердяева верифицируются понятием архетипа, введенного в глубинную психологию Юнгом. Гоголь угадал архетипы русской жизни. Вот эти казаки, которые с шашками наголо отправились рубать атомную электростанцию, - один из таких архетипов. Конечно, реальность, открывшаяся Гоголю, частична, а не целостна, Россия к ним не сводима, но она, такая реальность, тоже существует, причем вечно, в некоем вневременном измерении. Гоголь угадал и увидел в России ее абсурдную сторону, какую-то гигантскую метафизическую нескладицу русской жизни как определяющий ее закон. Россия у Гоголя - страна, которая не столько живет, сколько выдумывает свою жизнь, расплывается в странных фантазиях. Какую-то нежизненность усмотрел Гоголь в этом гигантском и могучем на вид теле.

Как и подавляющее большинство человечества, я не принадлежу к поклонникам солженицынской эпопеи "Красное колесо", но не могу не признать, что в ней встречаются сильные страницы. Одна сцена, даже целая глава просто гениальна: разговор Ленина с Парвусом, теснящихся на узкой эмигрантской койке. Возникает ощущение какого-то гомосексуального брака, порождающего мертвый плод - русскую революцию. У Солженицына нельзя обнаружить следы гоголевского влияния, но эта сцена кажется гоголевской - не стилистически, а именно архетипически. То есть Солженицын на короткое время и в пространстве одной главы проник в тот же русский архетип.

Но Солженицын все же пишет задним числом, а у Гоголя мы встречаемся с предвидением русского будущего, с неким пророчеством. Природа пророчестив, как объяснил Юнг, вообще такова: слияние индивидуального бессознательного с коллективным бессознательным. Человек начинает видеть нечто, выходящее за грани его собственной личности, - и в пространстве, и во времени. Самый известный пророк европейской истории - Нострадамус. Конечно, тексты его не прямые, трудно в них разобраться, но люди, считающие, что они разгадали его шифр, дают толкования совершенно сногсшибательные. Например, по Нострадамусу - согласно его интерпретаторам - получалось, что большевицкому режиму срок - семьдесят четыре года и семь месяцев, то есть он должен пасть в 1991 году. Не этого ли мы были свидетелями?

В русской литературе можно укзать примеры подобных пророчеств - у Андрея Белого, писателя, кстати сказать, находившегося под огромным влиянием Гоголя. В "Серебряном голубе" он предсказал, да прямо и описал феномен распутинщины - простонародного темного мистицизма. Важны также "Записки чудака" - книга, которую высмеял Мандельштам, не увидевший этого ее аспекта: проникновение индивидуума в сверх-индивидуальную душу мира. И очень выразительно звучит роман "Москва под ударом" - 27-го года, в котором дана символическая картина пресловутых московских процессов, состоявшихся через десять лет.

Хочется сказать еще несколько слов о Белом, коли мы уже цитировали Блока, - эта пара ходит и должна ходить вместе. У него есть статья "Луг зеленый", дающая интересную интерпретацию гоголевской повести "Страшная месть". Белый нашел женскую идентификацию России у Гоголя - пани Катерина, погубленная ее отцом-колдуном. Вспомним, что отец Катерины склоняет ее к противоестественной с ним связи. Вспомним также, что он дан в образе некоего заморского человека, как бы иностранца: не ест галушек и свинины, а все попивает из фляжки какую-то черную водичку. Исследователи высказали предположение, что это кофе, западный напиток. Такие и подобные детали позволяют видеть в "Страшной мести" как бы притчу о гибели России, идущей с Запада, некое гипертрофированное славянофильство. Но если мы спроецируем сюжет на индивидуальные особенности Гоголя, то получится нечто иное и не менее интересное: гоголевское антизападничество окажется тогда теми же страхами репрессированного полового эксцентрика. Получается, что инцестом подменен гомосексуальный мотив: дитя Гоголя, Россия боится Запада, как сам Гоголь - собственных бессознательных влечений. Россия вытесняет свою любовь к Западу как нечто противоестественное и постыдное, видит в ней грех. Таков мистика, а правильнее сказать психопатология русского славянофильства.

Что касается гоголевского колдуна, не евшего галушек и свинины, то я на его стороне. Я сейчас соблюдаю диету, и мне близок человек, понимавший вредность мучных изделий и жирного мяса.

С.Г. как зеркало русской контрреволюции

У молодого Чехова, еще даже Антоши Чехонте, есть рассказ, из цикла "Пестрых", - "Капитанский мундир". В нем повествуется, как некий портной Меркулов, знававший лучшие времена, совсем зачах в провинциальном городишке за кройкой купеческих зипунов. И вот однажды капитан Урчаев, из местного воинского присутствия (военкомата по-советски), заказал ему сшить новый мундир. У Чехова получилась гоголевская "Шинель" наоборот, перелицованная "Шинель", так сказать: героем этого произведения стал не заказчик, а сам портной. Меркулов ожил за тонкой работой и снова почувствовал себя человеком. Ирония в том, что это самоощущение вернулось к нему тогда, когда заказчик стал подвергать его всем пыткам господского самодурства: помните в "Анне Карениной": кодекс офицерской чести требует заплатить шулеру, но позволяет не платить портному. Пик этого самоутверждения возник тогда, когда пьяный Урчаев сломал биллиардный кий о спину Меркулова, надоевшего ему клянченьем заработанных денег. Меркулов понял, что жизнь его снова наполнилась высшим смыслом.

Рассказик вроде бы немудрящий, но интерпретировать его можно по-разному, что и обнаруживает художественную его глубину. Вот что писали, например, либеральные критики - современники Чехова:

Гольцев: Чехов хорошо понимает зло несправедливых и несвободных общественных условий ... то нравственное искалечение, которому подвергались люди при крепостном праве.

Введенский: ...из-за раскатов безобидного смеха слышится горечь сожаления и досады на нашу сплошь и рядом жалкую и пошлую действительность.

Но вот что написал позднее, уже после смерти Чехова, продвинутый эстет Корней Чуковский:

Портной Меркулов шьет мундир не ради денег. У него не хватает на сукно, он продает корову, за труд ему не платят, бьют, гонят, - он все это терпит с восторгом фанатика. Все это искупается для него радостью шитья, радостью творчества. Он художник. В его душе портняжное искусство живет ради портняжного искусства.

Сократ выпил яду ради абсолютной справедливости. Джордано Бруно пошел в огонь ради абсолютной истины. Портной Меркулов готов стать жертвой абсолютного портняжного искусства.

Чуковский идет дальше - и парадоксально сравнивает Меркулова с героями "Вишневого сада", с утонченными и расслабленными барами Раневской и Гаевым. У Сократа-Меркулова была своя Ксантиппа - сварливая жена, бившая его кочергой за израсходованные на капитанское сукно коровьи деньги, а у Раневской и Гаева такая Ксантиппа - Лопахин, предлагающий вишневый сад вырубить и пустить освободившуюся землю под дачные участки. Им красота дороже денег, даже если это уходящая от них красота: сохранить ее они не могут, но и сами губить не согласны. И Чуковский делает вывод, который хочется, через девяносто лет, оспорить, - вывод о самом Чехове:

(Чехов) все вражье черное назвал белым, и как имеющий власть над людьми, совершил великое историческое дело. Он развил, укрепил, установил то распределение общественных симпатий и антипатий, которое так было нужно нашей трудной эпохе, и своей стихийной неприязнью к миру целей подорвал глубочайшую и предвечную сущность мещанской культуры - утилитаризм. Здесь великое социальное значение творений Чехова...

Во-первых, если это так, то деяние Чехова следует назвать не социальным, но антисоциальным. Во-вторых, сложность вопроса в том, что сам Чехова как раз был типом человека западного, буржуазного, мещанского, как это обозначено у Чуковского в приведенном высказывании, - он был человеком деловым, толковым и расторопным, и он не любил русских бесхребетных интеллигентов, презирал либеральную идеологическую жвачку и совсем не восторгался проблематичными добродетелями народа, как этого требовала господствовавшая либеральная идеология. Сотрудничество Чехова с Сувориным и его правой газетой было отнюдь не случайным. В то же время Чуковский прав в своем выводе о Чехове - о зрелом, последнем, так сказать, Чехове: в нем художник взял верх над буржуа.

Я однажды написал о Чехове статью, в которой показал, что эта перемена нарастала у него по мере приближения к смерти, медленного, но ощутимого его умирания. Смерть сорокачетырехлетнего человека, находившегося в расцвете творческих сил, была абсурдным парадоксом, открывавшим глаза на сомнительность самого человеческого существования, и в этом смысловом, вернее бессмысленном горизонте теряли первостепенную ценность все истины этого мира. Какой уж там утилитаризм и буржуазные добродетели, если с тридцати лет умираешь, и знаешь это. Художник в Чехове - его смерть, самая смертность человека. Укрепиться в буржуазном, на мир и на работу в мире ориентированном мировоззрении - и детям с внуками это завещать - можно дожив этак лет до восьмидесяти с хвостиком, как какой-нибудь Гладстон или те люди, некрологи которых до сих пор появляются ежедневно в Нью-Йорк Таймс: что не покойник - так девяносто два года.

Художество у русских - память смертная, memento more.

Мне хочется, однако, поговорить не о художниках, а о портных. Или скажем так: должен ли портной быть художником, работающим по принципу "искусство для искусства", или же все-таки думать иногда о деньгах?

На эти мысли навела меня недавняя покупка дома, как всякая покупка предмета, бывшего в употреблении, потребовавшая массы дополнительных работ, хлопот и расходов. Каюсь, грешник: захотел сэкономить - и подрядил для кое-каких поделок русского, некоего Сашу, из тех умельцев, что не редкость сейчас встретить в Америке: живут нелегально, без права на работу, и, соответственно, берут недорого. И в который раз на моем скромном примере подтвердилась истина буржуазной пословицы: скупой платит дважды.

Мой умелец - handy man, как тут говорят, - человек, имевший наилучшие рекомендации (он сделал паркет в квартире одной нашей сотрудницы, и прекрасно сделал), как и следовало ожидать, в нужный день не оказался на месте. Я позвонил ему - и обнаружил его мертвецки пьяным: в девять часов утра. Естетственно, пришлось обращаться за помощью к американцам (как всегда в наше время в этом мире). И естественно, все было сделано в срок и прекрасно - за двойную, в сравнении с предполагавшейся, цену. Кстати, моего американца, оказалось, зовут Василий Иванов (по-американски, Васыл Айвэнов). И пахло от него не водкой, а хорошим одеколоном. Правда, он не русский, а болгарин, и родился в Америке. Я это к тому говорю, что тут дело не в этнической принадлежности, а в создаваемом социо-культурной средой трудовом, да и жизненном этосе. При этом я уверен, что мой Саша, окажись он случайно трезвым, сделал бы эту работу не хуже американца. Но его не интересует заработок. Деньги существуют только для того, чтобы их пропивать. Есть на выпивку - и ладно: какая уж тут работа. Саша - из той же породы русских художников.

У Салтыкова-Щедрина в очерках "За рубежом" есть воображаемая сцена разговора немецкого и русского мальчиков, или Мальчика в штанах и Мальчика без Штанов. Мальчик без штанов спрашивает:

Ты вот что мне скажи: правда ли, что у вашего царя такие губернии есть, в которых яблоки и вишенье на дорогах растут, и прохожие не рвут их?

МАЛЬЧИК В ШТАНАХ : Здесь, под Брюмбергом, этого нет, но матушка моя, которая родом из-под Вюрцбурга, сказывала, что в тамошней стороне все дороги обсажены плодовыми деревьями. И когда наш старый добрый император получил эти земли в награду за свою мудрость и храбрость, то его немецкое сердце очень радовалось, что отныне баденские, баварские и другие каштаны будут съедаемы его дорогой и лояльной Пруссией.

МАЛЬЧИК БЕЗ ШТАНОВ : Да неужно деревья по дороге растут, и так-таки никто даже яблочка не сорвет?

МАЛЬЧИК В ШТАНАХ : Но кто же имеет право сорвать вещь, которая не принадлежит ему в собственность?

МАЛЬЧИК БЕЗ ШТАНОВ : Ну, у нас, брат, не так. У нас бы не только яблоки съели, а и ветки-то бы все обломали! У нас намедни дядя Софрон мимо кружки с керосином шел - и тот весь выпил!

МАЛЬЧИК В ШТАНАХ : Но, конечно, он это по ошибке сделал?

МАЛЬЧИК БЕЗ ШТАНОВ : Опохмелиться захотелось, а грошика не было - вот он и опохмелился керосином!

Это я к тому вспомнил, что тут есть возможность некоего утешения: а может быть, от моего Васыла Айвэнова пахло одеколоном потому, что он им опохмелялся?

Нужно, однако, помнить главное правило американской мудрости: Don't generalize! - "Не обобщай!" И действительно: в России появились не то что трезвые мастеровые (об этом не осведомлен) - но, что совсем уж странно, трезвые поэты.

Таким трезвым поэтом оказался Сергей Гандлевский, напечатавший статью в Литературной Газете от 1 октября. Он полемизирует с одним критиком, сказавшим, что от него - от Гандлевского, от поэта - никак уж не ожидал услышать того, что услышал, - по какому-то мне (Парамонову) не известному поводу. Высказывания Гандлевского этот критик назвал "отвратительной общедемократической жвачкой" и обвинил его - словами самого Гандлевского - "в непоэтичной толерантности".

Приведу обширные выдержки из статьи Сергея Гандлевского:

Критики грешит против логики: высказывания, пусть даже и поэта, на посторонние искусству темы он мерит аршином поэзии, плоскость - мерой объема; концы с концами, естественно, не сходятся, но не по моей вине.

...Чтобы снисходительно, как к ребячеству, относиться к демократическим ценностям и пренебрежительно о них отзываться, их надо хотя бы иметь; нам до этого далеко... Я не обольщаюсь: демократические ценности не мировоззрение; они средство общественной гигиены. Но без мыла случаются эпидемии.

...В начале нашего столетия искусство, точно старуха из "Сказки о рыбаке и рыбке", захотело невозможного: стать всем - и бытом, и взаимоотношениями людей, и религией. Закончилось все это тем же, чем и сказка.

...Совершенное искусство имеет очень мало точек соприкосновения с обыденной жизнью; совершенство и предполагает самодостаточность. А вот недоискусство как раз и любит вторгаться в жизнь... Это почти закономерность: чем смеле вымысел, чем удачнее приводит человек в исполнение свои фантазии понарошку, в искусстве, тем разумнее его житейские притязания, включая гражданские.

...Мы-то с нашим тоталитарным опытом должны бы знать, что для существования хотя бы умозрительной возможности "не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи", "по прихоти своей скитаться здесь и там" и трепетать "пред созданьями искусств" необходимы - нравятся они нам или нет - все те пошлые свободы, о которых Пушкин так скептически отозвался в начале стихотворения "Из Пиндемонти"...

Поэзия - сильнодействующее снадобье. В ее состав входят впечатлительность и чувство меры; она и от читателя требует тех же качеств. Без культурного иммунитета можно впасть в зависимость от вымысла, как впали в зависимость от водки народы Севера.

Статья Гандлевского настолько для нашего времени характерна, закономерна, типична и профетична, высказанная им правда настолько актуальна, что я бы решился провести некую параллель между ним и Львом Толстоым и обозначить этот сюжет словами "Сергей Гандлевский как зеркало русской контрреволюции". О чем пишет Гандлевский? Его статья по существу - поминальная речь на похоронах поэзии. А поэзия и революция были в России одним и тем же.

Я никогда не слышал ничего более антипоэтического из уст поэта. Поэзия - всегда и всякая! - есть выход за пределы, разрыв с мерой, бунт и скандал. Это, как сказал поэт, - безмерность в мире мер. Другой поэт: беззаконная комета в кругу расчисленных светил. Таких высказываний можно привести даже не десятки, а сотни. Так говорят поэты. Поэт никогда не может быть законопослушным гражданином, уважающим правила того или иного общежития. Это антисоциальная единица или, если угодно тему сублимировать, - ангел, вестник иных миров. Он же злодей, он же преступник. Цветаева: не преступил - не поэт. Поэт - это не только литературные способности, это личность, бросающая вызов всем и всяческим нормам. Гений - это злодейство. Поэт, художественный гений вообще не может быть милым интеллигентным человеком, это всегда, словами одного хемингуэевского собеседника, сукин сын (вариант - сукина дочь). Поэт - медиум, другими словами, человек вечно пьяный, дышащий пифическими испарениями, наркоман, драг-эддикт. Ни в коем случае я не хочу произнести слова "богема". Богема - опыт социализации художественного типа, инициатива и образ жизни эпигонов, чтобы не сказать паразитов искусства. Художник, поэт всегда одинок. И если говорить о политической проекции художественного типа, то, конечно же, художник станет коммунистом скорее, чем каким-нибудь буржуазным либералом. Вот и корректнейший Антон Павлович Чехов оказывается на поверку нигилистом, презирающим законы рынка.

Тут повод вернуться к давней статье Чуковского о Чехове; приведу оттуда еще одно место:

Понимание в литературе опаснее всего; с ним нет фанатизма, нет веры, нет фетишей, нет плодотворной и нужной для каждой эпохи ошибки.

И Толстой, и Гоголь, и Белинский порождены каким-нибудь непониманием в чем-нибудь, в каком-нибудь крошечном пунктике, а серьезные и умные люди, отлично понимающие, где, в каком пунктике коренится непонимание, - увы, не Толстоые, не Гоголи и не Белинские.

Сергей Гандлевский выступил в неприличествующей поэту роли серьезного и умного человека.

Недавно объявился новый интересный автор - Александр Гольдштейн, родом из Баку, живущий в Израиле и выпустивший в Москве книгу статей "Расставание с Нарциссом". Я оставляю за собой право высказаться об этой книге и ее авторе в другой раз (они, несомненно, заслуживают специального разговора), сейчас же приведу только несколько фраз из статьи Александра Гольдштейна о Маяковском:

Пространство языковых фантазмов раннего Маяковского - это территория гнева, тоски, сексуально-лирических признаний, воплощенных и поруганных снов ... Территория освобожденного подсознания, футуристического слова и плодотворного языкового насилия ... неизмеримо расширяет традиционные для русской культуры границы... В отрезанной от "реальности", довлеющей себе сфере языка и воображения Маяковским были созданы коды возмутительного и преступающего: свидетельство проникновения поэта в табуированную сердцевину поэзии, которая есть голос недозволенного, утопического, желаемого, голос того, чему не может быть места и о чем только и должно говорить поэту. ... художник, желающий делать искусство, не обязан связывать свою судьбу с землями, где соблюдаются права человека, но обязан выбирать для себя такие пространства земли, где клубится энергия эпохи.

Написано как будто специально против Гандлевского. И ведь прав-то Гольдштейн: нельзя приобрести поэтический капитал, одновременно блюдя либеральную и общедемократическую невинность. Гандлевский же хочет именно этого. Дудки, как сказал бы тот же Маяковский, - ничего не получится. Не получится поэзии из прав человека. Но и Гольдштейну с его архаическим новаторством ничего не светит: о Маяковском, поэзии и революции можно говорить только в прошедшем времени. Что, собственно, Гольдштейн и делает: у его книги подзаголовок - "Опыты поминальной риторики".

Так что получается, что и Гандлевский по-своему прав. Он только не хочет сознавать собственной правоты, признаться в ней не хочет. Правда же в том, что поэзия кончилась в России вместе с революционными безумствами, что права человека и рынок сейчас важнее всяких стихов. Или по-другому: стихи можно писать и сейчас - но не всерьез, а иронически и пародийно. Это называется постмодернизм, и как бы его ни торопились похоронить русские культурно озабоченные люди, с его нынешним и будущим длительным торжеством придется примириться. Поэзия возродится в России вместе с каким-нибудь новым безумием - с новым мифом, но я совершенно искренне надеюсь до этого не дожить. Мне на мой век вполне хватит классиков - тех же Маяковского с Цветаевой.

Как сказал один критик в "Новом Мире":

Какая-то грозно-объективная воля производит в наше время ликвидацию поэзии руками самих поэтов, и она уходит из нашей жизни, унося с собой свою тайну.

Это и к Гандлевскому относится: им тоже управляет какая-то грозная воля, заставляющая его уничтожать поэзию проповедью общежительных добродетелей. И ведь нельзя сказать, что он единственный трезвый среди пьяных. Я могу назвать многих таких вдруг отрезвевших поэтов, но вспоминается больше всего Лев Лосев, эту ситуацию осознавший, можно сказать, теоретически. У него в одном стихотворении сказано: "Мы в наши полимеры Вплетаем клок шерсти, Но эти полумеры Не могут нас спасти". В стихотворении говорится, как поэт с завистью смотрит за железную изгородь сумасшедшего дома, куда вывели психов на прогулку: "Там пели, что придется, Переходя на крик, И финского болотца Им отвечал тростник". Лосев искренне хочет стать безумным, и действительно, какой-то "клок шерсти" иногда у него попадается: он, например, любит и умеет притворяться рыбой. Но указанные слова хочется привести в инверсии: шерсти клок. Тогда получается, что в наше время поэзия - паршивая овца.

Вот одно из важнейших для меня стихотворений Лосева:

Над белой бумагой потея, перо изгрызая на треть, все мучаясь, как бы Фаддея еще побольнее поддеть: "Жена у тебя потаскушка, и хуже ты даже жида..." Фаддею и слушать-то скушно, с Фаддея что с гуся вода. Фаддей Венедиктыч Булгарин сьел гуся, что дивно зажарен, засим накропал без затей статью "О прекрасном" Фаддей, на чижика в клеточке дунул, в уборной слегка повонял, а там заодно и обдумал он твой некролог, Ювенал.

Ведь что интересно в этом тексте? Вполне ощутимая симпатия поэта к Булгарину. Бывают в жизни - лучше сказать, в истории - такие положения, когда Булгарин делается значительнее Пушкина, и это нужно заметить, нужно понять. Булгарина разумею не доносчика, а дельца, умеющего в жизни устраиваться, хотя бы и через литературу. Сейчас наступила эпоха, когда гусь стал важнее прекрасного: прекрасное и есть гусь.

Нам остается надеяться, что вместо исчезающих поэтов появятся в России пахнущие одеколоном рабочие.

Впрочем, пример и опыт Соединенных Штатов Америки показывает, что тут возможны варианты.

Анатолий Найман в книге об Ахматовой рассказывает такую историю:

Когда в Ленинград приехал Роберт Фрост, на даче у Алексеева-англиста была устроена его встреча с Ахматовой... Ахматова рассказывала, что Фрост спросил у нее, какую выгоду можно получать, изготовляя из комаровских сосен карандаши. Она приняла предложенный тон и ответила так же "делово": "У нас за дерево, поваленное в дачной местности, штраф пятьсот рублей". Фроста-поэта она недолюбливла за "фермерскую жилку". Приводила в пример стихотворение, где он утверждал, что человек, которому совсем уже нечего продать, так плох - хуже некуда. Высказывалась в том смысле, что на таком уровне и таким образом поэту рассуждать все-таки не пристало.

Как бы ни относилась Ахматова к Фросту, но Фрост поэт уж никак не меньший, чем Ахматова. Получается, что фермерская жилка совсем поэзии не противопоказана. Тут, казалось бы, и вопросов нет: пейзанин - он и всегда был поэтичен. Но Фрост не только деревья валил, но и торговле, выходит, толк ведал.

Тут дело, однако, не торговле, а в языке, то есть в той же поэзии. Есть в английском такое выражение: продать себя, и оно означает отнюдь не проституцию. Продать себя значит - доказать свою ценность, нужность, общественную пригодность, то есть, опять же, умение выйти на рынок, - а такое умение и оказывается мерой достоинства человека.

Загрузка...