Выскажу предположение, что «матерная лая» была изначально неким территориально привязанным кодом, не имеющим обязательных инвективных коннотаций, но резко табуированным в иных, «человеческих» магических зонах. Вследствие этого не только существующие на мате сильные магические проклятия, но и сами «неуместные» разговорные практики приобретают в этих зонах выраженные инвективные коннотации — в силу чужеродности, и, следовательно, деструктивности и без того деструктивной «песьей» магии вне «положенного» ей пространства (в ранних, магически ориентированных сообществах), или хотя бы в силу того что она просто «оскорбляет слух» (в сообществах более поздних, ориентированных на утратившие первоначальный магический смысл социальные табу).
В таком случае обозначения конкретных частей тела, которые сами по себе не должны быть табуированы ни в земледельческом, ни в скотоводческом обществе, чье процветание изначально основано именно на прокреативной магии (фаллические и родственные культы плодородия) должны приобретать табуистический статус в том и только в том случае, если они напрямую ассоциируются с выраженной в ключевой матерной формуле ситуацией. То есть хуй в данном случае — вовсе не membrum virile, а песий хуй, пизда — сучья пизда, а глагол ебать обозначает коитус не между мужчиной и женщиной, а между псом и сукой (напомню, что воины-псы не только назывались этим именем, но с магистической точки зрения являлись таковыми). То есть употребление соответствующих терминов применительно к собственно человеческим реалиям носит не назывной, но кодовый характер, передавая в первую очередь вполне конкретный «волчий» аттитюд. Данная особенность характерна вообще для всякого «матерного говорения» и рассматривается в данном контексте как одна из основных его характеристик.
Действительно, вплоть до сегодняшнего дня на мате не ругаются, на мате говорят. Из огромного количества лексических и грамматических форм, производных от трех основных продуцентных для русского мата и нескольких «вспомогательных» в плане словообразования корней, лишь ничтожно малое количество (причем в основном — существительных) приходится на смысловые инвективы. Глаголы ебать, въебывать, выебываться, ебнуть, наебнуть, наебать, остоебенить, уебывать, пúздить, пиздúть, пиздануть, опизденеть, охуеть; существительные хуй, хуйня, хуетень, пизда, пиздюлей (мн.ч., родительный падеж), пиздец, блядь, ебарь, ебеня (мн.ч.); прилагательные охуенный, охуительный, херовый, пиздецкий, пизданутый, ебнутый, ебанутый; наречия охуенно, хуево и т.д. крайне эмфатизированы по сравнению с не-матерными синонимами, причем настолько, что зачастую попросту не имеют полностью адекватного «перевода» — однако инвективами по сути не являются.
В своем исходном виде мат был жестко привязан к маргинальной культурной зоне, ко всем относящимся к ней материальным и нематериальным магическим объектам, к принятым в ее пределах способам поведения и системе отношений как внутри «стаи», так и между членами «стаи» и посторонними. «Песья лая» была своего рода бессознательной имитацией одной из сторон более ранней стадии развития собственно «человеческого» языка — комплексом вытесненных на периферию архаических охотничьих/воинских речевых практик. Отсюда и ряд особенностей матерного говорения, доживших до наших дней (следует еще раз оговориться, что никакого особенного матерного языка не существует, но существуют матерные разговорные практики, и, собственно, сам мат есть комплекс особым образом кодифицированных речевых практик, существующих в пределах живого русского языка).
Рассмотрим ряд ключевых особенностей мата как комплекса кодифицированных речевых практик.
Во-первых, это откровенно диффузная семантика матерной речи. Значение всякого матерного слова сугубо ситуативно и конкретный его смысл может меняться на прямо противоположный в зависимости от контекста. Денотативные значения матерных терминов чаще всего доступны лишь в плане описания возможного семантического поля (или семантических полей), и по этой причине всякая попытка словарного «перевода с матерного на русский» не может не окончиться полной неудачей. Так, слово пиздец в различных речевых контекстах может «указывать» на прямо противоположные смыслы — от полного и безоговорочного одобрения некоего завершенного или завершаемого действия или некоторой взятой как единое целое ситуации — до столь же полного разочарования, отчаяния, страха или подавленности. Семантика мата целиком и полностью коннотативна, конкретные смыслы свободно поселяются в семантическом «пространстве» высказывания и столь же свободно его покидают. Однако, именно эта безраздельная коннотативность и позволяет мату быть предельно конкретным. Ответ на вопрос Это что еще за хуйня? будет совершенно конкретным — в зависимости от ситуации, от интонации, с которой был задан вопрос, от жестикуляции и позы задавшего вопрос человека и еще от массы сопутствующих семантически значимых факторов — поскольку и означать он может буквально все, что угодно: от нейтрального любопытства по поводу конкретного предмета, скажем, детали какого-то механизма, до общей оценки конфликтной ситуации с параллельным выражением готовности в нее вмешаться; от выражения презрения по отношению к человеку или поступку до прямой угрозы в адрес «неправильно себя ведущего» оппонента. Следует также учесть и то обстоятельство, что в большинстве случаев вопрос этот является по сути риторическим и никакого ответа — по крайней мере вербального и коммуникативно ориентированного — вовсе не подразумевает. Он есть выражение определенного аттитюда и связанной с ним готовности к действию, и в задачу участников ситуации входит никак не понимание прямого смысла вопроса, а, напротив, оценка спектра стоящих за вопросом значений и соответственная модуляция исходной ситуации.
Во-вторых, слово в матерной речи выступает почти исключительно в инструментальной и коммуникативной функции — функции сигнала, побуждения к действию, предостережения, маркера определенного эмоционального состояния и т.д. Номинативная его функция сведена к минимуму. Оно эмоционально насыщено, и даже перенасыщено, если сравнивать его со словом в обычной, не-матерной речи. В ряде случаев никаких иных смыслов, кроме чисто эмоциональных, оно и вовсе не несет. Мат — это возведенная в статус речи система междометий, «подражающая» грамматической структуре обычного языка, способная наделить собственные речевые единицы функциями частей речи, частей предложения и т.д., но не существующая в качестве фиксированного «свода правил». Это смутное воспоминание языка о его давно забытом изначальном состоянии. В этом смысле следующая цитата из упоминавшейся уже фундаментальной статьи Б.А. Успенского вполне может быть принята — как метафора характерного для воинов-псов речевого поведения:
«Итак, матерная брань, согласно данному комплексу представлений (которые отражаются как в литературных текстах, так и в языковых фактах), — это «песья брань»; это, так сказать, язык псов или, точнее, их речевое поведение, т.е. лай псов, собственно, и выражает соответствующее содержание. Иначе говоря, когда псы лают, они, в сущности, бранятся матерно — на своем языке; матерщина и представляет собой, если угодно, перевод песьего лая (песьей речи) на человеческий язык.»
Но — только как метафора. Потому что псы не «бранятся», или, по крайней мере, бранятся не всегда. Они просто так «разговаривают». Другое дело, что в пределах собственно «человеческой» территории их речь, как и прочие формы свойственного им поведения, не может восприниматься иначе как брань. И матерщина не есть перевод песьей речи на человеческий язык. Она сама и есть — песья речь.
Еще одним тому свидетельством является подмеченная большинством исследователей, но никем, по моим сведениям, до сей поры удовлетворительно не объясненная особенность матерной речи — склонность большинства говорящих «на мате» вставлять едва ли не после каждого «смыслового», «человеческого» слова матерное слово или целую матерную конструкцию. Причем именно такой способ говорения и воспринимается на обыденном уровне как собственно мат, лай, матерщина — в противоположность конкретным, матерным же, инвективным практикам, связанным с понятием выругать матерно или выругать по матери. В процессе говорения фактически происходит ритмическая разметка речи на «стопы», причем цезурами служат лишенные какого бы то ни было конкретного смысла, но, несомненно, эмоционально заряженные «табу-семы» (если воспользоваться термином В.И. Жельвиса). Чаще всего две-три матерные интерполяции регулярно чередуются, что служит дополнительным средством ритмовки.
«Ну, что, бля, я, на х’, пошел, бля. А то меня, на хуй, предки, сука-бля, убьют. Вчера, блядь, пришел в полпервого, так они, с-сука, чуть на хуй меня не съели.» (Из устного разговора подростков 13 –14 лет, на улице. Саратов, 1998 год).
«Ну, что ты, еб’т’ть, спрашиваешь, что ты, блядь, вопросы задаешь? Ты что, сам, что ль, ни хуя не видишь?» (Из устного разговора грузчиков (45 — 50 лет), на товарном складе. Саратов, 1993 год).
Мат здесь не имеет никакого отношения к инвективе, не мыслится как таковая и ни в коем случае не воспринимается как таковая собеседниками. В противном случае последнее высказывание, носящее эмоционально окрашенный и отчасти провокативный, разом побуждающий к действию и ориентированный на понижение ситуативного статуса оппонента, но никак не оскорбительный характер, должно было бы быть воспринято как страшное оскорбление — в том случае, если интерполянты еб твою мать и блядь (в сочетании с адресным местоимением ты) были бы «переведены» адресатом как смысловые. Такой «перевод» в принципе возможен — но лишь как ответный игровой ход, указывающий оппоненту на неуместность или чрезмерность вербальной агрессии и понижающий, в свою очередь, его ситуативный статус за счет «запугивания» одной только возможностью «прямого перевода». Так, адекватным контрходом (чреватым, однако, обострением ситуации в силу демонстрации нежелания «играть по правилам» и готовности идти на конфликт) в данном случае был бы ответ: «Еби свою, дешевле станет».
Ритмически организующая текст функция матерных интерполянтов несет, на мой взгляд, весьма существенную смысловую нагрузку, собственно и переводя речь из «человеческой» в «песью», из «разговора» в «лай». Начнем с того, что она членит речь на более короткие единицы высказывания, присовокупляя к каждой из них освобожденную от прямого денотативного смысла, но эмоционально и коннотативно заряженную сему — то есть, попросту говоря, перекодирует обычное высказывание в матерное. При этом чаще всего высказывание освобождается от «лишних» слов и усложненных грамматических форм, прямой его смысл подвергается определенной компрессии — за счет усиления эмфазы. Так, фраза, которая на «нормальном» русском языке звучала бы приблизительно как «Ну, что, мне, наверное, пора идти домой», будучи «перекодирована», приобретет вид приведенной выше начальной фразы из разговора подростков. Мат не знает полутонов и неопределенностей. Поэтому наверное исчезнет непременно, пора идти уступит место более компрессивному и оперативному глаголу совершенного вида и в прошедшем времени (подчеркивается решительность, вероятное действие обретает вид свершившегося факта), а домой падет жертвой особой эстетики умолчаний, подразумевающей интимную вовлеченность адресатов речи в личные обстоятельства говорящего.
Данная особенность матерной речи делает возможным особые иронические речевые конструкции, эксплуатирующие энергию отталкивания полярно противоположных, несовместимых языковых кодов, сознательно и «насильно» объединяемых в одной фразе. «Бафосный» (если воспользоваться устойчивым англоязычным термином, отсутствующим в русском языке) заряд фразы Уважаемый NN, а не пойти ли вам на хуй? понятен всякому русскоязычному человеку.
Далее, ритмическая организация высказывания за счет матерных кодовых интерполяций выполняет также иную смысловую роль. Она фактически превращает речь в «пение», в «музыку», в спонтанное стихотворчество. Нелишним будет обратить внимание на то, насколько четко каждая конкретная кодовая сема меняет форму в зависимости от общего ритма фразы и от собственного в этой фразе места. Главными параметрами является, естественно, долгота/краткость, а также количество и качество ритмически значимых ударений. Так, ключевая матерная фраза, будучи использована в качестве кодового интерполянта, может приобретать следующие формы: еб твою мать (равные по силе ударения на всех трех силовых позициях), твою-то мать (ударение на ю, редуцированное ударение на а), т-твою мать (ударение на т-т), мать твою (ударение на а, ритмическая пауза после слова мать), еб’т’ть, еб’т и даже просто е. Односложные и двусложные интерполянты удлиняются и укорачиваются за счет редукции или пролонгирования отдельных звуков, причем иногда даже согласные могут стать слого- и ритмообразующими (бля из блядь; с-сука с ритмообразующим первым с-с из сука). В случае ритмической необходимости отдельные краткие интерполянты могут образовывать устойчивые «словосочетания» (с-сука-бля, с силовым ритмическим ударением на первом, «безгласном» слоге и с дополнительным «затухающим» ударением на последний слог). Речь может также «украшаться» за счет распространения каждой конкретной формулы (еб твою в бога душу мать, причем все три «ключевых» слова находятся под сильным ритмическим ударением, в то время как «факультативная вставка» произносится в убыстренном темпе и со сглаженными ударениями).
Замечу еще, что в последней приведенной цитате ритмическая организация текста происходит не только за счет кодовых интерполяций, но и за счет обычного для матерной речи приема, по сути противоположного заявленной выше наклонности мата к смысловой компрессии. В первом предложении один и тот же вопрос задается дважды, и эстетика этой фразы (помимо ее очевидной коммуникативной избыточности — ибо сам вопрос является сугубо риторическим) строится на тонкой ритмической модуляции удвоенной — стихотворной — фразы. Обе части фразы начинаются с одной и той же вопросительной конструкции. Кодовые интерполянты занимают одно и то же место, они ритмически равноценны, но это разные, чередующиеся интерполянты. И только финальная глагольная конструкция сознательно модифицируется. В том и в другом случае «затухающие», «раскатывающиеся» три последних безударных слога остаются неизменными, однако меняется позиция и «аранжировка» предшествующего ударного, окруженного во второй фразе двумя дополнительными, «избыточными» безударными слогами. То есть, фактически, фраза целиком и полностью покидает пространство коммуникативно ориентированной «человеческой» речи и переходит во власть совершенно иной речевой модели, для которой составляющие фразу слова важны исключительно в качестве ритмических единиц. «Перекодированная» речь только по внешней форме остается «внятна» для не владеющего матерным кодом — гипотетического — носителя языка. По внутренней же форме она становится ему абсолютно чужеродной и «не-внятной». Для того, чтоб понимать язык волков, оставаясь при этом человеком, нужно быть волхвом, равно вхожим в оба мира .
На столкновении нескольких значимых особенностей матерной речи — диффузности смыслов, полисемантичности и ритмики как главной организующей силы высказывания — строится ряд матерных прибауток, сказок и присказок, часть из которых является «перекодированными» вариантами «нормальных» текстов. Так, в матерном варианте известной сказки «Теремок», очередной кандидат в «жильцы» представляется как «ежик, ни хуя, ни ножек» и получает в ответ откровенно ориентированную на эстетический эффект фразу: «А на хуя нам без хуя, когда с хуями до хуя?» Тот же принцип работает и в «перезвоне», исполняемом обыкновенно на два голоса, причем первый голос — низкий и раскатистый («как у дьякона»), а второй — высокий и «со звоном»: «Шел хуй по хую (ударение на ю), видит — хуй на хую, взял хуй хуй зá хуй, выкинул на хуй («подголосок» вместо выкинул, с сильным ритмическим ударением на вы, проговаривает и закинул, с чуть менее выраженным ударением на и, но с четким «перезвонным» акцентом на каждом избыточном безударном слоге; иногда «первый голос» также пропускает во фразе взял хуй хуй за хуй второе слово хуй, раскатывая и растягивая первое).
Еще одна особенность матерной речи связана со специфическим грамматическим статусом ряда слов, который можно охарактеризовать как более высокую по сравнению с обычной речью степень грамматической несвободы слова. Так, ряд существительных употребляется исключительно во множественном числе (и — зачастую — в конкретном падеже), причем чаще всего это связано с актуальной или подразумеваемой стандартной словесной конструкцией, в которой жестко «закреплено» данное слово. Слово пиздюлей встречается только в форме родительного падежа множественного числа, даже в тех случаях, когда употребляется помимо исходной формулы давать/получать пиздюлей (что «переводится» примерно как «бить»/«быть битым»). Ряд форм вообще имеет неопределенный грамматический статус, производный от междометия, но приобретающий выраженные смысловые оттенки существительного и повелительной формы глагола:
«Он его ебысь, ебысь, а тот в ответ х-ху-як, и пиздец». (Из пересказа одним подростком 11-12 лет другому эпизода из боевика, на улице. Саратов, 1999 год)
Слова ебысь и хуяк, обозначающие, собственно, удар с дополнительными смыслами силы и особенностей удара, передаваемыми в основном через посредство интонации, ритмической организации речи и сопутствующей миметической жестикуляции, представляют собой странного рода пограничные грамматические формы, которые ассоциируются прежде всего с междометиями (об особом статусе междометий для матерного говорения см. выше) типа бац или бум, да по сути, скорее всего, и являются от них производными, «перекодированными» в мат — с той разницей, что при перекодировке полностью исчезла звукоподражательная составляющая междометия, замененная потенциально нагруженной денотативными смыслами корневой основой. Грамматическая природа этой основы никак не выражена — и оттого слово приобретает «нулевой» грамматический градус. Единственный связанный с подобным модифицированным междометием грамматически «полноценный» глагол хуярить, вероятнее всего, именно от соответствующего междометия и произведен.
Итак, мат «паразитирует» на разговорной речи, свободно перекодируя в свою систему практически любое высказывание, причем «слабыми местами» языкового и речевого стандарта являются наиболее эмфатически и интенционально нагруженные части речи и элементы высказывания — междометия, союзы, местоимения (особенно вопросительные и указательные), отрицательные частицы, глагольные формы. Так, нет в зависимости от контекста непременно будет заменено либо на ни хуя (отсутствие чего-то, отказ что-либо делать), либо на нé хуй, нé хуя («не зачем», запрет на действие), либо же на хуй тебе (резкий отказ — степень резкости модифицируется экстралингвистическими факторами). Большинство вопросительных местоимений также имеют свою устойчивую матерную перекодировку. Зачем — за каким хуем, кой хуй; почему — кой хуй, какого хуя; чего — какого хуя, хуя (с ударением на последнем слоге), и так далее. В области глагольных форм мат в ряде случаев тяготеет к инфинитиву: так, вместо приказа стой, прозвучит стоять, блядь. Есть и еще ряд грамматических несообразностей. Слово заебись формально является глаголом второго лица повелительного наклонения, а в действительности — наречием, выражающим высшую степень одобрения. В то же время омонимичный глагол (не имеющий, кстати, инфинитива и настоящего времени, и существующий в ряде форм прошедшего и будущего времени: заебался, заебешься) выражает смысл совершенно противоположный по эмоциональной окрашенности.
«Обыденный», «нормативный» язык полностью проницаем для носителя матерных речевых практик. Однако, отсутствие соответствующих практик, напротив, делает матерную речь по сути дела совершенно «темной» для гипотетического носителя «чистого» русского языка. Всякая попытка говорить «на мате» по тем же законам, по которым строится обычная «человеческая» речь неминуемо выдаст экспериментатора как «чужого» — так же как «наблатыкавшийся» в «музыке» «фраер» (сколько бы словарей тюремно-лагерно-блатного жаргона он на досуге ни превзошел) будет моментально изобличен настоящими ворами. И, как правило, будет примерно наказан: формально — за наглость, а реально — за магическую несовместимость с чужеродной зоной и попытку осквернить ее, проникнув под видом своего.
На совершенно «собачий» манер организована и система выражения ненависти к главному противнику — правоохранительным органам, воспринимаемым в буквальном смысле слова как «чужая стая». Самый устойчивый пейоративный термин — лягавые — свидетельствует об этом со всей очевидностью. При привычной подсознательной (а зачастую и осознанной) ассоциации себя с волком-одиночкой (или — себя и «своих» — с волчьей стаей), добывающим «живую» пищу и подверженным гонениям и облавам со стороны общества, исходный образ вполне очевиден. При этом «братва» и «менты» относятся друг к другу как негатив к позитиву, при сохранении прочной взаимной связи и общего «структурного единства», что выражено как в пейоративных терминах (милиция — волкú, но волкú позорные), так и в параллелизме соответствующих реалий в разного рода ритмически организованных текстах — присказках, песнях, прибаутках и проч. (Урки и «мурки» играют в жмурки; или: С кем ты теперь, и кто тебя целует, / Начальник лагеря иль старый уркаган…).
Тот же «стайный» принцип четко виден в системе отношений между «черной мастью» и ворами, в силу тех или иных причин пошедшими на разного рода сотрудничество с властью — да и в самом наименовании последних: суки. После введения практики сознательного ссучивания тюремными властями целых этапов и, в особенности, после использования уголовников в качестве живой силы на фронте, в периоды тяжелых боев 1941-1942 годов, противостояние между ворами и суками в советских лагерях приобрело характер настоящей затяжной стайной войны, ведшейся по всем «волчьим» правилам. Власти же, умело используя известный принцип «разделяй и властвуй», зачастую откровенно натравливали сук на воров и обратно, а тех и других — на политзаключенных, выказывая немалое «нутряное» знание законов, по которым функционирует «стая». Так, вовремя пришедший в пересыльную тюрьму большой этап сук при известном попустительстве начальства был вполне в состоянии самостоятельно ссучить если не всех, то подавляющее большинство сидящих здесь воров, облегчая тем самым тюремным властям «воспитательную работу» и давая основание надеяться на более высокие «нормы плана» на принудительных работах.