Рассматривая развитие русского языка в период большевистской диктатуры, нельзя не согласиться с замечанием А. Горнфельда о том, что этот язык растет «в стране с притуплённым личным почином, жизнь которой искони в значительной степени определяется начальством» («Новые словечки и старые слова», стр. 14). Отсюда проистекает и то, что некоторые моменты в языке не являются результатом свободного народного творчества, а привнесены извне, навязаны языку «сверху». Правда, многое, втиснутое в него насильно, со временем выбрасывается им как ненужный и вредный сор.
По утверждению самих же марксистов, пришедших к власти в России, их учение создано не народными массами, а кучкой ученых интеллигентов, язык которых часто находился ближе к латыни, бывшей в средние века международным языком, чем к родной речи и пестрел выражениями вроде: «финансовая олигархия», «аграрная реформа», «капиталистическая эксплоатация», «классовая дифференциация», «диалектический материализм», «оппортунизм», «оппозиция», «индустриализация» и т. п. Отсюда и непонятность его для человека из народа, к которому направлялись слова вождей революции, строивших свою речь на интернациональной политической терминологии, часто вывезенной из эмиграции.
Попытка в слишком большой мере интернационализировать русский язык привела к тому, что последний засорился варваризмами, вдобавок искажавшимися малознающими людьми (часто, к сожалению, обладавшими духовным и административным влиянием на массы) [8].
Так слово «констатировать», например, восемь раз употребленное в одном только постановлении СНК РСФСР от 12 июня 1925 года, всё же не освоено массами как орфоэпически, так и орфографически. И до сих пор не то по ассоциации с именем «Константин», не то по созвучию со словом «станция» очень многие упорно говорят и пишут «константировать». То же можно сказать и о слове «проблема», искажаемой порой в «промблема», очевидно, по ассоциации с часто встречающимся элементом аббревиатур – слогом «пром» (промышленный).
О неудачном применении слов иностранного происхождения достаточно резко высказывался и сам Ленин:
«Русский язык мы портим. Иностранные слова употребляем без надобности. Употребляем их неправильно. К чему говорить «дефекты», когда можно сказать «недочеты» или «недостатки» или «пробелы».
Конечно, когда человек, недавно научившийся читать вообще и особенно читать газеты, принимается усердно читать их, он невольно усваивает газетные обороты речи. Именно газетный язык у нас, однако, тоже начинает портиться. Если недавно научившемуся читать простительно употреблять, как новичку, иностранные слова, то литераторам простить этого нельзя. Не пора ли нам объявить войну употреблению слов без надобности?
Сознаюсь, что если меня употребление иностранных слов без надобности озлобляет (ибо это затрудняет наше влияние на массу), то некоторые ошибки пишущих в газетах совсем уж могут вывести из себя. Например. Употребляют слово «будировать» в смысле возбуждать, тормошить, будить. По-французски слово «bouder» (будэ) значит сердиться, дуться. Перенимать французско-нижегородское словоупотребление значит перенимать худшее от худших представителей русского помещичьего класса, который по французски учился, но, во-первых, недоучился, а во-вторых, коверкал русский язык.
Не пора-ли объявить войну коверканью русского языка?»
Цитированная нами статья была посмертно напечатана в «Правде» от 3 декабря 1925 года.
Примерно за сто лет до Ленина, но с еще большей резкостью о вреде варваризмов высказался Пушкин. Он, призывавший учиться русскому языку «у московских просвирен», полностью признавал преимущества народной речи перед искусственно насаждаемой иностранной лексикой. Пушкин сам, хотя и воспитанный на французской культуре, чувствовал, что подлинным творцом русского языка является народ с его простой речью; он отмечал, что «разговорный язык простого народа, не читающего иностранных книг, и, слава Богу, не искажающего, как мы, своих мыслей на французском языке, достоин также глубочайших исследований».
Позже, бывший директор Института Маркса-Энгельса-Ленина Д. Рязанов вынужден был признать:
«Мы разучились говорить на хорошем ядреном русском языке. Мы до сих пор еще злоупотребляем советским птичьим языком».
Как бы это ни звучало парадоксально, но именно Революция создала в России исключительно благоприятную почву для засилия всякой канцелярщины, бюрократии и соответствующего им языка.
«К сожалению наш аппарат, страдающий до сих пор бюрократическими извращениями, среди прочих изъянов сохранил и канцелярский бюрократический язык».
(Гус, Загорянскнй. Коганович. Язык газеты, 225).
В «Литературной Энциклопедии», т. И, 1929, в статье «Газета», мы читаем:
«Язык наших газет характеризуется резолютивно-тезисными оборотами, канцеляризмами, архаизмами, ничем не оправданными инверсиями, ненужными варваризмами и неологизмами… Бедны наши газеты и поэтическими приемами: тропы, фигуры и эпитеты не блещут здесь оригинальностью, шаблонны».
На это же указывает и В. Гофман («Язык литературы», стр. 63), говоря, что «Михаил Презент в своей небольшой книге «Заметки редактора» (1933 г.)…справедливо восстает против канцелярско-бюрократической фразеологии, засоряющей газетно-журнальный язык, против обедненного словаря…».
То, что указанные авторы отмечали, как уродливое явление в 20-ых годах, оставалось типичным для партийно-бюрократического языка и через двадцать с лишним лет, как это отмечает Б. Галин в своем нашумевшем очерке «В одном населенном пункте» (Новый Мир, №11, 1947):
Но была одна особенность в его речи, которая поразила меня. Он почему-то любил вводить в свою свободно текущую речь тяжелые бюрократические обороты, вроде: «в данном разрезе», «на сегодняшний день»…
Я остался с ним один на один и спросил:
– Откуда, Герасим Иванович, вы взяли эти никчемные слова? – Он удивился и даже обиделся.
– Ведь так говорит мой сын (второй секретарь райкома – Ф.), так говорит Василий Степанович Егоров (первый секретарь райкома – Ф.), так говорите и вы, товарищ Пантелеев (штатный пропагандист райкома – Ф.).
Такую тяжеловесность и нескладность речи, на этот раз младшего поколения партийных работников – комсомольцев, отмечал и В. Викторов в статье «Язык великого народа» (Комсомольская Правда, 16 окт. 1937):
«…Неприятно и странно слышать из уст многих комсомольских работников исковерканную, нестройную речь, уснащенную дикими выражениями, вроде «на сегодняшний день мы имеем», произвольными ударениями в словах, неимоверными по длине периодами, в которых нет ни складу, ни ладу… Многие комсомольские работники бесконечно злоупотребляют местоимением «который»…
В своей статье «Назревшие вопросы» (Предсъездовская трибуна: Лит. Газета, 23 ноября 1954) Н. Задорнов также признает, что «…канцелярщина въедается у нас в народный язык и местами сушит его. Не раз приходилось мне слышать, что молодежь в деревнях и на заводах, да и в высших учебных заведениях подражает в разговоре выражениям деловых бумаг. Часто канцелярские обороты речи считаются чем-то вроде хорошего тона» [9].
Такой бюрократический язык, хотя и бытует в революционную эпоху, но полон архаизмов, еще церковно-славянского происхождения: сей, кои, коего, коему, каковой, таковой, дабы, ибо и множество других.
Но всё же основным процессом в советском языке, конечно, явилась не архаизация [10], а политизация его при широком применении сокращений. Если Ленин пытался определить новый общественный строй формулой:
советы + электрификация = коммунизм,
то говоря о состоянии русского языка в начальный период существования советской власти можно для образности воспользоваться аналогичным построением:
политизация + аббревиация = советский язык.
Насколько новые формы жизни, а с ними и соответствующая лексика были по началу чужды народу, так как в значительной степени, создавались не им самим [11], а где-то в правительственных кругах, свидетельствует небольшой диалог, данный Ф. Гладковым в его нашумевшем и в свое время очень популярном романе «Цемент»:
– Кто ехал с тобой в фаэтоне?
– Товарищ Бадьин… предисполкома…
– Предисполкома? Это по каковски?
– По таковски. По русски.
– Врешь. Русский язык не такой. Это ваш жаргон…
(105).
Но этот «жаргон» неумолимо утверждался и даже развивался, охватывая живую речь и литературу. Так, у того же Гладкова находим целые фразы, построенные на советской терминологии, которые нашим предкам показались бы совершенно чуждыми и непонятными, даже не русскими:
Мы об этом говорим на каждой партконференции, на съездах советов и профсоюзов: производительные силы, экономический подъем республики, электрификация, кооперация и прочее. (Там же, 83).
«Говорили, и многие не понимали», – могли бы мы добавить.
Не менее показательным в смысле насыщенности литературной речи советской спецификой является и отрывок из романа Шолохова:
Процент коллективизации по району – 14,8. Всё больше ТОЗ. За кулацко-зажиточной частью остались хвосты по хлебозаготовкам. (Шолохов, Поднятая целина, 8).
Если в этой фразе найдутся еще «нейтральные» русские слова: «всё больше» и «остались», то, например, в следующем предложении, разбитом по отдельным словам и словосочетаниям:
«…райпартком/по согласованию с райполеводсоюзом/вы-двигает на должность/председателя правления колхоза/уполномоченного райпарткома/двадцатипятитысячника/товарища Давыдова. (Там же, 111).
всё является непрерывной вязью советских выражений, и только в конце к ним примыкает нейтральная, вневременная русская фамилия «Давыдов».
Следующие фразы из книг, написанных уже после Второй мировой войны, также говорят о множестве существующих в языке советизмов:
Он читал вывески: «Приемный пункт Заготживсырье», «Сберкасса», «Ларек Сортсемовощь». (Вс. Кочетов, «Под небом родины», Звезда, № 10, 1950).
Геннадий служил в экспедиции Союзпечати, по автотранспорту – в Заготзерне, снабженцем в гостинице, опять по автотранспорту в Главрыбсбыте… (В. Панова, Времена года, 76).
Николай Николаевич снял телефонную трубку и стал звонить в крайплан, в крайсельпроект, в крайзу, в крайснаб, в крайсельэлектро… (Бабаевский, Кавалер Золотой Звезды, 197).
Известный английский писатель Джордж Орвелл, автор блестящих сатир на советскую действительность – «Скотский хутор» (The Animal Farm) и «1984» (Nineteen Eighty Four), разрабатывает в этой своей последней книге вопросы языка будущего, который, якобы, воцарится при победившем «ангсоце» (Ingsoc), т. е. английском социализме, и посвящает этой проблеме специальный раздел: «Appendix – The Priciples of Newspeak». Совершенно очевидно, что проницательный автор пародирует русский язык советского периода, заявляя, между прочим:
«Новоречь была построена на английском языке, как мы теперь знаем, хотя много фраз в новоречи, даже если они не содержали новообразованных слов, были бы едва понятны человеку, говорившему на английском языке нашего времени…Название всякой организации или группы людей, доктрины или страны, учреждения или общественного здания, неизменно сокращалось, пока оно не принимало обычной формы, а именно, не превращалось в одно легко произносимое слово с возможно меньшим количеством слогов, которое сохраняло бы связь со своим первоначальным происхождением». (Перевод наш – Ф., р.р. 304, 309).
Жизнь, сведенная согласно марксо-ленинской доктрине к борьбе классов, партийной бдительности и трудовому энтузиазму масс, привела к тому, что литературный и разговорный язык был также сведен к унылому перечню или набору стандартных словосочетаний, замкнувших политический горизонт и серый быт советского гражданина.
Этот гражданин, иногда малограмотный, не всегда разбирающийся в подлинном смысле исконных слов родного языка, должен был оперировать множеством непонятных ему слов политической терминологии, созданной не потребностями его личного «я», а государственными формами, заранее заготовленными большевистской кликой.
В основном, эту фразеологию можно разбить на ряд семантических гнезд, с постоянными элементами (класс…, марке…, ленин… и т. д.) иногда иностранного, иногда местного происхождения, но всегда в каком-то новом словесном соединении, чуждом дореволюционному русскому языку:
«беспартийный большевик», «блок коммунистов и беспартийных», «буржуазная агентура», «буржуазное загнивание, перерождение», «буржуазные предрассудки», «великодержавный шовинизм», «водительство партии», «восстановительный период», «враг народа», «врастание кулака в социализм», «выкорчевывание остатков эксплуататорских классов», «генеральная линия партии» (термин, вошедший в широкое употребление со времени борьбы сталинской клики с троцкистской оппозицией в 1926-27 гг.), «гнилая идеология», «гнилой либерализм», «движущие силы революции», «заклеймить пособников классового врага», «идейная перестраховка», «идейно-политический уровень», «идеологически-(не)выдержанный», «империалистическая война», «капиталистическая эксплуатация», «капиталистический мир», «капиталистическое накопление, окружение», «классики марксизма-ленинизма», «классовая бдительность, группировка, прослойка», «классовое самосознание», «классово-чуждый элемент», «кулацкая агентура, идеология, опасность», «левый (левацкий) загиб, заскок, уклон» (так партийная печать окрестила выступления в конце 1928 и в начале 1929 гг. партийцев-«леваков» – Шацкина, Ломинадзе, Стэна), «ленинские дни», «ленинский призыв, уголок», «ликвидация кулака как класса», «марксистский подход», «марксистско-ленинский», «марксо-ленинский семинар», «массовая литература», «массово-политическая работа», «международная реакция, солидарность», «мелкобуржуазные замашки», «мелкобуржуазное перерождение», «меньшевиствующий идеализм», «меньшевистское охвостье», «местный национализм», «мировая буржуазия, революция», «мировой пролетариат», «на основе сплошной коллективизации», «обобществленный сектор», «основоположники марксизма-ленинизма», «партия-авангард рабочего класса», «партийно-массовая работа», «поджигатели войны», «построение социализма», «правый оппортунизм», «пятилетка в четыре года» (лозунг, выдвинутый Комсомолом в 1929 г.), «раскрепощение женщины», «революционная бдительность, законность, солидарность, целесообразность», «реконструктивный период», «ровесники Октября», «социальный заказ», «строители социализма», «тихой сапой», «третий решающий» (название 1931 г., третьего года первой пятилетки, который должен был решить вопрос об успешности осуществления пятилетнего плана социалистической реконструкции народного хозяйства), четвертый завершающий» (1932 г., последний год первой пятилетки), «целевая установка», «энтузиазм масс» и множество им подобных.
Естественно, что в большевистской печати сталинского периода нельзя найти какой-либо критики политических штампов, но всё же в книге проф. А. Н. Гвоздева «Очерки по стилистике русского языка» (стр. 71) имеется общая отрицательная характеристика штампов, под которую нетрудно подвести и чисто-советские их образцы:
«Речевые штампы теряют образность вследствие их привычности, вследствие того, что словесное выражение остается застывшим, примелькавшимся, в него перестают вдумываться…»
Говоря о советских речевых шаблонах, надо иметь в виду именно словосочетания, а не отдельные составляющие их слова (ровесник – октябрь; поджигатель – война и т. п.), известные и дореволюционному языку. Об условности этой фразеологии убедительно говорит упомянутый выше Л. Ржевский (Язык и тоталитаризм, стр. 27):
«Таковы сочетания типа «революционная законность», «революционное право», «социалистическая этика» и т. д.
Нетрудно проследить, что эти, казалось бы, «уточняющие» определения на самом деле, выполняя пропагандную задачу, опустошают определяемые ими понятия. Понятие законности, несмотря на абстрактность, всегда поддавалось логически четкому раскрытию. Но что такое «законность революционная»? Каждому, конечно, понятно, что это – нечто, допускающее, скажем, возможность совершенно по-разному судить двух подсудимых, обвиненных в одинаковых преступлениях: одного отправить в ссылку, другого же, принимая во внимание пролетарское происхождение и партийный билет, оправдать».
Здесь же будет уместно упомянуть и о двух новых видах штампов, существовавших под знаком культа Сталина и гигантомании. Отсутствие внутренних связей между Сталиным и народом привело к тому, что правительственные круги и подхалимы «на местах» требовали от рядовых граждан ежедневного, чуть ли не ежечасного подтверждения их преданности партии и правительству, персонифицированных в «гениальнейшем» Сталине. Подобная «преданность» должна была проявляться в безудержном и лицемерном славословии, направляемом по всякому поводу «отцу народов», «мудрому вождю и учителю», «лучшему другу» (колхозников, доярок, артистов и т. д.), «великому вождю прогрессивного человечества», «гениальному продолжателю дела Маркса-Энгельса-Ленина», «гениальному кормчему страны социализма», «великому полководцу революции», «организатору великих побед», «знаменосцу мира во всем мире» и т. д. и т. п.
Эпитет «сталинский» стал узаконенным синонимом всего положительного, первоклассного, наилучшего: «под солнцем сталинской конституции», «сталинский блок коммунистов и беспартийных», «сталинская забота о человеке», «сталинская закалка» (школа, выучка), «сталинская премия», «сталинский лауреат», «сталинский стипендиат», «сталинские соколы», «сталинское племя», «сталинский урожай», «сталинский маршрут», «сталинский план преобразования природы», «сталинские стройки коммунизма», «великие сооружения сталинской эпохи» и пр.
Оказывается, что даже сухое слово «бюджет» в совмещении с эпитетом «сталинский» приобрело совершенно необычайные свойства, судя по выступлению В. Лебедева-Кумача на Второй сессии Верховного Совета РСФСР 1-го созыва (цит. по «Известиям» от 30 июня 1939 г.):
Бюджет. В коротком слове этом
Ничего как будто чудесногонет.
Но оно загорится чудесным светом
Если мы скажем «Сталинский бюджет».
В своих восторгах по поводу чудесных свойств этого эпитета от Лебедева-Кумача не отстал и Александр Бек (Зерно стали, Профиздат, 1950, стр. 182):
– А наша авиация? – продолжал товарищ Серго. – Разве зря она зовется сталинской? И разве зря мотор, над которым вы работаете, мощный советский авиационный мотор… разве зря мы его тоже будем называть сталинским мотором?…Сталинский мотор! Вот награда нам…
В свое время, выступая на VII Съезде советов, писатель А. Авдеенко, автор нашумевшей книги «Я люблю», в своей речи, напечатанной в «Правде» от 1 февраля 1935 г., заявил, обращаясь к Сталину:
«…Люди во все времена, всех народов, будут твоим именем называть всё прекрасное, сильное, мудрое, красивое. Твое имя есть и будет на каждом заводе, на каждой машине, на каждом клочке земли, в каждом сердце человека».
Но уже непосредственно после смерти Сталина началась «переоценка ценностей», убедительные примеры которой приводит Е. Юрьевский в своей статье «Вторые похороны величайшего полководца» (Новое Русское Слово, Нью-Йорк, 20 и 21 июля 1954 г.).
Готовясь к новой войне, советское правительство вынуждено развеять миф о якобы гениальном полководце, единолично спасшем Россию от гитлеровского нашествия. Отмечая те или иные даты, связанные со Второй мировой войной, советские газеты уже не заикаются о сталинской артиллерии, о сталинских принципах ведения боя, о десяти пресловутых сталинских ударах. «Нынешние правители, – говорит Е. Юрьевский, – признали, что так называемая «сталинская эпоха» была проникнута порочным «культом личности». Стараясь доказать, что они были отнюдь не «мальчиками на посылках» у «вождя и учителя», а «соратниками, значение которых лишь искусственно затемнялось тем, кто считал себя великаном», лица, стоящие сейчас у власти в СССР, вынуждены опровергнуть легенду о всесторонней гениальности Сталина, а параллельно с этим уничтожить и еще недавно старательно насаждавшиеся речевые штампы, отражавшие культ Сталина. Так, в 4 издании «Философского словаря» 1953 г., в сильно сокращенной биографии Сталина он уже не именуется ни творцом Октябрьской революции, ни другом Ленина, ни даже творцом конституции.
Неприглядность советской жизни, расхождение многообещающей пропаганды и невеселой, подчас трагической действительности вызвали у властей необходимость в словесном одурманивании, правда, часто разоблачавшемся в народе. Самолюбование и самовосхваление являются ширмой, прикрывающей безотрадное существование советских республик, за которыми установились казенно-восторженные эпитеты: цветущая Украина, солнечная Грузия и т. п.
Одной из отличительных черт сталинской политики являлась и гигантомания – не так само стремление ко всему самому большому, грандиозному, дотоле недосягаемому, но, что значительно хуже, назойливое уверение в существовании всего этого в «стране победившего социализма».
Француз Мерсье, побывавший в 1935 г. в СССР, в своей книге URSS; reflexions par Ernest Mercier, 1936, правильно отметил:
«Тенденция создавать всё в колоссальных, сверхамериканских масштабах, без всякой к тому необходимости, проистекает из стремления внушить гражданам чувство гордости за свою принадлежность к самому передовому народу в мире, в социальном и техническом отношениях. Этим объясняется, между прочим, и план постройки в Москве Дома Советов, вышиной в 450 метров».
В тон ему один наблюдательный русский в брошюре «Большевизм – враг русского народа» (1944 г.) удачно заметил, что в СССР вместо хлебопекарен – «хлебозаводы», вместо столовых – «фабрики-кухни», вместо обычного спортивного соревнования – «спартакиада», вместо курсов – «учебный комбинат», вместо сел.-хоз. имения – «фабрика зерна», вместо водохранилища – «Московское море», вместо дома пионеров – «дворец пионеров» [12], вместо дороги – «магистраль» или даже «сверхмагистраль» и т. д.
Отсюда и гиперболические обороты:
огромные достижения,
небывалый (колоссальный) рост,
невиданные перспективы,
неслыханный расцвет,
на недосягаемую высоту,
великие стройки (сооружения) коммунизма и т. п. [13]
Правда, надо сказать, что опыт пятилеток доказал нежизненность многих громоздких «гигантов». Они были обречены на «разукрупнение», согласно резолюции всесоюзного партийного съезда:
«XVIII съезд ВКП(б) требует решительной борьбы с гигантоманией в строительстве и широкого перехода к постройке средних и небольших предприятий во всех отраслях народного хозяйства Союза ССР».
«Разукрупнению» подверглись не только производственные, но и административные единицы страны, что повлекло за собою и увеличение бюрократического аппарата. Очень показательно в этом отношении появление незадолго до войны бесчисленного множества новых мелких народных комиссариатов, а вместе с ними ряда новых уродливых аббревиатур, употребление которых часто делало речь просто косноязычной:
Наркомобщмаша, Наркоммясомолпрома, Наркомпромстроймата, Наркомместтопа и др.
Если отдельные самостоятельно-мыслящие личности в СССР критически воспринимали советские штампы, то основная масса населения усваивала их, иногда не совсем понимая, иногда же не понимая их вовсе (по специально проведенным тестам, о которых сообщают в своей книге «Язык газеты» Гус, Загорянский и Коганович, 25% предложений, встречающихся в газетах, широкой публикой не понимаются). Недаром «Правда», за № 86, за 1926 г., в незамечаемом ею противоречии с политикой партии, органом которой она является, вынуждена была заявить, что «бич нашей культработы – штамп».
Л. Тан справедливо отмечает в своей интересной статье «Запечатленный язык» (Новый Журнал, Нью-Йорк, ХХШ, 1950, стр. 282), что:
«…Советский человек, читая передовицы, слушая радио, посещая собрания, испытывает такое воздействие речевых шаблонов, которому не в силах противостоять самое яркое индивидуальное словоупотребление…
Советский человек начинает «с воодушевлением» писать и говорить о «своей беззаветной преданности партии Ленина-Сталина», «беспредельной любви к социалистическому отечеству» – «новом» качестве «партийных и непартийных большевиков», он «клеймит презрением» преклонение перед «гнилостной буржуазной культурой», «решительно изживает» из своего сознания «пережитки старого», «активно включается в…», «торжественно заверяет… в том, что…», «изыскивает», «выявляет» и «ликвидирует», «мобилизует все силы на…», «добивается рекордных успехов в…», «приходя к новым очередным победам», «возможным только под руководством…» и т. д. и т. п.».
Подобная убогая стандартность советской фразеологии подчеркивается не только в эмигрантской прессе, но она привлекла внимание и советских сатириков – поэта М. Слободского и известного фельетониста Г. Рыклина:
К словам ярлыки приколоты, -
Готовы определения:
– Как «уголь»?
– Черное золото.
– А «хлопок»?
– Белое золото.
– А «лес»?
– Зеленое золото.
– А «нефть»?
– Здесь «жидкое золото».
Имеется для сравнения…
Он в раздумьи не застынет:
Нет ни трудности, ни тайн.
Кто верблюд? – «Корабль пустыни»!
Кто «корабль степей»? – Комбайн.
Кто ткачиха? – «Мастер пряжи».
Слесарь? – «Мастер молотка».
У него доярка даже
– «Знатный мастер молока»…
(Цит. по «Новому Русскому Слову», 30 янв. 1951).
«…Это было очень оживленное собрание и о нем стоит рассказать… За городом на веселой весенней лужайке собрались имена существительные…
…К нам, например, [промолвили Прения] журналисты прикрепили на всю жизнь глагол «развернулись» и нам из-за него дышать невозможно. Как только газетчик упоминает о прениях, сейчас же его перо уже само выводит «развернулись»…
– У меня тоже нелады с глаголом, – - сказала хорошенькая Окраина. – За мной как тень бродит глагол «преобразилась». И обязательно в таком сочетании: «преобразилась до неузнаваемости»…
– А я упорная, – сказала Борьба. – Чудесная характеристика, что и говорить! Но нельзя же всю жизнь одно и то же! Ведь русский язык красив, богат и разнообразен!
…Многие журналисты [произнесла Речь] привыкли называть меня взволнованной, и нет мне в жизни другого прилагательного. Иногда на одной странице я восемь раз взволнована…
– А нам на двоих, на меня и на Образ, выдали одно прилагательное, – грустно сказал Факт. – Вы его хорошо знаете: это прилагательное «яркий». Яркий образ. Яркий факт. Так и ходим со столбца на столбец, сияя своей яркостью…
– А вот я всегда целый, – заявил Ряд. – Так у нас и шпарят: «целый ряд домов», «целый ряд людей»…
В общем, как видите,… на лужайке, недалеко от окраины, которая за сравнительно небольшой отрезок времени до неузнаваемости преобразилась, широко развернулись прения, и целый ряд ораторов выступил со взволнованными речами, где были приведены яркие факты упорной борьбы имен существительных против шаблона». (Подчеркнуто автором). (Совещание имен существительных, Крокодил, 30 мая 1951).
Стандарность словосочетаний в языке советской литературы вызывает не только улыбку, но и возмущение. Так, выступая на Втором всесоюзном съезде писателей К. Чуковский взволнованно вопрошал:
«Как можно, например, поверить, что мы восхищаемся художественным стилем Некрасова, если об этом самом Некрасове мы пишем вот такие слова:
«Творческая обработка образа дворового идет по линии усиления показа трагизма его судьбы»… Что это за «линия показа»? И почему эта непонятная линия ведет за собой пять родительных падежей друг за дружкой… И что это за надоедливый «показ», без которого в последнее время, кажется, не обходится ни один литературоведческий опус («показ трагизма», «показ ситуации» и даже «показ этой супружеской четы»)? И что это за такая «линия», которая тоже вошла в жаргон литературоведческих книг так прочно, что мелькает чуть ли не на каждой странице…
Если ты написал «отражают», нужно прибавить «ярко»; если «протест», то «резкий», если «сатира», то «злая и острая». Десятка полтора таких готовеньких формул зачастую навязываются учащимся еще на школьной скамье…
Каждое из них (словосочетаний – Ф.) вполне законно и правильно, и почему же не воспользоваться ими при случае. Но горе, если они в своей массе, в своей совокупности определяют стиль наших книг и статей». (Литературная Газета, 25 дек. 1954).
Бездушное употребление слов, превращенных в ничего не говорящие штампы высмеивалось еще значительно раньше 3. Маяковским в его уничтожающем стихотворении «Искусственные люди»:
Разлад в предприятии -
грохочет адом,
буза и крик.
А этот, как сова,
два словца изрыгает
– Надо
согласовать.
Учрежденья объяты ленью.
Заменили дело канителью длинною.
А этот
отвечает
любому заявлению
– Ничего,
выравниваем линию. -
Надо геройство,
надо умение,
чтоб выплыть
из канцелярщины вязкой,
а этот
жмет плечьми в недоумении
– Неувязка…
…Разлазится всё,
аппарат вразброд,
а этот,
куря и позевывая,
с достоинством
мямлит
во весь свой рот
– Использовываем. -
Тут надо
видеть
вражьи войска,
надо
руководить прицелом,
а этот
про всё
твердит свысока
– В общем и целом…
(Подчеркивание наше – Ф.)
Совмещение не к месту употребленных фраз и общая малограмотность давали комическое преломление штампов. Первым, кто литературно отобразил это явление, оказался столь популярный, позже жестоко осужденный партийной критикой, Михаил Зощенко:
Вот они и подрались.
А только надо сказать, промежду них не было классовой борьбы. И тоже не наблюдалось идеологического расхождения. Они оба два были совершенно пролетарского происхождения. («Серенада»).
В нашей, так сказать, пролетарской стране вопрос об интеллигенции – вопрос довольно острый. Проблема кадров еще не разрешена в положительном смысле, а тут, я извиняюсь, женихи. («Спекулянтка»).
Спустя много лет журнал «Крокодил» пародировал штампованную речь докладчиков на собраниях в бытовой юмореске «Критик в парикмахерской» (10 мая 1950), где на вопрос парикмахера, доволен ли клиент его работой, следовал пространный ответ:
– Видите ли, с одной стороны, будто всё охвачено, но, с другой – не всё на надлежащем уровне. Отдельные волосы явно выпирают. Положительный характер зачеса не скрывает пробела на макушке, но удачное включение одеколона вполне компенсирует общие недостатки.
Подобное же юмористическое применение штампов находим и у Л. Ленча:
…раз ты вышла замуж за руководящие кадры – должна быть культурной… (Дорогие гости, 37).
– Ну, а как тут у вас идут танцы?… Как говорится, каков процент охвата? (Там же, 73).
Можно допустить, что в первые годы Революции штампы, насаждаемые властью, привились из-за языковой нетребовательности серой массы, вовлеченной в построение советского государства. Но время шло, а уровень грамотности советского обывателя всё еще оставался низким. Некоторые писатели (в частности, Б. Пильняк) охотно обыгрывали языковые ляпсусы, другие же, как К. Ф. Федин, возмущались падением культуры речи, откровенно заявляя:
«Можно было бы собрать неисчислимое множество примеров безграмотности повседневной нашей литературной действительности… Ошибки, повторяемые газетой и журналом, усваиваются всей страной. А мы ликвидируем неграмотность и насаждаем безграмотность…» («Фельетон о языке…», Звезда, № 9, 1929).
Через два с лишним десятилетия К. Паустовский в статье «Поэзия прозы» с горечью писал о том, что «много искаженных, испорченных слов проникает в газеты и даже в художественную литературу».
Действительно, в течение многих лет советы уделяли преподаванию русского языка самое незначительное внимание, делая упор на политическое воспитание молодежи и ее техническое образование. Неудивительно поэтому, что некая Е. Строгова в своей статье «О невежестве» (Известия, 27 июня 1936), говоря о культурном уровне студентов Института мясной промышленности, вынуждена была констатировать:
«…На диктанте студенты получили почти поголовные «неуды». Из 73 дипломников 30 человек не были допущены к дипломному проектированию, потому что обнаружили безграмотность на экзамене по русскому языку…»
Т. Косых, директор Московского государственного педагогического института и проф. И. Устинов, декан факультета языка и литературы, подтверждали, что «…с преподаванием его (русского языка – Ф.) в нашей средней и высшей школе дело обстоит крайне неблагополучно. Несомненно, за последнее время произошли сдвиги в сторону повышения грамотности учащихся. Однако, эти сдвиги далеко недостаточны. Так, например, грамотность отличников, поступивших в 1937/8 учебном году на литературный факультет Московского государственного педагогического института, оказалась не на должной высоте. В проверочном диктанте часть «отличников» сделала до 20 ошибок». (Правда, 29 июля 1938).
Шли годы, а грамотность и культурность речи в СССР продолжали оставаться на недопустимо-низком уровне. Академик С. Обнорский жаловался, что «…наша средняя школа всё еще не достаточно вооружает учащихся подлинным знанием русского языка, не прививает им вкуса к культуре речи… Но работа над культурой речи не может ограничиться только стенами средней школы… Наблюдаемые сейчас в этом отношении беспечность и безразличие в вузах как со стороны студентов, так и со стороны профессуры, являются существенной помехой в общем подъеме языковой культуры нашей страны». («Заметки о культуре речи», Известия, 23 июня 1940).
В декабре 1954 года Н. Задорнов всё еще отмечал в цитированной выше статье, что «наша учащаяся молодежь недостаточно хорошо владеет речью, а грамотно пишет, лишь пользуясь ограниченным количеством слов и выражений».
Результатом такого падения культуры речи и невнимания к изучению родного языка явилось и то, что районные газеты «полны безграмотной чепухи», по утверждению известного журналиста Г. Рыклина («О культуре слова», Правда, 5 мая 1938). Он указывает, что «…в районной газете «Ленинский Путь» (Омская область)…то и дело мелькают такие фразы:
«- Разговаривают о ликвидации неграмотных и малограмотных…
– Хужее дело обстоит…
– Тягловую силу считают только кормить овсом…»
Впрочем, и на страницах столичной прессы авторы встречали такие, мы бы сказали, странные прилагательные как «плательные ткани» или «мальчиковая обувь».
Последнее выражение встречаем и в нашумевшем романе В. Пановой «Времена года», стр. 340:
Она надела приготовленную заранее рабочую робу: мальчиковые ботинки, стеганые штаны…
Этим прилагательным пользуется и О. Берггольц в своей статье «О наших детях», помещенной в «Литературной Газете» от 25 марта 1954 г.:
В связи с этим раздельным обучением получается, что у нас отдельные мальчиковые пионерские отряды и отдельные девочкины пионерские отряды.
Смешное от безграмотности – явление, характерное не только для советского языка, и потому мы остановимся всего лишь на нескольких примерах.
Так, «низовые» работники торговли иногда старались «культурно» обслужить покупателя, предлагая ему «детское мясо» вместо «мяса для детей» по соответствующему талону продовольственной карточки или «брачные фрукты» вместо бракованных фруктов. Сапожная артель объявляла о своем намерении шить «детские ботинки из кожи родителей», а продавцы керосина вывешивали подчас красноречивые надписи: «Гражданкам с узким горлышком керосин не отпускается», протестуя таким образом против неудобных для наполнения сосудов.
После постановления партии и правительства о проверке мер и весов в государственных магазинах, вызванного систематическим обмериванием и обвешиванием потребителя, безграмотные завмаги вывешивали иногда плакаты вроде следующего:
«Встретим покупателя полновесной гирей».
Ю. Трифонов, описывая студенческую вечеринку, показывает, как учащаяся молодежь пародирует подобную фразеологию:
– Прямо перед входом висел большой плакат: «Ударим по имянинникам доброкачественным подарком». (Студенты, 110).
Но, конечно, комические моменты в языке были порождены не только безграмотностью. Нередко народ сознательно творил слова, потешные сами по себе, или вызывающие смешные ассоциации. Так появились «фабзаяц» от «фабзавучник», «комса» от «комсомолец» (имелась в виду мелкая рыбешка), «сопляжник» от «бывающий вместе на пляже», и т. д. Эти слова не только вошли в быт, но даже проникли в поэзию. У А. Безыменского, например, мы находим стихотворение под названием «Фабзаяц-май», а в другом стихотворении, рисуя картину студенческого общежития, тот же поэт пишет:
…Народищу, что зерен в жите,
Всё комнарод или комса.
Естественно, что наряду с безобидным юмором народ создает и сатирическое отображение действительности, но с утверждением советской власти и имманентного ей террора сатира должна была умолкнуть: закрылись все юмористические журналы («Смехач», «Бегемот», «Чудак», «Бузотер» и др.), кроме официально-партийного «Крокодила». После «показательных процессов» 1936-38 гг. фельетоны почти исчезли со страниц «Правды», «Известий» и других газет, а их авторы – из числа находящихся на свободе. Полосы газет стали такими безнадежно серыми и скучными, что даже В. Лебедев-Кумач вынужден был «наивно» опросить:
«…где у нас острый сатирический фельетон? Почему он пропал? Где у нас веселая и умная стихотворная шутка? Почему не видно у нас «кавалерию острот, готовой ринуться в гике?» (Правда, 6 янв. 1939).
Устное сатирическое творчество ушло в глубокое подполье, породив многочисленные и яркие антисоветские анекдоты, не являющиеся компетенцией данной работы. В обиходе же допускаются, да и то не официально, лишь хозяйственно-бытовые юморески.
Вспомним, например, что в голодные годы гражданской войны и разрухи, хозяева, приглашая гостей к столу, говорили: «Лошади поданы», а пирог с мясом вместо «кулебяки» именовали «кобылякой» (см. С. Карцевский, «Язык, война и революция», стр. 35).
В. Каверин, описывая студенческую вечеринку конца двадцатых годов, сообщал, как нечто общепонятное:
Колбаса была трех сортов – «Маруся отравилась», «За что боролись» и «Собачья радость». (Исполнение желаний, Гослитиздат, 1937, стр. 284).
В голодном 1933 г. единственным видом колбасы, имевшимся в открытой продаже, была колбаса из конины. Население непочтительно называло ее «Конницей Буденного», юмористически связывая появление этой колбасы с уходом в прошлое красной кавалерии, вытесняемой мотомехчастями.
В книге М. Соловьева «Записки советского военного корреспондента» (стр. 100) приводится народное добавление к знаменитой песне о коннице Буденного:
Товарищ Ворошилов, война ведь на носу,
А конная Буденного пошла на колбасу.
Запрещенная в начале революции продажа водки была вновь разрешена в бытность Рыкова председателем Совнаркома. Тогда водка стала именоваться «рыковкой», не без ехидного намека на приверженность самого предсовнаркома к «зеленому змию».
Ни одна советская женщина не может представить себе существования без «авоськи» – портативной сетки-корзинки, берущейся при каждом выходе из дому в надежде «авось что-либо дадут из товаров в одном из магазинов», т. к. снабжение населения производится чрезвычайно нерегулярно. Во время войны с Финляндией в 1939-40 году, в связи со всё более частым отсутствием товаров на рынке, «авоську» иногда называли «напраськой», но последнему наименованию не удалось вытеснить уже прочно вошедшее в быт слово:
Дарья Васильевна сунула в «авоську» банку для томата и отправилась за покупками. (Крокодил, № 14,1949, стр. 11).
Низкий жизненный стандарт советского гражданина характерен как скудостью пищи, так и бедностью одежды. Это повело к возникновению такого шутливого слова как «семисезонка», где компонент «семи…» удачно пародирует обычный «деми…» (демисезонное пальто) и подчеркивает, что рядовой советский человек должен обходиться единственной верхней одеждой в течение многих сезонов:
…В ту пору ж пальто семисезонное племяннику у Бога вымолила… (Леонов, Избранное, 472).
В период «военного коммунизма» население городов, испытывая острый недостаток в керосине и свечах, при отсутствии электричества, должно было прибегать к примитивному способу освещения – светильнику «коптилке», иронически прозванному «лампочкой Ильича» – намек на агитационное заявление большевиков, обещавших в кратчайший срок электрифицировать всю деревню. Через много лет, в годы разрухи, вызванные Второй мировой войной, с ироническим названием «коптилки» связывались уже иные ассоциации (см. стр. 124).
Для иронического выражения точности советский обыватель употребляет фразу «как часы, а часы как трамвай», намекая на расстроенное коммунальное хозяйство. В трамвае же, часто останавливающемся на неопределенное время, на объяснение кондуктора: «тока нет» пассажиры обычно едко возражают: «толка нет». Зато теплым юмором веет от названия средств передвижения, изобретенного москвичами:
Букашки – трамваи и троллейбусы, ходившие под буквой «Б» по Садовому кольцу. (М. Коряков, «16 октября», Новый Журнал, XX, стр. 215).
Многие советские жилые дома с минимальной кубатурой квартир и максимальным их количеством заслужили меткое прозвище «инкубаторов».
Также не минуло народное остроумие подписку на бесконечные займы, проводящиеся якобы по просьбе народа, но по сути «называемые трудящимся в обязательном порядке. Отсюда возникло выражение «добровольно-принудительно», со временем перешедшее и на другие мероприятия правительства. Аналогична судьба выражения «принудительный ассортимент», порожденного советской торговлей и перенесенного в другие области жизни.
Время от времени разнообразные группы советских работников – инженеры, агрономы, доярки, артисты и т. д. осыпаются орденами, что однако не уравновешивает неизмеримо большего числа осужденных и сосланных. Так как критерием для награждения служат не только действительные заслуги в той или иной области, но и слепое выполнение директив партии и правительства и повсеместное прославление советской политики, то наряду с термином «орденоносец» возникла и ядовитая кличка «орденопросец».
Производственно-технический термин «многостаночник, многостаночница» приобрел также и юмористически-бытовую окраску:
– Я, знаете ли, многостаночница!…
На языке тети Леки это означает, что она занимается всем, от маникюра на дому до стрижки пуделей включительно… (Л. Ленч, Дорогие гости, 10).
В сатирическом плане употребляется и ряд штампов. Стоило, например, очередному мероприятию вроде увеличения рабочего дня или введения закона о тюремном заключении за незначительное опоздание на работу и пр. обрушиться на советского гражданина, как последний иронически изрекал пресловутую фразу Сталина «Жить стало лучше, жить стало веселее…». Исчезновение с прилавков государственных магазинов предметов первой необходимости, в частности жиров, объяснялось тем, что… «масло растаяло под солнцем сталинской конституции» и т. д.
Отступая от научного метода исследования языка, авторы всё же считают нужным показать на нескольких примерах, что советский язык является блестящим документом не только многообразия форм лингвистического развития, но и фиксирует во всех тонкостях ход развития советской жизни. Недаром народная мудрость создала такую замечательную загадку о языке как «не мед, а ко всему льнет».
Очень показательной в смысле советской специфики оказалась область торговли; развитие ее лексики отображает те уродливые формы советской жизни, где плановое распределение товаров должно было заменить свободный рынок, использующий момент конкуренции. Как происходила эта замена, при наводнении магазинов валенками в разгар летней жары и купальными трусиками в зимнюю стужу – компетенция не этой работы.
Первый период развития советской торговли отмечен созданием рабочих и сельских кооперативов, многочисленных «рабкопов» и «сельпо». Тогда же родились слова «потребкооперация», «потребсоюз», а в просторечии «потребилка», противопоставлявшаяся всячески ущемляемому и вытесняемому из советской жизни «частнику».
С кооперативами связан ряд слов с общим элементом «пром» (промышленный) – «промкоп», «промторг», «промтовар», а также и «ширпотреб» – уродливое сокращение целого выражения: «предметы широкого потребления». (В самое последнее время этот термин вышел из официального употребления и стал заменяться наименованием «предметы народного потребления»). Вследствие того, что многих из товаров первой необходимости постоянно не хватает, распространился термин «дефицитный товар». С другой же стороны, чтобы поддержать оборот, кооперативы навязывают никому не нужные вещи своим покупателям в качестве «принудительного ассортимента». В кооперациях обычно устанавливался «дифпай» (дифференциальный пай) для членов, получавших товары по «заборным книжкам» или специальным талонам.
Отсутствие конкуренции в советской торговле, отсюда и выбора, а также недостаток товаров («бестоварье») привели к тому, что советский гражданин не покупает вещи согласно своему вкусу, а берет, что попало, что ему «дают» после долгого стояния в очередях. Отсюда выражение: «Что здесь дают?», повсеместно вытеснившее «Что здесь продается?» или «Что здесь можно купить?». Это же стояние в очередях породило и крылатую фразу «Кто последний? – Я за вами…». Впрочем, многие «сознательные» граждане оскорбляются этим вопросом и придирчиво поправляют: «Последних здесь нет. Есть только крайние…»
В эпоху «сталинских пятилеток» бесчисленное множество «Сорабкопов» (Союз рабочих кооперативов), «ЦРК» (Центральный рабочий кооператив), «ТПО» (Транспортное потребительское общество) и им подобные понемногу ликвидировались. Широкие массы населения на ряд лет были обречены на полуголодное существование, тогда как при особо важных для советов предприятиях были созданы так называемые «ОРС» (отдел рабочего снабжения) и «ЗРК» (закрытый рабочий кооператив), иначе называвшиеся «закрытыми распределителями», а в просторечии «распредами». Лица, ведавшие снабжением предприятий и учреждений товарами – «снабженцы», в народе часто метко назывались «самоснабженцами».
Родным братом «снабженца» был «толкач» – одно из многочисленных уродливых явлений советской системы. Он был призван, в помощь снабженцу, добывать своему учреждению или предприятию материалы или сырье, почти всегда являющиеся дефицитными в Советском Союзе, а также проталкивать через стену советского бюрократизма любые дела откомандировавших его организаций.
«Толкачество» приняло такие широкие размеры и стало так подрывать и без того сильно хромающую систему советского планирования, что оно было объявлено «вне закона» и с ним в порядке очередной кампании повели решительную борьбу:
«…после решения Совета Министров СССР от 29 мая 1948 г., запрещающего бесцельные командировки и закрывшего перед толкачами двери министерств… редеет в нашей стране толкаческое племя и толкачи, осевшие в Горьком, чувствуют себя, можно сказать, последними из могикан». (Литературная Газета, 8 янв. 1949).
Захватив торговлю полностью в свои руки, государство создает огромный и неповоротливый аппарат «госторговли», учреждая многочисленные учебные заведения, готовящие кадры «совторгслужащих», курсы повышения квалификации «работников прилавка», ТПШ (торгово-промышленные профшколы) и даже Торговые Академии. Возникает целая армия «завмагов», «завскладами», «завбазами» и т. д., зачастую не чуждавшихся спекулятивных операций.
Постоянный недостаток товаров в советских магазинах породил и особую категорию людей – «шептунов»:
– А что это за профессия – шептуны?
– Шептун – это тот, кто стоит у магазина и предлагает товар, которого на прилавке нет…, но он может быть под прилавком или на квартире…
– А, – догадался я, – спекулянты!
– Вот уж нет! – возмутился Гога… – Спекулянты – это перекупщики. А мы ничего не перекупаем. Мы комиссионеры. (Н. Асанов, Шептуны; Крокодил, 10 июня 1954).
Но самым крупным и узаконенным спекулянтом оказалось само государство. Через «Внешторг» (Народный комиссариат внешней торговли) и соответствующих «торгпредов» (торговых представителей) оно выбрасывало свои лучшие товары на мировой рынок по демпинговым ценам. Кстати, и само слово «демпинг» распространилось со второй половины 1930 года, когда заграничная пресса подняла кампанию по разоблачению советского демпинга, а советы выступили с резким протестом, уверяя, что это явление – вымысел злокозненных буржуазных писак. Но слово уже вошло в широкий обиход. У себя же в стране советскому потребителю изредка «подбрасывались» так называемые «экспортные товары», выгодно отличавшиеся от обычно имевшихся в ведении «Наркомвнуторга» (Народного комиссариата внутренней торговли), а, по сути, являвшихся браком, часто возвращенным заграничными фирмами.
Под маркой «Торгсина» (торговли с иностранцами), где очень редко можно было увидеть немногочисленных в СССР иностранцев, проходила беззастенчивая «выкачка» у населения последних остатков ценностей (золота и камней) в обмен, главным образом, на необходимейшие продукты питания. В больших городах открылись «Гастрономы», «универмаги» и «люксы». В последних уже можно было достать многое, но по исключительно высоким, так называемым «коммерческим» (т. е. спекулятивным) ценам.
«Выкачивание» ценностей из населения происходило и более беззастенчивым путем, без всякого обмена на продукты, когда агенты НКВД являлись ночью к мирным советским гражданам с требованием «сдать» государству все имеющиеся у них ценности, в частности золотые монеты царской чеканки. В случае отказа упорствовавших держали под арестом, пока они не «сдавались» или же пока не выяснялось, что у них действительно ничего нет. Такие мероприятия заслужили в народе меткое название «золотухи».
Это всё происходило наряду с «изъятием излишков», т. е. отбиранием последнего зерна у крестьян, вынужденных тащиться в далекий город, за этим недавно отобранным у них же, но ставшим уже «коммерческим» хлебом.
Именно в языке разоренного советского села очень рельефно отразилась ленинская, а потом сталинская политика сначала видимой «смычки», а позже беззастенчивой социализации – пресловутой и так дорого стоившей народу «сплошной коллективизации», сопровождавшейся исключительной пауперизацией и неслыханным террором, эвфемистически определявшимся как «перегиб», а затем цинично названным Сталиным «головокружением от успехов» (заглавие его знаменитой статьи в «Правде» от 2 марта 1930 г., свалившей всю вину на местные парторганизации).
Первый поток неологизмов, проникший в деревню – это слова, характеризующие политику классовой дифференциации, политику взаимного натравливания: «середняк», «незаможник», «батрачком», «комбед», «безлошадник» и, наконец, «твердозаданец» – синоним зажиточного крестьянина, имевшего твердое задание по сдаче продуктов.
Эпоха «военного коммунизма» принесла деревне «выкачивание» хлеба для голодающего города и фронта, происходившее путем так называемой «продразверстки» (1919-21 г.г., позже замененной «продналогом»), проводившейся специально присланными из центра «продотрядами». Для предотвращения свободной торговли и спекуляции на границе сел устанавливали контрольные вооруженные посты – «заградиловки», призванные бороться с «мешочниками» – людьми, частным образом (обычно в обмен на городские вещи) раздобывавшими в деревне продукты, необходимые для голодающего города. Подобный род занятий стал называться «мешочничеством».
С проведением «коллективизации» еще возросло разжигание классового антагонизма в деревне, в котором немалую роль сыграли присылаемые из города активисты – «парттысячники» и местные «селькоры» – сельские корреспонденты, часто занимавшиеся доносами под видом корреспондентской работы.
Старое слово «кулак» дает новые производные – «подкулачник» – так с конца 20-ых годов стали именовать середняка или бедняка, выступающего в защиту зажиточных крестьян, а также «раскулачивать», «раскулачивание» (вошедшие в широкий обиход со второй половины 1929 г.) – конфискация имущества зажиточных крестьян и ссылка их самих на далекий север, чему некоторые из них чинили вооруженное сопротивление.
С этим связана популяризация слова «обрез» – обозначения винтовки с укороченным, обрезанным стволом, удобной для ношения под верхней одеждой и служившей орудием расплаты с членами «сельсоветов», «предколхозами» и «уполномоченными из центра», проводившими «ликвидацию кулачества как класса на базе сплошной коллективизации» (эта фраза, ставшая штампом, впервые употреблена в речи Сталина на 1-ой Всесоюзной конференции аграрников-марксистов 27 декабря 1929 г.).
Социализация сел приводит к насильственной вербовке в «колхозы», переводу самостоятельных крестьян – «единоличников» в «колхозников» и «колхозниц». В первоначальную пору коллективизации понятие «индивидуальный крестьянин» (т. е. не входящий в колхоз) официально стало выражаться одним словом «индивидуальник», а в просторечии сократилось в «индус» или «индюк». Так, у А. Твардовского (Страна Муравия, Москва, Художественная литература, 1940, стр. 63) находим следующие строки:
– Бог помощь, граждане,
Колхозники, ай нет?…
И отвечают медленно,
Недружно мужики.
Один:
– Мы люди темные.
Другой:
Мы индюки.
И подхватила женщина,
Припав к щеке рукой:
– Индусы называемся,
Индусы, дорогой…
Выходит, бесколхозные…
Здесь же следует упомянуть метафору «стригун» или «парикмахер» – голодный крестьянин, срезающий колоски хлеба, часто незрелого, на колхозном поле, за что по сталинскому закону от 12 августа 1932 г. ему грозило тяжелое наказание, вплоть до расстрела.
Крупными хозяйственными единицами на селе, кроме колхозов, вначале имевших только три ступени – «ТОЗ» (товарищество по совместной обработке земли), «сельхозартель» и «коммуну», стали «совхозы», государственные предприятия разного типа («зерносовхозы», «конесовхозы», «зверосовхозы» и др.), а также молочно-товарные фермы – «МТФ». Во многих колхозах были организованы «птицефермы», а для обработки колхозной земли (кстати, широко распространились новые меры земельной площади – «га» (гектар) и «сотка» (сотая часть гектара) государство организовало машинно-тракторные станции – «МТС». С последними связаны и «политотделы» – щупальцы партии на селе, – состоявшие из рядовых «политотдельцев» и их руководителя «начполитотдела».
Большую роль при проведении сплошной коллективизации
– «социалистической реконструкции крестьянского хозяйства», предпринятой партией после ХУ-го съезда ВКП(б), состоявшегося в 1927 г., сыграл комсомол. Специальным комсомольским бригадам было поручено взять под охрану социалистический урожай, который стал торжественно именоваться «товарищ урожай». В 1929 г. Маяковский шутливо приглашал:
Пожалте,
уважаемый
товарищ урожай!
а А. Сурков в 1937 г. всё еще повторял:
…Добро пожаловать в колхоз,
Товарищ урожай!
Основным каналом, по которому из деревни уплывал «товарищ урожай» были «хлебозаготовки», но и то, что оставалось после них отбиралось у колхозников под видом «сверхплановой заготовки», «отчисления пятилетки», «добровольной сдачи» или «подарка вождю».
С первой пятилеткой и сплошной коллективизацией связан и термин «глубинка», особо распространившийся с 1930 г. для обозначения глубинных пунктов хлебозаготовок, т. е. находящихся вдали от железной дороги и подъездных путей. Газеты запестрели призывами «во что бы то ни стало очистить глубинку» и жалобами на то, что «на глубинке застряли тысячи тонн хлеба».
К этому же тематическому кругу относятся и такие неологизмы: «зернопоставка», «красный обоз», «ссыпной пункт», «семссуда», «семфонд», «засыпать семенной фонд», «развернуть уборку», «посевная, уборочная (кампания)», «довести план до двора» и т. д.
Даже полностью «обобществив» крестьянские хозяйства, советская власть не смогла добиться повышения урожайности, снизившейся в коллективах по сравнению с тем, что давало единоличное хозяйство. Советы попытались возместить эту потерю интенсивным внедрением (тоже новое слово!) научных методов ведения сельского хозяйства, подняв его таким образом на общеевропейский уровень. Эти мероприятия отражены в соответствующих неологизмах:
агро/курсы, минимум, пункт, техника, указания, хата-лаборатория, яровизация, озимизация [14].
За повышение урожайности отвечали и «звенья» т. е. группы колхозников, за которыми были закреплены определенные участки и которые, в случае успеха получали дополнительные «трудодни» и различные премии, как, например, знаменитая Мария Демченко, инициатор движения «пятисотниц» (давших 500 и более центнеров свеклы с гектара) или таджикские «хлопкоробы». Правда, нашумевшие рекорды «мастеров высоких урожаев», «передовиков социалистического сельского хозяйства», «знатных комбайнеров и трактористов», «лучших доярок» и т. д. были обычно умело срежиссированы для стимулирования рядовых колхозников. Для предотвращения же «возрождения мелко- собственнических тенденций» большевики начали было новую ломку деревни – «укрупнение колхозов». Весьма показательно, что закладка первого в СССР «агрогорода» была произведена в конце 1949 г. в колхозе… имени ОГПУ, под Черкассами. Насильно переселенные в такие агрогорода колхозники лишились бы своих «приусадебных участков» и превратились бы в сельскохозяйственных рабочих, слежка за которыми также была бы несравненно более легкой. Однако советской власти не удалось осуществить эту затею.
Для управления обобществленным или огосударствленным сельским хозяйством огромной страны потребовался и громоздкий бюрократический аппарат, «спускающий» директивы, устанавливающий нормы выработки, контролирующий выполнение заданий и пр. Этим занимались Наркомзем, Наркомсовхозов, хозцентр, Трактороцентр, крайЗУ, облЗУ, райЗУ (краевые, областные, районные земельные управления), облземотдел или облзо, райземотдел или райзо (соответствующий земельный отдел) и множество других организаций с типичными для советской эпохи наименованиями.
Недаром Вальтер Шубарт в своей нашумевшей книге «Европа и душа Востока» отмечает, что «большевизм есть настоящая оргия слова, проникающая всюду, вплоть до последнего села».
Обзор специфических элементов советской лексики был бы неполным, если бы мы не затронули одну из, пожалуй, наиболее характерных ее областей – лексику и фразеологию, связанную с «советским правопорядком».
Почти всеобщая материальная необеспеченность, стимулирующая к правонарушению, беспризорничество и параллельно ему жилищная скученность, вызывающая множество конфликтов, привлечение советских граждан к суровой ответственности за самовольный уход с работы, опоздание или прогул с одной стороны, и постоянное наличие в стране «политически-ненадежных» элементов с другой, привели к развитию широкой сети судебных учреждений, а попутно и специфической лексики. Появились новые выражения: «показательный суд», «показательный процесс». Наряду с неологизмами-аббревиатурами – Верхсуд, облсуд, горсуд, нарсуд, нарсудья, нарзаседатель – появилась руссифицированнада форма слова «адвокат» – «правозаступник», продержавшаяся, однако, недолго: до 1922 года.
С так называемым «красным правом» (позже это выражение исчезло, т. к. прилагательное «красный» во всех словосочетаниях стало, последовательно заменяться словом «советский») связаны фразы: «десять лет со строгой» (изоляцией), «высшая мера социальной защиты» (расстрел) и выражение, в первые годы советской власти автоматически входившее в приговоры, смягченные вследствие принадлежности обвиняемого к рабочему классу: «принимая во внимание пролетарское происхождение», позже иронически применявшееся в повседневной речи. Сюда же можно отнести характеристики представителей враждебного советам класса, от разговорного «недорезанный буржуй» до официального «нетрудовой элемент» и «лишенец» (т. е. лишенный права голоса при выборах в советы).
С советским судом связаны и названия органов расследования уголовных преступлений: «угрозыск» (уголовный розыск), «губрозыск» (губернский уголовный розыск) и т. д., но особенно зловещи для советского населения термины, связанные с деятельностью «органов государственной безопасности»: «чрезвычайка» (ЧК, ВЧК, Губчека), ГПУ, ОГПУ, НКВД, МВД, МГБ. Краткая история их такова:
В декабре 1917 г. была создана ВЧК (Всероссийская чрезвычайная комиссия по борьбе с контрреволюцией, саботажем и спекуляцией), реорганизованная в февраля 1922 г. в ГПУ (Государственное политическое управление), вскорости переименованное в ОГПУ (Объединенное государственное политическое управление по борьбе с контрреволюцией и бандитизмом). В июне 1934 г., под предлогом того, что период борьбы с контрреволюцией в основном закончен, ОГПУ было преобразовано в самостоятельный комиссариат – НКВД (Народный комиссариат внутренних дел), охвативший управление милицией, паспортный и криминальный отделы, пожарную службу, пограничные войска, контроль над транспортом, ЗАГС и т. д. Ядро же НКВД было выделено в особое управление, так называемое ГУГБ (Главное управление государственной безопасности). В феврале 1941 г. НКВД было разделено на собственно НКВД и НКГБ (Народный комиссариат государственной безопасности); за первым в основном сохранились милицейские функции, тогда как «карающий меч революции» был передан НКГБ. Период раздельного существования длился недолго из-за вспыхнувшей войны, однако, после окончания войны разделение повторилось, причем в марте 1946 г., подобно другим наркоматам, они получили наименование министерств – МВД и МГБ.
Мы не будем останавливаться на дальнейших слияниях и разъединениях этих министерств, поскольку наименования их не дают дальнейших вариантов. Отметим только, что за время существования советской власти, лица, осуществляющие террор правительства над населением, много раз меняли свое название – «чекист», «гепеушник», «энкаведист», «эмведист», «эмгебист» [15], но суть оставалась всё та же.
Всепроникающая деятельность органов государственной безопасности вызвала рождение новых слов и понятий: на каждом предприятии, в каждом учреждении и учебном заведении был свой «спецотдел» или «спецчасть». В армии такой отдел именовался «особым отделом», а во время войны – СМЕРШ’ем (Смерть шпионам):
Всё это были жертвы доносов, жертвы СМЕРШ’а. (П. Пирогов, За курс! Нью-Йорк, Изд-во им. Чехова, 1952, стр. 174).
Отсюда и названия сотрудников этих отделов: «спецотдельщик», «особняк»:
Если всё это дошло до «особняка», не сдобровать. (Там же, стр. 159).
Почти в каждой советской семье член ее или близкий друг прошел через тюрьмы и «концелагеря» то ли во времена «красного террора», объявленного в 1918 г., якобы в ответ на убийство Урицкого и Володарского и покушения на Ленина, то ли в период страшной «ежовщины» (1936-38 гг.) – еще худшего террора, охватившего все слои населения, проводившегося Н. Ежовым [16] в бытность его народным комиссаром внутренних дел, то ли как мнимый «вредитель» в той или иной области народного хозяйства, то ли как «СОЭ» (социально-опасный элемент). Те, кому посчастливилось выйти из тюрьмы, продолжительное время называвшейся ДОПР'ом (домом принудительных работ) [17] или вернуться из ссылки, являлись носителями специфической лексики, утверждавшейся в быту. Конечно, такая лексика не могла быть зафиксирована в советской литературе, кроме тех случаев, когда темой произведения служила пресловутая «перековка» лагерников (как, например, в «Аристократах» Погодина) и где автор вкраплял словечки из лексикона «социально-близких», т. е. уголовников, именовавшихся так в отличие от «социально-опасных», – политических заключенных.
Н. Виноградов в своей работе «Условный язык заключенных Соловецких лагерей особого назначения» (1927) также ограничился лексикой «yрок», и только в эмигрантской литературе, в произведениях бывших заключенных, мы находим фиксацию слов, связанных с советскими местами заключения.
Ю. Марголин в своей книге «Путешествие в страну зэ-ка» перечисляет разновидности таких мест заключения и дает название их обитателей:
Отсюда до Белого моря располагались ИТЛ – исправительно-трудовые лагеря НКВД (стр. 10).
…сеть лагпунктов, перпунктов, трудколоний и ОЛПов (отдельных лагерных пунктов)… (стр. 22).
…лагерные комплексы, или в официальном сокращении Лаги, имеются в любой области Советского Союза (стр. 21). Люди, проживающие в лагере, называются заключенными. Техническое и разговорное сокращение «з/к» – читай – зэ-ка (стр. 20).
Насколько привилось это сокращение свидетельствует и приведенная М. Розановым (см. выше, стр. 278) песнь заключенных:
От Усть-Вымь до Ухты проложили
Путь железный мильоны Зе-Ка…
Там же находим и объяснение термина «спецпереселенец» (стр. 93):
Это, видите ли, особая «социально-правовая прослойка трудового советского народа». Весь европейский (а, наверное, и азиатский) Север кишит такими «спецпереселенцами», вывезенными с Кавказа, Украины, казачьих областей, из Республики немцев Поволжья.
Одна часть спецпереселенцев состоит на учете НКВД и подчиняется своему коменданту, другая приписана к концлагерям и работает вместе с заключенными, получая самую низкую ставку оплаты.
Конечно, находясь в лагере или работая вне его, заключенные находились под неослабным надзором:
За ними стояли вооруженные: это был ВОХР, т. е. стрелки корпуса «военизированной охраны лагерей». (Марголин, см. выше, стр. 18).
Вохровцы защелкали затворами винтовок… (Максимов, Тайга, 137).
Значительная часть заключенных и спецпереселенцев работала на лесозаготовках, страдая не только от голода, холода и непосильной работы, но и от физических мер воздействия:
Метр десятника и был тот «дрын», воспетый в лагерной поэзии, которым не только отмеривали «урок», но и укрощали непокорных. (Розанов, см. выше, 10).
Применяя все, даже самые страшные способы, лагерники старались хоть не надолго попасть в «санчасть», спасти себя от полного изнеможения и истощения:
Я много слышал о «саморубах», но видел впервые. Отрубить себе руку или ногу это значит попытаться спасти жизнь… (Максимов, см. выше, 108).
Большинство же заключенных рано или поздно переходило в трагический разряд «доходяг»:
Шатающиеся от слабости «доходяги», люди, которым оставалось, может быть, всего несколько дней жизни… (Там же, 105).
Я «дошел» на 3-м лагпункте. (Там же, 53).
Как мы видим, глагол «доходить» приобрел новое страшное значение, так же как и глагол «расколоть, -ся»:
«…человек, когда-то пользовавшийся всеобщими любовью и уважением, а теперь, после пыток и нечеловеческих издевательств, «расколовшийся», подписавший страшные самообвинения, оклеветавший десятки честных людей и павший так низко, как только можно пасть, убеждал нас, чтобы как можно скорее вырваться на свободу, не сопротивляясь подписать все, что требуют следователи». (В. Левченко, Молодой советский человек на Западе, Народная Правда, Нью-Йорк, № 13-14, стр. 13).
К ряду старых слов, переосмысленных по новому в связи с деятельностью «органов госбезопасности» прибавилось и приводимое ниже слово:
…заговорили о «подсыпках». Подсыпками у нас называли тех, которых следователи нарочно сажают («подсыпают») в камеры для наблюдения, соглядатайства и провокации. И все мы уверенно считали, что в каждой камере непременно сидит такой «подсыпка»… (Н. Нароков, Рассказ «верного человека», Нов. Рус. Слово, 2 марта 1955).
Зловещее словосочетание «черный ворон» приобрело еще более мрачный смысл. Так стали называть закрытые автомобили, на которых привозили на допрос и увозили обратно в тюрьму арестованных и отправляли на засекреченные кладбища трупы расстрелянных:
Ночью, на «Черном вороне», по глухой лесной дороге отвозили их из подвалов НКВД к заранее вырытым ямам… (Розанов, см. выше, XXIX).
Ю. Марголин отмечает (стр. 278), что «…те самые слова русского языка, которые употреблялись на воле, в лагере значили что-то другое:
На ногах у него «четезэ»: эти буквы значат «Челябинский тракторный завод», т. е. нечто по громоздкости и неуклюжести напоминающее трактор «ЧТЗ» – это лагерная обувь, пошитая без мерки и формы, как вместилище ноги, из резины старых тракторных шин. (Там же, 77).
То же относится и к словам «довесок» – добавочный срок наказания, присовокупленный к первому сроку – и «тяжеловес» – человек, приговоренный к долгосрочному лишению свободы.
Иногда тюремно-лагерный арготизм становится широко употребительным не только среди заключенных:
Ричард Тадеушевич и получил свою «катушку» (десятилетний срок заключения) за упорное стремление печатать свою многотомную работу… (Б. Филиппов, Курочка. Пестрые рассказы, сборник эмигрантской прозы, Нью-Йорк, Изд-во им. Чехова, 1953).
…советское правосудие раздает направо и налево «полные катушки» – по десяти лет. (Розанов, см. выше, стр. 111).
Все эти слова и выражения являются своеобразными полуэвфемизмами, возникшими в среде жертв режима, но существует и ряд эвфемизмов, сознательно насаждаемых властью для прикрытия террористической сути большевистской системы. Так, в отношении явных сотрудников наркомата или министерства внутренних дел стал применяться эллипсис-эвфемизм – «Он работает в системе (органах)»:
С первого взгляда он вызывал во мне неприязнь, не трудно было догадаться, что он «из органов». (Соловьев, Записки советского военного корреспондента, 251).
«Сексотов» – секретных сотрудников-доносчиков именовали «информаторами» или «осведомителями»:
Сегодня сам Дяков пытается стать «информатором», как официально называют сексотов… (Розанов, см. выше, 193).
Палач-расстрельщик именуется «исполнителем», а для самих актов террора созданы такие «заменители» как «ликвидировать» – (расстрелять), «репрессировать» (арестовать, сослать), а также «изъять», что может означать как одно, так и другое:
Вагон, в котором мы ехали, был построен специально для Мороза, но так как последнего давно «ликвидировали», то вагон перешел по наследству к начальнику Воркуто-Печерско-го лагеря…» (Розанов, см. выше, 227).
Заменители слова «расстрелять» стали применяться еще со времени гражданской войны. Максимилиан Волошин в своей «Терминологии» дает ряд эвфемизмов именно такого типа:
«Хлопнуть», «угробить», «отправить на шлепку»,
«К Духонину в штаб», «разменять» -
Проще и хлеще нельзя передать
Нашу кровавую трепку.
Здесь можно найти вульгаризмы, арготизмы и собственно эвфемизмы (два последних) [18]. Выражение к «Духонину в штаб», связанное с тем, что генерал Н. Духонин, сперва начальник штаба «Главковерха», а потом и сам Верховный главнокомандующий, был растерзан солдатами и матросами в декабре 1917 г., было довольно популярно в первые годы Революции. Так поэт А. Прокофьев, переносясь в эпоху гражданской войны, вкладывает это же выражение в уста грозящего расправой атамана:
Награжу тебя тесьмой
Крепкой, холеной.
Ты свезешь мое письмо
В штаб Духонина.
(Простор; Гослитиздат, 1945, стр. 67).
Существуют также эвфемизмы «мирного» характера, якобы восстанавливающие достоинство представителей разных профессий: «разнорабочий» (чернорабочий), «работник прилавка» (приказчик) и т. д.:
– Отчего же вы… избрали профессию торговца?
– «Работника прилавка», вы хотели сказать? – невозмутимо поправил Упеник. – А то ведь до революции торговцами называли собственников прилавка. (Авдеев, Гурты на дорогах, 20).
Некоторое время даже название «оперетта» считалось унижающим достоинство работающих в ней лиц (очевидно, по ассоциации с выражениями: «опереточная певичка», «опереточное правительство», «опереточная форма» и т. д.) и она стала называться «музкомедией». Теперь в СССР наблюдается интенсивное возвращение к старым терминам [19].
Если вышеприведенные эвфемизмы являлись якобы облагораживающей словесной оболочкой по сути старых понятий, то были области, обогащение лексики которых оказалось отображением подлинных сдвигов в них, их развития и охвата ими широких масс населения. Здесь мы имеем в виду образование, спорт и медицину. Конечно, и на них легла каинова печать большевистской политизации и сугубой утилитарности.
Всеобщее элементарное образование было необходимо для внедрения в массы основ большевистского учения, черпающего свою убедительность именно из книг, а не из самой жизни. Высшее же образование, в наибольшей степени техническое, требовалось для создания «своих» кадров молодых советских инженеров, педагогов и научных работников, способных заменить старых специалистов и поднять хозяйственный уровень страны, в частности ее военную промышленность. Организованно развиваемый спорт должен охватывать широкие массы, как мероприятие по выращиванию здоровых защитников родины. Развитие медицины, как и спорта, в значительной степени обязано желанию советов воспитать работоспособное и боеспособное поколение, – задача, выраженная в общесоюзном значке ГТО (Готов к труду и обороне).
Общим внутригосударственным стимулом к поощрению образования, спорта и медицины является и демагогическая цель – желание доказать народность и общедоступность этих трех областей повседневной жизни, которыми, по утверждению большевиков, на Западе пользуются только привилегированные классы.
Не считая множества местных «узких» неологизмов и аббревиатур, появившихся в словарях отдельных специальностей, связанных с просвещением, в общий язык вошли, например, следующие слова:
Наркомпрос, наркомпросовец; Работпрос, работпросовец; Наробраз, ОНО (райОНО, горОНО, облОНО); педперсонал, педработник, педсовет; завпед, завуч; учеба [20]; ликбез, ликбезник; всевобуч; дошкольник; юннат; кружковец; трудшкола, профшкола, спецшкола; семилетка, десятилетка; ФЗУ, фабзавуч, фабзавучник; курсант; рабфак, рабфаковец; техникум; вуз; втуз; ФОН; заочное обучение, заочник; академбригада, академзадолженность, академорг, академсектор, академуспеваемость, академчас, академчасть и т. д.; отличник; хвост, хвостист; лектура; научно-исследовательский; научно-технический; учком, школьком; студком; школькоп; школькор, студ-кор; Пролетстуд и др.
Сюда же примыкают неологизмы, отражающие так называемую политико-просветительную и культурно-массовую работу:
политбой (т. е. вопросы на политические темы и ответы на них, задаваемые и получаемые в процессе соревнования двух партий), политграмота, политминимум, политучеба, политчас и пр.; Пролеткульт; культпроп, культ(просвет)работа; массовик; затейник; беседчик; международник; экскурсовод; музейный городок; парк культуры и отдыха; изба-читальня, избач; красный уголок; передвижка; живгазета, стенгазета; ильичевка; многотиражка и др.
Довольно бедным оказалось новое словотворчество в области музыки, искусства и литературы. Здесь можно найти всего лишь несколько новых слов и фразеологических оборотов:
фестиваль (в частности, кинофестиваль); «малые формы» (театр малых форм; произведения малых форм, т. е. скетч, стихотворение, этюд); зрелищные предприятия; зеленый театр (театр под открытым небом); изо (изобразительные искусства); декада советской музыки, таджикского искусства и пр. (показ достижений в той или иной области); юное дарование; заслуженный артист, заслуженный деятель искусств; народный артист, поэт, художник и т. д.
Стало «модным», говоря о писателях, именовать их «инженерами человеческих душ». Эта метафора появилась в связи с политикой индустриализации страны во время первой пятилетки, когда в массы была «спущена» фраза вождя: «Техника в период реконструкции решает всё», и инженеры стали играть особо видную роль в советском обществе.
Так же, как и в области просвещения, в спортивной терминологии мы находим новые слова и словосочетания, зачастую комбинированные аббревиатуры, иностранного (рекордизм, планеризм, спартакиада, кросс, кроссворд, викторина, спортсменка, футболка [21], спортзал, спортклуб, спортинвентарь), смешанного (физзарядка, физкультминутка, физкультпривет, физкульт – ура [спортивное приветствие], спортдвижение, спорткружок, спортплощадка, спортсоревнование и т. д.) и отечественного происхождения (майка, водная станция, утренняя зарядка, болельщик). Относительно последнего слова следует заметить, что оно свидетельствует о появлении нового типа зрителя при спортивных соревнованиях. Обычно это человек, сам приобщившийся к спорту, и поэтому особенно близко принимающий к сердцу победы и поражения соревнующихся сторон. Значение слова «болельщик» (точно отвечающего американскому сокращению – неологизму «fan»), раскрыто в следующих строках:
За всех и все радельщики
Толпятся у ворот
Московские «болельщики» -
Особенный народ.
По старому «зеваками»
Их звать нельзя никак…
(В. Дыховичный, М. Слободской, Московские «болельщики»; Крокодил, 10 окт. 1951).
Аналогичный процесс скрещивания русских и иностранных лексических элементов наблюдается и в области медицины, где слова такого порядка, как «ветврач, дезобработка, медосмотр, медпомощь, медработник, медсестра, санобработка, санпропускник, санчасть» и т. д., т. е. содержащие сокращение иностранного слова + русское слово, встречаются наряду со словами, составленными из чисто иностранных (дезкамера, медкабинет, медперсонал, медпункт, санэпид, тубдиспансер и пр.) [22] или чисто отечественных элементов (главврач, горздрав, здравотдел, лек-пом, охаматдет, охматмлад и т. д.).
Что касается несокращенных слов, словосочетаний и фразеологических оборотов, то они вошли в язык лишь в небольшом количестве: здравница, дом отдыха, кузница здоровья, оздоровительная кампания, декретный отпуск (т. е. отпуск, полагающийся женщине до и после родов) и др. Упомянем, наконец, новый глагол, употребляемый также и в возвратной форме, и являющийся эллипсисом целой фразы – «находиться в отпуску по болезни, получить бюллетень по болезни»:
– Он не так здоров. Бюллетенит.
– Что такое?
– Простыл. Ангина. (В. Панова. Времена года, 297).
– Да ты скажи Егорову, он тебя отпустит, а бюллетениться глупо. (И. Эренбург, Оттепель, 18).
Довольно богатой новообразованиями оказалась область общественно-производственная, имеющая в СССР огромный удельный вес и следующая по объему и значению сейчас же за политической. В советский быт прочно вошли слова – наименования представителей производственных групп: «ИТС» (инженерно-технические силы), «ИТР» (инженерно-технические работники), «итеэры», «производственник», «хозяйственник», «плановик», «снабженец», «нормировщик», «рационализатор», «безотрывник», «многостаночник»; должностей: «прораб», «технорук»; отделов, ранее не существовавших: «ТНБ» (тарифно-нормировочное бюро), «БРИЗ» (бюро рабочего изобретательства); профсоюзных организаций: «местком», «(фаб)завком», «рабочком»; понятий или предметов, тем или иным образом связанных с производством: «непрерывка», «политехнизация», «комбинат», «прозодежда», «спецодежда» («спецовка») и т. д.
Сюда же следует отнести и такое слово, как «смежник», т. е. завод, изготовляющий какие-либо детали, необходимые для продукции данного предприятия:
…прилетели толкачи
на заводы-смежники.
(А. Сурков, «Дело в гору не пойдет, если смежник подведет», Правда, 29 марта 1941).
Не менее богатой оказалась и фразеология, связанная с этой областью: «бюджет времени», «довоенный уровень», «контрольная цифра», «летучее собрание», «летучий митинг», «межзаводское (межцеховое) соревнование», «многоагрегатное обслуживание», «общественная нагрузка (работа)», «общественное питание, порицание», «овладение техникой», «освоить производство», «перекрыть норму», «переходное знамя», «повышение квалификации», «проверка рублем», «рабочий от станка», «режим экономии», «сквозная бригада», «скоростная стройка», «спаренная езда», «стахановские темпы», «трудовая перекличка».
Однако, официальная фразеология, отвечающая якобы положительным сторонам советской жизни: «высокая активность», «Герой социалистического труда», «заслуженный деятель науки и техники», «знатные люди страны», «мастера высоких урожаев», «передовики сельского хозяйства», «почетный железнодорожник», «слет передовиков», «ударник учебы, производства», «образцово-показательный», «красная доска (доска почета)», оказалась беднее фразеологии, свидетельствующей о «вечных пороках» большевистской системы: «безынициативность и разгильдяйство», «бесхоз(яйствен)ные дома», «бумажная волокита», «дефицитный товар», «зажим самокритики», «ликвидаторские настроения», «объективные обстоятельства» (объяснение производственных неудач неблагоприятными условиями), «примиренчество и самоуспокоенность», «принудительный ассортимент», «разбазаривание народного (государственного, колхозного и т. д.) имущества», «расхититель общественной (социалистической) собственности», «срыв плана», «торговый голод», «трудности роста», «тянуть волынку», «узкое место», «черная доска», и т. д.
Многочисленные неполадки советского производства создали и соответствующую лексику: «самотек», «уравниловка», «обезличка», «текучка», «срывщик», «бракодел», «пределыцик», «летун, ~ство», «спецеед, ~ство», «штурмовщина» и пр.
Последнее слово имеет как бы свою эволюцию. Происходит оно, конечно, от слова «штурм», что должно было метафорически обозначать напряжение всех сил данного предприятия с целью своевременного выполнения правительственного плана (часто еще «штурм прорыва»). Так как практика подобных штурмов показала их несостоятельность, то увлечение ими стало презрительно именоваться «штурмовщиной».
Со временем появилась модификация штурма, главным образом в горной промышленности, так называемый ДПД – «день повышенной добычи», когда все рабочие и служащие какой-либо шахты спускаются под землю для «выравнивания выполнения плана». По сути остаются те же методы, та же неэффективность, так как однодневное вовлечение неспециалистов в незнакомый им производственный процесс вызывает необходимость позже затрачивать много времени и труда для исправления допущенных ими ошибок.
О том, что под новым и якобы положительным наименованием скрывается всё то же старое отрицательное явление, проговорились «Известия» (11 янв. 1945):
…Раньше такой стиль именовался штурмовщиной. Теперь ему дали иное название: ДПД – день повышенной добычи.
При постоянной нехватке материалов в СССР, доводящей до отчаяния инженеров и техников-прорабов, которым невыполнение плана грозит зачислением в категорию «вредителей» со всеми вытекающими отсюда последствиями, ничуть не удивительно, что «ОТС» (отдел технического снабжения) неофициально расшифровывается как «отдел, тормозящий строительство» (В. Ажаев, «Далеко от Москвы», Новый Мир, № 7, 1948).
Показателен и ряд слов с отрицательной частицей «не» (или «недо»): неподача (вагонов, воды, лесоматериалов), недовыполнение (плана, программы), недовыпуск (продукции), недовыработка (изделий, деталей), недоработанность (доклада), недопонимание (вопроса, задачи) и т. п.
Яркой иллюстрацией наводнения речи советского человека словами с отрицательной приставкой «недо…» может служить отрывок из сатирического стихотворения В. Дыховичного и М. Слободского – «Семен Данилыч Петухов», помещенного в журнале Крокодил, № 7, 1950:
…И где б ни ждал его провал, Он тут же песню запевал:
– Я каюсь!…
– Я недоучел!…
– Я недопонял!…
– Я не дошел!…
– Недонажал!…
– Недотянул!…
– Недоглядел!…
– Недовернул!…
– Недопродумал!…
– Недовскрыл!…
– Я недопереоценил!…
– Я недо… то… Я недо… се…
– Я закругляюсь! [23]
Точка.
Всё.
Следует отметить, что слово «неувязка», столь широко употребляемое в советском речевом обиходе, существовало и до Революции, но только как технический термин в чертежном деле.
Если в начале Революции столбовой дорогой развития языка была его вольная или невольная политизация, то со временем основным двигателем лексики стала ее технизация. До Революции техницизмы почти не проникали в общий язык, так как ни пресса, ни художественная литература не уделяли большого внимания показу деталей трудовых процессов. По этому поводу мы находим правильное замечание проф. Л. Булаховского в его книге «Курс русского литературного языка» (стр. 54):
«В беллетристику терминологическая лексика до Октября проникала относительно редко. Ей надо было учиться, и это отпугивало от нее читателя; ее надо было объяснять, и на это не с большой охотой шел автор».
Наш век проходит под знаком развития таких отраслей техники, как авиация, кино и радио, а потому их профессиональные языки больше всего обогатились за последнее время и дали общему языку новое «питание».
Большую роль в развитии кино при советах сыграл не только прогресс техники, но и художественная специфика самого кино, по выражению Ленина, «важнейшего из искусств», наиболее эффективного в агитационном воздействии на массы. Отсюда огромные средства, отпускаемые на развитие кинопромышленности, – «кинофикацию» страны (термин, созданный параллельно «электрификации»).
Громоздкое слово «кинематограф» вытесняется кратким, но зато объемным словом «кино» (мы идем в кино, это возможно только в кино, он снимается в кино и т. д.). «Кино» становится постоянным элементом очень многих связанных с ним слов.
Без составного элемента «кино» в общий язык входит ряд слов: полнометражный, короткометражный, короткометражка, узкопленочный, звуковой (фильм), озвученный, мультипликат.
Вне связи с самим кино начинают употребляться слова: трюк, трюкачество, юпитер и фотогеничный.
Наконец, самой продуктивной в своем словотворчестве оказалась радиотехника, в лексике которой, как в зеркале, отразилась на небольшом промежутке времени обычно растягивающаяся на десятилетия эволюция языковых заимствований, местных переработок, скрещений и борьбы слов, теперь употребляющихся повседневно в прямом или переносном смысле. Исследование этого момента в советском языке очень удачно сделано Л. Боровым в его статьях «Новые слова»:
«Радио вошло окончательно в нашу личную жизнь уже после гражданской войны, в двадцатых годах. Оно принадлежит целиком советской эпохе, советскому обществу, росло и самоопределялось с нами.
Появилось слово «вещание» – великолепный пример второй жизни слова. Сначала говорили и писали «широковещание», по аналогии с английским «broadcasting»; потом «широко», отпало, возникло, «радиовещание». Затем и слово «радио» в этом сочетании стало отпадать – лучшее доказательство уже очень большой прочности ассоциаций. Радиовещание стало просто вещанием, радиоприемник – приемником, радиопередача – передачей, а радиоволна – волной.
Утвердились и прочно вошли в язык термины радиотехники, по преимуществу иностранные: детектор, антенна, экран, «рекорд», фейдинги, диктор – это первое поколение (многие из них, как, например, детектор, уже успели умереть); затем – адаптер, динамик, кенотрон, супергетеродин или просто «супер» и т. д. Словарь радиотерминов, широко применяемых в общем языке, насчитывает уже две-три сотни названий (? Ф.). Одновременно утвердились новые русские (или старые в новом значении) слова и выражения, связанные с радио: приемник, громкоговоритель, всеволновый, коротковолновик, «земля», звучание, настройка, позывные, полное питание, перекличка, помехи, смотр по радио, поймать Милан, сидеть на коротких волнах, говорит и показывает Москва… как правило эти новые русские слова очень удачны: телефония и телеграфия в свое время с трудом подыскивали себе хорошие русские слова – они и сейчас остаются в гораздо большей зависимости от иностранных слов.
Эти радиослова постепенно стали применяться и вне сферы радио, в переносном смысле. Несомненно, под влиянием радио получило такое широкое применение слово «звучание» и в политическом и в разговорном, и даже в «уличном» языке:
…тема огромного звучания…
…придать новое звучание…
…это не звучит.
Переносный смысл получил и фейдинг – мы говорим теперь о фейдингах в экономической жизни Англии или Америки, о фейдингах у оперного певца, даже о фейдингах, перебоях, разрядах в личных отношениях…» (Красная Новь, № 1, 1940, стр. 187).
Добавим, что не только в живой речи, но и в беллетристике, и даже в критическом разборе литературного произведения, мы наблюдаем теперь применение, так сказать, радио-лексики [24]:
– «Он красивый, интеллигентный», – думала она, настраивая себя на эту волну, которая называлась любовь и замужество. (Панова, Ясный берег, 154).
Его зычная ругань звучала на участках, и в горячке на нее не обижались, а только посмеивались:
– Включился наш громкоговоритель! (Кетлинская, Дни нашей жизни; Ленинград, Советский писатель, 1953, стр. 294).
Роман вдруг перестает быть «заземленным» в жизнь, в действительность. (Литературная Газета, 17 ноября 1948).
Некоторые вновь образованные очень конкретные слова «встретились в языке с давно существующими однозвучными словами, которые прежде применялись только метафорически. Это особенно заметно в сфере терминов авиации, радио или кино. Таковы, например, глаголы «облетать», «налетать». Сравним: «налетел на забор и расшиб себе лоб» и современное, очень строгое: «налетал сто часов». «Андрюша, слетаем» («Блоха» по Лескову) и какое-нибудь очень деловое: «Слетаем, Андрюша, в Москву». (Сюда же можно отнести и удачную метафору – «спор набирает высоту» – Ф.) «Слет ударников» – совсем недавно возникшее словосочетание, которое сейчас уже может иметь очень прямой смысл: не съезд, а слет; «садиться на волну», или даже шутливое – «на короткой волне со всем миром», «эфир» – не надзвездный, а очень конкретный радиоэфир с помехами, фоном, разрядами и т. д., «настроиться» – также не «психология», а радио…» (Л. Боровой, «Новые слова». Красная Новь, № 4, 1939, стр. 180).
Из-за того, что темпы современной жизни ускоряются и многие процессы в ней, в том числе и языковый, конденсируются, нам гораздо легче наблюдать за развитием языка. Остановимся хотя бы на слове «волна», уместно цитируемом Боровым. Оно взято из общего языка, применено в узко-технической сфере, где получило соответствующую окраску, и с ней вернулось опять в общий язык («на короткой волне со всем миром» – очевидно, по аналогии с выражением «на короткой ноге»…).
В журнале «Крокодил» с конца сороковых годов появилась даже специальная рубрика «На короткой волне», содержащая краткие ядовитые сообщения о тех или иных событиях на Западе.
Особо следует остановиться на так называемых диалектизмах в советском языке. Конечно, нельзя не признать, что процесс объединения города и деревни повел к проникновению в общий язык целого потока слов, носящих чисто местный характер. Однако, нельзя и согласиться с акад. С. Обнорским, утверждавшим в своих «Заметках о культуре речи» (Известия, 23 июня 1940), что «наиболее сильным было вкрапление в литературный язык диалектной речи», хотя, действительно, целый ряд писателей, избравших темой своих произведений жизнь деревни (Е. Пермитин – «Капкан», «Когти», «Враг», Ф. Панферов – «Бруски», Н. Кочин – «Девки», и др.) нарочито щеголяли лока-лизмами, часто злоупотребляя ими.
В широкий речевой обиход слова эти не проникали, оставаясь достоянием самих авторов, хотя Панферов и заявлял: – «Я всё-таки за то, чтобы писатели тащили эти слова в литературу. Я ставлю вопрос так, что если из 100 слов останется пять хороших, а девяносто пять будут плохими, и то хорошо…» (Вечерняя Москва, 19 янв. 1934) [25]. Это заявление вызвало резкий отпор М. Горького, подчеркивавшего, что: «…Местные речения, «провинциализмы», очень редко обогащают литературный язык, чаще засоряют его, вводя непонятные слова». («О литературе», стр. 124).
«И действительно, – протестовал в другом месте М. Горький, – если в Дмитровском уезде употребляется слово «хрындуги», так ведь не обязательно, чтоб население остальных 800 уездов понимало, что значит это слово… У нас в каждой губернии и даже во многих уездах есть свои «говора», свои слова, но литератор должен писать по-русски, а не по-вятски, не по-балахонски». (Там же, стр. 284).
Предостерегая начинающих писателей от увлечения «хламом вроде таких бессмысленных словечек, как «подъялдыкивать», «базынить», «скукожиться» и т. д.» Горький с возмущением отмечал:
«Вот в книжке Нитобурга «Немецкая слобода» я встречаю такие уродливые словечки: «скокулязило», «вычикурдывать», «ожгнуть», «небо забураманило» и т. д., встречаю такие фразы, как, например, «Белевесный был. Гогона, крикун, бабник, одно слово: брянский ворокоса безуенный…»
Вот у Пермитина в книге «Враг» читаю такие же дикие словечки: «дюзнул», «скобыской», «кильчак тебе промежду ягодиц», «саймон напрочь под корешок отляшил», «ты от меня не усикнешь», «как нинабудь»…
Можно привести еще десяток книг, – все «продукция» текущего года (1934 – Ф.), – наполненных такой чепухой, таким явным, а иногда кажется, злостным издевательством над языком и над читателем». (Там же, стр. 136).
Обобщая вопрос о диалектизмах, высказался и В. Жирмунский в специально посвященной этой теме книге «Национальный язык и социальные диалекты» (Ленинград, 1936, стр. 70):
«Литературный язык наводняется без нужды элементами, особенностями местных говоров, профессиональных и групповых диалектов и жаргонов и т. п., свойственных языковому сознанию пишущего, но чуждых общелитературному языку».
Впрочем, это явление имело и теоретическое обоснование со стороны ведущей в то время лингвистической школы акад. Н. Марра, стремившегося переставить русский язык «низом вверх» и призывавшего к охвату «прежде всего речи так называвшихся народных низов, крестьян и широких масс» («Избранные работы», т. II, стр. 24).
Существовавшее в то время положение с засилием диалектизмов позже было справедливо охарактеризовано, в униссон с более ранними высказываниями М. Горького, В. Жирмунского и др., Е. Сурковым (не путать с поэтом А. Сурковым!) в его статье «Вопросы языкознания и советская литература» (Новый Мир, № 1, 1951):
«Стремление перенести в литературу местные говоры – «язык кубанской, сибирской и т. л. деревни» или «оживить» литературу жаргоном одесского люмпен-пролетариата… были следствием искусственной установки на создание особого языка, принципиально-отличного от языка классиков и являющего собой ни что иное, как перенесение в литературу диалектов и жаргонов, принятых в некоторых местностях, в ущерб общенациональному литературному русскому языку. Многим это казалось тогда архиреволюционным» (стр. 220).
Е. Сурков попутно указывает, что язык классиков «объявлялся устаревшим, социально-изжившим себя» и что конструктивисты – в те годы наиболее влиятельная группа литераторов – провозгласили жаргон основным языковым материалом:
«Ближайшее будущее литературы, – решительно объявлял в программном теоретическом документе конструктивистов К. Зелинский, – введение жаргонов (местных, национальных, научных, профессиональных и т. д.) как средства смыслового уплотнения, следовательно увеличения конструктивного эффекта…» На поверку же оказалось, что из жаргонов попал в литературу главным образом одесский «блат» [26].
Однако, введение провинциализмов и профессиональных жаргонизмов отнюдь не является особенностью русского языка советского периода. Ими пользовались не только писатели-народники, но и классики – подлинные творцы русского литературного языка; следовательно, вопрос только в качестве и количестве таких слов, вносимых в общую речь и литературу.
Проблема чистоты языка и участия в нем простонародных элементов рассматривалась в России в разные времена и разными группами ученых по-разному. Так, например, Словарь Академии Российской, начатый изданием в 1789 году, своей задачей полагал «отделить слова в сообществе токмо благородных людей слышимые, от слов, между простонародьем токмо употребительных». Но более чем через столетие в «Предисловии» к новому изданию того же академического Словаря, акад. А. Шахматов открыто заявлял, что великие русские писатели «свободно, хотя и с выбором, включали народные, даже областные слова в стиль авторского повествования».
Эту же мысль позже подтвердил и Максим Горький, говоря, что «начиная с Пушкина, наши классики отобрали из речевого хаоса наиболее точные, яркие, веские слова и создали тот «великий прекрасный язык», служить дальнейшему развитию которого Тургенев умолял Льва Толстого». («О литературе», стр. 141).
В том же сборнике, ниже, находим конкретизацию положения с диалектизмами: «…И вообще скромные няньки, кучера, рыбаки, деревенские охотники и прочие люди тяжелой жизни определенно влияли на развитие литературного языка, но литераторы из стихийного потока речевого бытового языка произвели строжайший отбор наиболее точных, метких и наиболее осмысленных слов. Литераторы наших дней крайне плохо понимают необходимость такого отбора, и это резко понижает качество их произведений». (Там же, стр. 296).
В сб. «Язык газеты» (под ред. Н. Кондакова, стр. 157) правильно отмечается, что:
«Обогащению литературного языка словами диалектов, и в особенности просторечия, способствовали многие писатели. В частности, Ломоносов на протяжении всей своей научной и литературной деятельности укреплял этим путем народную основу литературного языка».
Конечно, чувство меры дано только действительно великим писателям. Так, акад. А. Орлов в своей книге «Язык русских писателей» указывает на то, что «с особой смелостью вводил просторечия даже в торжественные формы Державин» (стр. 37); к подобному стремился и Сумароков, но был при этом «неэстетичен и вульгарен в самом худшем смысле слова» (например, «сертят», «встюрила» и «врютился», стр. 67). В той же книге акад. Орлов говорит о чудесном сплаве книжного языка с народным у Пушкина:
«Здесь (в «Евгении Онегине» – Ф.) заговорили своим языком и современные автору персонажи, здесь Пушкин показал характерность разных диалектов тогдашнего общества, начиная с большого света, до помещичьего уезда и деревни. Здесь нашла себе выражение «национальность» языка в самом широком ее значении» (стр. 49) –
В гостиной светской и свободной
Был принят слог простонародный
И не пугал ничьих ушей
Живою странностью своей.
(Один из рукописных вариантов VIII-ой гл. «Е. О.») [27].
Если справедливо замечание акад. Орлова, что «создавая русский литературный язык, Пушкин основал его на всем богатстве социальных диалектов русского общества», то следует добавить, что этот язык в большой степени явился конгломератом не только диалектизмов социальных, но и территориальных (областных и локальных), а также и профессиональных. Это засвидетельствовано убедительными примерами акад. В. Виноградова, в его брошюре «Великий русский язык» (стр. 78):
«Ведь такие привычные общелитературные слова, как земляника, клубника, паук, цапля, пахарь, вспашка, верховье, задор… улыбаться, хилый, напускной, назойливый, огорошить, чепуха, чушь, очень, прикорнуть… и т. п. по своему происхождению являются областными и некоторые из них профессиональными народными выражениями».
После Пушкина над мудрым введением диалектизмов в литературную речь поработали и поэты (Крылов, Кольцов, Никитин, Некрасов и др.), и писатели – прозаики и драматурги (Помяловский, Островский, Толстой, Лесков и др.). Проф. Г. Винокур в своем историческом очерке «Русский язык» (стр. 161) замечает:
«Крестьяне в произведениях Толстого говорят точным языком деревни – в той мере, в какой это вообще возможно и допустимо в печатном литературном произведении, но в то же время тактично, – т. е. Толстой не превращает свои произведения в этнографическую выставку».
Не менее тактичен был и Лесков, который либо допускал диалектизмы, своей образностью и самим контекстом раскрывавшие заложенный в них смысл, либо давал их расшифровку в особом примечании.
Осуждая чрезмерное увлечение некоторых писателей диалектизмами и ссылаясь на Некрасова, стремившегося очистить русскую песню от архаизмов и местных речений, К. Чуковский в своей статье «О чувстве соразмерности и сообразности» (Литературная Газета № 26, от 3 марта 1951 г.) всё же подчеркивает:
«Отвергать то или иное меткое слово лишь потому, что оно не усвоено всей массой народа, писателям, конечно, не приходится. Большой писатель обладает могучей властью вывести иное захолустное или редкое слово из его узких пределов и ввести его во всенародный обиход».
Итак, русский язык, как мы видим, в процессе своего литературного становления постоянно ассимилирует диалектальные (как социальные и профессиональные, так и территориальные) элементы. Но в разные периоды в русском языке господствует какой-нибудь один из этих типов диалектизмов. Оговоримся, что резкой грани между ними нет, так как, например, говор той или иной деревни не может рассматриваться как только локализм, но является одновременно и элементом крестьянского социального диалекта.
Упоминавшийся выше поток локализмов в произведениях советских писателей наблюдался, главным образом, до конца 30-х годов. В дальнейшем местные речения крестьянского языка стали вытесняться территориально-нивеллирующей «спущенной сверху» лексикой, характерной для нового коллективизированного села.
В согласии с этой линией языковой политики в советской литературе Ф. Гладков в 1953 году заявил в своей статье «О культуре речи», что:
«Нельзя оправдывать областных диалектных говоров среди интеллигентных людей и литераторов ссылкой на то, что люди эти выросли и учились где-то на юге или на западе. Законы русского произношения и русская грамматика должны быть общеобязательной нормой для всех…
Для литераторов прошло время стилизации областных говоров в своих книгах». (Новый мир, № 6, стр. 237).
Всё же введение диалектизмов присуще общему языку, как разговорному, так и литературному различных периодов. Говоря именно о русском послереволюционном языке, следует отметить постепенную потерю удельного веса в общем языке локализмами и приобретение его профессионализмами, конкурирующими, пожалуй, только с варваризмами, вернее интернационализмами, так тесно связанными с политической терминологией и отчасти с техникой.
Специфика советской системы, при которой широкие слои населения «бережно» ограждаются от влияния Запада, от подлинного и объективного знакомства с ним, с его положительными чертами и достижениями, приводит к тому, что СССР варится в собственном соку. Правительство, без конца повторяющее, что «труд – дело чести, доблести и геройства» (Сталин), стремится привить советскому гражданину интерес ко всевозможным проявлениям этого труда, облеченного социалистическим пафосом. Газеты и журналы заполняются приказами, сводками, репортажами о количестве свиноматок, выращенных за такой-то период, в таком-то колхозе, такими-то свинарками; о ходе ремонта тракторов в такой-то области; о подготовке к зяблевой вспашке по республикам; о литраже молока, выдоенного доярками какой-нибудь неизвестной МТФ; о весенней путине; о продукции шарикоподшипникового завода; о соревновании по угледобыче.
В последние годы газеты запестрели узко-профессиональными, непонятными широкому читателю обозначениями, отражающими процесс, который может быть охарактеризован следующим образом: переживающая духовный застой, лишенная возможности развивать не только критически, но и просто правдиво социальные и политические темы советская пресса «ударилась» в своего рода производственный натурализм. Копание в мелких производственных моментах, придание незначительным частным событиям всесоюзного значения стали обычным делом советских газет, в том числе даже и «Литературной Газеты» (!). Так, например, в последней за 26 января 1949 года мы находим:
знатный фуркист (работающий на машине Фурко для вытягивания стеклянной ленты),
стерженщица (работница, изготовляющая масляные фильтры на автозаводе) и т. д.
На первой странице новогоднего номера «Известий» (1948) находим сообщение о том, что «…одновременно с домной введены в строй турбовоздуходувка, газоочистка, разливочная машина и коксоподача».
Но надо признать, что в процессе такого часто неоправданного введения терминов «узких» профессий в общую жизнь страны, в язык всё же входят не только метафорически-воспринятые техницизмы, но и целые группы слов и выражений, становящихся, таким образом, одним из факторов обогащения общей лексики. Многие трудовые процессы и их техническая специфика раскрываются широкой публике через периодическую литературу, общеобразовательные лекции, кинохронику. Таким образом, общеизвестными стали:
из сельского хозяйства – скирдование [28], яровизация…
из тяжелой промышленности – каупер, блюминг, выдать плавку, задуть доменную печь [29]…
из нефтепромышленности – крекинг, нефтепровод…
из угледобывающей промышленности – на-гора, выход добычи на отбойный молоток…
из железнодорожного дела – оборачиваемость вагонов, спаренная езда, сквозная бригада…
из области торговли – завозить (в значении «доставлять»), завозчик, затоваривать…
О двойном процессе – исчезновении сугубо локальных профессионализмов, отображавших моменты дореволюционного производства, с одной стороны, и введении в литературный язык локализмов, оказавшихся нужными и полезными, с другой, свидетельствует и советский лингвист С. Ожегов («Основные черты развития русского языка в советскую эпоху», стр. 29-30):
«Исчезает старая производственная, очень дифференцированная по говорам, крестьянская терминология в связи с коренным изменением техники и форм колхозного производства и последовательно заменяется единой для всего языка новой производственной терминологией… Словарный состав территориальных диалектов постепенно идет к слиянию со словарным составом общенародного языка… Обогащение терминологии идет или путем усвоения готовых слов, например: «огрех» – место на пашне, оставшееся по оплошности не запаханным или не засеянным (теперь появилось и переносное значение – оплошность, недоделка), «путина», или путем создания производных слов на основе диалектных, напр.: «пропашные культуры» (из областных слов «пропашка», «пропашек»), «теребильщик» (от областного глагола «теребить» лен)».
Дальше С. Ожегов говорит об удельном весе профессионализмов в общем языке:
«По своей значимости для общенародного языка и по характеру состав слов этого рода (профессиональной речи – Ф.) очень многообразен. Здесь и новые производственные слова («высотник», «скоростник», «распиловка») и старые слова с обобщенным значением («гулять» в значении быть свободным в свой выходной день, «отгул» – отдых от работы в возмещение излишне переработанного времени)». (Там же, стр. 31).
Из позднейших наблюдений над развитием территориальных диалектов (преимущественно крестьянских говоров) и их взаимодействия с литературным языком можно вывести заключение, что среди подобных диалектов очень быстро усиливается тенденция интегрирования терминов, несмотря даже на приятие в свое время некоторых из них в общий язык. Так, напр., Ф. Филин («Новое в лексике колхозной деревни», стр. 143) говорит:
«…Казалось слово зеленя? должно было бы остаться в речевом обиходе колхозников, поскольку оно является литературным термином. Но и это слово быстро выходит из употребления. Почему? Жизнь создала потребность в общем термине для всех зерновых культур (и не только зерновых). Этим общим термином стало слово всходы, частными же оказались – всходы ржи, всходы овса, всходы клевера и т. д.»
Аналогичное произошло и со словом гумно?, превратившимся в «молотильный сарай», с подобным ему терминологическим рядом «кормовой сарай», «инвентарный сарай», «пожарный сарай» и т. п.
Кроме внутренней лексической перестройки диалектов, наблюдается и сильная ассимиляция последними общеязыковых слов, при всё более и более ослабевающем обратном влиянии – диалектов на общий язык.
К данной же теме, и даже в большей степени, относятся ранее упоминавшиеся нами термины радио и авиации, не только ставшие широко известными за пределами их специального употребления, но и применяющиеся теперь фигурально в общем языке.
Случаи перехода слов из узкого обихода в общий язык не являются чем-то специфичным для русского языка советского периода. Они встречались и раньше (см. выше замечания В. Виноградова), а также характерны и для других языков, в частности, скажем, немецкого, где многие общелитературные слова вышли из профессиональных диалектов: spuren (следить, чуять) – от охотничьего жаргонизма «чуять след»; fordern (способствовать) – от шахтерского жаргонизма «поднимать добычу из шахты» и т. п.
Следовательно, речь должна идти не о возникновении новых методов распространения слов, а об интенсификации вышеупомянутых процессов в русском языке советского периода.
В то время как диалектизмы, принятые в общий язык, можно рассматривать как «внутренние» заимствования, варваризмы, прививающиеся в этом языке, могут быть названы «внешними» заимствованиями. Но и здесь классификация оказывается очень сложной, так как «слова часто являются одновременно и варваризмами и профессионализмами, как «крекинг», «утиль» и другие. Производные от них свидетельствуют о прочной русификации данной лексемы: крекингование, утильный. Иногда, как и в других областях лексики, техницизмы образуются при помощи новых комбинаций уже имевшихся раньше в языке компонентов: копиручет, электровоз, светофор и т. д.
Производные от слов иностранного происхождения и комбинации заимствованных и исконных элементов явились следствием того, что подобная терминология в большой степени стала компетенцией широких народных масс.
К сожалению, наряду с полезными элементами в язык вторглись и неоправданные варваризмы, преимущественно политического характера, и узкие провинциализмы, и дотоле не вхожая в литературный язык брань, и, наконец, «блатные» словечки. Бесспорно, подобные элементы не могли оказаться движущими силами языка. Об этом образно говорит В. Гофман в своей книге «Язык литературы», стр. 57:
«Весь процесс перестройки и обогащения языка связан с колебаниями и брожением. Это не гладкий, не механический процесс. От неумелого обращения язык портится и засоряется. На стройке валяются кучи мусора, которых не успели вывезти. Надо уметь отличать мусор от строительных материалов. Нельзя смешивать обогащение языка с его засорением. Опасность засорения – оборотная сторона широкого движения языка».
Почти через четверть века после Гофмана на аналогичную тему высказался видный советский писатель К. Паустовский, отметивший в своей статье «Поэзия прозы» (3намя, 1953, № 9, стр. 175):
«…сейчас в русском языке идет двоякий процесс: законного и быстрого обогащения языка за счет новых форм жизни и новых понятий, и рядом с этим заметно обеднение, или, вернее, засорение, языка.
Наш прекрасный звучный, гибкий язык лишают красок, образности, выразительности, приближают его к языку бюрократических канцелярий или к языку пресловутого телеграфиста Ять.
Каковы же признаки обедненного языка? Прежде всего засилие иностранщины. Надо, наконец, решительно убрать из русского языка все эти «дезавуирования», «нормативы», «ассортименты» и всё прочее в этом роде.
Недавно в автобусе я услышал такую чудовищную фразу:
– По линии выработки продукции наше метизовое предприятие ориентируется на завышение качественных показателей и нормативов.
Что это за косноязычная галиматья! Слушая ее, я подумал: не для того жили и писали на изумительном русском языке Пушкин и Лев Толстой, Горький и Чехов, чтобы их потомки утратили чувство языка и позволяли себе говорить на этой тошнотворной и мертвой мешанине из плохо переваренной иностранщины и языка протоколистов…»
Так, протестуя против обедненного и засоренного языка советского человека, ревнители родного слова следуют примеру В. М. Протопопова, выступившего еще в 1786 году в Академии Российской с речью: – «Разсужденiе о вычищенiи, удобренiи и обогащенiи россiйскаго языка».