Из-за окатившего меня по дороге ливня я подъехал на мотоцикле к крематорию немного позже. Пришлось сразу искать туалет, чтобы умыть лицо, забрызганное из-под колес машин. Когда я нашел нужный мне ритуальный зал, все уже были в сборе. Но стояли они еще перед дверьми зала, с букетами цветов, дверь должна была вот-вот открыться.
Многих тут я уже знал, и без слов некоторым покивал головой. Стояло тут человек двадцать. Среди них выделялся один, смуглый лицом, с красном тюрбаном на голове. Несомненно, это был индус из консульства, пришедший официально засвидетельствовать переход в мир иной своего соотечественника. Но меня сразу удивило, что все они, кроме индуса, были только его сослуживцами, из аппарата этой партии, почти всех я видал мельком в коридорах их офиса. Тут не было никого, похожего на близких друзей-сверстников Сережи, на любимых женщин, или на родственников. Одни только сослуживцы. Тем более странно, что он был поэтом, и не просто поэтом, а поразительно похожим двойником. Наконец, открыли дверь и пустили всех в зал.
Поэт лежал в открытом гробу, одетый в черный костюм, с белой полоской с крестом на лбу. Букеты цветов укладывали внизу, вокруг, и вскоре за ними уже не было видно полированных досок гроба. За его изголовьем, на отдельном высоком постаменте стоял его портрет. Черно-белый и сильно увеличенный. Только позже я пригляделся к нему. «Боже мой!» – я остолбенел: это был не портрет этого бедного безвестного Сережи, а портрет самого Сергея Есенина. Самая известная его фотография, с пробором посередине красивых светлых волос. Пораженный до глубины души, я оглянулся на всех, пришедших проводить его. Они что, не замечали того же! Что это все такое! Зачем тут портрет великого Есенина! Но все его сослуживцы так же чинно, траурно стояли вокруг, поглядывая на бледное лицо в гробу, на портрет, на цветы…
Меня еще вчера удивило, как странно меня вводят в курс дела. Что бы я ни спросил, все они как будто воды в рот набрали. Как будто все у них было государственной тайной.
Ко мне вчера приставили одну высокопоставленную в их партии сотрудницу, товарища Мячеву. Высокую крупную тетю, с копной светлых волос на голове, в безвкусном платье и с громким голосом. У нее еще были очень длинные и ярко красные ногти. Та принесла мне высокую стопку их предвыборных буклетов, листовок, хвалебных книжек и даже учебник истории Коммунистической партии Советского Союза, и попросила для начала ознакомиться со всем этим. Она явно, или в душе, принимала меня за нового кандидата в члены их партии. С чувством, что я теряю зря время, я добросовестно пролистал все это, и даже просмотрел учебник. Ничего, что бы я не знал до этого, я тут не нашел. Те же лозунги, те же призывы, те же заклинания, что и двадцать пять лет назад.
Наконец, когда она проходила мимо моего стола с видом учительницы, и строго на меня взглянула, я попросил ее остановиться.
– Я просмотрел, спасибо, очень интересно, – сказал я. – Но, мадам, меня сюда пригласили работать. Потому, что у вас тут скоро что-то произойдет. Что произойдет? Что? Кто мне это скажет?
Сначала ее глаза округлились, как у рассерженной учительницы, но потом вдруг скосили испуганно влево и вправо, будто опасаясь чужих ушей, и даже рука у нее чуть было дернулась испуганным жестом к губам.
– Кто? Кто вам это сказал?
– Ваш Генеральный секретарь мне это сказал.
Мне даже показалось, что я ненароком обидел ее, потому что у нее начало меняться лицо, наливаясь дополнительной краской.
– Я… я не уполномочена обсуждать с вами это.
– Кто уполномочен? Покажите мне его. Я теряю здесь только время.
– Читайте пока. Я узнаю. Внимательно читайте. – Он повернулась и почти бегом пустилась обратно, откуда только что пришла.
До конца дня я проскучал за этим столом, почитывая учебник истории и дожидаясь кого-нибудь авторитетного в этой партии, прохаживаясь иногда для разминки по коридорам офиса, и разглядывая партийцев. Так и не дождавшись вчера никого, я, наконец, плюнул на все это и уехал.
В крематории у изголовья гроба стояло почти все политбюро этой партии: Фомин, Мячева, – прочих по фамилиям я не знал. Первым выступил с речью Фомин:
– Товарищи! Друзья! Сегодня у нас скорбный день, мы провожаем в последний путь нашего соратника, верного ленинца Сергея Есенина…
«Бог ты мой! – подумал я, – фамилию великого поэта зачем же еще приплетать! Ну двойник, ну поэт, но зачем еще это!». Я не знал еще, что и настоящая фамилия по паспорту у покойного была та же – Есенин.
–… Он отдал свою жизнь за наше общее дело! Он боролся до последней минуты жизни. Его слова и стихи на наших листовках и агитках будут еще долго жить, учить и призывать, они поведут за собой весь народ. Скоро выборы. Никакого нет сомнения, что мы победим. Но наш Сергей уже не порадуется нашей победе. Но ты, Сережа, не напрасно прожил свою короткую жизнь, не напрасно ты прилетел к нам из жаркой Индии. Ты выполнил свой долг до конца, выполнил его честно и мужественно…
Фомин еще долго говорил, в том же духе, с надрывом, и мне стало интересно, как реагируют на это собравшиеся у гроба партийцы, я оглядывался и рассматривал всех. Их скорбные до этого лица теперь светились, подбородки их были вздернуты, глаза горели – у мужчин и женщин. Дружинники с повязками, стоявшие до сих пор у дверей, оставили свои места и подтянулись ближе, у них на лицах тоже теперь была радость. Еще я заметил сзади четверых новеньких, незнакомых, только что появившихся в зале мужчин. Я рассмотрел их внимательней. Эти были из другого теста. Лица мрачные, скучающие, у одного даже руки были в карманах. Трое из них очень крепкие, один вообще как боров, и только четвертый был суше, но жилистый и с каменным каким-то лицом. Догадаться было нетрудно: охрана, профессионалы. Те самые, по-видимому, из службы безопасности их спонсора, упомянутого давеча генсеком. Но одеты они были не в форму, а в обычную, по сезону, но подчеркнуто модную одежду.
И вдруг в траурной тишине, ставшей только глуше из-за твердого голоса генсека, я услыхал какой-то шум за дверями. Сначала это был женский громкий разговор на повышенных тонах, но потом он перешел в раздраженные крики. Я подумал, что это доносится из соседнего ритуального зала: нервные срывы, истерики и припадки тут были обычным делом. Но эти крики становились громче, доносились уже рядом, из-за наших дверей. Вдруг дверь в ритуальный зал со стуком распахнулись, и я увидал в проеме двух женщин. Одна рвалась к нам в зал, другая тянула ее за платье и за плечи назад. Наконец, первая женщина вырвалась и с криком «А-а» побежала по нашему залу, расталкивая всех по пути, к гробу. Темная шаль, бывшая на ее голове, соскользнула и, зацепившись за ее плечо, летела за ней черной птицей.
Я стоял недалеко от гроба, у ног покойного, в проходе, и она пробежала рядом. Я близко увидал завитые и как будто светящиеся волосы этой молодой блондинки. Она забежала за гроб, разметав ногами букеты цветов под ним, и уже в изголовье, обессиленная, упала на грудь покойного и стала покрывать поцелуями его лицо. Через секунду ее плечи стали содрогаться от беззвучных рыданий. Генсек Фомин стоял рядом у изголовья, но с другой стороны гроба, он на полуслове оборвал свою речь и тревожно отступил в сторону.
Я оглянулся назад. Вторая женщина так и осталась стоять в открытых дверях, с ужасом на лице. Но все четверо из службы безопасности подались сразу вперед, ближе к гробу, и на лицах у них была теперь не скука, а тревога.
Вдруг блондинка выпрямилась во весь свой рост и повернулась лицом к залу. Я стоял совсем близко, не дальше двух метров от нее. Я вгляделся в ее лицо, в волосы, в яркие губы и мне показалось, что я теряю рассудок, или уже окончательно потерял его. «Господи! – подумал я, похолодев, – Да это же вылитая Мэрилин Монро!»
С моей головой что-то происходило: но эта была, несомненно, она. Великая американская актриса и певица, вечная икона их поп-культуры. Эта был самый настоящий и непреходящий секс-символ Америки. Когда-то в газетах даже писали, что любой мужчина без колебаний отдал бы свою правую руку за одну только ночь с Мэрилин. Это, конечно, был перебор, но так писали. Она была восхитительная, обаятельная и самая прекрасная женщина на свете. Покончившая, правда, с собой, приняв перед сном сверх-дозу барбитуратов, – полвека тому назад.
Я знал эту удивительную женщину по фильмам, по множеству самых разных фото, даже самых рискованных, я помнил ее бархатистый голос, каким она исполняла песенку-поздравление президенту Кеннеди, любившего ее. Я обожал эту женщину, я был влюблен в Мэрилин Монро еще подростком.
Не приходя в себя от шока, я глядел, как завороженный, на эти три лица, перескакивая взглядом с одного на другое. На бледное в гробу, на черно-белое и увеличенное вдвое лицо великого поэта на портрете, на невыразимо прекрасное и самое милое на свете – у этой, несомненно живой, Мэрилин Монро. Была какая-то непостижимая, не доступная моему уму связь между всеми тремя. Загадочная, чудовищная. Ничто не сходилось ни по смыслу, ни по времени. Голова шла, что называется, кругом. Тот, кого она мертвого целовала, чей портрет поставили, как вполне уместный, на этом гробу, лежал в сырой земле уже девяносто лет. Эта блондинка сама родилась только через два года после этого. И тоже должна была бы не рыдать здесь, а находиться в ином мире уже полвека.
– Он не умер! Он не мог! – вдруг закричала блондинка в зал, с надрывом и с сильным англоязычным акцентом. – Это вы убили его, вы, коммунисты! Будьте вы все прокляты! Он не мог, он любил жизнь… Сережа…
Но ей не дали прокричать в зал ничего больше. Один из тех четверых в модной одежде, который напоминал мне борова, подскочил к ней, схватил за руку, за плечи, поволок в сторону от гроба. Но блондинка оказалась на удивление ловкой и быстрой, она вывернулась из-под его рук, потом схватила из-под ног букет цветов и стала им хлестать того по лицу, по груди. В букете были розы, с шипами, и тот, оцарапанный, схватившись за щеки, отступил от нее.
И в этот момент четвертый из них, жилистый, с каменным и каким-то болезненным лицом, прыжком оказался с ними рядом, грубо схватил блондинку за руку, вывернул ее так, что та громко вскрикнула, и без слов толкнул и поволок ее по проходу к двери, между спешно расступающимися перед ними партийцами.
Она уже не держалась на своих ногах, ее поддерживали с обеих сторон и волочили. Жилистый тащил ее с одной стороны, а боров, с другой, помогал. Я не выдержал не потому, что она была блондинкой, а потому, что когда при мне обижают кого-нибудь слабого, я воспринимаю это как личную обиду. Только и всего. Когда ее ноги проволоклись рядом со мной, я схватил жилистого за руку, и всего-то лишь негромко, но получилось – на весь зал, крикнул ему:
– Полегче с дамой!
Тот, даже не обернувшись на меня, просто ударил мне кулаком по руке, в бицепс, и очень больно, так что я отпустил. Они поволокли ее дальше. Моя голова уже не кружилась, все в ней мигом встало по местам, я схватил этого жилистого сзади за шиворот, и рванул на себя. В тишине был слышен треск его модной черной рубашки, и он отпустил руку блондинки, стал заваливаться назад. Я помог ему, рванул назад еще, и он с размаху опрокинулся на спину, к подножью гроба, затылком в букеты белых георгин.
Я даже не заметил рядом с собой этого «борова». Только уже услыхал снизу, из-под гроба, голос жилистого:
– Не трогай его.
Зал как будто вымер, слышен был только шорох цветов под гробом. Я обернулся: «боров» с поднятым кулаком для удара застыл в полуметре от меня. Здоровенный, выше и много тяжелее меня. Я бы не успел даже поднять руку, чтобы защититься от его кулака. Я отступил на шаг, но «боров» уже послушно и безразлично отвернулся, начал поднимать из охапок цветов своего хозяина.
Я поискал глазами блондинку: она стояла теперь самостоятельно, но с ней под руку была уже знакомая мне товарищ Мячева. Я услыхал:
– Мэрилин, прекрати! Веди себя! – И затем то же самое по-английски, с ужасным акцентом, – Marilyn, stop it! Behave yourself! «Боже, что же это такое! – подумал я, – Ее и зовут так же, – Мэрилин. Тот был Сережа, а эта – Мэрилин…».
Ее уже спокойно уводили, и она больше не сопротивлялась. Но у самых дверей она вдруг обернулась, стала искать кого-то взглядом, и мы с ней встретились глазами. Я глядел в них, и как будто тонул. И вдруг она улыбнулась. Одними лучистыми глазами и чуть-чуть только губами. Улыбнулась мне одному.