Пантелеймон Романов
Русь
Часть 1
Роман-эпопея
Предисловие
РУСЬ ПАНТЕЛЕЙМОНА РОМАНОВА
Сегодня, в дни гласности и плюрализма, когда большинство наших соотечественников вдруг обнаружило, что можно обойтись без единомыслия, разнообразие точек зрения вовсе не способно разрушить устои государства и литература, хотя и остается идеологическим оружием, но не обладает слишком большой силой, из-за страха перед которой власть имущие должны направить карательную государственную машину против носителей этого оружия, сегодня мы по-иному смотрим на советскую литературную историю, по-иному можем оценить достоинство и мужество тех, кто противостоял массированному давлению вульгарно понятой классовой идеологии пролетариата.
Сегодня мы обнаруживаем одного за другим новых писателей, достойных шагнуть к нам из прошлого, писателей, чье творчество по сей день сохранило свежесть, аромат, вкус, интерес.
В их числе - Пантелеймон Сергеевич Романов.
Судьба его, литературная и человеческая, удивительна и почти уникальна. До революции он публикует лишь несколько небольших произведений, читателю он почти неизвестен, а спустя десять лет после Октября он - автор двенадцатитомного собрания сочинений, нескольких десятков сборников рассказов, романов, пьес. Огромной популярности у читателей сопутствует погромная критика в прессе. К началу 30-х годов Пантелеймон Романов обретает прочную репутацию выразителя интересов классового врага, воинствующего мещанства и т. п.
Достаточно привести несколько примеров из оценок тех лет.
Вот что писал, например, В. Маяковский в стихотворении "Лицо классового врага" в 1928 году:
Миллионом набит карман его,
а не прежним
советским "лимоном".
Он мечтает
узреть Романова...
Не Второго
а Пантелеймона.
На ложу
в окно
театральных касс
тыкая
ногтем лаковым,
Он
дает
социальный заказ
на "Дни Турбиных"
Булгаковым.1
Год спустя заведующий пресс-бюро Агитпропа ЦК КПСС С. Ингулов учинил разгром Романова в статье "Бобчинский на Парнасе": "Произведения Пантелеймона Романова по линии основных вопросов культуры и быта выражают устремления активизировавшегося мещанства. В то время как другие писатели осторожно и лениво двигаются проселками, в стороне от крупных бытовых проблем, Романов самонадеянно вылез на столбовую дорогу современности, суетливо поднимает густые клубы пыли и пускает ее в глаза любознательному читателю"2.
Главную причину успеха Романова рецензент усмотрел в "ловкости, предприимчивости, оборотливости - в качествах, характерных для нынешнего мещанства"3.
Нетрудно понять нынешних историков, когда они в справке о Романове указывают: "Незаконно репрессирован"4. Действительно, такой финал напрашивался сам собой. В том, что писатель умер в своей постели, и видится почти уникальность его человеческой судьбы. Зато замалчивание творчества Романова на протяжении полувека после смерти столь закономерно для государства тотального единомыслия, что не вызывает ни удивления, ни впечатления какой-то исключительности. И столь же закономерно возвращение произведений этого талантливого и самобытного писателя нынешним читателям. Без них картина русской литературы XX столетия была бы неполной и однобокой, а наши представления о действительной жизни человека и массы в предреволюционные годы и в первые послереволюционные десятилетия остались бы обедненными.
1 Маяковский В. В. Полн. собр. соч. М., 1958. Т.9. С.48.
2 Молодая гвардия, 1929, № II. С.80.
3 Там же.
4 Известия ЦК КПСС, 1989, № 3. С.183.
* * *
Пантелеймон Сергеевич Романов родился 25 июля 1884 года в селе Петровском Одоевского уезда Тульской губернии. Отец его, потомок крепостных, был мелким служащим в Белёвской городской управе. Семья жила бедно. И чтобы дать детям образование, отцу, Сергею Федоровичу, пришлось продать Петровское и купить взамен маленький хутор вблизи деревни Карманье. Здесь и прошло детство будущего писателя. Мальчик вместе с деревенскими ребятами и мужиками косил сено, возил снопы, занимался молотьбой, стерег скотину, караулил пчел. Самым любимым увлечением с ранних лет была рыбная ловля. Вместе со взрослыми он принимал участие в обычных деревенских развлечениях - любил петь и плясать, играл на гармонике. В общем, детские годы его ничем не отличались от жизни других деревенских ребят из семьи небольшого достатка, а сам он ничем не выделялся из среды своих сверстников. Обычные ребячьи интересы и увлечения были характерны и для Романова-гимназиста. Учился он неважно и даже оставался на второй год. Зато мог многие часы посвящать химическим опытам и разработке планов кругосветного путешествия, в которое собирался отправиться с приятелем.
Однако подспудно шла внутренняя работа. Попытки сочинять начинаются лет в десять. Правда, первый роман из английской жизни, начатый "на хуторе, в амбаре на чердаке", был скоро заброшен "из-за недостаточного знакомства с бытом и нравами Англии".1 Но, познав радость творчества, создания нового мира, который рождается из твоего сознания, из твоей головы, Романов уже не отступится, не предаст своего призвания. Он много и жадно читает, пытается понять, как, каким образом великие писатели добивались столь поразительного эффекта, что их творения воспринимаешь как живую жизнь. "Я стал читать классиков, - вспоминал писатель, - и увидел, что главным их общим свойством является необычайная живость, ясность и яркость изображения.
Несколько лет я употребил на то, что изо дня в день выписывал особенно яркие живые места, старался постигнуть закономерность творческого изображения и попутно с этим учился сам выражать словом всё, что останавливало на себе внимание"2.
1 Романов П. С. Собр. соч. М., 1927. Т.2. С.24.
2 Там же. С.26.
Он присматривается к окружающим людям, вслушивается в их слова, задумывается над их поступками. В последних классах гимназии он начинает работать над повестью о детстве, но заканчивает ее лишь через 17 лет - в 1920 году.
В это время складывается писательское кредо Романова, которому он будет следовать всю жизнь: писать об обыденном, обычном, знакомом всем, избегать сугубо личных мотивов, исключительных событий и характеров. В таком понимании своих задач как писателя мы и находим объяснение тематики произведений Романова и выбора им персонажей.
В 1905 году Романов поступает на юридический факультет Московского университета, но вскоре бросает его, чтобы целиком отдаться писательству. Он видит свою задачу в создании "художественной науки о человеке" и понимает, как много еще нужно узнать, сколь многому научиться. Грандиозная цель не пугает, а вдохновляет. "Я нашел себе смысл жизни, нашел счастье жизни, моя жизнь - это непрерывное собирание, труд, творчество..." записывает он в дневнике 15 сентября 1905 года.
Он полон идеями и образами и за несколько лет делает наброски многих произведений. Не закончив одного произведения, он записывает сцену из другого, диалог - из третьего...
Параллельно с этюдами, зарисовками, которые впоследствии войдут составными частями в романы и рассказы, Романов в 1906-1907 годы пишет философско-этическое сочинение "Заветы новой жизни". Оно так и осталось в рукописи, но многие его положения определили его писательскую позицию: "Животное живет всегда под властью инстинкта. Человек с веками освобождается от власти инстинкта. Но зато он сам по пути своего освобождения создает инстинкты (суеверия, веры, убеждения, мировоззрения), под тяжестью которых живут целые поколения, часто сознавая нелепость, по не будучи в силах (рабство мысли) отрешиться, сбросить то, что ясное, чистое сознание признало негодным для вас.
Освобождайтесь скорее от навязанных инстинктов, чтобы твердо делать то свое, чему не могут научить нанятые учителя".
Вера в свое призвание помогала Романову в трудные годы становления. Первые опубликованные произведения - рассказы "Отец Федор" (1911), этюд "Суд" (1913), повесть "Писатель" (1915) - не принесли ему ни известности, ни материального благополучия. Он был вынужден около полутора лет прослужить конторщиком в банке, правда, деятельность эта позволила писателю изъездить всю Русь.
В первые месяцы после революции Романов заведует внешкольным подотделом в городе Одоеве; тогда же начинает писать небольшие рассказы, которые печатались в газете Горького "Новая жизнь".
Летом 1919 года здесь, в Одоеве, проходит важная для него встреча - он знакомится с приехавшей сюда на отдых балериной Антониной Михайловной Шаломытовой - и глубокой осенью того же года приезжает к ней в Москву, они становятся мужем и женой.
В своих воспоминаниях Шаломытова писала: "Он произвел на меня сразу большое впечатление своей ласковой теплотой и какой-то дружественностью, точно я была с ним сто лет знакома и ему можно всё открыть и доверить. Такое впечатление он производил всегда в своей жизни, и редко кто не поддавался его личному обаянию"1. (Любопытно, что почти такими же словами выразила свое впечатление о встречах с Романовым Анастасия Цветаева.)
1 ЦГАЛИ, ф.1281, оп.1, ед. хр. 127, л.2.
* * *
По приезде в Москву Романов приступает к осуществлению замысла, родившегося более десяти лет назад, - пишет первые части эпопеи "Русь".
Идея создания грандиозного труда зародилась у Романова примерно в 1907 году.
"...Мне грезилось, - писал он в автобиографии, - огромное художественное произведение, на которое можно было бы положить всю жизнь. Из этого впоследствии родилась "Русь". И когда я понял, к чему я иду, я стал изучать по книгам и в жизни русского человека, т. е. его прочные, живущие веками черты, которые отличают его, как особую индивидуальность, среди других народов.
Я увидел, что зарождавшиеся у меня типы являются только чертами одного общего характера"1.
1 Романов П. Собр. соч. М., 1927. Т.2. С.27-28.
Замысел Романова постепенно выкристаллизовывался, но лишь с победой Октября окончательно оформился - показать русскую народную стихию, все классы и слои общества накануне первой мировой войны во всех проявлениях, как классовых, так и культурных, затем в период войны и революции.
Над этой эпопеей Романов работал всю жизнь и считал ее делом всей жизни. Об этом он неоднократно заявлял в печати, об этом он писал и в своем дневнике.
Впервые о романе "Русь" стало известно после авторского чтения глав в студии имени М. Горького в 1922 году. Вскоре, в 1923-1924 годах, впервые две книги романа вышли в издательстве М. и С. Сабашниковых, а год спустя выходят уже три части, которые неоднократно переиздавались до 1930 года и составили 10-12-й тома полного собрания сочинений Романова; 4 и 5-я части вышли в 1936 году. Роман так и остался неоконченным, автор довел повествование лишь до начала 1917 года.
Вскоре после первого публичного чтения глав романа в газете "Известия" появилась статья А. В. Луначарского, где он дает высокую оценку произведению: "Вся панорама вместе, в той части, с которой я познакомился, производит необыкновенно широкое и поистине равнинное, настоящее российское впечатление, и отдельные главы романа поднимаются до чрезвычайно высокой художественности"1.
Однако после выхода первых книг романа в свет мнения критиков разделились. Если одни оценивали его чрезвычайно высоко (Н. Н. Фатов, Е. Ф. Никитина), то другие своими отзывами низвергали до уровня примитивного и бессодержательного чтива.
Критик Г. Горбачев, отмечая многочисленные недостатки романа, вместе с тем пишет: "Русь" своеобразно синтезирует: тургеневскую мягкую лиричность и эмоционально-ласковую окраску изображения природы и психики; усвоенные от Льва Толстого переплетение фабульных линий, детальность психологического анализа, порою жестокого и даже грубоватого натуралистического; гоголевскую манеру утрировать смешное, нелепое, безобразное до почти теряющих правдоподобие размеров"2.
М. Горький в письме к А. А. Демидову 15 мая 1925 года писал: "Русь" Романова написана... изумительно небрежно, особенно - в описаниях, хотя он показывает хорошее мастерство, изображая характеры. Герои у него говорят лучше автора, создателя их"3.
1 Известия, 1922, 22 марта, № 65. С.З.
2 Горбачев Г. Писатели, пытающиеся быть нейтральными // Пантелеймон Романов. Критико-биографическая серия. М., 1928. С.91-92.
3 Литературное наследство. Т.70. Горький и советские писатели. Неизданная переписка. М., 1962. С.152.
Взяв на себя труднейшую задачу - показать цельную картину жизни России перед разразившейся грозой мировой войны, Романов в первых трех частях решил ее по-своему: он показал два основных класса - помещиков и крестьян в лице нескольких типичных представителей. В общем, это был коллективный портрет, коллективный герой. Е. Ф. Никитина, давшая наиболее полный развернутый разбор романа, его взвешенную и справедливую характеристику, писала: "Патриархальная, лубяная, расхлябанная Русь, провинция с ее застойным укладом и нравами, сонные фигуры обывателей, домовитые мужики, помещики, в старых усадьбах жившие дворянскими гнездами в вишневых садах, наследники Манилова, Обломовы, Тентетниковы, Ноздревы, фигуры из сатир Щедрина, Успенского - зоология царской Руси, доведенная старым строем до тупика, - остро подмечены и зарисованы автором...
Романов владеет народным языком, знает народную психологию, и потому многие сцены из жизни деревни изображены им так, что читателю кажется, будто многие лица, беседы их зарисованы, взяты прямо с натуры. Психология действующих лиц, близкая к инстинктам животного царства, с их примитивными и стадными побуждениями, верно схвачена Романовым"1.
1 Никитина Е. Ф. Пантелеймон Романов (Анализ повествовательных произведений) // Пантелеймон Романов (Критическая серия). М., 1927. С.24.
Передать хотя бы кратко фабулу вышедших частей романа (около полутора тысяч страниц) невозможно. Одни герои его появляются, потом исчезают, иногда они появляются вновь и как-то начинают действовать, иногда автор их просто упоминает, а порой они просто исчезают со страниц романа, будто их и не было.
Первая часть "Руси", по замыслу Романова, - народная стихия в состоянии покоя, время довоенное; вторая - стихия, взорванная извне, война; третья - стихия, взорванная изнутри, - Русь во время революции. На деле воплощение, реализация замысла внесли коррективы в первоначальный план: даже в пятой части романа автор едва намечает контуры будущих революционных событий: появившиеся на страницах романа революционеры пока что только печатают прокламации и спасаются от полиции.
Первая часть начинается спокойно, неторопливо, лениво. На фоне весенней природы перед нами предстает жизнь среднерусской деревни. Из обобщенных картин, из опять же обобщенных разговоров мужиков, ведущихся изо дня в день, мы узнаем, как в деревне ведутся разнообразные работы, как здесь справляют праздники, как болеют, лечатся, умирают, как вспыхивают время от времени пожары... Мы видим неорганизованность, косность, бестолковщину в действиях крестьян, их неумение понять истоки невзгод, бедности, нищеты. Крестьяне, привыкшие из поколения в поколение трудиться на барина, ищут источник своих бед в нем; сознавая беспомощность и ничтожество своего барина Митеньки Воейкова, они потихоньку разворовывают его усадьбу, вырубают лес, используют землю, причем делается это всё хищнически, поскольку - не свое. И еще крестьяне думают о хорошей земле. Вот была бы земля хорошая, тогда бы чего только не насажали бы!..
А Митенька Воейков, недоучившийся студент, в собственных мыслях демократ и прогрессивный интеллигент, думающий о благе крестьян, о народе, в действительности не способен на активные действия, да и не знает, как к ним приступить.
В записной книжке Романов так пишет о Митеньке: "Митенька - образец интеллектуального признания "в принципе" всего самого передового, свободного, разрушительного. Благодаря чему он все обмуслил, и это отравило его ядом пустоты. Потому что для разрушения достаточно сознания, а созидание [возможно] исключительно путем творческого действия, чего у него не было"1.
1 ЦГАЛИ, ф. 1281, оп. I, ед. хр.92. л. 17.
Параллельно с жизнью крестьян Романов пишет жизнь дворянских усадеб. Балы, карточные игры, кутежи, охоты, рыбалки, бесконечные разговоры о прогрессе, о призвании России, о русской душе...
Огромное количество персонажей, многочисленные эпизоды-главы (причем каждая глава воспринимается как законченное целое), сочетание остросатирических картин с проникнутыми теплым лиризмом описаниями природы или же переживаний юной девушки, - вот что такое "Русь". В романе множество персонажей-типов, написанных ярко и впечатляюще: кучер Митрофан, Валентин Елагин, помещик, радетель русской души Авенир, настоятельница монастыря Юлия, баронесса Нина Черкасская, кулак Житников и т. д.
Незаметно, исподволь возникает в романе ощущение классовой ненависти крестьян к помещикам, нарастает атмосфера тревоги, неустойчивости...
В общем, Романов, конечно, здесь не был первооткрывателем. Разложение дворянской усадьбы рисовал уже Юрий Слёзкин в "Помещике Галдине" (1912), а нарастание тревоги и ожидания перемен получили воплощение у Слёзкина в романе "Ветер" (1917), который затем в переработанном виде стал частью первого тома его эпопеи "Отречение". И Алексей Толстой в "Сестрах" (1921-1922) обращался к этой же эпохе.
Однако деревенская Русь именно у Романова opганично сливается с движением истории, без романовских мужиков картина, видимо, была бы совсем иная.
Неоднократные заявления автора о том, что он стремится показать те причины, которые привели к великой революции, не во всем совпадают с его дневниковыми записями, где он замечает, что критика не поняла его замысла, а ключа к нему он дать не хочет. "Русь" полностью не поймет никто. На это нужно несколько существований"1, - заносит он в записную книжку после 1922 года. Показательна также такая запись: "У меня в "Руси" нет ни одного имени, ни одного названия, которые указывали бы на реальную Россию. Я инстинктивно сделал это. Национальная эпопея, но я не упоминаю ни о Пушкине (хотя Валентин читал классиков), ни о Волге. "Русь" - это совсем другая планета, чем Россия. И конкретных предметов из России в Русь переносить нельзя. Получится смешение двух враждебных элементов, лирики и арифметики, поэзии и статистики"2. Итак, Русь - это не Россия, но такая страна, какую создал Романов в своем воображении, а потому-то мы и не должны воспринимать эту эпопею как документальное повествование, а должны согласиться с автором, что это - порождение его фантазии.
1 ЦГАЛИ, ф.1281, оп.1, ед.хр.92, л. 13.
2 Там же, ед.хр.91, л. 80.
Сам писатель придавал чрезвычайное значение своему роману. Но, как мы хорошо знаем из истории, мнение творца о своем творении и мнение публики очень часто совсем не совпадают.
Многие главы "Руси" (это относится к первым трем ее частям; четвертая и пятая части, в которых он пытался в значительной мере сочетать воплощение своего замысла с удовлетворением идеологических требований официальной критики, более тенденциозны и отличаются некоторым схематизмом, хотя и здесь мы находим немало метких наблюдений, острых и живых страниц) написаны удивительно сочно, ярко, живо. Картины русской природы в разные времена года наполнены такими точными деталями, едва приметными штрихами, одушевлены авторской любовью, что ощущаешь ароматы земли и леса, дуновение легкого ветерка, звуки природы, видишь мягкие переливы красок в разное время суток.
Главы, в которых Романов нарисовал образ Митрофана, слуги молодого помещика Митеньки Воейкова, действительно (как о том писал один из первых популяризаторов творчества Романова профессор Н. Н. Фатов) напоминают лучшие страницы русских классиков XIX века.
Страницы, посвященные организации Общества (должного сплотить лучшие силы губернии), заседаниям этого Общества, на которых лейтмотивом идет лозунг: "Господа, со следующего заседания мы начнем переходить от слов к делу", не только запечатлели, быть может, виденное Романовым в прошлом, но и дали нам обобщенный емкий образ неизбывной русской любви к заседаниям, словопрениям, бессодержательным бурным дискуссиям, к провозглашению призывов, которые так и не претворяются в дела. И потому-то сегодня эти страницы читаются с особым интересом и звучат особенно актуально, хотя написаны шестьдесят с лишним лет назад и относятся совсем к другой эпохе.
В "Руси" много тонких наблюдений, относящихся к психологии человека, ищущего и не находящего себе место в жизни. Это Митенька Воейков. Многим критикам этот образ показался никчемным, его называли даже просто дурачком. А между тем Митенька Воейков - характернейший продукт переходной эпохи, ее представитель и в то же время тип личности, который можно обнаружить в любую эпоху, разумеется, в соответствующей модификации.
Некоторые критики также не принимали образ Валентина Елагина. Что это за герой? Неизвестно откуда взявшийся, на протяжении трех частей романа едущий на некое священное озеро Тургояк на Урале и так и не уехавший, живущий с баронессой Ниной Черкасской и устроивший себе восточный шатер в кабинете мужа баронессы, ведущий умные разговоры с внезапно приехавшим мужем - профессором и очаровывающий его, взбаламутивший всю округу, принятый всеми и никем не понятый, пьющий в бесконечных компаниях водку стаканами и не пьянеющий, со всеми соглашающийся и всех во всем поощряющий... Странный, удивительный тип, кого-то пугающий неведомой внутренней силой, кого-то притягивающий этой силой. Но сам... бесплодный. Тоже нечто вроде Митеньки Воейкова - не могущий найти своей внутренней силы. Романов понимает, что выхода из тупика, созданного для себя самим Валентином Елагиным, - ведь он ни во что не верит, относится ко всему со скепсисом, не видит никакого смысла в жизни и, уж конечно, в суете окружающих его мелких людишек, преследующих свои мелкие цели, - выхода из тупика для него нет, и потому в четвертой части без сожалений расстается со своим героем, который гибнет от вражеской бомбы на поле сражения...
Романов создает, в общем-то, объемную панораму жизни провинциальной России накануне войны и революции. И если претензии критиков к целому произведению (а оно, увы, не закончено) небезосновательны, то они должны в меньшей степени быть отнесены к отдельным эпизодам, главам, страницам романа. И можно с полным правом сказать, что именно в них, в этих картинах живой жизни, - достоинство и ценность эпопеи.
Романов и сам сознавал несовершенство своего создания. И вместе с тем вера в себя, в свои творческие силы не покидала его, и это помогало ему впоследствии выдерживать и лихие наскоки критиков, и материальные лишения. В середине 20-х годов он делает запись: "Только теперь некоторые начинают понимать, что мною создано то, чего еще никто не создавал... Но как они мало знают, что зреет во мне. И "Русь" ведь только эпизод для меня, хотя Луначарский говорит, что никакого человеческого опыта не хватит на такую громаду, и спрашивает, откуда же она? Из меня. Не я часть Руси, а Русь часть меня. Только небольшая часть. Как ясно я это чувствую. Как хорошо жить, когда чувствуешь все время себя на вершок от земли. Непрестанная быстрая из сердца радость, бесконечная полнота и переполненность. Хочется на весь мир крикнуть: "Проснитесь, откройте яснее и радостнее глаза, идите ко мне. У меня есть столько, что хватит на всех".
Передо мной моя жизнь вся ясная, с необъятной задачей, божественно легко мною разрешающейся.
Я не пишу лирических излияний. Но это итог огромной полосы жизни. Это зрелый крик радости с достигнутой вершины.
Я проведу по миру такую борозду, которой не сотрет никто. Даже время"1.
В конце жизни Романов под массированным натиском нормативной критики стал терять ориентиры. Он начинает перерабатывать "Русь", идя не от жизни, а от идеологических схем. По свидетельству А. И. Вьюркова, Романов говорил: "Вы читали мою "Русь". Думаю ее заново переработать. Не так ее надо было давать. Вот сейчас я засел за изучение истории империалистической войны, истории марксизма-ленинизма, и всё, что я написал в "Руси", подлежит коренной ломке. Многое я допустил в ней ошибочного, неправильного. Видите, сколько я прочитал, - показал он мне не груду книг"2. Думается, если бы он довел работу до конца, то загубил бы и то, что им было написано ранее.
1 ЦГАЛИ, ф.1281, оп.1, ед.хр.92, л.26.
2 Там же, ед. хр. 111. л. 5.
Дело было, конечно, не в идеологической концепции. Так, например, критик Г. Горбачев видел основной недостаток "Руси" "в слишком беглом изображении деревни, как безнадежно бездейственной, равнодушной ко всему, умеющей лишь праздно трепать языком да бестолково суетиться, собираться сделать горы работы, а на деле неспособной даже мостика починить"1. Тот же Горбачев признавал, что Романов создал в своей эпопее "ряд четко врезающихся в сознание живых фигур, достойных стать надгробными памятниками погибшему укладу жизни"2.
Замедленная, часто перегруженная малозначащими сценами и персонажами, эпопея обнаруживала тот главный недостаток, который в свое время подметил Короленко в этюде "Суд", - несоответствие между содержанием и размерами произведения. И это несоответствие дает себя знать при всей убедительности многих образов и ситуаций, позволяющих читателю представить русское общество перед первой мировой войной.
Следует отметить, что в бурном непрекращавшемся потоке критики, обрушившемся на П. Романова, "Русь" пострадала меньше всего. Видимо, некоторых всё же останавливала масштабность книги. Так что, пожалуй, в отзывах на роман в прессе 20-х годов преобладали положительные оценки.
"Русь" - книга подлинной литературы, которая своей традицией имеет романы Льва Толстого, Гончарова... Надо отметить, что наиболее типичные черты уездной помещичьей жизни накануне войны 1914 г. им запечатлены очень выразительно", - отмечал Ю. Соболев3.
Л. Войтоловский, указав, что "Русь" "воскрешает в памяти" приемы и образы Гончарова, Гоголя, Чехова, Л. Толстого, пишет: "Повесть П. Романова не работа безграмотного продолжателя, не любительская копия, а художественно сделанное полотно, где голоса и краски прошедшего крепко спаяны и неразрывно слиты с людьми живой современности. Перед нами сочный барский усадебный быт... Во всяком случае это недоконченное выступление П. Романова надо признать более значительным и ценным, чем законченные творения многих других авторов"4.
1 Горбачев Г. Современная русская литература. Л., 1929. С 129.
2 Там же.
3 Жизнь, 1925, № I. C.423.
4 Красная новь, 1924, № 6. С.351-354.
А вот отзыв о Романове как авторе "Руси", принадлежащий В. Ф. Переверзеву, критику, весьма скупому на похвалы: "...данные у автора есть, он умеет рисовать типичные характеры твердым четким рисунком, напоминающим мастеров гоголевской школы; он знает секрет простой, но крепко слаженной композиции, давно утерянный беспозвоночными писателями эпохи импрессионизма"1.
Стоит напомнить и об отзыве А. Луначарского о первой части "Руси": "При чтении ее встают в памяти образы, положения, черты и события, занесенные уже на полотно кистью наших великих классиков. Самый стиль напоминает то Гончарова, то Тургенева"2.
"Он явным образом прошел через школу наших классиков..." - соглашается и И. Федоров (И. И. Скворцов-Степанов), который в целом роман считает вредным, написанным с враждебных революции позиций3.
1 Печать и революция, 1924, N2 5, с. Л 38.
2 Известия, 1922, 22 марта, № 65, с.З.
3 Предреволюционная Россия в отображении Фирса. Известия, 1926, 11 июня.
Разнобой в подходе к роману, в его оценке, в характеристике его персонажей и авторской концепции, помимо всего прочего, свидетельствует о том, что "Русь" - явление не однозначное. Как течение самой жизни, даже одни и те же ее коллизии вызывают различные оценки у разных людей, так и эта эпопея, в которую Романов хотел вместить огромный кусок жизни, по возможности не давая никаких оценок происходящему, вызывает разное к себе отношение.
Очевидно, и до сих пор ключ к романовской эпопее не найден. Блестящие находки, замечательные страницы, посвященные русской природе, живо, ярко написанные отдельные эпизоды и рядом - тягучие, вялые описания банальных чувств и взаимоотношений.
Но!
Как не раз бывало в истории: ищешь Индию - находишь Америку.
На подступах к "Руси" Романов создал несколько десятков рассказов, долженствовавших служить этюдами для эпопеи. Они-то и стали открытием и вкладом Романова в русскую литературу, той неизгладимой бороздой, о коей грезил писатель.
Каждый большой художник, говорил Лев Толстой, создает и новую форму произведения. В подтверждение своей мысли он назвал "Мертвые души" Гоголя, лермонтовского "Героя нашего времени", "Записки из мертвого дома" Достоевского, тургеневские "Записки охотника", "Былое и думы" Герцена. Каждая из этих книг действительно отличается необычностью построения, новизной повествовательной формы.
Сегодня, по прошествии полувека после смерти Романова, можно смело сказать, что он большой художник ("большое видится на расстоянии").
Романов как крупный художник создал свою, новую форму - небольшой рассказ, миниатюру, где автор совсем не виден, где говорят персонажи, и их голоса воссоздают и человеческие характеры, и эпоху.
И речь персонажей, и авторская речь чрезвычайно просты, и кажется, что это вовсе не рассказ читаешь, а воспринимаешь кусочек жизни.
Композиционно большинство рассказов Романова построены одинаково, фабула их проста. События в них разворачиваются в короткий отрезок времени, и, как правило, мы о них узнаем из диалога. Но это цельное законченное произведение, лаконичное и емкое по содержанию, чрезвычайно обобщенное и вместе с тем поражающее своей конкретностью, богатством интонаций. Даже не прибегая к выразительному определению, эпитету, Романов достигал замечательных эффектов.
Рецензенты нередко упрекали Романова в приверженности к анекдоту, тем самым стремясь как-то умалить значимость его творчества. Но что такое анекдот? Анекдот - это лаконичная фольклорная художественная форма, преобразованная сказка (поэтому для анекдота характерны бродячие сюжеты, кочующие из эпохи в эпоху, из страны в страну), в которой чаще всего сатирически заостренно воспроизводится злободневная ситуация с фиксацией типических и особенных черт. Если подходить с этих позиций, то, несомненно, надо признать, что у Романова есть рассказы на уровне анекдота, и это, конечно же, достижение, поскольку до этого уровня поднимается в своем творчестве далеко не каждый писатель.
В сатирических и юмористических миниатюрах Романов старался поведать правдивые и занятные истории о людях в самых разнообразных житейских ситуациях и прибегал при этом к самому доступному, разговорному языку. "Когда я пишу, я всегда думаю, чтобы меня понял самый бестолковый человек", - сказал однажды Романов литературоведу Н. Фатову.
Помимо многочисленных рассказов, юмористических и психологических, Романов напишет еще несколько крупных произведений, в том числе замечательный роман "Товарищ Кисляков" (1930), за который будет подвергнут критическому огульному шельмованию. Погромная критика обрушилась и на роман "Собственность" (1933).
Но любимым его детищем всё же будет оставаться "Русь".
В последние годы Романову часто приходилось выступать на литературных вечерах, и эти встречи поддерживали его, вселяли новые силы.
Так, 20 июня 1934 года он записывает в дневнике после выступления в Киеве: "От публики получаю трогательные записки на выступлениях. "Любимый, родной", - пишет какой-то мужчина. В записке говорится о впечатлении, которое произвела на него "Русь".
Когда я сказал, что вычеркнул из I ч. "Руси" около 200 страниц, в зале произошло движение. Я получил записку, спрашивающую, неужели я вычеркнул "Смерть Тихона". Когда я сказал, что глава оставлена, в зале раздались аплодисменты".
Романов обладал талантом отличать сиюминутные ситуации от моментов вечности, в них заключенных, потому-то и сумел создать произведения непреходящей ценности. Литературовед Н. Н. Фатов, автор первой большой статьи о творчестве Романова, видимо, оказался единственным, кто увидел этот дар писателя и поставил его имя в один ряд с именами русских классиков. "Многим такое утверждение, - писал Фатов, - быть может, покажется чересчур смелым, но стоит только представить себе, каким богатейшим художественно-бытовым материалом будет через 50-100 лет то, что уже написано П. Романовым, чтобы не испугаться такого утверждения"1. Фатов оказался провидцем. Действительно, творческое наследие Романова чрезвычайно ярко, зримо, свободно воспроизводит облик России первых десятилетий XX века.
1 Прибой. Альманах первый. Л., 1925. С.271.
Не прибегая к воссозданию в своих произведениях острых коллизий, сенсаций, ярких эпизодов современных ему социальных событий - мировой войны, Октябрьской революции, строительства нового общества, Пантелеймон Романов тем не менее сумел передать в своем творчестве дух эпохи, ее динамику, отобразить ее многие, уже исчезнувшие сегодня реалии, подробности быта и главное - особенности широкой массы, толпы. Читая ныне произведения Романова, мы слышим голоса той далекой эпохи, погружаемся в мир проблем, забот, тревог, хлопот и чаяний людей, отделенных от нас десятилетиями.
Романов, в отличие от многих своих прославленных современников-писателей, не выпячивает тенденцию, не стремится выполнить социальный заказ, спущенный сверху власть имущими, а хочет дать правду жизни, пропущенную сквозь свое сознание, отобразить жизнь такой, какой он ее видит.
В "Скучной истории" А. П. Чехов устами своего персонажа Николая Степановича выразил в значительной мере и свое отношение к современной ему литературе: "Я не скажу, чтобы французские книжки были и талантливы, и умны, и благородны. И они не удовлетворяют меня. Но они не так скучны, как русские, и в них не редкость найти главный элемент творчества - чувство личной свободы, чего нет у русских авторов... Умышленность, осторожность, себе на уме, но нет ни свободы, ни мужества писать, как хочется, а стало быть, нет и творчества".
Еще в большей мере эти слова Чехова можно было бы отнести к большинству произведений русской литературы времен торжества соцреализма.
Романов только частично попал в эту засасывающую полосу зыбучих серых песков, ему удалось постоять на краю и успеть сказать свое слово, не подлаживаясь под общий бодряческий тон.
Но опасность нивелировки личности в условиях тоталитарного режима он ощущал очень остро уже в середине двадцатых годов. И поведал об этом открыто и свободно в маленькой повести "Право на жизнь, или Проблема беспартийности" (1926), где дал образ беспартийного писателя Останкина, который стремится выжить во что бы то ни стало, приспосабливается к новому строю, служит ему изо всех сил, но внутренний разлад с самим собой, понимание фальшивости собственного существования приводят его к самоубийству. В уста героя романа "Товарищ Кисляков" Романов вкладывал следующее рассуждение: "Мне кажется, это оскудение человеческого материала есть результат преобладания тенденции общественности над личностью... Если личность не находит нужной для себя пищи, она гаснет и превращается в ничтожество, не имеющее своих мыслей и своих задач... А раз личность не может осуществить себя, значит, дело идет к остановке, к уничтожению личности, и благодаря этому со временем наступит полная остановка в тех же массах". И с достаточной уверенностью можно полагать, что здесь выражена и авторская точка зрения.
Романов в отличие от многих своих именитых и прославленных писателей-современников понимал опасность тоталитарного подавления личности, происходившего каждодневно.
"Наша эпоха, - записывает Романов в дневнике, - несет на себе печать отсутствия в людях собственной мысли, собственного мнения. Люди всё время ждут приказа, ждут, какая будет взята линия в данном вопросе, и боятся выразить свое мнение даже в самых невинных вещах. Скоро слово "мыслить" у нас просто будет непонятно".
И в другом месте дневника тоже летом 1934 года:
"Большинство наших писателей являются подголосками эпохи. И так как это пока является главной доблестью, то все стараются перекричать друг друга в проявлении энтузиазма, оптимизма и бодрости... Критика негодует на меня, что я всё такой же, что я не сливаюсь с эпохой и не растворяюсь в ней, как другие.
Глупый критик оказывает плохую услугу той же эпохе, так как его идеалом являются безлицые восхвалители и только. Только тот писатель своей эпохи останется жить для других эпох, который не потеряет в бурном потоке событий - самого себя.
От писателя прочнее всего остается его дух. Если у писателя нет своего духа, от него ничего не останется, кроме "устаревшей" печатной бумаги".
Пантелеймон Сергеевич Романов, один из ярких и оригинальных русских писателей 20-х годов, стал одной из жертв нормативной критики и эстетики, провозгласивших основным направлением литературы воспевание, возвеличивание грандиозных свершений. Его физическая смерть после тяжелой болезни в апреле 1938 года, видимо, стала закономерным итогом смерти моральной, "Я уже не могу писать", - говорил Романов в последние месяцы жизни писателю Александру Вьюркову. Писать соответственно присущему ему таланту было непозволительно, а подлаживаться под требования критики он не мог.
* * *
Критики, даже из числа тех, кто обвинял Романова в фотографизме или очернительстве, признавали присущую этому писателю остроту зрения, умение подмечать и характерное в жизни, и чуть заметные нюансы, черточки, детали. Однако мало кто замечал, что для Романова описать увиденное, дать зарисовку означало вместе с тем и раскрыть сущность описываемого. Умение видеть Пантелеймон Романов считал важнейшим свойством писателя, да и любого человека. На протяжении тридцати лет он писал книгу, которая не увидела света, она так и называлась - "Наука зрения". В этой своей книге он пытался показать, что видеть - это не просто скользить взглядом по поверхности вещей, а постигать все их связи и отношения с другими вещами, явлениями, событиями, процессами. Произведения Пантелеймона Романова - это и есть этапы проникновения в суть вещей, прозрения их настоящего, прошлого и будущего.
При жизни, да и долгие годы после смерти, Пантелеймон Романов оставался писателем недооцененным. Снобистской критике он казался слишком прямолинейным и простым. Вульгаризаторской социологической критике он представлялся классовым врагом, чуждым советской литературе.
Возможно, сегодня читатель - а именно он и есть высший судья творчества - сумеет по достоинству оценить созданное Пантелеймоном Сергеевичем Романовым, одним из немногих писателей, кто сумел, не прибегая к эзопову языку в столь сложные и тревожные времена, так ярко, просто, достойно выразить себя и эпоху.
И сегодня Русь, воссозданная Романовым, заставляет нас задуматься, оглянуться на пройденный страной путь, оглянуться вокруг и по-новому увидеть мир и судьбу народа и каждого человека. И значит, дело жизни писателя находит отклик в душе его потомков. Значит, оно - не зря.
Ст. Никоненко
ЧАСТЬ I
Писать картину Великой Революции,
начиная с самой Революции,
значит говорить о следствии,
минуя причину.
П. Р.
I
После суровой снежной зимы с ее метелями, сугробами и заносами пришла наконец весна.
В блеске теплого солнца обнажались и чернели на буграх жирные пашни, затопленные весенней водой. Березовые рощи краснели безлистыми верхушками на блещущем синем небе, по которому бежали белые облака, гонимые теплым, влажным ветром.
По рекам уже прошел серый ноздреватый лед, проплыли большие льдины с навозными дорогами, и рыбаки уже привозили в лодках больших икряных щук и широких лещей.
Сквозные, еще молчаливые леса быстро освобождались от снега. На осинах набухали лохматые почки. И на южных склонах лесных оврагов, где сильнее пригревает солнце, уже высыхал прелый прошлогодний лист и из-под него вылезали, приподнимая его, первые весенние лиловые цветы.
Бесконечные большие дороги, обсаженные по сторонам березами, от канавы до канавы были еще залиты водой. И ранними утрами, когда встающее солнце румянило и золотило покрытые росой поля и стволы берез, часто виднелся экипаж с кожаным верхом, перебираю-щийся с одной стороны на другую по журчащим глубоким колеям.
Кругом, среди распаханных полей и перелесков, на широком пространстве, виднелись в утреннем воздухе рассеянные деревни, овражки, ветряные мельницы или притаившийся где-нибудь на изгибе реки под сосновым бором древний монастырь с белыми стенами и старинными башнями по углам.
А когда после трехдневного сплошного тумана выглянуло солнце, - все вдруг ожило и обрадовалось яркому блеску голубых весенних небес.
И проходившая в такое утро по большой дороге какая-нибудь убогая старушка с котомкой за спиной иногда останавливалась, прикрывала старческой рукой глаза от яркого солнца и долго смотрела на сочные, играющие росой поля, на синеватые пронизанные румяным светом туман-ные дали; потом осеняла себя широким крестом и шла дальше.
Все было, как всегда, - и мир, и тишина над пробудившейся землей, - и нельзя было подумать, что этот год будет началом великих потрясений, от которых дрогнет весь мир.
II
Весенний Николин день наступил. Солнце только что поднялось над сонными, еще росис-тыми лугами, и на всей окрестности с ее усадьбами, рощами и деревнями лежала утренняя синева.
Луга за рекой потонули в молочно-белом море утреннего тумана, низким белым облаком растянувшегося над долиной реки. Солнце еще боролось с туманом, потом выбилось из него - и все засверкало и заблестело в свежем утреннем воздухе; а иногда сквозь белый туман прони-зывалась, ослепляя глаза, золотая искра блеснувшего креста колокольни.
Усадьбы еще спали. На их широких дворах от строений и деревьев лежали длинные прохладные тени. На завешанных окнах держалась еще со стороны сада роса, и везде стояла мягкая тишина.
Но деревня уже проснулась; скрипели на задворках ворота, из труб сизыми столбами поднимался в тихом воздухе дым топившихся печей и, не расходясь, стоял растянувшейся полосой над блестевшей от росы лощиной.
Весь необъятный горизонт за рекой с дымившимися лугами искрился и сверкал блеском утреннего солнца, туманя и росы. И праздничный благовест уже несся широкими волнами со стороны монастыря, приютившегося в свежей тени соснового бора над рекой, и со стороны села, раскинувшегося на высоком берегу со своими соломенными крышами, конопляниками и ракитами.
Праздничный народ в ярких платках и черных суконных поддевках шел и ехал отстоять раннюю обедню в убранном зеленью монастырском храме, выпить святой воды из студеного колодца с часовней, а после молебна зайти на тенистое кладбище поклониться родителям, лежащим там в зеленом вечном покое.
И один за другим поднимались на стертые каменные ступеньки паперти с чугунной плитой, снимали шапки и картузы и входили в пахнувший елкой и ладаном притвор. Отсюда через раскрытые стеклянные двери и сплошную стену спин и голов виднелись жарко горевшие свечи, отражавшиеся в стекле и на золоте икон.
Даже на паперти, куда неясно доносилось пение, стоял народ и крестился, когда долетал сюда из алтаря едва слышный возглас священника и певчие начинали что-то петь. Несколько раз толпа, нажимая на стоявших сзади, раздавалась, виднелись блестевшие новым золотом ризы священника, и слышался серебряный звон колечек кадила.
А когда обедня кончилась и отслужили молебен с водосвятием, народ потянулся ко кресту, а потом к выходу, освобождая широкое пространство пола с накиданной по каменным плитам свежей травой. Слепые под звон колоколов затянули свои стихи и, стоя в два ряда от паперти до ворот, держали перед собой в протянутых руках чашки для подаяния.
Колокола близко, над самой головой, весело, празднично трезвонили над растекавшимся с паперти народом, и коляски, стоявшие у коновязей, блестя на солнце черным лаком и белея раскрытыми зонтиками, как будто в такт веселому звону, тронулись по мягкой песчаной дороге.
На зеленой площади приезжие торгаши раскинули белые палатки с разными сластями.
На расстеленном полотне прилавков, за которыми стояли расторопные зазывающие торгов-цы, целыми ворохами были рассыпаны орехи всех сортов грецкие, шпанские, кедровые; пряники - печатные, мятные, длинные медовые, и тульские, и вяземские; темные коврижки с белой обливкой и длинные, палочками, конфеты в нарядных бумажках, перевитых золотом.
На свободной лужайке собирались хороводы. Девушки с узелочками купленных гостинцев в руках брались за руки и, растягивая круг, медленно подвигались в одну сторону по кругу под затянутую песню, чтобы, дождавшись припева, лихо подхватить всем разом.
- Эй, гуляй, народ православный! - кричал какой-нибудь успевший клюнуть в шинке мужичонка, наткнувшись пьяными глазами на девичий разноцветный хоровод, и размахивал плохо слушающимися руками.
А солнце, поднимаясь все выше и выше, заливало ярким блеском ослепительно белое полотно палаток и разноцветную двигавшуюся в тесноте толпу.
- Девки, девки, - дружней! - кричал с другой стороны парень в новом суконном картузе и с цепочкой на жилетке.
Праздник был не только в этой нарядной толпе, в смешанном ярмарочном говоре, в ошалелых звуках свистулек, но и в самом небе, ярко, ослепительно блестевшем над садами и колокольнями монастыря.
* * *
После раннего деревенского обеда народ разошелся. Палатки на выгоне сняли. И на тех местах, где они стояли, остались только вбитые в землю колышки и притоптанная земля. А через всю площадь выгона легли длинные предвечерние тени.
Голоса и праздничные звуки так же раздавались отовсюду - с села, с реки, - но уже мягче, в каком-то другом, вечернем тоне. Запахло тонкой весенней сыростью остывающей в лощинах земли. Опускающееся солнце красным пожаром горело издали в верхних окнах монастырского купола. И над низкой деревенской колокольней в тихом вечернем воздухе со скрипучим писком, то улетая, то опять прилетая, носились стайками стрижи.
Народ для вечерних хороводов и игры в горелки собирался из ближних деревень на обрыв, ближе к реке, откуда были видны освещенные косыми лучами луга и широкое спокойное пространство реки. На притоптанном кругу слышался смех, прибаутки какой-нибудь развеселой молодки в плисовой безрукавке, когда еще настоящее гулянье и игры не начинались, а только подходили все новые и новые кучки молодежи.
Старички и пожилые мужики сидели и разговаривали на бревнах в стороне, около старой осыпавшейся ограды помещичьей усадьбы, кто в праздничной поддевке и сапогах, кто в лапотках с чистыми для праздничка суконными онучами, перевитыми новыми пенчными веревочками; одни в новых суконных картузах, другие в старых зимних шапках.
Вспоминали, глядя на гуляющую молодежь, как проводили такие праздники в старину, и говорили о том, что теперь стало уже не то.
И правда, в старину, кто помнил, бывало, за месяц начинали готовиться к празднику. В особенности если это было зимой или осенью, когда все работы уже кончались. Варили крепкую пенистую брагу, заправленную хмелем, от которого кружились головы и ноги выписывали порядочные кренделя. Мед, игристый и шипучий, задолго до праздника зарывали в землю. А там пекли всякие домашние пряники с медом, с тмином и мятой.
Отстояв долгую праздничную обедню и закусивши кусочком свежины, ехали на розвальнях по накатанной зимней дороге, обсаженной вешками, кто к куму, кто к другой какой родне.
И веселье с хороводами, катаньем и посиделками где-нибудь в просторной избе шло три дня.
Теперь же редко праздновали больше одного дня. Даже такие праздники, как вешнего Николу. И уже на другой день праздника, опохмелившись одним-двумя стаканчиками, принима-лись за работу. И не варили ни медов, ни браги, а покупали все готовое.
- Да, прежде не так справляли праздники, - сказал старик Софрон, сидевший на бревне, зажав бороду в руку, и всегда любивший вспоминать, что и как было в старину. - Сколько этого веселья, угощений всяких, - бывало, на четвертый день в голове шумит.
- А приволье какое было, господи... леса, луга, озера.
- Про леса и говорить нечего, - кругом леса были дремучие, - теперь вязанки дров не наберешь, а прежде, бывало, целую десятину запалишь, горит себе, и никто внимания не обращает.
- Вот богатство-то было, господи, - вздохнул кто-то, - и куда все делось?
- Господь ее знает.
- А в лесу, бывало, орехи, ягода всякая, и речки глубокие, чистые. Как утром выйдешь, - кругом роса, вода свежая, синяя, а по обоим берегам лес стоит себе на солнышке ровно стена.
- Рыбы небось много было? - спросил возбужденно кузнец.
- Рыбой все речки были набиты. Бывало, старики рассказывали, прямо возами гребли рыбу-то; как заведут, особливо когда икру мечет, - так полна сеть судаков, щук, лещей... И чем только ее не ловили. Бывало, плетнем перегородят речку да сетями обведут, она тут и есть - вся.
- Ах, мать честная! - сказал, сплюнув, кузнец.
- Пенькой хорошо рыбу морить, - сказал рыболов Афоня, торопливо оглянувшись на своего приятеля, длинного и молчаливого Сидора.
- Да, уж чем только ее не брали, и пенькой морили, отравой травили. Бывало, как навалят в омут пеньки осенью мочить, так она, матушка, и всплывает вся кверху пузом, ну скажи, - вся вода белая.
- И помногу брали? - спросил жадно кузнец.
- Возами прямо, всю до последнего пескаря вычищали.
- Вот благодать-то. Все это, можно сказать, господь посылал.
- Рано захватили, вот и попользовались.
- А теперь как провалились куда, - скорбно проговорил Андрей Горюн, сидевший босиком на бревне и уныло смотревший куда-то в сторону.
- Может, чума была на ней? - спросил Фома Коротенький, стоя с палочкой и в своей вечной зимней шапке, посмотрев то на одного, то на другого. Он ни о чем не имел собственного мнения и всегда ответа на все ждал от других.
- Не слышно было как будто про чуму-то. От пароходов, говорят, рыба переводится.
- Нет, это уж так, сама по себе, - все на нет сходит.
- Да, переводятся хорошие места, - сказал Степан, кроткий мужичок с бородкой и в новеньких лапотках. У него болели глаза, и он все вытирал их сложенной в комочек тряпочкой.
- И до чего все смирное было. Бывало, на росу коров погонят в лес, глядь, медведь в малиннике ходит. И ничего, посмотрит, посмотрит, крикнут на него: "Мишка, пошел прочь", - он завернется и пойдет себе.
- Слушался... Скажи на милость.
- А тетерьки эти и глухари, - прямо, бывало, как куры, сидят на елке, вытянут шею и смотрят вниз на тебя. Сердце радуется...
- Зайтить бы сбоку да палкой по всем шеям, чтоб зараз попало, - сказал солдат Андрюш-ка, сдвинув картуз на затылок, - на похлебку хватило бы.
- Тут на десять похлебок хватило бы.
- Их тоже сетями да силками ловили, - возами прямо.
- Как такие смирные-то, я б тебе их руками надушил незнамо сколько, проговорил Андрюшка. - А теперь зайца какого-нибудь несчастного увидишь одного за целый месяц, - и тот как очумелый за версту от тебя летит.
- Дороги железные пошли, нет на них погибели, - вот и распугали все, ни одного глухого места не осталось. Теперь везде окаянные голые бугры какие-то, а прежде на том месте, где теперь левашевский да воейковский луга, дубы в два обхвата были.
- Ах, господи, господи, и куда же это подевалось-то все? - сказали мужики, невольно оглянувшись на голые пустые бугры, поросшие тощим дубовым кустарником.
- Вот так места были... - сказал кто-то, вздохнув.
- Да...
- Места-то и теперь есть, только не у нас, - крикнул откуда-то сзади Захар Кривой с нижней слободы.
Все как-то невольно посмотрели на усадьбы...
Солнце садилось за церковью, бросая красноватые лучи на золотой крест колокольни и на высокие верхушки тополей, росших в ограде. Звуки песен и голосов на заре доносились еще мягче. Запахло вечерней сыростью из лощины. И далекая спокойная гладь реки, и едва виднею-щиеся в вечерней мгле дали постепенно гасли и заволакивались лиловатой дымкой.
- Эх, кабы на свежее местечко, - сказал кто-то, вздохнув.
- Куда-нибудь надо подаваться...
- Завиться бы куда-нибудь подальше...
Все замолчали. В настоящем было плохо, в будущем - еще хуже. Только и оставалось, что сидеть и мечтать о свежих местах или вспоминать о далеком невозвратимом прошлом, когда земля была обильная и сильная, а жизнь легкая и веселая. И все задумались об этом прошлом, о далекой седой старине.
Весенняя ночь незаметно спускалась на землю. Деревни со своими избами, овинами и раки-тами погружались в сумрак. С лугов за рекой поднимался туман и низко стелился над озером. На обрыве еще играли в горелки, а мужики стали уже подниматься, натягивать на плечи кафтаны и расходиться по домам.
Перед избами кое-кто ужинал по-летнему, без огня. Около ракит стояли привязанные лошади и, опустив головы, лениво обмахивались хвостами от комаров, ожидая, когда после ужина выйдут, одевшись в шубенки, ребятишки и поедут в ночное за реку в последний день перед заказом лугов.
Уже деревни заснули, закрывались все двери в сенцы, и завернулись щеколды. Старики, почесываясь, стоя босиком, крестились перед иконами в переднем углу. Тени деревьев и гумен слились в теплом вечернем сумраке. Со стороны усадеб сильнее запахло цветом яблонь, а с обрыва все еще слышались голоса, смех и молодой веселый говор.
III
Среди изрезанных, тощих, покрытых рвами и промоинами мужицких полей расстилались просторные помещичьи поля с лесами и заливными лугами, с мельницами, усадьбами и рощами.
Разбросанные на необозримых пространствах усадьбы прятались в березовых рощах и липовых парках, облепленных грачиными гнездами. И когда какой-нибудь захудалый помещик, в тарантасе, на тройке разномастных лошадей, поднимался в гору по большой дороге и, защитив глаза от солнца, оглядывался назад, - в ярком утреннем солнце и синеющем тумане то там, то здесь виднелись блеснувшая стеклянная вышка, белые колонны дома сквозь зелень деревьев. А над рекой по обрыву спускалась уступами полуразвалившаяся ограда.
Большие усадьбы свободно раскидывались со своими службами, каменными строениями, парками где-нибудь на высоком месте, откуда через реку далеко, без конца виднелись заливные луга, распаханные поля и деревни. В этих усадьбах шумно и широко проводились все праздни-ки, в больших с колоннами залах накрывались столы на пятьдесят и больше человек.
И бывало, зимними праздничными вечерами, когда румяная морозная заря гасла за опушен-ными инеем деревьями, а снежные поля холодно лиловели в тумане, к подъезду с колоннами подъезжали одни за другими сани тройками, с засыпанными морозной пылью шубами седоков. Длинный ряд окон по фасаду загорался ранними огнями и светился всю ночь до позднего зимнего рассвета, когда лошади гостей давно уже поданы и кучера, похлопывая рукавицей об рукавицу, прохаживались в теплых валенках около саней и поглядывали на верхние окна, где уже отражалась утренняя заря, холодно розовея в морозных узорах.
Бесчисленные гости пили, ели и веселились так, как нигде. А старички, глядя на танцую-щую молодежь, вспоминали свое время, когда жилось еще вольнее, еще шире. Вспоминали Москву с цыганами, с шумной жизнью ресторанов, загородных поездок зимой на тройках в ковровых санях, когда сквозь сизый морозный туман искрятся и мелькают замерзшие окна магазинов, а мелкий сухой снег летит в лицо из-под копыт и вьется, отблескивая огоньками.
Вспоминали и московскую масленицу, и блины, и тройки, и горячую, молодую хмельную любовь, от которой остались далекие, как легкий туман, нежные воспоминания.
И теперь еще в таких усадьбах, как Левашевых, Тутолминых, с их огромными старинными домами со старинным запахом в больших комнатах, пышно проводились все торжественные дни праздников, именин и рождений. Но прежде круглый год шел непрерывный праздник. В особен-ности начиная с осени, когда чуланы и кладовые набивались на зиму всякой снедью, вареньями, грибами и медом, всякими домашними маринадами и наливками.
А в первый же охотничий праздник 1 сентября, когда в лесу медленно опадают желтые листья, когда дороги мягки и влажны, опустевшие поля безмолвны, бывало, из двух-трех соседних усадеб одновременно выезжает до сорока конных охотников с собаками, ружьями и охотничьими рогами за спиной. И молчаливые осенние поля, и чуткий обнажающийся лес стонут от звонкого собачьего лая и криков охотников.
Раз в три года ездили на дворянские выборы, достав из сундуков слежавшиеся дворянские мундиры с потемневшим шитьем. Везли туда же дочерей, которые во время выборов сидели с матерями на хорах, пряча в меха обнаженные плечи. А потом на широком просторе зала - с вынесенными за колонны стульями - танцевали до самого рассвета, когда уже в утренней морозной мгле просыпался город и по тротуарам спешили редкие ранние пешеходы.
И немало всяких историй - любовных и скандальных - вспоминали потом и качали седыми головами на свою быстро пролетевшую молодость, от которой у иного оставалась в виде далекого воспоминания какая-нибудь связка потемневших писем, хранившихся на дне шкатул-ки, да локон шелковистых женских волос.
Чуть не на каждых пяти верстах, по большим и проселочным дорогам, где-нибудь на горе с белой убогой церковью, были разбросаны средней руки усадьбы с просторными старинными домами, видевшими в своих стенах несколько поколений, со старыми, потрескавшимися печами, низкими теплыми комнатами, удобными дедовскими креслами и мягкими кружками домашней работы на стульях.
В тепло натопленных уютных комнатах этих усадеб весело, еще по-старинному, проводи-лись святки с ряжением и гаданьем, с ночными катаньями по скрипучему снегу в крещенский мороз, когда занесенные снегом поля искрятся и сверкают на месяце пухлой холодной пеленой.
В этих усадьбах хоть и не бывало больших приемов, но всегда каждого гостя встречали радушные, улыбающиеся лица хозяев. А в столовой его ждал жирный обед с дымящимся под салфеткой пирогом и целый строй домашних наливок, которые приберегаются для таких случаев на длинных полках в холодной кладовой. Запивши ими обильный деревенский обед, хорошо бывает сесть в сани и ехать по однообразной унылой зимней дороге, ощущая во всем теле приятную струящуюся теплоту.
Здесь жили по старине. Плотно и хорошо ели в осенний мясоед, весело проводили маслени-цу блинами со снетками и навагой. Смиренно говели в великий пост. На божничках, установлен-ных целыми рядами старинных родовых икон в потемневших ризах, всегда стояли из года в год хранившиеся пузырьки с маслом и святой водой. И виднелся засунутый за икону березовый веничек-кропильник, употреблявшийся при водосвятиях. Строго блюли народные обычаи старины, принимали иконы на дом, в тяжких болезнях соборовались и целыми поколениями росли и умирали в одном и том же доме.
И каждый сосед - ближайший или дальний - даже и теперь, возвращаясь из города и видя от большой дороги какую-нибудь знакомую зеленую крышу, непременно поворачивал лошадь через плотину пруда с купальней. Миновав ледники и погреба с широкими, низкими, ушедшими в землю дверками, гость подъезжал к старому большому дому с сиренью под открытыми окнами и кустами жасмина. И сначала оставался ужинать нарочно пойманными для этого в пруде карасями, а потом все, обступив гостя со всех сторон, уговаривали и оставаться ночевать.
В таком доме, с его не освещенным по вечерам залом, с теплыми полутемными коридорами и деревянными лестницами, каждый приезжий чувствовал себя необыкновенно хорошо. А ложась спать в отведенной ему низкой комнате со старинными портретами, всегда находил открытую свежую постель с только что смененным бельем и зажженную свечу с книгой на ночном столике; если же это бывало у Сомовых в Отраде, - то целую вазу яблок, кусок холодной телятины и бутылку красного вина. В том расчете, что гость еще не скоро уляжется после ужина и возможно, что ночью захочет покушать.
Каждая из этих усадеб имела какую-нибудь свою прелесть, какой не имела другая. В одной были гостеприимные старички, куда гость приезжал, как к себе домой. В другой - целый выво-док молодежи, с ее романами летними и зимними, в аллеях парка или в уединенных переходах на площадках теплой лестницы, где обыкновенно одиноко горит на точеном столбике стенная лампа с матовым абажуром.
И в каждой семье были свои традиции, которые сохранялись из века в век, как неотъемле-мая принадлежность дома.
А там шли мелкопоместные, затерявшиеся в полях или притаившиеся в уголку под лесом. И нигде нельзя было так хорошо поохотиться, а после охоты выпить и закусить, как на этих мале-ньких хуторках, где обыкновенно идет своя холостая жизнь с целодневным курением трубки у окна за самоваром, с бесконечными разговорами об охоте с заехавшим приятелем.
И когда одного такого занесет попутный ветер, то сейчас же со стола уносится потухший самовар, из подвала приносятся пока что свежие отпотевшие с холода яблоки, а там сооружается закуска и достаются из пыльной горки разные графинчики с гранеными стеклянными пробками.
А когда принесут кипящий самовар, от которого сильная струя пара, бурля под крышкой, бьет в потолок и туманит маленькие окна, тут и пойдут наклоняться к рюмкам графинчики и нацеживаться разноцветная влага настоек.
Если же на огонек подъедут еще двое-трое приятелей, то, проговоривши всю ночь, наутро собираются по свежей пороше на зайцев. А в сумерках всей компанией, голодные, изморенные, но веселые от удачной охоты и свежего зимнего воздуха, возвращаются опять под гостеприим-ную кровлю хуторка. Тут уже ждет на столе горячий пирог, к которому, конечно, присоединены толстенькие рюмочки, опять те же, вновь дополненные графинчики и селедочка с луком, так как ни один порядочный охотник не будет пить, если нет среди закусок селедки с луком.
Проходили годы. Все изменялось. То там, то здесь вымирали владельцы, усадьбы их со старинными домами и садами продавались, а на их месте долго виднелись с проезжей дороги заброшенные надворные постройки с грудой кирпичей и мусора.
И казалось, что вместе со старыми домами, с их облупившимися колоннами и пошатнувши-мися балконами, уходит старая жизнь.
Среди обитателей родовых усадеб стали появляться такие, которые, вроде известного Митеньки Воейкова, - вели странную обособленную жизнь. Или вроде еще более известного Валентина Елагина, человека совершенно нового, во многих отношениях странного и непонят-ного, имевшего удивительную способность влиять на людей и сбивать их с толку. Он главным образом отличился своей историей с баронессой Ниной Черкасской, женой почтенного и уважаемого профессора.
Правда, были и такие люди, которые еще над чем-то хлопотали, старались поддерживать общественную жизнь, вроде Павла Ивановича Тутолмина, занимавшего судебную должность и прославившегося впоследствии основанным им знаменитым Обществом.
Но всем как будто скучно и тесно становилось в родных обветшалых усадьбах и начинало тянуть куда-то в другие места, на неизведанный свежий простор.
IV
В утро Николина дня на дворе усадьбы Дмитрия Ильича Воейкова шла обычная, несколько ускоренная по случаю праздника жизнь: через двор торопливо прошла кухарка к колодцу с пустыми ведрами, прошли рабочие в праздничных суконных поддевках в церковь среди мелька-ющих утренних теней. А в раскрытое окно кухни виднелся стол с роем мух около рубленного для котлет мяса. Собаки, сидя перед окном, жадно смотрели туда и махали по земле хвостами, разметая ими сор.
Хозяин усадьбы еще спал в своем кабинете на широком диване с ковровыми валиками. Он лежал, покрывшись с головой простыней от мух. А кругом него, на стульях, на полу, даже на письменном столе, - в каком-то вихревом состоянии валялись разбросанные части его туалета. Один сапог лежал далеко посредине пола, очевидно, он трудно снимался и был пущен туда в раздражении, а другой выглядывал из-под дивана.
Круглые часы, на противоположной от дивана стене, пробили девять. Простыня завороча-лась, и лежавший под ней чихнул. Потом она опять присмирела.
Под часами на стене была прибита за уголки четвертушка бумаги, очень тщательно обведенная по краям красными чернилами в виде рамочки. На ней было написано расписание занятий. Причем в начале стояла крупно и смело выведенная цифра 4, указывающая на время пробуждения. Но она была зачеркнута, и под ней менее крупно написана цифра 6.
Потом и эта зачеркнута и заменена уже как бы с некоторым раздражением цифрой 8.
Часы пробили половину десятого.
И в тот же момент из-под простыни испуганно высунулась спутанная голова. Это и был сам владелец усадьбы с тысячей десятин земли, Дмитрий Ильич, или Митенька Воейков, как его звали в обществе.
- Здравствуйте, - опять проспал! Он пошершавил свои мягкие белокурые волосы и сел на диване, спустив ноги на пол.
- Желал бы я все-таки послушать, чтобы кто-нибудь объяснил мне, в чем тут дело: с четырех часов начал, а теперь уже на половину десятого съехал. Ведь сколько раз твердил этой неуклюжей дуре Настасье, чтобы она будила в положенный час. Ну что же... теперь спеши не спеши, все равно весь день испорчен. - И Митенька, заложив руки за голову, с расстроенным видом лег на диван...
Он в последнее время чувствовал какое-то отчаяние от беспорядка и грязи в своей жизни, от наседающих на него мужиков, вообще от всей внешней жизни и так называемой действительно-сти. В борьбе с хаосом и бестолковщиной он установил себе определенное расписание занятий, где было все размечено: когда вставать, когда думать, когда гулять. И вот теперь расписание было, а порядка опять никакого не было.
Часы пробили десять.
- Э, черт их... покою не дают, - сказал Митенька, машинально вскочив и с раздражением взглянув на часы. На макушке у него торчал пучок непослушных сухих волос и еще больше усиливал недовольный вид хозяина.
Дмитрий Ильич хотел было обуваться, но нашел только один носок. Он оглянулся по полу, заглянул даже под диван. Носка нигде не было.
- Так, все в порядке, - сказал Митенька, сидя на корточках около дивана, и поклонился кому-то, разведя руками, в одной из которых он держал сапог, а в другой носок. Вдруг он насторожился: за дверью кто-то споткнулся, зацепившись за половик. Потом постучал в дверь.
Митенька живо вскочил. Держа в одной руке носок, а в другой сапог за ушко, он повернул-ся к двери и ждал, как охотник ждет зверя, который неожиданно сам лезет в руки.
- Вставать пора... - сказал из-за двери какой-то сиплый недовольный голос.
Митенька нарочно не отзывался и ждал, чтобы заманить в комнату.
На пороге показалась баба, несколько угрюмая, с испачканным в саже носом, в грязном подоткнутом сарафане и в валенках. Это и было Настасья.
- А! вот тебя-то мне и надо! - крикнул Митенька, поймав момент, когда вошедшая переступила порог. Но она, взглянув на хозяина, стоявшего в одном белье, попятилась было к двери.
- Тебе что было приказано?
- А что?
- Ты сейчас зачем пришла? - сказал хозяин, не отвечая прямо на вопрос и как бы желая довести ее до сознания другим путем.
- Ну, будить шла...
- Не "ну, будить", а просто будить. А в котором часу тебе приказано будить?
Настасья молчала. Хозяин ждал.
- В восемь!.. А ты приперла когда? В десять?
- Нешто угадаешь?
- Тут и угадывать ничего не надо, а посмотри на часы, вот и все. И потом, скажи на милость, когда я тебя приучу к порядку?.. Что это у тебя тут? - сказал Митенька Воейков, показав сапогом на свой стол и на всю комнату.
- Что было, то и есть.
- То есть как это "что было"? Почему же оно было? Раз тебе сказано, что ты должна убирать каждый день, значит, - кончено... Ты меня знаешь?.. Чтобы с завтрашнего дня все блестело и каждая вещь лежала на своем месте. В девять я встаю...
- То в восемь, то в девять, - нешто тут разберешь.
- Теперь в девять, с завтрашнего дня в девять - и не твое дело тут разбирать. В 91/4 ты убираешь комнату, в то время как я пью кофе. В 91/2 прихожу заниматься.
- А нынче как же?
- Нынче не в счет. Тебе сказано: с завтрашнего дня. У меня вот каждый час расписан и распределен точно. Ты видишь это? - сказал Митенька, показав носком на расписание.
Настасья недовольно и недоброжелательно посмотрела на расписание.
- А из-за тебя я каждый день теряю время, потому что ты все угадываешь вместо того, чтобы смотреть на часы. И ералаш какой-то развела на письменном столе.
- Я не разводила... Я под праздник убирала.
- Вот пойдите с ней!.. - сказал, как бы в изнеможении, повернувшись от нее, Митенька Воейков. Потом опять сейчас же быстро повернулся к ней и крикнул: - Каждый, каждый день, а не под праздник! Вы с Митрофаном все только по своим дурацким праздникам и постам считаете. Мне ваши праздники не нужны. Вот сегодня праздник, а ты видишь, я работаю.
Настасья молчала.
- А чего ты в столовую натащила? каких-то корзин с грязным бельем? Ты думаешь, что если я молчу, так, значит, и ничего не вижу? Я, брат, все вижу.
- А что ж ей сделается?.. - сказала угрюмо Настасья.
Митенька внимательно, как бы с интересом посмотрел некоторое время на Настасью.
- Знаешь что? - сказал он наконец, как человек, пришедший к убийственному для его собеседника заключению. - Ты - злейший варвар. Ты все можешь растоптать, сама того не заметив.
Настасья почему-то тупо посмотрела на свои валенки и ничего не сказала.
- Что же ты молчишь?
Настасья начала тупо моргать, что у нее всегда служило признаком крайнего напряжения мысли. И тут она уже совершенно переставала понимать самые обыкновенные вещи.
Хозяин заметил это.
- Ступай! - сказал он ей значительно и громко, как говорят глухому, и некоторое время смотрел ей вслед, когда она в своих валенках вылезала из комнаты.
- Вот тебе и расписание, - сказал Митенька, посмотрев на часы, - вот тебе и четыре часа. Да ну что там, разве с этим народом можно что-нибудь наладить. О, господи, ну и созда-ния! - Он покачал головой, потом с некоторым недоумением посмотрел на сапог и на носок, которые он все еще держал в руках, как бы забыв, что с ними делать, и с досадой стал одеваться.
Митенька надел русскую рубашку с махровым поясом и, по привычке, студенческую тужурку, хотя давно уже бросил университет, и подошел к зеркалу. Он машинально пригладил рукой пучок на макушке, который опять сейчас же вскочил. Наткнувшись в зеркале глазами на расписание, подошел к нему, взяв со стола карандаш, и сказал тоном человека, делающего последнюю уступку:
- С завтрашнего дня я, так и быть, буду вставать в 9 часов, но чтобы было - минута в минуту.
Он хотел было вписать цифру 9, но там так все было перемазано, что он махнул рукой и пошел пить кофе. А потом отправился в обычное место своих утренних занятий, за канаву сада. Туда он уходил от внешней жизни и действительности со всякими ее Настасьями, Митрофанами, чтобы дышать чистым воздухом общечеловеческих мыслей и жить своим главным и предчув-ствием той совершенной жизни, к которой человечество придет лет через четыреста или пятьсот путем неизбежной эволюции.
V
Если бы у Дмитрия Ильича Воейкова спросили, в чем заключается его главное и чем он, собственно, занят, он смело мог бы ответить: всем чем угодно, только не заботами о своем личном благополучии и материальном устроении. Никто не мог бы его упрекнуть в том, что свои личные интересы он ставит выше общественности. Не той средней общественности, - с ее земствами, партиями и всякими учреждениями, которой занято большинство средних людей, - а высшей общественности, имеющей целью мысль об угнетенных и эксплуатируемых массах, независимо от нужд настоящего момента и от того, в каком месте земного шара они находятся.
Он, может быть, как никто чувствовал историческую вину своего привилегированного социального положения, свою высшую вину перед угнетенным большинством, вину уже в том, что он родился и рос в лучших условиях, чем бесконечные массы угнетенных. И так как он жил не узким кругом своей личной жизни, а интересами этой высшей общечеловеческой обществен-ности и негодованием вообще против бессмысленного устроения жизни, то для него все урод-ства социальной жизни были одинаково задевающими: "Почему рабочие работают как рабы, а живут в каких-то лачугах, в то время как фабриканты, ничего ровно не делающие, обитают в роскошных дворцах, которые они не сами строили? Почему крестьяне косны и не могут органи-зовать себе получения предметов первой необходимости из первых рук и переплачивают торгов-цам? Почему допустили, чтобы Австрия захватила себе Боснию и Герцеговину? Почему евреям не дают равноправия?"
Могли сказать, что он занимается чужими делами и что от этого до сих пор никакого толку, слава богу, не видно, а вместо этого у самого в делах ералаш, земля наполовину пустует, образо-вание не кончено и брошено на половине.
Может быть, но эти чужие дела важнее своих собственных уже потому, что касаются не одного человека, а бесконечного множества людей, и потому они должны быть разрешены в первую очередь.
Что же касается результатов, то они не всегда могут быть видимы, так как здесь дело идет главным образом о будущем, а не о настоящем.
Он совсем был бы доволен и спокоен за свое направление жизни, если бы не мешали мысли о том, что тупое и косное большинство, в лице соседей, думает о нем по-своему. И, конечно, совсем иначе оценивает его, чем он сам себя, так как они судят по внешнему и все ищут каких-то видимых результатов.
- Вот я хожу сейчас здесь один, в глаза никто из них не имеет права ничего сказать мне, но я же чувствуую их тупую косность, - сказал Митенька, указав в сторону церкви, где сейчас шла праздничная служба. - И это мешает мне, давит меня. Если бы кругом были другие люди, какая могла бы быть прекрасная жизнь!
Особенно мучительно было то, что косное, тупое большинство (большинство угнетенное сюда не относится) отличалось необычайной прочностью в своих веками сложившихся традици-ях и убеждениях. А у него как раз была какая-то невероятная чувствительность и шаткость в этом отношении: каждый насмешливый взгляд или твердо и уверенно высказанная противополо-жная ему мысль мгновенно сбивали его со всех внутренних позиций. И поэтому приходилось всеми силами избегать соприкосновения с враждебной средой. А враждебная среда была реши-тельно всюду, где были люди, так как обнимала собой все общество, всех помещиков и даже мужиков. Вследствие чего он мог жить полным напряжением сил для нужд угнетенного боль-шинства только в абсолютном одиночестве.
Благодаря этому мучительно чувствовалось свое обособление от всех людей и полная невозможность принять какое бы то ни было участие в их деятельности и жизни с ее трудом, радостями и удовольствиями.
В это время от церкви показались два экипажа. В переднем виднелись белевшие на солнце раскрытые дамские зонтики.
Митенька почти невольно перескочил через канаву в сад и с забившимся сердцем спрятался за дерево, ожидая, когда они проедут. У него безотчетно прежде всего мелькнула мысль, что, увидев его, они, конечно, стали бы между собою обсуждать, чего он тут один болтается в поле, когда все порядочные люди в церкви.
Это ехал предводитель, князь Левашев, именинник в нынешний день, высокий бодрый ста-рик с длинной седой бородой, которая разделялась при быстрой езде от ветра на две половины, ложившиеся ему на плечи. С ним ехали две девушки. Одна черненькая, задумчиво смотревшая вперед по дороге. Другая белокурая, очень живая, весело и беззаботно поглядывавшая по сторонам.
Глаза Митеньки невольно остановились на черненькой девушке. И он невольно подумал о том, что вот он стоит здесь, - спрятавшись в кусты, точно в самом деле лишенный прав, - и не имеет возможности просто, как десятки других, обыкновенных молодых людей подойти, поздо-роваться с семьей предводителя и посмотреть в глаза черненькой девушке.
И когда проехала мимо него вторая коляска, в которой сидел и, ворча, хмурился на толчки Павел Иванович Тутолмин, - Митенька долго смотрел вслед экипажам и мелькавшему серому вуалю черненькой девушки. Он вспомнил, что какую-то одну из них зовут Ириной.
Ему вдруг точно в новом освещении вся жизнь его показалась нелепостью. Отказался от своей личной жизни, закабалил себя в какие-то аскетические рамки, благодаря этому во всю юность не знал никакой радости. И все это из-за совестливости перед обездоленным большинст-вом. А это большинство великолепно забирается за его рыбой, ворует яблоки, в то время как он ходит здесь, мучается и страстно жаждет одного: светлой, свободной жизни на справедливых основаниях. И ему же еще приходится прятаться от людей, точно стыдясь перед ними своей святыни.
А они не только не замечают подвига самоотречения, а считают его, наверное, недоучивши-мся студентом.
- И вообще я устал, и все мне надоело! - сказал он вдруг несчастным голосом и с полным упадком духа, как это у него часто бывало. Но когда он подходил к дому, глаза его увидели но-вое и уже более существенное, чем рыба и яблоки, посягательство на его родовую недвижимую собственность: на месте проломанного плетня со стороны деревни стоял на его земле деревен-ский амбарчик. Когда он тут успел вырасти, было неизвестно.
Мгновенно упадок духа сменился необычайным взрывом энергии, и Митенька, сделав рукой и бровями жест человека, который сейчас распорядится по-своему, быстро вошел в дом.
- Митрофан! Лошадь мне! - крикнул он в окно.
"Если эти дикари не понимают высших отношений, то они заслуживают самых низших. И они получат их!"
Он и сам не подозревал, что этот день был последним днем его прежнего направления жизни.
VI
Все в том же состоянии гневной решимости, которую он видел в себе со стороны, Дмитрий Ильич надел пыльник, валявшийся в кабинете на кресле, и с раздражением занялся отыскивани-ем фуражки, заглядывая под кресла и стулья. Но в тот момент, как он нашел ее под книгами на кресле, ему вдруг пришла мысль о той огромной разнице между ступенью развития мужиков и его, Дмитрия Ильича. Кого он хочет казнить? Тех же угнетенных, которым он отдал всю мысль своей юности и весь жар ее, перед кем на нем самом лежит историческая вина.
Если бы не случилось задержки с фуражкой, эта мысль, может быть, и не пришла бы. Но как только она пришла, так и перебила стремительность действия.
Он встал, бросил фуражку на стол и сказал себе: не стоит связываться. И притом, принцип должен быть выше всего.
- Митрофан, не надо лошади.
В дверь постучали.
- К вам, батюшка, можно? - послышался за дверью стариковский голос, по которому Митенька узнал своего мелкопоместного соседа Петра Петровича. Вошел седой морщинистый старичок с давно не бритым подбородком и с нависшими усами. Он был в летней сборчатой поддевочке на крючках и с красным носовым платком в руке. Не глядя на хозяина, повесил у двери картуз на гвоздик и сел на стул. Спокойно достал из кармана складывающийся розеткой кожаный мешочек с табаком и, не говоря ни слова, стал набивать трубочку, покачивая чего-то головой.
- Окаянный народ!.. - убежденно сказал он, запихивая в трубку последнюю щепотку табаку. - Чем человек с ними лучше, тем они хуже.
- Вы про мужиков?
- Известно, про кого же больше, - сказал Петр Петрович, взяв трубку в зубы и стянув шнурок на табачном мешке. - С самого утра целое стадо на вашем поле. Пришел сказать.
- Как, и стадо было? Я видел только этот амбарчик.
- И стадо, как же! - крикнул Петр Петрович, протягивая к Дмитрию Ильичу руку с трубочкой, которую он собирался закурить. - Я вам, батюшка, давно говорил, что этот народ понимает только палку. Ежели палка над ними есть, то все хорошо. Как палку приняли, так и пойдет черт знает что.
Митенька отошел к окну и стоял, болезненно наморщив лоб.
- Да потому что им кроме палки никто ничего и не показывал... - сказал он.
- И не следует! - быстро подхватил Петр Петрович, опять протянув к хозяину руку с трубочкой, которую он все не мог собраться закурить. - Их гнуть надо, сукиных детей, в бараний рог и для их же пользы, вот что, заключил, назидательно качнув головой, Петр Петрович и, закурив наконец трубочку, запахнул полу на колене.
- Так вы думаете, стоит подать жалобу?
- Господи, да как же не стоит! - воскликнул почти испуганно Петр Петрович. - Вы вот что, садитесь-ка себе тут и строчите, а я пойду у вас рюмочку выпью.
Митенька нерешительно сел за стол и, кусая с напряжением мысли губы, задумался. В таком положении он сидел пять, десять минут, болезненно морщась.
Потом вдруг вскочил.
- Ну ее к черту, эту жалобу. - Он с шумом отодвинул кресло от стола и пошел, сам еще не зная куда. Но на пороге столкнулся с Петром Петровичем, утиравшим губы красным платком.
- Накатали, батюшка? Везете?
Митенька хотел было крикнуть, чтобы отстали от него, ничего он не накатал и везти никуда не собирается. Но почему-то сказал, что написал и сейчас едет.
- Валите, валите, таких дел откладывать не стоит.
- Митрофан, лошадь! - с досадой крикнул Дмитрий Ильич.
- Сделаю вид, что поеду! - сказал он сам себе, в затруднении шершавя ладонью макушку. - А то будет приставать.
Этот шаг и повлек за собой всю ту цепь нелепостей, которые самому твердому человеку могли бы закружить голову.
VII
Нелепость первая: насколько глупо ехать только потому, что какому-то Петру Петровичу показалось необходимым жаловаться.
Это пришло в голову Митеньке Воейкову, едва только он отъехал с версту от дома. Он велел было Митрофану повернуть лошадь, но при мысли о том, что Петр Петрович, наверное, еще не ушел, раздумал.
- Придется сказать Павлу Ивановичу, что приехал просто навестить его. И никакой жало-бы, конечно, не подавать, я вовсе не обязан исполнять фантазии всякого встречного.
Он въехал на широкий двор усадьбы с каменными конюшнями и чугунной доской на раките, в которую бьют сторожа, обходя ночью усадьбу. Тут вышла вторая нелепость, которой он ожидал меньше всего. На дворе Митенька увидел проходившего от конюшни к дому хмурого малого в сапогах и с жесткими волосами. Он велел Митрофану остановиться и, обратившись к малому почему-то несколько робким, как бы приниженным тоном, спросил его, дома ли Павел Иванович.
Малый остановился и сказал недовольно и нехотя, что барин дома. Потом повернулся и пошел дальше.
- Доложи, пожалуйста, - сказал Митенька, торопливо выходя из экипажа.
- А вам по делу? - спросил малый мрачно и глядя не на просителя, а куда-то в сторону и вниз.
Митенька, потерявшись и боясь, что малый уйдет, сказал, что по делу.
- Ну, тогда идите сюда. - И повел его к черному ходу. Митенька пошел за ним. Они вошли по грязным ступенькам кухонного крыльца сзади дома, прошли через жаркую кухню, потом через узенький коридорчик, и Митенька неожиданно для себя прямо в пыльнике очутился в служебном кабинете Павла Ивановича.
Павел Иванович, вернувшись из церкви, сидел с приехавшим к нему соседом Щербаковым в кабинете и обсуждал дело организации проектируемого им общества. Они кончали подсчет будущих членов, когда в кабинет неожиданно вошел Митенька.
Павел Иванович поднял голову и долго сквозь стекла пенсне смотрел на Дмитрия Ильича.
- Ну что там еще... ну кто там?.. - говорил он, недовольно нахмурившись и какими-то неопределенными фразами. Его короткий, но торчащий в разные стороны бобрик придавал ему суровый вид, который усиливался еще тем, что у него была привычка закидывать голову неско-лько назад и смотреть сквозь пенсне на посетителя. И люди, не знавшие его, всегда несколько терялись под этим взглядом.
Щербаков, подняв голову от стола, тоже посмотрел на Митеньку с недовольным выражени-ем, какое бывает у людей, которые вели деловой разговор с хозяином дома, а тут врывается кто-то третий, и неизвестно еще, сколько времени он проторчит.
- Вам что угодно? - спросил он за Павла Ивановича, который молча и строго смотрел на посетителя.
Митенька, растерявшись под двумя вопросительными взглядами, сказал то, чего совсем не хотел и не думал говорить. Именно: что он вынужден прибегнуть к защите судебной власти от мужиков, которые теснят его самым невозможным и возмутительным образом. При этом у него было наивное, испуганное лицо с торчащей кисточкой волос на макушке, какое бывает у учени-ка, который пришел жаловаться, но еще не уверен, как будет принята его жалоба; еще, может быть, его самого назовут фискалом и ябедой. И весь приезд его, благодаря хмурому малому вышел каким-то нелепым. Нельзя же было теперь сказать: здравствуйте, я вас проведать прие-хал, - тем более что Павел Иванович по своей рассеянности, очевидно, даже не узнавал его.
Но едва только Митенька договорил, как черный усатый Щербаков возбужденно вскочил в своей сборчатой поддевке с места.
- Вот вам пример! - крикнул он своим пропитым басом. - Я всегда говорил, что они на шею сядут, эти хамы, если мы будем с ними сентиментальничать.
Павел Иванович, сидевший в своем председательском кресле с резной спинкой, в начале речи Щербакова перевел взгляд на него и некоторое время смотрел на говорившего сквозь пен-сне, откинув назад голову, как смотрит судья на эксперта, дающего показания. Потом взглянул на Митеньку, все еще стоявшего посредине кабинета в своем пыльнике и с кисточкой волос на макушке.
Митенька Воейков, неожиданно попавший в сочувствующую среду, вдруг почувствовал всю свою обиду и всю вину мужиков. Торопясь, он рассказал про все. И даже пожаловался на непочтительное отношение, хотя последнее реально ни в чем не выражалось, но он чувствовал, что они не уважают его.
- В губернский город надо, в Окружной суд, - крикнул Щербаков с налившимися кровью, желтыми, точно от табака, белками глаз.
Павел Иванович, выслушав его, опять перевел значитальный и нахмуренный взгляд на Митеньку Воейкова, потом вдруг сказал:
- Да ведь вы... Воейков, Дмиртий Ильич?
- Да, - ответил Митенька.
- Простите, я и не узнал вас. - Он встал и пожал Митеньке руку, сохранив при этом тот же нахмуренный и сосредоточенный вид. Этот вид он сохранял всегда: и тогда, когда кого-нибудь слушал, и тогда, когда искал на полу пропавшую туфлю или рылся в бумагах и по обыкновению не мог найти того, что требовалось. Но, несмотря на это, он был, в сущности, добрейший и безобиднейший человек.
Щербаков вежливо, по-военному шаркнул ногой в лаковом сапоге и, как своему, пожал Митеньке руку.
Митенька, принципиально презиравший помещиков и вообще всех, кого не знал, вдруг почувствовал к ним обоим внезапно вспыхнувшее в нем чувство признательности, почти любви за то, что они оказались такими прекрасными людьми, которые сразу поняли его и хорошо отнеслись к нему, приняв его сторону. И чем больше было у него прежде к ним заочного чувства принципиального презрения, тем больше было теперь растроганности.
- Прошу позавтракать с нами, - сказал Павел Иванович, - жена будет очень рада.
Митенька стал отказываться. Павел Иванович настойчиво просил остаться. Митенька пошел в переднюю раздеться, но, снимая с себя пыльник, вдруг увидел в зеркале, что он в своей старой студенческой тужурке.
- Вот черт догадал надеть, - сказал он сам себе, - подумают еще, что меня выгнали из университета. Скрываю это и потому ношу тужурку. - Постояв в нерешительности, он пошел в кабинет опять отказываться. Это уже вышло так странно, что даже Павел Иванович удивленно приподнял брови.
Но тут Щербаков взял Митеньку за руки, молча подвел к вешалке и сказал, что не уйдет до тех пор, пока тот не разденется.
Пришлось раздеться.
Едва они вошли в кабинет, как на пороге показалась красивая и тонкая фигура хозяйки дома, Ольги Петровны, на секунду с легким удивлением задержавшейся в дверях при виде нового лица.
- Валентин приехал, - сказала она, обращаясь к Павлу Ивановичу, но в то же время глядя на Митеньку, как бы не зная, как отнестись к нему, как к человеку, приехавшему по делу к мужу, или как к знакомому.
Павел Иванович, привстав и нахмурившись, представил ей Воейкова.
- А, так вот он, затворник, аскет и я не знаю, что еще!.. - сказала молодая женщина, сделав несколько легких шагов навстречу гостю и подавая свою красивую руку, сдавленную повыше кисти золотой змейкой-браслетом.
Она была в коротком, тонкого фуляра платье, которое от быстрого движения, шелестя, раздувалось на ходу и липло к ее ногам.
- Мы уже давно точим зубы на вас, - сказала она, стоя перед Дмитрием Ильичом и безотчетным жестом дотрагиваясь пальчиками холеных рук сзади до свежезавитой прически. - Ну, идемте завтракать с нами. Вы знакомы с Валентином Елагиным?
- Нет, - сказал Митенька, глядя молодой женщине в глаза.
- Какой же вы человек после этого? Ну а Федюкова вы, конечно, знаете с его пессимисти-ческим видом, - сказала Ольга Петровна, взглянув на Митеньку с едва уловимым заинтересо-ванным вниманием женщины, так как Митенька, сам не зная почему, продолжал смотреть ей прямо в глаза. - И потом у нас сегодня есть интересные барышни.
Она повернулась и пошла впереди всех по коридору в столовую. Митенька Воейков неволь-но смотрел вслед ее вырисовывавшейся на фоне дальнего окна легкой фигуре, в которой, начи-ная от молодых волнистых тяжелых волос до маленьких желтых туфель, была та кокетливая выхоленность, какая бывает у красивых, ничем не занятых женщин.
VIII
Все пошли в столовую.
Там было небольшое общество: заехавшие из церкви девочки Левашевы, которые смотрели журналы на круглом столике. У окна стоял Федюков, несколько странно одетый: в английском охотничьем костюме и в желтых шнурованных ботинках. Он стоял с таким мрачным видом, какой бывает у людей, раз навсегда обиженных недостаточной оценкой их.
Девочки из-за журналов часто поглядывали на Валентина Елагина с каким-то пугливым любопытством, в особенности младшая, беленькая.
Но в наружности Валентина Елагина не было ничего особенного. Он был только очень большого роста с совершенно голой головой и с необычайным спокойствием во всей фигуре. По-видимому, он везде одинаково чувствовал себя хорошо. Сейчас он сидел в кресле, откинув-шись на спинку, курил и, казалось, нисколько не тяготился молчанием. Только изредка погляды-вал на своего спутника, медведеобразного малого в смазных сапогах, сидевшего на первом от двери стуле. Его низкий тяжелый лоб, крупные губы и воловья шея невольно наводили на мысль, зачем мог понадобиться Валентину этот малый, не умеющий шагу ступить в обществе. А между тем Валентин всюду таскал его за собой и сейчас даже с некоторой заботой поглядывал на него, хотя эта заботливость была больше похожа на ту, с какой смотрит хозяин на своего ручного медведя.
- Вот наш милейший сосед, Дмитрий Ильич Воейков, - сказала, войдя в столовую, Ольга Петровна и представляя его обществу. - Затворился от всех, всех презирает, а женщин в особе-нности, и ведет какую-то непонятную и необыкновенную жизнь, - продолжала она, пока Митенька здоровался с обществом.
Митенька, смущенный таким вступлением, покраснел. В особенности перед Валентином Елагиным и черненькой девушкой. В ней он узнал ту задумчивую девушку, которую видел утром и долго провожал глазами ее серую вуаль... И узнал, что Ириной зовут ее, а беленькую - Марусей.
В Валентине он ожидал увидеть нахала, беспутного малого, который ходит по головам и никого не признает. А вместо этого он увидел перед собой большого спокойного человека, корректно вставшего при появлении нового для него лица, с которым ему предстояло познако-миться.
Все сели за стол. В начале стола было место хозяйки дома, которая со своими открытыми до локтя красивыми руками как бы давала тон всему столу. Митеньку усадили недалеко он нее. Горничная с белой наколкой и в фартучке поставила перед ним прибор, и он должен был завтра-кать. Против него сидела Ирина Левашева. Она привлекала к себе внимание не красотой, как теперь понял Митенька, а своими глазами.
Эти открытые большие глаза смотрели необычайно серьезно и правдиво на того, кто к ней обращался.
Митенька так отвык от общества и женщин, что постоянно думал о том, как бы не уронить вилку на тарелку и не повалить рюмок, из которых в особенности одна, на тонкой высокой нож-ке, так и липла к руке. Тем более что его смущал взгляд Ольги Петровны, который она изредка бросала на него из-за хрусталя ваз и бутылок: глаза ее были как будто серьезны, а около уголков рта чуть заметно дрожали насмешливая улыбка и какое-то лукавство, имевшее, очевидно, отношение к нему.
Ему только было приятно, что она так представила его гостям, что на него обратили внима-ние, как на что-то не совсем обыкновенное. И он почувствовал на себе быстрый взгляд Ирины, который она бросила на него при этом. Потом он еще несколько раз ловил на себе ее скрытый заинтересованный взгляд и только не знал, сделать ли ему вид, что он не замечает этого или тоже изредка взглядывать, как бы украдкой, на нее.
За столом было шумно, вилки и ножи весело стучали, звенели чокавшиеся рюмки, и со всех сторон слышались оживленные голоса, покрываемые хриплым басом Щербакова.
- Я пью сегодня в последний раз перед отъездом на Урал, - сказал молчавший все время Валентин. - Я прожил здесь два месяца. Теперь еду туда. Там будут другие люди. Какие... Разве не все равно? Важно то, что там есть горы, непроходимые леса, в которых стоит вечная тишина, и по берегам озер прячутся скиты ушедших от мира людей.
После завтрака мужчины пошли в кабинет Павла Ивановича курить. Щербаков, мигнув Митеньке, шепнул ему:
- Я сейчас устрою ваше дело... Валентин, - сказал он, закуривая крепкую желтую папиро-су, - у тебя, наверное, среди судейских есть много приятелей, а Дмитрию Ильичу надо устро-ить одно дело. Успеешь до отъезда на Урал?
- Успею, - сказал Валентин. И. обратившись к Митеньке, прибавил: Заезжайте ко мне, я свезу вас в город и все устрою.
Митенька хотел было сказать, что, собственно, здесь вышла глупая история, которая грозит катастрофически разрастись, если ее не остановить в самом начале, что он никому не хотел и не хочет жаловаться, так как это совершенно против его убеждений. И что все это вышло как-то против его воли и желания.
Но ему показалось неловко сознаться в этом, а кроме того, было неудобно отказаться от любезного приглашения Валентина. И Митеньке пришлось не только принять предложение Валентина, но еще и благодарить его за помощь в этом неприятном деле.
Павел Иванович, в своих широких, немного свисавших сзади брюках, стоял тут же и то глядел на Митеньку сквозь пенсне, то на Валентина Елагина, который был много выше его ростом, и Павлу Ивановичу приходилось несколько раз закидывать голову назад. Он тоже обратился к Валентину и спросил его, не возьмет ли он на себя труд переговорить об организуе-мом им обществе с теми из своих знакомых, которые живут поблизости от него, например, с Авениром Сперанским.
Валентин Елагин сказал, что он охотно все устроит и непременно съездит переговорить с Авениром и, кстати, с Владимиром Мозжухиным, так как один живет по дороге в город, куда все равно нужно ехать по делу Дмитрия Ильича, а другой и вовсе в городе.
На вопрос Павла Ивановича, не затруднит ли это его, Валентин отвечал, что нисколько не затруднит. А устраивать дела добрых друзей и знакомых для него является только удовольстви-ем. И, кроме того, у него уже накопился порядочный опыт в устроении всяких подобных дел.
С такою же просьбой Павел Иванович обратился к Дмитрию Ильичу относительно его соседа Житникова, как представителя от мещанства.
После чая стали собираться на именины к Левашевым.
Ольга Петровна вышла в белом шелковом платье с дрожащими и переливающимися в ушах бриллиантами, с тем блеском возбуждения в глазах и с румянцем на щеках, которые бывают у женщин, одевшихся для бала.
- Едемте все к Левашевым, - сказала она.
Митенька стал испуганно отказываться, ссылаясь на свой домашний костюм, в котором он и сюда-то попал совершенно случайно.
- Вы едете с нами... - сказала Ольга Петровна, повернувшись и посмотрев ему в глаза.
Когда Митенька стал опять отказываться, она тем же тоном, еще более продолжительно посмотрев на него, повторила:
- Вы едете с нами.
И быстро повернувшись, пошла в переднюю.
Все оделись и вышли на подъезд. Ольга Петровна в длинном дорожном пальто, закрытая по шляпе вуалью от пыли. Ирина в соломенной шляпке с длинной серой вуалью. И когда все разме-стились, от крыльца тронулась целая вереница экипажей: впереди Тутолмины с девочками, за ними Митенька с Митрофаном на козлах, за Митенькой тройка буланых Федюкова, к которому пришлось подсесть и Щербакову, хотя они были смертельные враги благодаря различию убеж-дений. И в самом конце - Валентин с Петрушей. Ольга Петровна просила Валентина не брать его, но Валентин сказал, что Петруше полезно проехаться и развлечься.
Митенька ехал и часто на повороте дороги из-за спины Митрофана видел в переднем экипаже серую длинную вуаль, темные серьезные глаза молодой девушки, которые как бы случайно встречались с ним взглядом...
IX
Именины обещали пройти весело, как и все, что бывало в доме Ненашевых. Причина этого была та, что, во-первых, было много молодежи, а во-вторых, сам князь, Николай Александрович Левашев, был одним из тех людей, которые умели соединять с большим барством широкую простоту, радушие и доброту в отношениях к людям.
Старый, екатерининских времен, дом Левашевых в два этажа, с колоннами по фасаду и огромным слуховым окном над каменным фронтоном, имел какой-то особенно радушный вид. И гости, в особенности в зимние сумерки, подъезжая к усадьбе и завидев издали ряд мелькающих за деревьями огней, невольно чувствовали некоторое нетерпение и желание поскорее миновать деревню с ее занесенными снегом избами и въехать в старинные каменные ворота.
А когда останавливались у подъезда и входили в обширные освещенные сени со старинны-ми печами и вешалками с шубами, то у всех бывало приподнятое, праздничное ощущение при виде тесной нарядной толпы раздевающихся у вешалок гостей и при звуках доносившейся сверху музыки; это чувство еще более увеличивалось, когда поднимались наверх по широкой белой лестнице с торжественно зажженными лампами на площадке перед большим зеркалом, где лестница разделялась на две стороны.
И сам хозяин дома любил дни наездов гостей, когда по всем коридорам и лестницам огромного дома зажигаются огни; повар в кухне в белом колпаке тыкает вилкой жарящихся на противнях сочных белых индеек; прислуга в буфетной спешно перетирает посуду и принесен-ные из подвала в плетеных корзинах темные бутылки дорогих вин. В то время как в сенях уже начинают хлопать старые широкие стеклянные двери с низкой слабой ручкой и входить занесенные снегом гости в поднятых воротниках медвежьих шуб.
В день именин уже с семи часов по широкой еловой аллее стали подъезжать коляски и тарантасы, запряженные тройками, парами и одиночками, с колокольчиками под дугой и без колокольчиков. И, объехав громадную клумбу цветника, останавливались перед высоким подъездом из полукруга белых колонн.
Дом наполнялся. В передней все чаще и чаще открывались со звоном стекла старые вход-ные двери, у которых был даже откинут крючок на запасной половинке, - входили все новые и новые гости: барышни в белых туфельках, дамы в шляпах, закрытых газом от пыли. Два лакея едва успевали снимать и вешать одежду, в то время как дамы, задержавшись перед зеркалом и дав кавалеру подержать сумочку, оправляли прически, подняв обнаженные локти.
Приехали Тутолмины со своими гостями. Приехала и нашумевшая своей историей с Вален-тином Нина Черкасская, высокая молодая женщина с белым мехом на открытой шее, белым лицом с яркими чувственными губами и каким-то наивно безразличным взглядом. Она, придер-живая тонкое шелковое платье и рассеянно оглядываясь, прошла через комнаты, привлекая к себе взгляды мужчин, - как женщина, про которую что-то знают, - и вызывая скрытые усмешки дам.
В столовой за огромным столом, блестевшим белизной скатерти и искрившимся хрусталем посуды, с полными вазами варенья, поили чаем только что приехавших гостей. И пожилая экономка занимала разговором приходского батюшку, оставленного на вечер.
В большой угловой комнате с темными обоями, обведенными золотым багетом, и с тяже-лым камином два лакея молча приготовляли столы для карт.
А когда стемнело, то в большом с колоннами и хорами зале зажглись люстры с подвесками. И на широком просторе освещенного огнями паркета замелькали, кружась в вальсе, первые пары.
Бал начался.
* * *
Ирина переодевалась в своей комнате наверху. И так как она приехала с Тутолмиными довольно поздно, то вечер уже начался, а она еще не была готова.
Ирина была в том состоянии, какое бывает иногда перед балом: она спешила, и у нее ничего не выходило. Надела одно платье - розовое, - оно ей не понравилось, потому что подумала сейчас же, что Маруся тоже наденет розовое, и они обе будут в одинаковых платьях.
Снизу уже доносились звуки музыки, а она сидела перед зеркалом в одной сорочке и лифчике, смотрела на себя в зеркало расширенными глазами и не двигалась. Вбежала Маруся за какой-то ленточкой, которой ей, по обыкновению, не хватало. Она действительно была в розовом и уже кончала одеваться. Не был надет только пояс, и ее легкое платье висело на ней широким, разошедшимся балахоном.
- Ты что же не одеваешься? - сказала она, удивленно подняв брови, и, не дожидаясь ответа, стала рыться в Ирининой коробочке.
- Что тебе здесь нужно? - сказала Ирина, посмотрев на нее с чувством раздражения, которого не могла побороть.
- Вот, нашла, - сказала Маруся. И, скомкав в коробочку выбранные вещи, захлопнула ее и убежала.
Нужно было одеваться, но на Ирину нашло какое-то окаменение. Сидя неподвижно перед зеркалом, она смотрела в его темную глубину и видела там свои черные, возбужденно блестев-шие глаза. И чем пристальнее она смотрела в них, тем они казались больше, огромнее. И было такое странное состояние, как будто они заполняли собой все темное пространство зеркала. Она почему-то думала о Марусе, что той легко дается жизнь и веселье. А на нее, Ирину, находят такие моменты, что перед самым весельем, которого она сама же ждала, хочется сорвать нарядное платье и сидеть неподвижно.
Когда она так сидела, прибежал Вася в своем новом юнкерском мундире, в сапогах со шпорами.
- Аринушка, ты что же?.. К тебе можно? - спросил он, заглянув в дверь.
Вася был любимый брат Ирины, и она, накинув на голые плечи вязаный оренбургский платок и прикрыв им коленки, сказала, что можно. Вася вошел.
- Смотри, хорошо? - спросил он, повертываясь перед сестрой и оглядываясь на стоявшее в углу старинное трюмо, чтобы видеть себя сзади.
- Хорошо, - сказала Ирина, внимательно и серьезно осмотрев костюм брата. - Так что же... веселимся, несмотря ни на что? - спросила вдруг Ирина. И в ее блеснувших глазах мелькнула решимость и возможность сбросить с себя апатию и загореться огнем безудержного веселья.
- Конечно, - сказал Вася. - Ну, одевайся!
Глаза Ирины сверкнули вдруг буйным, задорным весельем. Она убежала за ширму, сброси-ла платок и накинула на голову легкое белое шелковое платье, просунула голову и, одернув нежные складки, вышла на средину комнаты.
- Ты - прелесть! - сказал Вася, осматривая сестру, в то время как она, взяв юбку кончи-ками пальцев, повертывалась перед зеркалом, глядя на себя через плечо.
В темном зеркале отражалась ее юная, стройная фигура. Темнели тяжелые, пышные воло-сы, перевязанные ниточкой жемчуга, и темно, возбужденно горели глаза.
Оставив разбросанные по стульям юбки, чулки, они выбежали из комнаты, пробежали по слабо освещенному верхнему коридору и спустились вниз.
Вальс был в полном разгаре. С хоров гремела, сливаясь с резонансом зала, музыка. По отсвечивающему паркету, мелькая бальными туфельками, скользили ножки дам.
Длинный полукруг стульев вдоль колонн был занят молодежью и пожилыми дамами, смотревшими на танцы. Одни, - мелькая в пестрящем и сливающемся круге платьев, фраков и мундиров, - неслись в вальсе. Другие обмахивали веерами разгоряченные после нескольких туров лица. Третьи, не танцуя сами, следили за мелькавшими парами, провожая их глазами и переговариваясь о тех, кто чем-нибудь выделялся.
За колоннами, на красных бархатных диванчиках, под портретами царей и цариц в золотых огромных рамах, сидели уединившиеся парочки и тихо говорили.
Блеск люстр отражался в натертом воском полу, на мраморе колонн и светился в возбужде-нных глазах танцующих.
Во всем этом была та праздничная торжественность и приподнятость, которую чувствовал каждый, входя в этот освещенный огнями огромный зал, слыша возбуждающие звуки музыки и видя вокруг возбужденные движением молодые женские лица.
Ирина первый вальс танцевала с братом. И их стройные фигуры, легко и плавно закружив-шиеся на очистившемся пространстве зала, невольно приковали к себе общее внимание.
- Когда она захочет, то бывает очень интересна,- сказала одна худощавая дама с бисер-ным ридикюлем, проследив за Ириной.
- Зато Маруся всегда интересна, потому что более проста, - сказала другая дама, с мехом на плечах.
В толпе стоявших за колоннами лиц Ирина различила большую фигуру Валентина и его голый череп. Он, подняв голову и наморщив лоб, остановился посмотреть на танцующих. Потом куда-то исчез. В сплошном мелькавшем кругу лиц она уловила на секунду лицо Митеньки Воейкова. Но при следующем повороте потеряла его. При новом же повороте она опять нашла его лицо и заметила, что его глаза тайно следили за ней. Он стоял в стороне, одиноко, точно не умея или не желая войти в общее веселье.
Ирина чувствовала в себе тот подъем и возбуждение, которые бывают в редкие счастливые моменты. Она все время как будто показывала кому-то, какой она может быть, точно была увлечена своим собственным возбуждением и потому была ни для кого не доступна.
И когда раздались зажигающие кровь звуки мазурки, она сама подбежала к Васе, схватила его за рукав и увлекла на середину зала.
Все невольно остановили глаза на этой красивой паре, даже вышедшие в зал после партии преферанса старички.
Вася, отпустив сестру на всю длину руки, держал ее только за пальчики и, прищелкивая шпорами, понесся с ней вдоль колонн и ряда стульев. На повороте быстро и неожиданно стал на одно колено. Ирина с улыбкой, держа пальчиками легкий край платья, обежала вокруг него. Вскочил, притопнул ногой и, оттолкнувшись легко и пружинисто от пола, понесся назад, выставив крепко вперед дышлом руку.
А Ирина, - легкая, воздушная, угадывая каждое его движение, - быстро, мелко перебира-ла своими маленькими ножками, и иногда ее рука делала какой-то удалой жест над головой, глаза радостно сверкали, отвечая восторженным глазам брата, и, закинув свою хорошенькую головку, она кружилась вихрем, отдавшись сильным мужским рукам.
* * *
Митенька Воейков чувствовал себя на бале совершенно одиноким. В веселье молодежи он не мог принять участия, так как танцевать не умел и всегда чувствовал перед кем-то невидимым внутренный стыд при каждом слиянии с толпой. А в частности, что касается танцев, то это просто было бы странно: жить идейной жизнью, со всей страстью думать о переустройстве жизни людей на новых началах и в то же время выписывать ногами кренделя по паркету.
Тогда он стал одиноко прохаживаться за колоннами, как будто поглощенный своей мыслью, и изредка взглядывал на мелькавшие в танцах пары, всякий раз отыскивая глазами знакомую прическу с ниточкой жемчуга, и с замиранием сердца ждал встречи глазами.
Он только боялся подойти к Ирине и заговорить, даже при одной мысли об этом у него уси-ленно билось сердце и темнело в глазах от страха, что вдруг она сама подойдет к нему, а он не найдется сказать ей ничего значительного, не похожего на то, что говорят другие. И оправдает ли он ее интерес к его теперешнему одинокому виду, когда начнет говорить с ней?
Под влиянием этих мыслей он даже вышел из зала и пошел бродить по коридору, с бьющимся сердцем оглядываясь каждый раз при стуке женских шагов.
- Где же вы, схимник, все прячетесь? - вдруг неожиданно услышал он сзади себя знакомый женский голос.
Митенька испуганно оглянулся. Перед ним стояла Ольга Петровна. Он непривычно близко перед собой видел в полумраке слабо освещенного коридора ее высокую тонкую фигуру в белом платье с розой сбоку в тяжелой волнистой прическе. Она, как всегда, держалась необычайно легко и прямо. А глаза ее смотрели насмешливо и загадочно в его глаза, как бы всматриваясь в них в полумраке.
- Кто это решил, что я прячусь? - сказал Митенька Воейков, уловив нотку кокетливой фамильярности и отвечая в том же тоне.
- И всё думает, думает... Как вы, мужчины, часто портите себе тем, что не вовремя думаете. Надо быть интересным, возбуждать женщин одним своим присутствием и брать любовь везде, где... где только можно. Ну? - сказала Ольга Петровна, остановившись после горячей длинной фразы и взглядывая возбужденно блестевшими глазами на Митеньку.
- Что "ну"? - спросил, улыбаясь, Митенька, как улыбается сильный мужчина, слушая наивную болтовню женщины.
Он неожиданно свободно взял тон сильного мужчины, который снисходительно предостав-ляет возможность пользоваться собой.
Молодая женщина даже удивленно взглянула на него.
- Возьмите меня под руку и пойдемте сюда... - сказала она после некоторого молчания, как будто, не ожидая совсем, нашла что-то интересное для себя.
Они прошли в маленькую угловую комнату, где под зеркалом стояла одиноко горевшая свеча.
Ольга Петровна подошла к зеркалу и, надев сумочку на руку, подняла красивые, полные у сгиба локти и стала оправлять прическу.
Митенька, остановившись несколько сзади, смотрел на ее высокую, стройную фигуру, выступавшую в темном пространстве зеркала белизной лица, платья и игрой бриллиантов, видел ее горевшие возбужденным бальным блеском глаза и замечал иногда, что эти глаза в зеркале останавливались на нем, точно чего-то ожидая с его стороны.
- Ну вот и всё, - сказала молодая женщина, опуская руки и повертываясь к нему, как бы говоря этим, что она в его распоряжении.
И когда она стояла так с опущенными руками несколько секунд, очень близко перед ним, Митеньке показалось возможным взять ее обеими руками за талию и слегка притянуть к себе. Может быть, она этого и ждала... Но Ольга Петровна оглянулась на диванчик и, перейдя по ковру комнаты, села, указав Митеньке место рядом с собой на диване.
- Ну, скажите, что вы сидите и не хотите никого знать? - спросила она, откинувшись головой на спинку дивана и повернув лицо к собеседнику. Неужели женщины вам так и не нужны?
- Пока были не нужны... - сказал загадочно-спокойным и насмешливым тоном Митенька Воейков.
Ему приятно было и легко с этой женщиной. Она сама подставляла ему фразы, на которые было легко отвечать в определенно взятом тоне. И каждый безразличный пустяк, сказанный в этом тоне, получал уже особенное значение. И каждый взгляд, брошенный им на ее обнаженные руки, усиливал это значение.