Несмотря на то что баронесса была предупреждена горничной о приходе гостя, она при входе Митеньки сделала наивно-испуганное движение что-то закрыть у себя, как бы находя свой костюм неприличным в присутствии малознакомого мужчины.
- А, это ты, хорошо, что приехал, - сказал Валентин, одну руку держа на колене закину-той ноги, другую приветственно протягивая навстречу гостю.
Митенька совершенно не помнил, когда он мог перейти с Валентином на "ты". Но тот сказал это так уютно-просто, что это показалось естественным.
- Что ты смотришь? Беспорядок? Так это перед отъездом, - сказал Валентин. - Когда около меня в комнате вот такой ералаш, я чувствую, что, значит, близко отъезд, перемена. И, значит, все хорошо.
- А разве здесь вам плохо, Валентин? - сказала баронесса Нина, глядя на него и в то же время бросив взгляд на Митеньку.
- Мне нигде не бывает плохо, - сказал Валентин, - когда мне плохо, я уезжаю. Хорошо бы ограничить имущество двумя чемоданами, чтобы быть вольным человеком каждую минуту. Странники - самые вольные люди. Я с удовольствием сделался бы странником.
Валентин держал в руке пустой стакан и смотрел куда-то вдаль перед собой.
- В жизни только и есть две прекрасные вещи: воля и женщины. Но женщину я терплю только до тех пор, пока она не завела порядка и домашнего очага, не говорю уже о беременно-сти, беременная женщина прежде всего безобразна. Вот интересная женщина, - прибавил Валентин, широким жестом указав на слушавшую его с детским наивным вниманием баронессу Нину. - Она ничего не умеет делать, проста душой, и у нее красивое тело.
- Валентин, ради бога! - воскликнула баронесса Нина, делая вид, что не может слушать таких вещей и сейчас зажимает уши.
- А простота души у женщины заменяет то, чего, быть может, ей не дано, - продолжал Валентин, не обратив внимания на испуг баронессы Нины.
- Ну смотрите, какой он! - сказала, как бы по-детски жалуясь, Нина, обращаясь к Митеньке, точно прося его защиты.
- Но он очень славный, - тихо и просто сказал Митенька, сев около баронессы Нины с той стороны, куда она лежала головой.
- О, он дивный! - сказала также тихо баронесса, повернув к Митеньке голову и глядя на него более продолжительно, чем этого требовала сказанная ею фраза.
Митенька смотрел ей в глаза и не мог удержаться, чтобы не смотреть на ее обтянутое тонким шелком пышное ленивое тело.
- Если хочешь, сойдись с ней, - сказал Валентин.
- Ну что ты говоришь?.. Бог знает что!.. - сказал, растерявшись и покраснев, Митенька, быстро взглянув на баронессу, потом на Валентина.
- Неудобного вообще ничего нет, а здесь и подавно.
- Он несносен! - сказала баронесса Нина, как бы оскорбленная. Она встала и пошла из комнаты. - Вы меня выжили сегодня, Валентин, - сказала она в дверях.
Валентин не обратил никакого внимания на слова баронессы.
- Да... странник - самый вольный человек на земле, - повторил он. Вот Авенир тоже свободный человек, я тебя сегодня по дороге в город завезу к нему, тебе необходимо с ним познакомиться, а мне необходимо пригласить его на заседание Общества по поручению Павла Ивановича.
- Зачем в город? - спросил озадаченно Митенька.
Валентин несколько удивленно поднял складки на лбу и, пригнув голову, посмотрел на Митеньку.
- Ведь ты же сам мне сказал, что тебе нужно подать жалобу на мужиков.
- Это ты сказал, что мне ее нужно подать, и мне просто тогда было как-то неловко разубе-ждать тебя.
- Нет, тебе надо съездить, - сказал Валентин, внимательно выслушав его.
- Но меня дома ждут. Я велел позвать людей.
- Каких людей?
- Плотников... они будут ждать.
- Брось плотников, пусть ждут. Дело твое совершенно не важно, и вообще всякие дела не важны.
- А что же важно? - спросил Митенька.
- То, что мы сейчас сидим здесь и говорим, а перед нами простор, сказал он, показав широким жестом в окно, за которым виднелись луга в косом предвечернем освещении.
"Так и быть, в город поеду для его удовольствия, а жалобу подавать не стану", - сказал себе Митенька.
- Федюков оттого и мучается, что никак не может отрешиться от дел, проговорил Валентин.
- Вовсе не потому, - сказал обиженно Федюков, оторвавшись от книги и глядя на макушку сидевшего в кресле Валентина, - а потому что я по рукам и ногам связан семьей. Кругом серая, беспросветная по своей ограниченности среда, и ни в чем нет истины.
- Брось среду.
- Куда же я ее брошу? А что касается дела, так я совсем наоборот, я не делаю, - сказал Федюков, делая шаг к Валентиновой макушке и тыкая пальцем в воздухе на словах "не делаю". - Потому что делать что-нибудь в этой стране - это значит на каждом шагу поступаться свои-ми основными принципами. А в этом меня еще никто упрекнуть не может. И потом, это значит очутиться в обществе ограниченных ослов, жвачных, да еще зависеть от них... Я бы тоже куда-нибудь, закрыв глаза, уехал, если бы не семья. Я понимаю тебя, Валентин, - сказал он, подойдя к Валентину и крепко пожав ему руку. И два чемодана твои понимаю. Ты напрасно думаешь, Валентин, я все истинно возвышенное понимаю. Вот ты говоришь, что тесно здесь. И я чувст-вую, что тесно. Разве я не чувствую? У меня здесь (он ударил себя по груди) целые миры, а среди чего я живу?
- Давай свой стакан, - коротко сказал ему Валентин.
Федюков махнул рукой и покорно подставил стакан.
- Где я ни бываю, я везде пью, - сказал Валентин. - Уметь пить это великое дело. - Он вдруг серьезно посмотрел на Митеньку и сказал:
- Вот ты не умеешь пить, это не хорошо. Когда пьешь, находишь свободу, которой в жизни нет.
- В этой убогой жизни, - поправил Федюков, приподняв палец, и крикнул: - Верно! - Он выпил и крепко ударил по столу опорожненным стаканом.
- Ну, выпьем за мое переселение на Урал, - сказал Валентин и, кивнув в ту сторону, куда ушла баронесса, прибавил: - Она боится, что приедет ее профессор. Может быть, придет время, когда женщина ничего не будет бояться. Итак...
Гости встали и подошли чокнуться к Валентину и пожелали ему счастливо добраться до священных берегов озера Тургояка.
- Поедем со мной... - сказал Валентин, положив руку на плечо Митеньки. - Будем жить среди глухих лесов, где-нибудь в скиту, где живут совсем нетронутые культурой люди - моло-дые скитницы и мудрые старцы. А кругом необъятная вечная лесная глушь, где нет ни городов, ни дорог. А здесь тесно...
- Верно, тесно! - с жаром подхватил Федюков, глядя на приятелей с поднятым в руке стаканом.
- И женщины здесь не такие, первобытности нет, непочатости, Федюкову нельзя, он связан, а тебе можно.
- Да, увы, я связан, - отозвался как эхо Федюков. - А какие силы! прибавил он, ударив себя ладонью по груди. - И на что они уходят? Ни на что. Раз в корне отрицаешь всю действительность, которую всякий порядочный человек с героизмом в душе обязан отрицать, то куда их приложишь? К будущему, которое еще не наступило?
- "Тесно!" Какую великую истину сказал ты, Валентин.
У Митеньки Воейкова приятно закружилась голова от выпитого вина, и ему хотелось встать и пожать руку Федюкову, сказавши ему при этом, что хотя он и не живет более такими мыслями, но жил ими и понимает их. Но вдруг он вспомнил, зачем он, собственно, пришел.
- Валентин, - сказал он, - я тебе принес то, что ты просил, а у меня тогда случайно не было с собой - денег.
- Каких денег? - сказал Валентин.
- Да ты же просил.
- Зачем деньги... Мне не нужно никаких денег.
Митенька в душе даже обрадовался, что, по крайней мере, он сможет теперь отдать Житни-кову долг без всякой задержки. А тот, наверное, уж думал про себя, что этот дворянчик загово-рил его, вытянув деньги, и теперь не отдаст.
- Отдай вот ему, - сказал Валентин, беря бумажки из рук Митеньки и равнодушно передавая их Федюкову.
Митенька, не успев опомниться, выпустил бумажки из рук.
- Спасибо, - сказал с чувством Федюков, - считайте за мной, а я вам завтра же отдам. Вот вам образчик действительности, - сказал он, протягивая к Валентину и Митеньке бумажки, которые хотел было положить в карман, - что такое для меня деньги? Ничто. А приходится из-за них терпеть. И так во всем. Счастливый ты, Валентин, что уезжаешь к вечной природе, где нет действительности и, следовательно, пошлости. Я не могу без содрогания подумать, что мы пьем в последний раз и через восемь каких-нибудь дней...
- Через семь, - поправил Валентин, - сегодняшний можно не считать.
- Что через семь каких-нибудь дней мы проводим тебя на неизвестный срок. Ты замеча-тельный человек, Валентин, - сказал Федюков торжественно и чокнулся с Валентином.
Проговорили целый вечер, сидели до двух часов ночи, ужинали, пили и все говорили.
Вдруг Валентин встал, уже несколько покрасневши от выпитого вина, и, сделав жест чело-века, что-то вспомнившего, куда-то пошел.
- Куда ты? - спросил его Федюков.
- Хочу послать за Авениром.
- Да зачем он тебе непременно сейчас нужен?
- Вот ему непременно с ним нужно познакомиться, - сказал он, кивнув в сторону Мите-ньки и посмотрев на него, несколько пригнув голову, как смотрит доктор через очки на больно-го, внушающего опасения и требующего принятия немедленных мер.
- Ради бога, не нужен он мне совершенно, - сказал испуганно Митенька при мысли, что если приедет еще этот Авенир, тогда и вовсе вовек не выедешь отсюда.
- Все равно завтра поедете к нему, - сказал Федюков, - что ночью беспокоить людей по пустякам.
- Пустяков на свете вообще нет, - сказал Валентин, - а жизнь и есть беспокойство, - но все-таки успокоился и сел в кресло. - Я очень рад, что тебя встретил, - сказал он, пристально, точно стараясь побороть нетвердость взгляда, всматриваясь в Митеньку.
- Может быть, не нужно этой жалобы, - сказал нерешительно Митенька, главное, что я принципиально против нее, и в своей беседе с народом я дал слово не возбуждать дела.
- Какой жалобы? - спросил Валентин, наморщив лоб.
- На мужиков...
- Нет, это я тебе сделаю.
- А вот и солнце! Пойдем сюда, - сказал Валентин, широко распахнув звонкие стеклян-ные двери на балкон.
Федюков, уже совершенно захмелевший, поплелся за приятелями.
- Жалоба твоя чепуха и мужики чепуха, а вот это - главное! - сказал Валентин, указав широким и свободным жестом на картину, расстилавшуюся перед ними.
Лощина под усадьбой дымилась от утренних паров и вся блестела от обильной росы. Под лесом длинной полосой синел дымок от покинутого костра. Направо, вдали, среди моря белого тумана, расстилавшегося над лугами, сверкало золото крестов дальних городских колоколен. Над ближней деревней сизыми столбами поднимался дым из труб. И сосновый бор уже заго-рался своими желтыми стволами от первых лучей румяного солнца.
- Вот в чем истина, Федюков! - сказал Валентин. - А все остальное чепуха. Ларька, закладывай лошадей!..
XXIII
Что может быть лучше поездки на лошадях ранним, ранним летним утром!.. Везде еще утренняя тишина, свежесть и прохлада. В деревнях только что закурились печи, и дым прямыми столбами поднимается кверху в тихом свежем воздухе. Над сонной рекой клоками плывет у кустов над водой туман. Луга еще спят, и бесконечный простор их покрыт утренней дымкой синеватого тумана и испарений после теплой ночи.
Показалось солнце и брызнуло румяными лучами на деревенскую церковь и на верхушки деревьев, неподвижно стоящих в утренней прохладе и тишине.
На широком просторе ясно виден синеющий в сумрачной тени лес над рекой, рассеянные по берегу убогие деревни со столбами дыма. А там широкой лентой, извиваясь на пригорках и лощинах с бревенчатыми мостиками, без конца уходит вдаль большая дорога.
Люблю ширину и безмерный простор русской большой дороги с ее старыми уродливыми ракитами или широкими кудрявыми березами по сторонам, с ее бесчисленными прорезанными колеями, заросшими низкой кудрявой травкой.
Люблю ее полосатые версты, и убогие мосты, и большие торговые села с их кирпичными избами, двухэтажным трактиром с коновязями около него и грязной разъезженной дорогой.
Люблю короткие остановки у водопоя под горой, где над колодцем стоит бревенчатая рубленая часовня с покривившимся крестом и иконой за решеткой. Прозрачная студеная ключевая вода вечно льется из трубы в корыто и играет по камням в ручье, от которого идут радуги по стенкам поросшего мохом корыта.
А потом опять бесконечный простор дороги с обозами, редкими пешеходами, ветряными мельницами и деревнями.
Валентин с Митенькой Воейковым выехали на восходе солнца. С ними увязался и Федюков, которому это было совсем не по дороге, но он заявил, что жаждет поговорить с Дмитрием Ильичом и открыть перед ним всю душу, так как остальные все - ничтожества, кроме Валентина, которому он уже открывал.
Кучером был молодой малый Ларька, сонный на вид, в плисовой безрукавке, вытершейся на сиденье, и в кучерской шапке с павлиньими перьями.
Он сонно ждал у крыльца, когда выйдут господа. Лошади стояли тоже сонные, как будто в раздумье, разводя ушами и позвякивая изредка подвесками и бубенцами на сбруе.
Но едва только господа вышли и сели - Валентин с Митенькой в экипаж с Ларькой, а Федюков на свою тройку буланых, - как Ларька молча выхватил засунутый в ноги кнут, взмахнув им, хлестнул коренника, потом как-то из-под низу наскоро - пристяжных, сунул кнут обратно и, перехватив вожжи, закричал с диким присвистом на бешено помчавшихся лошадей.
Пролетев ворота и чуть не перевернувши экипаж с седоками на крутом повороте, Ларька пустил лошадей по деревне, подняв локти с вожжами в уровень плеч. В заклубившейся за колесами пыли с ошалелым лаем гнались деревенские собаки, вытянувшись в струну и заложив уши. За собаками на своих буланых поспевал Федюков, придерживая загнутой ручкой палки свой пробковый шлем от ветра и испуганно выглядывая из экипажа.
- Эй вы, разлюбезные!.. - крикнул Ларька, когда седоков в последний раз подкинуло на выбоине у околицы и деревня, мелькнув последней изгородью, осталась позади.
Сверкая утренней росой на траве, белея точками рассеянных церквей, раскинулись перед глазами необозримые поля с быстро мелькающими межами и придорожными ракитами.
- Тише, ради бога! - донесся сзади испуганный голос Федюкова.
Ларька осадил лошадей на всем их бегу, весь завалившись назад, и через минуту они уже плелись сонным шагом. Коренник в раздумье разводил под дугой ушами, пристяжные низко, почти по земле несли головы.
- Разве так можно ездить! - крикнул Федюков, заложив руку за спину и поглаживая ее.
- Нет, хорошо, - сказал Валентин, у которого всегда все было хорошо.
Ларька иначе ездить не мог. Он или летел сломя голову, или плелся сонным шагом. И когда у него проходил дикий порыв, он как-то обвисал, сидя на козлах и распустив вожжи. Лошади, очевидно, имея одинаковый характер с кучером, тоже плелись тогда, лениво волоча ноги и поднимая ими с дороги пыль, которая на тихой езде не оставалась позади, а шла целым облаком рядом с экипажем. Ехать ровной средней рысью, все время смотреть за лошадьми он был совер-шенно не способен. И всегда пропускал все повороты и заезжал куда не надо, потому что на бешеной езде не успевал рассмотреть поворота, а на тихой все думал, что поворот еще не скоро.
- Люблю дорогу, - сказал Валентин, сидя в шляпе, в белом пыльнике и оглядываясь по сторонам, - вольно, широко и - никаких границ.
Когда ехали лесом, то яркие тени ложились поперек дороги и мелькали по дуге и лошадям, бубенчики глубже звенели, чем в поле. По сторонам дороги стояли старые развесистые березы, часто с ободранной осями и заплывшей корой. Солнце, золотясь в паутине, едва пробивалось сквозь ветки тяжело зеленевших елок и освещало ярким пятном то уголок обросшего мохом пня, то лужайку с сочной зеленой травой.
- Хорошо! - сказал опять Валентин. - Досадно только, что дорога хорошая, в лесу надо по плохой ездить. Лесная дорога непременно должна быть в колдобинах, перегорожена буре-ломом, чтобы над головой висели еловые ветки с мохом и чтобы были большие пни, похожие на медведей. Если бы у меня был лес, я нарочно бы в нем расставил такие пни.
- А вот в чухонском лесу, где завод этот ихний стоит, - сказал Ларька, вслушавшись в разговор и повернувшись к господам, - там везде щебнем усыпано и тумбы эти...
- Что ж хорошего-то? - сказал Валентин.
Край леса просветлел, деревья расступились и вдруг открыли зелень полей и широкую синевато-туманную даль лугов с высоким белевшим в утренней синеве известковым берегом реки, где виднелось село с церковью.
- Ну-ка, Ларька... - сказал Валентин.
- Эй вы, разлюбезные! - крикнул Ларька.
И рванулись вдруг назад поля и придорожные кусты. Ветер засвистал в ушах, и тройка как бешеная понеслась к видным впереди зеленеющим лугам и далекому туманному берегу.
XXIV
В стороне от села на высоком обрывистом берегу, подмытом разливами, стоял небольшой домик с плоской красной крышей, с палисадником. И весь потонул в зелени садика.
На изгороди около дома, на балясинке и даже на крыльце были развешены рыболовные сети. Другие были расстелены на траве выгона для заделывания дыр, прорванных на последней ловле. На плоской крыше крыльца валялись брошенные туда удочки. В углу, около крыльца, стояла наметка на длинном выструганном шесте, для весенней ловли щук во время разлива.
- Вот видишь, как живет Авенир, - сказал Валентин, когда они, проехав по грязной дороге между канавой и плетневыми задворками, выехали на чистое место перед церковью.
На дворе не было никого, только из-под сарая слышался стук двух топоров, что-то тесав-ших и ударявших то редко вместе, то дробно вперемежку.
Вдруг из окна домика, обращенного в сторону огорода, послышался тревожный и поспеш-ный мужской голос, каким обыкновенно один охотник призывает другого, чтобы не упустить уходящего зверя:
- Антон, Данила, свиньи на капусте!
Из сарая на зов выскочили два здоровенных молодца в рубашках: один без пояса, а другой со снятым поясом в руке, который он держал как нагайку. Не обращая внимания на гостей, стоявших посредине двора, они бросились в огород, захватив по дороге поднятые у завалинки кирпичи. Из домика в ту же минуту выбежал необыкновенно проворный человек с книгой в руках, в суконной блузе, подпоясанной узким ремешком, без шляпы и с длинными, как у писателя, волосами; он схватил кол и тоже бросился в огородную калитку, но потом сейчас же выбежал обратно и притаился около нее с поднятым колом в руках.
Гости с недоумением посмотрели на огород. Там по грядкам с капустой метались две свиньи, хлопая своими длинными ушами и взвизгивая от бросаемых в них комьев земли и палок. За ними носились две собаки, ловившие их за хвосты, за собаками - только что пробежавшие через двор двое молодцов.
А стоявший у калитки человек с поднятым над головой колом в руках кричал изо всех сил:
- На меня гоните, на меня!
- Шесть часов утра, а здесь жизнь уже кипит, - сказал Валентин, стоя посредине двора в своем пыльнике с тесемочками у ворота и глядя на травлю, как глядит какой-нибудь любитель охоты в камышах Индии на травлю кабанов.
Свиньи, посовавшись около изгороди, наткнулись слепыми рылами на калитку и, столкнув-шись боками, проскользнули в нее. В этот момент кол с быстротой молнии опустился на их толстые спины, и они, взвизгнув, вылетели из огорода.
- Ф-фу! - сказал человек в блузе, вытирая платком пот с лица и только теперь подходя к гостям. - Молодцы, что приехали. А мы тут вот каждый день такие упражнения проделываем.
- Ты загородил бы, - сказал Валентин.
- Загородить - это одно, а я хочу на психологию подействовать, отвечал Авенир (это и был он). Видел, как я ловко?.. сразу обоих благословил. Нет, нынче удачно, и съели немного, - вовремя захватил.
Небольшого роста, весь точно на пружинах, с быстрыми, несколько бестолковыми движе-ниями, Авенир производил впечатление человека, в котором неустанно ключом бьет энергия и жизнь.
- Вот, брат, как у меня! - сказал он, быстро повертываясь и делая широкий жест рукой по двору.
- Хорошо устроился, - согласился Валентин, осматриваясь по двору.
- А, брат, у нас все хорошо! Потому что просто, без всяких прикрас и ухищрений. А здесь!.. Идите, сюда, - сказал Авенир, указав направление к сараю. - Вот лодки!., сами молодцы делают. Ни в чем их не стесняю, ни к чему не принуждаю, и работа, брат, кипит. Ах, хорошо!.. И хорошо, что приехали. Давно никого не видел, не говорил, не спорил. А без разговору не могу. Как только долго не говорю и не спорю, так просто болен делаюсь. Да, а вот мои молодцы: вот Данила, вот Антон, - говорил Авенир, широким взмахом руки хлопая по плечу ближайшего. - А там еще пять человек. Да ну что же вы стали. Раздевайтесь! Или вот что: бросайте все это здесь, Данила снесет в комнаты. А сами идемте купаться.
И он, не говоря ни слова, стал сам стаскивать с гостей их плащи.
- Да я вовсе не хочу купаться! - сказал Федюков.
- Чушь, ерунда! - сказал Авенир. - Я вам докажу, и вы сами увидите, что чушь порете. Как это можно не хотеть утром купаться?
- Ты сначала бы угостил нас хоть своей рыбкой, что ли, - заметил Валентин.
- После, после! - крикнул Авенир, не став слушать и замахав руками; потом, сейчас же повернувшись, крикнул вдогонку сыновьям, несшим в дом одежду гостей:
- Ребята! скажите матери, чтобы обед готовила, да губернаторский чтобы, да блинков попроси.
- Что ты блины-то вздумал не вовремя, - сказал Валентин.
- Ты ничего не понимаешь. Ну, нечего время терять. Идем! Вот, смотри наши места. Луга какие! Видал? А на реку посмотри. Лучше наших мест нету. И реки такой нигде нет. Ты вот в Париж там ездил, все Европы видел, разве есть там что-нибудь подобное?
Валентин сказал, что нет.
- Вот только в смысле разговора плохо. Не с кем говорить, не с кем спорить! Ну просто беда! В прошлом году тут профессор этот жил, муж твоей боронессы, - так я уж к нему ходил. Вот тебе и ученость! - сказал Авенир, быстро повернувшись к Валентину и прищурившись. - Бывало, что ни начнет говорить - с двух слов сбиваю к черту! Ни в чем с ним не соглашался. В особенности как о душе и о народе начнем говорить, - так с одного маху! Уж он, бывало, видит, что не может против меня, и скажет: "С вами невозможно спорить, потому что вы никакой логики не признаете". В этом, - сказал я ему, - почитаю главную свою заслугу. У кого есть огонь в душе, тому логика не нужна. Правда, Валентин?
- Правда, - сказал Валентин.
- Вот, брат, как! Так он даже боится меня с тех пор. А отчего это? - И сейчас же сам ответил: - Оттого, что у меня учебой мозги не засорены, а все беру вдохновением, с налета. Русская душа этих намордников не признает. Должна быть природа, и ничего больше. Ну, к черту, к черту! - вдруг крикнул он, спохватившись. - Время впереди есть, а сейчас купаться.
Разделся он на зеленом бережку с необычайным проворством. Прямо с берега, не разбирая, бросился головой в реку, исчез под раздавшейся и закипевшей водой и вынырнул далеко от берега и ниже по течению.
Купался он с упоением. Он все плавал, нырял и кричал с середины реки:
- Вот хорошо-то! Лучше утреннего купанья ничего нет на свете. Дно-то какое!.. Точно пол. Нигде таких мест для купанья не найдешь, а ведь сама природа. Рука человеческая нигде и не притрагивалась. Ребята было купальню сделали, - собственноручно раскидал к черту. Значит, ослы, природу не чувствуют. А лучше природы ничего нет на свете. Правда, Валентин?
- Правда, - сказал Валентин.
- Я, брат, природу на вершок не испортил, - кричал Авенир с середины реки, где он каждую минуту окунался с головой и, утираясь руками, отфыркивался.
Когда пришли домой, там уже весь стол был уставлен всевозможными закусками. Нарезан-ная темно-красными тоненькими ломтиками копченая ветчина с тонким слоем желтоватого сальца, заливное из курицы с морковкой, заливное из судака с лимоном, всевозможные грибки, копченые рыбки. И среди всего этого и столпившихся посредине бутылок - большая глиняная миска сметаны и растопленное масло к блинам.
- Что это у тебя, целый обед, даже не завтрак? - спросил Валентин.
- А что?
- Да рано-то очень: ведь и девяти часов еще нет.
- Ерунда! Я, братец, себя не стесняю и терпеть этого не могу, - сказал Авенир. - Ну-ка, садитесь, нечего время терять.
Начали с закусок, потом перешли на уху из налимов с печенками.
Авенир при каждом блюде только кричал:
- Где ты найдешь такое блюдо, Валентин? В Европе, небось, все ушло на то, чтобы красо-ту навести. На стол подадут - воробью закусить не хватит, а посуды да приборов наставят - руки протянуть нельзя. А у нас, брат, по простоте, без всяких штучек, но зато можно налегнуть как следует! А! Вот и они!.. - закричал Авенир, простирая через стол руки вперед, когда показалась несомая на тарелке под салфеткой высокая стопка блинов, от которых даже через салфетку шел пар. - Ах, жалко, Владимира нет! Он понимает толк во всем этом.
За столом говорил почти один Авенир. Да и никто не мог кроме него говорить, так как он все время звенел, как колокольчик.
- Нет, брат, что ни говори, а страны лучше нашей нигде не найти, говорил он, держа в одной руке рюмку, а другой широко размахивая.
- Оттого что вы другой никакой не видели, - сказал хмуро Федюков, поливая блины маслом.
- И видеть не желаю. Все равно нет. У меня, брат, чутье. Изумительное, необыкновенное чутье! - сказал он, обращаясь только к Валентину. - Нигде не был, по Парижам не ездил, а чувствую ясно, что там везде чепуха. Европа-то, говорят, уж разваливается. Труп гниющий! Это они культуры да красоты наглотались, - прибавил он, протягивая к Валентину руку с направ-ленным в него указательным пальцем, как будто Валентин в этом был виноват. - А народ возь-ми! Где ты другой такой народ найдешь? Нигде! Ко мне приходи кто хочешь, я всякому рад, и таким обедом угощу, что ай-ай. И от доброго сердца. Мне ничего не надо. А у них все церемо-нии. Вот и довертелись!
- Я только не понимаю, чем вам красота помешала? - сказал, как всегда, недовольно Федюков.
- Не могу, с души воротит. - Авенир с отвращением махнул рукой, даже не оглянувшись на Федюкова, и продолжал, обращаясь к Валентину: - И я тебе скажу: нам предстоит великая миссия. - Он торжественно поднял вверх руку с вилкой. - Это даже иностранцы признают. Мы, брат, сфинксы. Об этом даже пишут, ты почитай. И подожди - пробьет великий час, мы себя покажем, логику-то ихнюю перетряхнем. Бери, бери, пока горячие, бери, не церемонься. Ах, хороши, посмотри-ка на свет, посмотри. - Он поднял блин на вилку и показал его на свет. - Весь в дырочках. Ну, как жалко, что Владимира нет.
- Вы вот распелись и не подозреваете, что вы не что иное, как самый злостный национа-лист, патриот и обожатель своей народности, - сказал Федюков, недоброжелательно посмотрев на Авенира из-за бутылок.
Авенир подскочил как ужаленный.
- Я националист?..
И сейчас же, повернувшись к Валентину и Митеньке, прибавил, торжественно указывая на Федюкова пальцем:
- Вот подходящий собеседник для профессора. Тоже логики нанюхался (Авенир даже поднялся и говорил стоя). Но около нас вы с логикой ошибетесь. Да, я благоговею перед русс-ким народом, перед его душой, потому что такой души ни у кого нет! - сказал Авенир, ударив себя кулаком в грудь. - И эта душа у всех одна, даже у того серого мужика, что идет по двору. В нем мудрость без всякой вашей культуры. - И вдруг, повернувшись в сторону мужика, крикнул:
- Иван Филиппыч, стой! Пойди сюда!
Мужик подошел к окну и, сняв шапку, положил локти на подоконник, оглядывая сидевших за столом незнакомых господ, как бы соображая, не имеет ли их присутствие отношения к тому, что его позвали.
- Ну-ка, скажи, брат, что-нибудь, - обратился к нему Авенир, сделав гостям знак, чтобы они слушали.
- Да ведь что ж сказать-то... язык не мельница, без толку не вертится.
- Довольно! - крикнул Авенир. - Уже сказано! Ну, пошел, больше ничего не надо. Видал? - спросил он живо Валентина, когда мужик, нерешительно надевая одной рукой свою овчинную шапку, пошел от окна. - В его душе вечная мудрость и тишина, а в нашей вечное беспокойство, потому что мы передовые разведчики о дальней земле. Там прилизались, украси-ли свои очаги, - кричал он, показывая рукой по направлению к печке, - а нас ничем не успо-коишь. Никогда! Потому что для нас материальные блага - чушь! Культура - чушь! Красота - чушь! Все - чушь! Слышите? Я вам с профессором говорю.
- Что вы ко мне пристали с этим профессором, - сказал, обидевшись, Федюков.
- Ага, колется! И я вам скажу: все это хорошо (он указал пальцем на блины) - блины и прочее, так сказать, святыни и заветы старины, как говорит Владимир, - но если придет момент - все полетит к черту, и блины и заветы. От самих себя отречемся, а не то что от национальнос-ти. Вот, брат, как! И вы, Федюков, совершенно правы в своем отрицании национальности и дей-ствительности, - неожиданно закончил Авенир. Он указал при этом на удивленного Федюкова пальцем уже с несколько изнеможенным и усталым видом. Но сейчас же опять вскочил, загоревшись.
- Я вам скажу великую истину: мы велики и сильны тем, что мы... - он остановился, таинственно подняв руку вверх, - мы велики и сильны тем, что мы - ждем. А там ничего не ждут.
Он опять указал пальцем к печке. Потом стукнул себя пальцем по лбу и, сказавши: "Вот что надо понимать", - встал из-за стола, наскоро утерши носовым платком губы, подошел к Вален-тину и, прижав его в углу, куда тот пошел за пепельницей, сказал, подняв палец:
- И раз мы убеждены в великой миссии, то она придет, потому что это предчувствие того, что уже кроется в нас. Если бы не крылось, не было бы предчувствия, а раз есть предчувствие, значит...
- Кроется... - подсказал Федюков.
- Да, я и забыл, мы, собственно, к тебе и приехали по делу, - сказал Валентин.
- Именно?.. - спросил Авенир, сразу сделав серьезное, даже тревожное лицо.
- Павел Иванович Тутолмин учреждает Общество для объединения всех слоев населения и хочет привлечь к этому все живые силы.
- Он агент правительства!.. - сказал Авенир таким тоном, каким говорят: он предатель!
- Ну что ж, что агент правительства, - возразил Валентин, - все-таки там поговоришь, выскажешься. А то ведь тебе тут словом перекинуться не с кем.
Авенир задумался.
- Ну ладно, идет! Приеду. Хотят подмазаться... - прибавил он, подмигнув. - Ну да не на таких напали.
- Что же мы, в город-то сегодня, я вижу, опоздаем? - сказал Митенька, подойдя к Вален-тину.
- В какой город? Зачем в город? - спросил Авенир, живо повернувшись к Митеньке от Валентина.
- Да вот он все спешит, хочет жалобу на своих мужиков подавать, ответил за Митеньку Валентин.
- Вовсе это не я хочу, а ты хочешь. Я, наоборот, совершенно против этого, принципиально против.
- Ну так чего же ты беспокоишься?
- Раз уж дело начато, тянуть его нечего, - сказал Митенька недовольно и немного сконфуженно при мысли, что Авенир может получить о нем не совсем выгодное представление.
- Ну и подавайте после, - крикнул Авенир, - этот подлый народ стоит учить - мерза-вец на мерзавце, - а сейчас и слышать не хочу. Мы еще рыбу вечером все поедем ловить. А сейчас ложитесь спать.
- Пожалуй, это верно, - сказал Валентин, - подашь ли ты на мужиков сегодня или завтра или никогда - разве это имеет значение?
- Верно! - проговорил Авенир, стоявший рядом и ждавший конца переговоров, и поспешно повел гостей в приготовленную для них прохладную завешенную комнату.
XXV
Весь дом Авенира был похож на походную палатку, где как будто не жили по-настоящему, а только переживали зиму. Во всех низких комнатах с перегородками, оклеенными бумагой, на столах, на окнах, просто на полу валялись рыболовные сети, клубки суровых ниток для вязания и починки неводов, ружейные патроны в ящике с гвоздями. На стене в маленькой проходной комнатке с полутемным окном, выходившим на завешенное крыльцо-террасу, над кроватью висели двухствольные охотничьи ружья, соединенные накрест стволами, с кожаной охотничьей сумкой под ними и с сеткой, на которой виднелись приставшие окровавленные засохшие перья.
Под низким потолком, оклеенным меловой бумагой, носились целые рои мух, для которых на деревянных подоконниках были расставлены грязные засиженные тарелки с ядовитыми серыми бумажками.
А под вечер налетали комары и с своим надоедливым писком кусали за шею и за руки. Поэ-тому спали почти все в сарае на сене или в лодках, когда ездили за рыбой. Обыкновенно уезжали дня на три. Для отдыха причаливали где-нибудь под лесом, разводили костер из валяющихся по берегу палок, нанесенных разливом, и варили уху в котелке, сидя вокруг костра на корточках.
У Авенира было семь сынов, и все были огромные, коренастые, при новом человеке глядев-шие несколько исподлобья. И все молчаливые, в противоположность говорливости Авенира.
Оживлялись они только тогда, когда ехали по деревне и поднимали дорогой травлю собак. Причем средний из них, Данила, самый плотный, в пудовых сапогах, с толстой шеей и широкой спиной всегда возил с собой на этот случай своего белого кобеля для затравки. И когда начина-лась грызня с прижатым под самую телегу Белым, Данила бросался в самую середину собак и начинал их крестить нагайкой направо и налево. Авенир даже покровительствовал этому, находя настоящее положение дел более близким к природе. Свои принципы полной свободы воспита-ния он проводил особенно горячо, и сыновья, как только приезжали на лето из школы домой, так уже не заглядывали ни в одну книгу до осени. Они ездили за рыбой, ходили на охоту, причем били все, что ни попадалось: уток, тетеревей; если попадался ястреб - били ястреба, мелкие птички - били и мелких птичек.
- Ну, мои молодцы повычистили все основательно, - говорил иногда Авенир. - Прежде на нашем озере утки стадами садились, а теперь и галки кругом не увидишь. Ну, да это хорошо, по крайней мере, непосредственность. Придет время, дух созреет и сам запросит для себя пищи.
У них была какая-то особенная страсть уничтожения и разрушения. Если они шли мимо чужого забора и видели отставшую доску, то у них никогда не являлось желания поправить, а наоборот, взявшись дружно в несколько рук, отрывали ее совсем. А такие предметы, как садо-вые зеркальные шары, что обыкновенно ставятся на дачах посредине цветников и блестят на солнце, или стекла в беседках, не выживали и одного дня, после того как попадались им на глаза. Часы в доме ни одни не шли, сколько их ни вешали. И потому жили всегда без часов.
- Ближе к природе, - говорил обыкновенно Авенир.
У всех был такой огромный запас сил и энергии, что они могли не спать несколько ночей подряд, когда ездили за рыбой, или пропадать по целым суткам в лесу без пищи. У Данилы сила действовала главным образом по линии разрушения: он мог срубить какое угодно дерево, выво-ротить придорожный столб с указанием дороги. И благодаря этому вокруг дома не было ни одного дерева: большие порубили, а маленькие поломали.
Но когда не было никакой экстренной работы и не попадалось под руку ничего из того, что можно было бы, приналегши всей силой, своротить и вывернуть с корнем, они ходили сонные, заплетая нога за ногу, они спали по целым дням. И ни от кого из них нельзя было добиться никакого дела. Сделать десять шагов им было уже трудно. И мать, отчаявшись добиться толку, бегала всюду сама.
В особенности Данила отличался какою-то совершенно необычайной способностью ко сну. Он мог спать во всякое время, во всяком месте, во всяком положении, хотя бы в самом неудоб-ном. И спал всегда почему-то в сапогах и одежде. Спал так, что его не могли добудиться. Тут его можно было толкать, таскать за ноги, бить, он только мычал, но не просыпался. Приходил в сознание только тогда когда ему говорили:
- Данила, вставай обедать, Данила, вставай ужинать.
Тогда он вставал, морщась непроснувшимися глазами от света лампы, садился за стол и молча ел, но ел так, что даже Авенир иногда с тревогой говорил ему:
- Данила, ты бы поменьше ел, а то еще повредишь себе.
На что Данила обыкновенно отвечал:
- Ничего.
А то и вовсе ничего не отвечал.
- Ох, молодец ты у меня! - говорил Авенир, ударив его по огромной спине. И если был кто-нибудь посторонний, он прибавлял:
- Вот она, сила-то! А все оттого, что я природы не ломал. Природа, брат, великое дело. Хотят ее культурой обтесать да прилизать - нет, ошибаются. Именно - дальше от культуры, - в этом спасение. Меня вот никто не обтесывал и не отшлифовывал, а какие у меня умствен-ные запросы. Жуть!.. То же и у них будет. Вот увидишь.
Но, несмотря на колоссальный запас энергии и силы, хранившейся в этих восьмерых душах, несмотря на то, что эта сила могла с корнем выворачивать дубы, если находил порыв или если бы это вдруг потребовалось, - мелкие очередные хозяйственные дела стояли по целым неделям без движения. Водосточные трубы засорились еще с весны, и вода после каждого дождя лилась ручьем в сени. Авенир, выходя и попадая сапогом в лужу, каждый раз ругался и говорил:
- До каких же это пор будет продолжаться? Что у вас, у ослов, рук, что ли, нет. Николай, влезь прочисть!
- Пусть Антон лезет, я только что с охоты пришел, - говорил Николай. И сам кричал:
- Антон, влезь, пожалуйста, на крышу, трубы прочисть.
- Скажи Даниле, - говорил Антон, - я целый день от живота катаюсь.
Данилы не могли добудиться. А там проглядывало солнце, и вода сама собой переставала течь.
- Ну, успеется еще, - говорил Авенир, - дождь не каждый день идет.
Авенир совершенно не ценил удобства и комфорт. Даже презирал их, как презирал всякие заботы об украшении жизни в порядке. Работать он мог на обеденном столе, среди неубранной посуды, обедать на письменном столе, когда опаздывал к обеду и ел один, без приборов, прямо со сковородки или из кастрюльки. И всю столовую роскошь хороших домов не мог видеть без презрения, называя это выдумками досужих господ.
- Нам нечего туда смотреть, - говорил он обыкновенно, кивая головой в угол к печке. - Мы душой сильны, а об удобствах да желудочном священнодействии пусть заботятся те, у кого в середке мало. А то все уйдет на красивые штучки, а в душе-то шиш!
Они все были как-то совершенно нечувствительны к физическим неудобствам и к некраси-вой обстановке. Ели большими деревянными ложками, носили не сапоги, а какие-то обрубки, ездили на таких трясучих телегах, что даже Авенир иногда потирал под ложечкой и ругался, но не на экипаж, а всегда на дорогу, что она такая тряская. Но к рессорам не прибегал, так как говорил, что это искусственное. А искусственного он вообще ничего терпеть не мог. И в первый год, когда купил этот клочок земли с усадьбой, то посчистил все стриженые тополя, которые насажены были причудливым рисунком его предшественником.
- Вот видишь - бурьян, - говорил он кому-нибудь, - все окна закрыл и пусть его растет на здоровье, потому что это природное, а не тепличные эти холеные штучки, около которых каждую травинку убирать нужно, пропади они пропадом.
Порядка жизни у Авенира никакого не было. Вставали когда придется. Спать могли во всякое время. Даже для обеда не было определенного часа. И как только накрывали на стол, так и начинали искать и собирать друг друга. Пошлют Антона за Николаем, а тот сам пришел; приходится посылать за Антоном.
- Что у вас порядка никакого нет! - крикнет иногда Авенир. - Как обед, так вас с собаками не сыщешь. В кого вы только такие болваны растете!
Говорить Авенир мог целыми часами с первым встречным. Если говорил один на один, то разговор обычно был душевный, где-нибудь на чурбачке, на бережку с папироской... Если же собиралась компания, то он непременно спорил, не разбирая ни противников, ни единомышлен-ников, и бил по всем.
Определенных занятий у Авенира не было. Он жил природой и духовной жизнью, как он сам говорил, и потому на все, что касалось домашнего обихода и хозяйства, не обращал никакого внимания.
И так шла жизнь в этом благословенном уголке с его жарким летним солнцем, цветущими в огороде подсолнечниками и со вспышками энергии его обитателей и периодами неподвижности и мертвого сна.
XXVI
Вечером Авенир уговорил гостей ехать на всю ночь ловить рыбу сетями.
Вечер был тихий, теплый. На лугу за рекой горел вдали огонек. Вероятно, ребятишки, приехав в ночное, спутав и пустив лошадей по росистой траве, собрались на раскинутых кафтанишках сидеть около костра.
С затихающей реки доносились голоса. От деревни по каменистой крутой тропинке вели поить лошадей, кое-где еще слышались удары валька по холстам на мокрых мостках, и круги, растягиваясь вниз по течению, шли по спокойной к вечеру глади реки к другому берегу, заросшему до самой воды кудрявым ивняком.
Сыновья Авенира принесли сети и мрачно возились у лодок, укладывая весла и снасти. Только изредка слышались их короткие переговаривающиеся голоса.
- Котелок взял? - говорил один.
- Еще бы без котелка поехал, - отзывался другой.
- Ну, проворней, проворней, - сказал Авенир, стоя на берегу в своей синей блузе и старой широкополой шляпе.
- Успеется, - отвечал недовольно Данила, с озлоблением продергивая через железное кольцо цепь, которой была привязана лодка к колу.
- Сейчас поедем голавлей ловить, - говорил Авенир, стоя над сыновьями и обращаясь к гостям. - Хитрая рыба, только ночью и возьмешь ее. А я это люблю, чтоб просто в руки не давалась. Вот на том берегу, вниз туда, лесничий живет. Хороший малый, а Европы, должно быть, нанюхался, не хуже Федюкова: пруд устроил и всякую рыбу развел, и карпов и стерлядей, - кормит ее, а потом сачком на обед вытаскивает. Мне такой рыбы даром не надо. А острогу взяли? В затоне попробуем.
- Да какая ж теперь острога - летом, - сказал недовольно Данила. Очевидно, его мрачность и недовольство относились к излишней говорливости отца.
Все сели в лодки, сдвинув их с хрящеватой отмели, и они, мягко осев, тихо поплыли, сна-чала боком, уносимые течением, потом выправились и на веслах пошли уже прямо по ровному глубокому месту.
- А места-то, места-то какие, - говорил Авенир, оглядываясь кругом и все вскидывая руками и опять опуская их на колени.
И правда, места были хороши: река спокойной широкой гладью светила впереди, чуть розовея от заката. По обеим сторонам реки, наклонившись ветвями в воду, рос кудрявый ивняк, от которого берега казались пышными и нарядными, а глубокие, тихие места под кустами - жуткими и таинственными. По обоим берегам тянулись бесконечные луга, где сейчас в мокрой от росы траве звонко кричали перепела и сочно крякали коростели.
- Разве что-нибудь подобное в гнилой Европе найдешь? - сказал Авенир. - Да и то сказать: если ты мне за границей предложишь рай земной, то есть лежать и ничего не делать, да чтоб какие-нибудь там апельсины сами в рот падали, - и то наплюю на все это. Потому что тут настоящее все, природное.
- Да замолчи ты! - крикнул с досадой Данила. - Заведешь вечно свою мельницу, всю рыбу распугаешь, какая с тобой ловля.
Авенир торопливо оглянулся на сына и уже шепотом договорил:
- В нас таинственная глубина и непочатость, какой нигде нет!..
Сказав это, он погрозил приятелям пальцем в знак тишины, хотя говорил только он один, и замолчал.
Данила, сидя посередине лодки, греб одной рукой с засученным рукавом, а в другой держал наготове собранную сеть и зорко смотрел вперед, точно ждал, когда лодки дойдут до какого-то определенного места, чтобы начать спускать сеть.
Лодки вошли в узкое место реки, по обоим крутым берегам которой густо росли кусты. Данила, значительно кивнув ехавшему рядом в другой лодке Антону, отпихнул его лодку и начал с деловитой торопливостью спускать сеть, погромыхивая о борт глиняными катышками-грузилами, нанизанными по всей нижней веревке сети.
Лодки расплывались все дальше друг от друга, и сзади них изогнувшаяся дугой веревка сети с нанизанными на нее деревянными катушками-поплавками делалась все длиннее и длиннее, захватывая всю середину реки.
Наконец было выброшено последнее колено сети с привязанным в виде груза камнем и гребцы стали грести медленнее и ровнее.
Все притихли и смотрели то на потемневшую даль реки, с которой уже поднимался теплый ночной туман, то на изогнутую линию белевших в сумраке поплавков.
Вдруг около самой веревки, с внутренней стороны сети, сильно плеснула какая-то большая рыба. Все, повернув головы, с затаенным дыханием смотрели в том направлении и ждали. Через минуту еще так же сильно плеснуло уже в другом месте, и даже дернулась веревка с поплавка-ми. Очевидно, рыба, почувствовав, что она окружена сетью, беспокойно искала выхода.
- Есть, есть, и огромная! - шептал с горящими глазами Авенир. - Тащить бы скорее, чего они плывут.
Но Данила, строго оглядываясь на всплеск, продолжал спокойно и несколько угрюмо грес-ти. Проехав некоторое расстояние близко от кустов, гребцы, переглянувшись, отбросили весла и быстро и серьезно стали вытаскивать мокрую сеть, поспешно перебирая руками. И чем ближе подтаскивали сеть, тем чаще показывался большой круг на воде от сильного подводного движе-ния большой рыбы. А иногда даже испуганно трепыхалась, всплескивая воду, когда на нее находила веревка сети с поплавками.
Всех охватило нетерпение и страх, что рыба уйдет. Только Данила был спокоен и, не развлекаясь, делал свое дело.
- Ах, только бы не ушла, только бы дотащить, - шептал, точно в бреду и исступлении, Авенир.
- Что-то не видно... уйдет, ей-богу, уйдет! Да что вы работаете, как старые бабы, тащите же скорее!
И все были возбуждены и с волнением смотрели на суживающееся кольцо сети и на поверх-ность воды, так как рыба не показывалась.
- Ну вот, не видно; конечно, ушла, я знал, что уйдет, разве так тащат?! - говорил Авенир в величайшем волнении и почти в отчаянии, - Вот тебе и поймали, только издали на нее посмо-трели... Ах, боже мой, до чего же велика. Ни разу еще такой не было.
Данила, работавший своими широкими плечами и руками с засученными рукавами рубаш-ки, был внешне спокоен, но видно было, что и он взволнован, так как совсем не отвечал на лихорадочные замечания отца.
И вдруг уже у самой лодки неожиданно сильно опять бултыхнулась та же огромная рыба и даже стукнулась в лодку.
- Здесь, здесь! - закричал Авенир.
Сначала показалась белевшая в сумраке запутавшаяся в крыльях сети мелкая рыба. И уже стала показываться надувшаяся мотня с мелкими клетками сети, на которых при выходе из воды лопалась водяная пленка, как от мыльного пузыря. Лодки сошлись вплотную, стукнувшись бока-ми и закачавшись, и, когда вытаскивали на борт мотню, погромыхивая о край лодки грузилами, в самой мотне неожиданно что-то сильно всплеснуло, забилось и затрепыхалось, поднимая сеть и разбрызгивая брызги воды. А сквозь сеть виднелось переворачивающееся и тяжело, порывисто изгибающееся огромное тело - то черное, то белое.
- Вот она, вот она! - закричал как безумный Авенир. - Тащи ее, тащи! Поднимай из воды! - И бросился через всю лодку схватывать рыбу руками, чтобы не ушла, и чуть не пото-пил всех.
Федюков так перепугался, что закричал.
- Сидел бы ты лучше дома, - проворчал Данила, - а то или разговорами своими всю рыбу распугаешь, или ко дну всех пустишь. - И не вынимая сети из воды, опустил в воду руки, став на край лодки коленями, и поднял опутанное мокрой сетью какое-то чудовище аршина в полтора длиною. Потом перевалил через край лодки и, бросив вместе с сетью на дно, сел на ворочавшуюся рыбу верхом, придавив ее всей тяжестью своего тела.
- Ах ты, господи, да что ж это! - кричал Авенир. - Голова-то, головища-то какая!
Все окружили добычу, рассматривая ее и удивляясь ее величине. Это была щука, фунтов в двадцать пять весом.
- Вот это тебе некормленая, - сказал Авенир, когда щуку осторожно выпутали из сети и спустили головой вниз в садок. - Бьет-то как, бьет-то! говорил он, прислушиваясь, когда щука мощно плескалась и ударялась своим толстым телом в стенки садка.
Улов был чудесный. Уже давно наловили такое количество, которого хватило бы на неделю. Но Авенир, бывший все время как в лихорадке, просил закидывать еще.
Даже Данила и тот запротестовал.
- Да куда тебе ее столько, - сказал он с сердцем, - ведь протухнет вся, не хуже прошло-го раза.
- Ты ремесленник, а не охотник! - торжественно сказал Авенир. - В тебе размаха нет. Эх, не в отца вы! - прибавил он, с горечью махнув рукой.
* * *
Часа через два хотели причалить к берегу, но Авенир закричал:
- Поедем дальше, около лесничего остановимся.
Проехали еще с четверть часа в совершенной темноте и причалили к песчаной отмели. Огня не было видно. Все вышли и стали ходить по берегу, собирая сухие палки для костра.
- Вот хорошо-то, Валентин! - кричал каждую минуту Авенир. Человеческой души ни одной не видно.
- Пойдем лесничего с женой приведем, - сказал Валентин.
- Неудобно, пожалуй, поздно, - с некоторым колебанием возразил Авенир.
- Отчего же неудобно? Можно извиниться. У него вино, может быть, есть.
- Ну, тогда идем, - согласился Авенир. - Вы бы сняли свои манжетки-то, - прибавил он, обращаясь к Федюкову. - Вот культура человека заела.
- А они вам, я вижу, поперек горла стали, - сказал с досадой Федюков, который и без того был в дурном настроении оттого, что промочил в лодке свои желтые ботинки и ему забрыз-гали весь костюм.
- Ну идем, идем! - крикнул Авенир. И они с Валентином исчезли в темноте.
Минут через пять со стороны домика послышался отчаянный лай перебудораженных собак и стук в ворота, по которым Авенир и Валентин дубасили в четыре кулака. Скоро стук и собачий лай прекратились, послышались голоса шедших по двору людей с огнем, и через минуту все скрылись за воротами.
Митенька Воейков остался с Федюковым ждать. Авенировы молодцы молча мыли в реке сети. На берегу горел костер, вспыхивая и как бы раздвигая кольцо темноты ночи, и от него змейками летели вверх искры. В трех шагах за костром темнела река, за ней возвышался еще более темный берег, а вверху было темное небо, на котором мерцали редкие звезды. Ночь жила: отовсюду из росистой травы слышалась трескотня кузнечиков, а с луга доносился звонкий крик перепелов.
В воздухе было тихо, тепло и пахло речной водой.
Митеньке хотелось спать, и он в полусне слышал какие-то голоса, просыпался, думая, что идут, но это ворчал Федюков.
- ...Пропали. И куда, спрашивается, нелегкая понесла. Вот вам образец среды: душите нас абсолютизмом, жандармами, а мы преспокойно будем рыбку ловить. Такова наша среда и дейст-вительность. Поэтому-то я над ней давно поставил крест, - сказал он, энергически черкнув в воздухе крестообразно пальцем, - весь ушел в принципы; здесь, по крайней мере, я могу опери-ровать в мировом масштабе и не соприкасаться с такой публикой. И с высоты этого сознания я не только не печалюсь, что вокруг меня все ни к черту не годится, а торжественно при вас, сидя вот на этом пне, заявляю, что, если будет хуже и хуже, я буду только радоваться и потирать руки.
Около домика послышались голоса.
- Ведем! - закричал с торжеством Авенир еще издали.
Когда они вошли в круг света весело трещавшего костра, то лесничий оказался несколько полным, еще молодым, добродушным малым в русской вышитой рубашке с махровым поясом и в тужурке с зелеными кантами. Он смотрел заспанными глазами на костер, на людей, ничего не понимал и только улыбался.
- Я уже седьмой сон видел, - сказал он, - обошел весь лес пешком, думал, до обеда завтра просплю, а вы разбудили.
Жена его, молодая женщина с густыми темными волосами, стояла в накинутой вязаной кофточке у костра и, придерживая ее руками на высокой груди у подбородка, как бы согреваясь от ночной сырости, смотрела непроснувшимися еще глазами на огонь и тоже улыбалась. Но, ко-гда она медленно поднимала свои длинные ресницы, как бы украдкой взглядывая на незнакомых мужчин, в глазах ее мелькало любопытство женщины, давно не бывшей в обществе мужчин.
- Вот люди! - сказал торжественно Авенир, отступая на шаг и указывая пальцем на лесничего с женой. - А приди ты ночью не к русскому, а к какому-нибудь немцу, да потревожь его покой... Нет, мы единственный народ.
Минут через десять начистили рыбы, достали из лодки черных щелкавших хвостами раков и стали варить из налимов уху, которая все набегала пеной к одному краю и ее снимали щепоч-кой.
У лесничего действительно оказалось вино. А жена его принесла в карманах своей вязаной кофты рюмки. Повернувшись боком к ближе стоявшему Митеньке Воейкову, она попросила его вынуть их, так как ее руки были под накинутой на плечи кофтой. И когда Митенька доставал рюмки и запутался в кармане, молодая женщина, взглянув на него сбоку, улыбнулась, как будто это неожиданное близкое соприкосновение сделало их знакомыми.
- Хорошо! - сказал Валентин. - Заехали неизвестно куда, сидим на берегу реки около привязанных лодок и варим уху. Может быть, здесь, на этом самом месте, тысячу лет назад сидели люди в звериных шкурах и тоже варили уху. А около них лежали женщины - свобод-ные, общие для всех. И над ними были те же звезды, что светят над нами и теперь... Человек научился с того времени, в сущности, очень немногому, а потерял очень многое: настоящую свободу, которой боится пользоваться теперь.
Ночь была все так же тиха. За рекой по-прежнему кричали перепела, и над костром, налетая на светлый круг, вились ночные бабочки.
Долго ели уху и рыбу с крупной солью, пили водку и портвейн с печеными раками, лежа на захваченном от лесничего ковре. Потом все пили на брудершафт с женой лесничего.
Когда очередь поцелуя дошла до Митеньки, молодая женщина, молча встретившись с ним глазами, черными и блестевшими от костра, едва заметно улыбнулась; потом медленно поцело-вала его, но сейчас же, вздрогнув, остранилась, упершись в грудь ему рукой.
А потом, когда бутылки были уже наполовину опорожнены, все сидели, лежали в куче на ковре и говорили кто что... Митенька Воейков, чувствуя, как приятно земля уплывает куда-то из-под него, нечаянно встретился своей рукой с рукой молодой женщины, и, так как она не отняла своей руки, он, незаметно для других, тихонько сжал ее пальцы. Она, не оборачиваясь к нему, смеясь и отвечая на нетвердые вопросы мужчин, все больше и больше отдавала Митеньке свою горячую руку.
А кругом была ночь, тишина и захмелевшие люди, которым было все равно, и всем было все равно оттого, что было очень хорошо.
- Эх, хорошие вы все, славные люди! - говорил Авенир. - И тебя, Валентин, люблю, и тебя, лесничий, люблю. Одно только плохо, что спорить вы не умеете. Когда я еще в гимназии учился, я тогда уж Канта вдребезги разбивал, а ведь ученый, говорят, был...
- Пей, - сказал Валентин, который чем больше пил, тем становился краснее и как-то деловитее. Он, наморщив лоб, чокнулся с Авениром и сказал:
- Когда пьешь под небом, то забываешь краткость отпущенного нам срока. Человек, перешагнувший... за некоторые пределы, несет наказание за это тем, что уже никогда не забывает о сроке. Ибо не годится человеку знать много, так как он рискует потерять вкус ко всему. И давайте... пить, это восстанавливает равновесие.
- Верно! - крикнул Авенир. - Восстанавливает и возвышает, в особенности у нас, у русских. Это тебе не какая-нибудь немчура, которая пьет для свинства. Вот мы сейчас пьяны, а строй мыслей-то какой, замечаешь? Видишь, о чем говорим?! Так-то, брат...
- Потому и говоришь, что пьян, - коротко сказал Валентин.
- Вот! - сказал Авенир. - Именно. А Федюков мрачно прибавил: - Потому что тут душа освобождается от гнета, насилия и примиряется со всем.
- Верно! - крикнул опять Авенир, повернувшись к Федюкову. Примиряется со всем...
Все размякли, всем хотелось говорить какие-то хорошие слова, что-то делать, доказывать, и все пили рюмку за рюмкой.
Митенька Воейков перестал пить, потому что он чувствовал, что теплое плечо жены лесни-чего как бы случайно изредка на некоторое время прикасалось к его плечу и на несколько секунд оставалось в таком положении. Потом, вздрогнув, опять отодвигалось, причем молодая женщина сидела к нему спиной. А потом они и совсем очутились как-то тесно один от другого.
- Ты почему не пьешь? - спросил Авенир у Митеньки, тоже неизвестно когда перешед-ший с ним на "ты".
Митенька, испуганно вздрогнув, отодвинулся от жены лесничего.
- Я и так пьян...
- Он аскет, - сказал Валентин. - Не пьет вина, не знает женщин.
- Все это, слава богу, уже в прошлом, - сказал Митенька и, не оглядываясь, почувство-вал, как молодая женщина сначала повернула к нему голову, как при неожиданной для нее новости, которой она не подозревала в этом молодом человеке, а потом опять, как бы с шутли-вым вызовом перед кем-то подтверждая на деле его слова о перемене жизни, уже смелее прижалось теплое плечо и мелькнула улыбка и черный глаз.
- Значит, новая жизнь? - сказал быстро Авенир, схватив и держа рюмку наготове.
- Совершенно новая! - ответил Митенька, чувствуя на себе взгляд молодой женщины.
- Когда? С какого времени?
- После бала у Левашовых.
- Вот! - крикнул, вскочив, как ужаленный, Авенир. - В один момент отречься от старо-го, проклясть его и переродиться в нового человека, разве кто-нибудь, кроме нас, способен на это? - И сам же ответил: - Никто не способен. У кого есть такая способность бунта против себя, своего прошлого и всего на свете? - И опять сам ответил: - Ни у кого.
И повод к тостам явился сам собой.
Пили за перерождение Дмитрия Ильича и за его новую жизнь. Пили за благополучное переселение редкого человека и друга, Валентина Елагина, собиравшегося через неделю на священные воды озера Тургояка. Пили за чудную русскую женщину - героиню, воплощение простоты и женственности, причем все целовались с женой лесничего.
- Ты не ревнуешь? - спросил Валентин, с простотой человека, имеющего власть, обняв одной рукой за плечи молодую женщину и обращаясь к мужу.
- Все равно... - сказал тот, слабо махнув рукой.
- Ты, сам не подозревая, сказал великую истину, - заметил Валентин и, поцеловав моло-дую женщину не в губы, а в голову, снял руку с ее плеча. Она продолжительно посмотрела на него, отошла от костра в степь и остановилась там на несколько минут, как бы с тем, чтобы отдохнуть от общества.
Митенька подошел к ней. Они стояли совсем одни под небом и звездами. В нескольких шагах у костра лежали какие-то люди, до которых им, в этом состоянии блаженного опьянения, не было дела, и тем ни до чего не было дела. А за костром, в неясном теплом ночном тумане, стелились бесконечные луга.
- Этой ночи я никогда не забуду, - сказал Митенька тихо.
- Кто этот мужчина? - спросила молодая женщина, не ответив на его слова и указав взглядом на Валентина.
- Это - самый лучший человек на земле, - сказал Митенька горячо.
Молодая женщина повернулась к нему и, приблизив свое лицо к его лицу, в продолжение нескольких секунд как бы всматривалась в его глаза своими черными, еще более теперь блес-тевшими глазами. Потом, тихо сжав его руку и ничего не сказав, быстро повернулась от него и пошла к костру.
- Когда смотришь на звезды, - сказал Валентин, - то живешь вечность. Вот она, веч-ность! - прибавил он, широко поведя рукой, как бы захватывая этим движением небо, и луга, и реку, и сидящих у костра людей, причем зацепил Авенира по голове и свалил с него шляпу.
- Эх, матушка ты моя, необъятная! - крикнул на весь луг Авенир и тоже широко и свобо-дно размахнул рукой.
XXVII
Весна в деревне была в полном расцвете.
Холодные ветреные дни, которые бывают в начале мая, когда развертывается дуб, прошли, и наступила настоящая майская погода.
Все было покрыто пышной, распустившейся зеленью. Это - не летняя, уже грубая и жест-кая листва, принявшая прочно зеленый цвет. Это - робкая, мягкая, кудрявая зелень, когда листья еще нежны, слабы, и, если после дождя растереть между пальцами клейкий березовый листок, он полон аромата березы.
Рожь на полях поднялась ровной густой щеткой и пошла в трубку. И в мягкие майские зори, когда в лощинах начинало темнеть, в ней звонко били перепела.
Вода в лесных речках, настоявшаяся от корней и прелых прошлогодних листьев, стала темно-желтая, как крепкий чай. Луговые озера все густо заросли хрупким коленчатым хвощом, в котором прятались дикие утки, севшие на яйца.
На лугах засела еще низкая, но густая трава, и уже стояли воткнутые заостренные концами дужки из ивовых прутьев, указывавшие на то, что луга заказаны и лошадей на них до покоса пускать нельзя.
В садах густо, зелено засела трава, и мальчишки уже бродили по ней, собирая в подолы сергибус, молочник и вышедший в былку сочно-кислый щавель. С деревьев летел белый пух и оседал пеленой на зеленую траву с желтыми цветами одуванчика, лез в глаза и в рот и перегонялся ветерком по дорогам, сваливаясь в мягкие комочки, которые можно было сжать в плотную вату, выбрав оттуда черные семечки.
Пчелы густо шли в поле за взяткой и, залезая в теплые от солнца чашечки цветов, нацепля-ли на ножки желтую лохматую пыльцу, а потом летели к селу, потонувшему в садах, на пчель-ник, присаживаясь иногда на полдороге отдохнуть на листке, и, тяжело дыша всем брюшком, оправляли крылышки.
Цвела сирень, и перед закатом солнца в тихом майском воздухе, над деревенской церковью и широким выгоном, низко над самой травой летали белогрудые ласточки.
Откуда-то доносились грустные, однообразные звуки тростниковой жалейки. Приехавшие с поля мужички, отпрягши и пустив лошадей на отсыревшую к вечеру траву, собираются до ужина у раскрытых ворот сарая покурить и поболтать в сумерках.
Пришедшие из стада коровы жадно и торопливо объедают сочную траву у плетня и завали-нок. В теплом воздухе пахнет поднятой с дороги пылью, от прогнанного по ней стада, и парным молоком.
Мужички долго сидят на завалинках после тяжелой дневной работы, и вспыхивает в сумер-ках огонь раскуриваемой трубки, пока какая-нибудь молодка, выглянув из сенец, не позовет ужинать.
Люблю эти тихие сумерки затихающей мирной деревенской жизни, спокойную к вечеру гладь реки, и вечерние смягченные звуки, и первые редкие звезды в весенних небесах.
В годы юности, бывало, напряженно живешь этой сумеречной тишиной природы, вдыхаешь всей грудью аромат расцветшей сирени, свежесть политой земли в цветнике и напряженно при-слушиваешься ко всем затихающим звукам, как будто боясь пропустить не прочувствованной каждую минуту своей жизни...
XXVIII
У мужиков наступил промежуток бездеятельности. Они кончили посев, посадили картошку и стали ждать сенокоса, хотя до него оставалось еще полтора месяца. Можно было возить навоз или садить овощи, потом набралось много общественных дел, вроде починки мостика, колодца, пожарной бочки, о которых говорилось каждое воскресенье. Но у всех как-то опустились руки от полной неопределенности положения.
Когда Митрофан сказал мужикам, что помещик простил их и не поедет в город подавать на них жалобу, они выслушали молча и разошлись. Всех сбило с толку хорошее отношение, и назревшее было возбуждение разрядилось. И хотя Захар кричал, по своему обыкновению не доверявший никаким бескорыстным порывам, что "он" испугался и что тут-то и надо напирать, но все молчали и никто его не поддержал, так как казалось стыдно и грешно, в ответ на хороший поступок человека, наседать на него.
- Такого человека грех и обидеть, - говорил Федор. И все молча соглашались и чувство-вали, что он прав.
Но теперь было совершенно неизвестно, что делать, за что приняться. Взяться за дело по-старому, оставив все надежды на воейковскую землю, и крутиться на своих постылых клочках с промоинами и кочками - ни у кого не поднимались руки.
- Переждать, тогда видно будет, - сказал Захар Алексеич, мужичок из беднейших, сидя на завалинке в своей зимней рваной шапке и зипуне с прорванным плечом.
И все как-то невольно согласились с этим, как с делом наиболее подходящим. Только кузнец, не удержавшись, сказал:
- Вот жизнь-то окаянная! Целый век свой только и делаем, что ждем.
Кругом шла работа. У Житниковых садили овощи, прививки, возили навоз. А мужики только смотрели и говорили с недоброжелательством:
- Этот всегда успеет. На том стоит.
Сами они овощей вообще не садили; и не потому, чтобы не было семян, на базаре их на две копейки можно было купить на целый огород. И не потому, чтобы земли для овощей не было, - на задворках или около гумна всегда были пустые места, заросшие крапивой и репей-ником, от которого все телята и собаки вечно ходили с завалявшимися в хвосты репьями.
Не садили овощей мужики потому, что они у них не выходили. А кроме того, это и не было заведено. И каждому казалось как-то неловко высовываться вперед и делать то, чего до этого времени никто не делал.
Да и притом, если один посадил бы, все равно стащат те, кто не садил себе, так как, при виде готовых огурцов в огороде, у каждого идущего с жаркого покоса невольно мелькнет недоб-рожелательная мысль о том, что, вишь, развел сколько, а тут рта промочить нечем.
А у ребятишек такой мысли могло и не мелькать; они просто тащили все, что ни попадалось под руку, - какие-то коренья, траву. И, как только начиналась весна, они уже бродили по чужим садам, задрав подолы и собирая туда щавель и молочник.
Если у кого-нибудь в поле была посеяна полоска гороха, то вся дорога от него покрывалась клоками ощипанной ботвы, когда едва только начинали завязываться стручки. Его рвали не только ребята, но и проходившие мимо бабы, мужики, рассуждая, - вполне справедливо, - что от одной сорванной горсти хозяин не обеднеет.
А хозяин, придя с косой, находил там уже не гороховое поле, а голую ощипанную полоску земли. И, сказавши: "Ах, черти! они уж тут обладили", вскидывал косу на плечи и шел обрат-но домой. - "Только бы попался кто, я б ему все кишки, сукину сыну, выпустил", - говорил он, отойдя уже на значительное расстояние.
Садов ни у кого не было. А если кто-нибудь и сажал в огороде яблони, то они стояли тощие, с обломанными ветками и с яблоками величиной в лесной орех.
- Места, места не такие, - говорил, по своему обыкновению, Степан.
- Конешно, разве на такой земле яблоко пойдет? Вот ежели бы на воейковском бугре сад развесть, на всю деревню яблок хватило бы, - добавлял Иван Никитич.
- Они знали, какую землю взять, - замечал кто-нибудь.
- А то как же, своя рука - владыка.
Деревьев весной тоже не садили. Везде чернели рвы, буераки; гумна стояли открытые, без деревьев. И когда начинался пожар, то огненные шапки, не задерживаемые ничем, садились на любую крышу.
Если же и садили деревья, то только ракиту, потому что ни ходить за ней, ни поливать ее не нужно, а ткнул ее в землю, она и растет, лишь бы не кверху ногами попала.
Иногда говорили и о том, что, так как лесу не осталось, а пустых мест да оврагов много, то засадить бы их.
- Вот тебе и лес будет, - говорили все, сейчас же единодушно соглашаясь. И уже начина-ли прикидывать, какие овраги в первую голову пустить.
- Дождешься этого лесу, - замечал молчавший вначале Андрей Горюн, - на том свете уж все будем, да половина его посохнет.
- Да, это лет тридцать ждать, не меньше, - сейчас же соглашался кто-нибудь.
- Мы посадим, а общество попользуется и спасибо потом скажет, - кротко говорил Степан, моргая больными глазами.
- Мы спину будем гнуть, а общество за нас попользуется? - загудев, возражали уже все.
И становилось очевидно, что это дело неподходящее.
- Тогда готовый купить, в две недели бы разбогатеть можно, - замечал Николай-сапож-ник, постоянно томившийся жаждой разбогатеть в две недели. Но на готовый - денег не было.
Прежде обыкновенно в это время возили навоз в поле.
С самого раннего утра, едва только солнце начнет пробиваться сквозь помещичий березняк за оградой и рабочий из усадьбы едет с бочкой за водой, ведя за собой в поводу лошадь, как на дворах уже начинают скрипеть ворота. Запрягают в навозные телеги лошадей и с вилами идут на двор по сочному навозу, с продавливающейся сквозь пальцы коричневой жижей. А потом, вотк-нув в наложенный воз вилы и постелив на уголок грядки клочок чистой соломы, едут в поле, вниз по деревне, сидя боком и подставляя спину теплым лучам взошедшего солнца.
Раннее утро, свежий воздух, роса, а кругом - разделенное на узкие полосы поле, все уже озаренное ранним солнцем. Въехав на свою полосу и бросив вожжи на спину лошади, начинают, стоя на возу, скапывать сочный навоз на давно ждущую землю. А потом, на опорожнившейся телеге, стоя, с грохотом отставших досок, скачут к деревне, поднимая за собой столб пыли и размахивая концами вожжей.
Но в нынешнем году навоза никто не возил: сначала думали, что воейковский бугор перей-дет к ним, а потом ждали передела, - когда определится, где чья земля, чтобы на соседа не работать.
И ничего не предпринимали. Днем все копались в сарае, на дворе или выходили на задвор-ки, чтобы постоять там, потрогать какую-нибудь старую телегу, которая валяется уже третий год, посмотреть на небо и, почесавши спину, снова вернуться в сарай.
А Захар Алексеич целые дни проводил у себя на завалинке. Крыша у его избы давно вся прохудилась. И каждый раз после дождя он, выходя из избы, прежде всего попадал в сенцах ногой в лужу, потом долго осматривал промоченный лапоть, поставив его на порог.
- Где промочился, ай на речку ходил? - спрашивал кто-нибудь, проходя мимо.
- Нет, дома, - отвечал Захар Алексеич, кивнув головой назад в направлении сенец и не взглянув на спрашивавшего. Или кто-нибудь, проходя мимо и видя его сидящим на завалинке под худой крышей, говорил, остановившись:
- Что ж крышу не чинишь, Захар Алексеич?
Захар Алексеич сначала медленно поднимал голову на того, кто это говорил, потом уже отвечал:
- Сына дожидаюсь, придет из солдат, починит.
- А, это другое дело. - И уходил.
А Захар Алексеич, посмотрев ему вслед, вставал, отходил на дорогу и долго рассматривал свою крышу, прикрыв глаза рукой против солнца.
И так как Захар Алексеич всегда сидел на завалинке, то около него чаще всего собирался народ. Кто-нибудь выйдет из сенец на порог, почесывая поясницу, оглянется в одну сторону, потом в другую, не зная, что делать, ужинать еще рано, делать все равно нечего. Возьмет и подсядет к Захару Алексеичу. Там, глядишь, еще кто-нибудь приплетется в старых валенках и накинутой на плечи шубенке, поеживаясь, точно от холода.
А другие, когда увидят, что около Захара Алексеича зачем-то народ собрался, - идут уже толпой.
И несмотря на то, что сам Захар Алексеич обыкновенно всегда сидит, молча опустив голову над коленями и зажав бороду в кулак, ничего не говорит, а все точно о чем-то думает, - около его избы вечно целый базар.
XXIX
Как-то вечером мужички собрались около избы Захара Алексеича потолковать, чтобы как-нибудь выйти из неопределенного положения, бесконечного ожидания чего-то.
Пока не подошли все, общего разговора не зачинали и, по обыкновению, молча вертели папироски и молча закуривали друг у друга.
- Ведь вот, не подвернись этот чертов бугор, сейчас бы возили себе навоз и знать бы ничего не знали, - сказал кто-то.
- Коли бугра бы не было, так другое что-нибудь подвернулось бы...
- Да, видно, своей судьбы, и правда, на коне не объедешь, - заметил кровельщик, сняв с головы и рассматривая свой картуз. Он всегда верил в какие-то сверхъестественные и внешние силы и в то, что уж если есть, то так и будет, - этого не изменишь. И все, что в силах человек сделать, - это только по приметам заранее узнать, что его ожидает.
Все некоторое время молчали и уже хотели было перейти к разговору о переделе, но тут Степан что-то сказал про свои хорошие места.
- Да что это за места такие? - крикнул почти с досадой кузнец, как голодный человек, которому уши прожужжали про сытый край, а толком ничего не объяснили.
Степан вздохнул и покачал головой.
- Кабы хорошие места найтить, так горя б не видать, - сказал он, не глядя на кузнеца, который с нетерпеливым раздражением смотрел на него и ждал.
- Там, милый, все хорошо. Земля свежая, сильная, работы не просит. А прямо срубят лес, поскребут еловыми сучьями, и вырастает рожь, что человека не видать.
- Человека, говорят, не видать, - сказал маленький Афоня, повернувшись к длинному Сидору, с которым они, как всегда, стояли в сторонке.
- И собирают, говорят, по два урожая в год, - продолжал Степан.
- По два урожая?!
- И все там у них есть, готовенькое: в лесах орехи всякие, ягоды. У нас тут сады надо разводить, да смотреть за ними, да ухаживать...
- Да еще ни черта не выходит... - вставил кто-то.
- Да, - продолжал Степан, - а там все готовое господь посылает, исхитряется, и на всех хватает.
- По скольку на каждого приходится? - спросил Иван Никитич, пересевший поближе к рассказчику, как бы боясь упустить необходимые данные.
- Чего по скольку? ежели тебе нужно, пошел и достал.
- А ежели он мое достанет?
- Там, милый, этого нету - свое да мое. Зверья в лесах сколько хочешь, рыбы сколько хочешь. Все и твое и мое.
- Да где они, хоть в какой стороне-то? - спросил опять нетерпеливо кузнец, как будто он сейчас готов был в чем есть бежать туда, если ему объяснят толком.
- Кто ее знает, говорят, - туда подались, - отвечал Степан, махнув рукой направо, через голову сидевшего около него Ивана Никитича.
Кузнец и Фома Коротенький посмотрели направо.
- Трудно уж очень их найтить-то,- сказал Степан, грустно покачав головой,- хоронятся они от трудового народа. А ежели найдешь, все равно на одном месте целый век не просидишь.
- Не просидишь? - переспросил Иван Никитич.
- Нет. Народа не любят. Рассказывал мне один человек, нашел их...
- Нашел все-таки?
- Да. Так сначала, говорит, леса были, зверь всякий, рыбы сколько, и земля почесть сама рожала. Только леса повыжгут, сучьями этими покарябают, и готово.
- Вот это земля! - сказали все.
- А рыбу, говорит, не хуже нашего, отравой травили, неводами ловили. Первое время возами гребли.
- Ах ты, черт!
- Да, а потом, говорит, прошло лет пяток, что, говорит, куда делось! Голое все стало, рыба перевелась, зверь убег.
- Опять вроде нашего, значит? Что за причина?
- Та и причина, что не любят эти места народа, - сказал Степан, разминая какой-то ремешок на колене.
Все стояли молча вокруг него, уныло глядя на этот ремешок.
- Больше, говорят, пяти лет не выдерживает.
- Хоть бы пять лет попользовался, чтоб сама рожала, не гнуть бы спину.
- У нас вот тоже, - сказал Софрон, - мужики землю купили, так первые три года без навозу, без всего рожала, а потом с чего-то вся зачиврела и сошла на нет.
- Все-таки три года! Ведь вот находят люди.
- Судьба, милый, судьба, - сказал кровельщик, - ежели тебе в чем-нибудь не судьба, так хоть ты лбом разбейся, все равно ничего не будет.
- Может, слова нужно какие знать? - сказал Фома Коротенький.
- Ежели на плохие места попал, то тут хоть какие слова знай, все равно, видно, ничего не будет, - сказал Андрей.
- Что тебе господь положил, над тем и трудись, - сказал Тихон, долго молчавший, стоя сзади всех, опершись грудью и седой бородой на свою высокую палку и ни к кому не обращаясь. Кузнец с раздражением оглянулся на него, с досадой плюнул и ничего не сказал.
- Господь повелел от трудов своих и от земли кормиться. И где ты родился, там и умирай.
- Да, черт! - вскрикнул, не выдержав, Захар, - как же от нее кормиться, когда она на нет сошла и не родит ничего?
- Там и умирай! - повторил как бы про себя старик Тихон, и глаза его, не обращая внима-ния на Захара, смотрели вдаль, где синели полосы дальних лесов.
- А какой там народ-то? - спросил у Степана Фома Коротенький, которому хотелось дослушать до конца.
- Народ там всякий, только совсем другой, - ответил Степан. - Мы вот, скажем, навоз нынче не возим, потому боимся, как бы мои труды соседу не достались. А там этого не боятся: ты за меня, я за тебя...
- А сам за себя никто... - подсказал Сенька.
- ...И вот, милый, живут все дружно, по справедливости, - говорил Степан ласково. Он сидел в середине всех на завалинке и говорил это, ни к кому не обращаясь, а глядя в пространст-во. И лицо его было такое ласковое, умиленное и светлое, точно он видел перед собой не бугры, изрытые рвами, а эти хорошие места, где все хорошо и все люди хорошие и справедливые.
- И судить там тоже не судят. Если докажешь, что тебе нужно было украсть, потому что у самого нету, то тебе сейчас выдадут без всякого разговору.
- Это мое-то кровное выдадут? - спросил беспокойно Иван Никитич, отшатнувшись от Степана и с изумлением глядя на него.
- Какое твое кровное? - сказал, не понимая, Степан.
- К примеру говорю. Ежели у меня украли, то мое и отдадут?
- Нет, из общего.
- Из общего, это пускай. Только моего не касайся.
- Эх, кабы разбогатеть, мы бы и тут такие хорошие места устроили, что беда... - сказал Николка-сапожник, ударив себя сложенным картузом по колену.
- Устроим! - сказал зловеще Захар, посмотрев на усадьбы.
- На старом месте не устроишь, свежее надо, - сказал кто-то, вздохнув.
- Там все на свежих местах делают, - сказал Степан кротко, - там из-за бугра судиться не будут, а как перестала земля рожать, сейчас и переходят на свежее место.
- А часто переходят? - спросил Иван Никитич.
- Часто, - ответил Степан, - как земля начнет сходить на нет, так переходят.
- Это пока тут соберешься, у них и там все на нет сойдет, - сказал в нетерпении кузнец.
Все замолчали и долго сидели. Сумерки уже спустились над деревней. Роса сильнее пала на траву, и ребятишки уже привязывали к ракитам около изб лошадей, чтобы ехать в ночное. А мужики все сидели на завалинке, на бревнах и думали о такой земле, где работа легкая, всего много, рубежей никаких нет и работают все друг на друга, как братья.
XXX
Дмитрий Ильич, ушедший часа на два, как он сказал, к Валентину Елагину, бесследно пропал, и Митрофан в первый раз очутился в таком положении, где он должен был проявлять инициативу.
Плотника и столяра он привел, как было приказано, и велел им подождать около кухни, так как хозяин сейчас должен был вернуться.
Плотники, сбросив с плеч свои мешочки и ящички с инструментами, присели подождать и покурить, а Митрофан пошел ходить по двору с тем своим обычным видом, с каким он обычно ходил, точно искал что-то.
Предстояло привести усадьбу в хорошее состояние. Для этого нужно было произвести мелкий ремонт, вроде починки двери и карниза, потом поправить и кое-где заново поставить балясник, посбросать грачиные гнезда с берез и разделать цветник.
Чем больше Митрофан ходил, тем больше набиралось дела. Приняться за все сразу, как он обыкновенно делал, здесь не было никакой возможности. Поэтому, походив, покурив на чурбач-ке около каждого дела, он наконец встал, поплевал на папироску и на руки, потерев их одна об другую, и сделал плечами такое движение, как будто перед началом дела расправлял члены.
Начал он с самого легкого и веселого - со сломки. Ребятишек заставил лезть на гнезда и разорять их, а плотников - ломать балясник.
- Вот тут и вам кстати работа пока найдется, - сказал он плотникам, позвав их к балясин-ку, - а тем временем и хозяин подойдет.
- Это можно, - сказали плотники, сбросив на траву с плеч свои кафтанишки и тоже поплевав на руки, - работа веселая; строить охотников не найдешь, а ломать - все с удоволь-ствием.
И правда, когда они, затянув дубинушку, стали раскачивать подгнивший на своих столбах решетчатый балясник, с деревни, увидев, что тут ломают, прибежал Андрюшка босиком и в фартуке, карауливший соседний сад, потом мальчишки, и стали работать всем народом.
Митрофан лучше всего помнил, что хозяин сказал: негодное все долой. Так что, когда балясник весь разгромили и дошли до ворот, то сломали и ворота. Потом дело перекинулось на ледник. Он стоял, покосившись своей старой соломенной крышей, на которой прорастала местами трава, и порог ушел в землю. Он еще мог служить, но Митрофан, потрогавши стенку руками и отойдя от ледника, махнул на него рукой, как на обреченного:
- Вали и его, мешается только. Тут все каменное надо, да расплантовать бы как следует и пустить все сразу, - сказал он больше сам себе, чем своим помощникам. - А то понемножку никогда ничего не сделаешь. Ах, ты, мать честная! - вскрикнул он, вдруг вспомнив. - Ямы эти еще для сирени рыть нужно, - пойдемте, видно, покопаемся.
- Сперва кончили бы с ледником-то, - сказали плотники, отходя от ледника и отряхивая с подолов рубах гнилую труху и пыль.
- Ничего, тут и так не много осталось, - сказал Митрофан, - главное дело - крыши свалили, а стены разнести всегда успеется. Идите туда, я сейчас лопатки принесу, - прибавил он, махнув плотникам рукой по направлению к дому.
Те пошли, но Митрофан, который должен был нагнать их через минуту с захваченными из сарая лопатами, пропал. Оказалось, что, беря из сарая лопату, он наткнулся на железные навоз-ные вилы и тут вспомнил про цветник, куда хозяин велел привезти навоза.
- Чтоб тебя черти взяли! тут голова помутится, - сказал он со злобой в противополож-ность своему всегдашнему ровному настроению. - Говорил, что сразу всего не сделаешь, - придется ехать за навозом. - Он кликнул Тита и велел ему привезти навоза, а сам пошел к плотникам.
- Куда навоз-то везть? - спросил Тит, крикнув ему вдогонку.
- Туда, к дому, - отвечал неопределенно и с досадой Митрофан.
- Черт ее знает, разве за всем сразу усмотришь? - сказал он, подходя к плотникам с лопатами. - Ну-ка, господи благослови, как бы не подгадить, по прямой налаживай, - и воткнул лопату в землю.
Но сам Митрофан только для примера копнул раза два лопатой, потом бросил ее и, высмор-кавшись через руку в сторону, сел на бревно сломанного балясинка покурить. А потом начал развивать план, что и как нужно сделать, но на полуслове остановился, увидев, что Тит, привез-ший навоз, валит его к самому крыльцу. Он поднялся с места и, заматывая кисет на ходу, пошел к Титу.
- Вот окаянный народ-то! Куда ж ты валишь? - закричал он на Тита, который, взобрав-шись на телегу с привезенным навозом, сваливал его вместо клумбы около парадного. - Черто-ва голова, есть у тебя соображение об деле или нет? и валишь сюда! - сказал он, подойдя к телеге и держа кисет в одной руке, а другой показав на кучу.
- А что?.. - спросил Тит, стоя на своих кривых ногах в лаптях на телеге с навозом и глядя то на Митрофана, то на сваленную кучу.
- То!.. ходить-то через нее как?.. Вот куда надо! - сказал он, круто повернувшись налево и ткнув в сторону клумбы пальцем.
- А я почем знаю? - отвечал Тит. - Мне сказано... ну, там свалю, нешто мне не все равно?
- Своя голова должна работать, - сказал Митрофан. - Ну, теперь уж нечего, - прибавил он, когда Тит, посмотрев по указанному направлению, начал было поворачивать лошадь. - Начал, так кончай тут, а то развезешь по всему двору.
- Вот народ-то безголовый, - сказал Митрофан, возвратившись к плотникам. И так как, говоря это, он смотрел на бородатого плотника, тот тоже покачал головой и сказал:
- С этим народом - беда! Не то, чтобы постараться, как хозяину лучше, а он норовит...
- Вот то-то и дело-то, - сказал Митрофан, как будто он был хозяин и терпел от недогад-ливости Тита.
У него вообще как-то легко и естественно появлялся этот хозяйский вид, деловой и неторо-пливый.
- Да что ж барин-то? - сказал худощавый плотник, посмотрев на солнце.
- Должен прийтить, - сказал Митрофан, - велел подождать.
- Неловко, будто, получается, - заметил бородатый плотник, - звали по плотницкой части, а заставили ямы копать.
- Ну, бросьте их, сам докопаю, уж немного осталось, - сказал Митрофан. - Вали, вали, ребята! - крикнул он старавшимся на березах мальчишкам.
В березнике стоял треск и перепуганный крик носившихся в воздухе грачей. Митрофан чув-ствовал себя как полководец в пылу битвы. И когда после заката пошел к кухне, то с удовольст-вием оглянулся назад: по всей выездной аллее, до самой деревни валялись растасканные и раскиданные бревна и столбики балясника, вся аллея была завалена мусором от гнезд, а в перспективе виднелись стены разрушенного ледника.
- Вот это так полыхнули! - сказал Митрофан.
- На что лучше, - отвечал бородатый плотник.
XXXI
Митрофан точно не знал, чего хочет барин и в каком объеме он задумал реформы. Но это его особенно не смущало. Ему всегда нужен был только толчок извне и приблизительное направление, в котором он начинал действовать, не особенно заботясь о том, куда это приведет.
Он хоть и ворчал на хозяина, говоря: куда ж это все сразу сделать, но он только тогда и мог работать, когда его не стесняли определенной, узко поставленной задачей. Когда ему приходи-лось думать о том, как бы не перейти границу положенного, он впадал в сонливость, тупел и не понимал самых простых вещей.
Он всегда делал шире, чему ему было намечено хозяином, сам не замечая, когда он перешел рамки положенного. Он делал обыкновенно то, на чем останавливались глаза. Но внимание у него всегда устремлялось по прямой линии, то есть он видел только там, куда стоял лицом. Поэтому часто случалось так, что заданное ему дело он едва зацепит и захватит в то же время десяток дел, которых ему никто не поручал делать.
Не вынося точно очерченных границ, он никогда не смущался неопределенностью дела и положения: целыми днями он в своей распоясанной фланелевой рубахе и в шапке мог ходить по двору, искать чего-то несуществующего, раскапывая иногда ногой щепки и стружки около сарая; вертеть в руках и осматривать очень внимательно какой-нибудь подвернувшийся под руку предмет, как бы собираясь исправить, починить; но через минуту спокойно бросал его опять и поднимал веревочку или кусочек гвоздя, валявшийся на земле. И потому всегда имел вид занятого человека.
Иногда хозяин, спешно поручивши ему что-нибудь сделать и узнавши, что Митрофан и не думал приниматься за дело, налетал на него с обычным в этих случаях вопросом:
- Ты что делаешь?
Так как Митрофан редко мог определенно формулировать, что он в данный момент делает, то он обыкновенно, показав на колесо или на кол, который тесал, сидя на пятках, говорил:
- Что делаю... видите.
Хозяин видел и не знал, что сказать, так как ясно было, что ошибся в своем подозрении относительно безделья Митрофана.
- А когда же ты примешься за то, что тебе приказано?
- Когда примусь... как кончу это, так и сделаю, - говорил Митрофан, там и дела-то на пять минут.
- У тебя вон и с дверью на пять минут дела, - а, слава богу, висит уж целый год на одной петле.
- Дверь - это другое дело.
- Почему же другое?
- Там и петлю надо новую, в кузницу сходить, а разве тут успеешь все сразу? Я и так до солнца встаю.
И стоило только Митрофану стать на эту позицию, как у него начинало все больше и боль-ше появляться сознание своей правоты, а у хозяина, наоборот, сознание своей неправоты и вины перед Митрофаном, который из-за него должен вставать до солнца.
- Ну, так ты, как кончишь это, пожалуйста, сделай, что я тебя просил, - уже кротко говорил хозяин.
- Это можно, - так же кротко отзывался Митрофан.
- Ты хоть не очень, а так только, чтобы держалось как-нибудь, прибавлял барин еще более кротко, точно заглаживая свою вину.
- Что ж там "как-нибудь", мы уж как следует сделаем, - отвечал Митрофан, - там надо винтами хорошими прихватить или костыли в кузнице заказать, я ужотко пойду в кузницу и облажу это.
- Да можно и не сегодня, - замечал Митенька, вынужденный кротостью Митрофана идти еще на большие уступки. - Ты уж только дверь поправь, а больше ничего не надо.
- Можно и дверь, заодно делать-то; разве тут что мудреное? - говорил Митрофан, и они расходились с чувством размягченного дружелюбия друг к другу.
- А коли дело не к спеху, так можно и завтра сделать, на зорьке встану, - в лучшем виде будет, - говорил Митрофан уже сам с собой по уходе хозяина.
Ничего так не выбивало из колеи Митрофана, как срочность выполнения. Его нельзя было заподозрить в лености, если принять в соображение его постоянную занятость на дворе, встава-ние до солнца. Он даже после обеда боялся долго проспать. Но, если ему давали какое-нибудь дело, с непременным условием, чтобы он окончил его к определенному сроку, Митрофан начинал испытывать настоящие мучения, даже худел. И если он сам ставил себе срок (к чему вообще питал отвращение), то всегда исполнял двумя днями или неделями позднее срока, в зависимости от величины дела.
Это происходило оттого, что, когда до срока было много времени, он не думал о деле, зная, что еще десять раз успеет сделать. А если приняться как следует, то и накануне срока можно одолеть. Но случалось так, что срок приходил всегда раньше, чем ожидал Митрофан. Тут он, сказавши свое: "Ах, ты, мать честная", - бросал в средине все другие дела и принимался за упущенное, говоря при этом: "Так и знал, что опоздаю, как сердце чуяло".
И, несмотря на способность его сердца чуять, все-таки каждый раз повторялась одна и та же история.
Если ему приказывали что-нибудь сделать особенно скоро, сейчас же, то он, выслушав и уйдя к себе в сарай, говорил обыкновенно:
- Успеется; все равно, всего не переделаешь. Это сделаешь, другое заставят.
Если же дело прогорало оттого, что он в свое время не поспешил, Митрофан говорил спокойно:
- Я так и знал, что ничего не выйдет, и спешить было нечего.
Своей вины Митрофан никогда ни в чем не чувствовал. Он всегда твердо знал одно, что если что-нибудь не сделалось, то этому или не судьба, или помешали какие-то внешние силы, за которые он, Митрофан, не ответчик. Но в то же время, если его удавалось захватить в подходя-щую минуту, тем более, если он перед этим клюнул в шинке, он не останавливался и не задумы-вался ни перед какой работой, ни перед какими широкими планами. Даже наоборот, чем план был шире, тем Митрофан больше воодушевлялся, говоря, что это все плевать, не такие дела делывали.
Хотя при попытке сделать обыкновенно с первых же шагов оказывалось, что он так нарабо-тал, что знающему человеку, призванному поправлять, оставалось только покрутить головой. Митрофан же и в этом случае винил не себя, а всегда то дело, за которое взялся. Поэтому он не останавливался ни перед каким делом. Если бы ему предложили починить сложную машину, которую он и видит-то в первый раз, он бы не задумался ни на минуту, что и бывало. Он долго возился иногда около жнейки в фартуке, ползая на коленях и заглядывая под низ, и в один день доводил ее до ручки. Когда же он сам видел, что дело плохо, то, плюнув, вытирал о фартук руки и вставал с колен, сказавши при этом:
- Нагородили тут, окаянные, а что к чему - неизвестно.
Удивить его нельзя ничем. Какие бы чудеса творческого разума и техники ни предстали перед ним, он только посмотрит, потрогает руками и, сплюнув, спокойно полезет в карман за кисетом с табаком.
Но при этом сам выдумкой не отличается и так же, как Настасья, не может делать иначе, чем до него делали. Ведра, например, из колодца все время таскал на веревке, шмыгая ею о край сруба, отчего веревки то и дело обрывались, а ведра шлепались в колодезь. Митрофан тогда садился на перекладину, привязанную к веревке, и, велев Титу держать веревку, заступив ее ногой, спускался на перекладине в колодезь с багром.
- Прямо замучили, - говорил он иногда, - у людей праздник, а тут, как домовой, только и делаешь, что в колодезь окунаешься. Перетираются отчего-то, да на-поди.
Но, несмотря на это, Митрофан никогда не теряет своего спокойствия и полной увереннос-ти в себе и в правильности того, что он делает, чего совсем нельзя было сказать о его барине. Взять хоть бы то, что Митрофан совершенно неграмотен, но неудобства от этого никакого не терпит. Когда в амбаре ссыпают хлеб, он всегда записывает, ставя на двери какие-то крючки собственного изобретения, хотя прочесть их может только до тех пор, пока помнит, что он написал.
И все-таки все рабочие относятся к его записям с большим доверием и даже с уважением, чем к записям хозяина.
- Чем крючки-то свои писать, лучше бы грамоте выучился, - говорил ему иногда Митенька, проследив, как Митрофан долго выводил что-то, потом, подумав, подставлял еще какие-то крючки, дополнительные.
- И с крючками обойдемся, - возражал на это Митрофан.
Его очень легко было поднять на подвиг и очень трудно на регулярную ежедневную работу. Если ему требовалось экстренно ехать в метель, в половодье, то Митрофан не задумывался дол-го, а надевал свой тулупчик, который под горло всегда завязывал платочком, перетягивал поту-же живот подпояской и пускался в бушующую вьюгу или переезжал через реку по вздувшемуся и сломавшемуся льду. Помахивал кнутиком над головой в опасных местах и всегда выплывал живым и невредимым.
Но зато какой-нибудь пустяк, вроде починки двери, ждал своей очереди целыми неделями и месяцами. Чем проще дело, тем труднее было добиться от него его исполнения. И при этом у Митрофана количество испорченной работы было неизмеримо больше правильно сделанной. В особенности для него была неприятна такая работа, где нужно было точно вымеривать и прила-живать, рассчитавши все наперед.
Если нужно было что-нибудь отрезать и у Митрофана на руках была мерка, то он все-таки непременно ошибался: или отрежет длиннее, или укоротит, потому что всегда сначала отрежет, а потом уж начинает прикладывать мерку.
Что касается честности, то здесь Митрофан был более всего уязвим. Он никогда не мог обойтись, чтобы не соврать и честно исполнить поручение, миновав все соблазны.
Если пошлют в город продавать хлеб, то он непременно часть денег пропьет, и лошадь привезет его мертвецки пьяным с волочащимися вожжами, и клок бороды у него оказывается выдран. Но наутро его никакими средствами нельзя убедить в том, что он был пьян.
Все, на что он идет в этих случаях, это на то, чтобы сказать, что он, правда, на минутку заезжал к куму, и то ничего не было.
- А денег-то куда половину дел? - спрашивал возмущенный хозяин, показывая данную ему Митрофаном сдачу, какие-то скомканные бумажки.
- Каких денег?
- Да тех, что выручил за хлеб?
- Деньги все тут.
- Да как же все, когда ровно половина? Ведь я знаю, почем хлеб.
Митрофан, прихватив карман снаружи рукой, обыкновенно как бы с недоумением начинал рыться в нем, прикусив губы. Потом, не найдя, как и следовало ожидать, никаких денег, твердо заявлял, что деньги все налицо. И с этого его сдвинуть уже было нельзя.
XXXII
Приближалось время первого заседания Общества, и его создатель Павел Иванович был всецело поглощен подготовительной работой. Он целые дни сидел в кабинете своего большого дома, у заваленного бумагами стола, и даже не пускал горничную убирать, в особенности, если Ольги Петровны не было дома и ему некого было бояться, так как она, приезжая на лето из сто-лицы, строго приказывала горничным убирать каждый день, не обращая внимания ни на какие его возражения. И поэтому лето для Павла Ивановича было всегда самым тяжелым временем.
На зиму Ольга Петровна обыкновенно уезжала в столицу, где у нее была уютная квартира и компаньонка m-lle Mattey.
Павел Иванович, выдержав озабоченно-нахмуренный вид при ее отъезде, все-таки вздыхал свободно, когда коляска, запряженная тройкой с привязанными сзади чемоданами, трогалась от подъезда по грязной осенней аллее и скрывалась на повороте за воротами. Не дававшая жить горничная тоже уезжала. А Павел Иванович, оставшись один, запирал на зиму большие комнаты и перебирался в маленькие боковые, со вставленными зимними рамами и трещавшей в углу около двери печкой.
И начинались уютные зимние дни и вечера, когда никто не мешает носить халат целыми днями и дремать, сидя за газетами в глубоком кресле. Гости не беспокоили. Только по вечерам приходил староста постоять у притолоки и выслушать приказания на следующий день. Да изредка кто-нибудь, проезжая в метель из города и видя за деревьями в усадьбе огонек, заезжал посидеть в теплых комнатках, выпить чаю.
Из деревни приходила толстая баба в ситцевом сарафане с синими и красными цветочками, с толстой грудью; поселялась в комнатке рядом с кухней и пила целыми днями чай с баранками.
Когда Павел Иванович ездил на несколько дней в столицу, то, останавливаясь у жены, всегда спал в темной комнатке рядом с передней, так как оставленная для него комната почти всегда бывала занята совершенно случайно заехавшим гостем: мужем или братом какой-нибудь подруги Ольги Петровны. И Павел Иванович, никогда не видя в глаза ни одной из этих подруг, как-то свыкся с их таинственным существованием. Тем более что он оставался в столице всего на несколько дней, чтобы, приехавши домой, засесть уже с спокойной совестью до весны, пока никто не тревожит, потому что с приездом на лето Ольги Петровны вся жизнь в доме перевора-чивалась вверх дном: открывались двери больших парадных комнат, и начиналась чистка и наведение порядка.
Женился он на такой очаровательной молодой женщине, как Ольга Петровна, совершенно случайно и только благодаря тому, что родителям ее нужно было срочно покрыть чужой небла-городный поступок. К нему приехали и сказали, что он, как благородный человек, должен под своим именем скрыть роковую ошибку молодой девушки, жениться на ней и спасти.
Павел Иванович, сосредоточенно нахмурившись, выслушал родителей и спас.
И если нужно было кого-нибудь выручить, хлопотать или достать денег, то приезжали к Павлу Ивановичу и требовали его непременного участия. Он так же хмуро и сосредоточенно выслушивал, давал денег, если у него были, ехал хлопотать, а при выражениях благодарности терялся, хмурился и говорил:
- Ну, что за нелепость?.. ну, зачем это?..
И так как он никому ни в чем не отказывал, то принимать во всем близкое участие сдела-лось его общественной обязанностью. И если бы он однажды отказал кому-нибудь, то это просто вызвало бы негодование общества.
И поэтому, как только в доме появлялся какой-нибудь господин и говорил: "Вы, как благо-родный человек..." - Павел Иванович лез в карман брюк за бумажником или начинал искать глазами шапку, чтобы ехать, куда укажут.
Когда до первого организационного собрания Общества осталось три дня, Павел Иванович, проснувшись утром, решил в последний раз тщательно пересмотреть устав и план работ Общес-тва. Он умылся, стоя в халате перед умывальником, и, велев подать себе кофе в кабинет, сел за письменный стол, ворча, что ничего нельзя положить без того, чтобы не исчезло.
Оказалось, что пропал устав. Он стал рыться по столу, приподнимая газеты, заглядывая да-же под стол и попутно находя те вещи, которые исчезли раньше и считались навек погибшими.
Устава не было.
Он уже начал раздражаться и хмуро ворчал, что каждый день с этими приборками он терпит в десять раз больше беспорядков, чем без приборок.
Действительно, ни на что не уходило так много времени, как на отыскивание пропавших вещей. Это спутывало весь порядок занятий, а главное - доводило до раздражения, в котором Павел Иванович начинал пускать в угол и под кровать те из вещей, которые некстати подвер-тывались под руку.
Поэтому в тех случаях, когда вещь не находилась и уже негде было ее искать, Павел Иванович отодвигал кровать и часто находил требуемое, так как там оказывались вещи самого разнообразного характера - от книг и до воротничков включительно.
Кроме этого места, был еще нижний ящик стола, куда в минуту спешности запихивалось все, что требовалось убрать, но не было времени для определения ему надлежащего места. Здесь тоже было собрание довольно разнообразных предметов.
Устав оказался в кармане старых брюк, до которых владелец их добрался, перехлопав и перещупав руками карманы всех своих костюмов.
Наконец все нашлось, и Павел Иванович, раздраженный и еще более хмурый и уже уста-лый, протер стекла пенсне, глядя в них на свет со странным выражением человека, не умеющего смотреть без очков, и успокоился, разложив перед собой устав и план.
Устав пересматривать было нечего, а план он просмотрел и еще раз мысленно отметил, что создать план - это значит создать все.
Иногда он наклонялся ближе к разложенному на столе листу, чтобы прочесть неразборчиво написанное слово; задние ножки его кресла при этом поднимались, потом опять опускались и стукали о пол. Павел Иванович при этом стуке с досадой оглядывался на дверь и недовольно говорил:
- Войдите!
Никто не входил. Проворчав себе под нос, что ему покоя не дают, он опять принимался просматривать план. И опять стук повторялся.
Общая цель Общества была проста и ясна: пробудить общественную инициативу, самодея-тельность и применить к делу связанные общественные силы. Но создать план так, чтобы все колеса завертелись, не задевая одно другое, для этого нужна была широта взгляда и точность ума. И вот, заботясь главным образом о точности и порядке, Павел Иванович не решился никому доверить составление плана и оставил это дело всецело за собой.
Вошла горничная и сказала, что барыня просит к завтраку. Павел Иванович поднял голову от стола и испуганно взглянул на горничную, потом на свои часы. Он так заработался, что забыл переодеться к завтраку. Брюки его были здесь, а пиджак в спальне; пройти туда можно было только через столовую.
Он растерялся и не сообразил попросить горничную принести ему пиджак. Сбросив халат, он несколько времени стоял, не зная, что делать. Подтяжки упали с плеч и повисли сзади, мота-ясь на пуговице двумя хвостами вниз. С озлоблением запустив с ног под кровать туфли, он на-дел башмаки со ссохшимися закорючившимися носами. Но тут куда-то провалились подтяжки. Он и отодвигал кровать и выдвигал нижний ящик стола, - их не было нигде, пока он нечаянно не схватился сзади за них рукой.
Захватив с собой крахмальную сорочку и выглянув в дверь, он прежде всего посмотрел, нет ли в столовой Ольги Петровны, так как она при всяком непорядке с его стороны отличалась жестокой прямолинейностью. Иногда, сидя за столом и заметив, что Павел Иванович по рассе-янности забыл подпрятать конец галстука под жилетку, она громко на весь стол, не стесняясь присутствием посторонних, говорила ему:
- Павел Иванович, может быть, вы выйдете в соседнюю комнату и там приведете в порядок свой туалет?
Павел Иванович испуганно поднимал голову и нахмуренный уходил в кабинет, где минут десять осматривал себя сквозь пенсне в зеркало, ища беспорядка и первым долгом проверяя, застегнуты ли где нужно все пуговицы, так как это было одно из самых уязвимых мест его туалета.
Ольги Петровны в столовой еще не было, и он, вздохнув свободно, проскользнул в спальню.
К завтраку приехал Щербаков под видом желания переговорить о делах Общества, в котором он принимал особенно деятельное участие. Когда он вошел в гостиную, Павел Иванович закинул голову, долго и строго вглядываясь в него, как в незнакомого, и даже хотел было спросить, что ему угодно, потом, нахмурившись на себя за рассеянность, сказал:
- Ах, это вы... Я вас все принимаю почему-то за Авенира Сперанского. Может же прийти такая нелепость в голову!
После завтрака сидели в гостиной. Сначала Щербаков с тревожной внимательностью человека, следящего за каждым шагом интересующего его дела, расспрашивал Павла Ивановича о предполагаемом порядке заседаний. А потом подсел к Ольге Петровне. Павел Иванович, закрывшись газетой и сделав вид, что читает, дремал, каждый раз испуганно открывая глаза при собственном носовом свисте, и делал усилия смотреть на сливающиеся строчки.
Ольга Петровна, строго поддерживавшая свой порядок в доме, с обедом по-английски в 7 часов вечера, не могла, конечно, допустить такой вещи, как сон среди дня. И он должен был мучиться и терпеть, так как ее способность делать замечания вслух при всех положительно терроризировала его.
И он был бы рад, если бы жена была более снисходительна к ухаживаниям черного, усатого Щербакова. По крайней мере тогда они оба исчезли бы куда-нибудь и дали ему возможность спокойно вздремнуть. Но ей с теми, кто безнадежно за ней ухаживал, почему-то хотелось вести беседу именно в присутствии Павла Ивановича, который играл для нее роль прикрытия на случай неумеренной решительности со стороны собеседника.
Щербаков что-то негромко говорил Ольге Петровне. Она, улыбаясь и покачивая носком ботинка, слушала его, наклонив набок голову, завитая прическа которой сегодня была кокетливо разделена боковым пробором.
Голос Щербакова делался все тише и искательнее. И, наконец, когда он перешел в шепот, Ольга Петровна неожиданно громко сказала:
- Павел Иванович, вы далеко сидите и, вероятно, плохо слышите, Ардальон Николаевич сегодня по нездоровью очень тихо говорит.
Павел Иванович, испуганно пробудившись, сказал, что ему прекрасно все слышно, а Щер-баков, покраснев своей и без того кирпичной в квадратных складках шеей, ткнул в пепельницу только что закуренную папиросу и замолчал.
- Ну, дальше, дальше, - сказала Ольга Петровна, - это очень интересно...
Ольга Петровна вовсе не была добродетельной женой, как это можно было подумать на примере со Щербаковым. И совсем не была бесстрастной и холодной. Она как раз отличалась большой страстностью и, может быть, именно поэтому была жестока и бессердечна.
Ей как будто доставляло удовольствие мучить других, хотя бы она мучила при этом и себя.
Она любила мужчин, которые не считают деньги в бумажнике, прежде чем войти в дорогой ресторан. Для нее не существовало вопроса, откуда берутся деньги. Если мужчина жил с нею, его дело было думать об этом и тратить их как можно красивее и свободнее. Поэтому она никог-да не ходила в рестораны с Павлом Ивановичем, который всегда спотыкался, отставал в толпе, а потом, подняв голову и оглядывая всех сквозь пенсне, ходил около столиков и разыскивал ее в то время, как она стояла и раздражалась.
Когда же при выходе швейцар подавал шубы, Павел Иванович, подойдя к свету, долго рыл-ся в кошельке и вынимал оттуда старые, невероятно потрепанные бумажки. И это ее раздражало до того, что она ненавидела его в эти минуты.
Но Павел Иванович был хорош тем, что он, несмотря на свой вечно хмурый и сосредото-ченный вид, был самым удобным мужем. На него можно было кричать в минуты раздражения, ни в чем его не спрашиваться и даже не делать кроткого, просительного лица при просьбе о деньгах. Он никогда не спрашивал, кто эти щегольские студенты и офицеры, которые каждое лето, сменяя один другого, гостят у него. Он никогда не приходил неожиданно в антресоли, где в уютной, с низкими потолками и старинными печами комнате была спальня Ольги Петровны и стояла ее огромная, широкая постель из темного ореха. Тем более, что сам Павел Иванович, по-видимому, не имел никакого отношения к этой постели.
Ольга Петровна обладала неприятным для многих мужчин даром быть остроумной и жестоко насмешливой в самые критические моменты уединенной беседы с мужчиной. На Павла Ивановича это подействовало роковым образом в первый же год их совместной жизни. Поэтому он почти никогда и не заглядывал в эту, в сущности очень приятную для многих, комнату.
Ольга Петровна любила лошадей, собак и сама имела в деревне конный завод. Каждый день летом к крыльцу приводили с конюшни серых и вороных лошадей, которых она кормила из рук сахаром, наслаждаясь красивым видом сильного животного.
Ездила она всегда на тройке, а по железной дороге в отдельном купе первого класса. И лю-била выходить на остановках в легком дорожном костюме, в особенности весенними вечерами, когда в садиках на станциях цветет сирень, веет вечерней прохладой, и поезд стоит долго-долго, неизвестно почему. Любила ловить на себе взгляды незнакомых мужчин и под этими взглядами входить в вагон легкой походкой красивой и богатой женщины.
С каждым мужчиной она находила новый строй ощущений, как будто ее привлекало это многообразие чувств и риск игры, где она испытывала силу своего обаяния. Она часто довольст-вовалась этим легким и тонким волнением, не доводя его до конца.
С одним мужчиной она была не такою, какой была с другим. Она могла быть всякой - от беспощадно злой и насмешливой до кроткой, тихой, наивной даже и покорной. И во всем этом можно было жестоко ошибиться.
К созданию Павлом Ивановичем Общества она отнеслась не без интереса и, выписав себе из Петербурга скромную модель, которая стоила Павлу Ивановичу маленького лесочка, даже с некоторым нетерпением ждала съезда членов.
Наконец решительный день, день первого собрания, наступил, и в семь часов вечера 25 мая начался съезд членов.
XXXIII
Валентин Елагин, вызвавшийся привлечь в Общество Авенира и Владимира, подъезжал с Митенькой Воейковым и Федюковым к губернскому городу ранним утром, несмотря на то, что от Авенира они выехали после обеда. Так случилось потому, что Валентину пришла фантазия приехать в город непременно утром. Для этого они принуждены были заехать на постоялый двор.
Митенька запротестовал было и предложил Валентину лучше заехать в какую-нибудь усадьбу, если ему непременно требуется подъехать к городу ранним утром.
Но Валентин сказал, что именно не в усадьбе, а на постоялом дворе нужно переночевать, иначе ничего ни получится. Что должно было получиться из того, что они заедут на постоялый двор, Валентин не объяснил.
Митенька стал было говорить, что его ждет дело, что он не шутки же в самом деле думал шутить, когда переменил всю свою жизнь.
- Дело и завтра успеешь начать, - сказал Валентин.
- Как же завтра, когда мы весь день пропутаемся в городе?
- Ну, послезавтра, - сказал Валентин. И прибавил, что он сам все устроит и жалобу сам подаст.
- Валентин, это возмутительно, наконец! - сказал Митенька. - Я же тебе сказал русским языком, что мне эта жалоба совершенно не нужна, что она, наконец, противоречит моим убежде-ниям.
- Ну, как противоречит? - возразил спокойно Валентин. - Жалоба необходима.
- Прямо возмутительно! - проговорил Митенька и даже отвернулся.
Он увидел, что ему не сладить с Валентином. Конечно, он мог бы нанять извозчика и уехать, раз дело касается убеждений, но не хотелось идти на неприятность, и потому он принуж-ден был заезжать на ни на что ему не нужный постоялый двор, а оттуда - в город подавать эту возмутительную жалобу, идущую вразрез с его убеждениями.
После двух часов гладкой дороги с широкими видами по сторонам, с холмами, лесочками и мостиками в лощинах, показалось село, а в нем на выезде - постоялый двор.
Как знакомы мне эти постоялые дворы где-нибудь в большом торговом селе, когда проехал зимой верст пятьдесят, спина болит от тряски, ноги застыли и хочется горячего чая! С нетерпе-нием смотришь вперед по дороге и ждешь село, что должно показаться за тем бугром, на который кнутом указал с облучка возница.
Наконец в сумерках завиднеются голые верхушки ракит, лошади взойдут шагом на взволок и бодрее побегут, увидев в лощине большое село с широкой улицей, с сугробами снега, с ребяти-шками в толсто накрученных платках. Держа в руках веревочку от салазок, они провожают глазами - точно чудо незнакомую тройку с бубенцами. Сани спускаются круто вниз, едут около сараев, ракит и, еще сделав два-три поворота по раскатанной ухабистой дороге, выносят на церковную площадь с лавками, ларями и желанным постоялым двором, который сразу узнаешь по коновязям и фонарю у ворот.
Крутая деревянная лесенка наверх; моющая в сенях пол молодка в сапогах на босу ногу и в отрепанном полушубке, прилипшая от мороза мокрая дверь и теплый дух горницы с запахом печеного хлеба и пирогов...
Пока возница в тулупчике вносит дорожный чемодан и одежду, чтобы согрелась у печки для дальнейшей дороги, за перегородкой хлопочет полная в ситцевой кофточке хозяйка. Постав-ленный у печурки самовар уже шумит, бросая красный узорный отсвет от решетки на пол. На стол у кожаного дивана накрывается грубая, но чистая скатерть, только что вынутая из комоди-ка. Ставятся толстые с цветочками чашки и чайник с крышечкой на грязной веревочке. А потом ржаные с творогом ватрушки, яйца и принесенный из лавочки белый хлеб с изюмом. В то время как сам, чтобы отвлечь внимание от еды, ходишь около стен и рассматриваешь пожелтевшие от времени фотографические карточки.