Ольга Петровна, очевидно, знала красоту своих рук. Она сидела, лениво раскинув их: одну положила на валик дивана, так что видна была ямка на пухлом сгибе внутренней части локтя, другую бросила на диван.
- Когда же вам будут нужны женщины? - спросила она, сидя с откинутой головой и чуть насмешливо глядя сбоку на Митеньку. Тот почувствовал насмешку, и на минуту его сила и уверенность исчезли. Он было растерялся и, только собравши все усилие воли, вернул прежний тон и сказал с прежним спокойствием, что своевременно известит всех женщин.
- Это будет торжественный момент! - воскликнула, смеясь и катая головой по спинке дивана, Ольга Петровна. - Нет, да вы интересный мальчик... - сказала она, вдруг повернув-шись к нему и близко вглядываясь в его глаза. - Потому что еще не знаете многого из того, что в вас есть... Ну, пора идти, - прибавила она, улыбаясь и глядя на Митеньку, но не вставая. Потом быстро встала и подошла к зеркалу.
Какая-то парочка заглянула было в комнату, но, увидев, что там есть люди, быстро поверну-ла от двери. Митеньке было приятно от мысли, что они подумают, увидев, как молодая женщи-на, сидевшая с ним наедине в дальней комнате, при нем поправляет прическу. Он опять увидел в пустой темноте зеркала мерцавшие еще более темным блеском глаза, сверкавшие бриллианты и тяжелую розу в густых волосах. Глаза молодой женщины несколько раз встречались в зеркале с его глазами, но она ничего не говорила, как будто их глаза независимо от этого вели свою линию и давали всему особый смысл.
Отдаленные звуки бала неясно доносились в комнату. Слышался смутный гром музыки, смешанные голоса, и виднелось в конце коридора ярко освещенное пространство зала. И эта дальняя комната с одной свечой у зеркала и мягким диваном, на котором он сейчас сидел с молодой красивой женщиной, казалась необыкновенно приятной.
- Я хочу, чтобы вы ко мне приехали... - сказала Ольга Петровна, вдруг повернувшись от зеркала. Она сказала это, странно прищурив глаза и с некоторой поспешностью, даже почему-то оглянувшись при этом на дверь. Потом, глядя прямо Митеньке в глаза, прибавила с закраснев-шимися щеками:
- Я вам скажу кое-что... женщина любит силу и новизну. Нет, сначала новизну, потом - силу, - поправилась она. - Ну, идите...
Она, как бы шутя, неожиданно сама прижала свою руку к его губам, и Митенька, целуя руку, сам не зная, зачем он это делает, тихонько сжал ее. Молодая женщина не отняла руки, но опять настойчиво сказала:
- Идите же...
Когда он оглянулся на нее на пороге, она стояла спиной к двери и держала у щеки руку, приложив ее обратной стороной ладони к раскрасневшейся щеке, потом быстро отняла ее, когда, повернувшись, увидела, что Митенька смотрит на нее.
* * *
Была еще ночь, и дом ярко горел двумя этажами освещенных окон. Но уже было какое-то близкое предчувствие рассвета. Небо незаметно бледнело, и на нем уже яснее вырисовывались неподвижные темные силуэты деревьев. Внизу, где был пруд, дымился едва различимый в полумраке утренний туман и на траву сильнее пала роса.
В полутемной большой проходной узкой гостиной, где горел в углу высоко на камине только один канделябр, ходило несколько пар, ушедших от яркого света в уютный полумрак. Сюда мягко доносились звуки музыки и голоса молодежи. Некоторые сидели в глубоких креслах, тихо разговаривая между собой. На площадке перед домом тоже бродили пары.
Валентин Елагин, взяв с собой с закусочного стола бутылку портвейна и красного, уселся с Петрушей в полумраке одной из проходных гостиных.
Он выбрал мягкий низкий диван с овальным столом перед ним. Отсюда были видны в раскрытые высокие двери колонны зала, люстры, верхняя часть хоров с решеткой, и слышались отдаленные звуки музыки.
К ним подошла Ольга Петровна, незаметно пожав плечами на присутствие здесь Петруши.
Валентин, наливая вино, поднял голову и посмотрел на нее.
- У тебя что-то глаза блестят больше обыкновенного, - сказал он. (Когда Валентин пил, он всем близко знакомым женщинам говорил "ты".)
Ольга Петровна улыбнулась, ничего не ответив на это.
- Это хорошо или плохо? - только спросила она.
- Хорошо, - сказал Валентин, - у женщины глаза всегда должны блестеть.
Подошла баронесса Нина, потом подобрался еще кой-какой народ, как это часто бывает на балу, когда увидят несколько человек, в противоположность общему бальному шуму мирно беседующих где-нибудь в укромном уголке, и соберутся около них.
У Валентина, - когда он пил, - бывало несколько различных стадий настроения: или он бывал мрачно молчалив и тогда противоречить ему было опасно, или впадал в созерцательно-лирическое настроение. Сегодня, по-видимому, он был в стадии лирического настроения.
- Вот сейчас я сижу здесь, - говорит Валентин, держа стакан в кулаке, как бы согревая его, - смотрю на тот уголок хоров с люстрами и колоннами, и мне вспоминается Москва. Я не знаю, где я видел такой уголок, но он напоминает мне именно Москву. Хорошо бы сейчас в трактире Егорова в Охотном ряду заказать осетрину под крепким хреном, съесть раковый суп в "Праге" и выпить бутылку старого доброго шабли с дюжиной остендских устриц.
- Собираетесь на Урал, Валентин, а мечтаете о Москве? - сказала Ольга Петровна, уютно привалившись к спинке дивана близко от Валентина.
- Я люблю две вещи, - сказал Валентин, - Москву и Урал.
- А женщин, Валентин?
- Женщины входят туда и сюда. В Москве одни, на Урале - другие.
Баронесса Нина сидела рядом с Ольгой Петровной и, кутаясь в белый мех, с некоторым страхом наивными детскими глазами смотрела на Валентина, как бы боясь, что он скажет что-нибудь ужасное.
- Да, на Урале совсем другие, - прибавил, помолчав, Валентин. Когда-то я любил душистых женщин в парижском белье с длинными, длинными чулками... может быть, потому, что я по рождению своему и воспитанию принадлежу к той среде, где носят только парижское белье и имеют тонкие духи. Но теперь я хотел бы совсем другого: грубого и простого. Простого в своей первобытности. Что может быть лучше: соблазнить молодую, пугливую как лань скитницу из уральских лесов и пожить с ней недели две.
- Здесь же девушки, Валентин! - сказала Ольга Петровна, смеясь и прижимая к своей груди голову подошедшей Ирины.
- Все равно... все это она узнает и сама. А раньше или позже - это не имеет значения, - сказал спокойно Валентин.
- Ты поняла теперь его? - сказала баронесса Нина, быстро повернувшись к Ольге Петро-вне, как будто только и ждала этой фразы. - Он говорит иногда такие вещи, что я прихожу в ужас. Но он так приучил меня к этому, что я теряюсь... Теряюсь, так как перестала уже разли-чать, в чем ужас и в чем нет ужаса.
- Это и хорошо, - сказал, не взглянув на нее, Валентин, - человек к этому и должен идти. Или найти какую-нибудь сартку или черкешенку из глухого аула, - продолжал он, - это заманчиво: рядом с тобой дикое существо, не знающее добра и зла и совсем не тронутое мыс-лью. Девственный тысячелетний цветок Востока. Я люблю Восток, - прибавил он, помолчав, потому что нигде так не чувствуется старость и древность земли, как на востоке. Лежать в степи под звездами, есть руками жирную баранину и не чувствовать движения времени. В этом - всё.
Когда я в Париже у одной женщины увидел на руке выше локтя золотой браслет, у меня вспыхнула такая тоска по Востоку, что я прямо от нее, не заезжая за вещами, сел в поезд и уехал.
- С удовольствием бы уехал куда глаза глядят, - сказал Федюков, мрачно глядя в двери зала, мимо которых, кружась в вальсе, мелькали пары.
- Поедем на Урал со мной.
- Семья... - сказал Федюков, уныло и безнадежно пожав плечами.
- А отчего ты не едешь? - спросил Валентин, обращаясь к Ольге Петровне. Баронесса Нина, с испугом оглянувшись на Ольгу Петровну, ждала ее ответа и, очевидно, того, как бы очередь не дошла и до нее самой.
Та удивленно на него оглянулась.
- Я-то с какой же стати?
- Развлечешься, - сказал Валентин.
- Но, милый мой, у меня все-таки как-никак муж есть.
- Мужа бросишь.
- Дела наконец.
- Брось дела. У меня была жена, я ее бросил, были дела, и их тоже бросил.
- Да для чего же? - спросила с каким-то порывом долго молчавшая Ирина, отклонившись от Ольги Петровны, как человек, который долго слушал, но никак не мог все-таки понять самого основного.
- Для чего? Для жизни, - сказал Валентин. - Для вольной жизни. Я люблю вольную жизнь...
- Для жизни? - повторила медленно Ирина, глядя перед собой. Потом, встряхнувшись и поцеловав порывисто Ольгу Петровну в щеку, убежала.
Валентин несколько времени смотрел на Петрушу, который по своему обыкновению за весь вечер не сказал ни одного слова и только, хлопая рюмку за рюмкой, молча вытирал губы рукой и тупо, сонно оглядывался.
- Он что-то необыкновенно молчалив сегодня, - сказал Валентин, обращаясь к Ольге Петровне и указывая ей на Петрушу, - должно быть, у него какая-нибудь душевная скорбь.
В эту минуту вбежала вернувшаяся Ирина и крикнула:
- Господа! какая прелесть! Папа сказал, что ужин будет на рассвете на площадке, где голубые елки.
* * *
Бал медленно догорал. Уже реже и как-то ленивее играла на хорах музыка. Уставшие музы-канты чаще пили чай, беря стаканы, которые им без блюдец на черных лакированных подносах приносили лакеи из буфета.
Уже реже кружились по опустевшему паркету пары. И везде на столах с расстроенными, разрозненными и наполовину пустыми вазами валялись на тарелочках корки апельсинов и объедки груш.
В проходных комнатах кое-кто дремал на диванах. А в большие окна зала с тонким переплетом рам уже глядела утренняя заря. На дворе небо совсем просветлело. Внизу, над прудом, уже ясно белел туман, клоками плывший над водой в одну сторону. Просыпались птицы и щебетали в тихом неподвижном утреннем воздухе, напоенном той сладостной свежестью, которая бывает весной, когда солнце еще не вставало и смутное голубое небо кажется особенно тихим, как бы не осмотревшимся после короткого сна теплой ночи.
На площадке перед домом с ее широкой каменной лестницей, с чугунными решетками и каменными вазами в сторону пруда был накрыт безмерно длинный стол. Лакеи, бегая в дом и из дома, приносили последние бутылки и бокалы, держа их по несколько штук между пальцами, и, остановившись за спинками расставленных стульев, в последний раз оглядывали стол, проверяя, все ли в порядке.
- Господа, прошу кушать, - сказал предводитель, появившись в зале, и пробежал глазами по хорам. - Проси к столу, - прибавил он, обратившись к стоявшему позади него лакею. Тот, перекинув салфетку на левую руку, торопливо пошел в гостиные.
В балконную дверь, раскрытую на обе половинки, вливалась свежесть и прохлада безоблач-ного весеннего утра.
Из зала и из гостиных, вставая с диванов, кресел, тронулись длинной вереницей гости, оправляя после сидения прически и складки платьев, мужчины - под руку с дамами.
Митенька Воейков, все время беспокойно искавший глазами Ольгу Петровну, - так как вдруг потерял равновесие после уединенного разговора с ней, - встретился с Валентином, который мрачно сказал, что ему срочно нужно сто рублей. Митенька сунул в карман руку и, покраснев, сказал, что он забыл дома бумажник, хотя бумажник был с ним, но в нем не было требуемой суммы. А сказать Валентину, что у него не найдется ста рублей, ему показалось стыдно.
Неловко отойдя от Валентина, он почти столкнулся в дверях с Ириной. Она после бессон-ной ночи была еще привлекательнее. Платье потеряло свою выглаженную строгость, и тонкий белый шелк его на полных девичьих руках около плеч смялся складочками и казался розовым от тела, которое вплотную обтягивали рукава. В руках у нее была ветка белой сирени.
- Я не видела вас почти целый вечер, - сказала Ирина извиняющимся тоном, проводя веткой по лицу, точно отстраняя мешавшие волосы.
- А я вас видел весь вечер, - сказал Митенька, сам не зная почему и зачем, вкладывая в свои слова какой-то особенный смысл, который сразу уловила и поняла Ирина, но, сделав вид, что не поняла, тем же тоном прибавила:
- Вы, вероятно, презирали меня за то, что я прыгала, как коза.
Митенька улыбнулся.
- Почему вы так думаете? - спросил он, умышленно уклончиво. Он взял такой тон так же, как с Ольгой Петровной, совершенно инстинктивно и только потому, что Ирина своим каким-то виноватым видом давала ему возможность говорить в этом тоне.
- Так мне кажется... идемте к столу.
Митенька был доволен этим отрывком разговора и доволен тем, что разговор не продол-жался долго, так как у него не было уверенности, что он найдет, чем поддержать его, оставаться же все время на позиции человека, молчаливо предоставляющего другим интересоваться собою, было невозможно.
За стол село пятьдесят человек. Лакеи сбегали по ступенькам широкой лестницы от дома с серебряными блюдами, держа их на ладонях в уровень с плечами, и подносили к гостям, просо-вывая вперед блюдо с левой стороны.
В конце стола сидел сам именинник с женой, Марией Андреевной, такою же бодрой и ласково-величественной, как он сам.
Вино, наливаемое из-за спин гостей лакеями, наполнило крепкой игристой влагой хрусталь-ные бокалы. И первые лучи взошедшего солнца брызнули на росистую траву и деревья как раз в тот момент, когда все подняли бокалы, чтобы выпить за здоровье именинника.
Когда налили по второму бокалу, поднялась Софья Александровна Сомова и, улыбаясь, оглянула сидевших за столом с таким видом, как будто готовилась сказать что-то особенное, чего никто не ожидает. Все, переглядываясь и не зная еще, что она скажет, уже заранее улыбались.
- Поздравляю именинника с наступающей!.. Она умышленно остановилась, чтобы взвин-тить любопытство публики и сильнее подготовить эффект.
- С наступающей... - медленно повторила Софья Александровна и вдруг, весело улыб-нувшись, выговорила громко: - ...серебряной свадьбой.
- Ура!.. - закричали все, переглядываясь и оживленно улыбаясь; встали и перепутались.
- Горько! - крикнула громко и весело Софья Александровна.
- Горько, горько! - закричали все и двинулись со своими бокалами к концу стола, оставив в беспорядке отодвинутые стулья.
Князь встал, растроганно кланяясь то в ту, то в другую сторону. Мария Андреевна тоже встала и, стоя рядом с мужем, с своими вьющимися седыми волосами и молодым лицом, с бокалом в руках, улыбалась и кивала головой на все стороны.
При криках "горько" она застенчиво взглянула на мужа и еще милее и растроганнее улыбалась и кланялась, вероятно, думая, что гости удовольствуются этим.
Но гости этим не удовольствовались.
- Папочка и мамочка, горько! - визжала Маруся, прыгая около них на одном месте.
- Горько!.. - не унимались голоса и кричали все требовательнее и настойчивее, пока старый князь не нагнулся и не поцеловал свою подругу.
Митенька Воейков, стоявший со своим бокалом в средине стола и не знавший, что ему делать - стоять или идти к имениннику, почувствовал на себе чей-то взгляд. Он повернул голову и встретился глазами с Ириной. Она смотрела на него, как будто ждала, когда он огля-нется. Когда он оглянулся, она подняла к нему свой бокал и оживленно дружески улыбнулась.
Митенька, тоже улыбнувшись, сделал такой же жест и выпил.
После ужина все стали разъезжаться. К подъезду подавались экипажи гостей. На верхней ступеньке подъезда с колоннами стоял сам хозяин и кланялся, когда гости, запахивая полы пыльников и оглядываясь, кому где сидеть, размещались в экипажах.
Митенька Воейков решил не подходить к Ирине, так как вдруг испугался, что словами он ей не сможет сказать того, что они уже сказали друг другу простыми товарищескими улыбками. Когда он, простившись, садился в шарабан, он еще раз приподнял фуражку, оглянувшись на подъезд, чтобы взглядом, обращенным к хозяевам дома, захватить стоявшую на подъезде Ирину. И видел, как она, стоя с веткой белой сирени, поймала его взгляд, как будто ждала его, и быстро скрылась за дверями...
Когда Митенька ехал домой по большой дороге, он с чувством какой-то новизны вдыхал в себя свежий утренний воздух и оглядывался на расстилавшиеся поля и широкие дали, которые все светились и искрились радостным утренним светом. В деревнях уже топились печи, дым прямыми столбами поднимался кверху и длинной полосой стоял над покрытой росой лощиной. Мягкая пыль дороги, еще влажная от росы, осыпалась, как песок, с колес, и впереди, по дороге, за бугром ярко блестел золотой крест деревенской колокольни.
В голове стоял приятный туман от бессонной ночи и беспричинного счастья. Кругом была роса, свежесть и утренний блеск небес. А воображение снова и снова старалось воскресить во всей ясности два момента... и он не знал, какой из них лучше: один - в дальней комнате с оди-нокой свечой, когда на него из темноты зеркала загадочно смотрели, чего-то ожидая, женские глаза. Другой - тень подъезда с колоннами с задней стороны дома и девушка с веткой белой сирени...
X
Валентин после бала не сразу попал домой. Они с Петрушей куда-то заезжали в гости часов в пять утра. К ним еще присоединился Федюков. Они помнили, что долго стучали в ворота, что кто-то ругал Федюкова, хотя он был тише всех. Потом долго пили. И наконец они уехали все к Валентину, который жил у баронессы Нины Черкасской, причем Федюкова не пускали с ними ехать. И они еще удивлялись, почему именно к нему пристают больше всех.
Но сколько они потом ни припоминали, у кого они были, и перед кем Валентин ни извинял-ся за беспокойство от столь раннего приезда, - все уверяли, что от него не испытали никакого беспокойства.
И только на третий день Федюков, попав домой и выдержав долгий семейный разговор на тему о беспутных головах, которые привозят домой по ночам целый пьяный кагал, - только тут понял, куда они заезжали.
Валентин в этом отношении был совершенно особенный человек. Казалось, ему совершен-но все равно, когда и куда попасть, где жить, дома или у чужих людей. У него было даже непре-одолимое отвращение к домашнему очагу, налаженной жизни и постоянное стремление куда-то вдаль. Но при этом он сохранял всегда удивительное спокойствие, как будто был прочно уверен, что, когда придет момент, он уедет куда нужно, оставив без всякого затруднения и сожаления то место, где он жил.
Он никогда ничего о себе не говорил, за исключением того, что ему тесно среди культуры и его мечта - жить среди первобытной природы, которой еще не коснулся человек; своими руками добывать себе пищу, ловить рыбу, лежать под солнцем и любить первобытную здоровую девушку. Поэтому он так и спешил на Урал и, несмотря на просьбы друзей, не соглашался ни на один день отложить свой отъезд.
Сейчас он жил у баронессы Нины, к которой, по своему обыкновению, попал совершенно необычайным образом. И жил у нее уже второй месяц. Этот срок был долог для того, чтобы ни с того ни с сего жить в усадьбе замужней женщины женатому человеку, но короток для того, чтобы так прочно сойтись со всеми помещиками и непомещиками, быть с ними на "ты", и не только с ними, но и с их женами. И все-таки Валентин успел это сделать.
С Ниной он был знаком ровно столько времени, сколько жил с ней. Он ехал в Москву, где взял на себя по просьбе друзей устройство важного и срочного дела, согласившись на эту просьбу с первого же слова, как и подобало истинному джентльмену, входящему в положение ближнего. Но в вагоне ему, как бы в противовес бывшей перед его глазами культуре, предста-вилась вся простота девственной природы, и он вдруг почувствовал, что нужно не в Москву ехать, а в девственные, первобытные места, например, на Урал.
Разговорившись в купе с незнакомой дамой с мехом на плечах и сидя за бутылкой старого портвейна, Валентин сказал, что хорошо бы посидеть за бутылкой вина с сигарой или трубкой английского табаку где-нибудь в старой усадьбе, где в непогоду ветер хлопает деревянными ставнями и лепит на темное стекло жутко белеющий снег.
Баронесса Нина, кушавшая из коробочки шоколад, сказала, что у нее как раз есть такая старая усадьба и она едет туда. И хотя сейчас не зима, а ранняя весна, но все-таки она думает, что там - хорошо.
- Да, пожалуй, хорошо и ранней весной, - сказал задумчиво Валентин. Он достал из саквояжа еще бутылку и предложил Нине. Они выпили, и Валентин стал говорить ей "ты", так что баронесса не могла даже понять по его спокойному, какому-то домашнему тону, - не лишенному, впрочем, корректности, - близкий ли она его друг или уже любовница. Валентин решил этот вопрос очень скоро, доказав ей, что она и то и другое.
- Я только не понимаю, как же это все вдруг? - сказала потом озадаченная Нина, проводя по глазам своей тонкой рукой с прозрачными пальчиками. - Мне даже представляется все это каким-то ужасом.
- Ужаса вообще ни в чем нет, - заметил Валентин, - а в этом и подавно. Просто ты не умеешь пить.
И когда баронесса Нина, прощаясь с ним около своей станции, стыдливо обняла его, Валентин сказал опять, задумчиво глядя на нее:
- Да, пожалуй, хорошо и ранней весной. В таком случае поедем к тебе, а через неделю, если хочешь, поедешь со мной на Урал.
Баронесса Нина пробовала заметить, что у нее есть муж и что этот муж приедет летом в имение...
- Мужа бросишь, - сказал Валентин, - еще потом кого-нибудь найдешь.
И, позвав кондуктора, велел вынести и его вещи.
XI
Если бы Валентину не пришла мысль ехать на Урал, то для него нельзя было бы выдумать лучшей пары, чем баронесса Нина.
Так же как и он, она была совершенно не заинтересована в земных выгодах, никогда не знала, чем она живет, чем вообще живут и как это делают. Ни перед кем не льстила, ничего не добивалась и была проста и чиста сердцем. Она была наивна, как ребенок, ленива и беспорядо-чно добра. Мужчины были ее всепоглощающей страстью. Она была так слаба на них, что сама не замечала, как честь ее мужа, почтенного профессора, давала трещины то с той, то с другой стороны.
Вышедши в третий раз за этого профессора, она каким-то образом брачную ночь провела не с ним, а с его другом, приехавшим поздравить его. Как это случилось, - она сама не могла отдать себе отчета и всегда с улыбкой нежности вспоминала об этой случайности.
Она могла целыми днями лежать на диване, потонув в ворохах шелковых подушек, и кушать что-нибудь сладкое.
Мужчина ей всегда представлялся в виде обаятельного, изящного существа, назначение которого - ухаживать за женщиной и преклоняться перед ней. Отступление от этого правила она в первый раз в жизни встретила у Валентина, который вообще не ухаживал за женщинами, даже не целовал у них рук.
Поэтому встреча с Валентином произвела на девственную душу баронессы Нины необы-чайное впечатление. Она была поражена необыкновенной простотой его смелости и спокойствия и вся испуганно, по-детски сжалась перед ним, как перед существом высшим и не совсем понятным, точно покорившись ему из проснувшегося в ней тысячелетнего инстинкта.
Нина была так беспомощна в жизни, что, если бы не две горничные, беспрестанно все подававшие и убиравшие, она потонула бы в ворохах шелковых тряпок, парижских лифчиков и в конце концов содрогнулась бы от той жизни, которую какие-то злые силы устроили вокруг нее.
Туалеты ее всегда отличались большими вырезами на груди и спине. И, несмотря на чрез-мерную оголенность, глаза ее всегда были просты и невинны. Но несмотря на то, что они были просты и невинны, мужчины в некотором смысле ее очень хвалили.
Валентину же она понравилась простотой своей души и невинностью сердца.
От приезда в усадьбу неизвестного ему профессора, да еще с его женой в качестве любовни-цы, Валентин, по-видимому, не испытывал никакого неудобства. И, очевидно, в то же время ни одной минуты не думал о том, что он останется жить с этой понравившейся ему женщиной. Ему совершенно была несвойственна мысль о семье и об укреплении и продолжении своего рода.
А чужим домом и чужими вещами он пользовался с такой простотой, точно совершенно не понимал разницы между своим и чужим. И точно так же относился к этому, когда кто-нибудь другой пользовался его вещами.
Казалось, что в какой бы точке земного шара Валентин ни очутился, он на все окружающее смотрел бы как на принадлежащее ему в такой же мере, как и другим.
То, что имение баронессы было запущено и в нем не велось почти никакого хозяйства, несмотря на присутствие управляющего, - Валентину особенно понравилось.
- Вот это именно и хорошо; только камина нет настоящего, ты к осени вели сделать, - сказал Валентин, когда Нина, - точно новобрачная, в белом меховом капоте, - водила его в первое утро по дому.
- Как к осени? Разве вы останетесь до осени, Валентин? - спросила несколько удивленно и тревожно баронесса Нина.
- Нет, я через неделю буду уже на берегах Тургояка. Я говорю - для тебя. И ты много теряешь оттого, что не хочешь ехать со мной на Урал, продолжал Валентин, когда они вышли на балкон. Он стоял, смотрел вдаль на синевшие справа луга и задумчиво курил сигару.
- Посмотрела бы священные воды озера Тургояка, купались бы с тобой в прозрачной воде среди дикой первобытной природы, варили бы на берегу уху и по целым часам лежали бы на горячем песке. Тебе нужно ходить совсем голой, а ты надеваешь какие-то меховые капоты.
Последняя фраза заставила баронессу покраснеть, и она сделала вид, что сейчас же зажмет уши, если Валентин скажет еще что-нибудь подобное.
Но у него был такой спокойный вид и тон, как будто он даже и не заметил испуганного движения молодой женщины или не обратил на него внимания.
Со стороны общественного мнения дело обошлось тоже неожиданно хорошо. Сначала поступок баронессы, приехавшей с любовником в свою усадьбу совершенно открыто, поразил всех и вызвал взрыв негодования.
Но Валентин в первую же неделю перезнакомился со всеми, откуда-то выкопал знаменито-го медведеобразного Петрушу и привез к себе Федюкова, который понравился ему своим разо-чарованно-мрачным видом и отрицанием действительности. На вторую неделю уже все с ним были на "ты" и даже скучали, если в доме долго не появлялась его спокойная большая фигура с поднятыми на лбу складками, как он обыкновенно входил со света в комнаты, разглядывая, кто есть дома.
- Ну неужели нельзя хоть на неделю отложить эту поездку? - говорили ему друзья.
- Никак нельзя, - отвечал Валентин.
Несмотря на краткость срока, все сошлись с ним гораздо ближе, чем с профессором, который хотя и был человеком чистейшей души, но отличался чрезмерной деликатностью и совестливостью, что бывало подчас несколько утомительно. Пить с ним было нельзя, ухаживать за женщинами при нем тоже было неудобно, именно благодаря слишком большой его чистоте.
Всех теперь интересовал вопрос, что будет, когда он приедет на лето из Москвы, и как отнесется его чистая душа, воспитанная на лучших интеллигентских традициях, к факту скандального присутствия в его доме Валентина...
XII
Когда мужики собрались на бревнах потолковать о делах вечерком, в первое же воскресе-нье после Николина дня, то праздничное настроение прошло; никто уже не вспоминал, что и как хорошо было прежде, а все видели только, как плохо и тесно в настоящем.
Пришли еще не все и потому разговора пока не начинали. Захар Кривой в стороне возбуж-денно курил свернутую папироску, поминутно сдувая пепел. Кузнец, подойдя, остановился и, пробежав по лицам собравшихся, как бы ища, кто тут ведет дело, сказал нетерпеливо:
- Ну что ж, начинать так начинать, за чем дело стало?
Никто ничего не ответил. Все лежали, сидели с таким видом, как будто их приведя наси-льно, иные курили и лениво сплевывали, оглядываясь на вновь подходивших, как будто нужен был какой-то срок, чтобы разбудить внимание всех и втянуть их в обсуждение дел.
- Начинать тут долго нечего, - сказал Захар, заплевав в пальцах папироску и входя в круг в рваной распахнутой поддевке и с расстегнутым воротом рубахи, - а говори дело - и ладно. А то покуда начинать будем, вовсе без порток останемся. Как про старину начнут рассказывать, так все было, а сейчас куда ни повернешься - ни черта нету.
- До того дошло, что уж податься некуда, - сказал скорбно Андрей Горюн, сидевший босиком на бревне. - Земля вся выпахалась, как зола стала, речки повысохли, палки дров за двадцать верст нету.
- Может, переделяться? - нерешительно сказал подошедший в своей вечной зимней шапке и с палочкой Фома Коротенький.
- Сколько ни переделяйся, земля-то все та же.
- Хорошие места итить искать надо, больше тут нечего ждать, - сказал Степан, вытирая свернутой в комочек тряпочкой свои слезящиеся глаза.
- Тут хорошие места под боком, только руку протянуть, - озлобленно крикнул Захар.
И все невольно посмотрели на усадьбы, так как знали, что он про них говорит.
- Чужое добро, милый, ребром выпрет, - отозвался старик Тихон, так-то.
Он стоял, опершись грудью на палку и смотрел куда-то вдаль. Весь белый, седой, в длинной рубахе и босиком, он был похож на святого, что рисуют на иконах.
- У нас, брат, не выпрет, ребра крепкие. Я вот амбар на его земле поставил, да еще горожу раскидаю к чертовой матери, - крикнул Захар, злобно сверкнув своим бельмом на кривом глазу.
- Ты амбарчик на каточках сделай, - сказал Сенька, - как дело плохо обернется, так жену со свояченицей запрег и перекатил от греха.
Некоторые машинально обернулись к Сеньке, но, увидев, что он, по обыкновению, бала-гурит, с досадой отвернулись.
- Только язык чесать и мастер, - проворчал Иван Никитич, хозяйственный аккуратный мужичок, который напряженно слушал Захара.
- Он и на отцовых похоронах оскаляться будет, - сказали недовольно сзади про Сеньку.
- Они уж из семи печей хлеб-то едят, - крикнул опять Захар.
- А у нас и одной топить нечем, - сказал Захар Алексеич, мужичок из беднейших, сидевший на завалинке опустив голову.
- Чтоб не жарко было... - вставил опять, не утерпев, Сенька.
- На нож полезу, а амбара ломать не дам; перекорежу все к черту! кричал Захар с налившимися кровью глазами, сверкая своим бельмом. Все даже затихли, глядя на него.
- Верно, - крикнул кузнец, всегда первый присоединявшийся ко всякому смелому решению.
Позднее всех подошедший лавочник со счетами, в фартуке и с карандашом за ухом, остано-вился вне круга и некоторое время молча, прищурив глаз, смотрел на Захара и на всех, как бы желая дать им высказаться до конца и твердо зная про себя, что ему нужно здесь сказать.
Он отличался тем, что всегда имел неторопливый значительный вид и находчивость. Спо-койно и ядовито резал на сходках, никого не щадя, даже своих друзей, - как будто не узнавая их, - когда выступал их противником. Знал всякие законы и употреблял такие слова, которых никогда не слышали и не знали, что они значат и что на них отвечать. Поэтому всегда озадачен-но молчали, и он оставался победителем.
Все увидели, что лавочник пришел, и, поглядывая на него, ждали, что он скажет. Но он, не обращая ни на кого внимания, смахнув фартуком пыль, присел на бревно в стороне со своими счетами. Потом неожиданно встал и вошел в круг.
- Во всем надо поступать по пределу закона, - сказал лавочник строго и раздельно, но не повышая голоса, как бы зная, что он и так заставит всех слушать. - Это раз!.. - Он, держа счеты левой рукой около бока, правой отрубил в воздухе ладонью с растопыренными пальцами.
- ...Потом надо еще знать планты и по ним доказать предел нарушения. Это два!.. - продолжал он, отрубив еще раз рукой, причем смотрел не на Захара, против которого выступал, а прямо в землю перед собой, стоя с несколько расставленными ногами. - А то ты выставил, как дурак, этот свой амбарчик, его на другой же день и сковырнут к чертовой матери, а самого по чугунке на казенный счет.
- За хорошими местами... - подсказал, подмигнув, Сенька.
Лавочник рассеянно, как полководец в пылу битвы, оглянулся на него и, как бы считая свой аргумент неопровержимым, отошел в сторону. Потом опять быстро повернулся к Захару, посмо-трел на него и крикнул громче и тоном выше:
- Ты линию закона найди, вот тогда будешь действовать на основании, да давность опро-вергни! - кричал он, глядя на подвернувшегося Фому, а своим кривым пальцем тыкая в направ-лении Захара. - Он тебя одной давностью убить может.
Сказав это, лавочник под молчаливыми взглядами вышел из круга и сел на бревно.
Все нерешительно переглядывались. Возбуждение, загоревшееся было от слов Захара, показавшихся самой очевидностью, вдруг погасло.
- Так напорешься, что ой-ой... - сказал, как бы про себя, староста.
Все оглянулись на старосту.
- И не разберешь, что... - сказал чей-то голос.
Все молчали.
- Это тогда ну ее к черту, - сказал кузнец, всегда первым отпадавший от принятого решения, если результаты оказывались сомнительны.
- Пока руки связаны, ни черта не сделаешь, - сказал Николка-сапожник, сидевший на траве, сложив босые ноги кренделем.
- А кто их развяжет-то?.. - спросил сзади голос.
Все уныло молчали.
- Хоть бы общественные дела, что ли, делать, - сказал кузнец, - а то к колодезю не подъедешь, мостик в лощине уж такой стал, что чертям в бирюльки только на нем играть.
- И лужа еще эта поперек всей деревни, нет на нее погибели, - прибавил кто-то.
- Лужа-то к середке лета сама высохнет, а вот насчет мостика изладиться бы как-нибудь, это верно, - сказали голоса.
- Вот чертова жизнь-то: не то что как у других - год от году все лучшеет, - а тут что плохое, не хуже этой лужи, держится, а хорошее год от году только все на нет сходит.
XIII
И правда, сколько ни помнили мужики, деревня оставалась такою же, какою она была пятьдесят, сто лет назад.
Тянулась та же, широкая, грязная от осенних дождей, улица с наложенными около плетней кучами хвороста, ракиты около изб, кое-где опаленные давним пожаром, на развилках ракит были положены жерди, и на них всегда мотались на ветру вниз рукавами рубахи и всякая дрянь, вывешенная для просушки.
Стояли те же рубленые, крытые соломой избы из потемневших от времени и дождей бре-вен, кое-где украшенные резными коньками на верху крыши; те же грязные дворы с телегами под навесом; а около завалинки водовозка на колесах, покрытая рядном.
И сколько ни помнили, из года в год жизнь шла по своей извечной колее без всяких перемен.
Так же великим постом притаскивали из клети в избу ткацкий стан, мотали нитки на боковой рубленой стене, набив в нее деревянных колышков, и ткали бумажные рубахи, гоняя нагладившийся деревянный челнок.
Так же старушки в беленьких платочках ходили говеть с копеечной свечкой и медными деньгами, завязанными в уголок платка; пекли жаворонков и гадали по приметам, какой будет весна и хорош ли уродится лен.
А потом, встретив и проводив светлый день воскресения Христова, с зажженными в заутре-ню свечами, колокольным звоном во всю неделю, и покатав на зеленеющем выгоне красные пасхальные яйца, выезжали в поле с сохами. Поднимали нагладившимся железом влажные, мягко заворачивающиеся пласты сырой черной земли и, перекрестившись на восток, бросали в землю освященные семена весеннего посева, среди блеска утреннего солнца и карканья летаю-щих над пашней грачей.
Подходил Петров день, а с ним и веселая пора сенокоса. Травы на утренней заре стояли наполненные росой и благоуханием цветов, спершимся и душным от теплой безветренной ночи. И, белея неровной извилистой ниткой, уже виднелись растянувшиеся по лугу мужики, утопая по пояс в густой высокой траве.
Весело и шумно проходила страдная пора, жатва и вязка снопов среди полдневного июль-ского зноя. И до поздней ночи стоял на деревне скрип возов, и долго не умолкали песни.
Приходила осень со своими дождями, низкими туманами на полях; листья на деревьях облетали, насорившись на грязи дороги. Хмурые, серые, низкие тучи быстро неслись над мокрой бесприютной землей и сеяли мелкий осенний дождь.
Избы стояли почерневшие, унылые. На грязной дороге деревенской улицы, залитой водою от плетня до плетня, изредка виднелся одинокий пешеход с палкой или убогая водовозка, тащив-шаяся с торчавшей палкой черпака из кадушки.
Люди прятались от мокрой осенней стужи, все пустело - и поля, и дороги. И только, как беспризорные, бродили по зеленям спутанные лошади и тощие, запачканные телята с обрывком веревки на шее.
Но когда наступал ранний осенний вечер и в избы со двора приносили кочаны капусты, ставили на лавки вдоль стены корыта да собирались девушки, - лица прояснялись и слышался дробный стук острых сечек, рубивших сочные кочаны. Поднимался звонкий девичий смех и говор, так как, по заведенному исстари обычаю, рубка капусты проводилась весело, и звонко откусывались и хрустели на молодых зубах сочные кочерыжки, очищенные в виде заостренной палочки. А старушки, с молитвой и крестным знамением, готовя зимний запас, складывали нарубленную капусту в кадочки, выпаренные кирпичом и окропленные святой водой.
Приходила зима. В пахучем морозном воздухе, медленно кружась, садились на мерзлую дорогу первые хлопья молодого снега. Застывший пруд, с накиданными на лед палками и кирпичами, в солнечный день искрился звездами и синел в низу лощины сквозь оголившиеся ветки старых ракит; и мягкая зимняя дорога, обсаженная по сторонам вешками, однообразно и уныло вилась среди побелевших полей с редкими овражками, покрытыми дубовой порослью.
Работы все кончались; разве кто-нибудь запоздалый обмолачивал последние снопы в полу-шубке и рукавицах на зимнем замерзшем току, перед раскрытыми воротами плетневого сарая.
Начинались долгие унылые вечера с дымной лучиной или тусклой висячей лампочкой над столом, с лежащим на печи дедом и играющими на полу ребятишками, с завязанными узлом на спине рубашонками. Зимние вьюги, проносясь над помертвевшей землей, засыпали до малень-ких окошек убогие деревенские избы и жутко шуршали завернувшейся на углу крыши соломой.
И только когда приходили зимние праздники Рождества и святок, тогда на время как бы просыпалась жизнь в этих заброшенных пространствах. Весело скрипел морозный снег под ногами, искрился синими звездами и блестел на месяце по накатанной зимней дороге.
Ходили славить Христа по избам и усадьбам и пели рождественские стихи еще задолго до рассвета, когда в окнах, запушенных морозом, искрились ранние рождественские огни. Шумно проводили с играми и песнями долгие святочные вечера, собравшись в просторной избе или на горе с салазками и подмороженными скамейками. Уже месяц сиял над церковью, и дороги ясно виднелись, блестя наглаженными раскатами среди пухлой снежной пелены. Уже в избах, осве-щенных месяцем, гасли огни, а в зимнем воздухе, закованном крещенским морозом, долго еще слышались с горы молодые голоса.
А потом шли с кувшинчиками и свечками святить крещенскую воду и опять ждали весны.
И жизнь текла, не изменяясь. И казалось, что какие бы чудеса ни создавались в мире, эта жизнь, - то тяжелая, то веселая и чуждая всему, будет продолжать хранить заветы своей старины.
XIV
До первого организационного собрания Общества, основывающегося по инициативе Павла Ивановича, оставалось шесть дней, а Дмитрию Ильичу Воейкову нужно было еще съездить к Валентину Елагину, чтобы проехать вместе с ним в город с жалобой на мужиков. Потом сходить к своему соседу, мещанину Житникову, пригласить его в Общество по поручению Павла Ивановича.
Когда он вернулся домой от Левашевых, то ему в такой ясности представилась вся неле-пость его прежней жизни, что ее нужно было переменить теперь же. Главная бессмыслица ее состояла в том, что, пока он был занят заботой о чужих правах и нуждах, в его личной жизни, в его делах царил хаос и запустение. На дворе был беспорядок, поломанные изгороди, непроходи-мая грязь после каждого дождя. Хозяйство давало только убыток, а дом медленно, но постепен-но разваливался.
Дверь на парадном крыльце - он уже не помнил даже сколько времени висела на одной петле и каждый раз, срываясь, пугала входящих и его самого. Карниз оторвался и доска висела, грозя каждую минуту проломить голову. Митрофану, очевидно, не могла прийти та, в сущности, несложная мысль, что сломанные двери надо чинить.
Все было в таком состоянии потому, что при прошлом направлении жизни это считалось им самим чем-то узколичным и потому не заслуживающим внимания. А чем это считалось Митро-фаном и Настасьей, - это был, очевидно, их профессиональный секрет. Но, в особенности в самом доме, с его рядом комнат с белыми высокими дверями, была унылая пустота и запущен-ность. Сам он жил в одной комнате, где обедал, работал и спал. Делалось это отчасти затем, чтобы вытравить из себя всякое стремление и привычку к роскоши и комфорту, а потом, кроме того, приходила мысль, что мужики могут подумать про него: "Мы хуже скотины живем, а он, вишь, сколько комнат понаделал".
Благодаря всему этому, благодаря тяготевшей над ним духовной повинности самоотрече-ния, он мало-помалу лишил себя всего того, что имели и чем наслаждались самые обыкновен-ные люди: у него не было чистого, опрятного угла, где можно было бы, не краснея, принять гостя. Не было семьи. В жизни не было никаких ярких красок, которые есть во всякой русской семье, которые были когда-то и в его семье.
У него не было даже приличного костюма, чтобы явиться как следует в общество и не испытывать того, что он испытал на балу у Левашевых в своей тужурке. А все из-за той же повинности воздержания от всякой роскоши, когда он считал глупым и слишком несерьезным заботиться о всяких галстуках и хороших костюмах.
Митенька Воейков, точно из стыда, как перед чем-то низшим и мещански обыкновенным, даже не думал о возможности брака и появления у него детей.
И вот, когда он дошел до великой скуки и тупика безрезультатного одиночества, когда увидел, что разучился подходить к людям и боялся их, теперь он решил, отбросив мировые масштабы, устроить хоть свою собственную-то жизнь, но как следует.
Не откладывая ни на минуту, он хотел начать дело с Митрофана и Настасьи. Но, проходя через сад, встретил там целую ватагу деревенских телят. И, точно обрадовавшись случаю, сейчас же призвал деревенского старосту и составил протокол для присоединения к жалобе.
- Жалобу подаю против своего желания, но это присоединяю с удовольствием, - сказал себе Митенька Воейков. Потом глаза его наткнулись на сломанную парадную дверь и помои на дворе. - Я их сейчас распод-дам!.. сказал Митенька, как обыкновенно говорил в этих случаях. - Позвать ко мне Митрофана!
И когда пришел Митрофан в своей вечно распоясанной фланелевой рубахе и зимней шапке, Митенька, подождав, когда он подойдет вплотную к крыльцу, молча указал ему рукой на слома-нную дверь.
Митрофан сначала посмотрел вопросительно на хозяина, потом перевел глаза на дверь.
- Что же ты молчишь? - сказал хозяин.
Митрофан подошел к самой двери, потрогал рукой, поставил ее, как ей надо было бы стоять, если бы у нее были обе петли. Потом, сплюнув, отошел от нее.
Митенька молча, немного иронически наблюдал.
- Ай сломалась? Когда ж это?
- Она уже целый год как сломалась, а ты только сейчас заметил, да и то когда тебе пальцем ткнули. Я все ноги по твоей милости переломал, лазивши через нее, а ты преспокойно целую жизнь можешь ходить мимо и не видеть.
Митрофан опять посмотрел на дверь.
- Надо, видно, будет поправить, - сказал он, продолжая смотреть на дверь.
- А больше ты ничего не видишь?
Митрофан сначала посмотрел на хозяина, потом обвел кругом взглядом, каким считают ворон, и опять взглянул на хозяина.
- А что ж больше?
- Больше ничего?.. А это? а это? - крикнул хозяин, тыкая пальцем в одну, то в другую сторону. - По-твоему, и балясник и цветник в нормальном состоянии?
Митрофан только повертывался в своей фланелевой рубахе, справляясь каждый раз с направлением пальца хозяина.
- Да это уж давно так.
- А по-твоему, если давно, так пусть так и будет?
Митрофан на это ничего не ответил, только еще раз обвел глазами.
- Неужели тебе самому-то ни разу в голову не пришло? А ведь ты старший на дворе, тебе поручено все как настоящему человеку.
- А чем же я ненастоящий? - сказал, обидевшись, Митрофан.
- Тем, что настоящий человек глазами смотрит и видит, что нужно сделать. Чтобы этой гнили и старья тут не было! Возьми плотников и, что нужно, сломай, убери и поправь.
- Это можно, - сказал Митрофан. И, подойдя, еще раз зачем-то потрогал дверь и даже попробовал заставить ее стоять. Хозяин смотрел на него, ожидая.
- Тут и дела-то всего на пять минут, - долотом старую петлю поддел да новую прибил, - вот и все.
- Да ты не рассказывай, пожалуйста, а сделай. Другой бы на твоем месте и дверь бы эту давно прибил, и карниз... посмотри, пожалуйста, ведь того и гляди сорвется доска и прихлопнет.
Митрофан поднял вверх голову и долго смотрел на карниз, даже отойдя шага на два.
- Ничего, - сказал он и опять подошел к крыльцу.
- Что это значит - ничего?
- Потерпит еще, - пояснил Митрофан, - у него другой конец крепкий, он на нем держится.
- Дурацкое рассуждение... Значит, и чинить не надо?
- Отчего ж не починить, против этого никто не говорит.
- И, слава богу, уж ты, кажется, давно бы мог починить. А то ты только все ходишь, а что делаешь - никому не известно.
- Как же не известно, - сказал Митрофан, поднимая на хозяина глаза.
- Да так. Ну что ты сейчас делал?
- Ну как что... - ответил Митрофан, почесав большим пальцем сзади повыше поясницы и оглянувшись в сторону сарая, где обыкновенно протекала значительная часть его деятельности.
- Нет, ты скажи определенно и ясно.
- Ну, молоток искал, - ответил неохотно Митрофан, все глядя в сторону сарая.
- Вот ты только и делаешь, что ищешь что-нибудь. А ищешь потому, что никогда у тебя ничего не лежит на месте. И во всем у тебя ералаш.
- Да нешто один за всем углядишь!
И Митенька знал, что как только Митрофан садился на этого своего конька, так его уже нельзя было никакими силами свернуть с этой позиции. Так оно и оказалось.
- Вы вот говорите, что я делаю... а тут с одними мужиками жизнь проклянешь: утром опять с луга телят бегал сгонять.
- С мужиками уж конечно! - поспешно сказал Митенька. - Они получат свое. А кроме этого, ты сходи сейчас на деревню и позови ко мне человека три-четыре. Я им прочищу глаза. Скажи, что, мол, хозяин хочет говорить с народом. Понял?
- Да что ж тут понимать.
- У тебя всегда нечего понимать, на поверку выйдет, что так напутаешь все, что сам сатана не разберется.
- Напутаешь потому, что один за всем не углядишь.
- Постой, постой, как это одному? У тебя есть Тит, у тебя есть другие рабочие.
- Что же другие рабочие, нешто это люди? Да я лучше один буду, у меня тогда и порядок и всё, чем с этими...
- То-то вот у тебя и есть порядок, - только и делаешь, что какие-то молотки ищешь.
- Когда ж итить-то, сейчас? - спросил Митрофан, оставиь без возражения последнюю фразу.
- Да, сходи сейчас же. И вот что: грачиные гнезда в березнике тоже долой. Возьми ребятишек с деревни, и пусть их поскидают. А потом выкопай здесь, перед окнами, ямы для сирени, чтобы прямой линией шли от того места к черному крыльцу.
- От того места? - сказал Митрофан.
- Ну да, только попрямее бери.
- Это можно.
- А для цветника привези телеги три навоза. И главное, чтобы двор весь привести в порядок, убрать всякий хлам.
- Нынче уж не успеешь, - сказал Митрофан, оглянувшись еще раз кругом и подняв глаза на хозяина.
- Я тебя и не заставляю нынче.
- То-то; я к тому говорю, что больно много, кабы одну дверь - это бы тут и толковать не об чем: долотом ковырнул, новую петлю прибил и ладно, а то - где ж столько сразу сделать.
- Да кто тебе говорит - сразу. У тебя почему-то всегда непременно сразу требуется, а я говорю тебе: распредели все и делай постепенно. А эти тряпки и горшки прямо в грязь швырни, чтобы эта дура вперед знала, как всякую дрянь перед окнами развешивать. Я ее сейчас распод-дам. - Он повернулся и пошел в дом.
Митрофан еще некоторое время стоял уже один и водил глазами с цветника на грачей, с грачей на балясник, потом, сказавши "где ж это все сразу сделать", - пошел к сараю.
XV
Теперь предстояла схватка с Настасьей. Нужно было сейчас посмотреть, исполнила ли она и как его приказание убирать комнаты. Иметь дело с Настасьей для Дмитрия Ильича было всегда каким-то испытанием. Да и достаточно взглянуть на нее, чтобы понять, что с ней действи-тельно может быть трудно.
Уже наружность Настасьи производила несколько невыгодное впечатление: она была вся толстая, неповоротливая и ровная от плеч до боков. Бросались в глаза из накрученных на голову платков толстое, мясистое лицо и маленькие, сонные, ко всему равнодушные глаза.
Лицо у нее всегда в саже. Руки всегда черные, главным образом потому, что Настасья никогда не прибегает к помощи совков, вилок, щипцов. Она не умеет и не любит пользоваться никакими техническими приспособлениями и всегда все делает руками: уголь в самовар сыплет пригоршнями, мясо ест руками, грязные ведра моет тоже руками.
А так как руки у нее постоянно наведываются к носу, то около этого места у нее всегда какая-то чернота. Руки она моет не тогда, когда они грязны, а тогда, когда их заведено мыть, главным образом перед обедом, как бы грязны они ни были в другое время. Но и тут она отно-сится к этому делу чисто формально: польет на руку, сложенную лодочкой, из корца, потрет одну о другую сухие жесткие ладони и вытрет их о подол.
Вообще для вытирания лица и рук у Настасьи определено раз навсегда два предмета: подол сарафана и посудное полотенце, от которого тоже часто остаются следы не только около носа, а и на щеках.
У нее всякое омовение имеет только религиозное значение, потому что в баню она никогда не ходит, кроме кануна больших праздников: под Рождество, Пасху и престольный праздник. В будни она может жить в какой угодно грязи: в кухне у нее обычно стоят на лавках в чугунах очистки картошки, на полке кастрюли с забытой неделю тому назад кашей. На полу, от лавки к печке, ручей мыльных помоев и корыто с ее рубахами, намоченными в золе. На столе горы грязной посуды и всяких кусков, на которые со стен из всех щелей смотрят тараканы и шевелят усами. А от двери до стола торная дорога из ее следов в грязных валенках.
Главная особенность Настасьи та, что она не отличает чистоты от грязи, дурного запаха от хорошего; может спокойно есть испортившееся мясо, рыбу, не чувствуя никакой разницы во вкусе.
Она совершенно не заинтересована в том, чтобы вокруг нее была чистота и хорошая обстановка, так как вообще лишена потребностей эстетических и нечувствительна к физическим неудобствам. Вместо кровати у нее трехногое приспособление за печкой, вместо матраца какая-то замаслившаяся дрянь в форме лепешки. И на нее обыкновенно сваливается все: овчинный полушубок, пустые корзины из-под картофеля, тряпки.
Ходит Настасья и зиму и лето в стоптанных валенках, которые всегда стоят у нее около двери или около печки. У нее есть и галоши. Но их надевает только в праздники, хотя бы и в сухую погоду. И поэтому в остальное время от ее ног всегда следы. И сколько Дмитрий Ильич ни кричит на нее, чтобы она вытирала ноги, она вспоминает об этом только тогда, когда пройдет половину комнаты и увидит свои следы. Она помнит только в тот момент, когда на нее кричат, и в следующий уже забывает. Как будто у нее весь действующий механизм приспособлен только к тому, чтобы приводиться в движение криком другого человека, а не собственным сознанием.
Никогда она не может правильно распределить частей работы: всегда выходит так, что сначала она затопит печку, а когда в комнату повалит дым, тут она, взмахнув руками, бросится открывать трубу или искать лесенку.
Научить ее больше того, что она сама знает, никак нельзя; происходит ли это от отсутствия памяти или от каких других причин, - неизвестно. Поэтому у нее ни в чем нет прогресса и улучшения. Она, например, десять лет печет хлеб, и еще не было случая, чтобы он вышел у нее удачный. То перепечет, - и он весь рассядется и отстанет верхняя корка, - то выйдет жидок, то крут.
- Что же ты с ума, что ли, сошла! - крикнет иногда хозяин.- Хлеб-то какой состряпала?!
- Жидок вышел, - скажет Настасья и прибавит недовольно: - Каждый раз не угадаешь!
А угадывать ей действительно приходится, так как она ничего не делает по мерке и по весу, а все на глаз. Причем никогда не винит себя, а всегда тот материал, из которого делает.
- Разве это мука, - скажет она, - это, должно быть, овсяная, а не пшеничная, вот она и ползет.
Еще ее неотъемлемое свойство - это то, что она никогда не торопится и может, примерно, мыть часа три одну комнату, в особенности если при этом развлечется какой-нибудь занозой, попавшей в ладонь, и, сидя на полу, среди разлитых грязных луж и брошенной мочалки, долго расковыривает ногтем руку.
Но в других случаях она очень экономит время и помои, чтобы не ходить далеко, прямо выплескивает через окно в сад, причем, не всегда попадает. И потому окна в кухне всегда хранят на себе засохшие потеки помоев. И пол она если метет в будни, то тоже наскоро, только среди-ну, и сор загоняет в угол или под лавку, где его не видно или он не мешает, а оттуда все выгреба-ется тоже три раза в год, под Рождество, Пасху и престольный праздник.
Меньше всего у Настасьи развито чувство брезгливости: если у нее упадет кусок мяса на пол, она поднимет его, обдует и съест. Попавшая в кушанье муха, таракан тоже не вызывают у нее никакого беспокойства. Она просто выудит их пальцами и шлепнет об пол.
Работа мысли у нее довольно слабая. Изложить своими словами то, что ей сказали, она никогда не может. И поэтому, если ее просят передать что-нибудь на словах хозяину, она, не дослушав до конца, бросается в кабинет, так как боится, что забудет по дороге.
Ни чисел, ни месяцев она не знает. Помнит хорошо только посты и праздники и по ним считает время. Памяти у нее совершенно нет. Это очень портит ей в ее деятельности, а так как она обыкновенно делает десять дел зараз, то результатом этого является то, что она то и дело вскрикивает и, всплеснув руками, бросается то к печке, то к плите. И одно у нее пережарилось, другое ушло, а белье и вовсе прогорело от оставленного на нем утюга. Так что в кухне вечно чад, в котором только смутно виднеется ее фигура с накрученными на голову платками.
Но в чем она является истинным бичом для хозяйства, - так это в деле битья посуды. Не проходит дня, чтобы какая-нибудь вазочка, тарелочка, скрытая под подолом, не выносилась тайно и не бросалась за домом в крапиву. Мелкие стеклянные вещи вроде стаканчиков рассыпа-ются от одного ее прикосновения. В особенности если она при вытирании залезет внутрь стакана скрученным полотенцем и, налегнув как следует, повернет, - сейчас же в руках у нее остаются две половинки и жгут полотенца.
- Вот - нечистые-то! Только дотронешься, а она уж лопнула. Какой домовой их душит.
Если разбивается оконное стекло, у Настасьи никогда не явится потребность принять меры к тому, чтобы его вставить. Вместо этого она долго заделывает его сахарной бумагой или дощечкой, укрепив ее крестообразно лучинками. Или просто заткнет свернутой тряпкой. Поломавшийся стул, скамейка тоже не вызывают в ней мысли об исправлении и продолжают служить на трех ногах. А если лишится еще чего-нибудь, она сует его, как негодного инвалида, в печь. Жечь - у нее определенная страсть. Кажется, все вещи мира у нее разделены на две категории: одни можно есть, другие жечь.
Способности критики у Настасьи нет никакой. Она все раз навсегда переняла и изменить это или придумать, как сделать лучше, не может. По этой же причине она верит без всякого колебания всевозможным слухам, в особенности если источник их неизвестен.
Религиозное начало занимает самое большое место в ее жизни. По утрам она молится, долго стоит перед святым углом, смотрит иногда, забывшись и разведя бездумно брови, в окно, чешет под платком и в промежутках, спохватившись, крестится. У заезжих торгашей покупает иконки с яркими цветочками из блестящей фольги и непременно зачем-то потрогает руками эти цветочки и спрячет руки под фартук... А иконку всегда держит и боком и кверху ногами, но никогда как следует.
В праздники, когда она освобождается от работы, то может целыми часами сидеть на кухне на лавке, спрятав руки под фартук на толстой груди; для разнообразия изредка достает что-то из волос под платком и долго разглядывает очень внимательно, что попалось. Иногда выглянет в окно и опять сидит.
Потребности общения с людьми у нее нет никакой, и поэтому даже с любовником она всегда сидит молча. А на столе, где она пьет чай и обедает, всегда лужи от пролитого чая, молока, целые рои мух и никогда никакой скатерти, так как Настасья потребности в ней не чувствует и превосходно обходится без нее.
Все эти качества и свойства у Настасьи отличаются такой прочностью, что ни при каких случаях не поддаются изменению.
- Откуда только такие берутся, - скажет иногда Дмитрий Ильич, - ведь пять лет живет около меня, видит совершенно другое начало, другую жизнь, от которой, слава богу, могла бы научиться. И все-таки ни в чем никакой перемены. Изумительное существо!
* * *
Дмитрий Ильич вошел в кабинет и, подойдя к часам, прежде всего сорвал со стены расписа-ние занятий. Потом оглянулся по комнате.
- Настасья! - крикнул он тем тоном, каким зовут на расправу.
Настасья пришла, вытирая грязные руки о подол сарафана, и остановилась около двери.
- Ты что же, исполнила то, что я тебе приказывал? - сказал хозяин, твердо и испытующе глядя на нее. - Убирала в комнате?
Настасья ничего не ответила и стала водить глазами по комнате, как бы не зная, в чем ее вина, и стараясь отыскать ее прежде, чем на нее укажут.
- Ну?
- Да я все тут перетерла и картины перетирала, и со столов...
Митенька посмотрел на столы. На гладкой поверхности дорогого красного дерева видне-лись дугообразные засохшие грязные мазки от мокрой тряпки и следы точно от когтей какого-то страшного животного. Это Настасья зацепила своим ногтем, когда вытирала.
- Варвар! - вскрикнул хозяин. - Понимаешь? ты - варвар... Это что? сказал он, необыкновенно быстро подойдя к столу. Он ткнул пальцем в продранные полосы и взглянул на Настасью.
- Оцарапано чем-то...
- Не чем-то, а твоими когтями. Что же ты и возишь по дорогой вещи грязной мокрой тряпкой? У тебя есть соображение?
- А кто же его знал: стол и стол; я почем знала?
Хозяин несколько времени молча смотрел на нее.
- Вот вы мои два сокровища, - сказал Митенька, продолжая смотреть на Настасью с тем же выражением, точно надеясь пробудить в ней сознание своей вины и раскаяние. - Вот тут и попробуй с вами что-нибудь начать. Но нет, это вам не с кем-нибудь, я вас образую. А это что такое? - вдруг с новой силой воскликнул владелец, случайно остановив взгляд на картине. Картина была повешена кверху ногами.
- Что это такое?
- Ну, картина...
- Не "ну, картина", а просто картина, сколько раз говорить. Но как она висит?
- Как висела, так и висит, - сказала Настасья, угрюмо и недоброжелательно посмотрев на картину.
- Господи боже мой, какая же это непроходимая безнадежность! - сказал хозяин, сложив руки на груди и глядя в упор на Настасью. Настасья посмотрела на хозяина и, заморгав еще чаще, - отчего ее низкий лоб покрылся складками, точно от бесплодного напряжения мысли, - отвела опять глаза в сторону.
- Когда же ты ухитрилась ее так повесить?
- На другой день после Николы перетирала.
- Это она уже целую неделю так висит у тебя?
- А вы что ж не скажете?
- Что ж тебе говорить... во-первых, я только сейчас заметил, а потом я просто не представ-лял себе всего твоего... великолепия, - сказал хозяин, не найдя другого слова. - Ну, что же ты стоишь? Поправляй.
Настасья неохотно подошла к картине и подвинула ее на гвоздиках несколько вправо.
- Что ты делаешь?
Настасья испугалась и подвинула картину совсем влево.
- Ох! - сказал в изнеможении Митенька и даже сел. Настасья оглянулась на него, не отнимая рук от картины.
- Кверху ногами висит, кверху ногами. Понимаешь теперь?
- Веревочка-то в эту сторону длинней была, я и думала, что тут верх, сказала Настасья, став своими валенками на шелковую обивку кресла, чтобы перевесить картину.
Митенька хотел было крикнуть на нее, но только махнул рукой и сказал вразумительно:
- По картине смотрят, а не по веревочке. И потом, изволь из парадных комнат убрать все эти корзины с грязным бельем и весь хлам, который ты туда натащила, а то все это у меня полетит... Поняла?
- А куда ж их девать?
- Что же, значит, в чистые комнаты валить?
- Да там просторно.
Митенька несколько времени смотрел на нее.
- Что, если тебя одну пустить в хороший дом, во что ты его превратишь? - сказал он.
- А что ж ему сделается...
- То же, что ты сделала с моим домом. И боже тебя сохрани, - сказал хозяин, несколько торжественно поднимая палец, как бы заклиная Настасью, если я с завтрашнего дня увижу хоть один горшок на балясинке или тряпку. А потом - помои? Что же ты, с ума сошла? и льешь всякую дрянь прямо с порога и из окна.
- Да я делый год выливала.
- Митрофановский дурацкий ответ. Тем хуже и возмутительнее, что тебе самой ни разу не пришла мысль о том, что ты разводишь заразу около дома.
- Я заразу не развожу, - сказала обиженно Настасья и пошла было к двери, обойдя стоявшего на дороге хозяина.
- Стой! выслушай сначала, а когда тебя отпустят, тогда можешь идти. Обедать подавай в столовую и накрывай стол как следует, как у людей делается, а не по-собачьи. И вообще запом-ни, что теперь тебе не будет так легко сходить все с рук, как до этого сходило. Можешь идти.
Нужно было сходить к Житникову. Митенька поморщился, как он всегда морщился перед всяким неприятным усилием. А неприятно было вообще всякое усилие.
- Не хочется идти к этому мещанину, - сказал он, но сейчас же, как бы стряхнув с себя что-то, взял фуражку и пошел. - Реальная жизнь требует усилия, значит, нужно сделать это усилие.
В состоянии этой решимости он вышел на двор, и глаза его сразу наткнулись на телят, бродивших около дома. И Дмитрий Ильич, решивший отстаивать каждую пядь своего права, вскипел гневом:
- Да что за проклятые! Нет уж, теперь я спуску не дам. Все бока обломаю без всяких протоколов! Митрофан, гони, не видишь! - крикнул он, увидев Митрофана, неспешно шедшего по двору.
- Да это свои, - сказал Митрофан.
- Так что же ты не скажешь?! - крикнул с досадой хозяин и пошел к Житникову.
Митрофан посмотрел ему вслед и, с усмешкой покачав головой, сказал:
- Голова-то не дюже крепка...
Вдруг хозяин, что-то вспомнив, повернулся на полдороге к Митрофану.
- Что же ты, ходил за мужиками?
- Ох ты, мать честная, из ума вон! - вскрикнул Митрофан, схватившись за затылок, и побежал на деревню.
Хозяин иронически посмотрел ему вслед.
XVI
Было только одно благословенное место, где не жаловались на застой жизни, на среду и не чувствовали за собой никакой высшей вины перед эксплуатируемым большинством. Это усадь-ба Житникова, купца из городских мещан, арендатора, прасола, скупщика. Он все в себе совме-щал и, несмотря на свои шестьдесят лет и седую бороду, казался молодым.
Работа приобретения кипела круглый год в этой усадьбе, огороженной высоким забором из потемневших досок с набитыми наверху гвоздями, с крепкими воротами, цепными собаками. Здесь ссыпали хлеб, давали мужикам деньги под заклад, снимали сады, скупали кожи и дохлых лошадей, торговали черствыми калачами и ездили по ярмаркам.
С одного взгляда на усадьбу, на крепкие кирпичные амбары, на грязное крыльцо дома, похожего на станционный трактир с кирпичным низом и деревянным верхом, на лужи грязи и помоев на дворе, было видно, что обитатели этой усадьбы за красотой жизни не гнались, а смотрели в оба, где и на чем можно как следует заработать.
И правда, вся энергия жизни уходила здесь целиком на это. Вставали рано, летом с зарей, зимой задолго до рассвета, принимали подводы с мукой, гремели ключами, ссорились, выбива-лись из сил, но всюду поспевали.
У всех членов дома роли были распределены точно.
Сам Житников имел дело с подрядчиками, с помещиками, куда-то постоянно ездил на старых дрожках с ящичком под сиденьем. Весной смотрел сады, оставляя лошадь у ворот, и, взяв с собой кнут от собак, шел в своей поддевке и картузе осматривать почку.
Старухи, которых было три, работали дома.
Старшая из них, жена Житникова и хозяйка дома, - крепкая старуха с толстыми плечами и бородавкой на подбородке с волосками. Ходила всегда с толстой палкой, кричала на всех, ругала лежебоками и всех подозревала в воровстве, даже своих домашних. Поэтому постоянно следила за всем и чем-нибудь замечала в чайной горке чай и сахар, чтобы узнать по заметке, если укра-дут. Больше всего боялась пожаров, убытков и постоянно пророчила, что будет плохо.
Если наступала хорошая погода, боялась, что все посохнет. Если шел дождь, кричала, что все зальет. И жила в постоянной тревоге.
Средняя, тетка Антонина, - была богомольная. Религией была проникнута каждая минута ее жизни. Она иссушила себя постом, считала всех, кто не молится так, как она, безбожниками, погибшими. Боялась всякой красоты, не любила ярких цветов, смеха и веселья. Сама ходила вся в черном и даже печалилась, когда наступали праздники и все надевали праздничные светлые платья. И поэтому любила больше покойников, похороны и даже в самовар клала ладану, чтобы пахло покойником. С нетерпением всегда ждала постов и покаянных дней, когда она, ради спасения, могла себя и других морить голодом и плакать о мерзавцах грешниках.
Даже ясные солнечные дни были ей неприятны. И когда весной шла в церковь через берез-няк, где на гнездах пели скворцы и с писком летали за самками, она отвертывалась и плевала.
В церкви она становилась в самом темном углу на коленях и плакала с упоением, со страстью. Она ненавидела всех, у кого были беззаботные, веселые лица. Ненавидела за то, что они грешники и не видят своей погибели.
В хозяйстве, кроме торговли в лавке селедками и калачами, она заведовала религиозной стороной. Знала, каким святым молиться от засухи, каким от дождей. При пожарах и при грозе вывешивала освященные клоки полотна и имела целую аптеку из разного святого масла от угодников и святой воды от порчи, от мышей и от болезней.
Даже старуха с своей властностью и деспотизмом как бы молчаливо признавала в этой области авторитет богомольной, так как сама никак не могла запомнить, какой святой от какой беды помогает. Она хорошо помнила только одного святого, помогавшего от воровства.
Младшая сестра, тетка Клавдия, - высокая, сухая и желтая, всегда имела вид человека, на все и на всех раздраженного за свою неудачную жизнь без своего угла, плакалась кумушкам и обвиняла в своей жизненной неудаче старуху, на которую теперь работала.
Она всегда по собственному желанию исполняла самую грязную и тяжелую работу, чтобы измучить себя и иметь право жаловаться на свою судьбу. И ненавидела острой ненавистью всех, кто жил беззаботно, одевался чисто и красиво.
Ко всему красивому, благородному и изящному она питала особенную ненависть. Она жалела себя и любила только тех, кто жил грязно, много работал и жалел ее. И чем больше она жалела себя, тем больше ненавидела тех, кто жил чисто и заботился о красоте жизни. Чем вокруг нее было неудобнее, некрасивее, тем для нее было приятнее.
Она, так же как и богомольная, ела мало и скудно. Большею частью сидя за обедом на краю стола, где кончалась недостающая на весь стол скатерть, она ела сухую картошку и со злобой чистила тупым ножом пустые соленые огурцы, которые у нее пищали в руках и из них текло через пальцы на скатерть. Часто, сидя за столом, она молча плакала от жалости к самой себе. Спала всегда где попало, не раздеваясь, нарочно на чем-нибудь твердом и неудобном, - на сундуке, на стульях, - чтобы хоть одна душа человеческая увидела и пожалела ее.
В будни все ходила грязная, отрепанная, десятками лет таская рваную замасленную кофту. Все жаль было бросить. И правда, если вчера еще надевала, отчего же сегодня нельзя надеть? Если сегодня надела, можно и завтра надеть. От одного дня она хуже не будет. А в сундуках хранились старинные шелковые платья, которые надевались раз в десять лет на чью-нибудь свадьбу или показывались родственникам, когда те приезжали на праздники. И каждую весну вынимались и развешивались на дворе по балясинку для просушки на солнце.
Денег было много, старость уже подошла, и каждый из них думал о том времени, когда можно будет наконец отдохнуть и о душе вспомнить. Но так как главная цель жизни была - деньги и остановиться наживать их значило терпеть убытки, то время отдыха никогда не прихо-дило. Наоборот, чем ближе подходило время к смерти и расставанию с миром, тем больше было спешки и тревоги душевной, что не успеют, как мечталось, купить целое стадо свиней и откор-мить их на сало.
И так как некогда было как следует приготовиться к часу смертному, то ограничились только тем, что записались на вечное поминовение и купили места для могил, себе поближе к церкви, а тетке Клавдии с богомольной подальше, где места были подешевле.
Ели мало, за столом было грязно. Обедали из общей миски. Тетка Клавдия постоянно скупилась и берегла мясо или рыбу до тех пор, пока в одно прекрасное утро, сунувшись в кадку, не всплескивала руками и не начинала что-то обирать с кусков, мыть и варить с перцем. Когда же ей за столом говорили, что мясо пахнет, она, не различавшая сама дурных запахов, обижалась и, бросив ложку, уходила из-за стола. Если продукты успевали испортиться так, что есть уже было совершенно невозможно, тогда отдавали рабочим, причем тетка Клавдия целый день ходи-ла убитая и раздраженная, бросалась на всех и не могла успокоиться оттого, что упустила мясо, недоглядела вовремя.
И так как в будни везде был беспорядок и грязь, на столе грязная скатерть, немытая посуда, объедки и обглоданные кости, а сами ходили в рваном старье, то боялись, как чумы, всяких неожиданных посетителей и гостей, в особенности из высшего круга, которые могут увидеть все это и осудить.
И только в праздники все преображалось, везде мыли, чистили, надевали лучшие платья. Стол накрывался в столовой, а не в дальней комнатке с тесовой перегородкой, не доходящей до потолка. Все с праздничными лицами шли в церковь. А потом приходили домой к толстому пирогу. Ели на чистой белой скатерти и на отдельных тарелках. С гостями говорили только о прибылях и убытках и о том, кто из знакомых купцов сколько нажил денег.
А старуха жаловалась на то, что все стали воры и лежебоки, только и думают о себе да о нарядах и не помнят о хозяйском добре.
Тетка Клавдия после обеда водила гостей смотреть свиней. Но когда гостям и родственни-кам все было рассказано, свиньи осмотрены и оценены по достоинству, тогда начиналось томление от незнания, что еще делать с гостями, чем их занимать и о чем говорить. И даже тетка Клавдия, обычно проклинавшая свою жизнь с вечным криком на поденных до хрипоты, с отвешиванием тухлого мяса, даже она чувствовала невыносимое томление от праздничной пустоты и отсутствия дела.
Так жили здесь из года в год, работая летом с зари до зари и просиживая молча в разных углах долгие зимние вечера при маленькой лампочке, чтобы не жечь много керосина, томясь, зевая, поглядывая на часы, в ожидании, когда можно будет ложиться спать. И проклинали свою каторжную жизнь.
Женили молодых родственников, хоронили старых, тут же подсчитывая доставшихся в нас-ледство коров и свиней, прикидывая их по штукам и на пуды. Справляли поминки по усопшим, резали для этого кур и поросят. В погреб выносили до десяти плоских больших блюд с заливным и жестяные формы с молочным киселем, все приготовлялось обильно и богато, чтобы соседи не осудили и не сказали, что плохо почтили покойника, так как гости в этих случаях очень внима-тельно смотрели, сколько и какие блюда подавались.
XVII
Житниковы сидели за своим ранним завтраком и уже кончали его, когда тетка Клавдия взглянула в окно и сделала испуганное движение. Все посмотрели на двор, и тот же испуг отразился на всех лицах. От ворот к дому шел молодой помещик Воейков в белой фуражке и студенческой тужурке. Он как нарочно подгадал прийти в такое время, когда посторонний человек, да еще и чуждого дворянского круга, менее всего может быть желателен: в будни и во время завтрака, когда у них стол не праздничный, сами они все грязные и вообще не пригото-вились.
Тетка Клавдия мгновенно схватила за углы скатерть со своими огурцами, обгрызенными корками хлеба, костями и, точно спасаясь от обыска, в растерянности бросилась в спальню, споткнувшись от поспешности на пороге, и засунула все под кровать; она сделала это так быстро и неожиданно, что сидевшие за столом так и остались со своими ложками в руках.
Все старухи затворились в спальне и спустили шторки, чтобы гость, проходя мимо окон, не увидел, что они дома. А Житников поспешно снял с гвоздя в передней свой просторный белый пиджак с отвисшими карманами и, еще раз заглянув в низкое окошко, пошел гостю навстречу.
Дмитрий Ильич, подходя к усадьбе Житникова, вдруг вспомнил про деньги, которые у него просил Валентин и которых у него не оказалось. Но Митеньке хотелось повезти ему деньги. Валентина, наверное, удивит такая внимательность.
Собственных денег у него по обыкновению не оказалось; необходимо было занять.
Денежный вопрос, как и все практические вопросы, был для Дмитрия Ильича каким-то наказанием, точно посланным за прародительский грех. Питая безотчетное отвращение и през-рение к этой стороне жизни, он чувствовал даже стыд, когда ему приходилось соприкасаться с вопросами добывания денег. Но в то же время он испытывал не меньший стыд, когда у него оказывалось мало денег в какой-нибудь щекотливый момент, например, не хватало для того, чтобы щедро дать на чай швейцару, который бросился перед ним раскрывать двери, как перед настоящим большим барином. Или вроде этого случая с Валентином, когда у него не хватило духа прямо сказать Валентину, что у него нет денег.
- Вот что, займу у этого мещанина, - сказал себе Митенька, - у него, говорят, очень много денег.
Митенька Воейков, опасливо оглядываясь, прошел мимо собак, привязанных по обеим сторонам ворот и яростно скакавших на цепи, так что казалось, они задушатся цепью. Потом вступил по узенькой дощечке через красноватые с радужной пленкой лужи застоявшихся воню-чих помоев. Когда дощечка кончилась посредине двора, он увидел, что дальше путь лежит по кирпичам, отдельно накиданным в грязь, так что нужно было изловчиться и попасть прыжком ногой на кирпичи. Если же посетитель или сами хозяева шли ночью, то, раз сорвавшись с этой дощечки, шлепали уж дальше прямо целиком на огонь.
Когда Митенька, выделывая руками разные фигуры, чтобы удержать равновесие и не завязнуть в этом болоте, подходил к грязному дощатому крыльцу, навстречу ему вышел сам хозяин с низко и просторно свисавшим передом жилета с толстой серебряной цепочкой от часов.
У Митеньки Воейкова мелькнула мысль, - что сделать раньше: попросить денег или заговорить об Обществе. Если сначала заговорить об Обществе, то Житников подумает, что это был только предлог для просьбы о деньгах. А заговорить сразу о деньгах было слишком бесце-ремонно и не хватило бы духа. И он решил поставить этот вопрос во вторую очередь, как он всегда поступал со всем тяжелым и неприятным.
- Милости просим! - сказал Житников таким тоном, каким купец встречает почетного именитого покупателя. И Митенька Воейков, благодаря этому тону почтения, сейчас же почувствовал такую уверенность в себе и спокойствие, какое чувствует богатый покупатель, подходя к лавке.
Но это хорошо было при других обстоятельствах, а не теперь, когда он шел просить денег. И, взявши как-то невольно, под влиянием этой угодливой почтительности, спокойно-снисходи-тельный барский тон, он вдруг почувствовал, что ему теперь будет еще более неприятно и неудобно перейти к вопросу о деньгах. Житников подумает про него: "Вот щелкопер, дворяни-нишка: пришел денег просить, а фасон такой распустил, что просто беда".
Житников, расподдав по дороге забравшихся в сени кур, как бы отмечая этим еще более свое уважение к посетителю, провел его в горницу. Он усадил гостя, а сам некоторое время стоял перед ним, гостеприимно потирая руки, потом осторожно присел напротив на кончик кресла, так что его толстые колени согнулись под острым углом, и завел разговор о хорошей весне, ласково улыбаясь гостю.
- Павел Иванович поручил мне пригласить вас быть членом организуемого им Общества, первое собрание которого будет 25 мая, - сказал Митенька Воейков. - Он хочет, чтобы в нем были представлены по возможности все слои населения. И я к вам, собственно, пришел за этим.
Лицо Житникова сразу потеряло ласковость и стало настороженно-серьезно, как бывало у него, когда затрагивался вопрос, неизвестно чем ему грозивший - может быть какими-нибудь взносами, а, может быть, опасностью быть замешанным.
В запертой комнате кто-то беспокойно зашевелился, потом икнул с упоминанием имени божия, и вслед за этим послышался раздраженный сердитый шепот.
Митенька понял, что там сидят спрятавшиеся от него старухи и, вероятно, будут подслу-шивать все, что он ни скажет.
Когда выяснилось, что взносов не нужно никаких, а Общество разрешено законом, лицо Житникова стало опять спокойно и ласково. Он заговорил об урожае, о делах.
Митенька Воейков слушал, что говорит Житников, смотрел на его седую окладистую бо-роду, красное лицо и странно черные густые брови, сам отвечал ему, но никак не мог победить напавшей на него нерешительности и сказать, что ему нужны деньги.
Житников уже кончил об урожае, он с минуту, ласково улыбаясь, смотрел гостю в лицо, поглаживая свои колени, очевидно ожидая, что гость что-нибудь скажет или уйдет. Но Митенька Воейков чувствовал, что не может сдвинуться с мертвой точки. Уйти почему-то не мог, а сидеть молча и смотреть на Житникова тоже с улыбкой, как и он, - было бы идиотски глупо.
- Это у вас с Афона? - спросил он про божественную картину в святом углу.
Житников, взявшись толстыми руками за ручки кресла, поспешно повернулся по указан-ному направлению, как бы готовясь пойти и снять картину, в случае если бы гость пожелал рассмотреть ее поближе. И сказал с почтительной поспешностью:
- С Афона-с...
- А эта фотография - ваша?
- Да-с, это давнишняя. Когда еще в городе жили, - сказал Житников с виноватой улыб-кой, говоря о карточках, как о баловстве.
- Весна хорошая, - сказал Митенька.
- Хорошая-с! - торопливо, почтительно и серьезно согласился Житников.
- Вот, может быть, и лето хорошее будет.
- Давай бог, - сказал Житников еще серьезнее, как о предмете, заслуживающем совсем другого отношения.
Минута прошла в молчании.
- Конечно, важно еще, какая осень будет, - сказал Митенька, чувствуя, что он потерял руль и его несет неизвестно куда неведомая сила.
- Совершенно верно! - с той же поспешностью согласился Житников. Оставалось только высказать предположение о зиме, но Митенька сам вдруг почувствовал, что это будет слишком. И вдруг, точно бросаясь в холодную воду, весь покраснев, сказал, что, между прочим, ему нужно срочно сто рублей, а у него все крупные деньги. О крупных деньгах сказалось как-то само собой. Он не думал, что он это скажет.
- Разменять прикажете? - сказал с еще большей поспешностью и почтительностью Житников.
- ...Нет, я не захватил с собой... - сказал Митенька, чувствуя, как у него под волосами становится горячо. - Вы мне дайте сейчас, а я как приду домой, так пришлю с Митрофаном... или вечером сам...
Житников выслушал, молча встал и ушел в соседнюю комнату. В запертой комнате кто-то опять заворочался и еще более сердито заворчал. Житников молча принес деньги и подал гостю пачку красненьких бумажек.
- Перечтите-с, - сказал он уже серьезно и без ласковой почтительности, когда Митенька хотел было, не считая, сунуть деньги в карман.
- Я вам сегодня же пришлю... самое позднее - завтра утром, - сказал Митенька, сам не зная, почему он это сказал, так как было очевидно, что он не сможет вернуть их так скоро.
Мучительнее всего для него, как для человека высшей ступени сознания, было видеть, как Житников так же почтительно, но уже совершенно молча проводил его до двери.
Утешение было только в том, что мнение людей с низшей формой сознания не должно было иметь для него никакого значения.
- А кроме того, - сказал себе Митенька, - с началом новой жизни у меня и в этом отно-шении все раз навсегда переме...
Но последнее слово замерло у него на губах, когда он подошел к воротам своей усадьбы и взглянул во двор.
XVIII
Митрофан, почувствовав свою вину, постарался загладить ее, приложив к делу двойную энергию, и в четверть часа согнал всех мужиков в усадьбу, сказав им, что барин дожидается и сердится.
Мужики сверх ожидания собрались все необыкновенно быстро, даже те, которых и не звали, потому что чувствовали за собой грехи. И каждый думал, что другие не пойдут, - потому что дружно сговорились не ходить, если будут звать, - а он один придет, и барин простит его за покорность. Поэтому чем больше приходило народу, тем с большей досадой пришедшие раньше думали: "Вот окаянные-то, все приперли, спасибо, что я пошел, а то понадеялся бы на них и свалял бы дурака, остался бы один дома, когда вся деревня тут. Вот тут и понадейся так-то на них, что не выдадут".
Мужики, собравшись, сначала некоторое время стояли полукругом перед балконом, ожи-дая, что сейчас стеклянная дверь раскроется и выйдет хозяин. Все были молчаливы и недоволь-ны. Но недовольство, очевидно, относилось не к помещику, призвавшему их, конечно, не для приятной беседы, а к тем членам общества, благодаря которым они очутились здесь.
Простояли полчаса. Никто не выходил. Мужики стали присаживаться, кто на ступеньки, кто на чурбачок, кто прямо на траву.
Иван Никитич, как аккуратный человек, скромно сидел в сторонке, курил трубочку и не высказывал никаких мнений, так как со всеми помещиками был в хороших отношениях, как с сильными и нужными людьми. И поэтому, когда приходил в усадьбу вместе с мужиками по поводу какой-нибудь провинности, то всегда молча садился в стороне, чтобы сразу было видно, что руку мужиков он не держит, а если и пришел вместе с ними, то только потому, что все-таки он член общества и его отсутствие здесь могло бы быть дурно истолковано его односельчанами.
Подождали еще немного и пошли спрашивать Митрофана.
- Ай еще не выходил? - спросил удивленно Митрофан.
- Не видать, - сказали мужики.
- Должен сейчас выйти. Пойду посмотрю.
Он вошел в дом, но сейчас же вернулся.
- Что за оказия! Он сейчас только тут был на дворе.
Мужики оглянулись кругом по двору.
- А сердитый был? - спросил староста.
- Да, ничего себе... - сказал Митрофан. - Телята свои подвернулись под руку, так, батюшки мои, сколько крику было.
- На чем бы злость ни сорвать, только б душу отвести, - сказал кто-то.
- То-то вот, сидели бы посмирней, вот бы и не звал никто.
- Давно дюже в гостях не были, - сказал Сенька.
- Может, еще не выйдет.
- Сам позвал, да не выйдет, чай, у человека голова на плечах, а не лукошко.
- Значит, задержался, зря не стал бы народ томить, - сказал Федор после некоторого молчания, как всегда стараясь найти какое-нибудь оправдание факта, минуя вину самого человека.
- Небось пилюлю готовит, - сказал Андрей Горюн, - они все так-то, держит, держит народ, а потом и подвезет. Нас уж кто только не обувал.
- Пилюлю, говорят, готовит, - сказал тихо маленький Афоня, повернувшись к своему приятелю, длинному молчаливому Сидору, который выслушал это молча, медленно моргая глазами.
Фома Коротенький с палочкой ходил около дома и, приподнимаясь на цыпочки, заглядывал в окна.
- Ничего не видать, - сказал он шепотом, повернувшись к тем, кто смотрел на него.
Все недовольно молчали. Митрофан стоял около кухни (обычное местопребывание его в свободное время), курил трубку и, сплевывая, оглядывался иногда по двору и к воротам, отсло-няясь спиной от притолоки, и даже пожимал иногда плечами. Это становилось странным.
Митенька Воейков, идя от Житникова после часовой беседы с ним, морщился при досадных и позорных воспоминаниях о подробностях этой беседы. Потом, войдя в ворота своей усадьбы и наткнувшись глазами на огромную толпу мужиков, окружавших его балкон, оторопев, замер на месте. У него вдруг упало и испуганно забилось сердце. Почему-то мелькнула нелепая мысль, что они пришли его убить. Он с замирающим сердцем напрягал всю силу своего соображения и не мог никак придумать, зачем они могли прийти к нему в таком количестве. Потом вдруг вспомнил, что он сам же велел их позвать. Но он вовсе не подозревал, что Митрофан сгонит сюда целую деревню.
Митенька свернул с дороги и, обойдя через сад, зашел со стороны черного хода, откуда мужики не могли его видеть.
Увидев Митрофана, выжидательно посматривавшего в сторону ворот, он поманил его пальцем, стоя за углом дома. Митрофан, увидев хозяина, вскинулся к нему руками, как это делают, когда находят того, кого считали без вести пропавшим, и торопливыми плывущими шажками подбежал к нему.
- Ты что, с ума сошел? - сказал Митенька шепотом.
- А что? - удивленно спросил Митрофан.
- Да всю деревню-то пригнал...
- Для разговору пришли, - сказал Митрофан. - Вы сами приказывали.
- Да ведь я тебя просил двух-трех человек привести, а ты...
- Чем больше, тем лучше, - отвечал Митрофан.
- Самый злейший недоброжелатель никогда не додумается сделать того, чего ты каждый раз ухитряешься настряпать, - сказал расстроенно владелец. Что я с ними буду делать? Ну, пойди к ним, скажи, что меня задержали, я сейчас выйду.
Митенька почему-то бегом пробежал на черный ход, в потьмах сеней наткнувшись на пустое ведро, которое загремело и покатилось. Мысленно послав к черту и ведро и Настасью, он вошел в кабинет. Нужно было наскоро сообразить, о чем говорить с народом.
Делать это ему приходилось первый раз в жизни. Хотя он вырос в деревне, около этого народа, пользовался трудами рук его, а потом вся юность его была высшим служением этому народу и искуплением перед ним своей исторической вины, но, несмотря на это, Дмитрию Ильичу никогда не приходилось близко соприкасаться с народом и говорить с ним.
При встрече с знакомыми мужиками у него, правда, находилось в запасе несколько фраз и вопросов, которые давали возможность поддержать дружеский соседский разговор минут на пять. Вопросы эти касались большею частью обычных тем: состояния погоды весной, летом и предполагаемого урожая. Иногда, - впрочем гораздо реже, - разговор принимал другой харак-тер, если мужичок жаловался на какого-нибудь помещика, обидевшего его. Тогда Митенька всегда принимал сторону мужичка и говорил, что все помещики эксплуататоры, пьющие кровь из народа, и что народ только тогда начнет жить и развиваться, когда сбросит их с своей шеи.
Иногда такой разговор возникал при встрече с незнакомым мужичком.
- А вы, стало быть, не помещик? - спрашивал мужичок.
- Какой же я помещик, - говорил Митенька, - что угодно, только не помещик.
- А откуда сами-то будете?
- Да вон, из усадьбы, - отвечал Митенька.
- Из Воейковской... так как же не помещик?.. - говорил мужичок и сейчас же замолкал, как замолкает проштрафившийся человек. А Митенька, покраснев до корней волос и растеряв-шись, тоже не знал, что сказать. "Как им объяснить, чтобы они поняли раз навсегда, что я не помещик, никто..." думал он, морщась иногда после такой беседы. Затруднение было оттого, что слишком низка была ступень сознания народа, чтобы понять его, Дмитрия Ильича. Причем у него всегда было чувство вины перед мужиком еще и за то, что умственный труд его, культур-ного человека, был, несомненно, легче физического труда мужика, не только легче, а был прямо баловством в сравнении с тем напряжением сил, какое делал мужик. И Митенька иногда неволь-но делал утомленное лицо, если встречался с кем-нибудь за садом во время своего уединения и умственной работы, чтобы не думали, что это ему достается легко. Но лицо еще можно было сделать утомленным, а дворянские руки, не знавшие никогда работы, трудно было в момент такой неожиданной встречи превратить в трудовые и мозолистые.
В последнее время он избегал всяких бесед даже один на один, так как чувствовал некото-рую робость и тревогу, что, если разговор затянется, вопросы о весне, урожае иссякнут и ему не о чем будет больше спрашивать. Это чувство было похоже на то, какое он испытывал на балах, когда боялся, что не найдет, о чем говорить со своей дамой.
А теперь вдруг Митрофан ему удружил, согнав целых две слободы мужиков. Конечно, он культурный, интеллигентный человек, соль земли, ее мозг, и ему было что противопоставить их слепой силе. И к тому же в новой полосе жизни ему легче было защищать перед ними свое право на жизнь, право, которого у него не было в старой жизни с ее отречением от личного блага во имя блага большинства. Теперь он прямо мог сказать, что он такой же человек, как и они, что он тоже хочет жить, иметь свое место на земле. Хотя его место было несколько больше, чем у них, даже взятых в совокупности, но это не его вина, а вина государства и исторических условий.
- С чего же начать? - спросил себя Митенька, потирая лоб. - Может быть, так и начать с исторических условий, в которых развивается общество, а потом...
- Я им объяснил, - сказал Митрофан, просунувшись боком и плечом в дверь.
Митенька с досадой оглянулся на него.
- Хорошо, хорошо, не мешай. - И вдруг увидел, что потерял нить мысли. Пошершавив по своей привычке в затруднении макушку ладонью, он выглянул из-за шторы на собравшийся народ и на цыпочках отошел.
- Да почему их все-таки так много?
- Две слободы согнал, - сказал Митрофан, высморкавшись в сторону и утерев нос рукой.
- С ума сошел, - сказал Митенька, - ты бы еще в соседнюю деревню сбегал, оттуда привел.
- Чего?..
- Так, ничего... усерден, когда не надо.
Митрофан, пожав плечами, сделал руками такой жест, который говорил, что на этого человека сами святые угодники не угодят, и отошел к притолоке.
Митеньку вдруг охватил страх при мысли, что он выйдет к мужикам и забудет, с чего на-чать. Он с лихорадочной торопливостью стал перебирать в уме, какое будет начало, и с ужасом человека, которого огромное собрание ждет уже давно для доклада, а у него все перепуталось в голове, - увидел, что он действительно не знает, с чего он начнет. Он торопливо схватил бумажку, чтобы наскоро набросать приблизительный конспект.
- "А" большое - человеческое общество, "а" маленькое - исторические условия, "б" маленькое - разнородность интересов и необходимость соглашения, контакта и компромисса, "в" маленькое - индивидуум... - Он хотел еще что-то написать, но остановился. - Это уже будет "Б" большое, сказал он себе, пожав плечами. - Все это заранее нужно было обдумать! теперь вот все спуталось в какой-то клубок: "Б" большое, "б" маленькое... и при чем тут эти "б" и на каком языке с ними говорить? Поймут они тебе и компромисс и контакт...
Оглянувшись с отчаянием затравленного человека, он увидел, что Митрофан все еще стоит у притолоки и часто заглядывает назад в дверь. Митенька вскочил, пошершавил макушку, хотел что-то сказать Митрофану, но, махнув рукой, сел и опять сейчас же встал. У него мелькнула мысль, что выходить сейчас к народу и противопоставлять ему свою моральную силу, не приго-товивши конспекта, было нелепо и грозило кончиться скандалом и позором. Тем более что под влиянием мысли, что мужики ждут, а Митрофан торчит над душой у притолоки, у него малень-кие буквы окончательно перепутались с большими.
Остановившись посредине комнаты и бросив какой-то странный взгляд на раскрытое в сад окно, он сделал было к нему неожиданно быстрое движение, но оглянулся с досадой и ненавис-тью на Митрофана и остановился.
Митрофан, глядя с выжидательным вниманием на барина, ждал, - как ждет подмастерье мастера, находясь с ним в его святая святых, куда закрыт доступ всем непосвященным, - ждал, когда все приготовления будут окончены и мастер выйдет к народу. Но вместо этого мастер вдруг решительно подошел вплотную к Митрофану и сказал:
- Вот что!.. Мне сейчас некогда с ними разговаривать, мне нужно идти к Елагину, снести ему деньги. Я вернусь часа через два.
- На лошади можно...
- Не перебивай, когда говорят. А ты пойди передай им, что я хочу жить с ними по-соседски, не буду на них подавать жалобы, потому что принципиально против всяких жалоб, лишь бы оставили меня в покое.
- В покое?.. - сказал Митрофан, взявшись за бороду, потом вскинув глаза на барина. - Это можно. Так, значит, и сказать, что жалобу не будете подавать?
- Так и сказать, - повторил Митенька, - только как-нибудь там своими словами, чтобы они поняли.
- Это можно, - сказал Митрофан и, захватив со стула шапку, пошел к народу.
- Да! потом позови сейчас же плотников, начинай с ними ремонт, а я вернусь и укажу, что дальше делать.
- Это можно, - сказал Митрофан и ушел.
А Митенька через черный ход, споткнувшись опять на то же ведро, проскользнул в сад, оглядываясь и пригибаясь под ветки яблонь. А оттуда - в поле по пашне на дорогу, которая мимо Левашовых вела к усадьбе баронессы Нины Черкасской, где жил Валентин. Но потом остановился, вдруг сообразив, что он попадет к обеду, решил лучше пойти завтра утром. Поэтому, посидев с полчаса под яблоней, чтобы не попасть на мужиков, Митенька опять пробрался в дом.
XIX
Ирина после бала долго не ложилась спать. У нее было счастливое взбудораженное состо-яние, когда она перебирала все подробности и мелочи бала. Казалось, у нее сейчас еще стоял в глазах блеск огней, отсвечивавших на белых мраморных колоннах и на паркете, полумрак в коридорах, куда неясно долетали звуки музыки, возбужденные молодые лица, ищущие встреч глазами, и заряженные тем приподнятым оживлением, какое обыкновенно бывает на балах в молодости, когда почти каждый ни в кого определенно не влюблен, но взволнован предчувст-вием и желанием любви среди множества лиц, женских причесок, фраков, галстуков.
И все эти образы и картины в возбужденном бессонной ночью мозгу вставали так ярко, что, казалось, она слышала звуки и радовалась, когда какая-нибудь новая подробность живо и ярко вставала у нее перед глазами, как будто в эту ночь ею было пережито необыкновенное счастье.
После этого бала в день именин, - у нее как что-то особенное, необыкновенное, - осталось картина ужина на рассвете и разъезд гостей, когда она с веткой сирени стояла на подъезде. А потом прошла по опустевшему, как бы сонному залу, где оставалось все не прибрано и стояли отодвинутые в беспорядке стулья, а косые пыльные лучи, проходя сквозь верхние окна хоров, увеличивали еще больше пустоту зала, где за несколько часов перед этим был блеск ночных огней и гром музыки.
Ей не хотелось ложиться спать, чтобы подольше удержать в себе это необыкновенное настроение, которое она никак не могла уловить и объяснить себе, в чем оно заключается. Ей хотелось воспользоваться случаем, провести одной все это раннее весеннее утро с длинными тенями в усадьбе, с утренним свежим щебетанием птиц. Над лугом за рекой еще стелился утренний туман, искрясь сквозь него, неясно синели дали, и утреннее безоблачное небо было свежо, ясно, и хотелось дышать глубоко и впитывать в себя эту радостную, бодрую свежесть.
Она знала, что долго будет жить воспоминанием об этой ночи и ужине на рассвете. Ирина знала, что ни в кого она влюблена не была, но ей нужно было лицо, на которое бы реально была направлена ее влюбленность.
И она избрала таким лицом Митеньку Воейкова, как человека нового в их кругу, немножко смешного своей тужуркой, кисточкой волос и некоторой робкой растерянностью, какую испы-тывают люди, редко бывающие в обществе. Ей нужен был как раз такой, без внешнего лоска и открытой самоуверенности, без готовых светских фраз, которые скучны и не затрагивают, не возбуждают никакого чувства. Нужен был такой, на которого она могла бы как бы украдкой взглядывать и каждый раз убеждаться, что его глаза тоже украдкой смотрят на нее... Ей нужны были эти молчаливые встречи глаз, при уверенности, что он не решится к ней подойти и не нарушит этим тайного очарования их скрытого от всех общения, возникшего между ними.
И так как эти воспоминания, эти картины раннего утра и сонной усадьбы, - когда она бродила одна после бала, - ей были по-новому дороги, то она в первое время как-то замкнулась и избегала вечно не прекращающегося смеха и оживления, которые были там, где находились Маруся и Вася. Ей казалось оскорбительным, если бы она после того вечера на другой же день стала веселиться, смеяться и танцевать. Она инстинктивно берегла в себе редкое и дорогое, точно боясь его заглушить и обесцветить частым повторением.
Она в таком настроении любила уходить на скамеечку перед закатом и сидела там, подпер-ши подбородок рукой, облокоченной на колено, глядя прямо на низкое опускающееся солнце, которое обдавало ее лицо и волосы прощальным теплом. Или уходила в зал, где стоял рояль, перебирала клавиши, долго повторяла одни и те же звуки и прислушивалась к ним.
В эти минуты она жила, - как ей казалось, - своей особенной, непонятной и недоступной ни для кого жизнью.
Иногда Николай Александрович, проходя мимо в своей домашней бархатной куртке со шнурами и увидев Ирину, сидящую одну, подходил к ней и, лаская ее своей стариковской сухой рукой по щеке, говорил:
- Аринушка, ты что здесь опять притихла, как монашенка?
Ирина молча виновато-ласково улыбалась и, поймав, целовала большую отцовскую руку.
- Мне хорошо... - говорила она, краснея.
- Ну сиди, сиди, - говорил Николай Александрович и, фыркая через усы и поглаживая их, шел по комнатам, как бы оглядывая, все ли в порядке; подходил к окну и, отодвинув штору, смотрел в сад.
Это было самое благополучное время семьи, когда все были здоровы, все были дома. Роди-тели были счастливы мирной догорающей старостью среди молодого выводка семьи, радушия и дружбы соседей.
Казалось, что этой семье ничто не угрожает в ее мирном деревенском углу и что придет время, когда старички, дожив до глубокой старости, мирно заснут вечным сном на руках дочерей и внуков...
XX
Через три дня после бала Ирина проснулась рано и, лежа в своей комнате с открытыми глазами, смотрела на стену, на которой дрожал утренний узор от пробивающихся сквозь ветки сада лучей солнца.
Она видела странный и приятный сон. Еще в полусне она старалась не забыть его. И ей казалось, что она запомнила его. Но когда она проснулась совсем, от нее ускользнули все подро-бности и она помнила только что-то неопределенное, смутное, где самое главное и приятное было то, что она летала по воздуху, но не на крыльях, а одним внутренним усилием. При этом она испытывала такое острое и такое ясное наслаждение, что оно оставалось у нее несколько времени даже после пробуждения. И она, лежа, старалась еще и еще возобновить или продол-жить это ощущение.
Под влиянием ли сна или просто случайно, она чувствовала себя необычайно легко. Взяв простыню и полотенце, она пошла купаться и на бегу обняла в коридоре и закружила няньку, схватив ее сзади.
- Ой, ну тебя, испугала до смерти... - сказала нянька, улыбаясь на свой испуг.
Ирина выбежала в сад. Блеск солнца, свежесть, прохлада в сырых уголках сада обрадовали ее, как неожиданность. Она была в том счастливом состоянии, когда ко всем людям чувствуется расположение, беспричинная любовь, хочется окликнуть, поздороваться и сказать что-нибудь приятное.
Она искупалась в свежей холодной утренней воде, потом прошла по бугру посмотреть, как бывало в детстве, цветет ли под рожью полевая клубника. И до сих пор ей нравилось забираться в густую, сыроватую от росы траву, и, разбирая ее руками, отыскивать большие белые или розо-вые с наплывами ягоды клубники.
Ирина даже заметила то место, где клубника цвела особенно сильно, около дикой груши, - и, покрыв голову от жаркого солнца сырым полотенцем, пошла по меже между рожью к парку.
Когда она входила в прохладную тень боковой липовой аллеи, мимо которой, по другую сторону сухой канавы, проходила проезжая дорога, она вдруг увидела мелькнувшую за деревья-ми на дороге белую фуражку. Вскочила на канаву и, раздвинув руками ветки орешника, неожи-данно встретилась глазами с Митенькой Воейковым, которого она мгновенно узнала.
- Вы?.. - вскрикнула она весело, почти обрадованно, и перескочила через канаву, забыв снять с головы полотенце. Она подбежала к нему так просто, как будто они были давно знакомы. Она подбежала бы ко всякому в этом настроении с такой свободой и открытостью. Но с лицом и всей фигурой Митеньки у Ирины, кроме этого, связывалось впечатление о том чудесном вечере и ужине на рассвете.
- Как странно... Вы-то откуда взялись? - сказал Митенька, успев подхватить при прыжке ее руку и держа ее в своей.
- Я купалась. А вы?
- Мне вздумалось пройти пешком к Валентину Елагину, - сказал Митенька.
Они смотрели друг на друга с радостными улыбками, в которых было почти недоумение, - отчего так просто и хорошо они встретились, как свои. Как будто они, стеснявшиеся и даже избегавшие друг друга вначале, теперь сблизились за то время, какое не виделись.
- Как хорошо, - сказал Митенька.
- Удивительно! - ответила с веселым недоумением Ирина.
- А бал помните? - спросил Митенька, когда они, перепрыгнув через канаву, пошли по испещренной утренними тенями дорожке.
- Да как же нет! - сказала с порывом Ирина. - Я все помню, все до мелочей, - приба-вила она, крепко сжав руки и сощурив глаза, как бы и теперь вглядываясь в подробности воспоминаний о бале.
- И рассвет?..
- Так вы тоже это заметили? Именно - и рассвет!..
- И ветку сирени?..
Ирина подняла брови, как при упоминании о предмете, о котором она как раз и не помнит.
- Ах да! У меня была ветка сирени.
- Ветка белой сирени... - сказал Митенька. - Нет, это удивительно, что ведь здесь совсем нет какой-то глупой влюбленности, - сказал он, - а это... это что-то так просто и хорошо, что - чудо!
- В том-то и дело! - сказала Ирина, кивнув с улыбкой головой, как будто в этом именно и была приятная странность этой встречи.
- Это все началось со сна... Я видела сон, - прибавила она, засмеявшись при виде удив-ленного лица, какое сделал Митенька, не поняв в чем дело.
- Какой сон?
Ирина рассказывала, идя по дорожке и оживленно повертываясь на ходу к Митеньке Воейкову.
- А! Это ощущение я знаю... Нет, но как странно, - сказал он, остановившись и с удивлением вглядываясь в лучистые большие глаза Ирины, которая несколько наивно и удивленно раскрыла их, еще не понимая, про что он говорит.
- Что странно?
- А вот то, что сейчас. Ведь мы уже не незнакомые чуждые друг другу люди, ведь совсем нет, а между тем мы видим друг друга только второй раз, в общей сложности пятнадцать минут говорим, значит, мы должны бы быть совсем чужие, только раскланяться издали и разойтись, вот что мы должны были бы сделать.
- Конечно!.. - сказала Ирина, засмеявшись и сверкая блеском своих оживленных глаз и свежим возбужденным румянцем щек.
- А это потому, что наша встреча совпала у меня с поворотом жизни на новый путь... Если бы не было этого поворота, я не узнал бы этого настроения и всего, что сейчас, потому что я избегал тогда людей, не поехал бы на именины и... пропустил бы рассвет. Я теперь встретился с людьми, и все оказалось совсем, совсем не так, как я представлял себе.
Ирина слушала его, перестав улыбаться и с видимым напряжением мысли, как бы старалась понять внутренний смысл его слов.
- Вы в новой полосе жизни? - спросила она нерешительно.
Митенька молча кивнул головой.
- И вам в той... в старой жизни, казалось бы, что в этом... вот в том, что сейчас у нас, есть что-то нехорошее, что помешает? - говорила уже смелее и решительнее Ирина, как бы напав на след.
- Именно - нехорошее и помешает, - сказал Митенька, удивившись ее чуткости.
- И что же оказалось?..
- Оказалось вот что!.. - ответил Митенька, взяв обе руки Ирины и держа их в своих руках. - Что это так хорошо, так просто и у нас совсем не то, что у других.
- Ну конечно, - сказала Ирина, - совсем не то! Я и рада именно этому. Я терпеть не могу этих ухаживаний, как будто на меня никак иначе смотреть нельзя. И это так скучно, потому что всегда у всех одно и то же.
- Вот это-то и противно, - заметил Митенька. - Поэтому я к вам и не хотел тогда подхо-дить, мне казалось, что вы скажете мысленно: "И этот туда же".
Ирина весело рассмеялась.
- А я как раз потому и обратила на вас внимание, что меня немножко злило ваше равно-душие, что вы ходите один и не обращаете ни на кого внимания.
- Так я ни на кого и не обращал внимания? - спросил Митенька, испытующе посмотрев в чистые глаза Ирины, и увидел, как ее щеки быстро залились легким румянцем. Но она не опус-тила глаз и весело, открыто смотрела на него, как бы говоря своими глазами, что иначе это и быть не могло. И когда вышло наружу то, что тогда было тайной каждого из них, а теперь раскрылось, как маленькое признание с обеих сторон точно в какой-то невинной хитрости, от этого обоим стало только еще лучше.
- Но куда же мы зашли? Мне надо идти, - сказал Митенька, оглядываясь, так как они пришли в угол парка, к сырой каменной ограде.
- Вам на дорогу? Я знаю здесь щелку в ограде, - сказала Ирина.
Она вбежала в кусты и через минуту, раздвинув руками их зеленую чащу, позвала Мите-ньку.
- Вы уже идете?
- Да, надо идти...
Они стояли некоторое время в зеленой солнечной чаще. Он - со снятой с головы белой фуражкой, она - с полотенцем и простыней на плече, с дрожащими солнечными кружками на белом платье и на лице.
- После рассвета это самое лучшее утро в жизни у меня.
- И у меня тоже... - сказала Ирина.
- Что-то необыкновенное. Если бы кто-нибудь увидел нас здесь, он, наверное, истолковал это по-своему.
- О, конечно. Сейчас же! Они ведь иначе себе этого и представить не могут.
- А тут как раз все иначе... Ну, иду.
Митенька пожал Ирине наскоро руку, как близкому товарищу, с которым не нужно соблю-дать никаких церемоний и этикета, и, пролезши в щель ограды, быстро пошел по дороге.
Он долго оглядывался и махал Ирине фуражкой. И видел, что она стоит еще под нависши-ми ветками кленов и дружески отвечает ему, взмахивая полотенцем.
XXI
Прошла уже не одна неделя, а целых восемь, с тех пор как Валентин приехал вместе с баро-нессой в ее усадьбу, но срок его отъезда на Урал ни убавлялся, ни увеличивался, а оставался все таким же: ровно через восемь дней, по его вычислениям, он должен будет подъезжать к священ-ным водам озера Тургояка.
Валентин проводил в этой усадьбе время очень хорошо, как он и везде его проводил. Внача-ле он получил несколько писем с бранью и проклятиями от своих друзей, по делам которых он ехал в Москву, но куда не доехал по воле случая. Он внимательно прочел эти письма.
- Да, действительно, вышло, пожалуй, несколько неудобно, надо бы поехать или хоть извиниться.
А потом вспомнил, что еще на Урал нужно, и отложил все это дело.
Прежде всего он занялся кабинетом профессора, который избрал себе для жительства. Кабинет был весь заставлен книгами, увешан портретами ученых в очках и сюртуках и коллек-циями орудий каменного века.
Первое, что сделал Валентин, - это удалил все портреты ученых, убрал научные книги, оставив классиков и коллекцию первобытных орудий. Потом наставил маленьких столиков, покрыл их спадающими до полу коврами и на полу набросал волчьих и медвежьих шкур, так что баронесса Нина, войдя в кабинет, в первое мгновение онемела, увидев перед собой не кабинет, а турецкую кофейню.
- Я люблю всеми поэтами воспетый Восток, - сказал Валентин, - и разве ты сама не чувствуешь, что эти ученые со своими очками менее всего подходят сюда.
- Но, милый мой, нельзя же без разбора вытаскивать все и перевертывать вверх ногами.
- Я и не вытаскивал без разбора; вот эти каменные топоры как висели, так и остались, я даже еще новых три штуки повесил, - сказал Валентин.
- А что скажет профессор?
- Ну он еще не скоро приедет. И потом, можно извиниться, он интеллигентный человек.
По утрам Валентин выходил в чистом свежем белье и пижаме с шелковыми отворотами на балкон и подолгу смотрел на синеющую росистую лощину внизу, на блещущие, чуть видные в туманной утренней дали, кресты и колокольни города. Потом пил кофе, курил сигару, которую выкуривал всегда утром, вопреки ложным традициям, учившим, что сигара хороша только после обеда. И читал классиков.
Баронесса Нина иногда говорила, что ей нужно бы заняться хозяйством. Ей казалось, что главный его секрет заключен в толстых книгах со шнурами, которые ее покойный отец довольно часто просматривал, требуя их от управляющего. И она даже обращалась к Валентину за сове-том, не нужно ли ей просматривать их по примеру покойного отца.
Но Валентин сказал, что не нужно.
Баронесса Нина была бы совсем счастлива, если бы не приходившие иногда мысли о том, что в конце концов приедет профессор и нужно серьезно подумать об этом. Поверенным всех ее довольно сложных и запутанных душевных и сердечных дел была Ольга Петровна, и она ей часто говорила:
- Самый ужас - это думать. А я постоянно думаю о приезде профессора, как о кошмаре. - А потом, вздохнув, прибавляла: - Хоть бы он поскорее приезжал, я в хозяйстве ничего не понимаю, а Валентин говорит, что оно и не нужно.
Баронесса действительно довольно часто думала о приезде профессора и даже несколько беспокоилась о том, как будет обстоять дело, когда он приедет. Она беспокоилась потому, что искренне любила профессора, и ей было жаль его при мысли, что эта новость (она не помнила хорошо, которая по счету) может произвести на него дурное впечатление, быть может, заставит его страдать. При мысли об этом у баронессы Нины даже навертывалась на глаза непослушная слеза. Она сама потерялась и не могла разобрать, кто, собственно, теперь ее муж - профессор или Валентин? Или оба вместе? Она беспокоилась в данном случае не о себе, а о них.
А потом наконец пришло письмо от профессора, извещавшего ее о своем скором приезде... Это письмо поселило такую путаницу в голове Нины, что она совершенно не знала, что ей делать и говорить и чьей женой ей придется быть.
Она с испуганным лицом принесла первым делом показать это письмо Валентину и ждала от него такого же испуга. Но Валентин отнесся к этому совершенно спокойно и равнодушно. И даже как бы с сожалением сказал:
- Мне его повидать не придется, так как, наверное, он приедет после моего отъезда.
- А вдруг ты не соберешься к этому времени, Валли? - сказала баронесса с выражением беспокойства и озабоченности.
- Отчего же не собраться?.. соберусь, - сказал Валентин.
XXII
Когда Митенька Воейков пришел к Валентину и, пройдя мимо молочной с выбитыми окна-ми, вошел на террасу, ему навстречу вышла нарядная горничная, одетая как барышня, с черны-ми игривыми глазами, и, узнав, что ему нужно Валентина Ивановича, как-то преувеличенно повернув плечами, пошла во внутренние комнаты.
Митенька вошел в кабинет, куда его попросила та же горничная, открыв дверь уже с другим, скромным выражением. Там было маленькое общество: Валентин в домашней куртке, летнем галстуке и желтых ботинках сидел в кресле, бросив нога на ногу, баронесса Нина полулежала на кушетке в тончайшем шелковом капоте, и Федюков, который стоял спиной к ним у книжного шкафа и с мрачным видом рассматривал книги.