И, таким образом, все ехали в душевном согласии, хотя и не высказывали его.

Стоял послеобеденный душный зной, воздух струился и дрожал над дальней пашней. Лоша-ди уже давно шли шагом, опустив к горячей пыльной дороге головы.

Ларька, распустив вожжи, покачивал, как сонный, головой; спина его безрукавки, покрытая пылью, со следом хлестнувшего ее кнута, тоже мерно покачивалась перед седоками.

- Вот ездим и смотрим, - сказал Валентин. - Хорошо! И солнце хорошо жжет. Я хотел бы пожить под горячим солнцем, чтобы кожа сделалась совсем черной. Петруша, пожалуй, был бы хорош с черной кожей.

- Ну, Петруша твой хорош и без черной кожи, - сказал Митенька, в полудремоте покачи-вавшийся на рессорах.

- Нет, в черной ему было бы все-таки лучше.

Митенька не стал спорить.

Ларька, всегда любопытный к тому, о чем говорят господа, немного повернулся на козлах, так что его левое ухо было обращено частью назад, и внимательно вслушивался, делая вид, что смотрит в сторону. При последних словах Валентина он даже оглянулся на ехавшую сзади коляску с Петрушей и Митрофаном. Митрофан тоже молча смотрел на него.

Впереди, на кочковатом тощем лугу, навстречу экипажу двигалось церковное шествие с иконами и покачивающимися в воздухе хоругвями.

- На луг молиться идут, - сказал Ларька, как бы найдя предлог для участия в разговоре. - Да что тут, - молись не молись, все равно ни шута толку: словно все в бородавках луга-то.

Шествие остановилось на лужке около ржи.

Дьячок, отойдя в сторону, наскоро раздул кадило. Священник в остроконечной выцветшей шапочке, оглянувшись на него, протянул руку со сложенными для благословления пальцами и, взяв кадило, поправил движением плеч старенькую, короткую по его росту ризу. Его слабый голос, еще слабее, чем ожидалось, зазвучал на открытом воздухе.

Валентин велел Ларьке остановиться и стал смотреть на богомолье, не снимая шляпы. Ларька, оглянувшись на него, нерешительно снял свою кучерскую шапку с павлиньими перьями.

- Люблю крестные ходы в поле, - сказал Валентин, внимательно и с интересом следя за молебствием.

Стоявшие сзади священника владельцы кочковатого луга, - бабы, мужики в поддевках с зелеными и красными подпоясками, - не обращая внимания на остановившихся в колясках господ, крестились, кланялись, встряхивая волосами, и поглядывали на луг и на рожь, о которых молились.

- Я с удовольствием бы сделался скромным деревенским священником, сказал Вален-тин. - Жить в глухой деревушке со старенькой деревянной церковью, с тихим кладбищем, ходить в поле по ржи с крестным ходом, хорошо...

- Каждый год молятся, а все, знать, не потрафляют, беда, - сказал Ларька, покачав сам с собой головой. И вдруг без всякого предупреждения выхватил кнут и начал нахлестывать им лошадей.

Экипаж рвануло прыжком, и он, встряхиваясь и подскакивая на толчках, понесся по дороге среди тучи поднятой пыли и мелькающих придорожных ракит.

- Стой, стой, Ларька, - крикнул Валентин, - вон, направо хороша дорожка пошла: рожь и березки.

Ларька, завалившись назад и передернув вожжи в задранных кверху мордах лошадей, повернул на указанную дорогу.

- Хороша дорога. Вот когда мы наконец выбрались на настоящий простор, сказал Валентин, - никаких границ...

- Куда же вы поехали? - крикнул сзади Петруша.

- Сами не знаем, - ответил ему Валентин. - Ну-ка, Ларька!..

XXXIV

Пристяжные, угнув головы в сторону от коренника, как бешеные неслись меж двух стен ржи с сливающейся стеной колосьев и мелькающими в ней васильками.

Гладенькая дорожка, что бывает во ржи, где ходят пешеходы, шла под уклон, и скоро за сплошным морем ржи, мелькая, показались верхушки кудрявых ракит и сверкнул предвечерним блеском крест деревенской колокольни.

Жара уже начала спадать. Было то время, когда тени начинают удлиняться, даль полей теря-ет свой мглистый, знойный оттенок, становится прозрачной и приобретает мягкий предвечерний тон, который разливается над всей окрестностью с ее густо заросшими хлебами, дорогами и деревнями.

Вода в реке перестает утомительно блестеть и сверкать и принимает вид спокойной и прозрачной глади. А стекла в церковном куполе издали отливают ярким предвечерним золотом.

- Куда заехали? - спросил Валентин у Ларьки, когда коляска изо ржи вылетела на открывшийся простор широкой дороги перед селом, окопанной старой канавой по сторонам.

Ларька, придержав лошадей, ответил не сразу. Он зачем-то оглянулся назад, как бы сверяясь с той дорогой, по которой они ехали, потом посмотрел кругом и только тогда сказал:

- Это вроде как усадьба сомовских господ.

Митрофан, не знавший, почему остановились, тоже осматривался кругом, сидя на козлах.

- Ну, вот видишь, - сказал Валентин, повернувшись к Митеньке, - дорога все-таки привела.

- Да, но куда привела? Ведь ехали-то мы к Владимиру?

- Она и отсюда к Владимиру приведет, - сказал Валентин.

- Поехали по приходу... Что ж, ты к Сомовым будешь заезжать?

- Если ты хочешь, чтобы мы кончили поскорее дело, тогда нечего бояться заехать лишний раз, - сказал Валентин.

- Да ведь, насколько я слышал, у них очень тяжелое положение и со своим-то имением.

- Ну, как-нибудь устроятся. Одним имением больше или меньше, - это уж не так важно.

- Так что, ты думаешь, они могут купить?

- Могут, - сказал Валентин.

И тройки повернули в ворота сомовской усадьбы.

XXXV

Старинный отрадненский дом Сомовых был всегда сборным пунктом молодежи.

Каждое лето приезжали барышни, знакомые и малознакомые студенты, которые часто по целым неделям жили, обитая в нижних комнатах для гостей. Пили по утрам на террасе кофе, поедая огромные количества сыру, масла, которые ставились всегда без всяких соображений о том, что студенты, да еще чужие, могли бы обойтись и без сыра.

И никому в голову не приходило спросить, почему тот или другой молодой человек живет у них. А если и приходило, то решали, что, значит, ему негде жить или хуже жить в другом месте, чем у них. И всегда для всех находилось место. Всякого гостя, самого случайного, оставляли обедать, потом ужинать и ночевать.

Заботилась, суетилась и хлопотала за всех одна только Софья Александровна. Проворная, с маленькими руками и вечным беспокойством, она то и дело бегала сама в сад, в молочную, в скотную и, поймав иногда какого-нибудь гостя, который от нечего делать пересматривал на тер-расе журналы, она, подсев к нему, возбужденно и долго говорила о трудности жизни, о долгах, замолкая всякий раз, когда проходил мимо кто-нибудь из детей. Причем во время разговора, по своей привычке, смотрела то на гостя, то в стену мимо его головы.

У Сомовых пили вечерний чай на нижней террасе, когда приехал Валентин с приятелями.

Терраса была обращена в сторону площадки с цветниками, где по сторонам усыпанной песком дорожки возвышались клумбы пионов и роз.

Солнце уже сошло с цветников, и на них легла от парка длинная вечерняя тень. И только на террасу еще доходили лучи и переливались на чайной посуде и кипящем самоваре.

Софья Александровна радушно встретила Валентина, которого не видела со времени бала у Левашевых, и несколько испуганно посмотрела на Петрушу, который вошел с красным заспан-ным лицом и взъерошенными волосами, так как он спал всю дорогу и трясся в надвинувшемся на глаза картузе.

Валентин сейчас же его представил хозяйке и другим дамам в качестве своего близкого друга.

- Петруша, поздоровайся, - сказал он, отступая на шаг и давая ему дорогу. - Знаток сельского хозяйства, - прибавил он.

На предложение Софьи Александровны выпить чаю, Валентин сказал, что они заехали по делу и всего на несколько минут. А когда она, занимая гостей, стала им жаловаться на хозяйст-венные дела, Валентин предложил ей посоветоваться с Петрушей, который будто бы мог сразу поставить все на истинный путь. И, оставив Петрушу с хозяйкой, спустился в цветник к моло-дежи. Митенька пошел за ним.

Молодежь с некоторым любопытством смотрела на большую фигуру Валентина, так как знала, что он едет на Урал и живет с баронессой Ниной. Этим последним обстоятельством и вообще его отношениями к женщинам была по-видимому больше всего заинтересована женская половина общества.

Петруша, как сел около хозяйки, так и не сказал ни одного слова, только моргал и водил по сторонам глазами, как будто все еще не мог как следует проснуться. Софья Александровна оказалась в затруднении, потому что решительно не знала, как отойти от него, тем более что она была несколько заинтригована сообщением Валентина, что он приехал к ней по делу. Ее только удивляло, почему он медлит и ничего не говорит. Она даже хотела пойти напомнить ему. Но не решилась, чтобы не навести Валентина на мысль об отъезде. А может быть, дело само было настолько деликатно, что он не решался сразу заговорить о нем.

Ужинали с огнем на террасе с отодвинутыми стеклянными рамами, с зажженной лампой под зеленым абажуром. Из сада смотрела темная летняя ночь и залетали иногда ночные бабочки, вились около лампы и падали на стол.

Так как здесь было много женской молодежи, то Митенька не мог выбрать, на кого ему смотреть. Потом его внимание остановилось на девушке в украинском костюме с бусами на груди, с венком из васильков на голове, потому что она, смеясь и разговаривая с молодежью на своем конце стола, несколько раз взглядывала на него.

Это не был робкий, стыдливый и скрытно напряженный взгляд Ирины. Девушка взглядыва-ла на него украдкой от других, но не от него самого. Она не опускала сейчас же глаз, как только Митенька встречался с ней взглядом, и не скрывала от него, что она смотрит на него. Только после каждой встречи с ним взглядом она более оживленно начинала говорить и смеяться. И опять взглядывала на него.

Недалеко от нее сидела молодая красивая дама с очень белой и тонкой кожей на маленьких руках и на открытой шее. Она Митеньке нравилась больше, чем девушка, взглядывавшая на него; но молодая женщина не смотрела на него, и потому он продолжал взглядывать на девушку, для овладения вниманием которой не требовалось никакого труда.

За ужином ели молодой картофель со сметаной и наливали из стеклянного кувшина густое холодное молоко, поглядывая на стоявшее в стороне блюдо лесной земляники. Потом пили за здоровье будущих новобрачных: средней дочери Софьи Александровны, Ольги, веселой блон-динки с открытыми полными локтями, и жениха, ее друга детства, студента в русской рубашке.

Митенька потом узнал, что понравившаяся ему молодая женщина была старшая дочь Софьи Александровны, Елена, а девушка в украинском костюме младшая, Кэт.

Ужин был окончен. Где-то всходила луна. Одна сторона верхушек лип была освещена сла-бым ее светом. На дорожках в темных аллеях парка уже легли лунные просветы и обманчивые тени. Около террасы было темно. Но, когда молодежь в белых платьях выбежала на середину площадки, все фигуры были ясно видны от падавшего из-за дома света луны.

Она была еще тяжелая, в мглистом красноватом свете, перерезанная длинным, светлым облачком.

Молодежь затеяла игру с беготней, и белые фигуры девушек то мелькали в просветах аллеи, то выбегали на светлый простор площадки.

Митенька следил за мелькавшей фигурой девушки в украинском костюме и сапожках. У него исчезло обычное стеснение и мысль о том, как на него посмотрят, если он примет участие в игре. Тем более что он заехал сюда на один вечер. Он раза два пробежал и увидел, что все приняли это как что-то вполне естественное. И вдруг почувствовал, что всё хорошо, - хорошо бегать, хороша лунная ночь в этой усадьбе с темным липовым парком и светлой площадкой цветников, и еще лучше всего этого - бросавшая на него взгляды девушка.

Когда Митеньке пришлось догонять ее, она, быстро оглянувшись на него, побежала сначала через цветник, обежала два раза клумбу, обманывая Митеньку направлением, очевидно решив не поддаваться. Потом, вместо того чтобы бежать по дорожкам цветников к террасе, в тени ко-торой стоял решетчатый диванчик, условный предел, она со смехом побежала в темную аллею.

Митенька чувствовал, что он от выпитого вина бежит в легком тумане. У него еще сильнее поплыл под ногами туман, когда он очутился в темной аллее с девушкой, которая, очевидно, нарочно забежала сюда, чтобы поддразнить его, а потом как-нибудь увернуться и выбежать опять на светлую площадку перед домом.

Он с бьющимся сердцем, думая только о том, чтобы догнать ее, видел мелькавшую впереди себя фигуру. Когда ему оставалось до нее несколько шагов, она вдруг свернула из аллеи в чащу и неожиданно остановилась. Митенька с разбега схватил ее.

Девушка повернула голову к нему и стояла, улыбаясь в полумраке.

Отсюда они шли уже тихо, говоря вполголоса. Митенька вдруг почувствовал боль в зубах; девушка остановилась перед ним и потрогала пальчиком его щеку, как бы ища, нет ли опухоли.

- Когда будете ложиться спать, зайдите ко мне, я вам дам на ночь ватку с кокаином, - сказала Кэт.

Она держала себя так дружески просто, что, когда Митенька, идя с нею, обнял ее за талию, Кэт не отстранила его руки и только опять повернула к нему голову и, медленно улыбнувшись, взглянула на него... Потом вбежала в дом, пробежала впереди Митеньки по коридору, по лест-нице наверх и выбежала на балкон.

Луна стояла уже посредине неба. Внизу у подъезда виднелись оседланные лошади и коляска. Около лошадей ходили какие-то белые фигуры, потом долго садились на нестоявших лошадей, что-то смеясь кричали и наконец тронулись по двору. Было видно, как они поехали, мелькая в просветах деревьев фуражками и платьями, потом выехали на светлое место и стали спускаться к плотине. И долго в мглистом свете луны виднелись колеблющиеся фигуры, черные крупы лошадей и слышался веселый смех.

XXXVI

Митенька и Кэт долго стояли на балконе, смотрели на туманные дали полей и лугов. Хотя Митенька стоял очень близко к девушке, она не отстранилась. Но прикосновение к ней не было жутко, как к Ирине, для которой это прикосновение значило бы многое.

Здесь было что-то совсем новое: чувство приятной странности и необычности оттого, что они, очевидно, оба чувствовали в своих отношениях полную свободу и отсутствие всякого стеснения и стыдливости.

- Так не бывает?.. - спросил Митенька, стоя близко за спиной девушки.

Она, оглянувшись, помотрела на него.

- Чтобы так просто?.. - спросила она, поняв смысл его вопроса.

- Да...

- У меня было только один раз так.

- Как странно, - сказал Митенька, - у меня даже нет ревности к тому, что ты сказала.

Потом пошли спать. Митенька проводил Кэт до двери ее комнаты. Она остановилась около порога и посмотрела в полумраке на Митеньку, держась за ручку двери. Он едва различал ее вышитый костюм и бусы на груди и чувствовал еле слышный аромат ее волос.

- Ты никогда не любил?.. - спросила она тихо. И Митенька, почувствовав, какого она ждала ответа, сказал:

- Никогда...

- Вот это мне нравится. Я тоже не понимаю этого. Когда нет любви, то остается только одно приятное и нет ничего тяжелого вроде мучений ревности. Зуб не болит?

- Нет, сейчас не болит, - ответил Митенька, которому показалась очень приятна эта ее заботливость о нем, о человеке, в сущности почти незнакомом для нее.

- А то я дам ватку. Ну, будем спать?

- Да, пора, - сказал Митенька.

Он прошел в отведенную ему комнату с низкой постелью красного дерева с отлогими загнутыми спинками. Ощупал на столе спички, но ему не захотелось зажигать огня. Спать он не мог.

Он подошел к раскрытому окну, сел на подоконник и стал смотреть в окно.

Ночь была тихая. По светлому небу над сонными, смутными далями стояли прозрачные перламутровые облачка. Луна была по другую сторону дома, и от дома падала тень на песчаную дорожку и росшие у окон кусты сирени. Дальше виднелись какие-то строения, а за ними все терялось в мягком, туманно-серебристом свете. Митеньке вдруг пришло в голову, зачем он так поторопился идти спать, когда он мог быть сейчас с этой девушкой. И какой бес его постоянно толкает сделать что-нибудь с неосновательной, бестолковой поспешностью, а потом через пять минут раскаиваться в сделанном?

Он соскочил с подоконника, подошел к двери и, приоткрыв ее в коридор, долго прислуши-вался и напряженно смотрел в ту сторону, где была комната Кэт.

Там было темно и совершенно тихо.

Выйдя из комнаты и осторожно притворив за собой дверь, чтобы она не скрипнула, он пошел в темноте вдоль коридора, ведя рукой по стене. Подойдя с бьющимся сердцем к двери комнаты девушки, он увидел в щель двери свет. Очевидно, она еще не спала.

- Дайте, пожалуйста, ватку, у меня опять зуб заболел, - сказал он в дверь негромко.

- Как же быть, я уже легла. Ну, ничего, входите сюда, - сказал из-за двери женский голос.

Митенька с еще более забившимся сердцем приоткрыл дверь. Девушка лежала в постели и читала книгу с лампой на ночном столике. Она прикрыла голые до плеч руки одеялом, прищури-вшись от падавшего на нее света лампы, смотрела на дверь, куда падала тень от абажура, и ждала, когда Митенька войдет совсем в комнату.

- Я вам не дал спать, - сказал он, чувствуя, как от волнения у него пересох рот и что, от этого волнения и от охватившей его вдруг нерешительности, он потерял свой прежний тон с ней.

- Дверь закройте, - тихо сказала Кэт, кивнув ему головой на дверь. И своим тоном, спокойным и товарищеским, сразу вернула его прежнее отношение к себе.

- Ну, как же быть с ваткой, я раздета совсем... - сказала она, беспомощно улыбнувшись и кивком головы показав на свою закрытую до подбородка одеялом фигуру.

- А где она? - спросил Митенька, как бы совсем не придавая никакого значения тому, что он стоит в комнате девушки ночью и она перед ним лежит раздетая под тонким одеялом.

- В том шкапчике.

- Ну, я достану сам.

Он подошел к шкапчику и открыл его. Но там стояло несколько одинаковых флакончиков, и он не знал, какой ему взять.

Кэт, приподнявшись на локте, отчего одеяло соскользнуло и открыло голое полное плечо, указала ему:

- Третий слева.

Митенька подошел с флакончиком к ее постели и достал ватку.

- Сами не вложите? - спросила девушка.

- Должно быть, нет, - сказал Митенька, нарочно делая неумелые попытки.

- Ну, как же быть... - Кэт беспомощно посмотрела на свою фигуру, до подбородка закрытую одеялом.

- Пожалуйста, не стесняйся, что за вздор, - сказал Митенька искренно и просто.

- Ну, все равно... - сказала вдруг Кэт. Она, подтянувшись на руках, села на постели, привалившись спиной к подушке. Одеяло соскочило и открыло ее полные руки, плечи и грудь с низким вырезом ночной сорочки.

Митенька на секунду не дал своим глазам остановиться на открывшихся плечах и руках молодой девушки, чтобы она увидела, как он совсем особенно смотрит на это и что она не раскается и не почувствует неловкости, допустив такие отношения. Ему даже самому стало приятно от своего бескорыстия и совсем необыкновенного отношения к женщине.

- Садитесь сюда, - сказала Кэт, подвинувшись на постели.

- Только "те" нужно выбросить, - заметил Митенька, улыбнувшись и глядя ей в глаза, а не на голые плечи.

- Что? - спросила девушка, еще не понимая, но уже готовая улыбнуться, как только поймет.

- Садись, а не садитесь... - пояснил Митенька. - Странно говорить друг другу "вы", когда мы так... - Он кивнул на ее плечи.

- А, ну хорошо, - сказала Кэт, - садись.

Митенька сел, прикасаясь к ее теплому мягкому боку, закрытому одеялом, но старался при этом сидеть так, чтобы видно было, что он относится к этому по-товарищески и не придает никакого значения.

И в то время, как Кэт, сидя на постели, укрепляла на спичке ватку, он сказал:

- Самое необыкновенное тут то, что я всего несколько часов знаю тебя, так же как и ты меня, и ты в одной сорочке сидишь около меня, заботишься о моем зубе, твоя грудь прикасается ко мне, и мы относимся к этому, как к чему-то вполне естественному. И в то же время это так хорошо, как никогда у меня не было. Тебе тоже хорошо?

Кэт посмотрела на Митеньку своими темно блестевшими глазами и молча кивнула головой.

- Ну, вот теперь скоро боль утихнет, - сказала она.

- Я уже почти не чувствую боли.

- Ты спать еще не хочешь, посиди со мной, - сказала Кэт, натягивая на плечо одеяло. Митенька помог ей одеться.

- Только надо погасить огонь, - сказала Кэт, - а то увидят. Дверь запер?

- Запер, - сказал Митенька.

Девушка протянула руку к лампе, увернула огонь.

- У меня к тебе удивительное чувство, - сказал Митенька, ощупав в темноте плечо девушки, - какая-то нежность и дружеская любовь. Ты подвинься немного, я прилягу рядом.

Девушка подвинулась, давая ему мягкое, нагретое местечко, и Митенька лег поверх одеяла, заботливо укрыв им девушку и чувствуя удовольствие от своей заботливости.

- Тебе не холодно? - спросил он.

- Нет, прекрасно.

И так они лежали и говорили, наслаждаясь сознанием того, что у них такие необыкновен-ные отношения, совершенно, вероятно, новые, каких не было ни у кого.

Луна уже зашла за деревья парка, и ночной сумрак в комнате стал бледнеть. Уже видна была спинка постели с металлическими шишками.

- Тебе надо идти. Скоро утро.

- Да. А то мы целый день сонные будем! А ведь хорошо было?

- Хорошо, - сказала Кэт, - удивительно! Ну, прощай, ты ведь завтра не уедешь? - спросила Кэт, приподнявшись на локте.

- Я думаю, нет. Во всяком случае постараюсь.

- Оставайся. Послезавтра Иван Купала. У нас хорошо будет. Ну, иди; до завтра.

Она обняла его за шею обнаженными руками и дружески просто поцеловала в губы. Митенька заботливо укрыл ее одеялом и даже ощупал кругом, не поддувает ли где, так как ему приятно было выказывать такую интимную заботу о ней, потом поцеловал ее в лоб и осторожно пошел в свою комнату.

В окнах уже была бледная синева рассвета...

XXXVII

Подошел день Ивана Купала. В деревне, хоть и ждали по привычке этого праздника, но проводили его уже не так, как прежде.

Нечистая сила стала уже не так, как в старину, проявлять свою натуру; меньше ли ее стало, или ушла она в другие места, - только все реже и реже напоминала о себе.

Не стало уже забавных проделок леших, водяных и домовых, о которых рассказывали в старину и с улыбкой покачивали головами над какой-нибудь выкинутой ими штукой. Подраста-ющая молодежь в городских кофтах и пиджаках все меньше верила и не почитала их, а этого они не любят. И если где они и остались, то уж какие-то дурные, которые не знали добрых шуток, не осчастливливали в Иванову ночь бедного человека несметным кладом, а только и знали, что напускали на скот болезнь, да портили девок, которые каждую обедню хлопались перед причас-тием на землю и выли по-собачьи.

Старики, знавшие это дело и натуру нечистых, говорили, что оттого они ушли, что голо на земле стало. Жить и хорониться им, как следует, негде.

И правда, не осталось уже дремучих, непроходимых лесов, где прежде на целые сотни верст мрачно шумели косматые ели, покачивая внизу седым, как борода лешего, мохом. Все почти их вырубили, повыжгли.

Все волшебные травы, росшие в глухих потайных местах, пропали.

Оставались нетронутыми только большие помещичьи угодья с заливными лугами, лесами и рыбными прудами.

И хоть посвободнело на земле от нечисти, но зато стало как-то скучнее. Вместе с зелеными чащами дремучих лесов и бездонной глубиной омутов исчезло все жуткое, о чем можно было послушать немало рассказов, собравшись зимним вечером в тесной избе при свете дымной лучи-ны. Теперь ни рассказов, ни гаданий, ни кладов - ничего не было. Да и где им было взяться на голых буграх, когда и вдоль и поперек все исхожено и изъезжено?

А прежде - чего только не было в Иванову ночь!

Молодежь уже под вечер с песнями шла к лесу. Зажигали на полянах костры, наваливая на них сухих еловых веток, за которыми бегали в темную чащу. А что еще там делалось в этой чаще, о том знала только душная июньская ночь.

Прикатывали старые колеса и, разжегши их на костре, пускали под обрыв, куда они неслись, разбрасывая искры и перескакивая через кочки, как сказочные колесницы, пока не попадали в омут и не пропадали с шипением в его темной глубине.

И все, затаив на минуту дыхание, слушали, как шипит в омуте потревоженный этими шутками зеленый водяной дед.

Но он знал, что это уж такая ночь, и не обижался и не сердился. И к самому страшному, бездонному омуту можно было подходить и заглядывать с обрыва в его темную глубину смело.

Нечистые тоже знали эту ночь и, кроме каких-нибудь самых безобидных шуток, ничего над народом не делали. Только и бывало, что заведут какого-нибудь мужичка, что поздно вечером брел от кумы, поводят его по трущобам, попугают в темной чаще зелеными страшными глазами да диким голосом, а потом сами же и выведут на дорогу.

В эту ночь никто даже и не оборонялся крестом от нечистой силы, чтобы не обижать ее, потому что знали, что, кроме шуток каких-нибудь потешных, все равно нечего было опасаться. И правда, не было случая, чтобы она кого-нибудь обидела, запугала или закатала до смерти щекоткой, если только без толку и без слова не совались в самые глухие места.

А какие клады откапывали в старину этой ночью! Сколько бочек золота видели иные!.. И старики любили вспоминать, как хорошо, вольно и обильно жилось в старину, когда места везде были хорошие, свежие, - когда степи стелились от моря до моря и ничего на них не было, кроме вековых курганов и белого ковыля.

Нечистая сила тогда, в благодарность за то, что ее почитали и справляли даже ей праздники, рада была иной раз и услужить христианскому народу, позабавить его, повеселить, а то и осчаст-ливить неожиданным богатством.

И не знали тогда скучной изо дня в день, постылой работы на тощих выгоревших нивах, которые из года в год становились, все хуже. И ни радости от них, ни веселья, а только тоска, с которой ничего больше не оставалось делать, как заливать ее водкой.

Ушла лесная нечисть, и как будто все веселье с ней ушло. И стало одно за другим выводи-ться из того, что велось от седой старины. Теперь все и веселье было в том, что мужики, напив-шись казенной водки, горланили песни на вытоптанной земле выгона у казенной лавки да шатались как чумовые, пока не ткнется какой-нибудь, как свинья, под забором.

А прежде к Иванову дню сколько варилось густой, темной и пенистой браги, квасов разных, куда подбавляли ягод лесных да заправляли крепким хмелем! А у кого на задворках висел на липе привязанный повыше от недобрых людей улей, у того бывал припасен и кувшинчик меда игристого, колющего в нёбо и туманящего голову.

И хмель от браги и от меда был легкий, веселый, а не безобразный, как теперь от водки, которую, должно быть, подсунул на раздор крестьянскому люду сам нечистый, когда разорили его потайные зеленые чащи и обнажили глубокие заросшие омуты.

Сколько чудесного бывало в эту ночь в старину! Сколько веселых страхов и шумного веселья! Сколько лекарств доставали, волшебных трав и цветов всяких! И немало девушки в Иванову ночь сердец сбивали с толку этими цветами.

Можно было, если только изловчиться, достать такого счастья, что потом всю жизнь не надо будет работать, а лежать себе на печи, пить брагу да есть медовые пряники, как в сказке.

Теперь же все постылее и серее становилась жизнь. И все только и жили надеждой на то, что посидят-посидят здесь и если тут хороших помещичьих мест не дождутся, то подадутся куда-нибудь дальше от убогой постылой жизни искать свежие, хорошие места.

XXXVIII

О помещичьем бугре мужики совершенно забыли. Всем надоело говорить без конца об одном и том же, и, когда назначалась сходка о бугре, народу приходило все меньше и меньше, тем более что сейчас все-таки кое-чем пользовались из усадьбы и пока это сходило, то и слава богу, нечего дальше лезть.

И все были даже довольны, что Воейков употребил решительное средство жалобу в суд, и у них благодаря этому было теперь полное основание махнуть рукой на дело завоевания права на этот бугор.

Каждый теперь мог сказать, что не по своей вине они бросили на половине дело, за которое взялись было с таким жаром, а потому, что само дело иначе повернулось.

И даже когда кто-то предложил было самим подать в суд, что бы пересмотрели правиль-ность раздела земли, то почти все закричали, что отроду по судам не таскались, что, если так разделили, значит, так надо, что "без нас знают и не наше это дело".

- А то вора в суд веди и сам туда иди, - сказал кто-то.

- Вот, вот, пойди-ка по дворам, так и каждого в суд надо, сколько из усадьбы всего понатаскали.

- Верно, верно, это уж что и говорить! Другой бы на его месте в остроге сгноил, а он все, батюшка, терпит.

- А главное дело - от своего не уйдешь, - сказал кровельщик, сидя на бревне в своих закапанных краской котах на босу ногу. - Что на долю выпало, от того никакими судами не отмотаешься.

- На волю божию просьбы не подашь, - сказал Тихон, стоявший, как всегда, в стороне со своей высокой палкой. - Худое видели, и хорошее увидим.

Все промолчали. Обыкновенно на его замечания всегда находились возражения, так как эти замечания всегда шли вразрез с общими житейскими интересами, и его обычно слушали с явным раздражением, как слушают стариков и вечно говорящих не то, что нужно.

Но сейчас мнение Тихона совпадало с настроением всех, и видно было, что с ним согласны, несмотря на общее молчание.

- В суд-то пойтить, адвокату заплатить еще надо, - сказал кто-то.

- Да еще неизвестно, как дело повернется.

- Да и неловко с хорошим человеком суд затевать, - сказал Федор.

- Черт! да ведь он-то подал же на тебя, - крикнул Захар Кривой, не выдержав, злобно глядя на Федора.

- На меня он не подавал, - сказал Федор, не глядя на Захара и сейчас же занявшись своей трубочкой.

- Как на тебя не подавал? ведь на всех-то подал?..

- Всяк до себя знает, - сказал Иван Никитич, глядя в сторону.

- Вот это правильно.

- Обернемся как-нибудь, об чем тут толковать...

- Прежде обертывались, а теперь не обернемся? Слава богу, с голоду не помирали, всегда хватало, - говорили разные голоса.

- Можно и потерпеть, коли не хватит. Вон у Степаниды никогда ничего не было, а не померла, живет христовым именем.

- Слава тебе господи, народ-то ведь православный, в куске хлеба никогда не откажет.

- Значит, побираться иди, а руки не смей протянуть? - сказал Захар.

- Сначала поверни закон, тогда и руку протягивай, - сказал молчавший все время лавочник. - Вся сила в законе, и не с твоим дурацким умом его обойтить, а потому сиди и молчи. - Слова свои лавочник, видимо, обращал против Захара Кривого, но смотрел при этом на Фому Коротенького.

- Это раз...

- Закон у бога один, сколько его ни верти... - проговорил Тихон, покачав головой.

- А то у тебя всего и ума, что за спиной холстинная сума, - закончил лавочник, совер-шенно не обратив внимания на слова Тихона.

С заключительным словом лавочника все уже окончательно почувствовали, что со спокойной совестью могут теперь бросить толковать об этом деле.

И если что... то не они виноваты, что отказались от мысли улучшить свое положение, а лавочник. И так как он своим авторитетным и решительным словом как бы снимал с них какую-то тяжелую повинность и необходимость делать неприятное усилие, то каждый чувствовал к нему благодарное расположение, и всем хотелось сказать что-нибудь ему в похвалу, чтобы тем самым выразить поощрение и этой похвалой его уму еще больше самим перед собой снять ответственность с себя за перемену курса.

- Раз Иван Силантьич говорит, значит, правильно, - говорили одни.

- Зря языком трепать никогда не будет, - говорили другие.

И все вздохнули с облегчением.

XXXIX

Поэтому, когда пришел Иван Купала, мужички, собравшись вечером, уже совсем не загова-ривали о бугре, а балакали об Ивановом дне, о счастье, какое добывали в этот день в старину.

- А теперь вот забывать стали угодников-то, вот и нет ничего, земля тощая стала, на скотину каждое лето мор нападает.

- Как же можно! Прежде, как помнили их да уважали, каждый святой за чем-нибудь глядел, - сказала старушка Аксинья, - кто скотину от болезни да от коросты берег, кто за хлебом смотрел.

- А за курами тоже смотрели?.. - спросил Андрюшка.

- И за курами, батюшка, смотрели, - ответила Аксинья. - Угодники божии никаким делом не гнушались, когда к ним с верой прибегали, а не зубоскалили по-теперешнему.

- Насчет других святых не знаю и врать не хочу, - сказал Софрон, - а Иван Купала, батюшка, большие чудеса оказывал. Старики говорили: как пойдет, бывало, знающий человек в эту ночь, и ежели хорошо потрафит, - целую жизнь потом не работает. Вот какое счастье получали!

Все прислушались.

- Что ж, пироги, что ли, сами в рот скачут? - сказал Андрюшка, никогда не пропускав-ший без возражения обсуждения вопросов, касавшихся религии.

- Этого уж я там не знаю, а сам видал таких, что после этого во всю жизнь пальцем о палец не ударили.

- Да, это хорошо.

- Цветы, что ль, такие находили? - спросил Фома Коротенький нерешительно.

- Цветы... - ответил неопределенно и неохотно Софрон.

- Нет, уж это кому судьба, - отозвался кровельщик, - а то бы все давно нарвали.

- Значит, не потрафляют.

- А по два цветка не находят? - спросил кузнец.

- Зачем тебе два?

- Чтоб больше досталось.

- Тут и одного на весь век хватит.

- Может, раз десять мимо своего счастья проходил, - сказал кто-то. Какие цветки-то?

- Кто их знает? Говорили, вроде как огненные.

- В покос целыми возами косим их, цветы-то, а все жрать нечего.

- Эх, мать честная...

Все задумались.

Вечерело. Небо вверху было спокойно-голубое, а к закату золотилось и пронизывалось расходящимися солнечными лучами из-за огненно-золотых краев облака, неподвижно стоявшего на западе, над далекими полосами лесов, с которых уже поднимался вечерний туман.

- Всегда счастье в эту ночь находили, - сказал опять Софрон, - хоть разрыв-траву эту взять.

- Тоже на Ивана Купала? - спросил Фома.

- Тоже на него.

- А это на манер чего будет? - спросил Николка-сапожник.

По всем лицам проскользнула нерешительная усмешка. Софрон, не взглянув на спрашивав-шего, усмехнулся на наивность вопроса.

- Разрыв-трава-то?.. С ней никакой замок для тебя ничего не значит; приложи его со словом, - всякое железо в куски разлетится. Вот она какая разрыв-трава-то эта.

Лица всех опять стали серьезны.

- Черт ее знает, везде чудеса, где нас нет.

- Тебе бы эту траву-то, Антон, - сказал Сенька кузнецу, - как раз бы подошла, у всех монополок двери бы настежь.

- И значит, воровать прямо смело ходи?

- Смело... известно, смело.

- Да... это получше угодников будет. Там лбом стучи, да еще неизвестно, посмотрят они за скотиной или хлебом либо нет, а тут цапнул сколько надо вот тебе и счастье.

- Трава, говорят, такая была, - сказал тихонько Афоня Сидору, воровать без опаски можно было.

- Сколько ж, скажи на милость, на свете чудес всяких, - сказал Федор, покачав головой, - беда. И все мимо идет, хоть бы краешком зацепило.

Теперь, когда отказались от борьбы за землю и перед глазами у всех в настоящем были только тощие поля, почерневшие избы с худыми крышами да непочиненные мостики и колодцы, - приятно было сидеть и говорить о том, какие чудеса бывали прежде. А может быть, какие-нибудь есть и до сих пор.

- Это и я с каким-нибудь угодником в пай вошел бы, - сказал Андрюшка, сняв рваный картуз и почесав голову, - он бы траву эту доставал, а я бы воровал. Угоднику много ли нужно: свечку потолще поставил, с него и буде...

- Тьфу!.. Как только господь терпит? - сказали старушки с негодованием. Молодые засмеялись.

- Будет оскаляться-то, тут об деле говорят, - крикнул Иван Никитич, который слушал очень внимательно.

- А деревянные запоры тоже разбивает или железо только? - спросил он у Софрона.

- Железо... - ответил неохотно Софрон.

- Только бы железные разбивала, а деревянные-то мы и сами разобьем, сказали дружно все.

Солнце садилось. Трава на выгоне около церкви засырела, и по ней, отфыркиваясь, ходили спутанные лошади. Вечер тихо спускался над деревней, и на противоположной от заката стороне неба уже мерцала бледная, еще не осмотревшаяся звезда.

- Нет, видно, сколько лбом об землю ни бухайся да травы ни ищи, ни черта от этого толку не будет, - сказал, поднимаясь, Захар Кривой. Дождемся того, что хуже побирушек будем. А вот повыпотрошить бы хорошенько кого следовало, - это дело верней бы было.

- Правильно... И свечек ставить не нужно.

XL

Баронесса Нина Черкасская была в тревоге. Валентин, уезжая к Владимиру для продажи земли, сказал, что вернется к вечеру, так как профессору нужны были лошади. Но прошло уже пять суток, а ни его, ни лошадей не было.

В фантастической голове баронессы рождались самые страшные предположения и догадки. Андрей Аполлонович тоже был встревожен долгим и странным отсутствием их общего друга. Сам точный и аккуратный, он, собравшись вечером в день отъезда Валентина ехать в город, надел дорожное пальто и шляпу и даже вышел на подъезд в перчатках и с палкой, чтобы ехать, как только в назначенный час Валентин подкатит к крыльцу.

Но Валентин не подкатывал. И профессор тщетно напрягал зрение, защитив рукой глаза и вглядываясь с подъезда против заходившего солнца в даль дороги.

И когда оказалось, что профессору не на чем выехать, что тройка была только одна, это подействовало на баронессу как неожиданность, приведшая ее в состояние ужаса.

Как всегда, во всех тревожных случаях жизни, она поехала в маленьком шарабане к Тутол-миным.

То обстоятельство, что Павел Иванович был юрист, внушало ей безотчетную уверенность в его неограниченных возможностях разрешать всякие трудные обстоятельства.

- Знаете, чем все кончилось? - спросила Нина, входя в дом. - Кончилось тем, что он пропал. Она безнадежно развела руками.

- Вы скажете, что ожидали этого? От этого не может быть легче. Я сама ожидала этого. Но он пропал с тройкой лошадей, и, благодаря этому, профессору не на чем выехать.

- Да кто пропал? - спросила Ольга Петровна.

- Как кто? - спросила в свою очередь удивленно баронесса Нина. - Он, Валентин. Он уехал уже пять дней тому назад продавать эту ужасную землю. Вы знаете его страсть - прода-вать земли. И он не может никогда удержаться от этих фантазий.

- Все-таки что же тут страшного? Поехал и заехал куда-нибудь. Разве ты не знаешь Валентина?

- Да, я знаю Валентина: он поехал и заехал. Но куда он заехал? - вот в чем вопрос. И потом я не могу сладить с собой. Меня столько раз обманывали, что в голову приходят самые нелепые вещи. Они сами виноваты, что мне приходят в голову такие вещи.

- Какие же именно вещи? - спросил Павел Иванович, несколько закинув голову назад и глядя на баронессу сквозь пенсне.

- Меня мужчины очень обманывали. От меня уезжали с деньгами, с моими бриллиантами, даже кто-то уехал, кажется, со столовым серебром. Но никто еще не уезжал с тройкой лошадей и с кучером. Куда он кучера денет? - спросила баронесса, в возбуждении и тревоге глядя на Павла Ивановича. - И что мне теперь вообще нужно делать?

Павел Иванович несколько растерянно пожал плечами.

- Если сесть и поехать разыскивать его... - сказал он наконец.

- Да, я сейчас же сяду и поеду его разыскивать, - ответила, как эхо, баронесса. - Но на что я сяду? И потом вы знаете профессора. Он такой ребенок, его ни на минуту оставить нельзя одного. Он останется голодным, будет несколько дней ходить в одном и том же белье... потому что для него ничего не существует, кроме высшего. Как я проклинаю иногда это его высшее! Оно доведет его до гибели. А этот несчастный продавец земель, Митенька Воейков, тоже про-пал, или он дома? - И, не дожидаясь ответа, прибавила: Если он тоже пропал, то это лучше, то есть я хочу сказать, что Валентин еще, может быть, найдется. С тех пор, как пришла ему в голову эта несчастная идея об Урале, наша семейная жизнь постоянно висит над пропастью. Андрей Аполлонович сейчас даже не может работать - так он обеспокоен. Я сама не могла бы работать на его месте.

- Если ты сейчас так беспокоишься, то что же ты будешь делать, когда он действительно уедет на Урал?

- Я сама не знаю, что я буду делать, когда он уедет на Урал, - отвечала баронесса, не замечая насмешливого тона и улыбки, как она никогда и нигде их не замечала.

- Я только молю бога, чтобы он исчез как-нибудь неожиданно. Может быть, это будет не так тяжело. Но без тройки, - прибавила она, помолчав, - потому что не могу же я на всех наготовиться троек. Да. Вот! Самое главное. Совсем забыла. Я с тем, собственно, и приехала. Мне пришла в голову страшная мысль. Я до сих пор никогда не останавливалась на вопросе о нашем материальном положении. Это, конечно, естественно, потому что я женщина. Я поняла только тогда, что оно стало хуже, когда Валентин пропал с этой злополучной тройкой и профес-сору оказалось не на чем выехать в город. Откуда прежде брались тройки, я не знаю. Знаю только, что их всегда было много. Но с каких пор они стали уменьшаться и дошли до одной, я совершенно не помню. Может быть, это в конце концов приведет бог знает к чему. Я даже боюсь думать об этом.

- Да, вам действительно нужно подумать, - сказала Ольга Петровна.

- Исчезновение Валентина и меня навело на мысль об этом, - сказала баронесса - У тебя есть Павел Иванович, который думает за тебя. Но профессор никогда не мог догадаться меня заменить. Здесь нужен мужчина и мужчина, а я, женщина, должна смотреть за всем и за ними обоими. Павел Иванович, если для распутывания наших дел потребуются какие-нибудь законы (я не знаю, какие законы могут потребоваться), я тогда обращусь к вам. Профессор знает только свои научные законы, которые совершенно здесь не годятся. И я вообще не знаю, на что они годятся.

Когда баронесса Нина вернулась домой, она вошла, не снимая шляпки и перчаток, в светел-ку профессора. Напугав его своим взволнованным и в то же время торжественно замкнутым видом, она прямо приступила к делу.

Сев на стул против растерянно поглядывавшего на нее профессора, она сказала:

- Андрей Аполлонович, вы - мужчина. Не отрицайте и не возражайте мне, пока я не выскажу всего. Наша семейная жизнь висит над пропастью. Валентин пропал бесследно. Тройка пропала бесследно. И вам не на чем ехать в город или я не знаю куда. Но, словом, вам не на чем ехать. Вы поняли смысл этого?

- Ma chere... - сказал испуганно Андрей Аполлонович, ничего не поняв. Он, моргая и придерживая рукой мочку очков, смотрел на жену.

- Если вы не бросите сейчас же своих законов... я говорю про научные ваши законы, применения которых я до сих пор не вижу... Не вижу, не вижу! сказала она решительно, поднимая руку ладонью к профессору в знак того, что все его оправдания бесполезны. - С рабочими могут разговаривать только мужчины. Я слышала, как с ними говорил управляющий, и не поняла ни одного слова. Я не знаю ни одного рабочего слова. И, очевидно, они таковы, что не всякая женщина может их знать. Вы должны заняться этим. Вы должны призвать управляю-щего и спросить у него, куда делись тройки. Раз... - сказала баронесса, прикоснувшись пальцем к краю стола. - Вы должны просмотреть у него книги, такие толстые, со шнурами. Два... Я никогда не знала, причем тут эти шнуры. Но все равно. Вы должны принять все меры, иначе я не знаю, чем это кончится. Валентина я не прошу об этом, потому что это ужасный человек. И он когда-нибудь разрушит все наше счастье. Конечно, вам мое счастье не дорого, - сказала она, к ужасу профессора, обиженным, почти ледяным тоном, поэтому одна я принуждена заботить-ся о нашем счастье и о вас обоих. Не делайте испуганных глаз. Я вас поняла давно. Вам дороже ваши законы. Я сказала все. Вы меня поняли? Да?

XLI

Профессор Андрей Аполлонович оказался в затруднительном и неловком положении: ему в первый раз за всю жизнь пришлось практически столкнуться с вопросом получения средств и доходов с имения жены, которыми они, в сущности, и жили, если не считать его жалованья.

Затруднения были нескольких родов. Во-первых, он ничего не понимал в технике извлече-ния доходов от хозяйства. Во-вторых, стеснялся и не умел допрашивать управляющего, потому что против воли чувствовал перед ним свою вину.

Чувствовал же вину он потому, что с молоком матери всосал идею о несправедливости всякой собственности, как насилия и эксплуатации одних людей другими. И с точки зрения абсолютной правды (а таковая только и имеет право на существование) то право, которым он пользовался в жизни, было несправедливое. Со временем, когда глаза низших классов раскроют-ся и увидят эту несправедливость, это право изменится.

Поэтому он мог смотреть на свое право не как на какую-то неизменную святыню, за кото-рую он должен бороться, а все, что он был в силах сделать, - это рассматривать его как перехо-дную ступень правосознания данного общества, даже менее того - данного класса.

Личное его сознание переросло это право, и он даже стыдился, когда в жизни приходилось опираться на него. Пользоваться же этим правом активно, т. е. самому выступать для насилия над другими классами с целью их эксплуатации, ему никогда не приходилось. Все, в чем он был виноват (по отношению к высшему пониманию права), - это в том, что он пользовался этим несправедливым правом пассивно. Условия его интеллигентного труда избавляли его от необхо-димости активно защищать свои интересы и самому непосредственно быть угнетателем. Полу-чая свое профессорское содержание от правительства, он был избавлен от этой неприятной необходимости, что значительно смягчало противоречие между сознанием и практикой жизни. Благодаря этому не оставалось никакого неприятного осадка и даже была возможность спокой-ного критического отношения к тому, что для других было их святыней, незыблемым, крепким фундаментом для убеждения в законности действующих форм жизни и своего существования.

Результатом этого было то, что его абсолютная правовая святыня была где-то далеко в будущем, может быть, лет на пятьсот (а при дурном обороте дела и вовсе на тысячу). В настоя-щем же у него никакой правовой юридической святыни не было. Было нечто относительное, в силу эволюции являющееся не твердым камнем, а чем-то в высшей степени зыбким. На этом шатком основании нельзя было твердо укрепиться и определенно сказать: "Вот в чем мое право, я умру за него".

Умирать за то, что уже заведомо подлежит в будущем перерождению, было бы по меньшей мере исторической недальновидностью и во всяком случае не давало необходимого импульса.

И вот, когда Андрею Аполлоновичу впервые пришлось активно выступить и применить к жизни самому непосредственно это относительное и потому несправедливое право, он сразу ощутил невыносимое неудобство.

Сначала под влиянием слов баронессы Нины он решил было призвать управляющего, холо-дно и решительно потребовать у него отчета, просмотреть книги со шнурами и показать ему, что интересы баронессы и его самого охраняются твердой рукой. Но в этот самый момент ему и пришла мысль, что он идет против своего высшего сознания. И тут мгновенно все раздвоилось.

Он сразу почувствовал свою вину перед абсолютным правом, идеал которого он до сих пор носил в душе как лучший человек, как мозг и совесть своего народа. Почувствовал вину и перед самим собой, так как ему приходилось отстаивать то, во что он сам не верил.

То, что он проверял управляющего, показывало, что он как бы уличает его в обмане, старается поймать. А это было нравственно тяжело и непривычно.

Наконец то, что он хотел от управляющего большей доходности, было равносильно тому, что он активно выступает как эксплуататор. Заявить же баронессе, что это противно его убежде-ниям, ему даже не пришло в голову. Настолько он боялся ее.

Все же привело к тому, что он почувствовал себя смущенным и виноватым в первую же минуту, как только управляющий, большой и уныло молчаливый мужчина в парусиновом пиджаке и сапогах, вошел в комнату и, зацепив свою мягкую, матерчатую фуражку на гвоздь у двери светелки, спросил, что барину угодно.

Барин растерялся и очень вежливо, почти виноватым тоном попросил управляющего сесть.

Тот молча сел сбоку стола, положив ногу на ногу, причем его длинные, в смазных сапогах, ноги заняли все пространство между столом и стеной, отгородив профессора в его уголке от остального мира.

Он хотел было во время объяснения ходить по комнате, чтобы меньше встречаться глазами с управляющим, по отношению к которому он оказался в роли судьи и контролера. Но выйти ему мешали ноги управляющего. Сказать ему, чтобы он убрал свои ноги, у Андрея Аполлонови-ча не хватало духа, так как тот сейчас же встал бы, поспешно и испуганно отодвинул бы свой стул, т. е. лишний раз показал, что он - низший по отношению к Андрею Аполлоновичу, призванному его ловить и угнетать.

Поэтому он принужден был сидеть запертым в своем уголке и испытывать некоторое неудобство и томление от сознания невозможности выбраться оттуда и от неизбежной необхо-димости встречаться с управляющим взглядами.

Ему казалось, что управляющий смотрит на него как на эксплуататора, имеющего в виду только свою выгоду и готового выжать все соки из другого человека. И потому Андрей Аполло-нович невольно заговорил мягким, вежливым и даже немного виноватым тоном.

Но эта мягкость и погубила все дело и привела к таким результатам, которых менее всего ожидал сам Андрей Аполлонович.

- Вы ведь уже давно изволите служить у Нины Алексеевны? - спросил Андрей Аполло-нович, внимательно рассматривая карандашик, который он вертел в руках.

- Поступил за год до приезда вашего превосходительства, - сказал управляющий, слегка кашлянув и осторожно прикрыв рот рукой.

- И как вы заметили? Что, урожайность земли и... и вообще все прочее было такое же, как теперь, или ухудшилось за последние годы?

Управляющий, покраснев грубым румянцем, некоторое время медлил с ответом.

Очевидно, вопрос этот показался ему предательской ловушкой; в самом деле: если он отве-тит, что имение в смысле доходности не ухудшилось с его поступлением, то является вопрос, куда девалось все, чего прежде было много, и, между прочим, пресловутые тройки?

Если же он скажет, что ухудшилось положение, то профессор может ему заметить, что управляющего не за тем приглашают, чтобы он ухудшал положение.

Управляющий молчал.

Андрей Аполлонович и сам вдруг понял неожиданную каверзность своего вопроса. Понял и смутился в такой же степени, как и управляющий.

Он задал этот вопрос из деликатности, из желания сгладить неприятное объяснение, а выш-ло так, что управляющий по этому вопросу может принять его за ловкого сыщика и следователя.

- Вы, ради бога, пожалуйста, не думайте, что я имею что-нибудь в виду, тройки там или книги со шнурами, - с испуганной поспешностью заговорил Андрей Аполлонович. - Я ровно ничего не имел в виду. Мне хотелось откровенно поговорить с вами... мне просто было прият-но... вы знаете, как я чужд всяких этих градаций общественных... - Андрей Аполлонович отк-лонился от стола и, с виноватой улыбкой поправив за мочку очки, посмотрел на управляющего.

Тот сидел все так же неуклюже своим огромным костистым прямым корпусом и длинными ногами, был красен и молчал.

Ясно было, что он принял профессора и за ловкого сыщика, и за жадного собственника, и за все что угодно. И мысль об этом угнетала профессора и наталкивала его на такие вопросы, кото-рые, как нарочно, попадали в самое больное место. Он чувствовал, что ему необходимо встать и пройтись по комнате, но на дороге были ноги управляющего, и он ждал, что тот сам переменит положение и даст ему возможность пройти из своего закоулка, в котором он был заперт и от этого терял свободу и ясность мысли.

- Ну, вы расскажите мне что-нибудь... ну, вообще о ваших методах ведения хозяйства, о ваших способах увеличения доходности и вообще... говорил профессор, мягко прикасаясь на каждой фразе к книге со шнурами, которая лежала точно улика против управляющего на столе.

- Стараемся по возможности, а ежели в чем сомневаетесь, ваше превосходительство, то ваша воля.

- Боже избави! - сказал испуганно профессор, даже отшатнувшись в своем кресле от управляющего и как бы защищаясь от него выставленными вперед руками. - Я позвал вас просто для беседы... я, собственно, отношусь совершенно безразлично к тому, дает имение доход или ничего не дает. Вы знаете меня: для меня материальные ценности не имеют ни ма-лейшего значения. И я скажу даже больше: если для вас, например, по внутренним убеждениям тяжело повышать доходность путем, скажем, угнетения рабочих и крестьян, то я, с своей сторо-ны, всегда готов вас освободить от этой необходимости... В конце концов истинно человеческое отношение, конечно, дороже всяких материальных выгод.

Эту фразу управляющий понял совершенно неожиданным образом.

- Если вы имеете подозрение в моей неспособности, ваше превосходительство, то прошу - увольте меня, а только я старался по силе возможности и, так сказать, соблюдал все до само-малейшей точности, - сказал управляющий, достав грязный комочек носового платка и утерев им красный вспотевший лоб.

Эта фраза была так неожиданна для Андрея Аполлоновича, что он даже не знал, что ска-зать. Он покраснел шеей, зажевал губами и дрожащими от конфуза руками стал нервно перекла-дывать вещи на письменном столе. У него было такое состояние, как будто он, сам того не ожидая, попался во всем: уличен в притворстве, сыщических кознях, в самых скверных приемах эксплуататора. И теперь ему нельзя будет глаз поднять на управляющего, а не то что проверять какие-то книги.

- Откуда?.. Откуда же вы заключаете?.. У меня даже мысли не было вас оскорбить или заподозрить... Ведь я же ни одним словом вам не сказал... говорил Андрей Аполлонович, тоже достав из кармана платок, и, держа его в руке, жестикулировал вместе с ним.

- Я хорошо понимаю, что ваше превосходительство по деликатности не говорите прямо, но из вопросов ваших я должен понимать или нет?.. - сказал управляющий, уже прямо взгляды-вая на профессора, как будто вдруг сила переместилась и он из подсудимого превратился в обвинителя.

- ...Я позвал вас просто побеседовать... Боже мой, я не знаю, как это получилось... я прошу вас верить мне... - говорил Андрей Аполлонович, беря управляющего за обе руки и сознавая в то же время, что, говоря так, он еще больше топит себя, так как явная ложь была уже в том, что он позвал управляющего будто бы только для беседы.

И почувствовал, что положение безвыходно и что мучительность и почти физическая тяжесть этого положения усиливается еще тем, что он не может выйти, благодаря ногам управ-ляющего, из своего тесного угла.

- Вот что!.. - сказал вдруг профессор с торжественным и просиявшим лицом, посмотрев некоторое время на управляющего.

Тот, взглянув на него, ждал.

- Чтобы доказать вам, добрейший Флегонт Семенович, мое искреннее к вам доверие (я даже стыжусь выговорить это слово, как будто может быть речь о недоверии), - сказал Андрей Аполлонович, вставая и протягивая руки к управляющему, как бы желая обнять его за плечи, - чтобы доказать вам, я прошу вас взять все эти книги: я не дотронусь ни до одной из них. Вот извольте... - И он подвинул по столу к управляющему книги.

Управляющий, еще больше покраснев, встал и открыл профессору выход из закоулка. Профессор сейчас же воспользовался этим и вышел на свободу. Он стоял и торжественно, просветленным взглядом смотрел на управляющего.

Тот, угнув голову, медленно собирал свои книги, как собирает бедняк отклоненные ростов-щиком вещи для заклада, и, подняв наконец глаза, сказал:

- Прикажете идти, ваше превосходительство?

Он сказал это официально покорно, не с той свободой во взгляде, с какой смотрит преступ-ник, в вине которого убеждены, и он уже считает бесполезным надеяться улучшить свое положе-ние лишними унижениями.

- Пожалуйста, пожалуйста, - поспешно сказал профессор. - И еще раз, ради бога, я прошу вас бросить всякие мысли... всякие мысли...

Управляющий, молча поклонившись и прихватив левой рукой тяжелые книги, правой снял с гвоздя свой картуз и ушел, неловко пролезши своим огромным телом в низкую дверь.

Профессор почувствовал, что управляющий остался при своем убеждении и будет считать его ловким и хитрым собственником, лукавым сыщиком, эксплуататором и что ему, Андрею Аполлоновичу, нельзя теперь будет спокойно выйти и встречаться взглядом с этим человеком... И придется прятаться и бегать от него.

Когда баронесса Нина, ждавшая окончания беседы, вошла в светелку, она нашла Андрея Аполлоновича в таком угнетенном состоянии, что даже испугалась.

- Андрэ, ради бога, что с вами?

Андрей Аполлонович с расстроенным лицом, некоторое время не отвечая, ходил взад и вперед по комнате, потом сказал голосом, близким к слезам:

- Я не могу!., не могу теперь встречаться с этим человеком. Ради бога, прошу как-нибудь избавьте меня от него. И пока он будет здесь, я не выйду из этой комнаты.

- Все обнаружилось?.. Этого и надо было ожидать.

Баронесса Нина, некоторое время испуганно глядевшая на профессора, вдруг, с успокоен-ным и обрадованным лицом, сказала почти торжественно:

- Андрэ!.. Я знала, что вы все-таки мужчина. Завтра же его не будет здесь.

XLII

Валентин с приятелями гостил уже пятые сутки у Сомовых в Отраде. По-видимому, ему понравилась усадьба и хозяева этой усадьбы. Он как будто даже и не собирался уезжать. А о продаже имения он ни разу даже и не заикнулся.

Кучера Митрофан и Ларька, казалось, тоже были довольны времяпровождением здесь. И когда кончали убирать лошадей, то сидели около конюшни и покуривали трубочки.

Казалось, их нисколько не тяготило то, что они находятся в бездействии и неопределенном положении.

Хотя Митрофан и тут не оставался без дела. Он, подойдя к какой-нибудь жнейке, долго ее осматривал, потрагивал в разных местах руками, как бы обдумывая и соображая, хотя у него дома стояла на дворе точно такая же машина и на нее он давно уже перестал обращать внимание - настолько, что даже наваливал на нее всякой дряни, вроде рваных хомутов.

Если же он заговаривал с каким-нибудь сомовским рабочим, подошедшим во время этого осматривания, то рассказывал ему, что у них тоже есть такая машина, только будет получше и побольше, вроде как двойная. При этом он еще раз обходил машину, потрагивал ее руками, даже заглядывал под низ и, взяв за дышло, пятил ее несколько назад.

Ларька, в противоположность хозяйственным наклонностям Митрофана, интересовался больше поденными девками и молодками, которые вечером приходили с поля в усадьбу в своих красных сарафанах, с граблями и песнями, за расчетом. И в то время, как хозяйка усадьбы, вый-дя на крыльцо в очках и с расчетной книгой, записывала, сидя на ступеньках крыльца, Ларька, раздобыв звонкую тростниковую жалейку с загнутым рожком из бересты, садился у конюшни под старой ракитой на бревне и начинал играть, перебирая задумчиво дырочки пальцами.

Было то время, когда с поля гонят коров и по деревне слышно хлопанье кнута, в кухне трещит огонь для ужина и бабы гремят ведрами у колодца.

Хозяйка, устало сняв очки и закрыв расчетную книгу, ушла в дом.

На большом господском дворе лежали протянувшиеся далеко по сырой траве догорающие лучи солнца. Вверху над ракитами мирно синели вечерние небеса, а из застывающего сада тянуло вечерней сыростью.

Ларька вдруг неожиданно менял меланхолический задумчивый тон на задорно веселый, поигрывал плечами, подмигивал глазами, и скоро уж слышался присвист и дробь тяжелых деревенских каблуков по притоптанной земле.

Наконец, уже на пятый день, Валентин сказал, что, пожалуй, пора и трогаться. И когда Софья Александровна, уже привыкшая как-то к нему, просила еще остаться, Валентин выслушал ее с обычной своей корректностью и сказал, что он ничего не имел бы против, если бы не спешное дело, по которому они едут.

Софья Александровна хотела было ему напомнить, что у него, насколько она помнит, было также спешное дело и к ней, но не решилась.

К подъезду были поданы тройки. Хозяева проводили гостей, выйдя на крыльцо. Экипажи тронулись от гостеприимного дома, и дамы помахали платочками.

Но, когда гости спустились к плотине, навстречу им, чуть не столкнувшись на повороте, вынырнула пара небольших лошадок, запряженных в дребезжавшую таратайку, в которой сидел и правил небольшой человек с висячими усами и бритым подбородком, одетый в венгерку, а рядом с ним другой, в черной шляпе.

Все узнали в них Александра Павловича и Авенира.

- Откуда вы? От Владимира, что ли? - крикнул удивленно Александр Павлович.

- Нет, от Сомовых к Владимиру, - донеслось в ответ.

- Поворачивайте назад. На охоту всех собираю. Переночуем, а завтра ко мне на хутор.

Валентин оглянулся на Митеньку.

- Нечего раздумывать, поворачивайте, - крикнул и Авенир.

- Придется повернуть, - сказал Валентин, - большинство голосов. А Владимир может и подождать.

Сверх ожидания, Митенька Воейков не высказался почему-то против этого предложения. И к подъезду отрадневского дома подкатили уже три экипажа с семью седоками и восемью лоша-дьми.

Хозяева, выбежавшие на подъезд, еще не зная, кто это подъехал, с веселым недоумением приветствовали вернувшихся. А Валентин объяснил, что некоторые чрезвычайные соображения заставили их переменить план.

XLIII

Несмотря на то, что приятели, точно шайка бандитов, ввалились в усадьбу, никто - ни они сами, ни хозяева - не испытывал от этого никакого неудобства, не говоря уже о том, что у хозяев этого дома никогда не могло даже возникнуть мысли о том, с какой стати они должны кормить целую ораву случайных гостей. Наоборот, когда долго никто не заезжал, то на первого же подъехавшего гостя Софья Александровна набрасывалась с упреками, что их все забыли и бросили.

Приезду Александра Павловича все были искренне рады. Простой, уютно веселый с моло-дежью, почтительно внимательный со старшими, он был для всех приятен.

В большом обществе он бывал тих, молчалив и скромно незаметен. Прятался по уголкам, насасывая как бы украдкой свою трубочку, которую всегда, не вытряхивая, совал в карман поддевки и, подмаргивая, почтительно слушал, когда кто-нибудь подходил к нему и говорил с ним.

Ужинали на большой террасе и долго говорили. Александр Павлович убеждал всех ехать к нему на хутор на охоту.

- Такая будет охота!.. - говорил он, оживленно оглядываясь, - прямо царская! Даю голову на отсечение.

- Сыро сегодня здесь, идите посидеть в зал, - сказала Софья Александровна.

И все, расстраивая стулья, стали выходить из-за стола и перешли в зал, куда перенесли и лампы.

На рояле зажгли свечи.

- Уберите лампы, без них лучше, - заговорила молодежь.

И когда лампы унесли, в большом зале стало уютно. Свечи освещали только дальнюю часть зала, около рояля, а по стенам и в углах за цветами, где стояли диваны, был полумрак, и на потолке лежали огромные тени цветов. Было похоже на осенний вечер, когда рано смеркается и молодежи негде больше собраться, как в зале. Кто-нибудь один сидит за роялем, а остальные, притихнув, расселись по уголкам и говорят вполголоса, глядя на тени цветов и на стеклянные подвески люстры, в которых дрожит радужный отблеск.

Елену упросили играть, и она, сидя спиной ко всем, с черепаховыми гребенками в густых волосах, меланхолически перебирала клавиши. Все как-то невольно присмирели.

Митенька стоял сзади того дивана, на котором сидела Кэт, мечтательно закинув к спинке дивана голову и раскидав по плечам свои толстые косы.

От всего этого - от тихой меланхолической музыки, от полной свободы и от близости этой девушки было так хорошо, что хотелось, чтобы этот вечер никогда не кончался.

Все долго сидели в этой большой комнате, где по-прежнему горели только две свечи на рояле. Потом стали расходиться. В полумраке дверей коридора Митенька увидел блеснувшие на него глаза. У притолоки, прислонившись спиной, как бы пропуская других, стояла Кэт, переби-рая рукой перекинутые на грудь толстые девичьи косы. Она, дождавшись его взгляда, незаметно улыбнулась и убежала вниз.

Митенька понял значение этого взгляда и пошел не в свою комнату, а на террасу. И, сев в темноте на перила у входа в сад, стал ждать, когда в доме погаснут огни и все затихнет...

XLIV

Связь с этой девушкой привела Митеньку Воейкова к совершенно неожиданному для него открытию в области любви и отношений к женщинам. Как будто он нашел наконец такую жен-щину, которая оказалась как раз подходящей для него.

Она не требовала от мужчины для обладания ею ни глубокой возвышенной любви, ни силь-ной страсти, ни темперамента.

Ему и ей было приятно сознание, что знакомы они всего пять дней и из этих пяти дней че-тыре уже так близки друг с другом, как только могут быть близки молодые мужчина и женщина.

Приятно было то, что у них совершенно нет друг перед другом предрассудка стыда и ника-ких так называемых устоев - религиозных и нравственных, благодаря чему они могут допус-тить совершенно свободно такие отношения между собой, каких нет ни у кого. Спокойно и есте-ственно, как бы по-товарищески, могут говорить о таких вещах, о которых другие стесняются говорить даже в самые интимные моменты.

Приятно было то, что у них по отношению друг к другу не могло быть никакой ревности, которая всегда является результатом сильной любви или страсти. И если бы Кэт в его отсутствие отдалась другому, Митенька решительно ничего не потерял бы от этого, так как при следующем его приезде она отдалась бы опять ему, как своему самому близкому товарищу, который пони-мает все так же, как и она. А она, совершенно не стесняясь, откровенно до последней подробнос-ти рассказала бы ему, как у нее все это было. И дала бы ему лишний раз удовольствие почувст-вовать, насколько у него свободен и необычен взгляд на это и насколько он не похож на всех рядовых, обыкновенных мужчин, раз он спокойно выслушивает ее и не чувствует при этом ни малейшей ревности.

Здесь не было никакой ответственности перед ней. Не было боязни, что эта девушка привя-жется к нему всем своим сердцем и потребует и от него большого чувства, потому что это была не любовь двух юных существ, по неисповедимым тайнам природы встретившихся и узнавших друг в друге родственную душу, так как Кэт до него встречала уже много душ и гордилась тем, что у нее никакой любви нет.

И самое дорогое было то, что не было любви. С ней он не испытывал того, что с Ольгой Петровной и даже с Татьяной: боязни показаться нестрастным мужчиной. Здесь было в этом от-ношении совершенно спокойно при тех откровенных товарищеских отношениях в этой области.

Эта девушка не было тою единственною, о которой он думал в мечтах и с которой бы ему, наверное, трудно было в действительности, как с бременем непосильным. Но зато здесь было спокойно и вполне соответствовало тем данным, какими он обладал в этой области.

И если не было жгучих, ослепительных моментов с забвением всего, зато было ровное, приятное состояние легкого волнения, когда они были вместе.

Дожидаться ночи, когда огни в окнах дома гаснут один за другим, потом сидеть украдкой на террасе и, глядя на ее завешенное окно, прислушиваться, все ли легли спать, волноваться, что долго не ложатся... А потом украдкой проходить по дорожке мимо ее окна и осторожно стукнуть в раму в знак того, что он здесь, чтобы она не заснула, и наконец пробираться по темному кори-дору погруженного в сон дома, останавливаться и замирать при каждом шуме - все это давало только одно волнующее и приятное ощущение без всего мучительного и неловкого, что он испытывал почти всякий раз пред лицом настоящей женской любви и страсти.

XLV

На следующее утро, в охотничий праздник Петрова дня, все должны были отправиться на хутор к Александру Павловичу на охоту за утками. Хотя знали, что на следующий день назначе-но заседание Общества, на котором Александр Павлович, как секретарь, должен был присутст-вовать, и ему будет тяжело это после охоты, но жаль было пропускать традиционный охотничий праздник.

Александр Павлович торопил выехать пораньше, чтобы до обеда, если день будет не очень жаркий, успеть поохотиться.

Только что расселись по экипажам, стоявшим вереницей перед подъездом, как зазвенел колокольчик и подъехал Федюков на паре буланых. Он ехал мимо усадьбы из гостей, но, увидев, что в сомовской усадьбе собрался народ и все куда-то едут, он сейчас же завернул во двор.

- Куда так много народу едет? - спросил он, торопливо высунувшись из коляски из-за спины кучера и обращаясь к Валентину, стоявшему на подъезде в белом пыльнике.

- На охоту. Уток стрелять.

- Можно с вами?

- Что же, едем!

- Да! Ну, что сказали Сомовы насчет имения? - спросил Митенька.

- Насчет твоего? Ничего не сказали. Сами они не предложили, а навязывать мне показа-лось неудобно, - ответил Валентин.

- Как же тогда быть? Когда же мы уедем?

- Уедем, - сказал Валентин. - Ведь мы все равно к Владимиру едем. Не десять же покупателей тебе нужно.

- Во-первых, мы едем к нему уже пятые сутки. А во-вторых, и сейчас я не вижу, чтобы мы ехали к нему, а совсем в сторону.

- Заедем и в сторону, - сказал Валентин. - Это беда небольшая.

- Ну, что же застряли-то? - крикнули нетерпеливо спереди.

- Совещание маленькое, - сказал Валентин. - Трогай!

Поезд тронулся и поехал по деревне, будоража собак, которые, растерявшись, не знали, на какой экипаж лаять.

Встреченные мужички сворачивали с дороги и, натянув вожжи, останавливались, пропуская мимо себя едущих и, очевидно, соображая, богомолье это какое-нибудь или свадьба.

Приехали на выезде села мимо кузницы, из земляной крыши которой росла крапива и около станка для ковки стояли, опустив головы, привязанные, чего-то дожидавшиеся лошади. Проеха-ли по гладкой дороге среди полей овса, сочной темно-зеленой ржи, спускались несколько раз под горки с засохшей глинистой дорогой. И наконец вдали, среди ровных, густо заросших хлебов, показалась плоская, потонувшая в зелени хлебов, красная крыша хутора Александра Павловича.

XLVI

Как мне милы эти небольшие усадебки и хуторки, разбросанные среди однообразно ровных полей!

Нигде не бывает так хорошо ранней осенью, как здесь, когда в маленьком садике наливают-ся, созревают и осыпаются дождем сливы, груши и яблоки, которые ворохами лежат потом в подвальце на свежей соломе, и от них в сенях стоит приятный, спертый яблочный дух, бываю-щий там, где сложено много только что снятых яблок.

На солнечной стороне, на подоконниках низеньких окошечек, всегда стоят бутыли, в которых настаиваются на зиму всяких сортов добрые настойки.

И когда подойдет поздняя осень с туманами и унылым серым небом, наступает самое хорошее время для охотника. И каждое утро он первым долгом выходит на крыльцо, где уже визжат собаки, посмотреть погоду и осенние поля с падающим желтым листом на опушке. И вот в одно такое утро, мягкое и туманное, выбирается на охоту с рогом через плечо, с патронами вокруг пояса и с заржавевшим кинжалом сбоку.

Влажная от тумана земля мягко уминается под ногой; березы на опушке и дубы на полянах сонно роняют листья.

Озими, покрытые обильной росой, серый безветренный осенний денек, осенняя тишина полей с их перекрещивающимися травянистыми рубежами и межами с ниточками горько душистой полыни - все это влечет охотничье сердце оставить привычное теплое местечко на диване у окна.

Хорошо бывает, надевши венгерку с меховыми выпушками на груди и карманах, сесть у крыльца в такое серое утро на сухую быструю киргизскую лошадку и, спустив со своры собак, колесить по зеленям, по бурому осеннему жнивью, продираться, нагнув голову и защитившись руками, сквозь чащу осиновой порубки, выезжать на длинные просеки или на полянки. Все тихо, пусто и сонно. На кустах еще держатся капли воды. Трава свежо, по-осеннему, зеленеет, и ровное серое осеннее небо неподвижно.

А когда выпадет первый снег и покроет зимним белым нарядом двор, столбы ворот и замер-зшие озими, приятно после удачной охоты по свежей пороше приехать с хорошей компанией сюда на ночлег.

XLVII

Когда приехали на хутор и вошли через низкую дверь с тяжелым железным кольцом в сени, на всех пахнуло теплым запахом печеного хлеба и жареного лука.

Гости вошли в маленькую переднюю, потолкавшись в тесноте, развесили свои картузы и шляпы на деревянной вешалке и, потирая с дороги руки, прошли в маленькое зальце с тремя окошечками, диваном и столом. На тесовой перегородке у двери висели маленькие стенные часы с гирями и цветочками на циферблате, которые не шли, и стрелки их стояли на половине третьего.

- А у тебя тут хорошо, - сказал по своему обыкновению Валентин, оглядываясь в зальце и таким тоном, как будто хозяин говорил, что у него плохо. - Ты бы нас осенью как-нибудь пригласил на охоту.

Несмотря на то, что Валентин заговорил об осени, у Александра Павловича было хорошо и летом: заднее крылечко с деревянной щеколдой-вертушкой вело на маленькую терраску и в садик, где в жаркие летние полдни, среди теней, солнечных пятен и кустов малины, с нагревши-мся душным воздухом, было приятно разложить под деревом ковер и лежать, прислушиваясь к беспокойному гуду пчел.

Так как приехали рано, то решили, что спешить некуда и перед охотой можно будет успеть перекусить того-другого.

- Кстати роса высохнет, а то собаки ничего не найдут.

В отгороженном старым плетнем уголке сада была пчельня и виднелись через низкий плетень толстые колоды ульев с дощатыми крышами и висевшей у шалаша на столбике роевней.

- Медом-то угостишь? - спросил Валентин у проходившего мимо с хлопотливым видом хозяина.

Тот только молча торопливо махнул рукой, показывая этим, что ничего пропущено не будет. И через пять минут в сетке, сделанной из старой шляпы, с ножом в одной руке и с дымив-шейся гнилушкой в другой, он уже возился около улья.

Гости, обмениваясь незначительными фразами, сидели на террасе, принюхивались к прият-ному запаху дыма с пчельни, который говорил о том, что сейчас будут принесены в какой-ни-будь домашней деревянной миске прозрачно-желтые, со срезанным краем, душистые соты меда.

- Это хорошо придумал Александр Павлович: мы сейчас немножко подкрепимся, зато уж тогда можно будет закатиться хоть до самого вечера.

- Конечно, на голодный желудок какая охота! Все будешь думать только о том, что скорей бы домой.

Простой, некрашеный деревянный стол на террасе уже накрывался чистой белой скатертью вышедшей из дома красивой молодой женщиной, босиком, с белыми красивыми полными нога-ми и в повязанном по-деревенски красном платке с торчащими над лбом ушками. Платок был немного отодвинут назад, и из-под него виднелись разделенные прямым рядом черные волосы, которые еще более оттеняли здоровый русский румянец молодого лица и темный блеск глаз. Все ее движения были упруги, точны и ловки.

Гости невольно замолчали при ее появлении и засмотрелись на нее, поняв, что Александр Павлович и с этой стороны хорошо устроился.

- Да, ты совсем хорошо живешь! - сказал с некоторым удивлением Валентин, когда хозяин появился на террасе с полной миской меда и, заметив впечатление, произведенное на гостей его подругой, улыбнулся.

- Ну, садитесь, прошу, - сказал хозяин, стоя позади стульев у стола, потирая руки и пробегая глазами по приборам.

- Не опоздать бы нам.

- Ничего. Успеем десять раз. Лучшая охота начинается с четырех часов. А сейчас только половина третьего.

- Сейчас подкрепимся, а потом на болото, - говорил Александр Павлович.

И когда выпили крепкой зеленоватой настойки, пробежавшей горячей струйкой по всем членам, стали с вилками в руках приглядываться к закускам и выбирать, куда бы ткнуть вилку.

- Наморимся как следует, - продолжал Александр Павлович, наливая по другой, - намокнем, уток настреляем и опять сюда, обсушимся и уж как следует приналяжем. А аппетит такой явится, что беда! Вот чем хороша охота на уток.

- А на дупелей разве плохо? - сказал Авенир. - Выйдешь осенним утречком, когда над полями туман легкий стоит, как пойдешь по мочежинкам, около жнивья, как начнут вылетать, только знаешь - пощелкиваешь. А кругом осенняя природа, желтые листья... Лучше нашей осени нету! Да у нас и все времена года хороши. Правда, Валентин? - Но сейчас же, как будто с некоторой обидой и разочарованием, прибавил: - Ну, тебя-то, специалиста по Уралу, положим, ничем не удивишь.

- Нет, и тут хорошо, хорошо.

- Правда, хорошо? - подхватил, загоревшись, Авенир.

Александр Павлович поглядывал на них, улыбался то одному, то другому и в то же время смотрел, чтобы рюмки гостей не стояли долго пустыми.

- Наморишься, - продолжал Авенир, - и с полной сумкой идешь домой, такой счастли-вый, что ничего тебе больше на свете не надо.

- Тут в самый раз выпить рябиновочки и закусить всякими благодатями, подсказал Александр Павлович, улыбаясь и наполняя рюмки рябиновой настойкой.

- А на зайцев! - сказал Авенир. - В октябре, как листья начнут осыпаться да озими закудрявятся, - сейчас пару борзых, рог за спину, сам на лошадь, - и несешься как черт. Летаешь, летаешь, и только к вечеру домой. А за спиной болтается пара зайцев.

- Тут в самый раз полыновочки... - сказал Александр Павлович, согревает очень хорошо. - И налил всем полыновочки.

- Не опоздать бы на охоту, - сказал кто-то.

- Не уйдет, еще половина третьего, - заметил хозяин, бегло взглянув на стенные часы.

А потом, когда выпили померанцевой, ярлык которой хозяин показал всем, прежде чем налить, тут и пошла подаваться всякая серьезная снедь: и свежие со сметаной русские щи, и пирог к ним с поджарившейся корочкой, пропитанной горячим маслом, которое еще шипело и пузырилось в ноздреватой корке.

- Русский человек велик тем, - сказал Авенир, - что он ест и пьет, как ни один народ в мире, но он никогда не забывает...

- Чего?

- Своей великой миссии. И она давно была бы выполнена с одного маху, если бы...

- Что, "если бы"?

- Если бы иначе сложились обстоятельства, - ответил Авенир, сморщившись от горчицы, которой много хватил. Потом, оправившись, продолжал: - Кто виноват? Мы сами. Этого опять ни один народ, кроме русского, никогда про себя не скажет. Нигде не найдешь такого мужества и честности, чтобы сказали это так, как мы. А мы скажем. Да, мы все виноваты. И ты, Вален-тин, виноват, - говорил Авенир, стараясь чокнуться с Валентином, но какая-то невидимая сила все отводила его руку в сторону, и он попадал мимо Валентиновой рюмки, - Мы только ждем часа, и тогда широкий простор великой земли, погруженной в непробудный сон...

Разговоры, перешедшие из узких пределов охотничьих вопросов на широкий простор вели-кой земли, показывали, что померанцевая оказалась доброй настойкой. А когда на стол подали жареного поросенка с гречневой кашей, а за ним утку с картофелем, плававшую на огромной сковороде в собственном жиру, тут настроение поднялось еще больше.

- За благополучное окончание ваших дел, - сказал Александр Павлович, обращаясь к Митеньке Воейкову, - дай бог найти покупателя хорошего.

- Покупатель уже есть, - сказал Валентин. - Владимир, к которому мы сейчас едем.

- Выпьемте за Владимира! Это настоящий русский человек, - крикнул Авенир. - И раз вы с ним сошлись, через два дня все к черту кончите.

- Надо выпить еще за здоровье Петруши, - сказал Валентин, у которого уже покраснело лицо и лоб стал чаще собираться в складки, отчего он смотрел, немного наклоняя вперед голову.

Все с удовольствием и искренностью выпили, желая Петруше здоровья, которое у него по всем видимостям и без того было хорошо, на что ясно указывала его несокрушимая шея, напира-вшая толстой складкой на затылок.

Петруша, сколько ни пил, все так же оставался молчалив. У него только в таких случаях появлялась какая-то медлительность в движениях, и, кроме того, он обыкновенно откладывал в сторону нож и вилку и пускал в ход руки, чтобы дело было вернее.

Под конец, когда языки говорили уже не то, что хотелось их обладателям, и у каждого появилось желание выложить всю душу перед тем приятелем, около которого случайно сидел, обругав при этом всех остальных, на столе появился какой-то особенный граненый графинчик с зеленой густой влагой.

Хозяин, неверной рукой наливая ее тонкой, как сироп, струйкой в маленькие рюмочки и мимо них, на скатерть, говорил, что это его изобретение.

Держа над протянутой к нему рюмкой графинчик, он начал объяснять состав изобретения и объяснял его до тех пор, пока кто-то из гостей не почувствовал, что у него на коленях мокро. Тут увидели, что в графинчике не осталось и половины, а через стол тек ручей.

За обедом так засиделись, что когда мутнеющими глазами оглянулись кругом, то заметили, что солнце вопреки часам, показывавшим половину третьего, перешло уже на запад. Тогда только посмотрели более внимательно на часы и сообразили, что они стоят.

- Если бы не нужно было ехать на Урал, - сказал Валентин, обращаясь к хозяину, - на всю жизнь остался бы с тобой на твоем хуторке.

- Оставайся. Эх, друг, бросай Урал и все... Ну их к черту!..

- Пироги бы ели, - сказал Валентин.

- И пироги...

- Пчел бы разводили...

- И пчел... Эх, хороший ты человек!

Александр Павлович пошел поцеловаться с Валентином, но по дороге задержался около другого и забыл, куда шел.

- На охоту не попали, зато скорей к Владимиру попадем, - сказал Валентин. - Ну, едем дело кончать. А Александру Павловичу на заседание нужно.

XLVIII

Когда состоялось четвертое собрание Общества, о восточных делах почти не говорили. Газеты уже стали печатать об этом мелким шрифтом, как о деле, которое готовится перейти в область предания.

Поэтому все внимание Общества было посвящено делам.

Ужасающие результаты отсутствия единства сказались в первое же время, как только Общество перешло от слов к делу.

Помимо раздробления на многочисленные партии, помимо многословия и проч. и проч., была еще одна болезнь: это - огромная наличность людей индифферентных, которым было все равно.

Эта категория людей наполняла все партии. Отношение их к делу было таково: если затея-ли это Общество и пригласили их, что же, доброе дело. Они приехали и раз, и другой. Сами они не имели никакого курса, но от участия не отказывались.

Это происходило оттого, что у них не было своей резко выраженной воли, которая бы сме-ло и твердо заявила о своем безразличии по отношению к общественным делам и в особенности к делам ни на что не нужного им Общества. И потом оттого, что они все были совестливые, добрые и мягкие люди, и им было как-то стыдно, что у них по данному вопросу нет никакого своего мнения. А кроме того, не хватило мужества отказать своим добрым знакомым, которые просили их о поддержке.

И если у таких добрых и мягких людей знакомые принадлежали к правой партии, они тоже принадлежали к правой партии. Если к левой, то и они к левой. Или, по крайней мере, сочувст-вовали ей.

Это большинство было мягко, лениво, скоро загоралось под влиянием совершенно, в сущ-ности, безразличных для них вопросов, в особенности если докладчик по этим вопросам обладал даром слова и действовал на чувства.

Но эти люди, скоро отзываясь на все, скоро и охладевали к тому, чему несколько дней назад с жаром и подъемом аплодировали.

Благодаря этому, при первых же деловых шагах в общественной машине стали замечаться перебои, остановки, а то и вовсе разладица.

Может быть, это в значительной степени происходило от недостатков центральной воли, т. е. от недостатков самого Павла Ивановича. Он как-то не мог держать в руках крепко вожжи. Поэтому каждый дул во что горазд.

Когда, например, Павлу Ивановичу докладывали о предпринимаемых шагах, он смотрел на говорившего сквозь пенсне, закинув несколько назад голову, и говорил:

- Да, да, хорошо... ну что же... пожалуй.

Если через пять минут к нему подходил другой с совершенно противоположным мнением, он еще внимательнее слушал. Хмурился, как бы вдумываясь. Потом говорил:

- Да, да, хорошо... ну что же... пожалуй.

А потом все и он вместе с ними удивлялся: откуда заваривается такая неразбериха и разно-голосица в действиях? Иногда получался совсем уже вздор, когда один заявлял, что он по одоб-рению председателя Общества приступает к ремонту какого-нибудь здания, а другой уже прис-тупил к сломке этого здания по одобрению того же председателя. И распоряжения о сломке и ремонте помечены одной и тою же подписью и одним и тем же числом.

Председатель имел тот недостаток, что часто забывал, что говорил, или, согласившись с противным мнением, забывал извещать первого о перемене решения. И оба действовали вразрез один другому.

Хорошо бывало еще в тех случаях, когда двое сталкивались на каком-либо определенном маленьком деле, как ремонт здания. Но бывало хуже, когда область их дела была довольно широка и они встречались не сразу. И долго не могли понять, какой леший ухитряется все пакостить и выворачивать наизнанку.

Потом все сильно хромали в смысле рассеянности. Не проходило дня, чтобы кто-нибудь не забывал или не путал чего-нибудь. То забудут разослать повестки, то перепутают партии и на заседание консерваторов разошлют повестки либералам. И консерваторы думают, что либералы явились нарочно, чтобы сорвать им собрание.

Помимо слабости центральной воли, дело в значительной степени портило большинство, которому было все равно.

И это большинство, скоро охладев к делу, стало опаздывать, пропускать заседания: у одного именины, и он не мог приехать. У другого еще что-нибудь. А третий скрылся куда-то, и неизвестно даже было, что с ним.

И хуже всего было то, что каждый из индифферентных думал: "Пропущу одно засеание, там народу много и без меня".

И когда эта мысль осеняла сразу десяток-другой умных голов, то картина на заседании получалась удручающая: редкие члены за огромным столом сидели среди пустых стульев и перекликались с одного конца на другой, как в пустыне.

Но самое плохое еще было впереди.

XLIX

Состоявшееся вскоре заседание, посвященное конкурсу проектов, кончилось невероятным скандалом.

Как нарочно, собрались все члены. В этот день должно было выясниться, чьи проекты прошли и какая партия победила.

Валентин Елагин приехал с целой ватагой на четырех экипажах. Да еще у самых ворот съехались с Владимиром.

- Ох, и расподдадим сейчас. Авенир, голубчик, постарайся! Ты молодец на это. Главное дело, речь подлиннее двинь, - сказал Владимир.

Приятели, кажется, и без того были в боевом настроении, так как перед отъездом от Алекса-ндра Павловича пробовали какую-то десятилетнюю настойку.

Когда подъехали к дому, то запрудили чуть не весь двор экипажами.

Павел Иванович даже испугался. Выйдя на подъезд в тревожно нахмурившись, он долго рассматривал вылезавших гостей, не узнавая никого, пока они все не подошли к нему здоро-ваться.

- Простите, не узнал. Такая нелепость... Мне вообразилось бог знает что. Ну, конечно, теперь я вижу, что это вы.

Заседание началось. Секретарь стал читать протоколы прошлого заседания.

Сначала все было тихо. Только председатель несколько раз обращался к Валентину и просил его не говорить громко.

Но когда из протокола выяснилось, что прошли все предложения консерваторов, тут сразу поднялся шум.

Первым вскочил Авенир и крикнул, прежде чем его успел остановить председатель:

- Протестуем во имя прав свободной человеческой личности. Прошу слова... - И потребовал записать его в очередь.

Владимир, потирая руки, толкал сзади Авенира.

- Голубчик, разуважь! И, главное дело, наговори больше, чтобы у них голова кругом пошла.

Владимир принадлежал к другой партии, но он сам не заметил, каким родом все его сочув-ствие перешло к партии, враждебной ему. Правда, здесь компания была проще и чувствовалось лучше и свободнее.

- Поддерживайте!.. - поспешно сказал Авенир, оглянувшись на Владимира.

Владимир, по-своему понявший просьбу о поддержке, подмигнул своим молодцам, сидев-шим густо сзади, и кивнул головой Авениру, показывая ему этим, что он c своей частью спра-вится.

Получив слово, Авенир зачем-то выскочил на середину, торопливо одернул свою суконную блузу и крикнул, подняв вверх руку:

- Протестуем против насилия во имя прав свободной человеческой личности!..

Владимир строго подмигнул своим молодцам.

- Нас отстраняют. Нас хотят урезать. Связывают нам руки и требуют с нашей стороны компромисса. А когда мы не идем на это, нас выбрасывают. Но мы не оставим этого. Мы будем протестовать всегда, при всяких условиях. Это наш долг.

Члены президиума тревожно переглядывались. А Щербаков взял колокольчик из рук Павла Ивановича и держал его наготове.

Но Авенир, как потом увидели, кончил совсем не тем, чего ожидали его противники.

- Мы не пойдем ни на какой компромисс. Мы честно выполним священные заветы русс-кой интеллигенции, которую никто не может упрекнуть в измене или урезке своих идеалов, - кричал Авенир, едва поспевая левой рукой откидывать со лба волосы.

- Ближе к делу!..

- Не перебивайте!.. - сейчас же закричали несколько голосов, как будто они только и ждали этого замечания, чтобы вмешаться.

Владимир, решив, что настала минута для поддержки, подмигнул своим молодцам, как мигает регент, давая басам знак для вступления.

И сейчас же послышалось ровное, дружное гуденье, которое, как всегда, отличалось тем, что нельзя было узнать направления, откуда оно доносится.

- Не хулиганичайте. Председатель, остановите!

- Ну что за безобразие, каждый раз...

- Нажимай! - свирепо оглянувшись, шептал Владимир. И молодцы нажали еще. В резу-льтате получился сплошной гуд, на фоне которого выбивался высокими нотами голос Авенира:

- Мы ставим вам ультиматум! - вдруг выкрикнул он. - Если он не будет выполнен, мы оставляем за собой свободу действий. Что вы нам предлагаете?

- Не лезть на стену, а подчиниться ходу истории... - крикнул кто-то сзади из вражеского лагеря. Авенир повернулся в ту сторону как ужаленный.

- Не лезть на стену и подчиняться ходу истории? Вот ваша идеология. Вместо первой половины можно еще сказать: плетью обуха не перешибешь. Вот истинно мещанская идеология. Поздравляю, договорились. Теперь мы знаем, кто перед нами. Нет, голубчики!.. На стену мы будем лезть всегда, при всяких условиях. Потому что мы - авангард! И ваша стена - действи-тельность всегда останется позади и ниже нашего сознания.

- Браво! - крикнул Федюков.

- Но мы будем лезть не на стену, а через стену.

В задних рядах консерваторов начиналось возбуждение. Плешивый дворянин все порывал-ся что-то сказать, но не находил времени вставить свои слова между словами Авенира и только каждый раз делал губами такое движение, как будто ловил ими что-то.

И, как бы в противовес им, со стороны Владимира начиналось сдержанное, но уже беспре-рывное гуденье, так что голос Авенира все время сопровождался как бы аккомпанементом.

- Что касается истории, то это вздор и чушь! История - это то, что вы творите своими тупыми головами. Вот что такое ваша история.

- Председатель, остановите его.

- Вон! Долой!..

Владимировы молодцы, очевидно, решили, что настало время действовать по-настоящему. Весь зал вдруг наполнился сплошным гулом и громом, который производился ногами и стуль-ями.

Авенир, приподнявшись на цыпочки, чтобы его голос выделился из всего этого гама, кричал из всех сил:

- До сорока лет сохранил я в себе священный огонь бунта и потомкам своим передам его! Душа наша не удовлетворится ничем временным, относительным, условным. И всегда выскочит из убогих рамок вашего права, вашей истории. И не только выскочит, а разорвет их!

Со стороны консерваторов стоял сплошной крик возмущения. А Владимировы молодцы работали так, что дрожали стекла. Сам же Владимир, зверски выкатив глаза, только оглядывался на них и сучил из-под полы кулаки в ту сторону, где плохо работали, покрикивая:

- Гуще! Гуще!..

- Вы даете нам "свободу" содействовать просвещению народа в наших пределах, а мы требуем свободы без всяких пределов для распространения своих идей, чтобы открыть глаза...

- Все, что полагается по закону, вы получите, - сказал председатель.

- По вашему закону?

- По общему для всех, - сказал, строго нахмурившись, Павел Иванович.

- Нет, нам ваши законы не подходят. Здесь прошли все предложения наших идейных противников и не прошло ни одно из наших, поэтому мы начинаем действовать... Кто хочет бороться с произволом и насилием, прошу встать и подойти ко мне, - сказал Авенир, вынув платок, чтобы утереть пот, но не утер, а размахивал платком как знаменем.

Либералы, единомышленники Авенира, стали выходить среди наступившей вдруг тревож-ной тишины.

Такой оборот дела озадачил противников, и они растерялись.

Авенир почувствовал это и с мрачной торжественностью держал платок в поднятой руке, как знамя объединения оппозиции, и ждал, когда все выйдут на середину.

Старики из дворян, присмирев, испуганно смотрели со своих мест на молчаливо собирав-шуюся около Авенира толпу.

- Остановите их!.. Что они хотят делать? Это бунт!

- Да, это наш бунт против насилия и обскурантизма, - сказал с зловещим спокойствием Авенир.

В зале наступила жуткая тишина. И так как оппозиция была значительная по своему числу и качественно была составлена из крепкого материала, то консерваторы невольно оглядывались, как попавшие в засаду, откуда нет спасения...

Когда все собрались около Авенира, он оглянул собрание, затихшее в ожидании возможно-го погрома, и сказал:

- Я теперь слагаю с себя всякую вину за последствия того, что сейчас произойдет... Я умы-ваю руки. Повторяю: так как наши проекты отвергнуты и прошли предложения наших против-ников, имеющие целью поддержание существенного положения вещей, мы... (он остановился, тишина стала еще более зловещей) мы... устраняемся от всякого участия в делах Общества. Мы уходим!..

И они все стали выходить.

Оставались только озадаченные противники и большинство, которое само активно не действовало и колебалось между двумя крайними течениями.

- Здорово разделали? - спросил возбужденно Владимир, оглянувшись на Валентина.

- Да, хорошо, - отвечал Валентин. Вдруг Щербаков, первый опомнившись, вскочил из-за стола.

- Покинувшие заседание поступили вопреки воле собрания, поэтому собрание считает их лишенными всех прав. Бунтовщиков мы ставим, так сказать, вне закона и будем продолжать вести заседание. Кто за мое предложение, прошу поднять руки.

Но тут Павел Иванович остановил оратора.

- Вы можете только высказывать свое мнение, а ставить вопрос на голосование должен председатель.

Кто за предложение господина... господина Щербакова, - сказал Павел Иванович, забыв, как его зовут, и нахмурившись, - прошу поднять руки.

Меньшая половина присутствующих подняла руки. Владимир, сидя с своими молодцами, оглядывался с заинтересованным видом постороннего зрителя.

- Твоя партия голосует. Поднимай руку, - сказал ему Валентин.

- О, черт, разве? - И мигнул своим. В собрании вырос целый лес рук.

- Большинство за ваше предложение, - сказал Павел Иванович, как бы поздравляя орато-ра. И посмотрел на него через пенсне.

Предложения консерваторов были поставлены на окончательное голосование и прошли, поддержанные Владимиром и его молодцами.

- Едем сейчас ко мне на дачу, - сказал Владимир, - выпить по этому случаю.

- Нет, нам к тебе надо по делу, и мы приедем после, - сказал Валентин. - Мы, собствен-но, к тебе уже давно едем.

- А, ну ладно, вали!

L

Владимир, к которому ехали сейчас Митенька и Валентин, жил на своей даче, в районе сводимого им леса. Лес этот принадлежал Черкасским. И в несколько последних лет огромные вековые леса, из которых мужики с назапамятных времен воровали для себя и на продажу дрова и лыки, исчезли, и на месте их большею частью тянулись опустошенные пространства со срезанными пнями, густой березовой молодью и там и сям оставленными на порубке редкими гнутыми дубками, на которых любят садиться маленькие ястребки.

Водившиеся здесь прежде по заросшим лесным трущобам и оврагам медведи, лоси, волки исчезли, и вместо них только выпархивали из кустов во время сенокоса молодые тетерева, да весной на полянах токовали утренней зарей черные, краснобровые петухи.

Там, где появлялся старик Родион Мозжухин, визжала пила, деревья валились, и на очище-нном пространстве вырастали тесовые крыши строений с высокой железной трубой, пахло нефтью от работавшей лесопилки, и дремучие, сумрачные ели, сваленные с своих смолистых вековых корней, везлись сюда, обтесывались, клались под пилу, и перед тесовыми постройками вырастали сложенные шашками свежие пахучие доски.

Весенними вечерами по черте, между порубкой и крупным лесом, - когда еще меж кустов и пней сведенного леса стоят лужицы от стаявшего снега с фиолетовым отсветом заката, - приказчик, зарядив свое двухствольное ружье, отправлялся на опушку вечерней зарей стрелять вальдшнепов.

А через год-другой лесопилка перевозилась дальше, контора с тесовым крылечком, на котором тот же приказчик летними вечерами долго пил чай из позеленевшего самоварчика, эта контора разбиралась. И на месте ее оставались только продолговатые вороха слежавшихся сосновых опилок, груды обгорелых кирпичей и густо засевшая жгучая крапива.

Владимир, под предлогом удобства наблюдения за лесным делом, выстроил здесь дачу. И обыкновенно в субботу, когда в городе звонят к вечерне и метут опустевшую базарную пло-щадь, он, захвативши компанию из верных друзей, а то и просто из тех, кто случайно подвернул-ся под руку, отправлялся на дачу. Нагружал большую спокойную коляску глухо звякавшими кульками, плетеными коробами и, предварительно погрозивши стоявшим у ворот приказчикам своим пухлым, здоровым кулаком, исчезал до понедельника, если отец был в отъезде.

* * *

Путешественники еще издали увидели какие-то причудливые строения невдалеке от елово-го леса на ровном месте. Это и была дача Владимира, построенная на месте бывшей здесь поме-щичьей усадьбы. От усадьбы остались только старые каменные полуразвалившиеся конюшни с крапивой, росшей из крыши, и заросший тиной пруд с ракитами на плотине и боком плававшим на средине оторвавшимся плотом.

На поляне перед прудом возвышался окнами на юг новенький домик-дача с дощатыми террасками, тесовыми с кружевной резьбой балкончиками. Вокруг дома росли молоденькие липки, огороженные треугольниками, выкрашенными в зеленую краску.

На площадке перед домом стояла гимнастика с трапецией, лестницей и кольцами, которую новый владелец почему-то счел нужным построить. Но сам гимнастики не делал, а обыкновенно заставлял работавших у него маляров за водку делать упражнения.

Сам же в это время сидел на террасе с расстегнутым воротом вышитой рубашки, и перед ним стоял графинчик с закуской в салатнике с одной вилкой без ножа.

Владимир мог пить сколько угодно, лишь бы была хорошая компания, а вокруг хорошая природа, поэтому всегда бывал рад, когда кто-нибудь заезжал к нему из хороших людей. А хорошие люди у него были все, кто к нему заезжал и, не отказываясь, мог пить во всякое время дня, а потом, после возлияния и не один раз долитого самовара, говорить о дружбе и о самых высоких материях.

Если же долго никто не заезжал, Владимир подзывал к себе кого-нибудь из маляров и, заставив его проделывать упражнение, в виде приза подносил ему стаканчик и сам выпивал.

Путешественники вышли из экипажа и, отряхивая полы от пыли, поглядывали на окна дачи, ожидая, не выйдет ли кто-нибудь проводить от собак, которые сбежались со всех сторон и, стоя полукругом перед гостями, надрывались от разноголосого лая.

Вдруг на крыльце дачи показался сам хозяин в русской рубашке с махровым поясом.

- Голубчики! Вот утешили-то! - закричал он и сбежал с крыльца, затрещав каблуками по ступенькам, как трещоткой. - Ну, молодцы, что приехали, говорил Владимир, перецеловав-шись со всеми и от радостного возбуждения лохматя свои расчесанные с пробором кудрявые волосы.

- Но мы к тебе только по делу, - сказал Валентин.

- Ладно! А я уж третий день здесь, привез из города всякой всячины, и, как нарочно, ни один черт не завернет. Что вы так долго не ехали-то?

- Нет, мы уж давно едем, - отвечал Валентин, - да к тебе дорог уж очень много.

- На плохие, что ли, попадали? - спросил Владимир.

- Нет, мы и на хорошие попадали, - отвечал Валентин.

- Постой, с лошадьми надо распорядиться. Эй вы, черти! - крикнул Владимир на маля-ров, которые, поставив на траву ведра с краской, сидели и курили. - Пойдите-ка, возьмите лошадей.

И когда отделился один пожилой маляр с широкой курчавой бородой, он прибавил совсем уже другим тоном:

- Иван Силантьич, голубчик, ты уж того... за лошадьми хорошенько посмотри; знаешь, я люблю, чтоб...- И похлопал его по плечу. - Он у меня мастер гимнастику делать, - сказал Владимир, когда маляр, несколько угрюмый на вид, разбирал вожжи, брошенные на козлы.

Валентин посмотрел на Ивана Силантьича.

- Ну, идем, идем, к черту! - крикнул хозяин, хлопнув Валентина по плечу.

- Зачем гимнастику-то поставил? - спросил Валентин, когда все они проходили в своих пыльниках по двору к дому, предводительствуемые хозяином без шапки.

- Как же! Это, брат, необходимо, - отвечал Владимир и сейчас же крикнул на весь двор по направлению к дому: - Марфушка, каторжная душа, самовар.

Потом тревожно повернулся к Валентину, как будто с вопросом, который требовал совер-шенно зрелого обсуждения:

- Где пить будем?

- Что ж, давай хоть на террасе, - ответил Валентин, входя по ступенькам и оглядываясь, - у тебя тут хорошо.

- Нет, а то знаешь что? Я скажу, чтобы вынесли сюда на траву под липки ковер, чтобы, - понимаешь, - совсем на природе.

- Что ж, давай на природе. Портвейн-то у тебя есть?

- Есть, есть, - закричал Владимир, сделавший было движение бежать за портвейном, - твоего купил, как сердце, брат, чуяло, что нынче приедешь.

Петруша мрачно молчал, потом стал снимать свой брезентовый пыльник и долго ходил с ним около стен, ища гвоздя, чтобы повесить.

- Как-то неудобно пить, - сказал Митенька, обращаясь к Валентину и кивнув на маляров.

Владимир, уже отправившийся было за портвейном и всем прочим, испуганно оглянулся с полдороги.

- А что? Чем неудобно?

- Да вот он говорит, что маляры, мол, работают, а мы у них на глазах пить будем, - отве-тил Валентин.

- Э, чепуховину какую понес! Получат свое!

Через полчаса на траву за домом, где уже протянулись вечерние тени, был принесен само-вар, постлан ковер, и на нем ставились одна за другой темные и светлые бутылки, которые хозяин принес из дома, держа их за горлышки в руках и прихватив под мышки. Потом отдельно вытащил из кармана темную пузатенькую бутылочку, показал ее Валентину и сказал:

- Для тебя, брат, специально...

- Ром?.. - спросил Валентин, пригнув голову и посмотрев на ярлык. - Это хорошо. Вот мы с тобой как-нибудь в Африку поедем. Там настоящий ром и негритянок много.

- Негритянок? О, черт возьми, идет! - сказал Владимир, хлопнув себя по затылку. - А на Урал разве раздумал?

- Нет, не раздумал, - сказал Валентин.

Весь ковер скоро совершенно был заставлен винами, балыками, розовой лососиной, черной икрой, и была только что вскрыта коробка с священным бело-розовым мясом омара. Но Влади-мир все бегал в дом, захватив с собой Петрушу для переноски тяжестей специально, как он сказал, подмигнув на ходу, и совал ему в руки коробки, жестянки.

- Да будет вам, довольно и так, - сказал Митенька.

- Нет, брат, нельзя. Раз на природе, то надо как следует.

- Пусть носит, это хорошо, - отозвался Валентин.

Но когда все, подмяв под себя траву, уселись и прозрачная настойка забулькала в гладком светлом графинчике, наполняя стоявшие рюмки, Владимир, как будто вспомнив что-то сущест-венное, сбегал в дом и принес сухую таранку. Держа ее за хвост, он тут же стал колотить ею о каблук сапога, чтобы лучше отстала кожа.

- Икрой закусил бы, зачем таранку-то принес? - заметил ему Валентин.

- Водку без таранки не могу. Это, брат, особая штука. Родное что-то. Как на природе, так обязательно таранка требуется.

- Он очень природу любит, - сказал Валентин, обращаясь к Митеньке. - А вот Петруша, должно быть, не любит. Петруша, ты любишь природу?

- Мне все равно, - отвечал Петруша, зацепив на вилку огромный кусок омара, который не снимался, пока он, взявши в руку другую вилку, не спихнул его наконец к себе на тарелку. И стал рассматривать его, прежде чем начать есть.

- Я, брат, этих козявок заграничных не особенно люблю, - сказал Владимир, глядя, как Петруша нерешительно, точно что-то подозрительное, расковыривает омара. - Так только, для порядка держу.

- Нет, хорошо. Омаром нужно белое вино закусывать, - сказал Валентин. Лорд Байрон, например, любил тонкую закуску.

- Какой Байрон?

Валентин посмотрел на Владимира.

- Байрон, хороший приятель моего отца. Мясом торговал.

- Немец, что ли?

- Немец, - сказал Валентин.

- Ну их к черту!

Петруша не доел своего омара, осторожно отодвинул на край тарелки и, потянувшись за Владимировой таранкой, разорвал ее руками вдоль от хвоста и закусил ею.

В это время подкатил еще Авенир. Его встретили шумно и, усадив на ковер, дали рюмку и заставили пить.

- Ты нам о русской душе и о народе что-нибудь расскажешь, - заметил ему Валентин, на что Авенир, опрокинув рюмку и весь сморщившись, только махнул в знак согласия рукой.

Пока пили первые рюмки, разговор шел о том, где лучше пить, какое когда вино нужно упо-треблять и чем закусывать. Потом перешли на жизнь и, расплескивая рюмки, с покрасневшими лицами, вспоминали старину, пили за широту русской души, за великое будущее чего-то. При-чем тут уже заговорил Авенир и, вскочив, требовал выпить за русскую душу, как за неугасимый очаг священного бунта.

- Да против кого бунтовать-то? - спросил Владимир.

- Против всего! Против всякого застоя и успокоения, не говоря уже о насилии абсолю-тизма.

- Ну, вали, - согласился Владимир, нетвердой рукой приближая свою рюмку к рюмке Авенира, чтобы чокнуться с ним.

- Стой! - вдруг крикнул Владимир, оглянувшись на маляров, как на что-то забытое им.

- Иван Силантьич, выпить хочешь?

Бородатый маляр как будто нехотя и равнодушно поднялся.

- Отчего же, выпить никогда не вредно.

- Ну, делай упражнения, - сказал ему Владимир, показав рукой на гимнастические приборы, и, повернувшись туда лицом, приготовился смотреть.

Маляр остановился перед трапецией, медленно поддернул штаны и, кряхтя, полез на трапецию.

- Видал?.. - сказал Владимир Валентину и закричал на маляра: - Ноги-то, ноги-то продень через руки, голова! Забыл уже. Так, ну, ну!., тяжел стал. Теперь на кольцах лягушку сделай. Сильней, сильней раскорячивайся, живот подбирай! Вот... А ведь пятьдесят лет... Молодец, Иван Силантьич! Иди, брат, получай. Вот что такое русский человек. Авенир верно говорит. Он мне удовольствие доставил, уважил, теперь я его уважу. Держи стакан крепче, сказал Владимир, наливая маляру плохо слушающимися руками водку в подставленный стакан-чик. - И закуски на. Хочешь вот эту козявку? Самая, брат, дорогая закуска. Вот приятель его отца только этим и закусывал.

Маляр, сморщившись от выпитого стакана, который он выпил, не отрываясь, запрокинув вверх курчавую бороду, нерешительно посмотрел на коробку с омарами и попросил чего-нибудь попроще.

- Икру кушай, бери что хочешь, - говорил Владимир, сидя на траве с графином водки в руках. - Я, брат, когда меня уважают, ничего для хорошего человека не жалею. Пей, ешь за мое здоровье... А природа-то, Валентин... сказал Владимир, когда маляр ушел, утирая руками рот на ходу и рассматривая данную ему в руку закуску.

- Да, хорошо... - сказал Валентин, посмотрев кругом.

Солнце садилось, и длинные тени от деревьев и строений протянулись до самого леса.

Теплый туманный сумрак спускался на землю. Леса, тянувшиеся вдали, потемнели, и над низкими сырыми местами поднимался уже ночной туман. А ближе к лесу виднелся огонек костра и бродили спутанные лошади.

- Ах, хорошо, Валентин! - сказал Владимир, оглянувшись слабеющими глазами кругом.

Владимир, при виде хорошей местности или красивой природы, всегда впадал в грустное настроение, и если проезжал на лошади и видел хорошее местечко, то всегда останавливал лошадь и грустно говорил: "Вот бы где... тут коверчик расстелить, чтобы туда лицом сидеть. Вот тут, пожалуй, можно и икоркой закусить. Козявок бы есть не стал, а икоркой бы закусил".

Уже маляры ушли с работы, потухший самовар несколько раз уносился и приносился снова кипящим, а приятели все сидели и говорили среди наполовину опорожненных бутылок и повале-нных рюмок. Каждый хотел говорить сам и не слышать других, и поэтому говорили все вместе и так громко, что никто ничего не мог разобрать.

- А что же он, хорошо пил-то? - спросил вдруг Владимир, дергая Валентина за рукав, чтобы он ответил на вопрос.

- Кто? - спросил Валентин, не сразу обратив внимание на вопрос.

- Да немец-то этот, приятель твой.

- Приятель моего отца, - поправил Валентин.

- Ну все равно, - отца, черт его возьми совсем... - сказал Владимир и, не став дожида-ться ответа, повернулся к Петруше.

И когда уже перешли к философии и самым высшим вопросам, что всегда указывало на высшую точку, до которой поднялся барометр, Владимир за что-то обиделся на Авенира и, очевидно вообразив, что он в гостях, а не у себя дома, встал и пошел к лесу. Поймал ходившую там лошадь, сел на нее верхом и поехал прочь от приятелей, крикнув им, что его ноги не будет больше в этом доме.

Петруша же вздумал купаться и полез в пруд в штанах и сапогах, сняв только рубашку. Но запутался в траве и в палках у плотины и едва не утонул.

Наутро все, проснувшись, увидели себя лежавшими на террасе, на подстеленном сене. Кто их собирал всех, кто стелил постели и когда Владимир вернулся домой, - было никому неизвес-тно. И, кроме того, никто из них даже и не задавался этими вопросами, как делом, не имевшим существенного значения.

LI

А перед вечерем Владимир, как и обещал Валентину, повез его в цыганский табор.

- Это, брат, не то, что московские цыгане - набеленные да насурьмленные, - сказал Владимир, сжав кулак, - а тут настоящие. Пляшут... Эх!.. возьми все, да мало! А поет одна так, что все сердце перевертывает. Все забудешь!.. Опять же природа там. Да, вот икорки не забыть захватить.

Наскоро запрягли лошадей, сунули под переднюю лавочку два кулька и тронулись.

"Опять куда-то в сторону понесло", - подумал Митенька, но он не выразил своей мысли вслух.

Цыганский табор был в степи около реки. Белея палатками, он издали виднелся на зеленом лугу с своими повозками, дымом костров, телегами...

Вечер за рекой угасал. Слышались неясные звуки по заре. Пахло дымом, и доносился издали неясный, смешанный, крикливый говор.

Свободный народ!.. Бывало в сумерках, когда жизнь после летнего страдного дня затихает, едешь мимо табора, раскинувшегося около реки или леса, слушаешь доносящуюся издали песню - то заунывно-однообразную, то огневую, дикую, - смотришь на белеющее натянутое полотно палаток, бегающих черномазых кудрявых ребятишек, смуглых девушек с вплетенными в косы звенящими монетами - и завидуешь их вольной, свободной жизни, безделью и любви среди степей... Однообразная вечерняя песня, мелькнувший любопытно-дикий взгляд молодой цыган-ки с кувшином на плече будят грустные мысли о неизведанном счастье, дикой воле и легкости...

Загрузка...