И долго, долго потом ловят глаза в сумраке оставшийся позади стройный стан с высоким кувшином на плече...

Когда экипажи остановились у табора, они тотчас были окружены толпой черных, полуго-лых, оборванных цыганят, старых надоедливых цыганок. Приезжие были оглушены невообрази-мым, страстно галдящим криком, говором и лаем маленьких злых собачонок, которые, уклоня-ясь от бросаемых в них ребятишками палок и камней, заливались, как звонки, забегая то с той, то с другой стороны экипажа.

- Илья в таборе? - спросил Владимир, который был здесь очевидно своим барином.

- Дома, дома Илья! - сказали наперерыв разные голоса, и несколько мальчишек, направ-ленные молчаливо стоящими позади девушками, бросились к лучшей палатке в конце табора, сверкая черными пятками.

Скоро показался высокий смуглый курчавый цыган в распоясанной полосатой рубашке. Он, по-видимому, ужинал, когда его позвали, и шел, на ходу утирая рот ребром ладони.

Всегда и везде находятся такие люди, с которыми другие сходятся, точно с давнишними знакомыми. И этот Илья такой человек. Не чужой цыган, а какой-то свой Илья - услужливый, всегда радушный и расторопно гостеприимный хозяин, с которым всем чувствовалось хорошо и легко.

- В гости к тебе, Илья, приехали! - крикнул ему Владимир. - Принимай, угощай!

- Давно пора, Владимир Капитоныч, - сказал спокойно и приветливо, без излишней цыганской суетливости и угодливости, Илья, остановившись в нескольких шагах и поклонив-шись гостям.

- Это мой друг! - сказал Владимир, обращаясь к приятелям и показывая на Илью разма-шистым жестом руки. - Такого другого человека, такого слуги на всем свете не сыщешь.

Илья стоял, спокойно и ласково улыбаясь своим твердым, красивым и мягким от улыбки лицом. Потом, встряхнувшись, сказал:

- Ну, что же, Владимир Капитоныч, сначала чайку прикажете?

- Вали, брат, как хочешь, ты лучше меня знаешь порядок, - сказал Владимир. - На вот, отдай девицам для поощрения.

Скоро около лучшей, самой белой палатки был расстелен ковер. В стороне на траве зады-мился в тихом воздухе самовар, и уже собирались в круг девушки, бросая на гостей любопытные взгляды из-под черных ресниц. На ковре появились вынутые из экипажей вино, стаканы.

- Илья, голубчик, эту, знаешь? Мою любимую, чтоб за сердце взяло!

Митенька Воейков полулежал около ковра и с тревожной нетерпеливой радостью ждал начала пения и всего того, что будет в этой непривычной обстановке под темным вечерним небом с дымом и красневшими головнями костров. Было приятно это состояние уносимого течением неизвестно куда; было хорошо здесь, среди этих людей, диких, но приятных по тому почету, с каким они принимали их, своих гостей. Было приятно отречение от беспокойного, вечно бодрствующего голоса долга перед своей жизнью и ее итогами. И не было страха за свое будущее, который стал появляться в последнее время. Не было его потому, что здесь был Валентин, за спиной которого чувство собственной ответственности, как всегда, уменьшилось из соображения, что ведь не он один, Митенька, распустил вожжи и поплыл неизвестно куда.

В голове был приятный хмель, любовь ко всему и ко всем, какие-то смутные надежды на неожиданное счастье и острое любопытство молодости к этим таинственным чернолицым смуглым девушкам, чья знойная любовь воспета всеми поэтами.

Темнело. Пламя костров яснее выделялось в сумраке ночи, бросая длинные колеблющиеся тени на траву и на белые, розовеющие от костров палатки.

Илья собрал девушек в круг, поставил одну тоненькую молодую цыганку отдельно в центре и стал в середине, в своей рубашке и без шапки, освещенный спереди пламенем костра.

- Вот, вот она!.. - зашептал Владимир в волнении, толкая приятелей и указывая им на тоненькую цыганку, стоявшую со слабо опущенными тонкими руками, как будто она сама стеснялась тем, что была предметом общего внимания, и не могла поднять глаз.

Илья несколько времени стоял неподвижно перед хором. Казалось, что глаза его были закрыты. Он как будто дожидался тишины или, уйдя в себя, выбирал песню.

Вдруг он открыл глаза и что-то тихо сказал, оглянувшись на стоявший кругом него хор. Все замерло в ожидании.

Владимир горящими глазами смотрел то на тоненькую девушку, то на Илью, как на чародея, от которого ждал чуда.

Вдруг тихая жалобная нота, как будто не с той стороны, откуда ожидалось пение, а откуда-то издалека прозвучала в тихом ночном воздухе. Потом, точно со вздохом, вырвалась другая и улетела в степь. Но она еще не смолкла, как тоскливая широкая песня догнала ее и, слившись с ней, зазвучала над табором с его дымами и огнями костров, белым полотном палаток и лежав-шими на ковре около певцов запьяневшими людьми.

Слова песни были непонятны, мотив однообразен, но первый звук вздоха в песне, точно вырвавшийся против воли, вздох глубокой скорби заставил всех встрепенуться и замереть.

Пела тоненькая девушка, неловко скрестив опущенные на живот слабые руки и как-то по-детски послушно глядя на освещенное светом костра лицо Ильи. А когда она, как бы забывшись, отводила от него глаза, взгляд ее уходил в степь, уже освещенную вдали серебристо-прозрачным полусветом месяца. Она пела так, будто около нее никого не было и она сама с собой под необъ-ятным простором отдавалась своей тайной тоске и радости безгранично свободного голоса.

И не в голосе было дело, а в том, что в тихом вздохе послышалась тоскующая душа такой правды и силы, которая всех заставила забыть, что это песня, что поется она простой цыганкой из табора для развлечения гостей и что даже она не сама запела, а ее привели и заставили петь.

Илья, закрыв глаза, стоял также неподвижно.

Митенька Воейков от первых звуков песни вдруг почувствовал жалость к себе и к своей бесполезной молодости и любовь ко всем - к Илье, к тоненькой цыганке, и холодок восторга пробежал у него по спине. Он оглянулся на Владимира. Тот с недопитым стаканом в руке смот-рел в лицо молодой певице с таким выражением, будто вся его жизнь зависела от ее песни.

Валентин почему-то ушел от костра, и его высокая фигура неподвижно виднелась среди серебристой пустоты степи.

А женский голос, как будто не зная никаких пределов, тосковал и звал кого-то со всей силой тоски и страсти ночного покоя и тишины. Изредка доносился издалека собачий лай, но и он не нарушал прелести и очарования песни.

Что было в душе этой полудикой девушки? Откуда она среди бедной природы и бедного табора взяла такие звуки? Любила ли она когда-нибудь так глубоко, что щемило и пронизывало тоской сердце и казалось, что все на свете пустяки в сравнении с песней, рассказавшей об этой любви? Но когда же она успела любить и так страдать, если ее девичья грудь была еще совсем слаба и неразвита, а руки тонки, как у ребенка?..

Певица кончила долгой, как бы погасающей нотой, и так свободно и легко, что даже не перевела дыхания.

Илья строго чуть шевельнул рукой, и многоголосый хор тихими, но упругими, как орган, звуками такой же безнадежной тоски взял припев. Потом звуки разбились, высокие молодые голоса выбились наверх и своевольно, беспорядочно перегоняя друг друга, понеслись вдаль от табора.

Владимир глотал слезы и, держа еще в руке забытый стакан, все повторял:

- Голубчики!.. Голубчики!.. Ах, боже мой!..

И вдруг точно все оборвалось, точно перевернулся весь мир: грянула безудержно страстно-веселая, веселая до дикого исступления песня со свистом, с гиканьем и громовым топотом ног о землю.

Илья весь переродился. Это был властелин, повелитель, с горящими, как угли, глазами, дико махал рукой и исступленно-злобно топал каблуком сапога, точно вырывая от сердца певцов весь зной страсти и безудержного веселья.

Глаза девушки уже не с тоской, а с восторгом настоящей страсти смотрели на него. Ее голос теперь показал свою силу и без всякого усилия покрывал собой весь хор и несся где-то над всеми голосами.

Это уже не была робкая худенькая девушка-ребенок. Это была царица, равная в страсти своему повелителю.

Митенька заметил этот взгляд.

"Уж не он ли?" - подумал он, посмотрев на Илью. И ему стало вдруг грустно, точно он почувствовал, что какое-то большое, необыкновенное счастье идет мимо него и никогда, никог-да ему не получить его...

Потом вдруг все перешло в дикую вихревую пляску с бубном, со звоном монет, заплетен-ных в косы, с топотом ног и хлопаньем рук о колени, о сапоги.

Владимир не выдержал и кинулся обнимать Илью.

- Утешил! Ты мое сердце перевернул, душу очистил! - кричал он.

Илья сконфуженно, добродушно улыбался, превратившись в обыкновенного цыгана, и, слушая Владимира, отирал рукавом рубашки пот со лба.

После этого угощали весь табор. Валентин приглашал всех цыган ехать с ним на Урал.

И до самой зари светились в таборе костры и слышались то тоскливые, то разгульно дикие песни. Но так петь, как пела тоненькая цыганка, не пел уже никто.

И только в бледном свете зари, когда река и луга задымились теплыми парами и на востоке еще белел залегший сплошным белым облаком туман, стали запрягать лошадей.

Гости сели в экипажи и, со смуглыми лицами от бессонной хмельной ночи, тронулись по большой дороге среди тишины еще молчаливых полей и росистой свежести просыпавшегося утра.

Вдруг, когда дрожки Владимира, уехавшего в город, скрылись за поворотом, Валентин повернулся к Митеньке и, хлопнув себя по лбу, смотрел на него несколько времени.

- Что ты? - спросил Митенька.

- Про землю-то мы и не спросили!..

LII

На повороте у полосатого верстового столба они чуть не столкнулись с тройкой вороных лошадей и блестевшей лаком на утреннем солнце коляской. В ней сидела молодая, очень краси-вая дама в черном. Темная вуаль была поднята, и она задумчиво смотрела мимо на бегущие, уже проснувшиеся поля.

Валентин вежливо приподнял свою шляпу. Дама с тихой, спокойно-печальной улыбкой кивнула ему головой, бегло взглянув, как на незнакомого, на Митеньку Воейкова.

- Давно вас не видела, - сказала она, немного повернувшись в просторной коляске, уже несколько отъехав.

Валентин еще раз вежливо поклонился.

- Кто это? - спросил Митенька.

Его поразило выражение лица молодой женщины, с каким она смотрела по сторонам. Выражение внутреннего спокойствия, определенности и в то же время точно отсутствия здесь.

- Разве ты не знаешь? Это известная графиня Юлия, а теперь игуменья или патронесса - не знаю - женского монастыря, того - в лесу, знаешь?

Митенька Воейков еще раз оглянулся. Ему пришла мысль: что заставило эту молодую, красивую светскую женщину так круто и необыкновенно переменить свою жизнь? Что она нашла в жизни, в своей душе? Ради чего ушла от всех, от всего мира?

- Ты не знаешь, почему она сделалась монахиней? - спросил он Валентина.

- Не знаю. Тут есть один местный святой, - сказал Валентин.

- Отец Георгий? Я слышал. Говорят, это действительно необыкновенный человек.

- Все люди необыкновенны, - отвечал Валентин, - но дело не в этом, а в том, что она находится под влиянием этого святого. В святых я ничего не понимаю, только мне кажется, что они теряют ровно половину того, что человеку отпущено.

- То есть?.. - спросил Митенька.

- Человеку заповедано познать все, а они одной половины избегают.

- Именно зла, - сказал Митенька. - Но ведь по библейской истории это дьяволом заповедано. Валентин странно усмехнулся.

- А ты разве боишься его?..

И сейчас же равнодушно прибавил:

- Зла вообще нет, а в дьявола ты, как культурный человек, конечно, не веришь...

Он помолчал, потом медленно произнес:

- "Познайте добро и зло и будете, как боги". Хорошо сказано...

Несколько времени ехали молча.

Митенька хотел было поделиться с Валентином своими мыслями о жизни, о своем состоя-нии запутанности, но вдруг почувствовал, что с Валентином вообще делиться ничем нельзя. Это все равно, что делиться с небом, с звездами, покажешься только сам себе маленьким и скучным, а требуемого сочувствия и созвучного отклика не получишь.

- А что, интересная женщина? - спросил вдруг Валентин.

- Да...

- Займись ею.

- Бог знает, что ты говоришь... ведь она - монахиня.

- Всякая монахиня - женщина, - ответил Валентин. - Я тебя как-нибудь свезу к ней.

LIII

На Митеньку странно подействовала эта случайная встреча с незнакомой молодой женщи-ной.

Раннее утро, хмельная голова, двоящиеся мысли, потеря всякой линии жизни, и это прекра-сное стройное видение с грустными глазами и невыразимым спокойствием в них, спокойствием, происходившим от какой-то большой уверенности и определенности жизни, тогда как он чувст-вовал тяжелое томление от потери всяких внутренних центров. И воля его, не имея ни внутрен-ней, ни внешней опоры, так ослабела, что его тянул всякий соблазн, потому что не было в его жизни никаких ценностей, во имя которых стоило бы удерживаться от соблазнов и сопротивля-ться им.

У него было ощущение, какое появляется у человека, который пьянствовал целый месяц и растерял все связи и отношения с жизнью. И угарной голове трудно уже делать усилия, и кажет-ся, что ничего нельзя собрать и начать, в то время как жизнь, не прекращая ни на минуту своего вечного и бодрого движения, идет вокруг него с отрицающей его прочностью и деловитостью.

В особенности Митенька Воейков сильно почувствовал это, когда простился с Валентином и поехал один домой.

В бодром свете утра, с желтой зрелой рожью по сторонам дороги далеко расстилались поля с деревнями, холмами, зелеными лощинами. И везде виднелся народ, начинающий бодрую рабо-ту страдного дня. Уже начинали косить и жать хлеб. Мелькали начатые полоски ржи и первые связанные снопы нового хлеба, лежавшие в разных направлениях среди жнивья.

Митенька подумал, как несчастен он тем, что у него много земли и он с ней не справляется, расплывается в ней, работают на ней другие - его рабочие, а он сам опять в стороне. И как счастливы мужики, имеющие перед собой небольшие клочки, которые требуют от них точного и определенного труда. У них есть прочная точка опоры, прочная прикрепленность их в извест-ном пункте к миру. А где у него эта точка, когда он не имеет никакого определенного, нужного миру дела? Все заняты своим делом, кроме него.

И, сколько он ни оглядывал эти бесконечные поля, он не находил среди них себе ни места, ни дела. И что он сейчас делает?..

На Урал еще до сих пор не уехал, имение не продал. И по всему было видно, что дело с продажей начинало пахнуть скверным анекдотом.

У Митеньки создалась определенная решимость: бросить это дело и поездку на Урал. Лучше оборвать сейчас, чем дальше забираться в дебри нелепостей, с этими разъездами, убива-ющими всякую волю.

- Не поеду я больше никуда, вот и все! - сказал он однажды.

И он засел дома, изредка вспоминая прекрасный образ молодой женщины, как бы толкнув-ший его оглянуться на самого себя.

Через несколько дней после поездки к Владимиру Валентин Елагин заехал к Митеньке Воейкову, чтобы свезти его к графине Юлии, так как Валентину почему-то казалось это необхо-димым.

Митенька в это время сидел дома и переменял башмаки. Когда он обернулся к окну на стук экипажа и увидел Валентина с Петрушей, первым его движением было броситься через черный ход в сад, так как он испугался, что его опять повезут продавать эту несчастную землю.

Конечно, проще было заявить Валентину, что он не хочет ехать, и противопоставить его воле свою волю. Он так раньше и думал: заявить твердо и определенно Валентину об этом.

Но первым, безотчетным его движением было - спрятаться. Митенька бросился к двери, но потерял второй башмак. И только успел воскликнуть с тоской: "Господи! Что это за кара такая!" - как вошел Валентин и, застав его с одним башмаком в руке, с выражением страдания на лице, несколько удивленно посмотрел на него.

- К графине едем, одеваешься уже? - сказал Валентин с таким спокойным выражением, как будто он всего несколько минут назад был здесь и сказал Митеньке, чтобы он одевался.

- ...Одеваюсь...

И, как всегда в минуту неудачи, его раздражение требовало какого-нибудь объекта. И таким объектом сейчас явился Петруша. Чем больше он искал башмак и раздражался, тем больше ненавидел этого Петрушу.

- Когда только судьба смилостивится надо мной и освободит от этого вечного спутника? - проговорил он, когда Петруша вышел сказать Ларьке, чтобы он не распрягал лошадей. - Ну вот он, черт его возьми, где обосновался! крикнул Митенька и выудил башмак за шнурок из корзины с бумагами под столом. - Когда только это кончится!.. Посмотри, пожалуйста, что тут наворочено! - сказал Митенька.

- А что? - спросил Валентин, оглянувшись тоже по комнате, и прибавил: Очень хоро-шо. Чего же тебе еще хочется? Разве лучше немецкую аккуратность-то разводить? Так, по крайней мере, разнообразия много.

- Хорошо разнообразие, нечего сказать. Послушай, зачем ты таскаешь всюду за собой этого лешего?

- Какого? - спросил Валентин.

- Да вот - Петрушу.

- Ну как - зачем? Без него неудобно. Расскажет нам что-нибудь дорогой.

- Кой черт - расскажет! Я ни одного слова от него, кроме каких-то нечленораздельных звуков, не слыхал, - воскликнул с возмущением Митенька, надевавший в это время жилетку, и с раздражением стащил ее опять с себя, потому что она перекрутилась у него за спиной и одна половина наделась правильно, а другая навыворот. - Полено березовое скорей расскажет, чем твой Петруша!

Так как поехали на Валентиновой тройке с Ларькой на козлах, то Митрофан ехал сзади порожняком в коляске. Петруша почему-то не сел к нему, а устроился на передней, обитой сукном скамеечке, лицом к Валентину и Митеньке, прислонившись спиной к Ларьке.

"Как нарочно, торчит перед глазами", - подумал с ненавистью Митенька.

Ларька, почувствовавший сзади себя широкую спину Петруши, который привалился к нему, как к печке, тоже несколько раз беспокойно оглядывался и пробовал передвигаться. Но Петруша сел плотно, и спина его была слишком широка для того, чтобы от нее можно было передвинуть-ся куда-нибудь на узких козлах.

Впрочем, на половине дороги Петруше надоело сидеть на собачьем торчаке, и он пересел на козлы рядом с Ларькой.

- Петруша, ты бы рассказал что-нибудь, - сказал Валентин, сидя в свободной позе бари-на, выехавшего ради прогулки.

Петруша несколько покосился на него, повернув толстую, со складкой назади, шею, и ничего не сказал.

Экипаж свернул с большой дороги у межевой ямы, в которой росла крапива, валялись битые кирпичи, и шибко покатил по узкой дороге к видневшейся невдалеке усадьбе с большим белым каменным домом и зеленой крышей, прятавшейся в деревьях парка и сада.

Усадьба графини Юлии, со своим огромным двухэтажным домом, стеклянными террасами, огромным парадным подъездом и разноцветными стеклами в фигурных рамах, с широким зеле-ным двором, конюшнями и цветниками, была меньше всего похожа на обиталище монахини.

Огромный парк за домом, широкие расчищенные аллеи, беседка в виде купола на белых колоннах, вроде тех, на фоне которых изображают на гравюрах дам в старинных кринолинах, площадки с зеленым газоном - все это указывало на то, что здесь ценили и любили красоту.

В доме было бесконечное количество комнат со старинной тяжелой мебелью, сумрачных, торжественно молчаливых, со строгими портретами предков по стенам, с запахом старины.

Внизу были просторные теплые сени с широкой лестницей наверх, со стеклянными лампа-ми и абажурами на столбиках-колоннах при входе на лестницу и на площадках при поворотах.

Все это говорило о невозвратной прежней шумной жизни, когда на каждый звон колоколь-чика и стук парадных дверей сверху сбегал лакей с широкими бакенбардами и, перегнувшись через перила из-за поворота лестницы, смотрел вниз, кто приехал, в то время как из темноты подъезда вместе с клубами морозного пара входили дамы в собольих шубках, мужчины в медве-дях сбрасывали всю эту дорожную тяжесть на руки старичка лакея и приветливой няни.

И все эти комнаты, коридоры и освещенные лестницы переносили воображение к шумной и широкой жизни старины. Вероятно, немало молодых девушек и женщин узнали в этом доме лучшие неповторяющиеся минуты первой любви и первой тайной встречи во время зимнего бала где-нибудь на уединенной площадке пустой лестницы, откуда при свете одинокой лампы виден дремлющий внизу на ларе под вешалками старичок лакей.

И, может быть, многие из них, когда-то пленявшие взгляды легкой красотой и свежестью юности, пройдя отпущенный им срок, мирно отошли в вечность и лежали теперь в забытой могиле на тихом деревенском кладбище, где в глубине земли от них остались только горсть праха и кучка истлевших старческих костей.

LIV

Графиня приняла гостей в маленькой угловой гостиной с мягким большим диваном, такими же креслами с сильно отлогими мягкими спинками и бездной мелких вещиц на тонконогих столиках и этажерках, покрытых черным китайским лаком.

Она только что вернулась из своего монастыря, куда ездила ко всенощной. Примятая на висках, слежавшаяся под шляпой прическа из темных роскошных волос носила на себе следы дороги. А черная строгость полумонашеского, полуаристократического платья хранила еще в себе оттенок празднично-церковной торжественности.

Вся ее стройная, с естественной свободой хорошего воспитания фигура, державшаяся особенно прямо, освещалась глазами, с их живым и молодым блеском, в особенности когда она поднялась навстречу гостям и, ожидая их, стояла у стола.

Но она часто, как бы умышленно, тушила своенравный блеск глаз, и лицо ее при этом принимало спокойное, грустное выражение покорности и печали.

- Вот и мы к вам, графиня, собрались. Может быть, нас немножко много? сказал Валентин, здороваясь, но, видимо, затрудняясь: поцеловать у нее руку или это неудобно в ее положении монахини.

- Нет, отчего же много? - сказала графиня, улыбаясь и давая ему руку для поцелуя, как бы говоря этим, что черное строгое платье в гостиной не имеет значения и гости не должны приспособляться к ее новому положению.

- Это мой приятель, - сказал Валентин, посторонившись и представляя Петрушу, который среди тонконогих столиков чувствовал себя, как медведь в посудной лавке. - Он превосходный рассказчик, - прибавил Валентин, как бы объясняя графине его присутствие здесь, так как в ее глазах на секунду выразилось явное удивление.

Откуда Валентин выдумал, что Петруша обладает даром рассказчика, было совершенно неизвестно. Даже сам Петруша покосился на него, когда неловко, как после прикладывания ко кресту, отходил от графини.

- А, это приятно, - сказала молодая женщина, - вы знаете мою слабость к хорошим и живым собеседникам.

Валентин молча почтительно поклонился.

- Сейчас подадут чай, пойдемте в столовую, - сказала графиня, - кстати, я проголода-лась. Я ведь теперь на особом положении, - прибавила она, мягко улыбаясь, - потому целый день не ела.

Этой простой, открытой фразой и улыбкой она как бы снимала с своей жизни покров недо-ступности, точно желая разорвать для гостей стесняющее их чувство излишней осторожности с ней, как с человеком иного мира.

Митенька смотрел на нее и думал о том, что заставило эту женщину, с ее аристократически-стройной фигурой, прекрасными, влекущими глазами и тонкой красотой лица, в 35 лет надеть черные одежды и так переменить свою жизнь. Неудачная ли любовь, грубая и неожиданная измена любимого человека, или тот голод душевный, который иной раз заставляет русского человека бросать семью, теплый угол и идти в неведомую даль, прицепив на спину холщовую странническую котомку.

А может быть, мелькнувшее в светлую минуту сознание бренной краткости жизни на фоне неизмеримой вечности, откуда пришел человек и куда надлежит ему опять уйти.

А если это так, то лучше уйти с просветленным сознанием, родственным этой вечности и далеким от переходящих дрязг и мелочей.

Митеньку поразили ее глаза и то, что в них, как бы против ее воли, прорывалось что-то женское, таинственное, ищущее и влекущее даже в том мимолетном взгляде, который она бросила на него, как на нового человека. Бросила, как красивая молодая женщина, а не как монахиня. Но этот взгляд сейчас же опять потух.

Гости вслед за хозяйкой прошли ряд высоких комнат с зеркалами, картинами и мебелью в чехлах на гладком натертом полу и вошли в огромную столовую с большим круглым столом посередине и низко спущенной над ним висячей лампой с темным матерчатым абажуром в сборках.

- Я думаю перебраться отсюда в свой монастырек, - сказала молодая женщина, когда все занялись чаем. - Там меня любят, а здесь я... странно чувствую себя. Да и не нужно мне все это... Ну, расскажите про себя: что вы, где вы и что делаете, - сказала она вдруг, как будто коснувшись того, чего совсем не нужно было касаться. Говоря это, она передвигала на белой скатерти блестящие металлические щипцы и, в ожидании ответа Валентина, машинально взгля-нула на Митеньку, хотела так же машинально отвести глаза, но, встретившись с его взглядом, внимательно посмотрела на него.

- Что я? Всё и ничего, - сказал Валентин. - Где я?... Пока здесь, кончаю последние дела, чтобы двинуться на Урал...

- Да, да, я слышала, - сказала графиня.

- А что делаю? - продолжал Валентин. - Выручаю своего приятеля, помогаю ему осво-бодиться от тяготы жизни, продаю его имение.

При слове приятель графиня посмотрела сначала на Петрушу, потом на Митеньку Воейко-ва и, видимо, не знала, о каком приятеле идет речь, - о том ли, что обладает даром рассказчика, или о том, талантов которого не знала.

- Дмитрия Ильича, - сказал Валентин, заметив ее затруднение.

- Вы хотите начать служить или купить где-нибудь в другом месте?

- Ни того, ни другого, - отвечал Митенька, покраснев. - Просто меня давит земля, требуя от меня того, что мне не свойственно и совсем не нужно.

Когда Митенька говорил, он чувствовал, что его слова должны заинтересовать эту женщину и заставить ее обратить на него внимание, как на человека, не совсем обыкновенного и непохо-жего на тех, с обществом которых она порвала раз навсегда.

Графиня посмотрела на Митеньку молча продолжительным взглядом.

- Мы с вами поймем друг друга, - сказала она, не отводя от него взгляда, как бы давая понять, что об этом они поговорят вдвоем.

- У вас чай только монашеский или что-нибудь есть к нему, вроде старого доброго рома? - спросил Валентин.

- Простите, милый, я так от всего отвыкла... Вам не доставит труда встать и взять в буфете? Там, где всегда... - прибавила она с улыбкой, указывая этим на личное знакомство Валентина с огромным темным буфетом, похожим на церковный орган с резными стрельчатыми украшениями.

Валентин встал, открыл дверцы и, наморщив кожу на лбу, посмотрел, пригнув несколько голову, на полки, потом достал две бутылки, одну светлую, другую темную.

Петруша только покосился на них, когда Валентин поставил бутылки на стол, недалеко от него, очевидно не будучи уверен в том, дадут ему или не дадут.

Графиня изредка посматривала на него, видимо, ожидая с интересом послушать талантли-вый рассказ и, вероятно, недоумевая, как такой легкий дар может совмещаться с такой тяжелой внешностью.

После чая Валентин, опорожнивший не без участия Петруши уже половину вина, сказал:

- Принято думать, что вино - наркотик. Это неверно. Вино есть вино. Вечно юный, боже-ственный напиток жизни. Древние это понимали.

Он встал, забрал бутылки за горлышки и молча пошел на террасу. В дверях он остановился и сказал:

- Пить вино нужно только в хорошей обстановке или под небом. Сегодня у меня есть и то и другое.

Петруша посидел немного и, обманув ожидания хозяйки, совершенно молча, даже не поблагодарив ее, тоже ушел на террасу, поколебавшись некоторое время - захватить с собой рюмку со стола или нет.

- Я знаю его и люблю, - сказала графиня о Валентине с улыбкой, как бы отвечая на нес-колько смущенный взгляд Митеньки Воейкова. - Мне кажется, что это человек, душа которого всегда свободна... Очевидно, пути к свободе различны. Один идет так, а другой должен идти совсем иначе. Кому что дано... - прибавила она, и по лицу ее скользнула легкая тень задумчи-вости. - Его надо знать, чтобы любить, и любить, чтобы понимать. На первый взгляд его выходки странны. Но за ними чувствуется необъятно большая душа. Он все в мире свободно любит, но ни к чему не привязан, и от людей ему ничего не нужно. Очевидно, они и не в состо-янии ему ничего дать, потому что он, кажется, очень мало ценит то, чем они дорожат.

- Как вы верно его определили! - горячо и мягко воскликнул Митенька и сам заметил эту мягкость и как бы сдержанную ласку, относившуюся не к Валентину, а к ней, сидевшей перед ним женщине, такой молодой и прекрасной, отрекшейся от мира, недоступной ни для кого. Эта скрытая мягкость вырвалась у него как бы в ответ той женской нежности, которая иногда выра-жалась в неожиданном блеске глаз из-под покрова ее монашества.

- В вас что-то есть необычайно молодое, беспомощное и чистое, - сказала молодая женщина, и на секунду ее глаза внимательно остановились на его глазах, потом ее взгляд ушел вдаль, точно в глубь прошлого ее собственной жизни. Как будто она сейчас встретилась с тем, чего было мало около нее в ее жизни, в ее прошлом.

Она незаметно вздохнула и взглянула на Митеньку, как бы возвращаясь к действительно-сти.

- Пойдемте ко мне...

Она встала, отодвинув ногой стул.

Митенька с приятным волнением почувствовал, что стена монашеского в ней как бы приподнялась, и сейчас перед ним была только женщина с какой-то сложной, скрытой от всех душевной жизнью.

И ему безотчетно хотелось сейчас казаться чистым сердцем и беспомощным в житейских делах, так как эта чистота и беспомощность в нем не отпугивали молодую женщину и не застав-ляли ее опускать на лицо невидимую схиму. А он чувствовал, что она опустила бы ее в тот момент, как только почувствовала бы в нем мужчину. И он инстинктивно старался не спугнуть ее чувства и быть таким, какому бы она могла сказать то, чего не сказала бы другому.

Графиня Юлия зажгла на маленьком столике лампу, и они сели вдвоем на диван, стоявший глубоко в цветах.

- Да, нужно принимать жизнь так, как принимает ее Валентин, или совсем уйти из нее, - сказала она, как бы продолжая вслух какую-то свою мысль. Может быть, для некоторых последнее легче...

- Как это верно! - вдруг с искренним порывом воскликнул Митенька, даже сложив перед грудью руки, как на картинках их складывают на молитве дети.

Он почувствовал холодок, пробежавший по спине, не от сознания верности высказанной мысли, а от собственной искренности, которая прозвучала в его голосе, и от того, что искрен-ность сближает его с молодой женщиной, для которой, казалось, все мирское похоронено.

- Мы заняты конечными делами, которые делают нас рабами жизни, сказала графиня, глядя вдаль перед собой, - тогда как у нас есть бесконечное, делающее нас свободными. Это наше внутреннее. Здесь мы можем бесконечно идти вперед. Здесь борьба только возвышающая, а не унижающая нас. И здесь уже никто не может сделать нас несчастными... отнять у нас наше счастье... нашу веру... грубо и гадко осквернить все... Потому что люди только разрушают и отнимают счастье, - тихо и задумчиво сказала графиня и прибавила: - А не дают его. Все земное слишком непрочно. Митенька чувствовал, что она перед ним как бы приоткрывает какую-то завесу, какое-то темное пятно жизни, о котором она не сказала бы никому. И ему было необыкновенно хорошо сидеть здесь и вести этот странный сближающий разговор, качавшийся на тонкой неощутимой нити, которая могла порваться от малейшего неосторожного слова. И потому каждый шаг незаметного сближения особенно волновал и до остроты напрягал способ-ность понимания и проникновения в мысль собеседника.

- Вам тяжело?.. - сказал Митенька тихо и, взяв ее руку, заглянул ей в глаза с выражением боли и тревоги за нее.

Молодая женщина молча посмотрела на него.

- Ваши милые глаза так хорошо смотрят, как будто они чем-то близкие, близкие и... чис-тые, - сказала она, и у нее сквозь улыбку мелькнули слезинки.

Митенька испытывал новое, незнакомое наслаждение от сближения с женщиной, по отно-шению к которой ничего нельзя было позволить себе, даже помыслить. И все-таки какими-то другими путями, полубессознательно он подходил к ней так близко, что брал ее, незнакомую женщину, за руку и с тихой интимной нежностью спрашивал о ее душевной тяжести.

И чем невозможнее было проявление мужской стороны в их сближении, тем острее и сильнее было каждое движение, которое другими путями вело их к близости.

И Митеньке захотелось сказать ей, как ужасна сейчас его жизнь, как он низко пал, ничего не может сделать, так как не знает, что ему еще осталось делать, когда все в жизни перепробо-вано им.

Он чувствовал, что, как бы он низко себя ни обрисовал, она не отвернется от него. И он рассказал ей, что он сейчас в тупике, что в нем нет ни веры, ни определенного пути жизни, что в нем хаос и отчаяние и что одна надежда - на перемену места и на бегство от гнилой, размени-вающей на мелочи культуры. Он хотел рассказать про свои отношения к женщинам, но почувст-вовал, что этого теперь говорить не нужно. Говоря ей, он почему-то невольно показывал более сильное чувство отчаяния, чем у него было на самом деле.

Он кончил и, не взглянув на графиню, спрятал лицо, закрыв его руками. Он сидел в позе такого отчаяния и безнадежности, что чувствовал, что было вполне естественно, если бы она положила ему руку на голову.

Графиня вздохнула.

- Мы слабы, нечисты, темны, и надо все силы души направить внутрь себя или чтобы кто-то другой, более сильный, взял нашу душу в свои руки, - тот, кто видит наш путь яснее, чем наши затемненные глаза. Тогда и сам начнешь его видеть и поймешь, что это темное в нас самих, что душа наша закрыта, слепа и не живет жизнью, какой она должна жить. Я встретила такого человека и как бы из его рук приняла силу и увидела свою душу - темную, слепую, жадную к временному, земному счастью, к наслаждениям, - сказала графиня. И глаза ее опять ушли вдаль и сощурились. - А все это коротко и кроме горького осадка ничего не оставляет. Тогда как жизнь - в отречении от всего этого и в бесконечной работе над своей душой, пока она наконец прозреет и увидит вечный свет жизни.

- Вы о нем говорите? Об отце Георгии? - спросил Митенька.

- Да, о нем, - сказала графиня, произнося это слово с особенным выражением, с каким говорят о чем-то великом.

- Как вы мне много дали! Я почувствовал, что мне нужно и чего я не видел совсем, - сказал Митенька.

Молодая женщина подняла на него глаза и посмотрела долгим взглядом.

- И слава богу... - сказала она. - Мне с вами было хорошо.

Митенька хотел было сказать, что ему тоже было хорошо, но в это время в комнату вошел Валентин.

- Я зашел сказать, что нужно ехать, а потом хотел еще сказать тебе (прости, что так говорю, мне удобнее)...

- Пожалуйста, милый, пожалуйста, - ответила графиня с тихой улыбкой.

- Еще хотел тебе сказать, - повторил Валентин с обычным усилием нетвердых от вина глаз, - что ты - монахиня, но знаешь и чувствуешь нечто, за что я тебя и люблю.

Гости уезжали. Графиня провожала их до передней и тихо сказала Митеньке, чтобы он навестил ее. А когда он целовал ее руку и потом поднял глаза, она тихо улыбнулась ему.

Прощаясь с Петрушей, она сказала, что, может быть, он в следующий раз доставит ей удовольствие прелестью своего рассказа, на что Петруша ничего не ответил и, зацепив тонко-ногий столик, едва не повалил его.

LV

Эта необычная, тонко волнующая беседа произвела на Митеньку сильное впечатление: у него как будто открылись глаза, и он ясно увидел, что ему нужно и где истина.

Ему ясно, как откровение, представился главный смысл слов графини: "Душа наша беско-нечна, а мы делаем конечные дела". А его главная, основная неправда была в том, что он все время жил внешним, чужими делами, а не делом своей души. Он помнил и заботился обо всем, что лежало вне его. И совершенно упустил из виду то, что находилось внутри его и было всецело в его распоряжении.

И то, что было внутри его, всю жизнь оставалось без всякого призора и усовершенствова-ния.

Как же можно устраивать жизнь других людей, вообще всех людей на земле, когда он самого себя не устроил, забыл о своем внутреннем?

И вот это его забвение своей души, стремление к полной свободе вылилось в полную анархию, в потерю воли над собой и в подчинение чужой воле, потому что своей воли не было. А он, слепой, все искал чего-то по сторонам, все думал найти внешние зацепки, внешние точки опоры. Хотел перемещением себя в другое место создать новую жизнь. А главный и единствен-ный источник всякой жизни - его внутреннее - было забыто.

И его вдруг осенила мысль, взволновавшая его, как неожиданное открытие: он думал, что уже все перепробовал и раз навсегда оказался во всем банкротом. Оказывается, что у него наш-лась область, в которой есть бесконечный источник деятельности, возможность бесконечного подъема. Это переустройство самого себя.

Вот истина!

И было просто странно и непонятно, как он не пришел к этому с самого начала. Почему он начал чего-то дальнего, с других, а не с самого близкого самого себя? И какое ему теперь де-ло до других, до всей жизни, их устройства? Сколько проделал для них борьбы, сколько тратил на них времени! А они разве подвинулись хоть сколько-нибудь от его работы? А все потому, что он воздействовал (теоретически) прямо на них, а нужно было воздействовать косвенно, т. е. сначала исправить самого себя, а они увидели бы и тогда уже...

Он разрушил все божеские законы, а своих законов вместо них человеческих, личных - не создал. Просто упустил из виду. Да если бы даже и не упустил из виду, то все равно из этой постоянной скачки разрушения и возмущения несправедливостью мира он не смог бы ничего сделать.

Теперь другое дело, когда, сказавши: "С нами бог и бог с вами", он может махнуть рукой на человечество, его дела и заняться на досуге только самым главным.

Конечно, теперь его дело вовсе не будет заключаться в спасении души. И графиня Юлия, толкнувшая его на этот путь, не найдет с ним ничего общего, потому что она вся проникнута религиозным началом. Для нее вся цель и закон - в боге, а у него будет просто здоровое само-управление и упорное улучшение своего внутреннего мира.

Это будет просто автономное земное самоуправление на месте давно свергнутого небесного абсолютизма. Ему совершенно не нужна божественная, потусторонняя бесконечность, когда эта бесконечность улучшения есть в нем самом.

А материала для улучшения, слава тебе господи, найдется, в особенности теперь, когда у него все так разъехалось, что концов не соберешь.

В самом деле: воля, умственная жизнь, нравственная - все это пересмотреть, наладить, организовать. Ведь это самая высшая ступень, до которой достигал человек: быть самому для себя высшим началом и источником дела.

Его захватила и взволновала эта мысль. В самом деле: его владения, пожалуй, будут немногим меньше, чем владения пресловутого творца мира и промыслителя, если измерять их способностью внутреннего проникновения, а не внешними размерами. Да и относительно существования этого творца тоже вопрос деликатный: существует промыслитель или нет, об этом, слава богу, спор идет столько веков, сколько существует человек на земле, и все-таки ни до чего еще не договорились. Тогда как существование, самое реальнейшее существование его, Дмитрия Ильича Воейкова, очевидно для всякого, даже для слепого.

И опять он не мог не отметить наличия в себе могучего духа возрождения: ведь, казалось, совсем погибал человек, две новых жизни лопнули подряд как пузыри, и дальше уж, кажется, податься некуда было. И вдруг новое озарение, новый просвет. И какой просвет! Ведь челове-честву, чтобы сделать такой скачок, от внутреннего небытия к созданию в себе автономного мира, потребовалось тысячи две лет, целая история, а ему не нужно никакой истории: он проделал это ровно во столько времени, сколько нужно было, чтобы проехать от усадьбы графини до монастыря, к которому они уже подъезжали.

Митеньке сейчас было странно, что Валентин сидит рядом с ним и не подозревает, что около него уже совсем другой человек, чем был полчаса назад. В такой степени другой, что самый зоркий глаз не мог бы уловить в нем ничего общего с прежним.

LVI

Подъезжали к монастырю. Ларька свистнул и пустил лошадей полной рысью, но попал на плохую дорогу, и седоков начало подбрасывать, точно они ехали по картофельным грядкам.

- Придержали бы лошадей-то, - сказал Валентин.

- Может, скоро лучше будет, - ответил Ларька.

Сам он вообще не чувствовал никакого неудобства от толчков. И если ехал один, пустив лошадей во весь мах, и налетал на ухабы, - по которым его начинало подбрасывать так, что ёкало под ложечкой, - он не останавливал лошадей в надежде, что толчки сейчас кончатся. А заранее остановиться перед ухабами не мог, потому что смотрел обыкновенно не на дорогу, а все по сторонам.

Митрофан с своей тройкой поспевал за ними сзади в темноте. Вдруг у него что-то треснуло, послышалось падение чего-то в лужу дороги, и все затихло.

- Стой, стой, Ларька! - крикнул Митенька Воейков. Он соскочил с экипажа и подбежал к остановившимся лошадям коляски Митрофана.

Коляска в темноте валялась на боку, зарывшись железным крылом в пашню у дороги. Мит-рофан молча вытирал руки о штаны и смотрел на коляску. Потом потрогал ее, пробуя поднять, и не поднял. Отойдя в сторону, высморкался через пальцы и только тогда сказал равнодушно:

- Поломалась...

- Что поломалось? - крикнул Митенька.

- Известно что - ось, - отвечал Митрофан. - Мастера чертовы. "Весь век, - говорит, - будете ездить и меня благодарить". Ему не коляски чинить, а коров стеречь. Уж как он есть пьяный человек, так и останется.

- Ведь я тебе тогда же говорил, чтобы ты не отдавал ему.

- Да кто же ее знал-то? - сказал Митрофан спокойно.

- Как "кто знал"! Ведь ты же сам сейчас говоришь, что он пьяница.

- Да ведь все думается, что ничего. Ведь уж очень расхвалил-то себя, вышло - вроде как первый кузнец во всем свете. А на поверку выходит свинья.

- Никакой, брат, опыт тебя не научит, я вижу, - сказал Митенька с досадой. - Ну что теперь будешь делать?

Митрофан молчал, глядел на валявшуюся коляску, как бы соображая, потом полез в карман за кисетом.

- Отдам я ему теперь черту, дожидайся, пусть только заявится. Тут надо было кольца нагнать, а он сварил просто, да и ладно.

- Так ты-то не видел, что она просто сварена, без колец?

- Как же не видел, - сказал Митрофан, - глаза-то, слава тебе господи, на месте.

- Так что же ты ему не сказал?

На это Митрофан ничего не ответил и, завернувшись, стал зажигать спичку и раскуривать трубку.

- Бывает, что и с одной сваркой, без всяких колец хорошо держится, когда руками сдела-на, - сказал он, раскурив трубку.

- Что это у тебя руки-то, в чем? - спросил Митенька испуганно.

Все руки у Митрофана были в крови.

- Об камень, должно, пришелся, раскровянил. С таким кузнецом не то что руки, а и голову свернешь. И этот черт тоже расскакался, не видит, какая дорога, - сказал он, недоброжелатель-но посмотрев на темневшую впереди коляску с Ларькой.

- Ну, знаешь ли, с тобой говорить - одно только раздражение. Сам-то ты чего смотрел? И сдержал бы, если знаешь, что ось плохая.

- Да ведь ехал, как за человеком: думал, у него голова работает, отвечал неохотно Мит-рофан. - Ну что же, теперь кол подвязать, да и пошел до монастырской кузницы.

- Скоро вы там? - крикнул Валентин.

Митенька подошел и, запахивая полы, сел в коляску.

Переночевали в монастырской гостинице. Митенька ничем не показал Валентину, что стал совершенно другим человеком. Он даже боялся говорить ему об этом, так как хорошо знал его способность одним словом, сказанным вскользь, опрокинуть все и заставить потерять всякое ощущение значительности предпринятого.

Остановка и ночевка в монастыре, сначала вызвавшая было досаду и раздражение в Мите-ньке Воейкове, оказалась под конец даже приятной для него.

Чистенькая гостиница, с особенной монашеской чистотой; тишина; особенный, приятный запах в номере, недавно покрашенном; внизу, в общем отделении, - богомольцы с котомками и жестяными чайниками, странники, больные и весь убогий люд, обычно колесящий по проселкам и большим дорогам; в церкви ранняя служба... Митенька встал рано и пошел пройтись. Обошел весь монастырь, прошел мимо отдельно от церкви стоявшей колокольни по песчаной дорожке монастырского двора. Повернул мимо трапезной и дома игумена, с остроконечными окнами, в верхней части которых были вставлены разноцветные стекла.

Маленькая калиточка вывела его на пчельник к прозрачной сажелке сзади высокой стены собора. Здесь было старое кладбище и виднелись старые могильные плиты и пошатнувшиеся памятники. А дальше шла кругом видная сквозь зелень сада белая монастырская стена.

Утреннее солнце, церковный звон, тихие фигуры монахов, журчащая вода в святом колодце и солнечные тени на древних могильных плитах придавали всему выражение глубокой тишины. А эта белая стена монастыря точно ставила преграду для всего мирского, беспокойного и трево-жащего.

И Митеньке показалось хорошо, в его новом состоянии, жить в таком отрезанном от мира месте. Только бы не надо этих церквей с божеством.

Он сел на старую могильную плиту, наполовину ушедшую в землю и поросшую мохом.

- Размышляешь? Это хорошо, - сказал неслышно подошедший сзади Валентин.

- Нет, просто так сижу, - сказал, покраснев, Митенька.

- Это тоже хорошо, - сказал Валентин, садясь рядом на плиту.

- Как это на тебя похоже! - заметил Митенька. - Если есть - хорошо, а нет - у тебя тоже хорошо.

- Что ж тут такого? Ум принимает как истину утверждение факта и потом отрицание этого факта также принимает как истину.

- Ну, а в данном-то случае?

- Что в данном случае?

- Да почему хорошо было бы, если бы я сидел и размышлял?

- Место хорошее. Хороший масштаб для оценки вещей дает, - отвечал Валентин, показав на могильные плиты.

- А почему было бы хорошо, если бы я не размышлял?

- Потому что, значит, прочный человек, если можешь сидеть на этом камне и ни о чем не думать. Люблю монахов, - сказал Валентин, как всегда ответив вскользь на вопрос и переходя к другому. - Всегда они выбирают для жизни и смерти красивые места. Прожить жизнь в красивом месте хорошо: останутся хорошие воспоминания о земле. И хорошо, что стеной отгородились. Я пожил бы тут.

- Как странно! - сказал Митенька. - Я сейчас думал о том же. Только бы без этого божественного и без звона.

- Нет, звон необходим, - возразил Валентин, - я люблю, когда много звонят колокола. Жизнь кажется тогда священной и торжественной. Я бы на всех деревьях колокольчиков навешал. Земля любит звон. И монахом охотно бы сделался, - продолжал он. - Вставать до зари, зажигать свечи под каменными сводами, жить, когда на земле все еще спит и только бодрствуют в небе одни звезды... Хорошо! - сказал, еще раз оглянувшись, Валентин. И, указав рукой на вившихся у могильных цветов бабочек, прибавил: - У них все тут есть и все вместе: радость жизни с ее неведением и смерть с познанием всего. - И как бы про себя проговорил задумчиво: - Да, смерть - познание всего. Им бы сюда вина побольше и женщин.

- Как ты можешь говорить такие вещи!.. - сказал Митенька и даже испуганно оглянулся. - Неужели тебя самого-то не оскорбляет?

- Чем оскорбляет? - спросил Валентин, вглядываясь в надпись на плите.

- Несоответствием между такой вольностью и...

- Божественным?.. - подсказал Валентин. И прибавил: - Все божественно. Человек когда-нибудь поймет это.

- Вот и получится вместо монастыря свинство.

- Ну, свинства не получится, - сказал Валентин. - Нет, женщины и вино в монастыре необходимы. А то здесь смеху и веселья совсем не слышно. Целая половина урезана. Все торо-пятся и делают не по порядку. Полная тишина будет и без того там.

- Я заметил, - сказал Митенька, - что ты жизнерадостный человек, а часто говоришь о смерти.

- Ну как же часто, я не говорю. А если и говорю, то это естественно: смерть - познание всего и верный масштаб для оценки вещей.

Он наклонился к могильной надписи и долго вглядывался в нее.

- "Соня Бебутова, скончалась 17-ти лет в 1840 году". Ей сейчас 91 год. Но в то же время ей так и осталось 17. Пройдет 1000 лет, ей все будет 17. Сроки, очевидно, только для земной жизни, потому что никому в голову не придет сказать, что ей 91 год. И там, наверное, лежат среди костей ее волосы, такие же молодые и шелковистые, как сорок и шестьдесят лет назад.

Он перевел взгляд на другие кресты и старые памятники под березами и долго смотрел на них; потом как-то странно оглянулся по сторонам.

- Что ты смотришь? - спросил Митенька.

- Говорят, что узники после долгого пребывания в заключении, выйдя из тюрьмы, любят возвращаться с воли, чтобы еще раз взглянуть на нее.

- Ты к чему это?

- Просто так, пришло в голову. Ну, пока пойдем отсюда, - сказал Валентин, встав и оглянув еще раз кладбище. - Хорошо! - сказал он. - И хорошо то, что человек эти врата, ведущие туда, украшает цветами. В других местах тело сжигают и пепел ставят на полочки под номерами. Это уже хуже.

Он вышел с кладбища и как-то особенно тихо и осторожно притворил за собой калиточку.

LVII

Кузнецы провозились с коляской до вечера. Митрофан с Ларькой присутствовали при этом.

- Вот чертовы мастера-то! - сказал Митрофан, показав на свою окровавленную рубаху. - Чисто поросенка резал! Заместо того чтобы кольца на ось нагнать, он сварил ее просто, да и ладно.

Кузнец на это ничего не ответил и, сунув ось в горн, стал раздувать мех.

- По делу и мастера видно, - сказал он уже потом и, выхватив клещами ось, стал по ней колотить молотком на наковальне, отчего огненными звездами брызнули во все стороны круп-ные искры, заставившие Ларьку кубарем выкатиться из кузницы.

Митрофан только немного загородился рукавом и, когда задымилась его рубаха, он спокой-но замял огонь руками, сказавши при этом:

- Вишь, вредная какая...

Когда путешественники тронулись от монастыря, Валентин сказал:

- Вот нам разве что сделать: тут есть один богатый купец, живет недалеко, Курдюмов. Так как мы поедем почти мимо, то заедем на всякий случай к нему. Он, может быть, купит твою землю. По крайней мере, у меня будет чиста совесть перед тобой. Это уж я делаю не для тебя, а для себя.

Митенька, хотевший было сказать, что это ему теперь уже не нужно, при последних словах Валентина не знал, что ответить: раз Валентину это нужно было сделать для себя, то, конечно, это его дело.

И Митенька согласился ехать туда, куда не нужно, уже не для себя, а для другого, т. е. Валентина.

Если Митенькой завладевала посторонняя воля и он начинал сознавать незаконность такого положения, то освобождение от гнета воли никогда не следовало непосредственно за возникно-вением сознания о необходимости освобождения.

Сначала у него бывало даже приятное успокоение от того, что, подчинившись чужой воле, он может сам не делать активных усилий.

Потом, когда эта чужая воля скручивала его, не считаясь с его собственными желаниями, у него портилось настроение и приходило сознание возмутительности такого порабощения.

После этого следовало долгое нарастание возмущения, которое выражалось преимущест-венно в разговорах с самим собой на тему о том, что никто не имеет права распоряжаться им, или этот протест высказывался какому-нибудь соответствующему лицу, причем он развивал это в очень строгой логической системе.

Но, когда он пробовал это же самое доказывать тому лицу, от засилья которого он хотел освободиться, вся его стройная логическая система расползалась, и он сам не находил у себя прежней веры в правоту своих доводов и в свое право на освобождение.

И потому Митенька, чувствуя за собой этот грех, не решался на активную борьбу и против воли продолжал подчиняться, втайне всегда надеясь на внешний случай, который даст ему освобождение.

В данном случае с Валентином у него уже давно явилось сознание бесполезности этих неле-пых разъездов. В самом деле: какой дурак может сказать, что эти странствования с ежедневными возлияниями хоть сколько-нибудь похожи на деловую поездку по продаже имения?

И, наверное, имения продаются совсем не посредством разъездов.

Митеньку сбила с толку спокойная уверенность Валентина: у него был такой вид, как будто он на своем веку продал целые десятки имений. Но, с другой стороны, ему бы, кажется, нужно знать, что Валентин с таким же легким сердцем мог взяться не только за продажу имения, а и всего земного шара.

И теперь Митенька как раз находился в стадии ожидания какого-нибудь внешнего случая, который освободит его от ига Валентина, потому что внутреннее сознание незаконности этого ига у него уже было. И было то, ради чего нужно было освободиться: он стоял у порога совсем новых прозрений, которые родились в нем по дороге от графини. Теперь ему было что защи-щать, во имя чего бороться.

И случай этот действительно пришел после нелепого заключительного аккорда Валенти-новой деятельности.

LVIII

Только было Ларька, выбравшийся на большую дорогу, пустил лошадей, как навстречу показалась в пыли мчавшаяся тройка буланых, запряженных в старенькую таратайку, у которой задние колеса, размоловшиеся на оси, выписывали мыслетё, как пьяные.

- Стой, стой! Куда? - закричал из таратайки сидевший в ней человек в крылатке и проб-ковом шлеме, повернувшись всем туловищем назад, так как экипажи уже разъехались.

- ...Землю...- неясно донеслось в ответ одно слово из фразы, которую крикнул Валентин, тоже повернувшись назад.

Экипажи остановились. Федюков (это был он), соскочив, подбежал к приятелям и потряс им руки.

Узнав, что они едут к Курдюмову, Федюков, не говоря ни слова, махнул рукой своему кучеру, чтобы он поворачивал лошадей.

- Я вам, кстати, дорогу к нему покажу.

- Да ведь тебе не по дороге, как будто?.. - сказал Валентин.

- Нет, нет, ничего, - отвечал испуганно Федюков, как бы боясь, что его не возьмут.

Он сел к Валентину с Митенькой, а Петрушу пересадили к Митрофану, который вожжами разбередил себе руку и сидел, весь вымазавшись в крови.

Митенька, увидев его, только поморщился:

- Ты бы хоть завязал руку-то.

- Ничего...- отвечал Митрофан и, посмотрев на свои руки, отер их о штаны.

Все тронулись. Федюков показал Ларьке направление и, сказавши: "Жарь пока напрямик", - уселся к нему спиной и лицом к Валентину с Митенькой на передней скамеечке.

- Откуда ехал-то? - спросил Валентин.

- Из города. Жена завтра именинница; наехали, брат, ее родственники, приходится бал задавать; везу всякой чертовщины. Балыков накупил, икры и всего прочего.

- Коньяку-то не забыл? - спросил Валентин.

- Ну, как же без коньяку! Коньяк есть, ром... Небось, уж ждут меня.

Валентин ничего не ответил.

- Да! Вы что-нибудь знаете? - вдруг спросил Федюков. - Вы, я вижу, ничего не знаете? На Востоке опять потемнело... но я бы сказал, что посветлело. Убийство эрцгерцога Фердинан-да, совершенное каким-то гимназистом, Австрия склонна объяснить как политический выпад всей Сербии против нее, Австрии, как провокацию. Но с чьей стороны провокация, - это еще вопрос! - крикнул Федюков, сидя на своей передней скамеечке перед двумя приятелями и подняв при этом палец. - Им славянство глаза мозолит. Они боятся красного цвета. Этот старикашка Франц-Иосиф, - мало еще его учили, его и самого пришибить стоит, - он готов несчастных сербов вот как жать!

Федюков опять как будто ожил и помолодел, когда оказалось, что на Востоке далеко не все забылось и успокоилось, а назревает действительная возможность катастрофы. И чем было больше данных для этой катастрофы, тем Федюков становился оживленнее.

Ларька, после оголтелой скачки пустив лошадей тихо, сидел вполоборота на козлах и, помахивая кнутиком, прислушивался по своему обыкновению к тому, о чем говорят господа.

Федюков сказал, что он знает дорогу и что до цели их путешествия всего десять минут от того места, где он встретил приятелей. Однако проехали уже с полчаса вместо десяти минут. Федюков успел уже осветить роль Германии в восточном вопросе, а ожидаемой усадьбы все еще не было.

Ларька продолжал беззаботно помахивать кнутиком и, казалось, нимало не беспокоился о том, куда они приедут. Наконец Федюков сам уже стал тревожно оглядываться по сторонам.

- Должно быть, мы заговорились, я поворот и пропустил, - сказал он.

- Ничего, - ответил Валентин.

Ларька прислушался, даже сам посмотрел по сторонам, но вместо того, чтобы остановить лошадей и сообразить, куда ехать, вдруг неожиданно вытянул коренника по спине кнутом, поспешно настегал пристяжных как-то из-под низу, под живот, и, перехватив вожжи, крикнул:

- Эй, вы, разлюбезные!

Коляска понеслась по кочковатой дороге, подбрасывая его на козлах в его желтой, с вздувшимися от ветра рукавами, рубахе, надетой под кучерскую плисовую безрукавку. Как будто этим он нашел самый удобный выход из неопределенного положения.

Каждый из седоков мысленно слал его ко всем чертям, потому что и так заехали неизвестно куда, а он еще зачем-то разогнал лошадей - значит, и вовсе завезет бог знает в какие места. Все тревожно смотрели по сторонам, силясь узнать местность, и как-то никто не догадывался оста-новить Ларьку.

- Постойте, вон мужик идет навстречу, сейчас спросим, - сказал Федюков.

Ларька остановил лошадей.

Мужик, шедший в валенках и с палочкой, на вопрос, как проехать к Курдюмову, оглянулся сначала в одну сторону, потом в другую и сказал, указывая палкой назад:

- Все прямо, прямо, а как до оврага доедете, так налево.

- Я так и знал, что мимо проедем, - сказал Федюков.

Пришлось поворачивать назад.

- Не побей бутылки! - крикнул Федюков своему кучеру. - А то родственников жены нечем будет поить, - прибавил он, обращаясь к Валентину.

- Куда же вы поехали? - крикнул Петруша, пробудившись от остановки и удивленно вместе с Митрофаном глядя на проезжавшую мимо них назад переднюю коляску.

- Пошел за нами! - крикнул в ответ Федюков.

Доехали до оврага, повернули, как сказано было, налево. Сначала ехали по едва заметной полевой дорожке, а потом и вовсе пошли нырять через межи и поперек рубежей.

- Это просто сил никаких нет, - сказал наконец Митенька Воейков. - Куда нас несет, скажи пожалуйста? - обратился он к Валентину.

- Не знаю, - отвечал Валентин, - там видно будет. Вон еще один мужик едет.

Спросили у этого. Он сказал, что около оврага надо было не налево, а направо сворачивать. И стал подробно объяснять.

Ларька внимательно слушал с козел и поглядывал туда, куда указывал мужик. И хотя мужи-ку сказали, что поняли теперь, куда ехать, и, завернув лошадей, уже поехали, он все еще кричал им вслед, продолжая объяснять. А им пришлось повернуться к нему назад, кивать головами и махать руками из вежливости, в знак того, что теперь все будет в порядке.

Но только что отъехали немного, как третий встречный сказал, что ни налево и направо не надо, а все прямо, с дороги будет виден хутор.

- Ну что за проклятый народ, запутали совсем, - сказал Федюков.

Послали Ларьку спросить у косцов, как проехать в усадьбу. Тот сбегал и, не говоря ни слова, сел и ударил по лошадям. Через несколько минут показалась действительно небольшая усадебка. Ларька, разогнав лошадей, лихо подкатил к крыльцу странного домика, похожего на крестьянский.

- Куда ты? - спросили у него в один голос седоки.

- А вот, приехали...

- Да куда приехали-то?

Ларька не отвечал и оглядывался по сторонам, как бы соображая, куда действительно приехали.

- Да ты как спрашивал-то?

- Как спрашивал... - ответил Ларька, сидя спиной к седокам и повернув вполоборота к ним голову, так что смотрел не на них, а куда-то в сторону. Спрашивал, - как, мол, к поме-щику проехать...

- К какому?

- А кто ж его знает? - ответил Ларька, немного помолчав. - Да я только спросил, а они показали.

- Один дурак не знал, про что спрашивал, а другой не знал, на что отвечал, - сказал Федюков. И сейчас же испуганно прибавил: - Черт возьми, да это мы, кажется, к Николушке блаженному подкатили. Поворачивай скорей, пока не увидел. Ну его к лешему.

Когда отъехали от домика, Митенька вспомнил, что Николушка, обитатель этого полукрес-тьянского домика, есть не кто иной, как блестящий когда-то гвардеец Николай Петрович Обле-ухов. Оглянувшись, Митенька увидел стоявшего босиком на крылечке высокого седого человека в длинной белой рубахе, подпоясанной узким ремешком.

"Это сама судьба посылает мне его", - подумал Митенька, со странным чувством какого-то благоговения глядя на высокую фигуру благообразного таинственного старика.

LIX

- Ну что же, домой? - сказал Митенька.

- Да уже давай заедем к Курдюмову все-таки, кончим дело и развяжемся раз навсегда. Тут, кстати, близко.

- Какое ж теперь дело, когда уж девять часов вечера?

- Дела и позднее кончают, - возразил Валентин.

Митенька не стал спорить. И несколько времени недовольно смотрел по сторонам дороги, в то время как мимо них в вечернем сумраке на шибкой рыси мелькали загоны с поспевшей рожью, кусты у канавы, перекрестки дорог с полосатыми столбами.

- Хорошо местечко, - сказал Валентин, когда они проезжали мимо лужайки с редкими старыми дубами и редкой сухой травой под ними.

- Бутылки-то у тебя не побились там? - обратился он к Федюкову.

- Черт их знает... Это тогда скандал будет, - отвечал Федюков, - надо посмотреть. Родственники жены издалека приехали, надо уж их угостить как следует.

И он, соскочив, побежал к своей коляске.

- Целы! - крикнул он.

- Давай чего-нибудь выпьем под этими дубами, - сказал Валентин.

Федюков притих, очевидно, считая бутылки и соображая, хватит ли родственникам жены, если взять одну бутылку.

- Ладно, хватит! - крикнул он, решительно махнув рукой, - одну ничего.

Лошадей повернули к дубам. Все сошли и присели.

"Слава богу, - подумал Митенька, - по крайней мере, теперь заговорятся и забудут, куда ехали".

Через десять минут Федюков уже заговорил о застое, об отсутствии героизма в среде, о серости жизни и несоответствии ее сознанию; потом, вдруг встрепенувшись, перешел к Сербии и предложил тост за юного героя Принципа, бросившего камень в болото. Но оказалось, что бутылка была уже пуста. Федюков в нерешительности остановился, но Валентин сказал:

- За Принципа придется выпить. Не предпочтешь же ты ему родственников жены.

- Верно! - сказал Федюков. - Это герой, а те обыватели! - С Принципа перешел на размах славянской души, но сейчас же сбился и сказал: - Нет, не то: о душе Авенир мастер говорить.

- Почему не пьешь? - спросил Валентин, посмотрев на Митеньку.

- Я не хочу пить.

- Почему?

- Так, не хочу.

- Пейте, не портьте компании! - закричали все.

- К черту меланхолию! - сказал Федюков. - Мировую скорбь можете при себе держать, а не обнаруживать. Я, может, в десять раз больше вашего... Он вдруг увидел, что и вторая бутылка пуста, нерешительно оглянулся на коляску, потом посмотрел на часы.

- Ах, черт... ведь меня уже ждут...

- Ничего, - сказал Валентин, - пусть подождут, а то подумают, что ты их хочешь задобрить, заискиваешь в них.

Федюков, несколько нетвердо смотревший на Валентина, вдруг крикнул:

- Верно! Какого черта! Они же губят мою жизнь, засасывают меня, а я еще буду для них стараться?! Ну, подождут лишних полчаса и выпьют одной бутылкой меньше, разве не все равно?

- Если бы они даже ничего не выпили, и то было бы все равно, - ответил Валентин, - по крайней мере, твою самостоятельность почувствуют.

- Вот-вот, верно, брат! А то они усвоили, кажется, не совсем почтительные манеры по отношению ко мне. А кто они, Валентин? Ничтожества, так называемые дельцы, которые одним фактом своего существования оскорбляют высшее сознание. - И, ударив себя кулаком в грудь, он пошел еще за бутылками.

- Тебе нужно большое поле деятельности, - сказал ему Валентин, когда он вернулся с бутылками уже в обеих руках, - а то тебе негде развернуться.

- Негде, Валентин.

- На маленькие дела ты неспособен.

- Неспособен на маленькие дела, Валентин.

- Ну, подожди, дождешься большого дела, тогда покажешь себя.

- А как его не будет?

- Будет, - сказал Валентин.

- Ну, ладно, считай за мной! - крикнул Федюков, махнул рукой, и прибавил: - Именно безграничное поле нужно. Ну, давайте!.. Воейков, пейте.

- Пейте! - закричали все.

Так как на Митеньку воздействовала уже не одна воля, а несколько, то он, немного поспо-рив, все-таки протянул руку к рюмке, тут же, кстати, найдя оправдание в том, что это последний день и его даже хорошо провести по-старому.

Он только не удержался, чтобы не сказать Валентину:

- Поехали дело делать и по обыкновению застряли.

- Успеем, - отвечал Валентин. - Курдюмов твой никуда не уйдет. Может быть, его сейчас нет дома, а если мы задержимся, то он к этому времени вернется.

- Вот уедем с Валентином на Урал, - сказал Федюков, - тогда нас никто беспокоить не будет...

- Как, и вы тоже? - спросил удивленно Митенька.

- То есть, как это "и вы тоже"? - сказал, обидевшись, Федюков. - Он определенно приг-лашал меня. И задержка была только за мной.

- Все поедем, - сказал Валентин.

Беседа затянулась надолго. Велели зажечь дорожный фонарь и, приняв свободные позы, улеглись ногами врозь, головами в кружок около расставленного на маленьком коврике ужина из покупок Федюкова.

Кучера около лошадей, присев на корточки, тоже что-то закусывали, после того как им поднесли по стакану рома. И они, сморщившись и посмотрев друг на друга по поводу крепости господского напитка, пошли, утирая рукавами рты, к своему месту.

Федюков каждый раз, когда кончали бутылку и коробку с закусками, шел нетвердой посту-пью к коляске и приносил еще одну. А потом пошел и, увидев пустой кулек, только посвистал, утерев подбородок.

- Кончили, брат... - сказал он, озадаченно посмотрев на Валентина. Как же мне теперь домой-то показаться? Ведь это неловко получилось...

- Конечно, неловко, - отвечал спокойно Валентин. - Поедем уж с нами кончать дело.

- Какое дело, когда уже скоро двенадцать ночи! - воскликнул Митенька. Что людей напрасно беспокоить? Еще прогонят.

- Я его прогоню... - отозвался молчавший до того Петруша, стараясь стоять по возмож-ности прямо, так как ему повезло на ром и теперь толкало то взад, то вперед. - Я ему растрясу карман. А то накопил - и сидит.

- Это что, глухой-то? - спросил Ларька, готовивший лошадей. - Так бы и сказали раньше, я бы в минуту доставил. А то слышу - Курдюмов. У нас его тут так никто и не зовет.

- А почему - глухой? - спросил Валентин.

- Прозвище такое... Ох, и скуп, все воров боится. Как бы еще собаками не затравил.

- Я его затравлю... - сказал опять Петруша.

- Петруша заговорил, это хорошо, - заметил Валентин.

Митенька Воейков с некоторой дрожью представил себе, как эта компания будет произво-дить операцию продажи имения, ворвавшись в чужой дом в 12 часов ночи, да еще имея в своем арьергарде Петрушу.

Но остановить их было уже невозможно.

Когда Ларька понял, к кому они едут, он действительно доставил путников в десять минут.

LX

Подъехали к темневшей в стороне от дороги мрачной усадьбе с запертыми тесовыми воро-тами. И когда весь поезд остановился у ворот и передние лошади стукнулись в них оглоблями, на дворе поднялся лай из самых разнообразных собачьих голосов.

В одном окне мелькнул робкий огонек и сейчас же опять погас. Никто не отпирал, и только собаки среди ночи заливались на все голоса.

- Должно быть, спят, не слыхать ничего, - сказал Ларька, - эти еще, домовые, разбреха-лись тут...

И он ударил сапогом в подворотню, из-под которой высовывались оскаленные морды. Лай поднялся еще громче. Одна даже завыла.

- Вот ад-то кромешный, - сказал Ларька, отойдя с кнутом от ворот и сплюнув.

- Ну, бросьте все, поедемте, - сказал Митенька.

- Нет, как же, надо добиться, - возразил Валентин.

Митрофан тоже слез и, подойдя к окну, стал стучать, потом нашел лазейку в заборе и, крикнув, что он сейчас обделает дело, скрылся. И правда, обделал дело. Минут через десять он вернулся.

- Ну, что же? - спросили у него все в один голос.

- Чумовой какой-то, - сказал неохотно Митрофан, - увидел меня, затрясся весь и заперся.

- Что бы это значило? - сказал Валентин.

- Постой, я ему покажу, как не отпирать, - проговорил Петруша. Он не спеша вылез и, подойдя к парадному, так начал молотить в дверь своими огромными кулаками, что, казалось, трясся весь дом.

- Петруша сегодня довольно хорошо работает, - заметил Валентин. - Если бы мы его не взяли, не продать бы имения.

- Кто там? - послышался испуганный мужской голос за дверью.

- Помещики, по делу, - ответил Петруша.

- По какому деду? Какие помещики? Проезжайте с богом...

- Ну, еще разговаривай! Отпирай сейчас, а то дверь высажу! - гаркнул Петруша.

- Мы очень извиняемся за беспокойство, - сказал Валентин, подходя к двери, - но у нас очень спешное дело, и только поэтому мы решились вас беспокоить.

- Да кто вы такие?

- Здесь присутствуют: Валентин Елагин, Федюков, Дмитрий Ильич Воейков и остальные.

За дверью воцарилось нерешительное молчание.

Все, столпившись около двери, ждали. Даже кучера отошли и, приподнимаясь на цыпочки, заглядывали через плечи господ.

Наконец дверь открылась. Перед приехавшими показался заспанный, испуганный небритый человек в халате, со свечкой. Но едва только свет упал на лицо и на руки высунувшегося вперед Митрофана, как владелец опять метнулся от него назад, как от привидения, и захлопнул бы дверь, если бы Петруша не заступил порог ногой.

- Опять!.. Чего его расхватывает! - сказал Митрофан с недоумением.

- Мы извиняемся, что, кажется, немного побеспокоили вас, - сказал Валентин, - но дело очень спешное.

- Не надо, Валентин, брось! - говорил Митенька, дергая Валентина сзади за рукав. Но Валентин не обратил на него никакого внимания.

- А тот человек - кто? - спросил дрожащим голосом помещик и показал на Митрофана.

Митрофан даже плюнул с досады и, сказавши: "Да что я ему дался!" отошел.

Все оглянулись на Митрофана, но, так как он вышел из полосы света, то опять никто не понял, почему именно он внушает такой страх хозяину.

Наконец дрожащий и озирающийся хозяин по требованию Валентина провел посетителей в кабинет со старым ореховым столом, лежавшими на нем пожелтевшими костяными счетами и ворохом в беспорядке разбросанных бумаг. В комнате был застарелый запах непроветриваемого помещения.

Валентин сел в кресло перед письменным столом, не торопясь очистил перед собой место от бумаг, отложив их на левую сторону, и заставил сесть перепуганного хозяина с другой сторо-ны стола. А все остальные расселись кругом, точно члены какого-то дьявольского судилища.

- Деньги у вас есть... свободные? - спросил Петруша, нетвердо стоя сзади сидевшего в кресле хозяина.

- Громче говори, он плохо слышит, - сказал Валентин.

Митенька Воейков делал попытки прекратить эту историю и обращался то к одному, то к другому. Но все так серьезно вошли в его интересы, что остановить их не было возможности.

Валентин, очевидно взявший на себя задачу честно провести дело через все препятствия, положил Митеньке руку на плечо, как своему подзащитному, не дал ему говорить и сделал знак Петруше, чтобы тот помолчал. Потом, возвысив голос, дабы хозяин, отличавшийся глухотой, мог слышать, спросил его: может ли он купить землю его ближайшего приятеля, человека во всех отношениях порядочного?

- Ему это очень нужно.

- До зарезу!.. - крикнул сзади Петруша на ухо хозяину, глядя плохо слушающимися глазами в его макушку.

Глухой, почти подпрыгнув от неожиданности крика, переводил испуганные глаза с одного лица на другое, сидя среди этих людей, как пойманный купец среди разбойников, и не произно-сил ни одного слова.

- Валентин, это возмутительно! Я наконец протестую! - крикнул Митенька с таким расстроенно-беспомощным тоном, как будто он готов был расплакаться.

На него даже все оглянулись.

- Никакого мне имения продавать не нужно!

- Как не нужно? - спросил Валентин, набрав на лбу складки, и, пригнув голову, посмо-трел на Митеньку.

- Так... я уже давно раздумал продавать землю.

- Да, но на Урал с чем поедешь?

- Не поеду я никуда!..

- Это в корне меняет дело, - сказал Валентин. А Федюков прибавил:

- Тем лучше - нам свободнее.

- В таком случае вопрос получил разрешение, - сказал Валентин, отодвигая свое кресло и вставая, как встает верховный судья, когда выяснилось отсутствие состава преступления и суд прекращает свои действия по отношению к подсудимому.

Он молча и вежливо поклонился хозяину, как бы давая ему понять, что он свободен и они больше ничего не имеют ему сказать.

Когда все вышли на двор, то услышали сзади себя, как торопливо задвинулся за ними дрожащей рукой дверной засов.

Когда отъехали с версту от усадьбы, Ларька, до того молчавший, повернулся и спросил:

- Чегой-то дюже кричали? Ай ндравный оказался?

- Как же с ним тише-то говорить,- сказал Валентин, - когда он глухой.

- Нет, это только прозвище такое,- отвечал Ларька, - а слышит он еще получше нашего.

LXI

Рассвело, когда выехали на большую дорогу. Утреннее небо было чисто. Освеженная ноч-ной росой земля просыпалась, и в свежем утреннем воздухе и в гаснувших побледневших звез-дах была та тихая ясность, которую чувствуешь, когда едешь на рассвете по большой дороге.

Восток уже начинает румяниться над лесом, в лощинах стелются утренние пары; придоро-жная трава - вся седая и серебряная от росы. А далеко кругом в утреннем просторе виднеются хлебные поля, рассеянные еще сонные деревни, и только кое-где над ними поднимаются в туманной дали сизые столбы дыма из труб.

Мелькнет под горой у ключа старая покривившаяся часовенка, простучит под копытами бревенчатый мостик, медленно протянется сонная деревенская улица с журавлем над колодцем, и пойдут опять стелиться и мелькать бесконечные поля в синевато-туманном просторе.

Федюков только на десятой версте вдруг вспомнил, что он вчера еще должен был попасть домой с винами и закусками для родственников жены, а вместо этого с раскалывающейся головой, без вина и без закусок едет совсем в противоположную сторону.

- Валентин... а ведь получилось-то черт знает что, - сказал он.

- Почему черт знает что? - спросил Валентин, смотревший на расстилавшиеся по сторо-нам дороги виды.

- Мало того, что я оскандалился, они там, наверное, беспокоятся, думают, что со мной случилось что-нибудь ужасное. Жена, как нервный человек, всегда рисует себе ужасы, которых нет.

- Да, твое положение незавидное, - рассеянно ответил Валентин, продолжая смотреть вдаль. - И прибавил: - Я хотел бы лет через триста снова проехать по этой дороге. Человек никогда не должен порывать связи с своей родиной-землей. И приятно, пожалуй, было бы увидеть те же овражки, дубки, большие дороги... Ничто не изменится.

- Изменится строй жизни и сам человек, который к тому времени окончательно победит природу, - сказал Федюков. - Будут какие-нибудь поезда-молнии, машины.

- Победить природу... - повторил рассеянно Валентин. - Если бы муравьи изобрели способ перетаскивать мертвых мух и прочий свой провиант в миллион раз скорее, чем они делают это сейчас, едва ли можно было бы сказать, что они победили природу.

- Ну, милый мой, нельзя же царя природы сравнивать с муравьями. Ты чудак, Валентин! - возразил, рассмеявшись, Федюков.

- Царя природы?.. Да, это верно, - согласился Валентин и прибавил: - А тебе придется соврать что-нибудь жене-то, да и пустые бутылки лучше выбрось здесь.

Федюков испуганно оглянулся на свою коляску, где ехали пустые бутылки, и замолчал.

Митенька Воейков, тихо сидевший в уголке коляски, с новым чувством смотрел на придо-рожный кустарник с мокрыми листьями, на подернутое сероватой дымкой утреннее небо и дымы рассеянных вдали деревень.

Он думал о том, как хорошо среди полей в это раннее ясное утро, когда все грехи и ошибки прошлой жизни сброшены и переродившаяся душа с новой радостью как бы возвращается к своей настоящей жизни, о которой она забыла.

Митеньке неприятно было воспоминание о Кэт, о Татьяне. Но приятно было вспомнить в этом перерожденном состоянии об Ирине. Теперь, в этой новой жизни, ему будет с чем подойти к ней. И мысль об этой девушке в такое раннее утро, среди дремлющих в утренней тишине полей, была особенно приятна. Она ждала сильного духом мужчину, твердого определенностью своего внутреннего пути. Она и найдет его...

Сонный Ларька с соломой в волосах покачивался и клевал носом на толчках, сидя высоко на козлах.

Это было хорошо.

Три экипажа среди утреннего безлюдья и тишины ехали по большой дороге неизвестно куда с полусонными седоками, у которых еще шумело в головах.

И это тоже было хорошо.

А когда взошедшее солнце заиграло росой на траве и мокрых кустах, когда впереди синей полосой сверкнула в белом тумане река и лошади, фыркая, быстро понеслись навстречу потяну-вшему от реки ветерку, - тогда стало еще лучше...

Митенька в последнее время почувствовал незнакомое ему раньше наслаждение безвольно колесить по незнакомым большим и проселочным дорогам, провожать безразличным взглядом бредущих с палочками пешеходов, богомольцев, нищих - весь этот серый, убогий люд, кото-рый бредет по дорогам необъятной Руси, томимый вечной нуждой или ненасытным голодом душевным, - смотреть и ждать, ждать и смотреть с безотчетной надеждой и волнением на необъятный горизонт...

Есть в русской душе извечное неутолимое стремление к неизвестным далям и бесконеч-ному простору, не имеющему никаких границ.

Есть тоскливая любовь к родным унылым дорогам, извивающимся среди бедных полей и побуревшего от осенних дождей жнивья, точно живет в душе тайная надежда, что они выведут от жизни убогой и грязной на новый, невиданный миром путь...

Вдруг навстречу со стороны города показался мчавшийся экипаж. Когда он поравнялся с приятелями, они увидели в нем дворянина в куцем пиджачке.

Он не успел остановить кучера и только, весь завернувшись назад, крикнул:

- Читали?.. На Востоке скоро загрохочут пушки!..

- Слава богу! - воскликнул Федюков.

Конец второй части

Загрузка...